Обложка Венок из цветов и пламени

Венок из цветов и пламени

Татьяна Ласкина

0% прочитано
Стандартный
Татьяна Ласкина

Венок из цветов и пламени

Глава 1. Лешачье Логово и его берегини

Пролог

Мать пришла с Севера и принесла в своём чреве меня, смерть и хлад. Вскоре после того, как моя жизнь началась, закончилась её. Я стал желанным ребёнком в доме приютивших северянку речевитов. Мира и Радко. Эта любезная, но бездетная чета растила меня как родного, хвалилась и гордилась, называли благословенным сыном. Я тоже мнил себя таковым, — ровно до той поры, пока мои волосы не начали темнеть и наливаться цветом. По лубяным стенам изб, по ладным крылечкам и белёным, как княжий терем, заборам, горохом посыпались слухи, поскакали от крыши до крыши. Где это видано, чтобы у извечно белокурых речевитов нарождалось дитё с темно-рыжей, как ржа, головой? Всё Ровновье, сонное со скуки после зимы, взвилось и засудачило: чей я? Тогда я повторил этот вопрос тем, кто звал меня благословенным сыном, и впервые за пять лет меня выхлестали вожжами.

Они боялись, о как они боялись, что люди всё узнают! Мне запрещали выходить лишний раз на улицу, чтобы я не сболтнул чего мальчишкам, но мне и так некому было бы рассказать. Инаковость хуже калечности, к ней нет жалости. И хорошо. Жалость размягчает, презрение же выхлестало из меня всю детскую мякоть, оставив только злобу и страх. Моего молчания было недостаточно, видимо, я всё равно спутал планы доброй чете. Быть изгнанными из благопристойного светлого града за супружескую неверность для Радко и Миры было хуже, чем привязанность выкормыша.

Что там было? Не помню, не могу уже так далеко забраться. Это жутко — терять себя. Моя память истёрлась, износилась, полегла здесь, во чреве Великого Леса, — и я цепенею от этого, а вовсе не от воспоминаний, которых больше нет, они почти сгнили. Помню только непроходящую боль. Кажется, были вывернутые руки и разбитые губы. Костяшки пальцев, стёсанные до мяса. Забитые досками окна и засов на двери. Позже… Или раньше? Подпол с загробным холодом, куда Мира тайком от мужа бросала мне кости, что носила собаке. Сдираю зубами остатки плоти, высасываю мозг — жирный, но всегда заканчивается, едва сглотнёшь. Темень… Не могу разобрать года.

Я кажусь обманчиво сговорчив, но нет. Это возраст Испытания, а не сговорчивости. О том, что пошёл мой шестнадцатый год, я узнал, когда Радко отпер не только подпол, но и дверь. И только когда я оказался за дверью, бросил мне в ноги кухонный нож. До сих пор не верю, что меня освободила верность этих людей своим древним традициям. И, хоть они и страшились — даже не моей мести, а мести одноземцев, что я подтвержу все слухи об их прелюбодействе, и князь отдаст их Лесу, — но всё же дали мне пройти Испытание. Такой обычай. Обычаи нельзя нарушать. Тем более, когда знаешь, что не все юноши, достигшие шестнадцати лет, возвращаются из леса живыми, а у тебя теперь будет наконец настоящий ребёнок, выстраданный, вымоленный у богов — Мира дохаживала последнюю луну и не видела ничего дальше своего пуза. Им было за что бояться с новой силой спустя десять лет бесплодности, поэтому Радко, выпроваживая меня, кивнул на котомку у крыльца:

— Одежда и еда на первый день. Медяки тебе всё равно не пригодятся. Иди так далеко, как сможешь, понял? Леший выведет, коли богам ты нужен. И, это, Вельха… Не поминай лихом, что ли. Понял?

Тогда я заверил, что вернусь, и никакое лихо мне не помешает, и никакое лихо их не убережёт. Вернусь не за расплатой, а за тёмной своей правдой. Радко скривился, холодная сдержанность покосилась, как частокол, сгнивший вокруг их дома, острое лицо проела злоба, опасно впилась в меня. Но Мира из-за его спины крикнула, чтобы я шёл спокойно. Обещаем, мол, всё тебе как на духу рассказать, получишь ты все свои ответы, только по возвращении, не сейчас, не до тебя, тихо, ти-хо, фу-у, нет, всё хорошо, Радко, сходи за повитухой, просто дитя просится ко мне на ручки, ты слышишь, Вельха, дитя ни в чём не виновато, поболело и перестало, и у тебя перестанет, уходи, уходи, уходи…

И я ушёл.

Глава 1. Лешачье Логово и его берегини

если хочешь, сплету тебе горький венок из листвы,

будешь венчан им, как подобает лесным королевичам;

мы пройдём анфиладами чащ, не склонив головы,

мы поднимем звон чаш, чтобы мёртвое стало живым,

и вдруг вспомним свои имена на забытом наречии.

Ксения Желудова

С новой весной пришла новая жизнь. Вся Славь расцвела, похорошела от тепла, словно маков цвет разрумянил девичьи щёки. Сладким соком, шёлковыми почками набухали деревья, птицы зазывали в древние леса, что вновь помолодели, первые бабочки-крапивницы поднимались предвестницами цветения над ещё сырой землёй. Глядите, как лёгок воздух! Мы преодолели самый глубокий мрак, прорвались сквозь стынь и тоску жёлтыми макушками мать-и-мачех. Нам уже ничего не страшно. В эти дни все — звери и люди — учились заново жить, любить, радоваться первой травке, ручьям из талой воды, что торжествующе сверкали на солнце.

С наступлением месяца травеня люди совсем думать забыли о налётчиках с Севера — суровых метелях и ветрах-вертихвостах. Стало казаться, что даже самые лютые морозы не существовали и в помине, а просто приснились. А куда ночь, туда и сон. Вода пробуждалась от солнечных поглаживаний и, звонко мурлыча, спускалась с гор, умывала камни и прошлогоднюю листву, поила молочные травы и устремлялась дальше — наполнять своими песнями другие земли и нести весть о новой жизни.

Река Стреча брала своё начало далеко за Синим Камнем, под двумя сомкнувшимися каменными плитами, похожими на ладони давно уснувшего в горах великана. Река Стреча давала жизнь людям леса.

Здесь, в низине, в кольце зубчатых скал и лесистых склонов выросло когда-то Рогозорье. Было то родовое поселение дрёмичей, названных так то ли от дремучести окрестных лесов, то ли от размеренного течения жизни здесь, похожего на дрёму. Темнобровые, темноглазые дрёмичи были словно вытесаны из дубовых стволов и напитаны подземными родниковыми соками. Словно взял кто-то горсть земли сырой от дождя, сжал в кулаке могучем да отпустил, а земля та вместо того, чтобы рассыпаться — схватилась, сплавилась.

Мужчины здешние походили на бурых медведей — здоровые, рослые, широкоплечие; любой князь почитал за удачу заполучить в дружину дрёмического молодца и с той же силой страшился держать подле диковинных воинов из чащобы. Женщины по стати орлицам подобные травницами слыли знатными, разрождались детками щедро, а заговорами, грудными своими голосами усмиряли даже самую страшную боль. Бывало, парни из далёких светлых градов приходили свататься к этим девам, чудом обходя проказы духов лесных и природные ловушки. Да только мало кто мог сравниться с местными женихами. Рассыпалось Рогозорье в окоёме гор по склонам холмистым да по логам мшистым. Упрятанное, заветное, полузабытое, словно небыль, крепчало оно и разрасталось под добрым присмотром вековых дубов и сосен.

То ли от зависти, то ли по незнанию, а далеко в стольном Вышнине и светлых градах люди прозвали земли дрёмичей Лешачьим Логовом: сказывали про них всякие небылицы, порой глупые, порой жуткие, и оттого крепко уверовали в нечеловеческие способности людей из лесного племени.

По весне в Рогозорье, бывало, захаживали смелые женихи или заплутавшие путники, уже не столько смелые, сколько отчаявшиеся. Вот кому не позавидуешь, так это последним. Мало того, что Лешему поглумиться над ними вздумалось, так если набредал кто-нибудь из этих непутёвых на займище дрёмичей, тут уж и не знал, что лучше — обратно в лес воротиться и не пойми сколько ещё плутать, или же в само Лешачье Логово наведаться. А если всё ж таки отважился, так и неизвестно, дойдёшь ли ещё до этого их займища. Хотя, казалось бы, вот оно — опоясано тихой речкой, только надо ещё вон тот небольшой лесной островок пересечь и совсем уж рукой будет подать до крайних изб, где можно надеяться и на еду, и на ночлег. Что бы про этих дрёмичей не говорили, а традиции гостеприимства ни один род нарушить не осмелится.

И идёт путник через сосново-берёзовый лесок, успокаивая себя одной-единственной мыслью: поутру поднимусь чуть свет, возьму свою котомку и — домой без оглядки, не вернусь сюда ни в жизнь. Идёт он, идёт, листву прошлогоднюю с новой травой мешая, да в какой-то миг чудится ему неладное.

Враз зябко становится в весеннем лесу с солнечными прорехами, холод лезет под рубаху, скользит по спине мокрым ужом. Затылком чует путник прилипший взгляд, да обернуться не смеет. Замирает. В груди тесно, дышать не дышится, остаётся вслушиваться да вглядываться. Тихо. Только сердце в ушах — словно кто в било колотит бешено на весь лес. Воздух пахнет влажным дёрном, сочной муравой. В воздухе повисло незримо чужое присутствие. Так Леший смотрит из чащи, не мигая, так рысь замирает перед прыжком, примеряясь, как бы вернее вгрызться в шею.

И то ли морок ему видится, то ли явь — от деревьев отделяются тонкие бледные фигуры и поют, поют неземными голосами заунывно, горько и сладостно, и тянут к нему тонкие, как ломаные ветви, руки. Зябь прошибает путника. Берегини! Знамо дело, берегини!.. А ведь это их владения и их время — весной пробуждаются они, вечно ищущие любви духи берёзок, дочери Даждьбога. Не зря же твердят сызмальства парням: осторожничай в чужом лесу весенней порой особенно, ненароком на места берегинь можно выйти, а от растревоженных человеческим духом лесных дев не просто уйти. Вот он и вспоминает предостережение родных — да уж поздно! Проснулись они и жаждут испить тепла его живой души — того, чего нет у них.

— Иди, иди… — шепчет одна берегиня, выглядывая из-за ствола глазастой берёзы.

— Скорее же, мы тебя так ждали, — зовёт другая, впившись в незадачливого путника взглядом из-под тёмный бровей.

— Не спугните. Этот будет мой… — обезоруживающая улыбка третьей заставляет забыть обо всём.

Тут из-за ближайшей берёзки выскакивает ещё одна. Девочка-подлесок с медноволосым всполохом на макушке, с ведьминым зельем в глазах. Обнажает зубы в улыбке, ногти впились в древесную кору. Эта то хищно цедит, то срывается на крик, от которого стынет кровь:

— Ну нет, подруженька! Тебе предыдущий достался, так ещё подавай? Такой здоровенный был, а тебе всё мало, ненасытная ты проглотина. А я которую весну никого отхватить не могу! Не лезьте! Оставьте мне хоть этого.

Дева шагает к бедняге, что стоит ни жив ни мёртв, — тот срывается, путаясь в отказывающих ногах, и удирает, не разбирая дороги. Иногда ещё и орёт дурным голосом, да так, что на всю округу слышно. Из изб в займище выглядывают дрёмичи, качают головами, поглядывая на лесок — опять девки забавляются, плутающих бедолаг в лесу распугивают. А девки в это время хохочут до колик, катаясь по траве в белых до пят рубахах. И сразу перестают быть лукавыми лесными духами, чудесным образом превращаясь в простых девчонок, умирающих со смеху. С лиц и рук сыплется мука, из волос вон летят веточки с травой, глаза брызжут смешинками.

— Ненасытная проглотина?!

— Ай, Ивица, а если я щипаться начну? Ну хорошо, ну в следующий раз можешь меня обозвать.

— А вы видели его лицо? Это надо было видеть!

— Я думала, грохнется прям тут! Не знаю, каким чудом у меня получилось сделать страшную рожу. Ага ведь, меня смех изнутри распирает — а я что? Я — берегиня, меня ж бояться надо!

— Будет, Зоряна, тише ты! — девица постарше осторожно, как широкий подол, подсобирает улыбку. — А если они услышат?

— До Русальной недели ещё далеко, а раньше они не покажутся, — рассеянно отмахивается та.

— А как думаете, а вдруг духи-то, того, проснутся раньше времени? Во наподдают нам тогда, а, Зорян?

— Спят ещё. Да и не было их в этом пролеске отродясь, сама же знаешь. Не робейте, девки, здесь мы единственные берегини!

И долго ещё Рогозорье внимает заливистому девичьему смеху, пока не разойдутся «берегини» по домам, перекликаясь до самого порога, до очередной охоты.

***

— Так и живём, — развёл руками дед Буслав, рассказывая про те забавы человеку, которому удалось-таки добраться этой весной до займища.

Уж очень любопытно было старейшине поглядеть на молодца, не убоявшегося «лесных дев». Но Юрко — так звали юношу — больше слушал, чем рассказывал о себе. В свои шестнадцать он был сильный, проворный, ловкий, как ласка. Рядом с дубоподобными дрёмическими парнями он казался молодым тополем: не такой массивный, не по-здешнему тонкостанный, но ладно скроенный.

Девушки говаривали, что он и не человек вовсе, а дух леса, из дерева вышедший. Но Зоряна знала, что это неправда всё. Знала она, что у речевита этого чудного вполне человеческие руки, живое дыхание, щекотливые волосы… Не бывает таких духов.

Тогда, в пролеске, они с подружками поджидали ещё одного непутёвого, о присутствии в лесу которого им рассказали взвившиеся над кронами вороны. В белых одеждах, простоволосые, с намучнёнными лицами девицы, прижавшись к берёзам, застыли в предвкушении скорой потехи.

Девицы хихикали, шикали друг на друга и снова хихикали, пряча смешинки в ладони. А потом в лесу сухо треснула под чужой ногой ветка, — и они враз смолкли. «Превращаемся, девоньки» — так называла это Зоряна, до мурашек любившая томительные минуты, когда каждая представляла себя настоящей берегиней, да так шибко, словно бы и правда какая-то большая и древняя силушка через них шептала что-то на своём наречии, путалась в листьях над головами: казалось, сам воздух густел киселём вокруг них, а молодые станы берёз дышали с ними в унисон и тоже с девичьим любопытством вглядывались в лес.

Первой увидела его Зоряна. Стоя ближе других, как и было задумано, сильнее вжалась всем телом в ствол, мысленно уговаривая копну волос быть послушной до поры до времени и не топорщиться во все стороны. Каждое утро матушка наглаживала Зорянину макушку — словно не буйные волосинки заправляла за ухо, а дочерин пламенный норов гребнем усмиряла, прятала темнокудрую медь в ровное плетение косы. Безмолвно и немного опасливо. Сейчас же Зоряна чуть менее причёсанная, чуть более живая. Ох, схмурится матушка, усмехнётся в бороду батюшка, когда вечером она будет разыгрывать в лицах, как четыре девицы ещё одного горе-путешественника обратили в ошалелый бег с препятствиями через пни и коряги. Но сперва его надо обратить, собственно, в этот самый бег…

Чувства обострились. Она услышала, как в натянутом, как тетива, молчании чуть слышно заговорила сминаемая трава. Под рёбрами защекотилось знакомое возбуждение. Зоряна напрягла слух. Она научилась различать по поступи, что за тип в леса дрёмичевы пожаловал. Те, что добра себе ищут, подвиги ратные да девицу-красавицу, настырно ломятся лосем, сминают кустарники и молодняк, распугивают зверьё и птиц. Те, что уже разочаровались в идеи разжиться славой и уже ничего не ищут, кроме как пути назад, в любимую избу к маменькиным щам, семенят заблудившимся ёжиком, шарахаются от любого звука, только нежить тревожат почём зря. Изредка, правда, бывает, ещё странники забредают, чуть ли не более дремучие, чем сам лес Рогозорья — словно зубья гребня, что бороду прочёсывают, проходят они мимо своим по-волчьи угрюмым, степенным шагом.

Этот же человек шёл, как настороженный лис, утомлённый докучливыми охотниками. Но шёл пружинисто, легко, сосредоточенно. Шёл как у себя дома. Зорянино удивление сменилось возмущённой ревностью. «И ты, Леший, ещё терпишь этого вездесунца? Позволяешь ему по-хозяйски разгуливать по самым заветным уголкам? Прокладывать тропы по нетронутым лесам? Ну, это я исправлю, будь спокоен».

Подпустив жертву поближе, девица подала знак, — три старших вынырнули из укрытий, завели свою обычную песню: «иди-иди, мы тебя ждали, не спугните…». Зоряне оставалось, закусив губы, что растягивались в улыбке, представлять лицо путника и ждать своего выхода. И тут же не выдержала: немного, одним только глазом выглянула из-за ствола — и тут же напоролась на взгляд.

Чужак не смотрел — резал блескучей сталью. Оцепенела Зоряна. Внимание её за какой-то крошечный миг ухватило распростанные полы мухояровой свиты — пыльно-лазоревое полотно, серебряная нить, — брошенную наземь котомку, и в том месте, где Зоряна носит лунницу, под ключицами у незнакомца на шнурке — желтобокий окатыш пламени. Парень стоял, казалось, расслабленно, только в руке сверкнул стальной блик и тут же скрылся. Он изучал выглядывающий Зорянкин глаз с непозволительным интересом! У «берегинь» тем временем закончились слова, и они растерянно мялись где-то сзади.

Зоряна опомнилась. Выскочила из-за берёзы отчаянно и зло: нет, добрый молодец, не пройдёшь!

— Этот мой будет! Не троньте его, девоньки, вы ещё себе горемык наловите, а этого оставьте мне, и так я истомилась по живой душе! Будет чем полакомиться… — Зоряна наклонила голову вбок, хищно оскалилась и отчётливо поняла, — ещё до того, как шагнула в сторону незнакомца, — проиграла.

— А бери! — согласился он, раскинул руки в приглашающем жесте. — Для такой красавицы и себя не жалко.

Зоряна так и обмерла.

— Что ж ты, берегинюшка, не идёшь? Али не мил я тебе? Али не берегиня ты вовсе?

Он рассмеялся. Он рассмеялся! Зоряна обернулась к подругам, чтобы найти там подсказку, как быть, но увидела только смазанные оторопевшие лица и совершенно не поняла, как вдруг оказалась оторванной от земли. Её схватили, закружили, приговаривая:

— Что ж это за нечисть такая пошла, визжащая да с румянцем на щеках? А матушка не учила нечисть, что негоже в одном исподнем по лесу носиться?

Смазанные лица, исторгая визги и теряя остатки берегиньего очарования, стремительно удалялись. И Зоряна, ужом извернувшись из объятий чужака, рванулась за ними. Но то ли день такой, то ли порчу на неё кто навёл, — наступила на подол собственной рубахи, свалилась и расшибла ногу о каменный валун. Коленку прокусила боль — ни вдохнуть, ни выдохнуть. Зоряна твёрдо решила не плакать. Только шмыгнула носом, когда её снова подняли на руки. И ещё раз, когда вспомнила про умчавшихся без неё подружек. Проняла обида. Проходимец скосил на неё сверху лисий глаз и тут же покаянно улыбнулся. Над Зоряной словно медовуху расплескали.

— Если хочешь, можешь накричать на меня. Моя вина, напугал.

— Нисколечко и не напугал. Я всегда так развлекаюсь, — когда кричать разрешили, делать это почему-то тут же расхотелось.

— Я Юрко. А тебя как зовут, чудо лесное?

Она помедлила, взвешивая степень уважительности этого обращения.

— Зоряна.

Она ойкнула, когда Юрко подкинул её, перехватив поудобнее, и понёс в сторону, куда умчались девушки. Пока они шли, Зоряна украдкой разглядывала его лицо. Чуть загорелое, оно хранило память о солнце или, может, печать рода? Волосы, явно давно не видавшие гребня, всё равно казались мягче мытой шерсти, нежнее млечных колосьев; на лицо спадают пряди и, когда в пролесок забегал порезвиться ветерок, светлый русый касался рыжего золота, и солнце пускало игру света меж их головами. Зоряна замерла, прислушиваясь к новому ощущению: ещё ни один мужчина не носил её на руках, кроме, разве что, отца да Багро, но это не считается. Странно, но спрыгнуть и обратиться в постыдное бегство больше желания не возникало. Зато возникало неназванное ощущение спокойствия и восторга, не пойми каким образом вообще переплетённых вместе, словно она птичка, и ей протянули раскрытую ладонь, и она впервые осмелилась подлететь так близко, что вот-вот ухватит зёрна.

От чужака пахло тополиными почками, которых почти не встречалось здесь, угасающим костром, конским потом, долгой дорогой, железом, голодом и чем-то ещё ­— терпко-масляным и чужеродным, названия чего она не знала.

Когда он балансировал с ней на руках, переходя шаткий козлиный мостик — четыре доски на упорах, скреплённые одна к другой и перекинутые через Стречу, — Зоряна уже осмелела: болтала ногами, забыв об ушибе, и мысленно сравнивала до рези холодные глаза юноши то с росой на Синем Камне, то с проблесками слюды в омуте. Незнакомец был… красив? «Знакомец», — поправила себя Зоряна. «Очень красив», ­­­­— подумав, поправила вновь. И даже успела подивиться этим странным, будто чужим, а не своим мыслям, прежде чем перепрыгнула на другие.

Займище встретило их стеной вооружённых дрёмичей.

Юрко вернул Зоряну на землю, примирительно поднял ладони.

­— Не со злом я пришёл, добрые люди. Из Ровновья путь держу, а тут лихо попутало в лесу-то в дремучем, — он наградил Зоряну весёлым прищуром. — Мне бы переночевать только. Пустите?

Его повели к старейшине.

Старейшина проговорил с ним весь вечер.

На дворе сладкой истомой и предвкушением ярого солнцестояния стояло Пролетье.

Глава 2. Собрание у старейшины

Мои мысли — чёрная высь.

Мои песни — горькая взвесь.

Пусть незваный, но отзовись!

На пустое щурится лес.

Анна Махнева

Юрко был из речевитов. Здесь, в Рогозорье, слышали разное о златоголовом племени, живущем на изнанке Дремобора, где вместо гор и логов плоскодоньем лежат поля и озёра, — где быль, где небыль поди разберись, — и, узнав, что их гость — речевит, дрёмичей таки взяло любопытство. Проводили его в старейшин двор — вековую лиственную избу с пристроем, что в середине займища у большой поляны с костровищем и капищем.

Зоряна же поспешила скрыться из виду. Нырнуть в сизый вечер, бежать домой, обмотаться понёвой поверх рубахи, упрятать волосы в косы под платок, да замуровать наконец этот огонь, предательски бьющий румянцем сквозь кожу. Даже в подбирающейся ночной прохладе не унять ей жаркой патоки, от которой шире становится в груди, и кажется ей — все смотрят, словно светится она зорею в ночи. Зоряна пугалась этого, то и дело выученным движением приглаживала распушенные волосы, да тщетно.

Она уже подбегала к дому, когда её поймала за локоть Калина — умеющая бывать везде и сразу остроносая тётка с щуплой длинной косой, похожей на жучиный ус, не к месту выросший на затылке.

— Ты, девка, чего чудишь? Скоро уж в лес будешь бегать в чём мать родила! Или ты дитё несмышлёное? Смирной девке надобно быть. Смирной да благодарной, что уму-разуму учат, а не скакать полуголой, аки нечисть какая.

— Так ведь берегини — добрые духи, — тихо возразила Зоряна. — Что постыдного…

— И-их, на то они и духи! Нет у них крови и плоти, не надругаться над ними, в грязь не втоптать, не опаскудить! А ты этого, простодуля, хочешь? — Калина нависла коромыслом, впилась в предплечье. Зоряна мотнула головой, не решаясь открыто утереть капельки слюны с щеки, и в который раз пожалела, что она не бесплотный дух. Стать бы невидимой, невещественной, безболезненной, пропускать насквозь колкое, уходить оттуда, где нет любви.

— Не слыхала, что делают с такими вертихвостками люди-то за окоёмом, за Рогозорьем, нет? — зашипела тётка, кривя губы и тыча острым пальцем ей в грудь. — Так я тебе расскажу, на пользу пойдёт. За такие выходки косы б тебе отрезали под корень! И высекли хворостиной пред всем народом!

— Это ты кого тут сечь удумала, Калина?

Зоряна обернулась на отцовский голос. Она не собиралась, правда, не собиралась, — слёзы сами вдруг хлынули, как прорва. Выскользнула из ослабевшей Калининой хватки, заприметила за родителями подруг. Калина скуксилась гадливо.

— Вышезар, Цветана, вот вы где. Слыхали, как резво Зоряна ваша чужеземцу в руки прыгнула? Вот вам и игры детские!

— Обожди, не пустозвонь тут давай. Вперёд родительское слово идёт, — Вышезар надвинулся на Калину, огородил спиной от жены с дочерью. — Ступай домой, Зоряна.

Цветана, вечно тихая да покладистая, вдруг лицом потемнела, процедила:

— А ты, Калина, чужого не тронь. Своё народи и выпёстывай.

Та дёрнулась, будто на гвоздь напоролась. Все знали, что Калина, как ни гонялась за счастьем, за свои сорок зим так и не побывала замужем и детей не понесла. Обвела она рассеянным взглядом удаляющееся семейство и напротив — стёкшихся на шум соседей, снова затопила глаза да язык её калиновая горечь.

— Смирной девке надобно быть! Что, не права я? Распоясались, распустились, — последние слова выплюнула тише. — И-их, это всегда всё от матери идёт, точно вам говорю. Как тогда, так и нынче чужак пришёл, всё сызнова…

***

— Как-то в молодости случалось мне останавливаться у вас в Ровновье, — вспоминал дед Буслав, когда у костра собралось ползаймища поглядеть на пришельца и узнать, что же скажет старейшина. — Давно то было, в прошлой жизни. Возвращался я с десятком моих дружинников из Чарового Ущелья, славно мы тогда чаровиков побили. Побили на радость речевитам, к слову, кои от них недалеко, да кознями их по горло сыты. Вышли, значит, к родовой общине речевитской. Земли там плоские, ни горы, ни холма вокруг не видать, всё в избах сплошняком, поля под засев, озёра и ручьи, да лесок, где Дремобор примыкает с одной стороны, значит.

Девицы тут и там шептались, склонялись друг к дружке, хихикая, да зыркали на незнакомца. Сидящая на пне слепая женщина с седыми косами, услыхав девичью балачку, потянулась к сыну — здоровенному парню лет шестнадцати в красной рубахе:

— Что, Багро, каков чужак? Говорят, милый с виду?

— Милый, — отозвался тот, перекидывая стебелёк по углам губ. — Аж руки к топору тянутся.

Из темноты подал голос молчавший до тех пор десятилетний внук Буслава, обратясь к речевиту:

— А правда, что деревья с того края такие молодые, что голову задерёшь, — верхушки увидать можно?

— Ну, таких-то лесов дремучих, как здесь, нигде нет, — усмехнулся Юрко, согретый брусвяным варом и печёной в углях репой с хлебом. А сам всё вглядывался в говорившего. — У нас всё больше тополя да осины, а царствует меж ними сокол, он человека вяжет с небом да солнцем ярым.

— А у нас орел и медведь в почёте, — парнишка подсел ближе к костру; отсветы огня выхватили изучающий и будто в чём-то неправильный взгляд из-под гущины волос цвета гречишного мёда. — Даже имена… Меня вот должны были назвать Бурояр, но, когда увидали, какой я уродился, сразу передумали. Поэтому я Василок.

— А я почему-то так и подумал, — Юрко улыбнулся, засмотревшись на игру света в Василоковых глазах: правый — карий, левый — васильковый. — Будем знакомы, я — Юрко.

Мальчик несмело улыбнулся в ответ, сжал протянутую ему руку. Речевит заговорщицки прошептал, наклонившись:

— Ты, Василок, наверное, лес ваш хорошо знаешь. Научи меня, как с ним быть, чтобы и дальше миловал меня Леший? Покажешь мне завтра тропы надёжные? И я дальше двинусь.

— Добро, — оживился тот, но сразу оживление его сменилось на озабоченность. — А тебе можно доверять?

— Это уж ты сам решай.

Внук старейшины посмотрел на Юрко оценивающе.

— Добро, — подтвердил он, что-то решив для себя. — На рассвете, как солнце из-за горы на востоке покажется, готов будь.

И, вышагнув из круга света, скрылся за толпой.

— Поладите, — дед Буслав, сидящий поодаль, спрятал в бороде улыбку. — Не с каждым-то заговорит, нелюдимый мой зверёныш, не то, что бы шептаться.

— Прости, старейшина.

— Это тайны внука. Отрадно мне, что ему есть с кем оными делиться. И мне ты по сердцу, Юрко. Оставайся. Сколько хочешь, живи. Кто знает, может здесь своё счастье и сыщешь. Избу пособим отстроить, значит, а там, глядишь, и весту свою встретишь.

— Благодарю за честь такую, — Юрко прижал руку к груди, поклонился до земли. — Вижу, неправду молва несёт про людей земель этих, все вы славные да щедрые. Да не могу я остаться насовсем, отец мой. Держу я путь мне самому неведомый, и никак нельзя мне с этого пути сойти, остановиться, где мне вздумается.

— Когда встаёшь ты на развилке, на перекрёстке, случается выбирать, куда повернуть. Направо ли, налево или прямо пойти — ты один решать волен. Не ты пути подчиняешься, а путь под твоими ногами стелется. Верно мыслю?

— Это так. Но сам посуди — кем я буду, если откажусь от задуманного, от заветного? От того, что на роду мне написано?

— Тут спорить с тобой не стану, — кивнул старейшина. — Что ж, значит, так тому и быть.

Юрко увидел, как рядом с ним девчушка лет тринадцати, что сидела недвижимо на стуле, вдруг потянула материн рукав тонкой рукой с крючковатыми, точно у птички, пальчиками. Женщина склонилась к ней.

— Яся просит, старейшина: расскажи, будь так добр, про Ровновье-то. Каково оно тебе представилось? Как встретили тебя люди тамошние? Да чего там, и нам любопытно всем.

Она поправила сползшее с дочкиных коленей лоскутное одеяльце, — Юрко на миг увидел худые, как у мертвеца, ноги под цветастой юбкой, заметил пару колёс, прилаженных к стулу, и тревожно вгляделся в Ясино лицо. А Яся вновь сидела как раньше, взгляд вниз направив далёкий, словно сквозь землю смотрящий.

— Отчего не рассказать. Самое, значит, искусное диво у речевитов посредине займища стоит ­— терем княжеский зовётся. Сам из себя белый, с лазоревыми наличниками да причелинами. Стяги тоже лазоревые с золотом развешаны повсюду. На славу домина, вот то-то и оно — на славу сложена, видно, шибко князь-то ваш до красы мудрёной охоч, а, молодец?

— В Речелье все охочи до красы, — Юрко пожал плечами, погладил бок янтарного камушка на шее. — Боги были щедры к речевитам, говорят.

— Боги были справедливы.

— Так говорят, — мирно повторил Юрко. — Каждый ребёнок знает до последнего слова сказ о заделе мира и о том, как речевитам боги дали во владение всю красу земную: нет человека краше ликом речевита, и нет земли богаче Речелья.

— Это верно, — кивнул старейшина. — Что боги дали твоему народу красу. А как приняли нас там, как потчевали да в дружину княжескую зазывали — от хозяев таких радушных едва отделались!.. Видел сам, как нарядность светлого града Ровновья бьёт в глаза, видел, не совру, как пригожи ваши люди, от княжеского двора до простого люда. А ещё видел, как, не дрогнув пригожими этими лицами, кривдой кормят друг друга и злобой. А ещё видел, как, едва достигнув полусотни зим, помирают даже самые раскрасивые речевиты. Твои предки просили богов сделать их самым прекрасными из людей, и боги дали вам красивые, сильные и очень недолговечные тела. О чём просили богов наши предки, в речевитском сказе не говорится?

Юрко проглотил поднявшееся из памяти вызубренное с детских лет «...А иные племена, что богам не угодны, ушли в лес, и так темны, так глухи были их сердца, что и лес с тех пор стал тёмен и глух».

— Не говорится.

— Наши предки попросили богов дать им силу, чтобы не впускать зло людское в свои дома. И боги сделали лес нашим домом, отделённым от всего мира чёрным ручейком, и дали могучие тела, огромные, устрашающие тела. — Дед Буслав провёл сухой ладонью по такой же сухой деревянной наконечине посоха, прислонённого к его лавке. К Юрко повернулась широкая морда зверя.

— Вы были медведями… — прошептал княжич.

— Очень давно. Пока однажды Леший за подмогу лесу не вернул нам людской облик. Боги дают и боги забирают. Век дрёмичей долог, после сотни зим старики перестают их считать, мы помним многое, что забыл твой народ.

— Забыл или переписал, — догадался Юрко. — Если то, что ты говоришь, правда, то тогда, в стародавние времена, правитель речевитов сделал неверный выбор. Посмотрел бы я на лицо князя, если бы он услышал то, что ты сейчас поведал...

— Так вот я о чём! — старейшина хлопнул себя по колену, словно вынырнув из забытья, и печаль испарилась из его голоса, а речь сделалась звонкой от силы вновь переживаемых воспоминаний, когда он вернулся к своей истории. Старейшина мудрее, подумалось Юрко, куда мудрее, чем показался ему в том обманчиво наивном образе старика-богатыря.

— Пригожие люди Речелья, то верно, — мирно продолжил дед Буслав. — И дельцы, и искусники, и конники известные — на полях-то поразводили коней тонконогих себе под стать…

­— А князь? Князь каков там, молодой? ­— это у Душки, подружки Зоряны, пришедшей в себя от недавнего испуга, вновь прорезался голос. Её дёрнула за рукав Румяна, сестрица, ­зыркнула страшно, — деда Буслава перебить вздумала!

А тот сощурился на них, огладил бороду.

­— Князь-то? Молодой, — усмехнулся, добавил: — Был, когда бывать мне там случалось.

Душка горестно вздохнула.

— Да уже важный такой был, горделивый. Как же его? Имя такое сильное... — он сщурился в сторону Юрко, что, глядя в корни костра, прокручивал мерцающие тонкие кольца на пальцах. — Всеволод, да-а. А как за выпивку на столе праздном взялся, так, значит, сразу сделался усталым, слезоточным. Печаль у него была великая, проклятущая — не было детишек, не кому княжение передать. Трижды женился — да, говорят, от семени бесплодного мёрли молодухи, неведомой хворью снедаемые. Уж он, горемыка, и зарёкся счастья пытать, да тут предрекла ему бабка-проходимка: лишь тридцать третья жена подарит Ровновью княжича доброго. И чёрная у него проснулась надежда.

— Тридцать третья! — Румяна аж подпрыгнула от негодования, забыв, что сама только что журила сестру на неуёмность, и захлебнулась потоком слов: — А остальные тридцать две погибать, значит, должны от этого нерадивого?! Это что ж ты такое говоришь, дед Буслаев, неужто всё правда? И как? Подарила тридцать третья ему сына?

­— А мне почём знать? — старейшина помолчал, поправил палкой прогоревшее неравномерно бревно в костре. — Пробыли мы с молодцами в займище речевитском ночь, день и ещё ночь, снабдились, пыль стряхнули да отправились своей дорогой. Это ты у гостя нашего спроси, он, небось, знает.

— Правда, — неохотно откликнулся Юрко, как гальку в воду слова роняя. — Подарила тридцать третья жена Ровновью княжича. Скончалась минувшим месяцем. Да не спрашивайте о том, довольно мы нагоревались.

— Вещие да зловещие дела творятся ноне, — выдохнул старик в небо, раскинувшееся над косматыми соснами — авантюриновое, синее, неизбывное. — За всё платить приходится… Дивный люд там у вас, хитромудрый — будто знамо им одним всё живое и мёртвое, будто властны они над временем и людскими сердцами... Как сейчас помню, песни постоянно пели, чудные такие, заслушаешься. А поди разбери, может, и ведомо что, да только, — не серчай, молодец, — не смыслят речевиты в мире здешнем, не знают порядка природного: рубят больше, чем строят, губят больше, чем едят. А на вид солнцеликие, светлоокие да осанистые, вытянутые да резвые, что твоя стрела. Мечи деревянные, на коих подлётки упражняются, все резьбой испещрены, да так, что нет и двух одинаковых. И платья-то на девицах — вышивка искусная, любо-дорого смотреть. И прикрасы тончайше сработаны, и кольчуги плетения мелкого из железа, что вы намудрили лёгким и белым делать, и избы-то, избы холёные, как терема… Красив ваш народ, но пуще того хитёр, оттого по миру речевитов одни восхваляют, а другие боятся.

— Что верно, то верно, — ответил старейшине Юрко, а у самого жар калёными углями в зрачках шевельнулся. — Много в нашем роду было мастеров и мастериц, и, слава чурам, до сих пор не перевелись. И про жизнь лесную ты верно говоришь, дед Буслав. Вот народ ваш в Лешачьем Логове, говорят, каждую былинку бережёт, за подстреленного зря зайца руки отсекает — брешут? Мы же берём у земли, что захочется, смело, размашисто, не беда, что сверх меры ­— земля большая! Всем хватит. А Ровновье шире будет да раздольнее, глядишь, и великим градом станет. Так говорят. Разве худо кому от того будет? Разве худо, что лес губить людей перестанет?

Загудели дрёмичи разворошённым ульем, но Юрко, чеканя слова, как многажды повторённый заговор, не сразу заметил это.

— Кому-кому, а одному речевитику точно худо сейчас будет, — весело пообещал Багро и по-медвежьи перевалился с ноги на ногу.

— Не бодайся с ветром, Багро, — бросила ему Зоряна, осой взвившись из-за его спины, и, уперев руки в бока, упрямо замерла на пути. — Не враг он.

Старейшина поднял руку, — улёгся назревающий громовой рокот.

— Не твои слова, молодец, у тебя в устах. Не твои, — грустно молвил он, неотрывно смотря в небо, словно выслушивая там что. — Лес пустил — нет зла от тебя лесу, как от народа больших градов. То не твоя вина. Потому не гоню. За все заплатят те, кто несут зло.

— За всё платить приходится, верно, старец. Но не княгинею же! Не княгинею… Она ни при чем! — Юрко выдохнул рвано, межбровье порезала складка, пальцы его нашли на шее жёлтый камешек, сжали. Весь словно разом меньше стал.

Дед Буслав взглянул быстро, пристально. Голос его изменился.

— Зачем пожаловал, княжич?

Юрко вздрогнул, вскинул взгляд. Напружинился неуловимо, выдавая привычку быть готовым бить или бежать, замер в нависшей тишине. Шёпот прокатился ветерком по дубраве.

— Я не один из твоих врагов, старейшина. Лес пустил меня, — так ты сказал, — я зла никакого вам не сделаю. Не княжич Ровновский я боле. Бегу от этой участи.

Старейшина опустил ему на плечо руку, и Юрко почувствовал, какая неожиданно могучая для старца в ней сила.

— Тогда почему чужаки идут по твоим пятам? Неспокоен лес. Кого ты привёл с собой?

— Люди князя, должно быть, взяли мой след, — Юрко метнул досадливый взгляд на чёрную громаду леса, но, конечно, ничего не увидел. — Вернуть им меня велено и силой на княжение посадить, да не посмеют сунуться они в Лешачье Логово. А что до леса, по мне он здесь всегда неспокойный. За две седмицы нагляделся я на следы зверей и нечисти. Потому и не сунутся.

Загомонил, ожил круг людской. Дородная баба с младенцем-лёжнем на руках запричитала тонкоголосо, с придыханием:

— А ежели придут? На кой нам гость с такими гостинцами? Не надобно нам речевитов никаких. Не пущать!

Юрко попытался успокоить её, но бурлящая толпа уже подхватила, разнесла, как хворь, дурную весть.

— Завтра же на рассвете мой след простынет. Только ночлега прошу! А им всё равно я нужен, вам нечего бояться!

Перед ним вырос здоровяк Багро, оттеснивший Зоряну так, что она увязла в толпе.

— Зато тебе есть чего бояться, речевит, — он посмотрел прямо и просто, и вытянул из-за пояса топор даже как-то сочувственно. — Мы-то справимся — веками от таких, как ты и твой народец, отмахивались, и столько же будем, если надо. Натерпелся от вашего брата лес! Возвращайся в свой терем, речевит. Уноси ноги.

Юрко окружили гвалт, рокот — словно в пучину морскую кинули, где бурлящие волны вот-вот о камни размажут. Юрко не двинулся с места. Он безошибочно ощутил, — лишь тому, кто за его спиной стоит спокойной силою, решение принимать. Дед Буслав легко хлопнул его по плечу — рука, недавно словно свинцом налитая, вновь сделалась обманчиво податливой, обмякла.

— Правду говоришь, — кивнул старейшина и тут же добавил так, чтобы один Юрко услышал. — Но ведь не всю, верно?

Вышагнул дед Буслав вперёд, зычно огласил:

— Пусть остаётся. Изба гостевая в моём дворе твоя, молодец. Да, Багровень, и не смотри коршуном. Руки чешутся — на молодецких игрищах разомнись, а оружием не маши перед носом почём зря.

— А как же ж князева погоня, дед Буслав? — робко вклинилась баба с дитём.

— Диву даюсь вам, люди, — усмехнулся тот. — Не уж-то и вправду думаете, что хоть одному человеку или хоть всем княжествам вместе взятым, под силу зло принесть в Рогозорье за пазухой? Ну, принесёт, а дальше что? Покрутится, помнётся оно на подходе, зубы обломает, да обратно ни с чем вернётся. Мы отвадим, лес проглотит. А земля будет стоять цельно да нерушимо, пока в жителях её самих разладу нет, пока некуда червоточине вгрызться. Вот наша забота. Вот о чём думать надо, а не о беглых княжичах!

Зоряне показалось, — старейшина скосил на неё хитрый глаз, пустил по лицу лукавинку.

Глава 3. Испытание

если что и узнал за всё время, пока я здесь,

только то, что я никогда не закончусь весь:

твоя мёртвая хватка не пустит меня никуда;

в твоих венах отравленная вода,

слезоточивая мутная взвесь.

Ксения Желудова

— Не ходи, добрый молодец, в тёмный лес — смерть свою сыщешь! Не испытывай судьбу, не бери на себя тяжесть ветвей еловых, не иди навстречу скалам-зубоскалам. Станут они могилой твоею.

Юрко словно в землю врос. Обернулся медленно. Где-то он эти слова уже слышал? Во дворе на завалинке сидит Осинник — худой, как жердь, детина, краеугольный в локтях и коленях, в бессменном своём замызганном тулупе. В Речелье нет места тем, кто рождён вне семьи, — потому как, по ироничной закономерности, все убийства речевитских князей совершали выродки, люди, появившиеся от преступной связи, от супружеской неверности. Потому делить ложе дозволялось только в союзе, заключённом по законам богов, а семьи, допустивших рождение ребёнка, опасного для власти, князь казнил вместе с приплодом. Сироту Осинника спасло только то, что он оказался недоумком. Он жужелиц спасал, упавших в кадки с дождевой водой, — до князя ли ему! Лет двадцать минуло с тех пор, как нашла его под осинкой младенцем дворовая девка князя Всеволода, и до сих пор живёт здесь Осинник, по хозяйству помогает да детей развлекает сказками. Вот и сейчас — ещё утро толком не разлепило глаза, а уже стягивается к нему детвора — от мала до велика дворовые чумазики.

— Не ходи, добрый молодец, в тёмный лес — смерть свою сыщешь!.. Сказала так богатырю Яга, обернулась кошкой и была такова.

Дети смотрят на него, забывая даже грызть сушки, зажатые в кулачках, — тоже Осинник уволок из кладовки в шапке-овчинке на угощение своим слушателям. Девочка с волосами, похожими на подмокший распушённый одуванчик, всхлипывает.

— И он не пошёл? Ну не пошёл же?

Осинник отирает рукавом сопливый нос, набирает воздуха, да видит Юрко, и захлопывает рот, глупо улыбаясь. Юрко отчего-то злится:

— Он пошёл.

И он пошёл. Потому что сегодня, в его шестнадцатое лето, начинается Испытание. Как и каждый мальчик, доживший до такого возраста, встречает он переход в мужской мир с упрятанным под показную невозмутимость трепетом. А трепетать есть от чего. Три дня и три ночи в лесу, полном зверья и обозлённых на род людской тварей — переживёт не каждый мальчишка. А один только нож, который позволено взять с собой, далеко не всегда защитит. И не от всего. В некоторых землях, как, например, в Лешачьем Логове, ровесникам Юрко на Испытании и того хуже приходится — совсем безоружные отправляются навстречу глухим и злобным лесам, говорят, и не на три дня и три ночи те выдерживают, а больше. Тут невольно задумаешься: как много юношей вышло целыми-невредимыми из лесу, а как много сгинули в ненасытной пасти нечистого леса?

Полдень накрывает Ровновье облачными ладонями, глядит промеж изб пристально и стыло, словно и не лето на дворе стоит, и именно сейчас, именно сегодня совсем не хочется идти в лес совсем одному, чтобы блуждать там три дня кряду. Как в сказках, будь они неладны: иди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. Хотя кое-что Юрко всё же знает наверняка. Идти нужно будет так глубоко, как он ещё никогда не заходил, и вернуться спустя три дня. Или не вернуться. Как пойдёт. Одни говорят, что, Леший, как волк — убивает слабых и отпускает домой сильных. Другие — что он стар, слеп и безумен, но ещё могуч безмерно, и убивает всех, кого сможет найти. Как оно на самом деле, Юрко не знает, а россказням знакомцев, вернувшихся с Испытания, не особо верит, — выбираются окосевшие от страха, зато потом кричат петухами на улицах о своей доблести так, что уши вянут.

Один только Вадим не подвёл — он никогда не подводит, — подсказывает дельное:

— Брехня это всё! Выворачивай не выворачивай, рубаха от нежити не спасёт, а задом наперёд идти вздумаешь, как эти кметские дурни, — так ещё быстрее убьёшься, и лесавок ждать не придётся. А они, твари, быстрые, и сила в них страшенная. Близко не подпускай, на подходе ещё нож метай, саженей с пяти. В глаз всего лучше, в тот, что милее, — И подмигнул, подбросив на ладони два лаловых камушка. — Крови только их не касайся и нож начисто вытри. Дурная кровь, не человеческая, — они и не люди, Юрко, повторяй себе, как славление, повторяй: это просто мясо и древесная труха. По-другому никак. Мясо и труха. Не смотри на обрывки рубах и клоки волос, — это уже не люди, ничего в них людского не осталось. Лес их убил. Но придёт время, и мы убьём лес! Я тебе обещаю. За тобой, мой княжич, пойду в Дремобор, и за всех парней поквитаемся, что там сгинули. А нынче — твоя битва.

Испытание. В слове этом Юрко слышится обещание плена, слово это проступает в памяти криками пыток и отдаёт кислым запахом страха, что тянется из отцовских темниц. Но Испытание придумали боги, и даже княжескому роду не дано супротив богов идти. Это правило непреложно. А для княжича — ещё и показательно.

Князь Всеволод выходит из терема во всей стати, золотой венец с самоцветами перехватывает лоб, перловые прикрасы виснут поверх шитого золотом небесного одеяния. Из пасмури небесной с появлением князя на краткий миг проглядывает свет, выползает из-за конька крыши, стынет на белокованной рукояти меча, ложится на княжеские кудри кипенным сиянием. Люд, у терема замерев, ахает, и идёт придыханный шёпот уголками губ: какой добрый знак явили боги, само небо благоволит князю! Солнцелик, остроскул, горючим соком, чистой кровью бьются в нём величавость светлого властителя и молодецкая удаль. Он выглядит точно так же, каким помнит его княжич всю свою жизнь, — точно зачарованный, не слабеет и не стареет правитель Речелья, когда редкий речевит доживает до его годов.

Князь целует лоб Юрко влажно и крепко, стискивает в объятиях и громко, чтобы каждый из собравшихся слышал, напутствует:

— Моё благословение с тобой, сын! Не посрами род свой, будь достойным сыном своего отца да княжения в Ровновье, докажи свою удаль перед злом дремучим, перед тьмой ползучей.

Княгиня Лучинея смотрит раненной голубицею, глаза говорят неясное, ловят образ сыновий, точно запоминая светлые пряди, что заводит за ухо, яхонтовый блеск на дне глаз. Юрко силится понять, да не находит этому внутри себя слов. От этого становится тревожнее. Узкой сухой ладонью княгиня к сердцу его льнёт, что-то в пальцах сжимая. Юрко накрывает её ладонь своей и в руке у него оказывается тёплый лёгкий камешек.

Лучинея молвит сыну шёпотом сухоцветов осенних:

— Ничего не бойся, соколушко. Вся любовь моя с тобой, чуры с тобой, сынок. Благословляю тебя, силу найди да корни укрепи. Лес тебя любит. Твой отец тебя любит. Оставь здесь всё злое, ступай в него легко, держи сердце чутким.

И в первый день смыкаются иссера-зелёным хороводом вокруг княжича деревья. И остаётся далеко позади займище. И за днём подкрадывается ночь к Юрко, уставясь на него зябким сумраком да дрожащими первыми звёздами меж листвой, заговаривает стоном и скрипом стволов, исполинскими стрелами метящими в небо. Падает Юрко в ноги к старому тополю, сворачивается, обняв колени, в углублении, проваливается в тревожный сон под сводом земли и корней. А с проступившим хрупким утренним солнцем отчего-то пробуждается он. Словно кто-то был тут только что, смял траву рядом. И тепло по всему телу разливается сонное, манкое, пригревшись котёнком в солнечном сплетении — такое бывало, когда мать приходила к расхворавшемуся Юрко среди ночи укрыть одеялом пуховым и сидела потом на краешке, в ногах, и неторопливым шёпотом вязь плела обережную. Оглядывается Юрко. Влажной взвесью тянется нетронутый туман, выпутывается из ветвей, стелется над папоротниковыми полянами. Вдруг явно ощущает он — по руке струится вверх ровная, неисчерпаемая теплынь. Разжимает пальцы Юрко — а в ладони его щедрой медовой каплей янтарь на шнурке горит ярче солнца. И он вспомнил, как, отнимая руку прощальным касанием, мать оставила в его ладони оберег, который она никогда не снимала прежде.

Во второй день он уже не ведает, куда идёт. Не помнит, в какой стороне было солнце, не помнит ласки света, не помнит, зачем он здесь. Его гонит вперёд лишь проклятый голод, от которого живот к позвоночнику липнет. Найти пищу. Найти за счёт кого продлить собственную жизнь. К горлу подкатывает страх, — сколько он ещё продержится, если не поест? Как наскребёт сил, чтобы вернуться обратно? Да и где это — обратно? В ответ из-под ног его вспархивает, хлопая крыльями, птица, садится на еловую ветвь. Он не успевает даже удивиться, так быстро сработало тело и разум. Тело хорошо метает оружие, чувствует расстояние и точно целится — Юрко, пожалев нож, хватает с земли камень. Разум хорошо знает: свиристель — птица небольшая — в раскрытых ладонях уместится, но даже и его хватит, чтобы не свалиться от голода прямо на этой поляне. А ещё, ехидно напоминает разум, даже мальчишки, не доросшие до Испытания, на спор сшибают пичуг из луков и пращи. Чем Юрко хуже? А Вадим — тот бы и вовсе на такую мелочь размениваться не стал, он оленю лоб прошибает с одного метания ножа, а ты, а ты, Юрко, что ты за негораздок такой? Но разозлить себя не получается, и он больше от отчаяния швыряет камешек — не больше пуговицы — почти против воли, не целясь. Птица без крика падает в мягкую траву. Серое плотное тельце, рыжий хохолок, жёлто-белые пятнышки на кончиках нераскрытых крыльев. В руках Юрко свиристелево сердце не сразу затихает под шёлковыми перьями, и певчая птица словно спит, убаюканная, в человеческих ладонях. Только возле клюва рдеет крошечная капелька крови. Юрко выцветшими глазами смотрит, как из этого клюва выкатывается багровая бусина и падает ему под ноги. Обводит взглядом поляну. Земляника…

Свиристеля надо бы отнести подальше, спрятать под ракитником, укрыть дёрном, словно того и не было. А затем рухнуть в ягодник!.. И стараться не думать о сдавившей горло тошноте. Казалось, не сможет, но нет. Он ест жадно, ползая на четвереньках, кусая пальцы, размазывая по лицу липкое и солёное, а земляничной поляне — ни конца ни края. Останавливается, только когда сумерки растягивают перед глазами синюю кисею. Поднимает голову на высокий звук. С еловой ветки в гнезде пищат птенцы на одной ноте, вокруг них задёрганно носится второй свиристель, лихорадочно хватаясь то за комаров, то за ягоду, и словно всё никак не складывается в его птичьей голове что-то жизненно важное. Юрко поднимается, отступает ломано и опрометью, чтобы оторваться от вины, бросается в зияющую лесную глушь.

На третий день приходит ласка. Валяется сыто на мшистом ковре, как котёнок, вертится узким, словно бескостным, буро-белым тельцем. Потом вскидывается, упирается чёрными бисеринками в Юрко и ускользает прочь. На душе у княжича паршиво. Завтра к утру он должен вернуться в светлый град. «Но я не вернусь, — мелькает мысль, и Юрко отчего-то спокойно принимает её. — Лес не выпустит, не простит. И я не прощу».

Солнца не видать. Юрко идёт наугад. Вместе с ним идёт и дождь, долгий и упорный. Гонит его хлёсткими струями, толкает из стороны в сторону, подбрасывает оскользины под ноги, гонит безжалостно, но и беззлобно. Сапоги княжичевы вымокают насквозь, тяжелеют от пластов налипшей жирной земли. Тащит ноги он, спотыкается, тупо, онемело и упорно продолжая двигаться прямо, прямо, прямо.

А затем являются волки. Он не видит их — чувствует. Ощущает, как идут они по следу скользящей рысью, склонив к мокрой земле хвосты и головы, как хрустит чуть слышно под узкими лапами сушняк, как вскидывают морды, тянут воздух, человеческим духом сдобренный, и выдыхают — вой, хрип, рык. Как вглядываются в его, Юрко, мигом одеревеневшую спину, мелькающую меж мокрых стволов.

Он срывается на бег. Рвётся в чащобу, пропуская удары веток и сердца, продираясь сквозь терновник, выхватывая взглядом попутно деревья с нижними ветками, на которые можно было бы влезть. Его рубахой хлопает ветер, в голове бьётся одна мысль: «Только не так, только не так!» Он бежит наугад, пока не различает меж деревьев сереющий просвет. А затем в один миг земля под ногами кончается — слишком быстро, слишком поздно. Юрко не успевает, почти не успевает остановиться. Он падает, тормозя всем телом, скользит по грязи, цепляясь за куцые клочья травы. Кромка обрыва под ним проваливается с влажным чавканьем, а вслед за ней — и Юрко. Он только ухватывает взглядом серую пелену, что опрокинулась над ним, и росчерк ельника по небу. «Маму горе сгубит, из-за меня сгубит», — только это и проносится в голове, да слова пророческие из проклятой сказки Осинника едко аукнуться успевают.

«Не бери на себя тяжесть ветвей еловых, не иди навстречу скалам-зубоскалам».

В шею что-то врезается, обжигает, душит. Янтарный камень на шнурке цепляется за еловый корень, удерживая Юрко над гибелью, — словно амулет в человечьем обличье на верёвочке висит на могучей шее Леса, а под ним из сумрачного провала вздымаются, скалятся каменные пики Чарового Ущелья. Юрко, хрипя от боли, впивается пальцами в переплетение корней над головой, сучит ногами, карабкаясь по обрывистому склону, подтягивается. Спасительная нить ослабляет хватку, и Юрко чувствует жгучую полоску на шее. Быстро распутывает шнурок, отползает от края; ползёт остервенело, пока не оставляет обрыв шагах в двадцати позади. Осознаёт, что даже не успел толком испугаться. Страх нагоняет только сейчас: долго ещё лежит Юрко, свернувшись зародышем да уткнувшись в мокрую землю горячим теменем.

— Благодарю… Благодарю… — ещё задыхаясь, шепчет он; кулак сжимает янтарный оберег.

Смоляной камушек отзывается теплом, убаюкивает, заговаривает дыхание да так, что Юрко даже не сразу чувствует чужое присутствие. Кто-то влажным носом касается его макушки, фыркает; пахнет мокрым подшёрстком. Юрко вздрагивает, сил у него хватает лишь поднять голову. Зверь отступает, изучающе уставившись на него из сумрака светящимися глазами. Юрко роняет голову на землю. «Твоя воля, Леший. Твоя воля, Хозяин». Волк, осмелев, вновь подбирается к нему, тянется к шее, где алеет линия от шнурка, нюхает, лижет. Затем крутится, утаптывая себе место на траве, и укладывается подле Юрко, привалившись к нему жарким боком. Из леса выходят ещё четыре волка, смыкаются кольцом вокруг человека, огорождают от зяби ночной и сворачиваются серыми клубками, прячут узкие морды в мех.

На четвёртый день волки выводят Юрко к реке, река выводит к мелкому речевитскому займищу, в займище кметы, узнав княжича, доставляют его в град. Дворня встречает его скукоженной тишиной, отец — неясной виной, настоянной на хмелю, а мать — мать не встречает вовсе. Юрко поднимается к ней в опочивальню и прижимается к жёлтым, словно из воска вылитым рукам, ловит ускользающее тепло, и княгиня почти улыбается, точно ещё немного отдохнёт и найдёт силы открыть глаза и сказать ему что-то важное. И Юрко остаётся один, оглушённый тишиной и собственным непрорвавшимся криком. Он бессмысленно гладит костенеющие кисти, стоя перед ней на коленях, и отчётливо чувствует лопатками распахнутый, как мёртвая пасть, холод. Холод оголодавшим сквозняком лижет ему затылок. Юрко набирает воздух, чтобы рявкнуть, чтобы его не тревожили, чтобы убирались прочь. И ещё едва начав оборачиваться, вдруг понимает, что делать этого было нельзя. Что Нелюдь, стоящий там, ждёт встречи его глаз с первородной пустотой, что чернеет на месте глазниц.

Он замирает вполобороте, закрывает глаза и приказывает себе, а затем уже молит — проснись! Он мучительно ищет в памяти что-то простое, пугающе неуловимое, что никак не даётся ему в руки, ускользает вертлявым ужом меж пальцев. Что ему нужно сделать, чтобы очнуться? Какой секрет, какая разгадка у этого трюка, где спрятан ключ? Нелюдь не дышит, но он уже близко, это ощущается наточенным до дрожи безмолвием, и княжич чувствует сведёнными лопатками и затылком мёртвый взгляд.

Тьма стоит за его спиной.

Юрко не выдерживает, разворачивается, загородив маму — или прижавшись к ней, сам ища защиты, — тень бросается ему навстречу, и он кричит от невыносимого ужаса и от липкой, разрастающейся тяжести, сдавившей тугими обручами грудь. Он кричит, — рот его не издаёт ни звука. Он пытается рвануться прочь — не сдвигается, словно в землю врастает по шею.

— Не ходи, добрый молодец, в тёмный лес — смерть свою сыщешь, — Нелюдь ломано стонет ему в лицо слова. Чужие, неудобные, безжизненные. Подслушал в голове у Юрко, повторил за кем-то другим, и цедит, и давит, как гной под кожей, тянет в издёвке, вьёт холодные простыни. Тёмное месиво, прикинувшееся чем-то отдалённо похожим на человеческое тело. Его голос — стылый ветер и тоскливый скрип тополиных стволов друг о друга, его голос — завывания плакальщиц, переходящие в визглявый хохот. Его голос — последнее, что услышит Юрко, прежде чем морок обхватит его обездвиженное тело за поясницу и швырнёт, ударив оземь, и будет снова княжеское подворье, и сизое закопчённое утреннее небо, и странно знакомая сказка на завалинке.

Глава 4. Стрибожья Вершина

Придёт из лесу медведь,

Принесёт в охапке смерть.

Речка-реченька-река,

Смой всю кровь наверняка.

Будет рвать, кусать, давить,

Лешим не охота быть.

Дрёмичья детская считалочка

Пробуждение выдалось натужным, рваным, вымученным. Но всё же оно случилось. Юрко сел на полатях, с трудом сдерживая крик. И, пока его ещё вело от кошмара, и внутри перекатывался комок тревоги, рука привычно нашла камешек на груди, большой палец лёг в тёплую выемку, словно специально отшлифованную под него. Юрко втянул воздух, до отказа наполняя грудную клетку запахом чужого дома, и выдохнул через рот медленно, приказал плечам опуститься, животу разжаться, облизал пересохшие губы. Всё, что проделывал каждый раз, всё, что давно уже стало его спасением. Взглянул сквозь окно на бесстрастную, бескровную, ненавистную луну. Её холодное располневшее тело, словно утопец, вздулось, разрослось во всю ширь небесную, и Юрко кожей ощущал, как неживые лучи её просачиваются сквозь стыки деревянного сруба, караулят его там, снаружи, и лезут, лезут в окно, в печную трубу, в каждую щель.

Проклятущая луна впервые налакалась его ужаса тогда, в ночь, когда она была в полной силе, когда Юрко вернулся к бездыханной матери. Когда явился ему впервые Нелюдь, застав его бессильно спящим в ногах княгини, и обмер Юрко в его объятиях, задохнулся, оцепенел. Казалось ему, что он кричал и бился, рвал зубами бестелесную тварь, рыдал и звал на помощь. А на самом деле ни один мускул ему не подчинился тогда, покинула его власть над своим разумом, сделался он узником в собственном сне, в недвижимой плоти. Тело предало его, и княжич не проснулся ни на утро, ни назавтре. Третьего дня очнулся он на погребальном костре, сложенном скорбящим князем. Дивный камень, подаренный лесом, жёгся в его руке нестерпимо. Дивный камень крошечным светляком пробурился сквозь этот страшный морок и вновь спас его.

С тех пор вот уж месяц приходит к Юрко во сне Нелюдь, нависает над ним, бессильным, и швыряет из кошмара в кошмар. То слышит Юрко истошный писк птенцов, то с высоты срывается в пропасть, то холодные руки матери целует, то прижимается лбом к тонкой яблоньке, которая родным голосом говорит страшные вещи, то от княжеской дружины мчится в непроходимый лес, и вновь, не в силах остановить руку, запускает камешек в свиристеля. Знает, что будет дальше, но не может противостоять чудовищному мороку, цепенея, он ни разу не пересилил свою занесённую руку. Он ничего не может. И всегда, всегда ощущает Юрко, пока спит, этот взгляд. Смотрит Нелюдь на него белёсыми рыбьими глазами, не мигая. Наблюдает. Если б хохотал злобно, глумился, показал бы что он такое, и как одолеть его... Но нет. Только заметил Юрко, что ночью Нелюдь всего сильнее. Если не найти в дороге крыши над головой, не обустроить себе схрон, если заснуть прямо под лунным светом, можно и вовсе не проснуться. Как тогда.

Юрко рывком поднялся на ноги, скользнул к оконцу, плотнее задёрнул жидкие занавески, и от этого простого, но такого взаправдашнего движения сразу стало спокойнее. И изба стала выглядеть неприступной и надёжной, и сруб добротно сложен оказался, и за одну гору клониться стала выцветающая луна, а за другой горой запрозрачнило кисейное небо.

— Хорошо, — проговорил он вслух, словно разрывая обрывки навьих чар и забирая себе обратно право звучать и жить. — Ещё один день будет. И мне одному решать, каков он мне явится. Это хорошо.

Он прислушался, улыбнулся:

— Верно?

Обернулся. В углу, за берёзовой лавкой звякнул блюдцем и скрылся разлюбопытствовавшийся домовой.

***

Едва выплеснулось солнышко из-за остроглавой горы, шагнул княжич за порог своего укрытия. На крыльце сидел спиной к нему внук старейшины и ножом выскабливал кусок дерева. В траве у ног его кучерявилась стружка, в воздухе смолянисто сочился сосновый дух. Василок сдул пыль с фигурки, придирчиво осмотрел её, обернулся и окинул взглядом Юрко.

— Дурно спалось, княжич?

— Самую малость, наследник старейшины.

Василок усмехнулся, сощурившись прямо-таки по-дедовски плутовато своим синим глазом:

— Убедил. Юрко так Юрко. Пойдём, всего спокойнее и тише до рассвета выходить. Значит, никого не встретишь и от жары не выдохнешься.

Он встал и, постругивая время от времени деревяшку, повёл гостя по выученным наизусть тропинкам сперва за окраину займища, а затем на пригорок, где начинался лес. Там, перед стеной сосновых и тополиных витязей он дал знак своему спутнику остановиться. Вытянул из холщовой мошны на поясе краюху хлеба, отщипнул, присел к корням дерева, положил кусочек на землю, затем погладил ствол по хрустящей коре. Юрко присмотрелся, но ничего особенного в той сосне не углядел, спрашивать о такой причуде не стал, боясь сойти за невежду. Может, у дрёмичей принято было требы оставлять не на капищах в подножии идолов богов, как у всех, а под любой корягой? Поглядим. А парнишка вполголоса проговорил какое-то заклинание, ранее Юрко не слышимое. Не так, как бабки славления тараторят восторженной скороговоркой, а тихо, спокойно, как обещание быть рядом, данное другу.

— С добрым делом я в лесу, ты спасёшь, и я спасу, — и пояснил, немного смутившись, — Это я маленький был, придумал, да так и привык. Дед отправил в лес починять мостик через Сморушку, там не речка даже, ручеёк был да пара досок перекинуто.

— Расскажи, — тут же попросил Юрко, — У нас никто мальцом в глухой лес не сунется, даже на спор. Только мужики разве что, если совсем скота и дичи мало станет и нужда прижмёт.

Василок глянул на него странно. Подождал, пока Юрко отламывал кусочек и рядом клал на землю. Потом поделил оставшийся хлеб пополам, вытащил из мошны горсть сушёных яблок, протянул речевиту и того, и другого.

— Ты мне скажи сразу, Юрко, если тебя этот завтрак не устроит, и у вас принято животинку какую обязательно загубить. Чтобы я тебе сразу дорожку в Ровновье показал.

Юрко безмолвно воззрился на мальчика. Словно перед ним не человек, а дух какой нарисовался.

— Чудной вы народ, — продолжил внук старейшины, повторив недавние дедовы слова. — Зачем же зверьё мучить, когда телу довольно того, что лес сам тебе даёт?

— У вас что же, охоты нет? — не поверил Юрко.

Василок улыбнулся растерянно, словно не знал, как ребёнку разъяснить, отчего вода мокрая:

— Нет охоты до вашей охоты.

— А овчина? Упряжь? Ножны? Да я у вас даже на оберегах косточки видел…

— Так а почто добру зря пропадать? Овцы и кони стареют рядом с нами, лоси и зайцы становятся пищей волков, кошки убивают мышей и птах, медведь одинаково любит и малину, и мертвечину. Всё, что из природы вышло, в неё же и уйдёт рано или поздно. Но если кожа, шерсть или волос может людям на доброе дело сгодиться — пусть годится. Не обязательно убивать, чтобы жить в тепле и довольстве, заставлять столы дичью и прикрасами кичиться. Можно принимать дары смерти и славить жизнь. Так как? Крикнуть птицам, чтобы прятались, или пусть себе летают спокойно?

— Пусть летают, — выдавил Юрко, которому живо вспомнилась мясистая капля крови, застывшая в уголке свиристелева клюва. — Нет охоты.

Василок испытующе взглянул на него, на короткие речевитские ножи, прикреплённые к предплечьям. Заметив это, Юрко вздохнул.

— Слушай, я тут не гневить Лешего пришёл, а помощи искать. Мне надо разыскать одного человека, он может быть в этих лесах, и твои подсказки мне жизнь могут спасти. А мне очень она сейчас пригодится. Я ведь правду вчера сказал твоему деду и остальным, — нет моей заслуги в том, что добрался до Рогозорья цел и невредим. Чудо, случайность, свезло. Разве что ума хватило не убить никого, припасами своими питался, пока были. А лес здешний… Он другой, понимаешь, не как у нас. Дикий, непредсказуемый, неприрученный. На моей родине никому бы в голову не пришло по доброй воле идти в пристанище кровавых богов.

— Кровавых богов? — Василок приподнял брови. — Это вы так нас, дрёмичей, теперь величаете или самого Велеса?

Юрко помолчал. Вспомнилось, как отец его названный вещал собравшейся под теремом толпе, и как после речей его мужчины выжигали дочерна лесные участки. Вспомнил, как горели избы упорствующих старожилов, что противились воле княжеской и не желали дома свои оставлять. Вспомнил, наконец, как по приказу князя отдали эту землю под посев да на расширение Ровновья.

— Некоторые жители светлых градов и правда возомнили себя всех выше и сильнее. Не о том речь. Оружие я здесь не брошу, и в обиду себя не дам. Но и зла не причиню. Веришь мне?

— Тебе — нет, — помедлив, отозвался Василок. — Лесу верю. А он тебя пропустил для чего-то. Ты здесь не просто так, Юрко. Ты ему нужен. Поглядим, зачем.

— Здесь всё наоборот, что ли. Странно это, не могу объяснить. И привыкнуть не могу, бестолковый я здесь какой-то, понимаешь, только и могу, что ходить по лесу, рот раззявив. Проку никакого, одна глупость. На месте вашего Лешего я бы и на порог Леса такого не пустил. Иду туда, не знаю, куда, но здесь, видать, мне и впрямь быть надобно. Если и впрямь зачем-то нужен, — проговорил Юрко в никуда. — Не ешь меня, мишка, я тебе пригожусь.

Он затерялся взглядом в глубине раскинувшегося перед ним леса.

— Добро, — Василок улыбнулся как ни в чём не бывало и шагнул в хвойную прохладу. Юрко — за ним.

Завтракали прямо на ходу, чтобы больше не терять времени, попутно Василок обмолвился про грядущее Вешнее Макошье, которое всем займищем праздновали, чествуя землю перед посевом. Улыбнувшись неподдельному интересу в глазах Юрко, Василок пригласил и его, — дед и сам бы позвал, но, видно, было приятно сделать это самому. Возможно, потому что впервые за его жизнь, в его родных краях ему встретился человек, с которым было по-настоящему интересно. А ещё внуку старейшины было явно радостно от того, что он, Василок, идёт, как хозяин могучего леса, и показывает речевитскому гостю любимые с рождения уголки.

На приглашение Юрко отозвался с облегчением. После пережитой ночи Юрко был бы сейчас рад любому дню, любому человеку, и возросшее напряжение на вчерашнем сборе у костра сегодня уже не хватало за горло той липкой тревогой. Ещё одна ночь позади. Заткнуть окна на ночь чем-то поплотнее, и, глядишь, Нелюдь и не достанет. Ещё седмицу переждать, порасспрашивать местных, какие люди здесь живут, какие дороги вокруг лежат. Он выдержит. Он найдёт способ избавиться от проклятия. И найдёт отца.

Главный весенний праздник обещал передышку, да и от погони он оторвался, но засиживаться здесь, пользуясь гостеприимством дикого племени надолго, не стоит. Вешнее Макошье — и дальше в путь. Идти до приятного изнеможения в мышцах днями, ночевать, завернувшись в тёплую свиту, на ельнике в колыбели спутанных корней. И подпитываться будоражащим кровь любопытством, — а какие развлечения готовит беглому княжичу новый день? Осваивать молниеносное лазание по деревьям, заслышав среди ночи волчий вой, или выискивать и пить по каплям выпавшую за ночь росу на камнях, в листьях и на лезвиях специально разложенных на земле кинжалов? Сейчас же страх беспробудного сна, преследовавший его неумолимо весь последний месяц, отступил. Неожиданно освободилось место простому, бесхитростному счастью.

Счастье — управлять своим молодым, ловким телом, вдыхать землистый запах, влагу трав и просто прогуливаться с человеком, который не хочет тебя убить. Кажется, не хочет. Хлеб, который ещё хранил прикосновение печного жара на хрустящих своих боках, оказался самым вкусным, что Юрко едал в своей жизни. И сморщенные яблочные дольки с жёсткими кожурками были необычными, сладкими, с кислинкой прошлого лета, отчего рот заполнялся вязкой слюной.

Тропинка под ногами стелилась хоженая, но постепенно стала ветвиться и сужаться, пока не перестала различаться чужим глазом, а потом и вовсе исчезла среди влажных ото мха валунов. Пошли то с подъёмом, то под горку, приходилось то и дело подныривать под низкие ветки, перелезать через поваленные скелеты могучих стволов, уворачиваться от паутины. Тело Юрко, казалось бы, просто созданное для быстрой бесшумной ходьбы и плясовой удали, здесь, по корягам и камням его подводило, и вскоре легконогий княжич стал оступаться, поскальзываться и дышать ртом, изо всех сил стараясь не отставать от своего провожатого. И всё-таки, сквозь дрожь ног и распирающий мышцы бег крови, сквозь всю усталость, что за две седмицы налилась тяжестью в теле, какой-то частью себя он вдруг очень чётко ощутил себя самозабвенно счастливым, пронзительно живым. Он знал, это лучшее, что может случиться с ним: вот этот лес, чью красу он в упор не замечал весь путь сюда, прячась за своими думами и на износ бодрящейся надеждой, эти рассветные цвета, верхушки деревьев, на которые дышал солнечный бог, и земля, которую нежила в ладонях луноликая богиня, наливное до прозрачности небо, непуганно хлопающие над головой варакушки, зяблики, грузные глухари, похожие на спелые чернокрылые плоды в тени древних дубов, и эти несколько часов вниз-вверх по дивным тропам, по невидимым путеводным нитям. Обо всём этом Юрко успел уже забыть: похоже, что, убегая от своих преследователей, он случайно убежал и от самого себя, от того, что осталось в нём от лучезарного речевитского мальчишки.

Только сейчас на него обрушилось восхищение, затопив вместе утренним светом неотступно, необратимо и бессловесно. Так, что верилось: навсегда! Словно ему вновь пять, и стоит он, удрав от приставленного гридня, перед Великим Лесом, который ему ещё вовсе не кажется страшным, и во все глаза глядит на бельчонка, выпрыгнувшего на дорогу, и опускается перед ним на колени, и тот, доверчиво скользнув навстречу человеку, цепляется лапкой за его большой палец. Его кружил недопрогретый воздух, его насквозь просвистывали птицы, до одури, до слёз хотелось закричать от красоты и щедрости, с которой Лес подпустил его на расстояние удара в сердце.

На одной из развилок, едва заметных человеческому глазу, Василок спросил, хочет ли Юрко пойти длинной дорогой или короткой. Княжич усмехнулся, вытер пот со лба. Конечно, во все лёгкие, подальше! И путь лихо свернул на каменные уступья, к склону взгорья, с которого из-за сосен и дубов выглядывал бок займища, и тянулся из редких домишек белёсым полозом дым — где-то там, внизу топили печи, грели избы и каши, передавали из рук в руки деревянные ложки, горшки, а кто-то уже вовсю трудился на земле, приготавливая её со сна к скорому посеву, или работал в доме, подлаживал уставший от зимовки двор, тесал дерево, правил косы и топоры.

Княжич останавливался то полюбоваться на открывающиеся просторы, то перевести дух, а сам всё поглядывал на дрёмического мальчишку, всего такого по-воробьиному нескладного, словно наспех скроенного. Подлёток ещё ломкий, а в глуши дремучей, в самой непролази гуляет как у себя дома! Юрко нечасто встречал кого-то, кто двигается быстрее него, — лесавки не в счёт, — а этот ещё и постругивает попутно свою деревяшку, выскабливает ножичком сосредоточенно, по сторонам почти не глядя. Издевается, что ли? Идёт себе сквозь ветви и кустарник, не устал даже. Валуны словно сами бока ему под ноги подставляют удобной стороной, каменные осыпи уверенно огибает, кажется, на ощупь, корни не лезут с подножками из травы, легко обходятся преграды.

Тут бы раззавидоваться да из-за одного только упрямства поднажать, а Юрко вдруг встал, опершись о колени, и рассмеялся. Василок, успевший позабыть о своём спутнике, аж подпрыгнул от неожиданности, уставился на него. Юрко яростно вытер взмокший лоб и шею, сбросил шитую серебром свиту, рухнул на землю.

— Недооценил я тебя, Василок… Дай дух перевести… А я-то себя тешил, что не зря юрким именем меня назвали.

Он снова засмеялся. Василок сел рядом. Смотрят они: сквозь редеющие макушки деревьев, за околицей солнце молодое из-за леса встаёт, с листвой в свет и тень играется.

— Там займище, — Василок кивнул в сторону прорезывающегося солнца. — Мы почти поднялись. С Вершины Стрибожьей всё как на ладони видно, лучшей карты Рогозорья тебе не сыскать. Я покажу, а ты запомнишь.

Помолчал. Спрятал деревянный брусочек в мошну, ножик за пояс, сцепил руки на затылке и лёг на траву, на пошёптывающиеся верхушки деревьев глядючи.

— Ты просил рассказать, как я в лесу мальцом заплутал. Дед тогда сказал сходить починить мосточек через ручей. А сейчас вот думаю, быть может, не для этого он меня туда отправил? Там делов-то — две доски скреплённые, да вода быстрая — видать, и размыло. Я эти доски ниже по течению нашёл, на место вернул, камнями прижал для надёжности. А обратного пути не могу найти, ни одной тропинки знакомой, ни деревца приметного — всё переменилось. Наревелся, набегался. Только снова и снова меня к Сморушке выводит, как заговорённого. Тогда и дошло до меня, что не хочет лес, чтобы люди на ту сторону речки ходили, что нельзя туда. Решил проверить свою догадку. Мостик разобрал, оттащил в кусты доски. Сморушка тут же на глазах из ручейка в настоящую речку разлилась, её у нас после этого ещё Смородиной называть стали. Ягодник на том берегу залило, воды в чёрный цвет та ягода окрасила. Вот, что лес хотел сказать! А никто его не понимал, всё похаживали за ягодой сюда, а потом болели, и я тугоумный достался, пока сообразил, что к чему… Тут и тропинка знакомая под ногами откуда ни возьмись, и осина с брошенным беличьим дуплом, и пенёк, на котором я своё имя вырезал. Бежал, наверное, вечность, не оборачиваясь. Как из лесу вышел, решился поглядеть назад. А лес стоит за спиной, добрый, довольный. И я — счастливый. Усталость как рукой сняло. Поблагодарить захотелось Хозяина, что не просто вывел, а от беды спас, научил, как увидеть её. Но не было ничего тогда с собой, чтобы в дар оставить, и я тогда прижался щекой к крайнему дереву, поблагодарил как сумел, а на другой день присказка сама сочинилась. Её и говорю на входе. Это как постучаться в дверь, когда в гости заходишь.

Юрко так заслушался историей, мерным голосом Василока рассказанной, и засмотрелся на муравья, который упорно преодолевал вершину его собственного колена, что и не обратил внимания, как на плечо легла рука. И в этот миг почувствовал, что этот маленький привал дал ему сил, хоть отбавляй: стало широко в груди, привольно, петь захотелось птицей, чтобы голос летел над лесистыми склонами, в небо ввинчиваясь. Он вскочил, едва сдерживая звенящую лёгкость тела, чтобы не в обгон своего провожатого побежать вперёд, вверх. Тряхнул головой, подхватил свиту с земли, сверкнул улыбкой весёлой:

— Ты, Василок, мне почаще такие истории рассказывай. Я, глядишь, чему и научусь. Вот теперь и к Стрибогу на вершину подняться не так стыдно будет.

Василок усмехнулся, отчего синий глаз его сщурился. Он был уже на ногах.

— Наперегонки?

Они переглянулись, затаили дыхание и — сорвались с места, как ужаленные. Каменное плато, венчающее гору, казалось совсем близко, но подъём забирал всё круче, земля с хвоей сменились острогранными булыжниками. Юноши с бега перешли на четвереньки, карабкаясь всё выше, цеплялись за колючий, высушенный солнцем кустарник, скатываясь на каменной крошке. Первым на вершину взобрался Юрко. От бега распалился, как пламенник умасленный — от искры, без следа усталости в теле — сам опешил. Подал руку Василоку, легко подтянул его:

— Зря поддался.

— Не поддавался я. Ты мне лучше скажи, Юрко, — мальчик пытался отдышаться и был скупее на слова, чем обычно, в выражении лица его проклюнулось удивление. — Были у тебя в роду дрёмичи?

— За похвалу спасибо, но…

— Это не похвала, это вопрос. Так были?

Юрко даже не сразу нашёлся что ответить. Из уст любого другого мальчишки такие слова звучали бы дерзко и непозволительно. Ещё пару седмиц назад, когда Юрко назывался княжичем Ровновским, ему никто не смел в таком тоне и слова молвить, кроме, разве что, самого князя да ещё Осинника убогого. Но здесь был не светлый град, а дрёмичи не были теми, кто расшаркивался перед вышестоящими. И Юрко чувствовал, что Василок говорил с ним, как с равным, вовсе не потому, что хотел зацепить, а потому что действительно считал его равным, ведь Юрко сам просил не называть его по чину. Мальчик нетерпеливо ждал ответа, и он сдался:

— Нет… Не знаю точно. А что за интерес?

— Да так, праздный. Идём, — Василок уже выглядывал что-то за его спиной. — Хочу познакомить тебя.

Юрко обернулся, и дыхание замерло в горле пойманным мотыльком. Перед ним, стоящим на широком каменном плато, раскинулось море леса. В колыбельных, что пела ему мать в детстве, сказывалось, что старые горы похожи на медленные волны, но Юрко никогда не мог этого понять, как ни пытался представить. Сейчас тихое величие утреннего весеннего леса с высоты птичьего полёта лишило его и слов, и воздуха, и мыслей. Перед ним предстало Рогозорье, неведомое Лешачье Логово. Не только щедрая россыпь деревянных изб, что звалась им, но и то, что исстари было этими первородными землями. Зелёные волны-великаны с ровным ворсом сосен замерли в древнем могучем прибое, окаймляя займище, привольно рассеянное меж холмов, да из этой пучины вздымалась гора по ту сторону займища.

— Они движутся, но очень-очень медленно, — изумился Юрко чуть слышно. — Быть может, через сотни лет или тысячи они осядут, а им на смену из земли и камня поднимутся новые, которых мы уже не видим…

Василок улыбнулся. Солнце полностью выкатилось из-за горы, похожей на Стрибожью Вершину, как сестра на старшего брата, и начинало уже слепить и припекать. На свету васильковый глаз мальчика становился льдисто-прозрачным, а зрачок сжимался в точку, как у хищной птицы.

— Эта гора почти отовсюду видна — удобно на случай, если потерялся. Хотя… — Василок цокнул языком, почесал затылок, — Если Хозяина разгневил, это вряд ли поможет. Гора напротив, поменьше — Златоглазка, тут всё просто — пещеры с золотом. Лезть в них, конечно же, не надо. Между Злотоглазкой и Стрибожьей вершиной — Стреча, она ещё вон за тем хребтом, далеко начало берёт. Чистая река, сильная, справедливая. Пей, купайся, да зла не делай, погань никакую не бросай. Где пошире разлилась, можно и вброд перейти. Где ползёт величаво, как сытая змея, да ещё берега покруче — там местами мне с головкой будет. Ниже по течению в Стречу впадает Чиря, студёная, быстрая, горная. Вон она ещё виднеется, маленькая, как ручей, по берегу ивняка полно и рогоза. Самое старое дерево там Поцелуй-Ива зовётся, те, кого благословит она, по осени свадьбы играют. Синий Камень за тремя холмами, если прямо пойдёшь, — это скала и грот под ней. Там русалок полно; не шуми, в грот не ныряй, ничего не бери оттуда, не откупишься потом.

— Далеко ещё до Русальной седмицы, — возразил Юрко, припомнив ночь, когда мальчишкой сбежал с другом Вадимом на пруд в самый разгар Русалий, да так никакую нечисть толком и не увидел. Впрочем, возразил не очень уверенно.

— Там-то нечисть совсем звереет, — Василок кивнул, словно речь шла о совершенно естественных вещах, в подтверждении не нуждающихся, как об орлах, что охотятся на мышей. — Тем летом утащили в омут бабу на сносях, жену кузнеца, тоже, кажись, из ваших, из речевитов была... — осёкся, глянул на помрачневшего Юрко и продолжил, уже не отвлекаясь, — Такое не часто. И не просто так. Но и сейчас поосторожничать у воды не лишним будет.

— Не карта, а путеводитель по смертельным развлечениям, — Юрко невесело хмыкнул, прикидывая размах и разнообразие предстоящих ему приключений и возможных встреч, и тут же тряхнул головой, отгоняя дурные мысли. — Дивно, что там ещё? Вон там, большая поляна на краю займища. Костровище там, что ли, посередине такое большое? Значит, огонь лучше на полянах разводить, не в лесу?

— Это Лыко. В честь первого старейшины. Он завещал после своего сожжения на том месте петь, плясать и веселиться, а не горевать. С тех пор там гуляния все и проходят, вон уже к Макошью готовят столы, подчиняют, мост украшают. Другие поляны да опушки у нас под посев да под выпас, но их не много, у каждого земли вдоволь, и родит она щедро. Спится на полянках летом и без огня славно, и звёзды чудо как хороши. Сейчас-то, конечно, земля до конца не прогрелась, можно и огонь развести аккуратно, но тут уж как с Полевиком сговоришься. Его хлебом задобрить можно. Полуденница побрякушки всякие любит, да она ночью спит, а если и лютует, так только в самую жару, а середине лета. Ну а в лесу… — тут Василок замялся, выискивая подходящие слова. — Здесь Леший — царь, ему людские законы не писаны, а чтобы в его владениях беспрепятственно ходить… Чутьё надо. Ты и так поймёшь, уже понял, если до сих пор жив. Черноводную реку встретишь — поворачивай. То, что букашки не едят, и сам не ешь. Там, где звери не пьют, и сам не пей. Кажется, всё. Ну а само займище в низине спрятано, его так просто не увидишь, если только забраться повыше или уже совсем на подходе, из берёзовой рощи. Там ты и распугал наших берегинь, — Василок, видя, как Юрко собрался было виноватиться, одобрительно добавил, — Как они визжали! На всё займище слыхать было.

— Вот бы вся нечисть была похожа на ваших берегинь, — усмехнулся Юрко, вспоминая вспыхнувшую перед ним зарницей девчушку с медными кудрями, и неравномерно выбеленное лицо, и болотный огонь, золотящийся в ореховых глазах, и летом пахнущую макушку.

Вчера вечером он встретил Зоряну, сегодня утром — зарю, и обеим был отчего-то несказанно рад. Обе они были словно одним целым, таким естественным и правильным, как если бы любая из богинь, какая угодно из сил природы решила бы, обратившись в человека, попроказничать немного, носясь с подружками по лесу.

Юрко шагнул к краю, вглядываясь в залитое солнцем Рогозорье, да так и замер на полпути, уставившись под ноги.

— А богов своих вы жертвами балуете? Или… — он недоговорил.

На плоском камне перед ним багровела кровь. Ох, не стоило поминать нечисть. Не стоило надеяться, что ему и дальше будет везти в самом Лешачьем Логове.

Василок опустился рядом на четвереньки, по-звериному.

— Или у канюков была удачная охота, — и пояснил, видя недоумение Юрко. — Канюки, мяукающие орлы. Неужто в Ровновье не водятся? У нас тут с незапамятных времён ещё живут Подага с Погодой, муж с женой. Ну, то бишь, может, это не одни и те же птицы, но их всегда вдвоём видно. По весне ещё Посвист появляется, канючонок, а, как вырастет, улетает, на другой год появляется новый. Вот Погоды что-то не видать в последнее время, наверное, готовится. А Подага охотится за двоих. Жалко зверок малых. Да они не со зла, просто все жить хотят. И продолжаться.

— Вы что же, орлам имена даёте?

— Да ещё и какие, — с охотой отозвался Василок. — Так издавна кличут Стрибожичей, божков ветра. Подага — за холодный ветер отвечает. Погода — спокойный. Посвист — жаркий. Дед говорит, что боги не в идолищах и не в капищах, не в славлениях и оберегах, и я ему верю. Это всё для людей. А они — здесь, повсюду, пусть даже и выглядят просто как старые дубы или обычные канюки, или даже ветер. Всё как надо, всё на своих местах, и потому здесь мир. И так будет всегда, покуда стоит Дремобор, и Леший хранит его, и Стрибожичи из века в век гнездятся на этой вершине, храня займище, и из года в год наступает весна.

— А это кто из них? — Юрко, поймав краем глаза движение, указал на кружащую в небе птицу.

Василоку даже приглядываться не пришлось, улыбнулся ввысь, как старому другу, представил:

— Подага.

— Значит, — припомнил Юрко. — Ждать холодов?

— Да ничего это не значит, — Василок с наслаждением потянулся, застоявшись на месте, отошёл к самому краю, сел, свесил ноги с отвесного камня. — Или значит. Оно как. Работает только то, во что сам веришь. И немножко больше.

Юрко неотрывно следил за орлом, что посолонь выводил круги над займищем, на той же высоте, что и они, и широко, по-мальчишески улыбнулся, когда до них долетело по выси звонкое, писклявое канючение.

— И правда, мяукает.

Глава 5. В гостях у Яси

— Ишь, мяукают уже вовсю! — рассмеялась Зоряна.

Ох, и трудно сдерживать восторженный писк, когда тебе доверяют подержать трёх котят, народившихся намедни, когда прямо на колени сажают дрожащие крохотные тельца, а они мокро тычутся носами между твоими пальцами и пищат беззубыми ртами.

Ещё бы! Уж как ждала Зоряна, чтобы наконец посмотреть на котят Яси! В гости к ней она одна идти не хотела — всё ей казалось, тихая Ясина мать Гнездица не рада ей и отчего-то поджимает губы, под любым предлогом норовя выпроводить. С подружками же Зоряна чувствовала себя куда смелее. Пришлось ждать, когда Душка с Румяной отделаются от братьев, которым родители наказали следить, «чтоб девки без дела не мотались», а Ивица поможет матери с приготовлением к Вешнему Макошью.

К Ясе в избу они влетели поутру вихрем цветных лент и щебета, разрумяненные бегом и юностью, сумасбродные и прекрасные. Гнездица аж выронила платок, которым собиралась подвязать туго заплетённые волосы дочери. Но увидев, как Яся просияла от вида гостей, Гнездица сама предложила им поиграть с котятами, подвезла дочь на её тележке к корзине в углу и ушла вывести на выпас отару овец.

— Так а то! — Душка так и скакала вокруг подруги от нетерпения и умиления, то и дело проводя мизинцем по спинке то одного котёнка, то другого, и изо всех сил стараясь не срываться на взвизгивание, чтобы не пугать слепых ещё зверят. — Ты глянь, все в мамочку, такие же рыжие мяукалки, разгово-орчивые — это они здороваются с нами! Приве-ет, мурмулюнчики! Такие славненькие, такие сладенькие!

— Ты их что, уже облизать успела? — обхихикала сестру Румяна, увернулась от толчка локтем и встала по другую сторону от Зоряны и копошащегося клубка в её подоле, — А разговорчивые они, потому что лопать хотят, а не наши морды тут лицезреть.

— Румянка, ты грубиянка, — скривилась Ивица, не отрываясь от наглаживания рыжей кошки, которая с урчанием поедала варёное яйцо из мисочки. — Но ты права. Маленькие дети ненасытны, только и делают, что едят и спят. Кушай, красавица, не торопись, за твоими пискунами целая очередь нянек выстроилась, а ты так хорошо потрудилась, кушай, набирайся сил. Зато скоро они будут уже играться вовсю, устраивать догонялки, покусалки…

— И обсиралки, — зловеще вставила Румяна; девицы зашлись недевичьим хохотом.

— А потом, — продолжала Ивица. — Мама научит их охотиться на мышек, и с каждым днём эти пищащие пузыри всё больше будут походить на настоящих кошек.

Зоряна чуть не задохнулась от невиданного трепета, когда самый мелкий котёнок с белой крапинкой на рыжем ухе начал сосать её мизинец, уютно устроившись в ладони хрупким клубочком.

— Как бы я хотела взять себе одного… — выдохнула она, как зачарованная. — Когда подрастёт, конечно. И если будет можно… Мы так похожи, смотрите, у нас даже пятнышко на ухе одинаковое, ага ведь? — откинула пышную косу — на ушной раковине светлело сверху небольшое родимое пятно. — Яся, я очень-очень буду его любить.

Яся улыбнулась.

— Если мама разрешит. Я попрошу её.

Ивица захлопотала, заторопила, помешав Зоряне обрушиться с благодарностью на Ясю.

— Всё, мать наелась, возвращайте детей, брысь-брысь!

Она по-хозяйски оттеснила Душку с Румяной и перенесла котят с коленей разомлевшей от нежности Зоряны в корзину, устланную мешковиной. Кошка, на ходу слизывая с носа остатки желтка, прыгнула туда же, развалилась. Крохотные растопыренные пальчики принялись мять тёплый живот, пахнущий молоком. Писк сменился счастливым утробным мурчанием. Девицы в один голос вздохнули и зажмурились, невольно повторяя кошачьи моськи.

Только Яся одна глядела вновь рассеянно и зыбко сквозь плетение корзины и наст почерневших от времени половиц. Словно она одна, совсем одна. В тёплой, млечной, напитанной новой жизнью тишине её голос прозвучал с той простотой и покойностью, с каким падает камень в ледяной омут, утягивая за собой человека.

— У меня никогда не будет детей, — и вздрогнула от того, что произнесла это вслух.

Зоряна удивлённо подняла на неё глаза, открыла было рот, да споткнулась взглядом о ноги, отчётливо худые даже под двумя слоями юбки. Душка и Румяна же, напротив, затараторили наперебой, мол, нельзя на себя наговаривать, и что глупости это всё, и что всё у Яси будет хорошо. А Ивица просто взяла узкую Ясину ладошку, бледную и холодную, и накрыла своей рукой. И от этого простого касания девочка шумно втянула воздух и вдруг захлебнулась рваными, глухими, раздирающими горло, рыданиями. Молча, не сговариваясь, подруги стянулись к ней, обняли, переплели руки, свивая колыбель для её кручины. Никогда ещё тихая Яся не была ни с кем близка настолько, чтобы хоть словом обмолвиться о том, что у неё делается в сердце и где по-настоящему болит, а её и не выспрашивали. Просто безотчётно, по наитию разделили то, что не умещалось в тонкокожих ладошках. Что-то более древнее и мудрое проступило сквозь время и плоть через них, гладило по макушкам, по распростанным по плечам платкам, утирало слёзы, дуло на ранку. Даже пылинки, светящиеся в солнечных лучах от окна, подвисли в воздухе. Так нужно. Нет ничего важнее этого сейчас. Нет ничего горше и нет ничего слаще.

Зоряна размежила медовые глаза, и сразу же всем, на кого брызнули народившиеся в них лукавинки, стало ясно как белый день, что замыслила она что-то разэтакое.

— А чего это мы? На дворе самый травень, Вешнее Макошье не за горами, а мы да в четырёх стенах сидим? — она вмиг оказалась у окна, распахнула ставни, впуская свежесть и смех; закружились в световом проёме пылинки, разбегаясь во все стороны, и вместе с ними завертелась юлой Зоряна. — Я вот вам сейчас покажу как надо. Яся! Идём! На суженого-ряженого гадать!

Душка с Румяной взвизгнули от восторга, запрыгали, Ивица хитро прищурилась, а Яся покраснела и поинтересовалась неуверенно:

— А разве не землю-матушку в эту пору чествовать надо?

— А мы и так! — Зоряна осмотрелась, перевела взгляд на Ясины ноги, что, хоть и не ходили, а в лапоточки обуты были. — Снимай-ка лапоть! В окно кидать будем. С левой ноги, да через правое плечо! А куда упадёт? На землю! Вот она-то нам и поможет, на женихов укажет, в какую сторону света лапоть посмотрит, оттуда суженый и придёт! Как такую землю да не чествовать после этого?

Ивица рассыпала пригоршню смеха, не сумев сохранить невозмутимый вид:

— Ну, допустим, гадание ты к весенним обрядам притянула. Но мне нравится!

И девицы принялись стягивать лапти. Зоряна помогла Ясе, подкатила её спиной к окну, и девчушка сидела теперь, зардевшись пуще прежнего, и прижимала лапоть к впалой груди.

— Давай, Яся! Кидай! — уговаривали Душка с Румяной, вертясь и изнывая от нетерпения.

Зоряна поймала испуганный взгляд Яси, для которой всё это было внове, и пришла на помощь:

— Смотри, это ж проще пареной репы, — давай я покажу, а ты просто повторяй.

Яся облегчённо кивнула. Зоряна пролезла к распахнутому окошку, подставила затылок солнцу, сжала решительно в руке лапоть.

— Земля-землица, покажи, в кого влюбиться, — завела она таким тихим, торжественным тоном, что даже сёстры затаили дыхание. — Кину лапоть за плечо, любить буду горячо.

И она широким залихватским броском отправила лапоть в полёт, — он со свистом вылетел на улицу.

— Эй! — завопили снаружи.

Зоряна обернулась, девицы повытягивали шеи из-за её спины. На дорожке к дому стоял плечистый парень в красной линялой рубахе, с перехваченными на затылке волосами. Ручищами своими он вцепился в дуги коромысла и пытался унять качание здоровенных вёдер, в которых плескалась растревоженная вода. Вид его, несмотря на бабье, казалось бы, занятие, был внушительный. Парень перевёл мрачный взгляд с лаптя, прилетевшего в него, на Зоряну. Истерично хохотнула Душка.

Яся, которой за спинами ничего было не видать, пискнула:

— Кто это там?

— Багровень, — досадливо простонала Зоряна. — На кой ляд ты под гадальный лапоть-то лезешь?! Ну и как мне понять теперь, с какой стороны жениха ждать?

Багровень зарычал от негодования, а Зоряна лишь закатила глаза, повертела головой — не видит ли Гнездица — и, перемахнув через подоконник, спрыгнула по ту сторону окна. Ивица поймала за юбки воодушевлённых этой выходкой Душку с Румяной и напомнила, что существует дверь, и сама же покатила туда Ясю на тележке. На крыльцо они высыпали взбудораженной галдящей толпой, босые на одну ногу, с зажатыми в руках лапотками, а навстречу им поднялся Багровень да вёдра занёс — каждое чуть ли не в человеческий обхват — в дом. Из сеней слышно было, как с шумом полилась вода в бочку. Зоряна же сокрушённо созерцала свой лапоть на дорожке. Подруги подтянулись к ней.

— Нещитово. — Глубокомысленно изрекла Румяна.

Душка поддакнула, вторя сестре:

— Как есть нещитово.

— Сама знаю, — буркнула Зоряна. Закусила губу, с надеждой вскинула глаза на Ивицу. — Может, перекинуть?

Та присела к Зоряниному лаптю, подпёрла тонкоперстной своей ладонью точёное лицо.

— Не дело это — гадание переиначивать, разве ж не слышала об этом? Такого в судьбе наворотишь, мало не покажется. Тут как, Зорян: раз уж взялась гадать, любой исход истолковывай. Не бывает пустяковых гаданий.

— Так не получилось же! — Зоряна аж топнула ногой и зыркнула на Багровеня, показавшегося в дверях: вот же принёс его леший не вовремя!

— Это как сказать, — мазнув улыбкой, заметила Ивица и шагнула к крыльцу, увлекая за собой Зоряну. — Так ты часто сюда похаживаешь, Багро?

Зоряна ещё раз взглянула на лапоть. Носок его смотрел не в займище, а за околицу, туда, где дышали терпкой смолой леса, лежали подо мхами тысячеликие камни, и высилась Стрибожья Вершина. Девицы, вслед за Зоряной, со вздохом натянули свои лапотки: гадание нынче не задалось. Бывает. Видать, не к месту оно перед Вешним Макошьем.

На крыльце Ивица надевала лапоть на Ясину ножку и болтала с Багро. Душка с Румяной, забывшие уже про гадание, увидели, что Багро собрался идти и водрузил на плечи исполинское своё коромысло, разбуянились, повисли на концах коромысла вместо стоящих рядом вёдер, не давая уйти. Зоряна, которая сбежала в дом проведать котят и растопить свою обиду о пушистый животик, полный горячего молока, выскользнула обратно на визги сестёр, прижимая к груди Пятнашку, — так она стала про себя называть рыжего кошачьего ребёнка с белым пятнышком на левом ухе. Выскочила на крыльцо.

Во дворе перед крыльцом Багровень волчком вертелся с коромыслом на плечах, а Душка с Румяной описывали широченные круги вокруг него, вцепившись в концы и истошно вереща то ли от восторга, то ли от ужаса. Но Зоряна отлично знала, что и от того, и от другого. Она сама с трудом удерживалась, чтобы не ринуться к ним и не устроить кашу-малу, как в ещё таком недавнем детстве, но лишь хихикала тихонько, стараясь не слишком трястись, чтобы не потревожить Пятнашку. Ивица щурилась на них медовыми своими глазами, в которых мысль остановить это безобразие боролась с желанием самой занять очередь на карусель. А затем Зоряна взглянула на сидящую рядом Ясю, на то, как она подалась вперёд и не дыша глядела со своего сидения с мучительной жаждой на эти головокружения, цветастые мазки юбок и лент, и на эти хохочущие лица, и на заплетающиеся ноги Багро. Зоряна невольно задержала взгляд на подруге. Да и могла ли она называть её так даже про себя? Ведь так незаслуженно редко была с ней, так плохо знала о том, какие беды и радости той приходилось пропускать сквозь своё сердце. Так мало походила Яся на Зоряниных подруженек с их смехом, размахом и заревом. Взглянув по-иному, поразилась Зоряна надтреснутой её силе в этом болезненном возбуждении, — так много жажды жизни было в этом. Так много протяжной тайной мольбы. Яся почувствовала этот взгляд, поймала его, моргнула и — всё исчезло. Спряталось, юркнуло обратно внутрь, забилось в угол, закрылось руками в ней это минутное свечение, жаждущее шири, выси, простора и воздуха. Зоряна отдёрнула взгляд, как если бы подсмотрела что-то сокровенное, для её глаз не предназначенное.

Багровень уже не кружился, а стоял один во дворе. Его вело, но он на остатках серьёзности сосредотачивал свой взгляд, чтобы торжествующе глядеть на девиц. Душка с Румяной пытались встать, но сразу же оказывались опять ничком в траве, и поднимались снова, расставляя широко ноги и руки, хохотали друг с друга, и падали обратно. Багровеня, пока он глядел на эти куролесы, тоже сшиб с ног смех. Он рухнул на колени, оперевшись о дугу коромысла, но встать не мог. Тут и Зоряна засмеялась во весь голос, и Багро поднял на этот смех голову, собирая в этой точке весь свой кружащийся мир.

Девичья тощая фигурка белела в дверном проёме, волосы непобедимо топорщились пламенеющей медью из некогда туго свитой косы, плечи вздрагивали от смеха, и на него была обращена, ему отдавала она свою улыбку во всю ширь. Крошечный светло-рыжий комок в её ладонях он заметил только, когда тот издал требовательный писк, и Зоряна как по команде утихла и стала, пружиня ногами, делать странные мягкие движения, словно укачивая младенца. И откуда только единственному дитя в семье знать, как это делается?

— Что, Багро, — бросила Зоряна, запоздало вспомнив, что обижалась на него за что-то. — Вскружил девкам головы и рад?

— Это кто кому ещё!.. — нестройно возмутились сёстры. Они сидели, как пьяные, растопырив ноги в траве и привалившись друг к другу спинами; мир всё ехал в сторону, твердь подло ускользала из-под ног, мимо избы с деревьями водили хороводы. Они были окружены, но не сломлены.

— Это правда, — кивнула Ивица, и потянулась пальцем к котёнку, а тот вслепую потянулся навстречу к ней и разомлел от поглаживания, отчего Зоряну кольнула ревность. — Эти чудесные создания свалят с ног и медведя. Ну, будет тебе, Душка, оставьте вы парня в покое, он, в отличие от некоторых, с утра трудится без продыху, помогает Ясе с матерью. Ты знала, Зорян? Яся рассказала, что Багровень им с водой помогает уже год, после того, как ближайший колодец пересох, и к сиденью колеса когда-то придумал, как приладить тоже он, и спуск с крыльца из досок тоже он сделал. Каково, а? — Ивица глянула на сестёр, убедившись, что в осоловевших их взглядах проклёвывается что-то осознанное. — Да не рассиживайтесь! Надо ещё в человеческий вид вас привести и на Макошье отправляться, — солнце уже в полдень поднялось. Вон и Ясина мама.

По тропке с пригорка и правда спускалась Гнездица, опираясь о палку, которую, видать, подобрала по пути, пока гнала овец на выпас. Углядев Багровеня, Гнездица скорее засеменила к ним. Когда за ней стукнулась хлипкая дворовая калитка, девушки уже натянули сбившиеся платочки, чмокнули котят на прощанье, Багро подцепил коромыслом раскиданные вёдра. Гнездица обвела всех быстрым, тревожным взглядом, словно была уверена, что в её отсутствие непременно случится что-то нехорошее, затем остановилась на Багро, замельтешила виноватой улыбкой, которая так чужеродно смотрелась на её невыразительном лице.

— Уж ты прости нас, сынок, тебя, поди, и в дом не пригласили, не накормили, отдохнуть не дали, вон ты взмок как, с другого конца займища шёл…

— Здрава будь, Гнездица! — Багро уже потушил искры в глазах, опустил раскрасневшееся лицо, кланяясь маленькой сухонькой женщине в простой, но безукоризненно чистой рубахе-вышиванке. — Благодарю, да, знать, не за тем я хожу до вас, чтоб объедать, а за тем, чтоб хоть немного подсобить по хозяйству.

— Да как же, как же! — всплеснула руками Гнездица, вытянула из плеч аккуратную головку с убранными под платок рано поседевшими косами. — Ты не подумай! Ты нам очень помогаешь, сынок! Слов нет таких, чтобы сказать, как мы с Ясей тебе благодарны. Что б мы делали-то без тебя! Да, Ясь? Спасение ты наше…

Яся только вздохнула с крыльца. Мать как всегда. Да и Багро так и не привык за это время к её благодарности навзрыд. Он изменился в лице, помялся на месте, повёл плечами, неловко стукнул ведром о забор, заторопился уходить, скомканно прощаясь по пути.

Да выходя со двора, заприметил двоих. Те легконого спустились с горы, у подножия которой стояла изба Гнездицы, и шли, увлечённо переговариваясь, по ведущей из лесу тропинки, что примкнула вскоре к заборчику.

Глядел Багро на идущих плечом к плечу речевита и дрёмича и мрачнел его взгляд, и росла внутри непонятно откуда взявшаяся въедливая заноза. Ну, нет! Очень даже понятно откуда. Багро быстро связал нарождающееся раздражение с бодрым, праздным и отвратительно счастливым княжичем. Заноза — это речевит, свалившийся вдруг на их головы. Вот, что надо было выдернуть, щёлкнуть ногтем по носу и со свистом вышвырнуть восвояси. Багро недобро улыбнулся. Они поравнялись.

— Здравствуй. — Василок заколебался на мгновение, но всё же протянул руку. Багро смял его ладонь, не сводя взгляда с Юрко. Василок тоже обернулся к нему: — Это Багровень, сын Радеяна-ратника.

Юрко издали признал давешнего защитника займища на собрании у костра, но всё же позволил себе окинуть богатыря изучающим взглядом. В плечах широк, в тазу узок, руки как у кожемяки, подбородком можно гвозди заколачивать. Глаза буравят злым весельем. Бурые волосы, перевязанные на затылке, растрепались, косматой тяжестью лежат. Брусвяная, линялая от солнца и пота рубаха, закинутое на плечо коромысло с вёдрами нечеловеческих размеров. Речевитская привычка сравнивать здорового, сильного человека с добрым конём здесь дала попятную, но всё же прикинул княжич, что если и сравнивать этого молодца с конём, был бы то не холёный речевитский жеребец, стремительный и прыгучий, как Лют, нет. То был бы зверюга напободие тех редких тяжеловозов, которым по молодости вожжа под хвост попала, и недобрый дух под ребро вдарил. Не зря, ох как не зря, видно, Багровеня по займищу Медведем кличут. Если бы Юрко не знал от местных, что парень ему одногодка, то и не поверил бы, что простой кмет в глухом селении может так развить своё тело. И это ему только шестнадцать. Нет, не кмет, решил для себя Юрко. Нет здесь кметов даже среди древних стариков, — никто не пашет на княжеский рот и карман по чужой воле, а здешние мужчины и в поле за бороной, и с боевым топором выглядели одинаково убедительно.

— Так вот, значит, откуда ратный жар-то идёт! Коли все дрёмичи так за свой дом стоят, то здесь, поди, самое надёжное место на всём белом свете. Друзья?

Багро на протянутую руку взглянул мельком, в ответ свою не подал.

— Может, нам с тобой ещё и побрататься, речевит?

— Дивно ты придумал. Почему нет? — Юрко усмехнулся, обходя его издёвку по касательной. — Только вот проблем не оберёшься: то угрозами на княжение посадить хотят да под дудку чужую править заставить, то самых лютых дружинников на тебя науськивают, то в лесной глуши мыкаться. Юрким надо быть. Так что, боюсь, не понравится тебе княжеским братцем называться, ох, не понравится…

— А ты за меня поменьше бойся, — посоветовал Багро, крепко хлопнул Юрко по спине и добавил, шагнув ближе. — За себя бойся. А то всякие, знаешь ли, чудеса в наших землях случаются.

Он улыбнулся краешками губ, повернулся, — Юрко пришлось отступить, чтобы не встретиться с увесистым ведром на мотнувшемся коромысле, — и двинулся своей дорогой.

Василок мрачно глянул вслед. Во всём его облике в присутствии Багровеня проступил тот замкнутый мальчик, который сутулится и прячется в тени толпы, понижает голос до едва различимого и смотрит волчонком на своих и на чужих. Не сразу понял, что его кличут. Рядом тронули за плечо. Юрко кивает в сторону двора — с крыльца спускаются Яся с матерью, от них к калитке чуть ли не вприпрыжку несётся пёстрая стайка девиц.

— Если он про эти чудеса, — смеётся Юрко. — Так пускай случаются на здоровье!

От звенящего дерзостью голоса Василок встрепенулся по-воробьиному, робко улыбнулся надвигающимся чудесам в юбках и лентах.

— Ивица, Зоряна, Душка и Румяна, — он называет девичьи имена складной скороговоркой так, что сразу становится понятно, — эту четвёрку все здесь привыкли видеть вместе. — А там — Яся и мать её Гнездица, вдова Востра-всадника.

Василок помахал им рукой и двинулся к калитке, запоздало вспомнив, что в его обязанности как внука старейшины входили приглашения на обряды и праздники. Он догадывался, что дед придумал это больше для того, чтобы наладить его общительность, заставить больше быть на людях и воспитать ответственность, чтобы когда-нибудь он, Василок, зрелый и мудрый, с первой сединой, как заведено исстари, занял место старейшины дрёмичей. Он нехотя шёл к крыльцу, готовя заученную фразу и заученную улыбку, готовясь выслушивать тихие причитания Гнездицы и выдерживать непроницаемый задумчивый взгляд Яси, который он, сколько ни силился, так и не мог понять.

А вокруг Юрко раскрасневшиеся и шумные девицы заполнили собой всё пространство, будто их не четверо, а по меньшей мере втрое больше. Душка с Румяной галдели наперебой, многоголосо пересказывали вести — что-то про каких-то рыжих мурмулюнчиков, и про родимые пятна на ушах, и про неудачное гадание, и про Вешнее Макошье. Слушая их с закрытыми глазами, Юрко решил бы, что полцарства девок вокруг него скачут и голосят, поспорив друг с дружкой, кто первый его сведёт с ума.

Он почувствовал на себе долгий взгляд и потянулся к нему навстречу безотчётно. Рядом стояла статная, ладная, сплетённая словно из самых гибких ивовых побегов да пряной медовой браги, в самом соку юной своей красы, девица. Ивица, так её назвал Василок. Но не этот скользящий и оценивающий взор привлёк внимание Юрко, не эти маслянистые карие глаза под холёными стрелами бровей пробудили в нём смутное волнение. Странное почудилось ему. Почудилось: чьи-то дрожащие пальцы неумело, несмело волос его касаются едва-едва, над теменем и скулой порхают, по ключицам легонько проходят, мурашки на шее сеют. Он перевёл взгляд.

Поодаль, за Ивицей, стояла и украдкой поглядывала на него та, что прошлым вечером, болтая ушибленной ногой, пока он её нёс над резвой рекой, беззастенчиво рассматривала его, думая, что он не видит, и улыбалась каким-то своим мыслям, ведомым ей одной.

— Ну, здравствуй, чудо лесное. — Вышло нежданно трепетно, ласково.

Она зарделась, мигом прибрала самородную зелень глаз, потупилась, руки оцепенело за спину спрятала. И исчезло видение, и простыл след касаний нежных, первоцветных, легкокрылых. Так пух тополиный от искры вспыхивает и тут же меркнет, обращаясь в пыль.

Юрко шагнул к ней, скинул остатки небыли. Окаймил взглядом. В обычном девичьем наряде, какие незамужние носят на праздники и вечорки, с убранными в косу волосами, что в свивании голубых лент больше не клубились вольно кудрями багряной меди, она походила сейчас на простую девицу, которыми Славь полнится в каждом граде и займище. Губы кусает да торчащий завиток неистово наглаживает, пряча под платок. Будто и не было отродясь этого ведьмоватого огонька в глазах, будто и не плескалась через край смесь жжёного леденцового детства и ярого, отчаянного в своей уязвимости, девичьего пыла. Да эта ли та самая берегиня, что так самонадеянно разила дерзостью намедни?

— Как нога?

— Болит, синяк, но если не трогать, то и ничего, — она потянула было вверх юбку, да стушевалась на полпути и принялась наоборот, яростно её одёргивать, рискуя оторвать вовсе. — До свадьбы заживёт.

Душка хихикнула было, но, видя, что подруга покраснела уже до кончиков ушей, развивать эту тему передумала.

— Эй, Зорян, ты там дышать не забывай только, ладно? — зашептала она не в меру громко, наигранно улыбаясь Юрко. — А то ты если свалишься здесь, так весь праздник же пропустишь!

Ивица пришла на выручку, выскользнула перед Юрко:

— Вот оно что! То-то ты, молодец, из лесу воротился. Я думаю-гадаю, неужто не выпустил батюшка-Леший? А это, значит, дед Буслав на Макошье зазвал, вот ты и остался погостить? — Ивица глянула на Зоряну и, вся лоснясь от скрытого торжества, протянула нараспев: — А со Стрибожьей Вершины ты, Юрко, тоже сошёл к нам не случайно…

— Верно, — княжич кивнул, отчётливо почувствовав, что до его появления здесь о чём-то говорили, и последние слова Ивицы как-то относились к тому разговору. И к нему, Юрко, тоже. — Василок показывал мне окрестные земли. И, если вы не против, то мне — честь с вами празднование делить. Да только не знаю я, как у вас Макошь чествуют? У нас… — он запнулся, захотел переиначить фразу, мол, ну какое же ему, сбежавшему княжичу, это «у нас», но не стал. — У нас вспахивают поля, да князь первую горсть семян бросает на борозды.

— Да как же? — Румяна аж подпрыгнула, засуетилась, закрутилась вокруг. — Негоже в такое время землю-то пахать-засевать, это всем известно! Пошто ж вы её трудиться в день отдыха заставляете? Как родить она будет после такого обращения?

— Худо-бедно, как ни усердствуют кметы. Речелье ценит золото, а золото даёт зерно, которое мы везём в другие земли, только наши поля давно перетружены и хлеб дают скудный, потому князья берут землю у Леса. Земля Дремобора нетронутая, родит щедро, а под сохой находится золото и серебро, каменья подземные и самоцветные венцы витязей прошлого. Речелье любит золото. Все любят золото. Вы, верно, и сами не знаете, как богаты: за то, что даёт ваша земля, люди отдают порой жизни, продают свою честь и теряют человеческий облик. Из золота и серебра княжеские умельцы делают небывалой красоты вещи, которые князья передают по наследству. А здесь мальчишки во дворе играют лалами размером с яйцо!..

— А что, умельцы только князьям красоту всякую справляют? А бывают ли у приезжих торговцев диковины какие заморские? — Душка живо заинтересовалась, услыхав про торговлю, — в дрёмичьих займищах вместо оной бытовал обмен. Она облизала губы, засверкала, завращала очами неистово. — Каменья-украшенья всякие распрекрасные? Привёз бы ты, а?..

— А хотите, секрет расскажу? — Ивица вклинилась меж ними, явно наученная Душкиными пристрастными расспросами. — Братец мой Кудевир во сне зеркальце увидал красоты неписанной, а наутро как проснулся, говорит, пойду-ка сделаю точь-в-точь такое же и первой девоньке, которую увижу, и подарю!

Душка с Румяной едва не задохнулись от восторга, похватали друг друга за руки.

— Напомни, сестрица, почему мы всё ещё здесь?

— Вот-вот! Пора и о грядущем урожае подумать, честь-хвалу земле-кормилице отдать!

И, прежде чем их сдуло неведомой силой, Ивица сообразила уцепить с собой Ясю с Гнездицей, Василока захватила с тележкой Ясиной пособить, да успела Зоряне лукавую улыбку через плечо отослать.

Зоряна засопела и тут же не выдержала образовавшегося молчания.

— Ну а тебе, Юрко, что снится на новом месте? Или кто?

— Не помню, — он пожал плечами и всё-таки добавил: — Что-то страшное.

— На новом месте суженая обычно снится… — ещё не договорив, она поняла, что будет себя за это проклинать потом примерно вечность: — Что, видать, совсем не по нраву пришлась?

Княжич невесело улыбнулся, рука потянулась было к шее, и Зоряна подумала, что когда-нибудь точно откусит себе этот дурацкий язык, так отчего-то вдруг стало стыдно и неловко, и такой глупой и маленькой она себе показалась.

— Да уж, не хотелось бы такую суженую. — Юрко поглядел — окатил лазурью и слюдяным солнцем. — А такую, которую хотелось бы, не во снах искать надо. В Яви.

Он взял её за руку так просто и славно, словно делал это каждый день, и увлёк за собой к сердцу займища, туда, где с лысой поляны плыли по Рогозорью пение свирели и звон бубенцов, оседая эхом в ложбинках лесистых гор и прорастая в камнях золотистыми искрами. В безмолвии наблюдала за ними Стрибожья вершина, возвышаясь величаво на западе; кружил канюк в выси; жарко топило полуденное солнце. Богиня земли и судеб вступала в полную силу.

***

Их видели у Поцелуй-Ивы. Одна из девиц рассказывает, ещё красная после гуляний вваливается она в общинную избу, ошпаривает Багро вызывающе широкой улыбкой, которую даже не пытается скрыть: «А княжич-то, княжич! Юрко же его звать, ага? Так вот, милуется с Зорянкой нашей, свататься, поди, будет!»

Багро ломится сквозь пролесок, то срывается на бег, то раздирает влажные травы размашистым шагом. От самого займища он гонит бурю перед собой. Тело мучительно наливается сталью, зудит предвкушением спасительной, желанной боли в кулаках. Что-то не так. Что-то вокруг неправильно, то ли болезненная стёртость леса, словно смотришь на него сквозь слюду, то ли странная тишина, то ли ещё что… Но что — он не успевает понять, не может остановить свой бег, всё проносится слишком быстро. Мимо, рано, вскользь. Он помнит только, что должен бежать и должен быть быстрее страха. Багро вылетает на прогалину, чтобы устлавший её папоротник напоить чужеродной кровью.

И замирает.

Развесисто гнётся к земле Поцелуй-Ива, в тени рогоза безмолвно течёт обычно журливая Чиря. А под ивовой завесью, схоронившиеся от бури, и бессовестно, безобразно счастливые, ютятся двое. Чистой синью светится венок на голове юноши. Незабудковый, туго свитый Зоряной венок — у чужака. На Зоряне коралловые нити, что Багро дарил, оборваны, сбиваются на плечо, провисают редеющими дорожками на груди, роняя крошечные бусины. И чужие руки — до крика близко. Юрко спрашивает что-то, она кивает, и он дотрагивается до завитка косы — точно птенца огнеголового гладит. Вынимает медную накосницу и, ловя блики червонного золота в полукружьях волос, расплетает косы. А Зоряна перехватывает его руки, чтобы прижаться щекой к ладоням, и сбивчиво, безоглядно шепчет ему в висок.

Проклятье. Зоряна никогда не разрешала Багро даже вскользь коснуться её волос! И не может, никак не может позволить это сделать проклятому речевиту! Она бы точно так не сделала, она ведь знает, чужакам нельзя верить, она помнит, что они сделали с его семьёй… И вновь накрывает ощущение кривды.

Словно какое колдовство овладевает волей Багро: он не может отвести глаз, не может зажмуриться и развидеть это, и продолжает смотреть. Он хочет разгадать это наваждение, досмотреть его до конца, найти неувязку, подсказку. Хочет спасти Зоряну. И чем дольше он смотрит, тем больше умирает в нём что-то ясное, ключевое. Пусть. Багро хочется, чтобы оно умерло. Словно в том, как пряди рассыпаются по ломкой девичьей спине, как наматываются колечками на пальцы врага, как путаются золотой паутинкой с ивовыми листьями, — словно за этим всем стоит страшная тень скорого, неотвратимого конца. И только Багро может отвести от Зоряны беду.

«Я никогда не получу её, — резануло сознание. — Если не избавлюсь от речевита».

Юрко оборачивается ровно на этих мыслях.

— Ты чего стоишь как не родной? — он машет ему и улыбается так, что у Багро сводит скулы, как от зубной боли.

Не время. Багро насилу прячет внутри, туго скручивает готовую вырваться злость, набирает грудью воздуха до рези в рёбрах и с приветственным кличем бежит к ним из тени деревьев, распахнув капканом дружеские объятья.

— Мы теперь помолвлены с Юрко, — краснея, щебечет Зоряна. — Нас Поцелуй-Ива благословила! Мы поженимся и уедем в его земли, представляешь? — И заглядывает другу в лицо такими глазами, как будто и правда ничего не понимает. — Багровушка, ты нас не забудешь, ага ведь?

Он улыбается во всю ширь.

— Не забуду.

«Ничего не забуду».

Он кладёт руку на плечо княжичу.

— Прими поздравления, Юрко.

«Да примет Навь тебя в свои объятия».

Багро по-медвежьи крепко обнимает Юрко с Зоряной, и они, до одури влюблённые и слепые, поспешно упрятывают за улыбками и суесловием своё сокровище.

Буря минует, не задев их. Солнце прорывается.

Багровень рывком садится на полатях. Из окна стелется зреющий предрассветный свет. Это был сон. Ведь это же был сон?.. Парень с силой проводит по лицу грубыми ладонями, и встаёт, — как всегда, рано.

Он ступает за порог, вдыхает сосновый туман и входит в этот день. Как всегда, он носит воду сперва в дом, затем Ясе и Гнездице. Он работает во дворе, как проснётся мать, рубит дрова до упаду, — они, как всегда, кончаются раньше, чем он. Гоняет подлётков в прилесье — даже самые бойкие юнцы после десятка прохождений полосы препятствий, лазанья по подвесным брёвнам и боя на деревянных мечах возвращаются в займище, едва волоча ноги. Он седлает Гнедушку и объезжает дозором тропы, холмы и кущи, хранящие Рогозорье от чужих глаз, а по возвращении рассказывает на сборе у старейшины, что лес тих, не откликается птицами, не следит глазами лесавок, не видно зверей. Только одного волка встретил он на звериной тропе у Заступа. Кобыла почуяла его раньше Багро, но не взъярилась, как водится за ней, а лишь всхрапнула и попятилась. Волк волочил половину тела по земле, мех слипся от крови, шкура пропорота точно длинным когтем, на боку чернела рана, нехорошая рана, — от одного взгляда на такую делается пусто. «Дай прощение, прими сожаление». Багро долго ещё по дороге домой не убирал обагрённый топор.

И всё-таки ничего не случилось, говорит себе Радеянов младший сын. Ни с Лесом, ни с ним. Он живёт изо всех сил. Тащит на себе что-то давящее и неудобное, что-то, от чего никак не может избавиться, и всё ещё силится сделать этот день похожим на то привычное, крепкое, как отцовская изба, и живое, разудалое, как гуляние, бытование. Но каждое слово застревает костью в горле. Каждое движение — как в тугой мёртвой воде. Он жив, но он пуст, как свирестелево гнездо, которое он нашёл в лесу недавно, — ещё помнящее тепло и пение, а нынче разорённое и усталое, оно с хрустом скорлупы раздавилось под конским копытом.

Багро пробует снова и снова. Каждый новый день он проходит знакомыми тропами и верными делами, а за ним рваными коралловыми нитями тянутся и тянутся обрывки былого сна.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге