Обложка Утро завтрашнего дня

Утро завтрашнего дня

Эль Игнистов

0% прочитано
Стандартный
Эль Игнистов

Утро завтрашнего дня

Утро

Будильник звонит в 6:45. Я не слышу его уже лет десять — просыпаюсь за минуту до звонка. Тело само знает. Оно привыкло. Оно тоже часть системы — исправный механизм, который включает нужные тумблеры в нужное время. Соседи сверху ещё спят. В их квартире тихо. Я знаю, что у них маленький ребёнок, и когда он просыпается, начинается беготня. Но сейчас тихо. Я лежу и слушаю тишину, как будто это последняя минута перед тем, как включится мир.

Включился.

Свет из окна серый, ноябрьский. Я не люблю ноябрь, но и не ненавижу. Это просто ноябрь. Как я — просто я. Мы с ним квиты. Встаю, иду в ванную. Зеркало показывает лицо, которое я видел вчера и позавчера и тридцать лет назад, только тогда оно было другим. Интересно, в какой момент оно перестало меняться и просто начало стареть? Где та граница, после которой человек перестаёт быть тем, кем становится, и становится тем, кто есть?

Мысли философские для шести утра. Слишком философские. Я их гашу водой — холодной, потом горячей, потом опять холодной. Тело бодрится, сознание остаётся в том же сером ноябре.

Жена ещё спит. Я стараюсь не шуметь, когда собираюсь. Это уже ритуал — бесшумно закрыть дверь спальни, бесшумно открыть холодильник, бесшумно поставить чайник. Почему-то кажется, что если я разбужу её, случится что-то непоправимое. Не ссора — нет, мы не ссоримся. Просто нарушится порядок. А порядок — это единственное, что у нас есть.

Завтрак: бутерброд с сыром, чай без сахара. Я пью чай без сахара пятнадцать лет. Врач сказал — сахар вредно. Я послушался. Не потому что испугался диабета, а потому что так проще. Когда тебе говорят, что делать, не надо думать. Надо просто делать. Экономия мыслетоплива, как сказал бы кто-нибудь умный.

Дорога

Маршрут не меняется десять лет. Поворот налево, прямо до светофора, направо, потом ещё раз направо, потом прямо до завода. Если зелёная волна ловит — успеваю за 22 минуты. Если нет — за 27. Я знаю все ямы на этой дороге. Знаю, где тормозить, где прибавить. Знаю, в каком месте выбегает рыжая собака (она выбегает всегда, даже когда её нет). Знаю бабку, которая в любую погоду стоит на углу с сумкой на колёсиках и смотрит на дорогу. Она стоит там уже лет пять. Я не знаю, чего она ждёт. Может быть, тоже ждёт указаний.

Машина — надёжная. Как я. Она не ломается, потому что я её вовремя обслуживаю. Иногда мне кажется, что мы с ней одно целое — два механизма, которые исправно работают, потому что так надо.

Радио в машине включено всегда. Я не выбираю станцию — та, на которой остановилось вчера. Сегодня это какая-то попса. Голос ведущей бодрый, как будто она выпила литр кофе и теперь должна разбудить весь город. Она говорит про пробки, про погоду, про то, что сегодня день работника торговли. Я не работник торговли. Я вообще никто. Я просто еду на работу.

Иногда я выключаю радио и еду в тишине. В эти минуты я слышу, как шуршат шины, как постукивает где-то в подвеске, как дышит мотор. И в этой тишине вдруг становится понятно, что я — тоже просто звук. Шуршание. Постукивание. Дыхание. А потом радио включается снова — рука сама тянется. Потому что тишина слишком гр омкая.

Работа

Проходная, турникет, карточка. Я вставляю её в щель, зелёный свет, жужжание. Восьмой час утра, я на месте. В раздевалке пахнет потом и старыми шкафчиками. Кто-то оставил кружку на скамейке. Я беру её и ставлю на полку, потому что так правильно. Потом думаю: зачем? Кто оценит этот жест? Никто. Но рука сделала раньше, чем голова включилась.

В цехе шумно. Станки гудят, перекликаются рабочие, где-то стучит молоток. Я иду в свой угол — маленькая комната с компьютером и стопками бумаг. Мой предшественник, дядя Коля, проработал здесь сорок лет. Когда он вышел на пенсию, ему подарили часы и сказали спасибо. Он заплакал. Я тогда подумал: сорок лет ради часов и спасибо? А сейчас думаю: а ради чего ещё?

Начальник приходит в девять. До девяти я сижу и смотрю в монитор. Можно было бы заняться чем-то полезным, но я жду. Жду, когда мне скажут. Вдруг я сделаю что-то не то, а потом придётся переделывать? Просто сидеть и ждать безопаснее.

В девять ноль-ноль дверь открывается. Начальник входит с чашкой кофе. Он всегда входит с чашкой кофе. Интересно, что будет, если он однажды забудет её взять? Наверное, мир не рухнет. Но я не хочу это проверять.

— Привет, — говорит он. — Тут задание пришло. Надо сделать к пятнице.

Он кладёт на стол папку. В папке бумаги. Я киваю. Он уходит. Я открываю папку. В ней написано, что делать. Пошагово, с цифрами и сроками. Хорошая папка. Понятная.

Я делаю. Перекладываю бумажки с места на место, нажимаю кнопки, сверяю цифры. Потом будет обед, потом ещё немного бумажек, потом домой. Я знаю это расписание на годы вперёд. И знаете что? В этом есть что-то успокаивающее. Как чётки, которые перебирает монах. Только у меня чётки — это трудовые будни.

Обед

Столовая на первом этаже. Запах борща и котлет. Очередь движется медленно, но я не тороплюсь. Я никуда не тороплюсь вообще. Время — это то, чего у меня много. Слишком много. Иногда кажется, что я захлебываюсь во времени, как в воде, но плыву по течению, потому что так легче.

Сегодня в очереди передо мной стоит молодой парень, новый. Он говорит громко, жестикулирует, спорит с раздаточницей, что ему положили мало мяса. Я смотрю на него и думаю: зачем? Ну положили мало — добавят или не добавят. Какая разница? Он возбуждён, красный, тратит энергию. А через год он станет таким же, как я. Просто потому что поймёт: спорить бессмысленно. Или уволится. Но уволиться — это тоже действие. А действия требуют сил.

Я беру комплексный обед. Всегда одно и то же: суп, второе, компот. Не потому что нравится, а потому что не надо выбирать. Выбор — это маленькая смерть, сказал кто-то умный. Я не хочу умирать по сто раз на дне.

Сажусь за столик у окна. Напротив сидит женщина из бухгалтерии. Мы киваем друг другу. Она ест молча, я ем молча. Мы знакомы лет пятнадцать. Я не знаю, как зовут её мужа, есть ли у неё дети, о чём она думает. И она не знает обо мне ничего. И это нормально. Это правильно. Зачем знать? Знание обязывает. А обязанностей у меня и так хватает.

После обеда курю на улице. Сигарета — единственное действие, которое я выбираю сам. Никто не заставляет. Никто не говорит, когда закурить. Я сам решаю: сейчас или через пять минут. Ирония в том, что это решение ни на что не влияет. Я всё равно закурю. Просто выберу время. Свобода воли в чистом виде — выбрать, когда убивать себя чу ть-чуть.

После обеда

После обеда работа идёт тяжелее. Глаза слипаются, бумаги расплываются. Я пью кофе из автомата. Автомат знает мой вкус — чёрный, без сахара, двойной. Мы с ним друзья. Я вставляю монету, он наливает. Никаких неожиданностей. Идеальные отношения.

В три часа заходит коллега — Петрович. У него всегда есть история. Сегодня история про то, как его вызвали к начальству и сказали, что надо переучиваться на новую программу. Петрович возмущён: «Я сорок лет без программ работал, и ничего! А теперь давай, учись!» Он машет руками, плюётся, краснеет. Я слушаю и киваю.

Петрович уходит. Я думаю о новой программе. Мне тоже придётся учиться. Не потому что хочется, а потому что скажут. И я выучу. Потому что так надо. Потому что если не выучить — будет хуже. А я не хочу хуже. Я хочу, чтобы было ровно. Чтобы ничего не менялось.

Иногда мне кажется, что я — это большой склад компромиссов. Каждый компромисс — как коробка, поставленная на другую коробку. Коробки стоят ровно, конструкция устойчива. Но если вытащить одну — всё рухнет. Поэтому я не вытаскиваю. Я даже не смотрю, что внутри. Просто храню.

Вечер

В шесть часов я выключаю компьютер. Ровно в шесть. Ни минутой раньше, ни минутой позже. Потому что так принято. В раздевалке пахнет тем же запахом, что и утром. Только теперь это запах усталости, а не ожидания. Я сажусь в машину и еду обратно по той же дороге. Те же повороты, те же ямы, та же рыжая собака (она всё ещё бежит, хотя её нет). Бабка с сумкой всё ещё стоит на углу. Я думаю: может, она вообще никогда не уходит? Может, она — часть декорации? Как я.

Дома жена готовит ужин. На кухне вкусно пахнет. Я сажусь на свой стул (у меня есть свой стул, я всегда на нём сижу) и смотрю телевизор. По телевизору говорят про политику. Я не понимаю, о чём они говорят, но киваю. Потому что так надо. Потому что все кивают.

Жена спрашивает, как прошёл день. Я говорю: «Нормально». Она кивает. Она знает, что «нормально» значит ничего. Но она спрашивает, потому что так принято. Мы разыгрываем этот спектакль каждый вечер. Он называется «семейная жизнь». Роли выучены, декорации стоят, зрителей нет. Но мы продолжаем играть. Потому что если перестать — наступит тишина. А тишина слишком громкая.

После ужина я мою посуду. Жена смотрит телевизор в комнате. Я мою посуду и думаю: почему я её мою? Не потому что люблю чистоту. Не потому что хочу помочь. А потому что так надо. Потому что если не помыть, будет стоять грязная, а потом придётся мыть завтра, и это будет ещё хуже. Поэтому я мою сегодня. Чтобы не было хуже завтра. Вся моя жизнь построена на этом принципе: делать сегодня, чтобы не было хуже завтра. Но лучше почему-то не стано вится.

Мысли перед

Я лежу в постели и смотрю в потолок. Жена уже спит. Она дышит ровно, иногда всхрапывает. Я слушаю это всхрапывание и думаю: а ведь когда-то я любил её. Когда-то мы смеялись вместе, спорили, мирились. Когда это кончилось? В какой момент мы перестали быть живыми и стали просто… функционировать? Наверное, это случилось не в один день. Просто каждый день мы отрезали по маленькому кусочку себя и выбрасывали. А теперь выбросили почти всё.

Я вспоминаю себя в двадцать лет. Тогда я хотел быть писателем. Писал рассказы, носил их в редакции, получал отказы. Один отказ, второй, третий. А потом перестал писать. Потому что зачем? Всё равно не берут. Лучше найти нормальную работу, стабильную. Чтобы кормить семью. Я нашёл. Кормлю. А рассказы… Они где-то в столе. В папке. Я не открывал её лет двадцать.

Иногда я думаю: а что, если бы я не перестал? Что, если бы продолжал писать, несмотря ни на что? Может, сейчас было бы по-другому? Но эти мысли опасны. Если начать их думать, можно додуматься до того, что вся жизнь — ошибка. А этого нельзя. Потому что тогда зачем просыпаться завтра?

Поэтому я не думаю. Я смотрю в потолок и считаю трещины. Их семь. Семь трещин ровно над моей головой. Я знаю это много лет. Интересно, они становятся больше? Наверное, да. Всё становится больше. Только жизнь становится м еньше.

Сны

Мне снятся странные сны. В них я всегда куда-то бегу. Бегу по коридорам, по лестницам, по полям. За мной кто-то гонится, или я сам за кем-то. Я не знаю. Но бег — это главное. Я бегу изо всех сил, а потом просыпаюсь в холодном поту.

Один сон повторяется часто. Я стою на сцене перед огромным залом. Люди смотрят на меня и ждут, что я скажу. Я открываю рот — и не могу произнести ни звука. Во рту пусто, язык не шевелится. Я пытаюсь крикнуть — тишина. Люди начинают смеяться, показывать пальцами. Я просыпаюсь.

Психолог (я ходил к психологу один раз, жена заставила) сказал, что это страх публичности. Что в детстве меня наказывали за ответы у доски. Я не помню этого. Но, наверное, помнит тело. Оно помнит всё. Оно помнит, как в семь лет я стоял у доски и не мог вспомнить таблицу умножения, а учительница сказала: «Садись, два». И все смеялись. Тело помнит. И теперь, когда я должен сказать что-то важное, оно включает старую защиту: замри, не дыши, не говори. Иначе будет больно.

Я не хожу к психологу. Зачем? Он скажет, что надо прорабатывать травмы. А как их прорабатывать? Заново пережить? Я не хочу переживать. Я хочу, чтобы меня оставили в покое.

Выходной

Суббота. Единственный день, когда можно не вставать в 6:45. Но я всё равно просыпаюсь в 6:45. Тело не понимает выходных. Оно знает только режим.

Я лежу и думаю: чем заняться? Можно почитать книгу. Книги стоят на полке, пылятся. Я купил их лет десять назад, когда ещё думал, что буду читать. Но читать не хочется. Чтение требует усилий. Надо вникать, запоминать, переживать. А я устал переживать. Я лучше посмотрю телевизор.

Телевизор показывает то же, что и всегда. Новости про политику, шоу про звёзд, сериал про ментов. Я переключаю каналы, но везде одно и то же. Как будто все договорились показывать одинаковую скуку. Или это я стал одинаковым?

Жена уходит к подруге. Я остаюсь один. Сажусь в кресло и смотрю в окно. За окном серое небо, серые дома, серые люди. Мы все одного цвета. Мы все — серый фон для чьей-то яркой жизни.

Я вспоминаю, как в детстве любил дождь. Бегал по лужам, ловил ртом капли. А теперь дождь — это просто вода, которая мешает идти на работу. Когда я перестал бегать по лужам? Наверное, когда кто-то сказал: «Не бегай, промочишь ноги, заболеешь». И я перестал. Потому что слушался. Я всегда слушался.

Интересно, а что было бы, если бы я не послушался? Промочил бы ноги, заболел, вылечился. И что? Ничего. Но страх остался. Страх промочить ноги, страх заболеть, страх сделать что-то не так. Он живёт во мне, как глист. Маленький, но живучий. И он питается мо ей жизнью.

Звонок матери

В воскресенье звонит мать. Она звонит каждое воскресенье в 11 утра. Ровно в 11. Как по расписанию. Я беру трубку и говорю:

— Привет, мам.

— Привет, сынок. Как дела?

— Нормально.

— На работе как?

— Нормально.

— Кушаешь хорошо?

— Да.

— А погода у вас какая?

— Серая.

— А у нас солнце.

— Хорошо.

Мы говорим минут пятнадцать. Потом она говорит, что у неё болит спина. Потом что соседка умерла. Потом что внуков надо бы навестить. Я киваю, хотя она не видит. Потом прощаемся.

Я кладу трубку и думаю: а о чём мы говорили? Ни о чём. О погоде, о боли, о смерти. Наверное, это и есть жизнь — говорить о погоде, о боли, о смерти. Потому что говорить о главном страшно.

Я люблю мать. Наверное. Я не знаю, что такое любовь. Это привычка? Это долг? Это просто знание, что есть человек, который звонит по воскресеньям? Когда она умрёт, я буду плакать. Не потому что осознаю потерю, а потому что воскресенье в 11 утра станет пуст ым. А пустота — это страшно.

Одиночество в толпе

Я еду в метро. Вагон набит битком, но все молчат. Каждый смотрит в телефон. Мы касаемся друг друга плечами, спинами, сумками, но не видим друг друга. Мы — стадо, которое притворяется, что оно одно.

Иногда я ловлю себя на мысли, что смотрю на людей и пытаюсь угадать, есть у них воля или нет. Вон тот парень в дорогом костюме — у него есть. Он смотрит не в телефон, а поверх голов. Он не боится встретиться взглядом. Он знает, куда едет и зачем. А вон та девушка в углу — у неё нет. Она вся сжалась, спряталась в телефоне, боится поднять глаза. Она — моя.

Я — её. Я — каждый из этих серых людей, которые едут на работу, с работы, по делам, без дел. Мы одинаковые. У нас одинаковые блоки, одинаковые страхи, одинаковые надежды (которых нет). Мы — материал. Мы — пластилин, из которого лепят историю те, у кого есть воля.

Иногда мне кажется, что мы даже не люди. Мы — функция. Как кнопки в лифте. Нас нажимают, и мы едем. На первый этаж, на второй, на последний. А потом меняют батарейки и нажимают снова.

Те

Я вижу их иногда. Они приезжают на завод — проверяющие, начальники, важные люди. Они ходят по цеху, громко говорят, размахивают руками, дают указания. Их слушаются. Их боятся. Им подчиняются.

Они другие. У них другие лица — не серые, а цветные. У них другие глаза — они смотрят прямо, не отводят взгляд. У них другие голоса — громкие, уверенные. Они не спрашивают разрешения. Они берут.

Я смотрю на них и думаю: откуда они взялись? Где их ставили? Кто им сказал, что можно? Или им никто не говорил, что нельзя? Может быть, их просто не ломали в детстве? Не ставили перед доской, не высмеивали за ошибки, не учили молчать?

Один из них, большой начальник из Москвы, как-то зашёл в нашу комнату. Посмотрел на меня, на Петровича, на бумаги. Усмехнулся и сказал: «Трудитесь?» Мы закивали. Он хлопнул меня по плечу (больно, между прочим) и вышел. А я потом целый день думал: что значила его усмешка? Что он хотел сказать? Наверное, ничего. Просто усмешка. Но я думал. Потому что я всегда думаю о том, что говорят другие. Потому что их слова важнее моих.

У них есть воля. У них нет наших блоков. Они могут ошибаться — и не бояться. Могут просить помощи — и не стыдиться. Могут быть собой — и не оглядываться. Они живут. А мы… мы делаем вид, чт о живём.

Оправдание

Я часто оправдываюсь. Перед женой, перед начальником, перед собой. Я говорю: «Я не успел, потому что…» Я говорю: «Я не смог, потому что…» Я говорю: «Я не стал, потому что…» Потому что — это моё любимое слово. Оно объясняет всё. Оно делает меня невиновным. Оно позволяет не меняться.

— Почему ты не пошёл на повышение?

— Потому что там много ответственности.

— Почему ты не начал свой бизнес?

— Потому что сейчас кризис.

— Почему ты не написал книгу?

— Потому что надо кормить семью.

Потому что. Потому что. Потому что.

Список причин бесконечен. И все они правильные. Все они разумные. Все они делают меня хорошим, правильным, разумным человеком. Только внутри, где-то глубоко, сидит маленький голос. Он говорит: «Врёшь». Но я его не слушаю. Я слуша ю потому что.

Пападос стабильности

Я горжусь своей стабильностью. Я работаю на одном месте двадцать лет. Я живу в одной квартире пятнадцать лет. Я женат на одной женщине двадцать два года. Я ем один и тот же завтрак, езжу по одной дороге, смотрю один телевизор. Это стабильность. Это надёжность. Это то, что ценят в людях.

Но если подумать — это тюрьма. Только тюрьма, в которой я сам себе надзиратель. Я сам захлопнул дверь и выбросил ключ. А теперь горжусь этим.

Парадокс в том, что я боюсь перемен, но ненавижу неизменность. Я хочу, чтобы всё было по-новому, но чтобы при этом осталось по-старому. Чтобы случилось чудо, но без чуда. Чтобы жизнь изменилась, но без моего участия.

Я жду. Чего? Не знаю. Может быть, смерти. Она точно всё изменит. Бесплатно и без моего уч астия.

Чувства

Если очень честно, я ничего не чувствую. Большую часть времени. Я просто функционирую. Как холодильник — гудит, морозит, открывается-закрывается. Но иногда, очень редко, что-то прорывается.

Вчера, например, я смотрел на закат. Обычный закат, оранжевый, над гаражами. И вдруг что-то кольнуло внутри. Не боль, а воспоминание о боли. Как будто я вспомнил, что когда-то умел чувствовать. Когда-то закаты были важными. Они что-то значили.

Это длилось секунды три. Потом подошёл сосед и спросил, не видел ли я его собаку. Я сказал, что не видел. И всё прошло. Закат стал просто закатом, гаражи — гаражами, я — собой.

Иногда я плачу. Тоже редко. Обычно ночью, когда никто не видит. Плачу без причины. Просто текут слёзы, и всё. Я не знаю, о чём они. Может быть, о том мальчике, который бегал по лужам. О том парне, который писал рассказы. О том человеке, которым я мог бы стать, но не стал.

Утром я просыпаюсь и смотрю на мокрую подушку. И думаю: приснилось что-то? Или нет? И сам себе не верю. Потому что если поверить, что я плачу ночью, значит, надо что-то делать. А я не хочу делать. Я хочу, чтобы всё оставалось к ак есть.

Пустота

Знаете, что самое страшное? Не боль. Не страх. Не одиночество. Самое страшное — пустота. Когда внутри ничего нет. Ни желаний, ни целей, ни надежд. Когда ты просто есть, но тебя нет.

Я чувствую эту пустоту постоянно. Она как фон, на котором разворачивается жизнь. Я ем, работаю, смотрю телевизор, а пустота всё равно здесь. Она ждёт. Она знает, что рано или поздно всё это кончится, и останется только она.

Психологи называют это экзистенциальным вакуумом. А я называю это вечером воскресенья. Когда завтра на работу, а сегодня уже ничего не успеть. Когда все дела переделаны, все мысли передуманы, все надежды похоронены. Когда остаётся только сидеть и смотреть в стену.

Стена — хороший собеседник. Она не спрашивает, как дела. Она не требует ответов. Она просто стоит. Как я.

Наркотик

Я много смотрю телевизор. Не потому что интересно, а потому что он заполняет пустоту. Голоса, картинки, музыка — они создают иллюзию жизни. Иллюзию, что что-то происходит. Хотя на самом деле ничего не происходит.

Я переключаю каналы. Там стреляют, там целуются, там смеются, там плачут. А я сижу и смотрю. Как будто я — это глаз, который приклеили к экрану. Остальное тело не важно.

Иногда я ловлю себя на том, что разговариваю с телевизором. Комментирую, спорю, соглашаюсь. С живыми людьми я так не разговариваю. С живыми страшно. А телевизор не ответит. Он безопасный.

Жена говорит: «Выключи ты этот ящик». Я выключаю. И сразу становится тихо. Слишком тихо. В этой тишине я слышу, как тикают часы. Как дышит жена. Как стучит моё сердце. И мне становится страшно. Я включаю снова.

Телевизор — это мой способ не слышать себя. Потому что если я услышу себя, мне придётся что-то делать. А я не хочу.

Дети

У меня есть сын. Ему двадцать пять, он живёт в другом городе. Мы видимся раз в год, на Новый год. Он звонит раз в месяц. Говорит: «Привет, пап, как дела?» Я говорю: «Нормально». Он говорит: «У меня тоже нормально». И всё. Мы чужие люди, которых связывают гены.

Я думаю, я его сломал. Не специально. Просто передал ему свои блоки. Как наследство. Он тоже боится ошибаться. Тоже ждёт указаний. Тоже не верит в успех. Он — моя копия. Уменьшенная, но копия.

Однажды он спросил меня: «Пап, а ты счастлив?» Я не знал, что ответить. Сказал: «Что значит счастлив? Жив, здоров, работа есть — чего ещё надо?» Он посмотрел на меня как-то странно и больше не спрашивал.

Я хотел бы сказать ему правду. Что я несчастлив. Что я всю жизнь делал не то. Что я боялся. Но зачем? Чтобы он тоже боялся? Чтобы он знал, что его отец — тряпка? Нет, пусть думает, что я сильный. Пусть думает, что так и надо. Может, он не повторит моих ошибок.

Хотя кто я такой, чтобы учить? Я ничего не умею, кроме как бояться.

Освобождение

Я не боюсь смерти. Странно, да? Человек, который боится всего, не боится смерти. Наверное, потому что смерть — это конец страхов. В смерти не надо ничего решать, ничего выбирать, ничего бояться. Просто выключили свет — и всё.

Иногда я думаю о самоубийстве. Не всерьёз, а так, как думают о далёком путешествии. Вот было бы здорово собрать чемодан и уехать. Только чемодан собирать лень. И уезжать страшно. А вдруг там хуже?

Я знаю людей, которые покончили с собой. Двое. Один — сослуживец, повесился в гараже. Другой — одноклассник, бросился под поезд. Я тогда думал: как у них хватило смелости? Надо же решиться, собраться, сделать. А я не могу даже руку на себя наложить. Потому что боюсь боли. Боюсь, что не получится. Боюсь, что осудят.

Я даже умереть как следует не могу.

Ирония судьбы

Самое смешное (и грустное) во всей этой истории — я всегда считал себя нормальным. Обычным человеком, который живёт обычной жизнью. Я не знал, что у меня есть блоки. Я думал, это характер. Я думал, это я.

Теперь, когда я это написал, когда прочитал все эти слова про блоки, про волю, про свободу, я вижу себя со стороны. И знаете что? Ничего не изменилось. Я всё равно боюсь. Я всё равно молчу. Я всё равно жду указаний.

Потому что знание не равно действие. Можно знать, что у тебя сломана нога, но от этого она не срастётся. Надо лечить. А лечить больно. А я не люблю боль.

Поэтому я буду сидеть и дальше. Смотреть телевизор, ходить на работу, ждать смерти. И думать о том, как хорошо быть свободным. О том, как легко тем, у кого есть воля. О том, как могла бы сложиться моя жизнь, если бы однажды, в семь лет, когда учительница сказала «садись, два», я бы не сел. А встал и сказал: «Нет».

Но я сел. И сижу до сих пор.

Круговорот

Вечер. Я снова лежу на диване, смотрю телевизор. Жена на кухне. За окном темно. Завтра понедельник, надо вставать в 6:45.

Я думаю о том, что напишу завтра. Напишу, что всё нормально. Что день прошёл хорошо. Что я устал. Что люблю.

Ничего этого не будет. Завтра я проснусь, съем бутерброд, поеду на работу, сделаю что скажут, приеду домой, поужинаю, лягу спать. Послезавтра то же самое. Через год то же самое. Через десять лет то же самое.

Единственное, что изменится, — однажды я не проснусь. И тогда всё это кончится. И никто не заметит. Потому что на моё место поставят другого. Тоже серого, тоже безвольного, тоже с блоками. И система продолжит работать.

Я — винтик. Я — функция. Я — человек без воли.

И знаете что? Это нормально. Это просто жизнь. Моя жизнь.

Утро завтрашнего дня

Будильник звонит в 6:45. Я открываю глаза. Серый свет за окном. Я встаю, иду в ванную, смотрю в зеркало. То же лицо. Те же глаза. Тот же я.

Я чищу зубы, бреюсь, одеваюсь. Жена ещё спит. Я бесшумно закрываю дверь. Завтрак, машина, дорога. Поворот налево, прямо до светофора, направо. Рыжая собака выбегает. Бабка с сумкой стоит на углу. Всё как всегда.

На работе начальник кладёт на стол новую папку. Я киваю. Открываю. Читаю. Делаю.

Всё как всегда.

Всё будет как всегда.

До самого конца.

Таких, как я, много. Мы — фон. Мы — большинство. Мы — люди без воли.

Мы не хотим меняться. Мы хотим, чтобы нас оставили в покое.

Оставьте нас в покое.

Пожалуйста.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге