Обложка Тишина.

Тишина.

Леший

0% прочитано
Стандартный
Леший

Тишина.

Пролог.

Я проснулся от того, что во мне кто-то чужой пересчитывал кости. Медленно, по одной, с интересом.

Попробовал сесть и понял, что тело не моё. Короткое, лёгкое, чужое, как взятая на время куртка. Запястья держали бинты, из-под ключицы тянулась трубка, и рука отзывалась больничным холодом. Голова гудела ровно, без перебоев, будто внутри включили вентиляцию и ушли.

Потолок надо мной был казённо-белый, с трещиной от угла к лампе. Пахло спиртом и мокрой штукатуркой. За стеной кто-то плакал ровно и без надежды, как плачут по расписанию.

Ссадины подсохли, рёбра срослись. Судя по этому, я валялся здесь месяц, а то и больше.

Имя пришло само, как приходит ответ на подсказку. Бантэн Кагеяма. Двадцать три года. Чунин Конохи. Остальное, наставника, команду, лица, кто-то вычеркнул из описи и не вернул.

Коноха. Слово было знакомым, как лицо соседа, с которым здороваешься каждое утро и не знаешь, как зовут.

Я закрыл глаза и попробовал проснуться по-настоящему. Не вышло.

Дверь открылась без стука. Вошёл врач в белом халате поверх серой формы, с планшетом под мышкой, и первым делом посмотрел на трубку, потом на меня.

— Очнулись. Хорошо.

Он сел на табурет у койки и щёлкнул ручкой.

— Как вас зовут?

— Бантэн Кагеяма.

Имя вышло легко, будто я произносил его всю жизнь. Что само по себе тревожно.

— Хорошо. Год рождения?

Вот тут я завис. Число всплыло, но какое-то чужое, и я не был уверен, что оно моё.

— Забыл. Или не забыл. Не помню, что помнил.

Врач не удивился, только записал.

— После Девятихвостого у половины Конохи память как решето. Месяц провалялись, а ещё легко отделались. Что помните последним?

— Свет. Пыль. Крыша поехала набок.

— Крыша, — согласился он и постучал ручкой по планшету. — У нас тогда у всех поехала.

Девятихвостый. Коноха. Генин. Чакра. Слова легли рядом и щёлкнули замком.

Я лежал внутри мультика. Хорошая новость: тут есть медицина. Плохая: тут есть лисы размером с гору, и одна из них, судя по разговорам, недавно гуляла по городу.

— Лежите, — сказал врач, поднимаясь. — Дальше вас посмотрит ирьенин.

К вечеру я всё-таки встал. Трубку вытащил сам, аккуратно, как занозу, и никто не прибежал ругаться. То ли персонал был занят, то ли здесь так принято.

Лестница вывела на крышу. Там сохли простыни, стоял бак с водой, пахло нагретой жестью. Я доковылял до трубы, сел спиной и посмотрел вниз.

Коноха была круглой, зелёной и слишком мирной для города, который месяц назад ловил лиса. Крыши, трубы, бельё, чья-то собака гоняет голубей. Только на западе квартал стоял выгрызенный, в лесах и серой пыли, а над ним, в скале, глядели каменные лица.

Хокаге. Четыре лица, четыре человека, которые тут что-то решали. Я помахал им рукой. Не ответили.

Теперь чакра. Я прикрыл глаза и поискал в теле то, что не кости и не кровь. Нашлось быстро, будто ждало: тёплый поток под кожей, ровный, как вода в шланге.

Потянул чуть-чуть. Оно отозвалось так охотно, что мне стало неуютно. Много. Слишком много для человека, который месяц пролежал под капельницей.

Умный человек на моём месте сказал бы «ух ты» и пошёл ломать ворота. Я не умный. Я усталый.

Умеешь считать до десяти, остановись на пяти. Старое правило, ещё оттуда. Оно мне неплохо служило, пока однажды я не досчитал до десяти и не проснулся в чужом теле. Значит пять. Ровно пять, ни на палец больше. Крепкий середняк, каких в каждой команде по двое.

Техник я не помнил ни одной. Ни названий, ни печатей, ни того, куда бежать, если сверху что-нибудь упадёт.

Зато пальцы, когда я потянулся к трубе, сами сложились в печать. Аккуратно, привычно, будто делали это тысячу раз.

Я разжал их и сунул руки в карманы.

С лестницы я спускался медленно, держась за перила, и всё ждал, что из-за угла кто-нибудь выглянет и спросит, с каких пор тяжелораненые гуляют по крыше. Никто не выглянул. В коридорах пахло хлоркой, за одной дверью храпели, за другой кто-то тихо считал вслух, будто пересчитывал себя.

В палате всё было так же. Трещина на потолке, лампа под жестяным абажуром, на тумбочке стакан с водой. Я лёг, накрылся до подбородка и посмотрел на трещину. Она шла от угла к лампе и там раздваивалась, как река на карте.

Я хотел старости. Скучной, тихой, с огородом и без всяких лисов. Чтобы дожить, придётся быть скучным: скучный чунин, каких тысячи, никому не интересен.

Вентиляция гудела ровно. Я закрыл глаза и на этот раз не пытался проснуться. Уснул быстро, и впервые за месяц мне ничего не снилось.

Глава 1.

Выписали меня через четыре дня, утром, когда по коридору ещё не начали разносить завтрак. Ирьенин, женщина лет сорока, с усталыми глазами и повязкой на половину лица, продавила мне живот двумя пальцами, послушала, как там что-то переливается, и записала в карту: «каналы целы, контроль нестабилен, рекомендован покой».

— Покой, — сказала она, застёгивая папку. — Не драться, не бегать, чакру без нужды не тянуть.

— А если нападут?

— Бегите.

Пособие выдали тут же, в конверте, и на ощупь в нём было немного. Потом выдали холщовую сумку и три бумаги. В сумке лежали протектор с листом, обмотанный по краю выцветшей лентой, кошелёк, ключ на шнурке, кунай с потёртой рукоятью и форма, сложенная ровно, будто её гладили утюгом. Из бумаг выходило, что я жив, что мне положено ещё что-то по болезни и что за неделю я обязан явиться в канцелярию.

— Квартиру помните? — спросила ирьенин.

— Помню, — сказал я, потому что на бумаге стоял адрес: Восточная, четырнадцать, второй этаж.

Она кивнула и вернулась к своим делам.

На улице стояло тепло и сухо. Город пах стружкой и смолой. Через каждые два дома стояли леса; на пустырях сушили доски, а свежие заплаты на стенах были светлее самих стен, и от этого Коноха казалась одеялом из разных лоскутов. Двое рабочих в фартуках таскали бревно и ругались тихо, чтобы не слышали прохожие. Мимо прошёл патруль, оба молодые, смотрели по сторонам аккуратно, как ходят по тонкому льду.

У входа на рынок висела доска. К ней прикнопили два списка: слева фамилии с возрастом, справа тоже фамилии, но без возраста, и над правым столбиком кто-то приписал от руки: «не найдены».

Женщина в платке водила пальцем по строчкам и беззвучно шевелила губами.

— Ищете кого? — спросила она, не поворачиваясь.

— Себя.

Палец остановился. Она посмотрела на меня сбоку, поджала губы и вернулась к списку.

Меня не было ни слева, ни справа. Постоял ещё немного, пошёл дальше и всю дорогу думал, радоваться этому или нет.

На рынке взял риса, соли и кусок мыла. Продавец назвал цену, заплатил не торгуясь, и он посмотрел на меня с жалостью.

Дом был деревянный, на четыре квартиры, с галереей вдоль фасада. Лестница скрипела на третьей и седьмой ступенях. На втором этаже соседка выбивала половик о перила, и пыль стояла в воздухе столбом.

— Кагеяма? — Она перестала бить и выпрямилась. — Говорили, ты не выживешь.

— Живой.

— Вижу. — Она осмотрела меня сверху вниз, как вещь, которую вернули в лавку. — Почту твою я забирала, а то ветром разнесло. Зайдёшь?

Из-за её двери пахло луком и уксусом. Она вынесла три конверта и вложила мне в руку, будто отдавала долг.

— Спасибо.

— Не за что, — сказала она и снова взялась за половик.

В замке заело. Пришлось нажать коленом на дверь и повернуть сильнее.

Внутри было чисто, чище, чем ждал. Комната на шесть татами, стол у окна, шкаф, полка с посудой, в углу скатанная постель. На столе стояла чашка, в чашке засохла чайная корка. В раковине лежали две тарелки, сложенные одна в другую.

Снял обувь, поставил сумку у порога и остановился. Пахло сухим деревом и старым мылом. На подоконнике торчал горшок с сухими стеблями. Налил в чашку воды, полил горшок и сам над собой посмеялся.

Потом открыл шкаф, чтобы повесить форму, и рука сама потянулась к третьей вешалке слева, к самой свободной. Посмотрел на неё и вешать не стал.

На стене висел календарь за прошлый месяц. Числа до двенадцатого были вычеркнуты крестиками, двенадцатое обведено кружком. Посмотрел и не вспомнил ничего.

Конверты всё-таки открыл. В первом лежал счёт за воду, во втором казённый бланк с шапкой «восстановление личного дела». Графы шли одна под другой: наставник, состав команды, последняя миссия, особые навыки. Внизу стояло: «при невозможности заполнить явиться лично».

Карандаш нашёлся в ящике стола, вместе с квитанциями и мотком лески.

Имя вписал быстро. Бантэн Кагеяма, чунин, двадцать три года. Буква «К» вышла с крючком на конце, и такого крючка не рисовал никогда.

Дальше дело встало. Держал карандаш над строкой «наставник» и ждал, что рука, которая помнит про третью вешалку, вспомнит и это. Не вспомнила.

В графе «состав команды» всё-таки написал: трое. Откуда взялось число, не понял. Просто знал, что нас трое, что один из них вечно опаздывал и что за это ему доставалось не от учителя, а от нас.

Отложил бланк и занялся ужином.

Рис промыл, воду налил на палец выше крупы, кастрюлю поставил на дальнюю горелку, потому что ближняя грела неровно. Всё это вышло само, без моего участия. Пока крупа доходила, резал редьку и вдруг поймал себя на том, что держу нож не так, как взял.

Перед глазами встал низкий стол, пар над кастрюлей, чужая рука, которая тянется через мою тарелку за куском. Хлопнул по этой руке ложкой. Не подумав: просто рука помнила, куда бить, а ложка помнила, с какой силой.

Постоял над раковиной, пока вода не перелилась через край. Память возвращалась не картинками. Приходила телом: знал, где на площадке за рынком кончаются доски и начинается утоптанная земля, знал, что кунай берут за рукоять, а метают за лезвие. Про это, кажется, спорили.

К окну подошёл, когда стемнело. За домами, на пустыре под фонарём, кто-то кидал ножи в столб.

— Локоть выше, — сказали снизу.

Правая рука поднялась сама, ровно на локоть, и застыла.

Посмотрел на неё и опустил.

У столба в моей памяти стояли четыре пары сандалий, три маленькие и одна большая. Пыль до колена, солнце ещё за крышами, и голос, который считал броски: раз, два, три. На пятом кто-то промазал и получил по затылку, не больно, для порядка.

Закрыл окно, потому что стало холодно.

Рис съел стоя, не заметив вкуса. Потом снова сел к бланку и в графе «особые навыки» написал: не знаю. Это была единственная честная строка на всей бумаге.

Оставалась последняя графа. Последняя миссия. Держал карандаш и видел только свет, пыль и крышу, которая поехала набок. Миссий, судя по всему, было много, а помнилась одна крыша.

В дверь постучали, когда мыл чашку. Три коротких удара, пауза, четвёртый.

— Кагеяма?

Открыл.

На галерее стоял парень в форменной куртке, с тощей папкой под мышкой. Лет двадцати, не больше. Протектор новый, лента ещё не выцвела.

— Чунин Кагеяма Бантэн? — Он сверился с бумагой, будто я мог оказаться кем-то другим. — Канцелярия. Мне сказали, что вы не помните. Думал, вы сами зайдёте.

— Бланк заполнил.

— Вижу. — Он полистал. — «Состав команды: трое». Верно.

— Верно, — сказал я, и это мне не понравилось.

Парень закрыл папку и держал её обеими руками, как держат щит.

— Ваша команда погибла. Наставник и оба сокомандника. — Он перевернул страницу, будто там было что-то ещё, и не нашёл. — Восемь лет назад.

Стоял и вспоминал утоптанную землю, пыль до колена и четыре пары сандалий, три маленькие и одну большую.

— Мне жаль, — сказал он и достал огрызок карандаша. — Распишитесь.

Расписался, и буква «К» опять вышла с крючком.

Парень ушёл, скрипя досками галереи. С третьей ступени сказал через плечо:

— Завтра к девяти. Скажут, что с вами делать.

Закрыл дверь на засов. На столе лежал бланк, и в графе «состав команды» стояло «трое». Сел рядом и стал ждать, когда рука вспомнит хотя бы одно имя.

Больше в тот вечер никто не пришёл.

Глава 2.

К девяти стоял у канцелярии в очереди. Внутри за столами сидели писцы, снаружи стояли с бумажками: женщина с забинтованной рукой, старик в чужом пальто, парень лет шестнадцати, у которого протектор висел на шее вместо ремня. Никто не разговаривал. Двери открыли в девять с минутами, и очередь сдвинулась на шаг.

Вчерашний парень сидел третьим от окна и заметил меня раньше, чем я успел сесть на скамью.

— Кагеяма. Сюда.

Мой бланк лежал у него сверху, пришпиленный к листу побольше. Парень водил по нему пальцем, будто читал чужой почерк.

— «Особые навыки: не знаю». — Парень хмыкнул. — Смелый вы человек.

— А что писать?

— Обычно пишут «метаю», «режу», «взрываю». — Он постучал пальцем по графе. — Каждый что-нибудь умеет. А вы не умеете.

— Сказали писать честно.

— Кто сказал?

— Сам решил.

— Вот и я сам решил, что вы идёте в бригаду. — Он перевернул лист. — Ирьенин пишет: контроль нестабилен. Это как?

— Руки трясутся.

— Всегда?

— Когда тяну чакру.

— А без чакры?

— Тогда не трясутся.

— Тогда у нас половина деревни нестабильна, — сказал он и щёлкнул печатью. — Западный квартал, бригада. С семи до пяти, кормят раз в день.

— Ирьенин велел покой.

— Ирьенин много чего велел. — Он посмотрел на меня поверх листа. — Покой — это когда дома тихо. У вас дома тихо?

— Тихо.

— Вот и радуйтесь.

— Потише ничего нет?

— Потише архив. — Он поднял глаза. — У вас в архиве кто-нибудь есть?

— Никого.

— Тогда вам не потише, а повеселее. Мост у западной стены, к семи.

Он вписал меня в список, поставил номер четырнадцать и выдал бумажку: где собираться, к кому идти, что взять с собой. Кирку, если есть. Кирки не было. Платили по разряду расчистки, немного, зато каждый день.

Миссий в деревне почти не осталось: заказчики обеднели, границу прикрыли, а всё, что можно было разобрать, разбирали бригадами. Чунин без техник был тут полезнее, чем в резерве, где сидели на довольствии и ждали. Спорить означало быть заметным, а заметность в мои планы не входила.

На улице перечитал бумажку ещё раз. Завтра в семь, мост у западной стены. Впервые за месяц знал, где буду завтра.

Западный квартал снаружи выглядел хуже, чем с крыши больницы. Там, сверху, это была одна серая заплата, а внизу оказались три улицы, вывернутые наизнанку: балки торчком, черепица, куски стены размером с телегу, и между всем этим узкие проходы, которые уже расчистили, чтобы можно было ходить.

Работа была простая: таскать, пилить, выносить. К полудню руки переставали болеть, к вечеру начинали обратно. Бригада собралась пёстрая: чунины в протекторах, плотники в фартуках, женщины из соседних домов. Женщинам платили половину и про протектор не спрашивали.

Старший, жилистый мужик с обожжённой щекой, стоял у моста со списком и сверял номера.

— Четырнадцатый?

— Здесь.

— Кагеяма. — Он нашёл строчку и поставил галочку. — Протектор надевай.

— На работе?

— На работе особенно. Рухнет что-нибудь, а мне надо знать, кто в бригаде чунин, а кто плотник. — Он поднял глаза. — Чунин?

— Чунин.

— Техники?

— Плохо.

— Плохо — это как?

— Это никак.

— Ладно. — Он сделал пометку. — Значит, руки. Стойки держать умеешь?

— Умею.

— Все умеют, пока не придавит. — Он сунул список за пазуху. — Правила такие. Сначала стойки, потом разбор. Под наклонную балку не лезем. В подвал без меня не лезем. Найденное не трогаем, зовём меня, я пишу в опись. Кто понесёт домой, поедет не в бригаду, а в комендатуру.

— А если хозяин найдётся?

— Тогда опись ему и покажем. — Он кивнул на мой бинт. — Рука как?

— Зажила.

— Врать будешь, свалишься под досками, а виноват я. — Он подождал. — Так как рука?

— Не совсем.

— Вот. — Он чиркнул ещё строчку. — Тяжёлое не поднимаешь, таскаешь лёгкое. И не выпендривайся, за это тут не платят.

— А за что платят?

— За смену. С семи до пяти, обед в двенадцать. Опоздал — обедаешь завтра.

Из-под плиты в третьем проходе вытащили кошку, живую и злую, и целый день не могли решить, чья она теперь. К концу второй недели из подвала вынесли два узла с вещами. Старший сказал: на опись, не развязывать.

Старик работал молча и быстрее молодых. На второй день, когда сели на брёвна и развернули свёртки, он поставил ногу рядом с моей и сказал:

— Кагеяма-младший, — сказал он, будто пробуя фамилию на вкус. — Когда старший читал список, я думал, обознался.

— Почему?

— Младший ты. — Он смотрел на меня, будто ждал, что я засмеюсь. — Восемь лет прошло.

— С чем?

— С похорон. — Он отложил ложку. — Я с отцом твоим на одной стене стоял, до тебя ещё.

— Отца? — вырвалось так, что старик перестал жевать.

— Отца, — сказал он медленно. — Кагеяма Сэйити. Ты не помнишь отца?

— Не помню.

— Совсем?

— Месяц в госпитале. Говорят, память отшибло.

— А. — Он посмотрел на мою голову так, будто там было написано. — Ну да. У половины теперь так. — И всё-таки подождал. — Так ты не знаешь, что он тебя учил?

— Не знаю.

— Ну, теперь знаешь.

— Какой он был?

— Старший? — Старик хмыкнул. — Большой. Кулак во, — он показал свой. — И злой на работе. Тебя гонял злее всех.

— Почему меня?

— Потому что сын. — Он пожал плечами. — Говорил: с меня спросят, если ты первый умрёшь.

Он помолчал.

— Вышло наоборот.

— А что с ними случилось?

— Вот этого не знаю. Я в тот месяц на границе был. — Он сжал ложку. — Мне сказали: ушли вчетвером, вернулся один. Так и было?

— Не помню.

— Не помнишь. — Он покачал головой. — А я-то думал, ты просто не хочешь.

— Чего не хочу?

— Меня видеть. — Он подобрал ложку. — Я тебе никто. Все, кто его знал, тебе теперь никто.

Он доел, вытер ложку о штаны и пошёл за доской.

К концу недели про меня в бригаде знали ровно три вещи: зовут Кагеяма, живёт на Восточной, вся его команда погибла вместе с отцом.

Потом пошли дожди. Завал размок, доски стали тяжёлыми, сапоги не просыхали к утру. Старший ругался на погоду и на канцелярию, канцелярия присылала бумаги, а в бумагах было написано, что работы меньше не станет.

К декабрю завал разобрали до земли, и на месте трёх улиц остался ровный пустырь с битым кирпичом по краям. Бригаду перевели на другой участок, потом на третий, потом опять на первый: там просела стена соседнего дома, и её разбирали по брёвнам, чтобы не упала на улицу.

Купил второе одеяло. Соседка продала за полцены старую жаровню и научила, сколько класть угля, чтобы не угореть.

— Ты ешь что? — спросила она как-то, заглянув в моё ведро. В ведре лежала луковая шелуха и рисовая пыль.

— Рис.

— И всё?

— И соль.

Она поджала губы, ушла и вернулась с банкой.

— Капуста. У меня её три, а тебе до весны далеко.

— Спасибо.

— Ешь молча, — сказала она и закрыла дверь.

В январе, когда делать было нечего, разобрал ящик стола до дна. Под квитанциями лежал конверт, в конверте фотография.

Снято на площадке, за спинами столб. Четверо: трое парней в форме и мужик, который был выше всех на голову. Парни смеялись. Мужик нет.

Себя нашёл по брови и по тому, как стоял, боком, будто собирался уйти. Мужика рассматривал дольше всех. Большой. Кулак во. Старик не соврал.

На обороте химическим карандашом, почерком прилежного школьника: «Батя, Одзаки, Миура, я».

— Батя, — сказал вслух. Ничего.

— Одзаки. Ничего.

— Миура.

Тоже ничего. Я положил снимок на стол и достал из конверта бумагу, третью из тех трёх, что принесла соседка. Чунинам, не входящим в постоянный состав, явиться на переучёт. Дата стояла весенняя, и тогда она мне даже понравилась: до неё было далеко.

В марте потекло с крыш, и дата подошла.

— Кагеяма! — Парень из канцелярии сидел уже первым от окна и махал рукой, будто мы родня. — А я думал, вы в бригаде до лета.

— Я тоже.

— Переучёт, — сказал он. — Формальность. Дело у меня.

Он полистал, потом поднял глаза.

— Чунин, двадцать три, в постоянном составе не числится. — Он отложил папку. — Приказ вышел: всех таких — на переосвидетельствование.

— Зачем?

— Затем, что людей нет. Одни в госпитале, другие на границе. — Он пожал плечами. — Я не придумываю, я зачитываю.

— У меня покой. Ирьенин велел.

— Бумага есть?

— Сказал на словах.

— На словах у нас полдеревни здоровы. — Он нашёл нужный лист. — Ваш ирьенин в марте ушёл на границу. Освидетельствование делал другой. Тут написано: годен.

— В госпитале писали: контроль нестабилен.

— Два ирьенина, две правды. — Он постучал пальцем по листу. — Комиссия разберётся.

— А если откажусь?

— Напишете рапорт. — Он подтолкнул лист. — С обоснованием.

— Жить хочу.

— Все хотят. — Он не улыбнулся. — Пишите: по состоянию здоровья. Приложите заключение. Только заключение у вас старое.

— И что тогда?

— Тогда через месяц спросят снова.

— А потом?

— Потом опять. Мы терпеливые.

— И сколько так?

— До согласия. — Он улыбнулся. — Двадцать один день, Кагеяма.

Бумагу с датой положил в карман рядом с бригадной. На улице капало с крыш и пахло мокрой землёй. У пустыря за рынком кто-то кидал нож в столб, и голос считал вслух: раз, два, три.

На четвёртом броске рука дёрнулась сама.

Глава 3.

Рапорт отнёс через три дня, и его приняли без разговоров. Загвоздка вышла с приложением: заключение требовалось свежее, а моё висело с осени.

Парень из канцелярии прочитал рапорт дважды.

— Обоснование: «по состоянию здоровья», — сказал он. — А здоровье где?

— Будет.

— Без бумаги рапорт — это письмо. — Он отложил его в сторону. — Принесёте заключение, тогда посчитаем.

В госпитале сидела та же очередь, что и в ноябре, только поредее. За зиму люди научились не разглядывать друг друга: все сидели лицом к двери, каждый со своей бумажкой.

Ирьенин попался новый, мужчина лет пятидесяти, с руками в старых ожогах.

— Кагеяма? — Он полистал карту. — Чунин. Что беспокоит?

— Память.

— Память не лечим.

— А служба?

— Служба в другом окне. — Он поднял глаза. — Вам что нужно?

— Освобождение.

— Так бы сразу. — Он сел ровнее. — Рубаху снимайте.

Он мял мне живот, слушал, стучал по коленям, потом взял за руку и велел тянуть чакру.

Потянул ровно столько, сколько позволял себе с осени, и остановился.

— Ещё.

Потянул ещё.

— Ещё.

— Больше не надо.

— Это почему?

— Сказали, контроль нестабилен.

— Сказали, — повторил он и записал что-то в карту. — Контроль у вас ровный. Как по линейке. — Он поднял глаза. — Кто тянет по линейке, тот считает. А считать незачем, если скрывать нечего.

Он отложил ручку.

— Напишу: службе годен, по техникам ограничение до C. Раз вы своей чакры боитесь, живите без техник.

— Мне нужно освобождение.

— Хотеть можно. — Он посмотрел на меня. — Сколько вам лет?

— Двадцать три.

— В двадцать три я на стене стоял, а не по госпиталям ходил. — Он вздохнул. — Идите, Кагеяма. Через месяц приходите, если рука заболит.

Бумага вышла короткая: годен, ограничение до C. Всё, что я сказал на приёме, записали и подшили в дело. Освобождения в ней не было.

До экзамена оставалось восемнадцать дней.

Тренироваться не собирался. Работал, приходил, варил рис, раз в неделю стирал пыль со снимка, который так и лежал на столе. Батя, Одзаки, Миура, я. Трое мёртвых и один живой, и все смотрят в одну сторону.

До экзамена оставалось десять дней, когда шёл домой мимо пустыря и услышал знакомый голос.

— Кагеяма! Иди сюда.

Старик сидел на бревне, перед ним трое пацанов лет по десять кидали кунаи в столб. Половина не попадала.

— Покажи им.

— Что показать?

— Всё, чему тебя учили. — Он кивнул на столб. — Я тебя тут с семи лет видел. Хватит играть в дурака.

Пацаны обернулись.

Взял кунай. В руке он лежал удобнее, чем следовало.

Метнул мимо, на полторы ладони левее столба.

Пацаны засмеялись. Старик нет.

— Ещё, — сказал он.

Метнул ближе. Один из пацанов сказал: «Почти».

— Ещё.

Третий вошёл в столб по рукоять.

Старик вытер руки о штаны и ничего не сказал. Пацаны тоже молчали.

— Не сдам, — сказал.

— Сдашь. — Он смотрел на столб. — Там не силу смотрят. Там смотрят, можно ли оставить тебя одного с делом.

— И как это смотрят?

— Через враньё. — Он усмехнулся. — Все врут. Кто врёт хорошо, того и берут.

— Я не вру.

— Вот и плохо.

На следующий вечер пришёл на пустырь снова. Уговаривать себя не пришлось: дома было тихо, а тут хотя бы разговаривали.

Старик сидел на бревне, пацаны кидали. Гонял он их не за так: родители платили кто мукой, кто нитками, кто просто ставил на стол миску. Поэтому сидел тут каждый вечер и уходить не собирался.

— Пришёл, — сказал он.

— Пришёл.

— Хорошо. — Он вытащил из кармана лист. — Держи.

— Что это?

— Лист. Кладёшь на ладонь и держишь.

— Зачем?

— Затем, что экзамен начинается с контроля. — Он кивнул на столб. — Силу они и без тебя увидят. А контроль проверят первым, потому что на нём валятся все.

— Сколько держать?

— Час.

— Час?

— Час. И не роняй.

Лист упал сразу.

— Не так. — Старик поднял его, отряхнул. — Ты заливаешь. Чакра не ведро, которое выливают на ладонь. Это кран. Открыл на волосок и держишь.

— А если надо сильнее?

— Тогда откроешь больше. Но сперва научись на волосок.

К пятому дню лист держался двадцать минут. Один из пацанов спросил:

— Дядь, а вы правда чунин?

— Правда.

— А чего тогда лист роняете?

— Стараюсь.

Пацан подумал и отошёл.

Дома упражнялся с чашкой: наливал до края и держал на ладони так, чтобы вода не шевелилась. Соседка за стеной храпела, вода стояла, как налитая в стекло. К третьей ночи получилось и обратное: заставить её дрожать.

— Теперь неровно, — сказал старик на седьмой день.

— Как неровно?

— Как будто руки устали. Рывками.

— Зачем?

— Затем, что у тебя в деле написано «контроль нестабилен». — Он смотрел, как я ловлю лист. — На экзамене покажешь, что в деле правда.

— А если не поверят?

— Поверят. — Он усмехнулся. — Дрожать труднее, чем держать. Держать любой дурак умеет. Дрожать по заказу — это работа.

— Почему вы мне помогаете?

— Я с твоим отцом на стене стоял. — Он пожал плечами. — И мне охота посмотреть, как его сын выкрутится. Выкрутишься — и я, может, поверю, что так можно.

— Как?

— Тихо. — Он кивнул на пацанов. — Я тоже когда-то думал, что меня не позовут.

— И позвали?

— Позвали. — Он поднялся. — Дважды.

До экзамена оставалось шесть дней. Лист держался час и не падал. Дрожать выходило хуже: рука срывалась в ровный поток, стоило перестать считать про себя.

На шестой день пацаны разошлись раньше обычного, и старик сказал:

— А теперь покажи, что скрываешь.

— Ничего не скрываю.

— Покажи.

Рука сложилась сама, раньше, чем я успел решить её не складывать. Пыль на площадке легла ровным кругом и осела.

Старик смотрел на круг довольно долго.

— Во, — сказал он наконец. — Этого не показывай.

— Не покажу.

— Покажешь — тебя не в бригаду вернут. — Он поднял с земли кунай. — Таких, как ты, после атаки отправляют на границу, где стены нет.

— А если не покажу?

— Тогда, может, и оставят при досках.

Он встал и отряхнул штаны.

— И мне не показывай. Экзамен три дня, я такие комиссии видел. Первый — контроль, второй — техника, третий — дело. На первом не сдохни.

Дома положил лист между квитанциями и запер ящик. Пыль на площадке к утру разнесло ветром.

До экзамена оставалось шесть дней.

Сдавали за восточной стеной, на учебном поле: утоптанный круг, два ряда скамей, стол с бумагами. У ворот проверяли бумаги, потом отбирали оружие и складывали в ящик. Свой кунай положил сверху, на чужие.

К восьми собралось четверо: я, девушка в очках с замотанным запястьем, пожилой чунин с седой щетиной и парень, который беспрерывно крутил в пальцах метку от амулета.

Комиссия села за стол: дзёнин с седыми висками, женщина в белом халате поверх формы, молодой секретарь с папкой.

— Правила простые, — сказал дзёнин. — Три дня, три испытания. Не сдал одно, идёшь домой. — Он обвёл нас глазами. — Вопросы?

— Кто оценивает? — спросил седой чунин.

— Дама считает чакру. Я смотрю, как ты держишься, когда тебя считают. Секретарь пишет. — Дзёнин сложил руки на столе. — Не понравится решение — жалоба в канцелярию, после экзамена, не здесь. Здесь не жалуются, здесь сдают.

Секретарь стал читать список. На моей фамилии дзёнин поднял руку.

— Кагеяма? — Он посмотрел на меня. — Сэйити твой отец?

— Был.

— Был, — повторил он. — Я под ним год ходил. — Он перевёл глаза на бумагу. — К испытанию не относится. Мне просто хотелось увидеть.

Первым шло испытание на контроль. Ирьенин раздала нам по три листа.

— По одному в ладонь, — сказала она. — Я толкаю, вы держите. Толкну три раза. Уронили все три — идёте домой, время считаю по каждому листу.

Девушка в очках уронила первый раньше, чем ирьенин подняла руку. Второй продержался до второго шага. Третий упал сам.

— Свободны, — сказала ирьенин без злобы. — В следующем году приходите.

Седой чунин держал все три и после каждого толчка поправлял лист, будто шапку. Парень с меткой уронил два, третий удержал на упрямстве.

Ирьенин вернулась ко мне и без замаха толкнула в ладонь чакрой. Первый лист упал сразу. Второй тоже.

— Третий, — сказала она и положила лист. — И не спешите его ронять.

Третий я повёл неровно: лист запрыгал на ладони, но не слетел. Ирьенин смотрела на него, наклонив голову.

— Нестабильно, — сказала она.

— Я говорил.

— До первого толчка у вас было ровно. Дважды ровно. — Она подняла глаза. — У нестабильного контроля так не бывает. Нестабильного колотит всё время.

— Значит, повезло.

— Дважды подряд не везёт только тем, кто старается. — Она отошла к столу и что-то сказала дзёнину.

Дзёнин встал, подошёл, забрал у неё лист и положил мне на ладонь.

— Держи. Я подую. Упадёт — значит, в деле правда, и я тебя отпускаю домой. Не упадёт — у нас будет разговор.

Он дунул. Не чакрой, просто ртом, как дуют на чай.

Лист дрогнул и остался.

— Вот, — сказал дзёнин. — А теперь скажи мне, зачем ты врал в деле.

— Я не врал. В госпитале так записали.

— Записали, — согласился он. — А ты не поправил. — Он отдал лист ей. — Ладно. Итог скажу завтра, со всеми.

Он пошёл к столу, потом обернулся.

— Кагеяма, останься.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге