Зверьё
Пролог:
1825й год.
Варвара считала лестницы своим главным недругом: у ней одна нога была короче другой. По сей причине она без крайней нужды почти не посещала вторые этажи; но сегодня ей пришлось — Екатерине Фёдоровне нездоровилось.
Екатерина Фёдоровна, молодая женщина двадцати трёх лет, услышала Варвару заранее — няня взбиралась по ступеням тяжело и медленно. Она наспех втолкнула книгу в подушки кресла и выглянула из комнаты, чтобы встретить её.
Та как раз одолела последнюю ступеньку и сделала жадный вдох. Отдышавшись, стала оправдываться:
— Ты не спускалась. А я истомилась вся, ждамши. — Затем кивнула на поднос в своих руках. — Принесла вот тебе поесть.
— Спасибо, я не хочу.
Екатерина Фёдоровна хотела уйти, но Варвара не дала — удержала дверь.
— Как это «не хочу»? — голос её окреп, стал звучать строже. — Завтрак-от пропустила, обед-от пропустила, и хочешь, значит, сказать, что «не хочу»?
Она перехватила поднос одной рукой и ущипнула Екатерину Фёдоровну за щёку — сильно, до красного следа. Екатерина Фёдоровна ахнула, схватилась ладонью за лицо и невольно отступила на шаг.
— То-то же!
Варвара, довольная собою, прошла в комнату и оставила на столе миску с рассыпчатой кашей, затем опустилась в маленькое креслице — с трудом, бочком, — и принялась обмахивать передником лицо. Её широкая шея и полные щёки покрылись испариной, кожа блестела и алела жаром.
— Ты совсем меня не жалеешь, — начала она причитать. — Пошто ты так со мной? Сначала извела меня всю, потом вон подниматься заставила, теперь ноги меня не держуть. Ежели станется со мной что — знай, что виновата ты и только ты. Фу! Да что ж это такое?!
— Что? — Екатерина Фёдоровна, всё ещё стоявшая у порога, медленно перевела на неё взгляд. В чёрном строгом платье, неподвижная, она казалась высеченной из камня.
— Не для меня эта господская мебель! Соскальзую — и всё тут!
Варвара начала подпрыгивать и ёрзать на месте. Что-то ей мешало усесться. Наконец терпение её истощилось; она запустила руку за спину, чтобы поправить подушки, и среди них невольно нащупала ту самую книжонку, которую Екатерина Фёдоровна давеча так старательно припрятала. Едва Варвара выудила её на свет, барыня в один миг очутилась подле и попыталась вырвать находку у ней из рук, но та ловко отстранилась и, поднеся книжонку к самым глазам, забормотала:
— Так… Что это? Так… Ай, не видно ничего.
— И не надо видеть тебе, — тихо отозвалась Екатерина Фёдоровна и снова протянула руку, но Варвара отодвинула её и воскликнула с торжеством:
— Ага! Опять!
— Отдай, пожалуйста.
Няня занесла книгу над головой и со всей присущей для неё строгостью принялась отчитывать Катю, как девчонку:
— Нет уж, ты погоди, послушай! Думала я, дитятко моё, что мы с тобой это дело давно покончили! Ты ж мне клялась, что не станешь больше таким увлекаться, — ан выходит-то вон как: обманула, стало быть. Меня обманула! Как же это ты посмела меня обманывать, Катя? Почитай и месяца не прошло! Ну, што ж теперь скажешь? А?
Катя опустила голову и принялась заламывать пальцы. Варвара с размахом швырнула книгу ей под ноги.
— Что ж ты молчишь да взгляд свой хоронишь?! Аль сказать тебе нечего?
— Есть чего, только ты меня слушать не станешь.
— Так я жду! — Варвара хлопнула ладонями себя по ляжкам.
— Нет, не ждёшь. — она подняла на неё воспалённые глаза. — Ты только кричишь.
После она наклонилась и подняла книгу с пола. Книга была мягкая, дешёвая, затрёпанная, с надорванными уголками; на обложке значилось: «Сонникъ Мартына Задеки». Недели две назад её прислала городская подруга с письмом, где назвала эту книгу «самой безобидной шалостью».
— А как мне не кричать, ежели ты зло в свой дом тянешь? Будь оно в письме али в слове — злом оно быть не перестанет. А от того и тебе беда, и тем, кто под крышей твоей спит, — старушка перестала кричать и осенила себя крестом, обращаясь к потолку. — Прости её, Господи, не ведает бо… Сколько раз я тебе толковала, и всё понапрасну…
— Я знаю…
— Чай, знаешь… Скажи мне, Катя, — она нарочито взялась за сердце и часто задышала. — скажи на что ты это в дом свой принесла? Это зло?
— Потому что мне пришло видение.
— Господи Боже! Неужели… То был Николай Петрович?
Екатерина Фёдоровна обомлела на мгновенье, затем медленно покачала головой. Тёмные кудри, выбившись из-под кружевного чепца, тяжёлыми кольцами рассыпались по плечам.
— Нет, — тихо выговорила она. — Он ко мне больше не приходит. И хорошо, что нет его — мне так жить стало легче. Если бы могла — я бы про него насовсем забыла.
Варвара молча потянулась к ней и взяла её за руку. Она у ней была непривычно холодной.
— Поди ко мне, Катюша.
Катя послушно подошла, опустилась к ней в ноги и подняла лицо. И тут Варвара, наконец, разглядела её как следует: сквозь прежнюю белизну кожи проступали жёлтые, нехорошие тени; черты заострились, обозначились жёстче, щёки ввалились; отцвёл живой взгляд — теперь она смотрела, как затравленный зверь. Такой Варвара видела её последний раз семь лет назад — когда Катя, скрытая под тёмной креповой вуалью, вернулась в отчий дом вдовой.
— Доведешь ты меня, ей Богу, вот-вот, и всё… Ну сколько ж ты ещё играть-то со мной будешь? Со старым-то моим сердцем? Скажи уж, коли тебя что тревожит. Сама ведаешь — ты мне заместо дочери, а я тебе — мать.
— Вот поэтому я специально тебе ничего не говорю. Ты потом расчувствуешься.
— А зря! Надо говорить! — Варвара обхватила её лицо руками.
Напрасно она перед ней сокрушалась — у питомицы её всегда был такой нрав: с детства она предпочитала таить в себе всё, что её тревожило. Заметить неладное сразу, увы, не удавалось — Екатерина Фёдоровна, (она же Катя, Катюша) по обыкновению своему, держалась ровно несколько дней после случившегося потрясения; но потом душа её не выдерживала, и её подкашивал недуг. Признаки всегда были одни и те же: отказ от пищи, бессонница, тот особенный, угасающий вид, который так страшно видеть на молодом лице, — и, наконец, возвращение к старым, недобрым увлечениям, вывезенным из Москвы.
Варвара была убеждена, что именно эти увлечения отравляют Катю; ей казалось, она давно отобрала у неё всю подобную литературу, но книжонки появлялись снова и снова, а Катя с каждым разом становилась всё проницательнее и осторожнее в том, чтобы их хранить.
— Ладно, дитятко моё, извини меня, что я на тебя так напала, — пролепетала она и принялась гладить Катю по голове. — Расскажи мне, что тебя тревожит; я всё сделаю, чем смогу, тебе в подмогу. И не гляди на меня этак — лаяться больше не стану, вот тебе Христос, не стану; только ты расскажи, что за видение такое было?
— Про Алёшу, — чуть слышно ответила Катя.
— Смерть его, што ль, приснилась? Так это к добру, наоборот. Ещё покойница мать моя, царство ей небесное, баяла: смерть близкого во сне — к его долголетию. Вот и ей однажды привиделось, будто младшенькой её в колодце утонул, а ему тогда почитай три годочка всего и было… да…
Катя посмотрела на неё с некоторым раздражением. Варвара смолкла.
— Нет, Варя, это была не смерть.
Она сложила у неё на коленях голову и закрыла глаза. Какое-то время она молчала. После стала рассказывать то, что видела:
— Мне приснился наш лес. Такой, какой есть: круглый и густой. Над ним стояло утреннее солнце; в тени было влажно и немного холодно; к обеду должен был встать зной. Я разбудила Алёшу, одела и вывела. У опушки он подобрал палку и стал бить ей траву. Я шла чуть позади него и читала ему вслух стихи. «Что ты думаешь об этом стихотворении, Алексей?», — спрашивала я иногда. Он отвечал обычно: «Скучно, давай другое». Какое-то время всё было спокойно. Потом я потеряла его из виду. Он от меня сбежал. Я…
Варвара не сдержалась и выпалила:
— А вообще — што такое сны? Блажь одна. Вот пойдём-ка с тобой в церковь, батюшка на обедне и скажет, что в эти глупости верить — грех.
— Это был не сон. Это было видение, — продолжала настаивать Катя. — Выслушай меня и не перебивай.
Варвара сжала губы в тонкую линию и кивнула.
— Я начала искать его. К тому моменту взошло солнце, погодя — быстро сгустились сумерки. Я боялась, что скоро стемнеет и станет глухо, а Алёшу я так и не найду; и вдруг он нашёлся: Алёша стоял за деревом, смотрел на меня и беззвучно смеялся. Когда я бросилась к нему — он исчез и оказался у другого дерева. И так несколько раз, пока я не поймала его за руку. Варя! Знала бы ты, как я его отругала! Я никогда так не злилась на него. Он меня испугался, расплакался — так, что мне пришлось перед ним много и долго извиняться. После мы поспешили домой. По пути я продолжала умолять его о прощении, целовала и гладила, но он не обращал на меня внимания и безучастно смотрел вокруг. Меня это повергло в отчаяние. Я остановилась, присела перед ним, взяла за плечи, легонько тряхнула. «Скажи мне, Алексей, что с тобой сегодня? Я тебя не узнаю». Он, наконец, посмотрел на меня, потом указал пальцем на узловатые корни и прошептал с восторгом: «Там».
— Батюшки, и што же там было?
— Птенец, — Катя пожала плечами. Лицо у ней оставалось серьёзным. — Лежал на мховой подушке, широко открывал рот. Ему нельзя было помочь, но Алёша стал умолять меня вернуть его в гнездо. «Хорошо, — сказала я. — Если там не будет других птенцов — подсадим». И посмотрела наверх. Ночь путалась в еловых ветках; сквозь иглы мерцали серебристые точки звёзд; холод остудил меня, освежил мне голову. На мгновенье я почувствовала, как мне стало хорошо и спокойно; я ощутила, что меня отпустили мои тревоги, что меня миновала беда. Кажется, что никогда мне не было так хорошо… А потом я услышала хруст.
Варвара заметно напряглась. Её бугристое тело стало жёстким.
— Алексей что-то жевал. Его губы были испачканы чем-то красным, а между зубов торчал чёрный пух. Я осознала не сразу, но когда поняла — едва не лишилась чувств. «Хочешь?», — мой сын протянул мне безголовую птицу и улыбнулся. Я ударила его по рукам. Он выронил птицу наземь и недовольно посмотрел на меня. «Что ты делаешь?!», — я начала трясти его, но он не отвечал мне, лишь продолжал жевать, похрустывая маленькими косточками. Сглотнув, он пожал плечами: «Я хотел есть». Потом поднял птицу и продолжил рвать её зубами. Помешать ему я не посмела, ибо испугалась. Как отвратительно он выглядел тогда: слизывал кровь с ладоней, сосал пальцы, смеялся надо мной.
— Батюшки…
Варвара судорожно потянула воздух ртом. Ей понадобилась минута, чтобы прийти в себя. Катя замолчала. В тишине слышно было, как снаружи зверствует метель; ветер сечёт дом, снег облеплял стёкла, западал в щели и трубу. Наконец няня заговорила:
— Господь с тобой, Катенька. Алёша твой — он же ни одну тварь в своей жизни не обидит, ты сама это знаешь.
— Знаю.
— То-то же… Ты молилась?
— Первым делом попыталась, но молитва из меня не шла — путалась в голове. Тогда я взяла икону Богородицы и попросила у неё, как могла, за Лёшу.
— Завтра же с утра поезжай в церковь, — голос у ней задрожал, непривычно так, словно надломился. — Отведи душу, поставь свечку мужу за упокой, помолись от всей души. И сына с собой возьми. А книги… Книги, Катя, жечь их надобно. Говорила я тебе: пристанет нехорошее, ежели ты всё той же глупостью маяться станешь. Вот оно, пристало… и вот оно, сердешное, уж и хочет…
— Ты обещала, что не станешь ругаться.
— Да не ругаюсь, дитятко ты моё несчастное, — она поднялась на ноги, квохча. Катя тоже встала. — Я тебе только сказываю, как поступить надобно. Поесть бы тебе теперь. Присядь-ка, возьми ложку. А как поешь — сходи к сыну. Он про тебя нынче много выспрашивал. Али привести его сюда, а?
— Приведи.
— И то дело, — Варвара оживилась и поспешила к двери. — Ты ешь, Катюша, ешь. Алексей! А ну, поди-ка сюда! Ешь, Катюша, ешь, сейчас я его приведу.
Раскачиваясь, старушка вышла. Екатерина Фёдоровна, наконец, осталась одна. Она медленно опустилась в кресло и почувствовала, как что-то тяжёлое легло ей на грудь. Дыхание стало коротким, неровным; рука невольно поднялась и несколько раз провела по лифу платья, словно хотела отстранить невидимую тяжесть, — но легче не становилось.
— Отче наш, — прошептала она и подняла глаза к потолку. — Иже еси на небесех…
Голос её дрогнул и оборвался. Дальше молитва не шла. Слова, которые она знала с детства, вдруг показались чужими и бессильными. Тяжесть никуда не делась.
Глава I:
1845й год.
Утром пришла весть — Пахом скончался после трёхдневных мучений. Заезжий лекарь, приглашённый накануне, осмотрел тело и сказал, что казнила Пахома простая заноза, загнанная в ногу, — от нее по телу пошло заражение. Он назвал это «столбняк»; но соседи — народ тёмный — судили по-своему:
— Да говорю ж тебе, заговор энто! Сама видала! Зашла к нему накануне — лежит, весь мокрый, скалится, ровно зверь какой, царапает себя, а руки-ноги, страсть господня, так и бьёт, так и выворачивает, не по-людски. Как узрел меня — завы-ы-ыл! Батюшки светы, да как же я напужалась!
— Мать честна́я! Уж не жена ль за им пришла? Мстит, небось… Свят, свят, свят…
Бабы сбились теснее.
— Должно быть она, и впрямь… Коли за им пришла, так и до нас скоро доберётся?
— А мы-то што ей сделали?
— Спроси уж лучше, чево мы не сделали!
— Полно! Выносють!
Все затихли и обернулись. Из избы Пахома выносили гроб — наспех сколоченный, из сырых досок, он пах смолой. Вслед за гробом на улицу вышел старый Ефим — мужик крепкий, высокий, с головой белой, как лён. Завидев столпившихся у колодца баб, он остановился, снял шапку, поклонился им и сказал:
— Здорово, бабоньки. Кому кости моете?
— Здравствуйте, Ефим Савельевич. Ясно кому, — одна из них коротко указала на гроб глазами. — А Вы тут как? По делам, али…
— Хозяйка послала птицы взять; хотел у Пахома, а оно вон что… — он нахлобучил шапку обратно — прямо на кустистые седые брови. — Пойдёте покойника провожать?
— Вот ещё. На што он нам сдался? Покойник этот. Уносите его, и пусть покоится с миром!
— А птицу возьмите у меня, и барыне скажите обязательно, што ей её дала Светлана Никифоровна!
— Ну-с, раз тебе не жалко, Светлана, возьму-с… Обожди тока.
Девушка кивнула. Старик направился к телеге, запряжённой дряхлой кобылой с тонкими ногами. Двое молодых парней — оба безбородые, тощие, с веснушчатыми лицами — возились у гроба, никак не могли уладить его в кузов. Ефим подсобил; они поблагодарили, вскочили на облучок, встряхнули вожжи.
— Э, а ну постой! — Ефим постучал по борту ладонью. Они притормозили. — А девка-то как же? Поди, тоже хочет отца проводить. Сейчас я её приведу.
Парни переглянулись. Один, что был постарше, вынул изо рта соломинку, поковырял ею в неровных зубах и осклабился:
— На што оно ей? Она, поди, и не смыслит ни бельмеса.
Оба прыснули. Ефим нахмурился, шагнул к ним ближе и выставил вперёд узловатый палец.
— А ну циц! — прикрикнул он. — Чего зубы-то скалите? Над девкой, над сиротой, смех подняли… Неужто вам не совестно? Она ж, может, понимает али нет, а душа в ей есть. Хватит гадости болтать, а то я ваши языки поотрываю — вот тогда и уймётесь.
Те сразу притихли, потупились. Ефим вернулся в избу, вывел из неё сгорбленное существо с длинными руками и ногами, закутанное в грязный сарафан, и посадил в телегу. После они уехали. А бабы, караулившие колодец, стали расходиться.
Задержалась одна Светлана Никифоровна — она оправила платок и подошла поближе.
— Ишь ты, как Вы их, Ефим Савельевич!
— Такое с малолетства пресекать надо, а то вырастут — и вовсе совесть потеряют.
Он подставил ей локоть.
— И то правда, — Светлана крепко охватила его руку. — Мало нынче парней хороших, некому их уму-разуму учить. Вот кабы Вы у нас задержались — чай, порядок бы навели… Вас-то всяк уважает. И слово ваше, почитай, закон.
— Прям уж всяк? И ты тоже?
Светлана часто закивала. Ефим усмехнулся в усы и повёл её неспеша по пустынной серой улице, обходя с ней лужи — в них, как в мутных зеркалах, отражалось тяжёлое небо и мелькал, путаясь, подол женской юбки.
— Лихо ты это сказала… — выдохнул Ефим, покручивая себе ус.
Девушка посмотрела на него растерянно.
— Што сказала?
— Про слово. Ты меня на мысль натолкнула.
— На какую же?
— А на ту, — он перевёл тему. — Что с пахомовской дочкой теперь будет?
— Знамо што — пристроят к кому, аль отдадим отцу Павлу. Он у нас этих сирот привечает… и кошек, и собак. Не суть важно, Ефим Савельич, на сходе общины и решат. Барыня-то, поди, вмешиваться не станет?
— Может, и не станет. Не могу тебе сказать…
Они остановились у крыльца — подгнившего, покосившегося от дождей. Светлана отпустила его руку, вскочила на ступеньки.
— Погодите тут, Ефим Савельич, я мигом.
И скрылась в сенях, оставив дверь приоткрытой. Ефим поглядел на туман, висевший над деревней. Воздух звенел от тяжести; вокруг было сыро; обнажённые деревья щекотали корявыми ветвями тяжёлое небо. «Нужно успеть, пока не ливануло», — подумал Ефим и ещё раз окинул взглядом пахомовскую избу, прибитую к земле.
Светлана вернулась скоро. В её руках был липкий от крови мешок и корзинка.
— Вот-с, — она вручила их ему. — Барыне — двух гусей, а Вам — закваску и хлеб. Я сама делала.
— Хорошая ты баба, Света, — сказал Ефим и принял всё из рук. — Спасибо. А я тут подумал, что ты сказывала… Что слово моё, почитай, для здешних закон… В общем, есть до тебя ещё просьба.
— Какая ж просьба?
Старик полез за пазуху, вытащил смятые рубли и вложил их в ей в руку. Глаза Светланы засияли.
— На вот. Это за Машу. Пусть у тебя ночь перебудет.
Возникшее сияние потухло; от полных щёк отлила кровь; Светлана сунула деньги обратно Ефиму и замотала головой так рьяно, что по лбу разметалась чёлка.
— Нельзя, Ефим Савельич! Нельзя мне! У меня самой грудной! Куда ж я её?
— На одну ночь, а я барыне скажу, что ты милосердие явила. Она тебе и за птицу, и за Машу награду даст. Ты ж сама баяла — слово моё, почитай, закон.
— Да помню, помню, што баяла! — она провела рукой по губам — видно было, как её крутило, и жалко, и боязно. — Да от меня ж все шарахаться станут, как от прокажённой, ежели я её пущу! И муж у меня — суеверный, до жути. Он если не её, так меня из дому вышвырнет!
— А ты на меня всё вали. Говори, что я заставил тебя, и ничего он тебе не сделает. Ну, дочка, у тебя ж душа светлая, посмотри, ты меня одарила и хозяйку; а сиротке в помощи откажешь? Чем она хуже нас?
Светлана закусила губу, посмотрела на рубли в морщинистой ладони Ефима и прикинула про себя: на них можно или платок себе купить — из тех, что на ярмарке торгуют, алый с кистями; или сапожки новые, лёгкие, чтобы в праздник ногу не жали. Вздохнув, она взяла деньги обратно и сунула их под сарафан.
— Ладно уж, — вымолвила. — Быть по-вашему. Только ночь! А завтра забирайте, Ефим Савельич, Христом Богом прошу, не оставьте у меня. А то не жить мне…
Ефим взвалил мешок к себе на спину, взял корзину второй рукой и стал ей кланяться. Светлана вся разогрелась и стала отмахиваться.
— Полно Вам, Ефим Савельевич, полно… Не заслужила я…
— Спасибо тебе, дочка. Услужила ты Екатерине Фёдоровне. И мне, — он расправился. — Машку как вернут — поди забери её к себе. Жалко ведь девку. Сама посуди — она ж никому ненужная.
Затем он попрощался с ней и направился к своему пожилому коню. Тот, понурив голову, топтал мокрую траву; с его косматой гривы скатывались капли. Ефим, любя, потрепал его по шее, уселся верхом и тронулся со двора.
***
Дорога вилась лесом; в полумраке леса деревья сливались в единую тёмную стену; ветер хрустел их ветвями, сёк старику рябое лицо, забирался под куртку и грыз холодом. Ефим прятал подбородок в воротник. Тревога снова поселилась в его голове: он всё не мог найти нужных слов для барыни — одни обрывки. «Как ей скажешь?», — думал он. — «Приеду, начну про Машку, а она: «Не надо мне чужого, убирайся». И повернётся к камину — и всё, достучаться не моги».
Тут же ему вспомнилась Екатерина Фёдоровна маленькой Катей, звонкой девицей лет четырёх, которую надобно было катать на закорках. Она сидела у него на плечах, вцепившись в шапку, визжала: «Вперёд, Ефимка, вперёд», — и по-детски понукала его воображаемым кнутом; а Ефим, подражая лошади, звонко ржал и скакал на двух ногах, вздымая целые облака пыли. Когда он совсем выматывался, он отводил её к яблоням, тянулся к самой верхней ветке и срывал для барышни самые румяные, самые сладкие плоды.
Нынешняя Екатерина Фёдоровна разительно отличалась от себя детской: она стала неподступной, диковатой; переменилась и лицом — некогда живое, весёлое, оно сделалось болезненным и застыло в вечной скорби. И вся она теперь — прямая, сухая, жёсткая, словно кол проглотила, — сидела одна в полузаброшенной усадьбе, как в склепе, без родни, без дворни; читала грустные книги и, кажется, ждала своего скорого конца.
«А всё ж попробую», — решил Ефим. — «Не для себя, и даже не для Машки… а для неё самой. Глядишь, и на пользу пойдёт: живое-то под боком появится — авось и отойдёт маленько». И погнал ещё быстрее коня. Через мгновенье он выехал на открытую местность. Впереди возникли родные «Волхонки».
Усадьба стояла в кольце старого леса среди вековых лип и берёз, что обступали её со всех сторон. Она была похожа на сгорбленную старуху: дом, некогда беленый, с мезонином и колоннами, облупился и почернел; крыша проржавела, и покосились ставни. За ним, заросший крапивой, тянулся парк с заглохшей аллеей, где прежде цвели яблони и сирень.
Ефим проехал сквозь въездные ворота, охраняемые каменными львами, и спешился прямо у крыльца. Свет в окнах горел — жёлтые пятна мазками ложились на пожухлую траву. Он заглянул внутрь: барыня по-обыденному сидела у огня, грелась и между пальцев перебирала резной мундштук. Старик спешно отвёл коня в конюшню, наскоро обтёр соломой, вернулся и постучал ладонью по стеклу.
Екатерина Фёдоровна, не оборачиваясь, сухо махнула ему рукой. Ефим зашёл внутрь, свалил мешок у двери, поставил рядом корзину и принялся стряхивать с куртки и шапки воду.
— Ну и погодка! — запричитал он, желая начать издалека. — Гадкая, прости Господи. Пока доехал — весь продрог. Исчо не хватало захворать.
Она посмотрела на него. У ней был безучастный вид.
— Я ж не просто так пришёл, сударыня. Я к Вам с вестями. Разрешите присесть?
— Присядь.
Ефим прошёл, обмахнул шапкой обитое золотыми нитками кресло и сел в него.
— Представьте себе — хотел было у Пахома кур взять, а он, царствие небесное, преставился. Захожу к нему, а он уж готовый. Страсть глядеть, я Вам скажу… Так и не взял у него ничего. Пришлось у Светланы Никифоровны птицу брать. Баба она добрая.
— И что с того?
— Кажут, столбняк у него был. А я не знал. Боялись, что болезнь прилипчивая, ну да Бог с им. Хорошо хоть не один умирал. При нём дочка была, четырнадцати годков. Она его и обтирала, и утешала, а он, знаете ли? Видал я её — он её за это по щеке как двинет, что та заплыла. Бедная девка. Теперь вовсе одна. И что с ней будет?
— Пристроят куда, — женщина пожала плечами. — Или от меня что требуется?
— Нет-с, сударыня, не требуется. Её пристроят. Отцу Павлу её хотят отдать. Он набожный, зла не сделает, а на сердце у меня неспокойно — жалко мне её. Побило её житьё. Кабы не та же Светлана Никифоровна, не знаю, как бы она ночь эту пережила… И знаете что ещё? Как бы сказать… Машка-то… Машей её зовут… Она-то глухая.
Барыня вскинула серые глаза и уставилась на Ефима. Тот потирал руки.
— Глухонемая? — тихо спросила она.
— Да, но это ничего. Может, пригодится? Вам помощница нужна, сударыня. Я её видел — не дура, хоть и глухая. И досаждать болтовнёй не сможет. Знаю, что Вам без Варьки-то нелегко, но…
— Не знаю, — перебила его Екатерина Фёдоровна и начала кусать кончик мундштука.
— Не сомневайтесь, сударыня, Вам на пользу будет. Не по Вашему званию самой-то полы мыть да двор мести…
Женщина сделала глубокий вдох и прижала пальцы к белому лбу. Ефим смолк. Они немного посидели в тишине. Вскоре она заговорила:
— Спасибо, что привёз птицу. Можешь идти.
— А что с Машей?
— У меня сегодня очень сильно болит голова.
Старик помялся, но был вынужден встать и уйти. Одна надежда на барыню была, а та пожелала быть безучастной. Во флигеле своём он продумал всю ночь, как бы Маше пособить, и не придумал ничего лучше, как платить за неё кому из соседей, — благо хозяйка не обделяла его деньгами.
Наутро, нарвав махорки, Ефим набил трубку и взялся за дрова. Было рано — заря едва занялась, и свет её, окрашивая всё в рыжий, скользил к усадьбе; монотонный треск поленьев разбавлял утреннюю тишь, щепки разлетались со свистом; где-то вдалеке пару раз завыл то ли волк, то ли чей-то пёс.
Он любил работу телесную — она разминала кости и отгоняла тоску. Благодаря делу старик на миг забыл обо всём. Лишь иногда мелькала вспышкой одна и та же мысль: «Была б тут Варька — ух!», — и уходила так же быстро, как появлялась, едва остриё топора вонзалось в дерево.
Когда дрова были наколоты, Ефим встал и стал собирать чурки, чтобы отнести в дровник. Краем глаза он застал высокую фигуру недалеко от себя — на него из тени глядело пытливое белое лицо.
— Ба! — вскрикнул он, выронил всё из рук и прижал ладонь к груди. — Сударыня! Час ранний! Что это Вы подскочили? Напугали… Чуть Богу душу не отдал.
Екатерина Фёдоровна стояла на веранде. Её покатые плечи были укутаны мягкою шалью; чёрное платье волнами ниспадало до самой земли, и в полумраке утра она казалась почти призраком.
— Доброе утро, — сказала Екатерина Фёдоровна. — Извини меня, я не хотела тебя пугать.
Потом повернулась лицом к дому и сделала шаг назад, в свет. Ветер стал трепать ей юбку и волосы, то открывая, то снова закрывая ей глаза; она редко поправляла их рукой.
Взгляд её скользнул вверх по стене, задержался у слухового окна и замер на флюгере в виде герба — тот раскачивался и скрипел, словно жаловался.
— Надобно поправить. Всю ночь скрипел — покою не дал.
Ефим шагнул было к флигелю, чтоб принести лестницу, но она остановила его:
— Нет, не сейчас.
Старик вынул трубку изо рта, прищурился:
— Вы что-то сказать хотите, сударыня?
— Да… Найдёшь для меня время?
— Только время и осталось. Да Вы бы оделись потеплее — вся дрожите. Чай, не май месяц.
— И вправду дрожу… — она стала растирать себе плечи. — Пойдём в дом, Ефим, выпьем чаю. Поговорить надобно.
— Сей час, хозяйка. Только дрова докончу — и приду.
Екатерина Фёдоровна кивнула и скрылась внутри.
***
Некогда эта комната была гостиной. Её высокие окна выходили в брошенный сад и на аллею; по стенам у ней, оклеенным когда-то дорогими обоями, ползли тёмные сырые пятна, кое-где вздулись пузыри; полиняла её мебель — Ефим хорошо помнил барскую софу глубокого изумрудного цвета, которая ныне стала серой. Видеть это было тоскливо. Однако, несмотря на упадок, здесь было тепло, сухо и местами чисто — Екатерина Фёдоровна старательно убирала полы, где могла, и стряхивала пыль с полок до которых дотягивалась.
Ефим обтёр ноги и, сняв шапку, прошёл к столу, застланному белой скатертью. На столе была расставлена расписная фарфоровая посуда; на блюдце желтела пастила; в чашках сверкали начищенные серебряные ложки; подле грелся, вздыхая, медный самовар. Екатерина Фёдоровна стояла около окна и смотрела в него, сдвинув ажурную занавеску.
— Надо же, — старик присел и придвинулся поближе к столу. — Давно мы с Вами так не сидели. Я, признаться, смущён.
— Полно.
Она подошла к нему, налила ему чаю прямо в блюдечко. Ефим сдул с него вьющийся кружевом дымок, отхлебнул со скрипом и крякнул:
— Хорошо-о…
— Угощайся, пожалуйста, — шелестя платьем, она села напротив и придвинула к нему пастилу. Сама налила себе в чашку с чаем молока и принялась размешивать. Некоторое время они сидели в молчании, потом Екатерина Фёдоровна призналась: — Я же не просто так тебя пригласила… Я много думала о том, что ты мне вчера рассказывал. Ну… Про ту сироту. Что же — она и впрямь ничего не слышит?
— Да.
— И не читает? И не пишет?
— Откуда ей читать и писать? Кто б её учил.
— Ты говорил, что в деревне её обижают — за что?
Ефим поднёс было пастилу ко рту, но замер, потом прокашлялся, вернул лакомство на блюдце и обтёр липкие пальцы о штаны.
— Есть одна история, сударыня, — сказал он негромко. — Не из хороших…
— Расскажи всё, как есть, — она задержала чашку у самых губ. — Я должна знать.
— Ладно… Это всё дела минувших дней, и началось всё с её мамки. Её звали Настасья. Как помню её: длинноногая, крепкая кобылица, с самой красивой косой. У ней жонихов было, мать честная, — толпа! Все они к ней бегали свататься, а она им всем отказывала. Фроська моя, дочка, была её подружкою. Вона спрашивала её много раз: что это ты так всех отбриваешь? Та только отсмеивалась. Ну, потом слухи разные пошли. Стали говорить, что есть у ней кто-то. Вскоре всплыло — кто именно. Нашли её… Простите, сударыня, не должен я такое говорить, но скажу-с. Застали её на мельнице с мужиком. Мужик тот был женатый. Его жена, как узнала, собрала других баб, и всей толпой они накинулись на Настасью, остригли ей волосы и голую погнали по деревне.
Барыня вскинула брови. Ефим вертел в руках полупустое блюдце, не глядя на неё.
— Да, сударыня, так у нас дела решаются… А посля её мамка выдала замуж за одного мужика — у того неладно было в голове. Бил он её похлеще, чем всякий свою скотину лупит. Бил так, что она выла, и бабы со всего села ходили под окна слушать да злорадствовать. Вскоре родился у ней дитёнок, да и тут всё нечисто вышло. Пошли слухи, будто он, дитёнок, не от мужа вовсе, а от свёкра. Сколько раз видели, как тот к ней ластится: то погладит, то поцелует…
— И что же она? — тихо спросила Екатерина Фёдоровна.
— Да ничего. Вот и думайте… Это дошло до её мужа. Ну и… Казнил он свою жену — задушил. По крайней мере, так говорят. А как оно было на самом деле — никто не знает. В общем, померла вона. А через девять дней после Настьки помер свёкр.
— От чего?
— Повесился. Говорят разное: то ли совесть замучила, то ли сама Настька к нему приходила да обвиняла во всём. Бабы после этой истории вообще их шугались — никто помогать не хотел. Отец Павел, когда узнал, пришёл, отругал нас всех: «Дитя в чём виновато?» Ну, так и пошло: кто грудь даст, кто от козы молока принесёт, и то всё нехотя. Её боялись сильно. У ней, говорят, даже глаза недобрые были — а что с младенца взять? Как он смотрит? Да никак. А как постарше стала, стали замечать неладное. Блаженная, оказывается, — не говорит и не слышит. Но не злая, матушка, не злая. Дети в неё грязью кидаются, а она с ними всё равно играть пыталась. И даже отца своего любила — несмотря ни на что.
— А ты о ней что думаешь?
— Ничего дурного. Вот как в деревню наведаюсь — всё на Машку гляжу, и так у меня сердце и замлёт, и заноет. Не верую я ни в духов, ни в наваждения, ни во всю эту нечисть. Господь, известно, такого не велит, — Ефим глубоко потянул воздух и обтёр нос рукавом. — Бывало, увижу — то приголублю, то леденцом ссужу. Каюсь: человек я неладный, надо бы давно её к себе взять, да всё не решался… И посему прошу за неё у Вас, сударыня.
— Я бы охотно ей помогла, только вот не знаю как мне с ней быть. Ежели она глухая и неграмотная, как я ей что-нибудь прикажу? Держать её в своих питомцах просто так я не намерена — мне только сиротки тут с моими хлопотами не хватало.
— У нас и ранее такие бывали, сударыня. Вы ей покажете — и она послушно сделает. Да и потом… при Вас она будет, не при чужих. Вы её всему обучите, а она Вам благодарна останется. Сирота ведь. И никто не скажет, что Вы чёрствое сердце имеете — напротив, всякий похвалит. А нам, барыня, в деревне такое на руку: люди доброе слово молвят, глядишь, и оброк исправнее пойдёт.
Екатерина Фёдоровна усмехнулась, но без злости.
— Ты, Ефим, в какие хитрецы выучился! Раньше про оброк не заикался.
— Жизнь заставила, — развёл он руками. — Да Вы подумайте, сударыня: Вам одной в усадьбе скучно, сами говорили. А тут девка тихая, смирная. Полы помоет, посуду перетрёт, дров натаскает — и не надо будет Вам самой так хлопотать. Вам же всё тяжелей, да тяжелей; и я не молодею, хозяйка. Ежели умру — Вы совсем одна останетесь. Мне ваш батюшка такого не простит. Царство ему небесное.
Он перекрестился и повернулся к камину. Над ним висел длинный портрет барина в золочёной раме — он, одетый в армейский сюртук, с саблей и гусарскими усами смотрел на них с предостережением. Ефим невольно поклонился ему.
Екатерина Фёдоровна оставалась сидеть неподвижно, смотрела перед собой и пальцами отбивала дробь по столу. Сейчас она очень походила на своего батюшку с картины: между бровями залегла складка, глаза скрылись под чёрными бровями, челюсти сжались.
— Вы не смотрите на то, как к ней односельчане относятся, — продолжал Ефим, понизив голос. — В деревне кого хошь обнесут. Им бы лишь судачить. А она смирная, как овечка. При Вас, под вашим глазом, вовсе ручной станет. А главное — она человек крещёный, Бога помнит. Неужто Бог велит добру пропадать?
Барыня помолчала ещё немного. Потом встала, взяла с полки мундштук и закурила. В тихой комнате отчётливо слышалось, как ходят напольные резные часы — мерно, тяжело, словно отсчитывая последние секунды её сомнений. Когда они пробили, Екатерина Фёдоровна подала голос:
— Ладно. Так уж и быть, пускай живёт со мной. Только ты мне за неё отвечаешь, Ефим. Чтобы без глупостей.
— Да как же! — Ефим даже привстал. — Я сам за ней пригляжу. Если что понадобится — учить буду.
— Чему ж ты её научишь? — она сухо рассмеялась. — Сама я ей займусь. Ты только приглядывай. Полно. Поезжай и забери её. А я пока подумаю, как мне её тут… разместить.
— Всё понял, сударыня. — Старик поднялся, низко поклонился. — Спаси Вас Господь за милость.
Она махнула рукой, давая понять, что разговор окончен. Ефим тут же запахнул куртку, натянул шапку и поспешил в конюшню — седлать коня и отправляться за Машей.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
