"Что сказать мне о жизни?"
Глава 1
Скажите, долгая старость — награда или расплата?
Пабло Неруда
Было это в конце нулевых. Дом тогда у меня был свой, окно кухни выходило во двор. Как-то утром я готовила завтрак на кухне. Муж прогуливал за воротами собаку. Слышу позвякивание пружины ворот — думала, он. Поднимаю глаза и вижу, как медленно ширится картинка улицы в проёме открывающейся калитки. В неё просовывается сначала деревянная трость, затем нога в калоше, и появляется цветастый халат: это моя соседка Прасковья Романовна Пугачёва идёт в гости.
Мы с Романовной соседи по меже, крыши наших домов дружат через невысокий шиферный забор, и летом мы невольно слышим кухонные разговоры друг дружки. Я распахиваю входную дверь дома. Она медленно подходит к крыльцу.
— Доброе утро, Романовна!
— Здравствуй, Вета! — не торопясь отвечает она.
Она всегда не торопясь говорит, делает, ходит. Но сегодня двигается она заметно медленнее обычного.
— Неважно себя чувствуете? — интересуюсь я совершенно искренне. Я очень дорожу общением с этой женщиной.
— Да как тебе сказать? В семьдесят я чувствовала себя гораздо лучше.
Ей девяносто три.
— А двигаюсь медленно, так это я в последнее время боюсь упасть, шейку бедра боюсь сломать. Что-то ноги стали болеть…
— Ну, Романовна, что ж поделаешь — возраст, — говорю я банальности.
— А знаешь, почему у меня сейчас ноги болят? — интересуется у меня Романовна. — Это я у войну молоденькой девчонкой у магазине (она слегка балакает) работала, и там на складе мешки тяжеленные таскала. Вот теперь оно мне начало давать знать о себе.
— Только теперь начало давать знать! — хохочу я в ответ.
У Романовны отменное здоровье и прекрасное чувство юмора. Наш «кубик» — квартал частного сектора в центре Краснодара — просто чемпион по долгожителям.
— А что ты смеёшься? Вон у тех … да у той … да та … — называет Романовна старинных наших соседей, — им тоже по девяносто и больше, но лежачие. А я так не хочу. Я этого боюсь. Слава Богу, что сама передвигаюсь, сама себя обслуживаю.
***
Раннее ноябрьское утро. Настолько раннее, что окрестные дома и люди в предрассветной дымке просматриваются только силуэтами. Я полусонная выползаю из дому, укутавшись в первую подвернувшуюся на вешалке в прихожей куртку, чтобы бежать к молочной бочке. Звеня бидоном, выхожу за калитку, а там… А там Романовна в стареньком спортивном трико и с лопатой в руках. У неё осенне-полевые работы: готовит землю к весне. По весне она расцвечивает для нас клумбы незатейливыми цветами, и всё лето они кипят разноцветием бархатцев, ноготков, каких-то высоких цветов, похожих на мелкие герберы, которые она именует смешным словом «панычи́», и величественными кустами с огромными белыми граммофонами. Это раскидистое растение — дурман, но на нашей улице его упорно называют «лебедя́».
А вот летний вечер. Я сижу на корточках рядом с мужем. Он курит, и мы вместе спинами подпираем наши ворота, любуясь прохожими, рассматривая мир – незатейливая вечерняя забава жителей частных домов. Слышу скрип соседних ворот — ко мне направляется Внука. Внука – моя бывшая университетская однокашница, мы почти ровесницы.
— Слушай, тебя можно попросить кое о чём?
— Проси! – бодро отзываюсь я.
— Ну, пожалуйста, не вози ты больше бабушке со своей дачи сливу и алычу. Это же невозможно: она уже семьдесят баллонов закатала! Ей же девяносто! Ей потом плохо становится.
— Я понимаю, — вздыхаю я. – Но она же просит. Она ещё сливянку хочет сделать. Как же я откажу?
И тогда Внука закатывает глаза, бессильно, но всепрощающе улыбается и отступает. Но недалеко. Бабушка уже кричит Внуке, чтобы та помогла ей вытянуть шланг через двор – она клумбы поливать будет.
***
Наша соседская дружба с Романовной щедро кормила меня ломтями очумелого счастья человеческого общения. Наши случайные беседы у ворот открывали мне тайны простой жизни, чистых чувств, каких-то важных понятий о бытие. Мы двадцать с лишним лет дышали с ней одним загазованным городским воздухом, кормились продуктами с одного рынка. И кастрюли-сковородки у неё были нормальные такие, старушечьи, заскорузлые. И канализации в доме не было никогда, чтобы с помывкой посуды развернуться. Теперь принято, рассуждая о возрасте, что-то говорить про «их» и «наше» поколения, про экологию, про ухудшившееся качество еды, про вредность пережаренного масла, про опасность микробов, скапливающихся в губках для мытья посуды. Но, зная Романовну, не складывается у меня в голове правильной научной картинки. Всей своей жизнью, бытом своим она будто опровергает доводы учёных, и сводит на нет их многолетние изыскания о природе болезней, которые «все от нервов».
А уж испытаний, называющихся заграничным словом «стрессы», было у Прасковьи Романовны хоть отбавляй. Революция. Голод. Работа в колхозе «за палочку» – засчитанный трудодень, который не оплачивался деньгами. Потом война. Ревнивый муж-инвалид войны. Вдовство. Несколько десятилетий нервотрёпки с психически больными совладельцами… А каково было видеть, как семь лет мучительно уходила из жизни её любимица-дочь, не успевшая выйти на пенсию. Это растянувшееся во времени горе невозможно было наблюдать без слёз и сочувствия. Каждое утро усаживалась несчастная мать на скамеечке во дворе у порога своего неказистого домика, в котором лежала её больная, и натирала на старой металлической пирамидальной тёрке сырую винегретную свёклу для сока. И были в тех монотонных движениях мучительное отчаяние, безысходность и надежда одновременно. Я тогда подарила ей свою электрическую соковыжималку. Она поблагодарила, но продолжала тереть руками, своими материнскими любящими руками. «Так я лучше чувствую, – говорила она. — Да и на тёрке сока больше получается». В тот чёрный вечер Романовна пришла ко мне, к первой, со стоном «Вета-а-а… всё-о-о… Только что… Всё-о-о-о…». Посередине моего двора мы обнялись и плакали навзрыд, и не было слов утешения. Где и как она нашла силы жить дальше, мне неведомо. Лишь однажды она рассказала, как запиралась тогда ночами в летней кухоньке, чтобы не слышала в комнатах дочь, и в голос кричала-рыдала от горя. На Бога она тогда была сильно обижена.
***
Ей было девяносто пять, когда мы в очередной раз разговорились о жизни.
— Знаешь, просыпаюсь утром, а зачем проснулась, не знаю. А здоровье есть, есть аппетит. И я встаю, иду в ванную комнату, умываюсь, готовлю себе завтрак, потом смотрю сериал…
Сколько помню её, никогда не сидела без дела. Всегда — портниха. Местные модницы, её ровесницы, не обделяли её заказами до самых преклонных лет. В её стареньком домике на рассохшихся подоконниках в простеньких глиняных горшках круглый год охотно цвели герань, бальзамин, бегония. Ни одного жухлого листочка, ни одной вялой веточки. Мы с другими соседками шептались, недоумевая, как удавалось ей так ухаживать за растениями, что они цвели круглый год. В наших современных светёлках с пластиковыми рамами, в дорогих керамических кашпо, цветом подобранных то под обои, то под шторы, многие растения упорно хирели. Это позже я убедилась, что растения чувствуют энергетику человека. Если твой внутренний сад цветёт, то и внешний радует глаз.
Говорят, старых людей нельзя срывать с насиженного места, нельзя ворошить их привычный бытовой уклад – не переживают они этого. Романовну с места не срывали. Но когда зять — муж Внуки — решился строить для своей разросшейся семьи дом, требовалось завалить её старую хату. И она разрешила. Волновалась, секретничала со мной, что не доверяет современной молодёжи: мол, такую двухэтажку задумал, с ванными комнатами на каждом этаже, с балконом! Осилит ли?! Но дом встал, роскошный, просторный.
— Что за родители пошли! Вот смотрю, как они правнука воспитывают: вода для него покупная, а если упало печенье на пол, поднять его и съесть они ему уже не дают — грязное. А какое оно грязное в таком новом доме? То ли дело мы были маленькими — с курями вместе ели.
Я обожала моменты, когда она начинала вспоминать своё детство. Я замирала. Я даже вопросов не задавала, чтобы не сбить с мысли, чтобы не нарушить канву памяти.
— Никакого режиму у детей не было. Помню, было мне лет пять. Нас — мал-мала-меньше — спать укладывали тогда, когда мужики домой придут. А знаешь, почему? А потому что у хате пусто было и голо. Мы бедно жили: ни кроватей, ни перин. Мужики домой повертаются, бурки на пол покладут, вот дети на них тогда и спят…
Она ненадолго замолкла, а потом задумчиво, будто размышляла вслух, глядя куда-то перед собой, в неведомый, ей одной вдруг открывшейся портал, произнесла:
— Знаешь, Вета, вот рассказываю тебе сейчас… девяносто лет назад это было, а будто вчера…
***
Столетний юбилей отмечали торжественно, с поздравлениями от краевой администрации и поздравительной телеграммой от президента страны. И потрясающая, немного смешная картинка за праздничным столом: ослепительно белая голова со стрижкой а-ля каре, склонившаяся над стопкой свеженьких газет между сдвинутых тарелок – то Романовна, медленно двигая слегка непослушными пальцами, выписывала родственникам автографы на полях подоспевшего номера «Аргументы и Факты-Юг» — моя знакомая обозреватель сделала о ней отличный материал на целую полосу!
И на сто первый свой день рождения, и на сто второй именинница была бодра, весела и … здорова. Да, здорова! Так и говорила: «Вся я здоровая, только ноги болят». Говорят, человек рассчитан на сто двадцать. А вдруг у неё и вправду получится? – подумала я тогда. Ведь смотрела же я её ладони, когда интересовалась хиромантией: на обеих совершенно симметричные прерванные, короткие линии жизни не обещали долгой дороги. Но она не только науку, она будто и эзотерику опровергала всем своим существованием. Вдруг у неё получится сто двадцать? Я очень хотела. Хотела ли она? Мы уже давно не жили рядом, я уехала из того дома несколько лет назад. Но я привыкла к необходимости её незримого присутствия в моей жизни, как к воздуху, и не знала, как перенесу удушье, если вдруг… когда однажды…
И однажды апрельским предпасхальным утром мне позвонили наши общие соседи. Голос спросил, знаю ли я, кто умер. Я назвала имя. Но ошиблась! Умерла Внука. Накануне поздно вечером. Сын Внуки, восьмиклассник, долгожданное дитя большой поздней любви, несколько лет назад остался без отца, того самого, который выстроил дом и умер на работе от сердечного приступа несколько лет назад. Мальчишка поднялся в спальню напомнить, что пора укладывать бабушку, а нашёл умолкнувшую навсегда мать. «Давление… Сердце…» — спокойно говорил он мне на похоронах. А тогда, испуганный, он бросился обратно вниз, к бабушке… к прабабушке, и выпалил страшное...
Ошеломлённая, я помчалась в городскую больницу, куда в ту ночь увезли Романовну. Я набрала салфеток, сухих и влажных, минеральной воды, соков, ряженки. Из дома захватила коробку её любимого московского зефира: готовилась заглянуть к ним на Пасху, такую раннюю в том 2018 году. Я носилась по просторным вестибюлям клиники, путая кнопки лифтов и этажи, мечась по коридорам, читая названия отделений, высматривая номера палат на дверных косяках, пока меня не остановила медсестра и не выругала за отсутствие бахил и халата. Потом подвела к нужной двери, предупредив, что всё принесённое придётся забрать обратно: инсульт, частичная парализация, потеря речи — ей ничего не нужно, и кормят её через уколы.
С порога я увидела милую белую голову. Романовна спала. Я поставила пакеты на тумбочку, склонилась над кроватью и разрыдалась, с трудом подавляя всхлипывания. Со слухом у неё давно было неважно, но в палате спали и стонали другие больные. Она вдруг открыла глаза и некоторое время безучастно смотрела на меня погасшим взглядом. Мне показалось, что она меня не узнавала. «Это я, Романовна, это я…» — шептала я своё имя, как можно чётче артикулируя губами. Внезапно её глаза вспыхнули, словно внутри включили свет. Роняя слёзы на одеяло, которым она была укрыта, я наклонилась ниже, ближе, к самому её лицу. Невыносимой мукой были эти несколько секунд (или минут – времени я не понимала) контакта глаза в глаза. И вдруг обездвиженный её рот слегка приоткрылся, и я расслышала едва уловимое «беда». «Беда», — повторила она, припав к неведомому источнику нечеловеческой силы, чтобы сообщить мне о своём новом горе.
— Я знаю, знаю… я всё знаю, Романовна… — забормотала я, заливаясь новыми слезами. В следующее мгновение взор её погас, будто внутри выключили ту самую лампочку. Она закрыла глаза. Больше мы не виделись.
Прасковья Романовна ушла на сто третьем году, в начале мая, почти на месяц пережив Внуку. Хоронила её большая дружная семья младшего сына — вполне счастливого человека. Но это совсем другая история, достойная отдельного рассказа.
………………………………………………………
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной. Только с горем чувствую я солидарность. Но пока мне рот не забили глиной, из него раздаваться будет лишь благодарность.
— Иосиф Бродский
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
