Зимний ветер
Глава 1. Покой.
Снег даже не шёл — он жил в воздухе своей тихой жизнью: кружил, сползал вниз, сбивался в лёгкие вихри, на миг замирал, выбирая, где лечь, а потом опускался на стылую землю, на серые изгороди, на рукава, на ресницы.
Под ногами он уже был другим: плотным, скрипучим, с норовом. Такой не сдаётся сразу, сперва проверяет каждый шаг.
Я стоял и смотрел.
Когда-то я не умел просто смотреть. Нужно было понять, разобрать, назвать, разложить по местам всё — до последней мелочи, даже вещи, которым не нужны ни объяснение, ни польза: снег на ветру, бледное небо, холодный воздух, от которого щиплет скулы.
Теперь стало легче. Не от большого ума. Просто впервые за долгое время мне не хотелось быть умнее самого мира. Хватало стоять, дышать и знать: я здесь, а не где-то в стороне.
Холод касался лица мягко. Нос уже пощипывало, щёки горели, и где-то глубоко под рёбрами отзывалось странное, давно забытое чувство — тихое, телесное, упрямое: всё сошлось.
— Юбра!
Я обернулся не сразу.
— Ты там примёрз, что ли, дубина?
Удар в плечо вышел размашистым, но лёгким — больше для порядка, чем всерьёз. Я повернул голову и увидел Мильку.
Щёки у неё горели; видно, неслась от самой деревни. Глаза блестели живо и нагло, шапка съехала набок, из-под неё выбились спутанные пряди, уже схваченные инеем. На переносице белела свежая царапина. На вдохе тонко свистнуло — её привычка, о которой она сама, кажется, не знала. Когда Милька загоралась, в ней сразу заводился быстрый ход. Даже смирно стояла она так, что было ясно: ненадолго.
— Чего застыл? — спросила она, щурясь.
— Смотрю.
— На что?
Я пожал плечом.
— Просто.
Она фыркнула.
— Вот за это тебя и не любят в честных играх.
— Кто это меня не любит?
— Все, кому ты надоел своей умной рожей.
— А ты, значит, терпишь?
— Я привычная, — сказала она с видом человека, который совершает подвиг. Тут же шмыгнула носом и деловито утёрла его варежкой. — И вообще, кто-то же должен.
Я усмехнулся.
— Сама ты странная.
— Это потому, что я интересная, — отрезала она. — Пошли уже. А то ты сейчас с сугробом подружишься и останешься.
И, не дожидаясь ответа, схватила меня за руку.
Ладонь у неё была маленькая, холодная, с шершавыми от снега пальцами, но держала крепко, как всегда.
Мы побежали.
Сначала легко, с той зимней скоростью, которая берётся сама собой. Снег скрипел под ногами, разлетался в стороны, воздух входил в грудь резко и чисто. Потом мы прибавили всерьёз. Дыхание сбилось, сердце ударило чаще, и я вдруг заметил: тело слушалось. Ноги шли ровно, грудь не резало, в горле не вставал колючий ком. Я мог бежать и не думать о каждом шаге. Мог не отставать. Мог смеяться на ходу — и не ловить потом воздух ртом.
— Ты тяжёлый! — крикнула Милька, оборачиваясь на бегу.
— Это ты слабая.
— Я тебя всё равно обгоню!
— Попробуй.
Она сорвалась вперёд, почти прыжками. Я прибавил следом, и на миг она вырвалась, но тут же засмеялась, сбилась с шага, провалилась в рыхлый сугроб по колено и взвизгнула.
— Смотри под ноги.
— Сам смотри! — огрызнулась она, выбираясь. — Это ты мне след сбил.
— Конечно.
— Так и знала.
Лес принял нас сразу. Звук стал мягче, глуше; снег под ногами уже не звенел, а шуршал, воздух пах хвоей, сыростью, холодной корой. Мы почти перестали говорить и просто бежали рядом — иногда задевая друг друга локтями, иногда сбиваясь с тропки и снова находя её между деревьями.
Горка появилась внезапно — невысокая, обледенелая. Рядом стояла наша крепость: кривая, неровная, с перекошенным входом и одной стеной, которая всё время норовила уехать.
Но стояла же.
— Быстрее! — Милька уже карабкалась наверх.
Я на секунду задержался и оглянулся.
За лесом белело поле. Небо над ним было тусклым, вытертым, и всё вокруг стояло так спокойно, так собранно, что у меня на миг перехватило дыхание. Не от красоты даже — от редкого чувства, что мир ничего не требует и никуда не гонит.
— Красиво, — сказал я тихо.
— Угу, — бросила Милька. — А если ты не идёшь, я сейчас сама всё дострою.
— Тогда точно рухнет.
— Не рухнет. Просто ты ничего не понимаешь в красивом.
Я подошёл к ней.
Работа сперва шла легко. Снег был липкий, послушный. Я поднимал плотные куски, ставил один к другому, подправлял, прижимал. Милька утрамбовывала, отбегала на два шага, смотрела, щурясь, потом возвращалась и переделывала уже по-своему.
И всё это время тихонько посвистывала.
— Криво, — сказал я, когда она прилепила очередной ком слишком высоко.
— Не криво.
— Посмотри.
Она разогнулась, отошла, прищурилась ещё сильнее и неохотно сказала:
— Ну… ладно. Чуть криво.
— Вот.
— Но не настолько, чтобы говорить об этом с таким лицом.
— С каким?
— С умным.
Я фыркнул.
— А я, значит, виноват?
— Ты виноват вообще, — отрезала она и тут же, не выдержав, сунула ладонь в снег, набрала горсть и шлёпнула сверху на свой же кривой ком. — Во. Теперь ровно.
— Теперь ещё хуже.
— Зато честно.
Я покачал головой, но снег всё-таки поправил — не сразу, а после того, как она демонстративно отвернулась, делая вид, что ей всё равно. Через мгновение она уже снова стояла рядом и смотрела, как я прижимаю край ладонью.
— Так лучше? — спросил я.
— Так скучнее.
— Ясно.
— Но лучше, — признала она через силу.
Спорить я не стал. У неё был редкий дар — признавать очевидное и всё равно оставаться правой.
Время тянулось незаметно. Пальцы сначала мёрзли, потом жгло, потом тепло расходилось выше — по запястьям, плечам, спине. Ноги тяжелели, ворот сырел, волосы под шапкой липли ко лбу, но останавливаться не хотелось.
Иногда я ловил себя на том, что смотрю на Мильку.
Не за тем, что она делает. Просто проверял, мелькает ли рядом её шапка, слышен ли этот тонкий свист на вдохе, не затихла ли она вдруг.
Когда я в следующий раз поднял голову, понял: что-то переменилось.
Сперва — в воздухе. Потом пришёл ветер — ещё не сильный, только пробный. Прошёл по верхушкам, качнул редкие ветки, тронул лицо. За ним второй, уже плотнее. Я выпрямился и посмотрел на небо.
Серое сгустилось.
— Всё, — сказал я. — Хватит.
— Не всё!
— Завтра доделаем.
Она обернулась резко.
— Ну ещё немного.
— Нет.
— Юбра…
— Нет.
Я подошёл и взял её за руку.
Она дёрнулась, собираясь вырваться, потом посмотрела внимательнее — и затихла.
— Ладно, — буркнула она. — Но если завтра стенка поползёт, это будет на твоей совести.
— Переживу.
Из леса мы вышли резко, и ветер ударил сразу.
Он наваливался. В лицо, в грудь, в шаг. Снег пошёл гуще, быстрее.
— Быстрее.
— Угу.
Сначала шли ровно. Потом тяжелее. Снег бил в глаза, лип к ресницам. Ветер срывал дыхание, и впереди уже почти ничего не было видно — одно сплошное белое, живое, вечно движущееся.
— Юбра…
Я обернулся.
Она упала на колено.
— Вставай.
Поднялась сама.
Через несколько шагов снова оступилась. На этот раз хуже.
Я вернулся, поднял.
Она опёрлась на мою руку — почти невесомо.Локоть прощупывался сквозь одежду остро, как птичья кость.
Я вдруг понял: она стала легче.
Не по-детски лёгкой — тревожно лёгкой, как если бы из неё уходило тепло не только наружу, но и изнутри.
Ветер выл. Я глядел вперёд — и вдруг увидел фигуру.
Сначала тень.
Потом человека.
Каска. Полосы на куртке.
Я моргнул — и он исчез.
Но направление осталось.
Я пошёл.
Когда дома начали проступать из белого, я уже не чувствовал пальцев.
Дверь подалась с толчка.
Тепло ударило сразу. Печь трещала. Где-то уже капала вода.
Я стоял и дышал.
Милька выскользнула у меня из рук, пробежала к печи и полезла наверх. Уже на краю тихо шикнула, стукнувшись коленом, но не остановилась. Через миг свернулась и затихла. Только губы у неё чуть шевельнулись во сне — и снова этот тонкий свист.
Мать оглянулась на неё через плечо.
— Опять как с поля, — сказала она. — Хоть бы сапоги стряхнула.
Сказано было на ходу. Мать сняла полотенце, сунула мне в руки
— Раздевайся. Натечёт тут с тебя.
Я вытер лицо. Полотенце пахло теплом и мылом.
Мать уже отвернулась к столу, подвинула кружку, убрала миску, которую Милька с утра так и оставила у самого края, машинально разгладила скатерть ладонью — и на этом движении задержалась на долю секунды.
Отец сидел за столом. Не шевельнулся. Я не знал его имени. Это было странно и так привычно, что я перестал замечать. Мать звала его «отец», Ольен — «сосед», Милька — «па», и только мне иногда казалось, что за этим молчанием что-то стоит. Но я не спрашивал.
Потом встал, подошёл к двери, проверил засов — и только после этого обернулся.
— Долго шли.
— Метель поднялась.
— Я вижу.
Он ещё секунду смотрел, потом сказал:
— В следующий раз раньше.
— Понял.
Отец хмыкнул, будто этого и ждал, потом шагнул к печи, стянул с лавки тулуп и коротким движением закинул наверх — к Мильке.
— Эта и во сне мёрзнуть умеет, — буркнул он.
Мать фыркнула себе под нос и подошла ко мне с кружкой.
— Пей.
Пальцы у неё были тёплые. Коснулись кожи — и сразу отступили.
Я поднял глаза.
Она улыбнулась.
— Всё хорошо?
— Да.
Она кивнула и поправила прядь за ухо.
Дверь скрипнула.
Ольен.
Вошёл, стряхнул снег, замер у двери и прислушался. Я почему-то понял: не к нам — к избе.
Потом посмотрел на меня.
Замер.
— Ты… — начал он.
И остановился.
Секунду смотрел — и отвёл взгляд.
— Показалось.
Голос уже обычный:
— Метель сильная будет. Закрывайтесь.
— Закроемся, — сказал отец.
Ольен кивнул, уже взявшись за дверь, задержался:
— Ночью огонь не гасите.
Сказал буднично.
— Не погасим.
Он вышел.
Дверь закрылась.
В избе стало тихо. Но тишина уже была другой.
— Чего он? — спросил я.
— Старик, — сказал отец.
Мать молчала.
Я посмотрел на неё.
Она стояла у стола, пальцы сжаты, смотрела на печь.
— Спать пора, — сказала она.
Я залез на печь, устроился у стены.
Тепло медленно брало своё.
Последней мыслью было:
Пусть это не кончится. Пусть завтра я снова проснусь Юброй, а не Игорем Николаевичем.
Пожалуйста. Пусть тот мир забудет меня так же, как я забыл его.
Глава 2. Праздник.
Сначала пришёл звук.
Не сразу — сквозь сон, где всё ещё было перепутано и не имело значения. Птицы. Голоса во дворе. Скрип двери. Смех — короткий, чужой, уличный. Всё это сперва тянулось тонкой ниткой, цеплялось одно за другое, а потом делалось слишком ясным, чтобы и дальше притворяться спящим.
Потом пришёл запах.
Сено. Тёплое дерево. Вода, простоявшая ночь в бочке. Сладковатая сырость, в которой смешались доски, тьма и утро.
Я перевернулся на другой бок, закрыл лицо ладонью.
Ещё чуть-чуть.
Но тело уже проснулось раньше меня.
Я открыл глаза.
Стена. Та же.
Сел, провёл рукой по лицу — и на миг замер.
Здесь.
Опять здесь.
Снизу доносился стук посуды, короткий скрип лавки, голоса. Я свесил ноги с печи. Пол встретил холодом сразу — честно, без жалости.
Спустился.
— Доброе утро, Юбра! — выпалила Милька так, точно ждала меня уже час.
Она уже сидела за столом. Ложка в руке, щека в муке, на лбу свежая шишка. И держала она эту шишку так, словно это была воинская отметина. Волосы выбились из-под платка, один кончик торчал в сторону, и Милька, конечно, этого не замечала. Или делала вид, что не замечала.
— Где это тебя так украсило? — спросил я.
Она важно сморщила нос.
— Неважно.
И тут же, забывшись, тонко посвистела на вдохе.
Я отметил это и не тронул. С ней иначе было нельзя: стоило спросить прямо — получал либо полуправду, либо целую повесть, где она была героем, а все вокруг только мешали.
— Садись, пока горячее, — сказала мать.
Я сел.
Каша была густая, тёплая, чуть слаще обычного. Мать и правда не пожалела молока. Пар поднимался ровно, лениво, и я какое-то время просто смотрел, как он таял в воздухе.
За столом было не тихо.
Отец ел молча, но не отстранённо. Он слушал. Просто не считал нужным шуметь вместе с остальными. Милька стучала ложкой чаще, чем надо, бормотала что-то себе под нос, а потом вдруг вскинула голову и начала с середины, как всегда:
— …а он говорит: не полезу, а я ему — да ты глянь сперва, а он…
— Кто «он»? — спросил я.
— Любл, — ответила она с досадой, словно я обязан был понять это сразу.
— А ты куда полезла?
— Я не полезла, — обиделась Милька. — Я проверяла.
— Велика разница.
— Большая, — сказала она серьёзно. — Проверять — это дело.
Отец хмыкнул в миску.
— Дело у неё.
Мать улыбнулась краем рта и поправила Мильке рукав — быстро, привычно, почти не глядя.
— Сегодня народ соберётся, — сказал отец. — Из соседних тоже придут.
— И песни будут! — тут же подхватила Милька. — И костёл!
— Костёр, — сказал я.
— Костёл, — упрямо повторила она.
— Костёл — это другое.
— Любл сказал, так солиднее.
Отец поднял глаза.
— Любл ваш много чего говорит. Язык без костей — вот и вся его наука.
Мать тихо фыркнула.
— Ему бы сперва лицо по утрам находить, а потом уж слова умные собирать.
Милька прыснула в ложку.
— Он умывается!
— Умывается, — согласился отец. — Когда мать поймает.
— Сам! — возмущённо сказала Милька.
Отец на этот раз не хмыкнул, а коротко засмеялся себе в бороду.
— По очень большим праздникам, — сказал он.
Милька хотела обидеться, но не выдержала и засмеялась сама. Чуть не уронила ложку. Мать поймала её за запястье раньше, чем та успела опрокинуть миску.
— Сиди уже ровно, егоза. А то тебя не на праздник выпускать, а привязывать.
Сказано было мягко, но в голосе у неё звучала знакомая усталость — та, которую она всегда прятала под теплом.
— Выпускать! — сразу насторожилась Милька.
— Если доешь, — отрезал отец.
— А если быстро доем?
— Тогда медленно пойдёшь.
Милька недовольно засопела, но кашу доела.
На миг стало тише. Снаружи хлопнула дверь, кто-то кого-то позвал. Милька тут же дёрнула головой к окну, но осталась сидеть — отец рядом.
И в этот момент я поймал странное ощущение: в доме всё шло как обычно, но каждый будто чуть-чуть сбился со своего шага.
Я моргнул и вернулся к еде.
Мало ли.
После завтрака отец встал.
— Юбра. Со мной.
Без лишних слов. Я поднялся и вышел за ним.
Снаружи воздух уже был другим — мягче, влажнее. Снег осел, под ногами местами проступала тёмная земля. Пахло водой, корой и тем живым, что шевелилось под холодом, но пока не лезло на глаза.
Мы подошли к колоде. Отец взял топор, привычно взвесил в руке.
— Смотри.
Удар.
Чёткий. Без размаха ради красоты. Полено разошлось сразу, словно давно было к этому готово.
Отец отошёл.
— Давай.
Я взял топор. Рукоять была тёплая, шершаво-влажная. Первый удар ушёл мимо — поспешил. Второй вышел лучше. На третьем полено треснуло.
— Не маши сгоряча, — сказал отец. — Сперва посмотри, куда бить.
Я кивнул, попробовал снова.
Ритм пришёл не сразу. Но пришёл. Удар. Шаг. Вдох. Снова. Руки быстро согрелись, спину потянуло, ладони начали наливаться тяжестью. Рабочей. Честной.
Отец колол рядом. Ровно, без суеты. Только раз коснулся моего локтя, поправил хват — и тут же убрал руку.
— Опять думаешь? — бросил он, не глядя.
— Нет.
— И ладно. Головой потом будешь жить. А пока руками учись.
Я невольно усмехнулся.
— Понял.
— Не понял бы — по пальцам бы узнал.
После дров пошли к колодцу. Вёдра тянули руки вниз, вода в них была тяжёлая, прозрачная, почти стеклянная. Я пил из ковша. Вода была холодная, чистая, с железным привкусом и чем-то сладким на самом донышке.
У колодца уже толклись мальчишки.
— Юбра! — помахал Ларс, едва не разлив своё ведро. — Слышал? Сегодня костёл большой будет!
— Костёр, — сказал я.
— Да какая разница.
— Для тебя никакой.
— И то верно.
Кто-то толкал кого-то плечом. Кто-то врал, что видел волков. Его сразу перебили, потому что волков тут «все видели, не выдумывай». Разговоры скакали, обрывались, начинались снова. И именно в этой нестройности было что-то живое.
К полудню деревня изменилась.
Люди выходили из домов: кто с хворостом, кто с досками, кто просто поглазеть, лишь бы не быть последним. На краю поля складывали костёр — высокий, неровный, с торчащими сучьями, которые всё время норовили лечь не туда. Один тащил, другой спорил, третий лез под руку, четвёртый уже делал по-своему — и, наверное, так и надо было, иначе ничего бы не сложилось.
Солнце поднялось выше. Снег таял, грязь липла к сапогам. Кто-то ругался, поскользнувшись. Кто-то смеялся над ним.
Чуть в стороне Ольен спорил с молодой женщиной. Не всерьёз — по-свойски, с тем особым раздражением, какое случалось только между близкими.
— Оставь, отец. Опять потом спину скрутит.
— Её и без тебя крутит, — ворчал он. — Не от твоего ума же мне легче станет.
— От моего ума ты, может, вообще живой ходишь.
— Это вряд ли.
Но связку он всё-таки отдал. Женщина качнула головой, уже улыбаясь, и ушла.
— Засмотрелся? — спросил Ольен.
Я обернулся. Он уже был рядом.
С ним всегда было так: нельзя было понять, когда он подошёл.
— Немного.
Он смотрел не на меня — на костёр, на людей, на возню, на то, как двое спорили из-за одной доски, пока третий молча клал четвёртую как надо.
— Первый раз, что ли? — спросил он.
— Наверное.
— Тогда глазами не хлопай. Смотри.
— На что?
Ольен повёл плечом.
— На людей. Пока они ещё вместе и не решили, кто тут главный.
Я улыбнулся.
Он заметил это краем глаза.
— Смейся-смейся, — буркнул он. — К вечеру каждый будет помнить, что без него костёр бы не встал.
— А ты?
— А я старый. Мне можно врать с достоинством.
Я уже смеялся в открытую.
Он сплюнул в сторону и добавил тише:
— Хотя вот это тоже запоминай.
— Что?
Он молчал чуть дольше, чем надо.
— Пока ещё всем хорошо, — сказал наконец. — Потом на это место в памяти всякая дрянь налипает. И кажется, что сразу худо было. А это… — он сплюнул. — Неправда это.
Он будто сам был недоволен, что сказал так много. Сразу же отвернулся и рявкнул на мальчишек, уже растащивших из общей кучи самые ровные палки для своих игр:
— А ну бросили! Это не вам на мечи, дурни!
Один спрятал палку за спину. Ольен сделал вид, что не заметил.
К вечеру собрались все.
Сначала — просто люди. По двое, по трое, семьями. Потом шум начал расти: голоса, перекрикивания, смех, обрывки песен. Дети носились между взрослыми, пока их не отлавливали за шиворот и не возвращали обратно.
Костёр долго не хотел браться. Сначала дымил, потом коптил, потом трещал неуверенно. Кто-то советовал, хотя его никто не спрашивал. Кто-то кашлял так, словно сейчас умрёт, и тут же объяснял, что это «дым дрянной».
Потом огонь всё-таки схватился.
Пламя поднялось выше. Лица в его свете стали резче. Смех — громче. Тени — длиннее.
А когда один из стариков завёл песню не в том тоне, Ольен сперва оборвал его:
— Ты её хоронить взялся, что ли? Ниже бери.
А потом сам вступил.
Голос у него оказался неожиданно ломким, высоким, совсем не под стать фигуре. Но от этого только живее. Не красивый. Настоящий.
— Юбра!
Милька вынырнула из толпы и подбежала ко мне.
Щёки пылали, глаза горели, на лице были алые полосы краски — где густо, где криво, где вовсе размазано. На подбородке пятно ушло в сторону, и от этого весь её боевой вид становился ещё убедительнее.
— Смотли!
— Смотрю.
— Я красивая?
— Очень.
— Он сказал — так вообще страшно будет!
— Это правда.
— Только он себе тоже хотел. Я не дала. Ему нельзя. Он и без краски пугает.
— Правильно.
— Я знаю.
Она говорила быстро, захлёбываясь воздухом и радостью. Потом вдруг замерла и посмотрела в огонь.
Ненадолго. Просто дольше, чем надо.
Я сперва даже не понял, что именно меня зацепило. Только увидел: она стояла тихо — слишком тихо для себя, — и огонь гулял у неё по лицу, по краске, по глазам. Она не щурилась. Не смеялась. Не вертела головой.
По спине у меня прошёл короткий холодок.
Я положил ладонь ей на плечо.
— Милька.
Она не сразу моргнула. Потом резко втянула воздух — тонко, со своим свистом, — и повернула голову ко мне, словно вынырнула.
— А?
— Близко не лезь.
— Я не лезу.
— Ты вечно не лезешь, пока не влезешь.
— Это разные вещи, — серьёзно ответила Милька.
И тут же убежала обратно, как будто её дёрнули за нитку.
Я смотрел ей вслед. На секунду в этом лёгком беге почудилось что-то не то — будто она слишком легко касалась земли. Но рядом кто-то засмеялся, в костёр полетела новая охапка хвороста, и мысль рассыпалась.
— Ты чего тут один? — спросил отец, проходя мимо.
— Просто смотрю.
— Насмотришься ещё. Только под ноги гляди. Тут после веселья дураков больше, чем днём.
Сказано вроде бы всем, но я понял: и про Мильку тоже.
Он пошёл дальше, уже бросая кому-то через плечо:
— Мелких к огню не подпускайте. Потом сами же бегать будете.
Я отошёл от костра и вернулся домой.
В избе было тихо.
После улицы — особенно. Там всё было в огне, в голосах, в движении. Здесь тепло было, но не до конца. По углам оставалась какая-то пустота, и от этого тишина казалась не домашней, а насторожённой.
Я сделал шаг.
Другой.
И остановился.
У красного угла стояла мать.
Неподвижно.
Губы её едва шевелились.
Сначала мне показалось — молитва. Потом я понял: нет, не совсем. Слова шли слишком ровно. Не так, как в молитве. Словно важен был не смысл, а порядок звуков. Но и этот порядок у неё несколько раз ломался: на вдохе, на спешке, на одном месте, где она сбивалась и, казалось, шептала уже не то.
Я стоял в тени, не двигаясь.
Снаружи — смех, крики, треск костра. Здесь — почти полная тишина. Из-за этого её шёпот слышался яснее, чем хотелось бы.
Слов я не разбирал.
Но почему-то не мог заставить себя подойти ближе.
Мать замерла.
Словно почуяла.
Я ждал, что она обернётся.
Но она только поднесла пальцы к губам — своим обычным, человеческим движением. Так она делала, когда нервничала и сама этого не замечала. Потом быстро поправила край платка, словно только сейчас вспомнила о нём, и продолжила — уже тише, уже сбивчивее.
Вот это и пугало сильнее всего.
Сама тайна пугала меньше. Сильнее — то, что она боялась ошибиться и всё равно ошибалась.
Я сделал шаг назад.
Потом ещё один.
И вышел.
Снаружи уже темнело.
Но костёр горел только ярче.
Люди пели — нестройно, громко, перебивая друг друга, сбиваясь, смеясь прямо в песне. Кто-то тянул изо всех сил, словно от него одного зависело, удержится ли мелодия. Кто-то не попадал в слова, но продолжал. Кто-то уже просто орал рядом.
Я стоял и слушал.
И вдруг понял, что не разбираю ни одного слова. Только голоса. Гул. Треск дров. Кашель. Смех. Чью-то слишком звонкую радость.
Будто песня всё время почти складывалась — и тут же расползалась.
Я тряхнул головой.
Посмотрел на огонь.
На людей.
На деревню.
И позволил этому чувству уйти.
Отпустил. Не сейчас.
Сейчас был просто праздник.
Сейчас был просто вечер.
Просто жизнь…
Глава 3. Лето.
Солнце уже клонилось, а жар всё держался. Над полем стоял тёплый воздух, и рожь от него казалась тяжёлой, сонной. Колосья шли волной: где-то выше, где-то примятые, где-то между стеблями мелькала полоска земли.
Я лежал в траве, закинув руки под голову. Под спиной было тепло, почти горячо. Трава лезла под ворот, щекотала шею, и я чувствовал спиной её упругий, живой нажим — она не сдавалась, даже примятая
Я вдохнул глубже.
Воздух вошёл легко.
Я открыл глаза и полежал ещё немного, глядя в рожь перед собой. Потом вдохнул снова, уже нарочно, до конца.
Всё так же.
Снова вдох.
Также.
Ещё раз.
Нет, не показалось.
— Вставай, Юбра. Хватит валяться.
Я поднял голову.
Отец стоял рядом с косой. Рубаха прилипла к плечам, в бороде темнела влага, но сам он смотрел, как всегда, — будто день ещё длинный и жаловаться тут не на что.
— Да, отец.
Я поднялся, взял косу.
Рукоять легла в ладонь как надо. Шершавое дерево, маленький скол у нижнего кольца — палец сразу его нашёл.
— Что вчера говорил? — спросил отец, уже глядя в поле.
— Не частить.
— Ещё.
— Плечо не дёргать.
Он кивнул.
— Ну так и не дёргай. Коси.
Мы пошли каждый по своей полосе.
Первые взмахи всегда выходят чуть отдельными, точно тело ещё вспоминает, что от него нужно. Потом всё собирается само: шаг, шорох, поворот кисти, срезанные стебли ложатся под ноги. Отец шёл впереди и чуть левее, ровно, без лишних движений. Только коса иногда блестела на солнце.
Где-то крикнула птица.
Я не поднял головы.
На третий раз всё-таки посмотрел в сторону леса. Птицы не было видно. Ни движения, ни вспышки крыла.
— Чего стал? — спросил отец.
— Да так.
— Ну и не стой.
Я снова взялся за дело.
Птица больше не кричала.
Какое-то время я ещё прислушивался, сам не зная зачем. Потом разозлился на себя и стал косить быстрее. Коса сразу пошла грубее, с лишним нажимом.
— Не рви, — сказал отец, даже не оборачиваясь.
Я поправил хват.
— Слышу.
— Тогда работай, а не дёргайся.
Солнце понемногу сползало ниже. Ветер почти стих, и от этого поле слышалось яснее обычного: сухой шелест ржи, шаги, слабый звон кольца на косе, как отец коротко прочищает горло перед новым взмахом.
Ничего особенного.
И всё же несколько раз я ловил себя на том, что снова смотрю на одно и то же место: на вывороченный корень у межи, на тень от своей ноги, на край скошенного. Смотрю, отвожу глаза, а потом опять туда же.
Когда я выпрямился, отец уже ушёл на полшага вперёд. Он провёл ладонью по лбу, встряхнул косу, посмотрел на мою полосу.
— Ну, не стыдно.
— Спасибо.
— Это не похвала.
Я усмехнулся.
Он хмыкнул в бороду и пошёл дальше.
Домой возвращались молча. Дорога была тёплая, пыль мягкая, в колеях ещё держался свет. От поля тянуло срезанным, сырым соком. Всё вокруг было летнее, крепкое, знакомое.
И всё-таки я раз обернулся.
Потом ещё раз.
Сам не понял зачем.
Ночью я проснулся ненадолго.
Не от шума. Наоборот — от того, что в избе стояло слишком ровно.
Я лежал, не открывая глаз, и уже хотел снова уйти в сон, когда сверху, с печи, донёсся Милькин голос. Тихий. Сонный. Не такой, каким она говорит днём.
Я замер.
Она шепнула что-то ещё. Слов я не разобрал. Потом — уже яснее, еле слышно:
— …пока держит…
Я открыл глаза.
На печи было темно. Только белела у края складка простыни. Я поднялся, осторожно потрогал её за руку.
Рука была прохладная, и эта прохлада почему-то сразу не понравилась мне — не холодом даже, а тем, как легко я её заметил.
Милька тут же шевельнулась, втянула воздух со своим тонким свистом, потёрлась щекой о край тулупа и затихла снова. Будто ничего не было.
Я ещё немного посидел, прислушиваясь к её дыханию, потом натянул тулуп ей выше на плечо и лёг.
Утром я проснулся рано, ещё до голосов.
Свет лежал на стене, на краю стола, на досках у печи. Я сел. Наверху Милька спала, поджав колени, и дышала ровно. На миг мне захотелось окликнуть её, просто так, без причины, но я не стал.
Спустился вниз и вышел на двор.
Деревня только просыпалась. Где-то скрипнула дверь, кашлянули за забором, в дальней стороне тонко заблеяла коза. Дорога за ночь осела ровно. Колеи тянулись между полями, следы вчерашних сапог и копыт ещё читались.
Я присел у края и провёл пальцем по одному следу.
Кромка держалась.
Я попробовал рядом, по другому отпечатку. То же самое.
Поднялся, вытер руку о штанину.
Вдали показалась повозка.
Сначала просто точка на дороге. Потом движение. Лошадь шла спокойно, телега покачивалась в колеях. Впереди сидел человек — прямо, будто дорога его не трогала. Сзади — другой, помоложе, с бумагами на коленях.
Когда они подъехали ближе, стало видно, что передний худой и слишком собранный для такой дороги. Не нарядный — просто весь как стянутый. Второй всё перебирал листы, хотя на ходу толку от этого было немного.
Повозка въехала в деревню, и люди начали выходить из домов.
Не толпой, не бегом.
Но быстро.
Кто-то вытер руки о фартук и встал у ворот. Кто-то окликнул соседа. Кто-то вышел посмотреть — и не ушёл. Я сам не заметил, как оказался рядом с отцом.
Ладони стали влажными. Я незаметно вытер их о штаны.
Мать подошла слева.
— Стой смирно, — сказала она тихо.
Ладонь у неё была тёплая. Легла мне на плечо, задержалась чуть дольше обычного. Потом мать убрала руку и поправила волосы у виска. Сразу же ещё раз, хотя нужды уже не было.
Повозка остановилась.
Передний человек спрыгнул на землю, стряхнул пыль с сапога, огляделся.
— Ну что ж, — сказал он. — Давно у вас не был.
— А мы никуда не делись, — ответил кто-то из мужчин.
Несколько человек усмехнулись, но вяло.
Он кивнул, развернул бумаги, нашёл нужное место.
— По прежним спискам, — сказал он, — здесь значилось шесть душ мужского пола подходящего возраста.
Пока он говорил, народ ещё переговаривался, двигался, кашлял. Но к концу фразы стало тише.
— А теперь выходит больше.
Он поднял глаза.
— Семнадцать.
— Семнадцать? — переспросили справа.
— Ты не обсчитался?
Кто-то коротко хохотнул и тут же замолчал.
Я смотрел на его палец, которым он держал лист, и не мог понять, что меня в нём царапает. Потом понял.
Он не считал.
Он сверял.
— Семнадцать? — сказал я.
Он перевёл взгляд на меня.
Отец сразу сжал мой рукав.
Он думает, что цифры в бумаге что-то значат. Что дороги ведут туда, куда должны. Что если место есть в списке — оно есть на самом деле?
Хмыкнув про себя, я спросил:
— А дорога вас не задержит?
Сказал — и сам не понял, зачем. Может, хотел, чтобы это прозвучало глупее, чем думалось.
Вокруг сразу стало тише.
Отец дёрнул меня к себе.
— Помолчи.
Мать быстро накрыла мне рот ладонью.
— Простите, — сказала она. — Мальчишка. Скажет — и сам не поймёт что.
Чужак посмотрел на неё, потом снова на меня.
И тут задержался чуть дольше, чем прежде.
— Вижу, — сказал он. — Хворает?
Мать убрала руку не сразу.
— Перемается, — ответила она. — Возраст.
Кто-то сбоку заговорил про сроки. Кто-то — про прошлую зиму. Помощник с бумагами что-то вставил, но его почти не слушали. Мужики спрашивали уже громче, перебивая друг друга. Передний отвечал коротко, без спешки.
И в это время до меня дошёл запах.
Сначала едва-едва, так, что я только повёл носом.
Потом сразу ясно.
Гарь.
Я дёрнул головой, словно запах мог прийти откуда-то со двора. Но там пахло обычным утром: сырой землёй, навозом, золой из печи.
А гарь не ушла.
Наоборот, к ней примешалось другое — тяжёлое, железное, мокрое. Я не сразу понял, что это вода.
И в ту же секунду внутри что-то сорвалось.
Не мысль. Даже не память ещё.
Только тело — раньше меня.
Жаркий коридор. Перчатка на руке. Мокрый рукав. За дверью ребёнок кричит уже хрипло, почти без голоса. Я дёргаю ручку раз. Другой. На ладонь отдаёт жаром, и в этот миг я уже знаю: поздно.
Кто-то возле меня ещё говорил. Я видел, как двигаются губы, как помощник наклоняется к листам, как отец всё ещё держит меня за рукав. Но слова уже не держались.
Воздух стал уже.
Гарь ударила в горло.
Я моргнул, пытаясь стряхнуть это с глаз, и не смог.
Люди никуда не делись. Двор тоже. Но сквозь них уже проступало другое: тёмный проём, жар в лицо, тупое знание, которое приходит раньше мысли.
Поздно.
Я рванулся вперёд, сам не понимая куда — здесь или туда.
И мир оборвался.
Я резко сел, хватая воздух.
Во рту всё ещё стоял вкус утренней воды.
Вокруг изба.
Печь.
Стол.
Свет в окне.
Я сидел, упираясь ладонями в лавку, и дышал.
Раз.
Другой.
Стены были стенами.
И только тогда я понял, что тишина в доме какая-то не та.
Потом увидел окно.
Разбитое.
Осколки лежали на полу, и свет на них резался остро, как на льду.
Я повернул голову.
Красный угол был сдвинут.
Не опрокинут — просто сдвинут с места, будто его оттаскивали в спешке.
Снаружи стояли голоса.
Много.
Я встал сразу.
Думать тут уже было не о чем.
Дверь.
Порог.
И я вышел.
Глава 4. Пожар. Часть 1.
Когда я выскочил во двор, сперва увидел только людей.
Они стояли у пристройки, сбоку от избы, тесно, будто набились туда все разом. Кто-то лез вперёд, кто-то тянул другого назад, но сам не отходил. Говорили одновременно, и поначалу я не понял ни слова.
Я побежал туда.
Пока протискивался, меня толкнули плечом, задели локтем, кто-то выругался прямо над самым ухом. Доносилось кусками:
— …сам полез…
— …совсем дурной…
— …девчонка как кинется…
— …а он его…
Потом передо мной стало пусто, и я увидел отца.
Он лежал у самой двери.
Как упал, так и остался. Одна рука ушла под него, другая была отброшена в сторону. Рубаха на груди разошлась, губа в крови, на виске тоже кровь — уже тёмная по краям. Дышал он тяжело, с хрипом.
Я глянул на дверь.
Створка висела криво. У порога белели щепки.
Мильки не было.
— Где она? — спросил я.
Голос вышел хриплым, и я не сразу понял, что это мой.
Никто мне не ответил.
Только тогда я заметил сборщика.
Он стоял у входа, чуть сбоку. Просто стоял — но мимо него не пройти. Кепи не было, волосы растрепались, на щеке наливался синяк, сюртук у плеча порван. Позади топтался его человек — бледный, вспотевший, с рукой на мече.
Сборщик посмотрел на меня.
— Где Милька? — повторил я громче.
Кто-то из толпы дёрнул подбородком в сторону пристройки:
— Там.
Я шагнул к двери.
Сборщик сразу сдвинулся поперёк.
— Не лезь.
— Уйди.
— Туда не надо.
— Там моя сестра.
Он провёл ладонью по лицу, будто хотел стереть пот.
— Парень…
— Уйди.
Он покосился на дверь, потом снова на меня.
— Поздно уже.
Сразу загалдели:
— Это ты ему про поздно скажи!
— Сам довёл!
— В дом попёрся!
— Девчонку перепугал!
— Что ты сделал? — спросил я.
Он ответил не сразу.
— Я пришёл по делу. Мне не открыли. Девочка увидела меня в окне, потом побежала сюда. Я вошёл следом. Ваш отец кинулся раньше, чем я успел что-то сказать.
— Следом он вошёл!
— По делу он…
— К ребёнку в дом полез!
Кричали сразу с нескольких сторон. Кто громко, кто просто потому, что молчать уже не получалось.
Сборщик поморщился.
— Я увидел неладное, — сказал он. — И хотел проверить.
— Чего проверить?
— Ты кто такой вообще?
— У людей по дому шарить!
Я шагнул ближе.
— Что увидел?
Сборщик посмотрел на меня.
На секунду мне показалось, что он промолчит. Но он всё-таки сказал:
— Проклятие.
И сам услышал, как это прозвучало.
Дёрнулась щека. Он коротко втянул воздух, будто хотел сразу взять слово назад, но не успел.
Во дворе стало тише.
Не совсем: кто-то выругался, кто-то переспросил: «Чего?», — но уже без прежнего напора.
— Спятил, — сказал кто-то у меня за спиной.
Сборщик заговорил быстрее:
— Я видел её. Лицо видел. Глаза. От неё холод шёл. На раме был иней.
— Да у нас дети и не такое с утра бывают! — выкрикнула баба слева. — Ты на себя сперва погляди.
— Верно!
— Вломился как вор…
Сборщик дёрнул щекой.
— Я не про испуг.
— А про что? — спросил я.
Он не сразу ответил.
— Про дурное, — сказал он. — Которое не от человека.
И сам споткнулся об эти слова. Постоял с каменным лицом, потом коротко добавил:
— Я не знал, что ещё там.
— Заткнись, — сказал я.
Он посмотрел на меня уже без попытки что-то сгладить.
— Думаешь, мне это надо было? — спросил он резко. — Думаешь, я хотел…
И осёкся. Только махнул рукой — на дверь, на отца, на толпу.
— А чего ты хотел?!
— Тихо зайти да выйти?!
— Сволочь!
Кто-то нервно хохотнул.
И тут же смолк.
И тут из пристройки донёсся треск.
Негромкий.
Сухой.
Все повернули головы.
Из двери тянуло холодом. Не как из сарая, не как утром от воды. И солнце ещё стояло, а по коже всё равно сразу прошло.
На пороге стояла Милька.
Босая. В длинной рубахе. Волосы сбились, прилипли к щекам. Одной рукой она держалась за косяк. Пальцы у неё были белые. Губы тоже побелели, только у краёв уже синели.
Кто-то в толпе охнул.
Милька моргнула, посмотрела на людей, будто не сразу поняла, откуда их столько.
Потом увидела меня.
— Юбра?..
Вот голос у неё был совсем её.
Слабый. Детский.
Я шагнул вперёд.
Сборщик вскинул руку слишком быстро.
— Не надо!
И по тому, как он это сказал, было слышно: он боится.
— Отстань, — выдохнул я и рванулся к ней.
Под ногой у Мильки хрустнуло.
Только тогда я увидел лёд на пороге — тонкий, прозрачный, по кромке доски. Он тянулся дальше, по ступени вниз.
Сзади кто-то вскрикнул уже громче.
Милька сделала шаг и сразу качнулась. Я едва успел её подхватить.
Она была лёгкой.
Слишком.
И холодной.
Она прижалась ко мне, словно у неё больше ни на что не осталось сил, и едва слышно сказала:
— Мне зима снилась…
Я обнял её крепче.
Почти сразу в пальцах заныло. Потом дошло до суставов. Будто руки долго держали в ледяной воде.
Люди начали пятиться.
Не все. Но те, кто отступил, сделали это сразу.
— Господи…
— Видали?
— Да что это…
Сборщик выпрямился.
Лицо у него было бледное. Он уже открыл рот, будто хотел что-то сказать, но не сказал. Только стоял и смотрел.
— Да убери его отсюда!
— Пялится стоит!
— Сам начал!
Возница дёрнулся назад. Рука на мече мелко ходила.
И тогда вперёд вышел Ольен.
Не спеша. С палкой. Сначала палка нащупала землю, потом уже шагнул он. Люди перед ним сами разошлись.
Он подошёл к отцу.
Постоял над ним, тяжело дыша. Посмотрел на кровь, на разбитую губу, на руку, подмятую под бок. Наклонился чуть, будто хотел что-то сказать, но только шумно выдохнул.
Потом посмотрел на меня.
Потом на Мильку.
И задержался.
Долго. Так, что кто-то сзади не выдержал:
— Ну?
— Да помолчи ты, — сразу огрызнулись ему.
Ольен шагнул ближе.
— Я ещё весной… — начал он и замолчал.
Потёр губу большим пальцем, как делал всегда, когда сердился или не мог сразу подобрать слова.
— Что весной? — спросил я.
Он поднял на меня глаза.
— Думал, показалось.
— Что?
— Холод.
Сказал и сам поморщился.
Сзади кто-то нервно хмыкнул.
— Ну и держал бы при себе…
Ольен не обернулся.
— Помолчи, — сказал он устало.
Сборщик рядом шевельнулся, будто хотел вставить своё. Ольен бросил, всё так же не глядя на него:
— И ты тоже.
Это прозвучало жёстче.
Он снова посмотрел на Мильку. На губы. На волосы у виска. На мою руку у неё за спиной.
— Не нравится мне это, — проговорил он.
— Да что «это»? — крикнули сзади.
Ольен досадливо качнул головой.
— Я не лекарь, — сказал он. — И не поп.
Потом ещё постоял молча.
— Не простая хворь, — сказал он наконец. — Если это вообще хворь.
Кто-то перекрестился. Кто-то тут же шикнул. У кого-то сорвался всхлип.
Ольен от этого только сильнее нахмурился.
— По-людски если, — проговорил он, — я не знаю.
Толпа снова шевельнулась, но уже тише.
Он переждал это.
— Но холод к ней пристал, — сказал он. — Это и так видно.
Замолчал.
Потом всё-таки сказал:
— Крепко.
После этого никто не закричал.
Никто не двинулся сразу.
Люди просто стояли кто где, только уже не так близко.
Я поправил Мильку у себя на руках.
Она почти ничего не весила.
Глава 4. Пожар. Часть 2.
Солнце ещё стояло над крышами.
От земли тянуло теплом, пылью, навозом, сухим деревом. За плетнями звенели мухи. Где-то на краю деревни скрипнул журавль у колодца. В огородах всё было как обычно.
Только люди уже стояли не так.
Я держал Мильку и чувствовал её холод даже сквозь рубаху. Не резкий, не злой — просто не уходил.
Она дышала неровно. То дрожала, то вдруг затихала так, что я невольно прислушивался — есть ли дыхание.
Толпа молчала недолго.
Сначала кто-то отступил на шаг.
Потом ещё.
Женщина у забора дёрнула к себе сына и быстро перекрестила ему лоб.
— Не смотри.
Он всё равно смотрел.
— Да девчонка это, — сказал кто-то справа.
Сказал громко, будто хотел убедить самого себя.
— Пока, — ответили ему.
Я поднял голову.
— Скажи ещё.
Вышло тихо, но ближние услышали. И рядом сразу притихли.
Ольен стоял чуть в стороне, навалившись на палку. Сборщик всё переводил взгляд — с Мильки на дверь, с двери на лёд у порога, со льда на людей.
— И что теперь? — спросили из толпы.
Вот после этого все опять заговорили.
Сперва клочьями.
— Увести её надо.
— Куда?
— Да хоть...
— В дом.
— В чей?
С другой стороны:
— Запереть.
— Совсем умом тронулся?
— Это ребёнок.
— Ребёнок...
Кто-то не договорил. Кто-то начал другое. Слова цеплялись друг за друга и сразу рвались.
Я крепче прижал Мильку к себе.
Отец у порога шумно втянул воздух.
Я глянул туда. Пальцы у него уже сильнее скребли землю. Сейчас очнётся — несколько мужиков, будто не понимая этого, оттаскивали его подальше.
— Тихо вы, — сказал Ольен.
Не крикнул, и всё же его услышали.
— Галдите...
На этом он и замолчал.
Сборщик тем временем присел у края изморози. Осторожно, боком. Коснулся травы, тут же отнял руку, растёр пальцы.
— Дальше ползёт, — сказал он.
— Что ползёт?
— Где?
— Да вон же...
Я сам посмотрел вниз.
Трава у ступени поседела. По грязи, где раньше были только следы и вмятины, схватилось тонкое, мутное. Пока не везде. Клочьями.
Ольен тоже глянул.
— Вижу, — буркнул он.
Сборщик ткнул носком сапога в корку. Та треснула сухо.
Люди опять зашевелились.
— Да как это...
— Летом...
— Господи...
— Не бывало такого.
— Теперь, видно, бывает, — сказал кто-то и тут же умолк, будто не хотел, чтобы эти слова вообще прозвучали.
— В погреб её, — бросил сухой мужик у забора.
— Сам сиди в погребе.
— А что, ждать?
— Это ребёнок.
— Да вижу я, что ребёнок!
— Не отдам, — сказал я.
Сборщик сразу повернулся ко мне.
— Тут уже не ты один...
И осёкся. Не договорил. Глянул на Ольена, на толпу, на лёд под ногами.
— Если пойдёт дальше, — сказал он вместо этого.
И этого хватило.
— Куда дальше?
— По дворам, куда ж ещё.
— Не каркай!
— А ты слепой?
Ольен стукнул палкой в землю.
— Глядите лучше, — сказал он. — Рты потом откроете.
Никто не ответил.
Солнце ещё не село, но свет уже мутнел. Под телегой тень стала плотнее. У навеса тоже. Воздух стоял без ветра.
И тихо было.
Птиц не слышно.
Даже собака у соседей, которая обычно лаяла без разбору, молчала.
Из пристройки тянуло темнотой. Доски у входа потемнели, а по щели между брёвнами опять проступило белёсое.
Сборщик подошёл ближе. Ровно настолько, насколько решился. Поднёс руку к щели и сразу убрал.
— Быстро идёт, — сказал он.
На этот раз никто не переспросил.
Ольен посмотрел на небо.
— До ночи недолго.
— И что?
— Ну?
— Говори уже.
Он не ответил.
Сборщик тоже промолчал секунду, потом сказал:
Ночью... — он осёкся. — Хуже ночью.
Вышло у него коротко и неудачно. Он и сам это понял, сразу сжал рот.
— Что хуже?
— Да что вы оба...
Ольен досадливо мотнул головой.
— День уйдёт, — сказал он. — Тогда...
И тоже не договорил.
Но люди и так посмотрели вокруг. На солнце. На тени. На лёд.
Отец снова захрипел.
Громче.
Я резко обернулся. Он уже подбирал под себя руку, пытался подняться.
Сборщик тоже это заметил.
Сразу встал так, чтобы видеть и его, и нас, и толпу. Рука опустилась к поясу. Не дёрнулась — просто легла.
У возницы тоже.
Вот теперь ахнули уже всерьёз.
— Эй!
— Только тронь!
— Железо убери!
— Я не к нему, — сказал сборщик резко. — Я к вам.
Будто сам разозлился, что приходится это объяснять.
— Убери руку, сказали!
Он не убрал.
Под телегой уже лежала густая тень. У навеса тоже. Воздух синел. У мужика справа изо рта вдруг пошёл пар. Он сам это заметил, дёрнулся, вытер рот рукавом.
Кто-то перекрестился.
Потом ещё кто-то.
— Ольен...
— Ну скажи...
— Что делать-то?..
Ольен молчал долго.
Потом сказал:
— Не суетиться.
Это не помогло.
— Как не суетиться?!
— А что, стоять?!
— Сам бы постоял!
Ольен вдруг вскинул голову.
— А вы что делаете? — рявкнул он. — Бегаете уже?
Ближние отшатнулись. Дальние замолчали просто потому, что не сразу поняли, что ещё кричать.
На пару секунд стало тихо.
Милька шевельнулась у меня на руках.
Пальцы у неё слабо сжались на моей рубахе. Глаза приоткрылись — мутные, тяжёлые.
— Юбра... — прошептала она.
— Я здесь.
Она немного помолчала.
— Темно.
Я поднял голову.
Солнце ещё было видно.
Глава 4. Пожар. Часть 3.
Никто не двинулся.
После слов Ольена люди так и стояли. Будто ещё можно было просто не лезть — и тогда всё обойдёт стороной.
Потом Милька у меня на руках стала другой.
Я не сразу понял, что именно переменилось. Только почувствовал: до этого в ней всё было вразнобой — дрожь, слабость, обрывки. А теперь собралось.
Холод стал сильнее.
Милька подняла голову.
Посмотрела на меня.
Глаза у неё были ясные.
— Отпусти, — сказала она.
Я сжал её крепче.
— Нет.
Кто-то рядом втянул воздух.
Толпа дрогнула.
Сборщик тихо сказал:
— Вот...
И замолчал.
Ольен шагнул ближе. Сначала палка, потом он сам.
— Рано, — сказал он. — Держится ещё.
Сказал — и сам не поверил.
Потом посмотрел на меня.
— Отдай.
— Нет.
— Не удержишь.
И тогда вспомнилось.
Не слово даже — обрывок.
«Пока держит...»
Тогда я не понял.
Сейчас понял.
— Удержу, — сказал я.
И в ту же секунду Милька рванулась.
Резко, всем телом. Пальцы впились мне в руку. Я дёрнул её обратно — и не удержал.
Она соскользнула.
Встала.
И не качнулась.
После этого стало тихо.
Милька огляделась.
— Холодно вам, — сказала она.
Никто не ответил.
Она шагнула.
Под босой ногой сухо хрустнул лёд.
Сборщик вынул меч.
Не вскинул — просто вынул.
— Не трогай, — сказал Ольен.
Сборщик остановился.
Ольен подошёл ещё ближе.
— Не надо! — крикнул я.
Он только вскинул ладонь.
Потом заговорил. Быстро, глухо. Слова были мне незнакомы.
Милька остановилась.
Посмотрела на него.
Потом шагнула ещё раз.
Лёд треснул громче.
Ольен вздрогнул.
И сразу стало видно: понял.
— Нет... — сказал он.
Дальше я не понял ничего.
Не было ни вспышки, ни удара.
Только воздух между ними дёрнулся.
Ольен качнулся.
Постоял ещё немного.
Потом начал оседать.
Палка выскользнула и стукнулась о землю.
— Ольен... — сказали сзади.
Он опустился на колени.
Потом боком.
Потом лёг.
И не поднялся.
Вот тогда люди попятились.
Сразу. Кто-то вскрикнул. Кто-то дёрнул к себе ребёнка. Кто-то просто пошёл назад, не сводя глаз.
Сборщик тоже отступил.
Я смотрел на Ольена.
На палку у его руки.
На землю под ним.
Кто-то позвал его ещё раз.
Никто не подошёл.
И только потом у стены треснуло.
Я обернулся.
Огонь уже был там.
Пока ещё маленький. В щели, у угла, почти у самой земли.
Потом увидел мать.
Она стояла у стены. Не у самого огня — но слишком близко.
Лицо у неё было серое от усталости.
Я шагнул к ней.
— Мама...
Она посмотрела на меня.
Потом сказала:
— Прости.
И, почти не разжимая губ:
— Иначе нельзя.
Пламя уже бежало вверх.
— Что ты делаешь... — выговорил я.
Мать качнула головой.
— Нельзя ждать.
Сказала тихо.
Потом посмотрела на Мильку.
И после паузы:
— Я не дам ей так.
Не «остаться». Не «жить».
Просто — так.
Милька повернулась к огню.
— Тёплое... — сказала она.
Я рванулся к ней.
Сборщик перехватил меня и дёрнул назад.
— Назад.
Я вывернулся.
И в этот миг всё наложилось.
Этот огонь.
Тот огонь.
Треск дерева.
Жар в лицо.
Та секунда, когда кажется, что ещё можно.
Я схватил доску.
Горящую.
Боль ударила сразу. Ладонь дёрнулась разжаться.
Я стоял с этой доской в руке.
Смотрел на огонь.
На Мильку.
На мать.
И потом бросил доску внутрь.
Не чтобы разжечь.
Чтобы отсечь.
Люди закричали.
Лошадь шарахнулась.
Кто-то налетел на кого-то.
И тогда закричал отец.
Я обернулся.
Он уже бежал.
Тяжело, неровно — но прямо в огонь.
— Стой! — крикнули ему.
Он не остановился.
Я дёрнулся следом.
Жар ударил в лицо, в грудь.
Отец почти дошёл.
Я видел его руку.
Ещё немного.
Крыша треснула.
Доска рухнула.
Пламя поднялось и закрыло его.
Я не успел крикнуть.
— Милька! — вырвалось у меня потом.
Она обернулась.
На миг.
И в этот миг это была она.
Глаза — её.
Рот чуть приоткрыт.
И тот короткий вдох со свистом, как всегда.
— Юбра... — сказала она.
Я шагнул к ней.
Но она уже отвернулась.
И пошла в огонь.
Не быстро.
Просто пошла.
Мать стояла, пока её было видно.
Потом стала отходить назад.
Медленно.
Дым закрыл лицо.
Плечи.
И её не стало.
Я не пошёл за ними.
Сборщик ударил меня в плечо, сбивая назад.
Я качнулся.
Устоял.
И дальше был только огонь.
Люди кричали.
Бегали с вёдрами.
Тянули лошадь.
У меня это проходило мимо.
Я стоял и смотрел.
Крыша держалась.
Потом сразу сдалась.
Стена осела.
Иногда казалось, что внутри ещё можно кого-то увидеть.
Нельзя было.
Дым ел глаза.
Я не моргал.
Только когда в меня врезались с ведром, я шевельнулся.
Вода зашипела и ушла в стену.
Толку почти не было.
— Ещё!
— Сюда!
— К сараю!
Люди метались.
Кто-то плакал.
Кто-то ругался.
Сборщик стоял рядом.
Меч уже был опущен.
Он ничего не говорил.
Потом сказал:
— Видел.
Я посмотрел на ладонь: кожа вздулась, местами лопнула. Боль была простая.
Он помолчал, потом сказал: — Пойдём.
Я не ответил. Смотрел на огонь, потом на руку, потом на него.
Он ждал. — Не сейчас, — сказал он. — Потом.
Помолчал.
— Если не передумаешь жить дальше.
Я не ответил.
Глава 5. Дорога. Часть 1.
Я не помню, как отошёл от пожара.
Помню только, что перед глазами ещё долго стояло красное. Уже не сам огонь — след от него. Моргнёшь, а он никуда не девается. Рваный, тёмный по краям, точно к лицу приложили раскалённую ладонь и убрали не сразу.
Потом под ногами уже была дорога.
Как я на неё вышел, не знаю. Меня будто вынесло вместе со всеми — из дыма, крика, вёдер, беготни, чужих рук. Всё осталось там, за спиной. А здесь уже ждала телега.
Лошадь переступала у обочины, позвякивала железом. Возница держал поводья коротко и всё оглядывался назад, на деревню. Потом сплюнул в пыль, вытер усы и только после этого посмотрел на меня.
У колеса стоял сборщик.
На щеке у него наливался синяк. Ворот был перекошен, рукав надорван, губа рассечена. Вид такой, будто его сперва били, а потом велели собраться — и он собрался.
— Садись, — сказал он.
Я посмотрел в телегу.
Сундук. Ящик. Свёртки. Мешок. Брезент. Узкая доска у борта. На дне — солома, притоптанная сапогами.
Обычная телега.
От этой обычности меня чуть не скрутило.
Будто ничего не случилось. Будто можно просто сесть и поехать дальше. Будто мать не стояла с огнём. Милька не осталась там. Дом — тоже вещь, которую оставляют позади, если велят.
— Нет, — сказал я.
Он кивнул, словно другого и не ждал.
— Пешком ты далеко не уйдёшь.
— Куда?
Он коротко глянул мимо меня — туда, где над крышами ещё поднимался дым.
— Сперва отсюда.
— А потом?
— В Ютельдер.
Слово ударило неожиданно.
Не смыслом — звучанием. Ровной, сухой подачей, в которой не было ни дороги, ни людей, ни города. Только направление, уже записанное кем-то раньше, чем его произнесли вслух. На миг у меня внутри всё дёрнулось так, будто это слово уже приходило ко мне таким же голосом — вместе с чужим решением, не требующим согласия.
Но в голове всё равно осталось пусто.
Чужое название. Чужое место.
— Мне не надо в Ютельдер.
— Надо.
— Мне надо назад.
Он ответил не сразу:
— Назад тебе уже некуда.
Я шагнул к нему так резко, что лошадь вскинула голову. Возница сразу подобрал поводья.
— Только не у колеса, — буркнул он. — Хотите грызться — отойдите.
Я не сводил глаз со сборщика.
— Это ты решил?
Он устало потёр переносицу.
— Нет. Просто так вышло.
Я хотел его ударить.
Это ничего не исправило бы. Просто во мне ещё оставалось место, которому нужен был кто-то живой, близкий и виноватый. Чтобы можно было сделать что-то простое. Сжать кулак. Попасть. Услышать ответ.
Я опустил глаза на свою руку.
Кожа на ладони вздулась. Между пальцами тянулась чёрная полоска. Рука дрожала мелко, позорно.
Он тоже посмотрел.
— Сядь.
Я остался стоять.
Тогда он обошёл меня, взял за плечо и развернул к телеге. Не грубо. Просто так, будто спор уже кончился и сил на него больше ни у кого нет.
Я дёрнулся, собираясь стряхнуть его руку, — и в тот же миг меня согнуло.
Меня вырвало в пыль у колеса.
Лошадь шарахнулась, но возница сразу осадил её голосом:
— Тпру. Тпру, Марта. Стоим.
Потом, не оборачиваясь, сказал:
— Ну вот. Добрались.
Без жалости. Без раздражения. Так говорят про дождь: пошёл и пошёл.
Я вытер рот рукавом. Во рту было горько. Так горько, будто горело не в животе, а в груди.
Сборщик подождал, пока я выпрямлюсь.
— Садись, — повторил он уже тише.
На этот раз я полез в телегу.
Не потому, что согласился. Просто тело решило за меня. Колени стали ватными, спина — пустой. Разницы между «стоять», «идти» и «ехать» больше не осталось.
Я сел у борта. Доска подо мной была тёплая от солнца.
От этого стало особенно мерзко.
Тёплым должно было быть дома. От печи. От лавки. От материного рукава, когда она проходила мимо и задевала тебя, сама того не замечая. От того, как Милька ночью сопела в стену, если уставала за день и засыпала раньше всех.
Я зажмурился, но легче не стало.
Сборщик забрался следом и устроился напротив. Осторожно, как человек, у которого что-то болит, но показывать этого он не собирается.
Возница тронул лошадь.
— Но, Марта. Давай, старуха. Не позорь меня перед казёнными.
Телега качнулась и покатила.
Сперва я не оглядывался.
Потом всё-таки повернул голову.
Крыша уже осела. Изба сложилась сама в себя. Дым валил густой, серый, и люди рядом казались маленькими, лишними. Кто-то ещё бегал с вёдрами. Кто-то махал руками. Кто-то просто стоял и смотрел.
Я искал глазами хоть кого-нибудь.
Отца.
Мать.
Мильку.
Ольена.
Никого.
Я отвернулся так резко, что в шее хрустнуло.
Дорога шла между полями. Пыль ещё держала дневное тепло, но в низинах уже тянуло сыростью. Колёса шли по колеям с сухим скрипом. В луже у обочины дрожал кусок вечернего неба.
Я сидел и смотрел перед собой.
Телега поскрипывала.
Лошадь сопела.
Возница изредка кашлял в кулак и оттягивал ворот на шее.
Потом сказал, не оборачиваясь:
— Я Рогар.
Я промолчал.
— Это Бильен, — добавил он, кивнув большим пальцем назад. — А то он сейчас представится так, будто тебе указ зачитывает.
Сборщик бросил на него взгляд.
— Следи за дорогой.
— Я и слежу. Потому мы до сих пор не в канаве.
Рогар чуть повернул голову. Лицо у него было обветренное, с въевшейся в складки пылью, с редкими седыми усами и прищуром человека, который полжизни смотрит либо в солнце, либо в грязь под колёсами.
— А ты, парень, — сказал он мне, — если опять соберёшься блевать, давай вправо. Колесо потом мыть мне.
Я уставился на него.
Он пожал плечом.
— Это порядок.
И снова отвернулся.
От него пахло лошадью, кожей, потом и старым табаком. Не службой — человеком. Живым, дорожным, уставшим.
От этого мне почему-то стало чуть легче.
Некоторое время никто не говорил.
Потом я спросил:
— Ты правда думал, что там проклятие?
Бильен ответил не сразу.
— Нет.
— А что тогда?
— Неладное.
— И ты решил назвать его проклятием.
— Да.
— Удобно.
Он провёл языком по рассечённой губе и поморщился.
— Нет.
— Очень удобно, — сказал я. — Сказал слово — и уже можно лезть в дом. Можно потом стоять и объяснять.
Бильен посмотрел на меня прямо.
— Я её не хватал.
— Нет. Ты просто пришёл.
Он выдержал это молча.
Потом кивнул.
— Да. Хватило и этого.
Я не ждал, что он так ответит.
Не оправдается. Не огрызнётся. Не начнёт объяснять, почему был прав.
Просто признает.
От этого злость не ушла. Только потяжелела.
Я посмотрел на него внимательнее.
Не старый. Но лицо уже жёсткое, собранное. Не от важности — от долгой привычки держать себя в руках. Острые скулы, две поперечные складки на лбу, цепкий усталый взгляд. Руки лежали спокойно. Даже слишком спокойно.
Я отвернулся.
Телегу тряхнуло. Я машинально упёрся обожжённой рукой в борт и зашипел.
Бильен дёрнулся было вперёд, но вовремя остановился.
Рогар кашлянул.
— Которого несёт, тот ещё копается, — сказал он. — А который понял, обычно молчит.
— Ты мудрец, что ли? — спросил я.
— Я возница. Это хуже. Я людей долго вожу.
Солнце опускалось всё ниже. Поля кончались. Дорога вошла в редкий березняк, и в телеге сразу стало прохладнее.
— Она кто тебе была? — спросил Бильен.
Я не сразу понял.
— Кто?
— Девочка.
У меня внутри сжалось.
— Сестра.
— Родная?
Я медленно повернул к нему голову.
— А бывает ненастоящая?
Он выдержал мой взгляд.
— Бывает та, за кого держатся крепче, чем за родню. Я уточнил.
— Сестра, — повторил я. — Моя.
Он кивнул.
Но не понял.
Не мог.
Я видел это по лицу. Для него она уже сдвинулась в другой ряд — туда, где сперва думают, что это было, а не как её звали, как она смеялась с открытым ртом, как сопела носом, когда злилась, как лезла под руку, будто ей весь мир разрешён просто потому, что она в нём есть.
И я снова почувствовал к нему почти физическую злость.
— У тебя есть семья? — спросил я.
Он чуть помедлил.
— Была.
Рогар на козлах перестал постукивать ногтем по пряжке. Ненадолго, но я заметил.
— Кто? — спросил я.
— Жена. Сын. Дочь.
На слове «дочь» у него дёрнулась скула.
Едва заметно.
Но дёрнулась.
— И что?
Он долго молчал.
— Война, — сказал он.
Рогар чуть качнул головой.
— Война, — повторил он себе под нос, будто это слово давно стояло ему поперёк горла.
— Где? — спросил я.
— Южнее. Тогда я был при обозе. Потом при канцелярии.
— При бумагах, — буркнул Рогар.
— При бумагах, — согласился Бильен.
Он ненадолго замолчал.
— А когда дошло до моего дома, я был далеко.
Этого было достаточно. Всё остальное я и так услышал.
— Кто пришёл? — спросил я.
Рогар ответил вместо него:
— Те, кто всегда остаётся после войны. Пока большие рубятся, всё ещё как-то по порядку. А потом остаётся шваль. Свои, чужие — неважно. Лезут туда, где слабее.
Бильен ничего не возразил. Только сказал:
— Да.
Вот это короткое «да» сказало больше, чем целый рассказ.
Я смотрел на его руки. На старые тонкие шрамы. На кривой рубец у большого пальца. Не боевые. Домашние. Рабочие.
— Они сожгли? — спросил я.
Он посмотрел в сторону.
— Нет.
— А что тогда?
Он долго молчал.
Потом сказал:
— Не сейчас.
— Почему?
Теперь он посмотрел мне в лицо, и впервые за всю дорогу в нём была не усталость, а живая злость.
— Потому что на сегодня с тебя хватит, — сказал он. — И потому что я не собираюсь выворачивать своё на телеге посреди тракта.
Мы ещё несколько секунд смотрели друг на друга.
Потом я отвернулся первым.
Дорога пошла под уклон. Между деревьями потянуло водой. Где-то в стороне один раз крикнула птица.
Меня передёрнуло.
Бильен заметил.
— Что?
— Ничего.
— Врёшь.
Я сжал зубы.
— Я раньше в огонь ходил, — сказал я. — На пожары. Вытаскивал людей. Иногда успевал. Иногда нет. И потом не о большом думаешь. Не о том, что всё горело. О мелочи. Где задержался. На что лишний раз посмотрел. В какой двери потерял секунду.
Телега загрохотала по корням, и от этого звука меня снова сжало внутри.
— И всё время считаешь, — сказал я. — Как будто, если досчитать до конца, найдёшь место, где ещё можно было удержать.
— Угу, — отозвался Рогар.
Я поднял голову.
Он не обернулся.
— Мой брат так и жил, — сказал он. — Всё искал день, в который не туда поехал. Будто, если найдёт, жена с детьми обратно вылезут.
После этого в телеге стало очень тихо.
Лошадь фыркнула. Сбруя звякнула. У колеса сухо хрустнул камень.
Я выдохнул и только тогда понял, что давно не дышал глубоко.
Мы выехали к реке. Узкой, тёмной, почти без света. Под мостом пахло тиной и сырым деревом.
Мост был старый. Доски серые, выгнутые. Когда колёса загрохотали по настилу, меня пробило потом.
Слишком похоже.
Я вцепился в борт.
Бильен это увидел, но ничего не сказал. Только чуть подался вперёд, будто был готов ловить, если меня опять согнёт.
За мостом дорога стала шире. Пошли другие следы: глубокие колеи, подковы в грязи, навоз, щепа, обломок железа у обочины. Уже тракт.
— Почему Ютельдер? — спросил я.
— Потому что ближе нет места, где с таким не кидаются сразу с дубьём.
— С каким — с таким?
— С тобой.
Я усмехнулся.
— Это я теперь «такое»?
Он посмотрел на меня.
— А ты сам как думаешь?
Я хотел сказать: не я, Милька.
Но не сказал.
Потому что и сам уже боялся продолжать эту мысль. Если начать, придётся признать слишком многое.
— Я не знаю, что там случилось, — сказал Бильен. — Но рядом был ты. И ты один оттуда уехал. Этого уже хватит, чтобы кто-нибудь захотел тебя запереть, освятить, допросить или сжечь. В Ютельдере хотя бы сначала спрашивают.
— И пишут, — сказал я.
— И пишут.
— У вас на всё бумаги?
Рогар фыркнул.
— На дурное — всегда. На полезное — как повезёт.
Бильен не стал спорить.
Темнело быстро. У Марты из ноздрей шёл пар. Рогар поднял ворот, повёл плечами, будто разгонял старую боль.
— Ещё с час, — сказал он. — Если у Струма опять двор не забит.
— Успеем, — ответил Бильен.
— Ага. Если ты по дороге никого не арестуешь и не спасёшь.
— Помолчи.
— Молчу.
Помолчал и добавил:
— Только Струм опять начнёт ныть, что мы поздно и лошадь ему весь двор загадит.
— Она ему всегда гадит.
— Потому что чует хозяина.
Я сам не заметил, как спросил:
— Зачем ты меня вообще взял?
Бильен ответил не сразу.
— Сначала — потому, что был обязан.
— А теперь?
Он посмотрел на тёмную дорогу.
— А теперь не только поэтому.
— Почему?
На этот раз он помедлил дольше.
— Потому что видел, как ты смотрел на неё.
Я молчал.
— Так на заразу не смотрят, — сказал он.
Меня будто ударили под рёбра. Я резко отвернулся.
После этого все надолго замолчали.
Лес по сторонам стал плотнее. Телегу трясло на корнях. В поклаже что-то тихо постукивало — наверное, котелок о ящик.
Мысли во мне уже не шли как надо. Только всплывали обрывками.
Милькина щека в муке.
Отец у колоды.
Мать у красного угла.
И ещё другой голос. Из другой жизни. Уже почти чужой, но всё ещё мой:
«Ты всё время хочешь быть правым».
Тогда я на неё разозлился.
Потом делал вид, будто понял.
А по-настоящему понял слишком поздно.
Впереди между деревьями появилась первая жёлтая точка.
Я дёрнулся.
Но это был не огонь. Фонарь.
Постоялый двор стоял у развилки. Низкий, длинный, под тёмной крышей. Под навесом — две телеги, бочка, колода для рубки, коновязь. Из большого окна лился тёплый свет. За стеклом двигались тени: кто-то встал, кто-то поднял кружку, кто-то широко махнул рукой и едва не задел соседа.
Из трубы шёл дым. У крыльца валялась связка хвороста и чья-то старая рукавица.
Жизнь.
Чужая, тёплая, продолжающаяся.
Вот это оказалось самым тяжёлым.
Не то, что у меня всё кончилось.
А то, что у других — нет.
Телега остановилась.
Рогар первым спрыгнул вниз. Подошёл к Марте, провёл ладонью по её шее, расправил ремень.
— Ну всё, матушка. Довезла.
Лошадь ткнулась мордой ему в плечо.
— Знаю. Это ты меня везла.
Бильен слез следом и посмотрел на меня.
— Сможешь идти?
— Не знаю.
— Хватит.
Он протянул руку.
Я не взял.
Слез сам.
Ноги сразу подогнулись — едва заметно, но Бильен успел подставить плечо, будто так и надо.
Рогар это заметил краем глаза.
— Внутрь его, — сказал он. — Пока не рухнул. Или пока не решил, что ему обратно надо.
Я стоял у колеса и смотрел на дверь.
Оттуда тянуло жареным мясом, пивом, мокрой шерстью, дымом и людьми.
Внутри смеялись.
Там двигали лавки.
Там кто-то жил дальше.
Я смотрел на дверь, за которой было тепло, и не мог заставить себя сделать шаг.
Потому что за этой дверью начиналось «дальше».
А я ещё не вынес того, что осталось «до».
Глава 5. Дорога. Часть 2.
Я всё-таки пошёл.
Даже не сам — просто тело сдвинулось с места, когда Бильен убрал руку с моего плеча. Я шагнул за ним, будто дальше уже ничего не выбирал.
Ступенька у крыльца была стёртая, с чёрной грязью по краям. На досках темнели старые следы сапог. У самой двери висела связка сухих трав, уже пыльная, а над косяком белела меловая черта — неровная, дважды поправленная.
Я задержал на ней взгляд.
Бильен заметил.
— Здесь так везде, — сказал он тихо. — Не из-за тебя.
Я ничего не ответил.
Он толкнул дверь.
Тепло ударило сразу. Не мягко, как в доме, а всё разом: в лицо, в грудь, в глаза. Вместе с ним — гул голосов, свет, запах жареного мяса, хмеля, мокрой шерсти, дыма и густого человеческого духа, который бывает в местах, где долго сидят, едят и пьют.
Я остановился на пороге.
Комната была большая, низковатая. Балки под потолком почернели от копоти; в дальней стене горел широкий камин. Столы стояли неровно, как пришлось. Людей было много, но не столько, чтобы они сливались в один шум.
У окна сидели трое дорожных. Широкоплечий, со сломанным носом, ел молча и не поднимал головы. Напротив — коротко остриженная женщина с тёмным обветренным лицом и тяжёлым кольцом в ухе. Третий был молодой, рыжеватый, длиннорукий; он чесал шею под воротом и озирался чаще, чем стоило. Куртка на нём была дорожная, потёртая, но сидела странно хорошо — будто её долго подгоняли под плечо, а потом нарочно мяли, чтобы вещь выглядела проще.
У камина спорили двое возчиков. Между ними на полу лежал свернувшийся калачом пёс.
За стойкой стоял Струм.
Широкий, тяжёлый, с шеей, которую ворот рубахи уже почти не охватывал, и лицом, будто вырезанным из корня. Один глаз смотрел чуть левее другого, но это не делало его менее внимательным.
Он поднял голову в ту секунду, когда мы вошли.
И зал — не весь сразу, а по кускам — тоже начал нас замечать.
Просто дверь открылась, впустила холод и трёх поздних путников, один из которых едва держался на ногах.
Струм вытер руки о фартук.
— Ну, — сказал он. — Доволокли.
— И тебе добрый вечер, — отозвался Рогар, входя следом. — Не скучал?
— Скучал. Думаю: отчего так тихо? Не иначе, Рогар где-то застрял и не везёт мне беду на колёсах.
— Я тебе не беду, я тебе постой.
— Постой от тебя лошадиный.
Он перевёл взгляд на Бильена. Потом на меня. Задержал его чуть дольше, чем мне хотелось.
— Этот чей?
— Со мной, — сказал Бильен.
— Это я вижу. Вопрос — зачем.
— Потом.
Струм хмыкнул и дёрнул подбородком в сторону кухни.
— Вельда! Горячей воды. И чего-нибудь поесть.
Высокая служанка с тёмными волосами, туго стянутыми в узел, оглянулась на нас. На меня она посмотрела быстро и без жалости, как смотрят на лошадь после плохой дороги: не сочувствуют, а сразу прикидывают, что делать.
— Ему? — спросила она.
— Всем, — сказал Рогар. — Но ему сперва воды.
— И не миску из-под капусты, — добавил Струм. — Нормальную.
— А сам ты из чего пьёшь, из серебра? — буркнула Вельда, но уже развернулась к кухне.
Мы пошли к дальнему столу, ближе к стене, подальше от камина и чужих локтей. Я сел последним и едва не промахнулся мимо лавки. Бильен не подхватил, только подвинул её на палец вперёд, будто так и было надо. Рогар сел сбоку, со стоном вытянул ноги и сразу снял перчатку, чтобы потереть запястье.
— Старость, — сообщил он столу.
— Лень, — отозвался Бильен.
— Старость и лень. Вместе надёжнее.
Я положил обожжённую руку на колено и почувствовал, как в тепле боль становится хуже. На дороге она будто шла рядом, а здесь взялась за меня всерьёз — за ладонь, за пальцы, за суставы.
Вельда принесла воду в глубокой глиняной чаше и поставила передо мной.
— Пей понемногу. А то обратно выйдет.
Я поднял глаза.
Голос у неё был низкий, спокойный. Она уже смотрела не на моё лицо, а на руку.
— Обварился?
— Обжёгся.
— Вижу, что не обморозил.
Рядом кто-то коротко хмыкнул.
Это был рыжий из троицы у окна. Он не смотрел на нас в упор, но слушал слишком явно, чтобы делать вид, будто ему всё равно. Одной рукой он держал ложку, другой разглаживал на рукаве замятую складку. Движение вышло быстрым и привычным. Потом он сам его заметил, скомкал ткань обратно и уткнулся в миску.
Женщина с кольцом в ухе пнула его под столом.
Не сильно. Для памяти.
Вельда тоже это заметила, но виду не подала.
— Потом дам жир и чистую тряпку, — сказала она. — Если не начнёшь умничать и лезть рукой в жаркое.
— Спасибо.
Она кивнула и ушла.
Некоторое время мы сидели молча.
Тепло вокруг не становилось своим. Чем дольше я в нём сидел, тем яснее чувствовал, что не должен быть здесь. Всё в зале продолжало идти как надо: ложки стучали о миски, кто-то спорил о цене овса, кто-то смеялся, пёс у камина перевернулся на другой бок. И именно от этого тошнило сильнее.
Струм вышел из-за стойки сам, с кувшином и тремя кружками. Рогару и Бильену налил тёмного пива, мне подвинул маленький деревянный ковш с водой.
— Комната нужна? — спросил он.
— Две, — сказал Бильен.
— Одна, — сказал Рогар, не поднимая головы. — Мне храпеть, ему бредить, тебе сторожить. Троим вместе веселее.
Струм посмотрел на него без всякого веселья.
— Одна. И не потому, что я жадный. Просто наверху уже двое счетоводов из Ларты и вдова с тремя девками.
— Тогда одна, — сказал Бильен.
— А мальчишка?
— Со мной.
Струм снова посмотрел на меня. Потом на руку. Потом — очень коротко — на меловую черту над дверью.
— Ладно. Но если ночью у меня на полу иней пойдёт, вы оба будете скрести его до весны.
Он сказал это вроде бы в шутку.
Только никто не засмеялся.
Разговоры в зале не смолкли. Но стали тише.
Бильен поставил кружку.
— Не начнётся.
— Хорошо бы, — ответил Струм.
Рогар понюхал своё пиво.
— Разбавил.
— А ты ослеп. Оно таким и было.
— Тогда, выходит, я плачу за воду с памятью о ячмене.
— Не нравится — пей лошадиную.
— Её ты сам уже вылакал.
Несколько человек всё-таки усмехнулись. Струм махнул рукой и вернулся за стойку.
Еду принесла младшая служанка — острая, черноглазая, с родинкой у рта. Перед Рогаром и Бильеном она поставила кашу с мясом, хлеб, солёные огурцы и лук. Передо мной — хлеб и жидкую похлёбку.
Я посмотрел на неё.
— Чего? — спросила она.
— Ничего.
— Ну и ешь.
— Тави, — окликнула Вельда от стойки.
— Я уже ушла, — сказала та и правда ушла.
Рогар отломил хлеба, понюхал и довольно кивнул.
— Вот за это я сюда и езжу.
— За хлебом? — спросил я.
— За тем, что он не вчерашний и не ворованный.
— Врёт, — сказал Струм из-за стойки. — Он ездит, потому что у меня стойло сухое.
— И потому, — легко согласился Рогар.
Я заставил себя сделать пару глотков.
Похлёбка была горячая, солёная, с луком и перцем. Желудок сперва сжался, потом неохотно принял. После третьей ложки я понял, что действительно голоден. Это показалось почти неприличным.
Когда я потянулся за хлебом, пальцы задели край куртки, брошенной рядом на лавку. Ткань скомкалась, и в кармане что-то стукнуло о дерево — негромко, но так, будто внутри лежала не пуговица и не мелочь.
Я замер.
Не сразу понял почему.
Потом сунул здоровую руку в карман.
Пальцы нащупали гладкое, тёплое от тела дерево. Небольшое. Плоское. Почти с ладонь.
Я вытащил вещицу под стол, не показывая никому.
Иконка.
Тёмная, стёртая по краям, с резным ликом на лицевой стороне. Я не помнил, как она оказалась у меня. Не помнил, брал ли её сам, сунул ли кто-то в карман, подобрал ли я её машинально уже после огня.
От этого стало нехорошо.
Не страшно ещё. Просто нехорошо. Как от вещи, которая пережила слишком многое рядом с тобой и теперь молчит об этом у тебя в руке.
Я быстро убрал её обратно.
— Что? — спросил Бильен.
Я поднял на него глаза.
— Ничего.
Он посмотрел ещё секунду, потом кивнул и не стал продолжать.
У окна дорожная троица расплатилась и прошла мимо нас к стойке.
Вблизи их было видно лучше. Женщина оказалась ниже, чем казалась сидя, но из тех людей, которые и так занимают ровно столько места, сколько им нужно. Широкоплечий двигался тяжело, но тихо. А молодой, наоборот, весь был ещё не уложен в себя: длинные пальцы, быстрые глаза, рот, который открывается раньше мысли.
Так и вышло.
Он глянул на мою руку — на секунду дольше, чем стоило.
Потом — на Бильена.
Потом снова на меня.
— Это с дороги он так? — спросил он.
Женщина сразу повернула к нему голову.
Рогар перестал жевать.
Бильен поднял глаза.
Вопрос был дурацкий. Не грубый ещё. Просто тот самый, после которого всё зависит от того, поймёт ли человек сам.
Молодой не понял.
— В смысле, — заговорил он быстрее, — я хотел спросить, получена ли рана в пути или при…
Он сам услышал, как это прозвучало.
Слишком чисто.
Слишком ровно.
И сразу скривился.
— Да чтоб его. Просто спросил.
— Замолчи, — сказала женщина.
Не громко.
Но так, что он заткнулся на полуслове.
Широкоплечий даже не посмотрел на него, только положил ладонь на край стойки и слегка постучал пальцами — раз, другой.
Молодой побагровел.
— Я же ничего…
— Вот именно, — сказал Бильен. — Ничего.
Струм за стойкой поднял брови.
— Молодой господин, — сказал он лениво, но без улыбки, — у меня не ярмарка сплетен. Хотите языком чесать — делайте это во дворе. Там хоть холодно, может, поумнеете.
Рыжий побледнел под краснотой так резко, будто его не осадили, а назвали по имени.
— Не называй меня так, — сказал он.
Фраза вышла тихая, отчётливая и почти приказная.
Потом он моргнул, заметил, что на него смотрят, и будто сам ударил себя по языку:
— Не господин я тебе. Смотри за своей стойкой.
Тави прыснула в кулак.
Женщина с кольцом в ухе смотрела на рыжего уже не сердито. Внимательнее.
— Долгая дорога, — сказала она нам. — У некоторых от неё язык бежит впереди ног.
— А у некоторых ноги отстают от головы, — добавил Рогар.
Она чуть усмехнулась.
— Это у всех.
Когда они поднимались по лестнице, молодой всё-таки обернулся ещё раз. Не со злобой — с тем жадным страхом, каким люди смотрят на беду, пока она ещё чужая.
Я отложил ложку.
Есть расхотелось.
— Не смотри, — сказал Рогар.
— Я и не смотрю.
— Вот и хорошо.
Бильен отставил кружку.
— Слух уже пошёл.
— Конечно пошёл, — буркнул Струм из-за стойки. — У меня конюх ещё до вас знал, что в трёх деревнях отсюда то ли ведьму нашли, то ли чудо, то ли новых сборов ждать. Я спрашиваю: откуда? Он говорит: «Люди сказали». Такие у нас люди.
— А ты что знаешь? — спросил я.
Он посмотрел на меня.
Глаз у него чуть косил, и оттого всегда казалось, что он глядит мимо. Но сейчас — нет. Прямо.
— Я знаю, что ты ешь слишком мало для человека, которого привезли полумёртвым. И что, если хочешь у меня ночевать, не надо сидеть так, будто сейчас сорвёшься бежать через стену. Стены у меня хорошие, а ты нет.
Рогар фыркнул.
— Вот это и есть здешнее радушие.
— Радушие у меня по праздникам.
Вельда подошла сзади так тихо, что я её не услышал.
Поставила на стол маленький горшочек, пахнущий жиром и травами, и полосу чистой ткани.
— Дай руку.
Я не сразу пошевелился.
— Дай, пока я добрая.
Я протянул.
Боль пришла ещё до прикосновения — просто от ожидания. Вельда взяла мою ладонь уверенно, без лишней осторожности.
— Неплохо. Могло быть хуже.
— Спасибо.
— Не за что. Пока.
Она намазала ожог густой прохладной мазью. Кожу тут же защипало так, что у меня потемнело в глазах.
— Шипи, если надо, — сказала она. — Но руку не дёргай. Я тебе не враг.
— Иногда по голосу не скажешь, — заметил Рогар.
— А тебя я вообще не спрашивала.
Она закончила перевязку, завязала ткань одним резким, ловким движением и только тогда посмотрела мне в лицо внимательнее.
— Ночью может трясти. Если начнёт — скажешь.
— Угу.
— Это не ответ.
— Скажу.
— Вот.
Она уже собиралась уйти, но задержалась на миг.
— А если приснится дурное — не вскакивай сразу. Лестница крутая. Один так уже летел: думал, за ним черти. Утром оказалось — жена.
Рогар захохотал первым. Струм тоже коротко хрюкнул в бороду. Даже несколько человек за соседними столами усмехнулись.
И именно в этот момент за окном что-то стукнуло.
Негромко. Просто ветка, наверное, о ставень.
Но я дёрнулся так резко, что лавка скрипнула.
Тави замерла с пустым подносом в руках. Рогар перестал смеяться. Бильен чуть повернул голову к окну, но не обернулся. Только Струм, не торопясь, взял из-за стойки короткий мясницкий нож и положил перед собой. Не хватаясь. Просто рядом.
Ветка стукнула ещё раз.
Пёс у камина поднял голову, подумал и снова улёгся.
Только тогда зал выдохнул.
— Чтоб тебя, — буркнул кто-то у камина. — Я уж думал, опять пьяный конюх в окно полезет.
— Он в прошлый раз не в окно полез, — отозвался другой. — Он сперва спел.
— От этого лучше не стало.
Гул понемногу вернулся.
Но уже не совсем прежний.
Бильен это тоже понял.
— Наверх, — сказал он.
— Рано, — ответил Рогар. — Я ещё не доел.
— Тогда доедай быстрее.
— Не командуй моим счастьем.
Но есть он всё-таки стал быстрее.
Когда я поднялся, пол качнулся, как телега на корнях. Вельда, проходя мимо, ткнула меня пальцем в локоть, заставив упереться в стол прежде, чем я успел бы грохнуться.
— По лестнице медленнее.
— Понял.
Струм снял с крюка за стойкой ключ — большой, тёмный, на железном кольце — и бросил Бильену.
Тот поймал.
— Вторая дверь направо. Окно не открывать: потом не закрывается как надо.
— Доброй ночи, Струм, — сказал Рогар, допивая.
— Ночь ещё не добрая, — ответил тот. — Вот доживём до утра — там посмотрим.
Мы пошли к лестнице.
Когда я поставил ногу на первую ступень, снизу кто-то тихо свистнул — не нагло, а так, будто хотел проверить, обернусь ли. Я не обернулся.
Только уже наверху, у поворота, почувствовал чужой взгляд и всё-таки посмотрел вниз.
Это был тот самый молодой из дорожной троицы.
Стоял у камина, делая вид, что слушает своего товарища.
Но смотрел на меня.
Не со злобой.
С тем жадным страхом, который никак не может решить, что в нём сильнее — любопытство или желание отойти подальше.
Я отвернулся и пошёл дальше.
Наверху воздух был холоднее и тише. Из-за одной двери слышался детский кашель. Из-за другой — тяжёлый храп и женский шёпот: короткий, сердитый, сразу оборвавшийся.
Бильен открыл комнату.
Внутри были три кровати, таз на табурете, кувшин с водой, узкое окно и один подсвечник на стене. Простыни серые, но чистые. На спинке стула висело шерстяное одеяло с заштопанным краем. В углу пахло пылью, старым деревом и чем-то яблочным.
Рогар вошёл последним, притворил дверь сапогом и сказал:
— Ну вот. Живём богато. У меня бывало хуже.
— У тебя всё бывало хуже, — сказал Бильен.
— Потому я и ценю хорошее.
Я стоял у порога, глядя на кровати.
Обычные.
Слишком обычные.
Бильен положил ключ на стол.
— Эта твоя, — сказал он, показывая на ближнюю к стене. — Если что — буди.
— Если что именно?
Он посмотрел на меня, потом на перевязанную руку, потом отвёл взгляд.
— Если что угодно.
Рогар уже стягивал сапоги, морщась и бормоча себе под нос что-то про старые кости, дурные дороги и казённую щедрость.
Я подошёл к кровати и сел.
Матрас подо мной тихо просел.
Из зала снизу всё ещё доносились голоса, смех, звон кружек. Жизнь не кончилась и здесь. Просто отдалилась на один потолок.
Я поднял глаза на окно.
Тёмное стекло отражало комнату смутно, сдвинуто.
На миг мне показалось, что в отражении за моей спиной кто-то стоит.
Я моргнул.
Никого.
Только Бильен у стола. Рогар, возящийся с сапогом. Подсвечник. Стул. Одеяло.
— Ложись, — сказал Бильен.
Я кивнул.
Но ещё долго сидел, не разуваясь, и смотрел в чёрное стекло, будто ждал, что оно всё-таки покажет что-нибудь первым.
Проснулся я не сразу.
Сначала понял только, что лежу не там. Матрас был слишком мягкий, одеяло — тяжёлое, не печное, а под щекой пахло не домом, а старым полотном, пылью и чем-то кислым, как от яблок, которые долго лежали в ящике.
Потом вернулась рука.
Боль уже не жгла, как вечером. Она стала другой — глубокой, ноющей, с тяжёлым стуком в пальцах, будто ладонь за ночь налилась чужой кровью и теперь не знала, что с ней делать.
Свет в комнате был серый, утренний. Рогар храпел у стены — не громко, а с перебоями, как старый мех. Бильена на кровати не было.
Я сел слишком резко и сразу пожалел об этом.
В голове качнуло. Снизу доносились голоса, бряканье посуды, шаги.
Жизнь уже встала и пошла по своим делам.
На столе, рядом с кувшином, лежал кусок хлеба, завёрнутый в тряпицу, и кружка с водой.
Значит, кто-то уже заходил.
Я посмотрел на дверь, сам не зная зачем. Будто на косяке или на полу мог остаться какой-нибудь след — даже не настоящий, а такой, который замечаешь уже после и думаешь: вот же, было видно.
Ничего не было.
Только утро.
Я оделся, кое-как застегнулся одной рукой и вышел.
Наверху, в коридоре, было холодно. Из-за дальней двери снова послышался детский кашель. На лестнице я замедлился.
Снизу тянуло кашей, дымом, кислым пивом и мокрой золой из камина. В большом зале было светлее, чем вчера. Людей стало меньше: ночные ушли, утренние ещё не набились. Струм стоял за стойкой и резал хлеб. Вельда носила миски. Тави выметала с пола вчерашнюю солому с таким видом, будто каждый клочок обидел её лично.
Бильен сидел у окна.
Перед ним стояла кружка, к которой он почти не прикасался. Когда я спустился, он сразу поднял глаза.
— Сел бы, — сказал он. — Пока не свалился.
Голос у него был обычный. Не осторожный, не мягкий.
И от этого стало легче.
Рогар уже сидел за тем же столом, хотя я готов был поклясться, что наверху он ещё храпел. На нём была куртка, сапоги затянуты, усы приглажены мокрой ладонью. Перед ним стояла пустая миска и вторая, почти такая же пустая.
— Не смотри так, — сказал он. — Утром человек должен есть. А если дорога долгая — дважды.
Вельда поставила передо мной кашу. На этот раз густую. С молоком. И рядом — воду.
— Руку покажешь потом. Сначала ешь.
Я кивнул.
Только теперь почувствовал, насколько голоден.
Ложка сперва шла тяжело. Горло ещё помнило вчерашний жар, горечь, пустоту. Но после нескольких ложек тело решило и тут за меня.
За соседним столом кто-то сказал вполголоса:
— Это он?
Не мне даже. Своему.
Но я услышал.
Никто не обернулся. Только Тави перестала мести на полвзмаха. Возчик у камина поднял голову. Один из городских уронил листок, поднял его и сразу сделал вид, что занят.
Струм продолжал резать хлеб.
— А если и он? — сказал он, не глядя. — Ты кашу от этого доесть не сможешь?
Тот, кто спрашивал, что-то буркнул и затих.
Гул не пропал. Просто собрался плотнее.
Я опустил глаза в миску.
Раньше это задело бы меня иначе. Я стал бы слушать, кто именно сказал, как сказал, куда после этого посмотрели. Сейчас внутри ничего не дёрнулось. Только усталость стала тяжелее.
— Хорошо, — сказал Рогар, жуя. — Значит, слух бодрый. К вечеру доберётся туда, где тебя уже родят заново, только рогатым.
— Не обязательно рогатым, — отозвался Струм. — Может, святым. Люди любят ошибаться с размахом.
Бильен поставил кружку.
— Сегодня едем не одни.
Я поднял глаза.
— С кем?
— С теми, что вчера были у окна, — ответил Рогар. — И с их четвёртым, который, видать, не любит потолки.
Это было лучше.
Не всем скопом.
Я доел молча.
Потом Вельда взяла мою руку, размотала повязку, покосилась на ладонь и сказала:
— Уже лучше.
— А вчера ты говорила, будет хуже.
— Так и было бы, если бы ты ночью полез чесать или помирать. Но ты, видно, ленивее, чем кажешься.
— Это у нас семейное, — вставил Рогар.
— Ты мне не родня.
— Слава богу.
Она сменила мазь, завязала новую ткань и на этот раз посмотрела мне в лицо внимательнее.
— Глаза у тебя нормальные, — сказала она неожиданно.
Я не сразу понял.
— Какие ещё?
— Обычные. Это я к тому, что люди любят сперва придумать себе беду, а потом разглядывать, похожа ли.
Я ничего не ответил.
Она тихо фыркнула и ушла.
После этого ближние столы стали смотреть уже не на руку, а на лицо.
Бильен поднялся.
— Пора.
Во дворе утро уже расправилось как следует. Небо было бледное, почти чистое, только на западе держалась тонкая серая вата. Воздух стал суше, чем ночью, и от этого всё вокруг казалось резче.
Я вышел за Бильеном в серый двор так, будто ночь кончилась не до конца и что-то из неё ещё держалось у меня за плечом.
У навеса ждали четверо.
Женщина с кольцом в ухе заметила меня первой. Днём она казалась ещё суше, ещё собраннее. На ней был короткий тёмный кафтан, перетянутый ремнём, и высокие сапоги.
Рыжий делал вид, будто занят вьюками. Один ремень он продел не с той стороны, выругался, распустил, снова затянул неправильно и только тогда заметил, что край Иариного плаща попал под мокрую пряжку. Высвободил ткань осторожно двумя пальцами, не растягивая нить и не заламывая край, словно это было важнее самого вьюка.
Иара посмотрела на него.
Он сразу рванул ремень грубее, чем надо.
— Да держись ты уже.
Чуть в стороне стояли ещё двое.
Один — широкоплечий, молчаливый, уже затягивал щит. Другой — высокий, сухой, со светлыми, почти бесцветными волосами и тонким белым шрамом на виске. Он держал в руке ремень от вьючной лошади и смотрел не на нас, а туда, где дорога выходила со двора.
Значит, вот кто не любил потолки.
— Значит, едем вместе, — сказал Рогар. — И если кто-то из вас будет учить меня, как держать левую колею на спуске, я этого человека брошу в первую же канаву.
— Ты всех так приветствуешь? — спросила женщина.
— Только тех, с кем потом делю мост.
— Тогда и мы взаимно.
Она подошла ближе, кивнула сначала Бильену, потом мне.
— Иара.
Рыжий, помедлив, сказал:
— Эйрик.
Широкоплечий отозвался коротко:
— Торн.
Светловолосый под навесом чуть сдвинул ремень на плече:
— Сивер.
На этом всё.
Ни лишних слов, ни вопросов.
Струм вышел на крыльцо с ведром помоев, остановился и прищурился на рыжего:
— А этот чей будет?
Эйрик обернулся слишком быстро.
— Ничей.
Слово вышло резким.
Потом он усмехнулся, будто решил спрятать его под шуткой:
— Разве что свой собственный, но и с этим не всегда ладно.
Иара спокойно сказала:
— С нами.
— С вами так с вами, — буркнул Струм. — Лишь бы не за мой счёт.
— До переправы идём вместе, — сказала Иара. — Дальше посмотрим. Если тракт чистый — разойдёмся.
— А если нет? — спросил Рогар.
— Тогда не разойдёмся.
Бильен кивнул.
Я стоял чуть в стороне и чувствовал, как на меня смотрят.
Не все сразу. По очереди.
Первым подошёл Эйрик.
Не слишком близко. Уже умнее, чем вчера.
— Слушай, — сказал он, глядя куда-то мне в ворот, — я вчера позволил себе лишний вопрос. Это было…
Он осёкся, словно едва не сказал что-то совсем не то.
Потом договорил суше:
— Язык лишний был. Всё.
Я посмотрел на него.
В этом не было большого достоинства. Просто человек понял, что перебрал, и не захотел тащить это дальше.
— Ладно, — сказал я.
Он кивнул, будто на большее и не рассчитывал, и отошёл.
Сивер тем временем уже проверял подпругу на Бильеновой лошади.
— Бумаги в каком вьюке? — спросил он.
— В телеге.
— Плохо.
— Знаю.
Из-под клапана кожаной тубы у Бильена высунулась круглая восковая печать на шнуре. Эйрик, всё ещё сердитый после разговора, скользнул по ней взглядом и вдруг сказал:
— Не кладите печатью вниз. Если воск пойдёт по гербовой линии, потом никто не докажет, что её сломали дорогой, а не вскрывали.
Все посмотрели на него.
Эйрик замер.
Потом криво улыбнулся и дёрнул плечом:
— То есть бумажки попортите. Казённые. Будете потом сопли жевать.
Сивер коротко посмотрел на Бильена.
— Значит, срочное.
— Да.
— Значит, неприятное.
Рогар усмехнулся.
— Ты его уже понял. Забирай себе.
— Нет, — сказал Сивер. — Он тяжёлый.
Вот тут впервые за утро усмехнулся уже я.
Не сильно.
Но усмехнулся.
Это заметил, кажется, весь двор.
Ничего не случилось. Но что-то всё же сдвинулось.
Струм тоже это заметил.
— О, — сказал он. — Живой.
— К сожалению, — ответил Рогар.
— Это для тебя к сожалению. А мне с мёртвых за постой брать неудобно.
Он выплеснул ведро в канаву, вытер ладонь о фартук и посмотрел на меня прямо.
— Слух о тебе уже убежал вперёд. На дороге не спорь с каждым, кто его догонит.
И ушёл обратно.
Поехали мы ближе к полудню.
Сначала дорога шла ровно, между низкими полями, на которых уже поднялась первая зелень — редкая, как чужая щетина после зимы. Потом поля сжались, ушли под лес, и тракт стал уже, темнее. Колеи подсохли сверху, но стоило колесу сойти на палец в сторону — из-под корки сразу лезла мокрая тяжесть.
Впереди ехали Торн и Сивер. За ними — вьючные. Потом наша телега. Рядом с ней держались Иара и Эйрик, меняясь местами так незаметно, будто это происходило само собой.
Я сидел рядом с Бильеном. Рогар правил и время от времени бурчал на дорогу, на колёса, на погоду и на всякого, кто посмел придумать подъёмы.
Некоторое время говорили мало.
Лес то подходил ближе, то отступал. Слева дважды мелькнула вода — не река, а длинное тёмное болото между корней. Один раз Торн поднял руку, и все сразу замолчали. Мы простояли так с полминуты, слушая, как в ветвях скрипит ветер. Потом он опустил ладонь, и дорога пошла дальше.
— Что было? — спросил я.
— Ничего, — сказал Рогар.
Иара, ехавшая сбоку, ответила иначе:
— Проверял, не идёт ли кто за нами.
— Идёт?
— Если идёт хорошо, мы всё равно не услышим, — сказал Сивер, не оборачиваясь.
Я посмотрел на кромку леса.
— Тогда зачем проверять?
Торн ответил первым:
— Чтобы знать, когда тишина неправильная.
Это было лучше, чем «ничего».
Я запомнил.
— А кто обычно идёт хорошо? — спросил я.
Иара взглянула на Бильена, будто прикидывала, сколько он мне уже сказал.
— Разные. Голодные люди. Люди с приказом. Люди без приказа. Иногда зверь.
— Иногда то, что раньше было зверем, — сказал Сивер.
Рогар сплюнул в сторону.
— Утешил.
Я посмотрел на Бильена.
— Меня в Ютельдере тоже так будут встречать? Как здесь?
Он понял сразу.
— Хуже. Но тише.
— Очень утешает.
— Я не утешаю.
— Это заметно.
Эйрик, ехавший с другой стороны, усмехнулся:
— Она тоже не утешает. У них с этим общий дар.
— У тебя своего хватает, — сказала Иара.
— У меня другой. Я могу нравиться.
Он сказал это легко, но не совсем как похвальбу. Скорее как человек, называющий навык, которым пользовался слишком часто. Потом сам будто услышал это и добавил уже прежним тоном:
— Иногда даже раньше, чем успею всё испортить.
— Ты можешь мешать, — сказала Иара.
— Вот. Я многогранен.
Рогар фыркнул.
Дорога пошла в гору. Телегу затрясло сильнее.
Я смотрел по сторонам и понимал, что мир здесь уже другой, чем вокруг деревни. Не потому, что леса больше или люди иные. А потому, что тут никто не ждал покоя как чего-то обычного. Даже молчание у этих людей было не отдыхом, а работой.
— А чудовища? — спросил я.
Эйрик хмыкнул, но промолчал.
Иара ответила не сразу.
— «Чудовище» — удобное слово. Назвал — и вроде уже знаешь, чего бояться.
— А надо?
— Сперва смотреть, — сказала она. — Что перед тобой. Голод. Приказ. Зверь. Человек. Или что-то, что только похоже.
Сивер не обернулся.
— Хуже всего, когда границы не видно.
— Зато если видно, проще, — сказал Торн.
— Чем?
— Убиваешь, если можешь. Или уходишь, если нет.
— И всё?
— А тебе ещё песню?
После этого надолго замолчали.
Лес расступился, и дорога вышла на высокий пустой участок, где ветер дул без помех. Слева вниз уходил серый овраг, справа стояли камни, обросшие мхом так плотно, будто земля давно пыталась спрятать их обратно.
Именно там всё и случилось.
Не нападение. Даже не опасность.
Просто впереди Торн вдруг остановил лошадь.
Все замерли почти сразу, без команды.
На дороге, поперёк колеи, сидел мальчишка.
Лет восьми, может девяти. Худой, в чужом, слишком большом кафтане, босиком, хотя земля ещё была холодная. Сидел прямо в пыли и смотрел в сторону оврага, будто нас не видел.
Я сперва подумал — привиделось.
Потом увидел: нет. Пыль на пятках настоящая, волосы слиплись на виске, на шее тонкий синяк, уже желтеющий по краям.
— Эй, — сказал Эйрик.
Мальчишка не обернулся.
Торн слез с седла первым. Не спеша.
— Эй, малой.
Тот вздрогнул, будто только теперь понял, что он не один.
Обернулся.
Лицо у него было самое обычное. Ни странного, ни страшного. Просто пустое. Слишком пустое для ребёнка.
— Ты чей? — спросил Торн.
Мальчишка моргнул.
Потом перевёл взгляд на нашу телегу. На Бильена. На Иару. И вдруг — на меня.
Вот тут он и изменился.
Не сильно. Просто в глазах что-то дёрнулось.
— У него тоже, — сказал он.
Все посмотрели на меня.
Я не сразу понял.
— Что тоже?
Мальчишка поднял руку и ткнул пальцем мне в грудь.
— Пусто. Здесь.
Я почувствовал, как под рёбрами что-то сдвинулось.
— Кто тебе это сказал? — спросил я раньше остальных.
Голос прозвучал резче, чем я думал.
Мальчишка не отвёл глаз.
— Никто.
— Тогда откуда ты знаешь?
Он нахмурился, будто сам не понимал.
— Слышно.
Тишина после этого стала другой.
Рогар перестал шумно дышать. Эйрик больше не ёрзал в седле. Иара не повернула головы, но я видел по шее, как у неё собрались мышцы.
Я шагнул с телеги вниз прежде, чем Бильен успел меня удержать.
Земля качнулась, но я устоял.
— Не двигайся, — сразу сказал Торн.
Не мне — мальчишке.
Я остановился у самой колеи.
— О ком ты? — спросил Бильен спокойно.
Мальчишка мотнул головой в сторону оврага.
— Там.
Торн сразу сместился так, чтобы оказаться между ним и спуском.
— Кто там?
Мальчишка ответил не сразу.
— Тот, кто шепчет. Ночью. А потом и днём.
— Что шепчет? — спросил я.
Теперь уже все посмотрели не на мальчишку, а на меня.
Он тоже.
— Разное. Сначала вроде не тебе. А потом тебе.
Эйрик тихо выругался.
— Бродячий?
— Нет, — сказала Иара.
Она уже смотрела на мальчишку так, как утром смотрела на меня: не с жалостью и не со страхом, а как на задачу, в которой нельзя ошибиться.
— Откуда вышел? — спросила она.
— Не знаю.
— Кто тебя бил?
Он пожал плечом.
— Дядька.
— Где он?
Мальчишка снова ткнул в овраг.
— Ушёл.
— Когда?
— Ночью.
— Почему ты не ушёл сам? — спросил я.
Он долго смотрел на меня, прежде чем ответить.
— Думал, если встать, он услышит.
Вот это было детское.
Теперь и Рогар слез с козел.
— Очень мило, — пробормотал он. — Вот так едешь, думаешь: до вечера хоть без чудес.
Бильен подошёл ко мне.
Не вплотную. Но близко.
— Ты как?
Вопрос был почти смешной. Но он спрашивал не о теле.
Я смотрел на мальчишку.
Тот не сводил с меня глаз.
— Не знаю, — сказал я.
Это было честно.
И, видимо, достаточно.
Потому что Бильен кивнул и повернулся к остальным:
— Быстро. Либо забираем его, либо уходим прямо сейчас.
— Забираем, — сказала Иара.
— Почему? — спросил Эйрик.
— Потому что он знает что-то про холод. И про то, что в овраге. Мы — нет.
— А если он врёт?
— Тогда соврёт в телеге, — отрезала она. — А если нет, и мы оставим его здесь, потом уже поздно будет спрашивать.
Сивер наконец сошёл с дороги и оглядел край оврага.
— Следы есть. Старые и новые. Много. Но вниз я бы сейчас не шёл.
— Почему? — спросил Рогар.
Сивер посмотрел на небо.
— Потому что я не люблю места, где даже птицы не спорят.
И только тогда я заметил: над оврагом действительно было пусто. Ни крика. Ни шороха в кустах. Только ветер.
Торн поднял мальчишку на руки так легко, будто тот ничего не весил.
Кафтан задрался на боку, и что-то маленькое и круглое выкатилось из складки, стукнулось о край колеи и ушло в пыль. Торн этого не заметил. Лошадь переступила, сдвинула сор, и мелочь пропала из виду.
Мальчишка не сопротивлялся. Только всё ещё смотрел на меня через его плечо.
— Как тебя зовут? — спросил я.
Он помолчал, будто вопрос был трудный.
— Лейс.
— Ты знаешь, что увидел во мне?
Он покачал головой.
— Нет.
Потом подумал и добавил:
— Просто узнал.
— Как кого?
Лейс моргнул.
И тихо ответил:
— Как тех, кто уже услышали.
После этого никто уже не стал спорить.
Его посадили к нам в телегу. Торн поехал рядом пешком, придерживая борт, пока мальчишка не устроился. Рогар бурчал, что на этом тракте проще встретить целое несчастье, чем полдороги без довеска. Эйрик пару раз пытался начать разговор и оба раза сам его бросал. Иара ехала впереди, не оглядываясь попусту. Сивер смотрел по сторонам так, будто дорога вдруг стала уже.
А я сидел рядом с Лейсом и понимал, что всё утро, весь тракт, весь разговор про слухи, чудовищ и людей с факелами сдвинулся ещё на шаг.
Потому что раньше про меня только говорили.
А теперь кто-то посмотрел — и что-то узнал.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
