Обложка Кирпич

Кирпич

Егор Калугин

0% прочитано
Стандартный
Егор Калугин

Кирпич

Глава 1

КИРПИЧ

Карандаш скользит по пятну бумаги в лунном свете, и я, скорее, угадываю буквы, чем вижу:

“Когда-нибудь…

Когда-нибудь я войду широко и размашисто в гулкий слепяще-светлый зал вокзала, выберу любую кассу, спрошу крайнего, терпеливо дождусь своей очереди — мне не к спеху — пропуская вперед торопливых бабок с кошелками, и, протянув в окошечко усталой кассирше деньги, зажму в ладони желтенький бланк билета. Выйду на ступени, закурю, сглатывая терпкий дым, успокоенный, расслабленный, тихий. В запасе будет еще несколько часов, и я пойду в поход по магазинам привокзальных улиц, разменивая мятые купюры на нехитрые скупые подарки, глупые и непростительно дешевые. И каждый раз, покидая суету торговых залов, буду оглядываться на светящиеся цифры часов вокзала — как там, не пришло ли мое время, отмечая с содроганием уход следующей минуты? И время придет, несомненно придет, и, выкурив на прощание сигарету, я поднимусь на стальную ступеньку зеленого вагона, ворвусь в тоннель коридора, раздвигая плечом торчащие в проход ноги, найду нужную табличку с номером дерматиновой полки, расстелю принесенную пожилой проводницей постель и выйду в тамбур, в толчею сдружившихся пассажиров, разглядывая в мутное запотевшее стекло точки огней удаляющегося города. И я буду весел и прост, избавленный от вечной боли нехитрым вагонным житьем, и буду улыбаться тихо и немного глупо, отвечая на вечные расспросы — куда да зачем? Присев на краешек, не касаясь ног спящего соседа по купе, сковырну о край столика пробку, выпью неторопливо припасенную бутылку пива и полезу, чуть хмельной, счастливый настоящим мгновением, на жесткое плацкартное ложе, повозившись, согнув ноги, уже засыпая, пробормочу в полусне: “Наконец-то…”

Наконец-то ритмичный перестук колес, сон под неясное бормотание дорожных бесед, мягкие толчки полки в спину, тихая мелодия радио. Неспешная трапеза яйцами вкрутую и холодной курицей с мельканием в раме окна размытых силуэтов пролетаемых деревень, долгое стояние у листка расписания, отмечая оставшиеся позади города и ближайшие станции с суетой предприимчивых старушек, долгим курением на прохладе незнакомого перрона и посиделками в сумерках за столиком с потрепанными картами в ладони. Все это будет. Когда-нибудь…

Когда-нибудь проводница осторожно толкнет меня, вырывая из тонкой полудремы, протягивая снизу бесполезный уже билет, и скажет, зевнув: “Собирайтесь, через двадцать минут прибываем”. Сползу осторожно вниз, ощупью разыскивая впотьмах обувь, сложу постель и выйду, мелко дрожа от нетерпения, в стылый тамбур, растерев ладонью муть окна, буду вглядываться в пролетающую тьму, стараясь не пропустить первый мелькнувший огонек, мелкий, робкий, как искорка, и увидев, распахну дверь вагона навстречу жгучему ветру, встану на самый край, вдыхая знакомый воздух, узнавая силуэты, выхваченные из ночи слепящими пятнами фонарей. И поезд, качаясь, заскрипит сталью колес, цепляясь за рельсы, замедляя безудержный бег, толкнет в плечо раскрытой дверцей, ободряя понимающе. Мелькнут лица встречающих, но я увижу, узнаю две сгорбленные маленькие фигурки на перроне и махну рукой, и крикну что-то неразборчивое в ответ на похожий вскрик в сжатой волнением гортани, и оттолкну холодную дверь вагона, соскакивая на узенький перрон навстречу протянутым рукам. Так будет, будет…

Будут долгие объятия маленькой мамы, внимательный взгляд в лицо снизу вверх и крепкое рукопожатие и поцелуй отца, его усы будут колючи, и тихая улыбка на губах и в глазах, в тонких лучиках морщин. Он будет сдержан, а мама хлопотлива, весела, старенькая мама, всегда молодая в воспоминаниях, но сейчас — сгорбленная, поседевшая, словно время накрыло ее лицо паутинкой морщин, когда сын оставил дом и уехал за счастьем. И ничего не значащие слова, а правда лишь в глазах, в нежных складках доброй улыбки, в судорожных пожатиях запястья — здесь он или только сон? Расспросы, новости о давно забытых соседях, и та же дверь, и те же запахи родного дома, въевшиеся в память, снившиеся ночами. И ночные посиделки, и вечная рюмка “за встречу” под припасенный загодя разносол. И сон на скрипучем диване в родной комнате с детскими рисунками на стенах, со старыми истрепанными книжками и школьными тетрадками в ящиках стола — тихий, без сновидений, покойный. Лишь скрип половиц под ногами мамы, как в детстве, шорох открываемой потихоньку двери — как сын, спит ли? Здесь ли?..”

Мягко ломается карандаш, и в свете взлетевшей где-то ракеты, чиркнувшей спичкой небосвод, я вижу маленький конус грифеля, прилипший к влажной бумаге блокнота, и свои едва понятные каракули: “Здесь ли?..” Ракета сгорает, слетев в пропасть между домами. Щелкает испуганная автоматная очередь, словно крик всполошенной птицы, и тревожная тишина вновь заливает черноту ночи.

Ощупью достаю штык-нож. Лезвие тупое, сколько ни точи, пригодное только банки с тушенкой вскрывать, из-за толщины клинка и рычага рукоятки можно сделать это одним слитным движением. Прижимаю блокнот к колену локтем, ощупью подставляю штыку карандаш и мягко пытаюсь стянуть стружку. Не выходит. Лезвие скользит по карандашу, тыкается безболезненно в палец.

— Что делаешь? — из темноты слышится шепот. — Пишешь?

Это Кирпич. Санька Карпенко.

— Нет, — шиплю раздраженно, когда клинок в очередной раз соскальзывает с карандаша.

— А чего не спишь? — наивно спрашивает Кирпич.

— Отстань, — терпеть не могу, когда лезут в творческий процесс, но тут вспоминаю, что у него есть острый маленький ножик с красной ручкой, кажется, такие называют альпийскими. — Кирпич, дай свой тесачок, у меня карандаш сломался.

— А-а-а, — тянет он по-детски высоко. — Карандаш? Значит, пишешь…

— Дай нож, а?

Он возится в темноте и приближается ко мне черным бесформенным пятном и едким запахом немытого тела:

— На.

Ловлю в темноте его руку, натыкаюсь пальцем на острое.

— Хы-ы-ы… Кирпич, ты зачем его разложил, а, твою за ногу? — посасываю грязный палец, сглатывая кровь.

— Чтобы тебе удобнее было, — отвечает наивно темнота.

Дите. Ей-богу — дите. Даже ругаться не хочется на него. Метр восемьдесят ростом, девяносто килограммов мяса, белобрысый и спокойный, как удав. Он любит посидеть в тишине, ковыряя ногой пол в медитации. Мечтает, наверное… И еще Кирпич воняет. Мы все воняем, не мытые третью неделю, но Кирпич смердит с затхлым кисловатым привкусом, настолько едким, что привыкнуть к нему невозможно, и за едой мы стараемся сидеть от него подальше. Кирпич привык и не обижается. Спокойно рубит в стороне свою пайку красненьким маленьким ножичком, где среди двенадцати лезвий у него и ложечка, и вилочка, и даже пилочка для ногтей.

— Дай рукояткой вперед, — шепчу, вылизав кровь.

Наконец в ладонь мне тычется пластиковая рукоятка. Быстро, придерживая карандаш на весу, точу в три движения, пробую пальцем острие грифеля. Поправляю немного и возвращаю нож:

— Спасибо.

— Дай почитать, — шепчет он в ответ.

— Да ничего там еще нет.

— Ну, да-а-ай, — тянет он и, кажется, улыбается в темноте, — мне нравится, что ты пишешь…

Кирпич мой единственный благодарный читатель. И я протягиваю блокнот:

— Накройся только…

— Ага, — радостно шепчет он, и блокнот исчезает из его ладони.

И почти сразу же вспыхивает узенькое пятнышко света у самого пола — это Кирпич, накрывшись бушлатом с головой, зажег спичку, чтобы почитать. Поправляю осторожно бушлат, чтобы не пробивался свет, и отхожу в сторону. Расстегиваю брюки, и хотя нет желания, выбрасываю несколько капель мочи на порезанный только что палец. С дезинфекцией у нас плохо. Я не ведал раньше солдатской мудрости об использовании мочи для промывки ран, и у меня теперь гниют на живом три пальца, выбрасывая при надавливании гной из-под ногтей. Где-то ударил или уколол — не знаю. Панариций. Говорят, если гной дойдет до кости, могут отрезать палец. Тогда меня точно отсюда выведут. Хотя пальцы гниют у половины бойцов. И по лицу — коросты. Поначалу мы пытались бриться, а так как бритв было немного, пользовались по очереди. Подхватили, видимо, какую-то заразу. И бриться бросили.

Возвращаюсь на место, сажусь в угол:

— Ну, что? Прочитал?

— Ага, — вздыхает темнота.

И ни слова больше. Терплю, наверное, целую минуту.

— Ну? Как?

Темнота вздыхает и подвигается ко мне с едким запахом Кирпича:

— Здорово, Вить… Знаешь… Так здорово… Когда-нибудь… Ты — молодец. Правда.

Молчу, польщенный. Кажется, не так уж он и воняет. Протягиваю ладонь:

— Давай назад…

Он тычет мне в руку пружинкой скрепки блокнота и снова вздыхает:

— Когда-нибудь… мы ведь поедем, конечно, поедем… домой… домо-ой…

Кирпич погиб через пять часов, на рассвете. Мы пытались прорваться из окруженного детского сада, в котором просидели двое суток. Когда побежали обратно, Кирпич со своим пулеметом остался посреди двора у разбитой качели в виде слоника и прикрывал нас, пока последние не ушли в укрытие. А его прикрыть мы не смогли. Когда он подхватился, чтобы бежать, его свалил снайпер. Кирпич умирал два часа, то казался мертвым, то вновь начинал шевелиться. Почти не стонал. Не звал на помощь.

Иногда только поднимал белую пухлую ладонь.

То ли смотрел на нее в детской задумчивости.

То ли прощался с нами.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге