Репатриация
Эв Герра
Репатриация
Ève Guerra
Rapatriement
Roman
Éditions Grasset & Fasquelle
Paris
2024
Издано при поддержке Программы содействия издательскому делу Французского института
Cet ouvrage a bénéficié du soutien du Programme d’aide à la publication de l'institut français
В оформлении обложки использована картина Анри Руссо «Мечта» (Le Rêve, 1910)
© Клим Гречка, оформление обложки, 2026
© Издательство Ивана Лимбаха, 2026
* * *
Репатриация
Все есть реальность и метафора.
Кристина Кампо
Несчастный! О, не узнавай, кто ты!
Софокл. Царь Эдип[1]
Я сорвал этот вереск лиловый,
Осень кончилась, значит — в путь.
На земле нам не встретиться снова…
Запах времени, вереск лиловый,
Но я жду тебя. Не забудь.
Аполлинер. Прощание[2]
Посвящается моему отцу Люку Герра
1
Он умер в тот день, когда в панорамное окна лился яркий свет из сада. Стоял солнечный день — и вот мои руки бесконтрольно перелистывают страницы словарей, покидают одну комнату, оказываются в другой, в зале на втором этаже, где проводят выпускные школьные экзамены, и в секторе гуманитарных наук. Мои руки проплывают над лестницей, над рядами стульев, несут один, два, три, четыре тома, я толкаю спиной двери, они хлопают, потом с похожим звуком падают на стол книги в твердых переплетах. Он умер, когда сломался карандаш, который не справился с магией слов, — я это помню.
Я прочла электронное письмо и покинула зал, спустилась по лестнице и направилась к выходу,
— Мадемуазель?
открыла распашные двери, двери в холодную синеву,
— Желаете ее взять?
в город сумок, рюкзаков,
— Желаете взять эту книгу?
которые бегут, втискиваются в трамвай.
Я оставила книгу и прошла по заваленной окурками лестнице из трех ступеней, по «зебре», по улице от Библиотеки Дени Дидро до входа в телефонный переговорный пункт,
— Можно отсюда позвонить, можно позвонить?
— Да, да, третья кабина.
протерла телефонную трубку, набрала номер,
″Анна,
повесила трубку,
и теперь следила за собственными ногами, они лавировали между автомобилями, одна машина затормозила,
твой отец умер″.
— Красный свет, черт, красный же! Не видишь, что идешь на красный?
затормозила в двадцати сантиметрах от меня, я смотрела под ноги на асфальт.
— Вот больная!
Апрель сменялся маем на широком проспекте с библиотекой и с трамваем, идущим к университету. Апрель сменялся маем, когда я, почти повесив трубку, услышала, как мои тетя и дядя настойчиво просили меня зарядить телефон и поскорее перезвонить. Апрель сменялся маем в переполненном вагоне метро, на линии Б, и у банкомата, рядом с которым я достала свою карточку.
ЛИМИТ снятия наличных — 20 евро
Я вытянула банкноту в десять евро. Наблюдавшему за мной бродяге сделала знак, мол, все будет хорошо, и ухватилась за дверную ручку бара на площади Жан-Масе. Находясь снаружи, клиентов в нем было не разглядеть — угадывались только силуэты, а еще очертания серого кассового аппарата. Я подала банкноту, взяла чек, попросила разрешения немного зарядить аккумулятор мобильника.
— Эта?
— Нет, в глубине зала, эта не работает.
Подключив телефон к розетке возле столов, пропахнувших пивом, вином и горькой настойкой, я смотрела на улицу и на свои руки, на клочок бумаги, на город через затемненные стекла; я смотрела на свои дрожащие руки,
12 сообщений
шагая вдоль трамвайных путей, по улочке рядом с набережной, на которой стоит университет, вдоль других трамвайных путей — маршрута Т2; вот и Рона с покачивающимися на ней баржами, с лионской публикой и вечерними гуляньями, на газонах толпятся студенты с банками пива в руках и сигаретами в зубах. Я прошла по зеленому мосту
по набережной Гайтон
мимо магазинов с чистыми стеклами
прошла через Сону
по красному мосту
мимо церкви Сен-Жорж
оказалась на брусчатке площади Сен-Жан: вход в собор, тяжелая деревянная дверь, выкрашенная в красный цвет, ряды стульев, склонившаяся над младенцем Иисусом Мадонна, перед ней — алтарь, свечи на нем затухают, стоит хлопнуть дверью.
— Я убила своего отца, — сказала я собиравшему огарки старику, который силился напрячь слух.
— Простите?
— Думаю, я убила своего отца.
— Простите, не слышу я, не слышу. Сейчас здесь никого нет, чтобы вам помочь. Приходите в другой раз пораньше.
Он порылся в карманах.
— Не слышу, мадемуазель, мне жаль, очень жаль, но я не слышу. Я забыл слуховой аппарат. Вы в порядке? Придите завтра. Завтра в одиннадцать часов тут кто-нибудь будет. Или… если можете, поднимитесь в Фурвьер[3]. Воспользуйтесь фуникулером, тут совсем рядом.
Старик потер себе пальцами лоб, будто пытаясь что-то придумать, потом взял меня под руку и повел к большим дверям, вон из церкви.
— Там, по левую сторону от площади, видите? Вы видите? Там внизу метро и рядом фуникулер.
Он наклонился и внимательно взглянул в мои затуманенные глаза, теперь держа меня за локоть обеими руками.
— Точно все в порядке, детка? В Фурвьере кто-нибудь есть, я уверен. Отправляйтесь туда сейчас. Если прямо сейчас, то кого-нибудь да найдете.
Мимо церкви проезжал велосипед. На ватных ногах я спустилась по ступеням на брусчатку площади Сен-Жан, неслушающимися руками взяла телефон и ввела номер предоплаченной карточки мобильной связи[4].
— До тебя не дозвониться. Вот уже два дня, Анна. Понимаешь? До тебя не дозвониться.
И слова сменились другими, которые я не услышала, как только что не слышала, не замечала ничего вокруг: ни золотую, подернутую дымкой фи-гуру Пресвятой Девы на Нотр-Дам де Фурвьер, ни кольцевую развязку рядом с садом, ни разрытую землю, ни вой сирены, который
— Твой отец умер…
пробирает до костей,
— И мы не сможем…
этот вой сирены…
— Алло? Не слышу, мне ничего не слышно. Алло? Что не сможем?
— Тело! Вероятно, мы не сможем репатриировать тело твоего отца.
Вокруг площади Сен-Жан неспешно бродили многочисленные туристы. Вечерело, сгущались сумерки. У входов в бары толпился народ, рассаживался, откидываясь на спинки стульев; в моем рухнувшем на сиденье теле
— Я сплю, мне это снится.
все кричит, а я
Я убила своего отца.
Мне улыбается какая-то прохожая. В телефонной трубке голос дяди, и орет он так же, как мой отец:
— Всё очень серьезно, Анна. Ты должна приехать. Должна приехать сюда. Должна приехать немедленно.
— Но как он умер? И почему, почему нельзя забрать тело, и почему, почему мне не говорят, от чего умер мой папа?
— Найди попутчиков с автомобилем или отправляйся поездом, но приезжай. И поскорее.
Я нажала кнопку «завершить вызов».
Как мне поехать, и главное — когда? А ведь сейчас каждая минута, каждая секунда на счету. Обратиться за помощью к родственникам? Но к кому? К тете с дядей, которые удивятся, что у меня и пятидесяти евро нет? Невозможно. Да и как рассказать о своей нынешней жизни?
Я покинула площадь Сен-Жан, или она сама меня прогнала. Она вытолкала со своей брусчатки мое тело с будто содранной заживо кожей, вытолкала его на проспект Адольф-Макс. Пока я соображала, куда идти и как пробраться сквозь поток съезжающих с моста машин и велосипедов, зазвонил телефон.
— Анна, Аннабелла…
Это был Стив, друг по французскому лицею в Дуале[5]. Здесь, на проспекте, его голос смешивался со всеми прочими и, казалось, принадлежал незнакомцу, его голос, как и вой удаляющейся сирены, звучал словно где-то не здесь.
Стив мне что-то говорил, и я отвечала очень-очень быстро, будто боялась случайно попросить необходимые мне деньги, не меньше пятидесяти евро, боялась рассказать, что мне нужно выбрать поезд, добраться через Бордо или Ангулем до Руайана. А там меня встретят, за мной приедут тетя с дядей.
Я предпочла прервать разговор.
В восемь часов стемнело, и Сона стала мрачной. Наступившая ночь сделала все свинцовым: воду в русле реки и фасады домов, воду в русле реки и уличный гул, где больше не различались звуки машин, ночь обернулась водой: еще чуть-чуть — и все утечет, во всяком случае, будет упущен завтрашний день, если я не найду решение прямо сейчас или через мгновение, что спасет потерянные минуты, — то самое мгновение, которое сейчас ускользает из моих рук.
Я пролистала список контактов. Набрать кого-нибудь из школьных друзей? Нет. Бывшего любовника, не важно, кого именно, первого попавшегося, который помнил бы меня, а я его? Нет. Перезвонить Стиву? Нет. Перезвонить моему дяде Антони?
Стоило мне сунуть обратно в карман телефон, как он завибрировал.
Пришло сообщение от Габриэля, который вот уже два часа меня дожидался. Я о нем забыла.
Этим утром я улыбнулась и обняла его, сомкнув руки у него за спиной; я тянулась к его губам, которые были слишком высоко и старались не встретиться с моими, — Габриэль не хотел даже смотреть на меня, не то что целовать. Он говорил серьезным тоном,
— Аннабелла, я хочу с тобой кое-что обсудить.
пока я посмеивалась,
— Хорошо, любовь моя, мы поговорим, о чем хочешь, но сначала…
— Надо поговорить.
— …поцелуй меня. Ну что ты дуешься? Поцелуй же меня… Сегодня вечером я уйду из библиотеки ровно в шесть, специально чтобы поговорить с тобой.
— Ты всегда задерживаешься.
— Сегодня не задержусь.
я вглядывалась в его губы, которые не собирались меня целовать, а он смотрел на меня так, словно я опять лгу, словно я перестала быть той Аннабеллой, какую он любил.
Габриэль ждал меня, не зная, что у меня умер отец. Ждал в другой стороне от площади Сен-Жан.
Я сделала круг, пройдя по проспекту Адольф-Макс, набережной Фюльширон и улице Дуайенне, лишь бы не идти к себе — туда, где меня ждал он, Габриэль, с копной вьющихся волос, одевающийся как подросток, всегда в расстегнутой рубашке, накинутой поверх футболки, в одних и тех же джинсах с понедельника по пятницу, — туда, где меня ждал с непроницаемым лицом принявший решение Габриэль.
Возвращаться домой мне не хотелось. Вернуться означало раз и навсегда принять, что мой отец умер и что вместе с сегодняшним днем, который погаснет, когда я натяну на себя одеяло, закончится и жизнь отца.
Габриэль ждал меня на другой стороне улицы и больше мне не улыбался. Я подошла к нему, протягивая руки.
— Я только из библиотеки. Пройдемся немного?
Ожидавший меня у дома Габриэль знал, что мой отец мертв, но для Габриэля он умер не сейчас, а гораздо раньше: я ему сказала, что похоронила отца четыре года назад, — два года лжи и любви. Габриэль отталкивает мои руки.
Я кладу их ему на бедра, но он их сбрасывает — и тьма ложится на мое лицо, тьма, которая вскоре накроет меня всю.
— У тебя есть мобильный телефон: если опаздываешь, можно отправить сообщение. Это совсем не трудно. Ты над всеми издеваешься. Точно, я сейчас это понял. Тебе нет дела до других. Ты думаешь только о себе. Анна, нам надо прекратить встречаться. Прямо здесь и сейчас. У меня больше нет сил, я больше не могу.
— Мне нет дела до тебя, потому что я опоздала? Ты бросаешь меня, потому что я опоздала?
Я пытаюсь удержать его обеими руками:
— Подожди, присядем на пару минут. Подожди, давай поговорим. Пожалуйста, умоляю тебя, подожди две минуты.
— Я бросаю тебя, потому что не понимаю, кто ты на самом деле.
— И могу я узнать, в чем ты меня упрекаешь?
— В чем я тебя упрекаю? Серьезно? Ты хочешь знать, в чем я тебя упрекаю? Разве мы об этом не говорили? О твоей забывчивости, незрелости? Ты серьезно хочешь, чтобы я повторил тебе это в сотый раз? Кстати, у тебя в почтовом ящике лежало напоминание о необходимости заплатить за электроэнергию. Надо забирать почту. Ты планировала мне об этом сказать или собиралась ждать до тех пор, пока не запахнет жареным настолько, что я сам приду и все оплачу? Я пытался тебе помочь, но думаю, это выше моих возможностей. У меня больше нет сил.
— У тебя больше нет сил.
— Да, больше нет сил.
— У тебя больше нет сил на меня.
— Именно так, и это печально, ведь я сейчас ухожу от женщины, которую люблю.
— Ты уходишь от меня несмотря на то, что любишь.
— Мне надо идти.
— Да, уходи.
Как мне было ему сказать?
что мой отец умер, теперь по-настоящему, и что в тот момент, когда я положила ему на бедра руки, которые он оттолкнул, это была правда, в кои-то веки раз, впрочем, могла ли
ведь он уходит от меня,
потому что я лгу,
потому что всегда опаздываю,
потому что мне нет дела до других.
Он ушел в сторону проспекта Адольф-Макс, а я осталась стоять, свесив руки вдоль тела.
Я поднялась по лестнице и закрыла выходящие во двор окна — обычно их не трогали, если только не собирался дождь или не выдавалась холодной ночь, — закрыла тяжелые окна с ржавыми ручками, одно за другим, на всех лестничных площадках.
Маленький оранжевый дом, в котором я жила, стоял напротив ночного клуба «Тата Мона», работающего до утра.
Я часто в нем танцевала.
Это было раньше, до важного года с аттестационными экзаменами, которые мы ждали с начала обучения в университете, ждали всегда, — в этом году нужно было браться за ум: ходить в библиотеку, не пропускать занятия, вести размеренную жизнь, развешивая дома по стенам и даже над кроватью стикеры с заметками.
Я поднялась по лестнице, понимая, что упустила все — внутреннее спокойствие, но в первую очередь любовь, — толкнула дверь своей квартиры-студии, взяла глубокую тарелку, оставленную утром на столе, моя жизнь кончилась — и эту тарелку больше никогда ничем не наполню я прежняя, которая без умолку, несколько надменно сдувая в сторону мешающую прядь волос, говорила о планах на будущее, находясь в полной уверенности, что Габриэль будет любить меня всегда
и что мы заведем детей,
когда я стану преподавателем.
Я швырнула тарелку с остатками скисшего молока в раковину и уловила из коридора звук
шагов,
а ведь я не слышала ничего ни когда брела по улице, ни потом, поднимаясь по лестнице и открывая дверь.
Девушка на лестничной площадке вздрогнула и улыбнулась, но улыбнулась обеспокоенно, почти с тревогой — она увидела мои пылающие щеки и красные глаза, которые я больше не прятала.
— У меня умер отец.
Эта фраза вырвалась сама, зачем-то я сказала ее совершенно незнакомой девушке,
— У меня умер отец.
может, из-за ее непонимающего взгляда: я скло-нила голову ей на плечо, хотя никогда раньше ее не встречала, никогда не разговаривала с ней, она обычная соседка — из тех, кого иногда заприметишь по дороге к метро или увидишь на пробежке, неизменно в наушниках, — а теперь я обнимаю ее за шею.
— У меня умер отец. Это странно, но я думаю, что и сама хочу умереть.
— Может, вам надо присесть?
Чтобы открыть дверь, ей пришлось поднять мою голову, но руки, которыми я продолжала цепляться за нее, она не оттолкнула, возможно, не осмелилась.
— Присядете? Сделать вам чаю? Или хотите воды, хотите чего-нибудь? Хотите чаю?
Смущенно повторяя эти слова, она пыталась поймать мой взгляд, который я не отрывала от пола.
— Сядьте, пожалуйста, садитесь сюда.
Она поставила сумку на кухне рядом со столом, куда подвела мое тело,
— Посидите минутку.
которое обрушилось на стул.
— Мне, наверное, надо идти спать.
— Что вы, останьтесь, останьтесь ненадолго. Останьтесь на этот вечер.
— Не могу. Мне нужно на поезд, я должна ехать, должна обзвонить друзей, попросить их, должна занять денег, должна купить билет — мне столько всего надо сделать…
— Сколько вы хотите занять? Куда вам надо ехать?
Она присела на корточки, чтобы посмотреть мне в лицо и поймать мой взгляд.
— Мне нужно ехать, простите, я не хочу надоедать вам своими проблемами, я должна ехать.
— Вы не надоедаете мне, вы никому не надоедаете. Какой нужен поезд, куда вам ехать? Я могу помочь? Сидите-сидите! Меня зовут Орели.
Я посмотрела на протянутую мне руку.
— Анна.
Стены ее квартиры-студии были белее моих, яркие, после ремонта, увешанные фотографиями с каникул, из путешествий в кругу друзей, с возлюбленным, семьей. У меня дома не найти ни одного снимка Габриэля или отца: на посеревших обшарпанных стенах много фотографий — и на всех них я одна.
Она открыла шкафчики, порылась в грудах тарелок, — ее кухонный гарнитур цветовой гаммой перекликался с маленькой гостиной в серо-черных тонах, — достала чашки, чай, сахар, тарелку,
— Куда вам надо ехать?
на нее она положила пирог, в чашки со свисающими из них ниточками от пакетиков травяного чая налила кипяток; надо же — пирог,
— В Руайан.
— Хотите кусочек?
будто еда помешает рухнуть всему, отменит смерть отца.
— Не знаю, не знаю почему, я не должна была… Я представляла себе это, так часто желала, много, очень много раз, я хотела всем сердцем, желала, чтобы мой отец умер.
2
Уехать от него я мечтала с детства. Решение об этом я приняла в восьмилетнем возрасте, апрельским днем 1998 года.
Стоял сухой сезон. Мы тогда жили в Конго-Браззавиле, в лесной чащобе, куда не проникал свет.
Когда меня спрашивали, в деревне ли я живу, я отвечала, что в лесу. Вокруг нашего дома, где я родилась, был сплошной лес, сапелевый[6] лес у реки, на берегах которой полно змей. Их я не боюсь, я одна из них.
Говорят, река Конго — это огромный питон, превратившийся в водный поток. Об этом мне рассказал местный пигмей Дьедье. Он уверял, что здешних змей бояться не надо: они нападают, только когда защищаются или добывают себе пищу, а я уже слишком большая для этих маленьких созданий, ползающих по земле.
Дьедье подошел, когда я стояла перед домом и вычерчивала палкой на земле маршрут, по которому мне предстоит идти.
В нашу следующую поездку за покупками в Моссенджо я собиралась взять рюкзак, в который заранее положу еду, одежду и паспорт — я стащила его из комода в отцовской комнате. Отец как ни в чем не бывало сядет за руль, я — в пассажирское кресло, и мы поедем в город, остановимся в отеле, и когда он хорошенько напьется у барной стойки и подцепит очередную шлюшку, я возьму рюкзак и под покровом ночи убегу — все продумано.
Убегу и сначала буду несколько дней прятаться, пока меня не перестанут искать, потом сяду в автобус, в поезд до города Пуэнт-Нуар, где живет моя тетя Марта, первое время буду работать в баре и продавать арахис у дороги.
Все было продумано: я притворюсь, будто захотела спать и иду ложиться в постель, а когда отца свалит сон, улизну, с рюкзаком за спиной выскочу потихоньку из бара, по берегу доберусь до моста, выйду на грунтовую дорогу, ведущую в городские трущобы, куда белые не ходят, у меня с собой будет рюкзак, паспорт в кармане, несколько
На первые несколько дней мне хватит еды, припасенной в рюкзаке, от дождя я буду защищаться плащом, от комаров — объемной кофтой, и когда полицейские станут всех спрашивать,
— Куда пошла дочь этого белого человека?
им ответят,
— Не знаем, никто ее не видел.
и это будет правда, ведь мой побег пройдет идеально.
Подготовка шла целый месяц: я подкараулила, когда домработница выйдет в коридор, оставив открытой дверь в комнату отца, которая вечно заперта, шмыгнула туда, запустила руки в комод, стараясь почти ничего не трогать, а все, что вытаскивала посмотреть: сберегательную и чековую книжки, семейную книгу[7], наши паспорта, — складывала обратно строго на место: касающиеся меня документы возьму в последний момент, за несколько дней до побега, а теперь надо все разложить по размерам и цветам, как было у него, — я предусмотрела всё.
В течение месяца я таскала из кухни печенье, майонез, шоколад, паштет — все, что можно было незаметно припрятывать раз в неделю, — и моя вера в успех собственных планов укреплялась.
Я прокралась в комнату отца за два дня до осуществления задуманного. Пока Розалина, наша домработница, разбирала белье, я засунула украденный документ в гору чистых полотенец, лежащих на столе, на самом виду, — подумала, что никто никогда не станет в них рыться.
У меня были наготове гора чистых полотенец на столе, не вызывающая никаких подозрений, и рюкзак, спрятанный во дворе, чтобы забрать в последний момент, в котором лежала провизия минимум на неделю, кофты и три пары брюк.
Дьедье говорил, а я толком не слушала. Он рассказывал истории о сухопутных змеях, от которых надо держаться подальше, например, от таких, как огромные питоны, ведь они заглатывали собак и детей, иногда ломали жертве позвоночник, а потом бросали, сообразив, что не смогут такое сожрать.
— Если когда-нибудь заметишь питона, советую тебе сразу драпать.
В тот день отец вернулся с работы спокойным, уставшим. Он оставил у входа испачканные в машинном масле и дизельном топливе ботинки, чем всех удивил, прошел в гостиную и развалился на диване. Повар Макани, домработница Розалина и садовник Ги по очереди приносили ему то кофе, то сигареты, то бутылку воды, ставили перед ним пепельницу, бутылку виски, за что едва удостаивались благодарности, и вдруг он сказал,
— Позовите ко мне Анну.
я предстала перед ним, точно перед судом,
— Аннабелла, тебе чего-то не хватает здесь?
— Нет, мне всего хватает.
тогда он обернулся, будто выискивая свидетелей, и тот же вопрос, на который я, похоже, ответила недостаточно полно, задал остальным,
— Ей чего-то не хватает здесь, как по-вашему?
и те хором ответили,
— Ей всего хватает, хозяин.
когда его ладонь хлестанула по моей щеке.
— Отдай мне паспорт.
И это вспыхнуло вот так между нами,
— Ты не имеешь права так делать, папа, не имеешь права!
между нами, а еще между мной и Розалиной, которая потащила меня за руку, крича те же слова, что совсем недавно произнес он,
«Ты не выйдешь отсюда, мадемуазель Аннабелла, пока тебе не позволит папа; подумай хорошенько о своем поступке»
захлопнула дверь моей комнаты, как только что захлопнул дверь гостиной отец.
3
На сайте попутчиков Орели нашла свободное место в машине с выездом через день. После свалившейся на меня новости о смерти отца я улеглась спать на диване, прежде составив список документов — семейная книга, паспорт, свидетельство о рождении, — вещей и того, что надо не забыть сделать,
• написать в деканат
• продолжить готовиться к экзаменам?
• Августин, Сенека, Платон
• ноутбук, телефон, зарядки к ним
• 3 пары брюк, 4 футболки, трусы, носки
и теперь ждала машину в условленном месте у вокзала, ждала со своими попутчиками и их рюкзаками, сначала я держала сумку на плече, потом спустила на землю.
Тут появилась пассажирка в джинсовой куртке и облегающих брюках, стала задавать кучу вопросов. Мне стоило, мне очень хотелось ей сказать, чтобы она заткнулась ко всем чертям, оставила меня в покое, но я сквозь натянутую улыбку и слезы отвечала на ее задор, столь же невыносимый, как кураж летних уличных трубачей в пестрых рубашках, которые прыгали в фонтан прямо в одежде. Они, дуя в свои трубы и саксофоны, преграждали всем путь на подходе к площади Корделье, наводненной пивными пузанами, и напоминали о праздниках, где среди тьмы народа чувствуешь себя одиноким. Она говорила, а я отвечала — безучастно, словно пробираясь сквозь эту толпу:
— Меня зовут Аннабелла. Да, я еду в Руайан. Да, живу в Лионе. Да, в квартале Сен-Жан. Классный город, да. Куда-куда ты ходила? Да, я знаю клуб «Тата Мона».
Машина подъехала, сумки уложили в багажник, свою я взяла в салон, поставила себе под ноги. Водитель включил радио и предложил всем перезнакомиться. Кроме нас, была еще одна девушка и молчаливый парень. Болтушка жила в Барселоне, куда переехала какое-то время назад:
— Квартирка клевая и недорогая к тому же.
Она добавила, что работает рядом с морем и каждое утро пьет кофе, любуясь восходом солнца.
— А ты, Анна, чем занимаешься?
— Я была студенткой.
Я сказала «была», словно моя жизнь заканчивалась у меня под ногами, у этой сумки, с которой я не расставалась с утра, и слова «была студенткой» означали «я умерла». Прислонив голову к дверце машины, я смотрела, как за окном бежали поля, несся асфальт. Барселонка не умолкала, более того, постоянно что-то выкрикивала, суетилась, и другие пассажиры вместе с ней, из-за чего в салоне автомобиля будто гулял ветер, даром что окна были закрыты, и так вплоть до придорожной зоны отдыха, которая вызволила меня из всего этого.
Я сделала круг по парковке у автозаправки, не отрывая взгляда от своей сумки, я сделала круг по парковке у автозаправки, не отрывая взгляда от своих рук, прошлась между стеллажами в магазинчике, по тротуару, потом вернулась ко всем, к машине. Барселонка по-прежнему болтала без умолку:
— Глотнешь кофейку? Чего-нибудь другого? Ну хоть немного? Может, бутылочку воды возьмешь? Тебе не хочется пить? Мы уже три часа в пути.
Говорунья трещала все громче, надувая пузыри из жвачки. Она была из тех девиц, которым с детства внушают, в первую очередь матери, что их неумение вести себя тихо, сдерживаться, концентрироваться на простейших задачах, таких как, например, молча выпить кофе на заправке, что их природная склонность к болтовне — неопровержимое доказательство темпераментности. Этой пустоголовой идиотке стоило научиться молчать, вместо
Меня донельзя раздражали ее туфли, куртка, резинка для волос. Впрочем, сама я одета была не лучше.
Утром я натянула на себя первое попавшееся под руку, лишь бы не замерзнуть. Было третье мая. Вот уже четыре дня, как умер мой отец и как стоял зимний холод среди весны. Четыре дня. Платье поверх укороченных джинсов, несуразный джемпер, высокие носки от разных пар, да еще и дырявые. Четыре дня, два из них я ни о чем не знала, а другие два провела в наглухо закрытой квартире, не давая свету проникнуть в нее. Джинсы, черный джемпер и зеленое платье под ним.
Мы доехали до зоны отдыха на трассе и облачного с просветами неба, до парковки, где повсюду толпились семьи, взрослые кричали детям то слезть с качелей, то перестать шаркать ногами. Четыре дня, и два из них — в бесконечных нелепых молитвах, как будто Господь действительно мог меня услышать.
После долгого пути мы прибыли на привокзальную парковку Руайана, высадились из машины, и каждый пошел своей дорогой. Я поставила сумку на тротуар и увидела, как из пятичасового поезда вываливают пассажиры, то и дело набрасываясь с поцелуями на друзей и родителей, хлопая дверцами автомобилей, — всюду мужчины, девочки, женщины, чемоданы, которые они катят по асфальту, и этот звук, похожий на шорох гальки, —
я по-прежнему стояла на тротуаре с сумкой у ног в ожидании тети, которая должна была вот-вот приехать, — и все вокруг исчезли
один за другим:
мужчины и их чемоданы, девушки, обнимавшиеся с матерями, — исчезли все, уехал и поезд, захлопнув двери.
И вот появилась моя тетя, миниатюрная брюнетка в «Рено Клио 2» — мы очень давно не виделись, но она не изменилась. После развода она всегда ездила на одной и той же серой машине, носила одни и те же балетки и стриглась под каре. Она открыла дверцу крепкой жилистой рукой, рукой бегуньи. Я села в машину, бросила сумку на заднее сиденье, избегая взгляда тети. Избегая взгляда зеленых, как у моего отца, глаз, я уставилась на вывеску букмекерской компании — не хотела видеть улыбку тети, слышать ее голос,
— Аннабелла…
она поцеловала меня в щеку и вырулила на площадь с круговым движением; мы куда-то свернули, проехали по промышленной зоне и по лесной дороге, ведущей в Брейе, где жил Джорджио, старший из ее братьев, добрались до места и вышли из машины.
Стол, стаканы. Мне предложили воды. Я взглянула на дядю Джорджио, но он на меня не смотрел, его жена Селеста поинтересовалась, как моя учеба, и я, усмехнувшись, ответила:
— С учебой покончено.
Джорджио, старший брат отца, пожилой, сгорбленный, налил мне воды, так и не взглянув на меня, он заполнял паузы в беседе, но об умершем брате говорить не хотел. Я не знала, всегда ли он так держал спину, скривила ли его работа каменщиком, или он сутулился сам, желая начисто стереться, исчезнуть.
За столом повисла тишина, нам с тетей Альдой нечего здесь было делать: мы заехали соблюсти формальность, из вежливости, а Джорджио угощал нас лишь водой, причем мне, дочери своего брата, налил ее, не говоря ни слова. Он не смотрит на меня, будто я совсем чужая за этим столом, хотя я так часто едала тут вместе с отцом, его братом, а иногда и одна, когда приезжала к нему на каникулы с конвертом денег, чтобы хватило на лето; и этот дядя Джорджио, который раньше принимал меня у себя, теперь подавал мне воду как нищенке без роду и племени.
Я взяла стоявшую у меня в ногах сумку и сказала тете, что мы уезжаем, перекинула ремень сумки через плечо и захлопнула дверцу машины. Тетя Альда тронулась со второй передачи — и двигатель заглох.
По равнине шла прямая дорога: я никогда не думала, что через Брейе так долго ехать. Потом начались затяжные повороты, чью длительность в секундах я отсчитывала на пальцах и делала это не таясь — в моем платье некуда было спрятать руки.
Прибыли мы уже вечером.
Дядя Антони, младший брат моего отца, дожидался у ворот, перед припаркованными на гравийной площадке машинами: на одной ездил он, на другой — его жена Клеманс, которая подошла меня обнять.
Я все еще держала в руках сумку.
Ставь ее сюда, Анна.
И Клеманс унесла мои вещи в спальню.
На столе появились бокалы, дядя Антони расхаживал взад-вперед по кухне:
— Сколько конкретно денег у тебя сейчас есть?
— Сколько конкретно?
— Да, сколько?
— У меня вообще их нет.
Он потер виски´, тетя Альда и Клеманс опустили глаза.
— Твой отец умер. На репатриацию его тела с нас требуют десятки тысяч евро.
— У меня нет таких денег.
— Ни у кого нет, Анна.
— У него разве не было страховки?
— Мы не знаем, никто не знает.
— Но как он умер, где он умер и почему мне ничего не говорят? От чего умер папа?
Антони вышел из кухни.
Вечером мы поделили обязанности. Тетя Альда должна была позвонить коллеге моего отца и записать нужные контакты себе в блокнот, договориться о встрече с сотрудником похоронного агентства и запросить прейскурант. А мне нужно было связаться с посольством и Министерством иностранных дел, чтобы найти способ репатриировать тело отца.
Все утро я выискивала телефонные номера, в первую очередь посольства Франции в Дуале, ведь там знали, где хранится тело. Я дождалась, пока Клеманс и Антони уедут, и только тогда набрала номер.
— Я звоню по поводу смерти моего отца. Он скончался в понедельник 29 апреля. Мне сказали связаться с вами. Меня зовут Аннабелла Морелли.
— Мадемуазель Морелли, соединяю вас с моей коллегой, которая ведет это дело.
— Мадемуазель Морелли… Мадемуазель?
Я повторила, слова выходили из меня и складывались в фразы, звучащие противоестественно:
— Мой отец скончался в этот понедельник, 29 апреля. Мне сказали связаться с вами. Меня зовут Аннабелла Морелли.
— Да, ваше дело веду я. Мы стали им заниматься без малейшего промедления.
Между своими фразами она выдерживала паузы.
— Учитывая ситуацию, советую сразу обратиться к адвокату. Я дам вам координаты адвоката, прикрепленного к консульству.
— Прошу прощения, но мне нечем их записать. Не могу найти ручку, мне нечем записать, простите. Похоже, здесь нет ни одной ручки. Безумие какое-то. Да где же ручки?
— Не торопитесь.
— Простите. Подождите, кажется, я нашла карандаш.
— Итак, это мэтр Патрик Вельбом.
Записав в блокнот номер телефона, я повесила
С самого приезда я все никак не могла помыться. Теперь же дотащила свое тело до ванны, погрузилась в воду, свесив руки с бортиков, и в этой воде исчезли целых два часа, в воде, которая все укутывала тишиной, пока в дверь не постучал дядя Антони.
— Анна, все в порядке?
— Да. Я выхожу!
Уже был полдень.
Антони вернулся с работы в решимости рассказать мне наконец о произошедшем, о том, что знал сам, но после его объяснений ситуация понятнее не стала.
— Мы узнали это от сотрудников посольства Франции, а им сообщила его сожительница.
— Сожительница?
— Да, Анна, его подруга. Обстоятельства не ясны. Судя по всему, он умер в Эзеке, но не в самом городе, а рядом, на лесосеке. Он там ремонтировал технику. Одну машину компании SISCO BOIS, которая занимается заготовкой древесины. Проблема в том, что представители этого предприятия не являются в посольство, чтобы оформить необходимые документы.
— Почему?
— Это может им вылиться в кругленькую сумму. А сами они — выродки. Думают только о бабле, а не о последствиях своих действий, не о том, что порой случается с людьми. Они преступники — других слов у меня для них нет. Преступники, сволочи, подонки. Они не собираются оплачивать репатриацию твоего отца.
И он вышел, хлопнув дверью, оставив меня на кухне в состоянии полного ошеломления. Еще какое-то время я продолжала сидеть на стуле, пытаясь понять, что со мной происходит.
Я смотрела на стенные часы, дожидаясь подходящего момента, чтобы набрать номер посольства, чтобы связаться с Министерством иностранных дел, и тут раздался телефонный звонок.
— Мадемуазель Морелли?
— Кто это?
— Мэтр Вельбом, адвокат, прикрепленный к посольству Франции, мне передали ваш номер. Я звоню по поводу вашего папы. Полагаю, вы уже в курсе дела. Буду откровенен. Все очень запутано. О смерти сообщила в воскресенье местная подруга вашего отца, мадам Сильви Мбамбе. Консул предложил мне представлять ваши интересы, если вы того пожелаете.
— Какие интересы? И зачем мне нужна защита?
— Возможно, вам придется подать иск для возбуждения уголовного дела.
Он сказал, какие документы надо собрать, сказал о необходимости найти данные о страховании и трудовой договор — последний запросить у некой сожительницы отца, у Сильви, о которой я знать не знала, у Сильви — неизвестной мне женщины, от которой зависели моя жизнь и репатриация тела папы; он долго говорил, перегружая мои уши советами, подробностями, нюансами всех процедур:
— Сходите в банк, чтобы найти подтверждение его страховки — личной или корпоративной, от предприятия, — надо найти следы денежных переводов, любое доказательство того, что он когда-либо работал на них, это очень важно.
Все залы ожидания похожи друг на друга, как я теперь знаю: два стула у стены около каждого кабинета, дверь которого открыта, — так ожидание кажется менее тягостным. Молодые люди в рубашках, заправленных в костюмные брюки, сновали по коридору, приветствуя семейные пары и стариков с пакетами документов на ипотеку, автокредит или на завещание по банковскому счету.
Я сидела в коридоре с клочком бумаги в руках, на котором было записано, какую информацию мне нужно найти, и ждала, когда меня примет сотрудница банка.
Наконец она подошла, подошла на высоких каблуках и, освободившись от папок и сделанных с утра распечаток, протянула мне руку,
— Мадемуазель…
дежурно улыбнулась, мне пришлось улыбнуться в ответ, ведь скорбь — не достаточное основание для того, чтобы пренебрегать вежливостью; улыбаясь, она говорила абсурдные, неуместные, мудреные слова, которые мне стоило запомнить,
— Я детализирую активы вашего отца, затем все заблокируют до тех пор, пока наследство не будет оформлено у нотариуса.
ее фразы хлестали, как пощечины, со всеми этими условиями, оговорками, сроками, которые придется выждать: три недели на проверку информации о страховании жизни, месяц на ревизию счета ценных бумаг и более трех месяцев надо заложить на оформление наследства, — и ничего она не говорила о том, что бы мне помогло.
— А есть ли какие-то сведения о денежных переводах?
— Последний зафиксирован тринадцать месяцев назад, и это был перевод с его собственного счета.
— Как это?
— Здесь значится счет господина Джованни Морелли в центральноафриканском отделении банка БАА.
— Но туда деньги откуда-то же поступили?
— Это надо узнавать непосредственно на месте.
— А не указан ли там номер страховки, трудового договора?
— Нет.
— Может, его страховка или кредитка где-то засветились?
— Нет.
— Ну хоть какой-нибудь след?
— В рамках своей компетенции я больше ничего не могу сделать.
Махнув рукой вместо прощания, я открыла дверь, покинула кабинет, прошла по коридору и села в машину к Альде, которая все это время меня ждала. Мы поехали через порт, вдоль моря, нескончаемого песчаного берега и пляжей с зонтиками, рука Альды опустилась мне на плечо — и я прошептала:
— Ничего, абсолютно ничего. Больше года назад он будто исчез, будто не существовал вовсе.
4
Как-то раз он уже пропадал, на несколько месяцев оставлял без вестей о себе семью: мать, братьев и сестру. Тогда он углубился в лес, прошел от остановленного завода до опустевшего рабочего лагеря, и рядом с ним молча брела я.
В октябре 1998 года, когда мне только исполнилось девять, разгорелась гражданская война, которая до тех пор лишь тлела, ограничиваясь несколькими городами, и нам пришлось оставить Конго. Мы жили далеко от Пуэнт-Нуара и Браззавиля, поэтому не успели к эвакуации на родину, организованной французским посольством и Министерством иностранных дел. В результате мы выехали из страны, убегая от грабежей и нехватки продовольствия, только через несколько месяцев после того, как ее покинули последние иностранцы. С чемоданами и коробками, груженными посудой и одеждой, с моей собакой на коленях, мы уезжали в сезон дождей, когда лившаяся сверху вода размывала дорогу, уезжали на машине окольными путями, через деревни. Мы приехали на границу с Габоном и пересекли ее, чтобы добраться до города под названием Мунана, где, как говорил отец, очень хорошие друзья подыскали ему работу. Других, таких же, как мы, беженцев пришлось оставить в пыли, поднятой колесами нашего внедорожника, за сторожевыми будками и контрольно-пропускными пунктами. «Французский паспорт, французский паспорт, разрешение на въезд».Мы пересекли границу, и вести об аэропорте, окруженном войсками, остались позади. Мы отъехали от границы и спаслись от опасности, которую представляла собой ангольская армия на территории Конго. Отец не стал мне говорить, что мы бежали от смерти, но последние недели перед отъездом я видела по его
Размытые дождем дороги сменились в Габоне асфальтированными. Если Конго — это первозданная необузданность и леса высотой до небес, то Габон являл нам природу, укрощенную человеком.
До Мунаны мы доехали без всяких затруднений или волнений. Сельскохозяйственные угодья в сезон дождей были залиты водой. Пейзаж всю дорогу был один и тот же, зато ни разу за день мы не услышали ни автоматных очередей, ни взрывающихся снарядов.
Город Мунана, куда мы приехали, славился добычей марганца, но мой отец собирался работать в итальянской компании, специализирующейся на заготовке древесины. Предприятие небольшое, что есть, то есть, но там неплохо платили и обеспечивали сотрудников жильем. Отцу предстояло трудиться механиком, ремонтировать лесозаготовительную технику. В его обязанностях было выезжать на лесосеки, контролировать состояние оборудования, заказывать запчасти, вытаскивать застрявшие в зарослях грузовики и экскаваторы — все то, чем он занимался всегда. Я же, оставаясь в компании собаки, пыталась завести друзей.
Года через два после нашего приезда, в 2001-м, когда мне исполнилось одиннадцать, марганцеворудное предприятие стало снижать объемы добычи, что не могло не сказаться на городе и, как следствие, на нас.
В июне 2001 года предприятие прекратило работать.
Последние экспатрианты уехали.
Я каталась по кругу на велосипеде без седла во дворе перед домом, некогда белым, а теперь ставшим красным от местной пыли, перед домом с отключенным телефоном, валяющимся без шнура в углу.
Мы жили на холме над деревушкой, быстро разросшейся в красивый бело-зеленый город: добыча марганца и древесины привлекала сюда жителей из окрестных мест.
Мы жили на холме, возвышающемся над городом, вдали от лагеря, в котором квартировались рабочие и учителя, над наскоро построенной школой, теннисным клубом и бассейном, над вертолетной площадкой, откуда увозили заболевших, если им требовалась срочная помощь.
Все происходило постепенно:
исчезали заведения, люди, —
а мы оставались в нашем замкнутом мирке.
Последнее оборудование на предприятии было уже отключено, а роскошная жизнь продолжалась: в баре у теннисных кортов подавали коктейли, я носила безупречные наряды, перед домами стригли газоны, водитель внедорожника отвозил меня то к одному дому, то к другому,
— Я еду к Микаэле, папа.
— Папа, я к Развану.
— Ой, пап, я к Армандо, к тому, что живет по соседству, ну, ты знаешь.
пока из всех, с кем можно было поиграть, не остался лишь Бертран, который жил внизу, в рабочем городке. А я и не заметила, как все это произошло.
Однажды мать Микаэлы посетовала, что в магазине больше не найти кошачий корм, сама Микаэла ругалась на состояние бассейна в клубе: его нынче не чистили, и он стал настолько грязным, что у нее появились бородавки и грибок,
— Нет, ты представляешь себе, Аннабелла? Они несколько недель не сливали воду, несколько недель туда не приходит садовник. И чего они добиваются?
а отец Микаэлы жаловался на школу, на заводские забастовки, на рабочих, которые теперь отказывались спускаться в шахту, на неопределенность.
— Произошла очередная авария. И они прекратили работу. Уже в четвертый раз. Насколько — неизвестно. Я не уверен, что все не остановится окончательно. К тому же смотри, немца так и не заменили. И кто теперь будет заниматься амбулаторией? Разве это серьезно? Мы все-таки на международную компанию работаем, на французское предприятие! Медбрата из соседнего села — вот кого нам присылают. В рабочем городке не осталось ни единого квалифицированного врача.
Я стояла на пороге с пирогом в руках, когда семья Микаэлы вздумала уехать,
— Ситуация стала невыносимой, а вы что намерены делать?
ее родители говорили со мной так, будто я могла что-то решать, будто я что-то знала о тех, кто сбегал, уезжал с горой сундуков, бросая свои жилища, о тех, кто навсегда выходил из дверей своих домов, отталкивая меня плечом. Так все вокруг испарились.
Оставил это место и мой отец, но сначала исчезли многие автомобили — машин у входа в клуб становилось все меньше — и опустела школа, лишившаяся своих учеников, огромных праздников, скопления женщин и детей, отплясывающих в платьях и льняных брюках на танцах, которые устраивались по вечерам, а еще там организовывали великолепный буфет, и мы крутились рядом с ним.
— Дети, подходите, угощайтесь!
На Микаэлу с ее немецким именем и манерой держаться наподобие роковой женщины, вечно чем-то недовольной, засматривался Разван — худющий голубоглазый блондинчик с очень светлой кожей, которая краснела на солнце, — мы думали, что он недавно приехал из Косова; этот Разван смотрел на Микаэлу с благоговением, протягивал ей бокалы воды и бутерброды
— Хочешь тост с лососем?
прямо перед моим носом,
— Мне хотелось бы один, если… если она не хочет.
мой отец сидел с их родителями, держал за руку какую-то девчонку чуть старше меня, подобранную в деревне пигалицу, и кричал мне
— Анна, не испачкайся, пожалуйста!
при Разване, который на меня не смотрел.
Это было задолго до всеобщего отъезда и до того, как убежали мы сами: Разван пытался услужить Микаэле, а Микаэла откидывала волосы, попадая ими по его лицу, и жестко отвечала,
— Да не голодна я, отстань уже со своими тостами с паштетом.
— Это не паштет, а лосось!
и каштановые пряди ее волос вновь взлетали, переливаясь в великолепии света: большой зал, не обращавшая внимания на тарелки Микаэла, незаметные официанты, с отсутствующим видом кружившие вокруг нас.
Разван завел ногу под стол и под юбку Микаэлы, впиваясь голубым взором в черноту ее глаз, но Микаэла подскочила и крепко саданула Развана по голеням,
— Ай, да она чокнутая!
тогда он положил свою руку на мою, желая оторвать меня от стула,
— Идем-ка, ты умеешь танцевать?
от стула, который едва оправился от шока, чуть не упав, и под взглядом моей черноглазой соперницы Разван увлек меня, рыгая мне под нос, рыгая мне в ухо игристым, переполнявшим его желудок,
— Я т-тебя не видел, ты такая миниатюрная.
Разван подхватил меня — и мои ноги оказались в десяти сантиметрах от пола,
— З-знаешь, я к-кое-что тебе скажу.
подхватил мое крошечное тело в не менее крошечном платье, которое собралось в подмышках,
— Что?
— Придвинься, скажу тебе на ушко.
он чмокал меня в шею, в щеку и даже в губы, посмеиваясь у всех на виду, не скрывая от меня усмешку,
— Иногда ты красивая, но только иногда, пото-му что чаще ты страшненькая; не скажу, что прямо уродка, но неухоженная.
щеки
Микаэла уехала, Разван тоже, потухли белые неоновые лампы в актовом зале.
Она уехала, сняв садовые качели, забрав плетеные пуфы, на которых мы по очереди сидели, и деревянные табуреты; уехала, оставив дом пустым, а двери — открытыми, и теперь тут сновали крысы и змеи; все поросло травой, стены и шкафы потрескались от влажности, трава появилась даже в спальне — там, где раньше стояла кровать, лежали прикроватные коврики и висел саронг, купленный в соседнем городе, казалось, только вчера.
Мы ехали в открытом кузове, держась за металлическую дугу над кабиной пикапа, который подпрыгивал на дороге, превратившейся в этакий мост через реку, куда легко можно было выпасть, — так все вокруг размыли дожди.
— Давай же, быстрее, поднадави!
И Микаэла исчезла, нет больше ее лица, ее волос, ее смеха
в кузове пикапа, нет шикарной амазонки Микаэлы, и нет прежнего мира, исчез возбужденный взгляд ее черных глаз,
взгляд неистовой Микаэлы.
Она выскочила из внедорожника, как кошка, одним прыжком, одним махом, ловко пружиня ногами,
— Аннабелла, шевели задницей, черт побери!
и побежала по рынку, Микаэла забыла обо всем, а я спешила за ней между прилавков, специй, мешков с арахисом, откуда она угощалась, не заплатив, она забегала за двери, где ее по-дружески встречали продавщицы, Микаэла
— Тут есть один мавританец, на прошлой неделе он ездил в столицу и должен был кое-что мне привезти.
входила в магазинчики, как к себе домой:
— Ну как, привез?
— Да, мадемуазель Микаэла, твой саронг у меня.
Уехала семья Микаэлы, следом — Развана, поначалу они, как и мой отец, проявляли терпение, надеялись, что все уладится, ждали, когда прекратится забастовка, а потом ждать перестали, сложили тарелки в коробки, коробки — в сундуки, упаковали мебель и отправили ее грузовиком к судну-контейнеровозу; после отъезда семьи Развана мы с отцом остались одни в лесу, поднимавшемся вокруг домов, одни посреди заброшенного сада — здесь, куда больше не приходила домработница, здесь, где еды становилось все меньше и меньше, а вода в бассейне постепенно испарялась на солнце.
и пробилась сквозь асфальт трава,
сводя отца с ума алкоголем и одиночеством,
или дело было в пальмовом вине,
которое набирало крепость, когда оставалось на солнце,
и воздействовало на нервы, —
теперь он ходил с красными глазами
на этом холме больше не встречалось никого, не считая торговцев вином и бижутерией, которые бродили с флягами и сумками через плечо. И тут нам составила компанию, поселившись в конце улицы, семья Армандо — в ней было четверо сыновей, троих из которых было видно лишь изредка, они выпрашивали деньги у отца и тратили их на шлюх, которых иногда привозили из соседнего города Моанда или из более крупного Франсвиля — туда я однажды ездила на машине, когда в Мунане, где мы жили, больше не осталось ни мест, куда можно было сходить, ни видов, радующих глаз, не осталось и людей: семья из трех праздношатающихся братьев и Армандо, который тщетно ждал их дома, Армандо — все еще школьник средних классов; Армандо, как и я, лишенный матери, и тоже метис; Армандо, стрелявший по птицам из рогатки; Армандо, который разговаривал только с животными. Его отец приехал демонтировать завод, разобрать по частям не работающие больше станки, отправить их грузовиками в Либревиль, а потом уехать самому. Армандо предпочитал гулять в лесу, где он не рисковал наткнуться на меня. Он вечно твердил,
— Ты меня утомляешь, Анна. Пойди куда-нибудь еще, поговори с кем-нибудь другим.
подталкивая меня к деревьям, чьи плоды — как меня предупреждали, и особенно настойчиво это делал мой отец — не надо есть, потому что почва здесь насыщена марганцем, отчего у местных рождаются безрукие дети.
Когда закончился демонтаж наиболее мощных станков, семья Армандо уехала, и остался только Бертран, такой же подросток, как и я, который ходил по холму и продавал хлеб.
— Не хочешь зайти ко мне в гости? — однажды спросила я.
— Сколько мы с тобой не разговаривали? — вместо ответа спросил он, не глядя на меня, семенившую за ним.
— У меня есть велосипед.
— И что ты хочешь, чтобы я сделал? Я работаю, Аннабелла, я не провожу время, играя в теннис у бассейна.
— В теннис у бассейна больше не играют. Вот уже три месяца, как теннисный клуб закрыт.
— Ага, и поэтому ты надо мной издеваешься.
— Кому ты тут собираешься что-то продать? Здесь никого нет, и я не издеваюсь, а приглашаю тебя.
— Я имею право сюда приходить только с товаром на продажу.
— Но садовника больше нет. Никто не может помешать тебе войти.
— Что ты хочешь?
— Чтобы ты пришел ко мне в гости.
— Нет.
— Да, приходи завтра.
— Я сказал «нет».
— Если не придешь, я скажу отцу, что ты приставал ко мне.
Бертран, за которым я все это время бежала, оглядел меня с ног до головы, посмотрел на мои волосы:
— Считаешь, что тебя могут клеить?
— Но меня пытаются клеить, а ты как думаешь?
— Думаю, что нет. Старики не в счет.
— Завтра.
— Что завтра?
— Приходи завтра.
— Ты невыносима. Ладно, может, и приду.
И назавтра он был здесь, в красивой белой рубашке поло, привезенной из Либервиля во времена, когда завод еще работал и сотрудники туда ездили; не осмелившись войти в сандалиях, он их снял, прошел по коридорам, не задевая стен и без того грязных; и он, Бертран, был здесь, стоял скрестив руки на груди, и я потянула его за собой,
— У тебя такой же дом?
— Нет, меньше.
— А вас еще много в рабочем городке?
— Там никого больше не осталось, если не считать учителя и двух-трех семей, которые пока не нашли работу в других городах.
повлекла за собой по длинному коридору, забежала в спальню, заперла дверь, скинула всю одежду, приблизилась к нему, умоляя поцеловать, но только грудь, совсем немного, ведь я знала, что он хорошо это делает.
— Кто тебе это сказал?
— Микаэла. Так ты не хочешь?
— Нет.
— Да ты боишься женщин, что ли?
Уехала семья Микаэлы, следом — Развана, не приходил больше и Бертран, сбежавший от моего нагого тела, которое я подставила его мужским рукам.
— Аннабелла, тебе и двенадцати еще нет.
— И что с того? Чего ты боишься? Говорю же тебе, я это уже делала.
Но Бертран сбежал.
Передо мной снова был пустой дом, взбирающаяся на деревья трава, мой отец, курсирующий туда-сюда перед журнальным
— Анна, поднимай ноги!
мой отец,
его рубашка, некогда белая,
а теперь порыжевшая от воды из крана, ведь ее больше не фильтровали, от воды вперемешку с грязью.
Больше не было вечеринок, приемов — и мой отец сходил с ума: один среди пустых домов, один у требующего ремонта внедорожника без колес, один за столом перед включенным телевизором, который теперь ловил один-единственный телеканал.
В приступах ярости, какие провоцировало пальмовое вино и общение с продавцами змей, отец терял голову и таскал меня и всяких деревенских девчонок за руку по коридору.
И это вспыхнуло вновь.
Однажды вечером, когда мы чинно, как полагается, ужинали и отец передавал хлеб, Бетти спросила:
— Когда мы поедем за покупками во Франсвиль? У тебя же остались какие-нибудь деньги?
У Бетти, которая старше меня на три года, было хрупкое тело и осипший от попоек с утра до вечера в его компании голос; тельце совсем маленькое — такое крошечное, что при желании я могла бы выволочь его во двор. Еще не женщина, но уже не ребенок, она была достаточно худенькой — важное качество, позволявшее ему везде таскать ее с собой, как собачонку.
Собачонка моего отца заговорила, когда он хотел покоя. Это существо заговорило, отчего отец шибанул кулаком по столу:
— Не знаю, ничего я не знаю, прекрати. Прекрати задавать мне дурацкие вопросы. Ты тупая, что ли? Ты видела, чтобы кто-нибудь от предприятия приходил сюда и приносил деньги? Видела, чтобы кто-нибудь приходил сюда и выдавал мне деньги? Видела, чтобы у меня были деньги?
И вспыхнуло яростное безумие моего отца,
которое мне уже было знакомо и которое продлилось
полгода нашего пребывания в Мунане.
Однажды я возвращалась из школы, где теперь нас училось лишь трое — дочь преподавателя, Бертран да я, — и, поднимаясь на холм в кузове пикапа, услышала повторяющиеся звуки.
Школа находилась в заброшенной местности, куда больше не ходили автобусы. У бывшего контрольного пункта я дождалась попутки, машины демонтирующих заводское оборудование работников, забралась в нее, и вскоре раздались те самые звуки.
Это были выстрелы. Приблизившись к ним, водитель высадил меня из машины, и дальше я отправилась пешком, окольным путем, чтобы обойти место стрельбы, и тут я увидела перед собой
пьяного отца: он палил по обвившей дерево змее и говорил с ней,
— Выплюни его! Сейчас же, немедленно!
будто это человек, способный его понять; мой отец с красными глазами приказывал змее сию секунду выплюнуть нашего пса Бобби, которого она только что проглотила,
— Иначе я сам достану его из твоего брюха!
мой отец кричал на бедолагу-змею, неспособную его услышать, и в бешенстве носился, отталкивая свою подругу Бетти. Мне было грустно потерять собаку, но страшно вновь увидеть это выражение лица.
Отец раскроил питона вдоль и поперек, не один раз разрядив в него ружье, и все орал на рептилию, то садясь на табурет, то вскакивая с пальмовым вином в руке, и когда Бетти решила положить этому конец, я подумала, что теперь настанет ее очередь уворачиваться от пуль.
— Что тебе? Скажи, чего ты хочешь? Чего добиваешься?
— Прекрати. Я хочу, чтобы ты остановился. Пожалуйста, Джованни, прекрати сейчас же! — И она заплакала, упав на колени. — А еще я хочу, чтобы ты перестал пить. Ты пьешь с утра.
Бетти высказала моему отцу все: почему он не может удержать ни одну женщину, почему одинок, упомянула его алкоголизм, — чем довела его до белого каления. Отец ударил Бетти прикладом, и по ее лицу потекла кровь.
Я не шевелилась, думая, что они угомонятся, что эта пьяная ругань сейчас прекратится, что меня это не касается и не надо ввязываться. Только я решила обойти их стороной, как отец взял табурет и обрушил его на спину Бетти. Тут я закричала, умоляя его остановиться.
Кто был мой отец, которого я теперь потеряла, и почему так часто желала ему смерти? Не имею об этом никакого представления, хотя, может, наоборот, я слишком хорошо знаю все его облики.
5
В июле 2008 года, поступив в университет, я переехала в Старый Лион[8], мгновенно очаровавший меня архитектурой: я была уверена, что проведу в нем свои лучшие годы, задержусь здесь, рядом с ночными клубами. Отец собирался отвезти меня на каникулы и теперь ждал внизу, с сигаретой в зубах, готовый отправиться в дорогу.
Он больше не был прежним. Мой отец, такой презентабельный, почти любезный, погладил меня по голове, взял сумку, закрыл за мной дверцу.
Я закинула ноги на бардачок.
Мы пересекли Францию по небольшим дорогам, изредка останавливаясь в городках и деревушках. Над моими вытянутыми вперед ногами, с которых я стряхивала крошки, рассеивался сигаретный дым. Через лобовое стекло надвигался Руайан и уже взбирался мне на ноги, розово-голубые витражи церкви Нотр-Дам отражались в океане. Отец рассказывал, что здесь все новое: и возвышающаяся над городом церковь Нотр-Дам с ее тонкими бетонными стенами, похожими на складки бумаги, и дома, и абсолютно симметричные улицы. Отец рассказывал, что тут все возведено или реконструировано после войны итальянскими каменщиками, которые, как и наша семья, поселились не у океана, а подальше — в Мен-Бертране, Брейе или Сожоне, где земельные участки ничего не стоят. Мы проехали Руайан, его порт с рядом белых построек-ресторанчиков, и вскоре оказались в Сен-Пале, на гравийной подъездной дорожке у бабушкиных ворот.
Я замахала руками из окна машины, чтобы поймать взглядом улыбку бабули, встречавшей нас с распростертыми объятиями перед воротами; мы загородили подол ее цветастого платья выгруженными чемоданами,
которые потом подняли
и понесли в комнаты,
я шла позади, отец — рядом со своей матерью,
понесли в комнаты: две из них были в самом доме и еще одна, новая, в пристройке, старинная печь теперь исчезла, как и прежние краски кухни, бабушка так болела, что почти не вставала с кресла, бабушка увядала, как краски на стенах и дом в целом.
Свои вещи отец отнес в комнату рядом со спальней матери. Я расположилась в пристройке, где, как сказал он, я смогу слушать музыку, никому не мешая, — будто мне хоть на мгновение может прийти в голову начать кого-либо этим донимать, зная, что бабушка при смерти. А ведь я уже забыла, как выглядит бабуля, — не помнила ни цвета ее глаз, ни тембра голоса. Я забыла все, кроме шарканья ее ног, забыла бабушку и ее глаза, которые больше
Отец попросил меня расположиться в пристройке, чтобы я никому не мешала, открыл чемодан, достал подарки для своей матери и обхватил ее руками.
Бабушки не стало,
а со временем — и семьи,
как не осталось ничего
от этого последнего лета, которое она провела в кресле, улыбаясь патронажной медсестре и радуясь совместным трапезам,
— Приходи меня навестить.
не стало больше бабушкиных глаз, которые я не могла вспомнить, и ее рук, месивших тесто в глубокой миске.
И собрались все: мои дяди, тети и их дети.
Тем летом, когда мы с отцом приехали навестить бабушку, пока она жива, мне было восемнадцать и я поступила на первый курс университета.
В тот день все собрались на ужин. Мой дядя Джорджио, как всегда, со сгорбленной спиной, припарковал машину на улице и открыл ворота, в которых появились друг за другом его дети — разодетые, бодрые и улыбающиеся, — словом, притягивающие внимание, Доминик и Элен, мои двоюродные брат с сестрой; перед ними, сложив руки на груди, вышагивала их мать Селеста в облаке духов, в белом платье и дорогущей шали, она не смотрела на своего мужа Джорджио, не смотрела на его сгорбленную спину, а ведь он так много горбатился, чтобы оплачивать ее прихоти.
Приехал и мой дядя Антони, младший брат отца, за ним следом зашла Клеманс с младенцем на руках, еще одним моим кузеном — Эденом.
Припарковала машину и тетя Альда, любимая младшая сестра отца; сорокалетняя, давно разведенная, она постоянно занималась спортом и медитацией; независимая тетушка Альда всегда была одна — мы думали и говорили, что с таким тяжелым характером она никогда больше не найдет себе мужа; тетушка Альда вышла из машины и теперь выглядывала своего сына Лео, который задерживался, а ей все говорили:
— Оставь его наконец в покое! Он уже большой мальчик.
Сначала мою тетю, суетящуюся у ворот, подколол мой отец, потом такой же резкий и прямой Антони, а после и сделанная из одного с ними теста моя кузина Элен, длинноволосая блондинка:
— Может, он со своей подружкой остался, кто его знает.
Элен сновала туда-сюда с тарелками, блюдами: с нарезанным хлебом, с лимоном, рисом и рыбой, а потом с блинами, недопитым вином, — как и другие, в сторону своего отца она не смотрела.
И все расселись по заведенному обыкновению: во главе стола бабушка в белом фартуке, справа от нее было место тетушки Альды, затем — ее сына, и дальше, по кругу, мои дяди с детьми и женами. Джорджио сидел рядом с пустым стулом своего племянника Лео, который еще не подъехал, жена Джорджио Селеста обсуждала с сыном и дочерью список предстоящих работ:
— Сначала займемся газоном, потом бассейном, тут есть время до весны, но надо, чтобы он сделал побольше черновых работ.
Селеста говорила о муже, словно его здесь не было. «Он не поедет с нами в отпуск на Канары». И этот «он» со сгорбленной спиной рядом со своим сыном Домиником, который на него не смотрел, этот «он»…
— …должен отправиться в «Леклерк», там сейчас акции в ювелирном, пусть купит часы и браслет к этому кольцу.
о присутствующем здесь дяде Джорджио говорили как о каком-то чужом человеке, «он»…
— …даже в Марокко и в Турцию с нами не поехал в прошлый раз.
его жена Селеста говорила за столом, говорила одна, говорила за своего мужа, будто он ее второй сын, не давая вставить ни слова.
Долгое время я думала, что дядя Джорджио обзавелся семьей примерно так же, как это проворачивают здесь все. Выбрал смазливую девушку из местных, которая не побрезговала выйти замуж за сына каменщика. Подобно другим, он делал все, что полагалось: подряжался на стройки, работал по воскресеньям, приобрел земельный участок, заложил фундамент дома, возвел стены и крышу, предусмотрел две комнаты для детей. Первой родилась Элен. Спустя какое-то время — Доминик. Он не хотел, чтобы его дочь и сын провели детство в бедности, как он, ведь ему приходилось делить комнату с двумя братьями и сестрой, а удобства находились на улице. Он мечтал о террасе и мощеном дворике с видом на сад, а не об автоматических воротах и экзотических деревьях, которые тут сразу появились.
Вполне можно представить себе их встречу: юноша и девушка переглядываются украдкой на ярмарке или в лавке мороженщика, ведь белокурая красавица ходит в окружении братьев. Потом они наверняка виделись по выходным. Возможно, он чем-нибудь ее угощал, давая понять, что уже сам зарабатывает. А однажды вечером у порога дома ее родителей он предложил ей выйти за него замуж, и Селеста, глядя на уезжающий в ночь фургончик Джорджио, решила связать свою жизнь с ним. Наверное, они любили друг друга, как всякие любовники в начале отношений. Это происходило через двадцать лет после войны, во времена, когда людям еще было на что надеяться. Не знаю, любила Селеста Джорджио или нет. Я видела лишь сгорбленную спину дяди, который больше не произносил ни слова, лишь смотрел телевизор или слушал радио, одну руку прижав к груди, вторую — ко рту. Дяди Джорджа словно никогда не бывало с нами, а может, я, как и все, его просто не слушала.
Под лепет Эдена, сына Антони, младшего из моих дядей, все наперебой чем-то хвастались, и пуще других мой отец: он бахвалился сумасшедшими деньжищами, какие заколачивал в знойной стране, бахвалился полученными там преимуществами — легкой жизнью, личным водителем и офигенной зарплатой, — он куражился перед братьями и сестрой, а те слушали, глядя на него с удивлением и недоверием; отец сидел у дальнего конца стола и, не закрывая рта ни на секунду, рассказывал небылицы о себе самом; мой отец-экспатриант завораживал родственников невероятной жизнью, которую придумывал сам и желал, чтобы за него придумывали ее другие, вынуждал это делать меня,
— Однажды нам встретилась пантера. Она была высотой с Анну.
— Это уже не пантера, а слон какой-то, — пошутил дядя Антони.
— Правду тебе говорю. Она запрыгнула на капот, оскалилась, прошлась по лобовому стеклу и по крыше.
— Джованни, прекрати, ладно тебе. Держи-ка еще виски, он тебя угомонит.
— С удовольствием выпью еще один, но без льда.
Отец считал, что лед отнимает у виски место в стакане, поэтому не добавлял его даже в разгар лета, когда чуть охлажденный напиток пьется легче.
— Давай, давай! Наливай смело. Ну же, полнее, полнее наливай. Вот так я привык, а то у вас тут какие-то маленькие порции. Ты говоришь, что я
и отец вырывал ей косы и ногти,
— Здесь все мое, здесь все куплено на мои деньги.
— Я ухожу, Джованни, я бросаю тебя и забираю ребенка.
— Только вздумай, только попробуй забрать мою дочь, коснись ее хоть раз, — и ты увидишь, что с тобой будет. Я натравлю на твою задницу полицию, посольство, если попробуешь дотронуться до моего ребенка; она француженка, моя дочь — француженка; это мой ребенок, ты не имеешь права ее забирать.
и мама полетела на пол, ударившись головой об угол кровати.
— Мама!
— Аннабелла, иди к себе в комнату, — проорал отец.
Между нами выскочил мой пес Бобби.
Когда мама перестала отвечать, отец вышел из спальни, а потом и из дома; он завел автомобиль и заложил вираж, сигналя бежавшему за ним псу.
Я осталась в коридоре.
Рождественские подарки были разбросаны, елка валялась на полу.
Я пошла в комнату, куда уже вернулся пес и теперь вилял хвостом рядом с мамой, которая по-прежнему не двигалась,
— Мама? Мама?
я обошла вокруг нее, вокруг ее окровавленной головы,
— Мама, если ты не проснешься, я тебя накажу, поняла? Мама, просыпайся сейчас же!
пес лизал ей лицо.
— Мама, я больше не буду тебе помогать на кухне; мама, я больше не буду ничего делать для тебя; мама, просыпайся, или я все расскажу папе, когда он вернется, я скажу, что ты плохо себя ведешь, мне приходится все повторять; ну, мама, послушайся же меня! Проснись, прошу тебя, проснись сейчас же, мама! Думаешь, что я тебя пожалею, если ты притворишься мертвой? Нет! За кого ты себя принимаешь, мама? Проснись или я тебя накажу! Мама, надо прибрать в доме, ты никогда не слушаешься!
Я приподняла голову мамы — и ее рука безвольно упала.
Мама очнулась на следующее утро и собрала чемоданы. Но сначала она пришла ко мне в комнату и спросила у Бобби, можно ли ей войти. Ее отекшее, покрытое синяками лицо пугало пса. Я приказала Бобби прекратить лаять на нее, сказала, что все нормально, это мама, и она может войти ко мне в комнату. Я подошла к ней и взяла за руку:
— Я рада, мама, что ты не умерла и нормально себя чувствуешь, что ты проснулась и сможешь привести в порядок дом.
Она взяла мое лицо в свои руки.
— Аннабелла, надо поговорить о твоем папе.
— А где он?
— Не знаю, но мне надо уйти, пока он не вернулся, два-три дня я поживу у Марио. Потом поймаю машину и уеду в город.
— Но почему ты уходишь?
— Хочешь пойти со мной?
Я стояла и молчала. Она продолжала:
— Пойдешь с мамой? Хочешь со мной?
— Нет, я останусь с папой, и ты тоже останешься с папой. Что ты будешь делать у Марио? Почему ты уходишь? Почему ты постоянно делаешь глупости? Папа снова будет кричать на тебя, папа снова рассердится.
— Я побуду у Марио максимум два дня, потом уеду.
— Но куда ты уедешь?
— Жить с папой стало слишком сложно.
— Ты нас больше не любишь? И на что ты будешь жить? У тебя же нет денег.
— Знаю, папу ты всегда любила больше, чем меня. Я знаю это, Аннабелла. Я же никого не люблю так сильно, как тебя. Помни об этом всегда.
— Но если ты меня любишь, останься здесь. Останься со мной и папой, мама, пожалуйста!
Я крепко держала ее обеими руками.
— С папой я больше оставаться не могу, Аннабелла. Это еще одна вещь, которую ты должна понять. Я ухожу.
— Тогда я останусь с папой, раз ты уходишь.
Это было раньше, до той страшной ссоры, до того, как мама упрекнула меня, что отца я люблю больше, чем ее, до того, как небо рухнуло на землю; это было раньше, когда мы жили, постоянно смеясь: отец пронес нас одну за другой по коридору, закинув на плечо, и сбросил на «кровать узников».
Мама оказалась рядом со мной после того, как место, где она таилась — за шторкой в ванной комнате, — было раскрыто,
и теперь, улыбаясь, целовала меня,
в те времена мы постоянно забавлялись, играли в прятки, млели под лучами солнца, лежа у окна: мама и запах масла карите на моих руках — это было обычное воскресенье, послеобеденные часы.
Когда я просыпалась, мама просовывала руки под одеяла, которые появлялись у нас на кроватях в сезон дождей, отрывала меня от подушки и от запаха пса, я наваливалась ей на плечо, прижималась к щеке, прохладной, как оконное стекло поутру, и мама гладила меня по голове.
Это было обычное воскресенье: я склонялась над кружкой какао, отгоняя змеившийся из нее дымок и падающие мне на лицо кудряшки.
Стрелки настенных часов показывали восемь утра, слышалось, как нож гладил кусочек подсушенного хлеба — это мама намазывала масло на тост, который влетал мне рот: самолетиком он взмывал над тарелкой, со звуком крутящегося пропеллера и работающего мотора проносился над приборами и приземлялся под моим носом.
После завтрака я вспоминала о своей игре: с крошками на лице, в перепачканной пижаме, с плюшевым слоником в руках я забиралась на стол и оттуда
— Готова? Раз, два…
падала в мамины объятия, она ловила меня на лету, передо мной все начинало кружиться; и ее улыбка лучилась светом, плыла на фоне мебели, стен, окон и никак не гасла: эти мгновения длились и длились.
Это было обычное воскресенье, после завтрака: мамина улыбка, ее зубки-жемчужинки, широко раскрытые глаза, мама подбрасывала меня выше головы, и ее косы, перехваченные нарядным платком, будто врастали в пол.
Она кружила меня над собой, когда я, глядя на ее улыбку, вдруг подумала о том, что собираюсь ей сказать, и
Мама спустила меня на пол и потянула в сторону ванной комнаты. Я сжимала ее руку, но менее нежно, чем она — мою.
Она поставила табурет перед раковиной и достала расчески. Я больше не улыбалась. Я твердо решила ей это сказать. Мама смочила водой мои волосы, которые за ночь сильно спутались и превратились в лианы, нанесла на них немного бальзама,
— Никогда не видела, чтобы у девочки-метиски были такие кудряшки. В отца ты только скверным характером пошла — не волосами. Делаем много шишечек или косичек?
она разделила волосы на пряди и занесла расческу.
— Один хвостик, мама.
— Хвостик? Просто хвостик? Вечно хвостики, никогда не хочешь косички…
И я начала реветь, недовольно хмурить брови перед зеркалом, всячески мешать маме, дергать плечами — и тогда она отказалась от идеи с африканскими косичками и собрала все волосы одной резинкой:
— Ну вот твое птичье гнездо!
Отец рассмеялся в дверях, сказал, что я всегда добиваюсь желаемого и верить мне нельзя; он подошел к зеркалу, спустил меня с пыточного табурета, расцеловал в щеки, мокрые от притворных слез, а я в это время прятала победную улыбку, всхлипывала как собачонка и тяжело вздыхала при мысли, что пришлось бы несколько часов терпеть, пока мне заплетут косички. Мама достала косметичку, приподняла голову и навалилась грудью на край раковины, чтобы густо накрасить глаза.
Тогда я высвободилась из отцовских объятий и забралась обратно на табурет, собираясь принять участие в происходящем. Я предлагала цвета для макияжа: черный карандаш для подводки, голубые тени и, конечно же, тушь.
— Подожди, мама, я тебя накрашу.
— Веди точно по линии глаза, детка.
Потом мы нарисовали гордо приподнятые брови, нанесли тональный крем. Когда дело дошло до маминых волос, она размазала тонким слоем масло карите по своим и моим ладоням, и я принялась натирать каждую ее косичку. Затем мама провела помадой по губам — и ее лицо озарилось благодатью, как после окончания молитвы.
И тут я, приуныв, повернулась к отцу и спросила, стану ли я когда-нибудь такой же красивой, как мама, а отец, смеясь, ответил:
— Но ты же прекрасно знаешь, Анна, что ты точная копия своего отца.
Я высвободилась из отцовских объятий, покинула ванную, побежала в кухню искать закутки, где я смогу затаиться, когда мы будем играть в прятки после обеда. Укромные места в кухне, укромные места в гараже.
После обеда я скажу маме, что больше не хочу быть в одной команде с ней.
Это были обычные одиннадцать часов утра: солнечный свет заливал весь дом, мама возвращалась на кухню, а отец слушал музыку в гостиной, попивая виски и куря сигареты. Это были обычные одиннадцать часов утра, и он хотел, чтобы я потанцевала с ним. Под песни, звучащие из музыкального цен-тра, мы подражали движениям Майкла Джексона, которые видели по спутниковому телевидению. Отец поднимал меня, отхлебывал большими глотками из стакана, поверх моей головы летел его смех; в гостиную заходила мама с поварешкой в руках и показывала нам лунную походку, призывая в свидетели пса,
— К танцам надо относиться серьезно, а не так, как эти два весельчака.
и она присоединялась к нашему танцу, а я между родителями делала волну руками, как хип-хоперы на MTV.
Отец клал руки маме на талию, целовал ее в плечо, заново наполнял стакан; я помогала танцевать плюшевому слонику, помогала танцевать собачьим ушам.
Когда мы сели обедать, отец был уже пьян, я решила сказать маме все за десертом.
Взяв в ложку немного торта, я произнесла бесстрастным тоном:
— Мама, ты можешь быть в отдельной от меня команде? Я больше не хочу, чтобы ты была в моей. Ты не умеешь ни бегать, ни прятаться, папа постоянно тебя находит, ты слишком большая.
Она подозрительно сощурила глаза, посмотрела на меня искоса, посмотрела так, будто я сказала, что больше не люблю ее:
— Ладно, мадемуазель Аннабелла Морелли, ты не будешь в одной команде со своей матерью.
После обеда, когда отец закрыл глаза и начал обратный отсчет рядом с «кроватью узников», мы с мамой разбежались в разные стороны. Я спрятала собаку под машину, а сама закрылась в кухонном шкафу.
В тот день отец первой нашел меня, минут через пять, после того как он отправился искать. Когда он открыл дверцу под мойкой, я так сильно закричала, что собака выскочила из гаража и со всей прыти побежала ко мне.
Отец закинул меня на плечо и первой бросил на «кровать узников», а потом уже мне на лицо упали мамины косы с запахом масла карите.
Мама говорит, что отца я люблю больше, чем ее, и что отец всем прочим предпочитает меня.
Мама говорит, что отца я люблю больше, чем ее, и, возможно, она права: я ребенок, предпочитающий власть.
Мамин чемодан проплыл по спальне, ударился о кровать. Он проплыл по спальне и гостиной, проплыл над порогом дома — и во дворе хлопнули дверцы внедорожника.
И руки моей матери крепко меня обняли, а потом отправились к машине, обвивавшие мое тело руки теперь уезжали. Мама обняла меня, закрыла дверцу, и я осталась сидеть на пороге дома с моим псом и домработницей Розалиной, мама бросала мою необъятную грязную шевелюру, бросала моего отца, все еще пьяного, там, в гостиной: мать обняла меня, а потом уехала, и пыль, окутавшая дом, разорвала тесную связь, что до сих пор была между нами.
Розалина, пристроив меня на своем бедре, как делали местные пигмеи, которых можно было увидеть у реки, внесла меня в дом и усадила на кухонный стол.
— Чего тебе хочется съесть, Аннабелла? Что ты хочешь, дорогая? Чего тебе хочется съесть? Молчишь? Не хочешь больше разговаривать? Все, больше не разговариваешь? Аннабелла, которая всегда все знает лучше всех, больше не разговаривает, она стала немой?
— Я хочу… Хочу шоколадный омлет с горошком, и ветчиной, и с карамелью, и с гранатовым сиропом.
— Сейчас сделаю тебе шоколадный омлет.
— С горошком.
— И с горошком, и с ветчиной, и с карамелью.
— И с гранатовым сиропом.
— И побольше гранатового сиропа для очень красивой девчушки, которая еще и очень смелая.
— Как Донателло, черепашка-ниндзя.
— Да, как Донателло.
Домработница Розалина крепко обняла меня.
И прошли месяцы, а я так и не увидела ее лица в белом внедорожнике, который бы вернулся, подняв пыль; месяцы, когда я напрасно верила, слоняясь перед входной дверью, что мама возвратится; месяцы, когда я взбиралась на манговое дерево
— А ну спускайся сейчас же! Да она сумасшедшая! Анна, что ты там еще удумала? Спускайся оттуда!
бесконечно твердить, что я всех пугаю, пока не пожалуется на меня повару Макани, а потом моему отцу,
— Аннабелле скучно, ей нужны друзья, господин, ей надо играть с другими детьми, с ребятишками из деревни.
а он в ответ скажет:
— Сейчас научу ее стрелять из охотничьего ружья.
Над лужайкой за террасой свистят пули, я лежу на животе, смотрю в прицел на живое существо, крестиком разделенное на четыре части, отец нависает над моими плечами,
— Птицу надо бить на лету.
шепчет мне на ухо,
— Ты должен быть быстрым и внимательным, как она.
отец часто говорил со мной будто с мальчиком, будто я никогда не стану женщиной.
— Следи за ней взглядом, следи терпеливо, с любовью — и тогда ты ее убьешь.
Я выстрелила — и птица упала замертво в нескольких метрах от нашей террасы…
И прошли месяцы, а я все не видела маминого лица, месяцы злости, охватывавшей меня с самого утра, стоило встать с кровати, месяцы, что я провела с грязной головой, отмахиваясь от всех, отмахиваясь от жизни, отмахиваясь от себя самой, я не признавала дверь — пользовалась выходящим во двор окном в ванной комнате, где шептала псу:
— Давай, давай, давай же, прыгай, дружочек мой!
И прошли месяцы, в которые я выпрыгивала из окна с полусонным лабрадором: он ставил лапы на подоконник, вилял хвостом и сигал наружу.
Месяцы проходили, а я все не видела маминого лица, иногда сидела одна в гостиной, месяцы сидела перед телевизором: в фильме девушка стреляла по столикам, и по стенам, и по стульям.
У нее короткие волосы.
Окно в туалете, через которое она должна была сбежать, оказывается замурованным. Ее бросили там, лишив возможности спастись. Она палит по толпе, чтобы скрыться. Ее зовут Никита.
Я попросила Розалину остричь мне волосы, и прошли месяцы, когда я пуляла по мебели в гостиной или по дому, стоящему в конце улицы, я «разносила» напрочь дом, прищуривая один глаз, другим смотря в прицел водяного пистолета, который держала в вытянутой руке, готовая выстрелить,
— Что ты там опять вытворяешь, Аннабелла?
и прошли месяцы,
— Я готовлюсь стать секретным агентом, папа! Моей работой будет устранение объектов.
а я все не видела маминого лица; может, из-за этого, а может, из-за гнева — и сшибленные с дерева фрукты, и три убитых во время половодья питона; мне обрезают волосы, но они растут, как растут мои ноги, но их я подрезать не могу; прошли месяцы — и я больше не помнила ее лица.
Отец договорился с месье Локосса, преподавателем из деревни, и тот теперь приходил к нам домой, учил меня считать, читать и выполнять письменные работы для отправки в центр дистанционного образования в Нанте, куда их доставляли самолетом, который раз в месяц привозил в рабочий лагерь продовольствие.
— Внимательно смотрите, что пишете, мадемуазель Аннабелла. Вы пропустили букву «а» в слове «паук», в результате получился «пук», — не уверен, что преподаватели жаждут узнать о ваших интестинальных проблемах.
— Что значит «интестинальные»?
— Это значит, что люди не обязаны быть в курсе ваших проблем с повышенным газообразованием.
И прошли месяцы, хотя, может, я преувеличиваю; нижние ветви деревьев уже были на уровне подбородка, мои работы, что возвращались с отзывами преподавателя, которого я никогда не увижу, становились все более объемными, и однажды я прочла вот это:
«дорогая Аннабелла»
И прошли месяцы, фактически целый учебный год, все это время «дорогая Аннабелла» постоянно ждала кратких комментариев мадам Шеню, она их писала в правом углу листочка: «Я рада узнать, что для комарика Эрнеста, постоянного героя ваших сочинений, чтение стало убежищем, развлечением, наслаждением. Поскольку наш дорогой Эрнест задавался вопросом, как становятся писателями, я позволю себе ответить ему так: чтобы стать писателем, прежде всего надо быть заядлым читателем. А вы действительно думаете, что можно совмещать карьеру шпиона с работой писателя? Поцелуйте за меня Бобби».
И прошли месяцы учебного года, и этот год пролетел с мадам Шеню, с ее комментариями на моих работах.
И однажды в воскресенье, когда мы уехали из Конго в Габон, когда обосновались в Мунане, когда я уже смирилась со своим одиночеством, отец вдруг вошел ко мне в комнату и сказал, что повидаться со мной приедет она — та, на которую я перестала тратить свою любовь, о которой перестала мечтать и даже изредка думать, та, чье лицо я теперь припоминала с трудом, та, которую раньше я часто представляла себе появившейся на пороге дома, одетую то в синее, то в белое, то в черное; она приедет в мой день рождения или на пасхальных каникулах, приедет сюда, в городок на холме, в это новое место, где мы теперь жили, куда бежали от войны, я и отец, с чемоданами в пикапе, с моим псом на коленях.
Въезд на территорию контролировала служба безопасности, она же охраняла дома сотрудников, приехавших работать на предприятиях по лесозаготовке и добыче марганца. У меня появились новые друзья, Микаэла и Разван, с которыми я познакомилась однажды на территории клуба, они были старше меня года на три и тоже жили здесь. Ни Розалины, ни Макани, которые воспитывали меня после ухода матери, больше с нами не было, хотя какие-то домработница и повар были, но их имен я уже и не помню.
Он вошел ко мне в комнату, когда я таращилась на свои ноги, лежа на кровати и думая о Разване,
— Она приедет повидаться с тобой.
вошел сказать мне о матери, которая теперь была для меня чужой.
Я ничего не ответила, ни о чем не спросила, поэтому позже, за столом, он возобновил разговор:
— Я позвонил в Пуэнт-Нуар семье твоей матери. И мне дали номер ее телефона. Сейчас она живет в Габоне со своим новым приятелем. Я разрешил ей навестить тебя. Она приедет после пасхальных каникул на твой день рождения. Молчишь? Тебе не интересно?
— Ты же знаешь, папа, меня мало что интересует в жизни, — ответила я, встала из-за стола и отправилась к друзьям.
И прошли дни, когда мы с Разваном и Микаэлой плескались в бассейне, встав кружком, когда Разван в бассейне брал меня за руки и его язык проникал ко мне
Я лежала на полотенце у бассейна, записывала в блокнотик кое-какие мысли, не зная, стоит ли мне оставаться там и смотреть, как дети и их родители в эспадрильях держатся за руки и вместе смеются. Как вносят в специальные журналы информацию о выпитых напитках, съеденных сэндвичах, о пользовании полотенцами и пляжными зонтиками, чтобы расплатиться за все в конце месяца. Комарик Эрнест к тому времени пропал — и страницы моего блокнота заполняло бесконечно одинокое «я»; оно документировало все состояния бесстыжего, завистливого, а порой и злого существа. Милая и улыбчивая на вид, я могла писать жуткие вещи, например, такие: «Больше всего на свете мне хотелось бы, чтобы мои родители умерли». В блокнотике я излагала, какой вижу свою дальнейшую жизнь: я буду писателем, я буду свободной, я никому ничего не буду должна.
И прошли дни, когда я ее уже не ждала — ту, которую больше не знала, которую больше не видела даже во сне, дни, когда я забиралась в кузов пикапа, играла в рабочем городке под холмом, а потом наблюдала за детьми, что больше не приближались ко мне, как больше не приближались ко мне и дети из городка на холме, кроме Микаэлы, кроме Развана, — ни из рабочего городка, ни из одинаковых белых домиков с общими дорожками. Прошли дни и наступила та суббота, когда отец обвел взглядом мои всклокоченные волосы, проверил мои руки, попросив отложить в сторону блокнот, с которым я везде ходила.
— Пойди умойся, пожалуйста, и подстриги-ка ногти.
Прошли дни, когда я уже не ждала, что приедет мама в своем коротеньком платье, выйдет из машины, отбросит косички назад.
— Твоя мать приедет сегодня, совсем скоро!
Длинные синие ресницы, такие же ногти — моя мать обнимает меня, поворачивается вокруг своей оси;
— Видишь, мама нисколько не изменилась.
угловатые плечи, угловатые бедра, бесконечные ноги — уж не знаю, как ей удается сжать меня такими худыми руками,
— Куколка моя! Да ты и правда выросла. Ты теперь женщина.
мама гладит меня по щеке, думая этим показать свою любовь, и говорит,
— Смотри, это тебе, я сделала это специально для тебя, любовь моя.
и надевает мне на шею цепочку с кулоном, на котором выгравировано мое имя, — видимо, это должно компенсировать годы ее отсутствия,
— Аннабелла, дорогая!
— Слишком поздно, мадам.
— И никакой благодарности? Хотя бы поцелуй меня, Аннабелла!
от мамы пахнет пивом, табаком и бурными ночами, мама некоторое время работала в барах, пока не нашла себе друга,
— Подожди, я представлю тебя.
она берет меня за руку:
— Жером, это моя дочь Аннабелла.
— Здравствуй, Аннабелла.
— Правда, она миленькая?
— Да, она красива, как и ее мать.
— Здравствуйте, месье.
Я отстраняюсь, сбрасывая его руки, которыми он чересчур ласково поглаживал мои плечи.
Начинались пасхальные каникулы, и солнце просачивалось сквозь листву,
я натянула свой самый красивый комбинезон,
тот, что в клеточку,
я считала секунды, подпрыгивая от нетерпения, я натянула свою самую красивую улыбку и выскочила на улицу, увернувшись от машины, которая меня чуть не сбила. Я понеслась так быстро, так резко, бросив все — чашку с какао и тосты, — упав в руки повара, когда пробегала мимо него,
— Ко мне приедет мама! Ко мне приедет мама! Се-го-дня! Она приедет се-го-дня! Я всем в школе расскажу, что приехала моя мама.
пробегала мимо и зацепилась пряжкой комбинезона за его фартук,
— Я невероятно рада! Невероятно рада!
моя радость затмевала дни, месяцы, все эти годы молчания.
— Поздравляю, Аннабелла! Здорово, что к вам приезжает мама.
— Спасибо!
Пустынная улица ждала только нас, а где-то по перекрестку сновали машины и гулял шум моторов: Мунана была там, а здесь — резиденции экспатриантов с чистенькими порогами, гетто богатеев, гетто белых, где каждые десять метров есть те, кто готов вытереть нам нос.
Она заключила меня в свои объятия
— Подожди, я представлю тебя. Жером, Аннабелла.
— Здравствуй, Аннабелла.
— Мама, я хочу уехать с тобой.
и ответила,
— У меня нет денег, чтобы содержать тебя, милая. Да и твой отец никогда на это не согласится. Он никогда не позволит мне забрать тебя.
и она засмеялась
— Он убьет меня, если я тебя заберу. Ты даже не представляешь, какой он.
Увидев, что я перестала на нее смотреть, что я отвела взгляд в сторону, она добавила:
— Я буду тебя навещать. Прекрати дуться, Анна.
— Мама, ты говоришь не так, как прежде.
— Я повзрослела, Аннабелла, и ты тоже повзрослела.
— Значит, я никогда не смогу приезжать к тебе в гости?
— Я сама буду приезжать, могу приехать в следующем году, если хочешь.
— В следующем году?
— Да.
— Ни к чему приезжать, мама. Я не нуждаюсь в тебе.
Повисло долгое молчание.
— А ты, как я вижу, теперь груба, Анна, ты изменилась. В тебе появилась жестокость. Ты стала, как твой отец. Говоря со мной, не смотришь мне в глаза, а ведь я твоя мать. За время нашего разговора ты лишь раз взглянула мне в глаза.
— Я похожа на отца, потому что ты оставила меня с ним. На кого, по-твоему, я должна быть похожа, если ты оставила меня с ним? На тебя, что ли? Давай же, мама, скажи, на кого я должна быть похожа? Ты хоть иногда думаешь, что говоришь, или ты совсем тупая?
— Аннабелла!
— Что Аннабелла? Я не хочу, чтобы ты возвращалась. Не хочу больше тебя видеть. Все кончено, мама, не приезжай больше сюда, не отнимай у меня время. Я знать не хочу таких, как ты.
И я убежала, не оглядываясь, с улицы, бросилась к отцу, он обнял меня, как всегда,
— Аннабелла, дочка…
потом взял меня за руки и стал пританцовывать со мной, я уткнулась в его плечо мокрым от слез лицом.
— Аннабелла, дочка, с этого дня ты должна понять: никто никогда не будет любить тебя так, как люблю тебя я.
И прошли месяцы упадка сил, природу которого я, обычно всегда бодрая, не понимала, месяцы упадка сил, который пригвоздил меня к кровати больше чем на год. А потом во мне проснулась тяга к саморазрушению: я не понимала почему, но мне не хотелось ни есть, ни спать; я брала тайком сигареты и воровала из гостиной бутылки со спиртным, я
Я была наказана. Меня бранили с утра до вечера, следили за мной. Грозились лишить карманных денег на посещение клуба. Хотели показать меня психологам, мать Микаэлы и сама Микаэла переживали за меня, Микаэле запретили видеться со мной, пока мне не станет лучше, Разван был влюблен в Микаэлу, они ходили вместе, держась за руки, их матери отлично ладили друг с другом, а у меня матери не было.
В двенадцатилетнем возрасте меня посадили в машину и увезли в столицу на медицинское обследование, там меня облачили в больничное, взяли на анализ кровь, — и моему отцу сообщили, что у меня депрессия, а он это перевел как «любой выход из дома без строгого надзора категорически запрещен».
И вот отец повел меня есть мороженое, долго шагал рядом со мной, не произнося ни слова, и мы зашли в книжный магазин, который держала старушка с деревянным крестом на шее, вероятно монахиня. Он купил книги для подростков и предложил мне выбрать какой-нибудь подарок. Я взяла первый попавшийся том, он показался мне самым тонким. До сих пор я читала только отрывки из литературных произведений, которые содержались в моем учебнике. Когда я положила книгу рядом с кассой, старушка спросила, не лучше ли мне выбрать приключенческий роман или историю любви, поскольку «Цветы зла» слишком сложны для моего возраста. А я ответила, что предпочитаю эту книгу, так как в ней мало страниц.
По возвращении домой я больше никого не замечала — только лежала на кровати и читала. Я хотела писать стихи, как Шарль Бодлер, писать стихи, поражающие умы читателей. Некоторые мне нравились больше других, потому что они голосом близкого друга проникали мне в самое сердце. Я читала «Гармонию вечера», читала «Отречение святого Петра», читала «Самобичевание»[10] и клала книгу себе на грудь. А иной раз я сидела на бортике бассейна, смотрела на солнце, от яркого света у меня начинала кружиться голова — и я падала в воду, слушая ее плеск, закрывала глаза, чтобы ощутить, как она давит на веки, а потом я опускалась на дно.
Войдя в подростковый возраст, я превратила свое тело в площадку для всяческих экспериментов. Я седлала велосипед и на полной скорости спускалась с холма, не глядя на дорогу: мне казалось, что так, через тело, в мою душу проникают вселенские истины.
Пока я испытывала свою чувствительность, Микаэла и Разван расстались. И поскольку они больше не выносили друг друга наедине, то захотели возобновить общение со мной.
И вот они приходили ко мне домой, вваливались без стука в мою комнату, распахивали окна, падали по обе стороны от меня на кровать, где мы так, втроем, и засыпали. Я читала им стихи, которые находила красивыми, не надеясь, что они поймут, почему последняя строфа «Гармонии вечера» трогала меня до слез.
И прошли шесть меланхоличных месяцев, в течение которых Микаэла и Разван падали на кровать по обеим сторонам от меня и трясли книгой над моим лицом, прошли эти шесть месяцев, а потом машина привезла письмо, сообщающее о смерти моей матери. И это стало облегчением. Наконец-то, думала я.
Когда Микаэла и Разван спросили, отчего я плачу, я сказала, мол, из-за того, что моя мать снова вышла замуж, уехала жить в другую страну и что раньше каникул я ее не увижу.
В тот день я предпочла настоящую жизнь подменить вымыслом.
7
Мы сидели за столом перед телефоном, который лежал среди чашек с кофе, пачек сигарет и бутылок с водой, и ждали звонка от адвоката.
И телефон зазвонил.
Антони включил режим громкой связи. В трубке зазвучал высокомерный голос, он шел будто из другого мира.
Адвокат рассказывал о последовательности необходимых действий, говорил, что пришлет адрес нотариуса в квартале Бонапризо Дуалы, а мы должны найти нотариуса в Сен-Пале, он говорил, что эти два нотариуса свяжутся друг с другом и получат доступ к информации о движении денежных средств по счету. Так они найдут следы финансовых операций, связывающих компанию «SISCO BOIS Камерун» и моего отца.
В юности я прекрасно знала квартал Бонапризо. Когда мне было тринадцать и мы через полгода после банкротства предприятия по добыче марганца, нагрузив внедорожник сундуками и чемоданами, приехали из Габона в Камерун в надежде на счастливую жизнь, я увидела, как за портом появляется квартал Бонапризо. Длинные чистые проспекты, укрытые тенью пальм, умиротворяющая синева ворот окрестных домов. Вооруженная охрана перед виллами, явно просторными, с бассейнами. В юности я прекрасно знала квартал Бонапризо, и теперь он снова возник передо мной благодаря этому высокомерному голосу.
Когда мэтр Вельбом спросил, удалось ли нам дозвониться до банка моего отца, я вся подобралась, положила руки на стол и вступила в разговор.
— Я туда ходила и выяснила, что никаких денежных переводов не было больше года.
— Прошу прощения, кто это говорит? — уточнил мэтр Вельбом.
— Это Аннабелла.
— Я не узнал ваш голос. Ваш отец хранил все деньги у себя здесь, на месте, или отправлял свои сбережения во Францию?
— Он каждый месяц переводил деньги с камерунского счета на свой счет во Франции.
— И вот уже год ничего нет?
— Именно так.
— Однако он работал.
— Думаю, да.
— Мы не думаем, мы это знаем. Он умер на лесосеке, это установленный факт. А вы связались с мадам Сильви Мбамбе?
— А кто это?
Дядя положил руку мне на плечо и сказал одновременно мне и трубке:
— Аннабелла, я же тебе говорил. Это подруга
Адвокат уточнил:
— Ваш отец в течение года проживал с мадам Сильви Мбамбе. Вы не были в курсе? Я встречаюсь с ней завтра.
— Нет, я не была в курсе. Я два года не общалась с отцом.
Альда и Антони переглянулись. Я почувствовала, как они медленно отодвигаются от меня, дистанцируются как от чумной. Мэтр Вельбом продолжал, он уверял, что встретится с Сильви; звучавший в телефоне голос был типичным для тамошних курильщиков, которые злоупотребляют контрафактными сигаретами, играют, делая ставки на спортсменов или политиков, попивают спиртное, разъезжают на автомобилях, свистом окликают продавцов, натянувших на глаза козырек своей кепки, чтобы подремать.
Так и вижу руку отца с часами на запястье, вижу, как он подает ею знак; ему не нужно утруждать себя ни словом, ни взглядом, чтобы получить желаемое: продавец вкладывает блок сигарет ему в руки, —
в руки моего отца, они в машинном масле, на ногте большого пальца заметная вмятина от полученной на работе травмы; он держит руки, будто принимает подарок: я так и вижу, как он
со всей силы разрывает упаковку,
подносит ко лбу рукав коротковатой рубашки с нагрудным карманом, в кармане — автоматическая шариковая ручка: отец устало вытирает пот. Стоит жара, но он уже не задыхается от нее. Вижу его плечи: сначала не тронутые солнцем, потом совершенно черные — в пикапе. Он отбрасывает со лба волосы, орет на таксистов, подрезает водителей на дороге: сигналит, скалит пожелтевшие, но крепкие, как у хищников, зубы, — мой отец в облаке выхлопных газов.
Мэтр Вельбом разговаривает голосом, характерным для Африки, голосом тех белых, о каких говорят, что они никогда не вернутся, голосом, огрубевшим от сигарет, купленных в непонятных лавочках. Громоподобным голосом мэтр Вельбом говорит, что перезвонит. Не знаю, от чего именно — от сигарет или алкоголя, — но их голоса всегда звучат так властно, так безапелляционно, так категорично. О таких белых, затерянных в муравейнике городков и лесов, говорят, что они никогда не вернутся: они переняли резкий тон и манеры рыночных торговцев, переняли голос пьянчуг, хлюпающий от кашля, как дороги в сезон дождей, дождей сильных настолько, что они пробивают асфальт, стаскивают землю в кюветы, заливают их, дождей сильных настолько, что они переполняют реки, обрушают берега, подмывают холмы, увлекая с собой бетон. Когда я говорю, что у мэтра Вельбома голос дождя, как у моего отца, я представляю, как дождь бьет по отцовским раскрытым ладоням, а ниже них видны дома рабочего поселка.
Мэтр Вельбом повесил трубку, и Антони решил прояснить ситуацию. Он предложил еще раз связаться с посольством и Министерством иностранных дел. Стоя у кухонного стола, за которым сидели все мы, он набирал телефонные номера. Сначала позвонил в компанию, где работал отец, но там трубку никто не снял, затем в посольство, которое должно было опросить свидетелей случившегося на этой или следующей неделе.
Вице-консул снова привел факты с их привязкой ко времени, как будто последовательность событий имела большее значение, чем их причины, как будто факты, изложенные в откровенно нелепой форме, могли принести утешение.
Тело отца, отброшенное от машины, оказалось под холмом в десять часов. С одной стороны лежало его тело, с другой — валялась машина. Мне не удается представить себе ни конкретных мест, ни пейзажей того мира, так хорошо мне известного, ни лесосеку в глубине чащи вдали от городов, где я родилась и бегала, смерть отца будто сделала меня чужой — но чему? — местам детства или только обстоятельствам;
так нелепо слышать описание какой-то местности, ведь я не могу вспомнить даже цвет листвы тех краев.
Он ремонтировал застрявшую на возвышенности машину, которая вдруг покатилась вниз. Было десять часов утра — уточнение крайне важное, судя по тому, что вице-консул делал на нем упор. Стало быть, десять часов, солнце с каждой секундой поднималось выше, попадало в зеркало заднего вида, при слишком ярком свете, вероятно, очки отца забликовали — и это ослепило его. Вице-консулу очень захотелось уточнить, что машина покатилась вниз по склону, поскольку не стояла на тормозе, отец выпал из нее, попав под колеса, и она его переехала. Но где это случилось: на высохшей докрасна земле или в топкой грязи?
Меня переполняет горечь оттого, что я не знаю, где это произошло: на красной почве или на черном песке, как в прибрежных лесах.
Вице-консул сказал:
водитель пикапа, в кузов которого положили пострадавшего, ехал в город на всей скорости, в больницу отца доставили в 14:30, а около девятнадцати часов тело отправили в морг. Вице-консул настойчиво акцентировал наше внимание на том или ином месте, увязывая его со временем и с конкретным состоянием отца.
Вице-консул сказал:
однако сердце не билось уже там, у подножия холма.
Я представляю себе белый пикап с грязными колесами, с грязными до середины дверцами, двое в кузове придерживают тело, а третий сидит за рулем, спешащий внедорожник потряхивает на ухабах, и я вижу, как тело в последний раз подскакивает и замирает.
Вице-консул сказал, что владельцы компании замешаны в каких-то незаконных махинациях, в отмывании денег и создании подставных фирм. Сказал, что сами они на допросы не являлись. Сказал, что они отправляли вместо себя рабочих, которые стали свидетелями происшествия и транспортировали тело. Сказал, что все это их не касается, мол, отец на них не работал. Вице-консул сказал, что в таких обстоятельствах ничего не может сделать.
Мы неподвижно смотрели в пустоту.
Антони нажал кнопку «завершить вызов».
Желание звонить еще куда-нибудь у него пропало. У Альды тоже. С покрасневшими, полными гнева глазами я сказала, что больше не хочу оставаться здесь ни секунды, не хочу и не могу, но «здесь» не означало какое-то конкретное место в мире, я, задыхаясь от рыданий, сказала, чтобы от меня отвязались, оставили меня в покое.
Дядя взял меня за руки, которые я сжимала, положив на колени,
— Хорошо, племянница моя, мы поняли. Ты хочешь остаться в одиночестве. Поселим тебя в доме бабушки.
а моя тетя добавила:
— Но нужно, чтобы ты была на связи.
— Ладно, Альда, оставь ее ненадолго, — сказал мой дядя решительным, хорошо нам знакомым тоном. — Кто-нибудь заедет к тебе. Или я, или твоя тетя.
Мой преисполненный сочувствия дядя
проехал по дороге, проложенной через еловый лес, и вот мотор, а вместе с ним и весь мир, затих на гравийной дорожке у почтового ящика, у небольших ворот, некогда белых, а теперь посеревших — теперь, когда
Я прошла по гравийной дорожке, увидела яблоню, под которой раньше стоял садовый столик,
увидела дверь в гостиную, рамки, отвернутые изображением к стене; теперь, когда бабушки больше нет, все в ее доме накрыто простынями.
Антони распахнул ставни.
— Надо будет скосить траву, я вернусь, — сказал он, потом толкнул дверь в бабушкину спальню и, раскрыв шкаф, закашлялся:
— Не знаешь, где тут полотенца? Может, проветрить? Сейчас проветрим. Кстати, в баре поблизости есть вайфай. Сможешь оставаться на связи с друзьями. Правда, здорово?
Уперев руки в бока, я оглядывала дом и не узнавала его.
— Анна, если находиться здесь будет слишком тяжело, можешь вернуться к нам. Ты никому не помешаешь. А вот в шкафу есть полотенца и постельное белье, я заеду к тебе завтра. Тебе что-нибудь нужно?
Вместо ответа я помотала головой — все нормально, ничего не надо. Дядя положил на стол банкноту в 20 евро и уже вышел было из дома, но вернулся. Захотел еще раз вымыть руки. Прислонившись к мойке, он беспокойно посмотрел на меня. Я вышла из гостиной и улеглась на кровать в комнате по соседству с бабушкиной, где когда-то ночевал мой отец. Дядя закрыл спальню и стал еле слышно бормотать через дверь.
— Анна, ты же нам когда-нибудь все расскажешь? Объяснишь, почему ты прекратила общаться с отцом?
Я чувствовала, что его ладони легли на дверь. Он тяжело дышал. А его голос, хотя дядя говорил очень тихо, проходил сквозь подушку, которой я накрыла голову, чтобы больше ничего не слышать.
— Анна, почему до тебя невозможно было дозвониться? Разве телефон отключают на целых два дня? Почему с тобой всегда трудно связаться? Мы же как-никак твоя семья.
Я уткнулась в подушку лицом, и он, не дождавшись ответа, вышел, осторожно закрыл входную дверь и завел двигатель автомобиля.
В порыве гнева я выскочила из отцовской комнаты, чтобы взять двадцатиевровую купюру. Я была уже в полной решимости выйти на улицу, как вдруг поняла, почему ничего здесь не узнаю: кухня изменилась — во время моих летних каникул она никогда так не выглядела.
В старом доме оставалось всего несколько вещей, дорогих моей душе. Бабулино кресло, ее кровать и посуда на кухне, расположенная в привычном порядке. Они напоминали о воскресных обедах и тех старых кухонных полотенцах. Я с улыбкой подумала о том, как мы, подпрыгивая, вынимали приготовившиеся блюда из духовки, открывая ее черным полотенцем, йогуртовый пирог в кондитерской форме, а иногда пирог с фруктами, золотистый, как моя кожа, и с твердой корочкой. Я представляю себе, как вкладываю в него клубнику, кусочки яблок и груш. Мы вытаскиваем форму на подставку под горячее — и кухня наполняется ароматом выпечки. Мои руки в тон пирогу, их придерживают белые руки. Мы начинаем отталкивать друг друга, тянуть руки, желая помочь, наши руки под бабулиными — с фруктовым соком и стаканом сиропа. Бабушка заворачивает в салфетки подарочки и вкладывает в наши детские ручонки. Руки бабушки я вижу отчетливо, но почему только руки, а где же ее глаза?
В шкафчике под мойкой я обнаружила ту самую форму: интересно, она только мне навевает воспоминания о детстве или старшему поколению тоже?
Я не знала, с моим ли только детством связан этот дом, связан ли он с детством отца: помню лето в саду на улице Гортензий, открывающиеся ставни, гравийную дорожку и почтовый ящик, босые ноги и форму с пирогом, прижатую к животу, я так и вижу наши руки на столе: мы сидим кружком и играем, подставляем лица солнцу, замирая под его лучами, — и оно запечатлевает горячий поцелуй на наших веках. Но где же глаза бабушки? Я помню белизну ее полноватых рук под сенью листвы в послеобеденные часы и темные пятнышки на венах. Но где ее глаза? Их я не вижу, неужели глаза отца я тоже забуду, как забыла глаза бабушки?
Какая-то машина замедлила ход перед домом, затормозила и лишь потом поехала дальше. У этого дома давно никого не видели, тем более меня.
Я засунула двадцать евро в лифчик, взяла кондитерскую форму вместо корзины для покупок и вышла из дома.
С двадцатью евро и формой для пирога я обогнула круговые развязки, миновала цветочные клумбы, две автобусные остановки, вечно пустынные, пришкольную парковку, какого-то парня в длинной футболке, который шел к улице за стадионом.
Мне вспоминалось, как я в тринадцать лет уходила с пляжа сразу после полудня и шагала одна. Помню водонапорную башню — сооружение, похожее на груду металлолома. После нее надо было идти по улицам к подсолнуховым полям и, чуть не доходя до них, срезать путь — у большого камня, который служил мне ориентиром. Я иду той же дорогой, только наоборот — от полей в сторону моря, направляюсь за стадион, куда сворачивает весь народ, скапливаясь на автозаправке и на парковке у супермаркета.
Это был супермаркет сетиSuper U. Две маленькие девчушки дурачились, толкая друг друга.
Я вошла внутрь; охранник смерил меня взглядом. У входа посетителей встречали дыни — огромные, величиной с голову — и местное, шарантийское, вино, малочисленные покупатели по двое семенили за своими тележками; оставив позади гвалт промоакций и развалы овощей, я же направилась к полкам с вином и пивом, поблуждала среди ликеров.
Когда я спокойно разглядывала две бутылки дешевого виски, размышляя, какую взять, меня похлопал по плечу охранник:
— Говорю же, в магазин нельзя заходить босиком. И вашу кондитерскую форму необходимо оставить в камере хранения.
На входе в супермаркет мне совсем не хотелось ничего ему отвечать, но он был настойчив:
— Вам сюда нельзя.
— Мне надо кое-что купить. Это займет три секунды. Я возьму пачку макарон и бутылку. Вы позволите мне войти? Или что будем делать?
— Но это…
Я вошла в супермаркет и направилась к стеллажам, пока он подбирал слова.
— В любом случае вы не можете выставить меня за дверь. Иначе я свяжусь с соответствующими органами. Никто не поймет, кто из нас прав — вы или я. То ли вы меня вывели из магазина потому, что я сумасшедшая, то ли потому, что черная, а может, потому, что я черная сумасшедшая. Доподлинно об этом никто не узнает. Так где здесь макароны?
Я осмотрелась и нашла нужный указатель.
— Тут можно найти пакет макарон дешевле одного евро?
Он не улыбался. Он почесывал нос,
— Дай мне свою форму.
— Скажите, а вы не знаете, когда здесь проходит автобус? — спросила его я.
— Какой именно автобус?
— Автобус, который идет в Мен-Бертран. Тот, что останавливается у школы. Здесь же ходит автобус, правда? Я видела знак остановки общественного транспорта.
— Рейсового нет. Дважды в день автобус здесь проходит, но он школьный.
— И каким образом люди здесь передвигаются?
Уперев в бока руки, при этом в одной держа бутылку, а во второй — форму для выпечки, я принялась костерить городской транспорт, расточая проклятия от имени не имеющих автомобилей людей, которые из-за натертых во время длительной ходьбы мозолей вынуждены сидеть дома и скучать. Развеселившиеся кассирши пытались сдержать смех, смущенно прикрывая рты руками. Охранник ходил за мной следом по всем отделам магазина.
— Куда тебе ехать?
— Но я же вам сказала — в Мен-Бертран. К дому рядом с баром — табачной лавкой напротив детского оздоровительного лагеря.
— Лагеря там больше нет, теперь там кемпинг. Через четверть часа магазин закрывается. Подожди. Я тебя подвезу. Подожди у бензоколонок. Ты едешь к дому своей бабушки, ведь так?
— Мы знакомы?
— Я заканчиваю работать через пятнадцать минут и подброшу тебя.
Из магазина выходили разномастные люди и, точно судьи, выносили мне обвинительный вердикт за босые ноги. Я откупорила на парковке бутылку виски и, сделав пару глотков, чихнула. Мимо меня проезжали семьи с детьми, которые при виде чудаковатой дамочки без обуви даже о телефонах своих забывали, и тут притормозил охранник.
— Почему ты ходишь босиком?
— Слишком долго объяснять. Мы знакомы?
Но он продолжал пялиться на мои голые ноги, поэтому я придумала объяснение:
— Скажем так, я просто не хотела, чтобы от моих ног воняло. У меня не осталось носков. И я не хотела надевать обувь без носков. Может, звучит сложновато, но это правда. Мы знакомы?
— Я работал в баре рядом с домом твоей бабушки. Ты заходила за сигаретами.
— Как тебя зовут?
— Рафаэль.
Километры пути, которые тянутся и тянутся, когда идешь пешком, мы преодолели на машине всего за несколько секунд. Спуская ноги на гравийную дорожку, я пригласила его завтра вечером на ужин: на тарелку макарон, а если немного повезет и останется сыр, то еще и с сыром. Я добавила, что это не свидание, а просто небольшие посиделки, ни к чему не обязывающая встреча не совсем чужих друг другу людей. Он спросил, по-прежнему ли я позволяю себе разговаривать, как министр, и это сравнение мне комплиментом не показалось.
На улице Гортензий, до сих пор пустынной, стали собираться машины: люди приезжали запастись сигаретами или лотерейными билетами — такими, где требуется стереть защитный слой. Я стояла на гравии с застрявшим между пальцев ног камешком, с покупками, сложенными в форму для выпечки, и ждала, пока Рафаэль соизволит ответить. Он на мгновение подался назад, проверяя состояние почтового ящика, и потом сказал:
— Буду завтра в семь вечера.
По гравийной дорожке я дошла до обеденного стола со стульями. На улице у бара кто-то щелк-нул шариковой ручкой, собираясь вписать цифры в клетки игрового поля на лотошной карточке. Этот щелчок привлек мое внимание и заставил снова вспомнить отца: его лицо, его фигуру в шумном многолюдье, сигаретный дым, которым он пыхал, когда смеялся,
и вспомнился
так явно, так отчетливо
голос моего отца, вспомнилось лицо над воротом синей рубашки,
авторучка в левом кармане, вот отец выкладывает ее на стол, намереваясь поразгадывать кроссворд в газете, и тут опять его голос — он звучит еще более явно, более отчетливо.
Я стояла на гравийной дорожке, когда вдруг услышала голос отца, отца в синей рубашке, снова оказавшегося в саду, услышала, как щелкнул механизм ручки, как она легла на стол.
И я не двигалась с места, глядя на его фигуру, слушая щелчки ручки: синие чернила превращались в округлые буквы под его рукой, — на гравийной дорожке и в саду теперь не было ничего, кроме этого.
Отцовский или материнский голос не спутать ни с чьим. Он сидит глубоко внутри нас до самого смертного часа.
Я шла по гравийной дорожке, когда раздался, застав меня врасплох, голос отца, когда раздались щелчки синей ручки — и в его пальцах, и на улице.
Мне тут же вспомнились его объятия, шуточки, сопутствовавшие утреннему пробуждению и приготовлению завтрака, заботливые поцелуи в лоб и теплые слова. Я вижу отца, ощущаю его запах, запах сигарет, с каким он сдувает волосы с моего лица: одной рукой взяв меня за плечи, другой — подхватив под ноги, он поднимает меня с кровати и несет в кухню к чашке с кофе,
— Ты опять вчера уснула над книгами?
— Да, но не от скуки. Я обессилила от смеха.
— И что же ты читала?
— Книгу, которую мы купили вчера, «Сон в летнюю ночь».
— Вильяма «щас с пира»?
— Шутка у тебя дурацкая, папа, дурацкая, глупая, ну вот прям убогая.
целует меня в лоб, и я больше на него не смотрю, а нетерпеливо ищу, из какой бы баночки взять конфитюр и намазать толстым слоем на хлеб,
— Как ты думаешь, а мы сможем в ближайшее время сходить в книжный? Что скажешь, пап? Эй, сможем? Мне нужен «Моллой» Беккета, он будет в программе по литературе в следующем полугодии. Папа, ты меня слушаешь? Ты слушаешь меня или нет, папа?
— Да, да, да.
он запускает руку в мои волосы, заправляет несколько прядок за ухо, мои кучерявые волосы собирает в извечный хвост, больше похожий на птичье гнездо, и его голос сквозь кашель, сопровождаемый запахом табака и чего-то сладкого,
— Мне уже двадцать лет! А ты все не хочешь оставить мои волосы в покое.
его голос пролетает над моими плечами, проходит сквозь обои, стены кухни, что изменилась теперь, когда никто меня больше не гладит по щеке,
— Раз тебе так хочется, будь страшной, походи на Боба Марли; носи, раз тебе хочется, растаманскую прическу.
у отца слово «растаман» означало всякого, кто был нечесан, неряшлив, грязен или же невежлив; он говорил «ты только посмотри на этого растамана/растаманку», когда хотел сказать о мужчине, подрезавшем его на дороге, или о женщине с грязными ногтями; смысл этого слова я узнала не сразу, а только когда начала делать разные записи, искать в словарях и в самой жизни истинное значение слов и поступков.
— Если хочешь, делай себе растаманскую прическу. Только пойдешь впереди меня. А как ты хотела? И в ресторане сядешь за соседний столик. Я не
— Но я не страшная!
— Выходим через десять минут.
— Через десять минут? Но я даже принять душ не успею! Я не только останусь без прически, но и буду плохо пахнуть. Почему всегда надо жить как в казарме? Мы тут в армии, что ли?
— Просто поторопись. И вообще, разве тут кто-то спрашивает твое мнение?
Я оставила пакет макарон на кухонном столе и уселась на диван с бутылкой виски в обнимку. Сад погрузился в тишину. Теперь он был каким-то незнакомым, как и ставший малюсеньким дом, как и заржавевшие двери, как и синие ставни, которые открывались в сад. Может, тут и переночевать? На диванчике перед окном, глядя на разъезжающие по улице Гортензий машины. Может, тут и заснуть? Водрузив на стол сумку с одеждой и книгами, я достала клочок бумаги со списком дел, который пора было удлинить:
• сходить к нотариусу
• снова связаться с мэтром Вельбомом
• купить носки и трусы, если будут деньги
Я смотрела на этот листок, как разглядывают семейную фотографию в рамочке на полке: бабушка с внуками — в такой фотографии есть прошлое, но есть и будущее, которое предстоит переосмыслить. Я посмотрела на листок, потом на рамки с фотографиями, которые стояли на каминной полке изображением к стене, смахнула рукой пыль, как делают, войдя в старый дом, долго стоявший закрытым, повернула к себе.
На трех фотографиях была я, на всех — летом, в саду: я сижу с растрепанными волосами и рисую; на другом снимке — смеюсь, раскинув руки в стороны и не держась за веревки качелей; а еще на одном — я, нарядившись пиратом, кривляюсь, проворно делаю выпады с саблей наголо и наступаю — «полундра, полундра! берегитесь! трепещите, папа! трепещите, салаги! трепещите, чудища морские!» — я кривляюсь перед отцом, а он, с притворно испуганным взглядом, с открытым ртом, поднимает ручищи к небу.
Это не единственная фотография с нами двоими: вот, например, черно-белый снимок, на котором запечатлен пейзаж и руки отца в контровом свете, а вот его лицо на фоне замка — я отворачиваю все фотографии на каминной полке, чтобы не видеть его лица.
8
На следующий день дядя Антони постучал в окно, постучал так, будто пришел сообщить об очередной смерти. Он толкнул дверь, открыл кран, вымыл руки, тщательно вытирая между пальцев.
— Анна, я ненадолго, меня ждут. У нас проблема. Звонил мэтр Вельбом: Сильви пропала. Не вышла на связь. Он отправился к ним домой. Квартира оказалась заперта. Окна, решетки — все закрыто, не буду описывать в подробностях. Свет внутри не горел. Соседи сказали, что там никого нет. Мэтр Вельбом вскоре позвонил еще раз. Она не ответила. Шли длинные гудки, хотя днем ранее она отвечала. После этого его рассказа, как ты понимаешь, мы тоже стали ей звонить. С нашего домашнего телефона, с мобильного, но каждый раз включался автоответчик. Даже если звонишь со скрытого номера — все равно автоответчик. С ней что-то случилось. Или она испугалась. Надо позвонить в Дуалу, найти кого-нибудь, чтобы он отправился туда, съездил к ним домой. Немедленно. Нужны надежные люди, чтобы проникнуть в квартиру. У тебя есть знакомые в Дуале? Может, друг? Ты знаешь там кого-нибудь, Анна? Кого-нибудь, кто мог бы наведаться в квартиру твоего отца? Ты поддерживаешь связь с друзьями?
— У меня есть там несколько школьных друзей, я им сейчас напишу.
— Сделай это по электронке, чтобы не тратить деньги на телефоне. Или дай мне их номера — я им позвоню.
— Отправлю имейл. Они ответят мне в течение дня.
— Этим надо заняться прямо сейчас. С утра. Воспользуйся вайфаем соседнего бара. Я заглянул к хозяйке, и она дала мне пароль. Это тебе поможет. Она хорошо знала твоего папу. Зайди к ней. Зайди как-нибудь при случае. Всегда полезно повидаться с прежними знакомыми. Она прекрасно тебя помнит. Многие хорошо помнят тебя и твоего папу.
По его щеке покатилась слеза, которую он тут же вытер
— Альда приедет к тебе в 9:15.
Мой дядя Антони из тех, у кого все должно быть под контролем. Он любит пунктуальность, любит, когда люди выполняют свои обязательства, любит, когда не бросают слов на ветер. Он сказал, что тетя приедет в 9:15, словно сообщить точное время было для него делом чести. Антони был младшим ребенком в семье. Он родился после ухода отца. Он рос один, бродил по кварталу, глядя себе под ноги, и разъезжал на мопеде, купленном на распродаже. Поначалу подрабатывал где придется. На него можно было положиться. Мой дядя из тех, кто всегда является на семь минут раньше. Он предусматривал все непредвиденное. После ухода отца он был вынужден разрешать непредвиденные обстоятельства: он непредвиденно остался вдвоем с не имевшей профессии матерью во времена, когда никто не разводился, непредвиденно оказался младшим и жил-выкручивался как мог, когда старшие дети покинули родительский дом и пытались прокормить себя сами. После коллежа[11] он пошел учиться на плотника, но работы по специальности не нашел — и уладил эту непредвиденность, став рыбаком. Но к такой непредвиденности, как смерть брата в шести тысячах километров от него, к непредвиденности, решение которой требовало десятков тысяч евро, а их у него не было, к такой непредвиденности он оказался не готов.
Дядя Антони положил в кухне бумажку с паролем от вайфая на мой список дел и ушел, оставив входную дверь открытой, а меня — с поникшей головой.
Я открыла рюкзак, вывалила книги и одежду кучей на стол, зарядила телефон и водрузила ноутбук себе на колени. Оставшийся открытым файл с недописанным стихотворением я удалила. Потом кликнула на иконку вайфая. Чтобы поймать сигнал, я прошла через сад, направилась в сторону бара и села в нескольких метрах от него прямо на тротуар. Из-за стойки на меня смотрела женщина. Я выбрала нужную сеть, ввела пароль с бумажки — десять цифр вперемешку со строчными буквами — и написала всем знакомым, живущим в Дуале.
В понедельник 29 апреля у меня умер отец, и горе мое безмерно. Но к тяжести горя добавляются обстоятельства, не позволяющие мне оплакать отца, мешающие репатриации его тела. Вот уже две недели оно находится в морге, а мы не можем его перевезти на родину. Надежда на помощь и поддержку улетучивается по мере того, как люди один за другим поворачиваются к нам спиной, забывая о
Вы меня невероятно выручите, если сможете съездить туда сегодня или завтра. Это довольно срочно. В моей ситуации каждый час, каждая минута на счету. Благодарю вас за отправленные мне соболезнования, на которые я пока не смогла ответить, но сейчас каждый день — это усилие, борьба. Когда тело моего отца будет репатриировано и захоронено рядом с тем местом, где мы живем, где я живу, я напишу каждому из вас лично.
Всего самого доброго!
Аннабелла
Письмо я отправила через мессенджер соцсети, создав там группу, и теперь, сидя на тротуаре и отхлебывая воду из большого стакана, смотрела, как всплывают аватарки тех, кто покидал беседу, оставляя короткий ответ, полный неловких отговорок. Я ждала, когда кто-нибудь напишет что-то дельное — но кто? — и тут ответил Режис, он обещал мне помочь, обещал съездить туда во второй половине дня сразу после работы, возмущался безответственным поведением начальников-негодяев, он клялся, что съездит туда после работы и напишет мне вечером.
Я оставила свой телефонный номер и номер дяди. Рассчитывать на Режиса я могла, ведь в лицее мы были друзьями, от души смеялись вместе у школьных ворот. Рассчитывать на Режиса я могла, ведь он был друг и хороший человек.
С Режисом я познакомилась во французском лицее Дуалы, когда поступила туда в тринадцать лет.
Его мать преподавала у нас историю и географию, она закончила аспирантуру в Сорбонне, о чем любила нам напоминать, подчеркивая, чтонесомненностала бы преподавателем университета, если бы не отправилась за мужем в эти дебри. И никто не осмеливался ей возразить, сказать в ответ, что Дуала — город как-никак современный и открытый миру, здесь несколько университетов, куда ее охотно приняли бы на работу.
Мать Режиса вышла замуж за камерунца и приехала с ним в Дуалу, где он нашел работу в Центральном банке; только оказавшись здесь, она поняла, что не любит Африку, не любит, что тут нет адресов как таковых, нет толком улиц, а ориентироваться приходится по магазинам и чему-нибудь еще. Но больше, чем Камерун и камерунцев, мать Режиса ненавидела метисок, которых называла «помесью». Стоило ей заметить в классе девушку с ярковатым макияжем или в короткой юбке, да к тому же, как там говорят, «светлокожую», она останавливала урок и начинала отпускать комментарии. Конечно, они не были нацелены на кого-то конкретно, однако касались доброй половины класса. А прямо посреди урока, посвященного холодной войне, ее понесло: оказывается, метиски — это в основном случайные отпрыски шлюх и туристов, то есть мамаши спешно, пока отцы не убрались восвояси, регистрируют таких детей в посольстве, а потом обивают его порог, чтобы получить для дочери место во французском лицее,элитномзаведении, куда бы мы не поступили без французского гражданства, но смысла нас обучать нет никакого, поскольку прекрасно известно, чем кончится дело: все девочки-метиски становятся теми, кем были поначалу их матери, — шлюхами туристов или вторыми и третьими рабочими кабинетами министров. Вторыми или третьими кабинетами называли женщин, с которыми не показываются на людях, — таких посещают по вечерам перед тем, как вернуться к жене и настоящей семье.
Но если мать Режиса была старой озлобленной антилькой, вынужденной остаться в Дуале из-за мужа, то ее сын — премилым молодым человеком. Он чувствовал себя больше камерунцем, чем антильцем, и ему нравилось в Дуале, где он вел беззаботную жизнь, разъезжая по городу в «рендж-ровере», в салоне которого громыхал рэп. Иногда, поравнявшись со мной, он останавливался и бросал мне жвачку. Он называл меня «замороченной девочкой». Гово-рил, что я замороченная, поскольку никогда не улыбаюсь. Но это было неправдой: когда он отъезжал, я улыбалась, засовывая в рот жвачку. Режис угощал меня жвачками и конфетами, потому что я помогала ему составлять планы сочинений, а помогала я ему, потому что считала его красивым. Пока мы проходили очередную главу учебника, по итогам которой нам предстояло выполнить задание, он поддерживал наши отношения: один-два раза в неделю подкидывал мне розовый леденец или шоколадную конфету, когда шел передо мной со своей белой подружкой под руку. Режис был модником. Он слушал рэпера Фэтмена Скупа, носил штаны-багги и играл в школьной баскетбольной команде, а ученики американского лицея приглашали его на вечеринки у бассейна.
Думаю, его мать ненавидела метисок, потому что амурные предпочтения сына могли сделать ее бабушкой внуков-недоумков.
Я дала свой номер телефона Режису, поскольку знала, что этот парень мне поможет. И еще дала ему телефон дяди.
С тех пор как я приехала в бабушкин дом, аккумулятор моего мобильника никак не заряжался. Может, поломка произошла из-за розетки в отсыревшей стене, а может, из-за книг в рюкзаке, которые могли придавить зарядное устройство в дороге. Телефон больше не заряжался, и я не могла понять, в чем тут дело: в зарядном устройстве или в самой батарее, — но так или иначе средств на решение этой проблемы у меня не было.
Я сказала Режису держать связь со мной, а если не буду отвечать, то с моим дядей. И я, сидя на тротуаре, смотрела в экран ноутбука — на жизнь других людей, что шла своим чередом.
Там было несколько фотографий, сделанных во время итальянских выходных, фотографий девушки, которую я раньше-то едва знала, а теперь и вовсе не помнила, разве что ее длинные волосы, пряди, падающие ей на лицо в аудиториях, где мы с ней пересекались; вот она сидит с рекламными листовками на коленях и ест сэндвич, демонстративно показывая на него пальцем, а вот улыбается на площади Сан-Марко, у зданий Прокураций с аркадами и голубями на декоративных карнизах, а вот еще фотография — на фоне вековечных мозаик и центрального купола собора, в сторону которого она протягивает руку.
Я разглядывала фотографии, думая, что вряд ли побываю в тех местах, вряд ли узнаю, какими звуками и запахами наполняется площадь, увижу точный оттенок стен ее домов, пойму, из
— Я никогда не увижу Венецию собственными глазами.
а потом подумала, что больше не хочу ничего знать, и закрыла страничку с фотографиями и улыбками на них. Венеция была не более чем мечтой, поэтому я возненавидела и ее саму, и тех, для кого она стала реальностью. Раз Венеция мне недоступна, значит, ее не существует, подумала я и закрыла страничку.
В левом углу экрана появились напоминание о сроке сдачи домашнего задания, уведомления о непрочитанных письмах от преподавателей, сообщении из деканата — от всех, кого обеспокоило мое отсутствие.
Я закрыла ноутбук, ушла с тротуара и поставила на огонь кастрюлю. У газовой плиты, покрытой пылью, я принялась философствовать, размышлять о своей ситуации, пока всыпáла макароны в кипящую подсоленную воду с небольшим количеством растительного масла, чтобы они не склеились, пока смотрела, как по улице ездили машины.
— Уж лучше так, чем сломать ногу, как говорится.
И я разразилась смехом.
Такого демонического хохота в моей жизни еще не бывало. Это был смех перед неминуемой смертью, смех приговоренной. Я чувствовала, как он вырывается из моей глотки, точно я испускаю последний вздох или завываю: со стороны было не понять — то ли я смеюсь, то ли взрываюсь от ярости. Я смеялась в исступлении — лицо перекосило, вены на висках вздулись, лоб и глаза покраснели.
Я продолжала смеяться, когда вдруг посигналил он, посигналил и вышел из машины с двумя бутылками вина.
О Рафаэле-то я и забыла.
Он шел по гравийной дорожке и улыбался. Я умыла лицо и поставила кастрюлю с макаронами в мойку.
— Проходи, мне еще надо в душ. Пока тебя не целую. Подожди меня здесь. Можешь поискать бокалы в шкафу. Я сейчас. А уже семь часов?
Я схватила платье и лифчик, вбежала в ванную комнату и захлопнула дверь.
В ванную я не взяла с собой ни полотенца, ни зубной щетки, ни расчески, и теперь, выйдя оттуда, я чувствовала себя полной дурой — мокрой с головы до ног идиоткой, которой предстояло пройти по гостиной в не менее нелепом виде, чем до душа. Рафаэль сидел в бабушкином кресле, разглядывал стены, делал вид, что интересуется книгами на столе. Я прошла через столовую, подобрав руками мокрые волосы,
— Я вернусь через пять минут, я сейчас.
закрыла дверь в комнату бабушки, куда я не входила с самого своего приезда.
Многочисленные одеяла и покрывала на кровати и стульях говорили о том, что жизнь отсюда исчезла, тут все уснуло: подушки на кровати, мебель. Я распахнула ставни, распахнула зеркальные дверцы большого шкафа. На полках хранились простыни с вышитыми цветочками и полотенца. Я села на кровать, завязала в узел волосы и вернулась в кухню. Рафаэль начал пить, не дожидаясь меня. Когда я уселась напротив него, он мне улыбнулся.
— Так ты меня узнаешь?
Мой долгий вопросительный взгляд заставил его переформулировать вопрос:
— Ты помнишь меня?
Память моя избирательна. Некоторые детали в ней сохраняются в точности, но забываются целые годы. Я могла бы об этом рассказать Рафаэлю, но он бы не понял, почему одни месяцы и годы у меня запоминаются, а другие нет, так же происходит и с людьми. И я решила ответить сдержанно:
— Рафаэль, не бери это на свой счет, но я совершенно не помню, что делаю. А сейчас с этим еще хуже, я ничего не помню, в голове все смешалось, нет никакой ясности.
— У тебя проблемы?
— А то не видно. Естественно, у меня проблемы. Что за глупые вопросы ты задаешь?
Оставаться в Сен-Пале после репатриации тела отца я не планировала, как не собиралась и снова встречаться с Рафаэлем. Габриэль бросил меня, потому что не знал, кто я есть, а ведь я и сама когда-то сбежала от отца, потому что плохо его знала. Теперь я больше не чувствовала в себе сил сближаться с кем бы то ни было.
Я открыла дверцу холодильника.
— У меня особо ничего нет. Но всегда можно попробовать что-нибудь приготовить из имеющегося. Я сварила макароны, у нас есть маринованные огурчики, горчица. Так что все нормально.
Он достал телефон:
— Я знаю одну пиццерию. У них доставка допоздна, на скутере развозят. Позвоню им. Ты какую хочешь?
— То есть макаронами с огурцами ужинать не будем? Прекрасно. Тогда мне «реджину».
— Не хочешь какую-нибудь поинтереснее?
Рафаэль приблизился ко мне, чтобы показать меню, которое нашел в интернете, и прервал звонок,
— Мы вам перезвоним, мы не выбрали еще.
коснувшись рукой моей груди; я уткнулась подбородком ему в плечо и закинула ногу на ногу, приблизившись к нему,
— Возьму-ка я пиццу-кальцоне. Да, кальцоне — самое то.
— Тогда одну кальцоне и одну — «ориентале».
и он вернулся в бабушкино кресло перед телевизором, который я до сих пор не замечала.
Я вместе со стулом переместилась поближе к Рафаэлю; он взял в руки мои ступни, которые я игриво протянула ему, лукаво опустив глаза и делая вид, что избегаю его взгляда, я продвигалась вперед, вытянув руку и стараясь сократить расстояние между нами, мои ноги теперь пробирались по его бедрам, все больше захватывая их в плен.
— Вот это ноги! Какой же размер ты носишь?
— Спрашивать женщину о размере ее обуви — невежливо.
Он посмотрел мне прямо в глаза и провел рукой по моим икрам. Я сделала глоток вина. Кончиками пальцев Рафаэль проложил путь по моей ноге от пятки до колена, и я, запрокинув голову, робко пролепетала сквозь улыбку слащавым голоском,
— Укуси меня.
указывая ему, все еще смущенному, на ямку под коленом, я подалась к нему — и по моим ногам и спине пробежала дрожь, когда он чуть прихватил зубами чувствительную плоть; Рафаэль соскользнул с кресла, чтобы дотянуться губами до моих бедер, и я повторила,
— Укуси здесь, и здесь, и здесь — везде.
показывая повыше колена, на переднюю часть бедра и на заднюю, сначала он нерешительно провел языком по моей коже, а потом впился в нее горячими губами.
Я залилась смехом.
Теперь мне хотелось узнать все, на что способен его рот, насколько может быть нежен и яростен, я была готова к побоищу и, желая при этом возглавить плавание, положила ноги ему на плечи, оседлав его лицо;
Но Рафаэль хотел другого: он развернул меня, будто укрощая мой зад, я оказалась на четвереньках — голова у самого пола. Подобное мне совершенно не нравилось, но я сдалась, подумав, что если просто подождать, то минуты через три все кончится. Но сейчас, когда я больше никого не любила и никто больше не любил меня, эти три минуты тянулись и тянулись.
Я стала смотреть на стену и услышала, как его бедра стучат о мои, и мне показалось, что эти звуки ничем не отличались от тех, что я знала и любила, звуков, издаваемых влажной солоноватой кожей. Я смотрела в стену и слышала эти звуки, которые теперь казались мне бездушно монотонными, а может быть, бездушной стала я сама.
Рафаэль поцеловал меня в шею и в щеку. Закрыв глаза, я будто почувствовала, сама не понимая как, ведь я того не желала, запах Габриэля, его губы прямо у моей груди, передо мной, его улыбающееся лицо; Рафаэль уперся руками в мои плечи, чтобы глубже войти, — и резкий пронзительный крик прокатился по моему телу и выплеснул из моего сердца имя Габриэля, сорвал его с моих губ.
Внезапно я поняла, что Габриэль станет еще одним моим призраком. Габриэль, чье лицо появляется напротив моего, стоит мне, повернувшись к своему сегодняшнему любовнику, закрыть глаза, хотя тот и гладит меня по плечу; Габриэль и его улыбающийся взгляд из-под спутанных кудрей, будто возникший из другой жизни.
Габриэль и его лицо прямо перед моим сейчас, пока я нахожусь с закрытыми глазами. Габриэль целует меня в губы и гладит по плечу, вдруг оборачиваясь Рафаэлем.
Этой ночью на Рафаэля я больше не смотрела. Он положил руки мне на бедра, но я поднялась, чтобы взять одеяла и подложить подушки под его отяжелевшую голову. Поцеловав меня еще раз в щеку, он уснул, и бутылка вина упала на каменный пол.
Наутро моя тетя постучала в дверь, застав меня в кресле. Я задремала в нем около шести часов, через приоткрытые ставни внутрь проникал воздух и холодил мне щеки.
Пиццу нам так и не доставили.
Тетя припарковалась перед почтовым ящиком, прошла по гравийной дорожке и, нарушив мой сон, постучала в окно, а потом в дверь.
Поскольку я не отвечала, она подумала, что я сплю в другой комнате, и постучала еще раз. В темноте потрескивал телевизор, включенный на общенациональном канале.
Я выключила телевизор, попросила Рафаэля спрятаться в ванной.
Убрала пустые бутылки, вытерла разлитое вино, сдвинула в сторону одеяла и подушки.
Приставив руки козырьком ко лбу, моя тетя всматривалась в безумный кавардак через дверное окошко.
Я наскоро умылась и открыла тете: она была ошеломлена горой посуды, скопившейся в кухонной мойке с моего приезда, и душком от кастрюли с макаронами, к которому примешивались запахи вина, человеческих тел и бурной ночи.
Она предложила проветрить.
— Почему одеяла и подушки у тебя на обеденном столе?
— Я спала в гостиной.
— Но где в гостиной? Здесь нет кровати.
— В бабулином кресле.
— Ты же его сломаешь, если будешь спать в нем!
— Все будет нормально, не такая уж я и толстая.
— Аннабелла, тебе доверили дом. Не разнеси тут все, будь аккуратна с мебелью и прочими вещами.
— Я лишь забыла вчера вымыть посуду и спала в кресле, никто же от этого не умер!
— Сегодня мы с тобой едем к нотариусу. Поторопись.
— Тетушка, надо же предупреждать о приходе. Нельзя же вот так внезапно заявляться.
— Чья это машина? — она показала на припаркованный у дома фургон.
— У меня есть друзья. Имею право.
— Делай что хочешь, дорогая. У нас встреча в девять часов. Нотариальная контора закрывается в 11:30. В ближайшие две недели перезаписаться не получится. А тот тип должен уйти одновременно с нами.
— «Тот тип», можешь выходить. Моя тетя тебя вычислила.
На кухню вошел Рафаэль с голым торсом, держа в руках мятую рубашку.
— Тетя, представляю тебе «того типа». «Тот тип», представляю тебе мою тетю. Ее зовут Альда.
— У меня работа начинается через час. Мне в любом случае надо уходить.
И он ретировался, как вор, надевая рубашку уже в саду по пути к фургону, и спешно завел двигатель.
Мы ехали с открытыми окнами в Марен мимо устричных ферм. Альда свернула на перекрестке, я подняла окно со свой стороны, в которое стали скатываться с ветрового стекла мелкие дождевые капли, и мы остановились на парковке.
— Можешь приглашать кого вздумается, но предупреждай об этом.
— Так могу или не могу? Давай разберемся, потому что если надо предупреждать, значит, я не имею права кого-либо приглашать.
— Это дом бабушки. Не забывай об этом.
— Если мне его предоставили на какое-то время, значит, я у себя дома и могу приглашать кого хочу. Кстати, мне казалось, что мы с тобой опаздывали.
Я вышла из машины, хлопнув дверцей.
— Ты всегда будешь стоять над душой? Я всегда должна буду отчитываться перед тобой? Напоминаю, мне двадцать три года.
— Сбавь тон, детка.
Ожидавший нас в коридоре конторы нотариус с авторучкой в руках открыл дверь:
— Прошу следовать за мной.
На нем был черный пиджак, черные туфли и ниспадающие на них светлые брюки; он провел нас через две пары распашных дверей, вдоль растений высотой с нас, которые отбрасывали тени, контрастирующие с пятнами света, проникавшего внутрь помещения через стеклянный потолок.
— Чем могу быть полезен?
И Альда выложила на его стол папку, которую я раньше не видела, вынула бумаги, провела пальцами по некоторым строчкам, ткнула в даты на документах, до сих пор скрываемых от меня.
— Мы приехали по поводу моего брата, он умер на лесосеке, это случилось 29 апреля. Вот здесь все написано. Умер в Африке.
— Что такое Эзека? Район Дуалы? — спросил нотариус.
— Лесосека, именно там произошел несчастный случай. Это не в самом городе, это за его пределами.
— Что он там делал?
— Ремонтировал машину.
— Что вы хотите от меня?
— Мы должны… Нам сказали найти нотариусов, здесь и там. И чтобы эти два нотариуса связались друг с другом. Тогда можно будет запустить процедуру… Мне выдадут документ… О наложении ареста на счета… Сейчас нам нужно узнать, получал ли он зарплату от этого предприятия, и тогда мы сможем привлечь работодателей к ответственности, ну вы понимаете, надо как минимум, чтобы они взяли на себя расходы по репатриации и выплатили его дочери,
— А это действительно был несчастный случай?
— Да, но на предприятии говорят, что он у них не работал. Возможно, там у них не одна компания. Наверняка есть другая, — уточнила Альда.
Моя тетя всегда была очень организованной и считала необходимым демонстрировать это. Все нужные телефоны она вносила в специальный блокнот. Каждые выходные раскладывала документы по категориям в папку с разделителями: вода, электричество, страховки. Окончив школу, она освоила профессию секретаря. И полученный сертификат давал ей некоторую власть над братьями в организаторском плане. После развода ее мания все контролировать только усугубилась. Возвращаясь с работы домой, она собирала чеки от каждой оплаты кредиткой и сортировала их по типу расходов. Такой склонностью к поддержанию порядка она была обязана роли, которую обычно отводят женам рабочих и ремесленников. Мужчины валят лес, рыбачат, держат лавку, а женщины ведут домашнюю бухгалтерию. Выйдя замуж за каменщика, такого же, как ее отец и старший брат, она стала домохозяйкой: планировала расходы семьи, устраивала быт. И потому теперь, пользуясь административными полномочиями, которые предоставили ей братья, она взяла на себя хлопоты с документами, связанными со смертью моего отца, и до этого момента все для меня шло довольно хорошо.
Она протянула блокнот, где были записаны названия предприятий и адрес головного офиса.
— Кому принадлежит лесозаготовительный участок? — спросил нотариус.
— Ну, в результате ничего не известно: нам сказали, что владеет машиной одна компания, а другая ее арендует. Лесосека находится на территории той, что арендует, но в обеих компаниях говорят, что они не пользовались услугами моего брата, то есть ее отца. Выпрямись, Аннабелла. Как ты сидишь?!
Я молчала.
Я ждала, разглядывая растения в коридоре. Тетя Альда продолжала говорить, размахивала руками, спрашивала, что еще можно сделать, открывала папки, конверты с документами, доставала блокноты, хваталась за горло, словно ей нечем дышать; она совала нотариусу бумаги и спрашивала, каких еще не хватает. Нотариус хмурил брови, рассказывал о стандартных процедурах, предлагал вернуться к нему со свидетельствами о рождении всех наследников, с их документами, удостоверяющими личность, и семейной книгой, он добавлял, что не знает, как нам помочь в сложившейся ситуации.
Моя тетя повторяла ему, что процедура, которую она просит провести, совершенно необходима, это позволит увидеть движение денежных средств, она показывала ему фамилии, даты, адреса, записанные в блокнотике, убеждала, что без его помощи и без ареста счетов мы ничего не сможем сделать. Нотариус возвращал документы моей тете и объяснял, что все это не входит в его зону ответственности, что нам нужен адвокат, объяснял, что может запрашивать выписки только со счетов во Франции.
— К моменту подачи искового заявления мы подготовим все необходимые документы. Предоставьте мне список ваших контактов в посольстве, мадам Морелли.
Тетя Альда написала на листочке фамилии и номера телефонов и, не показав мне список, передала нотариусу. Я словно оказалась в поставленной на сцене трагедии, где главная роль отводилась мне. Но я пока не решила, хочу ли быть Антигоной. Тут я увидела копию своего свидетельства о рождении, которую Альда запросила без моего ведома, и распечатку протокола — на нем я успела прочесть только это:«Республика Камерун, полиция округа Аква, город Дуала».
— Вот заключение о смерти из жандармерии, мы получили его вчера.
— Мне это не требуется. Его нужно отдать вашему адвокату.
Мы покинули кабинет и коридор, проехали по Марену, Брёйе, Сен-Пале и остановились на гравийной дорожке, где я снова хлопнула дверцей машины.
Я влетела в дом и, толкая двери одну за другой, наконец заперлась в ванной комнате, избегая расспросов тети, которая шла следом за мной с папками в руках.
— Аннабелла, открой дверь! Можно узнать, что опять с тобой происходит?
— Я могу спокойно пописать, так, чтобы меня никто не донимал? Можно отстать от меня хоть на секунду? Хоть мгновение меня не трогать?
— В ванной унитаза нет, и ты прекрасно это знаешь. Туалет с другой стороны.
В ванной у бабушки действительно не было унитаза.
— Вымою руки и через две минуты выйду.
— Можешь их вымыть на кухне.
— Я еще душ приму.
— Выходи, Аннабелла.
Я молча ждала, когда тетя уйдет, но тут она добавила:
— У тебя нет машины, у тебя нет денег. Во всех административных процедурах ты зависишь от нас. И пока ты живешь на наших хлебах, будешь делать то, что тебе говорят. Что за беспорядок! Здесь что-то гниет — не иначе!
Она вернулась в кухню.
— Аннабелла, все вещи в этом доме очень ценны для нашей семьи, это часть нашей жизни. Нельзя их портить. Они часть и твоей жизни тоже. В кресле, где ты спишь, бабушка провела свои последние дни. Мы все любим это кресло. Было бы жаль отправить его в конце лета на помойку.
Я ждала, когда она уйдет, прислушиваясь к звуку шагов по каменному полу в кухне и по гостиной, она порылась в навесных шкафах и столах, демонстративно хлопая дверцами,
— Да что же здесь гниет?
открыла холодильник, осмотрела отсек для овощей и дверные полки, разыскивая, вероятно, баночки с просроченными соусами или испорченные продукты.
Я задернула шторку душа, присела на корточки, открыла кран — и вода потекла по моим до сих пор обутым ногам.
— Вернусь завтра!
И она вышла из дома и завела машину, оставив над гравийной дорожкой клуб пыли.
Когда она уехала, я отправила обувь сушиться у порога и вернулась в кухню. Над тарелками лета-ли мухи.
В десять часов я решила включить ноутбук и телефон. От Режиса ничего не пришло, хотя утром он был в сети. Я кликнула на фотографию профиля, чтобы посмотреть его страничку.
Никаких публикаций ни вчера, ни сегодня. Вот только помнит ли он о своем обещании? Стоило мне открыть вкладку с личными сообщениями в соцсети, как замигала иконка моего почтового ящика на университетском сайте. В самом ящике было несколько писем, одно из них пришло только что.
Отправитель: Астрид Мартен-Брижон
Тема: Некоторые опасения
Письмо Астрид Мартен-Брижон я удалила не читая и открыла еще один мигающий имейл, он был от хозяина квартиры.
Мадемуазель Морелли,
Вот уже шесть месяцев я не получаю от вас плату за квартиру, хотя некоторое время назад вы попросили у меня справку, чтобы уладить вашу проблему в органах соцзащиты. Я несколько раз пытался у вас узнать, как продвигаются дела, поскольку сложившаяся ситуация для меня, мелкого предпринимателя, неприемлема. Вчера
Рассчитываю на вас и надеюсь получить ответ в течение недели.
В противном случае я свяжусь с вашим другом, а если и он не сможет урегулировать ситуацию, то обращусь к судебному представителю по поводу процедуры выселения.
Всего доброго!
Эрик Эрнандес
Я кликнула на значок «ответить». Мне хотелось быть открытой, максимально искренней. Мне хотелось без обиняков рассказать, через что мне пришлось пройти, и тогда — я уверяла себя в этом — он наверняка поймет, почему я полгода не платила за квартиру. Но разве можно такое понять, и какими словами объяснить чудовищную действительность: у меня умер отец, которого для всех и так уже не было в живых, ведь я всех заставила в это поверить, — не мог же отец каким-нибудь образом воскреснуть, чтобы снова умереть? Стоит ли мне рассказывать о двойной смерти: о смерти в фигуральном и в прямом смысле? Как и когда отец умер для меня? Какими словами и каким языком описать этот небывалый случай, если даже у меня он в голове не укладывается? Отец, который не раз умирал в моих мыслях, теперь умер навсегда. Честно говоря, я и сама не могла этого понять.
Начала я с нескольких вежливых фраз, банальных слов, позволяющих перейти к сути, написала, что полгода не получала никаких денежных переводов, но тут, как мне показалось, слова, на которые я всегда могла положиться, слова, которые мне никогда не приходилось подыскивать, мне показалось, что слова стали от меня ускользать.
Сохранив начало письма в черновиках, я свернула окно и закрыла ноутбук. Режис сегодня так и не ответил, мне не написал никто, не написали и университетские друзья, с которыми мы ходили в кафе поговорить о литературе, — ни одного-единственного сообщения, ни словечка за время моего отсутствия, а ведь обычно мы были чуткими друг к другу.
Я ушла с тротуара, тянувшегося вдоль улицы Гортензий, закрылась в доме, где никто бы не видел моего одиночества, и включила музыку на телефоне, хотя его аккумулятор был заряжен всего на двадцать процентов. Теперь, оставшись одна, я хотела узнать все об этом переменившемся доме, который я никогда не обходила целиком.
И надо сказать, бабулин дом подарил мне немало интересного. Под стопкой простыней были хорошенько припрятаны фотографии из тех времен, которые я не застала. Мои дяди и отец мальчишками в коротких штанишках забавлялись рогатками на пустыре с порыжевшей травой: догадаться, какая это трава — молодая или пожухшая от жары, — можно по оттенкам черного и белого, по контрасту с темной землей.
Я не знала, как они раньше выглядели, но тем не менее поняла: он — неизменно впереди всех в испачканной грязью футболке, согнув ногу, будто пускается в бег, с дерзким взглядом, с задранными штанами — похож на меня.
Так и вижу, как он, ребенок, бегает с развязавшимися шнурками по пустырям, увлекая за собой кузенов, брата, пока еще робеющую сестру, гоняет птиц, кричит во все горло, спотыкается о камни, широко улыбается, обнажая сломанный зуб. И этот искатель приключений хмурит лоб, прямо как я.
Представляю себе, как он, добежав до края пустыря, взбирается на дерево, как Джорджио, более взрослый, держится в стороне. Антони еще не родился, а моя тетя стоит позади старших братьев в платьице, волосы забраны заколками, и ее прическа немногим уступает тугому пучку, от которого стонут балерины.
Кто сделал эту фотографию? Точно не моя бабушка — ее видно на заднем плане; возможно, их отец, о котором давно перестали говорить. И пустырь, когда я внимательно пригляделась, оказался не каким-то заброшенным местом, а нашим садом, только без всяких насаждений.
Мой отец смотрит на фотографа сине-зеленым взглядом, под глазами отчетливо видны темные круги.
И я не знаю, кому из нас двоих больше подходит это лицо с отрешенным, обращенным вглубь взглядом.
Мой отец стоит, вздернув подбородок и чуть повернув голову, словно бросает вызов противнику. Но кому? Своему отцу? Мне кажется, что фотографировал именно его отец — тот, о котором лишний раз не упоминали, говорили, что он ушел, смылся после того, как выставил за дверь собственного сына, избив и бросив умирать. Версии этой истории варьируются от рассказчика к рассказчику, но от отца я ее не слышала; он никогда ничего не говорил о своем отце, кроме одного,
— Мой отец ушел.
а другие говорили о моем отце и том, что с ним приключилось:
— Знаешь, твой папа был шебутным ребенком.
И мне рассказывали, как мой отец подрался со своим отцом, защищая мать и сестру от очередной вспышки гнева главы семейства, позже такие же приступы начнут проявляться и у него самого; отец выгнал сына вон, и с тех пор тому пришлось выживать, скитаться по друзьям и молодежным хостелам, пока его не приютила обосновавшаяся в Париже тетя, сестра-двойняшка его отца. Сначала он устроился помощником на кухню, затем нашел благожелателя, у которого выучился ремеслу механика, а когда его отец ушел к другой женщине, он вернулся в Сен-Пале к матери, сестре и братьям и стал заботиться о них, как глава семейства. Он взял на себя заботу обо всех, не будучи старшим ребенком, и Джорджио это выносил с трудом. Мой отец работал то тут, то там в Сен-Пале и Руайане и
Теперь, глядя на эту фотографию, я вспоминаю, как иногда застигала отца врасплох, когда он, пьяный, сидел в гостиной один и плакал. Как же много лиц у моего отца! Помню разговор, который случайно подслушала из-за угла коридора. Мой отец, точно ребенок, укрывался в объятиях женщины и рассказывал, как первые дни бродяжничал, ночуя под гаражными навесами. И однажды вечером, когда шел дождь и очень хотелось есть, он попытался вернуться домой. Заметив его, отец закрыл все двери и ставни, оставив сына под дождем. Рассказывая о голоде, от которого сводило живот, мой отец горько плакал. В тот день я поняла, почему он вечно старался меня накормить, подкладывал добавку, когда мы были на каникулах, еще хлебушка, еще маслица, еще конфитюра на тост — все это должно было пойти мне на пользу.
В дверь постучали.
Я засунула фотографию обратно под простыни.
Это оказалась хозяйка бара, она пришла спросить, все ли у меня в порядке, а еще принесла кусок лукового пирога и йогурт.
— Я хорошо знала вашего отца, — сказала она, стоя у порога. — И немного вас. Но это было давно. Тогда вы были маленькая. Вы приходили вместе. А потом он и один заглядывал, когда бывал здесь. Два года назад тоже приходил. Он всегда заказывал стаканчик. Никогда не брал пиво. Всегда виски. Устраивался у стойки и разгадывал кроссворды.
Она говорила о моем отце в той же манере, в какой пишут некролог, тактично и уважительно, я смотрела на нее, стоявшую на крыльце, и на пирог, что оказался на уровне ее живота, когда она положила мне на плечо руку,
— Обращайтесь без стеснения, дорогая, если вам что-нибудь понадобится. Что угодно. Бар открывается в девять утра. Иногда я и после восьми вечера еще там.
на которую я бросила взгляд, и тогда она ее убрала,
— Отец вас очень любил. Он часто нам о вас рассказывал…
приложив к своей груди.
— …он показывал фотографии в телефоне, говорил, что дочка учится в Лионе… О, он часто нам рассказывал о вас, говорил: «Аннабелла понимает, чем хочет заниматься, кем хочет стать, у нее сильный характер, но я все же переживаю за нее, потому что она часто меняет свое мнение».
Взяв еду, я закрыла дверь и спряталась в уголке подальше от окон.
Я стала задыхаться: жесты и руки этой женщины с пирогом напомнили мне жесты и голос моего отца.
— Смотри, Аннабелла. Посмотри, какой снимок я только что сделал! —
и он совал мне под нос экран мобильника,
а теперь из-за ее рук, которыми она размахивала у меня перед глазами, мне слышался его голос.
Его не перепутать ни с чьим другим. Когда из-за ее жестов у меня в голове снова зазвучал голос отца, передо мной всплыло его лицо, его улыбка, мобильник, в который он тыкал указательным пальцем, показывая на птицу с одной лапкой, — это была наша последняя встреча. Так и вижу, как он протягивает мобильник, отодвигая стаканы с водой, запах его сигареты ударяет мне в нос.
— Смотри, Аннабелла, посмотри, милая! —
и радужка его глаз синим льном расцветает на солнце.
Голос своего отца не забыть никому: он впечатан в сердце каждого навечно.
В попытке остудить голову, распухающую от всех этих звуков, я легла на пол лицом вниз, и мне показалось, что меня разрывает изнутри.
Я поднялась, раскрыла шкафчики и включила газ. Я открывала шкафчики в надежде отыскать — но что именно? — отыскать тишину, заглушить эти звуки, голос отца, разрывающий мне душу: я искала спички.
9
Я как, никто другой, всегда вставала на сторону отца. В свои пятнадцать я уверенно приняла решение и утвердилась в нем, когда мне исполнился двадцать один, в апреле 2011 года: сбегать я больше не буду. Ведь его бросали все, начиная с моей матери, а я буду той, кто не покинет, кто останется рядом, будет поддержкой. И той весной я следовала принятому решению. Мне был двадцать один год.
На углу каждой улицы, на каждом перекрестке или когда мы останавливались купить хлеба или сигарет, из включенного радио вырывались, пробираясь сквозь окна и сливаясь с шумом двигателя, фортепианные пассажи и голос Нины Симон — джазовые композиции, между которыми фоном звучала новость о свадьбе принца Уильяма и Кейт Миддлтон. Я забрасывала ноги на бардачок, волосы падали мне на лицо, на западном побережье ураганы разносили дома, но мы были вдалеке от опасности. Робкое утреннее солнце едва прогревало воздух. Мне не хотелось вылезать из постели, и отец относил меня на кухню. Он клал руки мне на плечи, и мы, одевшись в плащи, шли на набережную, садились на террасе кафе или в рыбном ресторане: два пластиковых стула, стоящие рядом, его рука в моей, стремительно пустеющие бутылки вина, бокал, который он подносит к моим губам.
Весна тогда выдалась холодной, наши щеки раскраснелись от ветра. Я курила «Мальборо лайт», демонстративно положив на стол книгу. Вела я себя по-детски: намазывала хлеб маслом в ожидании устриц, набивала едой рот, ничего не жевала, рыгала, а отец, пахнущий виски, протягивал ко мне руки, заставляя хлопать по его ладоням.
Именно в тот день я твердо решила не оставлять отца. Поднявшись из-за стола, я подхватила его под руку, и тут он спросил:
— Что ты планируешь делать после университета?
— А что я планирую делать после университета? Буду делать то, что хотела всегда: обрету свободу, стану поэтессой.
— И сколько стоит одно Бу-бу-бу-бý-бу Бу-бу-бý?
— Нисколько, этим не зарабатывают, этим живут!
Я прыгала вокруг отца, он ловил мои руки, и мы возвращались к машине, безумно смеясь под удивленными и недоумевающими взглядами прохожих; я уже носила короткие волосы, как у Ингеборг Бахман в ее сорок лет и у Кристины Кампо — своих любимых поэтесс, чьи портреты висели у меня над кроватью; я носила короткую стрижку, рубашки и мужские брюки, и каждый норовил отметить:
— А юбку ты никогда не наденешь? Или платье? Так и будешь все время ходить в ужасных башмаках и вечно грязных джинсах?
Мне был двадцать один год. Нахмурив брови, я шагала впереди всех,
— У тебя есть возлюбленный? Ты планируешь как-то устраивать свою жизнь, работать?
— Но я уже работаю, папа! Умственный труд — тоже труд.
А потом я вставала на стулья, а потом тянулась к верхним полкам, брала оттуда книги и тут же ставила обратно, даже не полистав.
— Нет, это название мне абсолютно ни о чем не говорит. Сплошная социология, все слишком прямолинейно. А нет ли у вас поэмы «Вопль» Аллена Гинзберга? Я мало читаю американцев, это неправильно… Мне хотелось бы открыть новых для себя поэтов, давно этого не делала. Грустно жить, когда ничего нового для себя не открываешь, ты согласен?
— Раньше тебе нравилась политика. Не хочешь лучше взять какой-нибудь очерк?
— Ну нет. Не буду читать книги об уродстве мира, я и так его вижу каждый день — мне хватает. Да и с политикой покончено. Меня она больше не интересует. Совсем не интересует. Теперь мне нравится другое. Я люблю поэзию. Стихи — это сила, глубина. Именно поэзия отражает внутреннее состояние человека. Именно она описывает его двуличие, его коварство. Именно в поэзии, начиная с «Илиады», раскрывается душа человеческая. «Илиада» — самая что ни на есть политическая поэма: в ней говорится о боли утраты, об ужасах войны, о страданиях, в ней рассказывается о жертвенности, о расстава-нии влюбленных, о допущенных из гордости ошибках. Объясняй мы все явления в этом мире сквозь призму политики — погрузились бы в сплошной кошмар.
— А не думаешь ли ты, что когда скачут от одной идеи к другой, в результате остаются ни с чем?
Тут я бросила на него взгляд, полный презрения.
Меня поразил этот вопрос. Но больше, чем вопрос, меня взбесила неспособность отца привести хоть какие-то доводы в пользу своей точки зрения. Я обнаружила, что он не обладал ни рациональным мышлением, ни гибкостью ума. Внезапно я увидела отца таким, каким он был на самом деле, — человеком простым и практичным. Я задавалась вопросом, сохранилось ли у нас что-нибудь общее и могло ли полученное от него воспитание стать мне опорой в беседах, например, с моими университетскими друзьями, чьи родители были начитанные, или с преподавателями — со всеми теми, кого я невероятно обожала, кто жил только поэзией, только идеями, и постоянно новыми.
Вдаваться в подробности этих своих мыслей я не решилась, поэтому ограничилась скупым ответом:
— Надо уметь меняться, папа, быть открытым новому. Вчера мне нравилась политика, сегодня — поэзия, а завтра мир станет другим. Надо быть открытым миру и не бояться нового.
И я, не дожидаясь отца, направилась с книгами к выходу.
— С вас восемьдесят два евро.
Он остался заплатить.
Мне был двадцать один год. Нахмурив брови, я шагала впереди всех и несла в руках мечты. У меня были совершенно четкие представления о жизни, и назавтра я их поменяла; отец шел за мной, торопясь открыть двери машины, и другой жизни я представить себе не могла.
Я не боялась нового, во всяком случае, так думала, мои слова полнились надеждами, взгляд — уверенностью. Уж не знаю, каким образом, но мне удалось приручить этот мир и отца. И не кто-нибудь, а именно отец стал моим самым твердым сторонником и теперь защищал перед всеми, в том числе перед своей сестрой, которая критиковала меня чаще других.
— И она повезет все эти книги в Лион? Без чемодана? Могли бы взять их в библиотеке, а я бы потом вернула, читательский билет у меня есть, я там подписана на новинки по садоводству.
— Аннабелла хочет, чтобы эти книги были ее собственными. Они важны для ее работы и учебы.
— Сама-то она где? Она не собирается прибирать свои вещи, так все и будет валяться на полу? Вон даже под кроватью одна книга. —
а я в это время в наушниках, подняв руки, танцевала в саду.
Мне был двадцать один год, и мне удалось склонить отца на свою сторону. Мне был двадцать один год, я пекла блины на кухне бабушки, которой уже не было в живых, и костерила всех обидчиц нашей с ним команды.
— Какая все-таки дура, эта… —
дальше я добавляла имя одной из возлюбленных отца, бросивших его, и ставила перед ним на кухонный стол тарелку, по-детски улыбаясь.
И я курила сигареты, зажав фильтр большим и указательным пальцами, как делают парни, ведь наша команда была не женская. Я не красила ногти, не пользовалась косметикой. Майки-безрукавки обнажали мои полные руки, грязные джинсы обтягивали раздувшийся от пива живот, военные ботинки делали меня бесполым существом: быть в одной команде с отцом означало жить как в казарме.
В свой двадцать первый год, ставший последним годом нашего союза, я превратилась в самую преданную сторонницу отца, в лидера, теперь я была ребенком, опекающим собственного отца, этакой матерью-одиночкой, — и тут я прочла письмо на новеньком смартфоне с функцией выхода в интернет, который он мне недавно подарил и куда я могла устанавливать всякие приложения.
Я сфотографировалась в саду, улыбаясь в камеру. Создала профиль в соцсети. Ввела свое имя, место рождения, указала, где живу сейчас. Я нашла школьных друзей, с которыми училась в Конго, Габоне, Камеруне. А два дня спустя получила запрос на добавление в друзья от какой-то незнакомой женщины. В личном сообщении она написала, что разыскивала меня для моей матери, хотела помочь ей связаться с дочерью.
Как обухом по голове. Я сидела в саду не в силах пошевелиться.
Я смотрела на отца, ремонтировавшего мопед моего кузена Лео, и задавалась вопросом, сколько лжи скрывает этот человек. Следом пришло еще одно сообщение. Им оказалось письмо моей матери, которое переслала та женщина.
Моя дорогая,
Как же я рада была увидеть тебя, ты стала совсем взрослой, настоящей женщиной, я рада, что ты учишься. Мне хотелось бы с тобой поговорить, но пообещай, что ничего не скажешь отцу. Как же долго я тебя искала! Он запретил мне видеться с тобой и заставил подписать один документ. Он сказал, что я порчу тебе жизнь, дурно на тебя влияю. Мы встречались в посольстве: он явился туда с двумя адвокатами, а мне помогал разобраться в ситуации брат. Твой отец выдал мне денег, взамен я должна была отказаться от родительских прав, с того момента мне запрещалось видеться с тобой, поскольку
Двойная галочка указывала на то, что я прочла сообщение. Собеседница продолжала писать. Сунув телефон в карман джинсов, я убежала в спальню. Мне не хотелось возвращаться к этой переписке. Кто сказал, что эта женщина не лжет? Может, она мошенница и что-то замышляет? Не буду ей отвечать, никому не буду отвечать. Я на каникулах с отцом, который всю жизнь меня любит, а сейчас мы с ним поедем покупать устрицы. Какое мне дело до женщины, чье лицо мне никого не напоминало? Но Марта — именно так звали мою тетю, к которой я собиралась сбежать. Марта — это имя мне было прекрасно известно.
Я снова открыла мессенджер в мобильнике. Там я увидела несколько новых сообщений и недавнюю фотографию матери. Я сразу узнала овал ее лица и нос — такой же, как у меня.
Она была жива.
Я вышла из дома и теперь пристально смотрела на отца: раздумывала, не толкнуть ли его на мопед, который он ремонтировал. Я пристально смотрела на отца, а внутри меня клокотала такая ярость, что я была готова его убить своими собственными руками, повалить на землю, пинать по лицу. Он поднялся и улыбнулся мне. Я налила себе виски, чего никогда не делала при нем.
— Что с тобой? Ты стала пить виски?
— А что с тобой, папа? Как долго ты мне врешь?
— Ты о чем?
— Я задам тебе один-единственный вопрос, и лучше бы тебе дать на него верный ответ.
Сама того не осознавая, я говорила, как мой отец, когда отчитывал меня за что-либо.
— Скажи, мама умерла или она жива?
Не успел он ответить, как я выплеснула ему в лицо остатки виски.
— Как ты мог поступить так с собственной дочерью?
Он глубоко вздохнул и закрыл глаза.
— Аннабелла, это ради тебя…
— Нет, прекрати, прекрати. Прекрати, довольно. Тебе плевать на всех, кроме себя самого. Первым делом ты думаешь о себе. Ни о ком ты не заботишься. Только о себе. Зачем надо было рожать ребенка, если вы так друг друга ненавидели? Какого черта я оказалась во всем этом дерьме? Ты сделал все, чтобы я походила на тебя, осталась с тобой, ты сделал все, чтобы я была несчастной и одинокой, как ты.
— Считаешь меня несчастным и одиноким?
Вот пришла и моя очередь вонзить нож в сердце отца. Я сделала это, потому что наконец оказалась готова. Наконец оказалась готова спастись бегством, готова от него уйти.
Его выгнал собственный отец.
Все женщины, которых он любил, его бросали.
А теперь настала моя очередь.
Как и у них, у меня были на то свои причины.
Разве можно убить любимого человека без веского основания?
Я вышла со двора и несколько часов бродила по улицам.
Мне был двадцать один год, и я была убеждена, что никто и ничто, кроме меня самой, не защитит меня от отца.
Теперь я была достаточно взрослой, достаточно сильной, чтобы освободиться. По крайней мере, мне так казалось.
Именно той весной я порвала с нашим «мы». Тогда же вечером попросила взять мне билеты на завтра: Руайан — Ангулем, затем Ангулем — Сен-Пьер-де-Кор и дальше до Лиона; сказала, что ехать необходимо прямо с утра, мол, у меня много невыполненных заданий, а преподаватели ждать не будут, поэтому мне пора возвращаться, но мы скоро увидимся вновь; потом я собрала рюкзак и упаковала в полиэтиленовые пакеты книги, какие смогла найти в том беспорядке, что развела в своей комнате.
На вокзальном перроне я поцеловала отца, не глядя на него. Он стоял напротив моего окна и курил, а когда поезд тронулся, начал, улыбаясь, мне махать, но я от него отвернулась.
В тот момент я думала, что вырвалась на свободу, но на самом деле я входила в тюрьму без надзирателя, в суровые рамки, бескомпромиссные и жесткие, в какие сама себя загнала отчаянием и ужасной тоской из-за чувства вины: оно было столь велико, что никакая радость не могла его заглушить, — я думала, что вырывалась на свободу, а в сущности, навсегда лишала себя покоя.
Поезд отправился, а я так и не взглянула на отца.
Мне был двадцать один год, последний год детства — именно тогда я встала на путь предательства: не отвечала на звонки, избегая общения, отговариваясь неисправным аккумулятором в коротких сообщениях, которые отправляла, выходя из баров, ночных клубов, выходя из книжных магазинов, где я легко тратила деньги, что присылал мне он, — так было до того дня, когда я решила освободиться полностью, перестать быть зависимой от него. И я прекратила отвечать на сообщения отца.
К концу 2011 года я стала абсолютной предательницей. Я принимала, ничего не давая взамен: ни привета, ни другого знака внимания в ответ на отцовские сообщения — все они отправлялись в корзину. К концу 2011 года я полностью освободилась. По крайней мере, мне так казалось.
Я никому не говорила ни о матери, которая разлучила меня с отцом, ни об отце, солгавшем о смерти моей матери: они оба для меня умерли.
10
Когда соседка ушла, я раскрыла шкафчики, выта-щив оттуда кастрюли и приправы в поисках спичек. Заглянула под кровать, посмотрела рядом с креслом — вдруг там осталась со вчерашнего дня зажигалка Рафаэля, — и тут зазвонил телефон. Это был Габриэль.
— Могу я узнать, что за игру ты ведешь? Ты где? Тебя ищет арендодатель, в понедельник он придет и выставит твои вещи на улицу. Ты шесть месяцев не платила. Ты вообще собиралась мне сказать, что перестала платить за квартиру? Я же выступил твоим гарантом. Мы с ним условились.
— У меня нет денег.
— А как же твоя стипендия?
— Нет у меня стипендии. И никогда не было.
— Да что ты такое говоришь?
— Я не в Лионе, у меня умер отец. Я уехала. Мне надо его похоронить, я должна вывезти его тело из Африки.
— Да что ты такое говоришь? Он умер два года назад. Ты же рассказывала. Да что ты такое говоришь, Аннабелла? Ты о чем?
— Мой отец умер две недели назад. И у меня нет денег.
— Но каким образом он мог умереть две недели назад, если вот уже два года, как он мертв?
— Мой отец умер 29 апреля. Я лгала, когда два года назад говорила тебе, что он умер.
— Ты мне лгала? Лгала? Ты лгала мне все эти два года? Но как можно лгать о таких серьезных вещах, Аннабелла? Впрочем, ты все время врешь. Нет ничего, о чем ты говорила бы правду. Есть хоть что-нибудь, о чем ты не врешь, Анна?
Он выдержал долгую паузу.
— Если не внесешь плату, арендатор в понедельник будет вскрывать твою дверь. Где ты? Я несколько раз приходил, но ты не открывала.
— Я не в Лионе.
— Уладь эту проблему.
— У меня нет денег.
— Знаешь что? Мне нет дела, мне больше нет никакого дела до твоих россказней. Меня больше не интересует то, что ты делаешь, говоришь и кто ты есть в действительности. Выкручивайся сама.
Он не унимался.
— Это уму не постижимо, Аннабелла. Я никогда не сталкивался ни с чем подобным. Ничто тебя не останавливает. Ты никого не уважаешь. Теперь я не знаю, где была правда, а где — ложь. Любила ли ты меня когда-нибудь? Говорила ли когда-нибудь правду мне или кому-либо еще? Аннабелла, ответь, я же тебе все это говорю.
— Не знаю, когда все началось, в какой момент мне стало трудно говорить правду, слишком тяжелую, чтобы смотреть ей в глаза.
— Два года я думал, что знаю женщину, с которой живу. Кто ты, объясни мне! Даю тебе возможность сказать правду, я слушаю тебя. Скажи правду. Скажи хоть слово правды один-единственный раз. Где ты? Что ты творишь? Думаешь, я всегда буду разгребать за тебя дерьмо? У тебя двадцать четыре часа, чтобы все уладить.
Габриэль бросил трубку. На какое-то мгновение я замерла с телефоном в руке. В дверь постучал Рафаэль, спросил, почему пахнет газом. Я ответила, что забыла выключить плиту, и вернула ручки конфорок в положение «0».
Он сидел на стуле в кухне. Перезвонил Габриэль. Я не ответила. Тогда он отправил сообщение. Я выключила телефон.
Я стояла в кухне и смотрела, как Рафаэль ищет носки под креслом и у камина, смотрела, как он заглядывает под напольные шкафчики и под обеденный стол. Я стояла в кухне под открытыми дверцами гарнитура и, повернув голову к окну, смотрела в сад, когда Рафаэль подошел и обнял меня.
Сжав руки в кулаки, я легонько похлопала его по спине, будто в утешении нуждался он, и мы стали покачиваться.
Я была не одна, но чувствовала себя одинокой.
Поглаживая мою спину, он намекал, чтобы я опустилась на колени, но тут у меня чуть не случился приступ удушья. Он взял мое лицо в свои крепкие руки, и я спросила, не хочет ли он остаться.
— Не могу спать, когда никого нет рядом.
Рафаэль положил руки мне на бедра. От него пахло одеколоном. От него пахло мылом. Я гладила родинки на его шее в полурасстегнутой рубашке. Только сейчас я заметила, что он носил бороду. И он предложил прогуляться по пляжу.
Я отправилась с ним. Сначала мы шли по улице Гортензий, потом, держась за руки, по проспекту, миновалиSuper U, в котором познакомились, спустились к центру города и дальше направились к городскому пляжу по уже известной мне дороге, остановились у продавца мороженого, купили два рожка и синий воздушный шарик.
Мы сидели на скамейке, я смотрела вдаль, не отрывая взгляда от горизонта, и по моим щекам текли слезы. Вдруг мне стало нестерпимо горько. Захотелось уйти отсюда, с пляжа, уйти без Рафаэля, ведь я была одна-одинешенька в этом мире.
— Оставь меня в покое! — бросила я ему, чтобы он не шел за мной по пятам.
Я оттолкнула его, но он вцепился в меня. Я пнула его по ногам, ударила кулаком в живот и побежала. Он догнал меня и обхватил, как сдерживают сумасшедших.
— Почему ты ведешь себя, как злая собака? Что опять не так? Две минуты назад все было хорошо, ты ела мороженое, мы смеялись.
— Ты не поймешь, а объяснять я не хочу.
Машины притормаживали и снова газовали, я замахнулась на него, но он меня опередил и влепил мне пощечину.
Я взбесилась и проорала:
— Не смей, не смей ко мне прикасаться. Я запрещаю тебе ко мне прикасаться. Я за-пре-ща-ю-те-бе-ко-мне-при-ка-са-ться. Только попробуй сделать такое еще раз, только попробуй — возьму и шарахну тебя головой о землю, понятно?
— Да это ты меня бьешь. Ты стала лупить меня, распустила руки, начала пинать.
— У меня умер отец, и я думаю, что сама хочу умереть, но не знаю…
Ни о чем больше не спрашивая, не интересуясь моим мнением, не требуя дополнительных объяснений, он взял меня за руку и сказал:
— Ладно, возвращаемся. Тебе надо успокоиться. Примешь душ, и ляжем спать. Подумаешь обо всем завтра.
И мы молча шли, под нашими ногами проплыл асфальт широкого проспекта и улицы Гортензий; и мы сели на край кровати в бабушкиной комнате, где я до сих пор не ночевала. Он снял с меня кроссовки, уложил меня, потрогал руками мой горячий лоб. Пока он спал, я встала с кровати, чтобы дополнить свой список дел:
• связаться с Режисом
• решить, что делать с вещами в Лионе, найти склад временного хранения
• найти работу
• попросить кого-нибудь приютить меня, если вернусь
Я сидела одна за кухонным столом и смотрела на ночь в окне, смотрела, как занималось утро, и от страха у меня сводило пальцы. Однако мне казалось, этот новый день будет единственной за последнее время передышкой. Наступило воскресенье. Вернувшись в постель, я придвинулась к Рафаэлю.
Он мирно спал.
Я погладила шрамики на его плечах и животе, шрамики, которые оставила на
Разглядывая шрамики на плечах Рафаэля, я думала, что и с ним, наверное, буду поступать так же, как с Габриэлем, стану ему лгать — так я поступала со всеми мужчинами, даже с теми, кого любила; я разглядывала шрамики Рафаэля, думая, что я ничем не отличаюсь от отца: мной движет один лишь эгоизм. Габриэля я любила, но ведь и с ним обращалась дурно: вся эта моя ложь, приступы гнева, пощечины на мосту Гийотьер, где я орала на него, сыпала угрозами: чрезмерная ревность была у меня не от любви — так проявлялась глубинная ненависть ко всему, что мне не нравилось, чему я сопротивлялась, а использовать людей, даже любимых, я умела не хуже отца.
11
В воскресенье 19 мая, то есть когда со смерти отца прошло более двух недель, я открыла глаза после полудня и толкнула дверь спальни. Свет из широко распахнутых ставень меня ослепил. Повернувшись к окну спиной, я увидела прибранную столовую, где все стояло на своих местах. Стулья были задвинуты под стол, тарелки сложены в шкафчики. Я вышла на порог дома и поняла, что Рафаэль уехал: фургона не было — на гравийной дорожке остался лишь след от его шин. Рафаэль уехал, ничего не сказав, оставив после себя еще горячую кастрюлю на плите и перевернутые подушки, он уехал утром, поднявшись с кровати, забыв сигареты, уехал, не сказав ни единого слова.
Я взяла пачку сигарет и сунула ее в лифчик. Если Рафаэль и правда сбежал, то мне хотя бы осталась пачкаCamel. Я включила ноутбук.
От Режиса до сих пор никаких новостей, самого его тоже не было в сети. Я открыла наш чат, чтобы написать ему.
Режис,
Возможно, у тебя не было времени, ведь у каждого своя жизнь, свои дела, но я думала, что друг если уж дал слово, то сдержит его. Я очень разочарована. Вероятно, я слишком наивна, раз верю обещаниям. Я жду ответа вот уже два дня. Ты выходишь в сеть, но не соизволишь мне написать хотя бы о том, что занят. Мог бы просто сказать: «У меня нет времени. У меня дела. Я занят». Я же не ребенок и способна понять. Уверяю тебя, я бы поняла. Все было бы нормально, одной такой фразы было бы достаточно. Я не держала бы на тебя зла за это, да просто не посмела бы, ведь сама-то я никому ничего не пишу, зато от друзей, с которыми больше не вижусь и встретиться не стремлюсь, требую помощи и поддержки. Я разочарована, хотя не знаю, чьим поведением: твоим или своим собственным. Не буду больше обременять тебя своей просьбой, не утруждайся понапрасну. Все это уже неважно.
Аннабелла
Я закрыла вкладку с беседой и удалила его контакт.
Новость о смерти отца широко разошлась, и теперь на меня отовсюду сыпались соболезнования, даже от тех, кого я забыла. Хозяйка ресторана, куда мы ходили, написала, что скорбит. Написали и друзья отца, чьих лиц мне уже не удавалось вспомнить, кроме лица Такзука, который всегда выглядел стариком, а теперь совсем подряхлел. Глядя на его фотогра-фию, я подумала, что он и после смерти будет продолжать стареть. Написал и Ромарик, он жил в одном квартале с нами и был скорее другом мне, чем моему отцу.
В былые времена мы вместе ждали транспорт. Ромарик учился в государственном лицее, носил школьную форму и легкий, не в пример моему, рюкзак. До угла переулка, где мы ловили мототакси, я доходила с ним. Он появлялся у нашего дома, подбрасывал камешки и нашептывал на ушко горничной словечки, не трудно догадаться о чем, а потом, спрятавшись за машинами, пытался приласкать ее. Я делала вид, что ничего не вижу и не слышу. Когда около семи вечера мы возвращались, он кричал мне через дорогу:
— Не взрослей слишком быстро, а то мне придется тобой заняться.
Но он не знал, что я уже взрослая и любые заигрывания лишь навели бы на меня скуку. Я вхо-дила в дом, оставляя реплику Ромарика без ответа и зная, что мой гордый и невозмутимый вид потешал его. Я смотрела на него раз в два дня, а то и вовсе не смотрела, захлопывая дверь, можно сказать, у него перед носом.
Мне написал Ромарик, тот парень в школьной форме, живший в конце переулка, ему не терпелось мне что-то рассказать, поговорить о смерти моего отца и о многом таком, о чем нельзя написать. Он оставил свой телефонный номер.
Я вспомнила его мятые брюки, на мототакси он сидел позади меня и клал руки мне на бедра, будто это само собой разумелось. Он клал руки мне на бедра, а потом провожал меня взглядом, когда я оставляла его и шла к приятелям по лицею. Стоило нам приехать, как я тут же переставала замечать Ромарика, расцеловываясь с друзьями, которых привозили на машинах с затемненными стеклами семейные водители.
Во французском лицее Дуалы, где я училась в свои шестнадцать лет, вдали от родных грязных кварталов, царила совершенно особая атмосфера. И эта атмосфера требовала определенного поведения, которое говорило бы о нашем положении в этом учебном заведении и в обществе в целом.
Там учился самый что ни на есть высший свет: дети дипломатов, министров, бизнесменов, руководителей предприятий. Они были вхожи во Французский клуб, посещали коктейльные мероприятия в посольстве, куда таких, как мы, никогда не приглашали. По воскресным и праздничным дням они, нарядившись в белые рубашки поло и синие шор-ты, играли в гольф и обедали в клубном ресторане «Хилтон». А еще здесь учились мы, низший и средний класс, дети инженеров и приехавших на заработки авантюристов, скромных работников, не очень хорошо устроенных в жизни, у некоторых из нас были гранты на обучение, остальные выкручивались как могли, мы никогда не ездили ни на весенних, ни на осенних каникулах в Барселону, в Санто-Доминго или в Нью-Йорк, обувались в кроссовки далеко не самых дорогих марок —Nike, Adidas, Vans. И если опуститься в этой иерархии ничего не стоило (достаточно было, например, чтобы ребенка богатого бизнесмена вдруг привезла на машине мать, а не личный водитель), то подняться — почти невозможно.
Я же была невесть кто: жила далеко от центра города, никто понятия не имел, откуда я приезжаю, кто мой отец, была ли у меня мать, или меня украли из роддома. Каких только слухов
Приехав в лицей и обнаружив у входа группку учеников, например обсуждающих домашнее задание, я прошмыгивала в дверь, срезала путь по двору, чтобы миновать часть коридоров, поскольку стеснялась своей одежды. Я шла прямиком в класс. Мне очень нравился учитель философии. После каждого урока я подходила к нему и задавала вопросы, которые искренне считала весьма глубокими и умными. Однажды я спросила:
— Месье, можно ли назвать идеалистом того, кто хочет оказать влияние на мир, изменить его?
В ответ он сказал, чтобы я перестала заморачиваться и что для выпускного экзамена столь глубокие размышления не требуются. Меня распирало от возмущения, всю дорогу домой я злилась — учитель этот мне разонравился.
Время от времени у лицея по окончании уроков появлялся мой сосед Ромарик и болтал с учениками — с теми, что из элиты. Он протягивал им пакетики — и вся компашка дружно смеялась. Когда я проходила мимо, он улыбался мне и просил подождать, чтобы вместе поехать на мототакси, я же делала вид, что мы незнакомы.
Я отходила от лицея подальше, чтобы поймать такси там, он догонял меня на мотоцикле, и мы вместе возвращались в наш квартал.
Так и вижу у него на спине легкий рюкзак без единой книжки, помню, как однажды спросила его совершенно серьезным тоном:
— Что вы там в своей школе изучаете, если никогда не носите тетрадей?
И он не менее серьезно ответил:
— Мы учимся полезным вещам. Мы учим, что 500 плюс 500 будет 1000 франков, что если я одалживаю тебе 1000, ты должна будешь вернуть 2000. И лучше записывай в свои тетрадки это, а не всякую ерунду.
Так мы и ехали до нашего квартала, а потом я захлопнула перед Ромариком дверь.
Я помню его измятую школьную форму, газеты и маленькие пакетики, которые он запихивал в рюкзак.
В кухню вошел Рафаэль с пакетом, в котором лежали продукты, одежда — брюки и несколько рубашек, — триммер для его бороды и зубная щетка. Всю эту неделю он ни на день не оставлял меня. Он выложил на кухонный стол макароны, овощи и мясо.
— Я приготовлю для тебя лучшую в мире пасту болоньезе. По рецепту моей мамы. Это придаст тебе сил.
И Рафаэль убрал в холодильник две бутылки красного вина. Я молчала. Он поставил кастрюлю на огонь. Когда я предложила почистить овощи, было уже два часа дня.
Я включила телефон. Рафаэль разложил вымытые помидоры на полотенце. Я смотрела в окно. Он вынул из шкафчика бокалы, обнял меня за плечи. Когда мы сидели друг напротив друга и ели, я решила нарушить тишину, чтобы он сам не стал задавать мне вопросы. Я рассказала все как есть: рассказала, что мой отец умер на другом конце света и мне нужно репатриировать его тело, что я осталась без квартиры в Лионе и что у меня нет больше денег. Тогда он предложил помочь мне с работой здесь, у его знакомых рестораторов или вSuper U, где трудился сам, главное — чтобы я не подвергала клиентов опасности и не пугала их бессвязными речами.
После обеда мы вместе, словно давние любовники, вымыли посуду, а потом я положила голову ему на плечо и стала спокойно размышлять. В конечном счете ну что еще со мной может случиться? Мне было двадцать три года, и я потеряла абсолютно все.
Ближе к вечеру я решила ответить Габриэлю, вышла из спальни и заперлась в ванной. Я внимательно прочла все его сообщения, особенно последнее:
Аннабелла, я поговорил с твоим арендатором. Он дает тебе два месяца на решение проблемы. Долг за три из шести неоплаченных месяцев я покрыл за счет денег, которые откладываю на поездку в Канаду. Я сказал ему, что ты потеряла отца. Но потом тебе все же придется выехать из квартиры. Если честно, я не хочу больше ни о чем знать. Желаю тебе удачи. Я не держу на тебя зла. Просто тошно осознавать, что я совсем тебя не знал. Береги себя.
Стоя посреди ванной комнаты, я стерла все сообщения и номер телефона Габриэля, который больше меня не любил, стерла из своей жизни Габриэля, воспоминания о его лице на моей груди, наши последние месяцы вместе, разрушенные моей ложью.
Когда денежные переводы прекратились и по вечерам на меня накатывало беспокойство, я полгода не могла сказать ему, что меня тревожит, не могла сказать Габриэлю, от которого отдалялась, с кем гуляла по мосту Гийотьер, с кем могла проболтать всю ночь до утра, кто клал голову мне на колени, когда мы слушали музыку, Габриэль клал мне на колени голову, полную заморочек и радостей, а я наматывала его кудри на пальцы, Габриэль больше меня не любил, Габриэль со вздувающимися во время безудержного смеха венами на лбу, с пухлыми, похожими на девичьи губами и с волевым подбородком, Габриэль, который обнимал мои ноги, уговаривая поспать еще, поспать до утра, Габриэль с прикрытыми глазами на лионском холме Круа-Русс, где мы сидели среди висячих садов и я прижималась к его груди, где мы читали стихи под разрисованными стенами и под свисающими с балконов простынями, пахнущими жасмином, — мы мечтали жить здесь.
— Ты станешь преподавателем и поэтессой, а я обзаведусь собственным кабинетом. Буду консультировать по снижению выбросов СО2 в атмосферу и брать за советы огромные деньжищи, чтобы покупать книги своей женушке, которая будет все время учиться, —
и мы смеялись, и он игриво щелкал меня по носу пальцем, и он покусывал меня за щеку.
— В одной комнате стану работать я, в другой — ты. И мешать друг другу не будем. Поселимся в какой-нибудь из этих квартир, будем любоваться висячими садами и живописными склонами, попивая кофе. Это будет здорово!
Габриэль, который вместе со мной поднимался на Круа-Русс, больше меня не любил.
Грехов на моей совести много, но главный из них — ложь, в которой я, однажды сказав неправду, теперь запуталась.
— Мой отец умер два года назад
— Но ты же говорила, что это случилось в апреле.
— Ты отправила рукопись?
— Мне еще надо перечитать вторую часть.
— Но вчера ты сказала, что закончила и больше прикасаться к ней не будешь.
— Я страниц десять всего написала.
Грехов на моей совести много, но главное — я обманывала того, кого любила, рассказывая о своих грандиозных идеях, которые всегда оставались лишь планами, поскольку не опирались на мой личный опыт: я была невосприимчивой в прямом смысле слова, не была готова познать правду и жить в ней.
Я набрала номер своего бывшего соседа Ромарика, но он не взял трубку. Я понадеялась, что он перезвонит, и он перезвонил, спросив
— Аннабелла, как ты себя чувствуешь?
спокойным голосом, не таким резким, каким говорил когда-то.
— Спасибо, что спросил. Ты живешь все там же? Я хотела тебя кое о чем попросить. Не мог бы ты сходить в квартиру моего отца и поискать коричневый конвертик на прикроватной тумбочке или в шкафу, если, конечно, тебе удастся туда войти? Знаешь, это такой конвертик, в каких держат важные документы. Возьми его и скажи мне, что в нем есть. Там должны лежать бумаги. Мне нужен трудовой договор отца. Сможешь ли ты сделать это для меня, сможешь туда сходить и поискать? Трудовой договор наверняка там, среди бумаг. Пожалуйста, Ромарик, ты должен мне помочь, я рассчитываю на тебя.
— Аннабелла, именно об этом я и хотел с тобой поговорить. На следующий день после того, как стало известно о смерти твоего отца, в квартиру спозаранку нагрянули какие-то люди. Их было человек пять-шесть — не меньше. Они все перевернули. Приехали на двух машинах. На двух внедорожниках. Не понятно, что искали, но перерыли все. Мы подумали, что это полиция. Женщина, которая жила с твоим отцом, уехала вместе с ними. Они пробыли там минимум два часа. В последнее время твоему отцу жилось нелегко. Его уволили, и постоянного места труда у него больше не было. Он брался за мелкие подработки то тут, то там. И тех, с кем он в последнее время имел дело, добропорядочными не назовешь. Аннабелла, я знаю жизнь: твой отец связался с сущими отморозками. У меня уличный бизнес, но даже я их побаиваюсь. Ты должна быть осторожной.
Я бросила трубку, разбила головой зеркало, и теперь в дверь ванной долбился Рафаэль.
По моему лбу текла кровь.
Рафаэль продолжал стучать в дверь.
Ромарик перезванивал.
Рафаэль грозил выломать дверь, если я не открою.
Я взяла осколок с мыслью сделать челку и скрыть ею окровавленный лоб.
Рафаэль со всей силы пинал дверь.
Поднеся осколок к голове, я собиралась отрезать волосы, что отрастали последние два года, мои кудри, в которые запускал пальцы Габриэль.
Я срезала их под самый корень.
Рафаэль выломал дверь в ванную комнату, увидел на полу мои волосы, увидел разбитое зеркало и кусочек стекла в моей пораненной руке.
12
В понедельник Рафаэль предложил меня подстричь. Я сидела на кровати, а он выправлял мне прическу. Мебель в спальне казалась мне какой-то незнакомой. Рафаэль отряхнул мои плечи, и я стала собирать волосы с пола, наклонилась, чтобы вымести их из-под бабушкиной кровати, и вдруг там, в темноте, — книга, не такая уж и старая, вся в пыли.
Я сунула руку под кровать, достала книгу, сдула с обложки пыль, открыла первую страницу. Там, в густой пыли и забвении, лежал «Моллой», потерянный, хотя правильнее было бы сказать «забытый», в то последнее лето, мой «Моллой» в жирных и липких пятнах, мой «Моллой» с комментариями. Я увидела страницы с заломанными уголками и улыбнулась своей неопрятности, с какой я уже тогда обращалась с книгами; это оказался мой «Моллой», где на каждой странице была подчеркнута ручкой, двойной линией, какая-нибудь фраза, в том числе та, на сорок седьмой странице, которая теперь приобрела для меня иной смысл. Я закрыла книгу, чтобы не прочесть эту фразу, но было слишком поздно: от верности заключенной в ней мысли мне стало не по себе.
На улице просигналил автомобиль, в дверь постучали, на кухне поздоровались с Рафаэлем. Я протерла лицо и направилась к тете с дядей, которые пребывали в полнейшем негодовании. Рафаэль вышел в сад. Мои тетя и дядя заставили меня сесть, пододвинув ко мне стул, вынув из шкафчика кофейные чашки и поиронизировав над моей новой прической;
— У нас состоялось два телефонных разговора. С тамошним другом твоего отца и с посольством. Сильви, похоже, согласилась взять деньги от нанимателей твоего отца, чтобы погасить его полугодовой долг за квартиру. Последние шесть месяцев он жил без постоянной работы. Вторая новость — в полицейских отчетах появились изменения.
тут дядя достал телефон
— Они пишут, цитирую: «В заключение о смерти внесены изменения в связи с проведенной проверкой фактов». Новые протоколы отменяют предыдущие. Изменилось всё: дата, место, обстоятельства. Всё! Теперь твой отец умер не в Эзеке, а в Дуале. И ремонтировал он не машину предприятия, а грузовик соседа. Они даже не потрудились придумать более-менее убедительную историю. Мол, в больницу и морг тело доставил какой-то молодой человек. В новом протоколе содержатся его показания.
и, разнервничавшись, потер пальцами виски´:
— Как можно настолько безжалостно врать о смерти человека? Их ничто не остановит.
Тут его перебила тетя:
— Аннабелла, я понимаю, это тяжело, но мы должны тебе кое-что сказать. Вероятно, тебе надо смириться с мыслью, что ты никогда не увидишь отца. Его, возможно, похоронят там. Понимаешь? Ты понимаешь, Аннабелла? Возможно, нам не удастся репатриировать тело твоего отца.
— Но адвокат же нам поможет? Мы же для этого съездили к нотариусу.
— Мэтр Вельбом больше не отвечает на звонки. Он запросил непомерный аванс, мы не смогли его выплатить. Мы остались одни. Средств нет ни на репатриацию, ни на услуги адвоката. Это огромные суммы, еще и расходы на нотариуса — таких денег у нас нет. Придется тебе смириться, надо это принять, Аннабелла: отца ты больше не увидишь.
Я встала из-за стола и спросила у тети с дядей, где тут находится церковь, и они отпустили меня, не попытавшись узнать, что я собираюсь делать. Мой дядя сказал,
— Мы купили тебе продуктов, оставим их на столе.
когда я бежала со всех ног по гравийной дорожке.
Я шла решительным шагом, глядя по сторонам и размышляя, что если дойду до центра города, то на рыночной площади
Когда я вошла в распахнутые двери церкви, было девять часов.
Какая-то старушка протирала стулья, покашливая и не обращая внимания на толпившихся у часовни туристов. Я не стала проходить вперед, села на лавочку недалеко от дверей и вспомнила фразу из Сэмюэла Беккета. Вот так ирония — найти эту книгу именно сегодня. Я рассмеялась.
Уже убирали свечи после первого богослужения. Два молодых священника с ангельскими лицами унесли церковные подсвечники и крест. Старушка продолжала протирать стулья.
Я сидела, зажав ладони коленями.
Я молилась, прокручивала в голове слова Беккета. Они мне нравились за красоту и точность. Они мне нравились, потому что показывали весь сумбур моего существования.
Протиравшая стулья старушка поцеловала крест, а потом протянула ко мне руки, будто хотела прикоснуться к моему лицу, утешить меня. Я смеялась, и мое лицо заливали слезы, искажал гнев.
Встречаться с ней взглядом мне не хотелось. Я вышла из церкви и решила погрузиться в ту фразу, которая будто предостерегала меня от чего-то. Отныне я собиралась рассчитывать только на себя, не желала больше искать ни утешений, ни прощения. Я твердо вознамерилась избавиться от иллюзий и лжи. Пройдя по Сен-Пале и хлопнув нашей калиткой, я пересекла двор, потом открыла дверь в дом, где теперь никого не было и только записка меня ждала:
«Заедем к тебе завтра. Спасибо, что навела порядок в доме.
Твоя тетя».
В спальне я взяла книгу и перечитала ту фразу.
Я сидела на кровати и пыталась понять, какое пророчество заключалось в этом предложении:
«Моя жизнь, моя жизнь — иногда я говорю о ней как о чем-то уже свершившемся, иногда как о шутке, которая продолжает смешить, но она не то и не другое, ибо она одновременно и свершилась, и продолжается; существует ли в грамматике время, чтобы выразить это?»[12]
Я захлопнула том, отправилась на кухню, вытащила из-под мойки полиэтиленовые пакеты и засунула в них книги. Первым я выбросила Платона, затем Августина; следом отправился Сенека со своими великими рассуждениями о терпении и счастливой жизни, пользоваться которой надо умело, не растрачивая впустую, я это читала, но свою жизнь все равно растрачивала впустую, я читала Беккета и не понимала, что моя собственная жизнь уже кончена, порвана, и причем давно, а я не переставала ее раздирать — то ли из малодушия, то ли от крайней усталости. Я позволила своей жизни разрушиться, позволила лжи, обернувшейся этаким множеством термитов, разъесть ее: я вынесла за дверь все книги, закрыла все ставни и включила ноутбук, чтобы ответить на письма из университета. Я собиралась быть откровенной, сказать, что все бросаю, что не хочу больше лелеять иллюзии. Это я-то преподаватель и поэтесса? Разве карлику дано стать великаном? Как я могла говорить о вселенской истине, взращивать умы, воспитывать души, если моя собственная была искалечена и знала только ложь?
Уважаемая г-жа Мартен-Брижон,
Я прекращаю обучение. Решение это твердое, самое твердое из когда-либо принятых мной. Я больше не буду тратить время понапрасну, не буду по два часа просиживать в библиотеке над переводом Плиния. С такой жизнью покончено. Я из другого мира, не из того, где все свое время проводят за чтением и размышлениями. На это вполне достаточно и часа. Но даже один час — это потеря денег, упущенная выгода, меньшее количество еды в тарелке. Три напрасных года учебы — непомерно много, а пять лет, поверьте, — неприлично много. Хватит иллюзий, мне пора зарабатывать на жизнь, и начинать надо как можно скорее. И дело не только в деньгах. Мир рушится, все в нем теряет смысл: литература привела меня в отчаяние именно тогда, когда я думала, что она может мне помочь, может меня спасти.
У меня умер отец, и я, которая так любила литературу, не нашла ни единого стихотворения, ни единого слова, ни единой фразы, способной меня утешить (можете себе представить?), ни одной строчки, что успокоила бы мне сердце, — напротив, именно она, литература, заставила меня еще больше страдать, так как в ней оказалась правда, которую раньше мне не удавалось уловить, не удавалось прочесть. Можно любить книги, бесконечно о них говорить, разбирая содержание, и при этом не понимать истинного смысла, заключенного в них: когда мы не готовы к восприятию литературы или хотя бы к смелости правды, на которую она претендует, эта правда остается куда большей небылицей, чем полицейский отчет.
В университет я не вернусь, литературу изучать прекращу и преподавателем не буду. Мы больше не увидимся.
Книги, которые имелись у меня с собой, я выбросила.
Всего вам доброго.
В тот день я удалила все письма и решила сделать уборку в гостиной, выбросить старые кастрюли, вытереть пыль с мебели и фоторамок.
На какое-то время я останусь здесь.
Я навела порядок в шкафу и в бабушкиной спальне. Вытащила из-под кровати старые коробки и сложила туда семейные фотоснимки, которые грудились на каминной полке. Все рамки с семейными фотографиями, в том числе с моим отцом, и прозрачные кармашки с вытащенными из них негативами и разбросанными всюду, словно кто-то их смотрел да так и бросил перед отъездом, и тут в конверте с налепленными на него старыми марками я увидела кусочек фотопленки — один снимок.
Чтобы разглядеть его, я вышла в самую освещенную часть гостиной.
Две фигуры: одна впереди, другая позади, и руки второго человека погружены в волосы первого.
Я подняла негатив к окну, пропуская сквозь пленку свет.
Это мои волосы.
Густая шевелюра, в которую отец запускает расческу и руки.
Мы находимся в этой кухне.
Но сколько мне здесь лет? Четырнадцать? Шестнадцать? Я подросшая, но на женщину еще не особо похожа. Начинаю вспоминать: в то утро он зашел меня разбудить, провел рукой по копне моих волос, поцеловал в лоб и в правую щеку, еще холодную, ведь сплю я на левом боку. И я почувствовала на щеке кофейное тепло его губ. Он откинул одеяло, заставив тем самым меня подняться, и надел мне на ноги тапочки. Не открывая глаз, я протянула к отцу руки, упала в его объятия и поцеловала. Он отнес меня к обеденному столу и стал приводить в порядок мои волосы, аккуратно орудуя расческой, чьи зубчики ломались в моих кудряшках. Он придерживал волосы у корней, стараясь не сделать мне больно,
— Милый мой папулечка, я люблю тебя всем сердцем, а еще очень люблю, когда ты расчесываешь мне волосы.
Так и вижу, как он улыбается, а потом снова целует меня в лоб,
— Это я тебя люблю всем сердцем и буду любить всегда.
— Всегда-всегда?
— Всегда-всегда, до скончания веков.
и его хрипловатый голос, и запах табака окружают мое лицо.
Был в моей жизни период, когда я любила отца больше всего на свете. Я любила его, потому что мы, два одиночества, оказались тесно связанны друг с другом. Я любила его, потому что больше некому было обо мне заботиться.
Я положила негатив снимка на стол, взяла телефон и позвонила в посольство Франции. Говорила я быстро, поскольку не знала, на сколько минут у меня еще оставалось денег.
Я сказала, что это Аннабелла Морелли, сказала, что хочу немедленно поговорить с вице-консулом, сказала, что мне надо связаться с адвокатом, сказала, что он не имеет права бросать наше дело, сказала, что он обязан мне перезвонить, сказала, что хочу переговорить с работодателем отца, сказала, что хочу услышать его по телефону, сказала, что в их интересах позвонить мне сию секунду, не медля, сказала, что хочу все урегулировать; и тут связь оборвалась. Сорок минут спустя мне перезвонили со скрытого номера.
13
— Вы хотели со мной поговорить.
— А кто это?
— Борис Клерфей из компании «SISCO BOIS Камерун».
Я не знала, что сказать, и он продолжил:
— Вопреки информации, которую вам предоставили, ваш отец умер не на нашей лесосеке. Понимаю, вы оказались в непростой ситуации. Вы молоды, и все это вас пугает. Попробуйте взять кредит. Билеты на самолет и похороны обойдутся вам максимум в 20 тысяч евро. Такую сумму можно вернуть достаточно быстро, это же примерная стоимость автомобиля. Скоро вы окончите учебу и сможете погасить долг. Это сущий пустяк. Студенческий кредит на 20 тысяч евро получить легко. А если у вас нет такой возможности, попробуйте обратиться в какую-нибудь ассоциацию, оказывающую поддержку, наверняка такие существуют. Мы тоже вам немного поможем по мере сил.
— Да вы издеваетесь надо мной? Вы понимаете, что говорите? Понимаете, что делаете? Мне двадцать три года. Я студентка и только что потеряла отца. Он в шести тысячах километров от меня. Никакой банк не предоставит мне кредит, и вы это прекрас-но знаете. Я лишь хочу получить тело отца. Я лишь хочу иметь возможность похоронить отца, а вы, вы просто издеваетесь надо мной. Мне известно, что он работал на вас, чинил вашу машину, и вы должны были оформить страховку, он отправился в лес ремонтировать вашу машину, умер он не в Дуале, а в Эзеке, он умер у вашей машины, на вашей лесосеке, на лесозаготовке, которую производит ваша компания. Так что прекратите нести чушь. Берите ответственность на себя, поезжайте в посольство, предоставьте им трудовой договор и полицейские отчеты, только не липовые, а настоящие. И обязуйтесь все уладить. Возьмите на себя транспортировку тела из Дуалы в Сен-Пале и оплатите похороны здесь. И вы сделаете, что обязаны, не дожидаясь, пока я подам на вас в суд, ясно?
— Думаю, вам и вашей семье все это вбил в голову нечистый на руку адвокат. Он изначально обманул вас и потом водил за нос. У всех адвокатов цель одна — получить прибыль от выгодного дела. И в сложившейся ситуации вас, Аннабелла, используют. Смерть вашего отца, этот несчастный случай — золотая жила для них. Только вы страдаете оттого, что не можете вернуть тело отца. Для всех остальных вы — очередное дело. Дело для разработки. Не ста-ну вам лгать, буду предельно откровенен. В последнее время ваш отец сидел без гроша и соглашался работать вчерную, поэтому не стоит думать, что была какая-то страховка: ничто и никто не покроет расходы на репатриацию его тела. Мы понимаем вашу боль. И раз уж мы знали вашего отца, то готовы поучаствовать небольшой суммой в оплате транспортировки тела на родину или авиабилетов, чтобы вы смогли приехать на похороны в Дуале. Вероятно, он будет похоронен здесь. В конце концов, душой ваш отец был африканец.
— Я не поеду в Дуалу, ясно? В Дуалу я не поеду. Мой отец родился здесь, в Сен-Пале. Здесь его семья и здесь я, его дочь. Наши корни тут. И вы вернете тело моего отца сюда, в Сен-Пале. Вы оплатите репатриацию и похороны. Я два года не видела отца. А сейчас я вам популярно объясню, что произойдет, если через пять дней у меня не будет от вас новостей: я напишу журналистам, дам им вашу фамилию, имя и название вашей фирмочки. Расскажу все, что вы сделали, все, о чем знаю. Расскажу, что вы обчистили дом моего отца, подделали полицейские отчеты, подкупили его подругу, чтобы замести следы ваших мафиозных методов. У меня есть свидетель там, на месте, и фотографии, сделанные в тот день, когда вы туда заявились, и эти фотографии мне прислали. У меня в электронной почте есть снимки ваших машин с номерными знаками и ваших приспешников. Я все всем расскажу, взбудоражу прессу. И кто потом скажет, что это не было убийство? Может, вы убили моего отца, потому что задолжали ему слишком много денег? Зарплату почти за два года? И кто потом скажет, что это был несчастный случай? Представьте себе громкие заголовки, свое честное имя, замаранное этой историей. У вас пять дней, господин Клерфей. Надеюсь, ни одному из ваших детей никогда не доведется пережить и половины того, что устроили мне вы.
— Аннабелла…
— Хватит, прекратите обращаться ко мне по имени. Прекратите мной манипулировать. И делайте все необходимое, чтобы вернуть дочери тело отца.
Я бросила трубку.
Он стал звонить снова.
Я отключила телефон.
Сунула голову под струю холодной воды.
Только что я провернула грандиозный блеф.
И теперь дополнила свой нескончаемый список дел:
• составить резюме
• подумать, какие у меня есть навыки
• отнести резюме в Super U
• найти презентабельный наряд
• составить список газет
• перезвонить этому отпетому мерзавцу Клерфею
• купить новую зубную щетку
Я распахнула двери и ставни. Взяла глубокий таз и стала собирать мусор в саду.
14
На следующий день я открыла новый файл и записала навыки
Я стояла в бабушкиной спальне перед шкафом с зеркалом и тренировала улыбку.
«Добрый день, чем я могу вам помочь? Добрый день, месье, прекрасный выбор. Ну что вы, мадам, позвольте донести это за вас. Подождите, положу вам брошюрки и несколько пробников. Да, конечно, последняя полка слева. К вашим услугам, рада помочь».
По моим представлениям, квалифицированные молодые женщины должны носить одежду, прикрывающую плечи, поэтому я спросила Рафаэля, не одолжит ли он мне немного денег на платье. Он сказал, что платье мне подарит и поможет в кое-каких вопросах.
— Ты должна держаться прямо, надо, чтобы в тебе видели открытого человека, на которого можно положиться.
Он вызвался взглянуть на мое мотивационное письмо и посоветовал убрать все, что касалось учебы.
— Для того, чем ты сейчас планируешь заниматься, это неважно.
Взамен информации об учебе он предложил придумать опыт работы.
— Ты знаешь какой-нибудь ресторан рядом с тем местом, где ты жила в Лионе? Может, булочную?
— «Салатница». Это небольшой ресторанчик.
— Значит так. Ты подрабатывала в «Салатнице». Два года. По выходным.
И мы выдумали навыки, соответствующие этому опыту:уборка помещений, подготовка зала к приему гостей, обслуживание гостей, оформление счетов за сделанные заказы, инвентаризация. Рафаэль сказал, что будет правдоподобнее, если не расписывать слишком детально.
Потом мы сделали фотографию.
На мне была светлая футболка, я держала голову прямо и улыбалась. Короткая стрижка придавала мне простодушный вид. Рафаэль уменьшил фотографию и поместил ее в резюме рядом с моим возрастом, добавил телефонный номер и информацию о том, когда и сколько я могу работать.
Я была готова выйти на работу немедленно, на полный день, профессионально относилась к своему делу вне зависимости от уровня зарплаты. И мы отправились в центр города, чтобы распечатать штук сто экземпляров моего резюме.
— Если хочешь получить предложение, надо отправить резюме сразу в несколько мест и появляться там лично. Заходишь, здороваешься, улыбаешься, говоришь, что ты местная, называешь свою фамилию, говоришь, что можешь начать работать прямо сейчас. И не спрашиваешь ни о часах работы, ни о зарплате.
Мы обошли рестораны, магазины, закусочные. Я предлагала себя в качестве посудомойки, официантки, кассира, я была целеустремленной, легкой в общении. Раздав резюме, мы отправились на берег моря.
К вечеру люди стали приходить на пляж, но пока не купались — от холодной воды еще покалывало ноги.
Я дотронулась руками до песка, сполоснула водой лицо. Когда мы вошли в магазин на окраине города, чтобы выбрать платье, мне позвонила тетя.
— Ты где?
— С Рафаэлем. Мы разнесли мое резюме, а теперь я покупаю платье для собеседований.
— Нам только что позвонили. Они репатриируют тело, его доставят в эту пятницу.
Я улыбнулась. Как же я была вымотана!
— Часть расходов взял на себя Борис Клерфей, и еще посольство организовало сбор средств. Сначала пройдет церемония прощания в Дуале, потом тело твоего отца отправят сюда. Но, Аннабелла, надо тебе сказать…
— Да?
— Открыть гроб не получится. Ты не увидишь своего папу. Гроб нельзя будет открывать, потому что тело слишком долго пролежало в холодильной камере. И как только его вынесут там на жару, оно начнет разлагаться. Понимаешь? Ты понимаешь, о чем я говорю? Ты не сможешь открыть гроб, когда папу привезут сюда.
Я так ничего и не ответила, поэтому она продолжила говорить:
— В четверг в десять вечера тело отправят из аэропорта Дуалы, в Руасси — Шарль де Голль[13] оно прибудет в пятницу утром, в шесть часов пятьдесят минут. Потом его привезут сюда в автофургоне. Сначала доставят в Бордо, а потом в Руайан. Сотрудники похоронного бюро Руайана заберут его в пятницу в семнадцать часов. Погребение на следующий день. Откладывать нельзя по санитарным причинам. Церемония состоится в субботу утром прямо на кладбище.
у нее вырвался нервный смешок,
— Все, это закончилось.
и тут мое тело рухнуло на пол, а из телефона все слышался голос тети Альды. Меня хлестали по щекам, пытаясь привести в чувство. Подбежали две женщины. Они заглядывали мне под веки, щелкали передо мной пальцами, Рафаэль отнес меня в машину. Мне протерли чем-то влажным лицо, похлопали по щекам, померили пульс.
15
Я лежала в спальне. Смотрела в потолок. Ждала утра, и вот Рафаэль положил руки мне на плечи и поцеловал меня в обе щеки, чтобы поддержать.
— Похоронишь отца, найдешь работу — и жизнь начнется заново, наступит лето.
Я предложила напоить кофе моих родственников, которые приедут через несколько часов. Предложила вынести столы. Предложила вынести стулья. Пластмассовый стол в саду мы накрыли красивой скатертью. Мы собрали в одно место стулья — белые и серые пластиковые, а еще несколько найденных в гараже деревянных. Мы достали чашки, выложили сахар в креманки. В пустые стаканы расставили ложечки и вскипятили в кастрюле воду, чтобы наполнить ею кофеварки, купленные накануне вSuper U.
Мы открыли несколько пакетов мадленок и другого печенья. Я выкурила две сигареты — и сад наполнился безумным количеством людей, и каждый клал руки мне на плечи, когда я наливала воду и предлагала сахар. Вопреки всяким ожиданиям приехали кузены из Парижа и Италии, проведя ночь за рулем, приехали со своими нарядными детьми и теперь разглядывали сад и заброшенный дом.
Я раздала стаканы для молока и кофейные чашки. С кофеваркой в руках я обошла кузенов, мне говорили, касаясь моего лица, не думать, что я осталась одна, что все меня любят.
Небо было ясным.
Мы расселись по машинам, по четыре человека в каждую, под работающее радио преодолели весь путь и неспеша припарковались.
Я вышла первой.
Дядя с тетей обняли меня.
Я подошла к гробу, что ждал меня в другом конце кладбища, и тут солнце ослепило меня.
Двое докатили снабженный колесиками гроб до могилы и опустили его туда; затем все по очереди попрощались с другом, кузеном, дядей, братом —
Моя тетя остановилась перед бабушкиным домом и поцеловала в щеку Рафаэля. Я же не торопилась выходить из машины:
— Тетя, ты видела письма, которые приходили от моей мамы?
— Ох, я знала: что-то здесь не так, ведь ты на меня глаз не поднимала с тех пор, как приехала, Аннабелла. Представь себе, мы вчера разговаривали с твоим дядей. Мы все думали, почему ты порвала с отцом, с нами, почему у нас больше не было от тебя вестей. Мы не понимали. Потом я начала догадываться, но хотела услышать об этом от тебя.
— Вот я об этом и говорю.
— Мы действовали в твоих интересах. Ты представить себе не можешь, как она шантажировала твоего отца. Каждый месяц вымогала у него деньги. И однажды его терпению пришел конец. Он выложил на стол целое состояние, чтобы сжечь мосты. А чтобы окончательно все урегулировать, он нанял адвокатов и заставил ее подписать бумаги.
— Ну конечно, с деньгами можно всё.
— Подожди, Аннабелла, я не говорю, что твой отец — ангел во плоти. Не о том я тебе толкую. Я пытаюсь объяснить, как все было и что у него имелись на то причины. Да, я получала письма от твоей матери. Их было несколько, одно из них — пять лет назад, когда тебе исполнилось восемнадцать. Она хотела узнать, где ты; я передала их твоему отцу, думая, что будет лучше, если вы все уладите между собой.
— Очевидно, улажено ничего не было, раз это до сих пор отравляет мне жизнь.
— У каждого свои тараканы. У тебя — свои, у меня — свои, у твоего отца были свои, как у всех. Все грешны. Безгрешных людей не су-щест-ву-ет.
Поцеловав тетю, я пересекла сад, вошла в дом, включила ноутбук в надежде увидеть предложения о работе.
Рафаэль снял обувь и улегся на кровать. Одно новое письмо. От Астрид Мартен-Брижон.
Дорогая Аннабелла,
Вчера я прочла ваше письмо. Оно меня огорчило и вместе с тем ошеломило. У меня не было достаточного времени, чтобы ответить вам тут же. Я боялась не найти верных слов, которые поддержали бы вас, поэтому предпочла написать позже. Никакого утешения в литературе, Аннабелла, конечно же, не найти, однако «человек, знающий хоть одну книгу наизусть, неуязвим», как сказал Джордж Стайнер. Не стоило вам выбрасывать книги.
Смерть отца — потрясение для любого человека. Никто не посмеет требовать от вас умерить печаль и злость. Но веская ли это причина для того, чтобы выбросить все книги, не оставив при себе ни одной? На время забуду, что я преподаватель, и скажу как женщина, как человек: таков удел каждого — мы неизбежно теряем любимых людей, но это не значит, что мы должны и сами прекратить жить. Не ждите от литературы большей помощи, чем та, которую она вам уже предоставила. Литература выдает ключи к этому миру, только когда мы становимся готовы к его осмыслению, она спасает лишь тем, что индивидуальный разум делает частью коллективного, подключает к передаче знаний, и спасение через литературу — это наше превращение в таких индивидуумов, которые увеличивают «вдвое свои знания, передавая их другому» (Симона де Бовуар).
Что бы вы ни решили по поводу своего будущего, никогда не теряйте накопленные знания, наоборот — всякий раз увеличивайте их вдвое. Именно постоянная забота о коллективном, о жизни, о другом человеке будет спасать вас снова и снова. Я рассчитываю в этом на вас.
Надеюсь вновь увидеться с вами в университете или где-нибудь еще.
P. S. Есть ли какой-либо почтовый адрес, куда можно было бы отправить для вас несколько книг на случай, если однажды к вам вернется желание что-нибудь почитать? Мне не верится, что студентка, которую я знала, никогда в жизни не откроет больше ни единой книги.
Астрид Мартен-Брижон
Я долго сидела перед экраном, прежде чем опустить его на клавиатуру. В саду послышался какой-то шорох. Я вышла из гостиной и открыла входную дверь, чтобы посмотреть, откуда он доносился: это оказался длинный черно-желтый уж, который не скрываясь двигался вперед. Он повернул круглую головку, пристально посмотрел мне в глаза и уполз по обвитой плющом стене в другой сад. Сегодня суббота, 25 мая 2013 года, и я наконец вернула на родину тело своего отца.
Спасибо
моему дяде и тетям — Людовику, Марине и Паскаль Герра
моим дорогим друзьям и спутникам — Лоре Ашур, Симону Бентолила, Ивану Геноле де Барик, Гийому Ришезу, Пьеру Полигону и Габриэлю Бокштейну
моему издателю Мадлен Томпсон за ее внимательный и цепкий взгляд, проявленный интерес и за ее участие.
Выходные данные
РедакторП. К. Добренко
КорректорЛ. А. Самойлова
Компьютерная версткаН. Ю. Травкин
Подписано к печати 15.01.2026.
Формат 84x108 1/32
Тираж 2000 экз.
Издательство Ивана Лимбаха
197348, Санкт-Петербург, Коломяжский проспект, 18
(бизнес-центр «Норд Хаус»)
тел.: 676-50-37, +7 (931) 001-31-08
e-mail:[email protected]
www.limbakh.ru
Примечания
1
Пер. с др.−греч. С. Шервинского.Здесь и далее примечания переводчика.
2
Пер. с фр. Э. Линецкой.
3
Базилика Нотр-Дам де Фурвьер, расположенная на возвышающемся над Лионом холме Фурвьер.
4
Карта оператора связи, имеющая определенный лимит денежных средств, который можно использовать для звонков, sms и выхода в интернет.
5
Дуала — крупнейший город Камеруна, его экономический центр.
6
Сапеле — вид гигантских деревьев, произрастающих в Западной, Центральной и Восточной Африке, может достигать 60 м в высоту и 2 м в ширину, относится к ценным породам. Из красной древесины сапеле изготавливают мебель, музыкальные инструменты, элементы дорогой отделки интерьеров яхт.
7
Документ, который выдается при заключении брака во Франции, далее в него вносится информация, касающаяся членов семьи: о рождении, смерти, разводе, изменении имени или фамилии и т. д.
8
Старинный квартал в западной части Лиона, сохранившийся со Средневековья.
9
Остров в Бискайском заливе у
10
Названия стихотворений из сборника Шарля Бодлера «Цветы зла» даны в переводе А. Владимирова, В. Левика, И. Лихачева соответственно.
11
Школьное образование во Франции состоит из трех ступеней: младшая школа (с 6 до 10 лет), коллеж (с 11 до 14 лет) и лицей (с 15 до 17 лет).
12
Цитата из романа С. Беккета «Моллой» приведена в переводе М. Кореневой.
13
Парижский аэропорт.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
