Обложка 27-го около полуночи

27-го около полуночи

Yuri Vorobyev

0% прочитано
Стандартный
Yuri Vorobyev

27-го около полуночи

Пролог. Бал 27-го числа

Это случилось в ночь, которой нет в календаре. Ни в високосном, ни в простом. Её не отмечают, не ждут, но каждый год 27-го числа, ровно в 23:47, дверь открывается. Не скрипит, а тает. И те, кто когда-то загадывал желание в этот день, чувствуют: что-то тянет за пупок, за сердце, за нижнюю пуговицу рубашки. И они приходят.

Они приходят разными дорогами.

Снежная Лена в прозрачном платье, которое не тает, но оставляет лужицы на паркете. Виктор-архитектор плетётся сзади, кутается в халат и бормочет про скамейки. Арсений держит за руку и Анну, и Светку — сразу обеих, потому что раскололся, как зеркало, и теперь каждый его шаг сопровождается чьим-то всхлипом. Катя-филолог и Лёша-дождечерпий пьют шампанское из одного бокала, а из их карманов сыплются мокрые лепестки. Старуха Зоя Ивановна — о, она пришла в ситцевом платье образца 1959-го, пританцовывает, и сквозь её юбку прорастают ландыши. Здесь же Олеся с брюнеткой Лерой, у обеих в волосах запутались зеркальные осколки. Семён Петрович и русалка Линда: она идёт на своих двоих, но чешуя поблёскивает под подолом, а он под руку, гордый, как первый утопленник на деревне. Вера с Сашкой: у Веры на плече малиновое пятно, которое она старательно прикрывает шарфом, а Сашка жуёт банкноту в пять тысяч (вкус отвратительный, но для имиджа). Дима Копейкин и Анна Сергеевна: Анна Сергеевна, строгая учительница рядом, но Дима нашёптывает ей что-то на ухо, и она краснеет цветом школьной доски. Надя и Витя: они принесли с собой целый клубок паутины, в котором запутались все их предки. Предки матерятся, но танцуют. Лёня с Алей и призрачной Ритой — Рита вообще невидима, но по залу разливается фиолетовое свечение, и некоторые гости начинают целоваться просто так, ни с того ни с сего. А маленький Даня и Настя пришли последними, держась за руки, и за их спинами маячит ёлочная игрушка с трещиной, которая подмигивает.

Посреди зала стоит Он. Магистр . Высокий, худой, в фраке, который переливается: то ли смокинг, то ли паутина, то ли иней. Лица не разобрать: каждый видит в нём своё. Снежная Лена — мужа. Арсений — Светку. Зоя Ивановна — Володю. А Даня — воспитательницу Ирину Аркадьевну, которая всегда давала лишнюю котлету.

— Добро пожаловать на бал 27-го числа, — говорит Магистр голосом, который звучит как скрип половиц, плеск воды и первый школьный звонок одновременно. — Вы все загадывали желания. Некоторые получили любовь. Некоторые — деньги. Некоторые — немоту или способность видеть цвета. А некоторые — всего лишь целую ночь с русалкой, которая потом не даёт спать по вторникам.

Линда кивает и чувственно облизывает губы.

— Но вы не знаете главного. — Магистр щёлкает пальцами. С потолка слетают двенадцать свечей. — Каждая из ваших историй, это ключ. Не к двери, не к тайне, а к самой возможности желать. Сегодня вы будете рассказывать их по очереди. Вслух. Перед всеми. Без утайки. И когда последний рассказ, двенадцатый закончится, вы поймёте, почему 27-е число — мистическое.—

А если не захотим? — спрашивает Дима Копейкин, но его голос дрожит.

— Тогда вы останетесь здесь навсегда. — Магистр разводит руками. — А здесь, знаете ли, никогда не бывает 28-го числа. Вечный карнавал, вечный бой курантов, вечный предновогодний запах мандаринов и… — он наклоняется к Диме, — и ваша Анна Сергеевна будет каждый вечер повторять тот самый поцелуй. Но через сто лет он перестанет быть первым. Вы этого хотите?

Дима замолкает. Все замолкают.

— Тогда слушайте правила, — продолжает Магистр . — Каждый рассказывает свою историю. Начиная с января. Заканчивая декабрём. Перебивать нельзя, но можно аплодировать, целоваться, пить шампанское и шептаться. В конце мы выберем лучшую историю. Победитель получит право загадать ещё одно желание. С условием, что оно исполнится 27-го числа следующего года.

— А что, если оно не исполнится? — спрашивает Вера, почёсывая малиновое пятно.

— Исполнится, — улыбается Магистр, и все видят, что улыбка у него не имеет границ: она уходит за уши, за шею, за пределы головы. — Но я не обещаю, что оно будет сладким.

Гости переглядываются. Кто-то вздыхает. Кто-то настраивает скрипку. А кто-то (маленький Даня) подходит к Магистру и шепчет:

— А вы кто?

Магистр наклоняется к нему, и в его зрачках отражаются сразу все 27-е числа: от января до декабря.

— Я тот, кто открывает дверь, когда ты шепчешь в щель. Я трещина в зеркале, капля в дожде, корень под землёй. Я — 27-е число. А теперь, садитесь. Первым будет январь.

Снежная Лена делает шаг вперёд. Виктор пытается её удержать, но у него в руках остаётся только мокрая перчатка.

— Не волнуйтесь, — говорит Лена, улыбаясь так, что на её губах выступает иней. — Я расскажу коротко. О том, как быть слепленной из снега. И о том, как таять не хочется, а надо.

Она начинает рассказ. А мы, дорогие читатели, просто откроем следующую страницу и окажемся в январе. Потому что 27-е число уже здесь. И оно будет длиться ровно столько, сколько нужно, чтобы двенадцать желаний стали двенадцатью истинами.

Добро пожаловать на бал…

27 января. «Снежный слепок»

Зимой в Санкт-Петербурге темнеет в четыре. На свой тридцать седьмой день рождения Виктор сидел на кухне, пил коньяк из горла и смотрел на сугроб во дворе. Жена Лена ушла полгода назад — не громко, не скандально. Положила ключи в миску с клюквой и сказала: «Ты даже не помнишь, как пахнут мои волосы». Она ушла к риелтору по имени Рома.

Виктор работал архитектором в департаменте благоустройства. Проектировал скамейки. Скамейки получались красивыми, но никто на них не садился, потому, что - Питер. В общем, к двадцати семи градусам ниже нуля он достиг той стадии депрессии, когда человек начинает разговаривать со снегом.

— Слепи-ка мне бабу, — сказал он почему-то вслух.

Снег был липким, как тесто для пельменей. Виктор вышел во двор в расстёгнутом халате и тапках на босу ногу. И начал лепить. Не бабу. Лену.

Он лепил два часа. Пальцы превратились в сосульки. Но когда он отошёл, чтобы взглянуть на результат, у него перехватило дыхание. Снежная баба была точной копией Лены. Та же родинка над губой. Даже ямочка на подбородке. И грудь — простите за подробность — Виктор вылепил с фотографической точностью, включая тот лёгкий наклон влево, который он так любил.

— Твою мать, — сказал Виктор и икнул коньяком.

Снежная Лена открыла глаза.

Чёрные. Искрящиеся. Снег был белым, но радужки — нет. Глубокий, холодный шоколад.

— Привет, Витек, — сказала Лена голосом, похожим на скрип новых сандалий. — Ты меня слепил. Теперь я тебя вылеплю.

Виктор хотел убежать, но ноги примёрзли к крыльцу. Тапки превратились в ледяные колодки. Снежная Лена шагнула к нему. За ней по снегу не оставалось следов: только еле заметная влажная дорожка.

— Раздевайся, — сказала она.

— Зачем? — прошептал Виктор, чувствуя, как холод поднимается по позвоночнику.

— Хочу проверить, правильно ли я запомнила твоё тело. Видишь ли, слепые копии плохо держат тепло. А мне нужно, чтобы ты… не остыл.

Она расстегнула его халат одним движением — аккуратным, как операционная сестра. Виктор почувствовал, как её ладони — мокрые, текучие, почти тающие — легли ему на грудь. Это было невыносимо холодно. И почему-то приятно. Как первый глоток ледяного шампанского после бани.

— У тебя участился пульс, — заметила Снежная Лена. — Я чувствую. Ты боишься или заводишься?

— Не знаю, — честно сказал Виктор. — Я сейчас вообще ничего не знаю.

Она улыбнулась. Её улыбка таяла — буквально. Из уголка губ потекла капля, упала на его ключицу, и там, куда она попала, возникло жжение, как от удара крапивой.

— Знаешь, Витек, — сказала Лена, проведя языком по мочке его уха, — у меня есть условие. Чтобы я осталась с тобой жить, ты каждую ночь 27 января должен лепить меня заново. Потому что к утру я становлюсь обычным сугробом. Но если ты прозеваешь хотя бы один срок…

— Что тогда?

— Тогда то, что ты сейчас чувствуешь, замёрзнет навсегда. И ты не сможешь больше хотеть никого. Ни Лену. Ни себя. Даже пива в пятницу вечером.

Виктор хотел сказать, что это шантаж. Но вместо этого он поцеловал её. Губы у Лены оказались солёными и сладкими одновременно: как маринованная клубника, если такую варят в аду. Язык Снежной Лены скользил по его нёбу, как рыбка в проруби. В два часа ночи они зашли в дом. Она, ступая, оставляла на паркете лужу, которая через минуту превращалась в идеально чистую воду без запаха. Виктор не стал включать свет: боялся, что под лампой Лена потечёт быстрее. В постели она оказалась обжигающе холодной. И удивительно пластичной. Каждая её поза длилась ровно столько, сколько нужно льду, чтобы не треснуть. Виктор, кутаясь в одеяло, думал: «Это лучшее приключение в моей жизни. Наверное, я схожу с ума».

Утром Виктор проснулся один. На подушке лежала записка из замёрзшего конденсата: «27 февраля не проспи. Целую. Твоя Снежка. P.S. Рома утонул в ванне. Не спрашивай как».

Виктор посмотрел в окно. Во дворе, там, где вчера стояла снежная Лена, была только гладкая, девственно чистая лужица льда. Он вздохнул, достал календарь и красным маркером обвёл 27 февраля.

На скамейках в департаменте благоустройства кто-то наконец-то начал сидеть. Говорили, что дерево теперь сохраняет тепло до минус тридцати. Виктор скромно молчал: он просто начал смазывать скамейки по ночам растопленным снегом той самой лужицы.

27 февраля. «Любовное письмо из преисподней»

Анна сожгла фотографию Арсения ровно в полночь. Не потому, что верила в магию: просто зажигалка красиво щёлкала, а пепел напоминал чёрные хлопья снега. Арсений ушёл три месяца назад. Ушёл к её лучшей подруге Светке, которая носила линзы цвета «утопленная сирень» и на всех вечеринках цитировала Цветаеву по памяти, делая вид, что не коверкает ударения.

— Чтоб ты забыл моё лицо, — прошептала Анна над огнём. — И чтоб тебе приснилась я, но не я, а та, которая тебя задушит во сне.

Чисто для самоуспокоения. Анна выпила бокал красного, легла в кровать, включила «Твин Пикс» на фоне и провалилась в сон без сновидений.

Проснулась Анна запаха. Горелая бумага пополам с лавандой: тот самый запах, который был у Арсения в машине, когда они занимались любовью на заднем сиденье его «Тойоты» в прошлом июне. Тёплый, маслянистый, с ноткой дешёвого бензина. На прикроватной тумбочке лежал конверт. Чёрный. Без марок, без обратного адреса, запечатанный красным сургучом с оттиском, похожим на перевёрнутую восьмёрку.

— Шутки кончились, — сказала Анна вслух и разорвала конверт.

Внутри оказалась та самая фотография, которую она сожгла. Целая, невредимая, но с одним отличием: лицо Арсения было стёрто, как ластиком по карандашу. На его месте была серая дымка, внутри которой слабо проступали очертания чужого черепа. А на обороте текста не было. Только дата: 7 марта следующего года. И приписка тонким, будто царапанным по стеклу почерком: «Он приползёт. Не открывай дверь».

Анна нервно засмеялась. Списала на бессонницу и некачественное вино. Пошла на работу: она работала флористом в маленькой оранжерее при кладбище, что само по себе уже сюрреализм. А в обед ей позвонили с неизвестного номера.

— Аня, — сказал голос, похожий на Арсения, но с небольшим запаздыванием, словно говорили из другого времени. — Ты меня сожгла. Зачем?

— Арсений? — Анна поперхнулась кофе. — Ты жив?

— Жив? — голос задумался. — Где твоя фантазия, Аня? Я сейчас стою в пробке на Ленинградском шоссе. У меня в бардачке твоя старая заколка. Помнишь, розовая, с отколотым стразиком?

Она помнила. Она искала эту заколку три недели после их расставания.

— Ты не забыл моё лицо, — сказала Анна, сама не понимая, зачем проверяет. — Я же сожгла…

— Ты сожгла бумагу. А лицо отпечаталось у меня под веками. Когда я закрываю глаза, я вижу только тебя. Даже когда трахаю Светку.

— Это грубо.

— Это правда, — голос Арсения стал ниже, почти мурлыкающим. — И Светка, кстати, тоже это чувствует. Она вчера спросила, почему я шепчу «Аня». Я соврал, что это имя моей умершей кошки.

Анна хотела бросить трубку, но не смогла. В горле застрял ком из желания, обиды и влажного тепла, которое она давно не испытывала.

— Приезжай, — сказала она. — Сегодня. Сейчас.

— Не могу. — И пауза, после которой она услышала чужой голос на заднем плане: томный, сиреневый, Светкин. «Арс, иди мыть спину». — Понимаешь, — продолжил Арсения тише, — я теперь между. Я не совсем здесь. Тот ритуал с фотографией — он связал нас, но неправильно. Я могу до тебя дотронуться, только если ты сама скажешь особенные слова. И тогда, возможно, я перейду на твою сторону. А Светка останется там, где я сейчас. В подвешенном состоянии. С мылом в глазах.

— Какие слова? — прошептала Анна, чувствуя, как по спине ползёт холодная змея страха и удовольствия.

— «Иди ко мне, ледяной мальчик». Ты так называла меня прошлой зимой, когда у тебя не было отопления.

Анна зажмурилась. Вспомнила: да, действительно, шутя, когда они лежали голые под двумя одеялами, а из батареи капало ржавой водой.

— Иди ко мне, ледяной мальчик, — сказала она.

Телефон замолчал. Затем раздался стук в дверь: три удара, ровно, как по гробу. Анна открыла.

На пороге стоял Арсений, мокрый с головы до ног, в одном полотенце, с розами: живыми, но с красными лепестками, на которых выступили капли, похожие на кровь. Он улыбался той улыбкой, которую она ненавидела и любила одновременно.

— Долго же ты, — сказал Арсений, шагнув внутрь и тут же стянув с неё свитер одним движением. — У меня мало времени. Светка сейчас хватится, она чувствует потери. У нас там, — он кивнул куда-то в сторону холодильника, — вообще странная логика. Но мне плевать. Ты пахнешь пеплом и хризантемами. Это возбуждает.

Они упали на диван. Арсений целовал её так, словно его губы помнили каждую родинку. Анна царапала ему спину, оставляя белые полосы, которые тут же наливались розовым. Но когда она попыталась запустить руку ему под полотенце, он перехватил её запястье.

— Нельзя. Пока полностью. Иначе порвётся ткань реальности. Или что-то в этом роде. — Он усмехнулся. — Но я могу сделать кое-что другое.

То, что он сделал дальше, Анна могла бы описать словами «неприлично хорошо», если бы её не заклинило на полуслове из-за одновременного оргазма и галлюцинации: из люстры на них сыпались чёрные лепестки роз, каждый лепесток падал на её кожу и оставлял след в виде маленького ожога, но не больно, а приятно, как жгучий поцелуй.

А после, лёжа на развороченном диване, слушая, как Арсений исчезает с тихим хлопком, оставив на подушке влажный силуэт своего тела, — Анна прочитала смс от Светки: «Ты забрала его даже не полностью. Поздравляю. Теперь он будет ходить к тебе каждое 27-е. А меня он трахает с закрытыми глазами. И орет твоё имя. Сволочь. Давай кофе?»

Анна отложила телефон. Взяла чёрный конверт (он всё ещё лежал на тумбочке) и понюхала. Лаванда. Бензин. И что-то ещё, очень личное, что Арсений прятал под полотенцем.

— Ледяной мальчик, — прошептала она в потолок. — Ты даже не представляешь, как я по тебе скучала.

На календаре было 27 февраля. Следующая встреча — 27 марта. Она уже знала, какие слова скажет.

27 марта. «Пробуждение под слоем земли»

Виктор Петрович полол грядки и разговаривал с землёй. Земля молчала, но слушала внимательно: это он знал точно, потому что после его монологов черви выползали на поверхность и замирали, будто из уважения. Ему было шестьдесят два. Жене — пятьдесят восемь. Дочке Насте навсегда осталось девятнадцать.

— Глупая, — шептал он, втыкая совок в мартовскую грязь. — Ну зачем ты полезла на тот обрыв? Первоцветы. Мать бы и без них обошлась. Мы бы тебя…

Он не договорил. Тридцать седьмая грядка, крайняя, у самой калитки. Там, где в прошлом году он посадил рябину в память о Насте. Рябина не взошла. Вместо неё из земли торчал чей-то палец. Грязный, с обломанным ногтем, но совершенно живой.

— Настя? — спросил он у пальца.

Палец согнулся в жесте «иди сюда».

Виктор Петрович бросил совок, побежал за лопатой. Копал как бешеный, не обращая внимания на комья, летящие в лицо. Через минуту он откопал ладонь. Через две — запястье, унизанное его же старыми чётками, которые он положил в гроб. Ещё через пять минут перед ним лежала Настя. Целиком. Голая, если не считать проросших сквозь кожу корешков и прилипшей к бедру прошлогодней листвы.

— Папа, — сказала она сипло, как певица шансона после банки пива. — Я так хочу пить.

Виктор Петрович опрометью кинулся за ковшом. Принёс колодезной воды, поднёс к её губам (они были серыми и потрескавшимися, как старая глина). Но Настя не стала пить. Она плеснула воду себе на грудь, и там, куда попали капли, кожа порозовела, а корешки втянулись обратно, словно улитки.

— Так лучше, — сказала она. — Ты не представляешь, как там сухо. Как в сауне, где забыли налить воду на камни. И темно. Ни одного червяка, чтобы поговорить.

Отец помог ей встать. Настя шаталась, но держалась. Ростом стала выше на полголовы: видимо, в земле всё-таки тянутся. Она обняла его, и он почувствовал странный запах: влажный погреб пополам с яблочным квасом и ещё чем-то сладковато-тошнотворным, от чего засосало под ложечкой.

— Мама дома? — спросила Настя, заглядывая ему через плечо. Настя всегда была любопытной, как сорока.

— Мама в городе, на ярмарке. Вернётся завтра.

— Хорошо. — Настя провела пальцем по щеке отца и оставила след из земли и слюны. — Значит, успеем побыть вдвоём.

Эротический момент случился неожиданно. Виктор Петрович завёл Настю в дом, усадил на кухонную табуретку, накинул свой старый свитер (она надела как платье, и свитер сползал с плеча). Он варил пельмени, а Настя вдруг подошла сзади, обняла за талию и прижалась всем телом. Холодным, как лещадь в апреле.

— Пап, — сказала она в затылок. — Я забыла, как пахнут живые. Ты пахнешь укропом, потом и старым деревом. Дай я запомню.

Она развернула его и поцеловала. В губы. Не по-детски, а долго, с каким-то неуклюжим причмокиванием, словно училась заново. Виктор Петрович замер, чувствуя, как её язык — шершавый, как наждак, — скользит по его нёбу, оставляя во рту привкус перегноя и дождевых червей.

— Настя, — прошептал он, отстраняясь. — Ты что, с ума сошла? Я твой отец.

— А я уже никто, — ответила она, и в глазах её, тёмных как две скважины, промелькнуло что-то нечеловеческое. — Там, внизу, нет родства. Есть только тепло и холод. Ты тёплый. И я хочу забрать это тепло. Немного.

Она снова потянулась к Виктору Петровичу, но в этот момент рассмеялась: громко, заливисто, как в детстве, когда он щекотал её пятки. И изо рта у неё посыпались прошлогодние листья. Дубовые, кленовые, блестящие от слизи. А за листьями — мокрицы. Маленькие, серые, они копошились у неё на губах и падали на пол, где тут же зарывались в щели.

Виктор Петрович отшатнулся.

— Видишь, — сказала Настя, вытирая рот тыльной стороной ладони. — Я не совсем я. И чем дольше я наверху, тем быстрее рассыпаюсь. У меня есть предложение, пап.

— Какое?

— Пойдём со мной. Там, под землёй, всегда весна. Не та, что здесь — грязная, с промокшими ногами, — а настоящая: цветут ландыши, солнце светит изнутри, и можно лежать в корнях и чувствовать, как сквозь тебя растёт клевер. Там нет возраста, пап. И нет того, что ты сейчас стесняешься.

Она дотронулась до его ширинки. Быстро, как змея языком.

— Я же вижу. Тебе одиноко. Мама спит в другой комнате уже три года. А я помню, как ты умеешь любить. Не бойся, там другие правила.

Виктор Петрович отступил к плите. Пельмени переварились и расползались, как медузы.

— Ты не моя дочь, — сказал он твёрдо.

— Сейчас — нет, — согласилась Настя. — Я то, что от неё осталось. Но хорошая новость: если ты придёшь добровольно, мы будем вместе. Она — я — буду помнить тебя. А если нет — я рассыплюсь здесь, на твоём полу, и ты будешь подметать листья до конца жизни. Выбирай.

Виктор Петрович выбрал полено. Не из-за жестокости, а из-за любви. Он размахнулся и ударил её по голове. Настя упала, не вскрикнув, и начала разлагаться на глазах. Сначала осыпалась кожа хлопьями сухой земли, потом мышцы превратились в глину, кости — в коряги. Через минуту на кухне лежала куча компоста, посреди которой торчал цветок. Маленький, бледно-жёлтый, с сильным запахом Настиных духов — «Красная Москва».

Виктор Петрович заплакал. Потом собрал компост в ведро, высыпал на тридцать седьмую грядку и посадил цветок сверху.

Вернувшаяся с ярмарки жена спросила, почему пахнет землёй и плачем. Он сказал: «Мыл окна, открыл форточку, с полей потянуло». Она не поверила, но вздохнула и пошла варить новые пельмени.

Настя больше не возвращалась. Но каждое 27 марта на грядке расцветал тот самый жёлтый цветок. И если сорвать его и понюхать, можно на секунду увидеть: там, внутри бутона, кто-то лежит голый в корнях и смеётся, обрывая с губ мокриц одну за другой.

27 апреля. «Дождь, помнящий имена»

В Москве лило как из ведра. Но не обычного: в каждом дождевом облаке сидел свой диспетчер. По крайней мере, так думала Катя, филолог по образованию, продавец в винном магазине по жизни. Она стояла под козырьком «Красного и Белого» и смотрела, как лужи пузырятся.

— Девушка, вас подвезти? — спросил голос за спиной.

Катя обернулась. Мужчина лет тридцати пяти в мокром плаще, с лысиной, похожей на причал для чаек, и улыбкой, которая явно работала на батарейках. Ничего примечательного. Но дождь вокруг него падал иначе: капли огибали его плечи, будто боялись.

— Не надо, — ответила Катя. — Я жду, когда кончится.

— Он не кончится, — сказал мужчина. — Сегодня 27 апреля. Дождь помнит имена. Вы — Екатерина. Ваше имя уже стучало по асфальту четыре раза за последние десять минут.

Катя подняла бровь. Она была девушкой скептической, курила «Парламент» и не верила в астрологию. Но тут одна капля упала ей на запястье и прошептала:«Катя». Чётко, как в наушниках. С ударением на «а».

— Что за хрень? — спросила она у мужчины.

— Я Леша. — Он протянул мокрую ладонь. — У меня маленькая фирма по отводу дождевой воды. Контракт с облаками. Неофициальный. Видите ли, в апреле, 27-го числа, водяной пар хранит память обо всех, кто когда-либо плакал. И о тех, кто будет плакать. Ваше имя в списке на сегодня. Хотите узнать, почему?

— Хочу, — сказала Катя и чихнула.

Леша поднял руку. Над ними прямо на пустом месте образовался купол: прозрачный, дрожащий, как желе. Дождь по куполу барабанил, но внутрь не попадал.

— Это мой зонтик. Не спрашивайте как. Идёмте в кафе. Там я расскажу, что будет с вами в полночь, если не успеть.

В кафе «Седьмое небо» пахло корицей и отчаяньем. Катя заказала двойной эспрессо, Леша — минералку без газа.

— Слушай, — начал он, наклоняясь так низко, что его лысина отразилась в чашке. — Каждый дождь помнит всех утопленников. Не только тех, кто утонул, а тех, кто был «потоплен»: обстоятельствами, любовью, кредитами. Сегодня твоя очередь. В 23:47 ты выйдешь на улицу, и одна капля упадёт тебе в рот. Она скажет имя мужчины, которого ты никогда не полюбишь, но будешь с ним до старости. И ты забудешь, что такое настоящий оргазм.

— Грубовато, — заметила Катя.

— Правда жизни, — вздохнул Леша. — Но у меня есть план. Чтобы сбить прицел дождя, нужно в момент, когда капля будет падать, поцеловать другого человека. С открытым ртом. Тогда дождь перепутает имена, и ты получишь не предсказание, а свободный выбор. Но есть нюанс: поцеловать нужно кого-то, кто не из твоего мира. Например, меня.

Катя хмыкнула.

— Ты — водопроводчик?

— Я — дождечерпий, — обиделся Леша. — Мы управляем осадками. И да, я не очень красив, но губы у меня тёплые. И главное: я умру через два года, поэтому дождь тебя не привяжет ко мне надолго. Идеальный вариант, как говорят в Тиндере.

Катя засмеялась. Потом перестала, потому что услышала, как за окном капли зашептали хором: «Катя, Катя, Катя».

— Хорошо, — сказала она. — Но при одном условии: ты расскажешь, как вам удаётся контрактовать с небом.

— Анекдот, — сказал Леша. — Там бухгалтерия как в ЖЭКе. Главное — платить вовремя алмазной пылью.

В 23:30 они вышли из кафе. Дождь стеной. Леша взял Катю за руку: рука была ледяная, но живая. Они пошли к тому месту, где, по словам Леши, упадет капля-судьба. Место оказалось ничем не примечательным — люк теплотрассы у «Пятёрочки».

— Жди, — сказал Леша. — Когда услышишь своё имя с придыханием, поворачивайся ко мне и целуй. Не раздумывая. Иначе капля попадёт не в рот, а в глаз. Будет больно.

Катя ждала. Секунды тянулись как жвачка на подошве. В 23:47 с неба начала падать одна-единственная крупная капля, размером с вишню. Она летела медленно, подсвеченная фонарём, и шептала:«Катерина… Катерина… я знаю твоего суженого…»

— Целуй! — крикнул Леша.

Катя вцепилась ему в воротник плаща и поцеловала. Открытым ртом. Язык встретил язык — солёный, с привкусом озона и ещё чего-то сладкого, похожего на электрошок. Капля упала на их сцепленные губы и взорвалась, как маленький фейерверк. Брызги разлетелись в стороны, оставляя на асфальте надписи: «Вася», «Петя», «Дима из пятый маршрутки».

Поцелуй длился целую минуту. Когда оторвались, Катя поняла, что дождь кончился. Абсолютно. В Москве впервые за сто лет было сухо 27 апреля.

— Сработало, — выдохнул Леша, вытирая губы. — Теперь ты можешь любить кого захочешь. Но учти — меня не получится. Я из другого измерения, мы как масло и вода.

— Жалко, — сказала Катя. — Ты целуешься отлично для водопроводчика.

— Я не водопроводчик, — улыбнулся Леша и начал медленно растворяться в воздухе, превращаясь сначала в пар, потом в маленькую тучку, потом в ничто. Осталась только лужа, в которой отражалась полная луна.

Катя осталась одна. Достала сигарету, закурила, посмотрела на небо. Ни облачка.

На следующий день она пошла на работу и увидела нового поставщика: высокого, веснушчатого парня с накладной на шампанское. Он представился Димой. Сказал, что развозит игристые вина и терпеть не может дождь.

— А я люблю, — сказала Катя.

— Тогда, может, сходим куда-нибудь, когда будет ливень? — спросил Дима и улыбнулся так, что у Кати зачесались губы: в точности на том месте, где их касался Леша.

Она согласилась. И никогда не узнала, что Дима из пятой маршрутки — тот самый, чьё имя дождь написал на асфальте последним. И что Леша, растворяясь, шепнул: «Повезло тебе, Катька. Он тоже дождечерпий, просто не помнит. А ты его поцелуем разбудишь: через два года. Как раз когда я умру. И всё у вас будет». Но это уже совсем другая история. Которая начнётся тоже 27-го числа. Но другого месяца.

27 мая. «Цветы на память»

Зоя Ивановна лежала на больничной койке и смотрела в потолок. Потолок был цвета «сдохший бегемот», как она сама выражалась. В свои семьдесят шесть она сохранила остроту языка и привычку подкалывать медперсонал.

— Молодой человек, — обратилась она к санитару Вадику, — вы не подложите мне ещё одну подушку? Под поясницу. А то моя поясница помнит мужа лучше, чем я его. А он был о-го-го какой.

Вадик покраснел, подложил подушку и быстро вышел. Зоя Ивановна усмехнулась и закрыла глаза. Сегодня 27 мая. Какое-то особое число: она чувствовала это каждой старческой морщиной.

— Хочу увидеть свой дом, — прошептала она в тишину. — Тот, где я была молодой. Где пахло пирогами и моим Володькой, который целовал меня в сеновале так, что у меня подгибались колени.

Это была палата обычного отделения терапии: три койки, две соседки — глухая и буйная. Но в 23:15 Зоя Ивановна проснулась от странного шороха. Из-под пола выползали корни. Тонкие, белые, как нити. Они ползли по линолеуму, извиваясь, и тянулись к её кровати.

— Господи, — сказала Зоя Ивановна не испуганно, а скорее заинтересованно. — А я думала, мне уже ничего не светит.

Корни обвили ножки кровати, поднялись по одеялу и аккуратно, почти нежно, коснулись её щеки. Они пахли землёй, мятой и чем-то сладким: тем самым сеном, из далёкого пятьдесят девятого года.

— Зоя, — прошептал голос из стены. — Ты звала?

Из стены, без единой трещины, вышел мужчина. Лет тридцати, кучерявый, в косоворотке, с руками, перемазанными зелёнкой и чернозёмом. Он был похож на того Володьку: того самого, с сеновала, который умер сорок лет назад от рака лёгких, потому что курил «Беломор».

— Володя? — Зоя Ивановна приподнялась на локтях. — Ты же должен быть прахом. Я тебя на Ваганьковском оставила.

— Прах — это удобрение, — улыбнулся мужчина, и зубы у него были белые, молодые, ни одной пломбы. — А я пророс. Через корни деревьев на твоём старом участке. Теперь я многолетник.

Он сел на край кровати, и койка жалобно скрипнула, но не сломалась. Корни по его ногам взбирались выше.

— Ты та, — сказал Володя, глядя на неё в упор. — Такая же. Только волосы белые, а глаза — те. Помнишь, как ты на сеновале кричала? Меня сосед услышал, палкой стучал.

— Я не кричала, я пела, — поправила Зоя Ивановна и вдруг почувствовала, как её старушечье тело наполняется чем-то тёплым, жидким: прямо как в молодости, когда она бегала через три дома за Володькой, чтобы просто положить руку ему на колено.

— Спой мне сейчас, — сказал Володя и наклонился.

Он поцеловал её. Руки у него были прохладные, но губы горячие. Зоя Ивановна, забыв про давление, про таблетки от сердца, про соседок, которые могли проснуться, запустила пальцы в его кудри. Пальцы утонули в листве: самые настоящие листья клёна запутались в волосах Володи, и он пах лесом после дождя.

— Господи, — выдохнула она, отрываясь. — А я ведь бабка древняя. Ты что, не видишь?

— Вижу, — сказал Володя. — Но я не человек. Я — память. А память не знает возраста. Ты для меня всегда та, семнадцатилетняя, в ситцевом платье, которое задиралось до пупа, когда я снимал его зубами.

— Это было один раз, — улыбнулась Зоя Ивановна.

— И ты мне чуть ухо не откусила.

— Это была любовь.

Они снова начали целоваться, и корни покрыли всю кровать, сплетаясь в венок вокруг их тел. Там, где руки Володи касались дряблой кожи Зои Ивановны, кожа разглаживалась, становилась упругой, розовой. Она чувствовала, как исчезают морщины, как распрямляется спина, как грудь наливается: не как в двадцать, но хотя бы как в сорок.

— Ты меня возвращаешь, — прошептала она.

— Только на одну ночь, — ответил Володя, расстёгивая её больничную рубашку. — Время плохая, но честная женщина. Оно не даст мне забрать тебя целиком. Но сегодня — всё наше.

То, что произошло дальше, вряд ли описала бы даже Маркиз де Сад, если б его положили на терапию. Достаточно сказать, что соседка (глухая) проснулась и спросила: «Это клопы скребутся или у нас в палате молодёжь?» Буйная же просто перевернулась на другой бок и пробормотала: «Опять Зоя Ивановна анекдоты рассказывает».

В 4:50 утра, когда за окном начал светать рассвет, Володя поцеловал её в лоб и сказал:

— Зоя, я должен уйти. Корни втянутся обратно. Но ты запомни: каждое 27 мая я могу прийти. Если ты захочешь. Но с каждым разом я буду возвращать тебя всё меньше. В следующем году — только до полусогнутых коленей. Через год — до улыбки. А потом — только запах.

— Забери меня с собой? — попросила Зоя Ивановна, вдруг испугавшись старости.

— Нельзя, — покачал головой Володя. — Ты — дерево, которому ещё цвести. А я просто корень. Приходи в сад, когда выпишут. Там, под старой яблоней, я оставил тебе подарок.

Он растворился в стене. Корни уползли обратно под линолеум, оставив на полу мокрые дорожки земли. Зоя Ивановна лежала голая, потная, счастливая и абсолютно молодая: до тех пор, пока на её глазах кожа снова не стала дряблой, волосы седыми, а колени больными.

Утром медсестра нашла в палате не три пациентки, а две. И огромный иссохший куст на третьей койке — сплетение веток в форме человека. Из груди куста торчал один живой ландыш.

— Куда делась Зоя Ивановна? — испуганно спросила медсестра.

Глухая соседка показала пальцем на куст и пожала плечами. Буйная заявила: «Она сказала, что идёт в сад, под яблоню. И чтоб её больше не ждали, она теперь многолетник».

В саду при больнице и правда росла старая яблоня. У её корней кто-то оставил ситцевое платье: то самое, с цветочками. А на платье лежала записка:

«Спасибо за последнюю ночь. Поливай меня иногда водкой. Не водой — водкой. Вспоминай, как я кричала. P.S. Твой ландыш посади у входа. Чтобы все нюхали и завидовали».

Медсестра заплакала. Врач выписал направление в психиатрическое отделение. Но куст спилили через неделю, и под ним нашли скелет. Анализ ДНК показал — Зоя Ивановна. Только почему-то без возраста, зато с ландышем в грудной клетке.

Теперь каждое 27 мая на месте той палаты цветут ландыши. И если сорвать один и приложить к уху, можно услышать: кто-то шепчет «Володя, ещё раз, последний» и тихо постанывает. Санитар Вадик уволился и ушёл в садовники. Говорят, он каждую ночь разговаривает с яблоней и поливает её не водой.

27 июня. «Солнцестояние зеркал»

Олег ненавидел своё отражение с четырнадцати лет. Не потому, что был уродлив: просто оттуда, из зеркала, на него смотрел кто-то не тот. Плечи широкие, челюсть квадратная, а внутри — тонкая, как проволока, девичья душа, которая просила юбок и длинных волос.

— Хочу стать другой, — прошептал Олег в зеркало ванной 27 июня, в ночь солнцестояния. — Хоть кем-то. Хоть на один день.

Зеркало мигнуло. Как экран телевизора, когда переключаешь канал. На секунду Олег увидел в нём не себя, а девушку с каштановыми кудрями, веснушками и родинкой над левой грудью. Девушка подмигнула и показала язык.

— Договорились, — сказал голос из зеркала. — Но учти: правила.

Олег проснулся утром от тяжести в груди. Буквальной — у него появилась грудь. Третьего размера. Чужая, но своя. Он подскочил к зеркалу: из отражения на него смотрела та самая девушка. Веснушки, кудри, родинка. И лёгкая щетина над верхней губой: гибрид, конечно, но 27-е число не было бы 27-м без сюрпризов.

— Кто ты? — спросил он/она у зеркала.

Зеркало ответило его же голосом из прошлого: «Я Олег. Точнее, то, что от него осталось. Мы поменялись местами. Теперь ты — Олеся, а я — Олег. До заката. Есть три условия: не снимай зеркало со стены, никому не показывай метку на пояснице и обязательно поцелуй кого-нибудь до полуночи. Иначе оба останемся гибридами навсегда».

Олеся (бывший Олег) осмотрела себя. Тело было молодым, двадцатидвухлетним, с узкой талией и круглыми бёдрами. Под футболкой угадывался лифчик: кружевной, чёрный, явно дорогой. Она провела рукой по животу и вздрогнула от неожиданного удовольствия: её новая кожа была безумно чувствительной.

— Ладно, — сказала она, — допускаю. Что дальше?

Дальше оказалось, что у Олеси есть работа: она бармен в лесби-кафе «Роза ветров», её бывший парень (ныне девушка?) Женя собирается сделать предложение, а в груди живёт тревожное, сладкое ощущение, что сегодня случится первый раз — но с кем?

В кафе было людно. Олеся обслуживала столики, и её новый бюст привлекал внимание. Одна посетительница, длинноволосая брюнетка с серьгой в носу, пила «Кровавую Мэри» и откровенно её разглядывала.

— Ты сегодня другая, — сказала брюнетка. — Более… расслабленная. Что, Олесь, парня нашла?

— Я нашла себя, — ответила Олеся и покраснела.

В зеркале за барной стойкой мелькнуло лицо старого Олега: он подмигнул и сделал жест «целуй давай, время идёт».

— А поцеловать можно тебя? — спросила Олеся у брюнетки.

Та поперхнулась томатным соком.

— Ты же всегда говорила, что я тебе не по вкусу. Слишком кислая.

— Сегодня кислое — это сладкое, — выпалила Олеся, наклонилась через стойку и впилась в губы брюнетки.

Поцелуй получился долгим, мокрым, с примесью копчёного табака и граната. И в тот же миг Олеся почувствовала, как внутри что-то переворачивается: не больно, а радостно, как будто все зеркала в мире дали трещину, чтобы выпустить на волю настоящую любовь.

В 23:58 она вернулась домой, встала перед зеркалом. Из отражения на неё смотрела уже не девушка, не парень, а нечто среднее — с длинными ресницами и широкими плечами, с грудью и плоским животом. Идеальное.

— Ты выбрала, — сказало зеркало чужим нейтральным голосом. — Остаешься в этом теле. А Олег… он ушёл в другое измерение. Там он теперь счастливый гей-порнозвезда, если тебе интересно.

— Мне неинтересно, — сказала Олеся и поцеловала своё отражение.

Зеркало покрылось рябью, как вода, а потом стало обычным.

На следующее утро она проснулась с теми же кудрями, веснушками и грудью. И с запиской на подушке: «Поздравляю с днём рождения. Ты родилась заново 27 июня. P.S. Брюнетку ту зовут Лера. Она тебя любит уже полгода. Не облажайся».

Олеся не облажалась. Она пришла в кафе, взяла Леру за руку и сказала: «Спасибо, что кислая. Я без кислого не могу». Лера засмеялась и предложила съехаться. Через год они усыновили кота и назвали его Зеркало. Кот, кстати, умел открывать дверцы шкафов и всегда смотрелся в них будто бы с улыбкой.

Теперь каждое 27 июня Олеся с Лерой пьют «Кровавую Мэри» и чокаются с зеркалами. Говорят, если присмотреться, в отражении можно увидеть старого Олега: он машет рукой из параллельного мира, где всё ещё ищет себя. Но каждый находит себя ровно тогда, когда перестаёт бояться чужих отражений.

27 июля. «Гудок с того берега»

Семён Петрович сидел на пирсе, свесив ноги в чёрную воду. Ему было пятьдесят три, он был вдовцом, рыбачил по ночам и разговаривал с поплавком. Рыба не клевала, но поплавок вежливо кивал. Сегодня — 27 июля. Семён Петрович налил себе из термоса чай с коньяком, закурил «Приму» и сказал в тишину:

— Хоть бы поймать кого. Не рыбу, а так. Чтобы поговорить.

Удочка дёрнулась так сильно, что Семён Петрович чуть не свалился в воду. Леска завизжала, пальцы обожгло. Тащил он долго, наверное, минут десять, пока не выволок на доски старый, облепленный тиной дисковый телефон. Чёрный, с круглым диском: такие стояли в восьмидесятых на почте.

— Это что за хренотень? — спросил Семён Петрович.

Телефон зазвонил. По-настоящему: дребезжащим, механическим звонком. Семён Петрович, чертыхнувшись, снял трубку.

— Сынок, — сказал голос, который он не слышал тридцать лет. Голос отца, утонувшего в этой самой реке, когда Семёну было двадцать три. — Ты чего это удумал? Один сидишь, пьёшь. Мать твоя на том берегу плачет.

— Пап, ты умер, — тупо ответил Семён.

— А ты никогда не думал, что смерть — это долгая командировка? — отец закашлялся, как в старые времена, когда они вместе пили в гараже. — Я тут, короче, устроился. Диспетчером переправы. Через Стикс, слыхал такое? Раньше Харон вёз, а теперь у нас автоматизация. Я звоню, говорю: «Очередь, номер твой, приготовь мелочь». Веселье, короче. Но скучаю. Ты бы приехал.

— Приехал? К тебе? — Семён поперхнулся чаем.

— Нет, блин, в Макдональдс. Ко мне, конечно. У нас тут процедура: тонешь — сразу собеседование. Но ты не тони, ты просто… нырни. На минуту. Я тебе одну барышню покажу. Она тоже утопла, но молодая, горячая. Ты же один, как перст. А ей скучно.

Семён снял трубку от уха, посмотрел на неё, как на говорящую жабу. Потом приложил снова:

— Ты в своём уме? Это же некрофилия, пап.

— Какая некрофилия? — обиделся отец. — Она русалка. По новому контракту, с 27-ми числам, русалкам разрешён контакт с живыми. В целях демографической поддержки потустороннего слоя. Я серьёзно. Она симпатичная, титьки — закачаешься, только чешуя на бёдрах. Но в темноте не видно.

Семён Петрович почесал затылок. Он был мужиком простым: слесарь на пенсии, баня по субботам, картошка с селёдкой. Жена умерла пять лет назад от инсульта. С тех пор он никого не трогал, кроме кота Борьки. А тут папа с того света сваху играет.

— Ладно, — сказал он. — Что делать?

— Нырни. Только не глубоко. Я дам сигнал — телефон завибрирует. И сразу выныривай, а то лёгкие зальёшь. И не бойся, она не кусается. Ну, почти...

Семён разделся до трусов. Вода оказалась тёплой — парное молоко, а не июльская река. Он нырнул, открыл глаза. Под водой было светлее, чем обычно: какое-то фосфоресцирующее свечение шло со дна. И там, на глубине двух метров, висела в толще воды девушка. Лет двадцати пяти, бледная, с распущенными рыжими волосами, в одних лишь водорослях на бёдрах. Вместо ног — длинный, переливающийся чешуёй хвост, но выше пояса — абсолютно человеческая, даже с родинкой на левом боку.

Девушка улыбнулась, показав ровные, острые зубы.

«Привет, Сёма», — сказала она мысленно. Голос был, как вибрация прямо в мозгу. «Меня зовут Линда. Твой батя говорил, ты скучаешь по женскому телу. Не ври, я вижу твоё давление и пульс. У тебя сейчас сто пятьдесят на сто».

Семён сделал движение к поверхности, но Линда обхватила его за талию — холодными, но очень гладкими руками — и прижала к себе. Под водой он чувствовал странную тяжесть в паху. Не зря говорят: вода — плохой проводник стеснения.

«Не дёргайся», — пропела русалка и поцеловала его.

Под водой целоваться было непривычно: вкус соли, йода и молодой капусты. Линда не дышала, но её губы двигались настойчиво, языком она обвела его нёбо и опустилась ниже, к шее. Семён чуть не вдохнул воду, но она закрыла ему рот своей ладонью, а второй рукой скользнула по животу и остановилась на резинке трусов.

Телефон на пирсе завибрировал. Сигнал отца: «Время выходить, сынок! Не задерживайся!»

Семён оттолкнулся и вынырнул, хватая ртом воздух. Линда осталась под водой, но он видел её силуэт: она кружилась, как огромная золотая рыбка, и беззвучно хохотала.

На пирсе, выжимая трусы, Семён снова взял трубку.

— Ну как? — спросил отец. — Зачёт?

— Пап, ты… — Семён не знал, ругаться или благодарить. — Она меня чуть не утопила. И поцелуй — будто скумбрию ел.

— А ты хотел блондинку из «Виктории Сикрет»? У нас тут, знаешь ли, разнообразие небольшое. Линда, между прочим, филолог по образованию. Стихи пишет на бересте. Короче, приходи завтра. Она сказала, ты неплох. Только в следующий раз трусы снимай — у нас тут одно правило, после полуночи хвост превращается в ноги, а ты не ожидаешь. Сам понимаешь.

— Пап, я старый. У меня грыжа.

— У Линды тоже была грыжа — вылечили. Слушай, сын, либо ты начинаешь жить, либо я перестаю тебе звонить. Сидишь один, как сыч. А Линда — баба добрая. Она тебе и щи сварит, и по спине погладит. Даже кредит оформить поможет, у них там, на дне, свои банки.

Семён засмеялся. Впервые за пять лет. Посмотрел на воду: Линда высунула голову по шею, улыбнулась и показала большой палец.

— Ладно, — сказал он в трубку. — Завтра приду. Но если она меня утопит, я тебя на том свете за уши оттаскаю.

— Договорились, сынок. И вот ещё: не пей коньяк с утра. И про трусы не забудь... Всё, отбой.

Телефон пискнул и замолк. Семён бросил его в воду: трубка утонула, но тут же всплыла и поплыла к берегу, как поплавок.

На следующее утро Семён пришёл на то же место. Линда сидела на пирсе, но уже без хвоста, в длинной юбке и кофте, с мокрыми волосами. Она пила пиво из банки и курила «Винстон».

— Семён, — сказала она хрипловато. — Всё боишься?

— А надо?

— Надо, — ответила она и взяла его за руку. — Но страх — это афродизиак. Пошли в сарай, я тебе покажу, как русалки танцуют без воды.

Они пошли. Через час из сарая вылетел бурундук и упал в обморок. Но это уже детали.

Теперь каждое 27 июля Семён Петрович ходит на реку. Рыбу не ловит: разговаривает с телефоном, а потом ныряет. Отец изредка даёт советы: «Не жми ей на хвост, она нервничает», «Цветы дари, которые растут на дне — кувшинки любит», «И главное, сынок: счастье, оно не там, где ты думаешь. Иногда оно мокрое и с чешуёй».

Линда осталась жить у Семёна Петровича. Справку о смене пола не делала. А зачем? В воде она русалка, на суше — обычная женщина, только ступни холодные и отпечатков пальцев нет. Грыжа у Семёна Петровича прошла. Коньяк они теперь пьют вместе, и банку с огурцами Линда открывает зубами.

27 августа. «Спелая ягода»

Вера Алексеевна выращивала малину четырнадцать лет. Сорт «Гигант»: сладкий, как первый поцелуй, и крупный, как детский кулак. В этом году урожай подкачал: дожди, тля, соседский кот, который ходил в кусты по-большому. 27 августа Вера сидела на веранде, перебирала красные комочки и вздыхала.

— Господи, — сказала она яблоне. — Ну дай мне хоть раз сладкой жизни. Чтоб деньги были, чтоб мужик любил, чтоб целлюлит прошёл.

Яблоня промолчала. А малинник зашевелился.

К полуночи каждая ягода налилась неестественным блеском — как лакированная. Вера вышла с ведром и ахнула: кусты ломились от малины, но ягоды были на ощупь... как купюры. Шершавые, прямоугольные, с водяными знаками. Она сорвала одну — тысяча рублей. Другую — пять тысяч. Третью — доллар.

— Это сон, — сказала Вера и ущипнула себя за ляжку.

Ляжка ответила сладкой болью. И тут же на неё с куста упала спелая малина-десять-евро, прилипла к голой коже, и Вера почувствовала, как деньги впитываются прямо в поры. Приятное тепло разлилось по ноге. Целлюлит — возьми и рассосись.

Утром она проснулась богатой. Ведро, полное купюр, стояло на крыльце. Муж Виктор (бывший, но живущий в маленькой пристройке) приполз на запах денег и спросил:

— Ты чё, наркокурьером заделалась?

— Нет, — счастливо соврала Вера. — Малина дала урожай.

Вера Алексеевна купила новую «Тойоту», заказала бюст третьего размера (своего не хватало), наняла любовника Сашку: молодого, с кубиками на животе и проблемами с произношением буквы «р». Сашка массировал ей пятки и называл «мой сладкий пельмень».

Всё шло отлично ровно десять дней. А потом Вера заметила странность: на левом бедре появилось тёмное пятно. Как синяк, но не болело. На ощупь — мягкое, дряблое. Она потёрла и кусочек кожи остался на пальцах. Под ним проступила алая, мокрая плоть, пахнущая малиной.

— Саша! — крикнула она. — У меня, кажется, грибок.

Саша подошёл, посмотрел, побледнел и сказал:

— Вера, это не ггыбок. Это гниль. Вы чего ели?

— Малину, — прошептала Вера. — Много малины.

Она бросилась к зеркалу. На спине, на руках, под новыми имплантами — везде проступали пурпурные пятна спелой ягодной гнили. И если дотронуться до них, то оставалась вмятина, из которой сочился сладкий сок. И мелкие чёрные косточки.

— Боже мой, я превращаюсь в варенье, — сказала Вера и разрыдалась.

В эту ночь, с 6 на 7 сентября, она пришла в малинник. Кусты стояли голые: ни одной ягоды, ни одной купюры. Зато в центре, на старом пеньке, сидела бабка в белом платке, как явление ведьмы из сельского гороскопа.

— Что ж ты, Вера, — сказала бабка. — Я просила свиту, а ты — денюжки. Сладкая жизнь, она не в деньгах. Сладкая жизнь — когда клубника без червяков. А ты взяла моё предложение без инструкции. Теперь будешь гнить по чуть-чуть. Каждый раз, как потратишь купюру, на коже появится новая ямка.

— Можно вернуть? — спросила Вера.

— Вернуть? — бабка хмыкнула. — Малина уже переработалась. У тебя внутри теперь не кровь, а сироп. Но есть выход: доешь то, что осталось. Весь урожай, что собрала. В прямом смысле — скушаешь деньги. Тогда всё вернётся. Но учти: деньги, они бумажные. На вкус как переваренные пельмени.

Вера вернулась домой, высыпала в таз все купюры: их было на два миллиона. Съесть бумагу? Она попробовала одну тысячу. Вкус — типографская краска и пыль. Но Сашка (который её не бросил, потому что «у тебя такие сиськи даже с гнилью классные») предложил размочить купюры в блендере с молоком.

— Ты псих, — сказала Вера.

— А ты хочешь остаться без ноги? — спросил Саша.

Они пили денежный коктейль три дня. По вечерам, для вкуса, добавляли ваниль и коньяк. Саша целовал её гниющие пятна, и от его прикосновений они на секунду затягивались плёнкой, а потом снова открывались.

— Ты что делаешь? — возмущалась Вера.

— Лечебная слюна, — шутил он. — Я же стоматолог по образованию. Ну, почти. Я учился девять месяцев на зубного техника.

На третью ночь, 27 сентября (да-да, 27-е, хотя ритуал был на август, последствия растянулись), Вера съела последнюю купюру — сингапурский доллар. И тут же её вырвало горстью свежей малины, чистой, без гнили. Пятна на коже стянулись, исчезли. Даже шрам от кесарева зарос малиновым цветочком.

— Всё, — сказала она. — Больше никакой сладкой жизни.

Она вышла в сад. Малинник снова стоял зелёный, ягоды только наливались: обычные, мелкие, кисловатые.

— Бабка! — крикнула Вера. — Я всё поняла!

— Что ты поняла? — спросила бабка, появляясь из компостной ямы.

— Сладкая жизнь — это не когда много, а когда в самый раз. И когда тебя целуют даже с гнилью.

Бабка покивала и растворилась, оставив после себя упаковку сахара, как бесплатный бонус.

Сашка остался. Он и правда оказался хорошим мужиком: без денег, зато с руками из нужного места. И с тех пор каждое 27 августа Вера варит малиновое варенье, кладёт туда три ложки сахара на кило и больше ни копейкой не рискует. А если ей хочется сладкой жизни, она просто идёт с Сашкой в гараж. И там, между банками с солёными огурцами и старыми покрышками, они находят своё маленькое, липкое, очень земное счастье. Без гнили. Ну почти.

27 сентября. «Учитель на час»

Дима Копейкин, шестнадцатилетний отличник с вечно потными ладонями, ненавидел школу. Не потому, что учился плохо, а потому, что учился слишком хорошо. Его замучили олимпиады, репетиторы, мамины ожидания. В десятом классе он понял: он ничего не знает. Вернее, знает правила, формулы, даты, но не знает, как поцеловать девочку, как не бояться темноты, зачем люди живут и почему пицца с ананасом вообще существует.

— Хочу знать всё, — прошептал он 27 сентября в полночь, глядя на собственное отражение в выключенном мониторе. — Без учебников. Без зубрёжки. Просто взять и знать.

Монитор мигнул. На экране появился текст: «Вы подписались на услугу „Инсайт-24“. Первые 24 часа бесплатно. Затем плата по факту. Условия договора в закладках».

Дима не успел испугаться, потому что в голове раздался голос. Тихий, уверенный, как диктор на радио «Маяк».

— Дима. Твоё домашнее задание по химии, сорок седьмое упражнение. Ответ на второй вопрос: аммиак, потому что… — голос замолчал, потом добавил: — Маша Сидорова сейчас лежит в постели и думает о тебе. Она хочет, чтобы ты написал ей «спокойной ночи».

— Что? — Дима подпрыгнул.

— Ты хотел знать всё. Вот тебе всё. В том числе чужие мысли. И не благодари.

Следующий день был фантастическим. Дима без подготовки написал контрольную по физике на сто баллов, назвал учительнице её девичью фамилию, которую та скрывала тридцать лет, и в столовой случайно прочитал мысли завуча: «Копейкин, конечно, гений, но уши у него лопоухие, как у спаниеля».

— Сам ты спаниель, — тихо сказал Дима завучу.

Та поперхнулась чаем.

Проблемы начались к вечеру. Голосов стало несколько. Они не умолкали, даже когда он затыкал уши ватой. Шептали, спорили, смеялись. К десяти часам Дима узнал, что его лучший друг Лёха втихаря встречается с его бывшей подружкой Ленкой, что его мама собирается развестись с отцом (он это и так знал), а его любимый учитель литературы Анна Сергеевна…

Вот тут голоса оживились особенно.

— Анна Сергеевна спит с физруком, — сказал один.

— Неправда, — обиделся другой. — Я видел, как она плакала вчера в подсобке. У неё муж алкоголик.

— А она, между прочим, думала о тебе, Дима, — добавил третий, самый ехидный. — Она считает, что у тебя сексуальная энергия блокирует твои творческие способности. И ещё она заметила, что ты смотрел на её ноги, когда она писала на доске...

Дима покраснел. Анне Сергеевне было двадцать девять, она носила узкие юбки, пахла ванилью и поправляла очки кончиком языка. В его фантазиях она занимала то же место, что и капитан Америка: нереальное, но желанное.

В полночь голоса выдали главное:

— Завтра 28 сентября. В 14:20 трамвай № 6 собьёт твою маму на перекрёстке. Потому что у него лопнет тормозной шланг. И ты ничего не сможешь сделать, если не выполнишь наше условие.

— Какое условие? — спросил Дима, трясясь.

— Вырви себе язык. Язык — это источник воли. Без языка ты не сможешь сопротивляться, и мы будем петь тебе вечные колыбельные, а мама останется жива.

Дима замер. Потом медленно пошёл на кухню за ножом. Но на пороге остановился. Голоса зашушукались: «Трус», «Не выйдет», «Мама умрёт».

— Заткнитесь, — сказал Дима. — Есть другой способ. Язык нужен для поцелуев. А я ещё не целовал Анну Сергеевну.

— Это не способ, — презрительно сказал главный голос.

— А это? — Дима взял телефон, набрал номер учительницы. Часы показывали 00:15.

— Алло? — сонный, но красивый голос Анны Сергеевны. — Дима? Что случилось?

— Анна Сергеевна, — выдохнул он. — Вы говорили, что моя сексуальная энергия блокирует творчество. Я хочу её сбросить. С вашей помощью. Вы не могли бы… поцеловать меня? Прямо сейчас. Это вопрос жизни и смерти. Честно.

Длинная пауза.

— Ты пьян? — спросила она.

— Я одержим голосами, которые хотят, чтобы я вырвал язык. Иначе мама умрёт под трамваем. Это звучит как бред, но, пожалуйста, поверьте. Вы хороший учитель, вы же чувствуете, когда ученик не врёт.

Анна Сергеевна приехала через двадцать минут. В халате, с растрёпанными волосами, на босу ногу в сланцах. Она посмотрела на Диму. Он стоял на крыльце, трясущийся, с ножом на поясе (кухонным, для хлеба).

— Покажи язык, — сказала она строго.

Дима высунул язык. Голоса заверещали: «Она ведьма, не поддавайся!» Анна Сергеевна наклонилась, схватила его язык двумя пальцами и поцеловала. Глубоко, горько, со вкусом кофе и отчаянья. Дима почувствовал, как что-то внутри переламывается, как сухая ветка. Голоса закричали разом и замолкли. Абсолютная тишина в голове наступила впервые за сутки.

Анна Сергеевна отстранилась. Вытерла губы.

— Сработало? — спросила она.

— Не знаю, — прошептал Дима. — Тишина.

— Значит, сработало. Знаешь, у меня бабка была знахарка. Она говорила: если голоса в голове хотят, чтобы ты себе что-то отрезал — поцелуй другого человека. Язык к языку. Это перебивает связь. Потому что настоящая жизнь, она про контакт, а не про внутренний монолог. И ещё — не вздумай вырывать язык, дурак. На филолога учиться будешь.

Анна Сергеевна ушла. На прощание она сказала: «Домашнее задание — к понедельнику прочитать „Мастера и Маргариту“. Не всё, хотя бы первую часть. И ещё — не звони мне больше в час ночи, у меня завтра первый урок».

Утром Дима пошёл к перекрёстку. Трамвай № 6 проехал в 14:20, но его мама опоздала на пять минут: у неё сел телефон, она вернулась за зарядкой и не попала под колёса. Шланг у трамвая действительно лопнул, но никто не пострадал.

Голоса не вернулись. Но иногда Дима слышал, как в голове проносится чужой шёпот — Анны Сергеевны: «Ты молодец, Копейкин. Но твои стихи всё равно дерьмо. Работай над рифмами».

Он улыбался и работал.

Теперь Дима тайно покупает учительнице кофе с корицей (её любимый) и оставляет на столе. Она пьёт, не спрашивая, кто принёс. А в журнале напротив его фамилии красной ручкой пишет: «Целовать на уроке запрещено. Зачёт».

27 октября. «Паутина рода»

Надежда Петровна терпеть не могла паутину. Каждое утро она сметала её с углов, с люстры, с фотографий предков на стене. Все говорили: «Надя, это же к счастью». А она отвечала: «К счастью, если её нет».

27 октября, в субботу, Надежда Петровна залезла на чердак. Там, в дальнем углу, висело нечто, похожее на кружевную простыню. Паутина толщиной в палец, серая, с вплетёнными мушиными скелетами и старыми новогодними дождиками.

— Я устала от этого бардака, — сказала Надежда Петровна, чиркнула зажигалкой и поднесла к паутине.

Та вспыхнула синим пламенем, зашипела, как живая, и втянулась внутрь себя, оставив на балке чёрную кляксу. Надежда Петровна довольно вытерла руки и спустилась.

Вечером муж Витя (человек-легенда, способный спать до двенадцати и при этом храпеть на три отдела) спросил:

— Ты что-то с чердаком сделала? Там какой-то шорох.

— Сожгла паутину, — ответила Надя, наливая борщ.

— Зря. Моя бабка говорила: паутина на чердаке — это память рода. Сожжёшь и предки обидятся.

Надя отмахнулась. В полночь они легли спать. Витя мгновенно захрапел, а Надя стала засыпать под звук собственного дыхания. Проснулась она от щекотки. Кто-то водил пером по её шее. Она открыла глаза: в спальне было темно, но из трещин в стенах выползали тонкие, паутинные нити. Они тянулись к кровати, к ногам, к рукам. И по ним, прямо по нитям, спускались фигуры. Не пауки, но люди в паутине. Старики и старухи в саванах из паутины, с пустыми глазницами, из которых свисали нити.

— Надежда, — сказала одна старуха, похожая на портрет с чердака. — Ты сожгла нашу переписку. Вся история рода была в этой паутине. И секреты, и позор, и любовь.

— Какая любовь? — прошептала Надя.

— А вот какая, — ожил соседний старик, её прадед, которого она знала только по чёрно-белому фото. — Твой дед, кстати, был тот ещё кобель. Он в этой паутине хранил любовные письма от всех любовниц. А твоя бабка хранила записки о том, как она ему изменяла с трактористом.

— И при чём тут я? — заорала Надя, дёргаясь. Но нити уже обмотали её лодыжки, мягко, как кошки.

— Теперь ты должна наткать новую паутину, — сказала старуха. — За одну ночь. Иначе мы тебя укутаем в кокон и оставим здесь, на чердаке, для следующего поколения.

— Как? Я не умею ткать паутину!

— А ты попробуй, — хмыкнул прадед. — Это у тебя в крови. Просто расслабься и представь, что твои пальцы — это прядильные органы.

Надя не могла расслабиться, потому что паутинные нити уже ползли выше: к коленям, к бёдрам, к животу. И тут проснулся Витя. Он открыл глаза, увидел танцующих мертвецов, спокойно сказал: «А, опять глюки», — и снова захрапел.

— Молодец муж, — одобрил прадед. — Нервный век, все к галлюцинациям привыкли. Короче, Надя, давай работай. Имей в виду: паутина должна быть не просто нитками. Вплети в неё своё желание. Самое сокровенное.

И тут Надя поняла, чего хочет на самом деле. Не порядка, не чистоты, не тишины. А чтобы Витя хотя бы раз в жизни посмотрел на неё не как на мебель, а как на женщину. Чтобы её заметили. Не для борща, а так.

— Я хочу, чтобы муж меня — вот так, сейчас — увидел, — прошептала она.

— Сложное желание, — сказала старуха. — Но паутина умеет исполнять. Только учти: ткачество + секс = очень липкая история.

Надя не стала ждать. Она вытянула руки, и из кончиков пальцев действительно пошли тонкие, серебряные нити. Она начала плести, быстро, как вязальщица на спидах. Нити обвили её саму, потом Виктора, потом мертвецов. Старуха одобрительно кивала: «Тугой кокон получается, герметичный. Для семейного счастья — самое то».

Витя проснулся оттого, что его спеленали по шею. Он попытался пошевелиться, но нити держали крепко, не больно, а как объятия.

— Надь, — сказал он, — что происходит?

— Тише, — ответила Надя, покрывая его лицо паутиной, оставляя свободными только губы. — Сейчас я тебе кое-что докажу.

И она поцеловала его. Но не просто поцеловала, — ведь в паутине каждый поцелуй был как первый: с дрожью, с забытыми искрами. Витя не сопротивлялся. Он вдруг вспомнил, как двадцать лет назад они строили этот дом, как Надя забивала гвозди в шпильках, как она пахла пирогами и йодом. И как он перестал её замечать, потому что привык.

— Ох, Надя, — сказал он в паутину. — Какая же ты сейчас…

— Страшная? — спросила она, запутанная по уши.

— Сладкая. Как пирог с чердака.

Мёртвые предки зааплодировали нитями. Старуха вытерла паутинную слезу.

— Молодцы. Наткали себе счастья. Теперь можете распутаться, но учтите: эта паутина будет возвращаться каждый год, 27 октября. И каждый раз вам придётся её переплетать заново, иначе предки вылезут уже не такие добрые.

— А если мы откажемся? — спросила Надя.

— Тогда вы останетесь в коконе до следующего 27-го. В коконе очень тепло и уютно, между прочим. Некоторые специально заказывают. Есть даже тариф «Люкс» с мини-баром.

Предки растворились. Паутина ослабла, окружила супругов прозрачным облаком и застыла в воздухе, как огромный гамак.

Надя лежала в этом гамаке, голая, мокрая от пота и паутинной жидкости. Витя, тоже без нитки (паутина деликатно сняла пижаму), обнимал её и шептал:

— Давай больше не будем сжигать паутину. А то мало ли, они ещё и камеру наблюдения привесят.

— Давай, — согласилась Надя. — Но ты обещай: хотя бы раз в месяц смотреть на меня, как сегодня.

— Как сегодня? Я тебя почти не видел из-за паутины.

— Дело не в том, что видел, а в том, что чувствовал, — и Надя поцеловала его снова.

Наутро они проснулись в обычной постели, без кокона. Только на потолке красовалась маленькая серебряная паутинка, в центре которой висела крошечная фигурка: мужик и баба, обнявшиеся навсегда.

— Это что, памятная сувенирка? — спросил Витя.

— Это наша гарантия, — ответила Надя. — Что мы не рассоримся до следующего октября.

Теперь каждое 27-е они забираются на чердак и ткут новую паутину. Мертвецы не вылезают — заняты своими делами. Но иногда, по ночам, Надя чувствует, как паутинные нити обвивают её ноги, поднимаются к животу, щекочут грудь: это Витя научился ткать во сне. И она не просыпается, а только улыбается и отвечает.

Говорят, их брак теперь самый крепкий в районе. Паутина не вяжет — она связывает. Если уметь.

27 ноября. «Тишина после листопада»

Лёня не слышал ни звука с пяти лет. Менингит отнял слух, но оставил чувство вибрации. Он играл на скрипке: старой, подожжённой в пожаре, с обгоревшим грифом. Люди думали, что он сумасшедший. А он просто чувствовал музыку пальцами, щекой, каждой косточкой.

27 ноября Лёня сидел в парке среди голых деревьев. Листья давно опали. Он прижимал скрипку к груди и мысленно желал: «Хоть бы один звук. Самый маленький. Чтобы я мог сказать, что я живой».

Скрипка задрожала. Не от вибрации, а сама собой. Лёня поднял смычок, провёл по струнам... и вдруг увидел цвет. Из-под смычка вырвался оранжевый луч, он ударил в ствол клёна, и дерево засветилось изнутри малиновым.

— Я вижу музыку, — прошептал Лёня беззвучно, но губы сами сложились в улыбку.

Дальше — больше. Каждый шорох превращался в цвет. Шаги прохожего — в серые прямоугольники. Собачий лай (он его не слышал, но видел) — в колючие жёлтые шары. А молчание — оно было чёрным, густым, как смола, и давило на глаза.

Но самое странное произошло вечером. Лёня вернулся в свою мастерскую (бывшую котельную), сел на диван и услышал, нет, увидел, как из стены выходит фигура. Женщина в белом, с лицом из размытых пятен. Она открыла рот... и цвет её голоса был фиолетовым, густым, как варенье из бузины.

«Ты меня видишь?» — написала она цветом в воздухе.

— Да, — сказал Лёня губами. — А ты кто?

«Я умерла в этом доме. В 1987-м. Меня зовут Рита. Я скрипачка. Твоя скрипка — моя. Ты нашёл её на пепелище».

Лёня посмотрел на скрипку. Точно: обгоревшая, но с гравировкой «Р.Л. 1984».

— И что ты хочешь? — спросил он.

«Ты хотел услышать звук и получил цвет. Я хотела, чтобы мою музыку кто-то увидел. А теперь сыграй мне. Не для ушей. Для глаз».

Лёня взял скрипку. Заиграл. Каждый звук превращался в линию, ленту, вспышку. Комната наполнилась радугой, живой, текучей. Рита стояла посередине, и её фиолетовый голос сплетался с его зелёно-синими нотами. Они танцевали: он живой, она мёртвая, их музыкальные цвета обнимались, как любовники.

А потом Рита приблизилась. Она не имела тела, но Лёня чувствовал, что если коснуться её цвета, то можно ощутить прохладу, легкость, границу между мирами.

«Поцелуй меня», — написала Рита.

— Как? — спросил Лёня.

«Закрой глаза и сыграй одну ноту. Самую нежную. А я коснусь твоих губ своим фиолетовым».

Лёня закрыл глаза. Провёл смычком. Нота получилась тонкой, дрожащей, как человек на морозе. И он почувствовал поцелуй: без губ, без языка, но с полным ощущением влажности, тепла, чужого дыхания. От поцелуя по телу разлился малиновый цвет. Стало жарко. Лёня расстегнул рубашку и увидел, что на груди остались фиолетовые разводы, похожие на следы губной помады.

— Рита, — сказал он вслух. — Ты настоящая?

«Я была настоящей. Сейчас я — цвет и вибрация. Но если ты будешь играть для меня каждую ночь, я смогу иногда принимать форму. Ненадолго. На один танец. На одно прикосновение».

— Сыграть — это всё, что нужно?

«И ещё — не бойся тишины. Она — не пустота. У неё свой цвет. Тёмно-синий, как небо перед грозой. В нём можно утонуть. Я утонула. А тебе не советую».

Лёня кивнул. Он играл до утра. К рассвету Рита исчезла, оставив на полу фиолетовый след, как высохший лепесток. На следующий день 27 ноября уже не было, но Лёня каждый вечер садился смотреть на цвета собственной музыки. Он больше не хотел слышать звуки. Цвета оказались интимнее, глубже, честнее.

Через месяц он встретил девушку в парке. Она сидела на той же скамейке, закрыв глаза, и водила пальцами по воздуху.

— Вы что делаете? — спросил Лёня запиской.

Она открыла глаза и написала в ответ: «Слышу цвета. А вы?»

Оказалось, у неё тоже была мистическая история: её поцеловал умирающий художник, и с тех пор она слышит цвета. Они начали встречаться. По ночам они сидели в мастерской, Лёня играл на скрипке, а девушка (её звали Аля) переводила цвета в рисунки. Рита иногда появлялась: ревновала, но не сильно, потому что у неё самой был давний роман с тромбонистом из соседнего измерения.

— Ты не боишься, что она меня вытеснит? — спросила Аля.

— Рита не вытеснит, — ответил Лёня. — Она — моя первая нота. А ты — моя симфония.

Они занимались любовью под цветомузыку. Это было странно: каждое движение, каждый вздох окрашивал комнату в новый оттенок. Оргазм у Лёни был фиолетово-золотым, у Али — розово-бирюзовым. Они смешивались, как краски на палитре, и стены их котельной до сих пор хранят эти узоры.

Теперь каждое 27 ноября Лёня даёт концерт для двоих: для живой Али и для мёртвой Риты. Никто не приходит. Но цвета летят по всей улице, и соседи жалуются на галлюцинации.

— У них просто воображения нет, — смеётся Аля. — А ты, Лёня, не жалей, что не слышишь. Ты видишь то, чего другие никогда не увидят.

Он согласен. Играет, и фиолетовый поцелуй Риты до сих пор горит на его груди: маленькая родинка в форме скрипичного ключа.

27 декабря. «Щелчок перед боем курантов»

Данилу было тринадцать с половиной, он жил в детдоме «Берёзка» три года и ненавидел Новый год. Потому что под ёлку клали подарки спонсоров: носки, дешёвые шоколадки и фломастеры, которые не пишут. А настоящая семья приходила за другими детьми. Его никто никогда не забирал.

27 декабря, перед отбоем, он загадал желание в щель оконной рамы. Не на Новый год, а на магическое 27-е число, про которое шептались старшие девчонки.

— Хочу семью, — прошептал Даня. — Настоящую. Чтобы мама пахла пирогами, а папа умел чинить велик.

Ночью Данил проснулся от щелчка. Кто-то открыл дверь палаты. В проёме стояли двое — мужчина и женщина. Улыбались, пахло мандаринами, ёлкой и чуть-чуть сырой землёй.

— Данила, — сказала женщина голосом, похожим на карамель. — Мы твои родители. Мы заблудились на три года, но теперь нашли тебя.

— А как вас зовут? — спросил Даня, щипая себя за руку.

— Я мама Лена, а это папа Саша. Мы пришли забрать тебя сегодня. Но сначала — Новый год у нас дома. Хочешь?

Даня хотел. Он вскочил, оделся, даже не заметил, что у новых родителей нет теней. И что ёлочные игрушки в их большой сумке шевелятся, как живые.

В машине было тепло, пахло хвоей, и кто-то тихо царапался из бардачка.

— Это подарки, — сказал папа Саша. — Не обращай внимания. Они живые, потому что мы их очень любим.

Даня обрадовался. А потом заметил, что мама Лена ведёт машину, но её руки не держат руль. Руль крутится сам. И зеркало заднего вида показывает пустоту на заднем сиденье — хотя он точно сидел сзади.

— Вы кто? — спросил он спокойным голосом, хотя сердце внутри колотилось.

— Мы исполнение желаний, — ответил папа Саша, оборачиваясь, и лицо у него было нормальное, но шея вывернута на сто восемьдесят градусов. — Ты хотел семью. Мы её тебе дадим. Только в другом месте.

Даня потянул ручку двери: заблокировано.

В этот момент дорогу осветили фары. Из леса выбежала девчонка в пижаме — Настя, его соседка по детдому, та самая, что носила ему бутерброды, когда он болел, и называла «Даня-зараза». Она махала руками и кричала. Даня не слышал, но видел: она знает, что с ним происходит.

— Тормозите! — заорал Даня.

Машина замерла сама собой. Настя подбежала, распахнула дверь (как — непонятно) и вытащила Даню за шкирку.

— Дурак! — закричала она. — Они же не люди! Они из тех, кто приходит 27-го. Я в прошлом году видела, как девочку Алису забрали. У неё потом на утреннике вместо глаз были ёлочные игрушки!

— А почему ты тогда не вышла спасать? — спросил Даня.

— Потому что она сама выбрала. А ты — нет. — Настя тяжело дышала. — Слушай, у нас мало времени. Чтобы их прогнать, нужно, чтобы тебя поцеловал настоящий человек. Кровный?

— У меня нет кровных.

— Достаточно любящего. Например, я. — Она покраснела и отвернулась. — Не подумай ничего такого. Просто больше некому. Воспитатели спят, у них сон как у сурков.

— А ты откуда знаешь про поцелуй?

— Старшие рассказывали. Типа, 27-го числа нежить приходит, а поцелуй — это как клей, который приклеивает тебя к реальности. Ну что, будешь целоваться с девочкой или обратно в машину?

Даня посмотрел на машину: мотор заглох, но внутри «родители» сидели неподвижно и скалились. Подарки в багажнике бились, как птицы в клетке.

— Целуй, — сказал Даня.

Настя шагнула к нему, встала на цыпочки (она была на полголовы ниже) и чмокнула его прямо в губы. Быстро, сухо, с привкусом какао и ещё чего-то детдомовского: дешёвого мыла и отчаянья. Но Даня почувствовал: тепло пошло от губ к щекам, от щёк к сердцу, и всё тело перестало быть ватным.

Машина с «родителями» растворилась. Только мандариновая кожура осталась на снегу и ёлочная игрушка: маленький стеклянный шарик с трещиной.

— Сработало, — выдохнула Настя. — А теперь давай-ка бегом обратно, пока нас не хватились. И никому не рассказывай. А то я тебя сама закопаю.

Они побежали через лес. Даня держал Настю за руку: первый раз в жизни он держал девочку за руку, и рука была холодная, но живая, пальцы тонкие, ломкие, как спички. Он вдруг понял, что настоящая семья, это не мама с папой, а тот, кто прибежит ночью в пижаме, чтобы вытащить тебя из машины призраков.

На территории детдома они остановились у забора.

— Насть, — сказал Даня. — А если я теперь хочу не семью, а только тебя? Это можно загадать?

— Загадай на Новый год, — ответила Настя и чмокнула его в щёку. — А 27-е больше не балуйся. А то в следующий раз придут не «родители», а кто похлеще.

На новый, 2025-й год, под бой курантов, Даня загадал одно: чтобы Настя осталась с ним. Не важно, в детдоме, в квартире, в шалаше. И когда часы пробили двенадцать, Настя подошла к нему (они вдвоём стояли у подоконника, пока остальные дети бесились у ёлки) и сказала:

— Знаешь, я тоже кое-что загадала. Про тебя. Чтобы ты не сбежал к призракам. И чтобы через три года, когда нам дадут комнату в общежитии техникума, мы вместе варили пельмени.

— А ты откуда знаешь про техникум?

— Шестым чувством. Или седьмым. В общем, цепляюсь за реальность, как ты за мою руку. — Она улыбнулась. — С наступающим, Даня-зараза.

— С наступившим, — ответил он и поцеловал её сам. Дольше, чем в лесу. Со вкусом мандарина и обещания.

Ёлочные игрушки на их окне качнулись, но не шевелились. Призраки 27-го числа отступили до следующего года. Или навсегда. Кто знает? Главное, что 27 декабря Даня перестал ждать чужой семьи. Потому что свою он уже держал за руку.

Эпилог. После бала

Куранты пробили двенадцать раз. Но который час был на самом деле никто не знал. В зале без окон и без дверей время текло как сироп: медленно, сладко, с мушиными крылышками по краям.

Магистр исчез. Растаял, как иней на утреннем стекле. Остались только свечи — двенадцать, по числу рассказов, — и гости, которые перестали быть просто случайными попутчиками.

— Ну, — сказала Снежная Лена, отряхивая с платья воду. — Кто кому больше всех завидует?

— Тебе — точно нет, — буркнул Виктор-архитектор. — Ты вечно таешь. А я потом полы вытирай.

— Зато тебя целуют холодными губами, — парировала Лена. — Это, знаешь ли, тонизирует.

Арсений («ледяной мальчик») налил себе шампанского, но бокал треснул. Он вздохнул, и обе его женщины — Анна и Светка — одновременно подали ему новые. Он взял оба.

— У тебя тяжёлая судьба, — посочувствовал Семён Петрович. — А у меня русалка. Она, правда, иногда по ночам храпит как тепловоз. Но тепловоз в воде — это не страшно.

Линда обиженно шлёпнула его хвостом. По полу пошла волна, и Надя с Витей, которые так и не распутались до конца из паутины, покатились в угол, хохоча.

— Я бы сказал, что паутина — это удобно, — заметил Витя, выбираясь из липких нитей. — Но только если вы вдвоём. А когда ещё и прадед лезет с советами… эх.

— Мой прадед вообще требовал, чтобы я ткал кокон на публику, — подхватила Надя. — Пришлось обещать ему отдельный стрим на том свете.

Дима Копейкин сидел на подоконнике (откуда взялся подоконник в зале без окон — загадка) и смотрел на Анну Сергеевну. Та разговаривала с Олесей про гормоны и веснушки. Они смеялись. Дима чувствовал, что ревнует, но голос в голове (тот самый, который он вылечил поцелуем) не возвращался. Только иногда шёпот: «Она тебя любит. Не дёргайся».

— Ты чего молчишь? — спросила Настя, подходя к нему с двумя пирожными. Детдомовские пирожные: бумажные розочки и заварной крем. Она всегда умела их добывать из ниоткуда.

— Боюсь, что это сон, — признался Даня. — А во сне если поцеловать, то не засчитывается.

— Тогда пощупай меня, — Настя протянула руку. — Я тёплая?

Даня потрогал. Тёплая. И живая. И пахнет, как в тот раз: какао и дешёвым мылом. Он решил не целовать её при всех. Но сжал пальцы так, что она охнула.

— Иди, — сказала Настя, мягко отбирая руку. — Ты ещё со всеми не познакомился. А я пока поговорю с Верой про малину. У неё рецепт странный, но говорят, помогает от целлюлита.

Вера Алексеевна в это время учила Линду, как варить варенье из купюр.

— Главное — не передержать, — объясняла она. — А то деньги горчат. И не ешь их с утра на голодный желудок. А то гниль пойдёт не снаружи, а изнутри.

— А у меня и так чешуя гниёт, — отмахнулась Линда. — Я к этому привычная. Вот скажи лучше, как мужика к себе привязать без паутины?

— А зачем привязывать? — удивилась Вера. — Хороший мужик сам придёт, когда ты малиновым пирогом запахнешь. А плохого и не надо.

Сашка, стоявший за спиной, одобрительно кивнул и погладил Веру по пояснице. Пятно на её плече стало бледнеть — от удовольствия, наверное.

Лёня с Алей устроились на полу, среди луж и паутины, и играли в четыре руки на его обгоревшей скрипке. Цвета летели по залу: фиолетовые, золотые, бирюзовые. Рита-призрак кружилась в центре, и её танец было видно только в тех местах, куда падал свет.

— А можно мне тоже попробовать? — спросила Зоя Ивановна, подходя к Лёне. — Я в молодости на гармошке играла. Правда, после смерти Володи гармошку продала на запчасти.

— Берите, — Лёня протянул ей смычок. — Только аккуратно, он помнит пожары.

Зоя Ивановна провела смычком по струне. Вместо цвета из скрипки вырвался запах сена и старых духов «Красная Москва». Все замерли. Даже предки Нади, которые до этого бубнили в своей паутине, притихли.

— Это была наша песня, — тихо сказала Зоя Ивановна. — Спасибо, парень. Я теперь буду знать, что не только цветами можно говорить.

Она вернула скрипку и, чуть прихрамывая, пошла к выходу. Но выхода не было: была только дверь, которая никуда не вела.

— Друзья, — сказала Катя-филолог, поднимая бокал. Она стояла рядом с Лешей, который уже почти полностью растворился, но ещё держался за её локоть. — Мы тут выслушали двенадцать историй. Каждая — странная, каждая — неправильная, каждая — наша. И я предлагаю выпить за то, чтобы 27-го числа мы больше никогда не загадывали желаний. Потому что наши желания уже сбылись. Просто мы об этом ещё не знаем.

Леша — уже половинчатый, прозрачный до пояса — поднял бокал из тумана. Катя чокнулась с ним, и он окончательно растворился, оставив на её губах холодный, электрический поцелуй.

— Это что, был прощальный акт? — спросила Лера, брюнетка Олеси.

— Не знаю, — ответила Катя, вытирая рот. — Но он обещал вернуться через два года. А через два года — это быстро. Особенно когда есть чем заняться.

Она посмотрела на Диму из пятой маршрутки (того самого, который развозил шампанское). Тот стоял с ящиком «Абрау-Дюрсо» и смущённо улыбался.

— Вы кто? — спросила Катя.

— А вы не помните? — тихо ответил Дима. — Вы меня поцеловали под дождём. Ну, не вы, а та девушка, которая была до вас. В общем, это сложно. Но я знаю, что мы должны встретиться.

Катя покраснела. А рядом Олеся шепнула Лере: «Опять эти временные петли. Каждое 27-е, блин».

Даня и Настя стояли у ёлки. Не той, новогодней, а странной: с колючками из паутины и игрушками-призраками.

— Насть, — сказал Даня. — А что, если мы просто уйдём? До того, как Магистр вернётся?

— Нельзя, — ответила Настя. — Он сказал: последний рассказ — декабрь — был про нас. А теперь надо подождать, пока всё уляжется.

— А что уляжется?

— Волшебство. Оно, когда много, — липкое. Как паутина или варенье. Но потом становится прозрачным, и можно жить дальше.

Даня вздохнул. Он посмотрел на других гостей: Виктор и Снежная Лена танцевали медленный танец, и она не таяла. Арсений с Анной и Светкой мирились, деля шоколадку на троих. Зоя Ивановна учила Лёню играть на скрипке «Собачий вальс», а Аля рисовала цвета на стене. Вера с Сашкой украдкой целовались в углу, присыпанные малиновым сахаром. Надя с Витей переплетали паутинные браслеты — себе и всем желающим. А Катя филолог составляла меню на завтра: «Снег с мандаринами, дождевая вода с корицей, компот из купюр и хлеб с паутинным маслом».

— Давайте уже расходиться, — предложил Семён Петрович, зевая. — У меня завтра рыбалка. А Линда обещала показать, где зимой клюёт лучше.

— У тебя каждый день рыбалка, — фыркнула Линда.

— А у тебя каждый день русалка. Мы квиты.

Дверь, которая никуда не вела, вдруг распахнулась. За ней был не коридор, не улица, а просто разбегающиеся дорожки. Каждая в свою историю.

— Ну, бывайте, — сказала Снежная Лена, поцеловала Виктора в щеку и шагнула на дорожку, которая пахла январём. Виктор за ней, сжимая в кармане календарь и фломастер.

Арсений, Анна и Светка ушли втроём, споря, кто поедет на переднем сиденье. Зоя Ивановна пошла по дорожке, усыпанной ландышами, и напоследок обернулась: «А вы, ребята, не скучайте. И помните: целоваться с мёртвыми — это не гигиенично». Все засмеялись.

Олеся утянула Леру в сторону «внутренней весны». Дима Копейкин пошёл под руку с Анной Сергеевной, и та что-то ему диктовала про ударения в стихах. Катя перекинулась парой фраз с Димой из пятой маршрутки — «Вы не подскажете, где тут выход?» — «А я вам покажу, только потом не жалуйтесь». И они вместе скрылись за поворотом.

Надя и Витя ушли последними, раздаривая паутинные браслеты. Предки из кокона махали им вслед.

— А ты? — спросил Даня у Насти, когда зал опустел.

— А я с тобой, — сказала Настя. — Мы же одна история.

Они шагнули на дорожку, которая была уже знакома: она вела в детдом, но не в спальню, а в будущее. Туда, где пельмени, техникум и 27-е число, которое больше не страшное, а просто ещё один день. День, когда можно загадать желание, а можно просто обнять человека и ничего не говорить.

Дверь закрылась. Свечи погасли. Остался только запах мандаринов и лёгкий шорох паутины под ногами.

Магистр , невидимый, сидел на троне и улыбался.

— Хороший бал, — сказал он сам себе. — В следующем году приглашу других. Но этих запомню.

Он щёлкнул пальцами. В пустом зале заиграла музыка — та, которую играл Лёня на скрипке, теперь уже без цвета, просто звук. Потому что волшебство закончилось. Но началась обычная жизнь. А она, как известно, гораздо интереснее любой магии.

Конец.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге