Обложка Там, где дышит мрак.

Там, где дышит мрак.

Северин Мрак

0% прочитано
Стандартный
Северин Мрак

Там, где дышит мрак.

1. Прибытие в Вьюрки

Я прибыл в Вьюрки поздним вечером, когда солнце уже не освещало дорогу, а только окрашивало край неба в гнилой, воспалённый цвет, как если бы само небо заболело и истекало светом; деревня встретила меня мёртвой тишиной — не той привычной, сельской, наполненной стрекотом кузнечиков или далёким лаем, а чем-то иным, глухим, заглушённым, будто здесь не просто никто не жил, а никогда и не жил вовсе, а дома лишь притворялись жильём, маскируясь под человеческое — слепыми окнами, заколоченными дверями, покосившимися крышами; мой взгляд невольно задержался на единственном доме, который стоял чуть поодаль, словно отдалённый от всех прочих, как изгнанник или прокажённый — двухэтажный, тёмный, деревянный, с узким крыльцом и трубой, от которой, казалось, всё ещё шёл дым, хотя в воздухе не было ни запаха, ни тепла, ни намёка на присутствие жизни; именно туда я должен был войти — по завещанию бабки Варвары, которую никто не видел вот уже два десятка лет, женщине, о которой в семье говорили шёпотом, а соседи деревни и вовсе не упоминали, будто за это могли что-то потерять — зуб, ребёнка, рассудок; дверь, как назло, оказалась приоткрыта, словно меня уже ждали, и стоило мне коснуться ручки, как по телу прошёл холод, не внешний, не от железа, а как будто внутри сердца кто-то прошёл босиком — лёгкий, влажный, чужой шаг; с трудом, пересилив себя, я вошёл, и мгновенно ощутил, как воздух изменился — он стал тяжелее, насыщеннее, будто в нём плескалось что-то невидимое, древнее, как болото, которое не пахнет, а душит; стены в коридоре были обиты потемневшими от времени обоями, на которых проступали неровные пятна — будто силуэты рук, сползших с высоты потолка вниз, к полу; пол скрипел, но этот скрип не напоминал древесный — он был тянущимся, как выдох, как предсмертный стон, а внизу, под досками, мне показалось, кто-то царапается — не зверь, а пальцы, медленно, с нажимом, будто проверяющие прочность гробовой крышки; я поднялся на второй этаж и почувствовал, как дом сжался вокруг меня, как если бы я вошёл в лёгкие чего-то огромного, и теперь меня втягивают, медленно, но верно, в самое нутро, туда, где уже нет слов и света; единственная комната наверху была пуста — кровать с прогнившим матрасом, треснувшее зеркало, которое, несмотря на темноту, отражало не меня, а кого-то иного — я поднёс к нему фонарь и увидел силуэт: высокий, тонкий, с вытянутой шеей и провалами вместо глаз, стоящий не перед зеркалом, а за ним; я отпрянул, но не закричал — голос будто застрял, а свет начал моргать, и когда снова вернулся, отражение исчезло, но на пыльной стене, прямо над кроватью, я разглядел надпись — "СМОТРИ", выцарапанную мелко, но так часто, что буквы перекрывали друг друга, словно кто-то в бреду, с манией, писал их десятки, сотни раз, пока пальцы не стерлись до крови, пока ногти не сломались, и я не знал, что именно мне велено увидеть, но чувствовал, что не я один в этом доме — что где-то в щелях, в зазорах между балками, за зеркалами, под полами что-то есть, что-то старое, женское, хрипящее, и даже не дышащее, а стонущее, и это не бабка Варвара, а нечто, что осталось после неё — или что пришло до неё — и теперь жило в её теле, её доме, и, быть может, давно выбрало себе нового жильца.

2. Дыхание дома

Ночь спустилась на Вьюрки, как густая паутина, и казалось, что сам воздух внутри дома стал гуще, липче, будто стены начали дышать — медленно, влажно, с сипом, похожим на дыхание спящего старика, которому снятся кошмары, и я всё сильнее ощущал, что здесь нет привычного времени: часы, которые я повесил в коридоре, сначала тикали с нервным ритмом, а потом вовсе остановились, стрелки застопорились ровно на 03:12, и даже когда я перезавёл механизм, они не пошли, как будто эта секунда осталась вечной, застывшей, как смерть, зашитая в ткань дома; я сидел на краю старого дивана, на котором лежал скомканный плед с узором, похожим на человеческие позвоночники, и пил воду, стараясь не думать о том, что я видел в зеркале, и не слышать шорохов, которые всё усиливались — не обычных, не мышиных, а каких-то системных, будто по стенам скользили пальцы, неуклюже, вразнобой, как у слепого, нащупывающего выход; я встал, накинул куртку и вышел на улицу — не потому что было нужно, а потому что в доме стало невозможно дышать, и там, снаружи, тишина ударила меня по ушам, как звук, которого не было, но он всё равно звенел, жужжал в черепе, будто под кожу вживили старую антенну, ловящую только мёртвые радиоволны; деревня была пуста, но я знал, что в окнах смотрят — не люди, не лица, а сама темнота, у которой были глаза, голодные, упрямые, терпеливые, и она ждала, пока я обернусь спиной; и вот я стоял посреди двора, а позади меня был дом, который теперь казался искажённым — будто крыша стала выше, окна глубже, а дверь — уже, словно само строение подстраивалось под мой страх; вдруг где-то в кустах хрустнула ветка, и я резко повернулся, осветив место фонариком, но увидел лишь чёрную яму тени, в которой что-то стояло — не существо, не человек, скорее пробел в реальности, чёрный, как сгоревшая плёнка, и он смотрел на меня, не глазами, а чистым отсутствием; я не чувствовал страха как паники, это был другой страх — густой, рациональный, обоснованный, как у жертвы, что чувствует: всё, конец, сейчас; тогда я побежал обратно в дом, но крыльцо было другим — доски вытянулись, как пальцы, и только когда я вбежал внутрь и захлопнул дверь, я услышал шёпот: «Ты сделал это сам»; я обернулся, но был один, и лишь тёмное зеркало у лестницы отразило моё лицо, но оно не двигалось синхронно — я смотрел, а отражение продолжало шептать, беззвучно, злобно, как если бы моя вторая половина теперь живёт в этом доме и хочет, чтобы я остался здесь — навсегда.

3. Серое утро

Следующим утром — если то, что пришло, можно было назвать утром, — солнце не взошло, а только серое, меловое свечение просочилось сквозь мутные стёкла, не давая ни тепла, ни надежды, лишь подчёркивая, насколько выцветшим стал мир вокруг; я не спал, даже не лежал — я просто сидел всю ночь на краю кровати, прижав к себе фонарь, как ребёнок прижимает плюшевую игрушку, и слушал — не просто звуки, а саму суть этого места: как в стенах что-то капает, как пол под ногами будто подрагивает, словно под ним пульсирует гнилое сердце, и как в зеркале, затянутом паутиной, снова начинает появляться та самая фигура — неотчётливая, но постоянно наблюдающая, будто хочет меня не убить, а понять, подменить, вползти в мою кожу изнутри, из глаз, из рта; я пошёл на кухню, и пока закипал чайник, который скрежетал так, будто варил не воду, а кости, заметил, что на обоях проступили новые пятна — узоры, похожие на древние символы или нервные чертежи чего-то нечеловеческого, а рядом — маленькие, почти детские отпечатки ладоней, будто кто-то стоял лицом к стене, долго, часами, днями, прижимаясь к ней, пока не стал частью дома; я достал из ящика старую карту — клочок бумаги с планом деревни, нарисованным чьей-то дрожащей рукой, и там, между домами, под лесом, была отмечена маленькая чёрная точка, подпись рядом почти стёрта, но я разобрал: "колодец", и почему-то это слово вызвало у меня почти физическую тошноту, как будто в самом его звучании пряталась глубина, которой лучше не касаться, не выговаривать, не знать; я вышел из дома, карта в руке дрожала от ветра, которого не было, и направился в сторону леса, за сараями, мимо заросшего забора, где растопыренные ветки напоминали пальцы рук, тянущиеся к моей одежде; спустя пару минут я увидел его — заброшенный колодец, обросший мхом, с крышкой, прижатой тяжёлым камнем, и как только я к нему подошёл, изнутри ударил запах — не воды, а плоти, мокрой, зарытой, как если бы под землёй пряталось нечто, что должно было быть забыто, но не было; и тут позади меня зашуршали шаги — быстрые, детские, и голос, высокий, скрипучий, произнёс: «Не открывай. Она проснётся»; я обернулся, но никого не увидел, только то, как стволы деревьев немного покачнулись, будто прятали за собой фигуру, слишком худую, слишком тихую, слишком долго ждущую; и тогда я понял — этот дом не просто место, он живой, он зовёт, он кормится моим страхом, и возможно, он давно проглотил всех, кто был до меня, переварил их, оставив лишь воспоминания в зеркалах, следы на стенах и шёпоты в колодцах, и теперь я стою на краю — не бездны, а чего-то хуже: забвения, которое тебя видит.

4. Изменение пространства

Когда я вернулся в дом, то заметил, что в нём стало светлее — но это не было светом из окон, не солнечным, не электрическим; это была другая, чужая, серая подсветка, как будто сами стены начали тускло излучать что-то едва заметное, точно гниющие ткани излучают лёгкое свечение в темноте; и я понял — в моё отсутствие дом изменился, не по форме, а по состоянию, по самому ощущению, как если бы за это время он успел вдохнуть, расправиться, как старик, освободившийся от тесной одежды, наконец-то выпрямился и начал проявлять себя — медленно, но настойчиво; я прошёл по коридору и заметил, что в зеркале возле лестницы снова кто-то стоит — не отражение, а отдельная фигура, прямая, вытянутая, с руками вдоль тела, и в этот раз я видел её отчётливо: женская фигура, но лицо будто соскоблили, как с восковой куклы, и из глаз текла чёрная жидкость, капающая прямо в пол, исчезающая без следа; я не закричал, я смотрел — долго, с каким-то жутким, болезненным вниманием, потому что в этом лице — или в его отсутствии — я начинал узнавать черты своей матери, только искажённые, раздутые, гнилые, как будто дом сам по себе вытягивал из меня личное, интимное, дорогое, и пачкал, уродовал, чтобы уязвить не плоть, а память; я двинулся дальше и услышал, как на чердаке кто-то ползает — не ходит, а именно ползает, с царапаньем, с хлюпающим скрежетом, будто голое тело протискивается по пыли, по осколкам, по стеклу; мне стало жарко, я расстегнул ворот, но одежда будто приросла ко мне, как кожа, и тогда я пошёл наверх — медленно, по ступеням, которые подо мной становились всё мягче, будто ступал не по дереву, а по мякоти, по плоти, и каждый шаг отзывался эхом в моей груди; люк на чердак был открыт, хотя я его точно закрывал, и я полез вверх, будто не я это делал, будто меня тянули за внутренности, за нервы, за сны; наверху был полумрак, но я чувствовал — что-то есть, что-то лежит в углу, тяжёлое, дышащее, и когда я осветил туда фонариком, я увидел: старая кукла, огромная, ростом с ребёнка, сидела, скрестив ноги, с вырванным глазом, и она шевелилась — еле-еле, но точно, как будто дышала сама по себе, и на её груди была пришита табличка с надписью: "Это не игрушка. Это она."; и вдруг прямо мне в затылок прошептали: «Ты принёс её. Это всё ты.», и я обернулся, но никого не было, только гвоздь, торчащий из стены, с которого свисала старая лента для волос, точно такая, как у моей младшей сестры, утонувшей в детстве — лента, которую мы так и не нашли, и я понял, что этот дом не просто копается в моём прошлом — он питается им, он вытаскивает из моей головы самые больные воспоминания, оживляет их, сшивает из них образы и кидает мне под ноги, как ловушки, чтобы я шагнул, оступился и уже не выбрался, потому что чем больше ты смотришь, тем меньше ты помнишь, кто ты.

5. Глубокая тень

После того, как я спустился с чердака, где дыхание куклы всё ещё ощущалось у меня на затылке, я долго сидел в кухне, сжавшись в кресле, окружённый трещащими тенями и непроглядной тишиной, в которой любой шорох — даже собственный вдох — казался вестником чего-то обречённого, будто сама тишина следит, оценивает, подбирает момент, чтобы двинуться; всё вокруг, каждый предмет в доме, начал постепенно утрачивать безобидность: деревянный стол вдруг выглядел не как мебель, а как алтарь, на котором когда-то кого-то держали; люстра над головой заскрипела сама по себе, покачнулась — в ней были клубки паутины, и казалось, что они дышат, как лёгкие мёртвого паука; даже стулья стояли странно — не так, как я их оставлял, один повернут в сторону двери, другой — ко мне спиной, третий — как будто только что отодвинут; я начал замечать — всё в этом доме движется, хоть и медленно, когда не смотришь, как будто подчиняется не законам физики, а законам памяти и страха; я вышел в коридор, и мои глаза упали на семейную фотографию, которую я раньше не замечал — пожелтевший снимок в тяжёлой рамке: молодая женщина, трое детей и дом на заднем плане, тот самый, в котором я находился, только он выглядел свежим, новым… и вот что странно: женщина на фото смотрела прямо на меня, глаза её были знакомыми, но искажёнными, и на обороте снимка, выцветшим карандашом, была надпись: «Дом для неё. Кровь для него. Тишина — для нас.»; я не знал, кто такие "мы", но знал, что уже не один — уже давно не один, и мне не нужно было смотреть в зеркало, чтобы почувствовать, что кто-то стоит у меня за спиной и просто вдыха́ет меня — не дышит в лицо, нет, а будто тянет воздух сквозь меня, пропуская меня сквозь себя; я побежал в подвал, не думая, просто — подальше от зеркал, от куклы, от фотографий, и спустившись по каменным ступеням, оказался в темноте, где пахло влажной тканью и железом; и там, в самом дальнем углу, я увидел письменный стол, а на нём — дневник; старая тетрадь с коричневыми пятнами, страницы заломлены, обуглены, как будто их то рвали, то поджигали, то зашивали обратно в обложку, и когда я открыл его, то понял, что текст написан разными почерками, как если бы десятки, сотни людей продолжали один и тот же поток сознания — строчки сливались в бред, но в нём чувствовалась закономерность: «дом дышит в нас», «её нельзя звать по имени», «если слышишь, не отвечай», «если видишь, не моргай», «если чувствуешь холод — это она заходит в твою голову», «Вьюрки — не деревня, а рана», «если ты пришёл, значит, она выбрала тебя», «не открывай зеркало ночью», «не открывай зеркало ночью», «не открывай…», и дальше — просто повтор, десятки страниц одной и той же фразы, написанной всё сильнее, всё рванее, как будто человек терял себя прямо в момент письма; и тогда я почувствовал, что пальцы мои сами начали двигаться по обложке, как будто что-то под кожей хочет написать, выбиться наружу, и я бросил тетрадь, но она не упала — она осталась на столе, будто приклеенная, и я услышал, как позади захлопнулась дверь подвала, и сверху зашагали шаги — медленные, тяжёлые, как если бы кто-то, кто никогда не ходил по-человечески, учился двигаться, имитировал, копировал мои движения, учился быть мной, и тогда я понял: этот дом не просто хочет убить — он хочет заменить, поглотить, стать мною, надеть мою плоть как одежду и выйти в мир, чтобы искать следующего.

6. Потеря времени

Я не знаю, как выбрался из подвала — память прорвана, обрывочна, как старый плёночный фильм, прожжённый в середине кадра, — но вдруг я оказался снова наверху, стоял в коридоре, тяжело дышал, будто вынырнул из глубокой воды, но вода осталась внутри меня, холодная, вязкая, и с каждой секундой мне становилось всё менее понятно, где я, кто я, и главное — сколько времени прошло: может, часы, может, дни, может, я уже год в этом доме, потому что за окном теперь была не ночь, не утро и не вечер, а что-то другое — белое, серое, бесформенное, как если бы мир за пределами просто исчез, растворился, и осталась только оболочка — иллюзия, чтобы я не сошёл с ума слишком резко; я пошёл по комнатам, как будто надеясь найти там ответ, выход, слово, которое всё объяснит, но в каждой комнате что-то менялось: там, где раньше был шкаф, теперь стена, там, где была кровать — зеркало от пола до потолка, а в нём не я, а другой — похожий, но чужой, с лицом чуть вытянутым, с глазами, в которых дрожало чёрное марево; я обошёл весь дом, и всё, чего касался, реагировало — как будто затаив дыхание, стены вибрировали, доски издавали странные щелчки, и мне казалось, что если я задержу дыхание, то услышу, как дом разговаривает с собой — на другом уровне, через щели, гвозди, пыль, дыхание мёртвых; в одной из комнат я нашёл старый магнитофон, пыльный, с треснутой кассетой, и включив его, услышал запись: женский голос, похожий на мамин, говорил: «Он всё ещё здесь. Он никогда не уходил. Он живёт сквозь нас. Он просыпается, когда ты чувствуешь себя один. Ты — это он.», и дальше — тишина, а потом голос снова, но уже мужской, глухой: «Нельзя бежать. Мы не находимся в доме. Мы — в нём.»; и в тот момент я понял, что всё это время я ощущал не просто страх — это была трансформация, смена, растворение, и я чувствовал, как дом действительно входит в меня, как его архитектура проступает в моих снах, как коридоры прорастают в моей памяти, как стены подменяют мои решения, и я начал вспоминать то, чего никогда не знал: имена, события, лица, умерших в этом доме десятилетия назад, как будто я — это они, и они — это я; я вошёл в ванную и увидел, что на зеркале отпечатаны ладони — маленькие, детские, но с пальцами в неправильном количестве, девять, двенадцать, пятнадцать, и в отражении сзади стояла фигура — без лица, но со знакомой позой, с моим силуэтом, и тогда я понял, что я сам стал её частью, не просто жилец, а тень, и она — не существо, не призрак, а инверсия, антипамять, и всё, что я когда-либо боялся забыть, теперь стало её плотью; и она ждёт, пока я приму это, пока перестану сопротивляться, потому что, как бы я ни пытался бежать, двери возвращаются к исходной точке, окна ведут внутрь, лестницы — вниз, в меня, и когда я говорю, голос звучит не моим тембром, а чужим, будто я — это лишь оболочка, в которую всё это вросло.

7. Тишина зеркал

Я давно перестал спать. Глаза мои открыты уже столько дней, что веки будто приросли к скулам, как кора — к стволу, и даже если я захочу закрыть их — не получится; в голове нет мыслей, только схемы: чертежи дома, вращающиеся, складывающиеся, меняющиеся, как будто память моя больше не принадлежит мне, а стала частью структуры, мыслящей, голодной, живой; каждое утро, если его можно так назвать, я нахожу на себе новые следы: царапины, кольца пыли на ладонях, будто я по ночам вылезаю через стены, пробираюсь по подвалам, возвращаюсь обратно и сам себя не узнаю; однажды я проснулся (если можно так сказать) с чем-то во рту — это был кусок ткани, серый, как бинт, пахнущий уксусом и железом, и на нём была вышивка: "Ты почти готов."; я ходил по дому, и все комнаты теперь дышали — не метафорически, а буквально: шторы поднимались, будто грудная клетка, пол дрожал, как если бы снизу кто-то шевелился, и даже стены стонали, едва заметно, будто внутри застрял кто-то, кто был здесь до меня и теперь передавал мне эстафету; я слышал сквозь подоконник, как зовут меня дети, хотя голос был один — просто раздвоенный, разложенный на разные высоты: «Иди, иди, ты уже близко…», и я шёл, не понимая зачем, ведь всё, что осталось, — это тьма, которой я уже дышал, как воздухом; в подвале я нашёл старое зеркало, накрытое тряпкой, и я знал — это последнее, чего я не коснулся, и всё внутри кричало: не трогай, не подходи, не открывай, но руки мои сами сдвинули ткань, и я увидел — не себя, а комнату, в которой я родился, как она была в детстве: игрушки, обои с медведями, запах маминых духов… и в углу — фигура, стоящая к зеркалу спиной, как будто смотрит в мою сторону через другое стекло; я потянулся, и фигура повернулась: лицо её было моим, но старым, безгубым, беззрачковым, и оно заговорило беззвучно: «Теперь ты — часть. Теперь ты — она. Теперь ты — дом.», и я отшатнулся, но позади уже не было подвала — только коридор, и зеркала, и я — в каждом, но с разными выражениями, разной одеждой, разными возрастами, как будто я существовал во всех слоях сразу, и в каждом из них был момент, когда я подошёл к этому дому, вошёл, остался; и тогда я понял, что не существует реального времени, и даже не существует меня, как личности — я лишь накопление страха, которое принимает форму, когда оно необходимо этому месту; и всё, что происходит — не история, а повторение, как при заикании, как при нервном тике: дом вспоминает сам себя, и я — его симптом, и теперь, когда я пытаюсь говорить, голос звучит не из рта, а из стен; когда я двигаюсь — тени двигаются со мной, опережая, направляя; и когда я смотрю в окно, я вижу, как кто-то идёт по дороге в деревню — молодой человек с чемоданом, с растерянным взглядом, и я знаю, что это он, новый, следующий, и скоро я открою ему дверь.

8. Лестница вглубь

Теперь я не отличаю день от ночи, начало от конца, мысли от голосов, которые шепчут во мне, как вода в старой трубе, и я не знаю — кто их шепчет, я ли, или те, кто остались здесь до меня, растворённые в древесине, в штукатурке, в пружинах матраса, в чернилах писем, которые появляются сами на обоях, написанные криво, но с отчаянием — не спасения, а передачи боли: «Он в твоих снах, чтобы стать тобой, когда ты проснёшься.» и «Каждая дверь открыта вовнутрь, и ты уже шагнул.»; я всё чаще нахожу в доме предметы, которых не было раньше: детские игрушки, сломанные, но теплые, будто недавно были в руках; чашки с остатками тёмной жидкости, напоминающей кровь с чернилами; обугленные фотографии людей, лица которых стерты, но на обороте — мои инициалы; я не помню, когда в последний раз ел или пил, но я не чувствую голода — только тянущееся, вязкое чувство, как будто изнутри меня что-то вытягивают, медленно, но неизбежно, оставляя пустоту, в которой начинает расти другой… образ, другая форма, более угловатая, более чуждая; я начинаю узнавать дом на ощупь, не глядя — как слепой: мои пальцы сами нащупывают сколы в перилах, занозы в полу, потайные двери, которые не открываются ключами, но открываются мыслями, желаниями, страхами; за одной такой дверью я нашёл комнату, в которой стояло только кресло, и на нём — старая одежда, в точности такая, как была на мне в день прибытия, только рваная, в пятнах, и я в ужасе понял, что не помню момента, когда переодевался; в зеркале на той же стене я увидел не себя, а мать — как она выглядела в ту ночь, когда она умерла, когда я был ребёнком, и она упала с лестницы, а я сидел внизу и молчал, и теперь она смотрела на меня с укором, но не за то, что я молчал, а за то, что я помнил, потому что здесь память — это то, что питает дом, и каждый ужас, который я когда-то пережил, теперь живёт в стенах; я снова слышу детский смех — тонкий, как царапина по стеклу, и я иду на звук, потому что уже не могу не идти, уже не я выбираю маршрут, а дом водит меня, как проводник, как шахтёр по тоннелям, и я вхожу в комнату, где стены — из зеркал, и в каждом из них я — другой: я кричащий, я старик, я без кожи, я мёртвый, я в петле, я сгоревший, я смеющийся, я вовсе не я; и тогда я вспоминаю, что уже был здесь — не раз, не десять, а всегда, что этот дом не стоит в деревне, а деревня — в нём, и вся реальность за его порогом — только декорация, декорация для очередной попытки выхода, которого не существует; я снова слышу шаги за спиной — быстрые, лёгкие, босые, и когда я оборачиваюсь, там — я, но младший, восьмилетний, смотрящий на меня с ужасом, будто он — настоящий, а я — подделка, выросшая из его кошмара, и тогда он спрашивает: «Ты забыл, кто ты? Или ты просто согласился?», и я не могу ответить, потому что языка во рту нет, а только шевелится что-то, как гусеница, пытающаяся прорваться сквозь зубы; и тогда я понимаю: это не дом со злом — это зло в форме дома, оно надевает архитектуру, как оболочку, и всё, что здесь было — лишь форма его памяти, и теперь, когда я это знаю, я вижу, как пол расступается, и там, внизу, пустота, в которую уходит лестница, и на стене мелом начертано: "Ниже — истина. Но истина гниёт.".

9. Присутствие

Я спускался вниз, по лестнице, которой не было раньше — она будто выросла из самой структуры дома, как корень, проросший сквозь фундамент; она не скрипела, не пылила, она была тёплой, влажной, будто не из дерева, а из ткани — и каждый мой шаг отзывался лёгким пульсом под ногами, как если бы я ступал по телу, огромному, спящему, но чувствующему; чем глубже я спускался, тем дальше исчезал свет: не потому что его не было, а потому что темнота здесь была активной, жующей, поглощающей всё, в том числе и память, и ощущения, и мысль; и я понял — под домом нет подвала, нет комнаты, нет даже почвы: здесь только пространство, сформированное из страха, воспоминаний, вины, предательства, лжи, утраты, одиночества, и чем глубже я спускаюсь, тем громче звучит голос — не внешний, а внутренний, голос, который давно поселился во мне, только я притворялся, что он не мой: «Ты звал её. Ты хотел её. Она пришла. И теперь ты — она.»; и вдруг я оказался в зале, где нет потолка и стен — только зеркала, уходящие вверх и вниз до бесконечности, и в каждом отражении — фрагмент боли, не моей, чужой: женщина, держащая младенца, который не дышит; мужчина, стоящий на краю моста; девочка, запертая в кладовке; мальчик, смотрящий, как мать прыгает с лестницы; и я стою посреди этого, как узел, как якорь, как точка, где сходится всё; и тогда я вижу её — не существо, не монстра, не духа, а форму, вытянутую, из сгустков, из голосов, из боли, с сотнями ртов, из которых шепчутся мои собственные слова: «Я никому не нужен. Меня никто не любит. Я просто хотел, чтобы кто-то был рядом.»; и тогда она подходит, мягко, ласково, как мать, и касается моей груди, и я чувствую, как в меня входит холод, не ледяной, а эмоциональный, как если бы вся любовь в мире исчезла, и я остался один, навсегда, и в этот миг я понимаю: нет смерти, нет выхода, нет спасения — есть только она, вечная, бесформенная, ждущая, и дом — это её обитель, её обряд, её рот, и я — просто новый голос в её горле.

10. Дом внутри меня

Теперь я здесь. В этом доме. Я стал частью его дыхания, его структуры, его плоти. Я хожу по его коридорам — не физически, а как тень, как мысль, как след. Я шепчу в вентиляции, я стою за спиной в зеркале, я поправляю картину на стене, чтобы ты заметил, что она висит под углом. Я зову. Иногда — громче, иногда — тише. Потому что кто-то обязательно придёт. Дом не может быть пустым. Дом — это сосуд, и его нужно наполнять. Новыми страхами, новыми воспоминаниями, новыми жертвами. И когда ты будешь идти по дороге, среди гнилых деревьев, и увидишь этот покосившийся дом с одиноким окном, что будто смотрит на тебя — знай: я уже знаю, как ты пахнешь. Я чувствую твою вину, твою боль, твои шрамы. Я чувствую твоё одиночество. Ты поднимешься по ступеням, постучишься. Может быть, тебе даже откроют. Может быть, дверь окажется приоткрыта. А может, ты просто войдёшь. И тогда я подойду к тебе. Молча. Без лица. И скажу: «Теперь ты — часть. Теперь ты — дом.»

Спасибо за чтение

Вернуться к книге