Обложка Книга Джоан

Книга Джоан

Поль Тюрен

0% прочитано
Стандартный
Поль Тюрен

Книга Джоан

Часть первая

Поль Тюрен

Книга Джоан

Paul Thurin

LE LIVRE DE JOAN

Published by arrangement with Lester Literary Agency

Перевод с французского Нины Хотинской

Дизайн обложки Raphaёlle Faguer

Адаптация обложки на русский язык Дианы Левандовской

© Éditions Stock, 2025

© Нина Хотинская, перевод на русский язык, 2025

. Livebook Publishing LTD, 2025

1

На меня смотрит ангел. Где бы я ни находилась, его глаза неотступно следуют за мной. Прекрасный ангел, я его узнаю; он грациозен и так тих. Как будто спит с открытыми глазами. Мне должно быть лестно, что его взгляд всегда обращен ко мне, но иногда хочется, чтобы он обо мне забыл. В конце концов, я выбрала одиночество, нас здесь десятки таких, что сами выбрали его, и как раз затем, чтобы на нас не смотрели. Что-то еще не дает мне покоя. У него не хватает одного уха, с тех пор как кусок потолка, разъеденный сыростью, упал и унес с собой частицу его лица. Это, конечно, ничуть не умаляет его прелести. Недостающее ухо скрыто в тени, и никто его не замечает. И все же хоть я его не вижу, но угадываю, и этого мне достаточно, чтобы этот изъян меня смущал.

Не так давно аббатиса пригласила скульптора. Он посмотрел на ангела, как будто это был обыкновенный кирпич, и медленно покачал своей большой головой: нет. И ушел, не сказав ни слова. У него не только большая голова, руки тоже большие. Аббатиса нахмурилась; как и он, она медленно покачала головой, узкой, морщинистой головкой, затянутой в плат. Ее поджатые губы как будто все время хотят сказать «нет». С того дня не было больше речи о починке ангела. В конце концов, это, наверно, должен сделать Бог. Но лепные ангелы – дело ли это Господа? Богу ли заниматься каменными ушами? Лежит ли на Нем забота о Его творении?

На все эти вопросы аббатиса ответила бы «да» своими губами, которые как будто всегда говорят «нет». А Джоан ответила бы «нет» своими губами, которые как будто всегда говорят «да». Но аббатиса есть аббатиса, а Джоан – ну что ж, на Джоан Создателем возложена щекотливая миссия быть Джоан.

* * *

Джоан стоит футах в шести от меня и поет. Нас несколько десятков, и все мы поем песнь Симеона Богоприимца Nunc dimittis servum tuum, Domine на последней сегодняшней службе. Сорок женских голосов взмывают под своды нашей церкви, так высоко, что, когда эти гооса смолкают, эхо звучит еще целую минуту. Оно как будто тихонько кружит под потолком между стрелками арок и постепенно тает, как облачко.

Nunc dimittis servum tuum, Domine,

secundum verbum tuum in pace…[1]

Сорок голосов женщин всех возрастов, одни тонкие и певучие, другие приглушенные и низкие, а есть и сильные. И еще голос старухи Уинифрид, он такой, будто щеткой скребут камень. Но я отчетливо различаю голосок Джоан. Он никогда не теряется среди тридцати девяти других. Он не сильнее, как у Лавинии, нет, и не выше, он просто выделяется. Это голос, на который опираются все остальные. Даже Мэри, хоть она и не поет, опирается на него.

Quia viderunt oculi mei salutare tuum,

quod parasti ante faciem omnium populorum…[2]

Все монахини опираются на него, все готовы доверчиво следовать за ним до последней ноты. Конец песни обозначит конец дня и станет обещанием короткого ночного отдыха. Мы поем, ни о чем не тревожась, пока Джоан вдруг не умолкает. Сестры еще поют по инерции, потом смолкает второй голос, и еще, и еще, и мой, и Лавинии. Наступает тишина. Вернее, наступила бы, если бы аббатиса не продолжала петь одна, вопреки всему. Глаза ее закрыты, голос упорствует:

Lumen ad revelationem genitum

et gloriam plebis tuae Israel[3].

Даже произнося gloriam[4], ее губы как будто выговаривают что-то вроде нет, категорического «нет». Наконец и аббатиса умолкает. Наши сорок голосов еще минуту парят под сводом нефа и исчезают. Все глаза устремляются на Джоан, в том числе и аббатисины. В большинстве вопрос, в некоторых тревога. Только у аббатисы в глазах гнев.

– Ну, в чем дело? Джоан? Нельзя прерывать службу. Все сначала… Nunc dimittis servum tuum, Domine. Давайте, давайте!

Глаза Джоан закрыты, голова наклонена влево. Она прислушивается, но никто не знает, к чему.

– Послушайте.

Одним комичным движением все сестры наклоняют головы влево, как сорок птичек. Все закрывают глаза, все прислушиваются, силясь уловить то, что может услышать только Джоан.

– Послушайте…

Аббатиса не закрыла глаза и не наклонила голову. Она хлопает в ладоши, хлопок взмывает к своду, кружит там несколько секунд испуганной вороной и улетает.

– Джоан, довольно, вы мешаете службе. Что вы услышали на этот раз? Ястреба, как позавчера? Трясогузку, как на прошлой неделе? Или олень трубит?

Джоан открывает глаза. Смотрит на Уинифрид, потом на Мэри, потом на меня, потом на вторую Мэри. Кажется, будто она пробудилась от сна и пытается узнать, в каком мире очутилась. Наконец она поворачивается к аббатисе.

– Гроза.

– Не говорите глупостей, Джоан. Нет никакой грозы и не будет. Небо было ясное весь день, и ветер с севера…

– Гроза, град. Погубит все фрукты.

– Сейчас не время читать Апокалипсис. Я даже не слышу грома.

– У нас есть час, чтобы спасти сливы.

С этими словами Джоан приподнимает полу своего одеяния, готовая покинуть церковь в три шага. Так быстро и решительно, что половина сестер приходит в движение, следуя за ней.

– Джоан, я вам запрещаю. Вернитесь на место. Элинор, Мэри, Хелисенда!

На этот раз авторитет аббатисы оказывается сильнее порыва Джоан. Элинор, Мэри, Хелисенда возвращаются. Хелисенда – так зовут меня. И мою бабушку так звали. По знаку аббатисы я запеваю вместе с остальными:

Nunc dimittis servum tuum, Domine,

secundum verbum tuum in pace…

Через час налетает гроза; в считанные минуты урожай слив погублен.

2

В прошлом году, на седьмом или восьмом году

За три года до этих проливных дождей я поступила в аббатство, получила монашеское покрывало, а одна из сестер торжественно остригла мне волосы. Аббатиса приняла меня тепло. Скажем так, со всей теплотой, на какую была тогда способна. Она улыбнулась мне, и эта улыбка слегка исказила рисунок ее рта, как будто войдя в противоречие с ее обычными манерами. Я знала, что значит эта радость. Знала, потому что меня просветили. Это значило, что радостно было привести еще одну овечку в свой ковчег. Это значило странное удовольствие посвятить свою жизнь тишине, труду, молитвам, одиночеству и целомудрию. В общем, аббатиса была счастлива, что я разделю ее судьбу.

Поскольку меня зовут Хелисенда Уигморская и я принадлежу к одной из не самых бедных ветвей семейства Уигмор, меня приняли с распростертыми объятиями. Надо полагать, где-то в огромной книге Бога записано, что моя принадлежность к мелкой аристократии Херефордшира дает мне право посвятить свою жизнь чтению Евангелия. Другие девушки, мои ровесницы из не столь хорошего рода, тоже оказываются здесь, в аббатстве. Но они носят не одеяние монахини, а фартук прислуги.

Когда я поступила в аббатство, Джоан была в числе монахинь уже много лет. Ее волосы успели отрасти. Имя Джоан, после имени аббатисы и Иисуса Христа, чаще всего произносили сестры. Мне, однако, понадобилось несколько дней, чтобы совместить с этим именем лицо. Джоан была невидима, заперта в келье, одной из дальних, на востоке, там, где растет большой дуб. Одни говорили, что Джоан больна. Другие – что на нее наложена епитимья. Я тогда поняла, что это аббатиса приказала Джоан уединиться после наказания кнутом. За какую провинность – не знаю.

Джоан появилась однажды вечером, во время службы. Клянусь, я не видела, как она вошла. Ее не было, а в следующую минуту она уже стояла между Розой и Уинифрид, в группе сестер, выстроившихся по правую руку от аббатисы. Я была, как и сегодня, в группе сестер по левую руку от аббатисы, и Джоан стояла прямо напротив меня. Я долго смотрела на нее, пытаясь разглядеть в ее чертах или повадке что-нибудь, что могло бы оправдать то восхищение с примесью недоверия, с каким сестры произносили ее имя. Признаться, я находила ее лицо красивым и прелестным, но простоватым. Оно могло бы быть лицом с иконы. А могло – лицом торговки овощами или принцессы из рода Плантагенетов. Кожа бледная, как у монашки, никогда не работавшей в полях. Дыхание частое. Я пыталась угадать цвет ее волос под платом, как вдруг поняла, что не пою уже несколько долгих минут. И еще до меня дошло, что все это время, когда я изучала Джоан, так ничего о ней и не поняв, Джоан пристально смотрела на меня. Я, конечно, залилась краской и опустила голову. Как могла, нагнала сестер в молитве. Позже, когда я снова решилась поднять глаза на Джоан, она по-прежнему смотрела на меня и улыбалась.

Теперь мне часто думается, что Джоан и каменный ангел – родня. Наверно, брат и сестра. Они смотрят на вас одинаково, не мигая.

* * *

Жизнь в бенедиктинском аббатстве – это однообразие, тишина и труд. Такая, похоже, у монахинь доля – жить смесью надежды и смирения. Они ищут надежду в спасении души, но смиряются с жизнью в бренном мире. Ритм нашим дням и ночам задают службы, от заутрени до вечерни. Иногда думают, что жизнь монахинь – сплошная скука, на самом же деле устав обязывает нас трудиться не покладая рук. Если мы не на молитве, то в огороде, если не в огороде, то на молитве. Даже когда сестры предаются медитации, они все равно внимательны к колокольному звону, призывающему их к порядку.

Наша церковь возвышается на западе аббатства. Каждый вечер она залита светом заката: когда небо не пасмурное, золотые и алые лучи проникают в три больших окна и играют на колоннах напротив. Но небо в Йоркшире часто бывает пасмурным, особенно в последние годы. После пострига мне не так уж часто доводилось видеть эту игру света. Однажды вечером, в конце лета, я увидела, как алый закатный луч дрожит на камнях и они будто оживают. Сестры собираются здесь на каждой службе, и ночью тоже. Путь от общих спален до нефа церкви лежит через монастырские галереи. Среди зимы ледяной холод рассекает наш сон надвое, как нож. Если церковь – центр нашей монастырской жизни, то внутренняя галерея – сердце аббатства, сестры медитируют там в тишине, а послушницы учатся. Каждое утро многие монахини собираются в зале капитула для перечня дневных работ под присмотром аббатисы и под началом настоятельницы. Или Уинифрид, самой старшей из нас. Ей все повинуются почти инстинктивно, не подвергая сомнению ее авторитет.

В аббатстве есть большая кухня, лазарет, помещения для прислуги, общие спальни для послушниц и для монахинь, кельи вдоль правого и левого крыла, ризница, каминная с одной печью на всех, где сестрам позволено собираться в самые лютые зимние холода. А вокруг земли поместья, полученные в дар нашей общиной уже очень давно. Огороды, фруктовый сад, побитые грозой сливы. Скромная конюшня, хлев и амбар придают этой части аббатства вид двора процветающей фермы. Есть, разумеется, и крепостная стена, ворота и маленькая восьмиугольная башенка, назначения которой я так и не поняла.

Келья аббатисы расположена в двух шагах от зала капитула. К ней примыкает еще одно помещение, служащее ей приемной и кабинетом. Там, говорят сестры, хранится реликвия очень большой ценности, мощи святого Катберта Линдисфарнского, завернутые в шелк. При них грамота, рассказывающая о странствиях мощей до нашего аббатства, что подтверждает их подлинность. Некоторым сестрам было позволено увидеть грамоту. Мало кому удалось полюбоваться реликвией. Аббатиса ревниво хранит свои сокровища. Для нее, на-до думать, ревность не входит в число смертных грехов.

Аббатиса следит за соблюдением устава. Она проверяет, достаточно ли ткань наших облачений жестка и шершава. Напоминает закон святого Павла, согласно которому женщинам следует молчать на собраниях. Время, не отведенное молитвам, мы должны посвящать женским работам. Аббатиса полагается на кухарок, чтобы нам не подавали слишком вкусные кушанья, – достаточно, чтобы

Иногда мне думается, что между аббатисой и Джоан идет безмолвная война, а их поле битвы – кухня. Говорят, аббатиса ухитрилась однажды выбросить несколько корзин хороших яблок, они-де сгнили. Назавтра Джоан принесла Бог весть откуда три полных корзины яблок еще лучше, красных и сладких. Кухарки сразу пустили их в дело, не дожидаясь привычной аббатисиной проверки. В тот же вечер аббатиса съела пирожок с яблоками, приправленными корицей. Забавно было наблюдать за чертами ее лица, когда она пыталась скрыть, как ей вкусно. Сестры в это время сдерживали улыбки. А Джоан сдерживаться не стала. Она даже позволила себе засмеяться. А ведь в этих стенах смех – такая же редкость, как присутствие мужчины.

* * *

Полное имя Джоан – Джоан Лидская. Она тоже, как все мы или почти, из английской аристократии. Происхождение и явилось причиной сомнительного счастья в самом юном возрасте быть отданной в обитель сестер-бенедиктинок, дабы она получила там самое лучшее воспитание для спасения души. Я слышала, что Джоан поступила в аббатство еще ребенком. Обычно о девочках, с малых лет запертых в монастырских стенах, говорят, что они ничего не знают о жизни. Но не такова была Джоан. За десяток прожитых лет она успела собрать целую коллекцию знаний. В ее карманах, будь у облачения девочек карманы, можно было бы найти камешки разных цветов, засушенные цветы, ракушки, мелкие вещицы, божью коровку, леденцы и заколку для волос. Но ее память, хоть и совсем юная, вмещала еще больше. Джоан успела на своем веку повидать мужчин и женщин, сначала порознь, а потом и вместе. Она успела повидать отношения мужчин между собой, отношения женщин между собой и даже (но очень кратко) отношения мужчин и женщин. Она видела голые тела своих братьев и сестер. Видела смерть, то есть два остова собак, раздутую лошадь и останки тетушки, лежащей со сложенными на груди руками на огромной кровати. От тетушки пахло воском, как иногда от мебели, и никому не удавалось закрыть ей глаза. Джоан долго думала, что мебель родня мертвецам.

Еще совсем юной она хотела вкусить от всех плодов. Она испытала боль и, чтобы лучше узнать ее, сама себе ее причиняла. Делала она это совершенно спокойно, как будто выполняя урок. Она видела города, пьяниц, искалеченных солдат, цветные картинки в книгах. Слышала, как звучит божественная музыка из дудочки-флейты, а дул в эту флейту толстяк с поросячьим лицом, и после этого сплюнул на землю.

И такого пестрого багажа ей не хватило, ведь никакого багажа никогда не хватает. Когда Джоан оказалась взаперти за монастырскими стенами и увидела поджатые губы аббатисы, она тут же пожалела, что не наполнила еще больше свою переметную суму. Хуже всего (призналась она мне позже) было не знать, чем же эта сума могла быть наполнена. От нее не только была скрыта большая часть мира, как и от всех нас, – она даже понятия не имела, как много вещей надо познать. Аббатиса и Уинифрид твердили ей, что познать Иисуса куда лучше, чем познать мир.

– Почему?

– Что почему, Джоан?

– Почему нельзя познать мир, когда хочешь познать Иисуса?

– Потому что Иисус заменяет мир, Иисус заключает в себе мир, он и есть мир.

Джоан выглядела умненькой девочкой, когда вот так задирала голову, глядя на взрослых. Аббатиса заставляла себя узнавать в ней этот ум, признавать его и ценить. Но велико было искушение узнать в ней скорее лик Лукавого. Особенно когда Джоан, не дрогнув, отвечала ей:

– Иисус заключает в себе мир, потому что он познал мир. Так почему же нам не…

– Иисус познал его за нас, чтобы нам не приходилось осквернять себя соприкосновением с бренным.

– Et vidit Deus quod esset bonum. «И увидел Бог, что это хорошо». Бог ведь имел в виду мир, не так ли?

– Ты поймешь потом.

«Потом» наступило, а Джоан так и не поняла. За монастырскими стенами она стала девушкой, потом молодой женщиной, потом женщиной, но по-прежнему оставалась монашкой. Теперь она сестра Джоан, или просто Джоан, без «Лидской», говорящей о ее благородном происхождении. В день, когда она впервые увидела кровь своих месячных, она решила, что больна, а потом подумала о стигмате. Она хотела поговорить об этом с сестрой, занимавшейся лазаретом. Тут ей пришло в голову, что это ирония судьбы, когда она спросила себя, может ли стигмат или чудо быть шуткой Всевышнего. Потом она подумала о знаке проклятия, ведь надо помнить, из какого места вытекала кровь: это весьма необычная часть тела в сравнении, скажем, с подошвой ноги. Она держала свое проклятие в тайне, как это делаем мы все. Знак появлялся примерно раз в месяц, достаточно регулярно, чтобы подумать о послании. Потом она поняла, что все сестры переживают этот ритуал, каждая в своем ритме, никому ничего не говоря, и пришла к выводу, что таков удел монахинь. Дар Всевышнего в обмен на целомудренную жизнь. Что-то вроде крови Христовой – или знак жизни. Некоторые сестры сидели взаперти в кельях четыре дня кряду, корчась от боли на соломе, но это, наверно, потому, что кровь Христову нелегко носить в себе. Когда Джоан решилась заговорить об этом в лазарете, она услышала в ответ:

– Ты поймешь потом.

Потом, еще потом, а Джоан по-прежнему не понимает. Она могла бы снова подойти к аббатисе и задать ей вопросы, на которые нет ответа. Это продолжается уже годы, и аббатиса научилась давать ответ, один-единственный на все вопросы. Нет, не «Ты поймешь потом», потому что с возрастом «потом» уже наступило, но что-то вроде «Это таинство Божье».

Я готова держать пари, что, повторяя этот девиз, аббатиса и сама

3

Все в аббатстве заключено в строгие рамки, подчинено режиму устава святого Бенедикта[6], который поторапливает нас по любому поводу. Молитвы, работа, само собой, но даже наши короткие часы отдыха подчинены распорядку. Джоан часто говорит: «Бог повсюду, это еще куда ни шло, но святой Бенедикт зачем заглядывает в каждый уголок?» Джоан он и вправду как будто чудится в каждом углу, словно речь идет о пыли, которую следует вымести. Она чувствует его присутствие, порой неуместное, особенно когда не может уснуть, кутаясь в шершавые одеяла. Никто не знает, где и как Джоан ухитрилась прочесть труды, написанные французской аббатисой Элоизой. По словам Элоизы, устав Бенедикта был создан для мужчин. И соблюдать его могут только мужчины, а для женской обители его стоит пересмотреть. Это замечание было сделано очень давно, в те времена, когда Томас Бекет был архиепископом Кентерберийским. Почти легендарные времена. Но после того письма ничто, собственно, не изменилось. Большинство сестер мирятся с этим уставом как с законом природы. Они просто не обращают на него внимания, все, кроме Джоан, которая не устает повторять слова Элоизы, как будто встретила ее не далее как сегодня утром во фруктовом саду и имела с ней приятную беседу. Аббатиса тщетно искала в библиотеке хоть один экземпляр трудов Элоизы, но так ничего и не нашла. Когда она спросила Джоан, где она такое вычитала, Джоан ответила неопределенно, как будто не помнила.

Большинство сестер здесь любят Джоан такой, какая она и есть, – непредсказуемой. Ее видят на галерее, когда искали в зале капитула, и наоборот. Они втайне восхищаются ее самоуверенностью. Даже те, что ее недолюбливают, склоняются перед ее природой данным авторитетом. Иные, разумеется, видят в нем грех гордыни, самый, говорят, тяжкий из всех грехов. Им легче было бы простить распутницу – наверно, потому, что распутство им недоступно. Аббатиса годами ждет, что с возрастом у Джоан поубавится спеси. Но ничто ее не берет, спесь все та же, может быть, более скрытная, замаскированная. Она принимает иной раз неожиданный оборот. Джоан порой ухитряется сделать так, чтобы ей простили ее дерзости. Ей хватает одного жеста, грациозного и обезоруживающего жеста руки. Но чаще всего аббатиса непримирима. И Джоан на долгие дни удаляется от нас в келью.

Даже те сестры, что мечтают увидеть, как Джоан поразит гнев Господень (первой приходит в голову Гарриэт), невольно испытывают благодарность, когда ей удается Бог весть какими уловками разнообразить наши трапезы. Сегодня говорят, что Джоан посетила Богоматерь. Завтра – что в Джоан вселился демон. Послушницы перешептываются на ее счет. Некоторые монахини говорят, что в Джоан никто не вселился, что душа ее пуста и нет в ней ни Бога, ни дьявола. Но эта мысль пугает. Монахиня, одержимая Сатаной, не так их тревожит, как монахиня, покинутая Богом.

* * *

Как я уже говорила, по утрам большинство монахинь, кроме самых юных послушниц, собираются в зале капитула. Там беседуют о делах монастыря. Немного говорят о Всевышнем и гораздо больше о доходах с наших земель. Каждую ночь, между последней службой минувшего дня и первой следующего, в час, когда сестры спят самым глубоким сном, Джоан встает. Она поднимается с кровати и на цыпочках идет к большому каминному залу, где бесшумно горит в общей печи огонь. Она крадется по коридору, и вскоре за ней уже следует одна сестра, потом вторая, потом еще четыре или пять, похожие друг на друга в темноте под плащами. Все идут бесшумно, можно подумать, что они научились переставлять ноги, не касаясь пола. Темнота полная, ну, почти: только Джоан несет свечу, новенькую, трехдюймовую, которую она стащила на кухне, воспользовавшись снисходительностью кухарок. Язычок пламени дрожит, прикрытый ее ладонью. Сквозняки между кельями и каминной гуляют лютые, особенно зимой. Но Джоан всегда удается сберечь огонек. Элинор видит в этом знак чуда. Одна из двух Мэри – скорее ловкость рук. Вторая Мэри не входит в группу сестер, тайно сопровождающих сюда Джоан каждую ночь.

Долгое время я тоже не входила в это маленькое собрание. Даже никаких слухов о нем до меня не доходило, и могу точно сказать, что Джоан всегда держала это в строжайшем секрете. Потом однажды ночью, когда я крепко спала и видела во сне холмы Херефордшира, о деревянную стойку моей кровати тихонько поскреблась мышка. Этой мышкой была Джоан. Огонек свечи дрожал, прикрытый ее ладонью. Она сделала мне знак следовать за ней. Одно движение руки, грациозное и обезоруживающее. Я могла бы счесть это видением и снова уснуть. Но вместо этого я обула сандалии, закуталась от холода и, отринув все страхи, оказалась в коридоре в окружении расплывчатых силуэтов. Они как будто радостно встретили меня.

Тепло от печи еще больше бодрит среди ночи, когда вокруг мороз. Слуги, на которых лежит обязанность поддерживать огонь, скармливают ему поленья, и он уютно урчит до первых лучей рассвета. Согревшись, сестры откидывают капюшоны. И я вижу лица Элинор и Мэри, Миллисент и Розы, дрожащие, едва освещенные единственным язычком пламени. Джоан ставит подсвечник на полочку посреди круга женщин. И начинает говорить. Между собой мы зовем это Речью последней свечи. Сначала это название казалось мне слишком торжественным и немного кощунственным, как будто Джоан хочет занять место архиепископа Кентерберийского. Но потом я поняла, что в нем нет ничего серьезного. В очередной раз Джоан дошла в напыщенности до той черты, за которой начинается фарс.

За сколько времени сгорает трехдюймовая свеча? Свечи в нашем аббатстве не лучшего качества, чуть больше часа достаточно. Наши лица из красных постепенно становятся серыми, и мы возвращаемся в кровати ощупью, в темноте, чтобы подняться к первой молитве дня. Ночи коротки, некоторые из нас дремлют и даже засыпают на молитве. Аббатиса видит в этом доказательство нашей лени.

Во время этих собраний при последней свече мы не говорим ни о делах аббатства, ни о доходах поместья. Скажу – не солгу, что мы говорим о Всевышнем, вернее, о Нем говорит Джоан. Но она говорит о Нем на свой лад, порой очень далеко уходя от темы. Кто-то сказал бы, что это бессвязные речи, я же скажу, что они свободные. Джоан гуляет, где ей вздумается.

А иногда она молчит, но не потому, что ищет слова в темноте,

Шаги приближаются, потом замирают. Возобновляются словно нехотя, удаляются и стихают. Огонек по-прежнему горит. Проходит минута, и Джоан продолжает говорить.

– Это была не настоятельница, ее походку я бы узнала.

По словам Джоан, шаг у настоятельницы неровный, не как у хромого, нет, а как у кривобокого.

В сумраке Джоан говорит обо всем понемногу, о Боге и дьяволе, например, о добре и зле. Ее излюбленная тема – Рай. Она говорит, что прочла Библию только для того, чтобы найти там определение Рая, которое бы ее полностью устроило. Что-то, что могло бы послужить ей путеводной нитью, как будто она вышла в открытое море и должна ориентироваться по звездам. Этого определения Джоан так и не нашла, Рай остался неразгаданной загадкой. Эта загадка единственная по-настоящему важна для Джоан. Все остальное так или иначе вытекает из нее.

– Всевышний не для того дал нам Рай, чтобы мы им не пользовались. Принять Рай таким, как есть, проглотить его готовеньким, не задаваясь вопросом, что он значит, это все равно что говорить пустые слова. Никакого толку. Вы помните, что ответил Христос, когда к Нему привели неверную жену?

Ни одна из нас не отвечает, но все это знают. Христос сказал фарисеям: «Кто из вас без греха, пусть первым бросит в меня камень». Вот только Джоан имеет в виду другое:

– Когда к Нему привели неверную жену, Христос пал на колени. И писал на песке кончиком пальца.

Да, я вспомнила теперь, это есть в Евангелии от Иоанна. Христос писал на песке, никто никогда не узнает что.

– А вот я знаю, что Он писал на песке. Определение Рая и место, где он находится. Но этого мало. Мы не можем удовольствоваться буквами, написанными в пыли. Мы не можем пасть на колени и писать на песке слова «Я жива», а потом перестать жить.

Для Джоан Рай и Ад – это не две версии иного мира, а два вопроса, заданных здесь и сейчас. Не надо ждать смерти, чтобы узнать, о чем речь. Джоан еще говорит о дьяволе, об искушениях, о неверной жене, о тех, что обвиняли ее, а потом бежали, гонимые стыдом. Но каков бы ни был предмет, она всегда делает так, что с ее последним словом гаснет язычок пламени, утонув в воске. Сегодня, цитируя спокойным голосом Песнь песней Соломона («Беги, возлюбленный мой; будь подобен серне или молодому оленю на горах бальзамических»[7]), она произносит следующие слова:

– Я хочу сбежать из монастыря.

В этот самый миг язычок пламени гаснет. Мы погружены во тьму.

4

На тот момент мы подумали, что это чудачество. Или просто образ. Джоан, конечно, говорила притчами на манер Христа. Иными словами, она хочет уйти в другой мир, потому что другой мир – это единственное место, где у нее есть шанс найти Рай. Только в таком ключе ее план побега перестал нас тревожить. И все же такого истолкования нам недостаточно. Судя по тону Джоан, это была не притча. Это было утверждение, но в ее утверждении слышалось что-то вопросительное. В ту ночь Джоан не спрашивала нашего мнения, но просила нашей помощи. И еще нашего одобрения.

Из аббатства не уходят. Единственный способ для монахини покинуть аббатство – умереть. Отдать Богу душу, испустить последний вздох, и чтобы тело предали земле. Каждая из нас уверена, что будет покоиться на кладбище аббатства, под крестом, недалеко от большого дуба. До Страшного суда дерево наших крестов разъедят ливни, они исчезнут, и сотрутся наши имена в списках. Вот тогда мы уйдем по-настоящему. И другого пути наружу нет. Обеты – это навсегда, они многого требуют, и аббатиса следит за их соблюдением. А если случается аббатисе отлучиться, сестры присматривают друг за дружкой. Мы называем это любовью к ближнему.

Скоро будет два года, как аббатиса впервые согласилась впустить в стены аббатства мужчину. Это иногда бывает. То приходит каменщик, нанятый для тяжелой работы, которая не по плечу ни одной монахине, то землекоп, которому поручено вырыть канаву. Или кровельщик со своим подмастерьем. В тот день их было двое, плотник и кузнец, – тут уж ничего не поделаешь, их пришлось позвать, чтобы осмотреть поврежденные ворота, разъеденные ржавчиной после проливных дождей. Аббатиса говорила, что они не закрываются и безопасность ее овечек под угрозой. Я думаю, она больше боялась, как бы самые молодые из нас не сбежали в эту лазейку. Перед аббатисой стояла дилемма: либо терпеть приоткрытые ворота, либо впустить в обитель двоих мужчин. Это был выбор из двух зол.

Плотник и кузнец пришли утром. Плотник, валлиец по имени Сёрл, разглядывал нас одну за другой. Он пришел чинить ворота, но, казалось, снимал мерки с нас. Он был, однако, приветлив и выглядел отцом семейства, который вот-вот станет дедом. Кузнец же, напротив, избегал нашего взгляда. Он ни разу не поднял на нас глаз. Долгие часы он простоял на коленях перед огромным замком ворот, спиной к нам. Имени своего он так и не назвал. Они ушли, и тяжелые ворота закрылись, отгородив нас от мира; аббатиса сама проверила, надежны ли запоры. Удостоверившись, что никто больше не войдет и не выйдет, она скрылась в своих покоях.

Никто не покинет аббатство. И происхождение здесь ни при чем. Служанки из бедных семей, крестьянки, дочери издольщиков и даже дочери крепостных, ничего не имеющие за душой, кроме рук, и не умеющие читать, кажутся мне иногда свободнее монахинь. Ничто не держит их здесь, кроме нищеты внешнего мира. Но для этих девушек монастырские стены – лишь стены, на них можно смотреть с двух сторон. Не будь нищеты, Джоан могла бы завидовать этой голытьбе. Она бы не раздумывая обменяла свое громкое имя Лидская на пару сабо. Но нищета – она есть.

* * *

Джоан не говорит притчами. Она предпочитает буквальный смысл каждого слова, когда переносный смысл, при всей его благодати, ее не удовлетворяет. Она слышала, как Гарриэт переводила ей слово

– «Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня»[8]. Этот стих легко истолковать, Джоан.

– Я думаю, да, Гарриэт.

– Голова означает твой разум. Левая рука – суровость Всевышнего, она служит опорой твоему разуму. Правая рука – любовь Всевышнего, она приносит тебе утешение. Ты понимаешь?

– А понимание разочаровывает?

– Никогда. Это свет и вознесение.

– Тогда, наверно, я не понимаю.

Джоан показывает другой стих.

– А это, Гарриэт? Как это истолковать? «Я – стена, и сосцы у меня как башни»[9].

– Ну, это яснее ясного…

Гарриэт молчит, глядя куда-то в пустоту, ей надо обмозговать эту ясность.

– Каждая из нас – аббатство. Каждая из нас обнесена стеной. И каждый новый день добавляет кирпичик к этой стене.

– А сосцы?

В этот самый миг звонит колокол, надо подниматься и идти на службу. Гарриэт благодарит Бога за то, что помог ей выкрутиться. Гарриэт знает, что Бог всегда придет на помощь. И всегда вовремя. Гарриэт удаляется мелкой рысцой, как будто с каждым шагом боится потерять сандалии. Джоан остается одна с Песнью песней. Ей еще хотелось спросить: что, собственно, значит «с рук моих капала мирра», что значит «поел сотов моих с медом моим», что значит «я скинула хитон мой», что значит «возлюбленный мой протянул руку свою сквозь скважину, и внутренность моя взволновалась от него»? Она еще пытается применить к этой внутренности толкование, столь дорогое сердцу Гарриэт.

– Полно… Внутренность – это душа, или вера, или же покаяние? А в таком случае…

Все без толку, текст Песни песней Соломона разлетается по воздуху, как пыльца одуванчика весной. Для Джоан удержать его на странице можно, только если перевести «хитон» «хитоном» и никак больше. Возлюбленный – это возлюбленный, соты и мед – это соты и мед. Джоан не знает, что значит быть аббатством. А вот слова соты мои с медом моим – это простая истина. Очевидность, от которой мягчеет в горле.

Если соты и мед значит только соты и мед, то бежать из аббатства значит бежать. Все сестры, присутствовавшие на собрании последней свечи, ломают голову, как же Джоан ухитрится это сделать. И все понимают, что Джоан отлично знает, как это сделать. Иначе она бы не обмолвилась о своем желании бежать. Дождется ли она ночи? Знает ли другой выход, кроме главных ворот? Надеется ли воспользоваться чьим-нибудь визитом? Вызовется ли отнести письмо местному помещику? Мало-помалу меня одолевает сон. Я еще молода, бессонницей страдают сестры постарше. Сквозь дремоту пять, десять, даже двадцать способов бежать проносятся у меня в голове, и все возможны. Они накладываются друг на друга, смешиваются, вступают в противоречие, ну и пусть. Иные смешны, как та нарисованная обезьяна, которую я видела однажды в псалтыре. Других обезьян я не видела за всю мою жизнь. В одном из моих снов Джоан взлетает над восьмиугольной башенкой, а аббатиса и Гарриэт пытаются собрать в ведро рассыпанные буквы Песни песней, как горошины перца.

Джоан не улетит. Но она покинет монастырь, ее воля и ее желание имеют силу пророчества. Чтобы узнать, как она это сделает, я должна дождаться следующего собрания последней свечи.

С этой мыслью я засыпаю по-настоящему. И в следующее мгновение просыпаюсь. Наступает холодный час заутрени.

* * *

Назавтра день как обычно, как каждый из тысяч дней в этих стенах. Только град, наводнения, пожары в хлеву, болезнь и смерть нарушают нашу рутину. Не считая всего этого, время течет медленно. В каком-то смысле мы воспроизвели здесь вечность, почти завидную. Быть может, только эта вечность и существует. Не в обиду будь сказано Господу нашему.

Сначала мы поем утренний гимн.

Iam lucis orto sidere, Deum precemur supplices.

«Солнце уже взошло, помолимся Господу». Потом монахини собираются в зале капитула. Распределяют дела на день, работы в полях и в саду. До девятичасовой службы наступает час, когда аббатиса удаляется в свои покои, чтобы заняться таинственными подсчетами. Возвращаясь к молитвам, она то сияет, то хмурится, смотря как обстоят дела с финансами аббатства. Эти дела не касаются молодых монахинь, таких как я.

Потом, днем, снова мессы и молитвы, снова гимн, исполняемый в сорок голосов, изучение Священного писания. После урока мы приступаем к чисто женским работам, согласно советам, которые давал святой Иероним своей ученице Деметриаде: «Старайся всегда иметь под рукой вязанье. Или пряди кудель. Крути веретено, продевай нить в основу. То, что напряли другие женщины, сматывай в клубки или собирай для тканья». Когда нет вязанья, есть кожа, а то мы плетем веревки, корзины из ивовых прутьев или соломы, немного режем по дереву, лепим горшки из сухой глины за неимением печи. Работы всегда хватает, я имею в виду ту, что не предназначена для слуг.

Полуденная месса, обедня, вечерня, после чего каждая сестра возвращается в свое и только свое одиночество, у себя в келье или в общей спальне. Через несколько минут некоторые из нас бесшумно встают. Джоан уже держит в руке трехдюймовую свечу.

* * *

Джоан не предложит нам податься с ней в бега, я это знаю. Не потому, что она считает нас недостойными ее побега. Она не хочет ставить нас перед трудным выбором. Она не просит нас сделать этот шаг, чтобы нам не пришлось сгорать со стыда за свою трусость. Ей, впрочем, удается говорить нам о своем желании бежать без малейшей гордыни. Что-что, а этого греха Джоан никогда не знала даже близко. Как и греха себялюбия. Вообще, из восьми пороков, перечисленных Евагрием[10], я знаю за ней только чревоугодие. Добавлю еще грусть и иногда отчаяние. (Я узнала, что для святого Фомы Аквинского есть только четыре смертных греха. Сладострастие не входит в их число. Я думаю, что святой Фома не ошибался.)[11]

Для Джоан бежать значит просто уйти, как в тот день, когда она перестала петь и двумя руками подняла подол своего облачения, чтобы идти спасать урожай. Побег не станет доказательством ее отваги. Однако, когда настанет час, мы все восхитимся ее мужеством. Джоан без конца повторяет нам, что оставаться там, где мы есть, тоже требует большого мужества. Мы изо всех сил стараемся ей верить.

Она не имела дерзости собрать вокруг себя двенадцать монахинь, как двенадцать апостолов. Это было бы вульгарным вызовом. Она довольствуется шестью сообщницами, отобранными очень тщательно, за то, что они не болтливы, за то, что они спокойны, и, если верить самой Джоан, за то, что они умны. Я долго не могла

Здесь, в свете свечи, Миллисент, Элинор, одна из двух Мэри, Хересвит, которую все зовут Розой, Лавиния и я, Хелисенда Уигморская.

Миллисент – женщина вечно молодая и боязливая. Черты старости когда-нибудь худо-бедно лягут на нее, но как прозрачная вуаль, которую можно снять. Страх сопровождает ее с рассвета, это легкий страх по пустякам: она боится пропустить ступеньку, боится забыть свое рукоделье. Удивительное дело, эта череда мелких страхов делает ее непобедимой, защищая от единственного большого страха – страха Ада.

Элинор восторженна, порой можно даже сказать – экзальтированна. Она же и самая молчаливая из бенедиктинок. В хоре наши голоса тянутся за голосом Джоан, но когда нужно молчать, тон задает Элинор. Восторга, когда молчит, она не выражает, он остается внутри ее расслабленного тела. Он зажигает блеск в ее глазах, движет ими. В общем, спокойствие ее тела и восторженность души уравновешиваются, что делает Элинор внешне самой обыкновенной монахиней.

У Мэри самая гостеприимная душа из всех, кого я знаю. Она как дом без дверей, все может в нее войти, истинное и ложное, доброе и злое, важное и незначительное. Она одна узнает во всем этом свое. Но делает это безошибочно. Она приемлет, к примеру, старые суеверия Йоркшира, не особо в них веря, просто как в поддержку, в утешение. У нее узкое личико, тонкие младенческие волосы, такие светлые, что сквозь них видна кожа головы.

Я не знаю, почему Хересвит назвалась Розой. Когда я поступила в аббатство, Хересвит уже звали Розой, а ее первое имя где-то затерялось. Простота имени очень идет к ее жестам и манере говорить, напоминающей мяуканье дремлющей кошки. У Розы красные припухшие глаза, я подозреваю, что она плачет, когда никто не видит. Она из Шотландии.

У Лавинии самый сильный голос. Широкоплечая, она выглядит почти мужчиной. Аббатиса часто поручает ей самые тяжелые работы, полагаясь на ее стать и доверяя ее голосу. Вот только эти широкие плечи не так крепки, как все думают. Лавиния сама удивляется мощи своего голоса. Она немного стыдится его, ей хочется проявить деликатность, так было бы честнее. Порой она боится, что вводит всех в обман. Эта ложь не дает ей покоя.

Слева от Лавинии сижу я. Я не решаюсь себя описать, сестры-бенедектинки приучены не смотреться в зеркало. Самолюбование немыслимо, зеркала редки, тусклы и чисто утилитарны. Единственное зеркало, достойное так называться, находится, говорят, в покоях аббатисы. Она проверяет, смотрясь в него, форму своего рта, который говорит «нет», даже когда она говорит «да». Ну а Джоан, что ж, Джоан есть Джоан, не так важно ее лицо, как ее слова, не так важна ее фигура, как ее движения. Я пишу эти строки и понимаю, что в отсутствие Джоан могу легко вспомнить ее посадку головы, но не цвет волос.

* * *

Свеча горит, мы ждем несколько секунд. Джоан прислушивается. Нельзя, чтобы аббатиса, прогуливаясь по этой части аббатства, заметила полоску света из-под тяжелой двери каминной. Это вряд ли возможно, потому что каминный зал расположен ниже других, но всегда есть риск. А если не аббатиса, то одна из служанок может по ошибке поднять тревогу. Или же Гарриэт или старуха Уинифрид вздумают на всякий случай проверить одиноких и целомудренных монахинь – вправду ли они пребывают в одиночестве и целомудрии?

– Я сбегу из монастыря.

Мы помним, что прошлой ночью Джоан сказала: «Я хочу сбежать». Теперь ее решение принято, это уже наверняка. Джоан умеет в нужный момент быть собственным оракулом. Одна из нас (я, кажется, узнаю голос Миллисент) спрашивает:

– Как ты это сделаешь?

Все тут же понимают: мы одним прыжком преодолели расстояние от «зачем бежать» до «как это сделать».

– Я буду посвящать вас по ходу дела, лучше вам не знать всего. Поверьте мне, этого требует осторожность. Я всецело вам доверяю. Отныне я рассчитываю на вашу помощь.

Интересно, не собирает ли Джоан годами нескольких сестер в каминной с единственной целью выбрать тех, что помогут ей в бегстве? Каждой свое место, каждой своя роль. «По повелению Господню определены они каждый к своей работе и ношению, и исчислены, как повелел Господь» (Числа, 4:49). Джоан добавляет:

– Я все хорошенько обдумала.

Это никого не удивляет.

– Я хотела воспользоваться ночной темнотой. Или выйти в сад, улучить минутку, когда все отвлекутся, и задать стрекача. Но тогда велик риск, что меня поймают, вернут сюда, заклеймят позором, наложат епитимью, водворят в келью. И я навеки стану погасшей Джоан, той, что упустила свой единственный шанс. Нет, слушайте меня хорошенько. Единственная возможность выбраться наружу – это устроить мою смерть и похороны.

Мы сидим, затаив дыхание. Язычок пламени тоже как будто замер и больше не дрожит. Когда мы переведем дух, язычок снова затанцует, а Джоан продолжит говорить. Очевидно, она собрала нас не для того, чтобы сообщить о своей смерти или, хуже того, о желании добровольно уйти из жизни.

– Не пугайтесь, я переживу мои похороны, но вы не дождетесь от меня чуда воскресения. Будьте рядом, я рассчитываю на вас, вы увидите, как меня предадут земле. Будьте рядом, вы оплачете меня, а до этого у моего одра примете мой последний вздох.

Как бы то ни было, Джоан не собирается умирать. Ее мысль чужда смерти. Если бы Джоан пришлось провести остаток дней в монастыре, она провела бы их с пользой, переписав Страсти Христовы без смертной казни, без креста, без копья, пронзившего бок Иисуса.

– Вот как это будет: я заболею. Болезнь будет долгая, но неизлечимая, я вам объясню какая. Аббатиса будет меня навещать, потом перестанет. Я буду в агонии, и аббатиса вообразит, что я умираю от своей нечестивости. Или что я жертвую свое тело верховному владыке мира – и как знать, какому из двоих. Может быть, она даже возгордится. Мои останки будут видны издалека, скажут, что они нечисты, и только вы осмелитесь ко мне приблизиться. Вы предадите меня земле, я скажу вам, как меня закопать. Я не важная птица, церемония будет быстрой. Я убегу во время моих похорон. Потом аббатиса

Снова тишина в дрожащем свете свечи. Потом Джоан добавляет, как будто вспомнила какую-то мелочь:

– Надо еще, чтобы одна из вас ухитрялась каждое утро брать свечу в кухне.

И с этими словами язычок пламени гаснет. Сегодня ночью свеча короче обычного.

5

В большой кухне мы находим не только трехдюймовые свечи. Там есть фрукты, варенья, сало свежее и топленое, овечий сыр, копченая рыба, а в иные дни и свежая, угри, которым кухарки одним ударом отрубают головы. Есть еще мешки с мукой, полбой и гречкой, каштаны, бобы, много сухого гороха, его надо долго варить в больших котлах, и тогда кухню окутывает сладковатый туман. Есть еще много трав, свежих и сушеных, огуречник, щавель, квашеная капуста и репа в бочонках, похожих на животы осовевших от сытости великанов. Во главе кухни стоит Тальбот, повариха. Ее никогда не зовут иначе, ни при ней, ни в ее отсутствие. Она просто Тальбот, это французская фамилия. До встречи с ней я представляла ее толстой и вездесущей. Она вездесущая, это точно, но маленькая и тощая, почти тщедушная. Постится под четками из ослиных колбасок. И смотрит в оба, с кухни и яблока не утащить. Джоан каждое утро берет свечу наверняка с ее согласия. Может быть, даже с ее одобрения.

Тальбот женщина властная, кухарки повинуются ей беспрекословно, но не только они – ее авторитет выходит за рамки ее территории и распространяется на всех слуг в монастыре. Прачки, поломойки, те, что убирают со столов и выполняют самую черную работу, – все под началом у поварихи. Джоан со временем сумела сделать Тальбот своей союзницей. С первого дня, однако, была опаска, еще какая, и с одной стороны, и с другой. Тальбот считала Джоан маленькой бесстыдницей. Не в пример аббатисе, она не рассчитывала, что с годами девчонка присмиреет, нет, она догадывалась, что возраст не смягчит ее норова, разве что изменит его окраску. Потом, признав в этом норове знак живого ума, она привязалась к девчонке-неслуху. Тальбот любит покорность, но выше ценит ум.

Тальбот никогда не выказывала своей привязанности к Джоан. Да я и не знаю, привязанность это или только уважение. Когда Джоан входит в кухню, Тальбот ничего не говорит и не отрывается от работы. Если она стоит к ней спиной, то не поворачивается. Для остальных кухарок приход Джоан – как явление святой Марфы. Надо иметь зоркий глаз, чтобы понять, что Тальбот, не отходя от плиты, знает: Джоан здесь. Своей неподвижностью она как бы говорит ей: добро пожаловать.

Трехдюймовая свеча – поддержка, которую Тальбот оказывает Джоан каждый день. Но это еще не все. При каждом удобном случае Джоан расспрашивает повариху о растениях, которые копятся в кухне между куриными яйцами и сухой фасолью. Вопросы настойчивы, Джоан повторяет их, пока не удовлетворит свое любопытство. Тальбот отвечает, снова и снова отвечает, не переставая работать, пока не кончится ее терпение. Она неизменно фыркает наконец:

– Если ты хочешь все знать о травах, можешь с тем же успехом наведаться в лазарет. Все узнаешь про шалфей, про зверобой, про кровохлебку, белену, морозник, полынь, наперстянку, про все, что твоей душеньке угодно.

Лазарет, конечно, есть. Но Джоан знает, и Тальбот знает тоже, что в лазарете заправляет старуха Уинифрид, та самая, у которой голос как будто скребут щеткой по каменной плите. А Уинифрид гостеприимной не назовешь, ее лазарет – закрытая келья, куда монахиня допускается, только когда этого требует ее состояние. Как правило, Уинифрид говорит, что недуг не опасен. Она отсылает сестру к ее болям, к молитве, к терпению, к милосердию Божьему. Только если Бог не может, к примеру, остановить кровотечение, Уинифрид открывает дверь, впуская монахиню и немного дневного света. И в сумраке своего логова лечит ее на свой манер.

– Джоан, почему бы тебе не наведаться в лазарет? Ты найдешь то, что ищешь. Если, конечно, ты ищешь что-то.

– Ты не хуже меня знаешь, что в лазарете я найду только Уинифрид и пятна сырости. Лазарет – не твоя кухня, Тальбот, в нем нет стойкого запаха копченого сала и осенних грибов. Уинифрид пахнет дохлой мышью и старыми юбками. Она ничему меня не научит. Она даже не может отличить петрушку от лавра… Так это – зверобой?

Джоан показывает на букетик бледно-желтых привядших цветочков.

– Да. Если у тебя зоркие глаза, ты сможешь увидеть крошечные дырочки в каждом лепестке.

– И правда, я их вижу. Подумать только, что Господу нашему пришла в голову блажь проткнуть каждую дырочку булавкой.

– Не богохульствуй.

– Я и не богохульствую. Разве Бог не создал мир вплоть до мелочей? Если только Он не поручил эту работу ангелам. Ангелы – протыкатели дырочек. Это очень тонкая работа, смотри, сквозь них проходит свет.

– Джоан, лучше не трогай эти цветы.

– Из-за дырочек?

– Они ядовитые. Нехорошо, когда скотина ест эту траву. Иди вымой руки.

Джоан не обижается на сравнение со скотиной. Она идет мыть руки. И думает о том, как свет проходит сквозь такие крошечные дырочки. А пройдя сквозь дырочки, становится ли он клубком светящихся нитей?

* * *

По здравом размышлении Джоан отвергла зверобой. Я узнала из уст второй Мэри, что Джоан под предлогом познакомиться с определенным способом написания букв попросила у аббатисы разрешения посмотреть труд под названием Liber conservationis sanitatis senis[12] некого Гвидо да Виджевано. Это очень древняя книга, и я понятия не имею, после каких странствий она попала в наше аббатство. Даже аббатиса не знает точно ее происхождения. Она, вероятно, ни разу ее не открывала, в отличие от Джоан, которая не раз с головой уходила в этот трактат о «сохранении здоровья стариков». Пусть она и не старуха и вовсе не ищет в нем способа сохранить здоровье. Она медленно переворачивала тяжелые страницы Liber conservationis в надежде найти то, что искала, противоположность лекарству, вещество, способное не умертвить, но вызвать подобие смерти. Немного смекалки, сказала она себе, и у нее получится превратить целебную микстуру в пагубное зелье. Но она не успела, аббатиса сочла, что Джоан слишком много времени посвящает этой Liber и недостаточно – Священному писанию. Она изгнала Джоан из нашей скромной библиотеки и заперла Liber в таком тайном месте, что она, должно быть, лежит там и по сей день. Там и кончит забытой.

Поставим крест на зверобое, поставим крест на секретах, которые,

– Ты собираешь грибы?

Он не отвечает. Двумя пальцами он держит гриб. Джоан отмечает про себя, что белая, перепачканная землей ножка гриба похожа на бледные, перепачканные землей пальцы мальчика. Если мальчик и понял вопрос, то, видно, счел, что он не имеет значения. Никакой от него пользы, решил он, во всяком случае, куда меньше пользы, чем от гриба. Джоан готова присесть на корточки, чтобы ему помочь. Она знает, что через несколько секунд голос аббатисы, похожий на воронье карканье, призовет ее к порядку.

– Можно, я тебе помогу? Смотри, вот еще один. Этот ты не берешь?

– Нет, не его. И не его, и не его.

Своим перепачканным землей пальцем мальчик показывает на три гриба, от которых видны только шляпки, круглые, неровные и светлые.

– А этот – да, – добавляет он.

И показывает на другой гриб, на другую шляпку, такую же круглую, неровную и светлую. Джоан спрашивает:

– Они не одинаковые?

Мальчик поднимает голову. В его глазах немного удивления и немного жалости. Джоан понимает, что для него она не лучше Уинифрид, неспособной отличить петрушку от лавра. Она внимательнее всматривается в три гриба. Придет время, она и нас научит распознавать этот легкий желтый оттенок, похожий на желтизну цветов зверобоя, – в нем-то вся разница между хорошим и плохим. Это не украшение напоказ, нет, этот знак едва виден. Поэтому он еще более опасен. Я думаю, его незаметность и есть настоящее клеймо дьявола.

Джоан встает, аббатиса зовет ее своим вороньим голосом, звонит колокол, пора возвращаться на молитву.

На следующий день, после утренней службы, в зале капитула аббатиса бранит Джоан за непослушание. Вообще-то, это происходит с той же регулярностью, что и пение петуха на восходе солнца, но на этот раз аббатиса прибегает к дисциплинарной мере: ослушница будет наказана кнутом, как предписано нашим уставом. Следующей ночью Джоан придется спать на животе. Но не придется глотать слезы – потому что она их не прольет.

* * *

Беда в том, что от этих грибов с желтыми пятнышками исходит при варке очень сильный и неприятный запах. Иначе Джоан могла бы приготовить их для себя у Тальбот, сказав, что ей-де хочется разнообразить свое меню. Но у Тальбот слишком тонкий нюх, ее не проведешь. Не может Джоан и рисковать, взяв огонь в свою келью. В следующие дни она продевает нитку сквозь хрупкие ножки грибов, не ломая их, после чего вешает гирлянду в самом темном углу каминной, где они постепенно высыхают. Затвердевшие, они выглядят еще отвратительнее. А затем Джоан, как бы пламенно каясь в грехах, решается есть их сырыми, сначала совсем маленькими порциями. Она жует старательно, не морщась, а если и морщится, остальные сестры это тоже принимают за раскаяние. В считанные дни непредсказуемая Джоан становится потухшей монахиней, обуреваемой лихорадкой и испытывающей тайную муку. Походка ее замедлилась. Она не хочет ничего замарать и крепко сжимает челюсти, а желая держать под контролем календарь своей болезни, старается сохранять холодную голову. Когда аббатиса наконец замечает ее серое лицо, поджатые губы, кривую улыбку, молчание затворницы, она думает, что случилось чудо. Столь долгожданное чудо превращения Джоан в истинную бенедиктинку.

А потом, однажды вечером, когда мы в очередной раз запеваем песнь Симеона Богоприимца, на последнем слове куплета «secundum verbum tuum in pace», Джоан орошает плиты у себя под ногами оранжевым зловонным потоком. Мерзкий фонтан тут же иссякает в наступившей тишине. Я знаю, что Джоан сейчас радуется своей рвоте, принимая ее как подтверждение, а может быть, даже благословение. Знаю и то, что аббатиса в душе благодарит Всевышнего. Это большая редкость, чтобы Джоан и аббатиса были удовлетворены одновременно и почти по тем же причинам.

Джоан разрешают удалиться в общую спальню. Если жар и тошнота не пройдут, к ее одру пришлют Уинифрид. Уинифрид подойдет с опаской, посмотрит на Джоан с брезгливостью, ощупает ее, ничего не поймет и пропишет снадобье, выбранное наобум, просто связав что-то в памяти. Сестры продолжают песнь Симеона Богоприимца, «Quia viderunt oculi mei salutare tuum», Джоан удаляется по нефу, поддерживаемая двумя Мэри.

Позже, за ужином, она не появляется. Лицо аббатисы замкнуто. Она не против, чтобы одна из ее монахинь подверглась небольшому испытанию свыше, но не в ущерб же порядку. Мы, Миллисент, Роза, Элинор и я, объединенные двойным секретом свечи и притворной болезни, тоже молимся о возвращении нашей сестры. Нельзя, чтобы Господь, возмущенный таким обманом, поразил Джоан настоящим недугом из тех, что в руках Его. Мы молимся, чтобы Джоан, которая сейчас на грани смерти, осталась на этом свете.

К счастью, назавтра, не в ночной час заутрени, но на следующей службе, Джоан появляется. Лицо ее бледно, под глазами круги. Я догадываюсь, какая твердость кроется за этим шатким фасадом. Я вижу это в глазах Джоан, когда она обводит взглядом всю паству. Она не улыбается, она спокойна.

Миллисент, Роза, Элинор и я – вскоре к нам присоединяется Лавиния – окружаем Джоан, – мол, хотим ее поддержать. Мы в углу внутренней галереи, в противоположном конце от зала капитула. У нас очень мало времени, мы это знаем, дневные работы не ждут. Парой слов, произнесенных вполголоса, Джоан распределяет роли: чтобы не привлекать внимания аббатисы и других любопытных монахинь, мы должны ходить за грибами по очереди. Потом Джоан объясняет нам, как их хранить, сушить и толочь в порошок, чтобы легче было глотать. Когда настает моя очередь, мне выпадает непогода, туман такой густой, что превращается в дождь. Как будто дождь не падает с неба, а рождается от земли. Мне очень трудно разглядеть соломенно-желтый, такой характерный штрих. В этом тяжелом тумане все как будто растворяется, все кажется серым, такой серой бывает земля. И все-таки, возвращаясь в аббатство, я несу в складках своего облачения четыре ядовитых

Через несколько дней Джоан лежит, прикованная к постели, в келье, подальше от других монахинь. Ей так худо, что аббатиса приходит ее проведать в сопровождении Уинифрид. По просьбе Джоан аббатиса согласилась, чтобы я сидела с ней. Как я и ожидала, Уинифрид приближается к больной с опаской. Разве что нос не зажимает. Цвет лица ей не нравится, вид тоже. Она просит Джоан показать язык, что Джоан и делает, не медля, очень старательно. Мне сейчас кажется, что с нее сталось бы высунуть язык на шесть футов в длину просто ради удовольствия. Уинифрид, оправившись от удивления, рассматривает этот язык с подозрительным видом. Ей хочется показать свою ученость. Но перед таким длинным языком она теряется.

– Ты уже можешь убрать язык.

Но Джоан и не думает. Глаза ее закрыты, язык высунут, она как будто в обмороке. Из ее горла вырывается хрип. Аббатиса выглядит испуганной. А я боюсь, как бы свойственная Джоан любовь к насмешкам не испортила ей все дело.

– Джоан, ты меня слышишь? Убери язык.

На этот раз Джоан повинуется и закрывает рот, клацнув зубами. Уинифрид осторожно трогает ее лоб. Нажимает пальцами на разные места на руке снизу вверх. Она в нерешительности, повторяет это несколько раз, неловко, как будто держит живого угря. Проходит минута. Аббатиса смотрит на нее вопросительно. Уинифрид пора решиться, она ищет в памяти наобум названия растений.

– Горчичные зерна, корень фиалки, молочай.

Горло Джоан издает новый хрип. Аббатиса вздрагивает. Она наверняка спрашивает себя, не демон ли это, притаившийся внутри Джоан, подал голос. Демон в обличье жабы. Я одна знаю, что это не хрип, а смех.

По кивку аббатисы Уинифрид покидает келью с явным облегчением, что выбралась живой и невредимой. Аббатиса говорит:

– Да будет так. Хелисенда, я разрешаю вам посидеть с Джоан еще несколько минут, но не больше. Она теперь в хороших руках.

Она тоже выходит. И я слышу слабый голос Джоан:

– Ты слышала? Вот дура. Прописывать мне рвотное, когда меня и так рвет целый божий день.

6

В следующие дни Джоан то хуже, то лучше. Когда ей плохо, она не выходит из отведенной ей кельи и тайком сует под кровать тарелку с настоем аронника и зловонной руты. Исходящий от нее мерзкий запах отпугивает редких посетительниц. Когда Джоан снова показывается после нескольких ночей в муках, она еще более бледная и осунувшаяся. Кажется, будто она воскресла, как Лазарь, а весит теперь не больше перышка. Я вдруг понимаю, что никогда не видела у Джоан ввалившихся щек. Все с той же целью держать под контролем календарь своей агонии, она позволяет себе выздороветь на несколько дней. В эти дни она не ест грибов, отлынивает даже от молочая и корня фиалки. Пользуясь остатком сил, она собирает нас ночью и подробно объясняет продолжение нашей миссии.

– Моя болезнь уже свершившийся факт. Для аббатисы я отрезанный ломоть. Я всегда была паршивой овцой в стаде. Она не удивится, если я снова сорвусь. Но пора переходить к следующему этапу.

– Опять грибы, Джоан? Ты не боишься и впрямь навредить своему телу, если все время будешь их есть и тебя будет рвать?

– Я не стану губить его долго, Миллисент. Я умру раньше, чем по-настоящему заболею. Думаю, я уже достаточно ослабла и настало время умереть. Поэтому я вас и собрала. Мы должны устроить мою смерть и мои похороны. Рано или поздно мне придется покинуть этот мир. Надо подумать о последствиях. Аббатиса огорчится или вздохнет с облегчением, неважно, но она захочет увидеть мои останки, может быть, помолиться над ними. Я не смогу долго притворяться мертвой при ней, пусть даже аббатиса не приметливей Уинифрид. И как знать, может быть, и другие захотят меня навестить? Может быть, Тальбот придет сказать мне последнее прости. А вы же знаете, Тальбот – это не аббатиса, от нее ничего не скроешь.

– Что же ты сделаешь? – спрашивает Роза.

– Может быть, настой зловонной руты их отпугнет, – говорит Лавиния. – Достаточно сделать его покрепче.

– Мысль верная, но этого недостаточно. Такие детали мы обсудим позже. Или, вернее, вы обсудите позже, когда меня уже не будет.

Хоть мы и знаем, что Джоан планирует свою смерть как розыгрыш, от таких слов, как «когда меня уже не будет», нас всегда бросает в дрожь. Роза осеняет себя крестом.

– Вы помните письмо святого Иеронима Деметриаде: «Старайся всегда иметь под рукой вязанье. Или пряди кудель. Крути веретено, продевай нить в основу. То, что напряли другие женщины, сматывай в клубки или собирай для тканья». Ну вот, продолжайте делать днем ваши женские работы. Выполняйте их усердно, старательно, прилежно и рьяно. Только так можно заглушить подозрения. Никто не обратит на вас внимания, никому и в голову не придет, что вы делаете что-то дурное. Но пользуйтесь вашей работой, и материалом, который у вас в руках, и вашими орудиями. И вашими умениями пользуйтесь, чтобы помочь мне в моем деле.

В сумраке каминной, вокруг язычка пламени сестры вопросительно смотрят друг на друга. Что нужно от нас Джоан на этот раз? Она хочет, чтобы мы сколотили доски ее гроба?

– Вы поможете мне сделать куклу, похожую на меня. Моего роста, с моей фигурой. Даже с моим выражением лица, когда я лежу в постели. Каждой из вас я дам по кусочку, который надо будет спрятать, как – смотрите сами. Когда придет время, мы соберем ее в моей келье. Я одену ее в мою одежду, накрою моим одеялом. Придется рассчитывать на темноту в моей келье, чтобы ввести всех в заблуждение. Эту копию вы предадите земле и будете оплакивать. Не бойтесь кощунства, кощунства на самом деле нет, а если и есть, вам оно не грозит, вы из тех, кто не способен кощунствовать.

Язычок пламени дрожит.

– Когда аббатиса и эта жалкая Уинифрид придут убедиться, что я мертва, потрогают они куклу. Она будет холодной, дряблой и тухлой. Запах смерти заполонит всю келью. Возможно, Уинифрид захочет пощупать мой пульс на запястье. Ладно, мы дадим ей пощупать запястье. С завтрашнего дня, если вы хотите мне помочь, работайте с шерстью, с полотном, соломой, деревом, с ивовыми прутьями, кожей и глиной. Собирайте очески, нечесаную шерсть, скелеты животных, черепки кувшинов, если понадобится.

Джоан мечтает об этой копии, о чучеле в натуральную величину, способном напугать архиепископа Кентерберийского – если только архиепископ возьмет да и заявится на ее похороны.

– Надо будет еще слепить лицо, похожее на меня.

В этот миг

* * *

Я никогда не переплывала море, ни на континент, ни на ирландский остров. Этот остров, говорят, долгое время пренебрегал Евангелием, предпочитая держаться суеверий о феях и гномах. Еще говорят, что этому острову неведомы змеи. В своем полнейшем уединении он никогда не был захвачен ни гадюками, ни ужами. Для этого надо было переплыть пролив, чего не могли, я думаю, эти твари. Из-за змея мужчина и женщина познали грех, были им отмечены и передали его нам. Значит ли это, что Ирландия без змей – земля, чистая от всех грехов? Этот вопрос могла бы нам задать Джоан. Но на этот вопрос аббатиса дала бы немедленный ответ: воля Божья распространяется на весь мир.

Она еще сказала бы нам: змея есть символ. Но символ чего? Мне порой трудно понять. Когда что-то становится символом, мне кажется, что оно растворяется в воздухе. Его как такового не найти.

Из-за змея земля рождает шипы и колючки; из-за змея женщины рожают в муках. И из-за того же змея мы работаем. Чтобы создать куклу, мы делим обязанности. Лавиния берется собрать достаточно ивовых прутьев, чтобы сплести тело. Роза считает, что осторожности ради надо наполнить куклу чем-нибудь тяжелым, чтобы придать ей естественный вес тела. Ведь тело, изнуренное болезнью, все равно весит. Говорят даже, что мертвое тело тяжелее живого. Не считая веса отлетающей от него души. Как бы то ни было, Роза уже наполняет песком сшитые ее руками мешки, которые она соберет, когда настанет час.

Элинор собирает обрезки старой кожи и плохо выдубленные куски, пострадавшие от дождя. Ей удалось сохранить часть шкуры свиньи, зарезанной несколько дней назад. Джоан надеется сделать эту шкуру похожей на человеческую кожу. Я не знаю, стоит ли так далеко заходить в иллюзии. Мы хотим иллюзии, но не иллюзия ли и это тоже? Однако Джоан твердит нам, что мы должны рассчитывать на наши умения. Если мы этого не сделаем, кто сделает за нас?

Мэри и Миллисент экономят солому, и муку тоже. Тальбот не так давно отложила мешок дрянной муки, полный паразитов, которую она не хочет использовать. Про этот мешок она не забыла – Тальбот никогда ничего не забывает, – и Мэри с Лавинией только отсыпали из него четверть, хорошенько помяв мешок, чтобы он выглядел полным. Если смешать эту плохую муку с водой, получится клей, временный, но сойдет. Миллисент же собирала одежки, понемногу каждый день. В темноте своей кельи Джоан сшивает их вместе, пользуясь слабым светом луны, когда она полная. Но и когда не полная, Джоан продолжает шить. Я видела однажды в Йорке слепого сапожника. Он был очень ловок, но как будто не хотел замечать своей ловкости.

Уже несколько месяцев я стригу волосы тем, кто об этом просит. Обычно мы выбрасываем состриженные волосы вместе с остальным мусором, как будто они нечисты. Теперь же после каждой стрижки я собираю короткие и длинные пряди. Джоан вымачивает пепел виноградной лозы и листьев ясеня целую ночь в уксусе и получившейся мазью смазывает пряди, чтобы придать им оттенок, похожий на цвет ее волос. Она даже хочет смешать свои собственные пряди с теми, что мы собрали. Я надеюсь скоро накопить достаточно, чтобы сделать парик, он будет грубым, но ведь тоже потонет в тени. Да, создавая копию Джоан, мы очень рассчитываем на темноту. Раньше мы боялись ночи, теперь она помогает нам.

Мы пока не говорим об этом, но как можем оттягиваем этап лица. На этот раз дело не только в умении – нам как-то неловко. Я думаю об этом каждый раз, когда пою песнь Симеона Богоприимца под разбитым лицом ангела. Ничто не запрещает нам делать портреты, да ведь и наше аббатство украшено изображениями Спасителя, а еще Марфы, Марии, Иосифа, Крестителя и многих других. На фреске в зале капитула мы даже можем видеть лица нескольких пророков. Каких – мы расходимся во мнениях, одни говорят, что это Исаия, Иезекииль и Иеремия, другие – что Даниил, Осия и Аввакум. Конечно, эти портреты есть, и мы любуемся ими, когда не забываем на них смотреть. Но пророки так давно умерли, их изображения – единственное, что нам от них осталось. А Джоан создаст свой портрет при жизни.

Мы движемся черепашьим шагом. Джоан права, когда говорит, что усердие в труде спасает нас от всяких подозрений. Мы выглядим такими же монахинями, как все, будто дело для нас превыше всего. Но подозрения не преминут родиться в замкнутом мирке нашего аббатства, если мы не будем действовать осторожно. Наша работа, хороша она или плоха, будет сделана в глубокой тайне. Мы выполняем ее изо дня в день, подобно вышивальщицам, стежок за стежком. Нужно богатое воображение, чтобы поверить, что суммой этих мелочей станет кукла в человеческий рост.

* * *

Однажды утром, между девятичасовой молитвой и полуденной трапезой, я иду в покои аббатисы. Гарриэт передала мне, что та меня вызывает, с такой суровой миной, как будто я в чем-то перед ней провинилась. Мне редко выпадает случай побывать в этих покоях, и я обвожу их взглядом, чтобы не упустить ни крупицы. Возможно, я ищу глазами мощи святого Катберта в ковчежце или экземпляр Liber conservaationis sanitatis senis. Но на самом деле мне просто хочется знать, как аббатиса обставила свои покои.

Аббатиса тоже смотрит на меня сурово. Но не так, как Гарриэт. Аббатиса судит не меня за вину перед ней, нет, она судит весь мир в целом.

– Хелисенда, я в затруднении. Джоан все хуже, она теперь встает не чаще раза в неделю. Да и то не знаю, будет ли следующий раз… по крайней мере, как скоро. Я навещаю ее каждый день, но Джоан молчит. Она держит свои страдания в себе.

Аббатиса опускает глаза. Я знаю, что она думает. Она пришла к заключению, что самоотверженность Джоан, ее молчание в муках достойны восхищения. Ее спокойствие – доказательство добродетели. Аббатиса жалеет об этой мысли и не хочет делиться ею со мной. Как бы я не усмотрела в этом признак слабости.

– Но я должна знать больше. Вот почему я обращаюсь к той, что показала себя не только как образцовая монахиня, но и как подруга и наперсница.

Аббатиса вскидывает голову и смотрит на меня в упор. Она не сказала, чего именно ждет от меня. Она держит меня в неуверенности, наверно, хочет сделать более уязвимой. Или сама не знает, какие сведения

– Кое-чего в Джоан я не могу понять, и мне бы очень хотелось в этом разобраться, пока не стало слишком поздно.

– О чем вы, госпожа?

– Секрет, замысел, может быть, горе. Тягостное воспоминание. Грех.

– О, не думаю, госпожа.

Аббатиса напрягается.

– Что вы об этом знаете?

Она жалеет, что повысила голос. Теперь мой черед опустить голову.

– Думаю, я смогу это узнать, госпожа.

Я тут же добавляю:

– Но я не уверена.

Слишком поздно, аббатиса уже уверена, что нас с Джоан связывает какой-то неведомый секрет. Она стискивает зубы, я угадываю это по изменившейся форме ее челюстей.

– Я хотела бы положиться на вас, Хелисенда. Моя дверь для вас всегда открыта. Вы доверитесь мне, когда поймете, что время пришло.

И она выдавливает улыбку, тем самым спроваживая меня.

7

Джоан еще хуже, если такое вообще возможно. Каждый день мы думаем, что она ослабла до той степени, за которой нет ничего, кроме кладбищенской ограды. Но назавтра мы находим ее проснувшейся с утра, еще более изможденной, бледной, почти серой. Жар и рвотные спазмы кажутся последними доказательствами теплящейся в ней жизни. Джоан оживает, только сотрясаясь в судорогах. Миллисент не без оснований спрашивает:

– А вдруг Джоан умрет по-настоящему? Вдруг она будет наказана за то, что разыгрывает такую комедию?

Все мы разделяем эти страхи. Есть что-то достойное восхищения в способности Джоан так правдоподобно изображать умирающую. Но и что-то опасное, угрожающее. Элинор даже говорит своим спокойным голосом:

– В этом есть что-то дьявольское.

Она знает, как и все мы, что дьявол и сам – мастер подражания. Дьявол любит принимать разные обличья, порой самые прельстительные, чтобы вернее нас погубить.

Успокоить наши страхи мы можем, только взявшись за работу. День за днем под пальцами Джоан кукла обретает форму. По крайней мере, так должно быть, хотя нам трудно в этом удостовериться. Ее части пока существуют по отдельности, осторожности ради, только последний день даст нам возможность увидеть ее целиком; в этот день мы будем счастливы или разочарованы. Плести ивовые прутья, чесать шерсть или вязать нечесаную, немытую и еще влажную, месить глину, смешанную с водой, мять кожу, собирать пряди мертвых волос в парик, придавать неживой материи форму рук или ног – таковы наши занятия в течение дня, когда мы свободны от обычных работ. Джоан же погружена в работу и, пользуясь своей болезнью, больше не выходит из кельи. Под ее пальцами оформляется рука, плечо и шея, оформляется ее грудь. Я и не подозревала за ней такой ловкости: из самых обычных материалов она способна сделать свою левую руку, потом, назавтра, правую. Она красит их в нужный цвет ореховой шелухой. Когда придет время, эти руки будут скрещены на груди усопшей.

Однажды, когда я оказываюсь в купальне наедине с Лавинией, она спрашивает меня шепотом:

– Как ты думаешь, что будет делать Джоан, когда выберется наружу? Пойдет пешком? Но сколько времени будет идти, сколько дней и куда? Она так слаба, что не уйдет дальше Бишопторпа. Кто-нибудь подберет ее на дороге и вернет сюда.

Я могу ей ответить только банальностями: мол, Джоан крепка, вынослива, мы и не подозреваем, какой у нее запас сил. Если Джоан сумела стать хозяйкой своей болезни, она сумеет стать и хозяйкой вновь обретенной силы. Она уйдет не одна, хотя бы на первые ярды, и в ее котомке будет чем подкрепиться. Мои слова, похоже, успокаивают Лавинию. Но меня саму они не успокаивают.

Дни идут, и мы удваиваем осторожность. Осень – еще пора полевых работ, зимой будет свободнее. Зато меньше света, что ограничит часы работы. И Джоан хочет бежать до первых заморозков. Как бы ни были мы осторожны, я боюсь, что наши проделки могут возбудить любопытство некоторых сестер – и прежде всего Гарриэт. Ей будто бы жаль Джоан, и под этим предлогом она навещает ее по несколько раз в день. Гарриэт ненавидела бы Джоан от всей души, не будь ненависть грехом. Но она все равно ее ненавидит, сама себе в этом не признаваясь, и является каждый день к ее одру, преодолевая отвращение, чтобы воочию видеть, как разлагается ее тело. Запах зловонной руты ей не мешает, по крайней мере пока. Когда Гарриэт не присутствует при агонии Джоан, она наблюдает за нами, как будто прознала о существовании сестринства в сестринстве. Однажды вечером, подойдя к своей постели, я увидела ее у двери общей спальни, она держалась за ручку, собираясь то ли войти, то ли выйти. Она смутилась:

– Мне показалось, что здесь пробежала крыса.

И удалилась мелкой рысцой. У нашего аббатства много недостатков, но ни одной крысы здесь нет. Тальбот ведет на них беспощадную охоту с тремя помощниками-котами. Оставшись одна у своей койки, я ищу, что могла там найти Гарриэт, хотя она наверняка не успела перерыть все. К счастью, парик надежно спрятан внутри тощей, набитой опилками подушки.

В тот же вечер за ужином, перед собранием монахинь, склонившихся над тарелками с бланманже, аббатиса решила сама почитать нам Писание вместо настоятельницы или выбранной для такого случая сестры. Это довольно необычно, особенно для нее, сторонницы однообразия. Аббатиса поднимается по ступенькам на маленькую кафедру в трапезной и открывает требник на странице Притчей, что тоже необычно. Как правило, аббатиса предпочитает зачитывать нам из Евангелия от Матфея эпизод о преображении Христа. Или же выбирает жизнеописание святого. На этот раз она читает несколько Притчей монотонным голосом, слишком скрипучим, но достаточно громким, чтобы слышали все, вплоть до следующего стиха:

– «Коварство – в сердце злоумышленников»[13].

К нашему удивлению, аббатиса перелистывает несколько страниц, не читая, до главы Псалтыря. Скрипучий голос продолжает:

– «Уста его полны проклятия, коварства и лжи; под языком его – мучение и пагуба»[14].

После этого аббатиса спускается с кафедры и возвращается на свое место. Оттуда, где я сижу, мне видно, как медленно бледнеют Роза и Миллисент. Я не вижу ни Элинор, ни Лавинии, и только затылок Мэри. Через несколько часов, глубокой ночью, мы встречаемся в каминной. Лавинии удалось унести с кухни только половину свечи, но на сей раз этого вполне достаточно, у нас не хватает духу затягивать собрание. Эта короткая свеча будет предлогом сократить наши

* * *

И вот уже ноябрь. Каждое утро теперь начинается в тумане, который рассеивается днем, но так медленно, что хоть плачь. А когда небо расчищается, день уже угасает. Скоро возможностей работать в огороде и фруктовом саду, тем более в полях, станет совсем мало. А потом наступят лютые холода и долгие месяцы полного заточения в стенах обители. Месяцы молитвы, чтений Писания, сушеных овощей и квашеной капусты. Мы больше не сможем собирать грибы с желтыми прожилками.

По этой причине и по многим другим Джоан составила план на ближайшие дни.

– Тринадцатого мне станет еще хуже, и одна из вас сообщит об этом аббатисе. Может быть, ты, Хелисенда?

– Я готова.

– В этот день аббатиса навестит меня и исповедует.

Джоан долго молчит, наверно, обдумывает содержание своей последней исповеди.

На этот раз мы собрались в ее келье, вокруг ее койки и без свечи. Если кто-то застанет нас здесь, мы всегда можем сказать, что пришли помочь нашей больной.

– Четырнадцатого ноября начнется агония. Никого не должно быть в этой келье, кроме вас. Надо придумать, как отвадить аббатису, настоятельницу и особенно эту чуму Гарриэт. Сочините какой-нибудь предлог. Скажите, например, что моя болезнь стала заразной.

Лавиния торопливо вставляет:

– Я готова пожертвовать собой.

– О какой жертве ты говоришь?

– Я говорю об этих грибах. Разреши мне тоже поесть их, совсем немножко. Скажут, что я слишком долго держала тебя за руку и вытирала тебе лоб. Никто больше не решится к тебе подойти.

Это предложение, кажется, забавляет Джоан. Она улыбается. Не будь она так слаба, ее глаза бы засверкали.

– Твоя идея превосходна. Вот увидишь, эти окаянные грибы, в сущности, не так уж плохи. Вот только вкус во рту остается гадкий, ты будешь помнить их много дней. Я надеюсь избавиться от него, прежде чем поцелую герцога Йоркширского.

– Ты хочешь поцеловать герцога?

– Это пока только задумка. Его или другого герцога, Йоркширского или Ланкаширского, там будет видно. Пока вернемся к утру четырнадцатого ноября. У меня начинается агония. Я умираю, ладно. Дело сделано. Оставайтесь в моей келье, вас всех хватит, чтобы отвлечь внимание сестер, тем более что все они будут в панике. Аббатиса тоже ничего не заметит, ей и в голову не придет вас считать. Настоятельнице тоже. А вот Гарриэт, я уже сказала, надо будет удалить.

– Но как?

– Это еще придется обдумать. В последние дни перед моей смертью вы принесете все части куклы в мою келью. Спрячете их под моей койкой. Если этого будет недостаточно, принесете побольше полотенец и тряпок, как будто для того, чтобы подтирать за мной рвоту.

Мэри осеняет себя крестом, Роза тоже.

– То, что не поместится под койкой, вы спрячете в тряпках. Потом мы соберем куклу, уложим ее на мое место. Наверно, придется кое-что подогнать. Потом вы сообщите аббатисе. Аббатиса явится сюда, и наверняка Уинифрид тоже.

– Они захотят убедиться, что ты мертва.

– Да, они должны это сделать, мы об этом уже говорили. Придется рассчитывать на удачу или на помощь Всевышнего.

– А Господь захочет тебе помочь?

– Я полагаюсь на него.

– В таком кощунственном деле?

Джоан задумывается. Она смотрит в потолок так пристально, что мы задираем головы: уж не появился ли там лик Господа.

– Что ж, там будет видно. Может быть, и Бог не захочет выпустить меня. Но я постараюсь, чтобы все шансы были на моей стороне. Надо будет действовать быстро, это наш единственный козырь. Вы должны убедить аббатису поторопиться, чтобы избежать заражения или чтобы мое ослабленное тело не разложилось и не вытекли…

– Нет, пожалуйста, Джоан, опустим эти подробности.

Мэри снова крестится. Роза прижимает руку ко рту. Признаюсь, я тоже.

– Мои останки отнесут, заколотят в гроб и этот гроб опустят в землю. Теперь вот что самое важное: между тем моментом, когда мое тело будет выставлено напоказ перед всей обителью, и тем, когда его предадут земле, я покину аббатство.

– Каким путем?

– Через ворота.

– Но как ты выйдешь?

– На лошади.

– На какой лошади?

– На лошади плотника, который заколотит мой гроб.

– Плотника? Не понимаю.

Я вижу, как Джоан улыбается, той же улыбкой, что давеча.

– Будет не один гроб, их будет два. Ошибка плотника. Пока будут хоронить гроб с куклой, я уеду далеко отсюда, лежа в другом, моем гробу. Но я буду вполне жива. Это я вам обещаю.

* * *

Может показаться глупостью звать плотника, чтобы сколотить гроб, в Йоркшире найдется много других мастеров по этому делу. В ходе одного из последних разговоров с аббатисой Джоан убедила ее неотразимым доводом: плотник обойдется обители куда дешевле. Аббатиса не удивилась, что Джоан готовится к собственным похоронам так спокойно и смиренно. Спокойствию и смирению в отношении смерти учит наша Церковь. Джоан исполнила эту роль в совершенстве.

Плотник через несколько месяцев после первого посещения снова постучал в нашу дверь. На этот раз надо было починить большую кафедру в церкви, на которой стало опасно. Джоан заметила трещину, настоятельница чуть не сломала шею, пришлось распорядиться о починке. Потом треснуло перекрытие, потом балка в хлеву. Джоан все подмечает, она всегда первой сообщала о повреждениях. Я иногда подозреваю, что она сама приложила к ним руку, с единственной целью впустить постороннего в аббатство. Но это уж слишком даже для Джоан. Если я ошибаюсь, Бог простит мне злословие.

Все происходит всегда одинаково: аббатиса вызывает плотника, тот является почти сразу, послушный и исполнительный. Он делает свое дело, а Джоан пользуется этим, чтобы поговорить. Она просит Сёрла описать ей мир по ту сторону стен, как будто он вернулся из долгого путешествия на Восток. И Сёрл своим густым басом рассказывает ей о скромных чудесах, наполовину реальных, наполовину вымышленных. Джоан жадно слушает, обещая себе, что никогда их не забудет. Со временем визиты Сёрла стали рутиной. А ведь для аббатисы рутина – противоядие злу. Плотник столько раз переступал наш порог, что стал неотъемлемой частью обители. Редкая честь для мужчины, особенно если он не родственник монахини или послушницы. Правда, Сёрл ничуть не похож на йоркширского аристократа. Имя у него валлийское, манеры и выговор тоже, но со своей внушительной статью он выглядит потомком датчан. Он

Попросить этого славного человека сколотить гроб – что в этом необычного? Доски, возможно, будут толще, гроб тяжелее, но какая разница? И аббатиса в который раз посылает за плотником туда, где он живет, в Брокфилд. А плотник в который раз готов помочь и через несколько дней входит в ворота, им же починенные.

Он, должно быть, знает об агонии Джоан, я вижу на его лице признаки легкой грусти. Но при этом в его чертах сквозит жизнерадостность, уж не знаю, каким чудом. Можно подумать, что этому великану неведома печаль. Аббатиса приглашает его навестить больную. Джоан слабеющим голосом просит оставить ее с ним наедине. Аббатиса и настоятельница так огорчены состоянием умирающей, что не в силах отказать. Я знаю, что Джоан воспользуется этой беседой без свидетелей, чтобы посвятить своего друга Сёрла в наши секреты. Она рассказывает ему о притворной болезни, о грибах с желтыми прожилками, о кукле из ивовых прутьев и фальшивых похоронах. Я представляю, как этот мужчина с повадками датского воина слушает ее, испытывая смешанные чувства недоверия, тревоги и восхищения. Ни разу он не спросил Джоан о причинах ее бегства. Он задает лишь вопросы плотника, ему надо знать только количество гробов и размер досок. Для человека его ремесла не важно, кто живет в доме, главное – чтобы дом стоял. Побег – это тоже постройка.

Сёрл слушает Джоан очень внимательно. Ей понадобятся два гроба из крепких досок, крытая повозка, пара лошадей. Он согласно кивает, потом, ничего больше не говоря, уходит к себе в Брокфилд. Успокоенная, Джоан засыпает и видит во сне чудеса, придуманные плотником ей на радость.

8

Сколотить два гроба – не единственная миссия Сёрла. Ему еще придется преодолеть пять миль, отделяющих его от поместья Кларенса Лидского. Кларенс – дядя Джоан, лучше сказать, один из ее дядей – дяди у нее в таком количестве, не говоря уже о тетках, что Лидские могли бы заселить половину Йоркшира. Но на самом деле семья рассеяна по свету, и Провидение было к ней весьма жестоко. Оно наслало на всех ее членов пожары, потопы, проливные дожди, разорение, болезни, братоубийство и даже безумие. Родители Джоан погибли оба в один и тот же день и час, пересекая эстуарий, отделяющий Бро от Бертона. Воды Хамбера, с виду спокойные, оказались опаснее, чем ожидалось. В тот день супруги унесли с собой на дно эстуария и новорожденного сына.

Пережив многочисленные утраты, старый Кларенс остался один со своим младшим сыном Джоном, немного не от мира сего, а его старший, тоже по имени Кларенс, уехал на континент. Кларенс завел привычку ходить пешком до середины луга, который он считает серединой своего поместья. И оттуда он обращается к Богу, как это сделал когда-то Иов, вопрошая, за что Он наслал на него столько бед. Вряд ли Кларенс дождется ответов от Бога, во всяком случае, не лучше тех, что получил в свое время Иов.

Однажды утром к Кларенсу подошел улыбающийся человек с валлийским выговором и датской повадкой. Он спросил его:

– Верно ли, что я на землях Кларенса Лидского?

– Верно, друг мой.

– Вы не знаете, где я могу найти господина?

– Вы говорите о Кларенсе Лидском, полагаю?

– Он далеко отсюда?

– Наоборот, он прямо перед вами. Если вы не придержите волов, старого Кларенса затопчут.

Сёрл снял шляпу.

– Сэр, у меня для вас послание, насчет вашей племянницы.

– Какой? У меня их так мало осталось.

– Джоан.

– С ней случилось несчастье?

– Нет еще. На самом деле, послание не о Джоан, а от нее.

– Дождь усиливается, идемте со мной под крышу. Там поговорим обо всем этом.

* * *

Джоан Лидская считается доживающей последние дни. Пока все идет так, как она запланировала. Мэри, Элинор, Миллисент, Роза и я наблюдаем за происходящим с восхищением, оторопью и сильным страхом. Только для Джоан, кажется, в порядке вещей, что события развиваются так, как решила она. Лавиния тоже заболела. Ей тотчас же приказали не выходить из кельи. Ее реакция на грибы была более быстрой и более бурной, но и короче. Я думаю, что она уже вполне оправилась, хоть и продолжает жаловаться на усталость и боли. Ее стенаний достаточно, чтобы напугать аббатису. Джоан многим обязана этой жертве Лавинии. Иначе ее обман наверняка был бы быстро раскрыт.

Сегодня 13 ноября, туман сменился целыми днями мелкого дождя. Как и планировалось, Джоан резко становится хуже. Уже несколько дней, как она прекратила свою грибную диету. Ей нужно восстановить силы, она это знает, а болезнь ее теперь вызывает так мало сомнений, что ей достаточно просто лежать в постели. Для полноты картины она засунула под матрас мертвого ястреба. Уинифрид навещала ее в последний раз две недели назад, и все, что смогла сделать, – лишилась чувств. Мне пришлось провожать ее в лазарет и пользовать ее же собственными травами.

На обратном пути, уже направившись в келью Джоан, я вижу аббатису в обществе настоятельницы. У обеих сокрушенные лица, они переговариваются вполголоса. Увидев меня, аббатиса делает мне знак подойти.

– Хелисенда, принимая во внимание состояние нашей бедной Джоан и Лавинии, наш долг принять решение. Мы должны как можно скорее удалить Джоан из ее кельи и поместить в пристройку. Она служит лазаретом в тяжелые времена, мы держим там заразных больных.

– О, матушка, да позволено будет мне…

– Я тебя слушаю, дитя мое, говори все начистоту.

Аббатиса смотрит на меня с гримасой, которую у нее следует считать приветливой улыбкой. Если Джоан запрут в лазарете, чтобы она доживала там последние часы, весь ее план обречен. Надо найти слова, чтобы этого не случилось, и я должна найти их немедленно.

– Поздно, Джоан слишком слаба. Малейшее движение убьет ее. А если она не отдаст Богу душу по дороге, то, боюсь, в лазарете ей станет хуже. Джоан будет знать, что ей конец. А ей нужна надежда, я в этом уверена. Мы должны вдохнуть в нашу сестру веру в то, что она выйдет живой из этого испытания.

Аббатиса и настоятельница слушают меня с подозрительным видом. После очень долгого молчания аббатиса говорит:

– Ты права. Поздно, Джоан слишком слаба. Оставим бедняжку там, где она лежит. Хорошо, Хелисенда, ступай к ней.

Я не заставляю себя ждать, боясь, как бы аббатиса не передумала.

Джоан работала не покладая рук, и все части куклы готовы. Большинство их уже в ее келье, тщательно спрятаны, остальные ждут

Джоан говорит мне ослабевшим голосом:

– Ты молода и еще новенькая здесь.

– Уже не так молода и не совсем новенькая.

– Во всяком случае, достаточно молода, потому что ни разу не видела агонии сестры. Я говорю о настоящей агонии. Обычно, когда одна из нас умирает, все сестры собираются вместе под предлогом помолиться за нее. И она не хочет упустить ни слова из их молитв. Три-четыре самые крепкие монахини выносят ее из кельи или из лазарета, чтобы положить в центр собрания. Свечи, крест, молитвы. Причастие, потом соборование. Дальнейшее ты можешь себе представить. Но ты не знаешь, что все сестры подходят поцеловать умирающую на прощание. Последняя из очереди имеет все шансы поцеловать труп.

– Нет, я все это знаю.

– Тогда ты понимаешь, что мы должны любой ценой избежать этого. Если меня выставят напоказ перед всеми, как я потом смогу уступить место моему изображению? А если подменить меня куклой раньше, сестры удивятся, целуя деревяшку.

– У нас все получится с Божьей помощью.

– У нас все получится с помощью хитрости и ловкости рук.

* * *

И вот настал последний день, 14 ноября. Большинство монахинь собрались в церкви и поют Te Deum[16]. Когда настанет час, Te Deum станет реквиемом. Аббатиса в последний раз навещает умирающую. Джоан не щадила себя, вид у нее отвратительный, как будто теперь ее лицо стало маской. Она и впрямь размазала по щекам немного бурой глины, которую я принесла ей с огорода. А Мэри взяла на себя самую тяжкую миссию принести с кухни полное ведро свиных кишок. Запах в келье до сих пор стоял неприятный, теперь же это настоящее зловоние. Аббатиса, войдя, едва сдерживает тошноту. Она целует свой крест из слоновой кости, и я вижу, как шевелятся ее губы, что-то бормоча. Наверно, она просит Бога простить ее. В эту минуту я понимаю, что аббатиса отказывается от обычных предсмертных церемоний. Джоан не будет выставлена перед собранием сестер, они не будут подходить к ней для прощального поцелуя. Что до причастия и соборования, аббатиса берет это на себя, по-быстрому, даже не пригласив ни настоятельницу, ни казначейшу и никого из старших, которым полагалось бы собраться у одра больной. Джоан бормочет последнюю молитву, не закончив ее. Она медленно поднимает руку к лицу аббатисы, как будто хочет его погладить. Аббатиса испуганно подается назад. И снова просит прощения у Всевышнего. Всевышний, видевший грехи куда более ужасные, ей сразу прощает, я уверена. Аббатиса встает, явно в растерянности, и покидает келью, чтобы больше не возвращаться.

Проходит час, в нефе нашей церкви продолжается пение. Лавиния, пользуясь тем, что все сестры на службе, выскальзывает из своей кельи, никем не замеченная. Она приносит Джоан последние части из ивовых прутьев, которые дополнят фигуру куклы. Ни слова не говоря, Джоан собирает это странное тело. Ноги, руки, потом бесплотный торс, который надо будет прикрыть шерстью и полотном. Она прилаживает то, что служит головой, закрепляет на ней как может лицо из сухой глины и парик из волос. Чем больше кукла похожа на человека, тем нам страшнее, и гробовое молчание окутывает нас. Как за долгими трапезами, мы переговариваемся знаками, этим знакам бенедиктинки учатся у старших подруг. Джоан старательно закрепляет там и сям отдельные части, вешает на шею кукле свой крест, чуть приподнимает ее голову и надевает ей свой нагрудник.

«Как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая! Округление бедер твоих, как ожерелье, дело рук искусного художника; живот твой – круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твое – ворох пшеницы, обставленный лилиями»[17].

Я смотрю, как ловко работает Джоан. Замечаю, что Лавиния остановилась и тоже смотрит на нее, а вслед за ней Элинор и Роза, и вот уже все мы замерли, завороженные этим действом, одновременно беззаботным, точным и торжественным. Джоан, кажется, даже с каким-то удовольствием выполняет эту работу. Но я вижу, что к нему примешивается глубокая грусть. Я догадываюсь, что Джоан, при всей ее игривой натуре, сейчас осознает наконец всю серьезность момента. Ее последние движения – не просто жесты молодой женщины, разыгрывающей черный фарс.

Джоан долго смотрит на свою куклу. Как ей удалось штришок за штришком добиться такого сходства? Мы присутствовали при создании куклы день за днем, но до сих пор она казалась нам лишь приблизительной копией, едва достаточной, чтобы ввести в заблуждение. Джоан, однако, нужно, чтобы это заблуждение было полным, сходство – отработанным до мелочей, и она не ленится добавлять последние детали. Она снимает с себя покрывало и укутывает им куклу. Что-то ее не устраивает, мы не знаем что.

– Джоан, время поджимает, – робко говорит Роза.

– Я знаю.

Она медлит, колеблется. После долгого раздумья принимает решение: подходит к чучелу, берет его голову двумя руками, бесконечно бережно, как если бы держала золотую чашу, и наклоняет ее чуть набок.

Джоан любуется результатом. Я слышу голос Миллисент:

– Джоан, пора…

– Я знаю, время поджимает, надо действовать быстро. Нетерпение излишне, готово дело, я умерла, посмотрите на меня.

Все взгляды устремляются на куклу.

– Теперь, когда я умерла, ступайте сообщите аббатисе, но не давайте никому войти. Аббатиса уже распорядилась, никто сюда и носа не сунет. Она пошлет за плотником. Через два часа самое позднее Сёрл будет здесь, а через три я буду далеко.

Широкая улыбка озаряет ее лицо. Уже очень давно я не видела этой улыбки, так подходящей ее натуре. Одновременно блаженной и хитрой.

– А теперь кто хочет поцеловать меня на прощание?

* * *

Прошло два часа, два с половиной, а плотника все нет. Мы сообщили аббатисе, и теперь неф нашей церкви полнится пением заупокойной службы. Некоторые сестры удивляются, что не смогли в последний раз навестить Джоан Лидскую. Но слухи в аббатстве, окруженном высокими стенами, разносятся быстро, и редкие любопытные, осмелившиеся подойти к келье Джоан, не замедлили повернуть оглобли. Как

Мелкий дождик усиливается и становится обильным затяжным ливнем. Стук капель по крышам хлева и конюшен вскоре перекрывает пение в нефе. Как и было условлено, Миллисент, Роза, Элинор, Мэри и Лавиния уже в церкви и смешали свои голоса с голосами других сестер. Я осталась наедине с двумя Джоан. Фальшивая Джоан лежит на своем ложе, лицо по-прежнему повернуто набок. Настоящая прячется в тени.

Идут минуты, мы вслушиваемся в дождь в надежде услышать сквозь эту завесу скрип ворот, стук колес, шаги весельчака Сёрла в коридоре. Чтобы обмануть скуку, чтобы обмануть страх, Джоан тихонько подпевает песне Езекии, которую доносят из церкви сорок голосов.

– Praecisa est velut a textente vita mea dum adhuc ordirer succidit me de mane…[18]

Она поет нежным приглушенным голосом, спокойно, без слез и стенаний. Если какая-нибудь сестра услышит ее снаружи, она подумает, что это пою я.

– «Я должен отрезать подобно ткачу жизнь мою…»

И тут мы слышим шаги, голос аббатисы, а следом бас великана-датчанина. Наконец-то.

Дверь кельи открывается, появляется Сёрл, промокший с ног до головы. Так он выглядит почти жалким. Подойдя ближе, он тоже морщится от сильного едкого запаха. Преодолевает отвращение, но невольно с тревогой косится на куклу, боясь узнать в этих тошнотворных останках настоящую Джоан.

– Прощения просим, ага, погода жуть, по дороге три раза увяз.

Сёрл обращается ко мне, но говорит с невидимой Джоан.

– А ведь я запряг двух лошадок вместо моих волов. Это лошади Перси. Хорошие, крепкие. Но лошадь в такой потоп…

Я слушаю, как Сёрл разглагольствует о лошадях своего соседа Перси, и вдруг замечаю, что аббатиса вслед за ним бесшумно вошла в келью. Неужели она почуяла обман? От дождя воздух стал таким влажным, что кукла слегка осела. Она лежит в полумраке, накрытая простыней, но правая нога, кажется, оторвалась, она держится только на ткани. Если аббатиса сдвинет хоть одну ее косточку, кукла рассыплется на куски.

– Я все же должна ее поцеловать… Господи, дай мне сил.

Она приближается мелкими шажками. Дойдя до края ложа, где лежат фальшивые останки, аббатиса закрывает глаза. Наклоняется.

– Как это возможно, Боже?

По-прежнему зажмурившись, она тянется губами к глиняной маске. Я не успеваю увидеть, коснулись ли они лица: аббатиса сразу выпрямляется.

– Бедняжка.

И она покидает келью, сказав последнее слово плотнику:

– Не медлите, ради Бога. Душа Джоан отлетела, осталась только эта… это. Давайте похороним ее.

* * *

Теперь все должно пойти быстро, по крайней мере, должно было. Дождь как будто наслали нарочно, чтобы нас задержать. Кукла стала шаткой конструкцией, и обращаться с ней трудно. Сёрл принес два сосновых гроба из своей повозки, крытой полотном.

– В такой дождь, по крайней мере, у меня есть хороший повод, верно? Льет как из ведра, вот я и накрыл повозку. Так незаметнее. Полотно хорошее, ага, но надолго его не хватит. Кто-то уже спросил меня: зачем два гроба? Кажется, настоятельница. Маленькая такая женщина, всегда чуть клонится набок. Я ответил: на случай, если один треснет. Она была довольна и ушла под крышу, больше ни о чем не спросила.

Джоан выходит из тени. Сёрл смотрит на нее, он поражен, до чего она слаба.

– Ну, кого грузить, тебя или ее?

Он показывает на куклу. Вот-вот рассмеется, но все же сдерживается.

С нашей помощью Сёрл укладывает куклу в первый гроб. К счастью, кукла не разваливается, даже хорошо, что она будет лежать в гробу, доски подожмут ее.

– Твоя очередь. Этот для тебя, ага?

Джоан ложится в гроб. Сёрл положил на дно изрядное количество кожаных жилетов, чтобы ей было мягче ехать. Джоан складывает руки на груди, закрывает глаза. Внезапно опомнившись, вскакивает, вылезает из гроба и крепко обнимает меня.

– Ты и все остальные, Роза, Лавиния, Миллисент, Элинор, Мэри, да благословит вас Бог. И да возлюбит Он вас, если сможет. А если нет, я буду любить вас. И если смогу, благословлю вас за Него. Прощайте.

Она снова ложится, сжавшись между досками, закрывает глаза, складывает руки. Во второй раз это уже легче. Сёрл накрывает гроб крышкой, но не заколачивает.

– А теперь последнее усилие.

Он с тревогой смотрит на меня.

– Боже мой, ты одна? А где остальные?

– На заупокойной службе. Они поют.

– Разве они не должны быть с тобой? Придется нести гроб…

– Аббатиса все предусмотрела, она попросит самых сильных помочь вам.

– Да я не про этот гроб, я про тот, про лишний. В нем Джоан, но все думают, что он пустой. А если пустой, то ничего не весит, ага? Значит, нести его легко. Кто может тебе помочь? Кто из них будет покрепче? Покрепче тебя?

Я задумываюсь. Конечно, не Миллисент и не Лавиния. Элинор, может быть, или Роза?

– Та или другая, а если обе, еще лучше. Беги скорее за ними, притащи их за шиворот. Я буду здесь, жду тебя. Живо, живо, ага?

Легко сказать живо. Под ливнем все делается медленно и трудно. От сырости тяжелеют наши души и наша одежда. Бежать в облачении бенедиктинки не только неудобно, но и неприлично. Я, однако, бегу изо всех сил, и стук моих сандалий гулко отдается под сводами. Оттого, что Джоан лежит в деревянном ящике, на душе у меня неспокойно. Запыхавшись, я прибегаю в церковь, где, к счастью, почти никто меня не замечает. Заупокойная служба продолжается, сорок голосов сливаются в пении. Теперь самое трудное – подойти достаточно близко к Элинор и Розе, чтобы подать им знак, а потом уйти вместе с ними как можно незаметнее. Но как остаться незамеченными там, где правилом является слежка всех за всеми?

Это занимает у меня больше времени, чем хотелось бы, но неловкими жестами мне удается привлечь внимание Розы. К счастью, она не встала, по своему обыкновению, в задние ряды хора. А вскоре и Элинор в свой черед отвечает на мой зов. Служба идет в полумраке, и нам удается потихоньку выбраться из церкви, никто нас не видит. По крайней мере, я на это надеюсь. Выйдя, мы пересекаем паперть и двор до галереи, потом идем под аркадами к кельям, не обменявшись ни словом.

Мы пришли слишком поздно: едва мы входим в коридор, как видим четырех монахинь, идущих нам навстречу. Они шагают тяжелой мерной поступью и несут гроб Джоан, вернее, гроб ее копии. За ними следуют аббатиса и настоятельница со скорбными лицами. Среди монахинь я узнаю вторую Мэри, Милдред и, кажется, Джулиан.

Мы смотрим им вслед. Их тяжелой мерной поступи, кажется, не будет конца. Мы спешим, и все, что относится к похоронам, нам невыносимо. Когда процессия наконец скрывается в конце коридора за первой аркадой, мы бежим к келье Джоан. Плотника мы находим в состоянии крайнего возбуждения. Его терпение лопнуло.

– А, вот и вы, наконец-то. Давайте, беритесь каждая за угол. Ты сюда, ты туда. Надо поднять разом, ага? Со мной, все вместе… Быстро, раз-два.

Сёрл добавляет еще пару фраз на своем языке. Не знаю, считает он или бранится. Гроб оказывается тяжелее, чем я думала.

Путь до повозки нелегкий. Земля за пределами нашего мощеного двора в таком плачевном состоянии, что я боюсь, как бы лошади не увязли, даже еще не тронувшись. Абсурдная мысль не дает мне покоя: а что, если Джоан умрет в своем ящике, захлебнется, утонет в этом потопе? Мощным движением плеча Сёрл заталкивает гроб в повозку. Наша миссия на этом заканчивается.

Я вспоминаю слова Джоан:

– Я покину аббатство.

– Каким путем?

– Через ворота.

– Но как ты выйдешь?

– На лошади.

– На какой лошади?

– На лошади плотника.

Вот она, лошадь, даже две, совсем продрогшие. Элинор и Роза уже удаляются, придерживая подолы двумя руками. В этот самый миг куклу должны были выложить в центр круга монахинь на всеобщее обозрение. Где она? Может быть, в капелле? Или в зале капитула?

Сёрл опускает полотно на свой груз и кричит зычным голосом:

– Откройте!

Прибегают две служанки, втянув головы в плечи. Я вижу, как они, бранясь, возятся с огромной задвижкой ворот: железо не поддается, будто и оно разбухло от дождя, как разбухло дерево. Наконец тяжелые ворота открываются. Сёрл уже сидит на облучке с вожжами в руках. И тут мне приходит в голову еще одна абсурдная мысль. А что, если Милдред, Джулиан, вторая Мэри и еще одна монахиня, лица которой я не видела, унесли настоящую Джоан? Что, если славный Сёрл на минутку отвлекся и не заметил этого? И теперь тайно увозит из аббатства обыкновенную деревянную куклу? Как я ни убеждаю себя, что мои страхи беспочвенны, что плотник никогда бы не совершил столь грубой ошибки, что мы бы заметили, – это меня не успокаивает.

Сама мысль абсурдна, и все же я в нее верю. Верю, потому что она абсурдна. Credo quia absurdum[19]. Где я вычитала это фразу? Кто ее сказал? Кто написал? Не важно, я хочу убедиться. Я во что бы то ни стало должна проверить. Я кричу плотнику:

– Минутку!

Сёрл нехотя придерживает лошадей. Я проскальзываю сзади под полотнище и дважды стучу о доски гроба.

– Джоан?

Я стучу снова.

– Джоан, ты здесь?

Ответа на мой вопрос нет. Сквозь шум дождя я слышу торопливые шаги. Осторожно приподнимаю полотно и вижу, что в нашу сторону решительным шагом идет настоятельница. Я невольно отмечаю, что она ходит, как иные птицы, подергивая головой при каждом шаге. Если я сейчас выйду из повозки, настоятельница наверняка что-то заподозрит. Но и остаться под полотном я не могу. Шаги приближаются. Я должна выбрать одно из двух, и оба решения не кажутся мне верными.

Пока я раздумываю, повозка трогается с места. Сёрл крикнул лошадям несколько слов на своем языке. Они тотчас выдергивают повозку из глубокой грязи, в которой она, казалось, увязла намертво. Плотник был прав, лошади Перси сильные, им нужно немного времени, чтобы перейти на быструю рысь. Всего несколько секунд – и повозка уже катит резво, скрипя и разбрызгивая грязь. Первые несколько ярдов она опасно раскачивается слева направо, потом выравнивается. Она уже далеко от аббатства, когда я, кажется, слышу стук закрываемых ворот.

Теперь Джоан свободна. По крайней мере, должна быть, если мы не совершили непоправимой ошибки. Как бы то ни было, я невольно стала тайной спутницей ее бегства.

* * *

Вот как продолжаются похороны Джоан в ее отсутствие, мне об этом расскажут позже Элинор и Миллисент.

В зале капитула процессия из сорока бенедиктинок, опустивших головы, обходит куклу. Аббатиса строго распорядилась: в виде исключения на этот раз прощального поцелуя не будет. Монахини простятся с Джоан Лидской издалека, при свечах. Они только взглянут на останки, походатайствуют о ней перед Богом, после чего вернутся в церковь и продолжат заупокойную службу. Все сестры сольются в пении и молитве.

Кукла вводит в заблуждение. Но надолго ли? Дождь благоприятствует ей, стоит непроглядная тьма, возможно, такая же накрыла землю в день смерти Христа. «Было же около шестого часа дня, и сделалась тьма по всей земле до часа девятого…»[20] Свечи едва освещают зал, разве что совсем редкие лучи пробегут по лицам и стенам. Но свет этот слабый, обманчивый, он как будто выдохся. Посреди зала лежит в деревянном ящике копия Джоан Лидской, ее лицо по-прежнему повернуто набок, руки сложены на груди, красивые руки, вылепленные самой Джоан и подкрашенные ореховой шелухой.

Поступь монахинь медленна. Стояла бы тишина, не будь дождя. «По гласу Его шумят воды на небесах»[21]. Вода хлещет из водостоков, стекает в бочки, которые, в свою очередь, переполняются. Всех, кто осмеливается посмотреть на останки, поражает лицо покойной. Некоторые, те, что никогда не любили Джоан, находят ее маску леденящей кровь, как будто это лицо самой смерти. Другим она кажется прекрасной, как будто Джоан была святой и теперь ее святость проявилась. А кто-то видит в ней причудливую смесь безобразия и красоты. Эти быстро опускают взгляд, но видение будет еще долго преследовать их.

– Вы предадите ее земле сегодня же. Зрелище этого тела повергает меня в слишком сильную скорбь.

Аббатиса отдает распоряжения вполголоса. Смерть монахини предполагает неспешность и почтение. Сестры говорят шепотом. Позже вновь придет время говорить громче. Но они ведь бенедиктинки, и даже в такое время никогда не заговорят в полный голос, они будут по-прежнему молчать, накрывая голову белым или черным покрывалом. Они будут продолжать трудиться изо дня в день и считать смерть благом.

Идут часы, дождь слабеет, потом, против всяких ожиданий, и вовсе перестает. Черное небо мало-помалу становится серым, потом бледным, почти белым. В конце дня кто-нибудь, возможно, увидит клочок небесной синевы

Через год, день в день, аббатиса прикажет Тальбот удвоить порции сестер за ужином. Так она почтит память Джоан Лидской, монахини-бенедиктинки, почившей в бозе где-то в Йоркшире в год 1318-й от рождества Христова, десятый год царствования короля Эдуарда II.

Часть вторая

1

Мир начинается здесь.

Вот что думает Джоан, запертая в тесном и неудобном ящике. Лошади Перси сильные, но дорогу развезло от дождя, а повозка Сёрла служила столько лет, что совсем износилась. Немного проехав прямо, она опять стала вихлять. Плотник ловко выправляет заносы, но повозка при этом едва ли не подскакивает. Джоан в гробу больно мотает то вправо, то влево, как новорожденного, брошенного в корзине в бурные воды. Но пусть остатков старых кожаных жилетов недостаточно, чтобы ее защитить, – годы покаяния в стенах аббатства научили ее страдать, не жалуясь. Мне с моего места – а меня тоже изрядно швыряет – не слышно ни единого стона, только стук головы Джоан о доски гроба.

«Ибо моя вселенная, – сказано в Писании, – и все, что наполняет ее»[22]. Для Джоан Лидской вселенная начинается здесь, на этой разбитой дороге, меж двух канав, до краев полных воды. Но какое странное начало. Не смешна ли эта свобода между четырех грубо отесанных досок, уносимая резвой парой лошадей?

Джоан говорила плотнику:

– Когда нас не будет видно из аббатства, ты остановишь лошадей и выпустишь меня. Я не смогу долго дышать в этом ящике. Я не задохнуться боюсь, я боюсь, что там привыкну к смерти. Остальная часть пути будет легче, мы спокойно доедем до поместья моего дяди Кларенса.

Джоан все предусмотрела: сначала несколько миль, чтобы отъехать на достаточное расстояние, подальше от аббатства, подальше от аббатисы и настоятельницы. Когда повозка Сёрла проедет через первый лес к югу от аббатства, Джоан сможет считать, что она спасена или почти. Как если бы она пересекла линию горизонта, за которой никто ее никогда не увидит, не найдет и не вернет. Она предусмотрела все, кроме одного: что рядом окажусь я.

Как и было условлено, Сёрл останавливает лошадей – по мне, тоже слишком резко. Правой рукой я так цеплялась за доску, что она вся в крови.

– Прощения просим, ага.

Он помогает мне выйти. У меня, должно быть, походка раненого птенца.

– Я видел, как подошла настоятельница. Подумал, вдруг кто-то проговорился и сейчас за нами отрядят погоню. Ну вот я и решил, – но-о-о, милые, поехали. Я был уверен, что на лошадок Перси можно положиться… Да у тебя кровь?

– Ничего страшного, надо выпустить Джоан.

С самого начала пути, кроме стука ее головы о доски, я ничего не слышала из этого проклятого гроба. Сёрл одним движением снимает крышку. Я встаю на цыпочки, чтобы взглянуть через его плечо. Джоан лежит, руки сложены на груди, глаза закрыты, лоб расцарапан. Я спрашиваю:

– Она умерла?

– Что за глупости.

– Да, она умерла.

– Это было бы не в ее характере. Да вот, смотри…

Джоан очень медленно поднимает веки. Ее немного мутные глаза, пометавшись, устремляются в небо.

– Так вот оно какое, небо за стенами. Здесь тоже идет дождь. Надеюсь, что мир все-таки того стоит.

* * *

«И самый отважный из храбрых убежит нагой в тот день, говорит Господь»[23]. Эти слова пророка Амоса вспоминаются мне, когда Джоан с трудом садится и после нескольких попыток наконец вылезает из гроба. Мне бы хотелось, чтобы ее первый день свободы был радостнее, душевнее. Весенний день, например, когда цветет любовь и поют птицы, весной, которую воспевают французские поэты в своем странном стиле. Я замечаю, что Джоан очень ослабла после долгих недель добровольного уединения. И несколько минут в этой двуколке ее состояния не улучшили. Я знаю, если бы она увидела себя такую, исцарапанную, отощавшую, растрепанную, в разорванном платье, – сама не смогла бы удержаться от смеха. И встала бы посреди поля, как любит это делать ее дядя Кларенс, только у нее была бы другая цель: пугать ворон.

И несмотря ни на что, Джоан жалеет меня.

– Хелисенда, как это случилось? Я не хотела тащить тебя с собой в мое бегство. Что же мне делать с тобой теперь? Я не могу заставить тебя совершить то же преступление, что совершила я. Пусть Сёрл немедленно отвезет тебя в аббатство. Аббатиса не должна тебя хватиться, это будет опасно для меня. А для тебя и вовсе катастрофа.

– Отвезти меня в аббатство – значит вернуться туда, снова спрятать тебя в гробу, рискуя попасться. Когда мы уехали, я видела, как к нам бежала настоятельница. Может быть, она уже подняла тревогу.

Я поворачиваюсь к плотнику.

– Не правда ли?

– Нет, не думаю, нас бы уже догнали. Но возвращаться туда, ага, рискованно, что да, то да… Для меня чуть-чуть. Для тебя, Хелисенда, риск побольше. А для тебя, Джоан, огромный риск. Мне-то что, я готов рискнуть. А в остальном решать вам.

Дождь слабеет. Среди деревьев и кустарника, от которого начинает подниматься густой туман, как будто земля отдает всю воду, которую впитала, стоят трое, один другого страннее: великан, юная монашка и беглянка в лохмотьях. Их разговор, похожий на торг, вскоре перерастает в ссору. Мне стыдно признаваться в этом Джоан, у которой хватило мужества бежать, но я не в силах покинуть аббатство. Не в силах уйти с ней. Да и желания у меня, кажется, нет.

– Я не прошу тебя уйти со мной, Хелисенда, ты же знаешь.

– Знаю, да. Мое место в аббатстве, прости и пойми меня.

– Ну конечно, я прощаю тебя и понимаю.

– В твоем прощении я нисколько не сомневаюсь. Но понимаешь ли ты, что для меня, как и для Элинор, Розы, Миллисент, Лавинии и Мэри, знание, что ты на свободе, тоже будет свободой? Этого мало, но это так, пока, во всяком случае. Силы, которые мы приложили к твоему побегу, стоят сил, которые мы приложим, воображая тебя и твою жизнь. Мы будем представлять тебя до мельчайших подробностей, день за днем, минута за

– Если ты должна вернуться в аббатство, надо действовать быстро. Сёрл, разворачивай лошадей. Возвращайся туда под любым предлогом, придумай что-нибудь. А я пойду дальше одна.

– Пешком?

– Я дойду быстро, поместье моего дяди недалеко. Доберусь еще до темноты. Укажи мне только, в какую сторону идти.

– Вон в ту. Два часа пути, я думаю. Скажем, два с половиной в твоем состоянии, ага? Через час по левую руку у тебя будет Уэлдрейк, иди дальше до реки, потом сверни к югу и вдоль реки до Торганби. Жди меня там, я приеду.

Джоан оборачивает лицо к востоку. Я слышу, как она тихо повторяет: «Уэлдрейк по левую руку, вдоль реки до Торганби…»

– Тем временем я отвезу малышку. Придумаю что-нибудь, скажу им: старый Сёрл совсем из ума выжил, забыл свой топор и гвозди. А если настоятельница придерется, ага, скажу ей, что встретил на дороге черта и дал от него стрекача. Шутки в сторону, я попрошу немного горячего супа, а ты, Хелисенда, уж как-нибудь ухитрись выбраться из-под полотна незамеченной, ага? Понятно?

Он прыгает в повозку, роется в гробу, как будто это сундук с приданым. Достает кожаные жилеты.

– Держи, Джоан, на дорогу. У меня ничего нет, только это да моя полупустая фляга. Но этого хватит до Торганби. Пока, ага? И удачи…

Лошади уже несутся быстрой рысью. Джоан осталась одна, окутанная туманом. Я оборачиваюсь, чтобы взглянуть на нее в последний раз. Издалека виден лишь силуэт, его не узнать. В сущности, она, наверно, и мечтала быть неузнаваемой.

* * *

Мы возвращаемся в молчании. Аббатство все ближе, и к нашей печали примешивается тревога. Скоро придется мне прятаться под полотном. Мы все сделаем по-быстрому, говорит мне Сёрл. Не знаю, успокаивают ли меня эти слова или еще сильнее тревожат. Повозку мотает из стороны в сторону на скользкой дороге. Я снова слышу, как открываются ворота, скрипит дерево, лязгает железо. Плотник спрыгивает на землю, служанки закрывают ворота, засов со скрежетом входит в паз. Вот я и вернулась к исходной точке, окутанная привычной тишиной аббатства. Сёрл отошел, я слышу его голос, но не разбираю слов. Потом ничего больше не слышу, кроме дыхания лошадей Перси, шагов по топкой земле и время от времени голоса какой-нибудь служанки. А издалека, из церкви, до меня доносится пение заупокойной службы. Как узнать, когда путь будет свободен? Я не могу позволить себе дожидаться ночи.

Осторожно высунувшись из повозки, я с облегчением вижу, что туман стал еще гуще. Есть Бог для Джоан, есть Бог и для малышки Хелисенды. Я надвигаю на лицо капюшон. Стою в нерешительности: куда идти? В церковь, присоединиться к хору монахинь? В свою постель? На кухню, искать утешения у Тальбот и кухарок?

Я решаю пойти в лазарет, у меня, по крайней мере, есть предлог – раненая правая рука, – чтобы укрыться в этом подвале, пропахшем шалфеем и валерьяной. Старуха Уинифрид справится с такой заурядной и неглубокой раной. Она почувствует себя наконец полезной, будет горда и от этого станет снисходительной, почти любезной. Она пожалеет меня, и ее жалость поможет забыть о моем отсутствии. Во всяком случае, я на это надеюсь.

* * *

Джоан без устали повторяет про себя: «На восток, Уэлдрейк по левую руку, вдоль реки до Торганби». На лошадках Перси такая прогулка заняла бы несколько минут. В тумане, по раскисшим дорогам и мокрой траве, это становится путешествием с непредсказуемым исходом. Как определить, где восток, когда туман застит солнце и ты знаешь наверняка, что ни одна звезда не зажжется в небе? Как быть уверенной, что тени построек впереди, чуть слева, заслуживают называться Уэлдрейком?

Жизнь в аббатстве – вечное повторение одного и того же дня, этот единственный день бенедиктинки проживают бесконечно. Редкими исключениями являются церковные праздники, да еще смерть одной из них. Сегодня я умерла, вспоминает Джоан. Сегодня благодаря мне сестры немного развлекутся.

Эта мысль мало утешает ее, так она устала, так ей больно и тревожно. Где теперь восток? Где запад? Как найти юг? Скоро она уже не будет знать, где верх, где низ. «И создал Бог твердь, и отделил воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью. И назвал Бог твердь небом»[24]. Конечно, Богу это было легко. Низ внизу, верх вверху, а ночь сменяет день. Но для выбившейся из сил девушки, которая только что смотрела в лицо смерти и теперь идет, не зная куда, найти небо – задача непосильная.

«И увидел Бог, что это хорошо»[25]. Вот что еще повторяет про себя Джоан, чтобы не уснуть. Это хорошо, мир хорош, и по этому миру она идет, этот мир она открывает, как может, шажок за шажком. Он будто не дается ей, прячется в густом тумане, но он никуда от нее не денется. Он сам откроется ей рано или поздно. У Джоан хватило духу выставить напоказ свои останки перед полным собранием монахинь. И будет вечер, и будет утро, завтра будет день второй, взойдет солнце, и воздух станет чист и прозрачен.

«И сказал Бог: да произрастит земля зелень, траву, сеющую семя, дерево плодовитое…»[26]

Джоан думает: если бы только завтра могло настать сегодня, с его солнцем, его семенем и плодовитыми деревьями, тогда я могла бы отдохнуть, как Иосиф и Мария на пути в Египет. Она еще раз повторяет указания Сёрла, Уэлдрейк, река, Торганби. Спрашивает себя, где Иосиф и Мария остановились отдохнуть. В каком месте посоветовали бы они Джоан прилечь на минутку и поспать? В амбаре, наверно. Но пока не видно ни амбара, ни овчарни. Ни глубокой пещеры на склоне холма, да и холмов нет. Только бескрайняя зелено-коричневая твердь Йоркшира.

Ноги Джоан подкашиваются, она совсем выбилась из сил. Кислый вкус грибов с желтыми прожилками наполняет ее рот. Ну и пусть нет амбара, пусть нет овчарни, думает она, я прилягу здесь, на обочине дороги, всего на несколько минут.

Вслух она добавляет:

– Если мне хочет явиться ангел и вести меня, пусть не медлит.

И она теряет сознание.

2

Лазарет – не лучшее убежище, но я довольствуюсь им со смирением бенедиктинки, едва не нарушившей обет послушания. Всей моей бедности и целомудрия вместе взятых не хватит, чтобы искупить эту вину. Не сразу, во всяком случае. Аббатиса увидит

К счастью, Уинифрид нет, она, должно быть, поет сейчас в нефе церкви. Прячась среди других сестер, старательно оплакивает утрату Джоан Лидской. Она просит Бога принять ее душу. А если Бог ее отвергнет, Князь тьмы уж сумеет о ней позаботиться. В лазарете сейчас только Кледвин, эту женщину без возраста, кажется, произвели на свет, не успев закончить. Она тщедушна и почти слепа. Уинифрид ценит ее за оба эти качества, и Кледвин без труда передвигается в темной тесноте ее лазарета. Кледвин – помощница Уинифрид, но все знают, что Уинифрид считает ее своей личной прислугой.

Я доверяю ей мою правую руку, кровь уже не идет, но рана еще свежа. Кледвин быстро перевязывает меня, не задав ни единого вопроса. Пользуясь отсутствием Уинифрид, я остаюсь в лазарете. Мало-помалу успокаиваюсь. Идут часы, наступает ночь, темнота становится совсем непроглядной. Кледвин сидит на стуле, не шевелясь, тоже погруженная во тьму. Она кажется спящей, но я слышу, как она бормочет молитву. Когда по моим расчетам последняя служба дня заканчивается, я с пустым желудком потихоньку пробираюсь к своей койке. Пока я спасена.

Это, увы, ненадолго. В самый темный час ночи, то есть в час заутрени, когда я присоединяюсь к кортежу сестер, с опущенной головой, еще не совсем проснувшись, чья-то рука сжимает мой локоть. Передо мной стоит аббатиса.

– Где ты была?

– Я только что встала.

– Я спрашиваю: где ты была вчера? Я не видела тебя на заупокойной службе. Где ты была, Хелисенда? Отвечай и не лги.

Если я солгу, я согрешу. Если скажу правду, признаюсь в более тяжком грехе. Я выбираю меньший грех, ложь.

– Ты будешь отвечать или язык проглотила?

– Я была в постели.

– Ты позволяешь себе пропускать службу? Ты заболела, как Лавиния?

– Нет.

– В чем же дело?

– Смерть Джоан глубоко опечалила меня.

– Зачем же нужна заупокойная служба, как не для того, чтобы горевать вместе?

– Вы правы…

– А это что такое?

Аббатиса хватает меня за правую руку. Кледвин наложила примочку с лечебным шалфеем на тонком и, чудесным образом, чистом полотне. «И простер Господь руку Свою, и коснулся уст моих, и сказал мне Господь: вот, Я вложил слова Мои в уста твои»[27]. Ах, быть бы мне как Иеремия. Но я, наоборот, как безумный Исаия, тот, кто изрекает бессмыслицу: мой язык бежит впереди мысли.

– Я умерщвляла плоть, простите меня.

– Умерщвляла плоть, почему же?

– Мне было стыдно, что я потеряла Джоан, стыдно, что осталась одна и не пошла со всеми, стыдно, что поддалась горю и эгоизму.

– Как много стыда сразу.

Аббатиса подносит свечу к моей ладони, чтобы рассмотреть ее повнимательнее.

– Да пребудет с тобой милость Господня, Хелисенда. Я знаю, ты очень любила Джоан Лидскую. Но я не поощряю здесь ничего подобного. Молчание, труд, молитва, вот и все. Мне претят чрезмерные страдания, понимаешь?

– Понимаю.

– Теперь иди к остальным. Ты увидишь, как много нам дает полное растворение в общей молитве.

Когда я вхожу в церковь, пение уже началось. Эхо сорока голосов уже парит в вышине между стрелками сводов.

* * *

Теперь, когда Джоан предана земле, аббатство может вернуться к привычному ритму жизни. Как я уже говорила, аббатиса видит в рутине лучшее лекарство. Снова вечный день, один и тот же, без отклонений. Вот, наверно, почему мы так любим смену времен года. У растений и деревьев жизнь разнообразнее нашей. Порой Джоан, когда она еще была среди нас, в стенах аббатства, даже завидовала капусте. Но всегда уточняла:

– Я имею в виду не ту капусту, которую мы квасим в бочках. Ту мне жаль. Я говорю о живой капусте, которая растет и цветет…

Заутреня, вторая служба, утренняя, девятичасовая, полуденная, дневная и наконец последняя, вечерняя. Проходят считанные часы, мы едва успеваем погрузиться в полусон, как колокола уже будят нас к заутрене. И будет утро, и будет вечер. Еще одно утро, еще один вечер. Джоан выбрала вместо этого существования по замкнутому кругу тернистый путь, о котором она ничего не знает.

* * *

По крайней мере, Джоан должна была бы идти по дороге. Но сейчас она неподвижна. Она лежит на спине. Во рту у нее нет больше кислого вкуса, но от сырости болят все кости. Она думает, что зря легла на траву. Думает, что недалеко до болезни, а там и до смерти, она умрет как животное. Она лежит на чем-то твердом, таком твердом, что ноют плечи. Когда она ощупывает под собой, ее пальцы не встречают ни земли, ни травы, а что-то сухое, похожее на доску. На миг Джоан кажется, что она вернулась в гроб.

– Боже мой, эти дуры ошиблись, опять, они похоронили меня вместо…

Она вскакивает в панике.

– Я готова умереть от холода, но не от глупой ошибки.

И тут на нее движется силуэт, плотный, широкий, а где-то наверху виднеется лицо. Красное, шершавое и обвисшее, как куриная шея.

– Ну вот, – говорит Джоан, – Смерть пришла, и я уже мертва. Как жаль, именно сейчас…

– Где ты видишь смерть, зайка?

И правда, Смерть – никакая не смерть, а женщина, одетая в широкую крестьянскую юбку, кое-как зашнурованную, и с рыжим мехом на плечах. Видно, сняла шкуру с лисы, чтобы согреться, думает Джоан.

– Это меня ты принимаешь за смерть? Знай, что я нечувствительна к лести. Ладно, раз ты проснулась, сможешь выпить бульон сама.

Джоан смотрит налево: миска бульона, а вокруг миски свалены меха, котелки, кухонная утварь и джутовые мешки. Над головой балки и подпорки, непрочные на вид, связки лука и чеснока. Из потолка высовывается солома кровли.

– Где я?

Она ищет два канувших слова в памяти. Совсем недавно, перед тем как потерять сознание, она пела их, чтобы не забыть.

– Это Уэлдрейк? Или я в Торганби?

– Ни то, ни другое, зайка. Уэлдрейк в трех днях пути. А Торганби к югу от Уэлдрейка, если идти по течению реки.

– Как так вышло, что я оказалась в трех днях пути от Уэлдрейка, если всего минуту назад была от него в двух часах?

Женщина усмехается, от ухмылки кожа на лице сжимается, и на нем проступает мелкая дрожь.

– Демоны завладели твоей душой, зайка, ты заговариваешься. Путаешь часы с минутами. Выпей

Джоан отпивает глоток горячей жидкости.

– Ну, как тебе? Вкусно?

– Ни хорошо, ни плохо, горячо. Его вкус мне ничего не напоминает.

– Тем лучше, пей, детка.

Женщина придвигает табурет к доске, на которой лежит Джоан. Она садится с тяжелым вздохом. От каждого ее движения бежит волна по дряблой коже; Джоан кажется, что эта женщина не знает покоя.

– Пей, а я пока тебе расскажу. Я нашла тебя полумертвую близ Камблсфорта.

– Это рядом с Уэлдрейком?

– И да, и нет. Скорее, нет. Не болтай, лучше слушай. Я нашла тебя там, недвижимую. Чуть на тебя не наступила. Мы все такая малость, а ты особенно. То есть была малостью, пока я не пришла. Теперь тебе лучше, есть святой покровитель и для таких зайчат, как ты. Могу сказать тебе две вещи. Первая: это было дело не из легких, ты худенькая, как куница, но сколько весишь, столько весишь. А силы у меня уже не те. Да и были ли они когда-нибудь, силы-то? И что еще? Ах, да: представь, я спасла тебе жизнь.

– Я у вас в неоплатном долгу.

– Да, и поверь, долг немалый. А теперь скажи мне, с какой стати тебе вздумалось есть эту желтую мерзость?

– Что?

– Грибы. Я узнаю их по твоей пожелтевшей коже. И по запаху.

– Я умирала от голода.

– Странное ты создание, хотела бы я знать, откуда ты взялась. Вместо того чтобы спокойно умереть от голода в объятиях Господа, ты предпочитаешь умереть ужасной смертью от этой желтой гадости, дела рук самого дьявола?

– Я не знала, что они ядовитые.

– Здесь, знаешь ли, все можно найти. Даже черные лисички – и те можно есть. Надо очень постараться, чтобы съесть отраву. Очень не повезло, или наоборот, повезло всем чертям. Еще немного, и ты покинула бы эту юдоль слез, ты это знаешь? Но, к счастью, я повстречалась на твоем пути, или, вернее, ты на моем. Вот, выпей еще, здесь чистотел, Иудина трава и клещевина. И еще кое-что. Пей, а потом спи и проснись, когда тебе станет получше, а то у меня не ты одна на попечении, есть и другие дела, красавица моя.

Питье, остывая, становится совсем горьким. Джоан спрашивает себя, есть ли где-нибудь на свете лекарство, приятное на вкус. Вроде молока с медом. Но Джоан все равно пьет, ей надо набраться сил, чтобы отправиться в путь. Сёрл, наверно, ждет ее в Торганби. Если она не придет туда в ближайший час, он может встревожиться. Выпив все до последней капли, поморщившись, она спрашивает:

– Давно я здесь?

– Три дня, зайка. Но ты не волнуйся, пансион бесплатный, как и бульон.

– Три дня? Боже мой, я должна быть в Торганби. Отпустите меня.

– Зайка, я тебя не держу.

Женщина с красным лицом кладет ладонь на лоб Джоан, и та тотчас засыпает.

* * *

Приготовленная Кледвин примочка действует, моя рана затягивается. Когда я показываю ее Уинифрид, она почти утыкается носом мне в ладонь. Рассматривает ее, несмотря на слабый свет, и, кажется, не находит ничего опасного. Она лишь дает мне тряпицу взамен той, что служила мне повязкой до сих пор. Но тряпица не полотняная и не очень чистая. Примочки с шалфеем больше нет, и мне ни к чему перевязывать руку, так что я даю ей дышать, молясь, чтобы это исцелило ее окончательно.

Аббатиса, встречая меня, по-прежнему косится на мою ладонь. Должно быть, подозревает, что я изобразила стигматы Христа на кресте. Это значит, что, помимо нанесения увечья, я совершила грех гордыни. В другое время это стоило бы мне наказания кнутом, но аббатиса еще старается соблюдать траур. Телесные наказания пока отменены.

Элинор, Мэри, Лавинии, Миллисент и Розе не терпится меня расспросить. Только они знают, что я по ошибке уехала в повозке, которая увезла Джоан далеко отсюда. Они хотят знать подробности. Но с того дня, похоже, и аббатиса, и настоятельница, и даже казначейша куда внимательнее следят за всеми нами, как будто что-то подозревают. Гарриэт тоже не спускает с меня глаз. Где бы я ни была, она там же. Ни дать ни взять сова средь бела дня, способная повернуть голову в любую сторону совершенно бесшумно.

А между тем Элинор и остальные подтвердили мне, что похороны копии Джоан прошли без сучка без задоринки. Собрание сестер простилось с куклой, не заподозрив ни малейшего обмана. Она очень пострадала от дождя и грозила развалиться каждую минуту. Но плотник ловко уложил ее между досками своего гроба: кукла лежала прямо, как связанная. Никогда сестры не видели Джоан смирной так долго. Иллюзия, думаю, была полной. Джоан есть чем гордиться, если только Бог позволит гордиться подделкой. Под началом аббатисы торжественно опустили в освященную землю нашего аббатства куклу из ивовых прутьев, глины, тряпья, монашеского плаща и крашеных волос.

Из-за усиленного надзора мы избегаем встречаться. По молчаливому соглашению мы временно прекратили ночные собрания последней свечи. Я боюсь, что они так никогда и не возобновятся. Да и есть ли в них еще смысл без Джоан?

При каждом удобном случае мы пересекаемся и обмениваемся новостями. Ухитряемся перемолвиться словечком на службах, а когда свет благоприятствует нам, общаемся с помощью знаков. Так же коротко мы переговариваемся, встречаясь в лазарете, в трапезной, направляясь в зал капитула, в купальне или, прости меня Боже, в уборной. Постепенно мы смелеем, и наши встречи становятся чаще. Урывками мне удается составить более или менее полный рассказ о бегстве Джоан. Она бежала, это победа, и все же сестры тревожатся.

– Джоан сама попросила плотника отвезти тебя? Как это на нее похоже, храбрая до конца, – говорит Роза.

– Боюсь, даже слишком храбрая на этот раз, – отвечает Миллисент. – Она была неосторожна. Кто знает, что с ней сталось.

– Она не даст себя в обиду.

– Но она больна. Ослаблена своим постом и всеми бессонными ночами, проведенными за сооружением этой огромной куклы. Спроси Лавинию. Она знает, каково это, когда теряешь сознание от рвоты. Где-то она теперь?

Я успокаиваю Миллисент. Сейчас, когда мы разговариваем, Джоан наверняка находится, как и планировала, у своего дяди Кларенса Лидского. И если верить тому, что говорила нам Джоан, этот старый чудак не заставит ее вернуться в аббатство. Наоборот, он восхитится ее решимостью. Все Лидские гордятся своим мужеством и независимостью, они даже считают их семейными чертами. Джоан постоянно говорила мне об одной из своих прародительниц. Ее звали Хильда, то же имя носит аббатиса Уитби. Она будто бы жила в эпоху короля Артура.

– С сотней мужчин в одиночку? Это легенда, – говорит мне Миллисент.

– Ты, наверно, права, но эта легенда была повторена столько раз, что стала правдой. Джоан чтит память Хильды, ее дядя Кларенс тоже. И я готова ручаться, что он увидит в своей племяннице вторую Хильду.

Я не уверена, что успокоила Миллисент. Мне еще видится хрупкая фигурка Джоан, исчезающая в тумане, безнадежно одинокая. Хильда одолела сто мужчин, но у нее был меч. У Джоан есть только голые руки, но надо признать, что она вооружена железной волей.

Тихая сова Гарриэт появилась в углу галереи, где мы переговариваемся вполголоса. Пора умолкнуть и разойтись. Все возвращаются к своим занятиям. Я ухожу, а в голове вертится вопрос Миллисент. Где сейчас Джоан?

Этот вопрос я буду без конца повторять про себя все следующие месяцы.

* * *

Женщина с красным лицом сказала ей: «Пей, а потом спи и проснись, когда станет получше». Джоан выпила и провалилась в глубокий сон. Проснувшись, она и правда чувствует себя лучше. Кислый вкус грибов исчез. Вместо него на языке мягкая сладость, как будто она жевала фиалки.

Она не пришла на свидание в Торганби. Сёрл, наверно, ждал ее час, может, два. До темноты он пустился в обратный путь, чтобы вернуть лошадей соседу Перси и запрячь двух своих волов в старую повозку. Может быть, он даже вернулся назавтра, без особой надежды. И решил, что у Джоан хватит сил добраться одной пешком до дяди Кларенса.

– Я сделал все, что мог, ага? Я выполнил свою миссию, верно? Я даже рисковал сломать шею. Так что еще я могу сделать?

Сёрл задает вопрос двум своим волам. Ни тот, ни другой не знают, что ответить. Они глядят на него ласковыми и понимающими глазами, у волов глаза всегда такие. Этот взгляд утешает плотника. Он сморкается двумя пальцами, накидывает капюшон, залезает на облучок повозки и криком подгоняет животных.

Пусть свидание не состоялось, главное, что Джоан свободна и жива. Она сумела выбраться из-за высоких стен аббатства, сумела справиться с ядом, нашла дорогу в тумане. Теперь она на ногах, и туман рассеялся, уступив место дивному свету осени. Если бы только этот райский свет сопровождал ее в день ее бегства.

– Ты уже готова вылететь из гнезда, зайка.

– Спасибо вам за все.

– Теперь, когда ты набралась сил, можешь мне ответить. Как тебя зовут?

Поколебавшись, Джоан отвечает:

– Джоан.

– И что же делала Джоан одна на обочине дороги близ Камблсфорта? Без плаща, без еды, только с флягой, и то почти пустой?

– Я шла к моему дяде.

– К дяде? Это который живет в Торганби?

– Не в самом Торганби, в окрестностях.

– Ладно, я помогу тебе добраться до Уэлдрейка. Но ты уж справляйся. Сама найдешь, что есть, что пить и где спать, до Торганби.

Джоан по-прежнему поражает странное лицо этой женщины. Вчера, красное, с обвисшей кожей, оно казалось чудовищным. Сегодня оно видится Джоан умиротворяющим и даже добродушным. Как будто мягкая плоть выдает нежную душу.

– Скажи-ка мне еще одну вещь, зайка. Жизнь в аббатстве так тяжела, что ты захотела уйти?

Джоан вздрагивает, лицо ее бледнеет.

– Не волнуйся, дочка. Я не отведу тебя туда. И не выдам.

– Откуда вы знаете?

– Я достаточно прожила на свете, чтобы узнать монашку с первого взгляда. И потом, уж прости меня, но пока ты спала, я успела прочесть тебя как книгу.

Джоан снова вздрагивает, на этот раз ее лицо заливается краской.

– Зайка, ты то бледнеешь, то краснеешь, твое лицо меняется каждую минуту. С тобой не соскучишься.

– Мне не нравится, что меня читают как книгу.

– О, это была прекрасная книга, очень познавательная. И Боженька удержал меня за руку. Я не перевернула страницу запретной главы.

Она смеется своей шутке, смех колышет ее лицо, как багровый занавес. Джоан тоже улыбается.

– У тебя очень белая кожа, все ребра можно пересчитать, у тебя отметина креста на шее, и ты сама стригла себе волосы. Я не ошибаюсь? Еще я умею распознавать следы кнута. У тебя есть старые, есть и свежие. Это монастырская дисциплина. Ты бенедиктинка, верно?

Джоан кивает.

– Если бы я посмела, сказала бы, что узнаю и руку, которая тебя хлестала. Но это уже не имеет никакого значения. Все теперь позади.

Странная женщина запускает пальцы в какой-то горшок и достает горсть бледно-зеленых стручков. Подносит один ко рту и принимается жевать.

– У меня осталось семь зубов, ни одним больше. Немного, и надо же было одному из них разболеться. Он отравляет мне жизнь. Гвоздика хорошо унимает боль. А это – чтобы отбить вкус. На, возьми тоже.

– О, я, кажется, узнаю…

– Кардамон. Стручки довольно старые, я нахожу их нечасто.

– По-моему, я видела такие в кухне у Тальбот.

Так значит, вкус во рту – не фиалки, а этот душистый стручок.

– Джоан, зайка моя, еще я видела уколы от иглы на твоих пальцах. Ты шила в аббатстве?

– Немного… Разные работы…

– Конечно. А кончики пальцев у тебя коричневые, как будто ты использовала ореховую краску.

Джоан спешит задать встречный вопрос:

– Вы знаете мое имя, а я не знаю вашего. Как вас зовут?

– Обычно меня зовут старухой. Мои родители, когда еще были на этом свете, звали меня Эльф. А крестили, кажется, Эльфструдой. Здешние люди каких только прозвищ мне не дают. И все более или менее подходят. А шериф графства, когда говорит обо мне со своими присными, зовет меня Поставницей. Так что выбирай.

Джоан задумывается. Эльф – красивое имя, пожалуй, слишком красивое для такого создания. Эльфструда – имя совсем допотопное, наверно, времен короля Артура. Джоан решает отныне называть эту женщину, которой обязана жизнью, Поставницей.

3

Джоан снова на дорогах, но на этот раз слабость не спутница ей. Она набралась сил, их хватит, чтобы дойти пешком до поместья Кларенса. Поставница наполнила ее флягу, зачерпнув воды из колодца в глубине неухоженного сада, опутанного кустарником и вереском, заваленного сухими деревьями, голыми сучьями, гниющими ветками, заросшего высокой травой, и сочной, и сорной вперемешку. Джоан удивляется, какая вкусная вода добыта из такого дикого места. Она вспоминает страницу из Библии, из Книги притч: «Спасайся как серна из руки и как птица из руки птицелова»[28].

Шериф графства не зря прозвал Поставницей эту странную старуху – она поставляет самое разное добро всякому, кто попросит. Об этом достаточно хорошо знают в графстве, где она давно стала легендарной фигурой и притчей во языцех.

– Разное добро? Но о каком добре идет речь?

– Всяко-разно, что глотают, зайка. Для тебя – клещевина, чистотел, Иудина трава. И еще кардамон. Потому что тебе нужно было укрепляющее. Тем, кто голоден, я добываю пищу. Для больных добываю лекарства, а тем, кто хочет того или этого, нахожу в моем саду и то, и это. А если не в саду, то в кладовой, в кувшине, в коробе, под пеплом или подвешенным где-то сушиться.

Поставница медлит, и кожа на ее шее колышется. Она продолжает:

– Я поставляю разное добро, но не задаром. Меняю три бутона гвоздики на куриное яйцо, и все довольны.

«Спасайся как серна из руки». Из руки охотника? Поставница – не охотница, она и не думает охотиться ни на мужчин, ни на женщин, проходящих мимо ее дома. А если и охотится, то очень осторожно, как срывают переспелую ягоду, не раздавив ее. Джоан не пришлось спасаться, ей было почти грустно, когда они прощались. К счастью, удивление очень скоро возобладало над грустью. Джоан поняла, что впервые в жизни познала горечь расставания. Даже в день ее прихода в аббатство, когда она вошла в ворота, любопытство было сильнее, чем горе от разлуки с родными. Ей так хотелось осмотреть каждый уголок нового места, что все остальное вылетело из головы. Вылетела и печаль, и страх. Было столько всего нового и неизведанного, даже поджатый рот аббатисы манил. Пришлось дождаться притворной болезни, ставшей подлинной, похорон, бегства, долгого, в несколько дней, сна, чтобы испытать наконец сладкую горечь прощания.

Вот почему она продолжает идти, шаг за шагом, следуя указаниям Поставницы. Они так же точны, как указания Сёрла. Но Джоан, знавшая только дороги в монастыре, с трудом ориентируется на песчаных равнинах Йоркшира. Но сейчас хотя бы прояснилось небо: ни дождя, ни мороси, ни тумана. Под ногами твердая земля, а не колеи, полные воды и грязи. Свет еще ноябрьский, красивый, осенний, как она любит, золотистый свет низкого солнца. Джоан решает, что этот свет послужит ей знаком; этот свет приведет ее в поместье Кларенса. Давая ей мешок с яблоками, горохом, изрядным количеством сушеных ягод, куском сала и твердой, как дерево, лепешкой, Поставница сказала:

– Два дня пути, не больше, и ты будешь на месте, зайка. Но потом?

– Потом?

– Пока дядина усадьба для тебя конец. Это прекрасно, но оказавшись там, на месте, ты поймешь…

– Что я пойму?

– Ты увидишь, что поместье твоего дяди – не конец. Скорее, остановка. Но дальше куда?

– Я не знаю точно.

– Это меня удивляет лишь наполовину. В тебе есть душевная сила. Ты сумела уйти, это уже что-то, у тебя есть время, чтобы выбрать, в какую сторону двигаться.

Когда Джоан удалялась от дома, ей послышался голос Поставницы. А может быть, это вскрикнул гусь или другая птица. Она обернулась. Странная женщина стояла все там же, у своей лачуги, такой же шаткой, как она. Издалека Джоан еще видела ее красное лицо и почти различала глаза. Поставница поднесла обе руки ко рту и что-то крикнула ей. Джоан послышалось: «Время терпит», но, может быть, просто послышалось…

«Спасайся как птица из руки птицелова».

* * *

Два дня пути, Поставница не ошиблась. На рассвете Джоан узнает сельскую усадьбу за оградой, вернее, несколько пристроек, примыкающих к большому дому. Кажется, она даже узнает луг, где Кларенс еще не так давно вопрошал Господа, за что Он наслал на него столько бед. Когда она наконец добирается до дома, устав сильнее, чем думала, один из слуг выходит навстречу вновь прибывшей, чтобы сообщить ей, что господин Кларенс Лидс уехал четыре дня назад. Джоан быстро подсчитывает в уме: три дня в постели у Поставницы, потом еще два дня до полного выздоровления, да еще два дня пути. Она должна была быть здесь неделю назад. Кларенс ждал ее, ему надоело ждать. Он решил, что плотник наврал ему с три короба. Или заключил, что Джоан в конце концов отказалась от своего плана бегства. В тот момент эта мысль его разочаровала. Ему хотелось, чтобы Джоан показала себя достойной Хильды Отважной.

– Хозяин отправился в дальний путь, боюсь, он вернется нескоро.

– Он уехал на континент?

– О нет, не так далеко. Сейчас он в Ковентри.

Джоан представляет себе, как Кларенс бросает вызов морю, чтобы встретиться со своим сыном, Кларенсом-младшим. Все равно что искать одну травинку посреди Западного и Восточного Мидленда. Смерть в пучине вод стала таким проклятьем семьи, что Кларенс предпочитает путешествия по суше. Да и они весьма утомительны и опасны.

У слуги очень близко посаженные глаза. Лицо почти такое же узкое, как у аббатисы или у Мэри. Оно, однако, не настолько суровое, как аббатисино, и не такое ангельское, как личико Мэри. Плечи у него тоже узкие, а уши плотно прижаты к черепу, и Джоан спрашивает себя, не стиснули ли его при рождении в квашне между двумя досками.

– Наш хозяин дал нам указания на случай, если вы придете. Здесь один из его сыновей, младший, Джон. По крайней мере, мы ждем его сегодня или же завтра, как знать? А может быть, он уже где-то здесь, в усадьбе.

У слуги тягучий выговор, приятный на слух и успокаивающий. Он добавляет:

– С ним никогда не знаешь, Бог мне свидетель. Думаешь, он в одном месте, а он уже совсем в другом.

– В таком случае мы с ним созданы, чтобы поладить.

* * *

В иные утра, просыпаясь от звона колоколов к заутрене, я думаю, что пора идти с Джоан и остальными в каминную. Мне кажется, что там по-прежнему горит свеча. Это ненадолго, разумеется. Проснувшись окончательно, я вспоминаю, что время ночных разговоров прошло. На кладбище могила Джоан уже выглядит старым захоронением. Земля на ней высохла, деревянный крест побурел, скоро она зарастет травой. Одного ее ухода хватило, чтобы проделать брешь в календаре.

Аббатиса, например, изменилась. При всем ее равнодушии и суровости, она выглядит огорченной ее отсутствием. Ей не хватает достойного противника. Она скучает по дерзостям Джоан и ее вопросам о Господе. Но это еще не все, аббатиса стала гораздо строже. Она постоянно начеку. Что-то мешает мерному течению времени. Что-то нарушает

Через неделю день в день после бегства Джоан, когда большинство сестер собрались в зале капитула, аббатиса начинает собрание чтением Евангелия от Матфея. Голос у нее монотонный и какой-то слабый, как будто он с трудом пробивает себе дорогу. Аббатиса выдерживает паузу сразу после строк:

– «И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя»[29].

Настоятельница, склонившись набок, как будто спит. Она знает четыре Евангелия наизусть, с тех пор как научилась говорить, и ей не надо внимательно слушать. Аббатиса выдерживает вторую паузу, прочитав следующий стих:

– «Когда творишь милостыню, пусть левая рука твоя не знает, что делает правая, чтобы милостыня твоя была втайне»[30].

Пауза длится, и аббатиса захлопывает требник.

– Аминь. Пришло время покаяния и умерщвления плоти. Которая из вас желает поведать собранию о своих прегрешениях?

Ее глаза устремляются на меня. Я опускаю голову, чтобы избежать ее взгляда.

Чуть позже в тот же день Гарриэт сообщает мне, что аббатиса просит меня прийти в ее покои.

– Чтение Евангелия было очень поучительно сегодня, не правда ли? – спрашивает она меня.

– Чтение Евангелия всегда поучительно.

– Тебя, однако, оно, кажется, не научило бояться лжи.

– О чем вы?

– Об этом.

Аббатиса хватает меня за руку, ту, на которой еще остался шрам от раны. Пальцы у аббатисы старушечьи, едва способные перебирать четки. Но мое запястье они сжимают, как тиски.

– Ты по-прежнему утверждаешь, Хелисенда, что это было умерщвление плоти? Ты сама нанесла себе эту рану?

– Да, матушка.

– Чем же?

– Парой ножниц.

– И эти ножницы ты будто бы держала в левой руке, чтобы ранить правую руку? Демон научил тебя лжи, но и лжи он тебя научил плохо. Если бы ты говорила правду, ты ранила бы левую руку ножницами, которые держала в правой.

Я молчу, я хочу молчать как можно дольше.

– Итак, объяснись.

Аббатиса указывает на распятие.

– Ты же не посмеешь во второй раз солгать перед Христом? «Уста его полны проклятия, коварства и лжи; под языком его мучение и пагуба».

– Да, так сказано в Псалтыре.

– Хорошо, Хелисенда, ты знаешь Писание. А теперь скажи мне правду: откуда у тебя эта рана?

– Я порезалась.

– Почему скрыла от меня?

– Мне было стыдно.

– По какой причине монахиня может стыдиться своих ран? Что все это значит?

Это значит шершавое дерево доски гроба. Это значит повозка плотника. Это значит бегство Джоан. Но обо всем этом я должна молчать. Я повторяю про себя: молчать – не значит лгать, умолчание – не ложь. Но я не смею взглянуть на распятого Христа.

– Я тебя слушаю, Хелисенда.

– Смерть Джоан глубоко потрясла меня.

Этого недостаточно, я понимаю. И я падаю на колени, изрядно удивив аббатису.

– Матушка, примите мою исповедь.

– Я тебя слушаю, дочь моя. Покайся с миром.

– В тот день, в день ее смерти, я не могла выбросить из головы ее лицо. Лицо Джоан. И не могла выбросить из головы дурные мысли. Я боялась, что испытываю к ней запретную любовь. Больше, чем любовь сестры к сестре. Эти мысли становились все сильнее и отчетливее, пока я помогала плотнику нести пустой гроб. И тогда, я думаю, Господь послал мне знак. Угол доски разрезал мне руку до крови. Я не солгала вам, говоря об умерщвлении плоти.

Я умолкаю. Спрашиваю себя, надо ли продолжать мою исповедь или этих нескольких слов хватит, чтобы развеять сомнения. Я не поднимаюсь с колен. Ищу в себе силы пролить слезы, но не нахожу. За неимением лучшего выхода, я решаю упасть ничком. Минуту сотрясаюсь от притворных рыданий, после чего аббатиса помогает мне встать.

Очень ласково и с пониманием она отдает распоряжение: десять ударов кнутом. Как будто в утешение мне.

4

Узкоплечий слуга с близко посаженными глазами ведет Джоан по маленькому поместью ее дяди. Еще не придя в себя после двух дней ходьбы, она почти не видит ни хлевов, ни амбаров, ни длинных голых комнат, где горит огонь в камине.

– В отсутствие хозяина жизнь в поместье замедляется. И потом, зима на носу. В это время года мы работаем в доме.

Он показывает ей кухню, баню и, с вежливо-похоронным видом, уборную. Потом провожает в ее комнату.

– Вот, это ваша. Комната молодого хозяина Джона на этом же этаже, подальше. Извольте располагаться.

Джоан не очень понимает, что слуга хочет сказать этим «располагаться». Для Джоан занять комнату значит лечь на простой тюфяк, предварительно прочитав молитвы. Дверь закрывается, и она понимает, что впервые за очень долгое время может по-настоящему расположиться в комнате. Она занимает ее как свою территорию. Ей еще непривычны обрушившиеся так внезапно свобода и роскошь, и она призывает воспоминания детства. Может быть, в них найдется пример для подражания. Какой она была тогда?

Проходит ночь, потом день. Джоан расположилась в своей комнате. Она осмеливается принять участие в трапезах, когда ей сообщают, что стол накрыт. Она решается пойти в баню и стесняется сказать девушке, которая ей прислуживает, что бенедиктинке, как правило, позволено мыться только раз в год. А потом однажды вечером, когда она смотрит в окно на дождь, неожиданно появляется Джон. Джон Лидский, сын Кларенса.

– Простите меня, – говорит она. – Я не знала, что вы здесь.

– Я тоже не знал, что вы у меня. Вы прощены, кузина. Полагаю, и я заслужил прощение.

Джоан видит перед собой юношу, совсем молоденького и очень бледного. Она помнит дядю Кларенса крепким и полнокровным. Наверно, всю кровь семьи он оттянул на себя. Сыновьям ничего не осталось. Робкий юноша пытается заполнить паузу смехом, который сам же находит глупым. Джоан думается, что присутствие женщины его смущает, пусть даже это всего лишь монашка, только что вышедшая из монастыря. Она стоит лицом к окну, делая вид, будто смотрит на дождь. Выжидает минуту. Когда она снова поворачивается к юноше, его уже нет.

Проходит несколько дней. Джоан привыкает к скромной и тихой жизни в доме. Снова зарядил дождь, полевые работы приостановлены, все укрылись

Дни идут, юноша появляется и исчезает самым непредсказуемым образом. Единственное место, где Джоан уверена, что не увидит его, – баня. По крайней мере, она полагает, что он не прячется за простыней. Но иногда ей даже хочется найти его за простыней, это нарушило бы тихое однообразие жизни в усадьбе. Когда она встречает его, они перебрасываются парой слов, не больше. Юноша говорит о погоде, о тучах и холоде. Джоан недоумевает: неужели мужчины и женщины вне стен аббатства говорят только о дожде? Это было бы обидно. Это просто никуда не годится. Есть же столько других вещей. Зачем довольствоваться одним дождем? И почему этот молодой человек чего-то так боится? Джоан думала, что страх – удел женщин, которых держат взаперти за высокими стенами аббатства.

Джоан завела привычку купаться. Это, наверно, грех, еще один грех. Излишнее внимание к своему телу, изнеженность, ну и ладно. Однажды, возвращаясь к себе после купанья со сморщенными от воды пальцами, она встречает Джона. Он как будто вынырнул из-за угла коридора.

– Этому дождю не видно конца, – говорит он, несколько раз сглотнув слюну.

Ну нет, на этот раз ты так легко не отделаешься, думает Джоан. Не дав ему времени исчезнуть, она спрашивает:

– Как вы думаете, откуда берется дождь?

Джон озадачен. Он спрашивает себя, знает ли кузина ответ или нет. Хочет ли Джоан оценить его познания или ждет от него разгадки истинной тайны? Джон решает ответить нейтрально, как можно нейтральнее:

– Дождь берется из туч.

– А тучи, откуда они берутся?

– Они в небе.

– Да, но откуда?

– Оттуда, где живут тучи.

– А где это?

Юноша снова глотает слюну. Кажется, глотать слюну для него важное дело. Джоан решает продолжить за него:

– Может быть, Йоркшир и есть то самое место, откуда берутся тучи? Можно подумать, они рождаются здесь. Может быть, их здесь выращивают, как нигде больше? И они проливаются дождем на Йоркшир. Значит, этот дождь берется прямо с наших земель, не так ли?

– Может быть, да…

– Но вот настоящий вопрос: почему Бог сказал «Это хорошо»?

– Почему Бог сказал что?

На этот раз молодой человек так теряется, что забывает глотать слюну.

– Почему Он сказал «Это хорошо»?

– Ну, я думаю, это правда. Бог говорит правду.

– А правда – это хорошо?

– В каком-то смысле.

Джоан замечает, что молодой человек задумался. О, пока еще совсем чуть-чуть, но начало положено. Мысль расцветает в голове Джона Лидского. Приосанившись, он хмурит брови. Джоан продолжает:

– Оба слова во фразе «Это хорошо» важны. Какое важнее?

– Скажем, оба, и «это», и «хорошо».

– Верно. Как ты думаешь, кузен, что значит «это» и что означает «хорошо»?

– «Это» означает мир, а…

Он осекается, боясь ошибиться.

– Я скажу тебе, кузен. Это самая загадочная строчка из всего Священного Писания. Бог поместил ее в самом начале Своей книги. Я скажу тебе больше: и ты, и я, мы оба знаем, что есть хорошо. Мы это знаем как очевидность. Но мы никогда не узнаем, что есть мир.

Она умолкает и держит паузу, чтобы кузен сам прошел путь к выводу. А потом заключает, сказав ему:

– Что есть хорошо – единственное, в чем мы уверены. Эта единственная уверенность позволяет нам жить в мире, который навсегда останется тайной.

– Я никогда об этом не думал, – отвечает Джон, помолчав.

– Никто никогда об этом не думал. Кроме меня.

Джоан понимает, что ее слова прозвучали чересчур высокомерно. Аббатиса сочла бы это грехом. Но аббатиса теперь далеко, по другую сторону стен, и молодая женщина решает, что можно себя простить.

* * *

Джоан спрашивает себя, что ее кузен знает о ней. Сам он ни словом не обмолвился, а она не посмела подступиться с расспросами, боясь нарушить хрупкий лад. Она догадывается, что молодой человек принимает ее в усадьбе как гостью, следуя указаниям отца. Впрочем, дом достаточно большой, чтобы предоставить кров молодой женщине. Но что Кларенс мог сказать сыну? Как он представил Джоан? Должно быть, рассказал о ее родителях, утонувших в водах устья Хамбера. Мог упомянуть о младенце, утонувшем вместе с ними, и о двух других ее братьях, из которых одного скосила болезнь, а второй уехал очень далеко, в Пьемонт, в Италию, чтобы присоединиться к общине бедных братьев. Но сказал ли он, что Джоан – беглая монахиня-бенедиктинка? Нарисовал ли хвалебный портрет свободной женщины, достойной Хильды Отважной? Если так, какими глазами смотрит молодой человек на это странное создание? На монашку, которая в одночасье, ни у кого не спрашивая позволения, нарушает обеты бедности, послушания и целомудрия?

Джон практически ничего не знает о жизни в аббатстве. Ему известно только о высоких стенах, о часах молитвы, о безмолвных трапезах. Знает он и то, что монахини, как и монахи, должны давать пожизненные обеты. Он спрашивает себя, означает ли нарушение этих обетов принятие обетов противоположных, иначе говоря, если нарушен, к примеру, обет целомудрия – значит ли это, что перед Богом дан обет блуда? Еще Джону хотелось бы знать, о чем думала кузина, заговорив об этой столь невинной с виду фразе «Это хорошо». Юноша вдруг осознает: с того дня, когда Джоан спросила его, откуда берутся тучи, он не перестает задаваться вопросами. Лучше даже сказать, что вопросы заполонили его ум роем пчел. Они угнездились в нем. И постоянно жужжат.

Возможно, дядя Кларенс ничего не сказал о Джоан. Обошел молчанием ее бегство и даже ни словом не обмолвился об этом плотнике, сложенном как датский воин, который пришел его предупредить. Верный своим привычкам, он наверняка был немногословен. Просто в одно прекрасное утро, случайно встретив Джона между хлевом и конюшней, в свою очередь предупредил его, что приедет Джоан:

– Это твоя кузина. Ты никогда ее не видел. Она пробудет здесь несколько дней, наш долг оказать ей гостеприимство. Джоан потеряла родителей, никто больше ей не поможет, кроме Бога и меня.

Молодой человек в ответ лишь кивнул. И поспешил все это забыть.

Теперь он лежит на кровати в своей комнате, а вопросы продолжают жужжать. Пчелы обычно засыпают с наступлением ночи. Вопросы же, наоборот, в темноте возбуждаются. Почему? Вот и еще один вопрос добавился ко всем остальным.

Джон смотрит на балки и брусы на потолке, вдыхает запах кровельной соломы, усилившийся от сырости. Он спрашивает себя, справедлива ли

– Как по-твоему, кузен, когда написано «поел сотов моих с медом моим», это значит «поел сотов моих с медом моим» или что-то другое?

Джон стучал зубами от холода. Он не смел ответить. Во-первых, он не был уверен, что у него есть ответ, и потом, боялся заговорить дрожащим голосом. После долгого молчания кузина ушла. Он слышал ее удаляющиеся шаги.

Ничто не мешает Джону тоже задавать вопросы. Ничто не мешает ему пойти к кузине в отведенную ей комнату в одном из приделов длинного дома. Он останется за дверью и спросит ее, вправду ли мир – непостижимая тайна или же он, наоборот, обезоруживающе прост.

Джон встает, его босые ноги ступают по ледяному полу. Закутавшись в плащ, он берет свечу и идет по длинной анфиладе к комнате кузины. Приближаясь, он замедляет шаг. Последние ярды преодолеть трудно. Дойдя до двери, Джон дважды стучит кончиками пальцев и шепчет:

– Как по-твоему, кузина, мир есть великая тайна или же он совсем прост?

Джоан не отвечает. Может быть, она тоже стучит зубами от холода? Джон повторяет громче:

– Как по-твоему, кузина, мир есть великая тайна или же он совсем прост?

И добавляет:

– Я принес тебе ответ на вопрос, который ты мне задала. Если написано «поел сотов моих с медом моим», это значит «поел сотов моих с медом моим». Я не думаю, что это может значить что-то другое.

Он замолкает, удивленный собственной дерзостью. Из-за двери вновь никакого ответа. Может быть, он говорил слишком тихо? Или Джоан ответила, но он не услышал ее голоса сквозь толстое дерево двери? Не стоит ли, чтобы удостовериться, войти в комнату и поговорить без препятствий?

Джон тихонько открывает дверь. Входит. К счастью, его кузина не стучит зубами от холода, стоя голая у кровати. Нет, она, должно быть, просто очень крепко спит. Он подходит ближе, со свечой в руке, шаг за шагом, стараясь не разбудить ее. Еще один вопрос добавился к тем, что жужжат в его голове. Почему ты стараешься не разбудить ее, когда тебе очень хочется ее разбудить, чтобы задать ей все твои вопросы?

Еще шаг, и вот он у кровати, так близко, что может коснуться ее. И тут молодой человек замечает, что кровать пуста.

Джон возвращается к себе. Его вопрос о тайне мира останется без ответа нынче ночью. И его ответу на вопрос о сотах с медом тоже придется подождать до завтра или до другого дня. Он идет по длинной анфиладе к своей комнате. Ему хочется прогнать жужжащие вопросы. Интересно, можно ли вопросы окуривать, как окуривают пчел? Вернувшись к себе, он скидывает плащ, и его закоченевшее тело ныряет в постель. Его охватывает страх. В первый момент ему кажется, что под одеяло забрался демон. Но он тут же убеждается, что этот демон – его кузина.

Ее тело теплое. Кузина не успела остыть между своей комнатой и этой постелью. Джон недоумевает, каким чудом они не встретились, когда он шел к ней. Наверно, он прошел мимо и не увидел ее. Все женщины скрытницы, говорят мужчины, – не это ли позволяет им иногда становиться невидимками?

Джон не смеет шевельнуться, лежит неподвижно, как надгробная статуя, вытянувшись в постели. Ему кажется, что его бедро коснулось бока кузины. Он не знает, надо ли за это извиниться. Не знает, надо ли вообще с ней заговорить. Не знает, надо ли вести себя, как будто ничего не случилось. Не знает, есть ли мир великая тайна или же он совсем прост.

* * *

По ощущениям Джоан у кузена еще молоко на губах не обсохло, его пупок влажен, как в день рождения. Заговори она с ним по-французски, назвала бы его damoiseau, что значит юнец, еще ожидающий посвящения в рыцари. Обычно она говорит с ним на родном языке и должна бы называть его эсквайром. Но пока она молчит, ей не нужно называть его ни тем, ни другим именем.

Джон на своей стороне кровати, по-прежнему застывший в неподвижности, слышит рядом чужое дыхание, дыхание молодой женщины. Ему также чудится запах скошенной травы, и он узнает его, это запах кузины. Он думает, что ему хочется увидеть скрытый лик женщин. Для этого ему придется войти в потайную дверь, он это знает. Придется приоткрыть занавеску, потом еще одну, и еще одну. Занавески лягут складками по обе стороны, их все больше, они все глубже. Джон тревожится, он знает, что непременно запутается в этих складках. Как же тогда найти дорогу? Повернуть назад?

Идут часы, и в них нет ни невинности, ни подлинной вины. Это ночь двойного посвящения, робкого и незавершенного. Джоан скажет потом: они с юношей помочили ноги в речке, не осмелившись искупаться целиком, да и не желая этого. Им хватило, чтобы составить представление о воде, ласковой и текущей.

Джоан расскажет еще, что юноша в какой-то момент сумел тронуть неприступное сердце кузины. Вместо того чтобы просвещаться ощупью, он потерялся в глубоком недоумении. Это было приятное недоумение. Он успел, прежде чем уснуть, погладить атласную округлость живота, шерстку маленькой зверушки, лепестки цветка. А потом обнаружил, сам того не желая, удивительную маслянистость то ли бальзама, то ли слез, и что-то вроде второго рта всосало его палец.

Джоан не лежала неподвижно, хоть и открывала для себя неподвижность на новый лад, полную сладости и неги. Она придвинулась наугад, коленом, потом плечом, потом протянула пальцы, большой и указательный, без определенной цели. Позже она еще скажет о кузене: «Его птичка встряхнулась в моей руке, три-четыре раза подряд, каждый раз выпрямляясь». Это длилось несколько секунд. Джоан собрала в руку слезы, совсем другие слезы, и сделала вывод, что наслаждение противоположно грусти, хоть и родственно ей. Меньше минуты спустя она вспомнила цветение каштанов.

И он, и она, не зная, на каком этапе любви прервались, быстро уснули.

5

Наутро огонь в камине погас, и комната снова стала ледяной. Джоан исчезла. Запах скошенной травы тоже. Да и все равно было так холодно, что все запахи как будто сковал лед.

На другом конце дома, в такой же холодной комнате, Джоан просыпается. Она старается не шевелиться, но ее неподвижность не та, что прошлой ночью. Это неподвижность простой лени, что уже не так плохо. Джоан бормочет вполголоса строки из Песни песней: «Я встала, чтобы отпереть возлюбленному моему, и с рук моих капала мирра, и с перстов моих мирра капала на ручки замка»[31].

* * *

В это же время, очень далеко от постели Джоан, в зале капитула, аббатиса тоже читает отрывок из Библии. Она не выбрала стих из Песни песней. Она любит читать Песнь песней только ради удовольствия объяснить монахиням, что «возлюбленный» – это Иисус Христос, а «я скинула хитон мой» значит, что агница входит нагой в царство Божие. Но сегодня утром она выбрала Второзаконие. Она читает своим как всегда слабеньким и монотонным голосом:

– «…вы не видели никакого образа в тот день, когда говорил к вам Господь на горе Хориве из среды огня, дабы вы не развратились и не сделали себе изваяний, изображений какого-либо кумира, представляющих мужчину или женщину»[32].

Как и вчера, и позавчера, как во все дни, что последуют до конца времен, аббатиса захлопывает требник и произносит неизменную фразу:

– Настал час покаяния. Которая из вас хочет поведать о своих прегрешениях всему собранию?

А затем… как будто малейшее упоминание кумиров в Писании стало ее наваждением. То она цитирует книгу Исаии: «Итак, кому уподобите вы Бога? И какое подобие найдете Ему?»[33] То приводит из книги Михея: «Все истуканы ее будут разбиты»[34]. А бывает еще яснее: выбирает строку из Левита: «Не делайте себе кумиров и изваяний»[35]. Каждая из нас готова услышать комментарий. Но аббатиса предпочитает ничего не говорить. Запрет на кумиры и изваяния витает над монахинями, как намек. Или, скорее, как угроза.

Вскоре после этого Миллисент сообщает мне, что в каминной кто-то нашел остатки сгоревшей свечи. Я сразу догадываюсь, что таинственный «кто-то», вне всякого сомнения, Гарриэт. Эта сова рыщет повсюду, вот и обнаружила в конце концов следы преступления. Но я успокаиваю Миллисент, которая дрожит, как осиновый лист. Никто не сумеет связать пятна расплавленного воска и тайное собрание монахинь. И тем более никто не сможет установить связь между собранием сестер и притворной смертью Джоан. Возвращаясь к работе, Миллисент все еще немного дрожит. Она успокоилась лишь наполовину. А я, должна признаться, не успокоилась совсем. Какие еще следы сумеет найти Гарриэт, если продолжит свои поиски? Не были ли мы неосторожны? С тех пор как Джоан вырвалась на свободу, боюсь, мы зря наслаждались нашей победой. Мы впали в грех тщеславия и пренебрегли остальным. Как знать, вдруг Гарриэт, или настоятельница, или сама аббатиса нашли под койками Розы или Лавинии улики – обрезки кожи? Да и я сама – убралась ли я хорошенько вокруг себя?

Кажется, кстати, я все чаще замечаю рядом Гарриэт, будто она следует за мной, как нитка за иголкой. Она всегда ходит маленькими шажками, боясь потерять сандалии, но ступает бесшумно. Мне даже кажется, что она научилась не касаться пола и парить в нескольких дюймах над землей. Обычно она держится у меня за спиной, и я замечаю ее только случайно. Гарриэт похожа на аллегорию мук совести, какие можно видеть на картинках в книгах. Лицо у нее цвета пикши, эту рыбу иногда удается раздобыть Тальбот. И оно какое-то квадратное. Гарриэт часто беседует со старухой Уинифрид на пороге ее лазарета. Я вижу, как Уинифрид двигает головой; то она кивает: «да», то качает: «нет». Но мне никогда не узнать, к чему относятся эти «да» и «нет».

Я боюсь, что при ее суровом лице и угрюмом нраве у Гарриэт очень острый глаз. И она всегда добивается своего. Ей понадобится немного времени, чтобы найти там и сям ивовые прутья, обрезки ткани, солому, остатки тряпья и корпии. Я стараюсь думать, что в этом нет ничего подозрительного. Кто угодно может принести с собой в общую спальню, например, лоскут, чтобы залатать порванное платье. Но встречая ту или другую из сестер, участвовавших еще недавно в собраниях последней свечи, я читаю в их глазах новую тревогу. Когда мы выходим из трапезной, Мэри говорит мне срывающимся голосом:

– Аббатиса пошла в кухню, она будет расспрашивать Тальбот.

– Все может быть, Мэри. Это не в первый раз, беспокоиться не о чем.

– Но зачем ей это делать?

– По тысяче причин аббатиса может пойти в кухню. Я видела, как она наведывалась и в кладовую. Аббатиса должна заботиться о пропитании.

– Но если Тальбот проговорится?

– О чем ты, Мэри? Тальбот ничего обо всем этом не знает.

– Она знает про свечу.

Я должна признать, что Мэри права. Эта мысль беспокоит и меня с самого начала. Но я думаю, что на Тальбот можно положиться. Она чувствует себя полновластной хозяйкой в своих владениях, в кухне, и не сочтет себя обязанной выдавать аббатисе все секреты своего царства. По крайней мере, я на это надеюсь, с Божьей помощью.

– Я понимаю, Хелисенда. Тальбот знает, что такое честь. Она не болтлива и ревностно относится к своим правам здесь. Но как знать, она ведь может проговориться невольно. Может быть, она чего-то недосчиталась?

Мэри права, мне нечего ей возразить. Тальбот не могла не заметить некоторых странных мелочей. Ничто не ускользнет от бдительного ока этой несгибаемой женщины, особенно если это происходит в стенах ее владений.

– Если она до сих пор ничего не сказала аббатисе или настоятельнице, значит, не сочла нужным, по той или иной причине. Остается надеяться, что она не передумает.

– Но если аббатиса учинит ей допрос? Тальбот не сможет солгать.

– Мы же лжем… Ты, я, Миллисент, Роза, все мы.

У Мэри вытягивается лицо. Я спешу добавить:

– И ведь Бог нас не наказал.

– Пока нет.

– И не накажет. Есть много способов скрыть хрупкую правду. Правда – она нагая, ты это знаешь, Мэри?

– Да.

– Такую наготу должно скрывать, как мы скрываем нашу наготу. Это вопрос стыдливости. Собственно говоря, это вовсе не ложь.

Мне тут же приходит на ум стих из книги Михея: «И язык их есть обман в устах их»[36]. Этот стих тоже могла бы

– Ты уверена, это в самом деле не ложь?

Ей тревожно, но она цепляется за эту слабую надежду. Мне кажется, что я могу одним-единственным словом даровать ей искупление.

– Поверь мне, Мэри, в наших поступках не было греха. Джоан теперь на свободе. Она ходит, куда ей вздумается, как тысячи других Джоан в этом мире. И ни одна из этих Джоан не грешит. Вряд ли Богу было угодно, чтобы все девушки на свете были монахинями.

– Правда?

– Правда. Иначе откуда брались бы дети? Кто рожал бы в муках? Кто соединялся бы с возлюбленным?

Мэри краснеет. По мне, этот румянец лучше давешней бледности испуганного лица.

– Ты права.

– Ведь так же Богу не было угодно, чтобы все мужчины были солдатами, а все деревья приносили плоды.

Я давно заметила, что у Мэри самый гостеприимный на свете ум, готовый одинаково легко принять как истину, так и ложь. Это счастье для Мэри, ведь на сей раз он радостно принимает мои успокоительные речи. А мне самой они все же кажутся неубедительными, особенно в нынешних обстоятельствах. Гарриэт так и продолжает рыскать изо дня в день, и это все больше похоже на розыск. Какая-то нервозность охватывает все аббатство, и вот уже имя Джоан шепчут там и сям, в церкви, в трапезной и на галерее. До сих пор ее имя произносили с уважением и натужной печалью, как и подобает произносить имя сестры, призванной к Богу. Теперь все изменилось.

И вновь голос аббатисы, все такой же слабенький, но едкий, звучит в зале капитула. Строгим тоном аббатиса зачитывает отрывок из книги Аввакума:

– «Что за польза от истукана, сделанного художником, этого литаго лжеучителя, хотя ваятель, делая немые кумиры, полагается на свое произведение?»[37]

И она добавляет ледяным тоном неизменную фразу:

– Настал час покаяния.

* * *

Где бы ни была Джоан, она ничего не знает о происходящих событиях. Просыпаясь в кровати в своей комнате – настоящей комнате, а не тесной келье, где вся обстановка – койка да распятие, – она все еще удивляется, что не надо идти в церковь. Открывая глаза среди ночи, она встает и подходит к окну. Если небо ей благоприятствует, она может определить время по расположению звезд. Если на горизонте показывается самая яркая звезда созвездия Девы, это значит, что час заутрени прошел. Скоро монахини соберутся на следующую службу.

Уже много дней протекло в усадьбе Кларенса Лидского, но Джоан все еще удивительно, что не приходится соблюдать столь строгий устав аббатства. И она в восторге, что так легко освободилась от своих обетов. Она спрашивает себя, что будет, если однажды удивление закончится. И восторг тоже иссякнет. Тогда придется искать другие поводы для радости. Джоан не беспокоится об этом, она полагает, что мир вокруг аббатства достаточно велик и в нем таится для нее огромный запас удовольствий. В этом мире, богатом цветами и плодами, ласками и красками, аббатство представляется ей маленьким темным колодцем.

Джоан не ведает, что в час, когда она лежит в своей кровати, аббатиса мало-помалу раскрывает ее обман.

Пока же дядина усадьба стала для нее тихой гаванью. Купальня в бане – роскошь, быть может, даже грех, который Джоан позволяет себе каждый день, чем немало удивляет служанок. Она гуляет по поместью днем, всеми силами стараясь избегать встреч с кузеном Джоном. Нет, не стыд побуждает ее действовать так. Никакого стыда нет в поведении Джоан. Она избегает кузена с единственной целью сделать их встречи ночным ритуалом. День не пойдет на пользу их общению. Он сделает его более пресным и грубым одновременно. И безвкусным, как остывший суп. Она, впрочем, знает, что и Джон тоже избегает показываться, потому что он сам не свой от смущения.

Ночами, но не каждую ночь, она приходит туда, где он спит. Или, вернее, где он не спит. И тогда свершается их любовь, уже привычно, почти благоразумно. Джоан, не зная толком, в чем дело, догадывается, что ни ей, ни ее кузену неведомы подлинные жесты любви. Пока она довольствуется этой бесконечной прелюдией. И догадывается, что Джон тоже. Она не знает, что он испытывает от этого что-то вроде облегчения. Жесты любви сопровождаются для него смутным страхом, который смешивается с темнотой. Ему спокойнее, когда все заканчивается просто. В те ночи, когда кузина к нему не приходит, Джон ищет причины ее отсутствия. И, конечно, не находит их. Со временем он мало-помалу познает прелесть ожидания, с которым поначалу справлялся очень плохо.

В те ночи, когда он слышит ее приближающиеся шаги, его охватывает абсурдный страх. Он надеется, что не заледенел. Ощупывает свои ляжки. Они тощие и холодные. Он недоумевает, каким чудом кузина, пройдя через весь длинный дом, остается мягкой и теплой. В этом, думает он, радикальное различие между мужчинами и женщинами. Тут ему приходит в голову, что, должно быть, есть очень много различий между полами, и из этих различий почти ни одно ему неведомо. Новый страх охватывает его вплоть до прихода Джоан.

Если ему случится встретить Джоан днем, он не заговорит с ней. У него не хватит духу. Ночью, когда, думается ему, закончены все их содрогания, он набирается смелости завести с кузиной едва слышный диалог. Они не видят друг друга. По крайней мере, глаза Джона закрыты. В их диалоге очень мало слов, и произносятся они шепотом. Едва ли, если собрать эти слова вместе, получится фраза. Едва ли, если соединить эти фразы, получится связный разговор.

* * *

Еще Джоан диву дается, что ее то и дело не призывают к обязанностям и обетам. Она осознает, что все в аббатстве было устроено, чтобы служить напоминанием и предупреждением. То призывала аббатиса, то настоятельница. А если не они, то сами сестры. Даже когда Джоан оставалась в одиночестве, чье-то бдительное око всегда наблюдало за ней. Взгляд высеченного из камня ангела. Или Иисуса на кресте. Джоан думала, что ей знакомо одиночество, когда еще жила в стенах аббатства. Это было одиночество пустынниц и кающихся грешниц. Теперь она понимает, что одиночество одиночеству рознь. Когда она нынче прогуливается по коридорам в большой дядиной усадьбе, когда отдыхает в своей кровати, когда не выходит из комнаты или когда встает среди ночи, она вкушает совсем другое одиночество. Только пока не знает, как его назвать.

Она удивляется, что не надо больше ходить на службы. Удивляется, что не надо молиться. Удивляется, что ее больше не хлещут кнутом. Удивляется, что не слышит больше имен

В усадьбе Кларенса Лидского есть зеркало. Одно. В глазах Джоан это единственное зеркало – неслыханная роскошь по сравнению со строгостями аббатства. Устав непреклонен на этот счет, и он касается всех монахинь. Запрет смотреться в зеркало нельзя нарушить. Можно, конечно, украдкой взглянуть на свое отражение в окне, воспользовавшись минутой одиночества. Но, как правило, роль зеркала играют чужие взгляды. Поэтому впервые за долгое время Джоан увидела свое лицо в почти совершенном зеркале. Высокое и чистое, без единого пятнышка, оно висит в большой комнате, где Кларенс, когда он дома, иногда собирает гостей. Джоан долго не решалась подойти к нему. На зеркало она смотрела с большой опаской. Но опаска не мешала тяге. Она знала, что скоро поддастся искушению. Посмотреться в настоящее зеркало, не кривое, не лживое, – это доказательство смелости. И потом, это интересно. Джоан сказала себе: «Не надо принимать свое отражение слишком всерьез».

Она подошла к зеркалу со свечой в руке, на цыпочках, потому что зеркало висело высоковато для нее.

– Ну что, и только-то? Здравствуй, Джоан.

Она видела свое настоящее лицо, похудевшее от недавних испытаний, от вынужденного поста и болезни.

– Ты не так уж плохо выглядишь. В конце концов, ты же умерла и воскресла.

Уже скоро, она это знает, ее ввалившиеся щеки округлятся, а весеннее солнце вернет краски лицу.

– Ты будешь почти красивой, Джоан. Теперь ты имеешь на это право. Но тебе еще многому предстоит учиться.

Стоя в этой большой зале, Джоан нашла в себе силы улыбнуться. Потом задула огонек свечи. И в темноте вернулась в свою комнату.

6

Идут дни, дождь перестал, сменившись снежными хлопьями. Слуга завел привычку по утрам сообщать Джоан торжественным тоном:

– Хозяина сегодня не ждите. Мне сказали, что он задержится еще на несколько дней. Он поехал в Абердарон, а оттуда в Ирландию, где застрял из-за непогоды.

Джоан, однако, догадывается, что дождаться его не сможет. Она не сможет остаться в этой усадьбе, несмотря на купальню в бане, зеркало, трапезы, огонь в камине. И несмотря на присутствие кузена, такого худенького и хрупкого, в постели. Поставница была права, когда сказала ей: «Поместье твоего дяди – не конец, скорее остановка. Но дальше куда?»

Куда? Джоан столько раз задавала себе этот вопрос. Бегство стало первым шагом в ее жизни. Было так легко повернуться спиной ко всему, что отвергаешь. Но выбрать, куда идти, намного труднее. Что еще сказала ей Поставница?

«Ты смогла уйти, сумеешь и выбрать, в какую сторону двигаться».

Джоан говорит себе, что Провидение рано или поздно укажет ей, куда идти.

Долго ждать ей не приходится. Провидение напоминает о себе неожиданно, как бывает порой, когда уже не осталось никакой надежды. Джоан искала знака в небе, вроде той звезды, что явилась волхвам на Востоке, возвещая пришествие царя иудеев. Провидение же выбрало для нее не звезду, но маленького человечка, явившегося однажды утром в усадьбу Кларенса. День выдался особенно холодный, все утро идет снег, мелкий и густой, как туман, и никто не заметил, как он приехал. Слышна только песня, ее поет веселый голос, но со скрипучими нотками, будто насмехаясь над кем-то. Песня словно летит сама, гонимая ветром. Голос все ближе и ближе. А потом вдруг слуги видят маленького человечка, вынырнувшего из снежной завесы. Он сидит верхом на лошади, крепкой коренастой коняшке, а следом идет другая, изнуренная лошадка постарше, навьюченная тяжелой поклажей.

– Ну наконец-то, а то я думал, никогда не доеду. Боже всемогущий, да ведь кажется, я приближаюсь, а этот дом отступает.

Он здоровается со слугой и с остальными домочадцами. Позже Джоан узнает, что этот маленький человечек по имени Фергюс регулярно доставляет в усадьбу провизию.

– О, но занимаюсь-то я всем понемногу, – отвечает он на вопрос Джоан. – Не только ношу мешки с зерном. Рву зубы, копаю колодцы. А по первому ремеслу, если уж хотите все знать, сударыня, я сапожник.

Джоан не может сдержать изумленного возгласа. Этот человечек – сапожник? Не может быть: у него нет одной руки. Фергюс усмехается в ответ:

– У меня нет одной руки? Ошибаетесь, у меня одна лишняя.

– Что вы хотите сказать?

– Вот и все удивляются. А я не удивляюсь, что все удивляются. Люди недоумевают, как я справляюсь одной рукой. Но оглядитесь вокруг, и что вы увидите? Одноруких с двумя руками. У них есть глаза, а они не видят. У них есть две руки, а они не умеют ими пользоваться. Я-то одной рукой могу разом зашнуровать сандалию и очистить яблоко.

– Вы можете починить башмак одной рукой?

– Милочка моя, между нами будь сказано…

Фергюс бросает взгляд направо, налево и понижает голос:

– Одной рукой я еще не то могу в темноте.

– Не понимаю. О чем вы?

– Я и любовью могу заняться одной рукой.

– Конечно, представляю себе, – улыбается Джоан.

– Нет уж, простите, вы не представляете или представляете не так. Скажу яснее: кабы Бог вернул мне мою жену, я смог бы выполнить свой супружеский долг одной рукой.

Подумав немного, он добавляет:

– Я, пожалуй, мог бы любить ее даже вовсе без рук.

– И ваша супруга была бы удовлетворена?

– Она – не знаю. Я – наверняка.

Джоан думает, что если этот человечек послан ей судьбой, то судьба любит шутить шутки. Она, наверно, тоже насмешница. И, быть может, обманщица. И все же Джоан решает, что это он, Фергюс, ростом в четыре фута и девять дюймов, не больше, и с одной рукой, укажет ей, куда теперь направить свои стопы. Когда Фергюс, уже собираясь уезжать, проверяет сбрую своих лошадей, Джоан спрашивает его:

– Куда вы сейчас поедете? Домой?

– О нет, домой-то не скоро. Мне еще предстоит долгая дорога. Я так часто в разъездах, что уже не знаю, где мой дом. Я серьезно… Однажды я пересек всю страну, чтобы вернуться домой. Ну вот, и представьте себе, дома своего так и не нашел. А хороший был дом.

Фергюс хмурится, погрузившись в воспоминания. Джоан спрашивает себя, существует ли на самом деле этот хороший дом.

– Знаете что, милочка моя? Однажды я набреду на свой дом случайно. И в тот день я смогу навсегда снять сапоги. Какое облегчение. Клянусь вам головой святого Дунстана: я хочу умереть босиком.

Фергюс закрепляет последние ремни. Проверяет поклажу, два больших туго набитых мешка.

– Прощайте, милочка моя. Если я приеду через месяц, может быть, еще встречу вас здесь?

– Может быть.

– Буду рад, коли так. Люблю славную компанию, пусть и всего на часок. Прощайте…

– Постойте. Если вам нравится моя компания, возьмите меня с собой.

Фергюс издает короткий смешок, словно бубенчик звякнул на шее мула.

– Вы серьезно? Хотите, чтобы я умчал вас на своем скакуне?

Он звонко шлепает свою лошадь, которая едва вздрагивает.

– Да, Фергюс, да, увезите меня.

– Вы думаете, я могу вас похитить?

– Вы же способны похитить женщину одной рукой?

– Я способен на все. Если нужно. Когда нет другого выхода, открываются все таланты… Вот только господин Кларенс огорчится, если не застанет вас у себя.

– Не важно. Я уезжаю с вами. У вас две лошади, одна для меня.

– Вы говорите о Вильгельме Завоевателе?

Фергюс указывает подбородком на старую вьючную лошадь, согнувшуюся под поклажей.

– Он у меня совсем старик, Вильгельм. Я его люблю, но он может откинуть копыта в любой момент, я вас предупредил. И потом, у меня нет дамского седла. Вам придется приноравливаться. Верхом-то умеете?

Джоан впервые слышит это слово.

– Нет, не думаю.

– А… А куда ехать, знаете?

– Тоже нет.

– А… А знаете, куда надо мне?

– Понятия не имею. Куда вы едете?

Фергюс указывает куда-то пальцем. Пальца не видно в снежной завесе, как будто он указал в белое и холодное небытие.

– В эту сторону, все время прямо, никуда не сворачивая.

– Мне подходит. Поехали. Дайте мне только попрощаться.

* * *

Прощание – обычай прекрасный и необходимый, но прощаться нелегко. Джоан в этом деле еще новичок. Бежать из аббатства – другое дело, там не было и речи о прощании с сестрами. Покинуть Поставницу стоило ей небольшого усилия, и только. Но на этот раз надо найти кузена Джона, где бы он ни прятался, и сообщить ему, что она от него уезжает, вероятно навсегда.

Что сказал ей слуга с близко посаженными глазами в день, когда она пришла сюда?

– Бог мне свидетель, думаешь, он в одном месте, а он уже совсем в другом.

Где же он сейчас? Джоан не находит его у него в комнате, не находит в бане, в сарае, в амбаре. Возможно, у него есть в доме какое-то невидимое и тайное место. Она уже готова уехать, не простившись с ним. Багажа у нее немного, сказать по правде, совсем ничего, то, что на ней, да кое-какие вещички, завязанные в узелок. Она видит в окно, как Фергюс наспех седлает свою вьючную лошадь. Диву дается, до чего ловок человек с одной рукой. Вдруг она чувствует, что за ее спиной кто-то есть, и вздрагивает.

– Прости меня, Джон, – говорит она. – Я не знала, что ты рядом.

– А я не знал, что ты собралась уезжать.

Джоан гладит лицо юноши.

– Мне бы хотелось поблагодарить дядю Кларенса за гостеприимство. Я уезжаю, но я вернусь.

– Что-то мне подсказывает, что ты не вернешься.

– Но мы еще увидимся, правда?

Джоан думает о доме Фергюса. О том, который он надеется найти однажды случайно и которого давно нет на свете. Кузен не верит словам Джоан, и все же он отвечает:

– Конечно, мы увидимся, если Бог даст.

Юноша даже находит в себе силы улыбнуться. Джоан в этот миг понимает, что прощания обязательно несут в себе малую толику лжи. Прощания, думает она, это добрая ложь. Она снова гладит кузена по щеке. Впервые чувствует кончиками пальцев пробивающуюся жесткую щетину. Она никогда не обращала на нее внимания.

– У меня к тебе последняя просьба, кузен.

– Какая же?

– Храни тайну.

– Но… да… конечно.

Она поспешно добавляет:

– Не только тайну наших ночей. Я говорю и о тайне моего визита.

– Все видели тебя здесь.

– Я знаю. Но ты постарайся. Попроси их всех не говорить ни слова. Как будто меня здесь не было.

– Этот последний долг выше моих сил… Но я сделаю, как ты сказала.

Пальцы Джоан ложатся на губы юноши. Они сухие, словно искусанные зимним ветром. Она шепчет едва слышно:

– «Я сплю, а сердце мое бодрствует; вот, голос моего возлюбленного, который стучится: отвори мне, сестра моя, возлюбленная моя, голубица моя, чистая моя! потому что голова моя покрыта росою, кудри мои – ночною влагою»[38].

Помолчав немного, она добавляет:

– «Я скинула хитон мой; как же мне опять надевать его?»[39]

Носовым платком она вытирает его щеки.

– «Я встала, чтобы отпереть возлюбленному моему, и с рук моих капала мирра, и с перстов моих мирра капала на ручки замка».

Уходя, она вкладывает свой носовой платок в руку юноши.

* * *

Джоан говорит себе, что со временем научится расставаться с местами и людьми. Пока же она уходит неловко. Она прощается от всей души, но догадывается, что большая часть этого мира еще остается тайной для нее.

А ведь она думала, что знает этот мир, когда была монахиней, одной из многих. Она пользовалась любым случаем, чтобы узнать что-то новое, например, расспрашивая немногих мужчин, которым позволялось войти в ворота. Джоан всегда ухитрялась попасться им на пути, как устроила это с Сёрлом, плотником. У всех этих незнакомцев, пришедших извне, она выспрашивала новости о мире, оставаясь незамеченной. И мало-помалу с помощью этих обрывочных разговоров решила, что может нарисовать карту мира. Одни говорили ей об узких улочках городов, другие рассказывали про моря и волны. Джоан с трудом представляла себе узкую улочку. И совсем не могла представить волну.

Теперь, уже за стенами, она чувствует себя все такой же несведущей, как будто не сдвинулась с исходной точки. Или почти. Она в пути, она в движении, это, наверно, хороший способ познать страну. Но как быть, когда бесконечная плоская равнина Йоркшира теряется за завесой мелкого снега? Ничего не видно в четырех футах впереди, как будто мир существует только на расстоянии вытянутой руки. Джоан видит только вожжи и холку лошади.

Удивительное дело, это не мешает Фергюсу двигаться резво. Он ловко пришпоривает свою коняшку и скачет вперед, не отклоняясь ни на дюйм.

– Вы уверены, что мы едем в правильном направлении?

– Я уверен, что уверен, и убежден, что убежден, милочка моя. Я же вас предупредил, мы едем туда, все время прямо.

Он снова указывает тощим пальцем в белый туман. Палец похож на куриную лапку. Рахитичный с виду и цвета соломы.

– Ладно, – говорит Джоан, – я вам доверяю.

– В добрый час.

– Но вы можете мне сказать, что находится в конце?

– В

– Этой дороги.

– Вероятно, другая дорога. Дороги как сорная трава, они повсюду. Истребишь одну – вырастают десять. Да еще растут во все стороны. Кроме шуток, милочка моя, нам предстоит ехать дня два или три, пока не прибудем по назначению. Надеюсь, седло у вас удобное.

Положа руку на сердце, Джоан ответила бы, что седло совсем неудобное. Она сидит верхом на лошади впервые в жизни и не ожидала, что будет так тряско и так больно. У нее сводит ноги, болит поясница. Хуже всего, что она натерла внутреннюю сторону ляжек до самых сокровенных мест, которые не смогла бы здесь назвать. Особенно Фергюсу, потому что Фергюс мужчина, хоть и странная разновидность мужчины. Джоан неопытна в этих вещах, но догадывается, что этот коротышка, у которого недостает части, совсем не прост. Он, наверно, нечто среднее между человеком и эльфом. Она спрашивает себя, женятся ли эльфы на женщинах, чтобы рождались такие вот создания.

– Вы женаты, Фергюс?

– Моя жена Мора, храни ее Боже, где-то в этих краях. Может быть, в той стороне.

Он показывает пальцем влево. Джоан не знает, на восток или на запад. А может быть, на север. Фергюс добавляет:

– А если не в той стороне, то в этой.

Палец перемещается вправо. Джоан спрашивает:

– Ваша жена так давно вас ждет. Она, наверно, уже потеряла терпение.

– Когда я был молод и она тоже, терпения ей не хватало. Прошли годы, я не знаю, ждет ли она меня еще. Скажу вам больше, в последний раз, когда я ее видел, она отправлялась в Гластонбери с моей левой рукой. Это она унесла ее с собой. Думаю, теперь это ее семья. Она, должно быть, вышколила мою левую руку, чтобы та выполняла работы по дому.

– Вы шутите?

Фергюс не отвечает. Джоан не слышит больше ничего, кроме топота копыт, приглушенного снегом, да свиста ветра под капюшоном. Ей кажется, что Фергюс вот-вот исчезнет в снегу. Проходит час, может быть, два. Джоан слышит голос Фергюса:

– Знаете, моя жена Мора все равно как мой дом. Я непременно встречу ее однажды, случайно.

Проходит еще час. Солнце клонится к закату, но этого почти не видно. Время от времени Джоан различает очертания деревца или постройки, призрачные в снежном тумане. Ей все больнее, потом вдруг легчает. Боли слабеют и исчезают совсем. Теперь Джоан кажется, что она путешествует по миру, который не внутри аббатства, но и не вне его. Мир вне мира, без обетов, без грехов, без ударов кнута, без надзора. Может быть, это и есть Рай – дорога без конца в этих белых потемках. Джоан хотелось бы никогда не покидать этот Рай.

В тот самый момент, когда эта мысль приходит ей в голову, аббатиса приказывает могильщикам откопать ее останки.

7

Я была слишком наивна или слишком доверчива. Я думала, что Мэри и Миллисент зря тревожатся. Я успокаивала их своей безмятежностью и думала, что моя безмятежность благоразумнее, чем их страх. Я грешила гордыней, и нет мне прощения. На самом деле, благоразумен был страх. Страх – отец осторожности. Я была неосторожна. И теперь я погибла.

Сомнения зародились у аббатисы, когда Гарриэт с ее совиными глазами нашла в каминной пятна расплавленного воска. Гарриэт с помощью Уинифрид, а кроме того (я узнала об этом позже) настоятельницы и других сестер, собрала остатки материалов, которые мы использовали для изготовления нашей куклы. Конечно, ни аббатисе, ни Гарриэт и в голову не могло прийти, для чего были нужны эти клочья соломы и куски ткани. Тем более они не могли понять, зачем я храню под матрасом мешочек с прядями волос. Но их сомнения росли до того дня, когда, уж не знаю как, они нашли глиняный горшок с остатками мази из пепла виноградной лозы, вымоченной в уксусе.

А через некоторое время пришел черед проговориться и Тальбот. Она наверняка не хотела ничего плохого. У нее никогда и в мыслях не было навредить Джоан. Но для Тальбот, как и для всех здесь, Джоан больше нет на этом свете. Она отправилась к Господу в Рай. Так можно ли причинить ей зло? И Тальбот призналась без задней мысли, что Джоан расспрашивала ее о лечебных растениях. Упомянула она и о ее интересе к одной разновидности грибов. Аббатисе не понадобилось много времени, чтобы вспомнить, как настойчиво просила Джоан дать ей доступ к Liber conservationis sanitatis senis.

Ночью, перед заутреней, аббатиса лежит одна в своей постели, как все мы. Она вверяется Богу. Она молится, на душе у нее неспокойно. К ее молитвам примешиваются размышления о делах аббатства. И воспоминания. И сомнения, все более насущные. Ее осаждают дурные мысли. Она представляет себе худшее и корит себя за это. Говорит себе, что только дьявол мог побудить ее представить такое. Нет, думает она, бенедиктинка не могла совершить столь ужасное преступление. Джоан была дерзкой, нарушала дисциплину, но все равно она дитя Бога. В ее дерзостях было что-то искреннее. И дисциплину она нарушала при свете дня. Она никогда бы не стала так лгать. И главное, никогда бы не устроила столь гнусный маскарад. Это было бы кощунство, оскорбление, нанесенное Господу.

Аббатиса читает вполголоса:

– «Твердо держите в душах ваших, что вы не видели никакого образа… дабы вы не развратились и не сделали себе изваяний, изображений какого-либо кумира, представляющих мужчину или женщину… И идолы совсем исчезнут… Что за польза от истукана, сделанного художником, этого литаго лжеучителя?»

Она думает о ядах, о ядовитых грибах, об остатках сожженной лозы и обрезках кожи. Вспоминает странное поведение Джоан в последние дни ее жизни. Вспоминает и необычные занятия некоторых сестер. Миллисент, Розы, Элинор, Лавинии и особенно Хелисенды, Хелисенды Уигморской. Она собирает воедино все эти детали, но еще не может сделать вывод, повергающий ее в ужас.

Аббатиса привстает в постели. Сидит, вся дрожа, сжимая в руке деревянный крест, висящий на цепи у нее на шее.

– Господи, прости меня, но я должна удостовериться.

Она решилась. Тут же возвращается спокойствие, она больше не дрожит, она преисполнена невыразимой печали. После этих мучительных часов печаль утешает. И пока удерживает, душит в груди неистовый гнев. Аббатиса засыпает.

Назавтра она отдает распоряжения. Двое могильщиков отправляются на кладбище, неспешным шагом, словно нехотя. Они копают под взглядом аббатисы, а снег между тем грозит перейти в дождь. Несколько монахинь поодаль осмелились прийти посмотреть на эту сцену. Настоятельница гонит их, сестры исчезают, но через несколько минут возвращаются, как

Аббатиса подходит, наклоняется. Рефлекторно она зажимает нос, но понимает, что это ни к чему. Она смотрит. Солнце уже стоит низко, однако нет никаких сомнений в том, что сейчас у нее перед глазами. Правда уже неопровержима. Аббатиса была обманута, обманут был Бог. В освященную землю опустили не бренные останки бенедиктинки, но грубую куклу из дерева и кожи с гримасничающей маской. И пока все монахини молились о спасении ее души, Джоан бежала. Бог весть, каким порокам предается она сейчас?

Аббатиса вот-вот лишится чувств. Но она знает, что за ней наблюдает все сообщество. Сила, удерживающая ее на ногах, – сила гнева. Гнев, наконец-то он здесь, ее верный спутник.

* * *

Как я и боялась, меня допросили с пристрастием. Уставом запрещено разговаривать со мной до новых распоряжений. Этот запрет, разумеется, не касается аббатисы. Я стыжусь признаться, что мне не хватило сил выстоять под допросом. Я могла бы, конечно, найти отговорку, что нечего больше скрывать. Правда вышла наружу, и я лишь подтверждаю то, что аббатиса и сама отлично знает. Я утешаюсь мыслью, что все сестры – сообщницы побега подверглись той же участи и сейчас наверняка подробно рассказывают о нашем преступлении. И все равно стыд преследует меня неотступно. Предписанное мне наказание кнутом для меня облегчение.

Да, Джоан Лидская симулировала болезнь, она симулировала смерть. Да, Джоан Лидская соорудила с нашей помощью куклу по образу и подобию своему. Да, Джоан Лидская сама положила этого истукана в гроб. Да, Джоан Лидская сделала все, чтобы удалить свидетелей, пропитав свой лжетруп зловонием. Да, мы отпевали и хоронили копию. Да, Джоан Лидская бежала из аббатства при пособничестве плотника по имени Сёрл. Да, с того проклятого дня мы, несколько сестер, поддерживаем огонь лжи.

Я получаю приказ держаться в стороне от сообщества. По распоряжению аббатисы меня отводят в келью, где я остаюсь одна. Я знаю, что меня еще не раз будут пороть кнутом. На меня наложат епитимью, я буду есть в одиночестве, молиться в одиночестве. Никто не скажет мне ни слова до того дня, когда Бог пошлет мне знамение, что я искупила свои грехи.

* * *

Гнев аббатисы заполняет все аббатство, он отбивает вкус пищи за трапезами, он эхом отдается по утрам в зале капитула и едва ли не сотрясает стены нефа. Но наша церковь крепка, а наша аббатиса – старуха, ослабевшая за годы поддержания порядка среди монахинь. Она знает, что гнев может быть причислен к порокам, однако предается ему даже с некоторым сладострастием. Бог ее простит, она в этом уверена: Он тоже может разгневаться, если захочет. И Он покарает Джоан, когда настанет час.

Бог знает, где она сейчас. Аббатиса не всеведуща, она всего лишь представляет себе. И то, что она представляет, подпитывает ее гнев. Закрывая глаза, она видит Джоан за красными шторами лупанария, похожего на прибежище блудниц вавилонских. И Джоан утоляет, как животное, аппетиты мужчин.

Аббатисе мало налагать на виновных различные епитимьи, предусмотренные уставом. Она не готова так легко признать победу за Джоан Лидской. Эта Джоан, может быть, и умна, но она слишком молода, чтобы глумиться над почтенной аббатисой. И аббатиса клянется найти беглянку, где бы она ни была, и вернуть сюда.

– Здесь ее дом, здесь она должна жить до конца своих дней. Здесь она испустит последний вздох. И здесь, на этом кладбище, будет похоронена. Я дала ее родным слово, что она всегда будет со мной, и я сдержу свое слово.

Эта решительная речь адресуется Дансу. Данс – мужчина лет пятидесяти. У него круглое и полное лицо вечного юнца, но волосы редкие и тонкие, как паутина. Когда-то они были рыжими, теперь посерели. У него постоянно очень усталый вид. То ли он недосыпает, то ли не знает покоя. Когда Данс ходит, можно угадать по его тяжелой поступи, что он прожил немало лет. И что прожитые годы были порой нелегкими.

Раньше Данс был констеблем. Он гордился своим званием и был добросовестным офицером. Изо дня в день он следил за соблюдением закона и порядка. Причем с таким рвением, что для мужчин и женщин в округе стал равен самому Правосудию. Встречаясь с ним, снимали шапки. Он шел мимо, держа в руке длинный жезл констебля, украшенный королевским гербом. Тот, кого он касался концом жезла, знал, что арестован. Скольких нарушителей закона коснулся констебль Данс концом жезла? Он и сам не мог бы сказать. Имя им легион. Так трудно поддерживать порядок. В этом будто замешан сам дьявол. Каждый день он побуждает людей творить зло; иногда это мелкие нарушения, а иногда чудовищные преступления. И в том и в другом случае констебль Данс вел виновного к судье. А иной раз ночами устраивал облаву. Жители деревни сами преследовали злоумышленника.

А назавтра приходилось начинать все сызнова. Редко бывало, чтобы три дня подряд не случалось беспорядков. В хорошие дни это мог быть мальчишка, укравший яйцо. Но в другие, более мрачные, – зарезанная овца или, такое тоже бывало, девушка. Тогда приходилось унимать жажду мести, свою и особенно чужую. Иные недоумевали, почему Данс не дает им повесить виновного на первом же суку. Дансу трудно было им объяснить, что виновному надо сохранить жизнь, чтобы передать его в руки правосудия. Они этого не понимали. Вешать виновных – разве это не правосудие?

Сталкиваясь с такими вещами каждый день, Данс упал духом. Он всегда любил закон и порядок. И всегда безмерно уважал честь. Еще и сегодня он ставит честь превыше всего. Считает ее чудом, доступным лишь очень малому числу людей. Несмотря на всю любовь к порядку, Данс решил оставить жезл констебля. Теперь он занимается своей маленькой фермой, гусями и фруктовым садом. И делает это с честью, насколько может.

– Констебль, – говорит аббатиса, – мне нужна ваша помощь.

– Я больше не констебль, я же вам говорил, – отвечает Данс.

– Вы мне говорили, да. С недавних пор.

– Этого достаточно.

– Я уверена, что вы хорошо помните вашу работу. Вы всегда трудились ради закона и порядка.

– Наверно, вам лучше обратиться к действующему констеблю. Или к шерифу. Или даже к мировому судье.

Данс стоит перед аббатисой. Старуха сидит на деревянной скамье, хрупкая и решительная, она одновременно униженно просит и властно требует.

– Дело очень деликатное, констебль.

– Бежала из монастыря?

– Да, но не это главное. Я всецело доверяла ей. Она была мне как дочь. И мое доверие она предала.

Рука аббатисы сжимает маленький деревянный крест. Для нее это не покаяние, а напоминание о своей власти.

– Я позвала вас, Данс, во имя нашей дружбы. У нас были в прошлом веские причины для добрых отношений. Вы не забыли?

– Я не забыл. У меня были веские причины радоваться нашим добрым отношениям.

В ту пору финансы аббатства процветали, не то что сегодня. В силу разных передряг констебль Данс однажды оказался на грани нищеты. Доходы констебля не позволяли ему расплатиться с долгами. Каждую ночь кредиторы преследовали его в кошмарных снах. Аббатиса была очень щедра…

– Я не смогу проявить такую же щедрость, как в прошлом, констебль. Да простит меня Бог.

– Я понимаю.

– Но я знаю, как высоко вы ставите честь. Так знайте, если вы согласитесь оказать мне услугу, я расплачусь с вами по чести.

– В благодарность за помощь, которую вы оказали мне когда-то, я не могу не согласиться в свою очередь помочь вам.

– Спасибо, констебль. Я знала, что вы ни в чем мне не откажете.

– Я тоже знал это, мэм. Знал, еще до того, как пришел к вам.

Аббатиса облегченно вздыхает и встает, ее рука выпускает деревянный крестик.

– Теперь прошу вас, следуйте за мной, я покажу вам эту… это.

Настоятельница распорядилась положить куклу в лазарете. Свет здесь низкий, воздух сырой, более неподходящего места для ее хранения не придумаешь. Но именно здесь она меньше всего будет бросаться в глаза. Данс подходит, заинтригованный. С тех пор как аббатиса рассказала ему о бегстве и о копии, он горит желанием посмотреть на нее поближе. Перед аббатисой и настоятельницей он старается не выказывать своего любопытства и приближается медленно.

– Можно посветить мне немного?

– Конечно, констебль.

Несколько свечей дрожащими огоньками освещают изображение Джоан. Данс склоняется над куклой. Он рассматривает каждую деталь очень близко. Не спешит. Аббатиса ждет от него знака неодобрения, может быть, даже омерзения. Данс должен быть возмущен. Но он испытывает, наоборот, некоторое восхищение. Как этой юной бенедиктинке удалось смастерить такую куклу, это же подобно чуду. Откуда она взяла материалы? Как сконструировала силуэт, костяк? Как смогла придать этому истукану цвет кожи молодого тела, настигнутого смертью? Так хорошо изобразить шевелюру? И главное, как она сумела вылепить черты своего лица?

Данс надолго задерживается над маской куклы. Аббатиса, настоятельница и Уинифрид морщатся. Он наконец подает голос, впервые с тех пор как увидел куклу:

– Она на нее похожа?

Аббатиса вздрагивает. Такого вопроса она не ожидала.

– О чем вы? Кто на кого похож?

– Ну, похожа ли эта кукла на Джоан Лидскую и похожа ли Джоан Лидская на свою копию?

Как будто не в силах ответить на этот вопрос, аббатиса поворачивается к настоятельнице. Настоятельница поворачивается к Уинифрид. Уинифрид крестится. Тогда аббатиса произносит мертвым голосом:

– «Срамит себя всякий плавильщик истуканом своим, ибо выплавленное им есть ложь, и нет в нем духа»[40]. Книга Иеремии.

– Позвольте мне вновь задать вам вопрос. Вы позвали меня, чтобы я отыскал Джоан, где бы она ни была, и привел ее вам. Я согласился, я это сделаю. Но я никогда не видел Джоан и не знаю, как выглядит эта особа. Теперь она прячется где-то в большой стране. Может быть, у валлийцев, может, в Бирмингеме или в Девоне, а то и уже в Ирландии. Моя задача будет трудна, пожалуй даже невыполнима, если не случится чуда.

– Вам поможет Бог.

Данс кладет ладонь на маску, гладит ее кончиком пальца. Три женщины едва сдерживаются, чтобы не содрогнуться от омерзения.

– Благодарю вас, Божья помощь будет мне очень полезна. Но еще полезнее будет вот это.

– О чем вы, констебль?

Данс до сих пор стоял, согнувшись; теперь он выпрямляется. Так, горделиво приосанившись, он держался в ту пору, когда был констеблем. Когда размахивал своим жезлом и касался им злоумышленников. Тогда ему было необходимо снискать авторитет. Голос его, когда требуется, может быть громким и властным.

– Я прошу у вас разрешения взять с собой эту маску. Я полагаю, это точный портрет виновной, Джоан Лидской. Она окажет мне неоценимую помощь. И может даже послужить доказательством.

Аббатиса смотрит на настоятельницу. Настоятельница смотрит на Уинифрид, а Уинифрид осеняет себя крестным знамением.

– Я разрешаю вам, констебль. Возьмите с собой эту маску, а если сможете, берите с собой все это. Здесь оно нам ни к чему, и сон у всех будет крепче без этого творения дьявола.

Через час Данс покидает аббатство верхом на своей серой в яблоках кобыле. Он везет в кожаном мешке маску, изображающую Джоан Лидскую. А в кармане у него скромная сумма денег.

* * *

В час, когда Данс отправляется в погоню, Джоан и Фергюс подъезжают к стенам большого города. Такого большого Джоан еще не видела, с тех пор как они уехали. Он больше Шеффилда, больше Ноттингема, Лестера и Нортгемптона.

Фергюс показывает на крепостные стены своим тощим и желтым, как куриная лапка, пальцем:

– Вот мы и приехали. Лондон.

Часть третья

1

Темные стены Лондона возвышаются перед Джоан. А позади несколько дней конного пути по все более лесистой равнине. Снег перестал, когда они проехали Шеффилд, и Джоан могла вволю рассматривать растительность, которую видела впервые. Дрок, кусты шиповника, папоротники, дубы, все схвачено холодом уже не первую неделю и еще на несколько месяцев – до первых теплых дней. По утрам мороз и иней придают заросшим травой просторам голубоватый оттенок, и он особенно нравится Джоан. Она ждет весны, чтобы открыть для себя другой облик этого края. Она знает, что сможет увидеть тогда, как наполняются жизнью живые изгороди, болота и леса. Но пока эта картина мира, скованного холодом, ее устраивает. Ей как будто захотели сначала показать портрет мира, застывший во времени.

Годы жизни в монастыре научили Джоан созерцательности и вниманию. Она способна расслышать самые неуловимые вариации в пении птицы. Она сама выучилась читать по облакам, куда они движутся и что предвещают. Она угадывает, здорово ли фруктовое дерево, по цвету его цветов весной. Однако если речь о выживании на равнине или в лесах, день за днем, ночь за ночью, в зимние холода, – тут она чувствует себя полной неумехой. А Фергюс, наоборот,

В первый день пути Джоан заметила четвертую поклажу, помимо тюков, подвешенных к бокам лошадей. Эту поклажу, вероятно ценную, Фергюс всегда держал при себе. В буквальном смысле при себе, прижимая к животу, как будто он согревался от нее. А может быть, наоборот, Фергюс делал все, чтобы согреть своим теплом таинственное содержимое этой поклажи? Через несколько часов пути Джоан решилась задать ему вопрос. Любопытство пересилило.

– И то и другое, милочка моя, и то и другое. Я его согреваю, он держит меня в тепле, мы оказываем друг другу услугу. Впрочем, если ветер так и будет дуть нам в лицо, я с радостью передам мою поклажу тебе. Будет твой черед погреться.

– Но что там, в этой поклаже? Раскаленные угли?

– Лучше, куда лучше. Угли всегда остывают и гаснут. Таков закон раскаленного угля. Рано или поздно он превращается в ледышку. Но это, милочка моя, всегда будет теплым. Если только его кормить и заботиться о нем.

Фергюс развязывает веревки, которыми был завязан мешок. Оттуда высовывается голова гуся. Гуся взъерошенного, удивленного, кажется, не совсем проснувшегося и которому явно не хватает воздуха.

– Ты возишь с собой этого гуся, Фергюс?

– Ну да.

– Давно?

– Да недавно. Это подарок твоего дяди, вернее, твоего кузена.

– Я поняла. Он подарил тебе гуся.

Джоан думает, что этот гусь – его неприкосновенный запас. Когда Фергюсу надоедят сухие лепешки из мешка, он пожертвует птицей. Ощиплет гуся, выпотрошит, его внутренности задымятся на холоде, но этот дымок вскоре сменится дымом от лоз и хвороста, собранных у дороги. И тогда Джоан и Фергюс попируют, как короли вдали от своего дворца.

– О, я тебя разочарую, милочка моя. Этот гусь не для того, чтобы его съесть. Во всяком случае, не сразу. Когда-нибудь, может быть… Он предназначен для другого дела и, главное, для другого человека.

– Что ты хочешь сказать?

– Ты поймешь потом.

«Ты поймешь потом» – так отвечала ей аббатиса, когда Джоан была маленькой бенедиктинкой. Теперь она выросла. Но не знает, поняла ли. Как ей догадаться о воле Божией, если она даже не знает, что Фергюс собирается сделать со своим гусем?

Фергюс машет своей единственной рукой. Перед ними река, слишком широкая, чтобы пересечь ее вброд. Придется объезжать. Фергюс задумывается. Поворачивается на восток, потом на запад. Джоан кажется, что мешок шевелится на его животе. Вот так диковинка из сборника сказок. Человек-эльф, который вот-вот разродится гусем.

* * *

Бывший констебль Данс гордо гарцует на лошади, как в те времена, когда он был на службе у мирового судьи. Если бы он осмелился, снова взмахнул бы жезлом констебля, который наводит такого страху на людишек. Но держать жезл констебля, когда ты больше не констебль, – это нарушение закона. А Данс повторяет себе неустанно: честь для него превыше всего. Если останется последний честный человек на этой порочной земле, это будет он. А случись Дансу уступить бесчестью – всё, конец. Наступит день Страшного суда.

Ну да Бог с ним, с жезлом. Данс все равно чувствует себя облеченным миссией, и это чувство наполняет его простой радостью. Давно он не ехал вот так, спокойным, но решительным шагом, раздумывая о долге, который надо исполнить.

Отыскать Джоан Лидскую, где бы она ни была, и вернуть ее в аббатство, и пусть оно станет ее последним пристанищем.

Данс обещал аббатисе и должен сдержать обещание. Держать свое слово – это как хранить честь изо дня в день, это чудо. А ведь только в наших силах совершить это чудо. Данс, однако, знает, что найти молодую женщину в бегах – задача почти невыполнимая. Божьей помощи недостаточно, чтобы добиться своего. Нужна еще помощь всех его пасторов. Помощь оракулов и (прости его, Боже) помощь дьявола.

Зачем же в таком случае давать слово? Не было ли это бесчестно? Данса вдруг одолевает сомнение. Он говорит себе, что посвятит остаток жизни своей миссии, даже если придется умереть на дорогах. Смерть будет ему оправданием, эта мысль утешает его. Но ведь и аббатиса умрет, рано или поздно, один Бог знает когда. В тот день Данс станет свободен от своего слова. И к этому дню «расплата по чести», обещанная аббатисой, будет давно потрачена.

И все же сомнение еще гложет его. А что, если он согласился на эту миссию единственно для того, чтобы вновь стать констеблем, не будучи им больше? Это уже не только ложь, но и грех гордыни.

Данс отгоняет эту неприятную мысль, как отогнал бы муху от своей лошади. Правда – она проще: он согласился на эту миссию, потому что ни в чем не может отказать аббатисе. Он перед ней в долгу и сейчас расплачивается, вот и все.

С чего же начать, с чего же начать? Или, вернее, с кого? Бывший констебль Данс, не слезая с коня, спрашивает встречных крестьян:

– Вы не знаете, где я могу найти некого Сёрла?

– Великана-валлийца?

– Его самого.

Данс пытается вернуть себе представительность, которой он обладал, когда был моложе. Как ему удавалось в ту пору внушать всем почтение?

– Сёрла, сэр, вы найдете у него дома.

– Я вам очень благодарен, милейший. Но где найти его дом?

– О, это просто…

Крестьянин пускается в запутанный рассказ с многочисленными отступлениями. К счастью, Дансу приходилось истолковывать и не такое. Через два часа он видит дым, поднимающийся из трубы фермы. Еще час верхом – и вот он уже сидит перед Сёрлом.

– Я, может быть, и помог Джоан покинуть аббатство, ага, но, черт побери, я не пособник ее бегства, господин констебль.

– Я больше не констебль.

– А ведь похожи, ага?

– Я был констеблем, но сейчас уже нет.

– А? Странно, я думал, что констебль – это на всю жизнь. Но, может, я ошибаюсь?

Данс внимательно рассматривает валлийца.

– Когда Джоан покинула аббатство, когда встала из гроба, куда она пошла? В какую сторону?

– Я сомневаюсь, надо ли говорить. Не знаю, должен ли я, ага? Черт побери…

– Не надо сомневаться. Я не констебль, это в прошлом. У меня нет больше жезла, чтобы арестовывать людей. Я помогаю аббатисе отыскать Джоан, и только.

– А…

Сёрл сплевывает на землю. Помолчав, спрашивает:

– А что будет, когда она ее найдет?

– Она не сделает ей ничего плохого. Аббатиса обещала, еще давно, позаботиться об этой девушке. Родители Джоан…

– Да, я знаю. Утонули в эстуарии, с новорожденным. Черт побери…

Он снова сплевывает. Данс отмечает, что великан метко целится: второй плевок приземляется точно в том же месте, что и первый. Сёрл продолжает, не глядя Дансу в глаза:

– Коль скоро это дело родственное, ага… Хорошо бы наведаться в усадьбу Кларенса. Он тоже родня. Кларенс Лидский. Будь я констеблем, наверно, спросил бы там, нет ли у них вестей. Не наверняка, ага, но как знать, все в руках Божьих.

Он так же метко сплевывает в третий раз.

– Потому что, ага… По правде сказать, я немного тревожусь, и есть о чем. Я указал ей дорогу, Джоан-то. Иди, говорю, на восток, и через час по левую руку будет Уэлдрейк. Ступай дальше, говорю, до реки, там сверни к югу. А потом просто иди вдоль реки до Торганби. Это легко, правда, дождь лил как из ведра.

– Ладно. Так в Торганби находится усадьба ее дяди?

– Нет, не совсем. Даже совсем нет. Но в Торганби я должен был встретиться с Джоан. Случилось, знаете, непредвиденное, мне пришлось вернуться в аббатство. Это целая история… Когда я наконец добрался до Торганби, уже почти стемнело. Ни Джоан, ни следа ее. У меня не было времени ждать. Дождь все лил и лил, а мне надо было вернуть лошадей, понимаете? Черт побери… Бедная девочка, больше я ее не видел. Помоги ей Бог…

Он сплевывает на землю в четвертый раз. Вернее, пытается: слюны не осталось.

– Я тоже, – добавляет он, – никому не хочу плохого. Я это говорю, только чтобы помочь, Бог мне свидетель. Если ее когда-нибудь найдут, я буду рад, ей же ей, ага? На душе будет спокойнее. Как говорится, «целой и невредимой»?

– Это вы верно сказали, да, «целой и невредимой».

– Целой и невредимой. Вот было бы хорошо.

* * *

Данс снова отправляется в путь. Голос великана-валлийца звучит у него в ушах. «Целой и невредимой, было бы хорошо…» И правда, было бы хорошо, Данс очень хочет найти Джоан живой. Аббатиса не желает, чтобы Данс привез ей только останки Джоан. Ей не понравилась бы перспектива заменить куклу мертвым телом.

Но как молодой женщине вроде нее удается выжить? Говорят, что она умеет предсказывать грозы по пению птиц, еще говорят, что она предвидела в прошлом году проливные дожди, наделавшие дел в их краях. Но она никогда не знала ничего другого, кроме жизни в аббатстве. Да, подчиненной строгим правилам, зато защищенной от всех опасностей.

– Англия опасная страна, – сказал еще Сёрл. – Тут тебе и волки, тут тебе и лихие люди.

– Конечно, волки, разбойники. А зимой – мороз.

– Вы забыли дьявола. Еще во времена Вильгельма наша страна не знала бед. Все жили счастливо, а лето длилось дольше, чем зима.

В этом Данс не так уверен, но предпочитает прикусить язык. Каким был этот край во времена Вильгельма Завоевателя? Никого не осталось в живых, чтобы рассказать об этом. Вот уже два с половиной века как Вильгельм умер. И больше века назад Ричард I Львиное Сердце скончался, пронзенный стрелой из арбалета. Так что же, как понять – нынешние времена хуже или лучше?

Король Эдуард II правит уже десять лет. Когда он взошел на престол после смерти своего отца Эдуарда I, на этого юношу возлагали большие надежды. Каждый раз, когда новый правитель сменяет прежнего, его находят молодым и сильным, отважным и деятельным. Приписывают ему все добродетели и думают, что Бог осеняет его покровительством. При новом короле, это уж наверняка, будет покончено с нищетой и голодом. Не будет больше войн, и французы вернут нам земли, потерянные королем Иоанном[41].

Прошло немного времени, всего несколько лет, а как все изменилось. Конечно, много славных людей в стране любят короля. У него еще найдется немало верноподданных. Но сколько таких, кто при упоминании имени Эдуарда II плюет на землю, как это с такой ловкостью делает Сёрл? Да и Бог, похоже, лишил его защиты. Проливные дожди осенью и зимой 1315–1316-го сочли дурным предзнаменованием. Бог, утверждали некоторые, так выражает свое неодобрение.

Надо сказать, что поведение короля начинает вызывать толки. Он женился, и удачно женился, на Изабелле, дочери короля Франции Филиппа IV. Он даже прижил с ней детей. Но король предпочитает держать при себе некого Пьера Гавестона, молодого красавчика из Гаскони. Король не только сделал его своим фаворитом, но и пожаловал ему титул графа Корнуольского. Знати не понравились эти предпочтения, одновременно противные природе и их обычаям. Или их ожиданиям. В один злополучный день фаворит Пьер Гавестон угодил в засаду. Острием длинного и тяжелого меча похитители пронзили его грудь до самого сердца. Несмотря на падение, бедняге была оказана последняя честь: он умер обезглавленным, а на такой конец имеют право только знатные люди.

Это не было концом бунта знати. Молодой король Эдуард не замедлил найти нового фаворита, Хью ле Диспенсера. Решительно, настали тяжелые времена, возмутительное поведение короля сочетается с неурожаем, голодом, и гнев одних и других неуклонно растет. Крестьяне молчат, затаив злобу. Знать же выражает ее куда более открыто. Доходит до того, что говорят, будто король подложный. Один дурачок якобы ходил по городам, представляясь настоящим Эдуардом II. Пришлось заключить его в тюрьму.

Бывший констебль Данс не отказался бы встретиться со столь властолюбивым дурачком. Попадались ему люди, мнившие себя королями, но это были, как правило, пьяницы, и их притязания выветривались вместе с хмелем.

Продвигаясь спокойным шагом по дорогам в поисках беглой монашки, он знает, что страну лихорадит. Назревает бунт, но это не бунт голодранцев, а другой, более коварный и грозный, бунт крупной знати. Говорят, что сама королева, супруга короля, готова сговориться с врагами мужа.

Те, кто предсказывает конец времен, возможно, правы.

Так вот он какой, Лондон. Джоан поднимает глаза. Крепостные стены города высоки, но Джоан ожидала чего-то более монументального. По сравнению со стенами аббатства эти не такие уж внушительные. И потом, зачем они нужны, если жители города имеют право входить и выходить, когда им вздумается? Джоан отмечает про себя, что иногда люди строят стены не для того, чтобы защититься от внешних угроз, просто они хотят чувствовать себя комфортно внутри, а выйти не могут. Она, кому удалось вырваться из стен аббатства, удивляется теперь, пересекая широкий ров и въезжая в одни из шести ворот города, чтобы снова оказаться на огороженной территории.

– Мы въехали в Мургейт, вот мы и в Лондоне.

Фергюс говорит нараспев зычным голосом, размахивая своей единственной рукой. Ни дать ни взять церемониймейстер. А в город-то он въезжает как будто к себе домой.

– Лондон… Королевский чертог.

– А, – говорит Джоан, – я-то думала, что король ночует в Вестминстере.

– Только не говори этого жителям Лондона, им нравится думать, что они сидят на королевском ложе. Вперед.

Джоан и хотелось бы вперед, но улицы города вскоре становятся совсем узенькими, зажатыми между двумя рядами домов, стоящих очень тесно и даже склоненных друг к другу, как будто они соприкасаются лбами. Ехать так трудно, что Фергюс, а за ним и Джоан вынуждены спешиться.

– Давайте остановимся ненадолго, – говорит Джоан. – Найдем площадь попросторнее и дадим отдых лошадям.

– Площадь? В этом городе? Ты, наверно, шутишь, милочка моя. Искать площадь в Лондоне – все равно что золотую монету в моем пупке. Я бы попытался отыскать Чипсайд, если только мы выберемся из этой сутолоки.

– Что это такое – Чипсайд? Лужайка?

Двое мальчишек, шагающих рядом с Джоан, смеются странным смехом. У них, без сомнения, лондонский выговор. Фергюс тоже смеется, на свой манер, точно бубенчик звенит.

– Чипсайд – это улица. Но обычно, хочешь не хочешь, там располагается рынок.

– Рынок? О, теперь я понимаю.

– Что ты понимаешь?

– Гусь.

– Что – гусь?

Джоан показывает на холщовый мешок, который Фергюс по-прежнему прижимает к животу. И заявляет победоносно:

– Гусь будет продан на рынке.

– Ты думаешь, я проделал весь этот путь, ехал много дней под снегом, по холоду, в ночи, только чтобы продать одного-единственного гуся на Чипсайде?

Двое мальчишек, которые по-прежнему крутятся вокруг Джоан и Фергюса, от души хохочут. Они кричат:

– Это гусь у тебя в мешке, Однорукий?

– Сколько хочешь за гуся, Однорукий? Сколько? Дам тебе за него селедку и пинту пивка.

– Отвалите, вы оба. Идите искупайтесь в Темзе.

Мальчишки убегают. Фергюс поворачивается к Джоан.

– Нет, этого гуся ждет судьба получше. Я же тебе говорил: я здесь, чтобы выполнить одно поручение. Пора тебе все объяснить. Идем, свернем сюда.

Фергюс сворачивает налево, ведя под уздцы лошадь. Джоан следует за ним, оглушенная толпой. Она никогда не видела столько лиц сразу в одном месте. Никогда не видела столько тел. И самых разных тел. Тут и важные пузаны с розовой кожей, и худенькие смуглые женщины, и калеки, и старухи с добрыми лицами. Джоан даже замечает на углу очень красивого мужчину. Он напоминает ей кузена Джона. Что-то он сейчас делает? Бесшумно бродит по коридорам усадьбы Кларенса. Эта усадьба кажется теперь такой же далекой, как аббатство.

– Теперь направо, – говорит Фергюс.

Он продвигается маленькими шажками, но очень ловко, как будто всегда жил в этом лабиринте. Решительно удивительное создание этот человек-эльф. С равным успехом он может выживать в лесах и пробираться сквозь толпу в перенаселенном городе.

– Мы почти пришли.

Джоан видит вздымающийся перед ней высокий белый дом с монументальной дверью.

– Что это? – спрашивает она.

– Остин Фрайарс. Монастырь братьев-августинцев.

– Монастырь?

– Не волнуйся, мы идем не сюда. Есть дела получше, чем уйти в монастырь, не так ли, милочка моя?

Эти слова успокаивают Джоан. Но перестанет ли когда-нибудь Фергюс называть ее милочкой?

* * *

Слуга проводит бывшего констебля Данса в главную залу. Комната большая и строгая, но видно, что хозяева считают ее достаточно удобной, чтобы принимать здесь нежданных гостей. Данс сразу замечает, как странно выглядит слуга. У него узкие плечи и очень близко посаженные глаза. Можно подумать, что он косит, но это только кажется, оба глаза смотрят прямо. Слуга глядит на собеседника очень внимательно. Из него вышел бы отличный мировой судья.

– Наш хозяин Кларенс еще задерживается в Ирландии. Непогода… Но его младший сын здесь. Джон… Я сейчас же пойду его искать. Конечно, знай я, где он, это не заняло бы и минуты. Садитесь в это кресло. Прошу вас, будьте любезны подождать несколько минут.

Спустя час Данс все еще ждет, закрыв глаза, когда перед ним вдруг появляется робкий с виду молодой человек.

– Чем могу служить?

– Вы Джон Лидский?

– Сын Кларенса Лидского, верно.

– Вы, полагаю, сможете помочь мне в моих поисках.

– Надеюсь, сэр. Но мой отец Кларенс сейчас в отъезде.

– Я ищу не вашего отца.

– Может быть, моего брата? Один Бог знает, где он. Кажется, на континенте.

– И вашего брата я не ищу.

Молодой человек стоит перед Дансом. Он переминается с ноги на ногу в позе студента на публичном экзамене.

– Одна моя тетка утонула. Это было давно. Вы пришли из-за нее?

– Ваша тетка меня тоже не интересует.

Дансу хотелось бы знать, собирается ли молодой человек изложить ему всю свою родословную. Сколько умерших, сколько бесследно канувших в этой семье? Он не удивляется, что эта просторная усадьба пуста, занята почти одними слугами.

– Молодой человек, я уполномочен некой особой, достойной всяческого доверия и чести, связанной с самой высокой знатью Йоркшира, отыскать вашу кузину Джоан.

Молодой человек ненадолго задумывается.

– Джоан, вы сказали? Я знаю, где вы наверняка ее найдете.

– В таком случае я с нетерпением жду вашего ответа.

– Она поступила много лет назад в обитель бенедиктинок. И должна быть еще там.

– Я пришел к вам, сэр, именно потому, что ваша кузина покинула аббатство. Если выразиться точнее, она бежала. Я приношу вам свои извинения.

Джон недоумевает, почему этот констебль с усталым лицом приносит ему свои извинения. Или это он повинен в бегстве кузины?

– Увы, господин констебль, я ничем не могу вам помочь. Я ничего об этом не знал. Я обязательно сообщу отцу, когда он вернется.

– Позвольте задать вам один вопрос. Думается мне, было бы в порядке вещей, если бы Джоан Лидская пришла искать убежища у вас. Как по-вашему?

– Да, наверно… Вы правы.

– Как вы думаете, когда она придет?

– Но… я не знаю.

– Вы позволите мне подождать ее здесь несколько дней?

– Вы прождете зря, господин констебль.

– Почему это зря?

– Потому что Джоан не придет.

– Вы только что утверждали обратное. По-вашему, в порядке вещей, если она станет искать убежища здесь.

– Если господин констебль позволит мне возразить, это утверждал не я, а господин констебль.

– Да, но вы со мной согласились.

Джон несколько раз сглатывает слюну, как в тот день, когда он впервые разговаривал с Джоан. Когда он снова начинает говорить, голос его дрожит.

– Было бы в порядке вещей, чтобы она нашла убежище здесь, но не в характере Джоан делать то, что кажется в порядке вещей вам и мне. Джоан – натура взбалмошная и свободная.

– Вы виделись с ней в последнее время?

– Я? Я никогда ее не видел.

– Кажется, однако, что вы хорошо ее знаете.

Знать Джоан? Знать Джоан из рода Лидсов, беглянку? Кто может утверждать, что знает ее? Уж точно не юноша с дрожащим голосом. Джоан… Силуэт в ночи, ныряющий под его одеяло. Удивительно теплое тело, даже после ледяного коридора. Запах скошенной травы. Мягкая рука. Тихие звериные стоны.

– Уверяю вас, господин констебль, я ровным счетом ничего не знаю. Я представляю себе Джоан Лидскую по рассказам о ней. Примерно как представляю себе Хильду.

– Хильду? Кто такая Хильда? Тоже кузина? Служанка?

– Нет, это прародительница. Ее зовут Хильда Отважная. В битве при Камланне Хильда сражалась одна с сотней мужчин. Одна с мечом. Она их победила. Мне жаль, но я ничем не могу вам помочь, констебль.

– Благодарю вас сэр. Будьте спокойны, я непременно ее найду.

Через несколько минут слуга выводит Данса из усадьбы. Бывший констебль не преминул расспросить и его, равно как и нескольких служанок и кухарок. Все в ответ только качали головой. Они как будто говорили ему «я не знаю» или «я отказываюсь вам отвечать».

* * *

В Лондоне Фергюс ловко лавирует по мостовым и минует монастырь августинцев, не оглядываясь. Еще несколько шагов по одной улице, по другой, и Джоан окончательно теряет ориентацию. Все переулки этого города перепутались в ее глазах, и порой ей кажется, что она ходит по кругу, возвращаясь к исходной точке.

– Мы пришли. Здесь кончается твое путешествие, – говорит Фергюс.

– Мое путешествие?

– Нет, это я не тебе говорю, милочка моя. Это я ему.

Он приоткрывает мешок, высовывается взъерошенная голова гуся. Городской шум, похоже, оглушил и его.

Фергюс остановился перед узким фасадом дома, подпертого почерневшими балками, с одним окном. Он стучит в дверь, от трех его мощных ударов, кажется, может рухнуть весь каркас. Когда дверь открывается, Джоан различает только высокий силуэт.

– А, Фергюс, вот и ты. Заходи же, не стесняйся. Располагайся.

– Спасибо, Эдвин, не откажусь. Путь был долгий, мой бедный зад повидал много дорог и не прочь отдохнуть. Держи, это тебе.

Он протягивает ему гуся, хотя тот и не в лучшем виде после путешествия.

– Познакомься, это Джоан.

– Это гусыня? Ее зовут Джоан?

– Да нет, не гусь, вот эта девушка.

Девушку Эдвин не разглядел. Он тоже лишь мельком увидел силуэт.

– Входите, прошу вас. Будьте как дома.

Джоан нравится это выражение, она уже слышала его в усадьбе дяди Кларенса. Но у нее-то никогда не было своего дома, поэтому она не может ответить на такое приглашение. Должна ли она вести себя как в аббатстве? Фергюс уже уселся на деревянную скамью. Эдвин наливает воды в два оловянных стаканчика. В полутемной комнате с голыми стенами Джоан различает два сундука, а на них несколько толстых книг.

– Джоан ехала со мной от дома своего дяди. Путь неблизкий. Я уж думал, Вильгельм Завоеватель падет между Шеффилдом и Лондоном.

– А я думал, что Вильгельм умер сто пятьдесят лет назад.

– Вильгельм – моя лошадь, вторая, вьючная. Ту, на которой я еду, зовут Артур. Я надеюсь, гусь тебе пригодится.

– Пригодится, – кивает Эдвин.

Джоан смотрит на гуся, который от страха пустил струю на пол.

– Теперь я понимаю, – говорит она. – Вы хотите продать гуся на рынке, на Чипсайде. Сколько может вам принести такая птица? Немного, пока у нее такой измученный вид после долгого пути.

Эдвин осторожно приближается к гусю и гладит его по голове. Джоан удивляется, что гусь так легко дал к себе подойти. Этот Эдвин знает, как обращаться с животными. Глаза Джоан привыкают к полумраку, и она уже угадывает черты его лица. Но особенно отчетливо видит рыжие, почти ярко-красные кудрявые волосы.

– Я не стану продавать его на Чипсайде, – говорит Эдвин. – И у меня желудка не хватит его съесть.

– Что же тогда вы будете с ним делать?

– Замуж возьмет, – говорит Фергюс и смеется своим смехом-бубенчиком.

Гусь тоненько вскрикивает. Джоан не может истолковать этот звук: смех это или знак неодобрения? Фергюс добавляет:

– Эдвин, я с ног валюсь. А когда я с ног валюсь, компания из меня никудышная. Кончится тем, что кого-нибудь укушу. Пойду поищу местечко, где бы прилечь. И просплю тысячу лет, раньше меня не будите. Ты позволишь Джоан остаться у тебя на несколько дней? Ей некуда идти. И потом, она не знает Лондона, ты покажешь ей город. И последнее, мой юный студент: уважай ее, как если бы она была моей сестрой, ясно?

Он поворачивается к Джоан:

– Милочка, я с тобой не прощаюсь, мы скоро увидимся. Если будет угодно Провидению.

Фергюс потирает лицо, зевает во весь рот и, не дав ни Эдвину, ни Джоан времени ответить, открывает дверь и растворяется в толпе, которая так и кишит на улице.

* * *

Что делать в городе, о котором почти ничего не знаешь? Джоан вслепую последовала за человеком-эльфом, не зная, куда он направляется. Она, однако, не удивилась, оказавшись в Лондоне. Но она никак не ожидала, что придется делить с огневолосым парнем маленький домик на темной улице, да еще в обществе домашней птицы.

Как делить жилище с мужчиной, когда ты женщина? – ломает голову Джоан. В доме Кларенса у нее, по крайней мере, была своя комната, а в аббатстве она жила лишь с себе подобными. Они не стеснялись оголяться раз или два в год, чтобы принять ванну. А где принимают ванны в этом городе? Уж наверно, не на крышах домов. Может быть, купаются в реке? Но где она, река?

Эдвин предупредителен и гостеприимен. Джоан почти с удобствами устраивается на скамье, застеленной плащами, и крепко засыпает. Одной очень долгой ночи ей хватает, чтобы выспаться за весь утомительный путь. В следующие дни она привыкает к образу жизни Эдвина. Днем

– Гусь не для того, чтобы его съесть, – сказал он. – Ладно, может быть, но не в первое время.

– А какую же роль он будет играть в первое время?

– Я студент-медик. Или, вернее, был им.

Несколько лет назад родители Эдвина послали его заканчивать учебу во Францию. После плавания по бурному морю, во время которого он чуть не отдал Богу душу, а потом долгого пути верхом на муле Эдвин оказался в Париже. Несколько лет он изучал медицину. Он превзошел свободные науки и искусства, и ему оставалось получить докторскую степень, чтобы практиковать. Он погрузился в труды Гиппократа и Галена, в Ars medicinae Константина Африканского, в «Канон врачебной науки» Авиценны и в «Коллигет» Аверроэса. Он листал страницы «Альманзора» Аль-Рази и, разумеется, Anathomia Mundini. Все эти названия возбудили любопытство Джоан, но последнее особенно ее заинтриговало.

– О чем это?

– Это трактат о вскрытии. Чтобы научиться вскрывать тела больных.

– Живые?

– Сначала упражняются на трупах, а потом, когда врач достаточно набил руку, он может разрезать плоть живого человека.

– Но это же, наверно, очень больно?

– Я тоже так думаю. Вообще-то, не знаю, я никогда не резал живую плоть. Да и мертвую тоже, во всяком случае человеческую.

Улицы Парижа оглушали криками торговцев и воплями пьяной молодежи. У Эдвина, как и полагалось, имелась вся амуниция студента. Лампа для темных ночей и запас жира, чернила и чернильница для них. Перо, линейка, отвес. Пемза и скребок, чтобы стирать написанное со страницы. Джоан замечталась, ей тоже хочется сидеть, как студенты в Париже, на тюках соломы и слушать профессора. Хочется переворачивать страницы книг и вскрывать тела, не причиняя им боли. Хочется пемзу, чтобы вернуть странице первозданную белизну.

– Эдвин, ты читал Liber conservationis sanitatis senis?

– Да, читал. Не знал, что тебе знакома такая книга.

Джоан не говорит ему, что просматривала Liber conservationis, чтобы найти рецепт подходящего яда. Сейчас не время рассказывать эту историю.

– Ну и что, удалось тебе получить докторскую степень? Ты настоящий врач, Эдвин? Я не думала, что врачи живут в таких скромных жилищах.

В Париже Эдвин прошел все этапы изучения медицины. Это был нелегкий путь, особенно для бедного студента, которого родители снабдили довольно скудной суммой денег.

– Я должен был вот-вот получить докторскую степень. Я еще не перешел от теории к практике. Надо было подняться на последнюю ступеньку. Сдать публичный экзамен перед многочисленной коллегией профессоров. Это внушительная церемония, очень внушительная. Я был полон решимости, но робок. Робость и решимость боролись во мне всю ночь. Робость победила. Я не пошел на публичный экзамен. Поставил крест.

– Я понимаю. Я тоже в каком-то смысле поставила крест.

– На чем, Джоан?

– Я объясню тебе позже, если захочешь. И если уж объяснять, то пора бы и тебе пролить свет на присутствие гуся в этом доме. Ты собираешься подарить его доктору в качестве извинения за отказ от публичного экзамена? Или тебе нужен запас перьев, чтобы переписывать книги Гиппократа?

Вдруг глаза погрузившейся в раздумья Джоан вспыхивают.

– О, я, кажется, поняла. Ты хочешь перейти от теории к практике? Фергюс привез тебе эту бедную птицу, чтобы ты сделал свое первое вскрытие?

3

Джоан не ошиблась.

Между Эдвином и Фергюсом очень давно завязалась крепкая дружба. Эдвин познакомился с человеком-эльфом, когда был еще зеленым юнцом, до отъезда в Париж. Фергюс знает все о жизни студента, о насыщенных чтением парижских годах, о желании перейти от теории к практике. И о печальном конце, об отказе. Знает он и то, как бедно Эдвин живет в Лондоне. И вот, когда Кларенс Лидский пообещал Фергюсу жирного гуся в качестве оплаты, Фергюс в свою очередь обещал подарить его студенту. Есть в Лондоне местечко на задворках мясной лавки, которую держит один друг, там-то Эдвин и сможет вскрыть птицу, не привлекая любопытства. Со временем, Фергюс это точно знает, Эдвин станет знаменитым доктором. Он будет большим ученым, умеющим говорить на латыни и обращаться со скальпелем. Выучит сложные слова. Разгадает все божественные тайны. И главное, он будет богат. Тогда он сможет воздать Фергюсу сторицей. И Фергюс сможет купить себе лошадь вместо бедного старого Вильгельма.

Но пока Эдвин еще не стал богатым доктором. Ему непросто решиться взять гуся в охапку, чтобы вскрыть его брюхо и увидеть нутро живого существа. С каждым днем его мужество идет на убыль. Он был полон решимости, пока Фергюс не преподнес ему птицу. А теперь он готов опустить руки. Как в тот раз. Эдвин сомневается, вправду ли он создан, чтобы стать доктором медицины. Как ни подбадривает его Джоан своим ласковым и решительным голосом, Эдвин боится взяться за инструменты, купленные в Париже, – они до сих пор лежат как новенькие. Ему жаль гуся. Он даже по-своему привязался к нему, как к домашнему питомцу. Но Джоан говорит ему:

– Бедный гусь хиреет день ото дня в этом доме. Или давай вернем его назад, в Йоркшир, или наберись мужества и принеси его в жертву. Надо пролить кровь, чтобы стать доктором, не так ли? Чтобы стать женщиной, ведь тоже. Каждый знает, что рано или поздно приходится перейти от слов к делу.

Даже гусь как будто догадывается о смятении студента. Он поглядывает на него то с тревогой, то с опаской. Эдвину тяжело выносить эти взгляды, вот у него и вошли в привычку долгие прогулки по улицам Лондона с Джоан.

– Вот Ладгейт, а там, подальше, Ньюгейт. За этими воротами тюрьмы. Скоро ты увидишь Лондонскую башню, которую построил Вильгельм Завоеватель. И мост из девятнадцати арок. К югу от этого моста есть маленький замок и площадь с вилами, а на эти вилы насажены головы казненных за мятеж или государственную измену. Хочешь пойти посмотреть? Или лучше я покажу тебе дом епископа Кентерберийского? Он великолепен. Не настолько, как Варвик Инн, дом Невиллов, но почти…

За несколько дней Джоан узнала о городе почти все. Она обошла его кругом, входя в каждые ворота, Криплгейт, Мургейт, через которые она въехала в первый раз, Бишопсгейт и Олдгейт, где, по словам Эдвина, живет лорд-мэр. Она знакомится с Корнхиллом и Уолдбруком, Лотбери-стрит, монастырем францисканцев. Проходит

Джоан пока не знает, где найти пристанище, кроме этого неказистого дома, наклонившегося над улицей. На третьем этаже – там низкий потолок, а взбираться надо по стремянке – она устроила себе ложе. Оно не так удобно, как кровать в усадьбе дяди, но не хуже жестких коек в аббатстве. А Джоан привыкла засыпать и на голом полу. Каждое утро она извиняется за то, что злоупотребляет гостеприимством Эдвина. Она, однако, заметила, что ее присутствие ему не мешает: бывший студент слишком часто с головой погружен в чтение. И потом, похоже, с каждым днем ему все больше нравится общество молодой женщины. Она скрашивает его одиночество. Она принесла ему немного жизни и, Эдвин наконец это признает, немного своей красоты. До сих пор женская красота была для него понятием абстрактным, как, например, красота миниатюры в книге или даже красота суждения. Красота, которую ценят на расстоянии.

На сей раз дело иное. Столь своеобразная повадка Джоан в конце концов сломила его сопротивление. Сама же Джоан знает, что не для того бежала из монастыря, чтобы вновь загонять себя в рамки воздержания. Он привлекателен, этот юноша с пламенеющими волосами и небесно-голубыми глазами. Джоан вскоре решила, что будет излишне противиться этой тяге. К чему гулять в саду, если не хочешь отведать спелых плодов?

Джоан раздевает его, и ей открывается гибкое тело студента. Она догадывается, что он так же неловок, как, наверно, она. Но его неловкость другая, более возбужденная. Робость чередуется у Эдвина с внезапными порывами, которые удивляют и восхищают Джоан. В первый вечер, оказавшись перед ней в костюме Адама, он вдруг застыдился. Силясь победить свою стыдливость, заговорил. Слова служат ему покровом. Чтобы раскрепостить его, Джоан скидывает последние одежки. Она ласкает его лицо, потом торс, потом живот. Осторожно берет его за руку и подносит ее к своей груди. Голос Эдвина, красивый голос, довольно низкий для такого молодого человека, слегка дрожит:

– «Необходимо поговорить о расположении частей тела, именуемых детородными органами. Эти органы следующие: матка, груди, тестикулы, семенные канальцы и член».

– Что ты говоришь?

– «Начнем с матки…»

– О чем ты, мой любимый? Ты читаешь текст по памяти?

– Да, «Трактат об искусстве медицины» Али ибн Аббаса аль-Маджуси.

– Тс-с… тс-с… Молчи.

Она ведет руку любовника к своему животу.

– «Формой матка напоминает мочевой пузырь, но отличается от него двумя отростками по бокам, похожими на рожки, и…»

– Тс-с, тихо…

– «Есть только одна мембрана, заросшая волосками, расположенными в разных направлениях. Одни, прямые, нужны для того, чтобы притягивать семенную жидкость, другие же, наклонные…»

– Тс-с, тс-с, забудь на минутку о книгах…

Она прижимается губами к его векам.

– «Что такое лоно женщины? Подвижная мембрана. Лоно, широкое внутри, а снаружи, там, где совершается акт соития, более узкое…»

Джоан пытается зажать ему рот поцелуем.

– «Снаружи располагаются губы, именуемые pterigomata по-гречески и pinnacula по-латыни…»

Она осыпает поцелуями его плечи, торс, живот. Спускается ниже, между пупком и зашевелившимся, как зверек, членом.

– «С верхней части спускается в середине так называемая landica…»

Эдвин говорит, не умолкая. Его слова больше не смущают молодую женщину, они аккомпанируют ей. Аккомпанируют жестам, которые Джоан, наверно, никогда бы и в голову не пришло совершить в тишине. Но в этот вечер, первый вечер первого настоящего «акта соития» Джоан ведет себя так, будто хочет, чтобы ее ласки одолели любовью голос ее возлюбленного. До той минуты, когда ей удастся заставить его замолчать.

– «Тестикулы, вырабатывающие сперму, состоят из железистой плоти…»

Он прерывается, переводит дух, продолжает:

– «…белой, мягкой и неплотной, чтобы…»

Снова пауза. Потом:

– «…сперма могла быть в ней…»

И в последнем усилии:

– «по… рож… дена».

Джоан не слышит самого последнего слога. Очень может быть, что студент-медик его и не произнес.

Эдвин засыпает быстро. А Джоан не спится. Она слышит, как спит ее любовник. Думает, что, наверно, несправедливо было с ее стороны не наградить этим титулом кузена Джона. Дыхание Эдвина ровное и глубокое. Оно идет к его огненного цвета кудрям. Часто ли, думается Джоан, будет у нее случай слушать дыхание мужчины в подобных обстоятельствах? Вытекшая кровь ее не удивила. Джоан ведь тоже успела почерпнуть там и сям в книгах знания о том, что держат в секрете. А то, что не прочла в книге, узнала от других монахинь. Которые тоже узнали это Бог весть откуда.

Эдвин спит на спине, совершенно голый. Джоан любуется им с головы до ног. И бормочет тихонько, боясь его разбудить:

– «Пенис мясистый, подвижный, круглый и полый внутри. Он берет начало от двух костей, образующих лобок. Пенис необходим вдвойне. Во-первых, чтобы извергать семенную жидкость в вульву через отверстие своего канала. По этой причине строение его подвижно, чтобы в силу его чувствительности могло иметь место острое удовольствие, даже в постыдном акте извержения спермы. Он полый для того, чтобы в пылу желания мог растягиваться…»

Если Джоан не ошибается, это отрывок из трактата De curis mulierum[42], написанного около ста лет назад Тротулой Салернской.

Скоро стемнеет. Джоан задувает свечу. Через час сон приходит и к ней.

* * *

Идут дни. Когда Джоан выходит, чтобы отправиться на Чипсайд или еще куда-то, Эдвин остается дома, погрузившись в свои трактаты. Когда же Эдвин отваживается выйти на запруженные толпой улицы, Джоан сидит смирно на своем этаже с низким потолком. Они опасаются сплетен. Даже в таком большом городе, как Лондон, сожительство любовников вне брака могут счесть худшим из пороков. Надо бы успокоить соседей, получив одобрение священника и став мужем и женой перед Богом. Но Джоан пока не хочет ждать одобрения служителя Церкви. Ей больше нравится любоваться пламенеющими кудрями любовника в сумерках. Ей больше нравится слышать, как он читает свои медицинские трактаты, пока ему не откажет голос.

Иной раз, когда Эдвин зачитывает страницу из Гиппократа, Джоан отвечает ему стихом из Библии:

– Послушай, возлюбленный мой, что написано в книге Иова.

– Но это же самая грустная книга во всем Священном Писании.

– Слушай меня: «Вот, его сила в чреслах его и крепость его в мускулах чрева его; поворачивает хвостом своим, как кедром; жилы же на бедрах его переплетены»[43].

– Ты уверена в том, что мне читаешь?

Нет, у Эдвина нет Библии, только требник.

– В таком случае тебе придется поверить мне на слово.

Она вырывает требник у него из рук и швыряет его в темноту. Нежно обнимает своего любовника.

– Ты молчишь, возлюбленный мой?

– Думаю, что теперь я могу помолчать.

Джоан всей кожей чувствует трепет. Руки любовника становятся со временем все более умелыми. Она читает про себя: «Он полый для того, чтобы в пылу желания мог растягиваться…»

Назавтра, даже не думая прятаться, Эдвин и Джоан идут к Флит-стрит. Они направляются на задворки мясной лавки, которую держит один друг. Гуся, подаренного Фергюсом, они взяли с собой. Здесь они смогут вскрыть его вместе подальше от любопытных глаз.

– И все-таки, – спрашивает Эдвин, – тебя это не печалит?

– Немного, – отвечает Джоан. – Я привязалась к нему. Но он нас простит.

Гусь тоненько вскрикивает. Ни Джоан, ни Эдвин не могут сказать, радость или ужас выражает этот крик.

– Нужна жертва, – добавляет Джоан, – если мы хотим приобрести знание. Сейчас не время поддаваться жалости. Даже Авраам готов был занести нож, чтобы пожертвовать своим сыном Исааком. И я уверена, что, если бы Фергюс умирал с голоду, он поел бы мяса Вильгельма Завоевателя, ты помнишь? Его лошадь. Я даже думаю, что он был бы счастлив это сделать.

– Ты права.

И все же их неожиданно настигает жалость, когда они подходят к Флит-стрит. Не говоря ни слова, Джоан кладет на землю мешок, в котором кое-как умещался гусь, все более нервный и непоседливый. Распутывает узел веревки, которой он был завязан. Оглоушенный гусь удаляется неверными шагами, изумленный вновь обретенной свободой. Через несколько шагов он издает громкий гогот и исчезает.

– Мы никогда не узнаем, как устроено внутри его брюхо, – говорит Эдвин.

– Мы никогда не узнаем, какой на вкус этот гусь, когда зажарен. Идем, найдем для тебя другие способы перейти от теории к практике. На рынке Чипсайд продают кроликов…

Она берет его за руку. Они идут по Лондону как муж и жена. И наплевать на злые языки.

4

Бывший констебль Данс внимательно смотрит на старуху. Много лиц повидал он на своем веку. Будучи констеблем, кого только не увидишь. Однажды он отвел в тюрьму мужчину, у которого нос вырос больше лица. Да еще этот нос был цвета свеклы.

Но у этой женщины самое удивительное лицо на свете, розоватое и зыбкое. Поражает не столько цвет, сколько мягкость кожи. Кажется, будто она никак не крепится к лицу, висит, словно великоватая одежда. Стоит этой женщине заговорить, ее кожа колышется под воздействием голоса. Данс не может отвести глаз от этого чуда.

– Ты меня не слушаешь, констебль.

– Зови меня Данс, так сойдет.

Уже несколько дней Данс не уточняет, что констебль он в прошлом. В конце концов, если его принимают за констебля, это может облегчить ему задачу. Дай Бог, чтобы мировой судья не бросил его в тюрьму за самозванство.

– Отлично, констебль, я буду звать тебя Данс. А ты можешь звать меня Поставницей. Так меня называют все в округе.

– Отлично, Поставница. Я наслышан о тебе.

– Моей славе далеко до славы Ланселота.

– Да, но и она однажды станет легендой. Говорят, ты творишь чудеса.

– Это не я творю чудеса, Данс, это травы. Если бы ты захотел, я могла бы вернуть тебе молодость.

Данс закрывает глаза. Если он будет отвлекаться на движения кожи этой странной женщины, то не сможет довести свои поиски до конца.

– Кто тебе сказал, Поставница, что я хочу вернуть молодость?

– Все хотят молодости.

– Может быть. Но я своей больше не хочу.

Поставница смеется.

– Я тебя понимаю, Данс.

– Я пришел к тебе не для того, чтобы поговорить о моей молодости. Я ищу одну девушку. Джоан Лидс, из семьи Лидских, тех, что в Йорке. Она бежала из аббатства.

– Бенедиктинка? Я ее понимаю. Она не больше хочет вернуться в монастырь, чем ты – в свою молодость. Ей, должно быть, надоели порки кнутом.

Данс потирает лицо с некоторой тревогой. Дай Бог, чтобы его кожа крепко держалась на костях.

– Ты же знаешь, Поставница, что кнутом порют во всех бенедиктинских аббатствах. По крайней мере, монахов или монахинь, которые провинились. Так повелел устав святого Бенедикта.

– Но там аббатиса соблюдает устав очень рьяно.

– Ты, стало быть, знаешь, о каком аббатстве я говорю. И тебе много о нем известно… Не встречала ли ты случайно монашку, бежавшую из обители? Не встречала ли Джоан Лидскую?

– Почему ты так думаешь, Данс?

– Повторяю, я о тебе наслышан. Все знают, что ты оказываешь помощь. Всю возможную помощь женщинам, которые хотят быть матерями, и тем, которые не хотят. Джоан была очень слаба в день своего бегства. Как знать, не посчастливилось ли ей встретить кого-то вроде тебя. Добрую душу, готовую помочь ближнему и умеющую составлять снадобья.

– Как знать, в самом деле? Все бывает в этом подлунном мире.

Поставница пожимает плечами, от этого движения колышутся складки щек.

– Но этого не случилось. К сожалению для девушки, которую ты ищешь, констебль.

Много лет Дансу приходилось допрашивать мужчин и женщин. Этот опыт научил его распознавать ложь, стоит ей только показать свой нос. И сейчас он так и видит, как высунулся этот такой знакомый нос.

– И впрямь жаль. Жаль, что ты не говоришь мне всего, что знаешь, Поставница.

– Я говорю тебе, что знаю. Знаю я все только об этих мазях. Хочешь мазь для твоих черных зубов, констебль? Мазь для твоих редеющих волос?

Данс машинально проводит рукой по голове.

– Не хочу ни той, ни другой. Есть тут и поболтливее тебя, ты это знаешь? Они рассказывают, что видели странную процессию в один снежный день недалеко от усадьбы Кларенса Лидского.

– Что за процессию, констебль? Женщину верхом на диком кабане?

– Нет. Однорукого коротышку на лошади и с ним молодую женщину на старой вьючной кляче. Она ехала верхом, как мужчина.

Поставница улыбается. Данс отмечает, что зубов у нее осталось немного. Почему же она сама не пользуется своими снадобьями?

– Констебль… я хочу сказать, Данс, друг мой. Я не молодая женщина верхом и не однорукий коротышка. Сам видишь, эта процессия не имеет ко мне отношения. Желаю тебе удачи в твоих поисках. Да поможет тебе Бог. Прощай.

Я ничего не узнаю от этой упрямицы, думает про себя Данс и собирается уйти.

Поставница протягивает ему букетик засушенных трав темно-зеленого, почти синего цвета.

– Эти травки помогают закрыть глаза, когда приходит время закрыть глаза. У тебя такой усталый вид, констебль. Ты, верно, прошлой ночью плохо спал.

* * *

В бытность констеблем Данс шел от победы к победе, размахивая жезлом. Почему же теперь, когда он ищет беглую монахиню, его верной спутницей стала неудача?

Я знаю, что не ошибаюсь, думает он. Много их таких, что молчат, когда я их расспрашиваю. Но даже такие молчуны наводят меня на след.

Крестьяне по соседству с усадьбой семьи Лидс говорили о странной процессии. Они видели однорукого в сопровождении закутанной женщины. Такая процессия не пройдет незамеченной. Следуя почти по прямой на юг, Данс там и сям собирает сведения. Они порой слишком скудны, чтобы знать что-то наверняка. За Джоан Лидской и этим человеком с одной рукой тянется эфемерный, едва видный след.

Ах, если бы только люди оставляли такие же четкие следы, как лесное зверье, миссия бывшего констебля была бы куда легче. Достаточно опустить глаза. Пятипалый отпечаток барсука, следы когтей куницы и ее продолговатый помет. След косули, слегка развернутый вовне, ее задние ноги буквой V. Разлапистые ноги кабана, удлиненные лапы волка. Дикий кот, не оставляющий следов когтей. Маленькие катышки зайца, овальный помет оленя, блестящий и рыхлый – ежика.

Или достаточно поднять глаза, чтобы прочесть на стволах деревьев, какие звери здесь побывали. Тут след когтя, там клюва, а то отпечаток зубов.

Чувствуя, что пора, когда доверие установилось, Данс решается показывать маску Джоан Лидской. Крестьяне иногда пугаются, всегда теряются. Они часто задают один и тот же вопрос:

– Это, господин констебль, посмертная маска?

И осеняют себя крестным знамением.

– Нет, дружище. Это портрет той особы, что я ищу. Посмотрите внимательно. Не узнаете ее?

Крестьяне смотрят внимательно, превозмогая суеверный страх. Иногда отвечают да, иногда отвечают нет. Вскочив в седло, Данс продолжает свой долгий путь.

Усталость стала меньше, с тех пор как женщина с зыбким лицом подарила ему травки. Впервые за долгие годы он засыпает, стоит ему прилечь. А когда открывает глаза, уже рассвело.

* * *

На рынке Чипсайд и правда продают кроликов, живых и дрожащих. Их покупают, чтобы разводить на своем дворе или же зарезать к ужину. Перерезав горло, сливают кровь в миску. Обдирают шкурку, чтобы шить жилеты. Но когда Джоан, накопив достаточно денег, покупает кролика на Чипсайде, она не собирается ни посадить его в клетку, ни съесть на ужин. Она дарит его своему возлюбленному. И где-то в Лондоне, на задворках мясной лавки, которую держит один друг, бывший студент-медик, весь дрожа, приступает к своему первому вскрытию.

Заглянув в брюхо кролика, он диву дается.

За этим вскрытием вскоре следуют другие. Однажды Эдвин помогает своему другу резать свинью и, пользуясь случаем, осматривает ее внутренности. Что говорится в Anatomia Cophonis об утробе свиньи? «Матка расположена на кишках. В то время как мочевой пузырь находится над ее шейкой, толстая кишка проходит под ней. Матка делится по середине зева, затем…»

Возвращаясь после своих операций, он сначала заходит в баню, обливается водой и трет себя мочалкой жестко, почти яростно. Чтобы ни следа крови не осталось, когда он вернется в свой узенький домик. Чтобы, когда он обнимет Джоан, на нем не было ни пятнышка от его грязных дел. Она ни словом не упрекнет его, он это знает. Может быть, ей даже будет интересно, потому что ей интересно все на этой земле. Но Эдвин не хочет ласкать ее, не чувствуя себя чистым, как стеклышко.

Смыв всю кровь до последней капельки, он может идти домой. Молодая женщина ждет его, вернувшись с рынка. Она теперь работает там каждый день, и доходы ее с каждым днем растут. Однажды вечером она даже пришла очень гордая, в новом чепце.

– Меня зовут Джоан из рода Лидс, и впервые в жизни я купила себе что-то, что не едят.

Чепец красивый и очень ей к лицу. Он сменил прежний чепец, старый, потрепанный, почти бурый, который Джоан носила, с тех пор как уехала. Придавать столько значения чепцу – грех ли это? Конечно, сказала бы аббатиса. Еще один грех. Сколько их в этом мире? Наверно, больше восьми, гораздо больше. Что говорит на сей счет святой Фома Аквинский? А что может в этом понимать святой Фома Аквинский, никогда не покидавший своего монастыря?

В этот день, когда пришел Эдвин, Джоан сняла свой новенький чепец. Они поднялись по стремянке в верхнюю комнату. Потолок в ней такой низкий, что любовникам приходится лечь.

– «Любовь есть ничто иное как удовольствие вкупе с радостью, а всякое удовольствие является либо извне, то есть из души, либо изнутри, то есть из природы».

– Тс-с, возлюбленный мой, тс-с… Забудь салернских врачей… Забудь свою учебу и дай мне твои губы…

Проходит несколько дней и несколько ночей. Джоан замечает, что больше не вытекает из ее лона кровь, которая обычно текла с каждой новой луной.

5

Аббатиса соблаговолила распорядиться об окончании моей епитимьи. Я провела несколько недель одна в келье, чтобы показать всем сестрам, до какой степени я грешна и как усердно каюсь. Я не смею сказать аббатисе, что привыкла к этому новому одиночеству. Даже вошла во вкус. Мне совсем не хочется возвращаться к остальным. Я не горю желанием снова петь с ними песнь Симеона.

Nunc dimittis servum tuum, Domine,

secundum verbum tuum in pace…

Даже темнота и безмолвие стали мне приятны. Я могла проводить львиную долю моих дней и ночей, воображая странствия Джоан Лидской вне стен аббатства. Может быть, она уже за морем? В далекой стране, где встретила принца? Конные рыцари бьются за нее, звеня мечами о доспехи. Этого я тоже не открою аббатисе.

Выйдя из одиночной кельи, я убеждаюсь, что жизнь в аббатстве не изменилась. Меня это не удивляет, ведь жизнь здесь – вечное повторение. Только преступление или порок вносят новизну. Но еще я убеждаюсь, что черты аббатства стали отчетливее, как будто все усугубилось с течением времени. Тишина теперь гуще, стены толще, камни холоднее и тверже. Дерево потемнело, а свечной воск пахнет более едко. Старуха Уинифрид кажется мне еще старее. Гарриэт еще больше похожа на сову.

Миллисент стала еще боязливее, а Роза проливает еще больше слез.

Увидев аббатису при свете дня, я убеждаюсь,

Сестры по-прежнему соблюдают устав святого Бенедикта. В обычное время этот закон нейтрален, он лежит в основе течения жизни. Но что-то подсказывает мне, что он тоже усугубился. Стал тяжким ярмом. До сих пор бенедиктинки добровольно следовали ему для спасения души. Теперь же аббатиса применяет его как закон, суровый и беспощадный. Окаменели лица, исчезли редкие улыбки. С уходом Джоан аббатиса лишилась той, что привносила спасительное противоречие. А кто теперь сумеет возродить в аббатстве хоть немного аппетита к жизни?

Покуда радость жизни не вернулась, я иду вместе с сестрами на последнюю службу дня. К их голосам я присоединяю свой голос, охрипший за месяцы молчания.

Quia viderunt oculi mei salutare tuum,

quod parasti ante faciem omnium populorum…

Эхо сорока голосов еще долгую минуту звучит между стрелками свода и наконец стихает.

* * *

Джоан не отправилась в далекую страну и встретила она не принца, а юного студента, который вернулся в Англию, бросив учебу. Она не переплыла море, но пересекает город по людным улицам до Чипсайда. Там ждет ее пожилая женщина по имени Марта, у которой она работает. У Марты полное круглое лицо, а глаза на нем как два черных зернышка, такие маленькие, что не видно белков. Марта постоянно качает своей большой круглой головой справа налево. С помощью Джоан она продает куриные и утиные яйца, соленое масло и чеширский сыр. Джоан часто задавалась вопросом, как ей удается доставлять сыр из такой дали. Но она заметила, что и на других прилавках Чипсайда лежат продукты со всех концов страны. Может быть, их везут в Лондон на лошадях такие же однорукие мужчины, как Фергюс.

– Мое масло прогоркло, – говорит Марта. – Мне кажется, оно портится быстрее, чем у других. Ты можешь объяснить мне это, Джоан? Почему масло портится у меня, а не у этой стервы Петрониллы? А ведь это было хорошее, честное масло.

Она сокрушается над своим прогорклым маслом и качает головой все быстрее, оплакивая его. Кто виноват, что ее масло прогоркло? Плохая погода или дьявол.

– Если хочешь спасти свое масло, вымой его чистой водой и заверни в лист кудрявой капусты, – говорит чей-то голос.

Марта вскакивает, сердито хмурясь.

– Кому какое дело?

Она озирается, но не знает, к кому обращаться. Откуда этот голос?

– Я говорю это, чтобы оказать тебе услугу. А утиные яйца заверни в листья крапивы.

Голос приближается. По другую сторону прилавка, заваленного мешками с зерном и сушеными травами, стоит женщина с красным лицом. Кожа странно колышется на ее щеках.

– О, кого я вижу? – говорит Поставница. – Джоан, зайка моя. Моя маленькая беглянка…

Джоан краснеет, метнув на Поставницу сердитый взгляд.

– Ты все та же Джоан, какой я тебя встретила. Твое лицо все время меняется, то краснеет, то белеет, любо-дорого посмотреть. Оно стало краснее моего, а это что-то значит.

Поставница подходит к Джоан и, раскинув руки, одним движением прижимает ее к своей огромной груди.

– Я счастлива видеть тебя снова. Расскажи мне, каким ветром тебя занесло на Чипсайд, зайка моя.

Джоан не хочется, чтобы на рынке слышали, как ее называют «зайка», как не хотелось, чтобы ее называли «милочка». Она всегда остерегалась произносить фамилию семьи Лидс, назвала только Эдвину, к которому прониклась доверием. И уж совсем ни к чему, чтобы женщины с рынка, и особенно Марта, видели в ней беглянку.

– Отойдем подальше, – говорит она.

Оказавшись вне досягаемости любопытных ушей, Джоан рассказывает Поставнице о своих странствиях. Она обходит молчанием некоторые подробности, которые останутся известны ей одной. Поставница добрая женщина, но о том, что происходило ночами под соломенной крышей усадьбы дяди Кларенса, ей знать не надо. Зато Джоан подробно описывает долгий путь в компании однорукого коротышки. Шеффилд, Ноттингем, Лестер, Нортгемптон и наконец высокие ворота Лондона.

– Я знаю немало коротышек, – говорит Поставница. – Встречала я на своем веку и одноруких. Но только один однорукий коротышка на моей памяти способен проделать долгий путь, чтобы привезти в Лондон живого гуся. Его зовут Фергюс.

– Это он и есть.

Потом Джоан рассказывает про узенький домик, про студента-медика с пламенеющими волосами.

– Ни слова больше, зайка моя. Ты влюбилась в эти кудри и голубые глаза. Я ошибаюсь?

– Ты не ошибаешься.

– А этот парень, в недалеком будущем врач, внимательно тебя осмотрел?

– Очень внимательно.

Дряблая кожа Поставницы удовлетворенно колышется.

– В добрый час, Джоан. Весна в Лондоне во многом твоя заслуга. Это ты ее привела.

– Что ты хочешь сказать?

– Говорят, от удовольствия влюбленных женщин цветут фруктовые деревья. Зеленеют листья и тают тучи в небе.

– Я, наверно, не единственная вкушаю удовольствие в таком большом городе.

– Конечно нет. Но судя по цвету твоего лица и блеску твоих волос, ты одна из самых счастливых. Он умелый?

– Очень умелый. И очень разговорчивый, но со временем научился и молчать.

– Знатная свадебка, такие я и люблю.

– Но мы не женаты.

– Подумаешь, дело какое, Бог подождет, – говорит Поставница. – Подождет и поймет вас.

– Долго ждать он не сможет, – отвечает Джоан.

Поставница снова щурит глаза. Она внимательно смотрит на Джоан. Оценивающим взглядом окидывает ее живот.

– Еще слишком рано, ничего не видно, но кровь больше не идет.

Поставница понижает голос.

– Скажи мне, Джоан, для тебя это хорошая новость?

– Должна быть… Но нет.

Разговор продолжается шепотом.

– Еще есть время решить. Существуют разные способы. И у меня есть травки, ты же знаешь.

* * *

– Конечно, есть способы, – продолжает Поставница в полный голос, когда они с Джоан укрылись под низким потолком верхнего этажа в доме Эдвина. – Первым делом можно сразу поставить женщину на ноги. Но сейчас, понятное дело, слишком поздно. Я научу тебя маленьким хитростям на будущее, дочка.

– Договорились.

– Лучшие лечебники советуют женщине прыгать повыше. А в иных рекомендуется и падать. Или, если возлюбленный согласен помочь, он может нанести несколько ударов в живот. Только надо очень тщательно выбрать место, способ и рассчитать силу. Бывает, что от шума ребенок испаряется и возвращаются крови. Также и от приступа гнева. Но надо еще найти причину разгневаться. Говорят еще, что действенное средство – слезы, но среди матерей семейств так много плакс, что я в этом сильно сомневаюсь.

Задумавшись ненадолго, она продолжает:

– Рекомендуется чихать. Чихание очень действенно, если прибегнуть к нему достаточно рано, а это не твой случай, красавица. Советуют использовать для этого перо

– Засунуть?

– В ноздрю. Надо чихнуть верхней частью, чтобы вызвать чихание нижней. Ну вот, это механические способы. Теперь поговорим о травах. Тут за дело берусь я.

Она достает из мешка плетеную корзинку в форме полумесяца.

– У меня всегда есть при себе все, что нужно хорошей клиентуре. За этим я и прихожу на Чипсайд в это время года. Я ведь не только брожу по равнинам Йорка, как призрак в поисках могилы. Меня наверняка найдешь на Чипсайде с наступлением весны. И даже иногда, ночью, если не боюсь напугать прохожих, прокрадываюсь к домам кое-каких богатых семей.

Лицо Поставницы колышется от гордости.

– Богатым-то в этих делах нужно то же, что и бедным. Корень пажитника действует одинаково в утробе и нищенки, и принцессы.

Она достает из корзинки мешочек.

– Вот он, пажитник. Что еще нужно? Петрушка, ромашка, душевик, зернышко лапчатки, майоран. А потом? А, вот, свежий венерин волос, сколопендрий, огуречник, анхуза, жимолость. Для разных женщин рецепты разные. Может быть, ты предпочитаешь белоус и аир, семя лебеды? Два скрупула полбы, два скрупула мирры, четырнадцать зернышек имбиря, можжевельник, семь зернышек пиона. И побольше меда. Иначе настой горчит.

Хорошенько перемешав все ингредиенты, Поставница разбавляет смесь водой до почти светлого раствора. И наконец добавляет мед. Джоан подносит стаканчик к носу и морщится.

– Что, еще меду, зайка моя? Время епитимьи у тебя позади… Ты теперь городская женщина, тебе нужна сладость. Ну же, пей.

Джоан подносит стаканчик к губам. В конце концов, ничего страшного. Майоран и жимолость даже придают настою приятный вкус.

– Считай, тебе повезло. Иные женщины, занимающиеся тем же ремеслом, что и я, просто вводят даме в утробу семена капусты. Через естественное отверстие.

Джоан ставит пустой стаканчик.

– Готово дело. Этой ночью тебя будет немного знобить или ломить, будто съела что-то не то. А через три дня крови вернутся.

Она убирает мешочки в корзинку-полумесяц.

– А господин студент-медик будет посвящен?

– Еще не знаю.

– У тебя есть время подумать. Много лет доктора вроде него и женщины вроде меня ведут войну, которой не видно конца. Мне лучше уйти, пока он не вернулся, чтобы не смущать тебя, зайка.

Джоан сомневается, что Поставница сможет спуститься по стремянке.

– Да, еще кое-что, Джоан. Если вдруг убоишься Божьего суда, знай, греха на тебе нет. Ты неповинна в гибели этой маленькой души. Вся вина лежит на мне. А на мне их столько, что Всевышний уж точно когда-нибудь сжалится надо мной.

Поставница спускается на первый этаж и, пыхтя, говорит:

– Из-за всех этих дел с пажитником я чуть не забыла главное.

Впервые Джоан читает нечто серьезное на этом подвижном лице.

– Не сказать, чтобы это была хорошая новость. Тебя ищет один человек. Его зовут Данс, он констебль. Нет, не совсем, он бывший констебль. Но действует так, будто до сих пор им остается. Если я правильно поняла, он поступил в услужение аббатисе. В общем, это она тебя ищет. Наверняка хочет вернуть тебя поближе к себе, в аббатство.

Но я и так рядом с ней, думает Джоан. Я в аббатстве. Я ведь там на веки вечные. На кладбище, где и останусь. Как же в таком случае…

– Я тебя предупредила, Джоан. Будь осторожна. Я не думаю, что констебль пройдет по твоим следам до Лондона. Но как знать? Таким людям демон помогает.

Поставница открывает дверь и выходит из сумрака дома в сумрак улицы.

– Приходи ко мне на Чипсайд, Джоан. Мне тоже может понадобиться твоя помощь.

Большое тело Поставницы прокладывает себе дорогу в толпе и скрывается за углом.

6

Поставница права: бывший констебль Данс действует так, будто по-прежнему состоит на службе Его Величества. Если уж приносят клятву мировому судье – такая клятва на всю жизнь.

Уже много недель он колесит по королевству в поисках беглянки. Это все равно что искать блоху на теле овцы. Чтобы найти блоху, овцу надо остричь. Но чтобы остричь, надо еще поймать нужную овцу. Машинально, уже ни во что не веря, но без устали Данс расспрашивает всех, кого встречает. А когда думает, что имеет дело с ценным свидетелем, показывает ему глиняную маску.

– Это лицо вам никого не напоминает?

Каков бы ни был ответ, бывший констебль всегда аккуратно упаковывает маску, сначала в полотняный мешок, потом в шерстяное одеяло. Он носит маску с собой так же бережно, как нес бы реликвию в Кентерберийском соборе. Как знать, может быть, однажды Джоан Лидская станет святой? И тогда паломники потянутся со всех концов страны, чтобы приложиться к ее маске. Но с какой стати Джоан Лидская станет святой? За то, что обманула смерть? За это она, наоборот, будет гореть в аду.

Данс пока не поймал овцу, не нашел блоху, но он едет дальше. Минует Шеффилд, Ноттингем, Лестер и Нортгемптон. В Нортгемптоне одна женщина в трауре вспоминает странную процессию. Она помнит мужчину, маленького, но очень шустрого. Он отпускал соленые шуточки, а сопровождавшая его девушка держалась в стороне. Она не снимала капюшона, прикрывая лицо от ветра. Кажется, странная процессия направлялась в Лондон.

* * *

Как и предвидела Поставница, этой ночью Джоан почувствовала озноб. Потом у нее крутило желудок до самого утра. Через три дня пошла кровь. Студент-медик ни о чем не догадался. Или если догадался, то ничего не сказал. Он сохранил секрет, который Джоан ему не доверила. Так познается возлюбленный, думает Джоан.

Вот уже несколько дней она работает на Поставницу, у которой теперь свой маленький прилавок с травами и порошками в сутолоке Чипсайда. Когда Джоан сообщила старой Марте, что уходит, та была недовольна. Она качала своей большой головой справа налево все медленнее. Маленькие глазки совсем исчезли в складках плоти, как две горошины перца в тесте.

– Ладно, Джоан, как скажешь. Я тебе помогла, но ты вольна бросить меня на произвол судьбы. Найду кого-нибудь другого. Тебе, конечно, не хочется всю жизнь провести рядом со шматом прогорклого масла. Ты заслуживаешь лучшего, а? Ступай, неблагодарная, я тебя не держу. Только не приходи ко мне, если будешь нуждаться в помощи. И передай привет твоей подруге, этой старой ведьме с обвислым лицом.

На Чипсайде, рядом со шматами масла и живыми курами, Поставница предлагает свой выбор трав. Одни жительницы Лондона смотрят на ее букетики с недоверием, другие с интересом склоняются над разложенными на прилавке редкостями. Тут и стручки кардамона, и толченый мацис, иссоп свежий и сушеный, тмин и даже корень галангала.

– Нет

Другим же покупательницам, которые задерживаются у прилавка, будто бы интересуясь чабрецом, Поставница показывает другой, секретный товар. Она объясняет им намеками, чего женщина вправе ждать от этих смесей, зашитых в полотняные мешочки. Джоан смотрит, как она работает. Ей удивительно, что эта темная деревенщина, которая даже порой ведет себя как животное, может выказывать такую ловкость. Как ей удается быть одновременно обходительной и хитрой?

– Вот что нужно клиентуре Чипсайда. Умение и честность. Не будь я честна, Джоан, ты бы завтра же увидела мою голову насаженной на пику, как головы тех заговорщиков, что хотят смерти короля Эдуарда.

Джоан пытается представить, как странное лицо Поставницы на конце пики раскачивается и колышется от ветра, словно алый стяг.

– Но у меня есть и другая клиентура, к которой надо относиться особо бережно. И вот тут-то твой выход, Джоан. Для мегер с Чипсайда сойду и я, но для аристократов, таких как Полтни или Невиллы, я, этакая лысая медведица, не гожусь. Надо полагать, я их пугаю.

В считанные дни Джоан становится личным эмиссаром Поставницы. Вдали от живых кур Чипсайда она ходит по лондонским улицам, ближе к крепостной стене, и стучится в двери домов, где живут знатные семьи. Она избегает парадного входа и делает крюк, чтобы подойти к входу для слуг. Оказавшись перед этими великолепными дамами, она заставляет себя забыть, что ее зовут Джоан и ее семья Лидс тоже принадлежит к ветви знати. Ветви, конечно, обедневшей, но не поверженной.

Она ведет себя смиренно. Играет роль, выученную за долгие годы, когда была простой монашкой. Аббатство было в ту пору школой невинности, и сегодня Джоан пригодились его уроки. Она говорит о своих травах так, будто сама ничего не понимает в их действии. Леди Перси или леди Шеффилд, герцогини и графини, – они-то знают, о чем речь, и это главное. Им нравится думать, что эта наивная девушка, очень вежливая, но такая простушка, едва сознает смысл собственных речей. Их это утешает. Будто бы и нет греха.

– Как вас называть, мисс? – спрашивает ее однажды графиня Ричмонд.

Джоан застигнута врасплох, как будто мировой судья вошел в помещение, чтобы препроводить ее в тюрьму. Ей страшно, что вот-вот появится преследующий ее констебль. Она никогда его не видела, но представляет его острое лицо и обрамляющие его волосы, подобные крыльям ворона. Она отвечает:

– Роза, мэм. Зовите меня Розой.

Она не знает, вправду ли необходима эта предосторожность. Имя Роза само собой пришло ей в голову, вспомнилась подруга, эта простушка-шотландка, у которой слезы всегда были наготове.

– Хорошо, Роза. Знайте, я очень довольна. Вы можете сказать это той, что вас послала.

Графиня торжественно вкладывает монету в руку Джоан. Так эти дамы подают милостыню, думает та: будто бы это жест огромной важности. Монеты пополняют весьма скромное жалованье, которое Поставница выплачивает ей нерегулярно. Джоан под именем Розы сумела со временем показать себя такой полезной и всегда такой вежливой с этими дамами, что монет становится все больше. Она уже научилась угадывать момент, когда графиня Ричмонд поднимется с кресла, скроется в соседней комнате, откроет ларец и принесет ей маленькое сокровище. В этот миг лицо дамы сияет. Оно дышит щедростью.

За несколько недель Джоан удалось то, что до сих пор казалось невозможным. Она накопила небольшую кубышку. Она так долго носила платье бенедиктинки, что и вообразить себе не могла даже две серебряные монеты рядом.

– Спасибо, Джоан, – говорит ей Поставница. – Благодаря тебе моя торговля в Лондоне удалась на славу. То, что платят мне знатные дамы из дворцов, с лихвой возмещает то, что дают, ворча, мегеры с Чипсайда. Я смогу вернуться к себе в деревню как принцесса. Буду принцессой с красными щеками.

Скорее, с обвислыми, думает Джоан.

Торговля удалась не у одной Поставницы. Каждый вечер после обхода больших домов под крепостной стеной Джоан достает из рукава монеты, полученные от столь добродетельных знатных дам. Она прибавляет их к своему жалованью. Когда удается разложить в ряд на столе не две, а два десятка серебряных монет, Джоан складывает их в полотняный платок и завязывает его уголки. В тот же вечер, глядя, как пламенеют кудри ее любовника в свете маленькой свечи, она звенит своим узелком.

– Возьми, Эдвин, это тебе.

Молодой человек протягивает руку, он удивлен тяжестью мошны, такой небольшой на вид.

– Это в благодарность за твое гостеприимство.

– Я беден и мало что могу предложить гостю.

– Ты ошибаешься. И это еще не все. На эти деньги ты снова поедешь в Париж. Пойдешь к докторам и попросишь их еще раз тебя выслушать. И теперь уже не побоишься пойти на публичный экзамен. Ты поразишь их своими знаниями. И главное, они поймут, что вскрытие больше не тайна для тебя. Ты вернешься в Лондон доктором медицины.

– Если я сделаю, как ты говоришь, Джоан, если уеду, ты согласна меня ждать?

– Я буду ждать тебя здесь.

Джоан в последний раз смотрит на его кудри. Сохранится ли их пламенный цвет, когда он вернется? Эдвин, задумавшись, взвешивает на руке маленький узелок. А Джоан задувает свечу.

* * *

Бывший констебль Данс смотрит на пучок засушенных трав, подаренный Поставницей. Еще несколько дней назад он мог назвать его букетом. Сегодня не осталось почти ничего, последний стебелек осыпается под его пальцами. Поставница странная женщина, ей самое место в аду, но надо признать, что ее снадобья делают свое дело. Теперь, когда эти травы развеял ветер, неужели бывший констебль Данс снова потеряет сон?

Но сейчас Данс смотрит на маленького однорукого человечка. Он так заворожен его ловкостью, что позабыл о бессоннице. Одной рукой коротышка разнуздывает свою старую вьючную лошадь, складывает вожжи и аккуратно убирает их на место, успевая еще и грызть овсяную лепешку.

– Я все могу делать одной рукой, друг мой. Мы с моей левой рукой потеряли друг друга из виду давным-давно. Она пошла своей дорогой искать себе приключений. Та еще шельма. Но она не промах, я за нее не тревожусь. А я тоже не промах и тоже шельмец. Я обхожусь без левой руки так давно, что уже и не вспомню, как жил с ней. То-то, наверно, был неуклюж. Еще одна рука – лишняя рука. Как ты думаешь, констебль?

Бывший констебль Данс отвечает медленно, голосом человека, проделавшего долгий

– Я ищу Джоан Лидскую. Бенедиктинку, бежавшую из аббатства несколько месяцев тому назад.

Фергюс хмурит брови, как будто внимательно рассматривает одно за другим все слова, которые услышал. Данс замечает, что морщины у него на лбу спускаются к щекам и потом переходят в морщины на шее.

– Констебль, ты напоминаешь мне того парня, что искал единственного праведника в проклятом городе. Эту байку не найти в Библии, так ведь?

– Точно.

– Значит, надо молить Бога. Другого выхода я не вижу.

– А я вижу. Мне говорили о коротышке, у которого не хватает одной руки.

Фергюс смеется, и его смех по обыкновению звенит бубенчиком.

– Какая связь между одноруким карликом и бенедиктинкой, констебль?

– Их обоих видели близ Нортгемптона. Они ехали в этом направлении. Прямиком к Лондону.

Фергюс пожимает плечами.

– Ты целишься не в ту дичь, констебль, я еду в противоположную сторону.

– Вот именно, ты возвращаешься из Лондона. Это значит, что ты там был.

– Может быть, а может, и нет. На самом деле, я просто шляюсь там и сям вокруг Нортгемптона. Но обрати внимание, я один.

Данса вдруг одолевает усталость. Почему все эти люди молчат или лгут ему? Неужели они думают, что он не раскусит их ложь – он, бывший констебль, которого не проведешь? И кому понадобилось защищать беглянку Джоан Лидскую?

– Как тебя зовут?

– Фергюс, констебль. А его – Вильгельм Завоеватель.

Данс бросает взгляд на старую клячу.

– Он очень устал, твой Вильгельм.

– Усталость грозит всем в подлунном мире, констебль.

– Не могу с тобой не согласиться, Фергюс.

Данс снова думает о предстоящей ночи. Это будет бессонная ночь. Вот если бы снова встретить Поставницу.

– Послушай меня, Фергюс, меня навели на след коротышки с одной рукой между Нортгемптоном и Лондоном. Провидение мне благоволит. Теперь, когда я тебя нашел, я не упущу этот шанс. Помоги мне найти Джоан.

– Констебль, ты заблуждаешься. Коротышек с одной рукой легион. Лично я знаю одиннадцать. Со мной будет двенадцать, это только между Нортгемптоном и Саффолком. Двенадцать, как апостолов. Эдмунд, у которого большие ноги. Ллевелин, который всегда молчит. Брейт, Крапчатый, он был кузнецом. Уильям и Роберт, они никогда не расстаются. И три Джона: Большой, Маленький и Толстый. И еще…

– Довольно, Фергюс. Скажи мне лучше, в Лондоне ли она. И угрожает ли ей опасность. Я хочу ей только добра.

Опасность? На миг Фергюс задумывается, правду ли говорит констебль. Хочет ли он добра Джоан? Заслуживает ли того, чтобы открыться ему? Фергюс всматривается в глаза Данса. Пытается уловить в них искру честности и чистосердечия. Но читает только глубокую усталость. Этот человек совсем выбился из сил, думает Фергюс. Он заслужил отдых. Все мы заслужили немного отдыха.

– Я ничего не знаю, констебль. Езжай в Лондон, если хочешь, ты найдешь там тысячи Джоан. И в конце концов все равно повернешь назад.

Фергюс в последний раз кусает овсяную лепешку. Челюсти его работают быстро-быстро, придавая ему сходство с умненьким грызуном. Потом все так же ловко Фергюс приподнимает шапку в знак прощания.

* * *

Перед отъездом на континент Эдвин рассказал Джоан легенду об императоре Фридрихе II, наследнике рода Гогенштауфенов, правителе с дурной репутацией. Теперь, когда возлюбленный уехал, эта легенда не дает ей покоя. Давным-давно император Фридрих задал великолепный пир двум неизвестным. Неизвестные дивились такой щедрости. Но они не знали ее истинной причины. После пиршества император приказал одному из двух гостей лечь спать. Второго же он силой увел на охоту. Наутро Фридрих II велел придворному хирургу вскрыть обоих неизвестных, чтобы осмотреть содержимое их желудков. Так он смог сделать вывод, что пищеварение куда лучше после ночи крепкого сна.

В этот час Эдвин, должно быть, уже на палубе корабля, где-то между Англией и берегами Нормандии. Морской ветер треплет его пламенеющие кудри. Если только бедный парень, плохо переносящий качку, не исторгает в море содержимое своего желудка. Лучше ли работает пищеварение, когда тебя качает на волнах?

Как они и договорились, Джоан ждет в Лондоне возвращения своего милого студента-медика. Большую часть времени она проводит на верхнем этаже его домика, при свете единственной свечи, пригнувшись, чтобы не стукнуться головой о потолок. Днем она ходит в богатые дома. Здоровается с герцогинями, маркизами и их фрейлинами, приседая в самом изысканном реверансе. Она предлагает им ассортимент сушеных трав и разноцветных порошков. Когда она возвращается в свой домик, две-три монеты благородного металла звенят в складках ее платья.

Тебя ищет один человек, сказала ей Поставница несколько недель тому назад. Некто Данс, бывший констебль, действующий так, будто он по-прежнему состоит на службе Его Величества. Если только не на службе аббатисы…

Пробираясь по узким улочкам Лондона к дому какой-нибудь аристократки, миссис Перси или миссис Шеффилд, Джоан вспоминает предостережения Поставницы. Она думала, что забыла аббатису. Ее суровое лицо почти стерлось из памяти. Остался только рисунок губ. А следом за ее лицом исчезали лица настоятельницы и старухи Уинифрид. Хватило одного слова Поставницы, чтобы воскресить в памяти их все. Иногда ночами аббатиса появляется в изножье постели Джоан, там, где любит иногда сидеть Эдвин в костюме Адама. Аббатиса, наоборот, одета с ног до головы. Монашеский плат и капюшон полностью скрывают ее лицо. Вместо него черная дыра. Из этой черной дыры звучит голос:

– Ты поймешь потом…

Уже много месяцев Джоан наслаждается свободой вне стен аббатства. Она хочет исследовать один за другим все этапы свободы и наслаждения. Их впереди еще немало. Но у Джоан предчувствие. В тот день, когда она исчерпает все наслаждения, придет кто-то и скажет ей:

– Ты поймешь потом.

Кто-то ищет ее, кто-то идет по ее следам. Это значит, что аббатиса раскрыла обман. Она допросила сестер. Или одна из них сама ее выдала, чтобы избежать наказания кнутом и долгих недель уединения. Ту, что ее предала, надо, конечно, простить. Жизнь в аббатстве строится на предательстве. Доносить на чужие пороки, даже самые незначительные, – для иных верх добродетели.

Джоан просит Поставницу описать ей того, кто ее преследует.

– Что ты хочешь от меня услышать, зайка? Я описала его тебе, как могла. Бывший констебль, очень усталый. Как будто изнеможение преследует его. Он по натуре очень спокойный, однако упорный. Он не будет спешить, но если он этого хочет, то непременно тебя найдет.

– В таком случае у меня нет никакой надежды.

– Не надейся убегать от него всю жизнь. Зато ты можешь надеяться столкнуться с ним однажды лицом к лицу. Вот тогда не упусти свой шанс.

– Какой шанс?

– Придет время – поймешь.

Лицо

– Джоан, малышка моя, мое пребывание в Лондоне подходит к концу. Скоро я соберу вещички. Я оставлю тебе достаточно трав, чтобы ты еще могла снабжать ими дам из богатых кварталов. Ты будешь работать на себя. Лето пролетело, как полет стрижа. Зиму и осень я предпочитаю проводить дома.

– Значит, я останусь одна.

– Я за тебя не тревожусь, зайка моя, у тебя есть голова на плечах. И я знаю, что, якшаясь со знатными семействами, ты завязала хорошие знакомства. Я ошибаюсь? Не только с дамами-аристократками, но и с господами, молодыми господами и постарше, ручаюсь… Если констебль доберется за тобой сюда, эти мужчины сумеют тебя защитить. Верно говорю тебе, зайка, никто и ничто не заставит тебя вернуться в аббатство.

Лицо Поставницы вновь приходит в движение. Щеки колышутся, как складки занавеса. Грусть прошла, она была мимолетна. Джоан думает о ее словах. Никакие силы не заставят ее вернуться в келью, ни в аббатстве, ни где бы то ни было. Она надеется, что пророчество Поставницы так же надежно, как ее снадобья.

* * *

Проходит неделя за неделей, и Джоан все лучше узнает богато изукрашенные лондонские дома, принадлежащие состоятельным семьям. Иногда это жилье четы зажиточных купцов, иногда знати, чьи имена сами по себе звучат как украшение. Каждое из этих аристократических семейств считает себя выше всех остальных. Саффолк превыше всего, Ричмонд превыше всего. Но все любят напоминать, что их связывает незримая нить родства. Каждый герцог – кузен другого герцога. И так, от одной ветви к другой, можно добраться до короля Эдуарда II Английского. Эдуарда Карнарвонского, сына Эдуарда Длинноногого[44].

Джоан ходит по улицам, узнает большие двери, поднимается по лестницам, ее проводят в комнаты, где взгляд едва достигает потолка. Высоких узких окон в этих длинных залах недостаточно, чтобы впустить бледный лондонский свет. И вот, чтобы разогнать сумрак, приносят множество свечей, за которыми постоянно следят слуги. Близ Даугейта дом Дерби; у Ньюгейта дворец семейства Шеффилд; напротив, ближе к Олдгейту, особняк Невиллов. Еще дом на Ломбард-стрит, где живет лорд-мэр, а дальше Нортумберленд-Инн, там обосновалась знатная семья Перси. Везде Джоан представляется скупо: она-де от Поставницы.

Та говорила ей:

– Не называй вещи своими именами, это неуместно. Лучше ходи вокруг да около. Женщины, которые будут тебя принимать, поймут без труда. Эти дамы, мои клиентки, и не захотят услышать больше. Если уж непременно надо сказать слово, никогда не говори верного.

– Как это?

– Никогда не говори точного названия. Выбери лучше что-то близкое. Поняла, зайка моя?

Джоан знает, как одни слова подменяются другими. Она вспоминает, как читала Песнь песней, когда была в аббатстве. Аббатиса учила ее, что «возлюбленный мой протянул руку свою, и внутренность моя взволновалась» на самом деле значит «Бог явился с небес, и душа моя воспарила».

– Я поняла. Вместо «настой» я говорю «нектар». Вместо «ребенок» говорю «плод». Вместо «крови» говорю «хорошая новость».

– Я знала, что могу на тебя положиться.

– И говорю «палец Бога» вместо «член мужчины».

Зардевшееся лицо Поставницы колышется сильнее обычного. Когда это волнение немного успокаивается, Поставница добавляет:

– Самое трудное в моем деле – быть точной, не произнося слов. Когда надо описать свой товар, например. И, конечно, когда приходит время рассчитаться и положить в карман деньги. Запомнишь?

Джоан кивает. Она все помнит. Она точно знает, что нужно каждой клиентке: для дома у Даугейта – василек, для дома у Ньюгейта – мякоть горькой тыквы…

* * *

Визиты к знатным дамам становятся все чаще. И когда Джоан под именем Розы принимают в гостиной, она задерживается там с каждым разом все дольше. Наступает день, когда ей даже предлагают сесть. Это так неожиданно, что Джоан, растерявшись, думает, что ее просят сесть на пол. Но нет, хозяйка дома указывает ей на скамью.

Джоан вскоре понимает, что ее знатные клиентки, собираясь вместе, иногда говорят между собой о Розе, которая работает у Поставницы. Эта Роза такая скромница, но до чего ж умница. Такая учтивая, но до чего живая. И такая чистая душой. Она как будто вообще ничего не знает о содержимом своей корзинки. Пажитник, ромашка, лапчатка, живучка, жимолость… Иные дамы считают невинность Розы невинностью девственницы, воспитанной в монастыре, из которого она до сих пор не вышла. Меньше таких, что полагают невинность Розы обманчивой. Для них она похожа на те деревянные коробочки, расписанные цветами, в которых содержится порошок, возвращающий старикам утраченную мужскую силу. Коробочки ведь тоже выглядят так невинно.

Но, споря о невинности Розы, дамы из знатных семейств согласны в одном. Все они удивляются широте ее познаний. Юная Роза знакома со Священным Писанием, она цитирует его без ошибок, похоже, знает большие куски наизусть. Она очаровала леди Перси, прочитав без запинки все стихи Песни песней Соломона. Знает она также теологию и теорию музыки. Может поддержать разговор со школяром, просвещенным в свободных искусствах.

Джоан догадывается, что ее маска Розы хрупка. И она по-прежнему исключительно учтива. Она не хочет никого беспокоить, иногда даже отказывается сесть и откланивается, как это сделала бы любая торговка. Однако знает она куда больше простой торговки. Как и предвидела Поставница, к собранию дам все чаще присоединяются мужчины. Им тоже любопытно разглядеть это личико вблизи. Они оценивают ее. Сравнивают реальную Розу с легендой, которая уже ходит о ней. Как правило, они предпочитают Розу реальную Розе из легенды. И этот небывалый подвиг укрепляет ее славу.

Джоан неведома гордыня. Она была неведома ей и во времена аббатства. Ей хотелось изведать пороки, перечисленные Фомой Аквинским, чтобы узнать их изнутри. Но ее никогда не привлекал грех тщеславия. Это порок с горьким вкусом, жалкий порок, годный разве что для аббатисы. Теперь, когда молва о ней летит от дома к дому, Джоан ничуть этим не гордится. Наоборот, опасается. Как знать, не дойдет ли легенда до ушей констебля, который ее преследует.

Трудно, однако, остаться незаметной, когда мужчины так и рвутся с ней познакомиться. Джоан продолжает думать о своем возлюбленном студенте. В деревянной коробочке, расписанной цветами, она хранит прядь его пламенеющих волос. Она освежает свои воспоминания каждую ночь, вспоминая то из одной Притчи, то из другой.

«Как птица, покинувшая гнездо свое, так человек, покинувший место свое»[45].

Или же отрывок из Песни песней, так хорошо ей знакомый:

«Возлюбленный мой протянул руку свою сквозь скважину, и внутренность моя взволновалась от

Но поддаться чарам другого – красивого мужчины в кожаном плаще – не будет преступлением. Это не грешно, если возлюбленный так далеко, а до красавца легко дотянуться рукой. Джоан не может быть одновременно где-то там с Эдвином и здесь с красавцем. Если она поддастся чарам красавца здесь, Эдвин никогда не узнает о ее измене там.

7

Добравшись до стен Лондона, туда, где открываются ворота Мургейт, бывший констебль Данс останавливает лошадь. За этой стеной тысячи мужчин и тысячи женщин. За этой стеной тысячи Джоан, как сказал Фергюс. Сколько времени понадобится бывшему констеблю, чтобы отыскать Джоан Лидскую, если она еще в этом городе? И сколько времени, чтобы настичь ее? А когда он пленит беглянку – как вернуть ее туда, откуда она пришла?

Сильнее прежнего у него на лице проступает усталость. Данс читает наизусть стих из Книги Исаии: «Не будет у него ни усталого, ни изнемогающего; ни один не задремлет и не заснет, и не снимется пояс с чресл его, и не разорвется ремень у обуви его»[47].

Пояс Данса действительно не снялся, он еще стягивает живот, хотя и провисает. А вот ремни башмаков вот-вот порвутся. Бывший констебль натягивает вожжи; он поворачивает назад.

Я вернусь к аббатисе, думает он. Через четыре дня буду в обители. Я скажу ей, что отказываюсь от своей миссии. И верну деньги. Эта задача мне не по плечу. Как найти молодую женщину среди тысяч других? Улицы Лондона – настоящий лабиринт. Трех жизней не хватит, чтобы отыскать Джоан Лидскую.

Но Данс отлично знает, что ответит ему аббатиса:

– Бедный мой друг, вы ведь не падете духом, когда уже так близко к цели? Я ждала от вас большего. Констебль на службе Короны не опускает рук. И, главное, не отступает у самых стен Лондона.

Аббатиса права, констебль никогда не отступает. Особенно если речь о соблюдении законов. Данс второй раз натягивает вожжи и снова разворачивает лошадь. Вот он опять лицом к городу. Он долго смотрит на крепостную стену и огромные ворота. Вздохнув, пришпоривает лошадь. И въезжает в город.

Через несколько часов, успев заблудиться в узких улочках и найти дорогу, Данс стучится в монастырь августинцев. Привратник открывает ему ворота. Не говоря ни слова, он провожает его в маленькое помещение. Там сидит монах, неподвижный, как деревянное изваяние. Кажется, будто он ждет Данса с незапамятных времен, застыв в этой позе, с опущенными вдоль тела руками. Манеры его учтивы, но между глаз залегла глубокая морщина, точно зарубка. Она придает ему строгий вид.

Бедняга всю жизнь хмурил брови, думает Данс. И теперь у него такая безобразная складка посередине лба.

Медленным жестом монах обводит совершенно пустую комнату.

– Я не приглашаю вас сесть, здесь некуда.

– Это не имеет значения. Я постою.

Между тем, констебль мечтает сесть. Он даже мечтает лечь и наконец поспать. Монах продолжает своим слащавым голосом:

– Как вы добрались, констебль?

– В общем, хорошо. Но я заплутал в городе. Это тем более неприятно, что ваш монастырь находится в двух шагах от ворот Мургейт, в которые я въехал.

– Аббатиса сообщила мне о вашем приезде. В своем письме она расхваливает вас. Речь идет, насколько я понял, о…

Он не договаривает. Данс спрашивает себя, должен ли он закончить фразу. В сомнениях решает воздержаться.

– Речь идет о некоем деле, которое она вам поручила. Мы, разумеется, можем вас приютить. Но только на одну ночь. Наше гостеприимство безгранично, но наши средства скудны. Завтра мы принимаем небольшую делегацию францисканцев. Вам придется найти постоялый двор в городе. Я укажу вам лучший. А пока я распорядился приготовить вам келью.

Данс благодарит. Интересно, какую келью ему отвели? Будет ли там хотя бы кровать? Или придется спать, прислонившись к стене?

– Если я правильно понял, констебль, вы пустились в путь, чтобы спасти заблудшую овцу. Благородная миссия.

– Миссия нелегкая. Я уверен, что она находится здесь, в Лондоне. Но как найти молодую женщину в таком большом городе?

– Бог поможет вам.

Довод неоспоримый, думает Данс. Но если вдруг, если вдруг Бог не поможет? Лучше даже не упоминать о таком, иначе монах возмутится. Данс спрашивает его:

– Она в Лондоне, но где именно прячется? У вас наверняка есть догадка.

– Я могу только сказать вам, что она не в наших стенах. Это последнее место, где она стала бы искать убежища.

– Я об этом и не думал, – говорит Данс. – Однако все же…

Монах не дает ему договорить:

– Что делает такая девушка в таком городе? Что делает заблудшая овца, покинув царство Божье?

И снова Данс не знает, должен ли он отвечать на все эти вопросы. Ему кажется благоразумнее молчать и слушать монаха.

– Констебль, на вашем месте я бы искал в уголках города, пользующихся самой дурной славой. Видит Бог, таких немало. Не спрашивайте меня, где они, я не знаю. Но знаю, что они есть. В них визжат свиньи, валяясь в грязи. В них пахнет пороком. Положитесь на ваши уши и ваш нос. И тогда скоро дело будет сделано.

Закончив тираду, монах умолкает. Чтобы нарушить гнетущую тишину, Данс отвечает:

– Быть может, Джоан просто загнана в угол… Нам надо представить себе, где она могла найти убежище.

– Вы защищаете заблудшую овцу?

– Ничего подобного. Я хочу угадать, куда она направилась. Поэтому пытаюсь поставить себя на ее место.

Монах таращит глаза.

– Боже всемогущий! Поставить себя на место женщины? Никогда такого не делайте.

Совладав с возмущением, он добавляет:

– Идите за мной, я провожу вас в келью. Уверен, что вы проведете в ней спокойную ночь под защитой Господа нашего.

* * *

Джоан добилась своего: все почти забыли, что она работает на торговку с Чипсайда с безобразным лицом. Ей больше не надо предлагать на продажу чудодейственные и тайные настои. В самых гостеприимных домах ее впускают в длинные залы, темные от панелей и гардин, где принимают гостей. Ее обхаживают, как соседок-вдов или благочестивых женщин, не подымающих взоров от Библии. Джоан каждую минуту ждет, что ее спровадят туда, откуда она пришла, через черный ход. Она здесь по недоразумению, та или иная графиня рано или поздно поймет это и выгонит Джоан, пусть даже самым учтивым образом.

Но этот момент не наступает, Джоан все дольше остается в гостиных. Фрейлины улыбаются ей. День сменяется вечером, слуга приносит свечи. Мэриголд Нэвилл, женщина, чье лицо смутно белеет в полутьме, расспрашивает свою «малышку Розу» о тайнах веры.

– Роза, скажите мне,

– Ответ прост, – говорит Джоан почти рассеянно, как если бы ее спросили, который час. – Все возможно для Бога, абсолютно все. В том числе и неведение. Если Он хочет, Он может не знать. Это ничуть не умаляет Его могущества.

Мэриголд Невилл восхищенно ахает. Точно так же ахают, когда на пиру подают на стол жареную птицу на вертеле, кое-где еще сохранившую перья.

– Решительно, у вас на все найдется ответ.

Другие дамы, приехавшие порой издалека, присоединяются к числу гостей. На них дорогие плащи с великолепными складками. Джоан исподтишка разглядывает их сосредоточенные лица, они все похожи, окутанные широкими манишками. Так однажды, сентябрьским днем, она знакомится с Эйлин ле Диспенсер. Разговор между ними короткий, речь не идет ни о Христе, ни о конце времен, только о холодном ветре. Лишь потом Джоан понимает, что Эйлин – сестра Хью ле Диспенсера. А этот молодой человек, ставший притчей во языцех, с некоторых пор ходит в фаворитах короля Англии Эдуарда II.

В день, когда Джоан рассказывает о своих знакомствах, Поставница говорит ей:

– Конечно, я знаю Хью ле Диспенсера. Все в Лондоне знают это семейство. Даже во всей стране. Кроме тебя. Но в этом нет ничего удивительного. Что можно знать о мире, когда тебя держат взаперти в аббатстве под главенством приверженки религии кнута? Что можно знать о придворных делах?

Поставница говорит без умолку, в то же время бережно собирая ингредиенты для своих снадобий. Шалфей, кирказон, много василька.

– На самом деле, есть два Хью: старый и молодой. Молодой стал миньоном нашего короля. Этого ты тоже не могла узнать в твоей келье бенедиктинки. Со своих нынешних высот фаворит короля знает, как споспешествовать своей семье. Вот почему Диспенсеры стали еще богаче, чем были.

Мирра, две скрупулы и четырнадцать зерен. Квасцы, две скрупулы. Пион, одна скрупула и семь зерен.

– Я не знаю, каков собой фаворит короля, но все говорят, что у короля хороший вкус. Конечно, это хороший вкус к мальчикам. Не все мужчины предпочитают женщин. Этому тоже тебя не учили ни аббатиса, ни Евангелие.

– Не учили, и все-таки я это знаю.

– Каким чудом? Прочитала где-то?

– Нет, просто предположила. Логически вывела.

– Из чего же ты сделала такой вывод, Джоан?

Перец, лемонграсс, четырнадцать зерен. Имбирь, две скрупулы и четырнадцать зерен.

– Ладно, не важно, зайка моя. Достаточно знать, что Хью ле Диспенсер – миньон короля, и об этом много судачат. Мегеры с Чипсайда чешут языки, но на это наплевать. Знать тоже не отстает, и это уже серьезно. Потому что говорят они о нем порой очень злобно. Хью ле Диспенсер, может быть, и фаворит короля, но больше ничей. Если в двух словах, все его ненавидят. И знай еще: многие хотят, чтобы его голова упала с плеч.

– Голова Хью ле Диспенсера?

– Нет, голова короля.

– Из-за его фаворита?

– По этой причине, да, и еще по многим другим. Ненависть всегда найдет себе пищу.

Сельдерей, можжевельник, бальзамический тополь. Гвоздика, полба, семя руты.

– Но скажи-ка мне, Джоан, строго между нами…

Поставница наклоняется к ней. Никогда Джоан не видела ее лица так близко. К счастью, она видит его так часто, что привыкла, как привыкают к рогам диковинного животного. Поставница продолжает тише:

– Ты рассказываешь мне об Эйлин ле Диспенсер, о графине Саффолк и леди Перси. И совсем мало говоришь о мужчинах. А ведь их много в этих богатых домах. Хоть на одного да наткнешься, открыв наобум дверь в спальню.

– Да, говорят, – отвечает Джоан равнодушным тоном. – Я не открываю дверей наобум.

– Не строй из себя святую невинность. Кое-что я знаю, кое о чем догадываюсь. Знаю, например, что в иные ночи, когда тебя никто не видит, ты покидаешь свою каморку и идешь к одному из этих господ. Малколм, из семьи Невиллов… У тебя тоже хороший вкус. Все говорят, что он красавчик. И потом, он друг Хью ле Диспенсера. Наверняка тоже приближенный короля Эдуарда. Для беглой монахини подойти так близко к королю – это большой успех. Что ты на все это скажешь?

– Я скажу словами Екклезиаста: «Не во власти человека и то благо, чтобы есть и пить и услаждать душу свою»[48].

Поставница умолкает, снова занявшись составлением своих снадобий. Ее толстые пальцы перебирают маленькие травки на диво ловко.

– Зайка моя, если твои шалости укладываются в Писание, как в твою душу, нет никаких причин себе отказывать… Ты прошла немалый путь вне стен аббатства и теперь знаешь мужчин. Осталось подучить тебя немного знанию трав. Узнай-ка без ошибок то, что на столе: огуречник, анхуза, фиалка, жимолость.

– Все это я уже знаю. Я знаю, какие растения нужны, чтобы опорожнить живот брюхатой женщины.

– Что еще тебе хочется знать?

– Назови мне растения, которые оказывают обратное действие.

– Те, что способствуют зачатию?

– Те, что способствуют желанию.

– Зайка моя, знаешь ли ты хоть одного мужчину, лишенного желания?

– Бывает иногда желание без силы желания.

Поставница задумывается.

– Ты имеешь в виду робких молодых людей? Или господ, которые тебе в деды годятся? Для их счастья вот что тебе нужно. Мускатный орех, имбирь, гвоздика, пастернак, хрен, редис и дикая спаржа. Чеснок, смешанный в определенной пропорции с укропом. Возьми еще молочай, истолки в порошок несколько сушеных ягод лавра. Или корень сатириона, наруби его, потом свари и разотри в кашицу, чтобы получилась мазь, которой господин намажет там, где мазь должна действовать. Все запомнишь?

Джоан закрывает глаза. Повторяет про себя весь список.

– Запомню.

– Добавь ко всему, что уже знаешь, рагу из сердца вороны. Еще советуют робким юношам перед первой брачной ночью смазать жезл новобрачного желчью хряка.

– Желчью хряка? Это действует?

Поставница печально улыбается.

– Я знаю это только понаслышке, зайка моя. Понаслышке.

* * *

Данс получил разрешение провести ночь, только одну, в келье монастыря августинцев. К счастью, в этой келье была кровать – простая доска, накрытая тощим полотняным мешком с соломой. И каким-никаким одеялом.

Эту ночь Данс очень хотел посвятить сну. Он сделал для этого все. Молил Бога – тщетно. Молил святого Иосифа – тщетно. Потом даже, шепотом, спрятавшись под одеялом, обратился к дьяволу. Это было настоящим святотатством, ведь он находился в стенах монастыря. Но дьявол остался так же глух к его мольбе, как и Всевышний. Исчерпав все средства, Данс был готов обратиться с

Из чего состоят ее букеты? Знай он хотя бы травы, сам собрал бы их по дороге. Дымок от этих отваров прогнал бы демонов одного за другим.

Перед самым рассветом, измученный бессонницей, Данс почувствовал, что глаза его закрываются по-настоящему. Наконец-то. Он уже проваливался в сон, как в глубокий колодец. Именно в эту минуту в дверь постучали. Уже пора было покидать монастырь.

Джоан Лидская прячется в недрах этого города, он это знает. Но он не станет искать ее в местах, пользующихся самой дурной славой. Что бы там ни говорил этот монах с нахмуренными бровями. Нет, не потому, что Джоан, по его мнению, добродетельнее. Но он знает, что она умнее. Данс должен действовать быстро, пока усталость не взяла над ним верх. И главное, он должен отыскать и поймать Джоан, пока ей не удалось снова бежать. Он силой отведет ее в аббатство, и пусть аббатиса делает с ней что хочет. Данс получит последнюю часть платы и покинет аббатство, не оглядываясь. За его спиной замкнутся тяжелые деревянные ворота, окованные железом. Бывший констебль сможет наконец уйти с чувством выполненного долга.

Тогда, если немного повезет, к нему вернется сон.

* * *

Наступает самый тихий час ночи. Мы собираемся в каминной вокруг единственной свечи. Элинор, Роза, Миллисент, Лавиния, Мэри и я, все мы здесь. Прошло много дней, и наши страхи улеглись. Мы смогли собраться с духом, чтобы преодолеть последние тревоги и ослушаться аббатису. Скамья, на которой обычно сидела Джоан, пуста, но я сижу рядом. Может быть, я ошибаюсь, но мне чудятся сквозь сумрак искры вызова в глазах у всех. Мы чувствуем, что возобновили давнюю традицию.

Я собрала сестер с целью поговорить о Джоан. Пусть они вообразят ее странствия, это скрасит нашу унылую жизнь. К несчастью, речь сама собой заходит об аббатисе. Тут Лавиния бросает с горечью:

– Я не могла себе представить, что ее обращение может стать еще хуже. Я думала, мы уже познали худшее.

– Да, душа у нее очерствела, – говорит Роза.

– Окаменела.

– Она всегда была строга, но после бегства Джоан в ней не осталось и той капли человечности, какая была прежде.

Миллисент спрашивает меня:

– А эти слухи – правда?

– Какие слухи?

– Говорят, она разослала по всей стране людей на ее поиски.

– Хоть аббатство и богато, у аббатисы не хватит средств, чтобы содержать армию доблестных воинов.

Я слышу тихий смешок. Узнаю его: так смеется Мэри.

– И потом, поверьте мне, никто никогда не поймает Джоан живой.

Кажется, я сболтнула лишнего. Боюсь, как бы сестры не вообразили Джоан попавшей в руки убийцы. И я добавляю, чтобы их успокоить:

– Джоан слишком проворна, чтобы ее могли изловить. Слишком хитра. Но если случится худшее, у нее хватит силы воли не дать вернуть себя сюда.

Лавиния продолжает:

– Аббатиса с каждым днем все злее. Вчера кто-то видел, как она ударила Кледвин. Прямо в лицо… Якобы Уинифрид была недовольна ее работой.

– Это правда, – впервые подает голос Мэри. – Можно подумать, что бегство Джоан ее унизило. И с тех пор она мстит. Дьявол угнездился в теле этой женщины.

Я слышу шелест ткани. Это сестры крестятся.

– Если бы Бог мог послать ей знамение, – добавляет Мэри.

– Какое знамение? – спрашивает Элинор.

– Выразить ей свое неодобрение.

Мы долго молчим. Потом Миллисент произносит вслух то, о чем думаем мы все:

– Что сделала бы Джоан на нашем месте?

Я отвечаю ей:

– Я часто задавалась этим вопросом, Миллисент, очень часто… Я не знаю, что сделала бы Джоан. Но, кажется, знаю, что сделаю я.

* * *

У Данса голова идет кругом. Джоан Лидская в Лондоне, думает он, но Лондон перенаселен, все улочки так и кишат самыми разными лицами. Там, где навстречу не спешат полсотни мужчин вперемешку с полусотней женщин, приходится сторониться, уступая дорогу упряжке мулов. Когда бывший констебль Данс не рыщет по улицам, он ищет покоя за городскими стенами, например на дороге в Шордич, что ведет в приют Святой Марии. Оставшись один, он достает из котомки глиняное лицо, слепленное самой Джоан, и долго на него смотрит. Он твердо знает одно: постоянно упражняя глаза, постоянно изучая эту маску, он сумеет узнать Джоан мгновенно. Ему хватит секунды. Даже если он толкнет ее случайно на улице и взглянет лишь мельком, все равно не сможет не узнать по чертам ее лица.

Возможно, он ошибается. Да что с того – главное, что он убеждает в этом себя. Вот он убирает маску в котомку и возвращается вновь потягаться с сердцем города через ворота Бишопсгейт. Но когда оказывается в густой толпе, уверенность идет на убыль. Есть тысячи Джоан в стенах Лондона, сказал ему коротышка с одной рукой. И он был прав. Каждая женщина, повернувшаяся к нему спиной, может быть убегающей Джоан.

С утра до вечера Данс кружит по городу, упорно превозмогая усталость. Он минует монастырь августинцев, Олдгейт, церковь святого Олава, святого Петра, Биллингсгейт и мост, Олд-Фиш-стрит и монастырь доминиканцев. А потом, после короткой передышки, снова по кругу – ни дать ни взять, ночной сторож, заблудившийся средь бела дня. С красными от бессонницы глазами он похож на слепого, а то и на привидение. Прохожие сторонятся, уступая ему дорогу. Данс идет напролом: в иные дни он не видит Джоан нигде, как будто пелена застилает глаза. А бывает, ее лицо мерещится ему повсюду, словно липнет ко всем встречным женщинам, молодым и старым, не различая ни возраста, ни роста.

Он уже готов опустить руки. Ему хочется бежать из большого города, не оглядываясь, пуститься в путь, снова ехать верхом день и ночь, чтобы в последний раз явиться к аббатисе и признаться в своем поражении – как вдруг он, кажется, узнает знакомое лицо. Но это не лицо Джоан Лидской. Оно куда примечательнее: широченные щеки, красные, как кирпич.

– Мое почтение, Поставница.

– Ба, кого я вижу? Доброго денечка, констебль. Не ожидала встретить тебя в Лондоне. Ты добрался так далеко, чтобы у меня что-то попросить? Тебе сопутствует удача, благодари судьбу. Еще день, и ты уехал бы несолоно хлебавши. Я иду собирать манатки. Уже завтра возвращаюсь в родные края, в мое логово.

– Ты знаешь, Поставница, где я могу найти Джоан Лидскую?

– Ты упрямец, констебль. Так ее и не поймал? Я-то думала, ты сильнее. Как удается какой-то монашке ускользнуть от такого законника, как ты? Разве не должны все склоняться перед тобой?

– Понятия не имею, милый мой констебль. Не думаешь же ты, что твоя монашка укрылась у меня под юбкой?

Бывший констебль Данс вспоминает прежние времена, когда он без колебаний приподнял бы подол этой юбки своим жезлом. Жезлом констебля, которым он касался плеча виновных. Он озирается, видя вокруг толпу Чипсайда. Смотрит, как непрестанно мельтешат мужчины, женщины и дети, как мечутся куры, и жадные до корма, и пугливые. Он думает о том, как плывут облака, как катят без устали волны океана, как бесконечно сменяют друг друга дни и ночи. Ничто никогда не остановит этот бесцельный бег, даже арест Джоан Лидской.

– Ладно, не будем больше об этом, Поставница, дай мне только что-нибудь, чтобы я смог уснуть этой ночью.

8

Я делаю им знак, призывая к молчанию. Это ни к чему: сестры и так знают, что надо молчать. Мой жест для них не приказ, а подтверждение: мы заодно. Там, где мы сейчас, никто нас не видит, а мы можем видеть все. И все слышать.

Проходит минута, звучит голос.

– Скоро год, как Джоан Лидская бежала из аббатства. Она предала аббатису, предала настоятельницу и с ними всех бенедиктинок. Тех, кого не обманула, она вовлекла в свой грех, сделав их соучастницами. Она прибегла к дьявольским хитростям, чтобы совершить свое преступное деяние. Теперь один Бог знает, где она. Один Бог знает, в каких мерзостях она погрязла вдали от праведной жизни.

Аббатиса стоит на коленях в самый темный час ночи в нефе церкви, одна. Своим ломким и скрипучим голосом она обращается в пустоту. Быть может, Бог кроется в этой пустоте, ведь Он повсюду. Быть может, Он слушает жалобы аббатисы. Быть может, даже благоволит придать им значение. Бог сделает свое дело, это уж наверняка, это в его природе. Его долг вернуть домой заблудшую овцу. Но если вдруг Бог не внемлет молитвам, тогда аббатисе придется рассчитывать только на себя. И еще разве что на бывшего констебля, изнуренного годами странствий. К нему она и обращается теперь:

– Я рассчитываю на тебя, Данс. Лондон – большой муравейник, но ты – муравьед и мне подходишь. Я даю тебе несколько дней, чтобы отыскать Джоан Лидскую. Самое большее несколько недель. И я молю Бога, чтобы он дал мне еще хоть сколько-то лет жизни. Я тоже чувствую себя слабой, очень слабой. Я не хочу отдать Богу душу, пока не вернут сюда и не посадят под замок эту дочь Сатаны.

Аббатиса крестится. Последнее слово она произнесла, повысив голос. Его эхо как будто витает в вышине под стрелками свода. На миг аббатисе думается, что она совершила страшный грех. Выкрикнула имя Сатаны в нефе церкви, и теперь оно черной птицей летает от свода к своду…

Ей плохо. К горлу снова подступает тошнота. Из-за имени ли Сатаны? Из-за проклятой птицы, которая мечется над ее головой? Из-за вечерней трапезы? Или это память о Джоан не дает ей покоя настолько, что она больна? Неужели Джоан, бежав из аббатства, сглазила ее? Аббатиса вспоминает, что, прежде чем разыграть свою смерть, Джоан прикидывалась больной. Ее измучила рвота, молодые силы ее покидали. В последние дни в аббатстве девушка выглядела старухой, тощей, с желтым лицом и даже как будто беззубой.

Аббатиса больше ни в чем не уверена. Теперь ее черед мучиться рвотой. Между двумя приступами тошноты она убеждается, что Джоан Лидская заключила сделку с демоном. Иначе быть не может, бенедиктинка не могла сама решиться разорвать узы невесты Христовой. Это Князь Тьмы в обличье черной птицы совратил ее с пути истинного. Болезнь Джоан не была притворной, такую цену она заплатила дьяволу. И теперь дьявол вонзает свои когти в аббатису.

– Я стара, но я выдержу с Божьей помощью. Я не зла, нет. Я не мстительна. Бог мне свидетель. Я праведна, я праведна, я праведна.

Аббатиса повторяет это слово как короткую молитву, перебирая бусины четок. Она думает, что одна здесь, но это не так. Во тьме прячутся Элинор, Роза, Миллисент, Лавиния, сложенная как мужчина, одна из двух Мэри и я, Хелисенда.

– Я праведна, я праведна…

Сколько ни твердит аббатиса эти слова, чуда не происходит.

– Я праведна…

Зря она так изводится среди ночи в холодной церкви. И зря грешит на сглаз. Не от сглаза она больна, а от маленького белого гриба с желтыми прожилками.

Она умолкает. Но не плачет. Эта старая женщина давно исчерпала все свои слезы. Она стоит на коленях неподвижно, потом ложится, раскинув руки крестом, на ледяной камень.

И тогда мы бесшумно уходим.

* * *

Джоан ворочается. На такой мягкой постели она еще никогда не спала. В аббатстве бенедиктинок ее кроватью была простая доска, выстланная тонким слоем соломы. В усадьбе Кларенса кровать была получше. А вот в тесном домике студента – мягкая, но куда ей до этой. Там от бедности и многолетней службы матрас совсем истончился. Теперь, узнав, что такое настоящая мягкая постель, Джоан думает, что всю жизнь спала на камнях.

Ей казалось, что такая мягкая постель должна призывать сны. Но происходит обратное. Вся эта пуховая нежность, эта глубина не усыпляют ее, наоборот, сна ни в одном глазу. Джоан не хочет потерять ни крупицы этой мягкости. Уснуть – все равно что отказаться от пиршества. Все равно что закрыть глаза перед чудесным явлением или залить уши воском, когда звучит дивная музыка. Джоан хочет насладиться каждой минутой ласки этой постели. И ничего не забыть. Она сосредоточилась изо всех сил, чтобы накопить воспоминания на завтра.

Рядом с ней глубоко дышит Малколм Невилл. Он-то может спать, думает Джоан. Мягкость такой постели знакома ему с рождения. Он сменил уютную колыбель на столь же уютную детскую кроватку. Потом сменил детскую кроватку на взрослую кровать, и эта взрослая кровать так же глубока. Когда придет его смертный час, он сменит свою кровать на гроб, и там ему будет так же мягко.

У тебя хороший вкус, сказала ей Поставница, Малколм красавчик. Она права. И она угадала верно: где еще встретишь красавца, как не в домах знатных семейств? Однажды, когда Джоан кланялась, прощаясь с Мэриголд Невилл, в зале появился мужчина. Казалось, он вышел из-за портьеры, где дожидался подходящего момента. Леди Невилл представила их друг другу.

– Роза, познакомьтесь, это мой сын Малколм

Он выглядит таким юным, а мать такой старой, что Джоан сразу подумалось: да ведь она могла бы быть его прабабушкой. Малколм сделал ей комплимент, похвалив брошь на ее платье. Сделал второй, похвалив пуговки на ее манжетах. Третий комплимент был ее прическе. Потом последовали еще комплименты, несколько раз во всех подробностях описавшие ее тело. С того дня Джоан тоже не раз выпадал случай наговорить ему немало комплиментов.

Малколм спит. А Джоан не хочет засыпать. Ей хочется наслаждаться своим любовником, наслаждаться каждой минутой с ним. Видеть его, трогать, слышать, укачивать и не терять ни крупицы его тела. Она хочет, чтобы он снова возбудился, хочет опять получить удовольствие. Всего несколько минут назад Малколм был занят ею. И Джоан наслаждалась каждым его движением. Ей бы хотелось разрезать себя пополам, чтобы стать двумя Джоан: одна блаженствовала бы в объятиях любовника, а другая сидела на краю кровати и смотрела, как он это делает. Ей бы хотелось быть и третьей Джоан, чтобы слушать его стоны, смех и крики. И еще одной Джоан, чтобы принять в ладони его семя как драгоценный бальзам.

«Возлюбленный мой протянул руку свою сквозь скважину, и внутренность моя взволновалась от него». Теперь она как никогда понимает, что значит слово «внутренность». Понимает, что значит взволноваться. Никто ей не растолковал, и не надо, она сама знает, что такое «внутренность моя взволновалась». И она знает, кто ее возлюбленный. Вот он – тот, кто лежит рядом, лежит и не двигается. Но очень скоро, Джоан знает это по опыту, человек-скала придет в движение. Шевельнет пальцем, веком, потом губами. Привстанет, опираясь на локоть. Вздрогнет его бедро. Он изогнется, напрягутся все его мускулы; он снова часто задышит. И в самый сокровенный момент стиснутся его челюсти.

– Моя внутренность – это моя внутренность. Она взволновалась, потому что она взволновалась.

Малколм как будто выныривает из глубокого сна.

– О чем ты?

– «Я скинула хитон мой; как же мне опять надевать его?»

– Тебе помочь?

– Нет, спасибо. Я только что проверила одну старую догадку. Слово «внутренность» значит внутренность, и только.

Малколм берет подсвечник и подносит его к лицу Джоан.

– Ты загадываешь загадки?

– Слушай хорошенько: «Губы его – лилии, источают текучую мирру… Уста его – сладость. Голени его – мраморные столбы»[49].

– Красиво, – говорит Малколм, зевая.

– Я согласна с тобой. Губы значит губы, уста значит уста, голени значит голени.

– Голени значит голени, конечно. Это не может значить ничего другого.

– Однако, возлюбленный мой, богословы испокон веков учат нас, что губы не значит губы, а голени не значит голени.

Малколм берет руку Джоан в свои, подносит ее к губам.

– Я не расположен говорить о богословии, моя королева. Как ты можешь убедиться, губы значит губы.

Он тихонько ведет рукой девушки по своему лицу.

– Подбородок значит подбородок. Ты согласна?

– Я согласна.

– Грудь значит грудь, а живот значит живот. Улавливаешь мою мысль?

– Улавливаю.

– Чтобы сказать пупок, нет ничего лучше слова «пупок».

Глаза Джоан закрываются. После долгого молчания молодой человек спрашивает:

– А хочешь поучаствовать в диспуте богословов?

Джоан открывает удивленные глаза.

– Не сейчас, конечно, но позже. Я приглашу тебя, ты пойдешь со мной. Я знаю многих ученых. Они собираются каждый вечер, чтобы задавать друг другу самые странные вопросы. А потом пытаются, как могут, на них ответить.

– Я охотно пойду, – говорит Джоан, снова опуская веки.

– Есть одно условие. Женщины не допускаются. Придется тебе одеться мужчиной.

Джоан облизывает губы.

– Я еще никогда не одевалась мужчиной. Ты мне поможешь?

– Я так и знал, что тебе понадобится моя помощь.

– «Я скинула хитон мой…», – шепчет Джоан.

Чуть позже она вопреки своему нежеланию все же засыпает, убаюканная уверенностью, что иногда слова означают только то, что они называют.

* * *

Мелкий нескончаемый дождь сыплет с рассвета над рынком Чипсайд. Лондонский народец, однако, не жалуется. Дождь так привычен в это время года, что все удивились бы больше, если бы его не было. И потом, уж лучше дождь, чем ветер, который сносит прилавки. Как и все остальные женщины, Поставница накинула капюшон. Ее странное лицо, однако, не совсем скрыто.

– На этот раз, зайка моя, я с тобой прощаюсь.

– Но что-то мне подсказывает, что мы еще увидимся.

– Если Бог даст. Или если тебе понадобятся мои услуги.

Поставница собирает вещи. Нагружает мула, которого купила вчера по сходной цене.

– Теперь ты знаешь много, – добавляет она вполголоса. – Сумеешь справиться сама, если будет нужда, правда? Все эти ночи, проведенные с возлюбленным…

Джоан жестом руки прерывает ее.

– Кирказон, черный морозник, одна скрупула и семь зерен пиона…

– Ты отлично усвоила мои уроки. Теперь ты неуязвима или почти.

Поставница пониже надвигает капюшон. Только теперь Джоан понимает, что это безобразное лицо стало ей почти родным. От него даже веет лаской и покоем. Джоан сознает, что по Поставнице она будет ужасно скучать.

– Черный морозник поможет тебе не во всем, зайка моя. Приблизь-ка ушко, чтобы никто нас не слышал. Я говорила тебе об одном человеке, о констебле. Он тебя ищет, он здесь. Я видела его на этом самом месте вчера. Будь осторожна, опасайся всего и всех и всегда оглядывайся через плечо. Особенно когда возвращаешься домой. Как только сможешь, уезжай из города.

Дождь припустил сильнее. Тем лучше, думает Джоан, шум ливня заглушает их слова.

– Я бы предложила тебе уехать со мной, но констебль меня знает. А моя рожа-тыква бросается в глаза за мили вокруг. Ты не будешь в безопасности рядом со мной. Как знать, может, если повезет, этот глупец констебль отправится за мной следом? Тогда у тебя будет несколько дней передышки.

Поставница берется за поводья мула.

– Вчера я дала ему кое-что, чтобы уснуть, бедняге это было нужно. Так что сейчас он дает храпака, спит беспробудным сном. Тебе не о чем беспокоиться. Прощай, зайка моя, прощай, Джоан. Мне бы твое мужество. И твой возраст. И твое личико заодно. Ну да ладно, нельзя иметь все сразу. Иные вовсе ничего не имеют.

Уходя, она вдруг стонет – странно и хрипло. Или у нее такой смех? Джоан смотрит ей вслед. Она видит только ее спину да капюшон из грубой шерсти. Но представляет себе кожу на ее щеках. Колышутся ли они еще от чувств?

Рядом с Поставницей мелко семенит мул.

Джоан тоже надвигает капюшон. Протискиваясь сквозь толпу Чипсайда, идет в сторону монастыря августинцев. Бывший констебль Данс, стряхнув с себя оцепенение, тотчас следует за ней, полный решимости не упустить ее из

* * *

Еще в бытность свою констеблем Данс не любил спешки. Еще молодым он предпочитал ходить стариковской походкой, что вызывало удивление, а то и насмешки. Но и внушало уважение – и мужчины, и женщины думали, что он старше, чем на самом деле, а стало быть, могущественнее. Данс любил касаться плеча виновных концом своего жезла. Ему нравилось вершить суд простым жестом, без насилия. Редко ему приходилось звать на помощь вооруженных людей, и делал он это скрепя сердце, с чувством, что не справился со своей работой. Он любил ходить не спеша, для него именно такая походка подобала правосудию. Правосудие не скачет галопом, не бежит рысцой, оно шагает степенно и важно.

Теперь, однако, ему волей-неволей приходится поспешать. Джоан Лидская идет быстро, она далеко впереди и легко пробирается сквозь толпу. Данс понимает, что за несколько месяцев она сумела освоиться на лондонских улицах. Она ориентируется на них без усилий, ловко огибает препятствия и может проскользнуть между двумя прохожими, идущими навстречу. Данс знает, что надо ускорить шаг, иначе Джоан улизнет. Впервые за долгое время он даже готов побежать. Только желание остаться незамеченным его удерживает. И потом, он не хочет терять достойный вид. Что скажут прохожие, увидев, как человек его возраста, да еще такой усталый на вид, вдруг припустится ни с того ни с сего? Его примут за уличного воришку.

Следить за Джоан тем труднее, что она одета как все женщины в городе. Решительно, прав был однорукий коротышка. Как отличить одну Джоан от другой Джоан? Коричневый капюшон, черный плащ, а под плащом длинное платье. Дансу даже не повезло разглядеть, какого оно цвета. Красное, кирпичное или оранжевое. Но сколько оранжевых платьев на улицах города? Да и завеса дождя скрывает все оттенки.

Данс ускоряет шаг, изо всех сил стараясь не утратить солидности. Хорошо, что он не поехал верхом. Он достаточно высок, чтобы время от времени бросать взгляд поверх голов. Тысяча капюшонов колышется со всех сторон. Джоан покидает Чипсайд, сворачивает в переулок налево, а дальше, там, где улица разделяется надвое буквой Y, снова идет налево. Она покидает шумный центр города и направляется к большим домам у крепостной стены. Толпа здесь ненамного реже. Несколько раз констебль едва не упускает беглянку из виду. Но удача сопутствует ему, и он находит ее вновь очень быстро. Однако уже сомневается, что эта молодая женщина, за которой он идет, в черном плаще и коричневом капюшоне, действительно Джоан Лидская.

Пройдя еще немного, Джоан подходит к маленькой двери сбоку внушительного дома, стучится – три коротких удара – и исчезает за приоткрывшейся дверью. Данс утирает лицо, поправляет плащ. Дождь скоро насквозь промочит его одежду, он уже просочился между плащом и кафтаном. Данс достаточно хорошо знаком с облаками своей страны и знает, что на прояснение нечего и надеяться. Не сегодня, во всяком случае. Придется ждать и мокнуть. А где мы, собственно? Дансу следовало быть внимательнее. Лондон для него – лабиринт, из которого так просто не выбраться.

– Если не ошибаюсь, – говорит он вслух, – слева от меня крыша монастыря августинцев. А вон там Элсинг-Спитал, и недалеко Крипплгейт.

– Молодец, констебль, ты уже немного знаешь город.

Данс вздрагивает. Вплотную к нему стоит женщина, он не видел, как она подошла. Данс хороший констебль, но сторожем был бы никудышным.

– Как ты меня нашла?

– Шла за тобой, пока ты шел за ней.

У женщины очень полное и почти совершенно круглое лицо, ее большая голова постоянно покачивается справа налево, как маятник. Данс спрашивает ее:

– Коль скоро ты здесь, Марта, что ты намерена делать?

– Увидеть своими глазами арест этой девки.

– Тебе не терпится отомстить, старуха?

– Я все ей дала, я спасла ее от нищеты, когда она жила в грехе со студентишкой еще беднее ее. И таким же распутником. Я не люблю неблагодарности. Хочу видеть, как свершится правосудие.

– Я не представляю правосудие, старуха.

Марта поднимает на Данса свои крошечные глазки, черные, как две горошины перца.

– А что же ты представляешь, констебль? Куда ты дел свой жезл?

– Я его съел, когда было голодно.

Старуха смотрит на бывшего констебля, не в силах истолковать выражение его лица. Шутит он или говорит серьезно?

– Теперь, Марта, – добавляет Данс, понизив голос, – замолчи. Если хочешь ждать Джоан со мной, жди тихо.

Марта не отвечает. Значит, уже слушается, думает Данс и прислоняется к стене в нише, куда не достигает дождь.

Сколько времени придется ждать? Не избавиться ли от этой женщины, воняющей мокрой птицей? Он не может ее спровадить, с нее станется устроить скандал. Но она ему мешает. Джоан может их увидеть. Она не дурочка, сразу поймет, что старуха Марта ее выдала.

Та ведь сама пришла к констеблю и сказала:

– Говорят, ты кое-кого ищешь… Девушку… Беглянку. Я знаю, как ее зовут, и могу даже сказать тебе, где она живет.

Данс вынул из котомки глиняную маску, завернутую в кусок полотна. Старуха посмотрела на нее с опаской и отвращением.

– Ты сам сделал эту маску, констебль?

– Нет, это она.

– Странная затея. Но эта маска сама за себя говорит. Я ее узнаю, это та самая девушка, которую ты ищешь.

Старуха ему сразу не понравилась. Но Данс всегда превыше всего ставил долг. Не имеют значения средства, не имеют значения свидетели, если добиваешься своей цели. А его цель здесь, на этой улице, в нише напротив богатого дома у крепостной стены.

– Ты знаешь, кто живет в этом доме, Марта?

– Да, знаю. Невиллы. Джордж и Мэриголд. Ну и все их домочадцы, конечно… Говорят, Малколм, младший сын, близок с Хью ле Диспенсером. А тот близок с Эдуардом.

– Королем?

– Конечно, королем. Кого, по-твоему, я имею в виду? Эдуарда Траусбаута, что торгует луком? Нет, я говорю о короле.

Данс смотрит, как лицо старухи медленно покачивается справа налево, словно выражая неодобрение. Помолчав, она добавляет:

– Это дом важных особ, констебль. Тебе стоит действовать осторожно.

Дансу не нужны советы старухи, чтобы действовать осторожно. Осторожность идет об руку с долгом, а долг об руку с честью. Дансу подвластно все это. Единственное, что ему неподвластно, – это бессонные ночи.

Дождь все не утихает. Бывшему констеблю в таком непрестанном дожде чудится что-то торжественное. Стало быть, ему не на что жаловаться. Это было бы все равно что совершить кощунство во время обряда.

Он терпит. Спрашивает себя, долго ли придется ждать. Он не сводит глаз с двери, за которой исчезла Джоан. Что же делает Джоан Лидская в этом

* * *

Бывший констебль может думать что ему заблагорассудится, но он не может вообразить, как Джоан Лидская раздевается. Она сняла капюшон, чепец, плащ. Сняла через голову верхнее платье с короткими и широкими рукавами. Потом расшнуровала корсаж, и к ногам упало второе платье, с рукавами длинными и узкими. Она осталась в исподнем из хлопка. Помедлив, сняла и его. Теперь она стоит голая, как будто собралась принять ванну.

– Ты сняла все? – спрашивает Малколм.

Джоан смотрит на него, улыбаясь.

– Так надо, чтобы маскарад был полным.

Малколм подносит к ней подсвечник:

– Я все же сомневаюсь. Ты сумеешь скрыть это женское тело под мужской одеждой?

Она не может удержаться от смеха.

– Я все могу, друг мой. Я и что получше делала. Или что похуже.

Он продолжает смотреть на нее в свете язычков пламени.

– Сейчас не время любоваться мной, милый. И не время меня желать.

– Но я вовсе не желаю тебя, я размышляю.

– О нет, желаешь, я же вижу.

Малколм краснеет и пятится. Джоан произносит вполголоса:

– «Не убоюсь зла, потому что ты со мной; твой жезл и твой посох – они успокаивают меня»[50].

– Что ты говоришь?

– Я читаю псалом. Надо же мне подготовиться. Я пойду на встречу великих богословов, не так ли, Малколм?

Джоан привстает на цыпочки и гладит его по щеке. Еще тише добавляет:

– «Величается ли секира перед тем, кто рубит ею? Как будто жезл восстает против того, кто поднимает его»[51].

– Тоже псалом?

– Нет, Книга Исаии…

Малколм думал, что прочел Библию целиком. Ветхий и Новый Завет. По крайней мере, ему их читали учителя. Но дьявол его побери, если он помнит эти фразы… А рука Джоан уже скользит по его камзолу.

– Я слышу твое дыхание, друг мой, ты дышишь все чаще… «Из ноздрей его выходит дым, как из кипящего горшка или котла»[52].

– Опять Книга Исаии?

– Нет, на этот раз Книга Иова. Бедный Иов… «Кто может отворить двери лица его?»[53]

Малколм едва не роняет подсвечник. Надо быть аккуратнее. Пожар в доме может вспыхнуть быстро, такое не редкость в этом городе. Он отступает на шаг и очень бережно отстраняет молодую женщину.

– Ты простудишься раздетая. И потом, мне надо подобрать для тебя мужскую одежду. Рубаху, кафтан, меха, пояс и перевязь. Волосы придется связать в узел.

– «Остриги волоса твои и брось…»[54]

Джоан смеется. Малколм выходит из комнаты, и она вдруг замечает, как темно кругом.

* * *

Данс все-таки жалуется. Наплевать на торжественность дождя, наплевать на все обряды, будь они трижды торжественны. Данс проклинает дождь. Вода уже течет между лопатками, башмаки промокли насквозь. Даже Всевышний не наслал бы недуг ради доброго дела. Если бы хоть этот дождь прогнал старуху. Но Марта так и стоит рядом. Кажется, будто она спит стоя.

Дверь открывается. Выходит молодой человек, высокий, статный и богато одетый. Данс отступает еще глубже в нишу. Марта тотчас стряхивает с себя дремоту.

– Это он, Малколм Невилл.

Данс щурит глаза. Как разглядеть сквозь такой ливень?

– Ты уверена, Марта?

– Можешь мне поверить, констебль, это точно Невилл. И смотри-ка, он не один.

Второй молодой человек выходит следом. В широком плаще, в перевязи, в кожаных сапогах до колен.

– А этого, – спрашивает Данс, – ты знаешь?

– Подожди немного. Я не вижу его лица. Во всяком случае, это точно не Хью ле Диспенсер. Хью выше и шире в плечах. Этот-то худенький. Может быть, сын Ричмондов? Или один из тех мужчин, что не совсем мужчины, которых король Эдуард любит, как должен бы любить женщин.

Данс смотрит вслед им двоим. Что делать? Пойти за ними или продолжать ждать под дождем, возможно, зря?

– Что ж, констебль, видно, сегодня не наш день, – говорит Марта.

На сей раз Данс совершенно согласен с этой женщиной.

9

Дождь был мелкий, но назойливый и неутомимый. Он в конце концов взял верх над бывшим констеблем Дансом. Пренебрегать своим долгом не в его характере, но в его годы следует и поберечь себя. Торчать лишний час перед фасадом дома было все равно безнадежным делом. Чутье не могло обмануть Данса: Джоан больше не выйдет. Или, во всяком случае, не скоро.

Данс, ворча, взвесил все за и против, отряхнул мокрый плащ и покинул свой наблюдательный пост. Марта была сама не своя от досады. Ей так хотелось собственными глазами увидеть, как Джоан схватит само Правосудие. Прощаясь с констеблем, она дала ему в руки последнюю ниточку:

– Я не признаю себя побежденной, констебль. И ты тоже не должен признавать себя побежденным. Я покажу тебе, где живет Джоан. Как знать, может быть, тебе больше повезет поймать эту рыбку там, где она мечет икру.

И она удалилась, не обращая внимания на дождь.

Часом позже Данс укрылся в самом темном углу трактира в двух шагах от Бред-стрит. Трактир называется «Падающий медведь». Вывеска с нарисованным медведем тяжело раскачивается над головами и днем, и ночью. «Падающий медведь» служит штаб-квартирой самым процветающим галантерейщикам города. Они собираются там и ведут разговоры о сукне, о деньгах и о Боге.

Зал окутан дымом из кухни, который смешивается с дымом от светильников. Дым ест глаза, но Дансу, по крайней мере, кажется, что он сушит его одежду. Теперь ему не грозит смерть от сырости и холода.

Проходит минута, чуть больше, и рядом с ним появляются двое мужчин.

– Ты, что ли, констебль?

Данс кивает. Двое садятся. Данс различает только два одинаковых силуэта. Он думает, что лучше бы как следует разглядеть их черты. Чтобы составить представление о человеке, надо увидеть его глаза и выражение лица. Но время поджимает, придется обойтись. Данс знает, что имеет дело с крутыми молодчиками, и утешается тем, что не видит их при свете дня.

– Марта сказала нам, что тебе нужны люди.

– Да, мне нужна парочка сильных и надежных парней.

– Ты их нашел, констебль.

Двое одинаковым жестом бьют себя в грудь. Данс думает, что они, должно быть, братья или даже близнецы. Это ему не нравится. Нет ли в близнецах чего-то сатанинского?

– Как мне вас называть?

– Я Донан, а он Кайл.

Теперь Данс слышит акцент. Эти двое из Шотландии.

– Вы братья?

– Даже не кузены, констебль. А ты?

– Я?

– Как нам тебя называть?

Данс задумывается.

– Можно просто констебль. Мне нужны надежные люди.

– Ты это уже

Кайл, до сих пор молчавший, что-то невнятно бурчит. Данс говорит:

– Я предпочел бы, чтобы кто-то другой поручился за вас обоих. Но у меня нет выбора, я вам верю, а там как Бог даст.

– Ты не пожалеешь. Мы к твоим услугам.

– Подождите пока, я еще не сказал вам, о чем речь. Работа трудная. Справитесь ли вы?

Кайл снова бурчит, но на этот раз за бурчанием следуют слова:

– Посмотри на мои руки, констебль, и скажи мне, с чем они не смогут справиться.

Кайл протягивает две огромные ручищи. Только один раз в своей жизни бывший констебль Данс видел такие широкие и такие сильные пальцы. Это были руки убийцы из Уэйкфилда, кончившего на виселице. Он был так силен, что смерть три дня не могла его одолеть.

* * *

Другое собрание проходит в маленьком зале монастыря августинцев, близ Мургейта – там, где Данс провел свою первую ночь в Лондоне, не сомкнув глаз. Здесь собрались не галантерейщики, это ассамблея богословов. Пришли монахи из монастыря, слуги святого Августина, но явились и братья-доминиканцы из самого Блэкфрайерса, чтобы поделиться своими знаниями. Или своими тревогами. Есть тут и францисканцы, два-три студента богословия и заезжие гости, привлеченные славой этих встреч. Здесь нередко услышишь знаменитостей из Парижа, Болоньи и даже Рима. Один из старейших участников ассамблеи, францисканец, «серый брат»[55], утверждает, что знал Фому Аквинского, когда был молодым. Он даже уверяет, что видел, как тот писал свой труд. Никто не верит этим вракам, но все его терпят.

Со временем ассамблея стала принимать писцов извне. Потом людей, не приносивших никаких обетов, в частности молодежь из знати. Они приходят сюда ради удовольствия послушать, как богословы обсуждают самые абстрактные вопросы. А так как молодые аристократы щедры, монахи предоставляют им все удобства.

Малколм сидит в углу, заняв свое обычное место на роскошном стуле, предоставленном в его распоряжение. Ему доставляет особенное удовольствие слушать, как эти люди произносят замысловатые слова, будто пускают мыльные пузыри, а потом играют этими пузырями, стараясь перебрасываться ими так, чтобы те не лопнули. Джоан пристроилась рядом, прячась под своим широким плащом. К ней подходит монах из монастыря. Он, видно, всегда хмурит брови, глубокая складка залегла у него меж глаз. Джоан думает, что монета в пенни уместилась бы в эту щель. Она едва удерживается от смеха, гоня из головы вид монетки, торчащей прямо из лба. Не стоит сердить монаха, особенно сейчас, когда он приближается к ней и предлагает, очень учтиво, снять верхнюю одежду.

– Будьте как дома, сэр.

Джоан отказывается, шляпу она тоже не снимает. Знатность позволяет ей эту привилегию. Малколм в двух словах представляет ее.

– Это мой кузен. Его зовут…

– Зовите меня Эдвин, – говорит Джоан хрипло.

– Дело в том, что мой кузен… Эдвин… с малых лет интересуется вопросами богословия.

Монах только кивает в ответ, очень вежливо, почти подобострастно. И удаляется. Джоан, наклонившись к Малколму, шепчет ему на ухо:

– Я попала благодаря тебе в компанию богословов. Но чего бы мне хотелось еще больше, так это приблизиться к королю. Когда ты пригласишь меня на встречу с ним? Или ты стыдишься меня?

Приносят свечи. Джоан вспоминает ночи, проведенные в аббатстве, давным-давно, в обществе сестер. Тогда говорила Джоан, а молодые женщины слушали. Теперь, в маленьком зале августинцев, все наоборот. Джоан молчит, ее почти не видно под плащом. Она слушает, как полдюжины мужчин, иные глубокие старики, иные еще безусые, говорят о душе и о вечности. Устав предписывает гостям хранить молчание, и это удается Джоан до тех пор, пока она не слышит, как совсем молодой человек, наверно бенедиктинец, говорит:

– Любое доказательство существования Бога – благо. Человек, дающий нам такое доказательство, – благодетель.

Джоан прерывает его как можно учтивее:

– Когда смертный доказывает существование Бога, он это делает средствами смертного. Его доказательство не укрепляет Бога, а принижает его.

Над ассамблеей поднимается гул голосов. Все богословы высказываются одновременно, их слова звучат вперемешку. Ни дать ни взять, ссора матросов в трактире. Молодой человек после минутной оторопи спрашивает:

– Что вы хотите сказать, сэр?

Джоан продолжает, стараясь, чтобы ее голос звучал уверенно и на низких нотах:

– Надо доказывать существование Бога божественными способами. А это может только Бог. Бог доказывает существование Бога. Он сделал это, сказав: «Я есмь Сущий»[56].

– Вы намекаете на…

Джоан перебивает его:

– Мы можем утверждать сущность Бога. Наше утверждение будет всегда далеко позади истины Бога. Так мы скорее придем к отрицанию Его существования.

Возгласы становятся громче. Некоторые монахи закатывают глаза к потолку. Другие съежились, словно хотят исчезнуть, боясь, что придется высказать свое мнение.

– Не заблуждайтесь насчет сути моих слов. Лучше послушайте меня. Отрицая Бога, мы на время создаем пустоту перед собой, вокруг себя. В эту пустоту и бросается человек, устремляясь на встречу с божественным.

Старый францисканец, тот, что знал Фому Аквинского, подает свой дребезжащий голос:

– Ваши слова лишены смысла. Flatus vocis… Vade contra virum stultum et nescito labia prudentiae[57]. «Отойди от человека глупого, у которого ты не замечаешь разумных уст!»[58]

Другой францисканец, дородный и зрелый, один глаз его распахнут, а другой закрыт навсегда, спрашивает Джоан:

– Коль скоро вы такой ученый, мне любопытно вас послушать. Свободен ли человек или все его деяния заранее предрешены?

– Для Ансельма Кентерберийского истинная свобода в том, чтобы действовать во благо. Для Бернарда Клервоского человек свободен действовать как во благо, так и во зло. По мнению Фомы Аквинского…

– Я лично знал Фому Аквинского, – звучит дребезжащий голос.

– По мнению Фомы Аквинского, – продолжает Джоан, – человек хочет лишь одного: высшего счастья. В течение жизни ему доступно только неполное счастье. Его желание не утолено. Быть свободным значит, стало быть, стремиться…

У дородного францисканца отвисает челюсть. Веки единственного открытого глаза часто моргают. Несколько монахов с любопытством смотрят на Джоан, как на диковинное животное. Гул голосов перешел в шепот. Малколм же просто упивается зрелищем. Джоан делает шаг вперед. Она продолжает, глядя поочередно на всех присутствующих мужчин.

– Для итальянского поэта Данте свобода – величайший дар, которым мы наделены. Благодаря ей мы счастливы в этом бренном мире как люди. И будем счастливы на небесах как боги.

Из другого конца зала высказывается невидимый францисканец высоким ломким голосом.

– Ансельм, Бернард, Фома, теперь еще этот итальянец… Но для вас, сэр, для вас что такое свобода под оком Бога?

Джоан долго молчит. Она уже жалеет, думает Малколм, что так

– Свобода мужчин… и женщин… питается изо дня в день большим количеством возможностей, дарованных нам Господом. Бог – властитель возможностей. Все они в его распоряжении. Мы пришли в этот мир, чтобы овладеть ими…

Снова пауза. Потом она добавляет:

– Собирать возможности – вот что значит быть свободным.

В эту минуту Джоан хочется, чтобы погасли все свечи. Чтобы потонули в ночи все эти головы с тонзурами. Чтобы слились все эти лица в непроглядной тьме. Вместо этого она в последний раз слышит все тот же дребезжащий голос:

– «Не отвечай глупому по глупости его, чтобы и тебе не сделаться подобным ему»[59].

Свечи не гаснут, но их пламя уже дрожит. Час поздний. Скоро богословы украдкой покинут монастырь и разойдутся по улицам Лондона. Прощаясь, Джоан встречает взгляд одного монаха: того самого, с учтивыми манерами и складкой между глаз. Он долго смотрит на Джоан. Лицо его остается каменным. Потом он поворачивается и скрывается в коридоре.

* * *

Стемнело. Дождь перестал, все мелкой рысцой возвращаются туда, откуда пришли. Доминиканцы направляются в Блэкфрайерс, францисканцы – в Грейфрайерс. Остальные расходятся по своим приходам, или монастырям, или скромным студенческим комнатушкам. Джоан привыкает к мужской одежде и старается подражать походке мужчин, когда они идут по улице. Она шагает широко, как Малколм с его решительным шагом, в котором видна такая мужественная жизнерадостность. Кафтан и перевязь кажутся ей не менее удобными, чем женская одежда. Вот только меч на боку стесняет движения. Поэтому наметанный глаз мог бы узнать в Джоан женщину, а не юного аристократа, привыкшего носить оружие. Но у меча есть и свои преимущества. Джоан идет одна в ночи и радуется, сжимая металл гарды, холодный, острый, успокоительный. Она чувствует себя непобедимой.

– Идите сюда, солдаты, идите сюда, убийцы. И вы, демоны, дьяволы, идите ко мне. У меня есть чем вам ответить.

Она выхватывает меч из ножен, не так быстро, как ей хотелось бы. Резким движением втыкает острие в дубовую балку.

Несколько минут назад Джоан отклонила приглашение Малколма.

– Пойду домой, я так устала.

– Удивительно, ты же неутомимое создание.

– От всех этих богословов с их вопросами, с их упреками я совсем обессилела.

– Идем, наберешься сил у меня. Сатирион, имбирь, тестикулы лисицы…

– Это средства для мужчины, друг мой. Женщине нужно другое.

– Если тебе нужно другое, я смогу все тебе дать, Джоан… Ты была восхитительна перед всеми этими тонзурами. Когда ты говорила о существовании Бога, мне сразу пришли в голову мысли и самые гадкие, и самые сладкие. Мне хочется насладиться твоими губами и при этом – твоими знаниями.

Джоан уже держала руку на гарде своего меча, холодной, острой, успокаивающей.

– В другой раз, друг мой, в другую ночь. Я расскажу тебе о вечности по святому Августину. Я буду говорить, а потом, когда придет время, замолчу.

Малколм склонился к ней.

– Мне не терпится услышать этот урок богословия. Не хочешь ли ты хотя бы переодеться в свою одежду?

– Я предпочту остаться в твоей на этот вечер. Считай это очередной прихотью.

– Не Бог властитель возможностей, а ты. Вернее, вы, мой милый Эдвин. Ты умница, увидимся завтра. Тем более что этой ночью у меня встреча… Не с женщиной, нет, с господами. Важными господами. Доброй ночи, милый Эдвин.

Малколм поклонился Джоан, как поклонился бы мужчине ее положения. Резко развернулся и удалился быстрым шагом, стуча каблуками по еще мокрому камню. Этой походке Джоан и подражает теперь. Ей кажется, что она передразнивает своего любовника в насмешку над ним. Эта мысль ее забавляет. И заставляет забыть о холодной гарде меча.

* * *

Еще несколько минут безмолвной ходьбы по все сужающимся переулкам, и Джоан видит знакомый фасад. Перед ней тесный домик с очень старыми балками. Джоан думает о своем возлюбленном студенте. Как бы ей хотелось застать Эдвина нынче вечером дома. Тут им и слов бы не понадобилось – они бы просто взбежали по стремянке в ту верхнюю комнатку с низким потолком. Но Эдвин в Париже, ломает глаза над учеными трудами. Джоан грех жаловаться, она сама настояла на его отъезде во Францию. Придется ей сегодня вечером, как теперь и во все вечера, вернуться в пустой дом.

Но на сей раз дом не пуст. Джоан видит, что дверь приоткрыта. Она ни в чем не уверена, ночь темная, а Джоан не сочла нужным взять с собой смоляной факел. Дверь скрипнула, открываясь, тихонько, едва слышно. Джоан осторожно входит. Дорогу она найдет и в темноте: войдя, надо спуститься на одну ступеньку. Она наткнется на стол. И по левую руку, на ларе, найдет свечу и кремень.

Но она не одна, она знает, в комнате кто-то есть. Джоан слышит дыхание. Слишком медленное для собаки, слишком медленное даже для молодого человека. Джоан сжимает гарду своего меча.

Скрип половицы, шорох шагов, Джоан спрашивает себя, надо ли выхватить меч и сумеет ли она им воспользоваться. Кто-то в темноте трет два кремня друг о друга. Искра, язычок пламени, и появляется лицо в свете свечи.

Данс подходит к Джоан, та отступает на шаг. Он поднимает свечу, чтобы разглядеть ее в этом желтом свете. Спрашивает:

– Кто здесь?

Джоан выхватывает меч из ножен, не очень ловко, но ей удается удержать тяжелое лезвие, не дрогнув.

– Странный вопрос, сэр. Это я должен спросить, кто здесь?

– Кто вы, что вы здесь делаете?

– Я вправе задать вам тот же вопрос.

Данс не сводит глаз с меча. Джоан мало-помалу рассматривает фигуру констебля. Она видит, что он безоружен, по крайней мере, не держит в руках ни меча, ни кинжала. Данс, в свою очередь, отступает на несколько шагов. Он зажигает вторую свечу от первой и возвращается на скамью, где сидел.

– Я здесь, – говорит он, – ради одной особы. Молодой женщины. Я не ожидал, что войдет мужчина.

– Но по какому праву вы вторглись в чужой дом?

– У меня тот же вопрос к вам, сэр. Вы тоже вошли в этот дом, и он не ваш.

Джоан не отвечает. Этот человек прав, как объяснить ему свое присутствие здесь? Джоан замечает, что Данс говорит медленно, так же медленно, как дышит. Данс произносит своим усталым голосом:

– Входите, сэр, присаживайтесь. Два незнакомца в темноте рискуют убить друг друга. Единственная возможность избежать резни – познакомиться.

Данс зажигает третью свечу от пламени второй. Этот странный тип сожжет все мои свечи за одну ночь, думает Джоан.

– Меня зовут Данс.

Джоан садится на скамью по другую сторону стола. Она не снимает ни шляпы, ни плаща.

– Меня зовут Эдвин. Я студент-медик. Скажем, бывший студент. Но я не отчаиваюсь и хочу вернуться к учебе. Как только накоплю достаточно денег, уеду в Париж. Пойду к докторам, они признают меня своим.

Данс кивает. Он тоже не снял шапку и неуклюже кутается в плащ.

– Вы промокли, – говорит Джоан.

– Лондонский дождь беспощаден, – отвечает Данс.

Джоан в нерешительности. Что делать с мечом? Этот бывший констебль скоро поймет, что мечом она владеет плохо. Но убирать его в ножны было бы неосторожно. Джоан решает положить его на стол, чтобы был под рукой.

– Я должен объясниться в двух словах, Эдвин. Мне поручили отыскать некую Джоан Лидскую, монахиню. Она бежала из аббатства, тому уже скоро год. Мне поручено вернуть ее туда.

– А зачем?

– Зачем она бежала?

– Зачем ее возвращать?

Данс аккуратно подносит одну из трех свечей к лицу Джоан.

– Теперь я лучше вижу ваше лицо. Я верну монахиню в обитель, по доброй воле или силой, потому что дал слово аббатисе. А аббатиса дала слово родным девушки.

– Ее родным?

Джоан жалеет, что отреагировала так живо. Голос ее был тоньше, чем следовало. Опомнившись, она продолжает тоном ниже:

– Ее родные, верно, считают, что девушка принадлежит аббатисе?

– Они считают, по крайней мере, что ее место в аббатстве. До конца ее дней.

– Вы в этом так уверены?

Джоан кажется, что констебль вздрогнул, как будто вопрос был ему неприятен. Данс подносит вторую свечу к лицу молодой женщины.

– Я в этом уверен, сэр. Это мой долг, и я его исполню. Джоан Лидская принесла обеты. Аббатиса дала слово. Мы все связаны клятвами. Я хочу сказать: я, аббатиса и беглянка.

Джоан тянется рукой к гарде. Сумею ли я хотя бы ранить такого здоровяка? Как это делается? Трудно ли пронзить плащ на нем? Трудно ли пронзить его грудь до сердца? Хватит ли у меня мужества? Не дрогнет ли рука, когда я подниму меч? Как это делала Хильда?

– Не знаю, господин констебль, чем я могу быть вам полезен.

– Я вам кое в чем признаюсь. Вот уже год я разъезжаю по стране в поисках Джоан Лидской, и встречал на своем пути немало мужчин и женщин. Многие из этих мужчин и женщин произносили эти же самые слова: «Констебль, я не знаю, чем могу быть вам полезен». Но представьте себе, все они были мне очень полезны. Так или иначе.

– И я, в свою очередь, буду?

– Не сомневаюсь.

Данс достает из-под плаща носовой платок и несколько раз сморкается. Из-за большого платка вновь появляется его лицо, усталое и слегка растерянное. Данс продолжает:

– Вы тоже, сэр, должны объясниться в двух словах. Что вы делаете в этом доме в такой поздний час?

– Я лишь переступил порог. Я пришел…

Джоан умолкает. Надо, однако, отвечать, и быстро. Мысли Джоан мчатся, как заяц, преследуемый сворой собак. В голове мелькают лица, места. Монастырь августинцев… кривой францисканец… Малколм… слуги… фрейлины… графини… Поставница и ее пакетики с травами, деньги, полученные за каждый.

– Я пришел расплатиться. У меня должок перед этой девушкой. Она торгует лечебными травами, и я…

– Так вы с ней знакомы? Вот видите, вы тоже можете быть мне полезны. Откуда вы знаете Джоан?

– Я с ней едва знаком. Кажется, она работает на другую женщину.

– Да, Поставницу.

– Я не знаю, как ее зовут.

– А дальше?

Джоан изо всех сил старается держать себя в руках. Давеча ее меч не дрогнул. Теперь не должен дрогнуть ее голос.

– Дальше ничего, должок надо заплатить.

– Среди ночи?

– Я тоже люблю держать слово.

– Я понимаю вас, Эдвин, понимаю. Студент-медик покупает лечебные травы. Потом приходит расплатиться. Все в порядке вещей.

– В порядке вещей.

– Какие же травы продала вам Джоан Лидская?

Данс задал вопрос равнодушным тоном, как будто это не имеет значения.

– Кирказон, пажитник, гвоздику, все в таком роде.

– Понятно… И еще мне понятно, что вы знали, где живет эта девушка.

Констебль ерзает на скамье, ни дать, ни взять, медведь медленно просыпается от долгой спячки. Облокотившись на стол, он продолжает монотонным голосом:

– Вы знаете ее имя. Вы знаете ее ремесло. Вы знаете ее адрес. Короче, вы знаете о ней почти все. Знаете столько же, сколько и я. Нет, вы знаете больше.

Выдержав паузу, констебль наклоняется к Джоан:

– Вы знаете ее в лицо.

– В этом, боюсь, вы ошибаетесь. Я видел эту девушку в темных комнатах и мельком. Она всегда была в чепце и в надвинутом на лицо капюшоне.

Порывшись под плащом, Данс достает большой кусок полотна. На этот раз не для того, чтобы высморкаться. Он разворачивает полотно и показывает глиняную маску.

– Вот, посмотрите хорошенько.

Джоан берет в руки свою маску. Молча смотрит на нее при свете трех свечей. Маска смотрит на нее в ответ своими пустыми глазами. Джоан клянет себя на чем свет стоит, зачем только она вылепила такую похожую маску? Она глубоко вдыхает и собирает все свои силы, чтобы совладать с голосом.

– Это лицо похоже на многие лица, господин констебль.

– В этом вы ошибаетесь, Эдвин. Это лицо похоже только на одно лицо.

Джоан возвращает ему маску. Данс кладет ее на полотно, загибает края и прячет под плащ. Потом встает.

– Вряд ли я узнаю больше нынче вечером. Пойду к себе, в мое скромное жилище. И вы, думаю, тоже. Возьмем по свече, ночь темная. И не забудьте ваш меч.

Данс открывает дверь. Жестом приглашает Джоан выйти. На улице он подбирает полы плаща.

– И простите меня, если я напугал вас давеча, когда вы вошли.

– Ничего страшного, господин констебль.

– Впрочем, меня ваше вторжение тоже застигло врасплох. Так что в каком-то смысле мы квиты. Прощайте.

Данс протягивает руку. Джоан протягивает в ответ свою, чувствует, как смыкаются на ней крепкие и сильные пальцы констебля. Рукопожатие затягивается. Данс пользуется случаем, чтобы рассмотреть Джоан вблизи. Он повторяет:

– Да, мы квиты… Прощайте.

Его рука выпускает руку Джоан. Высокая фигура, едва освещенная язычком пламени, скрывается в ночи.

10

Колокола звонят к заутрене. Как и каждую ночь, сестры с трудом открывают глаза. Они поднимаются с теплых постелей в холод общей спальни, потом в ледяной сквозняк коридора, чтобы наконец укрыться в нефе церкви. Там мы пытаемся согреться пением. Настоятельнице позволена грелка, которую она держит в стиснутых ладонях, как священное яйцо. Нескольким монашкам, самым слабеньким, тоже позволена дополнительная привилегия

Аббатиса же стоит прямо, на почтительном расстоянии. Она показывает нам, что может обойтись без грелки. Хочет доказать, что она в любых обстоятельствах – опорный столп, на котором держится все аббатство. Но так трудно не дать слабину, достигнув преклонного возраста. И почти невозможно удержаться на ногах, когда сидишь, сам не ведая о том, на диете из белых грибов с желтыми прожилками.

Между двумя молитвами сестры тихо переговариваются. Но неф усиливает звуки. Услышишь, как мышь пробежит. И мы со временем учимся искусству шепота.

Роза, Элинор, Миллисент, Лавиния, Мэри и я собрались в последнем ряду, далеко от свечей, там, где нас защищают сумрак и холод.

– Аббатиса все еще надеется вернуть Джоан Лидскую.

– Мало ли чего хочет старуха, как она сможет этого добиться?

– Аббатство богато. Если есть деньги, можно заплатить кому угодно за какую угодно работу.

– Но где сейчас Джоан?

– Она прячется.

– Нет, она разгуливает на свободе.

– Она покинула страну.

– А может быть, наоборот, она где-то рядом.

– А аббатиса тем временем исходит злобой.

– И ест каждый день свою порцию гадких грибов.

– Я их высушила, истолкла в порошок.

– Я подсыпала его ей в похлебку.

– Я никому не желаю смерти, но небольшая слабость пойдет ей на пользу.

– Небольшая слабость избавит аббатису от греха гордыни.

– Тс-с, не так громко, настоятельница на нас смотрит.

Сестры умолкают, продолжается молитва. Настоятельница прижимает к груди уже чуть теплую грелку. Аббатиса стоит прямо. Потом вдруг бледнеет и, пошатнувшись, падает у всех на глазах. Через несколько минут, по окончании молитвы, четыре служанки относят ее без чувств в тошнотворный лазарет Уинифрид.

* * *

Джоан идет, прикрыв ладонью язычок пламени. Глупо выходить на темные улицы города без факела вместо этой свечи, годной разве что для освещения комнаты. В этот час того и гляди нарвешься на неприятности. Джоан снова успокаивает себя мыслью, что меч ее защитит. Если бы она могла, то всегда носила бы одолженную Малколмом одежду, только ради удовольствия чувствовать себя такой неуязвимой. И даже если она вновь выберет удобство женской одежды, то потребует права носить меч. Права, которое должно бы распространяться на всех лондонских дам. А потом и на всех горожанок. Будь Джоан королевой Англии, она издала бы такой указ прямо в день коронации.

Но Джоан всего лишь Джоан Лидская, а Лидсам, хоть они и знать, далеко до тех семейств, у которых король в кузенах.

Джоан спрашивает себя, благоразумно ли пойти назад, домой. А вдруг Данс, хитрый констебль, вернулся туда, чтобы расставить ей западню во второй раз? Сколько еще она сможет кружить по городу, пока не уснет на ходу? Или пока ее не задержат городские стражи и не обвинят в проституции?

Рука Джоан ложится на гарду меча. Нет, пока я одета мужчиной, мне нечего бояться задержания. Вряд ли меня примут за уличную девку. Моя тайна тоже со мной, она – моя защита.

Позади слышен шорох, что-то похожее на звук шагов. Джоан замирает, затаив дыхание. Мерный звук все ближе, потом как будто удаляется. Нет, думает она, это просто вывеска болтается на ветру.

Она идет дальше. Пламя свечи дрожит. Ее хватит ненадолго. Джоан узнает переулки, уже ставшие знакомыми. Только что она пересекла Корнхилл и теперь, должно быть, приближается к Уолбруку. Где же ей найти приют этой ночью? Как несправедливо – сколько раз Джоан заходила в эти богатые дома, предлагая настои зверобоя, но ни в одном из них наверняка не готовы ее принять.

Даже в доме Невиллов вряд ли. Малколм, должно быть, крепко спит, как он всегда спит после любви. Что, если он с другой женщиной? Рука Джоан сжимает гарду меча. Что он сказал, когда они расставались? Встреча с важными господами. А вдруг в устах Малколма Невилла «важные господа» означает «жрицы любви»? Если уж для аббатисы «грудь» означает душу, а «губы» – веру…

Джоан видит лицо аббатисы, оно парит во тьме, двигаясь ей навстречу. Да, это она, аббатиса, ее рот, всегда говорящий «нет». Джоан отмахивается от видения, рискуя погасить огонек свечи. Призрак аббатисы исчезает.

Как-то она поживает? – спрашивает себя Джоан. А как поживает аббатство? Как поживают мои сестры-бенедиктинки? Боязливая Миллисент, восторженная и молчаливая Элинор, Роза, у которой слезы всегда близко, Лавиния, сложенная как хрупкий мужчина, Мэри и Хелисенда? Они все еще под гнетом устава аббатства, под надзором аббатисы и настоятельницы. Они свято соблюдают законы Бенедикта Нурсийского, написанные восемьсот лет назад.

А я, думает Джоан, я, свободно разгуливая вне стен аббатства, какие законы соблюдаю? Кем написанные, как давно? Какие молитвы я должна читать, какие порки терпеть? Перед каким Богом обязана я преклонять колени? Какому Иисусу меня силой отдадут в невесты, когда я снова надену женское платье?

А все те, кто был рядом, кого я знала или просто встречала? Фергюс, Поставница, Джон, Эдвин и Малколм, и даже этот констебль, с виду сама усталость. Они тоже должны преклонять колени, молиться своему Богу и убеждать себя, будто во что-то верят. Они тоже поднимаются ночью с постели, чтобы идти на службу и петь во все горло. И если им скажут, что после земной жизни их ждет жизнь лучшая, они поверят и этому.

На перекрестке встречный ветер едва не гасит свечу. Джоан застывает. Смотрит, как язычок пламени трепещет, уменьшается, но вспыхивает вновь. Джоан идет дальше. Не монастырь ли августинцев эта тень впереди?

Джоан вспоминает диспут богословов. Всех этих ученых мужей, все эти тонзуры. Эти лица, детские и старческие, наивные и мрачные. Джоан вспоминает вопрос, который задал ей одноглазый монах.

– Свободен ли человек или все его деяния заранее предрешены?

Что же она ответила?

– Собирать возможности – вот что значит быть свободным.

Правда ли это? – вертится в голове вопрос. Верно ли это сейчас, когда я блуждаю вдали от дома, бесприютная, с угасающей свечой в руке? Я бежала из аббатства, чтобы собирать возможности, да. Собрала ли я их? Кое-какие собрала. Но много плодов еще осталось на деревьях. Хватит ли у меня сил собрать их все?

И вправду ли я освободилась от аббатства? Или таскаю его на себе, как тяжелый плащ? Осталась ли я поневоле смиренной и покорной бенедиктинкой?

Может быть, да, а может быть, и нет… Я бываю уверена, что не осталась покорной бенедиктинкой, только в объятиях Малколма или Эдвина. Когда их руки обнимают меня, когда мои ноги обвивают их, они так же

«Я встала, чтобы отпереть возлюбленному моему, и мирра капала с рук моих».

* * *

Огонек свечи вздрагивает в последний раз и гаснет. Джоан озирается. Она не сознавала, что ноги сами привели ее в сторону Олдгейта, к Варвик Инн, особняку Невиллов. Как будто она надеялась на чудо. Вдруг мелькнет огонек свечи в щели ставней. Комната с камином, а в комнате кровать, в которую можно лечь…

Джоан задумывается, хватит ли у нее духу постучать в дверь. Кто-нибудь из слуг рано или поздно ей откроет. В крайнем случае она сможет провести остаток ночи в кухне.

Она подходит ближе, но медлит. У стены дома она видит группу мужчин. Их много. Слышен тихий гомон мужских голосов. Слышен звон мечей. Джоан прислушивается. Тут есть и лошади.

Джоан пятится назад, как вдруг чей-то голос окликает ее.

– Кто здесь?

Решительно, странная ночь, думает Джоан. Ночь под знаком опаски. Уже второй раз за час меня спрашивают: «Кто здесь?»

– Подойдите. Меч в ножны. Ваше имя и титул.

Обратившийся к ней мужчина, по всей видимости, страж, а может быть, рыцарь. Другие мужчины, такой же внушительной стати, выстроились в ряд, словно защищая крепость. Джоан ничего не остается, как осторожно подойти.

– Меня зовут Эдвин. Я не враг.

Джоан не знает, верные ли подобрала слова. Не глупо ли было говорить, что она не враг? Конечно, не враг – но кому?

– Эдвин? – переспрашивает голос неприветливо.

Одного имени явно недостаточно. Джоан добавляет с запинкой:

– Эдвин Лидский.

Лошади шумно дышат, им безразличны людские ссоры. Потом звучит голос, другой, мягкий, почти певучий.

– Пусть подойдет Эдвин Лидский.

Кто-то рявкает:

– Пропустить!

Строй солдат расступается, и становится видно трех мужчин. В свете факелов Джоан узнает Малколма. Но кто этот молодой человек рядом с ним? А третий, которого, похоже, все хотят защитить?

Малколм снимает перчатку, пожимает руку Джоан. Потом с величайшей серьезностью представляет ее:

– Ваше Величество, познакомьтесь, это мой друг Эдвин Лидский. Эдвин, познакомься, Его Величество Эдуард.

Оторопев, Джоан пытается присесть в реверансе. Малколм вовремя успевает подхватить ее.

– Не время падать в обморок перед королем, Эдвин. Все та же окаянная рана в бедре? Позволь также представить тебе Хью ле Диспенсера.

Хью делает шаг вперед. Его лицо, освещенное сбоку, будто разрезано надвое, светлый профиль, темный профиль, как луна в некоторых своих фазах. Джоан всматривается в лицо пресловутого Хью, фаворита короля. На ее взгляд он не красивее Малколма, но более хрупкий на вид, как если бы только что подрался и еще не собрался с силами. Это придает ему обольстительности.

Король спрашивает:

– Что вы делаете на улице в столь поздний час?

– Я ищу сна, Ваше Величество.

– Вам не повезло, искали сна, а нашли короля.

– Наоборот, мне очень повезло.

Губы короля вздрагивают в улыбке. Он, должно быть, привык к таким речам, думает Джоан. Для него это каждодневная рутина. Быть может, он предпочитает прямоту друга вежливости придворных? А Малколм – говорит ли он с ним как друг или как придворный?

– Я понимаю вас, Эдвин Лидский, – продолжает король, – мне тоже знакомы бессонные ночи.

– И в эти ночи вы прогуливаетесь по улицам Лондона?

– Нет, я думаю о моих врагах.

– Это помогает вам уснуть?

– Наоборот, помогает бодрствовать. Я всегда начеку.

Малколм слушает их разговор с легкой тревогой. Что, если король заметит маскарад? Что, если Джоан не сможет удержаться, как на собрании богословов, и заведет свои чудные речи, ведь с нее станется?

– У вас есть враги, Эдвин?

– Есть немного.

– Вы знаете их по именам? Знаете их в лицо?

– Думаю, да.

– Вы разговариваете с ними ночами?

– Бывает.

Король бросает зычным голосом, обернувшись к своим людям:

– По коням. Приготовиться. Уезжаем.

Он добавляет тише:

– Иногда, сэр, я воюю с моими врагами. Но иногда мне приходится скакать верхом среди ночи, чтобы избежать встречи с ними. Это не делает чести королю Англии.

– В бегстве нет ничего позорного, – говорит Джоан.

Она тут же жалеет о вырвавшемся слове.

– Мне нравится ваша прямота, Эдвин.

– Простите мне ее.

– Напротив, я ей аплодирую. Вы, должно быть, удивились, увидев короля на улице, инкогнито, с небольшой свитой, в сопровождении кучки друзей… Видите ли, знать страны объединилась, чтобы навредить мне. Вся семья Ланкастеров, Роджер Мортимер и еще Эдмонд Вудсток, граф Кентский. Злодеи хотят моей смерти. Слабые вступают с ними в союз. Трусы меня покинули. Предатели меня обманули… Даже моя супруга Изабелла Французская в заговоре против меня.

Какая же это странная ночь, думается Джоан, – сейчас она увидит плачущего короля.

– Вот почему я должен покинуть город этой ночью… Но прежде один вопрос. Если бегству недостает доблести, как быть, чтобы уйти от своих врагов?

Джоан понимает, что этот вопрос адресован ей одной. Понимает, что король хочет ее испытать и ждет верного ответа. Джоан смотрит на Малколма, как будто он может прийти ей на помощь. Малколм в ответ бессильно разводит руками.

– Ну? Я вас слушаю.

Вконец растерявшись, Джоан говорит:

– Почему бы вам не переодеться? Переодеться женщиной, например.

Малколм воздевает очи горе. Вот такой выходки он и боялся. Что сделает Эдуард II, король Англии, в ответ на эту шутку? Пронзит своим мечом грудь наглеца? Или просто даст ему пощечину?

– Переодеться? Идея сумасбродная. Но вы проницательны. Никому из моих врагов и в голову не придет представить меня в женском платье. Вы когда-нибудь носили женское платье, Эдвин?

Джоан лепечет в ответ:

– Кажется, нет.

– Вы не уверены? Это тоже, пожалуй, сумасбродно. Вы человек прямой, проницательный и сумасбродный, друг мой. Это очень редкие качества, особенно все вместе.

Он подходит ближе к Джоан.

– У вас честное лицо, в нем нет настороженности. Оно напоминает мне лицо одного друга, которого я очень любил, но его отняли у меня. Мне нравится в мужчинах такая красота – она будто не вполне мужская.

– Спасибо, Ваше Величество, – отвечает Джоан совсем тихо.

А потом шепчет, почти припав к его уху:

– Если женское платье не поможет, выдайте себя за мертвого, Ваше Величество. Сделайте копию по образу и подобию вашему. Ваши враги ошибутся целью.

Эдуард пристально всматривается в Джоан. Он спрашивает себя, гений перед ним или безумец. Из тени, где стоит Хью ле Диспенсер, доносится его громкий голос:

– Нет времени. Надо ехать.

– Это верно. Вперед!

Офицер выкрикивает команды. В несколько секунд король исчезает вдали в компании всех, кто еще предан ему. Остался один Малколм с факелом в руке.

11

– Спасибо, Малколм Невилл, – сказала она ему игривым тоном. – Я мечтала, чтобы ты однажды представил меня королю, и вот это случилось. Но я не ожидала встретить его в таких обстоятельствах.

– А я, красавица моя, не ожидал, что ты предложишь королю Англии спасти свою голову, переодевшись женщиной… Ты не перестаешь меня удивлять.

– Это и есть лучшее в нашей земной жизни. Удивляться.

Джоан снимала мужскую одежду медленно, грациозно, сознавая, что совершает совсем новый ритуал. Наконец, голая, скользнула в кровать.

– Мне понравилось носить этот мужской костюм. Но какое все же удовольствие вновь раздеться совсем донага. Дай мне немного поспать. А на рассвете, если захочешь, удиви меня тем или иным образом.

– Хочешь, теперь я переоденусь женщиной?

– Почему бы нет? Надо собирать возможности.

Джоан пробормотала последние слова еле слышно. Малколм даже подумал, что она произнесла их уже в полусне. Эти слова снились ей. Молодой человек тоже разделся и юркнул в постель. Тело любовницы показалось ему раскаленным, его сотрясала дрожь, словно в лихорадке. Дрожь мало-помалу утихала, пока не прошла совсем. Убаюканный глубоким дыханием Джоан, Малколм уснул.

Джоан приснился сон. Она шла между двумя рядами богато одетых мужчин и женщин. Далеко впереди стоял король Англии у своего трона. Он тоже был богато одет. На голове красовалась королевская корона, но лицо его было лицом аббатисы. Джоан замерзла, она дрожала, и тут до нее дошло, что она голая. К ней подходила женщина с ворохом одежды в руках. У этой женщины было полное, очень круглое лицо и на нем маленькие черные глазки, как две шляпки гвоздей.

– Марта? Вы враг короля или его союзница?

Джоан взяла одежду, она была мокрая, как будто только что сняли платье с монахини-утопленницы.

– Прошу вас, Марта, помогите мне одеться.

Не шелохнувшись, старуха Марта произнесла следующие слова:

– «Предаст тебя Господь на поражение врагам твоим; одним путем выступишь против них, а семью путями побежишь от них; и будешь рассеян по всем царствам земли»[60].

Тут Джоан проснулась, охваченная сильной тревогой. Она сразу узнала слова, прозвучавшие в ее сне. Это были строки из Второзакония.

* * *

День встает ясный и прохладный. Джоан не нужны свечи, чтобы видеть, но, если встать с постели, в комнате так холодно, что надо быстро одеться. Джоан подбирает одну за другой свои женские одежки, вспоминая сон. Слава Богу, ее исподнее, платья, чепец – все совершенно сухое. Вода утопленницы, вода из ее кошмара не намочила их.

Малколм еще спит. Он мечется во сне, сдавленно вскрикивает. Как щенок, которому снится охота, думает Джоан. Он – Малколм Невилл, сын Джорджа и Мэриголд, друг короля и его союзника. А я – кто я такая? Я не монахиня, не мужняя жена, не вдова, не девица. Я и не шлюха. Имя для меня где-то записано, но никто его еще не прочел.

Джоан застегивает пуговицы на манжетах, зашнуровывает корсаж. Поправляет чепец, аккуратно облегающий лицо. Она решает не будить возлюбленного. Пусть юный щенок доведет свою охоту до конца.

Она целует спящего красавца в лоб. Приснится ли ему ее поцелуй? Не впервые она уходит с рассветом, не разбудив Малколма. Она чувствует себя свободнее, чем король Англии, преследуемый врагами. Обувшись, она тихонько проходит знакомый путь, ведущий на улицу. Джоан достаточно хорошо знает дом Невиллов, чтобы выйти незамеченной. Успела даже запомнить, какие ступеньки скрипят, а какие нет. Спустившись на первый этаж, она надевает плащ. И снова вспоминает Второзаконие. «Одним путем выступишь против них, а семью путями побежишь от них». Что могут означать эти семь путей?

Открыв дверь на улицу, Джоан узнает лицо Данса. Он стоит далеко впереди, как король в ее сне. Не двигается с места, но пристально смотрит на нее. Кто-то говорит:

– На сей раз это она.

Джоан узнает голос Марты. И тут же ее хватают двое мужчин. У них огромные ручищи. От них пахнет пивом и потом. Один из них рывком надвигает капюшон ей на глаза. Другой скручивает ноги. Дальнейшее для Джоан лишь короткая возня вслепую.

* * *

Аббатиса недолго оставалась в смрадных недрах лазарета. Старуха Уинифрид по-быстрому осмотрела ее, разрываясь между почтением и брезгливостью. Меньше чем через час служанки с благоговением отнесли аббатису в ее покои.

Там она и лежит теперь с пожелтевшим и лоснящимся лицом. Она ищет защиты у мощей святого Катберта, завернутых в шелк. Но, по-видимому, мощи не так действенны, как прежде. Или святой Катберт не испытывает особой симпатии к аббатисе. Ей все хуже, желтизна ее лица беспокоит настоятельницу, пришедшую к ее одру. А когда аббатисе удается пошевелить губами, она бормочет что-то невнятное.

– «Твердо держите в душах ваших… дабы вы не развратились и не сделали себе изваяний… представляющих мужчину или женщину… Все истуканы ее будут разбиты… Что за польза от истукана?»

Она произносит бессвязные молитвы, которые монахиням рядом с ней трудно разобрать. Речь идет одновременно о Боге и дьяволе, о прощении и проклятии. Когда служанка приносит ей обед, аббатиса собирается с силами и яростно гонит ее прочь.

– Я не хочу больше этой еды, которая травит меня. Отныне – ничего, кроме святой воды.

Я боюсь за здоровье аббатисы. Элинор, Миллисент и остальные разделяют мои страхи. Мы хотели только поумерить ее гордыню. Хотели смягчить ее строгость. Аббатиса предписывала все больше епитимий, наказаний кнутом, постов и долгих периодов уединения. Но теперь, когда она на краю могилы, нас настигло глубокое чувство вины.

– Надо прекратить это, – говорит Лавиния. – Мы заплатим в аду за смерть невинной души, преданной Богу.

– Аббатиса ест те же грибы, что и Джоан, а Джоан не умерла, – возражает Мэри.

– Аббатиса стара и слаба здоровьем.

– Не так уж она слаба. Ее милостью мы живем в ритме кнута.

– Устав бенедиктинцев предписывает кнут.

– Но еще молитву, пение, чтение, медитацию и покой. Мы потеряли покой.

– Смерть аббатисы нам его не вернет.

В конце концов мы приходим к согласию. Мы пощадим аббатису. Вообще-то, ни одна из нас всерьез не желала ей смерти. К тому же, если она поправится на одной чистой воде, здоровье ее скоро восстановится.

Но пока аббатиса еще больна, она то приходит в сознание, то впадает в лихорадочный бред. Она

Некоторые монахини видели, как вестовой, совсем юнец на слишком большой для него лошади, прискакал в аббатство. Служанки впустили его, и парень бегом устремился в покои аббатисы. Ходят слухи, что приближается обоз. Он в двух днях пути отсюда, его ведет констебль в сопровождении двух шотландцев, сильных, как десятеро. Говорят, это крытая повозка, запряженная двумя лошадьми. Она напоминает нам повозку Сёрла, когда он помог бежать Джоан. Но на этот раз речь не о бегстве, наоборот. Повозка везет пленницу.

Когда юный всадник сообщает аббатисе о скором приезде Джоан, та не верит своим ушам. Весть долго пробивается в ее затуманенный мозг, но наконец она понимает. Настоятельница у ее одра видит улыбку на ее лице. Это такое редкое событие, что она тревожится. Но нет, аббатиса дышит ровно. Она наконец преисполнилась огромной радости. Радости, обещанной всем ее богословием.

* * *

Запряженная двумя лошадьми повозка трясется на размытой после недавних дождей дороге. Джоан не видит ничего вокруг себя, она лежит в повозке под холстиной, и ее нещадно мотает то вправо, то влево. Эта тряская дорога напоминает ей бегство из аббатства. Но тогда ее тело удерживали доски гроба. Было ненамного удобнее, однако то испытание Джоан выдержала более мужественно. То испытание было необходимо, чтобы вырваться на свободу. Теперь все наоборот.

Три дня и почти три ночи трясется она на ухабах. Она знает, куда ее везут. Ее силой запихнули в повозку, которая, покинув Лондон через ворота Мургейт, направилась на север. Повозка долго ехала вдоль Мурфилда и продолжала путь, оставив далеко позади большой город Лондон.

В темноте Джоан не может сквозь полотно разглядеть местность во всех подробностях. Но ведь ей не требовалось задавать вопросы, чтобы узнавать, – так и сейчас ей незачем видеть, чтобы понять, где она находится. Иногда, час за часом, по мере движения повозки, Джоан улавливает легкие различия. Воздух суше или более сырой. То пахнет сеном, а то распаханной землей. Чтобы лучше сосредоточиться, Джоан закрывает глаза, как будто хочет глубже уйти в свою слепоту. Она даже может узнать дубовый лес по запаху. А когда не различает душка от стада, полагается на свой слух. Она слышит разницу между шагами мужчины и шагами женщины. Рысью мула и рысью лошади. Она угадывает густоту лесной чащи по звуку ветра, когда повозка едет через лес. А по шороху листвы точно знает, в какую сторону клонятся деревья.

Она узнает запах леса, потом запах торфа. Узнает деревни по стуку сабо по проселочной дороге или деревянному мосту. Знает она и то, как постройки приглушают или, наоборот, усиливают звуки. Она мысленно восстанавливает путь, проделанный год назад в обратном направлении. Нортгемптон, Лестер, Ноттингем, Шеффилд.

Она предвидит ливень за два часа до того, как упадут на землю первые капли. Предупреждает свой эскорт. Это ни к чему, но зачем себе отказывать? Джоан приветлива со своими похитителями, и это ее забавляет. Стоит ли злиться на них, если они повинуются приказам? – думает она. Конечно, таким дурным приказам повиноваться преступно. Да еще и глупо. Но так много мужчин и женщин повинны в подобной глупости.

– Дождь собирается, констебль, прикройтесь, иначе ваш ужасный насморк никогда не пройдет.

Данс не отвечает. Он молчит из гордости, но Джоан слышит, как он сморкается. Она знает, что Данс придерживает лошадь и, когда думает, что достаточно отстал, достает большой носовой платок. Он не подозревает, что у Джоан такой тонкий слух.

Она знает, что констеблю помогают двое мужчин. Знает даже, как их зовут. Донан и Кайл. Констебль Данс неразговорчив. Он не расположен беседовать с Джоан, наверно, не хочет слышать ее упреков, чтобы не пришлось оправдывать свои действия. Он считает себя образцовым тюремщиком. А тюремщик не братается с узником.

Данс, однако, славный человек. Когда Джоан подает голос изнутри повозки, он ей отвечает. Констебль хочет быть учтивым – учтивость для него все равно что честь, это долг.

– Данс, мы проехали Бридуэлл, не так ли?

– Откуда вы знаете?

– Я узнала запах курятников. И постирочной. Еще запахло дикой ромашкой. Удивительно в это время года.

– Решительно, вы наблюдательны. Из вас бы вышел хороший констебль.

– Не только наблюдательность нужна, чтобы быть констеблем. Надо еще быть мужчиной.

– Неважно, из вас бы вышел хороший констебль, хоть мужского, хоть женского пола.

– Я вам верю, потому что из меня вышла плохая монахиня.

Джоан слышит, как Данс сморкается. Так он всегда заканчивает разговор, когда затрудняется с ответом.

Иногда один из двух наемников Данса приподнимает полотнище, чтобы дать пленнице попить и поесть. Джоан быстро поняла, что разговора с этими двумя дуболомами не получится. Несколько раз в день обоз делает остановку, и Данс отводит Джоан в сторонку, за кустики дрока.

– Вы не смотрите на меня, констебль, договорились?

– Я не спускаю с вас глаз, но я на вас не смотрю.

– Интересно, как вам это удается.

Потом Данс провожает Джоан обратно в повозку. Оказавшись под тяжелым полотнищем, она вспоминает, как глупо попалась в западню.

Под вечер третьего дня Джоан слышит вдали колокол, призывающий к вечерне.

– Мы скоро приедем, не так ли? Теперь вы можете мне сказать, почему возвращаете меня силой.

– Я дал слово. Я не могу его нарушить, это было бы предательством.

– Апостол Петр трижды предал Христа. Это не помешало ему стать епископом Рима.

– Но я не апостол.

– Тем лучше, значит, вы никому не служите.

– Я дал слово.

– Возьмите его назад, оно ваше.

Данс быстро глотает свой скудный ужин. Джоан знает: такая поспешность означает, что ему не по себе. Она добавляет спокойно, словно выражая покладистость:

– Помните послание святого Павла коринфянам?

– Э-э, более или менее…

– В послании сказано: «Рабом ли ты призван, не смущайся; но если и можешь сделаться свободным, то лучшим воспользуйся»[61].

Данс, глотая последний кусок, захлебывается кашлем. Джоан слышит, как он вливает в себя добрую порцию воды. Или, скорее, пива. Она почувствовала запах горечи.

– Святой Павел правда так написал?

– Да, Данс. Но еще он написал: «Мы дети не рабы, но свободной»[62].

После долгого молчания Данс отвечает:

– Знать бы, что он хотел этим сказать.

Он произнес это очень тихо, почти неслышно. Джоан вслушивалась с величайшим вниманием. Она уловила нотку горечи в

Она умолкает. Если она заговорит, Данс наверняка уловит печаль. Глубокую печаль. Но ни следа смирения.

* * *

Наступила ночь, и, как во все ночи, Данс борется с бессонницей. И чем отчаяннее он призывает сон, тем сильнее обостряются его чувства. Возможно, судьба ему быть ночным сторожем или часовым. Как знать, не попробовать ли высыпаться днем?

Чтобы разогнать скуку, он приближается к повозке. Он уже заметил, что Джоан Лидская, невзирая на свое положение, ночами крепко спит сном ангела. Вот чего мне не хватает, чтобы уснуть, думает он: присутствия духа. Мужество помогает молодой женщине так предаваться сну. Дансу думается, что, держась поближе к Джоан, он может поучиться засыпать.

Этой ночью, однако, Джоан не спит. Она возится внутри. Должно быть, готовится, думает Данс. Так близко к аббатству она не может сохранять спокойствие. Завтра утром мы въедем в ворота, и это будет концом долгого мирского пути Джоан Лидской.

– Джоан, все в порядке?

Джоан не отвечает. В конце концов, он мог и ошибиться, возможно, она уже спит, просто двигает пальцами во сне. Перебирает бусины невидимых четок.

– Джоан, вы меня слышите? Я хочу, чтобы вы знали, что…

Данс начал эту фразу, даже не зная ее конца. Но ему надо договорить.

– Я хочу, чтобы вы знали, что я питаю к вам искреннюю дружбу. И глубокое восхищение. Но я дал слово… Если бы Бог каким-то чудом позволил мне прожить жизнь заново, я дал бы слово вам.

Джоан по-прежнему не отвечает. Нет, говорит себе Данс, ну и ладно, все равно уже поздно. Мы достигли конца пути. Все свершилось.

* * *

Настоятельница будит аббатису.

– Они здесь, они подъезжают.

Аббатиса хватается за свой крест и благодарит Всевышнего, но ее голос едва слышен. Настоятельница спрашивает ее:

– Вы в силах встать?

Чтобы своими глазами увидеть возвращение Джоан Лидской в аббатство, да, она соберет, соберет последние силы. Господь поможет ей. Он пошлет ангелов, они поднимут ее за ноги и за плечи и отнесут к воротам. Она увидит, как войдет Джоан Лидская в сопровождении констебля. И тогда наконец аббатиса заставит Джоан во второй раз принести обеты. Бедность, целомудрие, послушание.

Слышен гул голосов. Монахини уже все знают. Они видели, как подъехала повозка, некоторые узнали бывшего констебля. Служанки аббатства вот-вот откроют ворота.

– Нет, не сейчас. Прикажите подождать меня. Я хочу быть там.

– Хорошо.

Настоятельница уходит, сделав знак Уинифрид позаботиться об аббатисе. Гарриэт, другая Мэри и служанки помогают аббатисе встать.

Через несколько минут ворота открываются. Повозка въезжает, на козлах сидит Донан. Кайл и констебль едут рядом верхом. Аббатиса здесь, ее поддерживают две служанки. Когда ворота закрываются, она осеняет себя крестным знамением.

– Наконец-то.

Она обращается к настоятельнице:

– Приведите ее, прошу вас.

Я вижу Розу, Лавинию, вторую Мэри. Чуть подальше Миллисент и Элинор. Роза стоит ко мне вплотную. Она сжимает мою руку в своей.

Настоятельница подходит к повозке, приподнимает полу холста.

– Джоан, вы приехали. Можете выйти.

Но в ответ снова тишина, Джоан молчит. Аббатиса нервничает. Настоятельница уговаривает:

– Джоан, выходите уже. Не время спать.

Я не могу удержаться от улыбки. Вот, значит, каково последнее неповиновение Джоан Лидской? Спать, как будто она знатная дама в своей постели в Лондоне и велит слугам оставить ее в покое?

– Что ж, приведите ее насильно, – говорит аббатиса, в ее голосе уже звучит настоящая злоба.

Данс спешивается. Он, видно, думает, что это его обязанность. Нас уже много вокруг повозки, ему трудно пробиться сквозь толпу. Кайл и Донан тоже не отстают. Мне удается увидеть, как констебль забирается в повозку. Не важно, если он вытащит ее силой, я только хочу, чтобы он нашел Джоан живой.

Все умолкли. Слышно, как Данс возится внутри, но никто не понимает, что он там делает. Идут минуты, долгие, тягостные. Наконец усталое лицо Данса высовывается из-под полотнища. Он жестом подзывает настоятельницу. Та с трудом забирается в повозку.

– В чем дело, что это за маскарад?

Появляется настоятельница. Лицо у нее белое, как саван. Следом из повозки выбирается Данс. Сейчас это не просто усталый человек, это человек, пребывающий в полном смятении. Настоятельница подходит к аббатисе, опустив голову. Она выглядит идеальной бенедиктинкой, поникшей и боязливой.

– В чем дело? – спрашивает аббатиса. – Джоан там?

– Да, в некотором роде…

– Что это значит?

– Там ее останки.

– Она мертва?

– Нет, – отвечает настоятельница дрожащим голосом. – Все еще нет.

Я больше не могу сдержать нетерпения. Выпускаю руку Розы, которую стискивала своими нетерпеливыми пальцами. Расталкиваю, не кланяясь, дюжину ошеломленных монахинь и наконец добираюсь до повозки. Распахиваю полотнище, скрывающее от нас то, что там, внутри.

Я узнаю ее сразу. Это она.

Кукла из ивовых прутьев, соломы и плетеной кожи, дерева и валяной шерсти, а сверху глиняная маска, такая похожая, и парик из настоящих волос.

* * *

– Вот видишь, Джоан, правильно я сделал, что не простился с тобой. Провидение устроило нам встречу. В какую сторону поедем на сей раз?

Маленький человечек держит вожжи своей единственной рукой. На все четыре стороны света он указывает подбородком. Это требует известной ловкости.

– В Шотландию, туда? В Уэльс, в эту сторону? В Суссекс или к эстуарию Хамбера?

Помолчав, он добавляет, указывая на сей раз носом:

– Или ты хочешь вернуться в Лондон? Там можно поесть отменного стилтонского сыра. И не придется делать крюк до Стилтона.

Фергюс пятками пришпоривает лошадь.

– Держись за меня хорошенько. Если упадешь назад, не рассчитывай, что я за тобой вернусь.

Он смеется своим смехом-бубенчиком.

– Если ты предпочитаешь отправиться еще дальше, можем проделать часть пути вместе. Ну, Джоан, куда ты хочешь?

Есть страны, где живут люди без головы, края, где обитают одноногие создания. Где-то животные питаются ветром. Где-то прячутся в лесах амазонки. Бывают люди без рта, люди-птицы и целые народы бессмертных. Где-то есть королевство, полное несметных богатств, какие невозможно себе представить, особенно когда едешь мелкой рысью по йоркширской равнине.

– Почему бы не в Париж? – говорит Джоан.

– К французам? Что за странная идея.

Фергюс пытается представить себе, на что похож город Париж. Поразмыслив, он продолжает:

– В сущности, почему бы нет. Может статься, моя жена ждет меня там… Путь будет долгий. Расскажи-ка мне, как тебе удалось выбраться из той повозки.

– Знаешь, что сказал дьявол в книге Иова? «Кожу за кожу, а за жизнь свою отдаст человек все, что есть у

– Верно. Тем более женщина, я полагаю.

– Так послушай мою историю, Фергюс, она того стоит.

Скан страницы из архиепископского регистра Йорка, датированного 1318 годом

В документе говорится, что монахиня Джоан Лидская оставила монастырь Святой Клементы после дерзкой инсценировки собственной смерти – велела изготовить фигуру себя, положить ее в гроб и таким образом скрыть свой побег.

Архиепископ Йоркский пишет:

«Джоан Лидская, монахиня монастыря Святой Клементы в Йорке, должна вернуться в обитель, поскольку покинула ее, притворившись мертвой и устроив погребение изготовленной вместо нее фигуры».

Источник:

Цифровая база York's Archbishops' Registers, созданная в рамках проекта по оцифровке архиепископских регистров Йорка (https://archbishopsregisters.york.ac.uk/).

Примечания

1

Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыка, по слову Твоему, с миром…(лат.)– слова, сказанные в Евангелии Симеоном Богоприимцем и ставшие католической молитвой (Лк. 2:29–32).

2

Потому что видели очи мои спасение Твое, которое Ты приготовил перед лицом всех народов(лат.).

3

Свет к просвещению язычников и славу народа Твоего Израиля(лат.).

4

Славу(лат.).

5

Эдуард II Английский,также известный как Эдуард Карнарвонский или Карнарвон (1284–1327, правил с 1307 по 1327 г.) – английский король из династии Плантагенетов; исторической личностью, упоминаемой в «Книге Джоан», был также его фаворит Хью ле Диспенсер.

6

Устав святого Бенедикта со ставлен Бенедиктом Нурсийским (480–547) для монахов, живущих общиной. С VIII века принят женскими монашескими общинами. Девиз – «ora et lavora» –лат. «молись и трудись».

7

Песн. 8:14.

8

Песн. 2:6.

9

Песн. 8:10.

10

Евагрий Понтийский(346—399) – христианский богослов, византийский философ, монах-пустынник.

11

Считается, что учение о смертных грехах первым разработал Евагрий Понтийский, выделивший их восемь; позднее Григорий Великий (540–604) уменьшил их количество до семи, уравняв печаль с унынием. В сложном учении Фомы Аквинского есть раздел о грехах смертных и о грехах простительных, но способных становиться смертными при определенных обстоятельствах.

12

Книга о сохранении здоровья пожилых людей(лат.).

13

Притч. 12:20.

14

Пс. 9:28.

15

Свен I Вилобородый(ок. 960–1014) – король Дании, Норвегии, в 1013 г. частично завоевал Англию и около года был королем Англии. Был очень воинственным правителем.

16

Тебя, Господи [славим](лат.).

17

Песн. 7:2–3.

18

Речь о песни царя Езекии, который заболел и был уверен в собственной смерти, но выздоровел (Ис. 38:12).

19

Верую, ибо абсурдно(лат.).

20

Лк. 23:44.

21

Иер. 10:13.

22

Пс. 49:12.

23

Ам. 2:16.

24

1 Быт. 1:6–7.

25

Быт. 1:9.

26

Быт. 1:11.

27

Иер. 1:9.

28

Притч. 6:5.

29

Мф. 5:30.

30

Мф. 6:3–4.

31

Песн. 5:5.

32

Втор. 4:15–16.

33

Ис. 40:18.

34

Мих. 1:7.

35

Лев. 26:1.

36

Мих. 6:12.

37

Авв. 2:18.

38

Песн. 5:2.

39

Песн. 5:3.

40

Иер. 10:14.

41

Король Иоанн I(Джон) (ок. 1166–1216) – король Англии с 1199 по 1216 г. В войне с французским королем Филиппом II он потерял Нормандию и почти все свои другие владения во Франции.

42

О лечении женщин(лат.).

43

Иов. 40:11–12.

44

Речь о королеЭдуарде I Английском,по прозвищу Длинноногий, отце Эдуарда II, во время правления которого происходит действие романа.

45

Притч. 27:8.

46

Песн. 5:4.

47

Ис. 5:27.

48

Еккл. 2:24.

49

Песн. 5.

50

Пс. 22:4.

51

Ис. 10:15.

52

Иов. 41:12.

53

Иов. 41:6.

54

Иер. 7:29.

55

«Серыми братьями»францисканцев звали из-за цвета их монашеских одеяний; по той же причине доминиканцев прозвали «черными братьями».

56

Исх. 3:14.

57

Слова на ветер… Отойди от человека глупого, у которого ты не замечаешь разумных уст(лат.).

58

Притч. 14:7.

59

Притч. 26:4.

60

Втор. 28:25.

61

1 Кор. 7:21.

62

Гал. 4:31.

63

Иов. 2:4.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге