Обложка Ризанетти

Ризанетти

Sayan Black

0% прочитано
Стандартный
Sayan Black

Ризанетти

Один старый разговор

Оконное стекло прикрыто картонкой, но солнце лезет в щели, пыль сгорает в раскалённых лучах. Рубашка липнет к спине.

– Так что это? – твои смуглые, немужественные руки перебирают бумагу. Медленно, бережно, не касаясь грифельных штрихов. Ты ненавидишь каждую линию, и всё-таки задаёшь вопросы. – Город? Лабиринт? Одно большое здание?

Тёплое дерево пахнет сладко и горько. Если долго сидеть так, опираясь на ладони, неотёсанные доски отпечатаются рубчиками на коже. К телу пристанут пыль и мелкие занозы, и будешь пахнуть деревом, как весь этот чердак.

На рисунках нет дерева, только гладкий камень.

– Всё сразу. Вообрази... большое ведро, – вода приглушает стук по жестяному боку.

Нет, не так.

Ведро тяжело переворачивается. Вода гладкой прозрачной массой обрушивается на доски и расплывается тёмным пятном. Ты вскакиваешь на ноги, прижимая к себе хрустящие бумажные страницы. Ненавидишь, а спасаешь.

– Ну и свинья ты иногда! Если б моя мать это видела!..

– Вряд ли она увидит.

– Доски сгниют через годик таких уборок. Когда маэстро спросит, почему у него обрушилась крыша, я просто покажу на тебя пальцем и...

– Тебе правда интересно об этом говорить?

Смолкаешь, нехорошо сверкнув глазами, и садишься, скрестив ноги, в сухой угол.

– Значит, говори ты.

– Вот такое здание, – теперь стук по дну ведра звучит приятно-гулким. – Как цилиндр, но сужается кверху. Внутри восемьсот ярусов. Каждый ярус – размером с наш город.

– Неплохо берёшь!

– А кто запретит?

Серая тряпка пахнет псиной. Если отжимать её – сопротивляется, оставляя мозоли на руках.

– И где оно? – спрашиваешь ты.

– Кто знает. Это важно?

– Туда можно добраться?

– Нет.

– А что вокруг?

– Ничего. Может быть, скалы. И туман. Просто как видимость. На самом деле – ничего, потому что никто не может выйти изнутри.

– А окна?

– Их нет. Только между залами и коридорами. Сам посмотри.

Доски цепляют тряпку. Тело сопротивляется каждому движению. Слишком жарко.

– Откуда тогда там люди?

– Их придумал тот же, кто сочинил всё остальное.

– Ты? - спрашиваешь так серьёзно, что хочется смеяться. Можно не отвечать.

Прожилки мокрого дерева чертят какую-то мысль. Её так сложно и так нужно поймать, что плевать на сохнущую воду – можно принести ещё. Тащить ведро по лестнице на чердак тяжело, но это и к лучшему.

– Представь, – губы неуверенно оформляют слова и выпускают медленно, по одному, - что силой мысли там можно сделать всё. Что угодно. Мысль создала этот мир, значит, вся физика там подчиняется мысли.

– Слишком просто жить получается, – кривишь губы.

– Нет. Мысль должна быть достаточно сильной, чтобы изменить пространство. Может быть, всего один человек на весь Пиктаринтум может хоть немного на что-нибудь влиять.

– Так на тебя похоже, что даже забавно, – гладишь угол страницы, проводишь пальцем по губам. – И что за уродское название?

– Пиктаринтум. Как "нарисованный лабиринт". Там говорят на латыни.

– Латинский язык не хвост собачий, – хихикаешь ты. – Он... тот самый человек... учил меня латыни, я говорил?

– Ты говорил.

Молчишь, задумавшись. Когда разговор не отвлекает, работать труднее. На губах солоно от пота. Жарко.

– Силой мысли можно туда попасть?

Идея чудесная. Такие нужно ловить, как собака – подачку, позабыв о гордости.

– Да. Если мысль действительно сильная.

– Значит, они знают про нас?

– Они зовут наш мир Перфекциум. Они не уверены, что мы есть, но само предположение их мучает. Кого-то пугает. Кого-то - заставляет страдать иначе.

– Тебе лишь бы все страдали! – смеёшься ты и щёлкаешь пальцами в воздухе. – Э-эй, не замирай! Закончишь ты сегодня убираться или нет?

Глава 1. Память в коробке

Ты не сможешь просто исчезнуть. Ты останешься гулким эхом, Рассекая от крыш до бездны Мир, который к тебе не готов. Ты протянешься длинной тенью, Прозвучишь невесомым смехом, И навеки запомнят стены Твоё имя из двух слогов.

Карандаш с сухим шорохом скользит по бумаге. Тонкие контуры обозначают чуть ссутуленные плечи, и длинные скрещенные ноги, и голову, склонённую над книгой. Флавий косится на меня.

— Может быть, ты просто запомнишь, как я выгляжу?

— Запомню, конечно, — бормочу я.

— Мне холодно.

— Угу… — намечаю кисти рук и обещаю себе вернуться к длинным пальцам, обхватившим обложку. Рано лезть в детали, но не терпится, как обычно.

Флавий поглядывает на меня исподлобья. Его напряжение, кажется мне, тут же появляется в едва прорисованной позе.

— Просто читай, ну Творца ради, — не хватало ещё, чтобы следом просочилось моё раздражение. — Ты за книжкой по два часа не шевелишься, если нарочно тебя об этом не просить.

— Может, поспрашивать тебя?

— Нет. Читай лучше. Можешь вслух.

Он говорит что-то ещё. Что-то обо мне — о том, наверное, что такими темпами я не выживу на последних трёх экзаменах. Кажется, он прав, но об этом я подумаю потом.

Силуэт на белом листе обращается Флавием. Это и был Флавий с самого начала, но в любую минуту подвижный, своевольный слепок в моём воображении мог смяться и потерять образ. Теперь я держу его крепко. У фигуры профиль Флавия, длинное лицо Флавия, скорее правильное, чем красивое. Грудная клетка вздымается, натягивая бледную кожу на выступающих рёбрах, и пусть я один увижу это в грифельных штрихах, так же как я один буду знать, что за слова произносят приоткрытые тонкие губы. Только я услышу пульс, бьющийся в синих жилках на его шее, на костлявых руках и ногах. Только это и важно.

Платиново-седые волоски на его голове я рисую один за одним со странным чувством, что жизнь, наполнившая набросок, покинет его, стоит сфальшивить хотя бы одной линией. Белёсые ресницы кажутся светлее оттого, что прикрывают чёрные глаза, и вздрагивают, когда Флавий бегает глазами от строчки к строчке. Только я буду знать, что они вздрагивают.

Только я буду знать, что за стеной, к которой Флавий привалился плечом, такая же маленькая комната с двумя кроватями, за ней — ещё одна, и ещё, ряд уходит до конца длинного коридора, сужаясь в перспективе. Маленькие ячейки на два-три места. Далеко за границами бумажного листа, глубоко под его поверхностью расходится круг мрамора и стали — целый ярус, отданный под Императорский институт. Малыши-девятилетки собираются домой на каникулы. Остальные, как и мы с Флавием, ютятся по своим ячейкам, готовясь к экзаменам, или рассыпались по лабиринтам коридоров, всеми силами стараясь не думать о завтрашнем дне.

Я один буду знать, что Флавий, если голову поднимет, будет глядеть на дверь, и за этой дверью начинается несмолкаемый гул, только ночью стихающий до шёпотка. И ещё сорок девять ярусов гудят, каждый на свой голос, над нашими головами, и ещё семьсот пятьдесят — под нами.

Флавий прикрывает глаза и вздыхает:

— Ты запомнил что-нибудь?

Реальность, разросшаяся там, где штрихи продолжаются на бесконечность, сжимается. Качаю головой:

— Не особо.

Набрасываю тени на его лицо. Прорабатываю пальцы до ногтей и тонких складок на костяшках, прочерчиваю страницы. Правая сторона книги заметно похудела за то время, пока мы здесь сидим, но я едва ли вспомню, о чём Флавий читал.

Из книги выглядывает раскрытый конверт, вложенный вместо закладки. Флавий, перевернув ещё страницу, вынимает его и бросает на меня быстрый взгляд. «Сейчас расскажет, что там», — думаю не без надежды, но он прячет письмо под заднюю обложку и рассматривает таблицу, занявшую целый разворот в учебнике.

Его беспокоит что-то. Сильнее, чем экзамены. Третий день говорит намного меньше, чем обычно, недосыпает больше, чем нужно с его-то памятью, и задумывается над учебником. Вложенное в книгу письмо вроде как из дома: я видел на конверте маркировку «LIV» — пятьдесят четвёртый ярус. С чего бы домине¹ Зарус решил писать сыну — не знаю. Институт — единственное место, куда, кроме канцелярий, проведены телефоны. Аппараты есть в каждой комнате. Я звоню домой сам, поэтому наш трезвонит только раз в пятидневку — на четвёртый день перед ужином. Флавий берёт трубку, с усмешкой поглядывая на меня, минут пять повторяет дежурным тоном: «Здравствуй. Да. Хорошо. Тоже хорошо. Да. Нормально. Да. Да. Хорошо. Спасибо, папа», — а после вешает трубку и продолжает прерванный разговор.

Позавчера звонок пошёл не по сценарию. В какой-то момент он кашлянул, будто очередное «хорошо» встало поперёк горла, и долго слушал отца. Я решил, что самое время сходить в библиотеку за таблицами по физике.

Телефон ожил дважды за следующий день — перед тем, как пришло письмо, и после. В первый раз я вспомнил, что обещал отнести прошлогодние конспекты Идвигу. Во второй раз Флавий предложил: «Пойдём прогуляемся», — и мы оставили аппарат голосить в пустой комнате.

Мне неловко думать о домине Зарусе, но влезать в их отношения — дело слишком сложное для меня и слишком раздражающее Флавия. Флавий расскажет, в чём дело, я знаю. Но сначала переждёт, подержит эти мысли в себе. И дело серьёзное, если он молчит так долго.

— Знаешь, что мне сказал домине Дильгос? — говорит Флавий.

«Не о том говорит», — думаю сердито.

— Что?

— Он даст шанс ответить на «девять», если я сдам математику на «десять» с максимальным первичным баллом.

Я пускаю нервный смешок:

— Звучит, как издевательство.

— Или как вызов, — усмехается Флавий в ответ. — Он бы не стал распыляться на такие предложения, если бы думал, что я не смогу, правда?

Трубка на стене вздрагивает, заходясь восторженным звоном. Флавий морщится.

— Нель, скажи ему, что я вышел, умоляю.

Я откладываю рисунок, спускаю ноги с кровати и медлю ещё секунду.

— Всё в порядке?

— Почти, — кивает он, не отрывая глаз от учебника. — Ответь, пожалуйста.

Шлёпаю босиком по холодному полу и поднимаю трубку.

— Добрый день?

— Нель, это ты? — голос звонкий, девичий и немного недовольный. Я выдыхаю с облегчением, вместе с воздухом выпуская из лёгких вину перед домине Зарусом.

— Ты как меня узнала?

Флавий вскидывает голову и одними губами спрашивает: «Кто?»

Я с беззвучным смехом провожу большим пальцем по горлу.

— Агата? — догадывается он.

— По голосу, ясное дело, — фыркает Агата. — Да и кто ещё там у вас может быть. Флавий далеко?

— Да нет, — я оборачиваюсь, чтобы протянуть ему трубку. Флавий, округлив глаза, выставляет перед собой ладони. — Э-э, слушай, ему нужно уходить сейчас, — знаю заранее, что вру неубедительно, но стараюсь до последнего: — Может, передать ему что-нибудь?

Флавий роняет голову на руки.

— Ага, передай, чтобы не торопился домой, если сейчас же со мной не поговорит.

Я бросаю на него беспомощный взгляд, но Флавий уже подвинулся к изножью и протягивает руку за трубкой.

— Агата, — тянет он, хотя улыбается искренне. — Признайся, радость моя, кто разрешил тебе баловаться с телефоном?

Я стою рядом, поджимая пальцы на озябших ногах. Слышу каждое слово — такой уж у Агаты голос. Но Флавий не просит уйти, а любопытство сильнее такта, да и тактичным быть надоело.

— Доминицелла² ты-знаешь-кто попросила, чтобы мне дали позвонить.

— А ты попросила, чтобы она за тебя попросила?

— М-м… гхм… — Агата сопит в трубку. — Нет, вообще-то.

В улыбке Флавия появляется что-то нехорошее.

— С интересной стороны заходит. Передай, что экзамены не переносят, и просить об этом я не стану.

— Ты бы попытался, если б тебе надо было!

— Вот именно. Мне не надо, потому что я не успею подготовиться. Слушай, я правда собирался уходить сейчас. Рад был тебя слышать.

— Ты ведёшь себя, как… — Агата вовремя обрывает себя, наверняка оборачивается через плечо и понижает голос до шёпота: — Хотела сказать «как старая злобная волокуша», но лучше скажу «как обычно».

До предела натянутый провод вздрагивает, когда Флавий смеётся, отвернувшись, но, возвратив трубку к лицу, говорит он серьёзно и медленно:

— Позавчера я сдавал Закон. Знаешь, всего тридцать лет назад редемптору³ за оскорбление аристократа⁴ надвое разрезали язык.

Агата делает вдумчивую паузу.

— Надвое — это вдоль или поперёк?

— Разумеется, вдоль, — у Флавия трясутся плечи, он зажимает рот тыльной стороной ладони. Меня от смеха скрючивает пополам.

— Тогда не очень страшно, — говорит Агата. — По крайней мере, стоит того, потому что доминицелла хорошая и ужасно тебя боится.

— Да-а? — поднимает брови Флавий и бросает на меня быстрый взгляд. — Безумно интересно узнать, с чего ты так решила, но мне нужно бежать, так что в другой раз.

— В какой другой? Ты, может быть, вообще решил не возвращаться?

— Радость моя, мне придётся вернуться, потому что на твою свадьбу я приду, даже если ты нарочно забудешь меня пригласить.

В её смешке мне чудится облегчение.

— Надеюсь, передумаешь, когда познакомишься с Лукасом.

— Точно, познакомиться нужно заранее. Должен же я выразить Лукасу соболезнования, а на празднике это будет не совсем прилично, как думаешь?

— Засранец! — вскрикивает Агата. Наверняка полканцелярии оборачивается, а она заливается краской от ушей к щекам.

— Ладно, с тобой невозможно попрощаться. Меня ждёт домине Дильгос, — Флавий ввинчивает ноги в плохо поддающиеся туфли и поднимается с кровати.

— Подожди-подожди-подожди, а что сказать?

— Ничего не говори и больше не поддавайся на такие просьбы. Договорились? — не дождавшись ответа, он вешает трубку и открывает шкаф, вделанный в стену слева от аппарата. Отутюженные чёрные рубашки на вешалках жмутся друг к другу, как тощие призраки прежних учеников.

Флавий больше не улыбается. Я не вижу его лица, но, когда общаешься изо дня в день без малого восемь лет, учишься читать по затылку.

— Всё ещё всё в порядке?

— Даже слишком, — Флавий стягивает с перекладины брюки и, опустившись на кровать, снова разувается.

— Тебя же не свадьба Агаты расстраивает, правда?

Он приподнимает уголок рта.

— О Мастер, ты слишком проницателен. Самое время признаться, что я влюблён в неё с пяти лет, но мир жестоко устроен, и быть вместе нам не суждено, — смахивает несуществующую слезинку и приподнимается, натягивая брюки. — А всё потому, что я не родился редемптором. Кстати, не так уж глупо об этом сожалеть. Совсем не глупо.

— Почему? — я поднимаю рисунок, который бросил на покрывало. Мне тут же хочется спрятать его под учебники и больше не находить. Это снова всего лишь фигура, похожая на Флавия. В достаточной мере похожая, чтобы даже быть собой довольным, но чего-то не хватает. Всего. Всего того, что я видел, пока рисовал.

— Просто подумай: редемптор всегда знает, что должен делать. Если редемптор убирается, а его, например… — Флавий затягивает ремень и вздыхает: — например, просят прорезать лишнюю дырочку на ремне, он говорит: «Это не моё дело».

— Плохо быть злопамятным, — приложив лист к стене, я добавляю пару штрихов: уже всё равно, но закончить надо.

— Это абстрактный редемптор, — возражает он. — А злиться я могу только на того, кто не обязал других редемпторов — тоже абстрактных — сверяться с мерками при изготовлении ремней. Но речь не об этом. Любой милит⁵ или элер⁶ скажет то же самое, если я его попытаюсь отвлечь. Потому что они тоже знают, чем занимаются. Милит знает, что охраняет порядок, элер знает, что лечит людей. А у нас всё сложнее, — Флавий наклоняется завязать шнурки.

— В смысле?

— Понимаешь, мы так сказать не можем.

— По-твоему, управитель яруса станет отвлекаться на ерунду по твоей просьбе?

— Слишком буквально, Нель.

— Ну, так объясни, — я покусываю карандаш, в последний раз осматривая рисунок.

Флавий выпрямляется — лицо, порозовевшее от прилива крови, всего на мгновение сохраняет краску и возвращается к обычной бледности.

— Понимаешь… — он смотрит в мою сторону и морщится, будто таракана увидел. — Нель! Ты помнишь, где этот карандаш у тебя обычно валяется?

— Ты мне часто напоминаешь, — бубню я и назло ему ещё пару секунд не отнимаю карандаш от губ. Потом откладываю лист на книги, стопкой лежащие на тумбочке, криво заточенный огрызок оставляю сверху и оборачиваюсь. — Так что?

— Я имею в виду, что аристократ никогда не может сказать: «Меня это не касается». Если мы за всё отвечаем, то нас всё касается. Мелкие проблемы тоже приходится кому-то решать, — он, наклонив голову, застёгивает рубашку. Поднимает на меня взгляд исподлобья. — Не смотри так, а то я начну думать, что сказал глупость.

Я и правда, наверное, слишком пристально и серьёзно слежу за его лицом. Опускаю глаза и качаю головой.

— Нет, это хорошая мысль. Правда, мне нравится.

— Но?

— Но ты позёр.

Флавий заводит глаза к потолку, будто прислушиваясь к себе, и соглашается, качнув головой к плечу:

— Да. Но я правда так думаю.

Чёрный — цвет аристократов. В чёрном фигура Флавия вытягивается ещё сильнее, он становится похож на фантастическую тень. Вряд ли ему это нравится. Флавий любит белый цвет.

Он берёт со своей тумбочки пару книг и стопку тетрадей, и до меня доходит наконец, что он в самом деле куда-то собирается.

— Домине Дильгос тебя правда ждёт?

— Да, — он лукаво улыбается. — Ты ведь тоже домине Дильгос.

— И чего я жду?

— Пойдём в библиотеку. Не могу тут сидеть. Всё время смотрю на него, — Флавий кивает на телефон, — и думаю: сейчас опять зазвонит.

— Там куча народу, — хмурюсь я. — Наверняка места нет.

Не хочется выходить из комнаты и окунаться в поток людей, с которыми нужно говорить и постоянно думать, как выглядишь со стороны. Мысль о том, сколько придётся выучить за два дня, вгоняет в бесповоротное уныние.

— Я найду место, не волнуйся, — Флавий уже опускает ладонь на дверную ручку. — В крайнем случае выгоним малышей.

— Там шумно.

— Я всех заглушу, — улыбается он. — Расскажу тебе билеты. Потом ты мне.

— Почему я вообще должен?.. — я делаю отчаянный широкий жест, не придумав, как завершить фразу.

— Потому что я полтора часа позировал тебе почти голый, — припоминает Флавий и возвращается к моей тумбочке. — Кстати, так и не посмотрел, что получилось. Можно?

Я киваю. Он двумя пальцами, за самый грифель, откладывает в сторону карандаш и подносит рисунок к лицу.

— О Мастер… Если покажешь это кому-нибудь, я с тобой больше не заговорю.

Неловкость обдаёт меня жаром. Не могу решить, чего хочу больше: отобрать у него рисунок или выбежать из комнаты — потому только и не двигаюсь с места. Спрашиваю тихо:

— Чтó плохо?

Флавий смотрит на меня и быстро качает головой:

— Ничего не плохо. Потрясающе, как всегда, просто я слишком похож на себя. Я надеялся, что ты меня чуть-чуть приукрасишь.

Внутри теплеет. Я смеюсь, отпуская остатки неловкости:

— В чём тогда смысл рисовать с натуры?

— Не знаю, — Флавий аккуратно кладёт листок на место и кривит губы: — Ты прирождённый художник, а я прирождённое пособие по анатомии. Признайся, мы потому и дружим, да?

— Ага, — я вытягиваю тетрадь из-под бумажных завалов — три другие скользят с тумбочки на пол, едва успеваю поймать.

Когда поднимаю голову, Флавий снова у дверей. Немудрено, когда один шаг — полкомнаты.

— Идём. Домине Дильгос тебя не простит, если где-нибудь получишь «шесть».

— Он меня четвертует, — передёрнув плечами, я прижимаю тетрадь с билетами к груди. Так спокойнее.

Флавий открывает дверь, и нас смывает в русло коридора. Институт галдит, шаркает тысячью ног, шуршит бумагой и пергаментом. Хлопают двери, перебегают из комнаты в комнату фигурки в чёрном — мальчишки и юноши. Иных не видно за стопками учебников и тетрадей: меняются конспектами, делятся книгами. В нишах по правой стороне уютным жёлтым светом горят полукруглые плафоны над каменными скамьями. На одной из них рядком сидят девушки — любопытно, кого ждут в нашем секторе.

Мир мраморных коридоров и лестниц не спрашивает, хочу ли я возвращаться к нему. Утягивает вглубь и ставит на своё место, как шестерёнку в механизме: думай, что хочешь, лишь бы крутился, лишь бы всё работало.

Флавий поднимает руку, приветствуя кого-то, кивает девушкам и задирает голову, оглядывая протянувшуюся поверху галерею. Улыбается. Самая исправная, блестящая деталь. И я рядом — вечно пытаюсь крутиться не в ту сторону.

По привычке хочу радоваться вместе с ним, но внутри что-то скребёт и тянет взгляд к полу.

Куда-то нас пристроят таких?

В библиотеке Института хочется заблудиться. Огромный круглый зал в центре, там, где на других ярусах располагается площадь, стеллажами разделён на сектора и потайные закоулки, которые со временем становятся всё многочисленнее и уже. Каждая полка подсвечена длинной лампой, пёстрые полосы корешков блестят золотыми буквами.

Почти все книги здесь — бумажные. Целое состояние. Так многие любят говорить, и это не странно, но мне никогда не удавалось всерьёз задуматься о цене. Книг столько, что жизни не хватит перечитать. В них собран концентрат всех знаний, всех-всех, на основном языке и на побочных от первого до последнего. Если мысль изменяет пространство, как нас учат с девяти лет, то я готов поверить, что мир таков, как есть, только потому, что тысячи раз описан на этих страницах. Торговать книгами — всё равно что пытаться выкупить стены.

Макет Пиктаринтума стоит в центре — цилиндр из восьмисот ярусов, со стенками из прозрачного пластика, подкрашенного, чтобы легче было рассмотреть детали внутри. Говорят, планировка каждого этажа проработана в точности. Не знаю, кому хватит занудства проверить.

По периметру зала свешиваются с потолка лампы, похожие на перевёрнутые тазы. Каждая заключает в купол света круглый столик и кресла с затёртой красной обивкой.

Я ошибся дважды: в библиотеке людно, но свободных мест предостаточно. От шумных малышей мы ушли, а наши читают молча или бубнят вполголоса.

Флавий сидит напротив, лбом упирается в сцепленные ладони и, зажмурившись, скороговоркой повторяет билеты. Я слежу за ответом по тетради, исписанной его крупным, узким почерком.

— Что-то я забыл, да? — Флавий открывает глаза.

— Ещё один пример на восстановительные свойства альдегидов и… — я поднимаю взгляд и вздрагиваю, потому что за спиной у него стоит Фабио Кетони и прижимает палец к губам. Сказать ничего не успеваю. Фабио хватает голову Флавия под мышку:

— Зарус! — от восторженного вопля дёргаются люди за соседним столом. — Ты ещё подрос, что ли? — пятерня ерошит серебристую макушку — Флавий морщится и наклоняет голову в попытках вывернуться.

— Фабио… а ты вот точно не вырос. Я рад тебя видеть, только, будь добр, не надо меня трогать.

— Как я скучал по твоей брезгливой физиономии, — Фабио, широко улыбнувшись, разжимает захват. — Кстати, поздравляю. Я стану твоим дядей, ты думал об этом? Будешь меня слушаться, а? — он хохочет, исподлобья наблюдая за реакцией. Флавий отвечает ему кисленькой усмешкой и косится в мою сторону.

— Нель, что с лицом? — Фабио, чуть не задыхаясь от восторга, округляет глаза: — Зарус! Ты что, не сказал ему?

— Нет-нет, я знаю, — боковым зрением ловлю благодарный наклон головы. — Как раз говорили недавно. Только что.

Отводя взгляд, снова смотрю им за спину. У стеллажа стоит тоненькая девушка и хихикает, прикрывая рот ладонью. Фабио отодвигает кресло и делает широкий жест:

— Прошу, доминицелла!

Теперь мою неловкость спишут на присутствие девчонки. Замечательно, Флавий. По твоему выражению — потрясающе, как всегда.

Жёсткие складки чёрного платья качаются в такт шагам. Она подходит с миленькой нейтральной улыбкой, кивает всем сразу и машет руками, когда мы порываемся подскочить:

— Сидите, сидите, я к вам, если не против.

— Валерия Мосс, — представляет Фабио, облокотившись на спинку её кресла. — Это Корнелий Дильгос, — он кивает в мою сторону и тыкает Флавия в плечо, — и Флавий Зарус.

Она прозрачными глазами смотрит на меня, на него и снова на меня.

— А я вас помню. Корнелий… можно Нель, да? Домине Дильгос — твой дядя, правильно?

— Да. Брат отца.

— Ты же с сорок шестого?

Я киваю. Ловлю себя на том, что ковыряю корешок тетради, и прячу руки под стол.

— Значит, скоро увидимся, — Валерия как бы случайно касается белого воротничка⁷ — отличительного знака аристократов с верхних пятидесяти ярусов. Фабио носит такой же, только, к счастью, без кружева. После выпуска и я переменю все рубашки. — А ты? — она внимательнее смотрит на Флавия и щурится, потирая пальчиком подбородок. — Пятьдесят седьмой?

— Пятьдесят четвёртый, — поправляет он и с самой лучезарной усмешкой интересуется: — А вы, доминицелла?

Мы поворачиваемся к нему, как по щелчку. Фабио за спиной у Валерии делает страшные глаза. Она только смеётся:

— Семьсот девяносто девятый, разумеется. Разве Альберт не с вами учится?

— С нами. Всё забывал спросить его, — говорит Флавий в том же шутливом тоне.

Фабио, расслабившись, падает в кресло между ним и Валерией. Поясняет:

— Мы наверху познакомились. Меня отправили со второго яруса в канцелярию на четвёртый, а доминицелла Мосс держит все бумажные дела.

— И сложно это? — спрашивает Флавий.

Валерия пожимает плечами:

— Скоро узнаете.

— Сложно, разумеется! Посмотрю на вас, когда сами этим займётесь. Да, Нель? — Фабио подмигивает мне.

Меня обжигает неожиданным раздражением. Смысла в нём нет, и тут же стыдно становится, но я знаю, откуда это чувство берётся. И Фабио знает.

Он, посмеиваясь, проводит рукой по волосам.

— В Императорской канцелярии⁸ тоже весело. Главное в первое время — наработать авторитет. Вот я сейчас этим и занимаюсь. Приходится крутиться — вы не представляете…

Флавий рассеянно кивает в такт его словам и, дождавшись паузы, обращается к Валерии:

— А сюда вы тоже… по делу? — пауза звучит неясным намёком, но уголки её губ не меняют положения.

— Нет, Фабио по делу. Я решила, что неплохо будет проведать Институт. Два года здесь не была.

— А я почти год, — Фабио с наигранной обидой толкает Флавия в бок. — Могли бы хоть сделать вид, что соскучились!

— Мы с тобой виделись, — говорю я.

— Далеко не каждый день. Не то что раньше, а?

— Дело случайно не ко мне? — спрашивает Флавий каким-то новым, отстранённо-деловым тоном.

Фабио, крутанувшись в кресле, хлопает его по плечу:

— Точно, Зарус. Фелиция сказала, ты не отвечаешь на приглашение.

— Я ответил.

— Нет-нет-нет, со мной так не пойдёт, — Фабио, картинно навалившись на подлокотник, через плечо обращается к Валерии: — Доминицелла, поддержите меня. Скажите ему, что экзамены — не повод пропускать праздник.

Флавий перекладывает тетрадь, как бы случайно задевая меня по руке. Спохватившись, я натягиваю невозмутимое выражение лица: всё знаю, понимаю, о чём речь, да-да.

Валерия неловко смеётся:

— Фабио, мне кажется…

— Флавий не против, и секретов в этом нет, правда?

— Разумеется, — Флавий смотрит мимо него, подпирая рукой подбородок.

— Вот и перестань быть занудой!

— Папа знал, когда заканчиваются экзамены. Я с ним говорил. Мы всё решили.

— Сдашь заранее, я за тебя попрошу. Ты ведь уже всё выучил. Нель, скажи, он всё выучил?

Я пожимаю плечами и черкаю карандашом на полях. Неудобно смотреть на них, и особенно — на доминицеллу Мосс.

— Нет, Фабио. И не успею заранее. И хорошо, если успею ко времени, — Флавий говорит спокойным, даже скучным голосом, но я чувствую, как от его раздражения вибрирует воздух.

— Через две пятидневки Новая кровь⁹, весь Совет крутанёт с ног на голову, ты понимаешь или нет? — Фабио, отлепившись от подлокотника, наклоняется к нему. — Отец будет занят, да и я тоже, потому что беготня в канцелярии, ну сам подумай. Мы все не соберёмся позже!

— Не нужно позже. Собирайтесь сейчас, — Флавий отстраняется, сдвигая локоть к самому углу столешницы.

Валерии надоедает рассматривать свои руки.

— Можно понять, всех сейчас волнуются только за экзамены, — выпрямившись, она обводит нас взглядом, будто призывая обратить на неё внимание. — Все ходят дёрганые, Альберт тоже.

Фабио, секунду назад готовый разразиться возмущением, закрывает рот так быстро, что слышно, как зубы стукнули.

— Даже Альберт? — Флавий наклоняется над столом, чтобы выглянуть из-за Фабио.

Она смеётся своим чистым, отработанным смехом.

— При всей любви, Альберт неглупенький, но он — не «даже». Он сказал, что еле сдал Закон и не знает, как переживёт ФиФи¹⁰. Экзамены у домине Дильгоса — тот ещё кошмар, я помню.

— Да-а, — усмехается Флавий, — такое запоминается.

— Может быть, для тебя это проще, — она расправляет платье на коленях и стреляет пытливым взглядом исподлобья. — То есть… я слышала, домине Дильгос хорошо к тебе относится.

Мы переглядываемся с Флавием, и я задерживаю дыхание, чтобы не рассмеяться. Доминицелла Мосс понятия не имеет, что это за наказание — быть любимчиком моего дяди.

— Вряд ли…

— Что?

— Вряд ли это важно. В конце концов дело оказывается не в оценках. Что толку быть умным, если родился ниже пятидесятого яруса?

— Например, на пятьдесят четвёртом? — невинно подсказывает Валерия.

— А вы считаете меня умным? — так же невинно интересуется Флавий, вскинув подбородок.

— Мне так показалось.

— Но это неважно, потому что в Совете Пятидесяти я быть не могу. А мой ярус… когда станет моим, я имею в виду… это будет моей проблемой, или я стану проблемой яруса, тут уж как повезёт.

Она пожимает плечами и смотрит на меня:

— А у тебя, Нель, есть планы?

Я повторяю её жест:

— Не знаю.

— Тоже хочешь быть в Совете?

Приходится задуматься. Не потому, что сам не знаю ответа — знаю, даже слишком хорошо. Но не могу же, треснув кулаком по столу, заявить: «Нет, чтоб Слепые Малыши меня сожрали! До смерти не хочу, больше всего на свете не хочу!»

— Рано или поздно придётся заменить отца. Лучше поздно, чем рано, если честно.

Валерия приподнимает ровные бровки:

— Почему?

— Для меня это будет сложно.

Фабио сидит как на иголках. Глаза его, круглые, зелёные, как почти у всех Кетони, перебегают с меня на Флавия и всё время возвращаются к Валерии.

— Новая кровь через две пятидневки, — повторяется он, радуясь возможности напомнить о себе. — Нам всем рассчитывать не на что, значит. А через восемь лет — другое дело, даже вам будет по двадцать пять¹¹.

— Да, в двадцать пять каждый будет знать, чего хочет, — нараспев говорит Валерия.

— А я вот к чему начинал, — Фабио, поёрзав в кресле, откидывается на спинку, чтобы видеть всех разом. — Зарус, если согласишься — ну ты ведь перестанешь наконец вредничать, и придёшь на праздник, а? — в общем, может быть, доминицелла Мосс тоже согласится прийти?

Флавий смотрит на него долгих три секунды. Я съезжаю на краешек кресла и протягиваю ногу под столом, чтобы пнуть его, если начнёт говорить что-нибудь не то. Обычно бывает наоборот: он вовремя заставляет меня замолчать. Ситуация чрезвычайная, если требует смены ролей.

Но Флавий всего-то и говорит:

— Думаю, ты сам можешь приглашать от лица Фелиции. Не могу представить, чтобы папа был против.

Валерия, не то кашлянув, не то хихикнув, заправляет за ухо тонкие волосы:

— Я бы с радостью пришла, но уже вряд ли успею. Перед Новой кровью столько суматохи будет заранее… Да и я знакома только с вами двумя, тем более если Флавий так и не соберётся…

— Соберётся, конечно! — Фабио посылает Флавию бешеный взгляд. — Я вас познакомлю с сестрой и не только с ней, тут вообще не проблема. Всё проще, чем вы думаете, это же пятьдесят четвёртый ярус.

Флавий встаёт, скрипнув креслом по полу. Валерия поднимает голову и удивляется, наверное, вдвойне, когда видит его в полный рост: с непривычки впечатляет. Выровняв стопку книг и тетрадей, он берёт их под мышку и кивает:

— Рад был познакомиться, доминицелла. Я обещал зайти к домине Дильгосу.

Я сгребаю две оставшиеся тетради — свою и его — и, тряхнув головой:

— До свидания! — подскакиваю с места. — Мне тоже нужно к Дильгосу, — поясняю, спохватившись, спотыкаюсь о кресло и почти бегом догоняю Флавия.

— Я к вам ещё зайду! — кричит Фабио нам вслед.

— Спроси в соседней комнате, если не найдёшь, — отзывается Флавий, чуть повернув голову. Он идёт широкими шагами и слишком пристально изучает таблички на торцах стеллажей.

Я, поравнявшись с ним, молчу. Неприятное чувство тянется за нами, как приставший дурной запах. Вроде и не поссорились, и лишнего наговорили меньше, чем могли бы. Не стоило первыми уходить, наверное.

Оборачиваюсь за секунду до того, как скрывается из виду наш столик. В конусе света сидит хорошенькая доминицелла Мосс и всё ещё смотрит нам вслед прозрачными глазами. А Фабио смотрит на неё. Фабио. Надоедливый, шумный, заносчивый, любитель дурацких шуток, но славный, в общем. С ним всегда всё ясно, насквозь просвечивает. С Флавием сложнее.

— Всё ясно, — говорит Флавий.

— М-м?

— С Фабио. Ясно, почему он ведёт себя…

— Более придурковато, чем обычно?

— Да, — в усмешке нет веселья, на меня он так и не смотрит. — Настроен серьёзнее некуда, раньше с ним такого не случалось.

Кажется, что мы не двигаемся с места, а наши шаги вращают огромную карусель. Проплывают по левую руку одинаковые столики и лампы-тазы, справа через равные промежутки открываются проходы в недра библиотеки.

— А ты заметил, как доминицелла Мосс говорила что с ним, что с нами?

— Как? — едва прислушиваюсь. Снова не то, не о том. Уметь бы начинать серьёзные разговоры.

— Как с детьми. А ей двадцати нет. Быстро, наверное, осознала разницу между собой и остальными, поработав на четвёртом ярусе. Фабио ведь тоже надеется, что его не заставят вернуться сюда и заниматься пятидесятым, хотя бы до следующей Новой крови, а наверняка и после тоже.

— Ну, он всё-таки кандидат¹², хоть и последний. Но с пятидесятым считаются больше, чем с любым из сороковых, потому что здесь Институт. Все, кто сейчас в Совете, здесь учились. И даже да ГиреДа Гире — фамилия императорской семьи..

Флавий фыркает.

— Считаются — не значит принимают за равных. Зря он думает, что Моссы захотят с ним родниться. Хотя чему бы удивляться. Это Фабио.

— Может быть, он просто не хочет отставать от сестры? — вопрос подловатый, но ничего лучше я не придумал. Флавий смотрит на меня, чуть сдвинув брови. Пугаюсь в первую секунду, что сейчас он и со мной вежливо попрощается.

«Нужно было ещё подождать».

Не отводя взгляд от его лица, чувствую, как меня цепляют за рукав.

— Давай срежем.

Киваю и поворачиваю вслед за ним в проход между стеллажами. Лампы-трубки пунктиром прочерчивают развилки на нашем пути. На нижних полках они не видны, и книги будто светятся сами по себе.

По правде, больше шансов заблудиться, чем срезать. Но мы провели здесь не одну сотню часов и ориентируемся не хуже, чем каждый — в путанице коридоров на своём ярусе.

— Я хотел тебе рассказать. Первому бы и рассказал, если б не они все.

Мне не по себе от извиняющихся ноток, звенящих в его голосе, и от того, что Флавий смотрит под ноги, вопреки привычке ходить прямо, будто палку проглотил.

— Кое-что я, положим, и сам понял.

— Смотри, — мы останавливаемся, он раскрывает один из учебников и, придерживая остальные локтем, вынимает вложенный между страницами конверт. — Прочитай. Только вслух не вздумай.

Я двумя пальцами вытягиваю вчетверо сложенный лист из плотной, розоватой бумаги. На нём мало слов и много завитушек по краям.

«Домине Ф. Зарус,

Просим Вас разделить нашу радость на церемонии бракосочетания в 34 день 1 месяца поры цветения.

С любовью, Фелиция Кетони & Эстиниан Зарус».

Сестра Фабио и отец Флавия. Мысленно пытаюсь поставить их рядом. Это странно — но и только. Не ужасно, не сверхъестественно, если подумать. Просто нужно привыкнуть.

— Очаровательно, да? — Флавий проводит пальцем поперёк книжных корешков на полке. — Она каждому такое писала сама. Спасибо, что обошлась без «дорогого сына» или «милого Флавия».

— От «милого» я бы тоже воздержался.

Обида портит его — словно заменяет неправдоподобной копией. Заставляет язвить не по делу, плеваться ядом, жаловаться на глупо устроенный мир. Флавий верит, будто этот слабый двойник и есть он.

Стоя почти спиной ко мне, он говорит:

— Там ещё одно.

Переворачиваю конверт и вытряхиваю на ладонь второй такой же листок. Прежде, чем развернуть, смотрю на Флавия. Он, сложив руки на груди, барабанит пальцами по плечу.

«Домине К. Дильгос…», — вижу я первую строку. Дальше и читать необязательно — текст тот же.

— А-а, — киваю я. — Вместе прислали?

— Нет, — Флавий, шагнув ко мне, забирает оба приглашения. — То есть не совсем. В разных конвертах, но мне отдали оба, — он складывает оба листа и сосредоточенно разглаживает сгибы. — Я хотел сначала поговорить с тобой, потом отдать. И затянул. Но сам посуди, что бы ты подумал, если бы увидел такое без предупреждения? — пытается усмехнуться, и я вижу наконец его глаза, что-то ищущие на моём лице.

— Ничего бы не подумал. Ничего «такого», по-моему. Непривычно немного.

Флавий смеётся и качает головой, глядя в потолок.

— Непривычно… Ты не знаешь, откуда эта любовная лихорадка? Фабио — ладно, Агата — ладно, но папа… Меня тошнит, честное слово. Ему сорок шесть, Фелиции — двадцать четыре. Она почти как мы.

— Семь лет — это разница, вообще-то.

— Тогда двадцать два года — тем более, — отрубает он. — Представь, что я женился бы на твоей матери.

Я с гримасой отвращения толкаю его в плечо.

— Вообще не то же самое!

— Почему?

— Не делай вид, что сам не понимаешь, — сую ему в руки конверт. Он сам не замечает, как берёт, и снова заглядывает мне в лицо:

— Если совсем честно, я боялся, что ты захочешь пойти.

«Всё ещё боюсь», — читается в настороженных глазах.

— Будет странно, если я приду, а ты нет.

— Компания так и так будет странная. Сестричка Мосса, сестричка Фабио… Уверен, Фелиция писала твоим родителям. Или скоро напишет. Они наверняка придут.

— Никто не будет заставлять меня пропускать экзамен, — в этом я не так уж уверен: по крайней мере, сомневаюсь, что обойдётся без уговоров. Но мне проще отказаться, чем ему.

Флавий чуть расслабляется: убедился, что на свадьбу я не рвусь. Но остатки желчи ещё плещутся в нём — он кривится, как от горького привкуса:

— А как тебе её изящная тактика? Папа сам не стал бы звонить столько раз.

— Думаешь? — меня колет его небрежный тон. Несправедливо, слишком несправедливо, и потому трудно быть на его стороне. Флавий и сам это чувствует, но виду в жизни не подаст.

— Ладно, даже если я прав, тут не страшно. А вот приставать к Агате — уже слишком. Тебе не кажется, что это неприлично?

Я пожимаю плечами.

— Хотя не более неприлично, чем уговоры Фабио, — продолжает Флавий. — Его тоже подговорила Фелиция, он сам признался. Причём отправила всех разом, не по очереди.

— А что в этом плохого? Кроме того, что тебя это раздражает?

— Варианта два, — Флавий по очереди вытягивает пальцы, — либо она настроилась влезть в наши с папой отношения, либо начинает хозяйничать. Какой мне больше нравится, я не знаю.

— Или Агата права, — тихо говорю я.

Он замолкает на целую секунду. Понимает, о чём я, но боится, что ошибается. Переспрашивает, глядя сверху вниз:

— То есть?

— То есть Фелиция тебя до смерти боится.

Флавий издаёт звук, похожий на смешок, только веселья в нём мало.

— Это преувеличение. Я бы сказал, она меня не знает и нервничает перед знакомством.

— Не то чтобы совсем не знает. Меня она отлично знает, по крайней мере, и видела, что мы с тобой дружим. Фабио тоже наверняка ей много о тебе говорил. И тем более домине Зарус.

Флавий следит за мной с непробиваемым лицом. Я не могу удержать сердитых ноток в голосе:

— Понимаешь, дело не в том, что Фелиция не представляет, чего от тебя ждать. Наоборот, она представила. Чем беспокоиться о том, что я подумаю о приглашении, лучше представь, что она подумала, если послушала ваши с домине Зарусом задушевные беседы по телефону.

Он поджимает губы — знак нетерпения. Я размахиваю руками, торопясь договорить:

— Потом домине Зарус отчего-то не торопится рассказывать тебе, что женится, и она это видит. А когда рассказывает, ты заявляешь, что не придёшь на свадьбу. Ты хотя бы поздравил их?

— Представь себе, — цедит он.

— Одно слово по телефону не считается!

— Нель…

— В общем, она видит, что ты не радуешься и не собираешься приходить на свадьбу, даже когда тебя уговаривают со всех… — неосторожным жестом я задеваю лампу на ближайшей полке. Обжечься не успеваю, но сдираю кожу об угол и замолкаю, сунув в рот костяшку пальца.

— Творец мой Мастер, Нель!.. — руки у Флавия заняты — он прикрывает глаза конвертом.

— Отстань, — огрызаюсь я и прячу руки в карман.

Слова закончились. Я сказал их слишком много.

— В общем, ты считаешь, что она ждёт от встречи со мной вполне определённых неприятностей. Как и я.

Я будто бы имел в виду другое, но придраться не к чему, поэтому дёргаю плечом:

— Вроде того.

— А ещё я сам виноват. Так?

— Немного.

Он отворачивается, прячет приглашения с конвертом в книгу и шагает вперёд. Я дёргаюсь за ним:

— Я же тебя не обвиняю! Просто говорю, что не только тебе… ну… неловко, — меня самого коробит от этого слова. Запасы связных мыслей без остатка расплескались в приступе правдолюбия. Слепые Малыши бы иногда побрали эту правду. Что я нового сказал? Кому легче?

— По-моему, сейчас неловко тебе, — говорит Флавий и, обернувшись через плечо, тихо смеётся. Чуть замедляет шаг, чтобы поравняться со мной.

За рёбрами разливается тёплая благодарность. Я принимаю немой договор: оба вспылили по очереди, успокоились — забыли.

— Всё-таки пойдём к Дильгосу.

— Зачем? Хочешь спросить о чём-то?

— На твоём месте я бы сам его поспрашивал, пока есть время до экзамена.

Моя очередь морщиться.

— Флавий! Мне что, десять лет, или тебе сверху не видно, с кем разговариваешь?

Он пропускает возмущение мимо ушей, только растягивает губы в тонкую улыбку.

До обеда больше часа, и главный коридор оказывается непривычно широким для двоих. Гулкое эхо от шагов выдаёт нас, будто стены упрекают: «Гуляете, лентяи, пока все учат?»

— Пусто, — говорю я.

— Что? — вскидывает брови Флавий, отвлекаясь от своих мыслей.

— Представь, что так же будет, когда мы уйдём.

Он фыркает и качает головой:

— Не будет. Нас выпускается всего тридцать человек. И новые придут.

— Я знаю.

Домине Дильгос находит нас первым. Его грузная фигура плывёт нам навстречу, припадая на трость. Дядя останавливается, видя нас, и Флавий ускоряет шаг — я едва поспеваю за ним.

— Наконец-то! — Дильгос кивает в ответ на запыхавшиеся приветствия и, зацепив меня острым взглядом, в упор наводит стёкла очков на Флавия: — Ты прячешься от меня, что ли?

— Нет, домине. Мы к вам идём.

— Ну слава Мастеру. Мне передали, что доминицелла пока-что-Кетони просит с тобой поговорить.

Губы Флавия дёргаются, на скулах выступает досадливый румянец.

— Домине, умоляю… я не знаю, кого она ещё не просила со мной поговорить.

— И что ты собираешься ответить?

— Я думал, что уже ответил, — Флавий, нервно обернувшись, дожидается, пока редемптор, деловым шагом проходящий мимо, скроется в боковом коридоре. — Честное слово, домине, если вы скажете, чтобы я пошёл, я, наверное, соглашусь.

Дильгос тоже всё знает, понимаю я, и уже давно. Это не странно: просто ему тоже прислали приглашение. Но какое-то чувство гаденько пищит над ухом, как невидимое в темноте насекомое.

— Ты же не хочешь, чтобы я решал за тебя, правда?

— Нет, домине… — Флавий смотрит в пол, прислушиваясь к себе, — а может, и да. Хочу, чтобы вы посоветовали. Это же не одно и то же?

Перед Дильгосом он не возводит стен из едких усмешек. Не верит, что от него можно спрятаться так же, как от простых смертных. Но не прячется по другой причине.

— Не то же, — кивает Дильгос и задумчиво крутит трость. — Тебе это важно?

— Мне важно сдать экзамены, — за последние два дня Флавий повторил эту фразу слишком много раз, чтобы она могла звучать спокойно.

Ещё пару секунд они будто рассматривают что-то, лежащее между ними на полу.

— По правде, — говорит Дильгос, — я и сам думал, что придётся отказаться. У меня, видишь ли, экзаменов не меньше, чем у тебя, с той разницей, что я на каждом просижу с начала до конца.

— Но на подготовку потратите намного меньше времени.

— Будешь острить, когда сдашь, — обрывает дядя. — Поэтому садись-ка и решай математику. Я переговорю с Фелицией, ладно. Если дашь мне слово потом вести себя с ней нормально.

Флавий впервые за день улыбается по-настоящему. В такие минуты у него очень хорошая улыбка.

— Нормально — это как, домине?

— Это значит не строить из себя… одним словом, то, что ты обычно строишь, — Дильгос со стуком отставляет трость. — Могу надеяться?

— Конечно, домине.

— Ну-ну, — он оборачивается ко мне — в прищуре глаз дрожит смех. — Ты, что ли, говори с ним, когда его заносит.

— Он говорит, — Флавий кладёт руку мне на плечо быстрее, чем я успеваю придумать остроумный ответ. — Только что провёл беседу. Да, Нель?

— Какую, к Слепым Малышам, беседу? — я отталкиваю его. Флавий смеётся, чуть запрокинув голову.

После обеда он собирает у нас лучших математиков класса. Приходят Адриан с триста двадцать восьмого, Алексис с пятисот девятого. Приходит Киан, с которым Флавий едва общается, но дружит Алексис. Ближе к вечеру из соседней комнаты забегает Идвиг вернуть конспекты и тоже остаётся. Он на год младше нас, но влюблён в манипуляции с формулами не меньше, чем Флавий влюблён в книги из коллекции Дильгоса.

Гудок к ужину все игнорируют. В духоте комнаты летают исписанные страницы. Черновики валяются на полу, на покрывале, начала и концы решений теряются в шуршащем хаосе. Флавий один держит на коленях стопку листов, подложив под неё тоненькую «Теорию материализации». Хмурясь, выводит крупные значки.

— Хорошо, хорошо, просто смотри, что можно сделать… — бормочет Алексис с обычным сонно-терпеливым видом. — Так, да, сгруппируй теперь.

— Так можно?

— Так можно…

— Минус! — вопит Киан, перегнувшись через колени друга, и тычет пальцем в начало страницы. — Минус там должен быть! А это что? Вы что тут сделали, извращенцы?

Идвиг и Адриан, переругиваясь, бьются над геометрией. Объёмная фигура на чертеже, достроенная ими «для удобства», выглядит так, будто ей добавили пару лишних измерений.

Моё решение умещается на полторы страницы, но ответ не сходится. В сумасшедшем гвалте расплываются мысли — я теряюсь в значках, беспорядочно раскиданных Идвигом под чертежом, и ужасно хочу спать. Это у Флавия получается заниматься в компании. «Надо бы уйти и сесть в библиотеке одному», — думаю я, но что-то мешает сдвинуться с места. Так и сижу, дёргаясь от ощущения времени, утекающего сквозь пальцы.

— Зарус, что тут у вас происходит? — Фабио, просунув в дверь прыщеватое лицо, обводит взглядом комнату и кивает с уважением, выпятив нижнюю губу. — О-о! Учитесь?

— Хочешь с нами? — улыбается ему Флавий.

— Не-не-не, — мотает головой Фабио, — своих на всю жизнь хватило.

«Свои» он сдал с единственной семёркой по Основному языку и три дня без умолку уверял Флавия, что «шесть — нормальная оценка, очень даже нормальная, почти хорошая». Флавий, к слову, не спорил.

Я гляжу на Фабио с крохотной надеждой на повод отвлечься. Но он только кивает нам:

— Ладно, я ухожу. Вернусь, когда всё сдадите. Принесу чего-нибудь интересного, — и, многозначительно дёрнув бровями, закрывает дверь.

Я прячу лицо в ладонях и тру глаза.

— Нель, — Идвиг теребит меня за ногу. — Смотри, получилось!

К концу пятидневки мы едва живы. Время течёт, как сироп с отвратным запахом, который дают в столовой к творожным лепёшкам. Времени мало, очень мало, очень-очень мало. Каждый прошедший час новой тяжестью давит на затылок.

ФиФи стоит последним экзаменом. В ночь на тридцать пятый день первого месяца поры плодов я сплю три часа. Флавий не спит вообще.

Из кабинета Дильгоса я выхожу на деревянных ногах. Руки мелко трясутся, в ушах колотится пульс, потихоньку успокаиваясь.

Флавий поднимается с продавленного диванчика мне навстречу.

— Ну как? — он складывает руки на груди, цепляясь за ткань рубашки на локтях. Пальцы подрагивают, тёмные глаза бегают по моему лицу.

Флавий последний. Дильгосу он всегда сдаёт последним.

— Нормально. Семь.

Он кивает и, сделав глубокий вдох, шагает в кабинет. Дверь смыкается за ним, будто щёлкает хищная пасть.

Я шагаю вдоль диванчиков, кусая заусеницы. Четыре шага в одну сторону, четыре — в обратную. Четыре в одну…

— Нель! — Альберт Мосс, выскочив из-за угла, тычет пальцем мне в грудь: — Сдал?

На его лице подозрительные пунцовые пятна.

«Ревел, что ли?» — удивляюсь я про себя и киваю:

— Ну да.

— Сколько?

— Семь.

Он, всплеснув руками, издаёт непонятный звук, средний между рычанием и стоном. Крутанувшись на каблуках, шагает от меня, но снова вдруг оборачивается.

— Зарус там?

— Угу.

Он корчит гримасу и уносится в сторону комнат.

Я возвращаюсь к кабинету. Четыре шага к двери, четыре — в другой конец, четыре — обратно.

Мосс злится, потому что думает, будто мне и Флавию делают поблажки. Он не знает, о чём говорит. Флавию придётся труднее всех. На экзаменах Дильгос теряет всякую человечность, но, при всей жёсткости, он обычно справедлив. Обычно.

Я знаю, как отвечает Флавий. У него отличная память. Если бы я учил так же, как он, дядя ставил бы мне «девять». Но я всё-таки запинаюсь и постоянно, постоянно не могу подобрать слова, если говорю вслух, а не пишу. Речь Флавия течёт логично и гладко, и объясняет он так хорошо, что половину билетов я учу, пока его слушаю.

Дильгос и в этих чётких, до музыкальности выверенных словах находит изъяны и ни одного не спускает. Цепляется к каждой неточности, каждую недосказанность заставляет разъяснить. Провоцирует на спор и велит доказывать, отстаивать, держать позицию.

Голоса за дверью становятся слышнее. Беседа уже идёт на повышенных тонах. Горячатся оба, но Дильгос границы не переступит, а вот удержится ли Флавий на скользком краю? Он срывается на эмоции проще, чем многие думают. Я это знаю, и Дильгос знает, и видит Флавия насквозь. И срыва ему не простит.

Во рту становится солоно от крови, оторванная заусеница саднит, и боль приводит меня в себя. Не надо думать о глупостях и, главное, не надо слушать, что там происходит.

Это же Флавий. Это он, насилуя собственный склад ума, вытянул экзамен по математике на чистую десятку. Он сдаст.

Творца ради, пускай он сдаст.

«Не спал же почти», — вспоминаю я и жмурюсь от досады. Что опять за мысли?

Прислоняюсь к стене и про себя твержу: «Всё будет хорошо, всё будет хорошо…». Дильгос не поставит ему ниже восьми, но Флавию нужна девятка. Не гордости ради — в самом деле нужна.

Дильгос обещал шанс. Флавий его не упустит.

Не упустит, не упустит, не упустит…

Щёлкает дверная ручка. Я отталкиваюсь от стены.

— Что, что?

Флавий прикрывает за собой дверь. Глаза у него огромные и неадекватные. Он вытягивает перед собой две растопыренных пятерни.

В первую секунду думаю, что он просит отойти. Потом до меня доходит.

— Десять?!

Флавий кивает.

— Да-а-а! — мешая победный клич с хохотом, я хлопаю его по обеим ладоням и чуть не прыгаю на месте. — Десять!

— С ума сошёл? — Флавий сердито потирает руки, но лицо его расслабляется, улыбка ползёт по губам.

— Десять от Дильгоса! Монстр, вот ты кто! Ты это знаешь?

Облегчение наполняет меня тёплым воздухом, и я, кажется, готов оторваться от пола и взлететь к потолку. Сдали, отмучились, закончили.

У меня ни одной шестёрки. У Флавия — все десятки.

— Ты теперь можешь сунуться, куда захочешь, с такими-то результатами — хоть в Императорскую канцелярию.

— Сунуться!.. — передразнивает Флавий. — Сейчас я хочу сунуться только в столовую. Я чувствую, Фабио уже всех туда вытащил. А потом поспим.

Поспать не удаётся. Как-то мы забываем об этом. Перед внезапной лёгкостью отступает недосып, что-то дрожит внутри, и хочется делать глупости.

В длинном зале столовой эхо пляшет под сводами. Столы сдвинуты у дальней стены, и непочтительно шумная толпа топчется рядом с мозаикой, протянувшейся от пола до потолка. Цветные стёклышки складывают родовое древо да Гире. Мне было восемь лет, когда её меняли после рождения дочери Керония Великого.

Фабио вспрыгивает на скамью, головой загородив надпись «Император — глава Института». Широко расставив ноги, он вытягивает в нашу сторону указующий перст:

— Последние герои грядут!

Головы одна за другой оборачиваются на нас — Флавий разворачивает плечи, сияя возбуждённой улыбкой:

— Теперь на равных, доминеК молодым людям начинают обращаться "домине" после того, как они получат аттестат зрелости в Императорском Институте. Кетони?

— Не мечтай, домине Зарус!

В ответ ему гудит весёлое возмущение. Здесь все — и парни, и девушки, и несколько младших ребят, которых никто не звал, но никто и не выгоняет. Сдвинутые столы покрыты одной огромной красной скатертью, заставленной закрытыми подносами и блестящими прозрачными графинами с янтарным соком чии. Алексис и Киан ёрзают, освобождая нам место на скамье. Флавий в жизни не сядет туда, где кто-то потоптался, так что я оказываюсь рядом с Фабио, который коленкой упирается мне в плечо.

— В общем, дети мои, — он, широко расставив ноги, обводит нас взглядом, — у домине Кетони срочные дела в Совете, так что сегодня я на правах управителя и прощаюсь с вами от его лица. Вы мне все как сыновья и дочери, — кто-то тонко хихикает, но Фабио, хмурясь, до последнего держит серьёзную мину: — Тс-с-с! Короче говоря, как дети родные, а Император целый день только и думает, разумеется, что о вашем выпуске. С завтрашнего дня вы все — образованные люди и должны блюсти себя, а сегодня предайтесь чревоугодию во славу Квентина да Гире. Император угощает — Мастер прощает! — он делает широкий жест, и аплодисменты мешаются с хохотом и звоном посуды. С подносов слетают крышки.

— Рифмовать на глаголы — дурной тон, — вполголоса замечает Флавий, когда Фабио, соскочив со скамьи, плюхается рядом со мной.

— Вы посмотрите на этого поэта! Ешь давай. Эй, Нель! — Фабио тычет меня под рёбра, я дёргаюсь и сердито тру бок.

— А?

— Я говорил позавчера с твоим папашей. Он считает, ты мог сдать лучше.

Я и без Фабио знаю, что папа так думает. Знаю, что он сам скажет мне это, и ещё не раз. И на отцовские упрёки я не отвечу откровенно.

— Да плевать, если честно, — я улыбаюсь и двигаю к нам графин.

— Вот и правильно! — одобряет Фабио, стукнув стаканом по столу. — Мне тоже, будь добр. И Зарусу, ага?

— Он горячий? — щурится Флавий.

— Тьфу, — Фабио хлопает себя по лбу. — Конечно, горячий, это же чия! Скажу, чтобы для тебя принесли ненагретый, погоди…

— Не надо, остынет, — Флавий подставляет мне стакан. — Как там позавчера?

— Отли-и-ично! Так отлично, что просто… — Фабио, не найдя слов, откидывается назад и разводит руками. — У тебя такая красивая мачеха, Зарус, ты сам себе обзавидуешься.

Я слушаю их вполуха: трудно следить за разговором, когда у тебя перед носом тают на глазах жареные сверчки, и личинки в панировке, и маринованные моллюски… и, о Мастер, мясо. Настоящее, румяными кусочками нанизанное на шпажки.

— А доминицелла Мосс пришла?

— Да нет, конечно, но я хоть попытался, и мы всё-таки… А где Мосс? — Фабио, вытянув шею, озирается кругом и подскакивает с места. — Я сейчас. Вечером увидимся. Я такое принёс… это ты у меня выпьешь, слышишь, Зарус?

К деликатесу тянется несколько рук, но мне удаётся выцепить шпажку.

— Может, попробуешь? — чуть подвигаю к Флавию тарелку с мясом. — А то когда ещё…

— Надеюсь, нескоро, — кривится он.

Свою неприязнь к мясу Флавий объяснил мне давным-давно. «Представь, что оно бегало на четырёх ногах, потело и гадило. Не тошнит?» Но я всякий раз не могу удержаться, чтобы не предложить ему кусочек. Может быть, не могу понять, как он из брезгливости отказывается от самой вкусной в мире вещи. Может быть, меня просто забавляет его реакция.

Об отсутствии Мосса мы как-то забываем.

Выпуск по традиции празднуют в библиотеке. Перед началом Дильгос собирает нас на центральной площадке. С минуту молчит, покачивается, опираясь на трость.

— Вы знаете, — начинает он, — что я не готовлю выпускную речь заранее. Не стоит брать с меня пример. Особенно тем из вас, кто окажется в Совете, — он щурится улыбкой в сторону смешков. — Но я каждый раз хочу попрощаться по-настоящему. Я всех вас увижу завтра, но все разговоры будут об оценках и о том, как бы вам поскорее сдать комнаты и разойтись. Не то, правда? — дядя кладёт руку на угол стеклянного ящика, похожего на аквариум. — Посмотрите сюда.

Внутри ютится многоэтажный лабиринт — маленький Пиктаринтум. Снять сейчас сверху сорок девять этажей — и в центре пятидесятого окажется прозрачный коробок, а в нём — копия копии, а рядом — крохотная фигурка с тростью-зубочисткой.

— Мы живём в нелепом, тесном, микроскопическом мире. С завтрашнего дня вы в ответе за это недоразумение, — снова кто-то посмеивается, но я боковым зрением вижу, как Флавий следит за Дильгосом серьёзными глазами. — Я ведь не то чтобы шучу. Мы все слишком близко друг к другу. Над нами висит эффект домино: неловкое движение дорого стоит, — он делает паузу и, кажется, успевает взглянуть в каждое лицо. — Но вы это сами знаете. Не забывайте о другом. Наш разум создан немилосердно широким. Если мы можем вообразить бесконечность, то не может мир кончаться там, где начинаются стены. Не думайте, что многое знаете. Внизу, под восьмисотым ярусом, шахты — это известно. А что ниже? С башен первого яруса видно небо. А что наверху? Все боятся этих вопросов, вы тоже их боитесь, и это естественно, наверное, только не забывайте про них. Пределов нет, — Дильгос повышает голос, слегка горячась. — Потолка нет, запомните вы это?..

У Флавия чуть розовеют щёки и губы приоткрываются, как если бы он хотел улыбнуться и забыл об этом.

Тоска опускает невесомые лапки мне на плечи, и я ощущаю себя так, будто потерял кого-то важного в толпе. Оглядываюсь по сторонам, хочу смотреть во все глаза и, кажется, всё время что-то упускаю.

Музыка поднимается сбивающим с ног сквозняком, и я, вздрогнув, выныриваю из-под полога меланхолии. Дильгос договорил, и видел, наверное, что я не слушаю, но об этом задуматься некогда.

— Пойдём, — кивает мне Флавий.

Толпа растекается от центра к периметру. Музыканты играют у выхода на двенадцать часов. В струнном оркестре, среди студенток в чёрных платьицах, я замечаю серую тунику милита.

Эту девушку я видел на выпускном празднике и в прошлом году, и раньше. И ни разу она не говорила здесь с кем-то, как со знакомым, — парой слов в перерывах могла обменяться, конечно. Другие музыканты менялись, а она играла три часа подряд, до конца официальной части. И всегда приходила одетая в форму. Странно смотрится скрипка, когда бросает размытую тень на металлические пластины, покрывающие грудь.

По кругу вдоль стен замысловатым рисунком шагов движутся пары. Четверть круга — сложный разворот — новый партнёр. Кто-то уходит к столикам отдохнуть, и тут же на его место встаёт другой. В завихрения танца ныряют вслепую — не угадаешь, кто тебе достанется.

Первой меня перехватывает за руки Аделина — низенькая, с широким, подпорченным прыщами лицом. Мы неплохо общались — в основном, правда, пока сверяли чертежи — и я ей рад. Оба путаемся в ногах, но набираем сразу бешеный темп и, окончательно сбившись с шагов, хохочем.

Аделину сменяет двенадцатилетняя сестра Марии, сияюще-счастливая и такая лёгкая, что я чувствую себя неуклюжим.

Ещё четверть круга — и я мысленно взываю к Мастеру, обнаружив, что держу за мягкую талию домину Варр, которой едва сдал экзамен по литературе. Она так улыбается, что в ушах у меня снова звучит тонкий голос: «Неплохо, но ты пишешь не о том, что должен понимать… Всё хорошо, Нель, только не мямли, говори погромче».

Я сбегаю из круга, пустив на своё место беднягу Киана.

На столиках в низких горшках, похожих на пиалы, стоят молодые побеги родонии. Стебли пушатся розовыми листочками, раскинувшись, как щупальца, среди бокалов с водой и соком. Я, задыхаясь, глотаю сладкий напиток и поверх стеклянного дна ищу глазами Флавия. Он стоит в двух шагах от площадки, где играют музыканты, и, поймав мой взгляд, машет рукой. «Иди сюда», — читаю я по губам.

Ставлю бокал на поднос редемптору и пробираюсь к нему, на ходу отвечаю кому-то, смеюсь над чьей-то шуткой. Флавий, приложив палец к губам, кивает на девушку-милита. Она будто прислушивается к чему-то внутри скрипки и слышит намного больше, чем мы.

Кончается мелодия, она опускает смычок, переводит дыхание и совсем другим, внимательным взглядом смотрит на Флавия.

— Вы что-то хотели, домине?

— Нет, — улыбается он. — Хотел спросить, как вы здесь оказались.

Она пожимает плечами и на улыбку не отвечает, хотя мало кто из аристократов обращается к милитам на «вы».

— Тина, — окликает её альтистка, — давай «Хрустальную».

Мелодия известная, одна из тех, под которые начинаешь притопывать ногой и подёргивать головой, даже не умея танцевать. Тина здорово играет, но мне думается, ей больше подошла бы другая музыка. Не танцевальная. Сдержанно-драматичная, от которых на высоких нотах тянет внутри.

Флавий отводит меня на несколько шагов, но мы оба наблюдаем за струнниками через плечо.

— Замечательно, да?

— Да, — киваю я.

— Я не только насчёт игры. Замечательно, что она не хочет говорить. Это как-то, — Флавий шевелит пальцами в воздухе, — правильно, да? — он берёт со столика бокал и, быстро оглянувшись, поясняет: — Я танцевал с Марией Маркис. Она сказала, это декан Тагнер.

Я смотрю на него, будто по лицу пытаюсь прочесть, что должна сказать мне эта случайная милитская фамилия. Флавий шутливо цокает языком.

— Мастер, Нель, кто из нас тут кандидат и должен знать всех наверху?

— Отстань, — смеюсь я. — Кто это?

— Тагнер, её отец, — центурион второго яруса. Известный человек, мой отец с ним работал когда-то.

— Домине Зарус — адвокат¹³, — хмурюсь я. — У центуриона второго яруса были проблемы с законом?

— Ты шутишь, — фыркает Флавий. — Очевидно, что центуриону второго яруса приходится нередко бывать на судах, а значит, общаться как с прокурорами, так и с адвокатами.

— Так домине Зарус сказал?

— Нет, но это очевидно, — повторяет Флавий с ударением на последнее слово, не подразумевающим возражений. — У Тагнеров хрустальная репутация. Это образец, идеал милитов, понимаешь? Да Гире доверяют им среди милитов также, как Сотосам — среди аристократов.

Я готов зевнуть, но он прибавляет:

— Настолько доверяют, что дочь центуриона может позволить себе выступать на праздниках. Разве это не любопытно?

Я знаю, на что он намекает. Если репутация Тагнеров позволяет декану милитов играть на скрипке, может быть, есть и для меня лазейка. Может быть, и мне обязанности наследника не помешают рисовать. Флавий хочет меня подбодрить, но мне становится только тревожнее. Что, интересно, нужно сделать, чтобы заслужить такие привилегии?

Через пару минут я снова теряю Флавия. Ему весело, он таскает сладости со столиков и без конца говорит с кем-то, седая макушка возвышается над головами то в одном, то в другом конце зала. Он смеётся, чуть запрокидывая голову, и рядом с ним смеются.

Когда расходятся музыканты и младших разгоняют по комнатам, мы ловим тех, кто попытался затеряться в лабиринте библиотеки. Облава на малышню — почти традиция. И единственная за восемь лет возможность пробежаться с криками среди книжных полок.

Со студентами расходятся учителя. Библиотеку запирают, но весь жилой сектор — сердце Института — в нашем распоряжении. Начинается другой праздник — иные танцы, новые разговоры. Мы знаем друг друга слишком долго, чтобы соблюдать церемонии, от которых и без того не отделаемся всю оставшуюся жизнь.

Ночные лампы горят в нишах, превращая внутренний сад в мозаику света и темноты. Побеги оплетают потолок жутковатой паутиной. Лица расчерчены тенями, и с пяти шагов сразу не поймёшь, кто есть кто. На скамьях играют в шахматы и в карты, поют а-капелла что-то с простенькой мелодией и грустными словами, просто говорят, ссевшись тесным рядком.

Фабио, пристроившись в нише, занавешенной лианами, разливает что-то крепкое и приятно пахнущее. Я подхожу к нему, кажется, всего пару раз, но, присев рядом, чувствую, что вставать не хочется. Гляжу в желтоватый полумрак, узнаю силуэты не по лицам — по движениям. Приглушённые голоса и стеклянный звон складываются в мысли, которые всё никак не могли оформиться. Я смотрю, распахнув глаза, будто чем шире их открою, тем больше увижу и впитаю в себя.

— Кто ещё потанцевал с доминой Варр? — спрашивает Фабио рядом. — Как тебе её духи, а?

Я не сразу понимаю, что вопрос обращён ко мне. Вместо меня отзывается Киан:

— Мне кажется, я их почувствовал, ещё когда Дильгос говорил.

Бессмысленно улыбаюсь. Мне хорошо, и я ничего, ничего не хочу. Всю жизнь сидел бы так и слушал дурацкие шутки, лишь бы завтра не наступало.

— Ты здесь? Я проиграл Деборе, представляешь?

Поднимаю голову. Флавий, наклонившись, всматривается мне в лицо и перестаёт улыбаться.

— Ты чего?

— Не знаю. Я не знаю, — повторяю, будто забыл, как думать не вслух. — Не знаю ничего… Я не знаю, что делать.

Я выгляжу смешно и понимаю это краем сознания, но Флавий и не думает смеяться. Только качает головой:

— И когда ты успел? — он протягивает руку. — Пойдём к Дильгосу.

Цепляюсь за большую костлявую ладонь и поднимаюсь. В первую секунду пол слегка движется, как не до конца остановившиеся качели.

— Он заметит, — говорю я.

— Пройдись, — предлагает Флавий и, проследив первые два шага, утешает: — Не сразу. Может, и не заметит. Но ты там лучше сядь и молчи.

Прошедший день тянется за мной, как длинный шлейф. Длинный-длинный, из тяжёлой ткани.

Глаза закрываются, и я не сопротивляюсь. Не надо смотреть, чтобы видеть. Вот дядин стол, нижний ящик слева от меня выдвинут, и в нём разложены по алфавиту какие-то карточки. Шкафы из искусственного дерева возвышаются за моей спиной, тёмные и угловатые. Плотно закрыты тяжеловесные дверцы, за которыми дышат пылью книги — ни одной из них не найдёшь в библиотеке. Напротив приотворена подсобка. Зачем открывать глаза? Я вижу сквозь стену маленькое помещение, полки вдоль стен и ширму, вышитую повылезшими золотыми нитями. За ширмой — гладко заправленная кровать и тумбочка, точь-в-точь как в нашей комнате. Дядя единственный из преподавателей спит в учебном секторе.

— Вот эта, домине? — Флавий, вытянув шею, заглядывает на верхнюю полку и что-то подвигает к краю.

— Нет, нет. Синяя коробка.

— Эта синяя.

— Другая синяя, тяжёлая. Посмотри левее.

Я опускаю лоб на руки, сложенные на столешнице, и чувствую виском тепло от настольной лампы, нависшей надо мной.

Флавий спускает коробку — что-то гремит, задетое углом.

— Отнести в комнату? — в его голосе скрипит натуга.

— Нет, ставь сюда, — снова звон и шорох. Флавий выдыхает, и я отчётливо вижу, как он прислоняется к полкам.

— Я подумал, домине… завтра будет толкотня у подъёмников с утра до вечера. Может быть, нам остаться ещё на день?

— «Нам» — это кому? — Дильгос шаркает вдоль стены — ищет канцелярский ножик.

— Нель останется.

— Ты у него спросил или сам решил?

— Он сам сказал, — не смутившись, уверяет Флавий. — Всё, нести?

— Давай вместе. Вот так, берись, — кряхтит дядя. Флавий коленом толкает дверь и незаметно перетягивает груз на себя. С огромной коробкой в четырёх руках они боком проталкиваются из подсобки и замедляют шаг.

— Он заснул, — сдавленно шепчет Флавий.

Я не сплю, но если сказать об этом, то придётся говорить и дальше. А говорить лень. Намного лучше вот так — молчать и слушать.

Коробку опускают на другом конце стола, на неосвещённом пятачке. Дильгос разворачивает лампу — тепло на виске сменяется прохладой.

— Много выпил? — почти в полный голос спрашивает дядя, кивнув на меня.

— Нет. Устал, наверное. Мы же мало спали.

— Почему это? — в прищуре мелькает хитрая улыбка.

Флавий тихо смеётся.

— Перед вашим экзаменом всё время как-то так получается, домине.

— Больше спал бы — лучше бы ответил.

Флавий дёргает подбородком:

— Вы же поставили мне «десять»!

— Не волнуйся, это не подарок на выпуск, — клейкая лента, стянувшая коробку, расходится под ножиком с протяжным «кр-р-рик». — Но десятки бывают разные.

Дильгос вытаскивает картонные ушки из пазов и поднимает крышку. Они склоняются над коробкой — две карикатурно-противоположные фигуры.

— Это вещи Ризанетти, — поясняет Дильгос в ответ на вопросительный взгляд Флавия. — На прошлой пятидневке я был на двухсотых и встретил его брата, он зазвал меня к себе и предложил забрать всё это. Сказал, что не хотел бы у себя держать. Откровенный человек, этим и хорош, а то я давно бы с ним не общался. И помог всё донести.

— Домине Ризанетти — это?.. — Флавий морщит лоб, припоминая, кому из кружка призраков — учителей, знакомых и старших друзей Дильгоса — принадлежит имя.

— Ты его не знаешь. Умер почти за год до того, как Нель родился.

— И он был художником, как Нель? — улыбается Флавий. Что-то шуршит в его руках, будто он перебирает бумаги.

— Да, тоже много рисовал. Это Нель во многом как он. Талантливый и слегка… — дядя колеблется, подбирая слово, и, сдаётся мне, делает неопределённый жест у виска, — не от мира сего. Ты тоже талантливый, но по-другому, понимаешь, о чём я? Твои таланты я понимаю. Я ими горжусь — вроде как немного причастен, правда же?

Флавий, усмехнувшись, кивает:

— Конечно.

— А Нель — другое дело, — Дильгос понижает голос, и я едва его слышу. — Ненавижу, когда так говорят, но, прости Мастер, не знаю, как объяснить. У него огромный талант. Такой огромный, что мне тревожно. Глупость… Каждый раз такая суеверная тревога. И не в том дело, что я не знаю, как он будет жить с этим талантом.

— Он придумает, домине, — от уверенного тона Флавия я вздрагиваю. Кажется, он знает, что я не сплю.

— Надеюсь, — я чувствую, как они, позабыв о коробке, смотрят на меня. — Это тяжело. Ему вообще будет тяжело. Не от мира сего и… слишком хороший.

— Не слишком, — возражает Флавий. — Просто хороший. Это важно. Вы понимаете, о чём я, домине? «Слишком хороший» — это уже вроде как плохо.

Осознание обдаёт жаром: я притворяюсь спящим и подслушиваю, как меня хвалят. Радуюсь, что в полутьме не видно, как уши расцветают алым. Сонливость уходит и ноет затёкшая спина, но обнаружить себя сейчас совсем стыдно.

Флавий спасает меня.

— Нель! — зовёт он и легонько стучит по плечу. — Посмотри сюда. Я никогда такого не видел.

«Интересно, он догадался, что я не сплю?» — думаю я и, выпрямившись, тру глаза.

— Что?

Дильгос улыбается прищуром, но молчит, и я стараюсь на него не смотреть.

В руках Флавия, на столе и в коробке — несколько книг, с десяток альбомов и горы бумаги. Он протягивает мне большой лист, сложенный вчетверо и, задержав дыхание, смотрит через моё плечо.

Это карта. Невероятных, фантастических масштабов карта. Пятна зелёные и коричневые, голубые зигзаги и лужицы.

— Смотри, — подцепив обтрёпанный край, Флавий указывает на цифры в углу. — Чем выше, тем коричневее, — дурацкое слово — мы оба фыркаем. — Но это ладно. Вот масштаб. Как тебе?

Он говорит с таким выражением, будто не на чернильные пятна смотрит, а сам Перфекциум обозревает с невероятной высоты.

— Представить сложно, — признаюсь я, подцепив от Флавия заразительный холодок восторга.

— Но возможно, — говорит Дильгос. — Откуда у нас представление о бесконечности, если её не существует? Реально всё, что вообразимо. Теория материализации, тринадцатилетние дети это понимают. А тут больше, — он почти ласково проводит пальцем по карте. — Ризанетти был далёк от науки, но он оказывал нам неизмеримую помощь. Мне и твоей матери, — Дильгос бросает быстрый взгляд на Флавия. — Карту он принёс нам как сувенир, но вынужден был оставить у себя до поры до времени.

— Почему, домине?

— Мы — я и Кира — выбрали неблагодарную стезю в науке. Одно дело — рассуждать в рамках философии, что существует Большой Совершенный Мир, давший начало Пиктаринтуму. И совсем другое — всерьёз изучать то, что находится за пределами стен. Есть тысячи разумных аргументов в пользу существования Перфекциума. Но есть также тысячи людей, которых эти аргументы не убеждают. И для них наши изыскания имеют не больше смысла, чем попытка научно объяснить сюжет детских сказок. Что, впрочем, тоже не бессмысленно, учитывая, сколько сказок пришло к нам из Перфекциума. Находились и те, кто считали наши труды опасными: мол, ложные выводы могут нарушить порядок, привести к появлению сект. Вдруг впечатлительные люди начнут сходить с ума и ломать стены, чтобы выбраться в Перфекциум?

Флавий фыркает.

— Не смейся, — говорит Дильгос. — Я работаю в Институте тридцать лет и с каждым годом убеждаюсь, что это опасение имеет смысл. Правда, в молодости мне не хватало смирения, чтобы смотреть философски на все эти запреты и обыски.

— Вас обыскивали? — в голосе Флавия звучит смесь возмущения и восторга.

Дядя усмехается.

— Теперь вам понятнее, почему иные вещи было разумнее оставить у Ризанетти? К нему не придирались — спасала репутация полусумасшедшего.

Дильгос листает тетрадь, почти не мятую, только на обложке загнут угол. Страницы в клетку исписаны мелким, в каждую строку втиснутым почерком. Флавий, заинтересовавшись, переходит к нему за спину. Я откладываю на стол развёрнутую карту и встаю рядом.

Дядя листает слишком быстро, ничего не разобрать. Флавий тянется к рядом лежащим бумагам. Я тоже хочу отвернуться, но Дильгос переворачивает ещё одну страницу, и плотный листок выскальзывает на пол. Наклоняюсь поднять, переворачиваю — и звуки исчезают.

Сутуловатый человек, опираясь на балюстраду, смотрит вслед вытянутой женской фигуре. Что-то в её худощавом, чуть угловатом силуэте кажется мне знакомым.

Внизу, под балконом, по мраморному полу шуршат подошвы, голоса плещутся гулким шумом и, перекрывая их, низко ворчит волокуша, которую редемптор пытается оттащить от пучка лиан, обвивающих оградку канала.

Я слышу эти звуки. Человек у балюстрады их не слышит. Он стоит, почти отвернувшись — видны лишь затылок, щека, кончик носа. Но его тяжёлый взгляд я отчего-то ощущаю, и чужое чувство болезненно давит на грудь.

— Домине! — громко зовёт Флавий, заставляя меня вздрогнуть, и тянет за локоть. — Нель! Посмотрите.

Он редко торопит людей, тем более без повода, поэтому я поднимаю взгляд. Поверх рисунка Флавий протягивает чёрно-белую карточку. Это точно не рисунок. Я склоняюсь над его рукой, с недоумением сдвигая брови — шум главного коридора гаснет, отпускает щемящая тяжесть.

— Это фотография, — говорит Дильгос.

За всю жизнь я видел несколько фотографий — напряжённые лица на маленьких картонных прямоугольниках, вложенных в документы. На этой люди в полный рост, за спиной у них — конструкция из камня, с лепниной, обрамляющей высокие окна.

— Фотография из Перфекциума? — Флавий заглядывает Дильгосу в лицо, как заинтересованный ребёнок. — Это же доказательство, домине?

— Фактически, нет, — дядя опускает тетрадь на стол. — Если бы на ней было видно небо или хотя бы животных — другое дело.

— Но ведь вряд ли хоть на одном ярусе есть такая же… — Флавий пару секунд подбирает слово, — стена?

— Это может быть что угодно: подделка, растянутое полотно с рисунком. Только по-настоящему разбираться никто не станет. Ризанетти это понимал, иначе сам попытался бы сделать сенсацию.

Флавий, сжав губы, смотрит на фотографию ещё раз и кладёт её на стол.

— А у тебя что?

Я поворачиваю рисунок сначала к нему, потом к Дильгосу.

— Можно я оставлю его себе?

Они оба смотрят внимательнее, чем я ожидал.

— Конечно, — говорит дядя. — Завтра вам придётся забрать всё.

Флавий окидывает взглядом горы документов, разбросанные по столу. Как племянник домине Ризанетти уместил всё в одну коробку — непонятно. Сдаётся мне, мы это чудо не повторим.

— Зачем, домине? У вас через месяц будут новые ученики. Вы сможете им показать.

— Учеников перенаправлю к вам, — со смешком отмахивается Дильгос. — Где я оставил трость, Нель, ты не видишь?

— Она в подсобке, домине, — подсказывает Флавий, взглядом впиваясь ему в затылок. — Но я серьёзно.

— Это не стоит хранить в Институте. Особенно мне. Особенно сейчас.

— Почему?

Дильгос не смотрит на нас. Раскрывает коробку, сосредоточенно складывает тетрадь на самое дно и несколько секунд стоит, постукивая пальцами по картонному бортику.

— Что случилось, домине? — понизив голос, спрашивает Флавий.

Дильгос, сердито выдохнув, толкает коробку — она скользит по гладкой столешнице.

— Я не хотел сегодня об этом говорить.

— А может быть, хотели? — вопрос звучит грубо, и я, вопреки обыкновению, не жалею об этом в первую же секунду после того, как закрываю рот.

Флавий толкает меня локтем. Я толкаю в ответ.

Вечно так происходит. За последние дни я сыт по горло попытками отодвинуть разговоры, от которых не убежишь.

— Я просто понимаю вас, как эгоист эгоистов, — в лицах Флавия и Дильгоса нет ни одной похожей черты, но эта улыбка может навести на мысль о родстве. Никто больше не умеет улыбаться так — за долю секунды выводя собеседника из себя. — Есть неприятные мысли, да. Но вряд ли вам хочется сегодня говорить о неприятном.

— Мы уже…

— Мы уже начали, — голос Флавия перекрывает мои слова, сглаживая резкий тон. — Не мучиться же теперь всю ночь? Расскажите, домине, — он отодвигает кресло от стола.

— Ладно, дипломат, Нель теперь скажет, что я напросился на твои уговоры, — ворчит дядя, усаживаясь.

— Скажу.

— А ведь суток не прошло, как я его выпустил, — Дильгос с деланной печалью подпирает щёку рукой, но тут же, выпрямившись, переходит на серьёзный тон. — Вы знаете, что сегодня Альберт Мосс не сдал экзамен?

Мы переглядываемся.

— Нам говорили, он переживает. И на празднике его не было, — припоминает Флавий. — Видимо, продолжил переживать.

— А лучше бы не переживал, а готовился, — толстые губы Дильгоса складываются в брезгливом выражении, но адресовано оно не Альберту. — Поэтому я бы не хотел, чтобы вы здесь задерживались. Завтра ко мне прибежит домина Мосс, с ней — доминицелла Мосс…

— А с ней — Фабио, — тихо добавляет Флавий и, наверное, не ждёт, что Дильгос его услышит.

— Верно, а с Фабио — домине Кетони, мой прямой начальник. Известно, на чьей он будет стороне, — жёсткая усмешка дяди не предвещает ничего хорошего. В том числе — ему самому. — Одним словом, будет много уговоров и прочая гадость. Я говорил, что многие белые воротники очень старались прекратить нашу работу? Моссы были первыми среди них. Завтра Лукреция Мосс будет играть грязно: припомнит мне все грехи, чтобы я натянул оценку её сыну. Посмотрим, чем это закончится.

Чем закончится — наполовину известно. Дильгос в жизни не поставит на пустом месте даже «шестёрку». Альберт в жизни не сдаст на «шесть», если Дильгос разозлится. Развязку додумывать не хочется.

Я вспоминаю милую улыбочку Валерии. Очень легко вообразить, ровные зубки заостряются, превращаясь во въедливый оскал. И наверняка мать страшнее дочери.

Нехорошее предчувствие поднимается в душе. «А Флавий спросил, с какого она яруса», — думаю я со мстительной гордостью. Как будто Моссов может задеть аристократик с чёрным воротником, сделавший вид, что о них не слышал. А может, только это и заденет.

Дильгос откапывает в ящике стола два листочка, исписанные детскими, тогда ещё похожими почерками. Кажется, он их приготовил заранее.

— Ладно, это была ерунда так себе, а теперь о ерунде поинтереснее, — он протягивает нам рукописи. — Помните?

Нам было по десять лет, и отвечали мы на глупые, в сущности, вопросы, придуманные Дильгосом: какими хотим быть в семнадцать лет, кого любим, чего боимся. Дядя ещё предупреждал: «Пишите честно, никто не прочитает, кроме вас самих когда-нибудь потом. Соврёте — будет неинтересно».

Дядя слукавил, а я, конечно же, поверил. Не знаю, был ли Флавий так же безрассудно честен, но у меня появляется единственная причина радоваться скорому расставанию: он весь вечер цитирует мои душевные излияния семилетней давности и, кажется, теперь готов до конца жизни мне их припоминать.

Мы расходимся за пару часов до гудка к подъёму. Уже и не было бы смысла ложиться, если бы мы не спали так мало в последние дни.

Дремота окутывает меня мягким одеялом, и только дальний уголок разума осознаёт, что Флавий ещё не спит.

— Это грустно, — его голос вытягивает меня из тёплой невесомости.

— Что? — глаза не желают открываться больше, чем на полсекунды. Короткие фрагменты складывают размытую картинку: Флавий, засунув руку под подушку и до шеи натянув одеяло, с соседней кровати смотрит на меня. Белая постель, белое лицо и чёрные глаза, широко раскрытые, ни тени сна.

Шестерёнка в моём мозгу делает ещё один ленивый оборот.

— Ты про Дильгоса и Моссов?

— Нет, про Ризанетти.

От удивления я открываю глаза на целую секунду.

— И почему грустно?

— Ты о нём слышал когда-нибудь?

— Может быть, от Дильгоса, — тяну я, долго не размышляя: боюсь заснуть.

— Скажи сразу, что нет, всё равно не помнишь.

— Не помню.

— А он был талантливый, правда? Что тогда толку быть талантливым? Он столько всего сделал и собрал — хватит, чтобы Пиктаринтум перевернуть. А потом умер — всё это сложили в коробку и поставили на шкаф, — взгляд, до сих пор устремлённый сквозь стену, обращается на меня. Ощутив это, я почти просыпаюсь. Проблеском бодрости приходит мысль-вопрос:

— Ты боишься?

Флавий, дёрнув уголками губ, переворачивается на спину.

— Ризанетти всё равно что исчез. Очень легко исчезнуть.

Мы молчим. В день выпуска эта мысль не кажется пустяковой.

— Давай спать, а то не встанем, — Флавий закрывает глаза, прерывая немой вопрос, обращённый к мрамору.

«Ты не исчезнешь, — думаю я, закрывая глаза. В темноте под веками отпечатывается белый профиль. — Ты слишком яркий, чтобы исчезнуть. Если ты не будешь той осью, вокруг которой мир крутанётся с ног на голову, то никто не будет».

Жужжат тросы, опускается подъёмник. Флавий, просочившись в угол платформы, опирает тяжёлую коробку на сиденье, поправляет сумку на плече. Сквозь решётку шахты его макушка виднеется дольше всех, но он, махнув нам один раз, вверх уже не смотрит.

— Ему без тебя будет сложно, — говорит Дильгос.

— Всего-то восемь ярусов. И в канцеляриях есть телефоны, и можно писать.

Он качает головой, будто и не слышал меня.

— За Флавием глаз да глаз. Его иногда заносит, ты знаешь. В одиночестве, с отцом, да ещё при мачехе… обязательно что-нибудь случится.

Флавий очень бы смеялся, перескажи я ему этот разговор. Почему-то, правда, не пересказываю и вовсе забываю о словах дяди почти на месяц.

И меньше, чем через месяц, понимаю, насколько он был прав.

Примечания

¹ Домине – обращение и форма вежливого упоминания по отношению к мужчине, принадлежащему к касте аристократов.

² Доминицелла – обращение и форма вежливого упоминания по отношению к незамужней женщине, принадлежащей к касте аристократов.

³ Редемптор – низшая и самая многочисленная из четырёх каст Пиктаринтума. Редемпторы отвечают за жизнеобеспечение ярусов, включая приготовление пищи, разведение животных и растений, изготовление одежды и предметов быта, уборку и прочие необходимые технические работы. В одежде редемпторы могут использовать любые цвета, кроме чёрного, белого, серого и голубого (декоративные элементы этих цветов допустимы). Главная добродетель касты – трудолюбие. Считается, что труд искупает любые грехи, поэтому редемпторы славятся также бурными праздниками и связями вне брака.

⁴ Аристократ – высшая и самая малочисленная каста Пиктаринтума. На каждый ярус приходится по одному семейству аристократов. Глава семейства является управителем яруса. Управитель первого яруса носит титул Императора, является главным представителем законодательной и судебной власти. Цвет одежды аристократов – чёрный. Аристократы первых (верхних) пятидесяти ярусов носят белые воротники. Цвет одежды Императора и его семьи – белый.

⁵ Милиты – вторая по иерархии, наравне с элерами, каста Пиктаринтума. Задача – обеспечивать порядок и безопасность. Милиты круглосуточно патрулируют ярусы, пресекают и расследуют нарушения Закона, выдвигают обвинения в суде. Цвет касты – серый. Главными добродетелями считаются дисциплина, достоинство, сдержанность и холодный рассудок.

⁶ Элеры – вторая по иерархии, наравне с милитами, каста Пиктаринтума. Основная функция – оказание медицинской помощи. Элер в течение жизни, по мере обучения и способностей, проходит путь от санитара до самостоятельного врача. Среди элеров есть также ветеринары и учёные. Цвет касты – голубой, однако белый халат также обязателен, как для врачей в нашем мире, что даёт почву для известной шутки: “Перед лицом смерти элер становится Императором”. Главные добродетели – гуманность и образованность.

⁷ Семьи аристократов с первых (верхних) пятидесяти ярусов имеют важную привилегию. По одному представителю от каждого из этих пятидесяти семейств входит в Совет пятидесяти – главный управляющий орган Пиктаринтума.

⁸ Императорская канцелярия – главная бюрократическая организация Пиктаринтума. Занимает часть первого яруса и весь второй ярус, включая технический уровень.

⁹ Новая кровь – обновление состава Совета пятидесяти, происходящее каждые восемь лет. Два-три самых старых члена уходят в отставку, их места занимают молодые кандидаты, отобранные лично Императором.

¹⁰ ФиФи – “физика и философия”. Дисциплина в Императорском Институте, которую преподаёт Трогот Дильгос.

¹¹ Аристократ может вступить в Совет пятидесяти не раньше, чем ему исполнится двадцать лет.

¹² Кандидатом называют любого представителя первых пятидесяти семейств.

¹³ Члены аристократических семей, помимо управления ярусом и канцелярской работы, могут занимать должности в суде и казначействе и прочих организациях.

Другой старый разговор

Солнце падает отвесно в прямоугольник двора. Жёлтые стены, жёлтая пыль, всё жёлтое и раскалённое от жары. Бельё в корзине влажное, прохладное на ощупь.

Глухо и деревянно хлопает дверь, выбивая в стоячий воздух облако пыли. Ты топчешься на месте, сомневаясь: а не сделать ли вид, что ненароком идёшь мимо? Потом всё-таки садишься на ступени в тени.

— Добрый день, синьор.

Ты фыркаешь вместо приветствия:

— У тебя — особенно добрый.

— Вполне.

Листья винограда тянутся к твоему лицу. Ты пропускаешь их сквозь пальцы, как сплетают руки с любимой девушкой.

— Извини. То есть я по-прежнему считаю, что прав, но… я не должен был даже прикасаться к твоим рисункам.

Мокрая простыня тяжело тянется из корзины. Как бы расправить её, не уронив в пыль?

— Давай не будем об этом. Маэстро не должен их увидеть.

— Ты мог бы учиться у него, как я!

— Нет нужды.

Ты брезгливо кривишься.

— Так легко отказываешься от всего, о чём я мечтаю. Как я должен тебе это простить?

— А о чём ты мечтаешь?

— Стать художником.

— Почему маэстро считается за художника, а ты — ещё нет?

Смолкаешь, обхватив колени руками. Сердито смотришь в сторону.

Вскрикиваешь, когда в лицо тебе летит комом свёрнутая рубашка из корзины. Ругаешься, швыряешь её обратно и сам срываешься с места. Влажная ткань падает в пыль. Два мальчишеских тела сплетаются в шуточной драке, пыль оседает на мокрое бельё, пляшет в отвесных солнечных лучах, забивается в рот и под ногти.

Ты лежишь в пыли, раскинув руки, и смотришь в безжалостное небо.

— Всё перестирывать. Тебя поколотят.

— И хорошо.

Молчишь, наблюдая, как пустеет корзина. Остатки белья в ней белоснежные по сравнению с теми, что запылились от возни.

— Кем бы я там был? В Пиктаринтуме.

— Ты? — последняя рубашка на верёвке.

Пыль приятно тёплая, если лежать на спине, а солнце слепит невыносимо. Как ты можешь смотреть в небо?

— А сколько у тебя старших братьев и сестёр?

— Трое. И двое младших.

— Ты бы не родился в Пиктаринтуме.

Приподнимаешься на локте.

— Почему это?

— Есть три Закона Мастера. Самые важные законы. О кастах, о неприкосновенности стен и о Терциях.

— Терции — как в музыке?

— Нет. Это Третьи дети. От двух родителей могут родиться двое детей, не более того. Иначе места на всех не хватит.

Перекатившись на живот, подпираешь голову грязными ладонями.

— А я нагулянный. У меня другой отец. Все мои братья и сёстры русые и кудрявые, а я — вот, — оттягиваешь прядь тяжёлых чёрных волос. — Как тебе?

— Всё равно не родился бы. Одна женщина может произвести на свет не более чем двоих детей. Про отца не спросят. Иногда это слишком сложно выяснить.

— А если уже есть ребёнок, а потом шлёп — и рождается двойня?

— Это исключение.

— Ладно, — садишься по-турецки и смотришь сверху вниз. — А ты?

— Первенец наследует. Становится управителем яруса после отца.

— Ты ушёл от отца, — у твоих губ ложится жестокая складка. Это месть за все мерзкие слова, которые ты, кривясь усмешкой, проглотил в последние два года. Месть не по адресу, но какая разница?

— Точно. Кто уходит работать на чужой ярус, того называют «отпрыск». На чужом ярусе прав меньше, чем на собственном.

— Не так мало, как у тебя сейчас, — хмыкаешь ты и подскакиваешь на ноги. — Принесу попить. У меня ещё два часа свободных, давай-ка сполоснём этот кошмар в ведре, пока тебе не наваляли?

Глава 2. Ночной гость

Я костяшками пальцев стучу по искусственному дереву.

— Войди, — приглашает голос отца.

Он знает, что это я. Никто больше не топчется так подолгу у дверей, прежде чем постучать.

Они с дядей похожи. Отец чуть стройнее, бреется менее тщательно. У него крупная родинка на щеке и стёкла очков уже. Но природа дала им с братом одно лицо, и мелкие отличия ничего не значат.

— Закончил? — спрашивает он, всего на секунду поднимая взгляд от бумаг.

Говорят, глаза у меня в отца. Это неправда. Цвет глаз — да, серый, как у родителя. Но я не умею так ввинчиваться взглядом в людей, как он.

— Да, — я обхожу стол и рядом с его локтем кладу документы. Нетерпеливым жестом отец подвигает к себе всю стопку.

Сейчас он найдёт ошибки. Я всё проверил, но знаю, что найдёт.

Стараюсь не следить за его руками, перебирающими страницу за страницей, но вниманию не за что зацепиться. «Что у тебя на столе, то и в голове», — говорит отец. У него на столе ничего лишнего, одни бумаги, от которых меня тошнит к концу дня, и прямоугольная печать. Стены ничем не завешены — гладкий мрамор. Гладкими рядами на двух полках — папки, а в них — бумаги, бумаги, бумаги. В одной из этих папок он хранит рисунки, которые я дарил ему лет с шести.

Отец сдвигает брови и, хмыкнув, что-то подчёркивает карандашом.

— Опять не так? — не выдержав, спрашиваю я.

Он неопределённым жестом просит меня помолчать.

Придётся ждать минут десять. А потом с пылающим лицом выслушать все поправки. Некоторые — по второму, третьему разу, потому что из головы они вылетают моментом.

Отец продолжает учить меня, и за одно это можно простить ему ворчливый тон и резкие фразы вроде: «Устал повторять! Пора запомнить давным-давно! Ты должен это знать без меня».

Я будто бы забыл всё, что помнил перед экзаменами. В новой работе барахтаюсь, как тонущий котёнок, и, что самое противное, разобравшись, не чувствую радости.

«Ты бы учился быстрее, если бы не мечтал сбежать каждую секунду вместо того, чтобы слушать», — говорит дядя в ответ на жалобы. Он прав, наверное, как обычно.

В последний год мы с Флавием часто развлекались мечтами о взрослой жизни и планировали видеться раз в пятидневку. Примерно на девятый рабочий день я осознал, что в положении молодого клерка¹, пусть даже сына управителя, выкроить несколько свободных часов — невозможная задача.

На одиннадцатый день я был на полпути к отчаянию, а Флавий прислал мне первое письмо. Незнакомый редемптор выловил меня в коридоре и сунул конверт в карман пиджака: я бежал, обнявшись с огромной папкой, свободных рук не было.

Как только вбежал в канцелярию, я бросил папку на ближайший стол, схватил нож для бумаг. Вскрыл конверт, улыбаясь так, что щёки заболели. Аккуратные строки звучали голосом Флавия и, кажется, даже пахли его эфирным мылом.

«5 день 2 месяца поры плодов.

Сверх всякой меры уважаемый домине Дильгос,

Теперь я могу называть тебя так совсем официально. При этом, правда, чувствую себя странно. Когда говорят «Дильгос», я представляю не твоего отца и не тебя, а твоего дядю. Надеюсь, ты успеваешь с ним видеться, потому что мне некого расспросить, как идут дела в Институте. Скажи ему, что я неплохо справляюсь, хотя сверять цифры в бумажках о производстве искусственного дерева² — не первое удовольствие.

Честно, не представляю, как можно провести так всю жизнь. К тому моменту, как все дела перейдут ко мне, я состарюсь, и мне, наверное, ничего больше нужно не будет. Я бы многое отдал, чтобы перебраться работать в Императорскую канцелярию, поближе к важным делам. Мне всё это по душе, только не тратить бы время на ерунду».

Дядя усмехнулся впервые за четыре дня, когда эту часть я прочёл ему вслух.

— Из нас троих Флавий, кажется, чувствует себя лучше всех.

— Может быть, ты зря волновался.

Он махнул рукой, вновь сутулясь над книгой.

Непривычно было видеть его на сорок шестом. Дядя появлялся дома раза четыре за год и много лет не ночевал вне Института. Но встреча с Моссами на следующий день после выпускного праздника закончилась скандалом. Домине Кетони «дружески посоветовал» Дильгосу временно оставить Институт.

Мы все понимали, что это значит. Моссы не хотели, чтобы Дильгос вернулся к работе после каникул. Кетони не хотели спорить с Моссами.

— Ты написал Сотосам? — спросил я, помедлив у двери.

— Написал, — отозвался он, не поднимая глаз от страницы. — И Сотосу, и Райту. Моссы не выше всех. Если понадобится, напишу да Гире. Я работал в Институте тридцать лет. И ещё поработаю.

Когда он так говорит, невозможно не верить.

«Я не показал, наверное, но возвращаться было тоскливо. Угадаешь, кто меня первым встретил? Не папа, разумеется, он сейчас слишком занят. И не мачеха — к счастью.

Агата. Ты так и подумал, наверное. Чуть не задушила меня, не знаю, от радости или в отместку.

Она привела Лукаса к подъёмнику, чтобы мы сразу познакомились. Вообще-то мы друг друга уже видели. Неразговорчивый парень, с квадратной челюстью, в два раза шире в плечах, чем я. Ей такого и надо.

Как я уже написал, говорит он мало, поэтому я понял о нём немного. Главное — приветствие Агаты вряд ли ему понравилось. Пришлось рассказать, чем эти радостные объятия закончились, когда нам было по тринадцать лет. Агата чуть меня не убила, но заткнуть не смогла. Я по ней скучал».

Я прекрасно помню случай, о котором писал Флавий. Он тогда вымахал на две головы за полгода. Маленькой, полной Агате оказалось очень удобно при встрече обхватить его поперёк туловища, стиснуть со всей силой детской привязанности — и сломать ребро.

С тех пор их отношения определились как исключительно дружеские. Но Лукас был покрепче нас с Флавием вместе взятых и мог не беспокоиться.

«Я вспомнил, что не был дома с прошлой поры плодов. Не первый раз надолго исчезаю, но впервые что-то успело измениться. В основном мелочи: обивка на мебели, ковёр в гостиной. Впрочем, это не так уж мало, учитывая, что после свадьбы ещё месяца не прошло. Мою спальню не трогали — и на том спасибо.

Что особенно изменилось, так это папа. Теперь совестно звать его стариком — всё время улыбается и выглядит моложе… не скажу, что лет на десять, но всё-таки. Перед свадьбой он перезаказал костюм, ходит во всём новом и выглядит отлично — я успел пару раз пожалеть, что совсем на него не похож. Правда, ботинки у него тоже новые и скрипят отвратно.

Почти сразу папа познакомил меня с Фелицией. Она сказала, что помнит меня. Я её не помню, но знакомого много: точь-в-точь Фабио. Говоря точнее, она Кетони до мозга костей. Не знаю, в чём секрет их породы: с кем ни смешиваются, все потомки — на одно лицо. Кажется, папин второй ребёнок снова не будет на него похож.

За обедом у меня скулы свело. Они всё время переглядывались и смеялись, и при этом как будто стеснялись меня и постоянно пытались втянуть в разговор. То есть расспрашивали без перерыва.

Я много болтаю, когда раздражаюсь или чувствую себя неловко, ты знаешь. Тут было всё разом. Поэтому я выдал все свои соображения насчёт того, как мало перспектив у молодых аристократов».

Я хрюкнул от смеха, воображая, что мог наговорить Флавий. С ним не бывает скучно, но его рассуждения о внутрикастовом неравенстве я знаю наизусть.

— Мы можем быть там, где были наши родители, и ни шагу в сторону, — говорит Флавий, отодвинув тарелку с остывающим блюдом. — Особенно если ты единственный ребёнок в семье. В чём-то проще секундам³, но они не могут быть в Совете, не могут стать управителями. Формально могут занять высокую должность в канцелярии, но на деле перед ними — очередь из первенцев, которых всю жизнь приходится пропускать вперёд.

«Папа всё время смотрел на Фелицию, будто по её реакции решал, что думать самому. Она, между прочим, слушала внимательно и почти ничего не сказала — в этом на Фабио не похожа. Тогда папа всё же попытался возразить обычными словами, как все в его возрасте рассуждают».

Все отцы говорят похожие вещи.

«В Законе прописаны обязанности каждого семейства аристократов, и придётся их выполнять, нравится это нам с тобой или нет, — говорит Стефан Дильгос, мой отец. — Это цена порядка и спокойствия. Мы несём ответственность за порядок и спокойствие. Сначала нужно научиться выполнять свои обязанности, а потом трындеть о том, что было бы неплохо изменить».

— В сущности, это же не плохо, — говорит Эстиниан Зарус. Крутит в руках вилку и улыбается, взглянув на жену. — У тебя есть место — значит, ты уверен в сегодняшнем дне и продолжаешь учиться. Набираешься опыта, чтобы стать хорошим управителем.

— Но в Совете я не буду, — вскидывает подбородок Флавий.

— Закон дан от Мастера, — пожимает плечами Эстиниан. — Малое может быть важным. Да и целый ярус — это немало. Когда поймёшь, сколько людей от тебя зависит, перестанешь тосковать о Совете.

Флавий поджимает губы и с недоверием ворошит в тарелке крупу, смешанную с зеленью и сверчками.

— Мяса здесь нет, — не к месту заверяет Фелиция. Тут же оправдывается: — Мне сказали, ты не любишь мясо, поэтому я предупредила редемпторов, чтобы его не готовили.

«Я не стал говорить, что кухней руководит мать Агаты, которая знает мои вкусы, кажется, лучше, чем я сам. Хотелось заставить мачеху разговориться. Иначе вышло бы, что я один выдал все сокровенные мысли разом».

— Благодарю, домина, — Флавий посылает ей вежливую улыбку. Официальный тон идёт ему, но вряд ли разряжает обстановку за столом. — Не знаю, насколько мне стоит рассуждать об этом, но у женщин ещё больше причин для недовольства.

— Почему? — поднимает брови Фелиция, собирая морщинки на высоком лбу. Точь-в-точь Фабио. — Закон не разделяет касты на мужчин и женщин.

Эстиниан, торопливо дожевав, вставляет:

— И жёны занимаются ярусом часто больше, чем мужья.

— А ещё по закону женщины из первых пятидесяти семейств могут входить в Совет. Я недавно сдавал Историю. Последний раз такое случалось при отце Керония Великого.

— А как, ты считаешь, должно быть? — Фелиция смотрит на него в упор, преодолев смущение. — Как бы ты организовал Совет?

— Я бы оставил управление ярусами на всех, кто старше, скажем, пятидесяти. Опытным людям можно доверить других людей, правда? Пусть каждый член Совета, достигнув этого возраста, передавал бы свою должность преемнику. Устоявшиеся взгляды (я бы даже выразился: застоявшиеся) в Совете приносят больше вреда, чем пользы. И недостаточно Новой крови, когда приходят только три-четыре свежих человека вместо самых древних стариков. Кроме того, мне думается, что пятьдесят ярусов — маловато для отбора кандидатов.

— А сколько будет достаточно?

— Все восемьсот. Не менее того, — крамольные слова. Флавий находит особое удовольствие в том, чтобы произнести их простым тоном. Эстиниан нервным жестом промокает губы салфеткой и оглядывается на жену, прежде чем переспросить:

— Восемьсот человек в Совете? Это не слишком много? — пальцы у него подрагивают от волнения. Домине Зарус не любит споров, особенно — споров с сыном, язык у которого длиннее и острее, чем у отца.

— Не восемьсот. Император мог бы отбирать сто или восемьдесят. Но рассматривать все семейства.

— Флавий, ты представляешь, сколько сил и времени на это уйдёт у Императора?

— Может быть, не лично. Это вопрос технический. Зато меньше талантов пропадёт даром среди чёрных воротников, секундов и женщин, — у Флавия на губах проступает усмешка, любого собеседника способная вывести из себя. Эстиниан пытается улыбаться, но у него от неловкости сводит щёки.

— Кстати, Фабио рассчитывает на Новую кровь, — начинает Фелиция. Будто бы снова некстати. На самом деле — очень вовремя. — Думает, что на следующий раз окажется в Совете…

«В общем, разговор состоялся не до конца. Это и хорошо, наверное. Не хотелось бы ссориться с папой в первый же день. А мы бы поссорились.

До подъёма четыре часа, а я так и не написал всего, что хотел. Страшно представить, как много тебе приходится меня слушать. Придётся закончить.

Надеюсь, ты спишь чуть больше, чем я. Не забудь написать мне, как дела у Дильгоса. Моё почтение твоим родителям, да подаст им Мастер крепких нервов на тебя».

С тех пор письма приходили каждые два-три дня. Верхний ящик моей тумбочки перестал закрываться, забитый ими доверху.

Следующее письмо я читал в рискованном положении — за работой. Нас с отцом разделяли метр столешницы и стопка больших конвертов, уложенных уголок к уголку.

Затупившийся канцелярский нож больше рвал, чем резал плотную бумагу. Выколупав из конверта документ, я первым делом оценивал, много ли читать — и неизменно расстраивался.

Отец между делом следил за моей вознёй. Но в те короткие минуты, когда он отвечал на звонок, или искал что-то в шкафах с папками, или — о счастье! — выходил из кабинета, я чуть откидывался на спинку стула и, скосив глаза, читал несколько строк из разложенного на коленях письма.

«9 день 2 месяца поры плодов.

Удивляюсь, как ты успеваешь рисовать. Признаться, я боялся, что тебя заставят бросить это занятие. С другой стороны, это всё равно что заставить тебя бросить дышать.

К слову о художниках.

Папа во многом остался как папа. Не успел написать в прошлый раз: в первый же вечер у нас был ещё один разговор, с глазу на глаз.

Ты помнишь мамин портрет в гостиной? Может быть, и нет, ты давно у нас не был. Да и помнить нечего, он никогда мне не нравился. Маме на нём едва за двадцать, а взгляд такой, как в последние пару лет — стеклянный. И лицо преукрашенное, оттого кукольное.

Я удивился, когда увидел его на месте. Думал, папа снимет перед свадьбой. Поэтому не стал ждать, пока он выдавит просьбу, и сам предложил перевесить портрет к себе в спальню.

В конце концов, в гостиной они с Фелицией сидят вдвоём по вечерам, и мне неприятно было бы думать, что в каком-то смысле эта идиллия разворачивается перед маминым лицом. Хотя лицо на этой картинке не совсем мамино, честно говоря.

Я хотел уйти с портретом, но папа меня остановил. Сказал, что у него ко мне вторая просьба: воздержаться от споров о мироустройстве за столом. Я и сам был не слишком рад, что начал болтать, но закончили мы всё-таки мирно. Поэтому я спросил, что же ему так не понравилось.

Папа раздражается, когда я задаю такие вопросы. Так что вместо ответа он заявил, что не хочет краснеть за меня перед Фелицией».

Флавий держит перед собой картину, как щит. Под прицелом двух пар одинаковых глаз Эстиниану впору ощутить себя безоружным.

— А я думал, папа, ты хочешь, чтобы мы подружились, — невинный тон слишком небрежно скрывает ехидство. Ровно настолько, чтобы домине Зарус не спутал провокацию с вежливостью. — И вы оба поддержали разговор.

Домине Зарус фыркает — эту манеру сын перенял у него.

— А потом Фелиция сказала, что ты интересный мальчик. Если хочешь, чтобы тебя звали «интересным мальчиком», можешь что-нибудь ещё обсудить с ней.

«Как видишь, моя откровенность имела потрясающий успех.

Я даже успел подумать, что мачеха не так плоха. Не знаю, решила ли она надо мной смеяться по собственной привычке или чтобы угодить папе. Единственное, что знаю: не ему и тем более не мне перед ней краснеть.

Фелиция тем временем пытается наладить отношения. Заходит поболтать, иногда забывает стучаться и потом подолгу извиняется. Если она и лицемерит, то мне дела нет, а поговорить я не против, тем более что мы не засиживаемся. Я специально засекал время: мачеха заходит ко мне не больше, чем на четверть часа за вечер.

Что намного печальнее, с Агатой я вижусь ещё меньше. У неё в подчинении теперь пять девочек из швейной артелиРедемпторы, выполняющие одинаковую работу, объединяются в артель. За совместный труд артель получает общий доход, который распределяется между всеми её членами.. Работы побольше, чем у нас с тобой, к тому же подготовка к свадьбе. Вряд ли она будет рассылать приглашения, но тебя ждёт, так что не вздумай стесняться.

Я надеюсь, что мы успеем увидеться раньше. Как дела у домине Дильгоса? Я слышал, не слишком хорошо. Вы с ним, кажется, сговорились молчать о чём-то неприятном. Когда увидимся, я вас разговорю, можешь так и передать».

***

В последний раз я был на пятьдесят четвёртом года три назад, но отлично помню комнаты управителя: тяжеловесную мебель, теснящую жильцов, голубенькую драпировку в гостиной, портрет Киры Зарус. И особенно хорошо — стол в комнате Флавия, просто потому, что он там есть.

На детские спальни не отводят большие площади, а сменить обиталище можно не раньше, чем женишься. Я в своё время согласился с отцом, что лучше ограничу свою роскошь кроватью и тумбочкой, как в Институте, но оставлю пару-тройку свободных квадратных метров, просто чтобы дышать.

В комнате Флавия есть и стол, и шкаф, и всего одна точка, где можно стоять на двух ногах, ни во что не упираясь плечами. Сдаётся мне, решений о планировке он не принимал. Просто искусственное дерево, захватившее власть на пятьдесят четвёртом, вторглось к нему и захватило столько места, сколько смогло.

Штрихи сливались перед сухими глазами. Зажмурившись, я потёр веки, прежде чем поднял доску поближе к ночной лампе. Эту доску, светлую, из искусственного дерева, Флавий подарил мне на четырнадцатый день рождения. С тех пор она служила мне столом.

Потревоженный моим движением, шевельнулся на одеяле Рефлекс — чёрно-белый кот, единственный и постоянный свидетель ночных страданий над бумагой.

Женские лица даются мне труднее мужских. Я нарочно не смотрел на часы — знал только, что промучился адски долго. Ныли шея и плечи, ноги хотелось то ли согнуть, то ли вытянуть. Но раздражение на самого себя не давало уснуть.

Мне казалось, я хорошо помню мать Флавия. Но чем дольше всматривался в образ, воскрешённый памятью, тем больше замечал недостающих деталей. Дарить Флавию замыленное воспоминание не годилось.

«Можно показать дяде», — поймал я спасительную мысль и подорвался с кровати. Задел макушкой лампу, ойкнул — Рефлекс поднял голову, смерил меня снисходительным взглядом, будто проверяя, жив ли ещё дурак-хозяин.

Я уставился с опаской на качающийся плафон. Потёр лоб и вспомнил о времени. Дядя не спит час-два после отбоя⁴, но на этот раз я наверняка его пересидел.

Это, правда, означало, что нетрудно подождать до подъёма — не так много времени осталось. Я отложил доску на покрывало и спустил ноги с кровати. Свет, отпечатавшись на сетчатке, круглым пятном маячил передо мной в полумраке. Точно так же повисла в воздухе ещё одна мысль.

Дядя хорошо знал Киру Зарус. Можно сказать, настоящую, нормальную Киру он помнил лучше, чем Флавий. И уж точно лучше, чем я. Поэтому моя идея, и тем более моя просьба о помощи, ему не понравится. В ответ я получу только: «Не занимайся глупостями, Нель».

Работу Ризанетти я приклеил на прозрачный скотч в углу доски. Если сложить все минуты, что я рассматривал её, выйдут сутки, может, больше. Только всё бестолку. Хоть под лупой изучи каждую линию — секрет прячется где-то за поверхностью листа, глубже грифельных штрихов. Его не тронут затёртые сгибы и жёлтые пятна в мятых углах. Он останется, даже если я сожгу бумагу — скроется от меня, только и всего.

Этот секрет нужен мне до отчаяния, до сломанных стержней, разорванных рисунков и обкусанных ногтей. Убеждённый похвалами, я почти поверил, что уже умею многое — просто нет предела совершенству, да и совершенства, наверное, нет, есть «съедобное» и «несъедобное». Ризанетти полоснул меня ярким светом по глазам, огнём по пальцам. Дело не в идеале — дело в жизни. Свои линии, неплохие и правильные, я вижу. Линии, оставленные рукой Ризанетти, слышу и ощущаю. А порой готов думать, что они ощущают меня.

У Флавия есть большие мечты. Одна — от Дильгоса: мечта о Перфекциуме, мире без стен и потолков, о котором рассказывают сказки и пишут книги. Вторая — пришедшая в те дни, когда он осознал разницу между собой и мной, Фабио, Альбертом: переиграть сам Закон и обойти всех, кому повезло по рождению. Об этих мечтах он любит говорить — и говорит так, что я люблю слушать.

Сумасбродная мечта есть и у меня, но о ней лучше молчать. Я сам не знаю, звучит она как глупость или как богохульство.

Создать творение, которое будет жить само по себе. Как Ризанетти. Как сам Мастер.

Я то ли заснул сидя, то ли задумался и не сразу пришёл в себя, когда щёлкнула дверь.

— Ты не спишь?

Свет очертил в дверном проёме мамину фигуру в чёрном платье. Линии смягчились, стоило ей шагнуть в полутьму.

Я всегда досадовал на форму аристократов, тесную для мамы, пусть она и стройная, как девочка. Свет и воздух не вместишь в чёрное.

— Корри, это жутко, когда ты сидишь в темноте и смотришь в одну точку.

— Ты у меня красивая, — не совсем очнувшись от полузабытья, я легко выпустил на свободу слова, которые в другой раз оставил бы неозвученными.

Мама засмеялась без тени удивления, потянулась к моим волосам, и я по привычке мотнул головой.

— Рефлексы серьёзного мужчины, — вздохнула она. Кот шевельнул ушами. Мама, легонько щёлкнув меня по лбу, потянулась за рисунком. — Так ты не ложился?

— Ещё не готово, — я накрыл рисунок ладонью, прижимая к покрывалу. Соврал, на самом деле: добавлять было нечего, разве что переделывать.

— Можешь не прятать, я увидела. Если это не Флавий в женском платье…

— Мам, — спать не хотелось, но вязкая лень коконом оплетала тело, так что я и засмеяться не смог. — Это домина Зарус. В смысле, предыдущая… Кира Зарус.

— Если так, то похожа.

— Серьёзно?

— Насколько помню. Ты себя убить во имя искусства собрался, чудовище?

— А ты давно не спишь? — догадался спросить я, вернувшись к действительности.

— Встала, как обычно, — мама подбородком указала на часы. Я взглянул на стрелки, ожидая, что время, как всегда, готовит мне неприятные сюрпризы.

Время не подвело. До подъёма оставался час.

— Папа просил тебя разбудить.

— Зачем? — насторожился я.

— Что-то насчёт Трогота. Ты ему зачем-то нужен, кажется, я не расспросила толком.

— Если он выдернет меня хоть на полдня из этого кошмара, я на всё согласен.

Поднявшись с кровати, я попытался заглянуть себе за спину — выяснить, насколько помялась рубашка.

— Чудовище, — мама, сложив руки на груди, покачала головой. — Мне что, проверять по вечерам, переоделся ты или нет?

— Сам разберусь, — буркнул я, прикидывая, как бы залезть в тумбочку, чтобы у мамы на глазах содержимое ящика (возможно, двух) не изверглось на пол. — Может быть, ты выйдешь?

Закатив глаза, как подросток, она развернулась к двери.

— Только не засни, — посоветовала через плечо.

— Не надо папе говорить, что я не спал, — попросил я десять минут спустя, переодевшись и умывшись из кувшина, чтобы не тратить время на беготню в санузел.

— Не придётся, по тебе видно, — хмыкнула мама, но во взгляде, брошенном снизу вверх, проскользнуло сочувствие.

— Тогда хорошо бы он решил, что толку от меня сегодня нет.

«Его и обычно-то немного», — добавил я про себя. Устыдившись этой мысли, постарался улыбнуться:

— Может быть, заберёшь меня в типографию?

— Нет уж, пока я жива, место занято, — усмехнулась мама, отбрасывая волосы с лица.

Она стрижётся намного короче, чем принято, мелкие пряди топорщатся на сквозняках и лезут ей в глаза. Несерьёзный вид для той, которая шлифовала тексты всех учебников, вышедших за последние пятнадцать лет, в том числе труды Дильгоса. А ещё романы Казура, Юона и сестёр Люпус — в Институте эти имена произносили с придыханием, а я с ранних лет слышал их от мамы в повседневных разговорах.

— Для тебя есть два утешения, Корри: банальное и поинтереснее, — она развернула лицо к потоку воздуха, в сторону от меня — приходилось прислушиваться, чтобы уловить слова. — Если о приятном, ты кое-что умеешь по-настоящему хорошо. Иногда хочется сбежать далеко-далеко от всего этого… занудства, — она взмахнула руками, будто разбросала скучные бумаги. — Мир такой тесный, бюрократия проедает его, как моль. Ты нигде не спрячешься дальше и надёжнее, чем у себя в голове, и у тебя такая возможность есть.

Она обернулась, чтобы улыбнуться мне, и я улыбнулся в ответ.

— А если о банальностях, то папе просто нужна помощь.

— Я понимаю, что нанимать лишних людей затратно…

— Денег нам бы хватило, дело не в этом. К тебе больше доверия, чем к отпрыскам⁵, обиженным жизнью, правом рождения и чем там ещё. Им ведь всё равно, где работать. Ты сильнее заинтересован в делах ярусах, — мама засмеялась, взглянув на меня. — Ну, так подразумевается. Это папа имеет в виду, когда повторяет: «Правила, правила, правила, Закон»…

Сквозняк забросил волосы ей в рот, и она отвернулась, морщась.

Отец и дядя ждали нас в малой столовой — не в том огромном зале, куда по гудку стекаются милиты, элеры и редемпторы, а в небольшой комнате в секторе управителя.

Они сидели на противоположных концах стола, покрытого жёлтой скатертью и непомерно длинного для небольшой семьи. В такие минуты мне всегда казалось, будто посреди комнаты поставили зеркало, и неясно, кто из братьев настоящий, а кто — отражение. Раннее утро разрушило эту иллюзию. Отец, непривычно взъерошенный, перебирал записки с пометкой «Срочно», и во взгляде его читалось личное проклятие каждому отправителю. Дядя, отутюженный и причёсанный, сцепив руки, уставился в книгу, но и в его позе что-то выражало укор мирозданию. Три люстры в оранжевых абажурах, как издевательство, бросали весёленький свет на их лица.

— Доброе утро, — сказала мама. Худшее приветствие для несчастных людей, которые от природы не расположены бодрствовать по утрам.

Мы с отцом почти в унисон пробормотали что-то, условно принятое за «здравствуй». Дядя, отложив книгу на соседний стул, выдавил улыбку:

— Тедди, ты меня пугаешь.

Никто не зовёт маму полным именем. Мальчишеское «Тедди» идёт ей больше, чем тяжеловесное «Теодора».

— Чего? — засмеялась она, подбирая юбку, и села не глядя — я едва успел подвинуть ей стул.

— Ты как будто никогда не спишь.

— Я-то сплю, — мама бросила на меня многозначительный взгляд — оставалось понадеяться, что отец не заметил. Дядя понимающе хмыкнул.

— Стефан, все в сборе, расстанься с корреспонденцией.

— Угу, — отец сгрёб записки в кучу. Моргнул, отгоняя пелену сонливости, застилающую глаза. — Насчёт завтрака не распорядились?

— Гудка ещё не было, только начинают готовить. Редемпторы тоже люди и вряд ли много спят.

— Бедняги, — буркнул отец. Мама, протянув руку, пригладила волосы, дыбом вставшие у него надо лбом.

— Сейчас принесут чию. Будешь?

Он улыбнулся, едва приподняв уголки губ. Этих улыбок, предназначенных только жене, отец будто бы стесняется.

Я встал, чтобы вытащить стаканы. Занял выгодную позицию — в самый раз, чтобы прислушаться и подумать. И особенно удобную, чтобы сбежать, если разговор придётся мне слишком не по душе.

— Мне ответил Сотос-старший, — сказал дядя. Гордости ради он сдерживал торжество, но усмешку, пробежавшую по его лицу, я представил, даже стоя спиной.

— И что пишет?

— Я предлагал встретиться на пятидесятом ярусе. Обсудили бы на нейтральной территории всё, в чём меня обвиняют Моссы.

— А Кетони?

— Всё при домине Кетони, разумеется. Посмотрим, кому он будет подпевать.

Я выдвинул ящик буфета, в котором хранились стаканы, но замер, прислушиваясь, и посмотрел выше. Через застеклённые дверцы, как в окна с резными рамами, выглядывали куклы — деревянные, фарфоровые, тряпичные, и все непременно в ярких платьях, сшитых мамиными руками. Это занятие она забросила, когда я родился. Забытые человечки каждый день глядели на меня с укором из своего мира, разделённого, как наш, на ярусы и комнаты. Мне захотелось, как в детстве, для смелости показать им язык.

— Сотос согласился, разумеется. Ответил очень вежливо — вот вам и разница между ним и Моссами. Так что пятнадцатого числа я должен быть на пятидесятом.

— Мы успели обсудить это, — перебил отец. — И решили, что Нелю тоже стоит пойти.

Спиной ощутив на себе три взгляда, я вытащил стаканы и, локтем задвинув ящик, обернулся.

— Зачем? — опередила мама мой вопрос. Подавшись вперёд, она положила подбородок на сцепленные пальцы.

— Познакомиться с домине Сотосом. Сейчас самое время. Такие знакомства, как видишь, многое решают.

Расставив стаканы, я присел напротив неё. Опустил глаза, избегая пристального отцовского внимания, и попытался под столом отодрать заусенец с пальца. Если от меня ждут бурной радости — нет, я не рад. Чем ближе к Сотосам, тем ближе к верхушке, а значит, к Совету. С другой стороны, я сам говорил, что обрадуюсь любому поводу сбежать хоть на денёк.

— Нель, — позвал дядя, — скажешь что-нибудь?

— Я не против.

— Ну слава Мастеру, — хмыкнул отец. — А то Сотосы очень бы расстроились, что домине Дильгос-младший не расположен иметь с ними дело.

— А что я должен говорить?

— Выразить каплю энтузиазма для вежливости.

— Сейчас-то перед кем лицемерить? — раздражение, как я ни сдерживал его, просочилось в голос — малейшей капли бывает достаточно, чтобы отравить разговор с отцом.

К счастью, вошла девушка-редемптор в жёлтом платье и опустила перед нами горячий графин с запотевшим горлышком. На скатерть легла прозрачная тень, в центре её задрожал, как сердце, оранжевый блик.

— Ты уверен, что в кабинете не осталось материалов о Перфекциуме, Трогот? — мама привстала, разливая чию. Наполнив первый стакан, подвинула его отцу.

— Нет… благодарю, — дядя принял следующий. — Но не будут же они обыскивать мои вещи, пока я здесь.

— Не был бы уверен, — пробормотал отец, поднося напиток к губам. Его очки тут же запотели от пара.

Дядя тряхнул головой:

— Нет уж, это было бы слишком. Домине Кетони мне изрядно… кхм… поднапакостил, но понять его всё ещё можно.

Мама стукнула графином, припечатав к столешнице пустую, посеревшую тень.

— Можно, если только верить, что это не подхалимство. Фабио двадцати нет и он, может быть, влюблён по уши — значит, надеяться может на что угодно. Но вам не кажется странным готовность отца разделить любую дурь сына? Да ещё и, прости Мастер, подставить не совсем чужих людей?

Они заспорили о Кетони, и напряжение, повисшее было между отцом и мной, растаяло в воздухе. Но предчувствие крупной ссоры с Фабио пуще прежнего вгоняло в тоску.

Я заставил себя сидеть с ними до тех пор, пока не опустеет стакан. Заглатывая чию, дважды обжёг язык. Выбравшись из-за стола, задвинул стул, приподнимая его, чтобы не скрипнуть ножками по полу. Успел даже двинуться к выходу вдоль стены.

— Нель!

Сжав губы, чтобы подавить досадливую гримасу, я обернулся на оклик отца.

— Ты ничего не считаешь нужным сказать?

— Не хотел отвлекать.

Тон отца, слишком суровый, как мне показалось, и боль в обожжённом языке наложились на бессонную ночь. Протестующий мозг на каждую мелочь готов был сорваться раздражением. Я старался сдержаться, но голос звучал бесцветно. Когда отец взвинчен, для него достаточно и этого.

— Ты не хочешь с нами говорить или зубы разжать не можешь?

— Сте-фан, — позвал дядя, разделяя имя на слоги.

Скрестились два взгляда исподлобья.

— Не одёргивай меня, — рыкнул на него отец, но опустил глаза, рассматривая стакан. Сделав глоток, уже обычным тоном обратился ко мне: — Ты понял насчёт пятнадцатого числа?

— Он понял, — заверил дядя и незаметно для отца посмотрел на меня с таким выражением, что волей-неволей пришлось взять себя в руки.

Я кивнул:

— Да, пойду на пятидесятый, понял. Познакомлюсь с Сотосом. Всё сделаю, как надо, правда.

Жалованье за две пятидневки я получил в тот день не без угрызений совести. Зная, чего стоит мой труд на самом деле, неловко было принимать полтора вакхона — внушительную сумму после того, как привык получать двести куприев карманных денег на месяц.

У нас с Флавием были планы на первое жалованье. Мы собирались купить Агате самый шикарный подарок, какой только сможем придумать — и понятия не имели, что ей может быть от нас нужно.

Я хотел написать Флавию: поздравить его с первыми законными деньгами и сообщить, что идей у меня по-прежнему нет. Флавий, как обычно, меня опередил.

«10 день 2 месяца поры плодов.

До меня дошли слухи, что досточтимый Корнелий Дильгос стал обладателем внушительного состояния. Прошу передать ему поздравления от всего сердца и прочих органов, способных чувствовать.

Заодно вынужден напомнить о долге перед обществом. Если нас ещё связывают благие намерения, предлагаю следующий план: сегодня после обеда каждый поищет на своём ярусе, что можно приобрести, а потом напишем друг другу и выберем лучший вариант. Предупреждаю: здесь, на далёких от вас нижних ярусах, аристократам приходится несколько более туго. Я получил вакхон и двести куприев, есть ещё остатки карманных денег, но я ничего не откладывал (глупо, да), поэтому всё моё богатство — не больше двух вакхонов. Но я требую, чтобы наш вклад в свадебный подарок был равным, потому что без меня ты не познакомился бы с Агатой. Одним словом, выбирай, пожалуйста, так, чтобы вышло не больше трёх-четырёх вакхонов на двоих. Я напишу тебе, если наскребу больше.

Об интересном (боюсь потом забыть):

1) Мы с Лицей (зачёркнуто) Фелицией долго говорили о Перфекциуме. Сплошной смех: она, оказывается, уйму книг о нём прочла, но представляет мироустройство очень смутно. Говорит, увлекалась сюжетом и не обращала внимание на детали. Целые страницы описаний, конечно, не пропустишь, но она представляла, будто события происходят у нас, или толковала незнакомые слова по-своему.

Хотелось объяснить ей как можно больше, но так, чтобы она смогла представить всё, о чём я говорю, потому что иначе понять сложно. Я велел ей закрыть глаза и вообразить, что потолка нет, а вместо него — пустота. Это у неё вышло. Тогда я сказал представить, что пустота не чёрная, а синяя. Это тоже получилось. А вот представить, что стен нет, она не смогла. Может быть, потому, что всё время хихикала, а под конец расхохоталась так, что говорить не могла. У меня, видишь ли, был слишком серьёзный тон.

Иногда она кажется мне младше Агаты. Ребёнок ребёнком: сидит на столе, а туфли сбрасывает на пол. Каждый раз удивляюсь, какие у неё маленькие ноги. Какие-то ненормально крошечные.

В общем, разговор был бы неплохой, если бы не вечный смех и не эта её привычка. Мне приходится сидеть на изголовье кровати, потому что, если сяду за стол, мы окажемся слишком близко. Это неловко.

К слову, я заразился духом перемен и убрал из спальни ковёр. Теперь из искусственного дерева у меня не только мебель, но и паркет. Попросил новое покрывало, выбрал из тех, что предложили. Оно оказалось тоже какого-то деревянного цвета. Чувствую себя окружённым.

2) Фелиция тоже занята сейчас работой на ярусе. До сих пор она сидела в маленьком кабинетике между гостиной и большим помещением канцелярии. Кажется, вытяжка там испортилась, и с технического яруса пахнет лаком. Фелиция пожаловалась позавчера за ужином, что у неё болит голова — как она думает, от запаха. Я предложил поменяться местами и получил сплошную выгоду. Во-первых, теперь я сижу один, то есть нет папы, который за столом напротив щёлкает ручкой, и мимо не бегают редемпторы и отпрыски с соседних ярусов. Во-вторых, здесь стоит стеллаж побольше, чем у Дильгоса в подсобке, и хранится вся документация за последние пять лет. Остальное — в архиве за стеной. Там ящики с датами в двух стенах от пола до потолка и места так мало, что едва получается их выдвинуть, чтобы найти бумаги.

В обеденный перерыв, вчера вечером и немного сегодня с утра я покопался в тех документах, что хранятся на стеллаже. Искусственное дерево от нас поставляют на все ярусы — можно отыскать поимённо любого из управителей. Двести сорок восьмой принадлежит семье Буджардини. Ризанетти — это, вероятно, псевдоним.

Похоже, Ризанетти не подписывал ни одного документа, хотя обычно такие сделки — работа секундов. Полного имени я не знаю, но об этом можно спросить у Дильгоса, если ты ещё этого не сделал. Спрашивать лучше осторожно. Судя по записям, их с Ризанетти многое связывало. Дильгосу будет трудно вспоминать о нём.

С другой стороны, имя — всего лишь имя.

Как обычно, посмотрел и ужаснулся, сколько написал. Надеюсь, ты прочитаешь это до вечера и не забудешь о подарке.

Очень хочу с тобой поговорить».

Флавий не любит помарок и редко их делает в письмах. Всмотревшись в единственное заштрихованное слово, я прочёл: «Лица». Значит, он больше не звал мачеху полным именем. Наверное, уже обращался к ней на «ты». Но на этой мысли я не смог сосредоточиться дольше, чем на несколько секунд.

При одном упоминании о Ризанетти внутри поднялось жгучее беспокойство. Я не мог поймать его. Не мог рассмотреть лицо на выцветшей фотографии. Даже его имя оказалось маской, и я был раздосадован в тот момент, но не удивлён. Вертелась на языке самоуверенная фраза: «Так я и чувствовал».

Но Ризанетти не исчез. Он скрылся за неуловимыми штрихами. И единственная лазейка, которая оставалась, чтобы проникнуть следом, — это раскрыть секрет его линий. А значит, оживить собственные.

Руки зачесались взяться за карандаш. На минуту я даже пожалел, что весь свободный день пробегаю в поисках подарка, но тут же себя одёрнул.

Я не так близок с Агатой, как Флавий. Мы видимся слишком редко, чтобы называть наши отношения дружбой. Скорее это солидарность и безмолвный уговор присматривать за Флавием.

Слабое здоровье Киры сблизило их вопреки самому Закону Мастера о кастах. Мать Агаты, пышнотелая, смешливая и громкая, выкормила сына управителя заодно со своей дочерью. Девочка с ранних лет усвоила, что за молочного брата отвечает головой. И справедливо рассудила, что за это, в некотором смысле, может считать его своей собственностью.

Флавий познакомил нас в первый же мой визит на пятьдесят четвёртый ярус — нас всем было по десять лет. Знакомство не задалось. Агата смерила меня недружелюбным взглядом и тут же пошла в атаку.

— Думаешь, раз ты аристократ, все должны с тобой дружить? — вопрошала она, тесня меня выпяченным животом. — С Флавием я дружу.

Я отступал назад, бормоча что-то невразумительное, и думал, что лучше уж вернуться к себе на ярус и провести каникулы в обществе Фабио. Пускай он поучает меня с высоты своих одиннадцати лет, сколько хочет, всё лучше, чем маленький злобный редемптор.

Не уверен, что с тех пор я перестал опасаться Агату, но уважал сильнее прежнего. Мне хотелось её порадовать.

Рассказ о том, как Флавий в поисках свадебного подарка обежал главные коридоры пятьдесят третьего, пятьдесят второго и пятьдесят пятого ярусов, я получил от него на следующий день. Вариантов в ответном письме я предложил не меньше, чем он мне. И всё же мы оба чувствовали себя зашедшими в тупик.

На пятьдесят четвёртом дёшево продавали только искусственное дерево. Но такую мебель, которая нам с Флавием была по карману, Лукас, работавший в цеху, мог получить ещё дешевле. Не больше смысла виделось в том, чтобы тащить молодожёнам книги из типографии сорок шестого.

На три вакхона можно было бы купить приличные духи или украшения — при условии, что мы на пару способны выбрать что-нибудь приличное. Может быть, и рискнули бы, но Агата, раскусившая наш замысел, заявила Флавию, что он сам может облиться духами и обвешаться бирюльками хоть с ног до головы, если хочет. «Решили тратиться — покупайте что-нибудь полезное», — припечатала она.

Окончательно мы приуныли, узнав, что девчонки из швейной артели, состоящие под началом Агаты, скинувшись, закупили целый ворох ткани. С таким подарком Агата могла без особых затрат обшить всю семью. Идея отличная, признали мы. Что-то унизительное было в том, что первыми додумались до неё редемпторы-пятнадцатилетки.

Одиннадцатого числа я вместо обеда бегал на сорок седьмой ярус, ничего хорошего не придумал и почти впал в отчаяние. Хорошего настроения не добавляли мысли о Кетони. Отношения между нашими семьями трещали по швам, и место Фабио в этом конфликте было далеко не с краю.

Двенадцатого утром я не выдержал и написал ему. Ничего о Сотосах — коротенький рассказ о себе и много вопросов о том, как ему живётся и работается. Попытался напомнить о своём существовании, одним словом.

Ещё через сутки Джерт передал ответную записку вместе с очередным письмом Флавия. На сложенный вчетверо листочек с пометкой «L» я смотрел добрых две минуты и не мог заставить себя его развернуть. Меня сковало чувство сродни тому, что я испытывал у кабинета Дильгоса, ожидая своей очереди на экзамен.

Я покосился на конверт с пятьдесят четвёртого, но решил оставить его на потом. Чтобы успокоиться.

Скованный беспричинным стыдом, я не смог заставить себя сразу вчитаться в записку. Сначала пробежался глазами по тексту, убеждаясь, что Фабио надо мной не смеётся. Он смеяться и не думал, конечно.

«Нель, всё хорошо. Я рад, что ты написал.

Я тоже много работаю и вижусь с доминицеллой Мосс. Так и не зашёл к Фелиции с тех пор, как она замужем. Флавий тебе пишет?

Прости, мало времени, куча дел. Надеюсь, увидимся, но не знаю, когда».

В письменной речи Фабио всегда был слегка косноязычен, но подозрение осталось горьким осадком: он и раньше был так немногословен или только в этот раз? Правда занят, потому что пытается урвать время на встречи с Валерией? Или мысленно уже провёл черту между нами и теперь старается держаться с противоположной стороны?

В стакане на тумбочке среди карандашей я нащупал стальную кнопку. Разложил записку в углу доски-стола, напротив рисунка Ризанетти, и пришпилил с таким остервенением, будто давнего врага заколол. Не полегчало.

Потом подумаю, решил я. Налаживать отношения нужно было на свежую голову. А в таком состоянии — только бежать к дяде и фонтанировать правдой. Я подозревал, что пожалею об этом решении трижды ещё до того, как разговор закончится. Но в худшем случае, если дядя разобидится, от меня хотя бы все отстанут.

Дядя работал в малой столовой. Закатал скатерть, освободив место под толстую тетрадь, и строчил широким почерком на разлинованных страницах. Глядя на валик светлой ткани, окруживший серые листы, на разложенные веером черновики, я подумал, что давно не баловался натюрмортами. Эту мысль тут же заглушило раздражение, гудящее в мозгу, как рой злобных насекомых.

Дильгос поднял голову, за дужку поправил очки.

— Нель? Ты не в канцелярии? — его рука выводила на бумаге последнее слово, будто обладала отдельным разумом и знала своё дело.

Я замедлил шаг. Из-за его спины сквозь дверцы буфета глядели насупленные кукольные личики.

— А ты почему не там?

— Здесь потише, — дядина рука посадила на линейку невесомую точку. — Что-то случилось? Тебя отец не ищет?

— Я почту забирал. Сбегал к себе отнести кое-что.

По институтской привычке мне показалось, что Дильгос уже знает, зачем я пришёл. От этого наваждения стало ещё гаже.

— Если что-то хотел сказать, давай быстрее, пока не хватились.

Облокотившись на спинку стула, я уставился на собственные руки, сцепленные в замок.

— Насчёт Кетони. И Сотосов.

— Не хочешь идти?

Я поджал губы, сдерживая досаду: ну хоть бы раз сделал вид, что не видит меня насквозь.

— Не хочу.

Я не смотрел на дядю, но слышал, как он вздохнул. Ручка тихо стукнула, опускаясь на бумагу.

— Послушай, я скажу, пока отца нет…

— Нет, сначала я скажу! — я вцепился в круглые шашечки на спинке стула. — После твоих аргументов всегда только молчать и кивать.

— Ну говори, — хмыкнул дядя.

— Дело не в Сотосе. Мне на него вообще плевать, если честно.

— А я на него надеюсь, — тихо вставил дядя.

Моя гневная тирада споткнулась, едва разогнавшись.

— Нет, хорошо, если он тебе поможет, я не это имею в виду. Но ты ведь и так его знаешь. А если я приду вместе с тобой, это будет значить, что я вроде как…

— На моей стороне?

— Да, — брякнул я и тут же замотал головой: — То есть нет, я и так на твоей стороне…

— Но не совсем, да?

«Он это специально, — подумал я. — Чтобы я почувствовал себя виноватым и согласился».

— Я просто не понимаю, почему ты не можешь сам договориться с Моссами? Заставил бы Альберта выучить нормально, пересдать при комиссии…

— Так бы я и сделал, если бы домина Мосс не считала, что её сын должен получить хотя бы «девять», так или иначе. И если бы Кетони им не потакали. Твоя мама правильно говорит: Фабио, может, и не виноват, зато его отец рассуждает… я бы сказал «наивно», если бы не знал его. Поэтому скажу: трусливо.

— А когда ты обращаешься к Сотосам, это не трусливо? Это разве не то же самое?

Дядя подпер подбородок рукой.

— Объясни.

Я вдруг подумал, как он мне сейчас неприятен весь: его толстые губы, его густые седые брови с отдельными чёрными волосками, его пухлые руки. Когда нужно, он как будто мысли читает. А когда выгодно изобразить непонимание — заставляет объяснять. Знает же, что я не смогу.

Пауза затянулась. Нужные слова были где-то рядом, но в тумане неловкости я их не видел.

А Флавий бы объяснил.

— Не можешь?

— Это сложно.

— Тогда не бросайся словами.

«Если он сейчас улыбнётся, я на него накричу», — подумал я, поднимая глаза на дядю.

Он не улыбался. От его взгляда захотелось спрятаться за спинкой стула, присев на корточки.

— Моссы давно уже не за оценки борются. Им хочется выжить меня из Института, и они нашли, к чему придраться.

— А ты разве хочешь остаться? — я говорил в той манере, которую терпеть не может отец, — едва разжимая губы, но Дильгос услышал.

— Опять странный вопрос.

— Даже если победишь, как ты будешь дальше работать с домине Кетони? Вы не уживётесь после того, как ты натравишь на него Сотосов.

— Есть такие вещи, как принципы, Нель.

— Ради людей нельзя поступиться принципами?

— Смотря что за принципы, смотря что за люди.

Он сам думал о том же. Иначе не отвечал бы общими словами. Мы оба понимали, о чём речь. Можно было расписать красивым почерком, как условия задачи:

Принцип — теория о Перфекциуме, которую Дильгос строил всю жизнь. Уязвить его личную гордость опасно, но покуситься на эту святыню — смерти подобно.

Люди — не Кетони, по крайней мере, для дяди, а ученики. В Институте он незаменимый человек.

— Ради детей ты мог бы и уступить. Если бы Флавий ещё учился, даже он бы тебя не понял.

— Он бы понял, — в этой фразе мне померещился упрёк. Может быть, и справедливый.

И всё же Флавий выпустился, а в Институте осталось больше сотни детей. Дядя знал, что нужен им. Неужели Перфекциум мог быть важнее?

— Ладно, мне кажется… — я замолчал, понимая, что не хочу договаривать.

Нужная мысль наконец оформилась в слова. «Ты, конечно, прав, а Моссы неправы, и Кетони тоже, но почему это касается меня и Фабио? Вы всё детство навязывали его мне в друзья, а теперь я должен с ним поссориться, и тоже по вашей указке? И почему, в конце концов, чувства Фабио — неважно, смешны они или нет — обе стороны смеют использовать как аргумент? Неужели так работает дурацкая взрослая жизнь?»

Я мог бы высказать это залпом, но — уже не хотел.

— Я пойду, отец ждёт, — выпрямившись, я по привычке подвинул стул поближе к столу и хотел уже шагнуть к выходу, но Дильгос окликнул:

— Нель. Мне ты так и не дал сказать.

Я обречённо выпрямился перед ним, опустив руки.

— Что?

Он покрутил ручку, зажатую между пальцами, будто пытался сосредоточиться на ней, чтобы говорить мягче.

— Если не хочешь идти, я как-нибудь один справлюсь, уж не волнуйся. Ты идёшь не для моральной поддержки. Это тебе нужно.

— Это папа так думает. Ты же знаешь, я не хочу в Совет.

— Да для того тебе и нужен Сотос! — хлопнул дядя по странице, сметая локтем черновики. Шурша линованными крыльями, листы скользнули на пол.

Я на четвереньках пополз собирать их, просунув голову под свисающий край скатерти.

— Для Сотосов нет ничего священнее Закона, разве что воля да Гире, — говорил дядя сверху. — Если ты должен быть в Совете, они лично проследят, чтобы ты там оказался. Единственный выход — познакомиться с ними поближе и доказать, что достоин исключения.

Я криво усмехнулся, выкладывая черновики перед ним.

— Ну да, тогда план что надо, — стоя на коленях, опустил локти на стол, подбородок — на локти. — Домине Сотос посмотрит на меня и решит, что лучше оставить в Совете старика, чем взять имбецила.

— Да что ты несёшь такое? — поморщился дядя. — Ты зверски талантливый, ясно? Только ленивый.

Я вспомнил о Флавии, о письме Флавия, об архиве пятьдесят четвёртого — и удивился, как мы до сих пор не обратились к Дильгосу.

— Слушай, — позвал я, пока он снова не взялся за писанину, — Ризанетти — это Буджардини, мы выяснили. А имя? Как его звали?

Дядя нехотя оторвал взгляд от рукописных строк.

— Ты всё не успокоишься?

— Интересно.

— Корнелио. Твой тёзка, фактически. Мы звали его Элио.

— И ты молчал? — возмутился я, ощущая, как расползается по лицу улыбка.

— Боялся, что ты с ума сойдёшь от восторга.

Дильгос уставился в тетрадь. Скривив губы, зачеркнул что-то, надписал сверху новое слово. Наблюдать за ним снизу было забавно — и совестно за недавнюю неприязнь.

— Он был немного того, — сказал дядя, будто разговаривая с самим собой. — Не сумасшедший, а так, странный. Пропадал по несколько месяцев, появлялся, когда был нужен, как будто сам знал… Чтоб ты меня на уроках так внимательно слушал. Ну-ка вставай, отряхни штаны и топай работать.

Я засмеялся, поднимаясь.

До письма Флавия я добрался только к вечеру. Оно оказалось лаконичным на удивление — уместилось на одной страничке. Зато разом разрешило одну мою заботу и отвлекло от другой.

«Я посвятил в нашу тайну Фелицию. Надеюсь, ты не обидишься, потому что она подсказала бесценную идею.

Практичными подарками молодожёнов, судя по всему, завалят. К тому же, если им что-то понадобится, я всегда помогу, и папа тоже, и даже Фелиция: Агата с мачехой так сдружились, что я готов ревновать. А сейчас почему бы нам не устроить праздник, похожий на праздник? Агата возомнила себя солидной женщиной. Доказывает мне, что никаких изысков не хочет: приглашённых немного, она всех посадит за стол, накормит — ну и хорошо.

Но вообще-то она всё та же Гага-коротышка. Веселиться хочет, но стесняется.

Одним словом, давай закажем на свадьбу музыку? Не оркестр, конечно, но Фелиция сказала, что знает хорошего скрипача, который играет не так уж дорого. Она договорится, а мы заплатим.

Агата попытается нас убить, но обрадуется, я уверен. Ты знаешь, как она любит музыку. Может быть, наслушается и сама согласится спеть. Она редко поёт в последнее время, а замужем, наверное, совсем перестанет.

Если ты против, то пиши поскорее, потому что после ужина дело будет сделано.

А теперь сосредоточься на цифрах. Агата, видимо, не хочет, чтобы к ней сбежался весь ярус, поэтому день назначила в последний момент, и к тому же не выходной. Свадьба четырнадцатого числа — то есть завтра. Официально с четырёх часов и до тех пор, пока все не уснут. Если отпросишься с работы после обеда, как раз успеешь к нам добраться. Надеюсь, ещё не слишком поздно, и тебя отпустят. Я договорился с папой, что пятнадцатого доделаю всё, что не успел. Можешь тоже сказать домине Дильгосу (тому, который твой отец) что пожертвуешь выходным. Собери всю свою дипломатию, умоляю.

И да, мне всё сильнее нужно с тобой поговорить».

Приглядевшись к настроению отца за ужином, я понял, что отпроситься у него смогу не раньше, чем стану лучшим другом Сотосов и проведу в Совете парочку реформ. Приходилось действовать иначе, и план мой был сущим самоубийством.

— То есть ты собрался сбежать с работы на редемпторскую свадьбу? — переспросил дядя в полный голос.

Дёрнувшись, я оглянулся на дверь, и закивал:

— Ну да. Не кричи, хорошо?

Гостевую спальню, где обосновался Дильгос, отделял от спальни родителей узенький коридорчик. Звук пересекал его, почти не угасая. А за тоненькой стенкой, в санузле, слышимость была такая, будто говорят не в соседней комнате, а у тебя над ухом.

— Покрывать тебя я не буду, это к матери.

Дядя тонул в толстой подушке, подложенной под спину. На облаках белоснежного одеяла вокруг него парили книги — штук пять.

— Да не надо покрывать, — сморщился я. — Просто предупреждаю, чтобы ты не волновался. Я пятнадцатого утром приду сразу на пятидесятый. К девяти часам, да? А потом, как вернусь вместе с тобой, буду отрабатывать прощение.

— Отговаривать бесполезно, я так понимаю?

Я радостно кивнул:

— Бесполезно. Но ты всё-таки не говори, что знаешь, где я, ладно?

Пятясь к двери, я трижды дал обещание не опаздывать.

Четырнадцатого числа я едва дождался гудка к обеду. От волнения не мог сосредоточиться, целую вечность просидел над простеньким заданием и укрепился в предчувствии, что завтра мне конец.

Когда прозвучал сигнал, мы с отцом вместе вышли из кабинета.

— Я к себе забегу, — сказал я, повернул за угол и, дождавшись, пока стихнут отцовские шаги, понёсся не к спальням, а в другую сторону — к подъёмнику. С утра я сунул в правый карман пиджака блокнот, в левый — плоский кошель, и теперь они по очереди хлопали меня по бокам.

Миновав сектор управителя, я сбавил шаг и двинулся навстречу людскому потоку, текущему к столовой. Возле подъёмника он уплотнился настолько, что я, как ни жался к стенке, дважды получил локтем под рёбра.

Платформа приехала, сообразил я, и скоро тронется дальше, раз толпа уже стекла с неё, а следующего подъёмника ждать четверть часа.

— Извините, — пробормотал я, протискиваясь сквозь арку, и на мгновение подумал, что здесь и задохнусь.

В центре небольшого зала подпирала свод широченная квадратная колонна, выложенная мелкой чёрной плиткой. На стороне колонны, обращённой к коридору, зиял высокий проём — вход в шахту. Когда я выскочил в зал, люди на платформе будто бы начали становиться меньше ростом.

Я заработал лопатками, но к тому моменту, как оказался на краю проёма, подъёмник отъехал вниз на добрый метр. Я прыгнул, не примериваясь, — группка редемпторов шарахнулась по сторонам. Под ноги подвернулся набитый мешок, я споткнулся, пробежал два шага и плюхнулся бы на четвереньки, но кто-то поймал меня за локоть.

— Спасибо, — пробормотал я, поднимая взгляд. Увидел тёмно-серую тунику, зеркальные пластины, нашитые на груди. Понял, что это женщина, а ещё через секунду узнал скрипачку, с которой Флавий пытался заговорить на выпускном.

Сейчас она выглядела точно так же, вплоть до волос, собранных в тугую косу. Только при оружии — падая, я ткнулся бедром о короткие ножны, пристёгнутые к её поясу.

«Тина Тагнер», — припомнил я имя.

Нужно было поздороваться: я глядел ей в лицо до неприличия долго. Но Тина глазами указала мне за спину. Кто-то подёргал меня за рукав.

Мне протягивал блокнот мальчишка лет пятнадцати, одетый в мешковатый бежевый костюмчик. Принимая находку, я невольно задержал взгляд на его пальцах с мясистыми подушечками и очень выпуклыми ногтями.

Внутри разлилось облегчение, намного большее, чем если бы мне вернули кошелёк.

— Ты меня спас, — улыбнулся я.

Мальчик не ответил. Задержал взгляд на моём лице и отошёл назад, поближе к своим.

Их было шестеро, все в одинаковой одежде. Нелепый вырез на спине у каждого открывал татуировку над выступающим позвонком — цифру «III».

Вместе с редемптором-надсмотрщиком Третьих сопровождали милиты. Я спросил, обращаясь к Тине, потому что заговорить всё-таки нужно было:

— Куда их переводят?

— На двести сорок восьмой. Я не с ними.

Знакомое число зацепило что-то в памяти, но мысль мелькнула вспышкой и погасла.

Тина поглядывала мне за спину, будто пыталась держать в поле зрения всех, кто был на подъёмнике. На ремне через плечо она несла футляр для скрипки. Пазл сложился.

— Вы на пятьдесят четвёртый? — догадался я.

Тина кивнула.

Ну конечно. О ком ещё могла говорить Фелиция, если Тина играет на пятидесятом каждый год?

— Я вас помню, домине, — она остановила внимательный взгляд на моём лице. — Вы были с высоким другом.

Я засмеялся.

— Точно, он и есть с пятьдесят четвёртого.

Тина не удивилась. Казалось, она любые слова принимает так — вдумчиво откладывает в памяти, а после решает, не стоит ли ей чуть-чуть улыбнуться.

— А вы с сорок шестого?

У меня брови поползли вверх.

— А почему вы это помните?

— Я не помню, вы зашли на подъёмник с сорок шестого, — она приложила руку к груди: — Декан Тагнер, третья сотня второго яруса.

Женщин-милитов в командовании мало, но, даже не знай я, кто она, за пару минут разговора с Тиной понял бы, что рядовым она быть не может.

Чередовались жилые и технические уровни, перемежаясь полосами темноты. Платформу заливал кривым прямоугольником то тёплый, то холодный свет. Сменялись запахи: эфирные ароматы на пятьдесят первом, сладковатая мерзость на пятьдесят втором, химическая горечь на пятьдесят третьем.

Подъёмник остановился в шестнадцатый раз — на жилом уровне пятьдесят четвёртого яруса. С запахом лака мешался густой горьковатый аромат, редкий для поры плодов: криста всегда распускается поздно, а на пятьдесят четвёртом — особенно. Пурпурные стебли с кистями длинных желтоватых цветов оплели чёрную колонну шахты, норовя пролезть внутрь. Редемпторы срезáли особенно наглые побеги.

— Смотрите, цветы! — громким шёпотом удивился мальчик. Редеметор отвесил ему слабенький подзатыльник и отодвинул с прохода, пропуская нас с Тиной.

Я подал ей руку, в последний момент спохватившись, что милитам, может быть, и не положено принимать такие жесты. Тина ни слова не сказала — спокойно взялась за мою ладонь и шагнула из шахты. Тросы загудели, ускоряя ход. Мальчик тянул шею, за последние секунды пытаясь рассмотреть зал.

Я покрутил головой, вспоминая, куда идти. Волокуша, щипавшая кристу у стены, обернула ко мне горбоносую морду, прищурилась с умильным выражением. Девушка в коричневом платье пристраивала бельевые корзины на её выпуклых боках. Волокуша была крупная — если решит цапнуть, то и мужчина едва удержит. Я двинулся мимо них по широкой дуге. Навстречу из коридора показалась длинная фигура.

— Флавий! — я ускорил шаг, позабыв о Тине и о волокуше.

Смеясь, Флавий протянул мне руку. Я хлопнул его по ладони и стиснул рукопожатие.

Он был в одном жилете и запыхался так, что едва выговаривал фразы длиннее трёх слов.

— Я бежал. Полдня уже бегаю. Погоди минуту, — Флавий отодвинул меня в сторону и, пригладив волосы, шагнул к Тине: — Декан Тагнер, добрый день!

Она выпрямилась и, приложив ладонь к груди, коротко наклонила голову:

— Добрый день, домине.

Флавий попытался завести разговор на троих, но Тина отвечала односложно и держалась позади. Тогда он обратился ко мне, сияя возбуждённой улыбкой:

— Как тебя отпустили?

Я рассказал о побеге, не упомянув только о том, что собираюсь на пятидесятый. Флавий, смеясь, прикрыл лицо рукой:

— Творец мой Мастер, Нель… Твой отец не запретит нам общаться после такого?

— Да я ведь отработаю. Ради Агаты можно было и рискнуть, правда?

— Это точно, — он обернулся к Тине: — Декан, вы не откажетесь с нами пообедать?

— Откажусь, домине.

— Это она ещё с Анной не имела дела, — шепнул мне Флавий.

В сектор редемпторов мы пробирались сетью узких коридоров, петляющих между жилыми комнатами. Вслед нам приоткрывались двери, сквозь щёлочки глядели любопытные глаза, а иногда показывалась детская голова и тут же пряталась под громкий шёпот:

— Макс, ну-ка засунься!

Анна стояла у дверей, будто знала, с какой стороны нас ждать. Ту часть проёма, что не смогла занять её пышная фигура, заполняла накрахмаленная юбка.

— Нель, котёнок! — она ухватила меня за плечи, заставляя наклониться, и громко чмокнула в обе щеки.

Я почти не смутился, хоть и покосился на Тину. В Анне было что-то первородно-материнское: казалось, она обладает правом тискать, целовать и откармливать хоть самого Императора.

— Лица! — через её голову позвал Флавий. — Смотри, кого я привёл.

Приветствие Анны трудно было не услышать, так что Фелиция уже маячила за её широкой спиной, вытягивая шею. Та переключилась на Тину — уже без криков и поцелуйчиков, к счастью, поприветствовала её и повела внутрь. Домина Кетони-Зарус тут же выскочила к нам.

— Нель, сто лет тебя не видела! Как ты вырос, ужас! — она схватила меня за обе руки, но, будто спохватившись, легко их пожала и отступила на шаг. — Пойдёмте.

В ушах у Фелиции прыгали крупные серьги, зелёные камни оттеняли яркие глаза. У неё было лицо сердечком и тёмные брови, слишком широкие по модным меркам. Подвижные черты оживились приятными заботами, и я подумал, что было бы здорово нарисовать её такую.

Вслед за Фелицией я шагнул через порог. Флавий влез в дверной проём одновременно со мной и, проскользнув вперёд, догнал мачеху, тронул за плечо.

— Мы же договорились, да? — услышала я.

— Флавий, трёх часов ещё нет, я не ухожу.

— И не уйдёшь раньше девяти, правда?

— Я хочу поужинать с Эстинианом.

— На один день папа тебя не отпустит?

— Флавий.

— Значит, не раньше гудка к ужину.

Из обеденного зала вынули два сегмента длинного общего стола и притащили в редемпторскую гостиную — островок свободного пространства, один из трёх на весь сектор. Кто не видел редемпторских спален, где перемещаться можно, только переползая по кроватям, тому слово «свободный» здесь в жизни не придёт на ум.

По всем четырём стенам лепился резной гибрид буфета, платяного шкафа и складского отсека, окружая арочками двери. Искусственнодеревянный уродец был нашпигован утварью. Прищемлённые дверцами лоскуты одежды тут и там торчали из щелей. Внизу ботинки высовывали из ящиков любопытные носы. Иные отсеки не закрывались, демонстрируя бронзовые светильники, молотки и отвёртки, детские игрушки, неизвестного происхождения детали и одну жутковатую статуэтку длинного человечка. На верхних застеклённых полках посуда, сложенная стопкой, всем своим видом издевалась над законами равновесия. Её поддерживали пакеты печенья и сушёных пауков, грозящие свалиться на голову любому, кто рискнёт открыть дверцу.

По дверцам и ящикам лепились записки:

«Печенье не брать! Для детей!»

«Инструменты прин. А. В. Беря молоток, спросите у него».

«Пажалуста, подписывайте ботинки».

Агата вынесла из боковой комнатки блюдо, укрытое полотенцем. Не сбавляя шагу, бросила его на стол и подскочила ко мне:

— Пришёл? Вот и отлично, наконец-то дам нагоняй вам обоим! — она улыбалась с непривычным легкомыслием, но обнять себя не позволила: — Но-но, домине, я уже шесть часов как замужем!

— Красивое платье, — похвалил я и охнул, опустив глаза ниже. Передник, которым Агата прикрыла кремовый наряд, обозначил её округлившийся живот. — Так ты…

— Так я! — выпрямилась она во весь свой полутораметровый рост. — Я думала, Флавий уже всё тебе растрепал.

Флавий, незаметно оказавшийся рядом, ткнул её в ямочку на щеке.

— Ты обо мне совсем плохо думаешь?

— Так ты себя не контролируешь.

— Письменную речь — очень даже контролирую.

Меня познакомили с Лукасом, с родителями Лукаса, с кем-то из друзей-редемпторов, кто-то подошёл представиться по второму кругу. Из галдящего водоворота имён Флавий выдернул меня к столу, попросил подержать ему место и исчез. Тогда только, повернув голову, я увидел, что Тина сидит рядом со мной.

— Всё в порядке? — спросил я.

Она чуть улыбнулась:

— Вполне. Никогда не играла на редемпторских праздниках.

— Вас это не смущает? — решился я на циничный вопрос, благо гвалт стоял такой, что никто, кроме Тины, не мог меня услышать.

— Нет, раз я здесь. Мне всё равно, для кого играть. За редким исключением.

— А пообедать вас всё-таки уговорили? — усмехнулся я.

— Выпью чего-нибудь, пока все не уселись. Потом не хочу отвлекаться, — взглянув на меня, она добавила таким тоном, будто сама удивлялась, зачем это говорит: — Не так часто удаётся играть.

— Работа?

— Работа.

— Понимаю, — кивнул я. Окинул взглядом графины и бутылки, втиснутые среди тарелок на нашем конце стола. Для вооружённого милита, ещё и вне своего яруса, спиртное под запретом. Я потянулся за чией. Тина подвинула ко мне два стакана.

— Точно, — сказала она, — вы же художник.

Я уставился на неё, позабыв, что нужно глядеть на стаканы. Не пролил густо-оранжевый сок на скатерть только потому, что Тина направила мою руку.

— Вам Флавий говорил, что ли?

— Нет, я просто видела блокнот.

Я засмеялся:

— Такая внимательность людей не пугает?

— Это вы рассеянный, домине, — Тина пригубила горячую чию и кивнула на карман моего пиджака: — Покажите рисунки.

Мне стало жарко и захотелось уронить стакан, чтобы она отвлеклась и забыла об этой просьбе.

— Там наброски, ничего особенного, — пробормотал я, но тут же испугался, что она скажет: «Ладно, не нужно». Тина промолчала, и я протянул ей блокнот: — Можете сами посмотреть. Только осторожно, там листы выпадают.

Она медленно переворачивала страницы, и я начал было пояснять:

— Это Флавий… это домине Дильгос… а это просто…

— Я вижу, — сказала Тина сухо. Я примолк. Потом она сама спросила, ткнув пальцем в яйцеобразную карикатуру: — Это домина Варр?

— Да, точно. Не люблю её. А она меня, кстати.

— Зря.

Я хотел спросить, к кому из нас с доминой Варр относится это «зря», но тут рядом уселся Флавий.

— Декан, вам и пытаться не стоит ждать, пока все разойдутся по местам, — посоветовал он. — Всё равно здесь мест на всех не хватает. Если вы встанете, они притихнут.

— Поздравлений и прочего не будет?

— Здесь этого не любят. Кто хочет, тот поздравит лично. Кто пришёл поесть — ну… — Флавий развёл руками, — тоже не выгонят.

Тина кивнула. Вернула мне блокнот, допила чию одним глотком и поднялась, снимая футляр со спинки стула. Направилась она первым делом на другой конец стола — к Агате и Лукасу, которым наконец-то удалось присесть.

— Кажется, она мне не верит, — заметил Флавий.

— Или хочет спросить насчёт репертуара или ещё там чего.

У нас за спиной зашуршали юбки.

— Ну-ка ешьте оба, — Анна грохнула на стол блюдо с пирогом и, разрезав его в несколько движений огромного ножа, шлёпнула по куску мне и Флавию на тарелки.

Только сумасшедший откажется от пирогов Анны, ещё и после того, как не пообедал. Кромсать его приборами казалось кощунством. Я взял свою порцию руками, вонзил зубы в податливо хрустящее тесто, вдыхая запах жареного масла и сытной начинки.

Флавий проводил Анну взглядом и, прицелившись, насадил на вилку конфету с ближайшего блюда.

— Слушай, где Лица?

— Теперь Лица? — улыбнулся я. — А как же мачеха, недостойная того, чтобы вы с отцом перед ней стыдились?

— Всё оказалось не так плохо, — Флавий запил сладость чией, специально для него, наверное, остуженной, и, продолжая оглядываться, сказал: — А я был на самом бракосочетании с утра.

— И как?

— Успел сказать Лукасу: если у Агаты будет хотя бы маленький повод жаловаться, я об этом узнаю, — он цапнул вторую конфету. — Но вообще он мне нравится.

— По-моему, он её обожает.

— Попробовал бы не обожать, — Флавий опять покрутил головой. — А где всё-таки… — он замолчал, глядя перед собой.

Редемпторы общались во весь голос, на ходу поглощали пирог, и редкий из них замечал жену управителя, чтобы пропустить её. Фелиция пробиралась от дальнего выхода. За ней шагал, стараясь держаться поближе, кто-то из клерков. Отпрыски аристократов из расплодившихся семей, двоюродные и троюродные родственники управителей, часто работают на чужом ярусе и на сомнительных правах. Ничего странного нет в том, чтобы увидеть мелкого служащего на редемпторском празднике.

Клерк подошёл поближе, выглянул из-за спины Фелиции — и я перестал жевать, узнав Фабио. В рубашке с чёрным воротом он смотрелся непривычно, будто на фотографию чужое лицо приклеили.

Заметив моё удивление, Фабио хохотнул, видимо, ощущая себя воплощённым коварством. Обернулся и за руку вытянул из толкотни девушку, одетую в просторное редемпторское платье из цветных лоскутов. Валерию Мосс.

Я медленно повернул голову, чтобы взглянуть на Флавия. Он успел натянуть вежливую улыбку, прежде чем лицо окаменело от осознания ситуации.

Перед аристократкой с четвёртого яруса он развлекается на свадьбе редемпторов. И ест конфеты вилкой.

— Вот и увиделись, а, Нель? — Фабио подмигнул мне, огибая стол. — Зарус, мне сестрёнка сказала, что декан Тагнер будет играть у вас. Мы пришли послушать. Ты же не против? — он облокотился о спинку стула, на котором сидел Флавий.

Тот поднял голову, откладывая злосчастный прибор:

— Не против. Но конкретно в этой комнате хозяин не я.

— Да брось, — Фабио перешёл на четырнадцатый побочный язык, известный любому, кто учился на пятидесятом ярусе, но не редемпторам с пятьдесят четвёртого. — Видишь, мы принарядились, чтобы никого не смущать. Свадебный подарок передам потом, всё же пользуюсь…

Фелиция и Валерия почти одновременно перебили его паническим шёпотом:

— Это свадьба?

— Ты ей не сказал?!

Фабио покрутил головой, неловко усмехаясь.

Флавий встал, вынуждая его отскочить.

— Если спросят, говорите, что вы с сорок шестого.

— Идёт, — закивал Фабио.

— Пойдём со мной, принесём стулья.

Они вдвоём отошли, яростно перешёптываясь всё на том же четырнадцатом побочном. Я попытался прислушаться, но над ухом тараторила Фелиция:

— Здорово придумали, вряд ли кто-нибудь что заподозрит, и платье вам, кстати, очень идёт. Придётся обойтись без официальных обращений сегодня, ничего? Ох, Творец… Вы не против, если я отойду?

Я проводил взглядом домину Зарус, юркнувшую в боковую дверь. Валерия присела на место Тины, вытянувшись и сложив руки на коленях. Оглядевшись, она улыбнулась мне, будто только что заметила. Я кивнул в ответ.

— Как думаете, домина Зарус обиделась?

— На что? — удивился я.

— Я отказалась, когда меня приглашали на её свадьбу, а теперь пришла, даже без приглашения.

— Домина Зарус знает, что в тот раз вы были заняты. Не обидится.

— Вы по себе судите, — в милой улыбочке Валерии мне снова померещилось что-то хищное.

«Знала бы доминицелла, как я на самом деле о ней сужу», — пронеслось в голове.

Она потянула у меня из рук блокнот, который я неосознанно теребил всё это время:

— Можно посмотреть?

Вздрогнув, я дёрнул его на себя и тут же испугался собственной резкости.

— Не надо пока. Извините.

Она пожала плечами и подвинулась к столу, подперев руками узкий подбородок. В паре шагов от нас рослые парни — двоюродные братья Лукаса — разливали по бокалам вино.

— Здесь так просто — все сами наливают и пьют? — снова обратилась ко мне Валерия.

— Здесь вообще всё просто.

— Давайте выпьем?

Дёрнув плечом, я наполнил её бокал, потом свой. Мысли метались в панике, пытаясь выстроить план действий. Что дальше: придумать повод и сбежать за Флавием и Фабио? Заговорить с ней о дяде? Просто молчать и пить?

На моё счастье, весёлый гомон вдруг схлынул до шёпота. Тина вышла на середину комнаты. Гости задвигали стульями. Те, кому не хватило места, уселись на полу, спинами подпирая приоткрытые ящики.

— Она прекрасно играет, — шепнула Валерия, будто это была новость.

Я угукнул.

— Я тоже была в квартете, пока училась. А после выпуска ни разу не играла.

— Жалко, — сказал я полувопросительно.

— Не знаю.

Мы замолчали. Тина подняла смычок и повела им, вдумчиво глядя перед собой, а на самом деле — куда-то вглубь себя.

Этой мелодии мне не хватило на выпускном. Под первые тихие ноты внутри натянулись до боли струны, пытаясь найти тот же лад. И вдруг ощутилось, как там пусто, если всё натянуть, как не хватает чего-то, и знать бы, чего именно.

Музыка взмыла выше. Музыка лезвием вошла под сердце, остановив его на мгновение. На мгновение я перестал дышать.

А потом удары в груди отладились, легли в новый ритм, общий для всех. «Сколько нас, интересно?» — подумал я, боясь глядеть по сторонам. Пятьдесят или больше. Тина запустила пятьдесят сердец. Если пятьдесят глухих ударов сольются в один, общий пульс будет слышен, как метроном.

Музыка то дрожала, сдерживая напряжение, то разливалась откровенной, страстной мелодией. Разбуженная ею, в тайнике каждой души захлопала крыльями отчаянная мечта — у кого-то забытая, полузадушенная, у кого-то живая, пугливая, беспокойная.

В устремлённых на Тину глазах зажигались потайные образы, и она одна могла их прочесть. Тина видела лицо Ризанетти — лицо, которое я сам не мог вообразить. Он шептал ей, смеясь, свою тайну, и Тина читала по губам.

Она и сама его знала, этот секрет.

Затихла последняя нота — будто кто-то договорил и стиснул зубы, собирая силы перед новым шагом. Я взглянул вокруг, ловя остатки тайных переживаний.

У Агаты глаза были круглые-круглые. Лукас, неловкий и смешной, большой ладонью стирал с её щеки мокрые дорожки и бормотал что-то. Агата не сразу вспомнила о нём.

Засмотревшись на них, я упустил момент. В следующую секунду кто-то ударил в ладоши, и редемпторы захлопали, загалдели. Если и было что-то на их лицах, оно сменилось выражением, общим для всех и ни о чём не говорящим.

Я осознал, что сидел всё это время, подавшись вперёд и сцепив пальцы в замок. Откинулся на спинку стула и головой наткнулся на чью-то руку. Обернувшись, успел заметить, как Флавий вздрогнул, опуская взгляд.

Он рассеянно улыбнулся мне. Его мысли ещё не целиком вернулись оттуда, куда смыла их скрипичная мелодия. Я знал, где они пребывали. Не знал только, что прибавилось к известным мне мечтам.

Тина улыбнулась в ответ на аплодисменты — более широко и открыто, чем позволяла себе в разговорах. И снова подняла смычок.

Она стала кукловодом в то мгновение, когда остановила наши сердца. Каждого зацепила за рёбрами тонким крючком, от которого леска тянулась к смычку. Нам оставалось повиноваться.

Новая мелодия, порхающая и легкомысленная, напомнила мне вдруг, что есть, кроме сердца, руки и ноги, которым намного проще двигаться в ритме.

Агата подскочила с места первой, за руку выдернула Лукаса за собой. Гостиная вся пришла в движение — редемпторы, казалось, торопились ухватить кого угодно себе в пару, лишь бы вовремя отвоевать свободный пятачок.

— Декан подготовилась. Это редемпторский танец, — услышал я над ухом шёпот Флавия. — Обычно звучит попроще, но его здесь любой узнает.

Я обернулся, чтобы ответить, и обнаружил, что говорит он не со мной, а с Фелицией. Домина Зарус вздёрнула бровки:

— А ты умеешь?

— Он простой и дурацкий до невозможности, — фыркнул Флавий, но смех уже дрожал в уголках его губ. — Научить тебя?

— Ты серьёзно?

— Серьёзно.

Фелиция взглянула вокруг и помотала головой:

— Народу много, и как-то это будет не очень…

— Тут все свои, — заверил Флавий, за плечи направляя её вокруг стола.

— Зарусы танцуют! — крикнула, расхрабрившись, девочка-швея из артели Агаты. Кузены Лукаса с гоготом расчистили им круг в центре комнаты.

— Зарус совсем чокнулся, и сестрёнка с ним заодно, — прокомментировал Фабио, поглядывая на Валерию. — Доминицелла, а вы не хотите?

Валерия взглянула на него исподлобья, и Фабио стушевался. Отступил на шаг от её стула, бормоча:

— Ну ладно, я же так…

Мне стало его жалко.

— Вы в одежде редемптора и на свадьбе редемпторов, — сказал я. — Единственное, что сейчас неприлично, — это соблюдать приличия.

Прозрачные глаза обратились на меня — я опустил взгляд в тарелку.

— Смелое заявление, — заметила Валерия.

— В пределах разумного, я имею в виду.

— А часто вы с домине Зарусом бываете у редемпторов?

Вот оно. Наверное, я ждал, пока Валерия скажет что-нибудь подобное: уличит Флавия в том, что его близкие друзья на две касты ниже и умеют только работать руками, намекнёт, что развитому человеку нечего искать у них.

— Часто, — подтвердил я, делая над собой усилие, чтобы снова не уставиться на пирог. — Но если вы думаете, что можно судить о людях с высоты своей касты…

С губ Валерии слетела вежливая улыбочка.

— Я только хотела спросить, не учил ли домине Зарус вас редемпторским танцам.

Меня как холодной водой окатило, и захотелось спрятать лицо в ладонях.

С чего я взял, что доминицелла Мосс позволит себе гадкие намёки? Может, это я сам стесняюсь дружбы с редемпторами?

Кто вообще меня вечно тянет за язык?

Извиниться я не успел: Валерия, выскользнув из-за стола, взяла Фабио под руку:

— Давай выпьем чего-нибудь и пойдём на следующий танец.

От досады на себя, как от тошноты, не хотелось ни есть, ни танцевать. Нет, дружбы с Агатой я не стыдился — в этом я уверился, прислушавшись к себе. Я всего лишь плохо думал о Валерии, и только что дал ей это понять.

Флавий зря считает себя болтуном, подумал я. Он следит за языком, а я как ляпну, так лучше бы вообще рот не открывал.

В перерыве между танцами, когда Тине поднесли стакан воды, ко мне подскочила Агата.

— Не скучаешь?

— Не скучаю, — я показал ей страницу блокнота, где набросал Тину со скрипкой и танцующие пары — так, без подробностей, едва узнаешь.

— Я зря полезла танцевать, — пожаловалась она, поглаживая живот. — Вообще надо посидеть, кажется.

— Так садись, — обрадовался я.

— Нет, пойду к Лукасу. Скажи, что ты думаешь насчёт Флавия?

Я взглянул в сторону танцующих. Тина начала новую мелодию — неторопливую, трёхтактную. Флавий забавно смотрелся рядом с мачехой, почти такой же низенькой, как Агата.

— Я не думал, что он так быстро постарается поладить с Фелицией, — сказал я, не совсем понимая, чего от меня ждут. — Это же хорошо, наверное, да?

Агата посмотрела на меня, как на дурака.

— Ты совсем ничего не видишь?

— А что должен?

— Что у Флавия проблемы с головой. И то ли домина Зарус тоже ничего не понимает, то ли её это веселит. Надеюсь, первое, потому что вообще-то она мне нравится.

Флавий как раз повернулся в нашу сторону. Он улыбался так празднично и беззаботно, будто это он сегодня женился. И не сводил глаз с лица домины Зарус.

У меня в голове что-то щёлкнуло, и я понял, что предпочёл бы оставаться дураком в глазах Агаты. Она толкнула меня в плечо:

— Не смотри так на них, а то кто-нибудь ещё заметит и тоже задумается.

Я кивнул и судорожно отхлебнул из стакана.

— Ты с ним говорила?

— Нет. Хотела, а потом подумала: может, Флавий сам ещё, ну, не осознаёт? И я только хуже сделаю, если спрошу?

— Так разве бывает?

— Не знаю, — вздохнула Агата. — Давай лучше ты поговоришь.

— Я понятия не имею, как можно начать такой разговор!

— Всё в порядке? — Лукас навис надо мной с другой стороны.

— Вполне, — закивал я.

— Нель просто немного беспокоится насчёт Зарусов, — Агата глазами указала в сторону Флавия. Лукас понимающе дёрнул подбородком.

Неприятно было думать, что он знает, о чём речь, но не ждал же я, что Агата будет держать свои наблюдения в тайне от мужа. А может быть, Лукас и сам всё видел. Хоть он и смахивал лицом на мраморную плиту, а в любовных делах явно разбирался получше меня. И получше Флавия, но это не особенно утешало.

Я промучился минут десять, мысленно изобретая наводящие вопросы и риторические ловушки, пока кузены Лукаса не утащили меня выпить.

— С таким кислым лицом здесь делать нечего, домине, — заявил Лиам, старший из троих.

Жидкость в бокале, который он всучил мне, плескалась на самом дне. Пахло неплохо, но от вкуса у меня глаза вылезли на лоб. Под добродушный гогот братьев Лиам влил в меня ещё глоток — и я понял, что жизнь куда проще, чем казалось пять минут назад.

Я всё-таки танцевал, целых два раза. На первом танце девочка-швея стеснялась, смотрела под ноги, и я видел только русую макушку и пылающие уши, а на втором хохотала и прыгала так, что едва поспеешь. Потом оказалось, что это не одна девочка, а две сестры.

Потом я пытался набросать в блокноте квадратный профиль Лукаса рядом с курносым профилем Агаты. Потом просто слушал Тину, и образы перед глазами плыли, как сны, и складывались в один. Я почувствовал, что душу готов продать за большой лист бумаги и уединённое местечко, когда Тина, опустив смычок, шагнула к Агате.

— Мне нужно уходить. Ужин через час.

Её попытались удержать:

— Поужинаете у нас, — Анна не предлагала, а утверждала, но и её напор не подействовал.

— Нужно проследить, чтобы выдали порции на весь десяток, а потом распорядиться на ночь.

Складывая скрипку в футляр, Тина слушала похвалы и благодарности, улыбаясь своей сдержанной улыбкой, больше для вежливости.

Она устала, подумал я. Больше двух часов на ногах — и это в конце дня, полного беготни по делам десятка. Вот что стояло за её обыденной фразой: «Редко приходится играть». Тина хотела этой усталости — чтобы насытиться музыкой до предела.

Вслед за Тиной потянулись и Фабио с доминицеллой Мосс. Валерия, наверное, торопилась привести себя в порядок и показаться родне за ужином. Фелиция вызвалась проводить их.

— Ты обещала уйти не раньше гудка, — напомнил Флавий.

Фелиция выкрутила запястье из его пальцев:

— Имей совесть.

Я проводил их взглядом — двух Кетони, маленьких, темноволосых и вертлявых, между которыми Валерия смотрелась заводной фарфоровой куклой. Глупо выходило: сегодня мы с Фабио ни словом не обмолвились о его отце, о моём дяде и Альберте Моссе, а завтра встретимся на пятидесятом, и каждый будет поддерживать свою родню. Поймёт он, интересно, что я с радостью держался бы в стороне, да и дядю не считаю абсолютно правым?

Флавий встал рядом. Провёл рукой по волосам, покосился на меня:

— Ты расскажешь наконец, что у вас с Кетони?

— А у тебя что с ними? С конкретными представителями?

Он посерьёзнел, глаза распахнулись — всего на мгновение. Потом Флавий вздёрнул брови, копируя невинную гримаску мачехи:

— С Фабио я не ссорился, — и, не дожидаясь, пока я спрошу, на кой он играет дурачка, поманил за собой: — Погоди, я ещё не сделал, что хотел. Пойдём.

Игнорируя угрожающий взгляд Агаты, он тронул Лукаса, сидящего с ней рядом, за плечо. Тот обернулся, с опаской встречая заговорщицкую улыбку.

— Друг мой, имей совесть, — шепнул Флавий, будто бы так, чтобы Агата не услышала.

Квадратная челюсть Лукаса напряглась.

— Чего, домине?

— Попроси жену спеть. А то когда ещё?

— Я же тебе сказала — нет! — Агата толкнула Флавия прочь от Лукаса. Он перевесился между ними через высокие спинки сдвинутых стульев.

— Наиграешься ещё во взрослую девочку, Гага. Взрослые девочки, кстати, не стесняются петь.

Лукас переводил между ними взгляд, боясь упустить момент, когда должен будет вмешаться.

— Агата устала, — сказал он.

— Можно петь сидя.

— Ты дурак? — Агата легонько дёрнула его за ухо — Флавий отпрянул, морщась, и обернулся ко мне: — Нель, попроси ты, тебе не откажут.

— Если она правда устала…

Агата сложила руки на груди, всем своим видом говоря: «Продолжай, если рискнёшь».

— Посмотри, ей хватит сил, чтобы нас обоих прикончить, — фыркнул Флавий.

Не удержавшись, я рассмеялся:

— Если так, то пусть исполнит наше последнее желание.

— Оба дураки, — заключила Агата. И с грохотом отодвинула стул.

— Невеста будет петь! — завопил Лиам. Схватил металлическую крышку от опустевшего блюда и заколотил по ней ложкой.

«Бомм-ш, бомм-ш», — разнеслось по комнате, заглушая гул. Кто-то, вздрогнув, выронил стакан. Анна отобрала у Лиама ложку и ей же треснула детину по затылку. Он не обиделся, только ойкнул и под её свирепым взглядом водрузил на место крышку, дрожащую, как колокол.

Агата вышла в центр комнаты, туда же, где стояла Тина. Младшие кузены Лукаса ногами выбили барабанную дробь.

— А ну заткнулись! — шикнул на них Лиам.

Все как-то разом притихли, расселись и замерли, и только тогда я заметил, что редемпторов поубавилось вдвое.

Агата одёрнула передник, сдвинула брови:

— Одну песню и всё.

Мы засиделись до отбоя. Умываться пришлось при ночных лампах: в путанице теней я не мог найти мыло и не видел, что за лицо у Флавия, только чёрные глаза поблёскивали в мою сторону.

Через внутренние комнаты, лавируя среди комодов, секретеров, буфетов и платяных шкафов, Флавий провёл меня к спальне. Домине и домина Зарус ещё не уснули, судя по всему. Мы очень постарались не прислушиваться.

Флавий первым сунулся в темноту. Длинной тенью протиснулся к столу, пошарил по стене и зажёг ночник. Я прикрыл дверь.

У него было чисто, как всегда: покрывало гладко застелено, ручки на столе — только в стакане, книги на полке — только по алфавиту. Мы переоделись в безразмерные пижамы — такие хранятся на каждом ярусе в гостевой спальне по несколько штук.

— Ты первый рассказываешь, — сказал я.

— О чём?

— Не валяй дурака.

Флавий, пожав плечами, присел на кровать.

— Ты сам не свой.

— Я не пьяный, если ты об этом!

— Нет, ты думаешь о чём-то всё время, и это видно. Что там Кетони вытворяют?

Я хотел ответить, но, сделав над собой усилие, сжал челюсть. Помотал головой:

— Потом.

— Вы с Фабио сговорились?

— Нет. Мы с ним вообще не говорили.

Флавий поднял брови:

— А мне он сказал, что вы переписываетесь.

— По одному письму друг другу отправили. Считается?

— Едва ли. А правда, что Дильгос жаловался Сотосам на домине Кетони? — он подвинулся ближе к стене, сложил на коленях руки, будто приготовился долго слушать. Этот жест меня отрезвил. Я почти разговорился, а если продолжу, то мы заснём быстрее, чем сменим тему.

— Так не пойдёт, — я сдвинул стопку тетрадей и уселся на стол, подогнув ногу, чтобы развернуться лицом к кровати. — Ты сам писал, что хочешь поговорить. Вот и говори.

Флавий засмеялся:

— Это вроде как взаимный процесс.

— Не в твоём случае.

— И ты продолжаешь сам напрашиваться, — Флавий, сбросив туфли, подобрал колени к груди. — О Мастер… Сначала ты скажи это сам. Будет неловко, если я не о том думаю.

— Насколько близко вы общаетесь с Фелицией?

Он фыркнул.

— Близко, ну да. Если тебя это успокоит, ближе, чем сегодня, ничего не было, — сцепив руки на шее сзади, Флавий уставился вверх. Скосил глаза на меня: — Как тебе кажется, что она обо мне думает?

Я вызвал в памяти образ Фелиции — такой, как видел её раньше, и такой, какая она была на празднике.

— Ей с тобой весело, я думаю.

Флавий улыбнулся в потолок, так широко, будто я сказал, что мачеха влюблена в него по уши.

— С ней интересно говорить. Знаешь, как она слушает? Лучше, наверное, только ты. Но ты — это другое.

— Да уж, — хмыкнул я.

Он вдруг нахмурился, посмотрел на меня прямо.

— Лица не бросит папу, даже если он ей надоест. Я её знаю.

— Узнал за три пятидневки?

— А это мало?

— Если всё это время она слушала и кивала…

— Ничего подобного, — отрезал Флавий. — Она же Кетони. Где ты видел, чтобы Кетони всё время слушали и кивали?

Я качнул головой:

— Допустим.

— А папе она надоест. Это будет, как с мамой, я знаю. Я помню, как лет в семь пытался выспросить у Анны, что за тётя к нему ходит. Может, кто был и раньше, просто я не видел. А мама была ещё почти здорова.

— Не обязательно так будет снова, — сказал я и прикусил язык: выходило, будто Кира чем-то хуже Фелиции и других женщин.

Флавий, поглощённый своей мыслью, ни о чём таком не подумал, к счастью.

— Будет. С чего ему меняться к пятидесяти годам?

— Может быть, дело в Фелиции?

Флавий растянул губы в ядовитой усмешке:

— Если через десять лет папа будет примерным мужем, отдам тебе три вакхона.

Я машинально вытянул из стакана ручку, повертел её и осторожно поднял глаза:

— Ну и что ты хочешь делать?

Флавий выпрямился, спуская ноги с кровати. Он что-то уже придумал. Как я и боялся.

— Для начала мне нужна работа на другом ярусе.

— У нас тебя бы приняли. Или на пятидесятом, там поинтереснее.

— Там я буду, как все отпрыски. Никем. Мне нужно метить повыше. Я должен получить такое место, чтобы потом никто слова не посмел сказать, когда я заберу Фелицию.

— Так куда? — спросил я, предчувствуя ответ.

— Надо напроситься в Императорскую канцелярию.

Флавий произнёс это с таким торжеством, что я прыснул. Он дёрнул подбородком:

— Да, я знаю, что никому там не нужен.

— Они просто тебя не знают.

— Вот именно. Нужно напроситься на самую мелкую работу, а потом показать им всем, на что я гожусь.

— Ты состаришься, пока что-нибудь выйдет.

— Не состарюсь, всего лишь пройдёт достаточно времени, чтобы папа взялся за своё, а Фелиция об этом узнала.

Меня кольнула неприятная догадка.

— Ты же не будешь сам ей рассказывать, как домине Зарус вёл себя тогда… — под взглядом Флавия я примолк.

— Ты сам вроде не дурак, значит, меня дураком считаешь?

Меня кольнул его холодный тон, но кто-то из нас должен был оставаться благоразумным.

— Пообещай, что не станешь даже намекать Фелиции на свои намерения в ближайший… хотя бы год.

Флавий поднял правую руку:

— Клянусь сединами моего отца, благо он темноволос, как юноша.

— И это делает честь человеку, который семнадцать лет тебя терпит.

— Дильгос на меня намного больше нервов потратил.

— А вот Дильгос седой.

— Наследственность, — хмыкнул Флавий.

— Значит, и я поседею скоро.

— На что это ты намекаешь? — широко улыбнулся он. Не дождавшись ответной улыбки, вздохнул: — Ладно, давай спать. Нам завтра отрабатывать сегодняшнее веселье.

Я прислушался к себе — не засну, несмотря на усталость. Ворочаться до утра в духоте дурацких мыслей казалось ещё хуже, чем не спать вовсе.

— А где коробка Ризанетти?

— А я всё ждал, когда ты спросишь, — Флавий махнул рукой на шкаф. — Внизу стоит. Возьмёшь?

Соскочив со стола, я дёрнул дверцу. Флавий фыркнул:

— Ты призрака Ризанетти пытаешься врасплох застать?

— Отстань, — я скользнул взглядом по неплотному ряду рубашек и пиджаков — в искусственнодеревянную громадину вдобавок к одежде Флавия поместился бы весь мой гардероб, и ещё нашлось бы место для дядиных халатов. Задвинутая в угол коробка оказалась обклеена жёлтым скотчем.

— Старый скотч отставал и лип к рукам. Я обклеил поверх, — пояснил Флавий. Перевесившись через изголовье, он успел сдвинуть книги в сторону прежде, чем я, почти не целясь, грохнул коробку на стол.

— А почему жёлтый?

— Какой дали. Я Лиама попросил найти что-нибудь. Они продают излишки⁶ — только не еду, а, знаешь, всякую мелочь, которая остаётся с производства.

— Кто вообще это покупает, интересно?

— Я, например, — пожал плечами Флавий. — Я тоже удивился сначала. Но ты не представляешь, как часто людям нужна какая-нибудь ерунда, которую нигде не достанешь, потому что не выдают такой мусор на складах.

Картонные ушки с шорохом вышли из пазов.

— Я немного рассортировал этот хаос, — сказал Флавий, поймав мой удивлённый взгляд.

— А обещал меня дождаться.

— Я так долго провозился, что почти ничего не успел прочитать. Дарю тебе право начать первым.

— А ты?

— В любой момент могу, — отмахнулся он, слезая с кровати.

— Если не предпочтёшь поболтать с доминой Зарус.

Флавий набросил мне на голову покрывало, которое только что сдёрнул с постели.

— Не привыкай об этом шутить.

— Да я ведь ещё не начал, — отозвался я, выпутываясь из тяжёлой ткани.

Покрывало было в самом деле деревянного цвета — и мягкое на ощупь, как кошачья шерсть. Я перебросил его за спину и завернулся по шею.

— Постарайся по полу не таскать, — попросил Флавий.

Это было последнее, что он сказал, прежде чем опустить голову на подушку. Когда я пожелал спокойной ночи, он шевельнул губами, но уже не отозвался. Ровное дыхание легло на ритм тикающих часов.

«Сколько же он недосыпал?» — подумал я. По меньшей мере, всю пятидневку. Писал после отбоя письма, сортировал бумаги Ризанетти, наверняка ещё читал. И сегодня не меньше десяти раз обежал весь редемпторский сектор. И работал явно добросовестнее, чем я.

Прислушиваться к упрёкам совести было не время. Придерживая покрывало, я привстал, заглядывая в коробку.

Флавий разложил бумаги в несколько пакетов. На каждый приклеил бумажку с подписью: «Письма к Р.», «Письма от Р.», «Заметки», «Воспоминания». Мои пальцы замерли, нащупав тонкий пакет, на котором выведено было: «Рисунки».

Я сжал колени, унимая нервную дрожь, и развернул плотную бумагу. Внутри оказалось всего две тетрадных странички. Флавий, наверное, нашёл их вложенными в записи.

«Нужно будет поблагодарить его», — промелькнуло в голове за секунду до того, как исчезли все мысли и только одно осталось — осознание линий.

Чернильные штрихи поверх выцветшей голубой линейки. Пятна акварели — маленькая подсказка в игре, где я угадываю цвет.

Гирлянды фонариков на площади, танцующая толпа. Может быть, я схожу с ума, но на мгновение показалось — тонко обозначенные фигуры двигались, как шестерёнки в часовом механизме: один круг навстречу другому.

На втором листе — снова танец или просто замысловатое движение нарядных людей в праздничной тесноте. От пестроты деталей голова шла кругом.

Перевернув вторую страницу, я обнаружил несколько строк, написанных бегло, но неожиданно ясным почерком.

«Я всё-таки соврал тебе, братец. Всё-таки не удержался и вышел из комнат — на четверть часа, не больше. Вряд ли кто-то меня заметил в такой толпе.

Хотя всё может быть, а?

Обещаю не делать больше глупостей, если передашь мне нормальной бумаги. Рисунки оставь — хоть кусочек праздника тебе достанется. Желаю оторваться от работы до отбоя.

С любовью, но не без раздражения,

Элио».

Я перечитал записку несколько раз, надеясь, что пропустил намёк, который приоткрыл бы, что происходило в жизни Ризанетти.

Брат запрещал ему рисовать? Держал взаперти? Не по собственному желанию, похоже. Для чего?

Сквозь тонкую бумагу, покорёженную водной краской, Ризанетти показывал свой облик — намного более ясный, чем на выцветшей фотографии, но всё ещё неуловимый для моих глаз. Он улыбался и молчал — может быть, смеялся издевательски, может быть, ждал, не в силах помочь или помешать, равнодушный к праздному интересу мальчишки, возомнившего себя художником.

Слово «праздный» будто произнёс кто-то у меня над ухом. Оно больно укололо, и от злости захотелось вслух возразить невидимому насмешнику: это не любопытство, не просто так я лезу в прошлое. Я бы объяснил, почему мне важно разгадать чужую жизнь — настолько важно, что я не дышу временами, то ли забываю, то ли не могу. Но слова снова не слушались. Разбегались, как вспугнутые зверьки из-под ног.

Я перебирал письма, замечая знакомые имена: чаще всего Трогот и Кира, иногда Тедди, Стефан, Эстиниан. Тонкие нити протянулись из жизни Ризанетти, опутав мою жизнь.

Я выхватывал из текста один абзац, другой, иногда полстраницы, но не мог остановиться и прочесть хоть одно письмо от начала до конца: казалось, если сейчас не увижу всё разом, пропущу нечто важное.

Кто-то совсем рядом то ли кашлянул, то ли усмехнулся. Вздрогнув, я обернулся — Флавий лежал лицом к стене, медленно вздымалось белое одеяло. Тишина пахла эфирным мылом и лаком. В такое время появляются шорохи в стенах. Говорят, Слепые Малыши отлаживают механизмы, скрытые навеки от живых людей. Звучит жутко и глупо, но почему сломанный подъёмник работает наутро? Почему зажигаются лампы, перегоревшие накануне? Куда исчезают течи в санузлах и дверные скрипы?

Всмотревшись в глубокую тень, я опустил было голову, возвращаясь к письмам. И боковым зрением увидел, что прямо на столе, на свободном краешке рядом с коробкой, кто-то сидит.

Я медленно поднял взгляд, встречаясь с насмешливой, обидной улыбкой. Так улыбаются взрослые, переговариваясь при детях непонятными намёками.

Незнакомец между тем был чуть старше меня на вид. Длинные гладкие волосы и тонкие руки придавали его внешности что-то женственное. Он положил локоть на бортик коробки, зажимая между пальцами тонкую бумажную трубочку, набитую чёрным порошком. Конец трубочки тлел в полумраке. Лампа высветила струйку дыма, которую ночной гость выпустил между губ. Запаха я не почувствовал.

— Вы же не Ризанетти? — спросил я шёпотом, сам не зная, какой ответ хочу услышать больше.

Незнакомец фыркнул, приподняв одну бровь:

— Нет, конечно, идиот. Ты меня ещё не знаешь. Или уже не знаешь, как больше нравится, — он втянул воздух пополам с дымом сквозь свою трубочку, заставляя её кончик вспыхнуть ярче и обрасти пеплом. — У тебя с этим сложно. Сам виноват.

Я неловко улыбнулся, прикидывая, какой из вопросов, роящихся в сонном мозгу, прозвучит наименее глупо.

— И зачем вы здесь?

Он дёрнул острым плечом.

— Так, заглянул. Вообще-то не стоило. Утром ты меня не вспомнишь, договорились?

Примечания

¹ Клерк - работник канцелярии.

² Технический уровень каждого яруса специализируется на производстве определённого продукта. Так, на 54 значительная часть редемпторов работает в цеху по изготовлению искусственного дерева, а на 46 располагается типография.

³ Секунд - второй по старшинству ребёнок управителя. В широком смысле - любой член семьи аристократов, не являющийся управителем или наследником.

⁴ Отбой – время, когда гасят ночное освещение. В Пиктаринтуме отбой наступает в десять часов вечера. В шесть утра звучит гудок на подъём и зажигается дневной свет.

⁵ Отпрысками называют аристократов, которые покинули ярус, принадлежащий их семейству, и работают на другом ярусе за наёмную плату. Независимо от того, на каком ярусе родились, отпрыски занимают низшее место в иерархии аристократов.

⁶ Излишки - невостребованные продукты производства с технического яруса.

Глава 3. Ещё один жених

Флавий осторожно потряс меня за плечо. Я выпрямился рывком, чуть не двинув его макушкой в подбородок. Заозирался, морщась от дневного освещения.

— Который час?

— Без двадцати девять. Я сказал, чтобы тебе оставили завтрак, а мне уже… — Флавий умолк и отшатнулся. Я вскочил, запутался в покрывале, схватился за изголовье кровати, чтобы не упасть.

— Почему так поздно?!

— Ты не услышал гудок, и я подумал, что лучше тебя не трогать.

Я выругался словом, за которое отец дал бы мне подзатыльник.

Флавий скривил губы:

— Объяснишь, что случилось, может быть?

— Потом, — помотал я головой и метнулся к шкафу, но, распахнув дверцу, обнаружил совсем не то, что видел вчера вечером. — Где?! — вопросил я, махнув рукой на себя, потом в пространство.

— На вешалке, — отозвался Флавий, чудом разгадав этот жест. — Ты вчера свалил мне всё на чистое бельё.

— А ты промолчал, — огрызнулся я, вылезая из пижамы.

О Сотосах и о дядиных соображениях на их счёт я рассказывал, прыгая на одной ноге в узком проходе. Потом — застёгивая рубашку, ещё через минуту — судорожно раздирая пуговицы, чтобы начать заново, потому что сбился на один прорез. Рассказ вышел скомканным, если не сказать истеричным, но суть Флавий уловил.

— Сходи умойся, — посоветовал он. — Всё равно опоздаешь, так хотя бы в приличном виде.

Я мог бы не послушать Флавия и успеть к девятичасовому подъёмнику. Но он был прав: позорного внешнего вида дядя бы мне не простил.

Пришлось ждать платформы, которая приходит в четверть десятого. У меня не было часов, и я начинал уже думать, что подъёмник сломался, но среди немногочисленных ожидающих никто, кроме меня, не дёргался.

На подъёмнике я считал минуты. Полминуты на каждый уровень, допустим. Минута на ярус — значит, минут восемь на всю поездку. Если бежать быстро, то у кабинета домине Кетони окажусь даже раньше, чем в полдесятого.

Может быть, Сотос опоздает? Управителю второго яруса это простительно.

«Хоть бы опоздал», — молился я, из зала с подъёмником выскакивая в коридор. Там и столкнулся с дядей. Чудом успел вильнуть в сторону, чтобы не сбить его.

Лицо у Дильгоса было совершенно окаменевшее — ни одной морщины на лбу, брови не сдвинуты, обыкновенный прищур исчез. Только подбородок слегка подрагивал, выдавая бешенство. Мне захотелось уменьшиться до размеров насекомого, забиться в щель и подождать, пока к нему вернётся способность хотя бы кричать.

— Ты знаешь, который час? — поинтересовался дядя тихо.

— Примерно.

— Замечательно, — он растянул язвительную улыбку с таким усилием, будто у него губы были склеены. — Попозже вернёшься и заберёшь кое-какие вещи.

— Что, Сотос не помог? — вырвалось у меня. Я ощутил постыдное облегчение: не только на меня направлен дядин гнев.

— Не здесь, — Дильгос уцепил меня под руку, пытаясь утащить к подъёмнику. Я упёрся:

— Погоди. Я только что приехал, пятнадцать минут ещё ждать.

Дядя остановился. Втянул воздух, медленно выдохнул. Дёрнул головой:

— Да, точно, — и потянул в другую сторону. — Тогда заберём вещи сейчас. И посидим у меня. Это всё ещё мой кабинет, в конце концов! — от хриплого полушёпота голос взлетел до рычащих интонаций. Дильгос замолчал, сжимая челюсть с таким усилием, словно боялся снова открыть рот.

— Ты трость забыл, — сказал я, чувствуя, как он виснет на моей руке.

Дядя кивнул:

— Сходишь за ней.

Он не с первой попытки открыл кабинет. Бородка ключа тыкалась мимо замочной скважины, как морда слепого котёнка. Я потянулся помочь, но Дильгос отмахнулся и, подавив дрожь в руках, всё же отпер дверь сам.

Я подвёл его к столу. Дядя опустился в кресло, сжимая подлокотники. Прикрыл глаза, выравнивая сбитое дыхание.

— Ты хорошо себя чувствуешь? — спросил я.

— Иди за тростью.

По привычке слушаться я сделал шаг назад, но что-то саднило в груди, и хотелось поскорее расстаться с этой занозой.

— Извини, что опоздал.

— Иди за тростью, будь добр, — повторил он, не меняя интонации.

Это «будь добр» никак его слов не смягчило. Подстёгнутый холодом, я закрыл за собой дверь.

В учебном секторе было тихо. Сквозь окошки в запертых дверях виднелись пустые классы: полукруглые амфитеатры — неожиданно просторные, ряды парт — ненормально ровные, доски — непривычно чистые. Исчез даже чертёж Идвига, который пару месяцев никому не удавалось стереть. Идвиг вывел его каким-то зверским несмываемым мелом, а рядом я тем же орудием подрисовал ехидную рожу.

Теперь всё стёрли. Будто сбылась причуда моего воображения, которой я поделился с Флавием перед экзаменами. Мы ушли — никого не осталось.

Это всего лишь каникулы, напомнил я себе. К тридцатому числу вернутся со своих ярусов учителя. А ещё через две пятидневки начнут прибывать студенты, и в их числе — перепуганные девятилетки, которые первые два месяца будут рыдать время от времени и проситься домой.

Живым подтверждением этих мыслей двое мальчишек выскользнули из бокового коридора и прижались к стене, перешёптываясь. Сделали вид, что на меня не смотрят, но спиной я почувствовал их взгляды.

Таких всегда оставалось не больше пяти человек на весь Институт — странных детей, которые не уходили домой. Я не мог представить, что это значит: даже Идвиг, при его жутких отношениях с мамашей, оставался в Институте только на короткие каникулы.

Таким детям нужен был Дильгос. Неужели домине Кетони об этом не думал, вступая в ссору? Неужели не думал сам дядя?

Дверь с табличкой «Управитель. Заместитель главы Института» напоминала сейф: металлической обивкой льнула к стене и не пропускала звуков. «А вдруг Сотос ещё там?» — подумал я, но тут же решил, что мне всё равно. После того, как дяде отказали в помощи, я ни с кем я знакомиться не буду.

Скрипучая хромированная ручка провернулась почти без моего усилия — кто-то толкнул дверь изнутри. Я отскочил в сторону. Ещё полсекунды — и столкнулся бы с доминой Мосс.

Я понял, что это она, раньше, чем увидел за её спиной Валерию. Мать и дочь были ужасно похожи — как высохший цветок похож на живой. Правда, если бы я вздумал сравнивать доминицеллу Мосс с цветком, то разве что с паучьей ловушкой. Стебли у этой лианы тонкие, почти бесцветные. Белые кувшины цветов доверчиво открыты, но стоит насекомому коснуться лепестка — смыкаются быстро и накрепко. И ничем не выдают свою кровожадную сущность, прикинувшись бутонами.

Валерия улыбнулась мне миленько и официально.

— О-о, — протянула она, играя удивление так, чтобы все видели, что она играет. — Здравствуй. Мама, это Нель.

Мать с годами, наверное, научилась прятать хищное нутро. Она казалась такой добренькой, что мне померещился привкус жжённого сахара на языке.

— Доброе утро, — домина Мосс кивнула, ласковым взглядом впившись мне в лицо. — Лукреция Мосс, супруга управителя четвёртого яруса.

Она будто бы призывала не стесняться: «Погляди, я общаюсь с тобой на равных!» — а на деле просто намекала, что я, невежа, должен был представиться первым.

Искра дядиного бешенства передалась мне и вспыхнула, наполнив грудь горячим воздухом.

Я отвесил полушутовской поклон — как редемптор, приветствующий управителя своего яруса. Моссы ведь считают, что примерно такова дистанция между нами?

На улыбку меня не хватило — слишком пришлось стараться, чтобы не повысить голос.

— Корнелий Ризанетти, домина. Уроженец Перфекциума. Разрешите пройти, домине Дильгос забыл здесь свою трость.

Лукреция лишь дёрнула бровями, будто ничего лучше и не ждала от меня. Но я вдоволь насладился тем, как вытянулось личико Валерии. Она опустила голову, глядя на меня исподлобья, как на сумасшедшего.

Мимо них я шагнул в кабинет. Соскрёб со дна всю учтивость, чтобы кивнуть сначала отцу Фабио, потом ему самому:

— Домине Кетони, домине Кетони. Простите, можно?

— Забирай, конечно, — отозвался управитель — седоватый, круглолицый, маленький за большим столом. Его вид показался мне больше несчастным, чем укоризненным, но вообще я старался на обоих Кетони не смотреть.

Шагая к кабинету Дильгоса, я сжимал резной набалдашник до боли, надеясь, что это поможет выпустить злость. Хотелось шарахнуть тростью по стене.

Дядя проронил холодное «спасибо» и снова отмахнулся от моей помощи. Встал, опираясь на подлокотник и подрагивающую трость.

— Возьми сумку в подсобке и неси сюда.

Плоская сумка обнаружилась на верхней полке. Я сдёрнул её за ремешок, разодрал застёжку-молнию, показал дяде старые тетради внутри.

— Оставить?

— Вытащи, не навсегда уходим.

За этот намёк я готов был благодарить его. Значит, ничего ещё не решилось.

— Вон ту бери. Нет, зелёную. И четыре сборника слева, — руководил дядя, постукивая тростью. — Нет, Казура оставь. Соседнюю.

Я почти не следил, что за книги и папки Дильгос велит складывать. Только когда он сказал «хватит», понял: теперь мне придётся утрамбовать всё это в сумку и дотащить до сорок шестого яруса.

Дядя без тени сочувствия наблюдал, как я дёргаю застёжку, так и эдак сдвигая выступающие сквозь материю корешки. Лицо его оттаивало — не в том смысле, что становилось теплее, до этого было ещё далеко. Но возвращалась понемногу мимика живого человека.

Я готовился получить по заслугам и начать попытки примирения. По дороге поглядывал на дядю, придерживая книги, норовящие вонзить мне угол в бедро. Дильгос смотрел перед собой. Весь подъём до сорок шестого он выдержал в молчании. А когда мы отошли от шахты, махнул рукой:

— Всё, спасибо. Положи вещи у меня в спальне.

— Извини, — попытался я снова. — Я не специально. Я увлёкся, потом проспал, но хотел прийти, правда.

— Замечательно. Увидимся за обедом.

Дильгос развернулся, шагая в сторону, противоположную сектору управителя. Я дёрнулся следом:

— Куда ты?

— Увидимся, — повторил он с нажимом.

— Я же извинился!

Дядя смерил меня взглядом через плечо, но стыд не помог прикусить язык.

— Ты можешь просто сказать, что не хочешь меня видеть. Без намёков. И не обязательно делать вид, что идёшь прогуляться.

За долгих две секунды, в течение которых Дильгос смотрел на меня, я успел ощутить себя человеком, глупее которого стены не видели.

— Я иду к элерам, — сказал он. — Не прогуляться. Видишь ли, я тоже не слишком хорошо справляюсь с гневом, и это вредно для здоровья. Не мог бы ты помочь мне уменьшить риск?

Дядя отвернулся, не дожидаясь реакции. С лепнины на супрапорте¹ скалилось широкое лицо в фантастическом многоконечном колпаке. Сами стены намекали, на кого я похож.

В коридоре я поймал первого попавшегося редемптора и попросил:

— Домине Трогот Дильгос идёт от подъёмника в лечебный сектор. Сопроводи его. Лучше так, чтоб он не видел.

— Понял, домине, — кивнул парень и убежал, звякая чем-то в карманах.

Отец не работал по выходным. Я ждал, что он оставит на прежнем месте ворох документов, брошенных мною вчера перед обедом, даже добавит кое-что. Но на моём конце стола исчезли и конверты, и туго набитая папка.

Девочка в цветастом платье вздрогнула, услышав, как щёлкнула дверная ручка. Засуетилась, торопясь оттереть пятно клея.

— Я не мешаю, домине?

— Нет, — качнул я головой.

Она прошлась сухой тряпкой по столешнице и уложила на место три тонких конвертика. Пояснила:

— Это на завтра.

— Спасибо, — отозвался я, хотя сам видел.

Девочка ушла. Я растерянно постоял над столом ещё с минуту, пока снова не отворилась дверь. Из смежного помещения просунула голову Эстер — единственная женщина среди отпрысков, работающих на нашем ярусе, и единственная из четверых, кого допускали не только к делам типографии.

— О, вы здесь, доброе утро, — скороговоркой поприветствовала она. — Домине Дильгоса — старшего, я имею в виду — нет?

Речь Эстер, сухая и быстрая, напоминала звуки печатной машинки: каждый слог она чеканила очень ясно, но почти без интонации.

— Как видите, — развёл я руками.

— Вижу, — согласилась она и потянула дверь на себя, будто только затем и пришла.

— Погодите, — позвал я.

Костлявое лицо снова появилось в щели.

— Да?

— Здесь оставалось кое-что на столе, я хотел доделать сегодня…

Она окинула взглядом стол, будто убеждаясь, что ничего не упустила.

— Так домине Дильгос что-то забирал. Что-то даже мне досталось.

Я вздохнул. Эстер опустила склеенные тушью ресницы — спрятала злорадную усмешку. Она считала меня бездарем, я её, тридцатилетнюю, — старухой, всё было закономерно, никто не обижался.

— Рассказать, что нового произошло?

— Разберусь, — буркнул я. Эстер, дёрнув плечом, закрыла дверь.

Я присел на обычное место и задумался, подперев голову руками. Отец в выходной нередко выходил из комнаты только к обеду, но должен был уже проснуться. Стоило бы зайти к нему и спросить о распоряжениях. С другой стороны, получил бы я не распоряжения, а нотации, которые потом придётся ещё раз выслушать в столовой.

Рассудив, что незачем страдать дважды, я вскрыл конверты. Прочёл письма, разложил их по ящикам и понял, что больше делать совершенно нечего.

Я стащил с отцовской половины стола чистый лист. Думал написать Флавию — рассказать об утренних приключениях и заодно извиниться, что ни слова не сказал ему вчера. Утром он нацепил непроницаемую маску: не различить было, всерьёз обиделся или просто оставил за мной должок до лучших времён.

Задумавшись, с чего начать, я вместо слов набросал ручкой лицо Флавия, пытаясь передать выражение беззаботного счастья, с которым он встретил меня, а позже танцевал с Фелицией. Вышло что-то похожее, но разве смог бы понять это выражение тот, кто не видел его вживую? Изобразить бы Флавия так, чтобы любой, взглянув на портрет, узнал о нём хоть половину того, что знаю я.

Не останавливаясь, я набросал Фелицию, и Агату, и Лукаса, и Лиама, и швей-близняшек… Разогнавшись, Тину начал рисовать по инерции. Наметил правильный овал лица, очертил узкий нос, крупный рот с тонкими губами. И прочувствовал вдруг до азартной дрожи: взгляд Тины — вот ещё одна задача. Недостаточно передать сдвиг прямых бровей и направление зрачков, чтобы поймать ту особую сосредоточенность, с которой она играет.

С первого наброска не вышло. Я попробовал ещё раз, потом перевернул лист… За спиной кашлянули.

Почти точь-в-точь, как ночью. Только, в отличие от ночного гостя, отец не улыбался.

— Давно развлекаешься?

— Не знаю, — сказал я, не рискнув обернуться на часы.

— Я делал твою работу.

— Не надо было. Я бы закончил сейчас.

— А как я должен был быть в этом уверен? И с чего ты был уверен, что дела подождут?

— Там вроде не было срочного…

— «Вроде», — передразнил отец. Сгрёб со стола какие-то записки и развернулся к двери. — Увидимся за обедом, — сказал он это совершенно с той же интонацией, что и дядя. Настолько похожими они становились редко. Обычно из-за меня.

Рефлекс просочился в кабинет прежде, чем отец хлопнул дверью. Потёрся боком о ножки стола, понюхал мою штанину и запрыгнул на колени.

— Доброе утро, домине, — поприветствовал я его, проходясь ладонью по упруго выгнутой спине, от головы до тёмной кисточки на хвосте. — А меня, кажется, выгонят с яруса.

Не знаю, что было труднее: дождаться обеда или пережить его. Мама, к счастью, не пришла — попросила, чтобы ей в типографию прислали чего-нибудь перекусить. Может быть, тысяча дел навалилась разом, как это часто случалось. А может, она просто рассудила, что лучше мне пережить бичевание в одиночестве. Так или иначе, оно было к лучшему.

Дядя молчал почти всё время. Сидел, выпрямившись, как на торжестве, и маленькими кусочками отправлял свою порцию в рот, будто бы только на еде и сосредоточившись. Но я знал, что он ловит каждое слово брата. А отец говорил много.

— Если ты считаешь себя ужасно талантливым — это уже сомнительно. Но ладно, не в том дело. Любишь искусство — люби на здоровье, но не надо считать, что служишь вечному и этим делаешь всем одолжение. Ты живёшь пока, как тунеядец, ты понимаешь меня?

Дядя поднял на него глаза, будто хотел, по обыкновению, одёрнуть. Но ничего не сказал.

— Я не так много обязанностей тебе передал. Я готов ждать, пока ты научишься с ними справляться, лишь бы научился. Дело не в том, что ты должен именно этим заниматься. Хочешь другого — пожалуйста, только найди себе настоящее дело, а для этого научись быть ответственным, — отец то и дело хватался за вилку и, покрутив её в руках, откладывал со стуком.

Я слушал и вяло жевал — совсем бы не ел, если бы не пропустил завтрак.

Отец, выговорившись, отхлебнул чию из стакана и упёрся в меня требовательным взглядом.

— Так и будешь молчать?

— А что говорить?

— Извиниться для начала, — рыкнул он, с людоедским видом закидывая в рот пюре.

Требование было справедливое.

— Прости, — выдохнул я, обращаясь к скатерти. — Можешь завтра дать мне больше работы.

— Со своей сначала справься, — отмахнулся он и взглянул через стол — на дядю. — Ладно, расскажи, что там с Сотосами. А то я увлёкся.

Дядя дожевал, промокнул губы салфеткой и тогда только отозвался:

— Сотосов не было.

Отец наклонил голову:

— Как это?

— Домина Мосс поговорила с доминой Сотос, — дядя не то улыбнулся, не то скривился брезгливо. — Благоразумная домина передала мужу, что ему пока не стоит беспокоиться: Моссы постараются сами разрешить наш маленький конфликт, чтобы не предавать его огласке. Почему-то она присовокупила, что я об этом решении знаю и ничего не имею против.

— Тебе не писали?

Дядя улыбнулся шире.

— Что ты, зачем? Можно же слабым людям позволить себе это удовольствие — повеселиться вдоволь, глядя на мой торжествующий вид, а потом припечатать новостями: «Мы с домине Сотосом всё обсудили, пришли к выводу, что так благоразумнее».

— Ты их заставил объясниться? — ляпнул я. И только через секунду понял, что сам себя обрёк на бесславный конец.

— Да, постарался, — начал дядя как ни в чём не бывало, но отец перебил:

— Погоди, — он обернулся ко мне, уставился в упор, ожидая, пока я подниму глаза от тарелки. — Тебя там разве не было?

— Его попросили подождать за дверью, — пояснил дядя, глотнув чии. — Как и Фабио. Но не доминицеллу Мосс. Она, видимо, за постороннего не считается.

Он на меня не смотрел. Зато смотрел отец, слишком пристально, чтобы не заметить, как я подавился. Впрочем, если Дильгос покрывает виноватых, отец обычно делает вид, что верит. Он промолчал бы, но я сам молчать не смог. Брать на себя ещё одну вину сегодня было бы слишком.

— Вообще-то я опоздал, — сказал я, старательно глядя на отцовский белый воротник. — Мы встретились возле подъёмника.

Разверзлась тишина. Запахло озоном.

— Ага, — сказал отец.

— Угу, — сказал я.

Начало у второго акта выдалось бездарное. Зато во время кульминации мне очень хотелось сползти под стол.

— Мне не хочется даже предполагать, в чём причина твоей безответственности, — отец подался вперёд, упираясь в скатерть ладонями, — но если вдруг ты считаешь, что Трогот не прав…

Коротенькая пауза была в самый раз, чтобы вставить возражение. Я промолчал. Отец шумно выпустил воздух.

— Вот что, Нель. Ты можешь рассуждать, как хочешь. Ты можешь игнорировать тот факт, что Моссам готовы идти навстречу, но они воротят нос только потому, что пересдача попортит репутацию их сыну, и предпочитают разбираться полгода. Ты можешь забыть, что они приплели сюда научные убеждения Трогота, которые он строил всю жизнь, которые имеет право доносить до учеников и которые вообще не относятся к делу…

— Стефан, — окликнул дядя.

— Тихо! — хлопнул тот по столу. Дядя поджал губы. — Ты можешь смотреть на происходящее, как хочешь, — продолжал отец, — но тут другое важно. Будь ты на месте Трогота, и будь ты хоть трижды не прав, любой из нас был бы на твоей стороне. Любой пришёл бы и сделал всё, чтобы тебя поддержать.

Слова его ужалили где-то внутри — болезненно, почти до слёз. Я выждал пару секунд, чтобы не выставить себя совершенной размазнёй.

Потом кивнул и выдавил:

— Я понял. Простите. И ты, и дядя.

Неопределённо фыркнув, отец отодвинул стул. Позвал:

— Мия, принеси мне в кабинет ещё кувшин! — и, бросив салфетку на стол, вышел.

Дядя прикрыл лицо ладонью.

— Комедианты…

Я усмехнулся, пытаясь прогнать ком в горле.

— Творец мой, — вздохнул дядя, взглянув на меня. — Глаза на мокром месте. Ты сам виноват, я попытался тебя прикрыть. Хоть и обещал этого не делать.

— Ты всегда так обещаешь, — фыркнул я.

— Жалко тебя становится, — он помолчал, будто вчитываясь в стихи, которыми мама расписала в своё время оранжевую бумагу абажура. Потом прищурился в мою сторону: — Оно хоть стоило того?

— Ну… — я порылся в кармане и, отыскав сложенный вчетверо лист, над которым застал меня отец, протянул дяде. — Я два часа слушал, как играет декан Тагнер.

Уверившись, что работы не дадут, я всё-таки не слишком расстроился. Тут же вообразил приятную тяжесть доски на коленях и задумался, где бы стащить новый перочинный ножик, чтобы наточить карандаш. Но совесть скреблась и подвывала, как запертая в комнате кошка. Чтобы успокоить её хоть немного, я написал Флавию.

Он, должно быть, удивился моему многословию. Я строчил до самого ужина и извёл четыре листа, описывая предыдущие столкновения дяди с Моссами и утреннюю сцену, особенно — поход за тростью.

Ответ пришёл утром. Ощупав конверт, я было удивился: когда это Флавий успел израсходовать бумаги на целую повесть? Но, едва взглянув на стопку толщиной в полтетради, понял, что писал не он — слишком мятые были листы, а в углу темнел круглый след, оставленный дном кружки.

Ещё через секунду я узнал почерк Ризанетти.

Записка Флавия на фоне засаленной бумаги светилась нетронутой белизной:

«16 день 2 месяца поры плодов.

Из нас двоих дурак всё-таки ты. Поймёшь, насколько, когда почитаешь воспоминания Ризанетти. Полагаю, ты до них не добрался, иначе не стал бы поминать его при Моссах. Если не возражаешь, верни мне рукописи, сейчас лучше их вам у себя не хранить.

Честно говоря, я хотел использовать Ризанетти, чтобы уговорить тебя встретиться со мной в следующий выходной. Но это было бы подло, поэтому отправляю тебе всё безвозмездно и жду, что ты тоже поступишь по совести и меня не бросишь.

Я говорил с Фабио: в Императорскую канцелярию можно напроситься хоть откуда, у них там работает отпрыск с семьсот девяносто третьего. Вопрос в том, как это сделать. Попытаемся поговорить с начальником. Это старший из Векслеров-сыновей, жуткий человек, если верить Фабио. Я и сам жуткий, конечно, но твой белый воротник мне там очень не помешает.

Если не возражаешь, 20 числа я поднимусь на сорок шестой часам к десяти, чтобы нам точно успеть в ИК до обеда. Не забудь Ризанетти».

Обеденными нотациями отец, сам того не зная, избавил меня от сомнений. «Будь ты хоть трижды не прав…», — пробормотал я, заклеивая конверт с коротким ответом.

Однажды Флавий приблизится к опасной грани, и тогда я обязан буду его одёрнуть. Но пока — какая разница, что им движет: высокие материи или нелепые чувства? Может быть, он окажется немного ближе к цели. К месту, которого достоин больше, чем Моссы и Сотосы.

В следующие три дня, до самого выходного, я пытался втиснуть воспоминания Ризанетти в свой график. Примерно то же я испытывал, когда отец совал мне в руки три папки, говорил: «Поставь вон туда», — и указывал на полку, вплотную забитую бумагами.

Флавий больше не успел написать мне за эти дни — и я впервые радовался, что не получаю писем. Но времени, которое я мог выкроить, отвлекаясь от работы, всё равно было недостаточно. Я стал читать в столовой.

Труднее всего было терпеть недовольные взгляды отца.

В первый раз он посоветовал:

— Мимо рта не пронеси.

Во второй поинтересовался, чем это я увлечён.

— Флавий прислал, — пожал я плечами, стараясь повернуться так, чтобы никто не мог заглянуть в мятые страницы. — В выходной нужно будет отдать обратно.

На третий раз, как назло, мама тоже уселась за стол с тетрадью. Отец вытерпел молча минуты три и, не дождавшись внимания, стукнул стаканом по столу:

— Может быть, нам вообще ужинать по кабинетам?!

— Я обещала передать правки сегодня вечером! — возмутилась мама.

— Одной до вечера, другому до выходного! Вам рассказать, сколько всего я сам ещё не закончил? Трогот! — обернулся он к брату. — Ты скажешь им что-нибудь, или я один должен играть зануду?

Дядя, не меняясь в лице, коленями захлопнул книгу.

— Учить Тедди управлению временем я уже отчаялся.

— Мне не нравится фраза «управление временем», — правой рукой мама что-то помечала в тетради, левой пыталась есть. Выходило плохо. — Звучит как что-то магическое, а на деле — всё про нервотрёпку.

Дядя возразил, но продолжение разговора я не слушал.

Ризанетти говорил не со мной. Он ни с кем не говорил — писал для себя. Я будто чужие мысли подслушивал, но, несмотря на смутное чувство вины, остановиться не мог — переворачивал очередную страницу, слой за слоем снимал, проникая всё глубже во что-то сокровенное.

«Мне потребовалась пара дней, чтобы прийти в себя после возвращения. Я был в такой эйфории — хотелось обнять каждого, кого хоть немного знаю, и немедленно узнать всех остальных. Хотелось без конца прикасаться к стенам. Хотелось рисовать всё-всё-всё — и живое, и каменное — но я никак не мог заставить себя усидеть на месте больше получаса. Спал за двое суток от силы два часа, но только теперь чувствую усталость.

Когда брат сказал, что Лукреция вышла замуж, я обрадовался. Не было ни ревности, не сожалений об упущенном. В начале «путешествия» я иногда чувствовал себя виноватым, что редко думаю о ней, а в последние два года знал наверняка, что ни о каких чувствах речи больше не идёт. Теперь подумал: всё хорошо, что хорошо кончается.

И сделал глупость.

Муж Лукреции — Норман Мосс, управитель четвёртого яруса. Ей всегда хотелось перебраться повыше. И «Лукреция Мосс» звучит отлично. Все причины быть счастливой — так мне подумалось, и я решил, что будет любопытно её навестить.

Наверное, стоило уйти, как только мне сообщили, что она занята. Наверное, Лукреция специально дала нам шанс разойтись и больше не сталкиваться. Но это был второй день после возвращения: я чувствовал себя окрылённым и не мог предположить ничего подобного.

Я сказал, что подожду, пока домина Мосс освободится. Через десять минут меня арестовали. Ничего не объясняли — просто пришли милиты, и не отбиваться же от них было, в самом деле. Несколько часов я провёл во временной камере. Хотя «камера», пожалуй, слишком суровое название для маленькой комнаты, обычной во всём, разве что дурно пахнущей.

Плохо не это. Брат очень быстро вытащил меня. За четыре года я успел забыть, какой он волшебник.

Плохо, что я успел увидеть Лукрецию. Мельком, пока мы уходили. Она старалась выглядеть равнодушной, а ещё нацепила крупные украшения — возможно, она теперь всегда такие носят, но мне показалось, что это было слишком уж нарочито.

Она не счастлива, вовсе не счастлива, и прекрасно знает, что я догадался об этом, и только сильнее злится оттого, что знает.

Нельзя так думать, но я не могу отделаться от мысли, что Лукреция вышла замуж мне назло. Это глупо: я ведь мог не вернуться и никогда не узнать о них с Моссом. Но это же Лукреция. Она способна на глупости не меньше, чем я. Пожалуйста, пусть так оно и будет, потому что если не по любви и не назло — то от безысходности.

И как бы то ни было, я страшно виноват».

Уронив письмо на колени, я несколько минут смотрел в стену.

Кто только сводит людей в этом мире? Сначала отец Флавия и сестра Фабио, потом Флавий и мачеха. А теперь Ризанетти — мой таинственный, полумистический образ — и домина Мосс.

Если Мастер существует, он переборщил с иронией.

Я бросил чтение до вечера, но после ужина любопытство пересилило.

«Брат снова запретил выходить из комнаты.

Он не говорил со мной всю дорогу на ярус. Да и в нашем секторе заговорил не сразу. Первым делом он начал кричать.

И я ему даже благодарен: это проще, чем обвинять себя самому.

Он прав: я как никто умею подставляться и подставлять других.

Он прав: рациональному мышлению я так и не научился. Да я даже с трудом представляю, как людям оно даётся, если на то пошло.

Он прав тысячу раз: я безответственный, я не взрослею, я не могу жить, как нормальные люди.

Может быть, он прав даже в том, что я чокнутый. Нельзя сказать наверняка. Хоть какая-то надежда на смягчающие обстоятельства.

Обычно брат выпускает пар быстрее. Мне было бы страшно на него смотреть, если бы не было так стыдно. Но когда его негодование поиссякло, я наконец узнал, в чём дело.

Я пропадал четыре года и, стало быть, четыре года не работал. То есть формально жил как нахлебник, и никому не докажешь, что всё это время я не ел, не тратил воду, не брал новую одежду, даже спального места не занимал. Моссы выдвинули обвинение, и теперь, стоит только привлечь к себе внимание, дело пойдёт дальше, вплоть до суда.

Мне всё равно, если подумать, но я должен послушаться брата. Хотя бы из уважения к тому, сколько нервов он на меня потратил. На ближайшую пятидневку я за себя поручился.

Скучно не будет, я столько всего хочу сделать. И если выходить некуда, то можно спать меньше».

«Всё-таки скучно, — сообщала рукопись через две страницы. — Я могу видеться со всеми, кого хотел бы видеть, но дело не в этом. У меня миллион идей, а сил нет. Мне нужно находиться среди людей, наблюдать стены. Я бы целую вечность только и делал, что смотрел по сторонам».

Записи становились короче и короче. Слова пытались растаять в воздухе.

«Обещанная пятидневка кончается завтра, но брат говорит, мне рано появляться в общих помещениях. Он хочет, чтобы я сидел в секторе управителя до конца месяца.

Я снова пообещал».

«Как же я себя раздражаю».

Перевернув страницу, посреди пустого листа я увидел несколько слов, выведенных декоративным шрифтом.

«Я больше не могу».

Сколько раз Ризанетти прочертил каждую линию? Буквы можно было читать на ощупь. Они глубоко продавили бумагу и отпечатались на следующей странице, косо заштрихованной по клеткам. Штрихи вправо — в одной клетке, штрихи влево — в соседней, и так сверху донизу, а потом на обратной стороне.

Точно так же я разрисовывал тетради на самых скучных уроках, когда сил не оставалось, чтобы изобразить что-нибудь осмысленное. Даже если водить карандашом очень медленно, страницы хватало не больше чем на пару часов.

Эту запись я читал ночью, в одиночестве, и поэтому, наверное, ощутил давящую тоску телесно, как тошноту или тупую боль. Рывком перевернул страницу, рискуя порвать старую бумагу, и выдохнул с облегчением, увидев ряды ровных строчек.

«Я обманул брата, но впервые за последнее время не чувствую себя виноватым перед ним. Ни за это, ни вообще. Хотя поначалу было стыдно, даже очень стыдно. (Несколько зачёркнутых слов).

Я сбиваюсь, не пойму потом, о чём речь, а речь о важном. По порядку.

Позавчера ярус украшали к Ночи перерождения². Брат разрешил мне поучаствовать. Сначала сказал, конечно, что редемпторы сами управятся, но я могу творить в секторе управителя, что захочу. Я ответил: пускай редемпторы, в таком случае, управляются сами повсюду, потому что я не смогу украсить стены, от которых меня тошнит (что, кстати, неправда, тошнит меня исключительно от самого себя, а мрамор ни в чём не виноват). Мы почти поссорились, и я собирался уйти, но брат вдруг смягчился. Он понимает меня намного лучше, чем пытается притвориться.

Обычно я чувствую людей, если постараюсь. Почему так редко присматриваюсь к нему?

Уже после обеда я выбрался в общий коридор. Со мной отправили трёх редемпторов — Ланзо, Руперта и Клару. Брат лично попросил всех троих присматривать за мной. К счастью, старшему из них шестнадцать, и они прекрасно понимают, как следует относиться к такого рода просьбам.

Мне показали, что уже сделано, я не всем остался доволен, но мы решили начать с комнат, не украшенных вовсе. Сначала толкались все вместе, потом разделились по двое. Мы с Кларой работали в коридоре и неплохо разговорились — в основном потому, что жаловались друг другу на старших братьев.

А потом я потерял нить беседы, потому что увидел белый воротник.

Пугаться вообще-то было глупо: если бы Моссы и вспомнили обо мне без моей же помощи, никто из них не пришёл бы лично на двести сорок восьмой ярус. Тем более что новый человек даже на первый взгляд не был похож на Моссов. Правда, и без этого сходства он не вызвал у меня симпатии.

Он показался мне не особенно красивым, и с так-себе-внешностью неприятно сочеталась самодовольная улыбка. У него как будто на лице было написано: «Я умный и знаю об этом, но вы не стесняйтесь, вам не обязательно быть такими же умными, потому что я ещё и страшно ловкий и с любым сумею поладить».

Мне трудно общаться с такими людьми. Может, мы бы совсем не поговорили, но я стоял на стремянке — улизнуть не получилось бы. С другой стороны, преимущество в полметра придавало немного уверенности.

«Трогот Дильгос, сорок шестой», — представился новый человек и протянул руку снизу вверх. Я выпустил гирлянду, чтобы ответить на рукопожатие, и, кажется, испачкал его клеем. Представился тоже, хотя Трогот знал, кто я. Он тут же заявил, что давно уже пытается со мной встретиться. Мол, приходил несколько раз, но брат говорил, что я плохо себя чувствую. «Так что очень рад, что вы поправились, домине».

Я разозлился. Очень сильно разозлился. Конечно, брат заботится обо мне. Конечно, я ему многим обязан. Но я послушался его, я три пятидневки просидел в своей комнате. Решать, с кем я могу говорить, а с кем не могу — это уже слишком. Я на своём ярусе, а не в тюрьме.

«Я не болел», — выдавил я.

«Ну что вы, домине Буджардини знает, о чём говорит, — Трогот лукаво прищурился — это выражение ему почти шло. — Он просто не хочет, чтобы я заразился от вас, но я готов рискнуть. Не уделите мне полчаса за самоотверженность?»

Интересно, предугадал ли он, что я соглашусь назло брату?

Клара пообещала, если спросят, соврать, что я отошёл выпить воды и скоро вернусь. Особенно выкручиваться ей не пришлось, потому что разговор у нас с Троготом не затянулся.

К главному вопросу он подошёл с ювелирной осторожностью.

«Дней десять назад мне повезло: я услышал кое-что, чего слышать не следовало бы. Я знаю, в чём вас обвиняют Моссы, — прозвучало зловеще, но Трогот поспешил сгладить впечатление: — Только не беспокойтесь. Во-первых, они об этом помалкивают. Я же сказал: мне просто повезло. Во-вторых, в их обвинения я не верю. Зато верю фактам, которые могли бы вас оправдать».

Трогот хорошо говорит, когда продумывает речь. Но ещё лучше — по вдохновению. Наверняка на этом моменте он планировал замолчать и подождать ответа. Но не рассчитал — коснулся темы, которая увлекла его и понесла стихийно.

«Я знаю, где вы были, это ясно для любого мыслящего человека, который видит что-нибудь дальше своего носа. Перфекциум не просто существует, он очевидно влияет на нас. Откуда столько языков? Они не могли развиться сами, для этого требовалась бы многолетняя изоляция отдельных групп, здесь это невозможно. Откуда чертежи устройств, которые не имеют смысла, но наверняка работали бы, если бы кто-нибудь решил их собрать? Откуда столько книг, где фигурируют эти устройства, не говоря уже о сотнях мифических понятий? Только императорская семья да парочка самых близких к ним людей видели небо, иные вообще не верят, что оно существует, но любой ребёнок слышал это слово. А животные? Слишком много животных, которые очевиднейше не созданы для жизни среди стен и лестниц. Да Мастер ты мой, это всё очевидно, просто никто не хочет смотреть! — опомнившись, он понизил голос и заставил себя говорить спокойнее. — Я занимаюсь наукой. Я мог бы обосновать и описать с точки зрения физики сообщение миров через Провалы, но мне нужна информация. Если бы вы согласились хотя бы рассказать мне, что видели за четыре года, это было бы полезно нам обоим. Я заставлю всех открыть глаза, и вам никогда больше не придётся прятаться и оправдываться за тунеядство, в котором вы точно не повинны».

На минуту я подумал, что он, пожалуй, красивее, чем кажется на первый взгляд. А потом мне стало страшно.

Он же уговорит меня. С такой верой в собственные слова — уговорит на что угодно. И я ввяжусь в новую авантюру, не успев отмыться от последствий предыдущей. Кто-то вроде бы пытался повзрослеть? Что делают взрослые люди, когда их тянет на безрассудство? Кажется, придумывают отговорки.

Я сказал, что не хочу подставлять брата, и предложил закончить беседу. Трогот, на удивление, согласился. Ушёл, попрощавшись вежливо и коротко. Может, смутился из-за своей горячности?

Я вернулся к Кларе, но так и не разговаривал с ней до самого ужина. Кстати, я не рассчитал силы: тридцати человек не хватило, чтобы за день украсить по моему плану хотя бы один сектор. Пришлось согласиться, что идею нужно упростить, а готовые украшения не переделывать. Правда, теперь мне было трудно сосредоточиться на украшениях.

Весь вечер и всю ночь не мог отделаться от дурацкого чувства, что упустил что-то важное. Возможность вырваться из собственной спальни на свободу? Человека, с которым интересно говорить? Так и не решил.

Утром Клара передала мне конверт. Трогот прислал выписку из Закона с собственными комментариями. Суть послания сводилась к тому, что Моссы не смогут навредить брату, даже если я не докажу свою невиновность. «Но с моей помощью — докажете», — так и читалось между строк. Напрямую он ничего больше не предложил. Я дважды перетряс конверт и, кажется, даже рассмотрел его на свет — никаких намёков на возможную встречу.

Думал весь день, думал так много, что к вечеру едва мог сосредоточиться на происходящем вокруг. Сначала злился на Трогота: нарочно дразнит меня и надеется, что я об этом не догадаюсь? Ни за что бы не поверил, что он успокоится так просто. Наверняка попытается встретиться со мной. Только где и когда?

«В Ночь перерождения», — щёлкнула мысль. Когда все в масках, когда гасят свет и горят одни гирлянды, кто угодно может проникнуть куда угодно. Трогот придёт сюда, на двести сорок восьмой. Придёт наверняка.

Сгоряча я подумал, что забавно было бы вовсе не выйти на праздник — остаться в спальне. Только никому бы от этого не стало легче. И мне-то уж особенно. Не всегда приятно поступать назло.

Потом я вспомнил о брате, и всё раздражение, которого для Трогота оказалось слишком много, обрушилось на него. Я вспомнил, как он кричал на меня, как прикрывался собственным риском — врал, получается? Врал. Вроде бы во благо: хотел уберечь меня и нашёл верную точку давления. Только странная выходит забота. Я не аквариумная рыбка, мне для счастья нужно побольше, чем еда и безопасность.

С братом я по-прежнему согласен: мне давно пора заботиться о себе самому. Но тогда мы возвращаемся к тому, с чего начали: пусть позволит мне жить, как я хочу, находить неприятности и выкручиваться из них.

Я просидел в спальне весь день, чтобы записать это. Ещё утром брат заходил и очень ласково уговаривал меня оставаться в секторе управителя.

«Ночь перерождения — самое удобное время, чтобы убрать тех, кто тебе не нравится. Слишком много несчастных случаев происходит каждый год на праздник. Думаешь, хотя бы половина из них действительно случайна? И с твоими нервами не стоит лезть в толпу».

Хотелось кинуть в него чем-нибудь тяжёлым, но я сделал вид, что согласился.

Через час начнётся праздник. У меня остались костюм и маска с прошлого года. Одеваться и уходить нужно будет очень быстро.

Шансы, что я встречу Трогота, не так уж велики. Может быть, он вообще не придёт. Может быть, меня не выпустят из сектора управителя. Может, мы просто не узнаем друг друга.

Будем считать, что я бросаю жребий. Если встретимся — соглашусь».

Флавий не отправил мне несколько следующих записей, но об их содержании нетрудно было догадаться, едва взглянув на новую страницу.

«Трогот преподаёт ФиФи в Императорском институте. Я не ожидал, что такой человек может работать с детьми. Что ещё удивительнее — они его любят. И это, похоже, взаимно.

Трогот жалуется на учебную программу — он многое хотел бы исправить, но решения принимают только члены Комитета. Чтобы войти в Комитет, нужна научная степень. Научная степень в его мире решает всё.

Он действительно будто бы живёт в другой реальности — или, вернее, болтается между мирами. Когда проходишь Провал, в Интере нельзя задержаться дольше, чем на миг, хотя я бы многое отдал за такую возможность. Трогот же мысленно без конца балансирует на границе — на какой-то другой границе, им же созданной. Это очаровывает поначалу — и пугает, если задуматься.

Трогот каждый день объясняет детям Теорию материализации, он лучше всех должен понимать, чем опасна его увлечённость. Он может переместиться случайно, и вряд ли ему повезёт так, как повезло мне.

Я попытался сказать об этом. «Не бери пример с брата, — ответил Трогот. — Пусть каждый рискует, как ему угодно».

Он вроде бы прав, но эта мысль меня не утешит, если с ним что-нибудь случится.

Иво может помочь. Я должен поговорить с ним. Не хочу, но должен».

Незнакомое имя отозвалось в воображении смутным, но тревожным образом. Я поспешил стряхнуть странное чувство.

«Трогот всерьёз хочет написать работу о взаимодействии миров. В первую очередь — о Провалах с точки зрения физики и Теории материализации. Он задаёт вопросы и подробно записывает ответы. Потом займётся расчётами.

Я мало понимаю в том, что он делает. Это что-то слишком колоссальное, чтобы уместить в голове. Скоро не останется ничего, что я мог бы рассказать ему. Жалко, если на этом наши встречи закончатся. Но пока мы много говорим не по делу, и это всегда интересно.

Иногда я пытаюсь убедить Трогота, что наш мир ничуть не беднее Перфекциума, пускай и меньше. Зачем пытаюсь — не знаю. Трогот обожает спорить, а я не люблю и не умею, победа мне не светит. Но его пренебрежение к Пиктаринтуму задевает меня.

Трогот обвиняет других в слепоте, но сам не видит того, чем окружён ежедневно. Есть вещи, которые я не могу объяснить. Их нужно заметить без посторонней помощи.

Иногда я готов поклясться, что мрамор движется. Откуда иначе появляются новые детали, которые я вижу всякий раз, сколько бы ни смотрел?

Подумал сейчас: а я ведь не менее высокомерен, чем Трогот. Даже если брат запрещает мне выходить из спальни, у меня остаётся целая комната, и я не должен жаловаться, что этого мало, если не хочу противоречить себе».

Дальше Флавий удержал немалую часть рукописи. Последний лист был из другой бумаги, более плотной и сероватой, даже почерк слегка изменился. Переход, стоивший мне нескольких мгновений, занял у Ризанетти месяцы, если не годы.

«Почему Моссы решили напомнить о себе именно сейчас?

Трогот никому не говорил, что я помогал ему в работе. Нас видели вместе, но, чтобы об этом узнали на четвёртом ярусе, Моссам пришлось бы установить слежку.

Именно так Лукреция и сделала. Должно быть, ещё в тот день, когда брат не позволил ей отдать меня под суд.

Брат не просто знал о слежке. Брат сам на это согласился. Когда я спросил напрямую, он не стал врать, но мы давно так не кричали друг на друга.

Самое противное, что он прав. Конечно, мне легко говорить, конечно, я привык, что он заботится обо мне. Он принимает сложные решения. Он с радостью сломал бы челюсть домине Моссу за первую же угрозу в мой адрес, но не может этого себе позволить, потому что после некому будет защитить меня.

Конечно, он выбрал меньшее из зол, и если бы я просто успокоился и слушался его, сейчас речи бы не шло ни о каких проблемах.

Конечно, всё так, но… Я не знаю, что «но». Я никогда не просил о помощи, но никогда и не отказывался от неё. Кто знает, сколько раз я решался на глупости, подсознательно (или сознательно?!) ожидая, что брат подстрахует.

Не знаю, как возражать ему. Что-то не так, но что именно — не объяснишь.

Может быть, свой шанс на самостоятельность я давно упустил?

Ко мне приходил Казур. Я даже не удивился. Чем больше я стараюсь с ним не общаться, тем активнее он ищет встречи. Как будто ждёт, что однажды я полюблю его писанину и признаюсь ему в этом со слезами на глазах.

Пускай ждёт, как же.

На этот раз повод для встречи нашёлся неожиданный. Практически с порога Казур заявил: «Я знаю, что ты не рад меня видеть, но это насчёт Дильгоса».

Фокус сработал — я поверил, что дело важное. К сожалению, чтобы в этом убедиться, пришлось выслушать Казура от начала до конца, а он вечно развозит на полчаса мысль, которую можно высказать одним предложением. Он этим страдает не только в письменной речи.

В двух словах: Казур тоже не в лучших отношениях с Моссами. Не столько из-за творчества, сколько из-за страсти ругать на публику мировую несправедливость — забавная привычка для человека, не переносящего критику, но да ладно.

Он уверяет, что Моссы ни за что не позволят Троготу защитить работу о Перфекциуме перед Комитетом. И наверняка так и есть. Лукреция не бросает дела на полпути. Любые дела, к сожалению. Моссы не имеют прямого отношения к Институту, но рычаги давления найдутся. Весь мир — один большой механизм. Если хорошо знать, как он устроен, всегда поймёшь, какую шестерёнку крутить, чтобы остальные двигались в нужную сторону.

Казур говорит, нельзя сидеть сложа руки. Мол, дадим Моссам ещё пятидневку — и они вынудят Трогота навсегда бросить науку, а меня признают чокнутым и до конца жизни запрут в собственной спальне. Казур говорит, нужно сопротивляться. Может, и так, но я не знаю, что делать, а его идеи — одна хуже другой. Мы только усложним ситуацию, если сделаем, как он хочет. Я сказал «нет». Казур ушёл.

Он будет действовать, со мной или без меня. И это полбеды. Тедди считает его приятелем, а идея дать отпор придётся ей по душе.

Я боюсь. За Трогота, за Тедди и, что самое мерзкое, за себя тоже. Если бы не боялся, давно бы защитил их всех, и даже Лукрецию. Я виноват, так что это было бы правильно.

Но я боюсь.

Всё зашло ещё не слишком далеко. Ещё должен быть обычный способ разрешить ситуацию. Так делают разумные, взрослые люди: постепенно, с усилиями, не без потерь, но добиваются успеха.

Или, часто, не добиваются».

— Надеюсь, ты понял, о чём я? — спросил Флавий, когда я, пожав ему руку, полез в карман за рукописью.

— Откуда я мог знать, что мы с Ризанетти и в этом сойдёмся?

— А вы так во многом сошлись? — усмехнулся Флавий.

Вслед за тетрадными листами из кармана вывалился карандаш, стукнул о мрамор и покатился к проёму шахты. Флавий удержал его носком ботинка, поднял и вернул мне, в обмен приняв засаленную пачку воспоминаний.

— Дильгос говорит, он был таким же упёртым, как я, и не умел следить за языком, хотя болтал мало, — я слишком поздно понял, до чего комично звучит гордость в моём голосе. Флавий рассмеялся.

— Я смотрю, ты влюбился. В мужчину, который, к тому же, восемнадцать лет как покойник.

— Это вообще не то! — я двинул его локтем под рёбра. — И кто бы тут шутил о влюблённости.

— Тихо! — шикнул он, покосившись на попутчиков.

Подъёмник вместе с нами ожидали три милита. Никто из них в нашу сторону не обернулся. Платформа приехала почти пустая, по милиты остались на ногах. Встали в центре спиной друг к другу — почти одинакового роста, с одинаковой сосредоточенностью глядящие прямо перед собой.

— Когда в следующий раз решишь пожаловаться, что родился аристократом, вспомни, что могло быть хуже, — шепнул Флавий.

Я поёжился, воображая, что это за жизнь: коротенькое детство длиной в шесть лет, потом — вечная муштра, контроль каждого движения. Достоинство, сдержанность, холодный рассудок — главные благодетели. Тренировки, дежурства, ночные смены.

— Интересно, когда это Тина успела выучиться играть на скрипке? — спросил я вслух. — Тебе Фелиция не рассказывала о ней?

— Они не так уж близко знакомы. Виделись не раз, пока Фелиция жила на пятидесятом. Разумеется, она подходила поболтать, но ты сам видел, много ли из этого толку выходит.

— А мы с Тиной долго говорили.

Флавий взглянул на меня с любопытством.

— Веришь, я так и думал: если кто-нибудь способен разговорить декана Тагнер, то только ты.

Я пожал плечом и расстегнул пиджак, вытаскивая блокнот из внутреннего кармана. Раз уж карандаш оказался в руках, а до второго яруса оставалось минут сорок, стоило заняться делом. Милиты, неподвижно стоящие в центре, пришлись очень кстати.

Убедившись, что по доброй воле я больше ничего не добавлю, Флавий сам спросил:

— И о чём она тебе рассказала?

— Ничего особенного. Просто познакомились. Ну, как это делается у нормальных людей.

— А не как у милитов?

— Да тише! — я пнул Флавия по ноге: мне показалось, что взгляд одного из троицы скользнул в нашу сторону.

Флавий засмеялся прикрывая рот ладонью, и склонился к моему уху:

— Ты поосторожнее с выражениями, заберут за оскорбление, а у меня сотня куприев с собой, и всё, — голос он понизил, но не до шёпота, заставляя меня нервно поглядывать на милитов. — Будешь ждать, пока я жалованье не получу.

— Сам замолчи, — я отпихнул его, заражаясь беззвучным смехом.

Мы помолчали. Флавий поднял голову, наблюдая, как наползает сверху тёмная шахта, как сменяются светлые окошки, бесконечным рядом убегающие кверху.

— Знаешь, о чём я думаю? Всё-таки не может быть, чтобы Лица совсем не воспринимала меня всерьёз.

— А кто говорил, что не воспринимает? — отозвался я, не отрывая взгляда от карандашных набросков.

— Никто. И первый нормальный разговор она начала. До сих пор сама ко мне приходит, хотя я пытаюсь успеть первым.

— Ей с тобой интересно.

— Конечно, интересно, — заулыбался он. — Я бы умер от скуки, если бы приходилось целый день говорить о делах яруса. Не представляю, как она будет жить с папой через пару лет, когда темы для разговоров закончатся.

Я всё-таки поднял глаза от блокнота: любопытно было, насколько он серьёзен.

— Ты ведь понимаешь, что отношения в браке не из одних разговоров состоят?

Флавий сменил улыбку нарочито-бесстрастным выражением.

— Лучше б не понимал.

— Да я не об этом. В смысле, не только об этом. Но есть же что-то ещё, какое-то взаимопонимание, из-за чего вообще люди решают пожениться? Ну, или даже если об этом, у них ведь дети будут — вот тебе и общие интересы.

— У тебя уши покраснели, умник, — он растянул губы в неубедительной усмешке. — Так рассуждаешь, как будто уже женат дважды.

— Да ты сам такой же несчастный девственник! — я шлёпнул себя блокнотом по коленям. — С той только разницей, что ты умеешь говорить с девушками, а я — нет.

Милит определённо посмотрел на меня. И оба его товарища — тоже. И редемпторы, приютившиеся с сумками и свёртками на сидячих местах.

На второй ярус мы прибыли ровно к одиннадцати. Флавий выбрал подъёмник на второй окружности — не слишком близкий к центру, чтобы сразу не напороться на милитов. В особенно загруженные дни тех, кто явился в Канцелярию без поручения, могли развернуть. Едва ли выходной относился к таким дням, но рисковать мы не хотели.

Коридор направо и налево открывался низкими арочками в рабочие кабинеты — так, по крайней мере, казалось на первый взгляд.

— И в который нам?

— О Мастер, у кого из нас белый воротник? — закатил глаза Флавий с деланным нетерпением и поманил меня к ближайшей арке.

— Ты здесь ориентируешься?

— Чисто со слов Фабио. Вот это сооружение он назвал «расплывшейся аркадой».

Я усмехнулся, осознав точность этого выражения, едва заглянул сквозь проём. Все арки на одной стороне выходили в общий зал. Бумажный шорох и стук печатных машинок, отражаясь многократно от высокого свода, сливались в сухой шум. Звук шагов терялся в нём — фигуры в чёрных костюмах двигались от стола к столу, как привидения, только слишком уж расторопные для духов.

Столы громоздились где рядами, где островками, составляя лабиринт знакомого деревянного оттенка.

— Мы сюда мебель три года назад поставляли, — сказал Флавий.

Мы прижались к стене, и он, вытянув шею, всмотрелся поверх суматошного движения.

— По делам ярусов — через коридор на другую сторону, там будут окошки и таблички с номерами, — на ходу подсказал молоденький клерк, одарив нас вымученной улыбкой.

— Да, спасибо, — кивнул ему Флавий. Дождавшись, пока паренёк отойдёт на несколько шагов, указал подбородком наискось через зал: — Вон туда нам нужно, видишь?

Вдоль стены возвышались плотным рядом шкафы, забитые папками. От дверцы к дверце перебегал аристократик с ключами — отпирал и запирал, вытаскивал и втискивал, наверняка ломая ногти от торопливых усилий. Чуть дальше в нишах виднелись дверцы в кабинеты, отделённые от общего помещения.

— Разве Векслер сидит не в центре яруса?

— В центре — Сотосы, а начальник Императорской Канцелярии должен быть в гуще событий. Хотя бы для экономии времени, — Флавий говорил, не оборачиваясь, и слова едва долетали до меня. Он петлял среди столов и вовремя сторонился, чтобы пропустить очередного клерка, бегущего в обнимку с документами. Мне оставалось повторять его движения и дёргать в сторону за рукав, если кто-нибудь сзади просил дать дорогу.

В те редкие секунды, когда Флавий оборачивался, я видел, как горят у него глаза.

— Я бы здесь остался прямо сейчас.

— А я бы прямо сейчас бежал подальше, — поморщился я, ощущая, что от стеснения плохо владею лицом. Мне мерещилось неприязненное внимание, со всех сторон кололи фантомные взгляды. — Ты правда хочешь работать так?

Флавий обернулся с весёлым недоумением:

— А что ужасного?

— Во-первых, шумно…

— У нас тоже шумно, особенно там, где я теперь сижу. Внизу что-то тарахтит каждый час. Наверняка у Лицы не только от запаха болела голова.

Я не то пожал плечами, не то передёрнулся.

— А во-вторых? — напомнил Флавий.

— Во-вторых, личное пространство, которого здесь нет.

— Никто тебя не будет обнимать.

Я фыркнул, слишком напряжённый, чтобы смеяться.

— Зато все ходят мимо и заглядывают через плечо.

— Им некогда заглядывать.

— Это утешение?

Флавий пожал плечами, продолжая улыбаться, почти как неделю назад на празднике. Я постарался сосредоточиться на единственной приятной мысли: никто и никогда не заставит меня здесь работать. Рано или поздно придётся управлять ярусом, может быть, доберётся до меня и Совет, но не более того.

— Фабио сказал, ищем единственную закрытую дверь, — Флавий остановился, выбравшись из лабиринта столов, и дёрнул меня в сторону, чтобы не загораживал проход.

Я повертел головой.

— Вон та?

— Похоже, — он шагнул под своды крайней правой ниши и погладил резьбу на тёмной поверхности. — Смотри-ка…

— Настоящее дерево?

— Ну конечно, — Флавий насмешливо повёл подбородком. — Искусственное, тоже наше. Дешёвый шик. Такие делают в цеху для специальных заказов. Лукас там работает, и Лиам тоже.

Вместо того, чтобы взяться за ручку, он сделал шаг в сторону и развернулся ко мне всем корпусом.

— Я нормально выгляжу?

Выглядел Флавий прекрасно: костюм отутюжен, ни пятнышка пыли на туфлях, осанка не хуже, чем у милита, будто вовсе он не стесняется своего роста.

— Вполне, — заверил я.

Он провёл рукой по волосам, приглаживая лёгкие пряди, на каждом сквозняке норовящие встать дыбом — выдать его мальчишескую натуру, плохо скрытую за отточенными взрослыми манерами.

— А ещё Фабио говорил, что хорошо бы застать Векслера в хорошем настроении, но это редкое везение, — сказал Флавий едва слышно. Выдохнул, пытаясь расслабить лицо, натянул вежливую улыбку. Коснулся дверной ручки.

— …ещё раз — и я тебе обещаю, ты вылетишь отсюда! Понял меня? Переделывай мигом!

Флавий отпрыгнул от двери и испуганно обернулся, растеряв всю солидность.

Темноволосый мужчина, выросший за нашими спинами, сунул разворошённую бумажную кипу в руки тощему отпрыску и обратил к нам въедливый взгляд. Выражаясь точнее, въедливым было всё его прямоугольное, слегка небритое лицо. В это слово укладывался он весь с ног до головы.

— Чем могу помочь? — поинтересовался мужчина.

Флавий приподнял подбородок, возвращая улыбку.

— Добрый день, домине. Флавий Зарус, наследник управителя пятьдесят четвёртого…

— Давай сразу по делу, — оборвал мужчина. — Ты ко мне? — он кивнул на тёмную дверь, разрешая сомнения насчёт своей личности.

— К вам, домине Векслер, — обращение Флавий всё же произнёс полувопросительно.

Мужчина раздражённо потряс головой:

— Да, да, Векслер. Если это всё, о чём ты хотел спросить, то дай пройти.

— Нет, я хотел…

— У тебя тридцать секунд, — Векслер скрестил руки на груди и демонстративно уставился на стрелку наручных часов.

Улыбка Флавия стала натужной, но заговорил он сразу, не теряя времени на раздумья:

— Я хотел узнать, домине, нет ли возможности мне получить здесь работу.

— Так, остановись, — Векслер вытянул перед ним ладонь. — Я передумал. Приём окончен.

— Меня ничему не нужно будет учить, я знаю Закон наизусть, а с остальным освоюсь.

— Методом проб и ошибок? Ты точно понимаешь, куда попал?

— Точно, домине, можете выгнать меня после первой ошибки, — смешливая самоуверенность оживила лицо Флавия. — Я сумею разобраться. У меня все «десятки» за выпускные экзамены, и я могу принести рекомендацию от домине Дильгоса, — он обернулся ко мне, — вот его племянник.

Векслер втянул воздух сквозь зубы и двинулся вперёд. Флавий вытянулся перед ним, и не думая пропускать.

— Дай пройти.

— Домине… — начал Флавий, но смолк и отшатнулся, когда Векслер в нетерпении махнул рукой.

— Мне не оценки нужны и не племянники, а умение слушать и выполнять, ясно? И у тебя его, я вижу, нет. Знаешь, сколько таких, как ты, приходит каждую неделю? Поворачивайся, не трать моё время, — видя, что Флавий вновь открывает рот, он обернулся через плечо: — Эй, Марк! Подойди!

Я заметил краем глаза, что никто из работников за ближайшими столами не обернулся на окрик. Как зашоренные волокуши, они будто не видели и не слышали сцены, происходящей в двух шагах от них.

Перед нами вырос милит — мгновенно и незаметно, будто от стены отделился.

— Да, домине?

— Проводи их к выходу, они заблудились. Если будут упираться, позови подмогу — арестуете.

— Есть, — коротко кивнул Марк.

До последнего вытягивая бодрую улыбку, Флавий отступил в сторону. Векслер, больше не взглянув на него, захлопнул дверь.

— Пойдёмте, домине, — позвал Марк, стараясь придать голосу твёрдость. Ему было лет шестнадцать — должно быть, только перешёл от обучения к настоящей службе. Я подумал, что ему не доводилось, наверное, арестовывать людей, и мальчишка боится, как бы не пришлось теперь справляться с этой задачей.

— Да, пойдём, — Флавий двинулся к проходу среди столов, но Марк, обогнав его, указал куда-то вдоль стены:

— Нет, давайте лучше там. Так ближе.

Флавий помедлил, будто не понимая, чего от него хотят. Его лицо напоминало театральную маску. Он старался не смотреть вокруг.

Марк пошёл впереди, то и дело оборачиваясь. Я уцепил Флавия за локоть, потянул вдоль ряда приоткрытых дверей. Он без резкости, но настойчиво сбросил мою руку.

Даже не прикасаясь к Флавию, я ощутил, как он расслабился, когда мы вышли во внутренний коридор.

— Ты не представишься? — окликнул он Марка. Не упрекая, вполне дружелюбно, но тот залился краской.

— Простите, домине, я просто…

— Да, арестантам не представляются, но мы упираться не будем, честное слово, — развеселившись его смущением, Флавий приложил руку к груди, подражая приветственному жесту милитов: — Флавий Зарус, пятьдесят четвёртый. Это Нель Дильгос, сорок шестой.

Я только улыбнулся, постеснявшись повторить его движение.

Марк посуровел, будто подозревая, что теперь будет выглядеть смешно. Но остановился и, ещё ярче пылая ушами, представился по форме:

— Марк Серпес, третья сотня второго яруса.

— Третья сотня? — Флавий возвёл глаза к потолку, что-то припоминая. — Центурион Тагнер?

Я дёрнул бровями, поражаясь его памяти. Мы двинулись дальше почти прогулочным шагом.

— Ну да, он, — подтвердил Марк.

— А десятник случайно не Тагнер тоже?

— Ага, декан Тагнер, его дочь, — Марк вскинул голову с вызывающей гордостью, предчувствуя следующий вопрос. Я, правда, не ждал, что Флавий в самом деле его задаст.

— И каково это, когда декан — женщина?

Марк насупил густые брови.

— Она в десять раз лучше любого другого десятника, понятно, домине?

— Рад слышать, — сказал Флавий, снова сбивая его с толку дружелюбием. — Извини за дурацкий вопрос. Мы с ней знакомы.

— Да? — в голосе проскользнуло любопытство, но Марк тут же принял равнодушный вид. — Ну, её много кто знает.

— Нет, мы именно хорошо знакомы, — повторил Флавий. Посмотрел как-то странно, будто с намёком, и я понял: пора бояться — пришла Идея. Понял раньше, чем Флавий припечатал: — Нель её жених.

Он сказал это самым непринуждённым тоном, но эффекта, видно, не рассчитал, потому что я выкатил глаза куда сильнее, чем Марк.

— Флавий, какого…

Подыгрывать я не собирался ни на минуточку, но Флавий сработал за двоих.

— Брось, Марк не станет говорить никому. А если всё-таки скажет, можешь перед Тиной сослаться на меня. Я-то не обещал молчать, правда?

Марк, плохо скрывая любопытство, переводил взгляд от него ко мне.

— Вы серьёзно, что ли, домине?

— Да ничего подобного! — я вдруг ощутил, что любое моё возражение теперь подтвердит слова Флавия правдоподобнее, чем если бы я в один голос с ним заливал Марку в уши бред о помолвке.

Милит уставился на меня, будто прикидывая, можно ли такого человека ставить рядом с его десятником.

— А вы отпрыски?

— Нет, оба наследники.

— И как это? — Марк нахмурился, заглядывая Флавию в лицо. — Она что, перейдёт в другую касту? Будет ярусом управлять?

«И нас бросит?» — договаривало выражение его лица.

— «При заключении брака между представителями двух различных каст супруга вправе отказаться от перехода в более высокую касту», — процитировал Флавий. — Закон о кастах, статья вторая, пункт четвёртый. Разве вас не учат?

— Учили, — буркнул Марк, всем своим видом показывая, что хороший милит не станет засорять голову, вызубривая свод Законов дословно.

— Но кое-какие проблемы остаются, — продолжал Флавий. — Со сменой ярусов, например.

Я не выдержал:

— Может, ты замолчишь уже?

— Прости, — улыбнулся он. — Но надо же успокоить его, раз теперь всё известно? — и отвернулся к Марку: — Одним словом, декан Тагнер не готова расставаться со своими обязанностями здесь, Нель никуда не денется от своих обязанностей на сорок шестом, так что ничего ещё не решено. Потому и молчим пока. Будет неприятно, если все начнут болтать, а потом что-нибудь сорвётся. На тебя можно рассчитывать?

Марк кивнул:

— Конечно, домине. Нем, как стены.

— «Стены молчат и впитывают», — нараспев проговорил Флавий и пояснил, заметив, как Марк в недоумении хлопнул глазами: — Это из Казура.

Ключевая фраза из повести «Сплетни», припомнил я.

— Мы всегда здесь дежурим, в этом секторе, между второй и третьей окружностью, — говорил Марк, прощаясь с нами у подъёмника. — Пятидневку на ночных сменах, пятидневку — на дневных.

— Я запомню, — пообещал Флавий, и отнюдь не из вежливости.

Я бы задушил его, если б не свидетели: к обеду на платформах народу прибавилось, все сидячие места оказались заняты, да и стоя уже приходилось тесниться.

— Не сердись.

Серьёзность в голосе Флавия заставила меня поднять глаза. От расслабленного веселья и следа не осталось. Он всматривался мне в лицо, будто ожидая внимания.

— Ну что? — не выдержал я.

— Так было нужно.

— Ты мог бы объяснить заранее.

— Не мог. Это была импровизация. Но в следующий раз результат нам очень пригодится.

— Что пригодится? Тина встретит нас лично и развернёт к Слепым Малышам?

Флавий поправил манжету на рукаве, пытаясь скрыть вновь проступающую усмешку.

— Не-ет, — протянул он, — не подойдут они к десятнику с такими вопросами.

— Почему это? Марк её обожает, сам видел.

— Тем более. В десятке у декана Тагнер все такие же мальчишки, как этот Марк. С ними он и поделится в первую очередь. А милитов эта тема пугает ещё сильнее, чем нас с тобой.

— Меня лично ничего не пугает, — подъёмник остановился, и я отвернулся будто бы для того, чтобы взглянуть на номер яруса. На деле — потому, что снова ощутил жар на щеках.

Покрасневшее лицо спрятать можно, куда сложнее — прикрыть покрасневшие уши. Дядя шутил, что у меня это самый честный орган.

Флавий, ухватив меня за плечо, спросил шёпотом, не то восторженным, не то испуганным:

— Ты же не хочешь сказать, что я не совсем соврал?

— Нет, конечно! — отзеркалил я его испуг, усилив вдвое.

Он с нарочитой задумчивостью взялся за подбородок.

— Почему бы и нет? Вы говорили целых десять минут.

— Больше!

— Тем более, — обрадовался он и тут же сморщился, получив тычок под рёбра: — Ай. Нель, мне больно.

— Мне больно с тобой общаться, — я спрятал руки в карманы, чтобы не ударить его снова ненароком.

Я думал пригласить его к нам — хотел показать последний рисунок, тот, что на крупном масштабе. Но теперь засомневался. Центральной фигурой там была Тина: со скрипкой у подбородка возвышалась над танцующими фигурами, и струны, продолжаясь в тонкие лески, тянулись к каждому человеку, как нити кукловода.

Наверное, Флавий не стал бы смеяться. Наверное, даже поверил бы, что я ничуть не смущён. Но на самом-то деле ведь я смутился.

К счастью, он сам предложил:

— Соизволите спуститься к нам, домине?

И я согласился, разумеется.

Ещё на несколько дней наступило затишье. Я ждал, что Флавий пригласит меня к новому набегу на Императорскую канцелярию, и случится это скорее рано, чем поздно. Поэтому, вскрывая очередное письмо, неожиданностей я не ждал.

Почерк Флавия выглядел более размашистым, чем обычно. Судя по опискам, послание он не перечитывал — сразу запечатал и отправил. Похожие импульсивные вспышки с ним редко случались. В последний раз — года два назад, когда Дильгос не принял его итоговое эссе и прописал в журнале ноль баллов. Флавий ни слова мне на этот счёт не сказал, шутил за ужином, как обычно, а утром весь пол оказался засыпан разорванной бумагой.

В этот раз было хуже.

«Я прояснил кое-что насчёт отношения Фелиции ко мне. У нас с ней был замечательный разговор. Вернее, разговор в целом — такой же, как обычно, но она бросила замечательную фразу. Что-то вроде: «Ты очень умный для своих лет».

Я понадеялся, что мы шутим, и в том же тоне поинтересовался, почему она считает меня ребёнком. Она отмахнулась, как всегда это делает, когда выболтает что-нибудь не то: «Тебе всего семнадцать».

Я присмотрелся и понял, почему она слушает меня так внимательно. Это не интерес — это снисхождение. Ей бывает скучно, тут я оказался прав. Почему бы не послушать, как ребёнок болтает о каких-то своих интересах — он же такой забавный, такой серьёзный!

Нужно было промолчать, а после вести себя умнее и поменьше распинаться перед ней. Я и в тот момент понимал, что так надо сделать, честное слово. Не знаю, что произошло.

Я сказал Фелиции всё то же, что сейчас тебе написал. Буквально теми же словами. Она что-то возразить попыталась, но я попрощался, вроде как торопился до отбоя в архив. Даже не потрудился придумать, зачем мне туда понадобилось.

Тут моя глупость вдвойне. Завтра извинюсь и буду держаться от мачехи подальше. Не радуйся: мои цели остаются при мне, не обязательно же связывать их с дурацкими надеждами на её счёт».

Едва дождавшись утра, я позвонил на пятьдесят четвёртый, не придумав, что писать. Флавий ответил обычным тоном, только попросил:

— Не комментируй ничего, будь добр. Я вспылил и навыдумывал трагедий на пустом месте.

Больше писем я получить не успел.

***

Телефонный аппарат на стене взрывается звоном, от вибрации прыгает трубка на рычагах.

Отец с досадливым кряхтеньем трёт виски.

— Нель, возьми. Кто-то звонит четвёртый раз подряд и молчит.

Я поднимаю трубку, обрывая третий сигнал.

— Сорок шестой ярус, кабинет управителя. Корнелий Дильгос.

— Нель! Слава Мастеру!

— Агата?! — от удивления почти вскрикиваю я ей в тон и оглядываюсь на отца, но он даже головы не поворачивает. — Это ты звонила? — продолжаю тихо, прикрывая рот ладонью.

— Да, и в другие кабинеты. Думала, меня быстрее прогонят от телефона, чем ты ответишь. Ты тут нужен, очень-очень срочно, — от истеричных ноток в её голосе по спине ползёт холодок.

— Зачем?

— У Флавия проблемы.

Стакан льда за шиворот.

— В смысле?

— Не знаю, — не могу понять, в бешенстве она или готова расплакаться, — мне кажется, он наделал глупостей, а куда теперь делся — не знаю, и никто не знает, — то ли всхлип, то ли выдох досады, — просто приходи, пожалуйста, прямо сейчас. Ты его найдёшь.

— Почему ты думаешь...

— Приходи! — обрывает она. Стук и треск — разговор окончен.

Я медленно опускаю трубку, позволяя себе лишнюю секунду на раздумья, потому что, как только она коснётся рычагов, надо бежать.

— Пап, мне нужно уйти.

Он смотрит поверх очков.

— Сейчас?

— Да, вот прямо сейчас, — киваю судорожно. — Очень быстро.

Отец поднимает глаза к циферблату над моей головой. Снова переводит взгляд на меня.

— Осталось больше двух часов рабочего времени.

— Я отработаю. Потом, хоть ночью, если скажешь, — брякнув трубкой, пячусь к выходу. — Пожалуйста, это важно.

На его лице я читаю всё, что он скажет после. Но пока отец молчит — и я, пользуясь моментом, выскакиваю за дверь.

Между поворотами срываюсь на бег, стены, ступени, арки и балюстрады несутся навстречу. На выходе из канцелярии свистит сбивающий с ног сквозняк.

Пульс отдаётся в кончиках похолодевших пальцев. Мы с Агатой оба знаем, какого рода глупости Флавий мог натворить — и натворил, без сомнения.

Примечания

¹ Супрапорта — декоративное панно (или барельеф, картина и т.п.), расположенное на стене над дверным проёмом.

² Ночь перерождения — праздник, который отмечается в последний день поры сквозняков. По традиции, все жители надевают маски и выходят в коридоры после отбоя. Считается, что в эту ночь все касты равны, а Мастер прощает все грехи — но исключения и привилегии действуют до тех пор, пока никто не видел твоего лица, и исчезают, как только ты снимаешь маску или раскрываешь своё имя.

Глава 4. Добрая мачеха

Подъёмник издевательски медленно отсчитывает уровни, и я стучу пальцами по соседнему пустому сиденью.

Мир устроен просто. Восемьсот ярусов, круглые в плане, разделены на четыре сектора двумя коридорами — главным и поперечным. Вдоль главного коридора не прекращает бессмысленного движения по каналу тёмная вода. На верхнем уровне каждого яруса — жилые помещения, где работают и отдыхают, покупают и продают. На нижнем — технические ярусы, территория редемпторов.

Мир устроен просто, только люди ужасно сложные. Если б научиться угадывать их заранее, от и до, — весь лабиринт коридоров казался бы маленьким и прозрачным, как на институтском макете. Никто не смог бы потеряться.

«LIV», — сообщает гравировка над проёмом шахты, и я, заранее протолкавшись к выходу, первым спрыгиваю с платформы. Криста отцвела. От запаха лака першит в горле.

Квадратный зал нависает надо мной тяжёлыми сводами, в орнаменте акантов на полуколоннах мне мерещатся насупленные морды. Пространство вдруг кажется огромным, но я помню, что на плане яруса оно обозначено крошечным квадратиком. И чувствую себя так, будто сам заблудился.

«Иногда я готов поклясться, что мрамор движется», — звучит непрошеный голос у меня в голове. Голос, которым моё воображение наделило Ризанетти.

На мгновение мерещится, что коридор движется навстречу, и неизвестно, где я окажусь, замедлив шаг, устою ли вообще на ногах.

Противясь наваждению, останавливаюсь. Прижимаю ладонь к стене, прикрываю глаза. Мрамор холодный. Под пальцами — трещинки, невидимые глазу. Мрамор дышит сетью вентиляций, в его толще тянутся нервы-провода и трубы с кровью-водой. Мрамор пульсирует тысячью сердец: в такт вращения механизмов и человеческих шагов. Но камень есть камень. Если он и меняется, то подчиняясь своим законам.

В учебнике биологии были картинки, изображающие червей в поперечном разрезе. Круглые схемки — если не знать, в жизни не догадаешься, что так устроен изнутри кто-то живой и длинный. Теперь я мысленно рассекаю Пиктаринтум поперёк. Схема получается тоже круглая — что-то среднее между циферблатом и паутиной.

В каждой четверти между главным и поперечным коридором — по три сектора. Подъемники посажены по границам секторов на четырёх окружностях. Наложить эту сетку на лабиринт коридоров и комнат — и всё уже не так запутанно.

Посредственный стратег копошится во мне, вертит план яруса так и эдак. «Агата звонила из канцелярии, — рассуждает он, то есть я. — Это в комнатах управителя. Может, Флавий оставил записку или что-нибудь ещё. Одним словом, разберёшься».

Открыв глаза, я ловлю настороженный взгляд проходящего мимо милита.

— Вы в порядке, домине? — окликает он.

— Да, спасибо, — неловко улыбаюсь ему и шагаю дальше. Не бегу, чтобы не выглядеть ещё подозрительнее: не хватало только тратить время на объяснения с дежурным.

На ходу вспоминаю короткий путь. Пропускаю поворот к жилым комнатам, сворачиваю на лестницу, ведущую вверх: здесь уровень делится на три этажа, и по верхнему проскользнуть выйдет быстрее всего.

Узенький коридор напоминает технический уровень. Вдоль стен — пирамиды пустых ящиков, в которых поставляют снаряжение милитам. Слева окошки выходят на тренировочный зал — просторный, в три этажа высотой, с мягким полом. Бывает интересно взглянуть сверху, как фигурки в серых туниках упражняются в рукопашном бою, или в стрельбе из арбалета, или с деревянными ножами, а лучше — с настоящими. Рваные выкрики и сейчас долетают через окно в коридорчик, но смотреть некогда.

Есть вещи, о которых не думаешь, потому что вообразить не можешь другого устройства. У меня впервые мелькает мысль, что планировка неслучайна, при всей своей путанице. От помещений, отведённых милитам, в любую точку яруса ведут короткие пути.

К комнатам управителя я выхожу с такой неожиданной стороны, что узнаю их лишь два шага спустя. Скульптуру танцовщицы на фоне витража я привык видеть с другого конца коридора, а теперь она слева, совсем близко. Летящая ткань только притворяется камнем, под стремительность её движения я пытаюсь подстроить свои шаги — и едва успеваю затормозить, когда впереди распахивается дверь.

Эстиниан Зарус останавливается. Под его взглядом я ощущаю, каким выгляжу испуганным и взъерошенным.

— Добрый день, — выдыхаю, машинально ощупывая воротник: не сбился ли?

— Добрый, — с явным сомнением соглашается Эстиниан. У них мало общего с сыном: разве что высокий рост и вытянутое лицо, но Флавий всё-таки выше, да и форму черепа взял от матери. И злится Флавий совсем не так, как домине Зарус.

От его настроения электризуются волосы, но отступать поздно.

— Я туда. Можно? — тычу пальцем ему за спину.

— У Флавия заперто, — отрубает Эстиниан.

— Вы знаете, где он?

Правильнее было бы спросить: вы знаете, почему его здесь нет? Впрочем, интуиция уже подсказывает мне оба ответа.

Эстиниан приподнимает красиво изогнутые брови.

— Вот что, Нель, все эти глупости не стоят твоего времени и твоего внимания. Договорились?

Я мотаю головой:

— Нет.

От собственной дерзости становится жарко. Нужно что-то добавить, но запас смелости иссяк, и на пополнение нужно время.

Эстиниан теряется не меньше, чем я. Добрых две секунды мы молчим, глядя друг на друга в упор. Домине Зарус дёргает губами, будто пробуя слова на вкус. Суровый тон ему не идёт, да и даётся с трудом.

— Тебе звонила Агата, да?

— Н-ну… — тяну я и запоздало думаю: «Нужно было просто ещё раз сказать «нет».

— Можешь не покрывать, я застал её у телефона и отправил работать. Есть вещи, которые даже её не касаются, — Эстиниан вдруг разворачивается и машет рукой: — Пойдём, давай.

Не совсем понимая, куда и зачем, я следую за ним. Мы останавливаемся у дверей в канцелярию. Здесь висят на стене два ящика для почты — голубой и зелёный. Воняет лаком, как и писал Флавий.

Эстиниан указывает вперёд:

— Пройди туда.

Проследив направление, я поднимаю на него озадаченный взгляд.

— Там же подъёмник, домине?

— Вот именно, — кивает Эстиниан с натянутой улыбочкой. Открывает дверь, выпуская стук и шорох канцелярии, и хлопает ею, оставляя меня в звенящей тишине.

Моргаю, рассматривая узор искусственного дерева. Соображаю: надо бы отойти, а то выбежит кто-нибудь в спешке, и рукотворные прожилки отпечатаются у меня на лбу. И вообще домине Зарус вроде как велел уходить.

«Интересно, — размышляю, медленно двигаясь в сторону подъёмника, — а что он сделает, если не послушаться? Вызовет милитов? Вряд ли». У белого воротника есть своя сила, но уповать на неё противно. А если не уповать, то выход один, и Эстиниан указал его в буквальном смысле.

В зале с гигантской колонной шахты меня нагоняют торопливые шаги. Я оборачиваюсь, но преследователь, юркнув мне под руку, дёргает за рукав с другой стороны. Ещё раз крутанувшись вокруг своей оси, я вижу наконец лукавое личико в обрамлении пушистых волос.

— Здрасте, домине! — шепчет девочка-швея, та самая, с которой я танцевал у Агаты на свадьбе. Вернее, одна из двух тех самых.

— А, Сара, — мысленно благодарю свою память на имена. Пытаюсь отстраниться, но она, не теряя таинственного вида, держит мёртвой хваткой. Кивает радостно:

— Угадали, — и подбородком указывает в сторону: — А вон Лара.

Близняшка бормочет приветствие, едва взглянув на меня. Оглядывается по сторонам в мучительном ожидании прохожих, перед которыми поведение сестры опозорит её на веки вечные.

— Вас не перепутаешь, — улыбаюсь я.

— Да ну, — тянет Сара не то с сомнением, не то разочарованно. — У нас даже зубы одинаковые, смотрите, — она приподнимает верхнюю губу. Крупные резцы торчат вперёд — эту черту я тоже запомнил с праздника, спасибо бесконечному смеху Сары. — Лара, покажи!

Та выпрямляется, распахнув глаза.

— Прекрати! — шипит на сестру и отворачивается, обхватив себя руками.

— Вам это идёт. Обеим, — заверяю их и тут же жалею о своей честности. Не обидятся ли?

Лара, вся пунцовая, прижимает подбородок к груди. Сара хихикает.

— Вам тоже зубы идут, домине!

— Сара!

— Ну а что? — отмахивается она от сестры и понижает голос: — Вы ищете домине Заруса?

— Ищу. Младшего, — уточняю на всякий случай.

— Тогда пойдёмте, Лиам знает.

Меня тащат в сторону от подъёмника, и я не сопротивляюсь. Лара держится позади. Сара виснет у меня на руке и тараторит:

— Надо выйти в главный коридор, там у Лиама с братьями лавка: всякие излишки, ну, с производства, только не еда, а доски там, шурупы, клей…

— Жёлтый скотч, — припоминаю я.

— Ну да, — трясёт она головой.

— Вы с Лиамом родственники?

— Ага, — Сара набирает в грудь побольше воздуха. — Лиам старший, но у него два брата, потому что двойняшки родились вторыми, а у их матери есть сестра, у этой сестры есть муж, и вот это наш брат, и нас тоже трое, потому что мы с Ларой тоже вторые. Вот так. Здорово, да?

— Здорово, — я морщу лоб, пытаясь уложить в голове их родословную.

Укладываются только две пары близнецов, но и это уже немало.

«Теснота — предпосылка хаоса», — говорит Дильгос. По его же словам, Законы Мастера контролируют тесноту. Их всего три — непреложных и не подвластных реформам. Закон о кастах, Закон о неприкосновенности мрамора и Закон о третьих детях. Последний гласит: одна женщина может произвести на свет не более чем двоих детей, за исключением тех случаев, когда после первенца рождаются разом двое или трое. Два исключения на одну семью — редкое везение.

В главный коридор девочки выводят меня через внутренние комнаты. Я едва успеваю взглянуть на канал, и вид загораживает вереница из трёх волокуш, рассекающих человеческий поток. Сара тащит меня влево — под её напором рука готова отсохнуть.

Лавка Лиамова семейства смотрится пустой и темноватой среди витрин, завлекающих съедобными товарами. За еë стеклом ничего не выставлено, только стеллажи в четыре ряда уходят вглубь помещения.

Задетая створкой, звенит под потолком забавная висюлька: несколько ниток с цветными бусинами, на конце каждой — металлическая безделушка: сломанный ключ или колокольчик. Лара, не поднимая глаз, спиной придерживает дверь. Сара подталкивает меня плечом и, когда мы боком вваливаемся в лавку, наконец отцепляется. Я незаметно трясу рукой.

— Лудо! — зовёт она. Звонкому голосу тесно в маленьком помещении. Я еле сдерживаюсь, чтобы не прикрыть ладонями уши.

— А? — звучит сверху, будто отвечает невидимый великан.

— Помнишь домине Дильгоса?

— Который грустный и с блокнотом?

Я ощущаю жар на ушах. Лара тенью скользит под прикрытие стеллажей.

— Ну да! — не смущается Сара. — Он тут.

За стеллажами что-то гремит, Лудо тихо ругается и зовёт:

— Идите сюда, я не могу, гайки рассыпались.

— Пойдёмте, — торопит Сара.

Я как бы ненароком прячу руки за спину, но она больше не пытается меня схватить — убегает вперёд. Иду следом, рассматривая коробки, банки и ящики на стеллажах. Товар здесь не заботятся подписывать. Да и тот, кому поручили сортировку, кажется, раскидал на четыре кучи «круглые штуки», «квадратные», «странной формы» и «очень маленькие непонятные штуки». Не верю, чтобы у каждого из этих крошечных предметов могло быть особое название.

За стеллажами оказывается прилавок. За прилавком — ещё полки, а на полках, кроме банок и ящиков, — разноцветные флаконы и пузырьки, рулоны проволоки и скотча.

Лудо слезает со стремянки, одной рукой прижимая к себе полупустую банку. Со спины его можно принять за взрослого мужчину, но, как только он оборачивается, детское лицо разрушает иллюзию.

— Здрасте, — он улыбается с хозяйским превосходством.

Я выгляжу, наверное, напуганным и глупым. Не глядя на Лудо, бормочу: «Привет», — и ищу глазами Сару. Лудо подбородком указывает на дверцу под полками:

— Она сейчас вернётся.

Я киваю и спрашиваю — без особой надежды, просто оттого, что терпения нет молчать:

— Ты видел Флавия?

— Я — нет. Лиам видел. Сара его приведёт.

Лудо, присев на корточки, скрывается за прилавком. Стоять на месте неловко. Чтобы заглянуть за высокую стойку, я почти ложусь на неё животом. Пол усеян гайками, Лудо собирает их и закидывает в банку. Гайки звонко стучат о стекло и глухо — друг о друга.

— Помочь?

Лудо мотает головой.

— Не, домине, не ползайте. Лучше ящик принесите, ссыпем всё вместе, всё равно сортировать.

Выпрямляюсь и, оглядевшись, понимаю, что в этом месте даже значение слова «ящик» стоит уточнять. Лудо кладёт подбородок на прилавок и тычет пальцем в сторону стеллажа:

— Ну вон, внизу. Не в самом, а повыше. Ну тоже с гайками, короче, домине.

— А, — доходит до меня.

Среди непонятных штук во множестве вариаций не так уж трудно найти единственное, чему знаешь название. Вот они, гайки. Вот он, ящик, даже продолговатые отверстия выпилены в стенках наподобие ручек. Продеваю в них пальцы, дёргаю и понимаю, что попал.

Ящик сдвигается на пару миллиметров. Тяну сильнее, упираясь коленом в полку. Ящик медленно и нехотя поддаётся, и я с ужасом жду момента, когда центр тяжести перевалит через край.

Боковым зрением вижу, как за прилавком распахивается дверца.

— О, доми… Вашу мамашу за…!

Я вздрагиваю — ящик съезжает на роковой миллиметр, кренится, гайки перекатываются, ускоряя падение.

Лиам оказывается рядом в два прыжка. Подставляет колено, ловит ручки, прищемив мне пальцы стальной хваткой. Сдерживаю вскрик и делаю вид, что помогаю установить ящик на место.

— Ты головой ударился?! — рычит Лиам, бросаясь обратно к прилавку. От его подзатыльника нормальный человек потерял бы равновесие. Лудо только щурится и пожимает плечами.

— А что?

— А ничего! Ты его видел?!

Я прячу руки за спину и шевелю пальцами — не то чтобы надеюсь на отсутствие переломов, а скорее удивляюсь, что обошлось без них.

— Он же сломается, только чихни! — орёт Лиам.

«И почему мне всегда так везёт на невыгодные контрасты?» — думаю сердито. Рядом с Флавием я выгляжу низким, на фоне нового семейства Агаты — хилым. Общался бы с одним Фабио — всем бы казался красавцем.

Лиам будто вторит моим мыслям:

— Ты бы ещё домине Заруса попросил!

Обида испаряется, как и прочие мысли, замещённая единственным вопросом:

— А он здесь?

— Нет, — обрубает Лиам, позабыв сменить свирепый тон. Спохватившись, повторяет аккуратнее: — В смысле, нет, домине. Простите, им с Лойдом каждому по половинке мозга досталось.

— Лойд бы тебе вмазал, — усмехается Лудо. Стукнув на прилавок полную банку, прислоняется к полкам. Лиам повторяет его позу, привалившись к стойке.

— В общем, домине, у меня сейчас смена в цеху, на пять минут отпустили, так что я быстренько. Отхватывать не хочется, сами понимаете, а сегодня все дёрганые, как…

— Ты быстренько, — напоминает Лудо.

— Ага, — Лиам машет на него рукой. — В общем, это сегодня я на смене, а вчера здесь сидел вместо этого отсталого…

— Сам отсталый.

Лиам не глядя показывает брату кулак.

— Сидел, короче, до утра. А вечером завалился домине Зарус. Вот именно завалился, с ним обычно такого не бывает, вы знаете. Я подумал, он пьяный.

— Подумал? — хмурюсь я, ощущая нехороший холодок в животе.

— Да показалось, трезвый он был, домине, расслабьтесь.

— Так тогда ещё хуже, — замечает Лудо.

— Так, — Лиам, хлопнув себя по бёдрам, оборачивается к нему. — Иди Сару найди и отправь работать. С Ларой вместе. Пшёл.

Лара, о которой я успел позабыть, шныряет за прилавок. Лудо, закатив глаза, дёргает дверцу. Когда оба исчезают, Лиам выжидает пару секунд, орёт на всякий случай:

— Щас открою дверь — не дай Творец кого увижу! — и, прислушавшись, кивает мне: — Порядок, домине, ушли.

«И хорошо», — думаю я. Смотреть на их возню уже сил не остаётся. Хочется потрясти Лиама за плечи, чтобы говорил быстрее, и сдерживаюсь я с трудом.

Вслух спрашиваю:

— Флавий объяснил что-нибудь?

Лиам, выпятив нижнюю губу, качает головой:

— Не сказать чтоб специально объяснял. Но, я так понял, что-то со старшим домине Зарусом.

— Это и я понял…

— Того и стоило ждать, — Лиам вытягивает гайку из банки. Прищурив один глаз, смотрит на меня сквозь отверстие. — Но моё дело не это, не расспрашивать. Домине Зарус здесь бывает, запомнил, что вот есть выход, — зажав гайку в кулаке, он тычет большим пальцем себе за спину — на дверцу, за которой скрылись младшие родственники. — Там лестница на технический уровень, это он тоже знал. Попросил, короче, провести его через цех к подъёмнику, чтоб никто не видел. Народ как раз ещё с ужина не пришёл, кое-где совсем пусто было, так что мне трудно, что ли?

Воображение рисует неприятную картинку: Флавий, ненормально-молчаливый, пересекает пустой цех. Настороженный взгляд бегает по сторонам: не зазевался ли кто лишний среди унылых механизмов? На подъёмнике — от силы пара случайных спутников. Флавий присоединяется к ним, и платформа движется… куда?

— Он поехал наверх или вниз?

Лиам заводит глаза к потолку, шевелит бровями.

— Вроде вниз.

Я дёргаюсь к дверце так резко, что он тоже подскакивает:

— Вы куда, домине?

Отрезвлённый его голосом, торможу, схватившись за ручку.

— Проведёшь меня туда же?

Я знаю, что след оборвётся на подъёмнике, но глупое предчувствие велит пройти тем же путём. На техническом ярусе дрожит бесконечное эхо. Может быть, мысли Флавия застряли в его сети. Может быть, я угадаю их, выловив из воздуха.

Лиам ничего не спрашивает. А когда я хочу заплатить ему, отшатывается, вскинув руки:

— Ну нет, это не только ваше дело, ясно? Домине Зарус наш, хотя и ваш, и дела у него не очень, я же вижу.

Вопреки этикету, он протягивает мне ладонь, и я стараюсь всю свою благодарность вложить в первую секунду рукопожатия. Потому что секунду спустя я способен только молиться, чтобы мои пальцы и на этот раз уцелели.

Если бы Флавий поехал наверх, я выдохнул бы с облегчением. Пятьдесят три яруса — неплохо суженный круг поиска. Если подумать, даже пятьдесят два: на первый никто его не пропустит.

Но Лиам сказал: «Вниз», и несколько сотен ярусов пропастью разверзлись у меня под ногами. «Пропасть как много» — хорошее выражение.

Подъёмник тащится от уровня к уровню. Сижу лицом к выходу и пытаюсь рассуждать.

Флавий оставил наверху два яруса, где никто не удивился бы его появлению, — сорок шестой и пятидесятый. О чём он мог думать, отправляясь в противоположную сторону? Предположим, строил план на ходу. Перебирал в уме институтских приятелей? Тогда самым привлекательным вариантом был бы шестой ярус: он неплохо общался с Марией Маркис, и своенравная доминицелла с радостью приняла бы гостя.

Но подъёмник движется вниз.

Я тру глаза, отгоняя нетерпеливое отчаяние. Кто ещё остаётся? Адриан — с трёхсотых, Алексис — с пятисотых, всё это очень далеко.

Может, Флавий вообще отправился к тётке? Сестра Эстиниана хотя бы живёт ближе — всего лишь на сто двадцать седьмом. Она, правда, на дух не переносит брата, но, может быть, ссора с Эстинианом дала бы племяннику преимущество в её глазах? Рискнул бы Флавий?

Еле сдерживаюсь, чтобы в голос не застонать от безысходности. Я не знаю, о чём думал Флавий, потому что не умею думать, как он.

«Но вообще-то ты его неплохо знаешь, верно?» — ободряет внутренний голос. Нужно держать в уме всё, что известно наверняка.

Точно была ссора, и он точно ушёл сразу. Может, даже не объяснил себе, зачем едет вниз. Просто наверх — побоялся.

Что оставалось? Так же, как и мне сейчас, на каждой остановке рассматривать гравировку над проёмом. Выбирать число, какое больше понравится, или покажется знакомым, или… да мало ли что.

Расфокусировав взгляд, я вдруг чувствую Флавия — с головы до ног, как если бы он был мной. Чувствую болезненно-прямую осанку, окаменевшее лицо — улыбку не выдавишь, как ни старайся. Чувствую растерянность от осознания: мир намного просторнее, чем утверждает Дильгос, и толку нет в этом открытии, потому что идти некуда. Чувствую злость: она кольцами свивается в груди, такая жгучая, что нервный озноб бежит по коже. Чувствую почему-то боль на щеке.

Чужими глазами с неожиданной ясностью вижу буквы на камне. «CI», — сообщают они. «Четырнадцатый побочный язык, — соображаю в полубреду. — «Ci» означает «здесь».

Моё собственное зрение накладывается на воображаемую картинку. Поражённый совпадением, я срываюсь с места. И, соскочив с подъёмника, прихожу в себя.

«CI» — это «сто один». Я вышел на сто первом ярусе. Хотя чем сто первый хуже, чем другие семьсот сорок шесть вариантов?

Оглядываюсь вокруг. Обычный квадратный зал, как всегда у подъёмника. Я здесь не был, но не покидает ощущение, что номер не совсем случайный. Где-то я его видел раньше.

На конвертах, вспоминаю я. Забирал здоровенные конверты из голубого ящика и относил маме в типографию. По масштабу их легко было отличить от отцовских.

Каждый раз при виде маркировки сто первого яруса мама усмехалась: «А, дорогой мой домине Казур, старый скрипун».

Если бы это услышала домина Варр, с ней случилась бы истерика. Казура она боготворила. Была б её воля, институтская программа по литературе состояла бы из Казура наполовину — как минимум. Но программу утверждал старший Кетони, и обычно под пристальным вниманием Дильгоса. Так что святое для толстой домины имя лишь пару раз упоминалось в списке дополнительной литературы. Тем проще нам было пользоваться её слабостью. Стоило кому-нибудь помянуть Казура или хотя бы произнести созвучное слово — домина Варр впадала в транс. Под её восторженный лепет остаток урока летел к Слепым Малышам.

Итак, я оказался во владениях человека, чьё имя не раз спасало меня от устных ответов. Вернее, во владениях кого-то из его родственников. Странно будет явиться в комнаты к известной личности только затем, чтобы спросить: «А у вас не появлялся такой седой и длинный?..»

Я утешаю себя: зато известность Казура — хороший предлог, чтобы пообщаться лично с ним, минуя остальное семейство. И чудаковатому старику не так страшно задавать дурацкие вопросы, разве нет?

Перед глупостями вредно думать подолгу. Я бы ускорил шаг, но чувствую себя так неловко, что ноги не слушаются, особенно под внимательным взглядом дежурного милита. Кое-как добираюсь до выхода, выглядываю в коридор и, покрутив головой, наугад поворачиваю налево.

Среди редких прохожих ищу самого нестрашного. Главное — никаких милитов. А вот мальчишка-редемптор подойдёт.

Ему лет десять. Красный свитер с зелёным орнаментом ярким пятном светится среди серого коридора. Сворачиваю ему навстречу — паренёк с недоумением смотрит исподлобья, норовит вильнуть в сторону, но я зову:

— Погоди. Привет. Можно спросить? — стараюсь говорить негромко, чтобы лишние люди не обернулись. И готов умереть от неловкости, когда понимаю, что и мальчик не услышал.

Он останавливается и во весь голос переспрашивает:

— Чего, домине?

Разум говорит, что никому до нас дела нет, но стеснение вопит в истерике: «Все на тебя смотрят! Все думают: а что он тут забыл?!» Я физически не могу повысить голос. Приходится поманить мальчика в сторону и наклониться к нему.

— Слушай, у вас… к вам… — язык путается в коротких словах, и я замолкаю на секунду, заставляя себя собраться. — Сюда приходил вчера вечером незнакомый аристократ?

Мальчик пожимает плечами.

— Приходил, наверное. Много кто приходит.

— Ты не видел?

— Нет, — он смотрит мне в лицо открытым взглядом. Если сосредоточиться на его глазах, можно не думать о прохожих. Так намного проще.

— Можешь провести меня к домине Казуру?

— К которому?

— Э-э… к писателю? — вопросительная интонация пробирается в голос против воли.

Мальчик дёргает растянутый ворот. Подумав, уточняет:

— Который старый, да?

— Вроде.

— Пойдёмте, — машет он головой.

Под ногами мелькают стыки плит. Мальчишка забавно семенит, держа руки прилипшими к телу, прихватывает широкие рукава. Свитер велик ему в плечах.

Всё это очень важно. Помогает не думать, что я буду делать дальше.

Мой проводник останавливается и вытягивает руку, касаясь пальцем двери:

— Вот его кабинет.

На створках нет резьбы, зато она расписана красными цветочками, и мальчишка рядом с ней смотрится живописно. Жаль только, что он убегает, не дождавшись моей реакции.

— Спасибо, — бормочу я ему вслед.

От неловкого предчувствия озноб холодом окутывает плечи. Я стучу костяшкой пальца по искусственному дереву. Тут же думаю: «Старик же глухой, наверное». Стучу ещё раз, громче.

— Ты думаешь, я оглох? Забыл, когда у меня рабочее время? — вскрикивает высокий старческий голос, заставляя меня отпрыгнуть от двери.

«Пока он дошаркает до выхода, я сто раз успею убежать», — утешаю себя и, выдохнув, отзываюсь:

— Если честно, домине, я и не знал, когда у вас…

В глубине кабинета скрипит стул, срываются с места быстрые шаги, и дверь распахивается.

— …Рабочее время, — заканчиваю по инерции.

Облегчение такое огромное, будто из моего тела в одно мгновение выкачали весь воздух. Хочется осесть на пол — я даже хватаюсь за откос, шершавый от цветочной росписи.

Придерживая дверь изнутри, Флавий стоит в полушаге от меня. Видеть его в этой обстановке странно, но я, как в нелепом сне, забываю удивиться. Гораздо сильнее смущает его нехорошая улыбка.

— Это Корнелий Дильгос, домине, — громко сообщает Флавий в сторону своим обычным вежливым тоном и тут же шипит: — Так и знал, что они тебя отправят!

В его голосе столько злости, что трудно не отшатнуться. Я трясу головой:

— Это не «они». Это Агата. Твой отец нам с ней обоим сказал не лезть.

— Корнелий Дильгос? — переспрашивает Казур, будто звук шёл к нему все эти несколько секунд. — Сын Теодоры?

— Да, домине, я вам говорил, что он может прийти, помните? — с готовностью оборачивается Флавий.

Я могу наблюдать, как меняется его лицо, пока он отводит от Казура взгляд и снова смотрит на меня: исчезает светская улыбка, черты застывают пронзительным холодом. Выдернуть бы его за руку из кабинета сию же секунду, заставить объясниться — но старик изводится в нетерпении:

— Ну и что там у вас? Пускай идёт сюда. Идите оба.

Флавий дёргает подбородком, приглашая следовать за ним, и, чуть шире приоткрыв створку, скрывается внутри.

Комната узкая, в центре — стол на высоких ножках, больше похожий на обеденный, чем на письменный. К стенам лепятся книжные полки — низенькие, мне по пояс. На них сверху, среди статуэток и прочих безделушек, расставлены маленькие белые вазочки — всего четыре штуки. В крайней левой — свежие побеги, кудрявые, ярко-алые, по комнате от них идёт травянистый запах. Лианы в следующей вазочке поникли и безвольно свисают на столешницу. В третьей плети засохшие, побуревшие, в последней — и вовсе голые. Полки с правой стороны усыпаны скрученными ломкими листочками.

— Вам нравится мой «умирающий букет», молодой человек?

Я вспоминаю, что забыл поздороваться, но Казур будто и не замечает этого. Он сидит в мягком кресле, положив на стол маленькие костлявые ручки. Под ногами у него деревянная скамеечка, на ногах — здоровенные туфли, и ничем не прикрыты лодыжки с узловатыми венами.

— «Умирающий букет»? — переспрашиваю я.

Он кивает и улыбается, демонстрируя слишком здоровые для его лет зубы — вставные, может быть?

— Да. Вам нравится?

Я качаю головой:

— Нет, домине, не очень.

— Так и знал! — Казур тычет в мою сторону пальцем. — Так и знал, что вы это скажете, Корнелий.

Меня коробит от того, как он произносит моë полное имя.

— Почему?

— Флавий сказал, вы любите рисовать. То есть вы художник — если ещё не на деле, то хотя бы в душе. Вы эстет. Вы любите красивое. В смерти нет ничего красивого.

— Да, наверное, — бормочу я, ощущая, как брови сами собой сползаются в гримасе недоумения. Это снова похоже на сон: череда случайностей привела меня к цели, но вместо того, чтобы забрать Флавия и уйти, я сам вязну в абсурде.

Казур, кажется, рад моему замешательству.

— Но идею вы должны были оценить, — продолжает он. — Каждые три дня я приношу новый букет, выбрасываю самый и старый и переставляю остальные. Круговорот жизни и смерти! Об этом важно помнить… хотя вам, впрочем, ещё не обязательно. Рано, — он смеётся дребезжащим смехом. Мне думается, что именно от этого смеха у него так много морщин. Слишком много: обычно у стариков только углубляются постоянные складки, но Казур будто высох и скукожился целиком.

— Как поживает ваша мать? — спрашивает он и, не дожидаясь ответа, машет ручками на нас с Флавием: — Ну садитесь уже оба, молодые люди! Неужели я каждый раз должен вас приглашать?

Я спешу опуститься на ближайшее кресло. Флавий занимает выгодную позицию: рядом со мной и напротив Казура. Теперь внимание старика рассеяно между нами, а я вынужден смотреть на хозяина.

— В общем, — Казур плавным жестом опускает ручки на стол. — Я остановился на том, что не хотел бы стать его глазами

— Чего? — вырывается у меня.

— Не «чего», а «чьими», молодой человек, — строго поправляет Казур. Морщится и трясёт головой: — Творец, ну я же с завтрака говорю, говорю и говорю, только дошли до самого интересного! Молодые люди! — дёргается он в сторону Флавия. — Будьте добры, разберитесь между собой, что происходит, и я продолжу.

Пускай старик решил, что можно обращаться к нам в совокупности, очевидно, что говорить приглашают не меня. Разворачиваюсь боком: несмотря на все ухищрения Флавия, наконец-то могу присмотреться к нему. Но рано радуюсь: он прячется за весёлой вежливостью, ещё более непроницаемой, чем недавний холод. Даже смотрит на меня, как обычно, прямо и спокойно.

— Ты сам, наверное, заметил, что Ризанетти в рукописях часто упоминает домине Казура.

— Заметил, — отзываюсь я сквозь зубы. Мысленно уговариваю себя потерпеть. Услышу что полезное — проще будет продолжить разговор наедине.

— Поэтому я написал домине Казуру, попросил рассказать о Ризанетти, тем более что рад был поводу с ним поговорить, — Флавий улыбается старику. Тот трясёт головой, будто пытается кивать на каждый слог. — Домине Казур ответил, что я могу зайти в любое время…

— Но я вряд ли рассчитывал, что мои слова воспримут так буквально! — вставляет Казур и дребезжит сухим смехом.

Флавий поясняет:

— Я пришёл после ужина, мы разговорились о книгах, о Ризанетти не успели, а просидели до отбоя. Так что домине Казур любезно разрешил мне переночевать в гостевой спальне.

— Не выгонять же в темноту молодого человека, который в такие-то годы и так любопытно рассуждает об «Отражениях»! — старик изображает шутливый тон, но я не могу удержать злую мысль: «Да ты бы его и выгнал, заговори он о чём другом, кроме твоей писанины!»

Фраза «в такие-то годы» неприятно действует на Флавия: бледный румянец проявляется на скулах, но он только кивает:

— Благодарю, домине, — и продолжает: — А после завтрака мы добрались и до Ризанетти. Домине Казур рассказывал, как они общались в мо… раньше.

Позабыв, что предлагал нам «разобраться самим», Казур снова перебивает:

— Да, мы были не то чтобы приятелями. Мы друг друга раздражали, по правде. Но! — он вскидывает указательный палец. — Мы оба не любили Моссов, а Моссы не любили нас. Там была история — не знаю, вы слышали про покушение? — он хватается за край стола и обводит нас жадным взглядом, окончательно созревший, чтобы снова трещать без умолку.

— На Мосса-управителя? — уточняю я.

— Да, да, да! — кивает Казур так усиленно, что вместе с головой сотрясаются плечи. — Подсыпали яду в чию, он чудом не помер. Как в заезженных детективчиках. Единственное, что сделали небанально, — отвели подозрение на меня. Удачный был момент. Меня бы зарезали до суда — сами отравители, скорее всего, но Элио вытащил. Я думаю, он надеялся, что я в самом деле это сделал, — Казур щурится, как заговорщик.

Слова копятся, копятся и копятся внутри. Стискиваю зубы, но со звоном срывается последняя капля — и я обрубаю:

— Не надеялся.

Флавий резко поворачивает голову. Я на него не смотрю, потому что пытаюсь выдержать оборону под любопытным взглядом Казура.

Старик переплетает пальцы и наклоняется вперёд, съезжая на краешек кресла. Говорит ласково, будто бы без задней мысли:

— Но вы ведь не можете этого знать, Корнелий.

— Я читал его воспоминания! — произношу это вслух и только тогда понимаю, какой невесомый нашёл аргумент.

— Да, он много записывал, потому что много был один, но я с ним общался, — говорит Казур без улыбки, наклонив голову. — Я представляю его образ мыслей.

Мне очень многое хочется ответить. Что Ризанетти был другом Дильгоса, и дядя не мог ошибаться, когда говорил о нём хорошо. Что Ризанетти не стал бы врать самому себе в записях, которые никому не собирался показывать. Что Ризанетти, в конце концов, раздражал Казура, старик сам сказал. Это ли не повод для несправедливости?

Но мысли смешиваются, и слишком длинная пауза нужна, чтобы разделить их. Всё, что мне остаётся, — это повторить с нелепым упрямством:

— Он не мог желать Моссам смерти.

Флавий толкает меня коленом, но Казур уже и сам улыбается с мерзким всепонимающим выражением:

— Не смерти, молодые люди, ну о чём вы. Просто я подумал: Элио мог бы порадоваться, что кто-то не побоялся… ладно, вслух не стоит, вы понимаете. Может быть, я прав, — он изящным жестом указывает сначала на себя, потом в нашу сторону, — а может, и вы. Элио был необычным человеком, ничего о нём не скажешь наверняка.

Флавий набирает воздуха в грудь, чтобы перевести разговор в безопасное русло — я слышу короткий вдох и тороплюсь вставить вопрос:

— Он был сумасшедшим?

— Нель, — коротко произносит Флавий среди длинного выдоха, и его досада колет меня физически.

Казур трясёт головой, округлив глаза:

— О да, на всю голову. Но! Если бы Элио был нормальным, мне бы не на что было рассчитывать. Совсем не на что. У него совершенно не было причин меня спасать, даже если бы он и надеялся на что-то насчёт Моссов, — старик вскидывает, как мне кажется, лукавый взгляд, но тут же машет руками: — Ладно-ладно, пускай не надеялся. Но причин мне помогать не было. И возможностей тоже.

— А что за глаза, домине? — Флавий подпирает ладонью подбородок. Кажется, он потерял надежду вывести разговор в адекватное русло. Или это напускное, чтобы я не влез раньше времени.

С Казуром происходит что-то странное. Лицо расплывается, разглаживаются морщинки.

— Вы читали «Скользкую лестницу», молодые люди?

— Конечно, — улыбается Флавий и, не меняясь в лице, наступает мне на ногу. Он прекрасно помнит, как домина Варр выгнала меня из кабинета: я добрых полчаса доказывал ей, что в любовной линии «Скользкой лестницы» нет ничего красивого. Это приятное воспоминание: я так разозлился, что ораторское искусство пробудилось из спячки, и у домины не осталось аргументов кроме «Выйди вон».

Я был бы рад, если бы Казур нас выставил поскорее. Но жëсткий каблук Флавия делает своë дело: я задерживаю дыхание, чтобы не сморщиться от боли — и упускаю возможность вставить слово.

Казур распевает, жмурясь:

— Я должен поблагодарить Элио за некоторые идеи. Помните, как Лисса узнаёт секрет Эжени? Там немного другое, пришлось приплести семейную магию, ритуал, вы знаете, — он с заметным усилием возвращается от подробностей сюжета к реальности. — Но с Элио было иначе. Я говорил, он много оставался один, и ему это нравилось, но не когда его запирали насильно. Брат пытался его уберечь.

— От Моссов?

— От Моссов и не только. Не суть. Главное, Элио неделями не выходил из комнаты, но знал то, чего знать не мог, — Казур, наклонившись вперёд, вдруг выкатывает глаза и шепчет: — Он видел чужими глазами. Глазами некоторых людей, тех, кого считал самыми близкими. Глазами твоего дяди, например, — сморщенный палец вытягивается в мою сторону.

Становится не по себе. Хочется вскочить, выбежать из кабинета — и поскорее к подъёмнику, подальше от этого яруса с номером-словом, подальше от жутких разговоров. Но я ни звука не могу произнести, не то что с места сдвинуться.

«Чего я вообще боюсь?» — проносится отчаянная мысль среди туманного звона.

— Вам об этом домине Дильгос говорил? — спрашивает Флавий тем временем.

— Нет, Элио. Элио рассказывал о Дильгосе — о Троготе, в смысле, все зовут его Дильгосом…

Их голоса доносятся издалека, я их не слушаю. Тело становится чужим и холодным. Кружится голова, но совсем чуть-чуть. Главное — всё пусто и далеко.

— Нель!

Флавий сжимает моё плечо.

— Нель. Всё в порядке?

— Молодой че-ло-ве-ек! — Казур машет рукой у меня перед лицом. Вернее, возле уха, потому что я уже отвернулся. Смотрю Флавию в глаза, будто ищу в них следы собственных видений. Дрожат зрачки, слившиеся с тёмной радужкой, и беспокойная складка собираются между бровей.

Я вижу то, что есть. Вот он, мир, отчётливый до последней детали. Вот человек, живой и невыдуманный.

Я переволновался, а чокнутый здесь только Казур.

— Голова закружилась, — говорю я. Слова выходят как-то по отдельности друг от друга. — Я проспал, забыл позавтракать, наверное, в этом дело.

Флавий отстраняется и с коротким вздохом трёт переносицу.

— О Мастер… Воды не хочешь?

— Можно, — киваю я.

— Вон там, — указывает Казур.

Флавий тянется к стеллажу за прозрачным графином. Я слежу за его движением — и краем глаза вижу ещё одну тонкую фигуру. Тёмные волосы скрывают лицо, склонённое над первым из «умирающих букетов». Вздрогнув, оборачиваюсь всем корпусом. Никого нет.

— Точно всё нормально? — спрашивает Флавий, и я чувствую его напряжённый взгляд.

Нужно смотреть только на свои руки. Чтобы больше ничего лишнего не увидеть.

— Да, спасибо, — мелко киваю я. Нащупав стакан, делаю большой глоток.

Кто-то невесомо касается моих плеч и шепчет:

— Чувствуешь, водичка пахнет стариковщиной? — в дыхании нет тепла, но есть цветочный запах. — Он убивает цветы ради искусства, этакий умник. Долго ещё будешь его слушать?

Я прихожу в себя, стоя на ногах. В горле першит от недавнего кашля. В прозрачной луже под столом — крупные осколки.

— Извините, — бормочу я, пятясь к двери.

В коридоре прилипаю спиной к стене, лопатками вжимаюсь в холодный камень и пытаюсь дышать медленно.

Слышу, как Флавий оправдывается за меня перед Казуром. Старик отвечает, и его скрипучий голос эхом прыгает в опустевшей черепной коробке.

«Он был сумасшедшим?» — «О да, на всю голову!»

«Сам ты свихнулся, домине Казур, — думаю со злостью. — Даже хуже: здоров, но хочешь, чтобы все считали, будто ты свихнулся».

Флавий, выскочив в коридор, оглядывается по сторонам. В эту секунду у него беспомощный вид. Он тут же оправляется, примеряет спокойное лицо и ко мне идёт быстрым шагом, но всё-таки не бегом.

— Я боялся, что ты убежишь. Всё нормально. Я хочу сказать, с домине Казуром всё нормально, — Флавий осторожно улыбается. — С тобой — не знаю.

Наверное, думает, что я не заметил мимолётного выражения. Но я заметил, и теперь в лицо ему смотреть стыдно, не то что рассказывать о проблемах. Я пришёл сюда помогать, а вместо этого устроил сцену. Флавию своих неприятностей хватит на месяц вперёд, а он разбирается с чужими заскоками.

Ковыряю стык плит носком ботинка и качаю головой:

— Со мной всё хорошо. Я просто разозлился.

Это звучит глупо, но не глупее правды.

— Разозлился? — переспрашивает Флавий, приподняв бровь. — Извини за откровенность, но глаза у тебя были дикие.

— Как у Казура? — шутка вдруг кажется такой удачной, что я хохочу. Смех сгибает меня пополам, смех выжимает из лёгких весь воздух, и уже не весело, а снова страшно. Я съезжаю спиной по стене и зарываюсь руками в волосы. Поднимаю взгляд на Флавия и качаю головой — сам не знаю, что хочу сказать.

Флавий смотрит на меня пару секунд, как бы раздумывая. Снимает пиджак, чтобы полы не проволочь в пыли, и, перекинув его через локоть, садится на корточки напротив меня.

— Мы не сможем уйти, пока не расскажешь.

— Ты должен рассказывать, а не я!

— Да, наверное, — он поджимает губы, на мгновение позволяя иронии прорваться сквозь серьёзность. — Но пока не получится.

Флавий может строить спокойное лицо, сколько хочет, но я вижу, что ему плохо. Чувствую это в голосе, в неуловимых движениях мимики, да просто в воздухе. Я привык чувствовать, что он чувствует.

— Как ты узнал, где меня искать? — от его мягких, но требовательных интонаций невозможно отмахнуться.

Глотнув воздуха, я закрываю глаза и стараюсь на одном дыхании выдать как можно больше слов, не задумываясь о смысле:

— Я узнал, на каком ты уехал подъёмнике, а потом просто сел на него же и спускался, пока… Пока не приехал на сто первый. Я просто понял, что надо здесь выходить.

— Как понял?

Стараюсь выровнять голос под стать спокойным вопросам.

— Просто понял, не знаю. Сначала пытался… — чуть не говорю: «представить, как ты себя чувствуешь», но вовремя спотыкаюсь, — думать как ты. А потом прочитал число.

— То есть? — наклоняет голову Флавий.

— Ну, то есть цифры прочитал как буквы. Понятия не имел, где выходить, а тут на стене написано: «ci». Я и вышел.

Флавий смотрит мне в лицо пару секунд. Уголки его губ ползут кверху, он прячет лицо в ладонях и тихо смеётся.

— Творец мой Мастер… Это нужно записать, — он взглядывает по сторонам — проверяет, не идёт ли кто — и снова обращается ко мне. — Ты же не станешь переносить на себя сказки Казура, которые тебе никогда не нравились?

Я молчу. Флавий вздыхает:

— Ясно. Нель, он ищет параллели в реальной жизни со своими историями и радуется, как младенец. Он любит чудить, ты сам видел. Со стариками так бывает.

— Как будто ты много знаешь стариков, — бурчу я.

— Не важно. Казур не может знать, о чём Дильгос рассказывал или не рассказывал Ризанетти.

— Тогда выходит, что я того?.. — стучу себя пальцем по виску.

— Почему?

— А чем вообще психи отличаются от нормальных людей? Видят то, чего нет, не стыкуют причины и следствия, — откинув голову назад, я упираюсь макушкой в стену. — Как я тебя нашёл?

— Ты хочешь сказать, — говорит Флавий медленно и раздельно, — что ты нашёл меня, потому что «того»?

Я хмурюсь, скосив на него глаза.

— Ну… нет.

— Но ты именно это только что сказал.

— Нет, другое! — поёрзав, я усаживаюсь на пол, скрестив ноги. Под скептической усмешкой Флавия сдаюсь: — В смысле, я другое имел в виду.

— Ты готов был выйти наугад на любом ярусе, правильно? — каждую фразу он подчёркивает дирижёрским жестом. — Но на самом деле выбирал тот, о котором знаешь хоть что-нибудь. Я не прав?

Я неопределённо качаю головой.

— Я прав, — заключает Флавий. — Ты, например, слышал много раз, что на сто первом живёт Казур.

— Но я об этом не думал!

— Может, и думал, просто не помнишь. Мозг воспользовался нужной информацией до того, как ты её осознал. О чём-то таком рассказывал Дильгос, помнишь?

Дядины рассуждения о работе мозга я помню, пускай и очень смутно. Лет пять назад он так заинтересовался этим вопросом, что всё свободное время просиживал в элерской лаборатории. Нас тоже таскал туда несколько раз. И пока Флавий, распахнув жадные глаза, слушал о последних научных изысканиях, я выкрал из смежной комнаты чёрно-белого котёнка с обритой головой, приготовленного для экспериментов.

— Наверное, — помедлив, киваю я, соглашаясь со всем и сразу.

Флавий, взглянув по сторонам, поднимается на ноги.

— Нам лучше выйти в главный коридор, а то для знакомства с остальными Казурами сейчас не время, мне думается.

Я поднимаюсь, стараясь не слишком виснуть на протянутой мне руке. Но Флавия не выпускаю — перехватываю за рукав. Он смотрит вопросительно. Я шевелю губами, но слова застревают в горле.

Как рассказать о ночном госте? И надо ли? Я почти спокоен, сам могу рассуждать в том же духе: тогда, на пятьдесят четвёртом, это был сон. А сейчас — страх, наложившийся на усталость. Наверняка Флавий так и сказал бы.

— Что такое? — спрашивает он.

— Ничего, — выдохнув, я разжимаю пальцы. — Хватит со мной возиться, пойдём.

Шагаю вперёд и слышу, как Флавий фыркает.

— Что?

— Ничего. Идём, — он кивает в противоположную сторону.

Втягиваю воздух сквозь зубы и, крутанувшись на каблуках, плетусь за ним. Моя очередь задавать вопросы, но знать бы, с чего начать.

— Почему ты пошёл к Казуру, а не к нам?

Флавий взглядывает на меня через плечо.

— А ты знаешь, что случилось?

— Примерно догадываюсь. Очень примерно. Никто ничего не знает, кроме твоего отца, а он меня выпроводил.

Флавий, поджав губы, возводит взгляд к потолку. Долго молчит — сдерживает очень много слов, выбирает среди них самые безобидные.

— Я с Казуром договорился о встрече, ты слышал. Думал даже тебя позвать. Но раз уж… — он замолкает ещё на пару секунд, прерывисто выдыхает. Продолжает, со странной осторожностью выговаривая слова, будто боится не совладать с голосом: — Одним словом, я не хотел ни с кем разговаривать, а Казур не стал бы меня расспрашивать, потому что ему дела нет.

— Я бы тоже не стал спрашивать, если бы ты попросил!

Флавий улыбается:

— Зато видишь, мы кое-что ещё разузнали о Ризанетти.

Когда он начинает отшучиваться — это плохо, просто хуже нет.

— Слушай, я всё тебе объяснил. Теперь твоя очередь.

Как ни стараюсь держать себя в руках, слова звучат с нелепой обидой. Я жду, что Флавий снова рассмеётся, но вместо этого он, перестав улыбаться, склоняется ко мне и шипит:

— Может быть, я преувеличиваю, но мне почему-то кажется, что у меня проблемы посерьёзнее твоих, прости, нервных тиков. Не мог бы ты подождать?

Он ускоряет шаг. Я едва поспеваю следом, судорожно соображаю, что ещё сказать. Говорить нечего. Мелькает мысль: развернуться бы сейчас, и пусть Флавий идёт один, куда хочет. Так было бы проще всего, но ведь я остыну и буду искать его снова.

Мы молча минуем коридор за коридором, ныряем из арки в арку, пока не вылетаем в главный коридор. Здесь волей-неволей замедляемся: слишком тесно, да и Флавий не хочет выглядеть странно.

Я стараюсь держаться рядом, что в толкучке нелегко, и предлагаю:

— Может, зайдём поесть? К себе на ужин уже не успеем.

— Не хочется, спасибо, — отзывается Флавий и, поморщившись от собственной резкости, добавляет: — То есть это мне не хочется. Ты голодный?

— Да нет ещё.

— Врёшь, да? — он пытается улыбнуться — спрятать стыд за насмешкой.

— Это ты врёшь! — не выдерживаю я. — Ты без денег, да?

Об этом стоило бы спрашивать потише. Флавий, быстро взглянув по сторонам, подталкивает меня направо, к каналу.

Над водой, напоминающей жидкий металл, перекинут мостик. Пересечёшь его — окажешься на выступе в два шага шириной, который тянется вдоль канала, насколько глаз хватает. И выступ, и стена до самого потолка скрыты под кудрявыми побегами всех оттенков от бледно-розового до бордового. Несколько фигур, пёстрая одежда которых теряется на фоне листвы, щёлкают секаторами — не дают лианам пробраться в ниши, под сводами которых переливаются крохотные фонтанчики.

Я бы с радостью сел в нише, но редемпторы ходят слишком близко, а подслушивать у них за грех не считается. Редемпторы знают всё и обо всех. Кто не сумел говорить потише, тот сам виноват.

К мостику Флавий даже не приближается. Проходит вдоль воды, добрых десять секунд рассматривает мраморный бортик и вдруг опускается прямо на него, спиной к каналу. Что-то неправильно в этом жесте: мне можно садиться куда попало, а Флавий должен заботиться о чистоте костюма и брезгливо поджимать губы: «А вдруг тут ногами ходят или волокуши трутся?» Флавий в ответ на неловкие вопросы должен каменеть лицом или хотя бы смеяться. Не положено ему выглядеть таким потерянным и виноватым. Просто нельзя.

Я сажусь рядом. Удобно: бортик широкий, высотой с обеденный стол. Только острый край врезается в ноги.

— Извини, — говорит Флавий, как всегда, опережая меня с выбором слов. — Мне кажется, я не понимаю, что происходит.

Я и сам мало что понимаю, поэтому озвучиваю первое, что приходишь в голову:

— Это как во сне, когда долго-долго ходишь кругами, и всё так нудно, потому что никак не доберёшься до цели, и вообще уже не знаешь, что тебе нужно, а все мешают. Да?

— Да, — кивает он с коротким смешком. — Я думал, что у Казура соберусь с мыслями, но как-то не вышло. Зато отвлёкся. Тоже неплохо, да?

— Да.

— Что-то мы по кругу ходим, — замечает Флавий, но улыбка гаснет, едва мелькнув на его губах.

Предложение наконец складывается, и я спрашиваю:

— Домине Зарус узнал про вас?

— Про меня. Ничего не было, я же говорил.

— Тогда почему ты здесь?

— Почти ничего, — уступает Флавий. — Ничего хорошего так точно. Помнишь последнее письмо? — он с нарочитым вниманием всматривается в торговые ряды. Знает, что я-то помню, а вот сам предпочёл бы забыть. — Я там кое-что не договорил.

— Теперь, пока не расскажешь, не уйдём, — передразниваю я его слова.

Флавий взглядывает на меня с удивлённой усмешкой:

— Какой ты иногда…

— Злой?

— Невинно-злопамятный, — он поправляет манжеты и, будто под этот машинальный жест объясняться проще, говорит: — Мы с Фелицией не просто так заговорили про возраст. Нужно было тебя слушать.

Я и представить не мог, что он скажет такое когда-нибудь. Почему-то хочется оправдаться, но Флавий поднимает руку:

— Тихо, погоди. Мне сложно объяснять, я сам ещё всего не обдумал, поэтому не перебивай, будь добр.

Я мелко киваю, показывая, что слушаю. Даже отворачиваюсь, чтобы не смущать его пристальным взглядом. Пестрящий человеческий поток размывается перед глазами, и на подвижном, шумном и дышащем фоне воображение рисует картины куда правдоподобнее, чем смогло бы в тишине и пустоте.

Фелиция, как обычно, устроилась на столе. Сложив на коленях руки, тискает собственные пальцы.

— Мне кажется, нам нужно иногда говорить о чём-нибудь кроме книжек. То есть это очень интересно, конечно. Просто нужно. Нужно что-нибудь ещё.

Пока она не поднимает глаз, Флавий смотрит на мачеху пристально и неподвижно. Привалившись к изголовью кровати, он скорее стоит, чем сидит, но едва ли замечает неудобство. Улыбается уголками губ:

— Согласен, нужно. Только не о работе.

— Нет-нет, точно не о работе, — она, смеясь, трясёт головой, и Флавий отводит взгляд, заметив движение зрачков в свою сторону. — Давай начнём с тебя и с папы.

Улыбка Флавия становится шире, но будто натягивается.

— Давай лучше о тебе. Расскажи, например, давно ты увлекаешься дипломатией?

Он хочет смутить, но Фелиция смеётся, комкая в пальцах юбку.

— Какая дипломатия? Флавий, — она наклоняется вперёд, ухватившись за край стола, — вы теперь моя семья, и я хочу понимать… — споткнувшись, жестикулирует в воздухе.

Флавий с насмешливым любопытством наклоняет голову:

— Что?

— Всё, — Фелиция хлопает по столешнице, припечатав весомое слово. — Со слов Эстиниана я бы подумала, что вы друг друга обожаете. То есть я так и думала, пока ты не отказался прийти на свадьбу.

— И тогда папа заговорил по-честному?

— Да, вроде бы, — соглашается Фелиция, передёрнув плечами. — Но он только хорошее о тебе говорил.

— Столько хорошего, что ты испугалась?

Мачеха смеётся, вскинув брови:

— Кто кого испугался?

— Больше всех, конечно, папа.

— Бессовестный! — она легонько пинает его по ноге. Флавий задерживает взгляд на маленькой босой ступне. И вздрагивает, ощутив прикосновение к руке.

— Флавий, — Фелиция подаётся вперёд. Глаза у неё круглые и серьёзные. — Что у вас не так? Расскажи мне.

До мурашек невесомое касание скользит от костяшек к кончикам пальцев. Ещё один вздох — и растает в воздухе. Флавий ловит руку мачехи, и равнодушный голос звучит в разлад с этим быстрым, неловким движением.

— У нас всё не так. Не сошлись характерами.

— Разве Эстиниан такой сложный?

Флавий пожимает плечами. Опускает рассеянный взгляд и, будто решившись, большим пальцем гладит её ладонь. Фелиция дёргает бровями в мимолётном удивлении, но руку не убирает. Ждёт.

— Чем он тебе понравился?

— Эстиниан? — Фелиция качает головой, выпятив нижнюю губу. — Не знаю, я решила, что мне с ним хорошо. Такое не объясняют.

— Всё происходит само собой, — кривит губы Флавий, цитируя слова, тысячи раз повторённые из тысячи уст.

— Ну да, — соглашается Фелиция.

Флавий приподнимает её руку, переплетает их пальцы в воздухе.

— Ты его любишь?

— Что за вопросы? — смеётся мачеха. — Я же говорила.

— Не говорила, — Флавий тянет её на себя. Фелиция послушно соскальзывает со стола, делает шаг босиком по ковру. Их колени почти соприкасаются. У Флавия подрагивают пальцы. Слишком много храбрости ушло на последнее движение. Мгновение назад такой взрослый и уверенный, он замирает, приоткрыв губы — забывает о привычке следить за выражением лица. Напряжённый, узявимо открытый, боится собственной надежды и ждёт чего-то.

Мачеха скользит взглядом по стене над головой пасынка — и будто впервые замечает женский портрет.

Чёрные глаза без выражения смотрят с холста куда-то за пределы стен.

Фелиция собирает брови домиком.

— Ты злишься на него из-за матери, да?

Флавий сжимает губы. Выпускает её руку и с натугой усмехается:

— Проще всего мне сказать «да», чтобы ты успокоилась. Зачем это всё?

— Просто вы взрослые люди, и кто-то должен привести вас в чувства.

— Например, ты?

— А почему нет?

Флавий поднимается так резко, что Фелиция, хмурясь, отступает к столу. Сам жалея о несдержанном движении, он прячет руки за спиной и склоняется над мачехой.

— Почему ты сюда приходишь?

— С Эстинианом я тоже говорю.

— Мне всё равно. Я спрашиваю: почему ты вообще сюда приходишь? Ты это первая начала.

— Что «это»? — растерянно улыбается Фелиция.

— Вот и я тебя спрашиваю.

— Я с самого начала пытаюсь быть с тобой в хороших отношениях. Это же естественно.

— Чтобы быть со мной в хороших отношениях, достаточно желать друг другу «доброго вечера» за ужином.

— Ты переоцениваешь свою уживчивость, — Фелиция поджимает губы, чтобы сдержать улыбку, и берёт Флавия за руки уже совсем иным, покровительственным жестом. — Я рада, если ты тоже думаешь, что мы подружились.

— Так, — фыркает он.

— Правда, рада, — кивает мачеха, не замечая иронии. — С тобой интересно. Ты очень умный для своих лет, и…

— Для своих лет? — переспрашивает Флавий.

Споткнувшись, Фелиция пожимает плечами:

— А что?

Флавий высвобождает руки — она почти и не держит — садится на изголовье, вскинув подбородок, спрашивает:

— То есть ты считаешь меня ребёнком?

— А кем ещё тебя считать, стариком, что ли? — улыбается она. — Тебе всего семнадцать. Иногда я об этом забываю, но потом ты задаёшь такие вопросы…

— Это закономерный вопрос.

— Ладно, хватит об этом, — махнув рукой, она отворачивается к столу. Оглядывает аккуратно сложенные бумаги, карандаши в стакане, и тянется к верхней книге в стопке: — Я вот этого не видела.

Флавий, одним движением оказавшись на ногах, накрывает книгу ладонью. Фелиция, отдёрнувшись, прижимает руку к груди. Собирает лоб обиженными складками. Флавий улыбается ей с таким же выражением, как отцу за столом:

— Я тебя задел? Извини. Я понимаю, что тебе скучно, но не надо ничего здесь брать.

— Скучно? — полуосмысленно переспрашивает Фелиция.

— Папа работает, у него не так много времени на тебя, как хотелось бы вам обоим. Я понимаю. Почему бы не пообщаться с ребёнком в качестве развлечения? Он же такой забавный, когда пытается рассуждать о чём-то серьёзном!

Фелиция, сдвинув брови, торопится перебить:

— Флавий, я не то… Ты что-то себе придумал.

— Это точно, кое-что я себе придумал, — кивает Флавий и отстраняется, разворачиваясь боком, чтобы протиснуться мимо шкафа. — Извини, я вспылил. Бери, что хочешь. А мне нужно в архив.

— Сейчас — и в архив?

Он не отвечает. Выходит из комнаты и прикрывает за собой дверь — без хлопка, с нарочитой аккуратностью.

Широкими шагами Флавий влетает в маленький кабинетик. Запирается на защёлку и, развернувшись спиной к двери, несколько минут, наверное, стоит неподвижно. Потом, стряхнув задумчивость, приходит в непрерывное движение.

Размашисто, не заботясь о помарках, пишет мне письмо. Исчезает ненадолго, чтобы опустить его в ящик, а вернувшись, запирается снова и в самом деле открывает низенькую дверку в архив.

Искусственное дерево, старея, приобретает особый сладковатый запах. Так пахнет в тесном проходе, где с обеих сторон, от пола до потолка, громоздятся ячейки с бумажными метками. Чередуются светлые и тёмные дверцы — комната похожа на складную коробку для шахмат: разложишь — получится клетчатое поле.

Ящики, несмотря на тяжесть бумаги, легко скользят по рельсикам. Флавий выдвигает их один за другим — перебирает ярлыки, ищет документы, потерявшие своё место. Находит не один десяток, особенно среди старых, и вытаскивает, пристраивает на место. Это долго, но Флавий нарочно не торопится.

Когда в десять часов гасят свет, он ручным выключателем зажигает лампу в кабинетике и, протянув провод от стола, ставит её на порог. Длинная тень скользит по клетчатым ячейкам. Бесконечными рядами чередуются числа и буквы. Они почти ничего не значат, кроме дат, имён и номеров, и это хорошо.

Маркировки размываются в полумраке, глаза ноют от сухости, и Флавий наконец решает, что пора закончить. Тело тяжелеет — трудно заставить себя нагнуться, чтобы переставить лампу на стол. Но под механическую работу мысли улеглись — и решение, оформившись, новым разрядом запускает утомлённый мозг.

Флавий кладёт чистый лист в пятно света и пишет — не спеша, но и не позволяя себе задуматься надолго. И уже без помарок.

За завтраком он улыбается, как обычно, и на трёхчасовой сон намекает только сгустившаяся под глазами синева.

Эстиниан первым уходит из-за стола. Фелиция поднимается следом, но Флавий, будто вспомнив о чём-то, зовёт:

— Лица. Если десятники сегодня донесут заявки на снаряжение, можешь перенаправить ко мне.

Она приподнимает брови:

— Зачем? Там всего трое опоздали, я успею разобраться.

— Освободишь себе лишние полчаса.

Фелиция смеётся:

— Зачем?

Флавий тщательно вытирает руки и вынимает из кармана незапечатанный конверт.

— Прочитай вот это.

Фелиция оглядывается на двери — Эстиниан давно скрылся в коридоре, вряд ли расслышав даже начало разговора.

— Что это? — хмурится она.

— Я не обо всём могу говорить вслух.

Мачеха пальцами раздвигает конверт, но Флавий, не сдержав порывистого движения, хватает её за локоть. Фелиция, вздрогнув, испуганно смотрит на него.

— Извини, — Флавий, выпустив её, отступает назад. — Не надо читать при мне, пожалуйста. И никому не показывай. Хорошо?

— Хорошо, — дёргает плечом Фелиция.

Он кивает:

— Тогда удачного дня.

Прощаться нет смысла, им по пути, но Флавий мачеху не ждёт.

— А что ты написал? — спрашиваю я.

Флавий вытаскивает из внутреннего кармана сложенный вчетверо лист, уже без конверта, и протягивает мне, не глядя. Он вообще смотрит только вперёд, будто высматривает что-то в торговых рядах, и между бровей у него ложатся две маленькие вертикальные морщинки.

Я не сразу решаюсь развернуть тонкую бумагу.

— Фелиция вернула?

— Нет. Я сам забрал. У папы.

Фразы выходят отрывистыми, Флавий хмурится сильнее и сжимает губы. Я понимаю, что лучше не заставлять его говорить. Хочу спрятать письмо, но Флавий, тронув меня локтем, глазами указывает на лист. Он хочет, чтобы я прочитал.

Я не уверен, что хочу, но читаю.

«Прежде, чем начну, я должен извиниться. Вчера вечером я задавал неприятные вопросы и вёл себя действительно как ребёнок. Я обещаю, что не повторю подобного поведения. Однако есть вещи, говоря о которых, я могу снова не удержать себя в руках. Поэтому прошу уделить четверть часа моему словоблудию — извини, я не умею писать коротко. Ты можешь не отвечать. Просто имей в виду всё, что я скажу — и сейчас, и сколько угодно лет спустя.

Я не верю, что ты не знаешь, как я к тебе отношусь. Своим глупым поведением я выдаю себя ежедневно, но, раз мы продолжаем общаться, полагаю, тебя эта глупость не слишком раздражает.

Ты мне дорога, и я хочу, чтобы ты была счастлива. И ещё я знаю папу. Ты спрашивала о матери — и да, ты была права, у меня есть личные обиды за неё.

Некрасиво и неправильно писать об этом, но наверняка ты сама подозреваешь: папа изменял ей. И когда мама была ещё здорова, и во время болезни. Я слишком хорошо это помню.

Ты веришь, что люди меняются? Меня учили, что так не бывает, но, если ты не согласна, разубедить тебя я не смогу. Может быть, ты окажешься права. Может быть, папа привязан к тебе и будет вести себя иначе, только я в это не верю.

В ближайшее время я получу место в Императорской канцелярии. У меня есть несколько идей, как это устроить. Если не сработает ни одна — придумаю новые пути. Мне подойдёт самая крошечная должность, я готов начинать с малого, готов работать без выходных, потому что собираюсь добраться намного выше, чем позволяет принадлежность к пятьдесят четвёртому ярусу.

Не знаю, сколько понадобится времени — десять лет или даже двадцать, но ты увидишь, как я добьюсь своего. И если к тому моменту ты поймёшь, что я был прав, то есть папа снова возьмётся за своё, то ты всегда сможешь обратиться ко мне за любой поддержкой. Если же у вас всё по-прежнему будет хорошо, то я так же буду рад тебе помочь чем бы то ни было при необходимости. А в твоём праве останется решать, есть ли смысл до конца жизни скучать со стариком.

Надеюсь, ты не увидишь ничего обидного в моих рассуждениях о неблизком будущем. Я всего лишь обещаю, что смогу позаботиться о твоём счастье и сделаю для этого всё возможное не только через десять лет, но и прямо сейчас, если понадобится.

Я буду благодарен, если ты порвёшь письмо или хотя бы спрячешь как следует: его ни к чему видеть кому бы то ни было, кроме тебя.

Спасибо и за то, что нашла время прочитать.

С любовью и уважением,

Флавий».

— Не грызи ногти.

— Это не ногти, — отмахиваюсь я, но руку опускаю. Сложив лист, исподлобья смотрю на Флавия — он с неожиданным вызовом приподнимает подбородок, будто предлагает: «Ну давай, можешь меня ругать». Терпеть не могу это выражение, но понять его нетрудно: такие откровения дорого даются.

— Зачем ты это вообще?

Флавий фыркает.

— Потому что надоело строить из себя весёлого друга. Лица всё видела и без моих признаний. Я хотел, чтобы мы вели себя откровеннее. Так было бы проще.

— Думаешь?

— Думал.

Я молчу пару секунд. Кручу письмо в руках, пытаюсь расправить помятый уголок.

— А домине Зарус как узнал?

— От Лицы, конечно, — Флавий снова отворачивается, плотно сложив руки на груди, будто его знобит. Может быть, и знобит в самом деле.

— Она просто отдала ему письмо? — я наклоняюсь, пытаясь заглянуть ему в лицо. — Просто взяла, прочитала и отнесла ему?

— Не знаю.

— Но тебе она ничего не сказала?

— Нет. Зачем?

Когда Флавий пытается выдавить усмешку, у меня что-то сжимается внутри. Ну что он сейчас хочет доказать, да и кому?

— А что домине Зарус? — спрашиваю я после паузы.

— Домине Зарус сыграл оскорблённую невинность. Оказывается, без его неусыпного участия из меня бы ничего путного не вышло. Вернее, не вышло бы и того беспутного, что есть сейчас.

— Ты сам ушёл или?..

— Или, — обрывает Флавий.

Всё серьёзнее, чем когда-либо прежде. Потому что дело далеко не в одной Фелиции. Нельзя сказать, что она только повод. У Флавия с отцом каждая причина — настоящая, и в этой истории все обиды свились единым клубком.

У домине Заруса трясутся руки, и лицо будто судорогой свело. Он берёт письмо двумя пальцами, разворачивает, встряхнув в воздухе, и суёт в лицо сыну. Флавий отстраняется, смотрит с деланным недоумением.

— Скажи словами, папа.

Бумажка трепыхается, полусмятая в потном кулаке.

— Объяснишь мне, что это? — голос дрожит, разумеется, от злости, но звучит почему-то испуганным.

— Не объясню, — обрубает Флавий. Он бледнее обычного, он чуть не задыхается от собственной наглости, но воздух глотает маленькими порциями, лишь бы не выдать себя.

Эстиниан медленно опускает руки.

— Что?

— Я ничего не стану объяснять. Это личное письмо. В личном письме я не обязан говорить так, как тебе нравится, и если…

Выверенная речь рвётся пополам. Звонкий шлепок оглушает на мгновение и отца, и сына.

Флавий, дёрнув головой, прижимает руку к щеке. Округляет глаза с детским удивлением, с неверием. Эстиниан испуганно смотрит на свою горящую ладонь, но секунду спустя оправляется рывком. Говорит быстро, глотая слова:

— Ты пишешь отвратительные вещи обо мне, обвиняешь в том, о чём не имеешь права рассуждать…

Флавий глубоко и прерывисто вдыхает, поджимая губы, моргает и щурится, борясь с жжением в покрасневших глазах.

— …А потом делаешь моей жене непристойные предложения!

— Непристойные? — глухо переспрашивает он.

— Помолчи! — чуть не взвизгивает Эстиниан. — Я твой отец, и речь о моей жене. Ты понимаешь, ты думаешь хоть когда-нибудь, чем ты мне обязан?

Флавий пытается усмехнуться — дурацкие слёзы виснут на ресницах, стирая отцовское лицо.

— Жизнью, полагаю?

— Вот именно! Я семнадцать лет обеспечиваю все условия, чтобы из моего сына вышел человек, и получаю — что? Твою неблагодарность, твоё вечное хамство, как будто тебе это помогает выглядеть умнее! — Эстиниан швыряет письмо на стол. — Я не во всём идеален, но хоть сколько-нибудь нормального отношения я заслужил? Заслужил или нет?! — вопрошает он, заглядываю Флавию в лицо.

Флавий отворачивается.

Хрипло выдохнув, домине Зарус трёт лицо ладонями, проходится по кабинету взад-вперёд.

— Послушай, — начинает он, не прекращая нервного движения вдоль шкафов, — если ты извинишься…

— Нет, — перебивает Флавий.

Эстиниан вздрагивает, ошпаренный новой злостью. Метнувшись за стол, тянет ящик на себя с такой силой, что выдёргивает из тумбочки. Бумаги рассыпаются по жёсткому ковру. Домине Зарус ворошит их прямо на полу и шлёпает на столешницу конверт.

— Десять вакхонов. Жалованье на четыре месяца. Забирай деньги и… — он дёргает подбородком, так и не решившись договорить роковую фразу.

Флавий молча берёт конверт. Тянется за канцелярским ножиком — Эстиниан вздрагивает, заметив это движение, и тут же, покраснев, отворачивается.

Вспоров конверт, Флавий аккуратно пересчитывает деньги, выравнивает пачку купюр, убирает в карман. И выходит, ни слова не сказав, ровным шагом, все усилия сосредоточив на том, чтобы не трогать полыхающую щёку.

Камень жёсткий и холодный, а мимо движется многоголосая толпа. Люди говорят, люди смеются, люди жалуются и спорят с неподдельной злостью. Люди живут. Один вылетевший винтик не собьёт механизм с отлаженного ритма.

Но меня-то сбил.

— Может, домине Зарус уже сам не рад? — говорю я.

— Он всё ясно сказал.

— Ну так остыл и передумал. Он же был вроде как в состоянии эффекта.

— Аффекта, — фыркает Флавий.

— Отстань. Я имею в виду, он разозлился. Понять можно.

— Понять можно всех, если так судить. Можно оскорблять людей, потому что устал. Бить кого угодно, потому что разозлился. Почему все на свете думают, что эти их «аффекты» кого-то волнуют?

— Меня твои волнуют. То есть не аффекты, а вообще… эмоции, — звучит это по-дурацки, и я умолкаю, смутившись. Ковыряю заусеницы и чувствую щекой пристальный взгляд Флавия.

Он вдруг спрашивает:

— А знаешь, сколько у меня денег сейчас?

— Десять вакхонов? — предполагаю в надежде, что подвох мне мерещится.

— Нет. Сорок куприев*, — Флавий смеётся. — Я же сложил деньги в карман и пошёл по главному коридору, прямо сквозь толпу, и кто-то… — он прячет лицо в ладонях, давясь отчаянным весельем.

— Стащил у тебя все крупные бумажки, — договариваю я и, глядя на него, тоже не сдерживаюсь. Случилось всё, что могло случиться. Так скверно, что уже и грустить не о чем, только воображать себя со стороны и хохотать.

— Пойдём к нам, — я изо всех сил стараюсь произнести это утвердительно. Получается не очень.

Флавий колеблется. Какая-то его часть даже сейчас хочет изобрести красивый отказ.

— Пойдём, — повторяю я. — На сорок куприев ты даже койкоместо не снимешь. Ну поешь разок, может.

— Я тебе не жаловался.

— Да какая разница?! — бодаться с гордостью Флавия невыносимо. Подскочив с места, я тяну его за руку. — Всё, закончили, вставай и пойдём! Ты у нас вечно гостил на каникулах. А теперь что не так?

Он поддаётся, прячась за снисходительной улыбкой, и я шагаю вперёд, не глядя на него, чтобы не смущать.

Дядю мы встречаем первым — в коридорчике между канцелярией и жилыми комнатами. Он замирает у приоткрытой двери и, поджидая нас, крутит трость, будто пытается ввинтить наконечник в пол.

«С тростью — значит, тоже куда-то уходил», — мелькает у меня в голове.

— Добрый день, домине, — только и произносит Флавий. Перебивая моё приветствие, дядя распоряжается:

— Оба за мной.

Всё ещё не оборачиваясь, слышу короткий вздох Флавия. Дядя щурится.

— Может, мы сначала ко мне?.. — бормочу я и замолкаю, когда Дильгос вскидывает ладонь.

— Я с пятидесятого, — говорит он.

Этот номер значит слишком много. Мы с Флавием быстро переглядываемся — впервые с тех пор, как ушли со сто первого.

— Фелиция уже и родственникам успела всë растрепать?! — от громкого шёпота у меня першит в горле.

— У Кетони один большой мозг на всю семью, — прохладно отзывается Флавий.

— Вот именно, — кивает ему Дильгос. — Я случайно услышал лишнее, не всё понял, но на моём месте может оказаться кто-нибудь подогадливее.

У Флавия застывает взгляд, он бледнеет до синевы.

— Ти-хо, — велит дядя. — Самому страшному человеку ты уже попался, — чуть улыбнувшись, он рукоятью трости указывает на себя и тут же опускает её, стукнув в пол: — Так что успокойся и объясни мне всё толком. Или не всё, а что посчитаешь нужным. Решим, как себя вести.

Не верится, что целый месяц прошёл с тех пор, как они попрощались в Институте. Столько всего изменилось вокруг каждого из них, а между ними — ничего. Флавий по-прежнему верит, что Дильгос видит его насквозь. А Дильгос остаётся собой, лишь бы Флавия в этой вере не разочаровать.

В нашем коридорчике нет скульптур и мозаик, зато есть барельеф на потолке: среди водных растений, в переплетении плоских щупалец, таятся фантастические рыбы с плавниками-шлейфами. Приглушённый свет ласкает зелёными нотками: здесь можно выдохнуть и расслабить плечи. Здесь спокойно.

— Флавий, — Дильгос подбородком указывает на дверь в свою комнату. — Ты, будь добр, сюда. Нель пускай хозяйничает.

Я глотаю обидную просьбу в третьем лице: не время спорить. По инерции забежав к себе, осматриваюсь и собираю мысли в кучу.

Покинув Институт, Дильгос занял гостевую спальню. У него, как у секунда, была собственная законная комната, но дядя не жил в ней так долго, что туда заселили отпрысков. Дильгос не пожелал их беспокоить. О том, чтобы подселить к отпрыскам Флавия, не шло и речи: он счëл бы это жестоким намëком на своë новое положение.

Среди отпрысков редко встретишь первенца. Чаще уходят те, кому не на что рассчитывать: дальние родственники управителя, иногда — секунды, оттеснённые старшими детьми от серьёзных должностей.

Если первенец покидает свой ярус, каждому ясно, что за спиной у него история личная и неприятная. Некоторые нарочно представляются младшими, но много ли скроешь? Подайся хоть на двести ярусов вверх или вниз, знакомых может всюду занести. А сплетни есть сплетни. «Стены молчат и впитывают».

Порешив, что Флавий останется у меня — всё равно не привыкать, полжизни ютимся в одной ячейке — я сам бегу в прачечную за пижамой и бельём. Со склада волоку матрас и уже на полпути понимаю свою ошибку: любой редемптор бы управился быстрее, а просьба о помощи породила бы куда меньше вопросов, чем моя одинокая и неловкая возня. Да и не прячем же мы Флавия, в самом деле.

Еле протиснувшись в двери спальни, я бросаю неудобную ношу на пол. Матрас валится вдоль стены, пружинит, но ленится подпрыгнуть.

Нужен ещё один. Не оставаться же на кровати, если Флавию стелю на полу. И хорошо, говорю я себе. Чем меньше мебели, тем просторнее.

Как ни дёргаю тоненький полосатый тюфяк, он намертво держится за каркас. Значит, придётся и себе искать новую постель. Это несложно. Все отпрыски спят на матрасах: трудно раздобыть мебель на человека, приписанного к другому ярусу. Спальные места — ресурс более дефицитный, чем еда и одежда. Выгодному обмену только дурак не обрадуется.

С Эстер я сталкиваюсь в дверях общего зала канцелярии. Она шарахается в сторону, прижимая руку к груди.

— Творец великий и всемогущая мысль, ну почему вы всегда так бегаете?

— Прости, — я вваливаюсь внутрь, преграждая ей выход в коридор. — Тебе нужна кровать?

— Домине, вы себя нормально чувствуете? — Эстер тянет руку с острыми костяшками к моему лбу, и я дёргаю головой, хотя знаю, что она не прикоснётся.

— Нормально. Меняю на матрас, позарез надо.

— То есть наследник яруса предлагает мне свою постель? — она хохочет низковатым смехом. Убедившись, что я скривился, тараторит на свой печатный манер: — Вообще-то я сплю на раскладушке, но могу договорить с Тилем: ему — раскладушка, мне — кровать, вам — матрас, и выловлю ещё редемпторов, чтобы всё это переставили.

— А Тиль согласится?

Эстер улыбается, вскинув подрисованные брови.

— Домине, здесь только у вас есть привычка общаться вопросами вместо распоряжений.

Не знаю, так ли гладко всё проходит, как обещает её снисходительная улыбка, но ещё до отбоя два плечистых редемптора, чем-то похожие на Лудо и Лойда, с муравьиной ловкостью уносят мою кровать, и через минуту один из них возвращается с матрасом.

Когда приходит Флавий, я копошусь в пододеяльнике, просунув голову в прорезь вслед за руками. Оборачиваюсь на звук открывшейся двери и вижу силуэт сквозь ткань. Очертания блекнут, когда смыкается зеленоватый прямоугольник за его спиной.

Флавий, глядя на меня, фыркает.

— Потерял сноровку после выпуска?

— Как будто у меня она была.

— Помочь?

Я качаю головой, и Флавий чудом различает этот жест под покровом плотной синтетики.

— А почему бы и нет? С завтрашнего дня у тебя будут все права, чтобы меня эксплуатировать. Входи во вкус.

Выпутав руку из пододеяльника, я швыряю в него подушкой. Флавий прикрывается локтем.

— Нель, я шучу, — он поднимает подушку за уголок. — Спасибо, что без наволочки, а то кто бы стирал?

Я выныриваю из кокона — воздух холодит разгорячённое лицо.

— Хватит делать вид, что тебе весело.

— А ты хочешь, чтобы я и дальше жаловался? Думаю, сегодняшнего хватит на год вперёд.

Опустив подушку на край постели, Флавий проходит по узкой полосе между матрасами, смотрит с опаской сначала на стул, завешенный одеждой, потом на тумбочку, готовую развалиться под напором внутреннего хаоса. Думает, куда пристроить одежду. Даже после суток на чужих ярусах он кажется слишком отутюженным и идеальным для моей комнаты. И в то же время нигде больше он не выглядит так уместно.

— Ты правда решил работать у нас?

— Я никогда не хотел всю жизнь оставаться на пятьдесят четвёртом.

— Всего лишь день прошёл. Домине Зарус точно…

— Не-ель, — мягко тянет Флавий. — Я ничего не собираюсь исправлять, — он расстёгивает рубашку, стоя лицом к стене, и, обернувшись через плечо, улыбается нарочно, мне назло. — Я это переживу. И решу, что делать дальше.

Что-то в его тоне не позволяет усомниться: так и будет. На задний план отступают все соображения о правоте и неправоте, и на один миг я ощущаю странную гордость: конечно, переживёт, это же Флавий.

Утром дядя врывается к нам, десяти минут не выждав после гудка.

— Доброе утро. Проснулся? Отлично.

Глаза не открываются, и тело протестует в ответ на каждую попытку пошевелиться. Не могу понять, с чего он взял, что я проснулся, пока Флавий не отзывается:

— Давно уже, домине.

Только успеваю обрадоваться, что обо мне не вспомнили, как дядя повышает голос:

— Нель! Вставай ты тоже.

Протестую вяленьким мычанием, заранее зная, что Дильгоса не проймёшь.

— Вставай, вставай, — повторяет он. — Не зли отца: он нам сегодня нужен в хорошем настроении.

Переложив одежду на тумбочку, Флавий над моей головой переносит стул к дверям.

— Сядете, домине?

— Нет, я зайду через пять минут. Приведу себя в порядок, а вы — себя. Пять минут, не больше, будьте добры.

Щелчок дверной ручки действует, как выключатель: я снова проваливаюсь в дрёму. Не знаю, сколько времени проходит — что-то между секундой и парой часов — прежде чем Флавий, склонившись надо мной, зовёт:

— Нель. Дильгос скоро придёт.

Меня будит не столько голос, сколько эфирный запах мыла. Разлепив веки, вижу, что он готов: одет по форме, влажные волосы приглажены.

Рефлекс, с полуночи проспавший у меня в ногах, поднимает голову и наблюдает, как я выбираюсь из-под одеяла. На его морде мне мерещится злорадство.

Когда возвращаюсь из санузла, Дильгос снова в комнате. Он так и не садится: покачивается, опираясь на трость, и инструктирует:

— Если Стефан спросит, что случилось, не вдавайся в подробности. О семейных обстоятельствах он не станет расспрашивать. Главное — не ври, он этого терпеть не может.

— А если врать очень хорошо? — улыбается Флавий.

— У меня никогда не получалось. Можешь и не пытаться.

— Но вас он знает, как себя, разве нет? — накинув пиджак, Флавий вытягивает манжеты из-под рукавов.

Дильгос щурится, сдерживая улыбку.

— А я знаю его не хуже, поэтому слушай, что тебе говорят.

Я сажусь на незастеленный матрас, глажу Рефлекса, вновь свернувшегося в складках одеяла. Он дёргает ухом и поворачивает набок бессовестно-довольную морду. Треплю его по мягкому пузу, заставляя перевернуться. В одно мгновение подобравшись, Рефлекс зубами и когтями хватает мою руку.

— Хорошо бы нам до завтрака перехватить домину Дильгос, — говорит дядя. — Завербуем её на свою сторону. На случай, если Стефан всё-таки окажется не в настроении.

— Я думаю, не стоит её беспокоить, домине, — отзывается Флавий, расправляя воротник.

— Может быть, ты сам убедишься, что очень стоит. Что сейчас важнее — твоя цель или твоя гордость?

— А какого мнения будет обо мне домине Дильгос, если я стану прятаться за его женой?

Дядя всматривается ему в лицо. Флавий отвечает прямым взглядом и разворачивается к Дильгосу всем корпусом, будто демонстрируя себя: готов.

— Не взять меня на ярус — его право, но на любое возражение я смогу ответить. Вы же меня подготовили.

Выдержав паузу, Дильгос кивает:

— Хорошо. Сможешь.

В уголках глаз у него удлиняются тёплые морщинки.

В столовую меня запускают первым. Отец и мама, прервав негромкую беседу, синхронно оборачиваются.

— Доброе утро, — бормочу я и неловко сворачиваю к стене.

Флавий проходит следом и кивает по очереди каждому из них:

— Домине Дильгос, домина Дильгос, доброе утро, — изящный и отработанный жест до того его красит, что я расслабляюсь: Флавий умеет быть очаровательным.

— Домине Зарус! — по-доброму передразнивает мама и поднимается нам навстречу, на ходу отбрасывая с лица пушистые пряди. — Творе-ец, неужели ты ещё вырос?

— Мам, — дёргаюсь я, но Флавий смеётся вместе с ней, бросив на меня успокаивающий взгляд.

Мама целует его в щёку и машет в сторону стола:

— Садись, я попрошу остудить чию.

Ко вкусам Флавия у нас привыкли настолько, что нет смысла отказываться из вежливости.

— Благодарю, — говорит он и усаживается на длинной стороне стола, рядом со мной и ближе к Дильгосу.

Мама закидывает Флавия вопросами — всё о нём и ни слова о Фелиции. Как она угадала запрещённую тему — не знаю.

Отец молчит всё время, пока подают завтрак, и сверлит дядю взглядом. Дильгос отвечает ему невозмутимой улыбкой и раскрывает книгу на коленях.

— Тедди, можно вас прервать? — говорит отец, как только редемптор с пустым подносом исчезает в коридоре.

— Конечно, — мама подпирает подбородок кулаком, подавшись в его сторону. — А что?

Всё своё сокрушительное внимание отец переводит с Дильгоса на Флавия. Тот выпрямляется, теряя улыбку.

— Да, домине?

— У меня нет времени после завтрака, так что давай разберёмся сейчас. Я правильно понимаю, что ты собираешься работать здесь?

В секундной тишине отчётлив слышно, как Дильгос закрывает книгу.

— Работать? — мама крутит головой, пытаясь удержать в поле зрения нас всех разом.

— Я хотел бы, домине, — говорит Флавий. — Если вы не возражаете, я могу быть полезным.

Отец снова смотрит на Дильгоса, и на этот раз дядя глаз не отводит. Я не выдерживаю:

— В канцелярии всё равно только Эстер, а от меня толку нет.

— Твоя работа останется твоей работой, — обрубает отец. — Дел на всех хватит. Другой вопрос, — он тычет пальцем в скатерть, обращаясь к Флавию: — Тебе знаком порядок смены прав наследования при переводе?

— Конечно, домине, — Флавий набирает в грудь воздуха: — «Если наследник или секунд получает должность вне яруса прописки, несовместимую с выполнением законных обязанностей…»

— Стой, стой, — вскидывает ладонь отец. — Не нужно цитировать мне двадцать четыре пункта.

— А я могу, домине, — улыбается Флавий.

— Не сомневаюсь, только был бы толк. Они все сводятся к тому, что ты перестанешь быть наследником. Формально станешь кем-то вроде дальнего родственника управителя. Даже чуть хуже.

— Я понимаю, домине.

Отец втягивает воздух через нос и пожимает плечами.

— Прекрасно. И кем тогда я себя выставлю, если откажу тебе, имея возможность принять?

Мы с Дильгосом переглядываемся, и на дядином лице я читаю тот же вопрос, что крутится у меня в голове: «Неужели всё так просто?»

— Спасибо, домине, — говорит Флавий, и я улыбаюсь, ощущая его облегчение.

— Я бы не благодарил, — отец вонзает вилку в свою порцию с таким видом, будто несчастный моллюск при жизни был его заклятым врагом.

Днём я забегаю к себе за перочинным ножиком и слышу через стену, как ругаются отец и дядя у Дильгоса в комнате.

— Не знаю, что там у него за история, но чем больше о таком молчишь, тем больше люди додумывают. Станет отпрыском — за ним всю жизнь будет тащиться шлейф из сплетен.

— Что же ты не сказал ему «нет»? — в дядином голосе звучит непривычная резкость.

— Потому что я ему не отец и не родственник!

— Тогда к чему весь этот разговор, я не пойму?

— Трогот, …! — отец произносит то самое слово, которое мне при нём говорить нельзя. — Это я не могу его учить, а ты можешь и должен. Ты за него отвечаешь.

Дильгос тянет раздражающую паузу — должно быть, медленно листает тетрадь. Наконец говорит тихо:

— Флавий сам так решил. Не всю же жизнь его учить.

— Чему ты вообще его научил, если он с собственным отцом ужиться не может?

— Ты знаешь… — начинает Дильгос сквозь зубы.

— Тихо! — что-то гремит, будто отец ладонью бьёт по столу. — Ничего я не знаю, зато тебя насквозь вижу. Я вижу, как ты радуешься в глубине души каждый раз, как твой Флавий отдаляется от семьи.

Дядя хмыкает.

— Выпей воды, Стефан. Ты ерунду несёшь.

— Тогда почему ты злишься? Ты знаешь, что я прав. Будь Флавий сейчас в Институте, ты бы не позволил себя выставить с пятидесятого. Ты думаешь, он — твоя главная педагогическая удача, а на самом деле просто воспитал смышлёного парня. Старший Зарус как родитель, прости меня, бестолочь, поэтому его сынок к тебе привязался. А ты что, пользуешься этим? Ты привык, что Флавий рядом, тешит твою гордость своими успехами, вот и хочешь, чтобы он остался. А он сюда пришёл, потому что вырос, глядя на тебя, таким же эгоистом. Так что не пора ли подумать о ком-нибудь, кроме себя?

На пару секунд становится тихо. Я замираю у стола с перочинным ножиком в руках. Кажется, стоит вздохнуть чуть громче, и меня непременно услышат.

— Вон, — велит Дильгос. — Вон отсюда выйди.

Хлопает дверь, и я выжидаю несколько минут, чтобы не столкнуться с отцом в коридоре.

Обвиняющий голос не один ещё день звучит в голове, и я не знаю, как с ним мириться.

Отец часто горячится. Но он знает, что может ранить брата как никто другой, и жестокие слова бережëт на крайний случай.

А если отец прав, то я не меньший эгоист, чем дядя.

Примечания * В одном вакхоне восемьсот куприев.

Глава 5. Мастер даёт шанс

— Уверен? — он оборачивается. Эстер выстукивает на машинке танцевальные ритмы — наверное, нас не слышит. Склонившись над столом, Флавий понижает голос: — Нель, у меня просьба. Или, лучше, предложение. На взаимовыгодный обмен.

Я хмурюсь, и он тихо фыркает:

— Не бойся, ничего сверх Закона. Я просил Лиама забрать мои вещи, Лудо и Лойд помогли бы отнести, только им ничего не дают без сопровождения.

— Так сходи сам, заодно…

— Заодно встречу домине Заруса, он растрогается и раскроет мне навстречу родительские объятья? — Флавий кривит губы. — Может быть, только я ему вряд ли отвечу тем же. Мне уже всё равно, Нель, я бы пошёл, если бы дело было только в нём и в Фелиции. Но там ещё Агата. И Анна. Говоря откровенно… — он спотыкается, перекладывает листы. — Говоря откровенно, я не знаю, как с ними сейчас встретиться.

Цоканье по клавишам замедляется. Я быстро киваю:

— Я понимаю, да, ладно. Мне сходить?

— Если не сочтёшь за большую наглость. Я напишу доверенность.

— А что забрать?

— Всё, — пожимает он плечами. — Главное — одежду, книги и письма. И коробку Ризанетти. Можешь обратиться к Фелиции, она отдаст распоряжения, кому нужно, тебе всё упакуют и выделят носильщиков. Не вздумай сам ничего таскать. Особенно гайки.

Флавий никак не устанет припоминать мне похождения в лавке Лиама. Почему-то это до сих пор весело. Мы смеёмся — Эстер вскидывает голову и щурится с хищным видом.

— Долго трепаться будете?

— Как будто ты не болтаешь, — говорю я.

— Справедливости ради, — вступается Флавий, — у доминицеллы эффективнее получается совмещать разговоры с работой, чем у тебя.

— Вот именно, — она осматривает отпечатанный лист, потом собственные острые ногти.

— Я доделаю за тебя, — шепчет Флавий. — И проверю, что есть. Ты меня тоже спасаешь, всё равноценно.

Он пересаживается на моё место. Свет лампы падает ему на лицо, выделяя синеву под глазами.

Когда я ложусь спать, Флавий ещё читает. Когда по гудку разлепляю глаза, он уже на ногах. Флавий говорит во сне — шепчет имя мачехи и просыпается на резком выдохе. Долго прислушивается, и труднее всего в эти минуты дышать ровно, притворяясь, что сплю. Сквозь дрожащие веки я наблюдаю, как Флавий садится на постели, трёт руками глаза. Он взъерошенный, уставший и потерянный, позвонки выступают гребнем на бледной спине, и я понятия не имею, чем ему помочь.

На ветках кристы — гроздья бисерных белых ягод, и пахнет не цветением, а сбродившим соком. Волокуши топчутся вдоль стен, роняют плоды из пасти и растаптывают липкие лужи.

Пятьдесят четвёртый ярус притих с уходом Флавия, будто до сих пор он один начинал здесь все разговоры, остальные — лишь подхватывали. Девочка, стерегущая волокуш, молчит и провожает меня настороженными глазами. Точно такой же взгляд — у мальчишки, высунувшегося из редемпторской спальни, и никто не одёргивает его, не велит спрятаться.

Пристальное внимание исходит даже от стен, будто Слепые Малыши затаились, прильнув к щелям. Загляни в вентиляцию — увидишь, как влажные бельма блестят в темноте.

Я ускоряю шаг и стараюсь не оборачиваться, пока не оказываюсь на том самом месте, где несколько дней назад со мной распрощался домине Зарус. Дверь в канцелярию приоткрыта, и где-то в глубине звенят женские голоса.

В пустом общем зале вдоль стен — кабинетные столы, одинаковые до последнего декоративного завитка. Даже лампа стоит на каждом в одной и той же точке, будто по линейке отмеренной.

Стучу на всякий случай по косяку и зову:

— Добрый день?

После долгого молчания голос звучит приглушённо, и я пугаюсь, что меня не услышат. Но говорок стихает, и Фелиция отзывается из смежной комнаты:

— Я здесь, одну минутку!

Столы теснятся навстречу, уплотняя ряды, но я проталкиваюсь к дальней двери.

— Домина, я быстро, мне только… — я смолкаю, просунув голову сквозь неплотно прикрытые створки.

Фелиция, неловко улыбаясь, шагает мне навстречу, будто пытается заслонить обзор. Это уже бесполезно.

За её спиной на массивном рабочем кресле сидит Валерия. Закидывает ногу на ногу и расправляет юбку на коленях.

— О, здравствуй, Нель. Или лучше всё-таки Ризанетти?

У меня, должно быть, устремляется к ушам вся кровь, питающая мозг, потому что я спрашиваю:

— А вы что здесь делаете?

Валерия склоняет голову к плечику.

— Аналогичный вопрос.

Фелиция хихикает, потупив взгляд, и налегает на створку, оттесняя меня обратно в общий зал.

— Вообще-то посетителей мы принимаем вот здесь. У вас разве не так?

— Мне кажется, Нель не считается за посетителя, домина, — говорит Валерия. — Он мог бы зайти, если вы посчитаете нужным, конечно. Тем более разговор наверняка деликатный. Верно? — она растягивает матово-розовые губы в штампованной улыбочке.

Фелиция кивает и сторонится.

— Зайдёшь?

— Нет, — я вжимаюсь плечом в косяк, будто кто собрался силой затаскивать меня в кабинетик. — Мне нужно поговорить с доминой Зарус наедине.

— Разумеется, я уже ухожу, — Валерия выпрямляется, как бы готовясь подняться, но замирает, чуть подавшись вперёд, и складывает руки на коленях. — Разве что стоит узнать, не против ли домина Зарус говорить наедине с кем бы то ни было?

Невинный тон сбивает с толку. Я не знаю, намёком считать этот вопрос или шуткой, но смеяться точно не хочется.

— Да нет, не против, конечно, — в улыбке Фелиции мелькает что-то несчастное. Ломая пальцы, она переводит взгляд между нами. — Хотя и вам, доминицелла, не обязательно уходить.

— Как вам будет угодно, — соглашается Валерия. — Здесь вы распоряжаетесь. Хотя Нель иногда склонен считать, что перед ним все и всюду должны оправдываться, — она колет меня прохладным взглядом.

— Нель склонен считать, что неправильно лезть в дела чужой семьи. И другим это позволять, — говорю сквозь зубы. Валерия, прищурившись, поворачивает голову и откидывает волосы от прозрачного ушка:

— Прости, ты не мог бы сказать погромче?

— Я сказал… — спотыкаюсь от волнения, сглатываю, пытаясь совладать с дрожью в голосе. — Я сказал, что неправильно лезть в чужие…

— А, в дела чужой семьи, поняла, — подхватывает Валерия с наивной готовностью. — Скажи, а ты сам чем сейчас занимаешься?

— Это не то же самое, — говорю я и через мгновение желаю себе провалиться. Что за дурацкая мысль? Выходит, Моссам вмешиваться нельзя, потому что это нечестно: мол, они в первой десятке, и каждое их действие имеет вес. Ну а я родился ниже на сорок два яруса — значит, могу лезть, куда захочу, всё равно силёнок не хватит что-нибудь изменить?

— Нель, — Фелиция касается моего рукава. — Ты так и не сказал, чего хотел.

У комнаты Флавия я с четверть часа жду, пока пришлют редемптора. Рассматриваю танцующую скульптуру, слежу за цветными бликами на тусклом металле. Лучше всего смотреть на неё против витража — ничего лишнего не остаётся, только летящий силуэт на ярком фоне.

Оборачиваюсь на шаги и чуть не вскрикиваю от радости. Агата торопится мне навстречу, придерживая живот, и я впервые замечаю её отяжелевшую походку.

— Я всех хочу убить, — вместо приветствия заявляет она.

— Я иногда тоже.

— Вот и молчи лучше.

Через руку у Агаты перекинута стопка пелёнок, на плече болтается пустая сумка. Она бряцает гроздью мелких ключиков и отпирает спальню. Мне мерещится запах пыли. Пятидневки не прошло с тех пор, как Флавий ушёл, и здесь по-прежнему идеальный порядок, но так уж мир устроен — всё живёт до тех пор, пока приносит пользу. В омертвевшей комнате нет пользы, если…

— Флавий не собирается возвращаться? — заканчивает Агата мою мысль.

— Он говорит, что нет.

— Ясное дело, говорит, — морщится она. — Вечно ты за ним повторяешь.

— А чего ты от меня хочешь?!

— Я без тебя знаю, что он скажет, — отвернувшись, Агата бросает сумку на покрывало и рядом раскладывает пелёнки. — Я спрашиваю, что ты думаешь.

— Откуда я знаю? Флавий иногда бывает… с сюрпризами.

— С подвохами, ага. Не рассчитаешь. Только мама всегда знает заранее, что он выкинет, и я тоже, спорим?

— А толку спорить, если он уже ушёл?

Агата, взглянув на меня исподлобья, смолкает. Раскрывает шкаф, выдвигает ящики, потрошит чёрное нутро. Ручки на двух верхних дверцах напоминают маленькие глазки — громоздкое чудовище в искусственно-деревянной броне с потерянным видом разевает пасть, поддаваясь напору маленького сердитого существа, как пациент — врачу.

«Это всё потому, что Агата — редемптор, — скользит мысль на самом краю сознания. — Меня бы оно укусило».

— Так и будешь молчать? — Агата раскладывает одежду на пелёнках. Я прижимаюсь спиной к двери, чтобы не мешать ей.

— Ты хочешь, чтобы теперь я угадывал Флавия, что ли? Вместо вас с Анной?

— У тебя тоже это неплохо получается иногда, — она сворачивает рубашки, и ткань, подчиняясь её рукам, ложится идеальными складками. Тревога не сбивает уверенных движений, но читается на открытом, повзрослевшем лице.

«Интересно, — думаю я, опуская взгляд на живот Агаты, — ребёнок тоже волнуется?» Странно думать, что моего ответа ждут два собеседника сразу. Один из них смолчит, если я совру для успокоения, но оба не поверят.

— Честно, я не представляю, как он вернётся.

— Я тоже, — кивает Агата и хмурится. Загибает углы пелёнок, связывает узлы.

— Ты на него злишься?

— Ещё как. Но это не значит, что я хотела… — голос прерывается, она смолкает, сжимая губы. Я с испугом смотрю, как слёзы собираются в уголках её глаз, склеивая ресницы. Впервые вижу, чтобы Агата плакала так — не от избытка чувств, будь то радость или гнев, а просто потому, что тяжело.

Шагаю к ней, переминаюсь с ноги на ногу, пытаясь уместиться в узком пространстве, и неловко глажу по плечу:

— Ну не надо, ты чего? Он же в порядке. Не надо, — это не столько утешение, сколько просьба: если так будет дальше, я сам расплачусь просто потому, что не могу смотреть на Агату в таком виде, и это будет совершенный позор.

Агата тыльной стороной ладони растирает слёзы.

— Хочу и плачу, ясно? Мне сейчас можно, — она глухим смешком прочищает горло и спрашивает почти спокойно: — Флавий же не думает, что я не хочу его видеть?

— Нет, конечно, — трясу я головой, но на всякий случай прибавляю: — Ему просто… ну не то чтобы стыдно. Хотя, может, и стыдно, да. Не вообще, а перед тобой.

Агата кивает, будто поняла из моего бормотанья больше, чем я сам.

— Тогда скажи ему, что душевные метания — удел аристократов, а я при встрече просто надаю ему по ушам и на этом прощу, — она наконец улыбается — ямочки на её щеках, кажется, стали глубже за последнее время. Становится так тепло, что я смеюсь, и Агата, глядя на меня, смеётся тоже.

— Приходи к нам, — зову я. — Флавий обрадуется. Я кого-нибудь отправлю тебя встретить. Или сам опять приду. Хочешь?

— Тебе лишь бы бездельничать, — она кивает в сторону стола: — Иди книжки сложи.

Когда приходят Лудо и Лойд, Агата заворачивает три маленьких узелка в покрывало — то самое, деревянного цвета — и суёт мне в руки. Близнецы берут книги, связанные бечёвкой, и коробку Ризанетти, в которую пришлось доложить бумаги из стола.

— Прикрывай, если что, — просит Лудо, прощаясь.

— Прикрою, — обещает Агата. — Не я, так Лукас.

Братья всю дорогу переговариваются между собой. Я обнимаю неудобный узел и улыбаюсь в те моменты, когда могу понять шутку хотя бы наполовину.

Лудо обращается ко мне только на сорок шестом, уже у спален.

— Кстати, домине, передайте домине Зарусу, что Моссова дочка к нам зачастила. Лиам просил.

Флавий понимает из этого послания больше, чем я.

— Да, это бы кое-что объяснило, — кивает он сам себе с нехорошей улыбкой.

— Ты можешь думать как-нибудь вслух? — спрашиваю сердито.

После ужина мы отсиживаемся в спальне, и это напоминает Институт — разговорами между делом, шорохом бумаг, которые Флавий разложил на постели. И которые выносить из канцелярии, по-хорошему, нельзя, но Эстер согласилась считать, что ничего не видела, если до завтрака документы вернутся на место.

«Только не свихнись от усердия», — пожелала она, прощаясь, и Флавий рассмеялся, а мне стало не по себе. Стоит ли уговаривать его отдохнуть, если в редкие моменты праздности ему становится тяжелее?

Я бы с радостью вообразил, что мы до сих пор в ученическом секторе пятидесятого, Флавий готовится к контрольной, и оценки — по-прежнему наша главная проблема.

Воображение, увы, подводит. Бросает в паутине интрижек, с реальностью один на один.

— Допустим, доминицелла Мосс и Лица общаются больше, чем я думал, — говорит Флавий. — В таком случае, они слишком уж быстро сблизились, но — допустим. Меня смущают две вещи. Во-первых, Моссы есть Моссы, они знают себе цену и понапрасну не размениваются. В чём интерес их дочке приходить на какой-то пятьдесят четвёртый в рабочее время, когда можно послать любого клерка и приложить к документам дружеское письмо? Во-вторых, странно, что доминицелла увлеклась визитами именно сейчас. Складываем первое и второе, получаем — что?

— Чепуху.

— Лучше не скажешь. А где чепуха, там проблемы.

Откинувшись к стене, я задумываюсь. Пытаюсь поймать его мысль, которая всегда убегает вперёд на полшага.

— Думаешь, Моссы тебе подгадили? — хмурюсь в потолок.

— Звучит нелепо, при всей лестности.

Скосив на Флавия глаза, вижу, что он улыбается.

— Лестности? — я подаюсь вперёд. — Только, умоляю, не говори, что ты рад.

— Я буду рад, если дело во мне, а не в записях Ризанетти. Ты назвался его именем, а Фелиция видела коробку. Она могла рассказать Фабио, он — доминицелле Мосс. А доминицелла Мосс, я думаю, знает, что Ризанетти писал о её матери компрометирующие вещи.

— Ты думаешь, Валерия могла пройти к тебе в комнату и порыться в коробке? — от одной мысли об этом меня бросает в злой жар.

Флавий спокойно качает головой.

— Она, может быть, и хотела, но вряд ли смогла найти благовидный предлог. Даже если бы убедила Фелицию — Агата не дала бы ей взять ключи.

Я оживляюсь:

— Может быть, ты расспросишь об этом Агату?

Флавий отчего-то — ожидаемо — не в восторге.

— Я знаю Агату. Она ненавидит обвинять людей. Скажет, что мы сами всё придумали.

Я слышу особый тон, означающий, что спорить бесполезно, и ничего не говорю.

Флавий опускает взгляд на мои руки, бесцельно теребящие пуговицы на рубашке.

— Ты давно не рисовал.

Его слова действуют болезненным уколом. Я поджимаю колени к груди, очерчиваю пальцем узоры на покрывале.

— Да, наверное.

Стоило бы добавить: «Сейчас и займусь». Вытащить доску из-за тумбочки, отыскать в ящиках карандашный огрызок, стянуть у Флавия чистую бумагу.

Образы вереницей тянутся мимо меня, как толпа по коридору. Выдерни за руку любого — и сделай так, чтобы в бледное отражение на рисунке поверил кто-нибудь, кроме тебя. А когда не получится, возьми у Флавия новый лист.

Нужно только начать, но этого-то я и не могу. Линии не слушаются меня всю пятидневку. Расползаются, щерятся зазубринами, и чем дольше я воюю с ними, тем злее становятся. Во что они превратятся на этот раз — страшно представить. Я не рискую прикоснуться к карандашу.

Флавий смотрит вопросительно. Я молчу, потому что знаю: он не поймёт.

Рефлекс не спеша проходится вдоль матрасов, обнюхивает колено Флавия, хвостом подметая его подушку. Флавий морщится, отодвигаясь к изножью:

— Нет-нет, уходи. Иди к Нелю. Вон туда.

Отогнать кота, не прикасаясь к нему, — так себе идея, но Флавий пытается, и я не могу удержаться от смеха, наблюдая за ними. Перетаскиваю Рефлекса к себе на матрас и, ткнувшись лицом в шерсть, беззвучно благодарю: «Спасибо, домине».

Рефлекс выворачивается из объятий, а Флавий отряхивает подушку.

На четвёртый день пятидневки Дильгос за завтраком объявляет:

— Я снова дописался до Сотосов.

Мы с Флавием переглядываемся. Мама замечает:

— Слово «дописался» звучит подхалимски.

— Думаешь? — щурится Дильгос. — А Стефан считает, что я неподходящее время выбрал, чтобы беречь свою гордость, — он отпивает чию и с невинной улыбкой смотрит на брата. — Попробуй разберись, кому верить в этой семье.

— Моё мнение ты знаешь, — говорит отец.

— Знаю, ты держишься стабильных взглядов: все на свете неправы. Но ты на моей стороне.

Отец со стуком откладывает вилку.

— Тебе мало доказательств моей поддержки?

— Разве я сказал такое?

— Тогда не испытывай моё…

Мама тихонько кашляет, и отец понижает голос.

— Чем испытывать моё терпение, подумай лишний раз и оцени приоритеты.

— Приоритеты? — изгибает бровь Дильгос. — Ты точно со мной говоришь, а не с Нелем?

Они зеркально подаются вперёд.

— Нель тебе скажет, что важнее, по его мнению: личные обиды или сотня учеников.

— Нет никаких обид, — с расстановкой цедит дядя.

— Прекрасно. А я уж думал, Ризанетти до сих пор заставляет тебя делать глупости.

Звенит молчание, такое оглушительное, что я боюсь вдохнуть.

Мама прикрывает глаза.

— Ну зачем?..

Отец болезненно морщится, стараясь не смотреть на неё.

Уставившись в скатерть, слышу, как скрипит дядин стул. «Сейчас он встанет и выйдет, — думаю я. — И сколько после такого они не будут разговаривать? Пятидневку, месяц? Год?»

Но Дильгос только садится ровнее и берётся за приборы.

— Извини, Тедди, — говорит, не поднимая глаз, и медленно, методично принимается за завтрак.

— Домине, простите, я хотел уточнить… — Флавий заговаривает с отцом о работе. Сухие указания не разряжают тишину, но хотя бы дают повод отцу и дяде не встречаться взглядами.

Дильгос уходит из столовой первым. Мама спешит упорхнуть за ним, протараторив что-то о горящих сроках. Отец хмурится ей вслед. Жёсткий и упрямый, не привыкший оглядываться на чужое мнение, он чувствует себя несчастным, когда злится один единственный в мире человек. Я понимаю его слишком остро.

Флавий медлит у стола, опустив глаза в скатерть. Вздохнув поглубже, смотрит отцу в лицо:

— Домине, вы позволите вас отвлечь ещё на пару минут?

Они косятся в мою сторону. Вздыхаю:

— Мне уйти?

— И Флавий, конечно же, ничего тебе потом не расскажет? — хмыкает отец.

Мы переглядываемся с неестественным смешком. У Флавия беспокойно мечутся зрачки. Я опираюсь на спинку стула в надежде слиться с мебелью.

— Я надеюсь, вы не слишком рассердитесь, домине, если я попрошу… — Флавий с видимым усилием встречает отцовский взгляд в упор. — Может быть, домине Дильгос — ваш брат, я имею в виду — не говорил вам о некоторых проблемах со здоровьем?

— Ты думаешь, ему обязательно жаловаться, чтобы я заметил?

— Нет, домине, — Флавий приподнимает подбородок, чтобы выпалить единым духом — но без спешки, ясно и с расстановкой: — Но поскольку нам обоим не безразлично его самочувствие, я думаю, вы не посчитаете неуважением, если я попрошу не давить на него больше.

Отец усмехается без веселья.

— А в своё ли дело ты лезешь, как тебе кажется?

— Не совсем, домине. Но нельзя сказать, что меня оно не касается.

— О Мастер, — отец качает головой. — Трогот слепил тебя по своему образу и подобию.

Флавий сдерживает улыбку, хотя в глазах его вспыхивает искреннее веселье.

— Сочту за комплимент, домине.

— Сочти за предупреждение. Я думал, не мне тебя поучать, но ты первый начал. Вот что: не всегда получится быть тактичным. Даже с близкими. Особенно с близкими. Иногда ты заботишься либо о чувствах, либо о пользе.

— Я понимаю… — начинает Флавий, но отец обрубает:

— Не понимаешь. Раз начал этот разговор — не понимаешь. Но поймёшь рано или поздно, деваться некуда, — он бросает на тарелку скомканную салфетку и отводит взгляд. — И ты поздно спохватился, заступник, я всё уже сказал, что хотел. И по твоей просьбе не стал бы молчать. Не из вредности, уж поверь.

Флавий смотрит на сцепленные руки.

— Больше не повторится, домине.

— Струсил? — ехидничает отец. — Ну-ну. А ты благоразумнее, чем я думал.

— Это плохо?

— Ты советов от меня ждёшь? — отец подаётся вперёд. — Тогда вот как. В общем смысле — благоразумием не увлекайся. А в частном — не беси меня. Это ясно?

— Вполне, — улыбается Флавий.

Они одновременно поднимаются из-за стола. Радуясь, что обошлось малой кровью, я поворачиваю к выходу, но снова слышу голос Флавия:

— Домине, если вы не сердитесь, можно ещё вопрос?

— Совет по адресу не дошёл, — ворчит отец, но складывает руки на груди, показывая, что слушает.

— В теории, домине, могли бы вы повлиять на приём работников в Императорскую канцелярию?

— У меня голова болит от твоих конструкций, — морщится отец. — Хочешь, чтобы я попросил за тебя?

Флавий шире распахивает глаза:

— Вы можете?

— Нет.

— Хорошо, — кивает Флавий, не уточняя, но отец поясняет сам:

— ИК на втором ярусе. Сотосы там главные, и они помешаны на порядке и законности. Порядок таков, что клерков принимает Векслер.

— А если бы я обратился к домине Сотосу?

— Он направит тебя к Векслеру. Векслер — значит, Векслер, и только он. Каждый должен делать своё дело. Сотосы на этом стоят.

— Ничего выше Закона, да? — усмехается Флавий.

— Для Сотосов — да. Если речь не о да Гире.

Когда отец выходит из столовой, Флавий пожимает плечами.

— Зато никто теперь не скажет, что мы сопровождаем Дильгоса ради знакомства с Сотосом, — будто очнувшись, он смотрит на меня обычным живым взглядом: — Встреча на пятидесятом завтра в десять. Ты же пойдёшь?

— А есть выбор?

Я не спрашиваю, откуда он успел всё узнать. У Флавия с дядей особая связь — возможно, телепатическая, не знаю, но иначе быть не могло.

Замечание отца о да Гире кажется праздным — но только до утра следующего дня.

Первое, о чём я думаю, шагнув через порог кабинета домине Кетони: слишком много людей. Из-за дядиной спины я вижу хозяина — сцепив руки в замок, как арестант, он нервно перебирает пальцами. В его кресле восседает Лукреция Мосс — точно в такой же позе, как Валерия недавно в канцелярии пятьдесят четвёртого. Я присматриваюсь к этому сходству дольше, чем следует, и отворачиваюсь, встретившись с прохладным взглядом.

Навстречу Дильгосу выступает высокий человек. Набейся в комнату хоть целая толпа, я бы с первого взгляда понял, что именно это — домине Сотос. Когда он делает шаг, центр комнаты смещается. С него не сводят глаз и Лукреция, и Альберт, примостившийся рядом с ней на подлокотнике, и оба Кетони — Фабио и его отец, и даже Флавий.

Я сворачиваю к стене, подальше от точки схода пристальных взглядов, и тогда только замечаю боковым зрением фигуры в белом.

Секунда уходит на осознание.

Белые рубашки. Белый — цвет Императора. Два молодых человека в белом могут быть только младшими да Гире.

«Зачем они здесь?» — соображаю судорожно, пока память подбрасывает имена, которые всегда на слуху. Кловис да Гире — первенец Императора, наследник первого яруса и целого мира. И Валентин — его двоюродный брат, сын Керония Великого, семь лет как почившего.

Оба не старше двадцати пяти, оба стоят у стены, тоже наблюдая, как приветствуют друг друга Сотос и Дильгос, но каким-то иным, привычным взглядом. Смутная тревога заставляет меня всмотреться в их лица: Сотос обязан поддерживать да Гире. Пока императорские родня здесь, только их симпатия имеет значение. А разве они не должны симпатизировать тем, кто выше живёт?

— Я полагаю, нам стоит разделиться, — говорит Сотос.

— Да, здесь тесновато, — кивает дядя. — Я бы предложил остаться вчетвером, а молодёжь отправить прогуляться. Не возражаете, домине?

Старший Кетони, испуганный тем, что вопрос обращён к нему, трясёт головой:

— Да-да, если никто не против…

— Творец, они четыре раза будут по кругу спрашивать разрешения, — шепчет Валентин — вроде бы кузену на ухо, но слышат его все.

Фабио одёргивает пиджак и, вытягивая шею, семенит к выходу.

— Вы правы, домине, пойдёмте. Пойдёмте, пойдёмте. Можно в столовую, например, — он придерживает дверь, выпуская гостей: — Домине да Гире, домине да Гире, домине Мосс…

Флавий бросает обеспокоенный взгляд на Дильгоса. Дядя коротко кивает в ответ. Фабио, пружиня на носках от нетерпения, машет рукой:

— Быстрее, быстрее, ну пожалуйста.

Убедившись, что мы идём, он выбегает первым, чтобы пристроиться рядом с Альбертом.

Мы с Флавием медлим, пропуская друг друга: каждый надеется в последние секунды услышать что-нибудь важное. Но все молчат, наблюдая искоса за нашей вознёй. Приходится уйти. В двери мы протискиваемся одновременно, боком. Задержаться в коридоре приличия позволяют не дольше, чем на пару секунд, за которые, конечно, сквозь двери кабинета не доносится ни звука.

— Мы могли бы сесть в столовой, — звучит впереди голос Фабио. — Вы не против, домине?

— Ты бы знал, сколько раз за сегодня мы уже услышали этот вопрос, — смеётся Валентин. Ему вторит хохоток Альберта.

В столовой пусто и непривычно свежо: пока ученики на каникулах, преподавателям готовят в другом зале, там же, где обедают остальные касты.

Валентин шагает вдоль столов и, задрав голову к потолку, крутится на каблуках.

— Ух, — выдыхает он, — я как будто никуда и не уходил.

Под светло-серыми сводами чёрно-белые фигуры смотрятся траурно. Только панно на дальней стене оживляет картину оттенками зелёного и голубого. Поблёскивает семейное древо да Гире, выложенное мелкими прозрачными камушками.

— Помню, на первом году каждый, с кем я знакомился, норовил найти моё имя и потыкать в него пальцем, — делится Валентин в потолок и оборачивается на Кловиса. — Помнишь?

Тот дёргает губами и, ничего не ответив, опускается на скамью у ближайшего стола. Там они и рассаживаются вчетвером. На меня и на Флавия Фабио нарочито не смотрит. Мы проходим мимо, и я слышу голос Валентина:

— Ты не в настроении, или мне кажется?

Кловис, к которому обращён вопрос, тихонько хмыкает и качает головой. Даже я бы ему не поверил.

— Я говорил, что тебе не стоит идти, — упрекает Валентин.

— Он многовато болтает для не-наследника, — говорит Флавий мне на ухо, когда мы садимся через стол от них.

— За двоих, — вздыхаю я.

Флавий оборачивается на панно и, присмотревшись, кивает:

— Ясно.

В каждом поколении у матери наследника — девичья фамилия Сотос. С каждым поколением семьи первого и второго яруса всё гуще смешивают кровь. Их родословные сплетены и перекручены — такие узлы не развязывают, только разрубают.

Сотосов, разумеется, выводят, как породистых зверушек. Они — опора императорской семьи. Им полагается быть идеальными: внешне и внутренне, по закону и по крови. С другими аристократами Сотосы не роднятся почти никогда. Их сыновья берут в жёны милитов — отбирают самых здоровых и красивых, чтобы новая, сильная кровь в следующем поколении подпитала капризное деревце да Гире.

Только от родства не убежишь.

И Валентин, и Кловис безумно хороши собой. Только среди да Гире встретишь такую красоту — вырожденную, холодную и хрупкую, как хрусталь — их семейный камень.

Кловис даже лучше брата, пожалуй. Глаза у него ярче и больше, овал лица правильнее. Он рафинированнее, кукольнее, Валентин рядом с ним слишком похож на обычного человека.

Но чем дольше смотришь на Кловиса, тем отчётливее понимаешь: с ним что-то не так. Об этом знают на первых ста ярусах, по меньшей мере, но говорят только шёпотом и никогда не уточняют, в чём проблема.

Со стороны трудно понять, потому что Кловис почти всё время молчит. И это само по себе не странно: все как один его собеседники — жуткие болтуны.

— Я до сих пор боюсь подходить к Векслеру, — без особой печали жалуется Фабио. — А он уже год как мой начальник. К нему вообще можно привыкнуть?

Альберт хихикает:

— Не-а. Тебе ещё не так плохо. А я живу с ним на соседних ярусах.

— Но на тебя он не может орать.

— Да что-о ты, — тянет Альберт, покачиваясь на стуле. — Векслер не может орать разве что на да Гире.

Кловис изгибает бровь. Валентин, взглянув на него, озвучивает общую мысль:

— Ты тоже не прибедняйся, мой дорогой. Лично я не рискну на тебя повысить голос, потому что знаком с твоей матерью, — он говорит очень серьёзно, но, едва закончив фразу, смеётся. Альберт и Фабио вторят ему. Кловис смотрит в сторону.

Альберт оборачивается, свесив руку через спинку стула.

— Нель, а правда, что ты водил Заруса устраиваться в ИК?

Водянистые глаза смотрят нагло и спокойно. Вспоминаю его заплаканное лицо после экзамена и думаю, что не хочу отвечать. Лишь затем, чтобы Флавий за меня не краснел, отзываюсь:

— Скорее это Флавий брал меня с собой.

— Хы-хы, поня-ятно, — миленькая улыбочка у Альберта выходит не хищной, как у сестры, а скользкой, наводящей на мысли о дохлой рыбе. — А правда, что Зарус теперь отпрыск?

Фабио издаёт странный звук — наверное, давится потоком возмущений, вовремя вспомнив, с кем говорит.

— Что? — хлопает Альберт бесцветными ресницами. — Разве это секрет? Зачем тогда было рассказывать?

Флавий растягивает улыбку. На виске у него проступают голубые вены, и я радуюсь, что Мосс сидит слишком далеко, чтобы это заметить.

— Да, домине, я стал отпрыском, как и планировал.

Кловис, переводя между ними взгляд, странно хмурится и жуёт губами.

— Плани-ировал? Хы-хы, понятно, — кивает Альберт, не замечая гримас наследника. — А мачеха…

Резкий голос обрывает его:

— Закан… — Кловис спотыкается, пару секунд дрожит лицом, будто не может разжать челюсть, — …нчивайте.

— Простите, домине, — отзывается Альберт, потупившись, но исподлобья ловит взгляд Валентина, будто ждёт от второго да Гире разрешения продолжить разговор.

Валентин, подпирая рукой подбородок, смотрит поверх голов.

— Между прочим, я давно не видел доминицеллу Мосс, — замечает он невпопад, всем своим видом говоря: «Будем считать, что предыдущего разговора я не слышал».

Фабио, встрепенувшись, выпрямляется на стуле:

— И я тоже. Она говорит, что занята сейчас.

— Валли вечно чем-нибудь занята, — хмыкает Альберт. — То есть вообще всегда. И если она в этом признаётся, то дела совсем плохи. Либо на ярусе завал, либо она не хочет с тобой видеться.

— Разв… ве… — начинает Кловис, но, стоит ему запнуться, Валентин подхватывает:

— Разве ты сам не должен знать, завал у тебя на ярусе или нет?

Альберт, не смутившись, пожимает плечами:

— Должен. Значит, точно второй вариант.

— Утешили, — без веселья усмехается Фабио.

Кловис дрожит губами, но звук никак не выходит сквозь сомкнутые зубы.

— Что? — Валентин делает жест, чтобы все помолчали, и ждёт, сложив руки на столе, — Ну, не волнуйся.

Кловис съёживается под пристальными взглядами. Хмуро смотрит на кузена и сдаётся: указывает сначала на Фабио, потом на циферблат на стене, и поднимает четыре пальца.

— А, — кивает Валентин и переводит: — Кловис хочет, чтобы Фабио пришёл сегодня на первый ярус. Отличная идея, по-моему.

Альберт не выглядит восторженным, но всё-таки поясняет — наверное, чтобы о нём не забыли:

— Неделя была сложная, мы решили собраться. Из девчонок будут Валли и Мария. Может, кто-нибудь ещё.

— Векслер отказался, не волнуйся, — смеётся Валентин.

У Фабио глаза круглее обычного.

— Да хоть бы и с Векслером, — широко улыбается он. — А меня пропустят?

— Без вопросов. Скажешь дежурному: домине да Гире оставил мне пропуск. Мы все так проходим.

— Я буду, — обещает Фабио.

— В четыре часа, — повторяет Валентин. — Хотя ты-то не забудешь, — он, смеясь, тычет пальцем Альберту в грудь: — А ты опять опоздаешь на полчаса, да?

Тот разводит руками:

— Понятия не имею. На всё воля Мастера, хы-хы.

Флавий слушает их разговор с каменной неподвижностью. Поймав его короткий взгляд, я понимаю: спокойного вечера сегодня не будет.

— Я должен в четыре быть на первом, — говорит Флавий минут через пятнадцать, когда Фабио зачем-то тащит гостей в библиотеку. О нас никто не вспоминает.

— Хочешь к да Гире на вечерок?

— Если Мария меня увидит, я и там смогу остаться, — вскидывает подбородок Флавий. — Только есть дело поважнее.

— Какое? — вздыхаю я. Смутное предчувствие подсказывает: настолько же плохую идею я слышал лет шесть назад, когда ему захотелось пролезть на технический уровень пятидесятого и посмотреть, как кормят пауков. Живых членистоногих мы оба с тех пор недолюбливаем.

— Твой отец прав: устраиваться в Императорскую канцелярию вернее всего через да Гире. Не знаю, что я им скажу, но до четырёх часов успею придумать.

— Не-ет, — я прячу лицо в ладонях, прикрываясь от осознания, в какую авантюру ввяжусь через полшага.

— Мне сам Мастер подкинул шанс, — шепчет Флавий, склонившись к моему уху. — Второй раз так не повезёт.

— Твои уговоры меня пугают, — не открываю глаз, потому что знаю: посмотрю на Флавия — сразу соглашусь.

— Почему? — удивляется он, и я понимаю, что это провал. Прячься не прячься, звук превращается в картинку под веками. Когда Флавий улыбается так — с отчаянной надеждой, со скрытым страхом, с предвкушением — невозможно сказать «нет».

— Потому что это значит, что у тебя есть план, в котором я должен что-то делать, — опускаю локти на стол, ложусь щекой на руки и смотрю на него снизу вверх. — Нас же не пустят так легко.

— То есть меня не пустят так легко, — Флавий отстраняется, чтобы дёрнуть себя за чёрный воротник. — Но смотря кто дежурит, — он опирается подбородком на сцепленные руки и невинно интересуется: — Помнишь Марка?

Я со стоном зарываюсь лицом в рукава.

В кабинете домине Кетони дядя проводит часа полтора. Нас он встречает таким мрачным взглядом, что я не могу удержать вопроса:

— Тебя же не выгнали?

Дильгос даже не сердится. Только приподнимает уголок рта в тусклой усмешке:

— Нет. Стефан будет доволен.

Флавий пытается заговорить с ним на подъёмнике, но дядя вскидывает ладонь:

— Потом, очень тебя прошу, всё потом.

На обед Дильгос не приходит, а отец ни о чём не спрашивает. Все мы знаем, что беспокоиться не о чем. Если бы дядя не уступил в споре, если бы предпочёл уйти из Института, он старался бы выглядеть героем. Он бы сел, разумеется, с нами за стол и читал бы на коленях книгу с независимым и довольным видом.

Ничего подобного Дильгос не делает. Это значит, что всё в порядке, но отцу паршиво на душе, я вижу. И мне тоже.

— Одолжишь блокнот? — просит Флавий на подъёмнике.

Он долго ищет чистую страницу — с начала, с конца, а находит в середине. Берёт протянутый следом карандаш поближе к грифелю и проводит кривоватый круг. Внутри умещает ещё четыре концентрических окружности. Чертит диаметры — делит рисунок на двенадцать секторов.

— А площадь? — подсказываю я, ёрзая на жёстком сиденье.

— На площадь мы не пойдём, — на пересечениях прямых линий с внутренними кругами Флавий выводит жирные квадратики. — Это подъёмники. Всё, теперь смотри. Третья сотня дежурит во втором секторе. Двадцать седьмой десяток вот здесь, — он штрихует кривую трапецию и тычет карандашом в её вершины: — Значит, у любого из этих подъёмников дежурит кто-то из приятелей Марка.

— А ещё у любого из этих подъёмников мы рискуем напороться на Тину, — по спине бежит неприятный холодок, и я ёрзаю на жёстком сиденье.

— Шанс один к трём. Это в худшем случае, а на самом деле — даже меньше. Десятники сейчас оформляют снабжение на своих людей. Я сверял заявления у вас на ярусе — ты не представляешь, сколько с этим мороки. В начальники дураков не отбирают, а всё-таки мало кто может всё учесть без ошибок: еду, одежду, оружие… Что-то мне подсказывает, что декан Тагнер — одна из немногих, для кого это задача не на грани сверхъестественного.

— И чем нам от этого легче? — я забираю у Флавия блокнот и рассматриваю чертёж, будто ожидаю увидеть на нём перемещения маленьких серых фигурок.

— На нашем участке — четыре десятка. И десятники часто договариваются между собой: один разбирается с бумажками, пока остальные присматривают за его людьми.

— И если нам повезёт, то именно Тину отправили в канцелярию?

— Именно, — Флавий протягивает мне карандаш таким жестом, будто награждает за правильную догадку. — Здравый смысл на нашей стороне, а милитам здравого смысла хватает.

Рядом с чертежом — пустая страница. Несколько секунд смотрю на белое поле, ощущая, что Флавий тоже искоса наблюдает за моими руками. Ждёт, что я наконец буду рисовать. С вызовом вскинув на него взгляд, прячу блокнот вместе с карандашом в карман. Флавий, будто ничего не заметив, продолжает о своём:

— Я тебя не убедил?

Пожимаю плечами в ответ.

— Я плохо помню, как Дильгос учил нас рассчитывать вероятности, но круглых чисел там никогда не выходило.

— Зато выходило много девяток после запятой при большом коэффициенте уверенности, — возражает Флавий, и его интонации напоминают дядины. — Теория материализации в самом примитивном виде. Думай о событии, которое нас интересует, чтобы оно случилось.

— Тогда постараюсь поверить, что Тина будет в хорошем настроении. В достаточно хорошем, чтобы нас не убить, — я с остервенением дёргаю заусенцы. — Потому что в ваших формулах не хватает поправки на закон подлости.

— Коэффициент уверенности описывает и закон подлости тоже, если подумать, — говорит Флавий. Не дождавшись реакции, добавляет: — Если так сильно мучаешься, лучше возвращайся. Я не заставляю тебя мне помогать. И не хочу, чтобы ты думал, что заставляю.

Холодные нотки звучат в его голосе — я вздрагиваю, вспоминая, каким чужим он казался на пороге Казурова кабинета. Долгую секунду Флавий не смотрит на меня, и этого хватает, чтобы смириться с чем угодно.

«Что угодно, только не будь таким больше. Только не злись».

— Но без тебя мне будет намного сложнее, — заканчивает он обычным тоном. Вроде как сглаживает резкость, а я чувствую себя так, будто у меня на шее защёлкнули поводок.

«Ну и наплевать», — думаю сердито, и сам не уверен, на кого злюсь.

Я цепляюсь взглядом за лица прохожих, за прожилки мрамора, за барельефы у потолка — бесполезные потуги удалиться от неизбежного, когда оно надвигается впереди обманчиво-яркой аркой. Коридор обрывается в квадратный зал. Портик прикрывает нас от праздничного освещения — дарит лишние секунды перед чертой, после которой поздно будет рассуждать, а не дураки ли мы.

Второй ярус перекручен на несколько градусов. Его оси не ложатся на общую плоскость, которую выстраивают сотни главных коридоров, расположенных строго друг над другом. И только у подъёмников это можно заметить.

Колонна шахты — в углу, оттеснённая из центра широкой лестницей. Платформы не ходят выше, и белоснежные ступени — единственный путь на первый ярус — будто светятся среди бордовой облицовки зала. Резные перила слишком тонкой работы: невозможно поверить, что это мрамор. Кружево, фарфор, матовый лёд — может быть, но не камень.

Милиты, стоящие у нижних ступеней, вытягиваются по струнке, едва заметив, что кто-то приближается. Свежеостриженные головы делают дежурных похожими друг на друга, но Марка я узнаю ещё от портика по забавной манере поводить лопатками, будто проверяя собственную осанку.

Убедившись, что мы вышли к нужному десятку, Флавий вздыхает свободнее. Приходится вслед за ним ускорить шаг, хотя я предпочёл бы провалиться сквозь пол.

— Добрый день, домине, — серьёзно приветствует Марк, но не успевает опустить руку от груди, как расплывается в улыбке и поясняет товарищу: — Это домине Дильгос и домине Зарус.

Наши имена он произносит таким старательно-непринуждëнным тоном, что ясно становится: товарищу они должны о чëм-то говорить.

— А, — кивает второй милит, подтверждая мои худшие ожидания. — Адам Фет, третья сотня второго яруса, — выцепив взглядом белый воротник, он обращается ко мне: — Вы наверх, домине?

— Наверх, — повторяю я.

Марк протягивает руку ладонью вверх:

— Покажете пропуск?

«У меня его нет», — готов ответить я, потому что в голове грохочут музыкальные тарелки. Флавий перебивает:

— Домине да Гире оставил нам пропуск.

— Понял, сейчас, — Марк срывается куда-то в сторону от лестницы. Я вопросительно смотрю на Флавия.

— Там лежат оставленные пропуска, — вместо него отвечает Адам.

— Там — это далеко? — я прикидываю в уме, успеем ли мы сбежать и возможно ли вообще скрыться от милитов. Адам утешает:

— Да нет, две минуты подождите.

Флавий смотрит в сторону, сложив руки на груди. Бледность и сжатые губы выдают напряжение, но отступать он не собирается.

«Да они же сверят жетоны, а на пропусках другие номера! — думаю я с таким усилием, что давно уже должен был мысленно докричаться до него. — Нас выгонят, если не арестуют! На что мы надеемся?»

— Он быстро вернётся, правда, — говорит Адам, по-своему истолковав мою тревогу.

Флавий ловит мой взгляд.

— Да, — кивает он, — всё будет нормально, поверь мне.

Это не утешение — это просьба.

На секунду я чувствую себя предателем и тут же стараюсь исправиться. Твержу, заставляя мысли звучать уверенно: «Он знает, что делает».

Твержу до тех пор, пока не слышу шаги со стороны. Поднимаю взгляд — и сердце падает в живот.

У Марка лицо довольного купидона. Хорошо, что он держится у Тины за плечом. Судя по широким шагам, по нехорошему наклону головы, на обычную её сдержанность не стоит и надеяться. Одна улыбочка не к месту — и заработаешь оплеуху. В лучшем случае.

— Добрый день, домине, — цедит Тина, едва коснувшись рукой груди. Воздух холодеет и сгущается. Мне мерещится, что я выдыхаю пар. — Разрешите вас отвлечь ненадолго, домине Дильгос?

Марк обходит нас по дуге и не глядя протягивает Флавию пропуска — две металлических пластины с гравировкой. На пропусках не пишут имена — только номера жетонов. А кто потрудится их сверять, когда под боком такое представление?

У меня слабеют ноги, но в голове вдруг становится ясно-ясно. Маленький Дильгос у меня на плече — не знаю, на правом или на левом — захлопывает книгу на коленях и прочищает горло.

— Конечно, декан, — обернувшись, я прошу официальным тоном: — Флавий, предупреди, что я задержусь, будь добр.

Смотрю я немного мимо него, потому что перед глазами плывёт. Это даже играет на пользу высокомерному образу кандидата.

— С радостью, — отзывается Флавий, не дрогнув лицом. Спрятав оба пропуска в карман, поднимается по лестнице. Со всей непринуждённостью, но достаточно быстро, чтобы скрыться из виду прежде, чем милиты заподозрят неладное.

Лёгкие шаги стихают наверху. «Я один», — приходит осознание. Паника запускает ледяные пальцы мне под рубашку.

Смотрю на Тину и пытаюсь улыбнуться:

— Куда идти, декан?

Глава 6. О негласных правилах первого яруса

Все клерки Императорской канцелярии чем-то похожи друг на друга — синева под глазами стирает рознящиеся черты. У парня за конторкой чёрный воротник и грустное лицо. Он пытается ответить улыбкой на улыбку, но справляется чуть лучше паралитика и бросает эту затею.

Флавий чувствует к нему странную симпатию. Как будто они уже товарищи: пока не по работе, так хотя бы по второсортному положению. Оба отпрыски, которых на первый ярус занесло вопреки здравому смыслу.

Врать стыдно. «Проблем у него не будет, — утешает себя Флавий. — А если и будут, он поймёт. Не был бы здесь, если бы не понимал».

Клерк смотрит на него так, будто мысли читает. Выслушав про «оставленный пропуск», тускло усмехается:

— Домине, вы же понимаете, что это обход формальностей, доступный только да Гире?

Сочувствия убавляется мгновенно. Флавий строит честные глаза и понижает голос, чтобы не выдать раздражение.

— А в чём противоречие, домине?

— Вот в этом, — клерк касается воротника. — Таким, как мы с вами, пропуски не оставляют.

— Как видите, дежурных это не смутило, — кивает Флавий в сторону лестницы.

Клерк, качнув головой, смотрит ему через плечо, будто ждёт чего-то. Флавию становится жарко.

— Вы хотите, чтобы я описал в подробностях… — ещё тише начинает он, но осекается, потому что сзади окликают:

— Домине Зарус?

У Симона Сотоса льдистые глаза и неуютный взгляд. Флавий натягивает оборонительную улыбку:

— Добрый день, домине.

— Ещё раз, — прохладно отзывается Сотос и складывает руки на груди. — Ты не заблудился?

— Надеюсь, что нет, домине, — Флавий указывает клерку за спину, на арку, облицованную искристо-белым: — Гости домине да Гире собираются там, я же ничего не путаю?

— Гости домине да Гире? — переспрашивает Сотос, наклонив голову. Виртуозно маскирует издёвку под интерес.

У Флавия скулы горят, но он только пожимает плечами:

— Верно. И для компании, которая собирается сегодня, допустимы любые исключения. Например, позвать кого-нибудь с чёрным воротником.

— То есть тебя пригласили?

Флавий готов ненавидеть Сотоса: его породистые черты, прямой профиль, его белый воротник и плащ советника. Его уверенность, что долгим взглядом в упор можно заставить кого угодно раскаяться во лжи.

Тянуть улыбку трудно, но стоит продолжать хотя бы Сотосу назло.

— Верно, домине, — подтверждает Флавий, не моргнув.

Сотос молчит пару секунд. «Выгонит, выгонит, выгонит», — скачет в голове паническая мысль. Флавий прячет руки за спину, чтобы не выдать себя дрожью в ладонях.

— В таком случае, не стоит опаздывать, — говорит Сотос. Не глядя минует конторку и на ходу делает пригласительный жест: — Идём, Зарус, здесь можно заблудиться.

Он выглядит бесстрастным, но что-то нехорошее мерещится в складке у поджатых губ.

Флавий фыркает про себя: Сотос рассчитывает на представление. Воображает, как под недоумевающими взглядами да Гире врунишка с пятьдесят четвёртого вспомнит своё место.

Сотос — надо же — хочет его проучить, а тем временем проводит через последнее препятствие. Альберт сказал: Мария Маркис будет на вечере. Мария — самый верный козырь. Она подыграет, можно быть спокойным.

«Спасибо, Мастер, — мысленно благодарит Флавий. — Ты же меня ведёшь, не иначе?»

В маленьком коридоре мрамор блестит, будто инеем покрытый. На светильниках дрожат хрустальные подвески. Плиты на полу отполированы до зеркального блеска — Флавий видит краем глаза, как скользит по ту сторону его тёмное отражение, но смотрит вперёд, на Сотоса. Тот не оборачивается.

Сердце колотится у горла, и Флавий напрасно пытается утихомирить его усилием воли.

«Нужно быть спокойным, — повторяет себе. — Уже нечего бояться».

Не помогает.

Флавий пригибает голову, чтобы вслед за Сотосом нырнуть в арку с неразборчивой лепниной на архивольте*.

Гостиная неожиданно большая. Флавий запрещает себе крутить головой, потерянно глазея по сторонам, поэтому видит лишь центр — низенький стол на витых ножках и диваны, расставленные полукругом. С трёх сторон к нему обращаются безучастно-любопытные глаза. Две белые рубашки — оба да Гире на месте. Белобрысая головка всего одна — из Моссов пока только Валерия, и тем лучше. Больше ни одного знакомого лица.

Марии Маркис здесь нет.

У Мастера неплохое чувство юмора.

— Добрый день, — здоровается Флавий, вежливо улыбаясь в пространство. В ответ ожидает гробовой тишины — и, право, лучше бы так оно и было, потому что Валерия говорит с весёлым удивлением:

— Флавий? Давно тебя не видела. Умеешь неожиданно появляться.

— Не без этого, доминицелла, — смотреть на неё чуть менее страшно. Хотя бы потому, что Флавия она раздражает.

— Нет-нет, здесь никаких «доминицелл» и прочего, — широко улыбается Валентин. Он без пиджака, белые рукава закатаны до локтей. — Все же свои. Кстати, не поделишься секретом неожиданных появлений?

Изящный способ спросить: «Какой идиот тебя позвал?»

Валентин коротко переглядывается с Сотосом.

— Домине Зарус сказал, что его пригласили, — сообщает тот у Флавия из-за плеча.

Флавий судорожно прикидывает, можно ли сослаться на Марию. Сообразит она ему подыграть, если появится позже? А если вообще не появится?

Насмешливое внимание давит на него, не оставляя кислорода. Пауза затягивается. С каждой новой секундой — всё меньше шансов, что ему поверят.

Отрывистый звук прорезает паузу:

— Я п… — Кловис дрожит лицом и снова не может разомкнуть зубы.

Сидящий рядом мужчина с узким лицом и глазами-щёлочками начинает, желая подсказать:

— Ты?.. — но смолкает, потому что Валентин прикладывает палец к губам и, откинувшись на спинку дивана, выжидающе смотрит на кузена.

— Не волнуйся, — говорит едва слышно.

Флавий физически ощущает, как давление взглядов отпускает его, переключаясь на Кловиса. Губы у наследника сжаты судорогой.

— Ты его пригласил? — всё же договаривает узкоглазый.

Кловис кивает, глядя в пол, и со злостью суёт Валентину в руки пустой бокал. Валентин, усмехнувшись, протягивает его Флавию вместе со своим:

— Хорошо. Тогда не будешь так добр?

— С радостью, доми… — Флавий глотает обращение и принимает в руки тонкий хрусталь. Валентин благодушно бросает ему в спину:

— Себе не забудь налить.

Двигаясь, как во сне, Флавий отходит за спинки диванов. Запоздало думает: нужно было ответить Кловису. Хотя бы выдать формальность вроде «Ещё раз благодарю за честь». Впрочем, так ли уж нужно выглядеть убедительным? Если наследник врёт за тебя, это стоит дороже официального приглашения.

Паника, схлынув, оставляет слабенький озноб. Флавий через плечо оглядывает гостиную. Мебель, драпировка на стенах — всё здесь жемчужно-серое, кроме вишнёвой обивки на диванах, торшеров с яркой росписью по абажурам и стойки с напитками.

На полках из бордового пластика — строй прозрачных бутылок. Дрожат перламутровыми бликами цветные жидкости, тоже пластиковые на вид. Флавий наугад открывает ярко-зелёную.

— Не худший выбор, — замечают слева.

Узкоглазый, изящно оперевшись на стойку, улыбается, растягивая рот длинной прорезью — зубов не показывает.

— Это значит, что можно выбрать получше? — уточняет Флавий.

— Здесь всё на вкус да Гире — всё лучшее. Но специфическое. Начинать стоит осторожно, но зелёная тебя точно не убьёт, — подхватив со стойки два чистых бокала, узкоглазый уточняет: — Ты в деле?

Предупреждение настораживает, но Флавий, улыбнувшись, кивает.

Напиток искрится пузырьками, бегущими со дна. Узкоглазый дожидается, пока Флавий наполнит четыре бокала, и протягивает руку:

— Доминик Райт, наследник третьего яруса. Единственный, кого здесь можно звать «домине», — поймав недоумевающий взгляд, тихо смеётся: — Доминик Райт — «домине Крайт». Если угодно.

— Флавий Зарус, пятьдесят четвёртый, — он пожимает маленькую сухую ладонь.

— Отпрыск, я полагаю? — Крайт смотрит неотрывно — к чему моргать с таким-то прищуром? — и Флавий уверен, что скрыть перемену в лице не успел.

Приходится сделать неприятное внутреннее усилие, чтобы обратиться к нему на «ты».

— Полагаешь или знаешь?

— От сплетен не убежишь, — говорит Крайт. Флавию чудится, что на нём щелястая маска. А за ней прячется совсем другое лицо — очень серьёзное. — Сплетни всех забавляют. Это как читать второсортные романчики: персонажи картонные и мало кого волнуют, но сюжет забавный. Зато герой привлекает к себе внимание и может этим воспользоваться, если успеет раньше, чем всем надоест.

— Я бы предпочёл привлекать внимание иначе, — фыркает Флавий.

Крайт подносит к губам бокал с ядовито-зелёной жидкостью.

— А не всё ли равно, если ты заинтересовал Кловиса? — потянув носом, он удовлетворённо хмыкает и делает глоток.

— Заинтересовал?

— Сам решай, хорошо это или плохо.

Флавий качает головой: Крайт всерьёз не осознаёт, какую сказал нелепость. Неужели люди на верхних ярусах настолько оторваны от жизни?

— Мы даже не говорили ни разу, — осторожно напоминает Флавий. — Только виделись один раз на пятидесятом.

Крайт поводит плечом:

— Ну так виделись же. Не привыкай считать себя пустым местом, — он двигает к Флавию бокалы — жидкость в них опасно плещется. — Да Гире заждались. Хочешь с ними поболтать, раз выпала возможность, да?

— Раз уж выпала, — улыбается Флавий.

— Забудь.

Флавий приподнимает брови, глядя в бесстрастное лицо.

— Извини?

Крайт тянет его за рукав, заставляя обернуться.

— Посмотри внимательно. Валентин прямо сейчас допытывается, с чего это Кловис расщедрился в твой адрес.

Валентин и правда задаёт вопросы кузену. Закинув руку на спинку дивана у него за спиной, говорит спокойно, даже ласково, но Кловис хмурится и нервно притопывает ногой.

— Ты не добьёшься толку, пока говоришь с обоими сразу. Закон первого яруса: всем понравиться не получится.

— То есть с порога следует выбрать, с кем дружишь?

— Это ты сказал, не я.

— Но да Гире в прекрасных отношениях, разве нет?

Крайт болтает напиток в бокале, покачивая головой — утвердительно или отрицательно, не поймёшь. Флавий тонко улыбается, отзеркалив его маску:

— Ну а ты кому предпочитаешь нравиться?

— Императору. Благо он неоспоримо один и в добром здравии, — Крайт говорит так тихо, что его едва слышно за звоном хрусталя и весёлыми голосами. — Но именно поэтому, наверное, Кловис ко мне благосклоннее, чем Валентин.

— Это плохо?

— Лучше всего мне было бы ровно посередине, но середины нет, как я уже сказал. Приходится выполнять маленькие поручения, — Крайт делает крошечный глоток и не опускает бокал — теперь движения его губ не прочитать со стороны. Флавий чуть наклоняется, чтобы услышать: — Если хочешь воспользоваться нынешним раскладом, подожди полчаса. Выйдешь со мной, я проведу. Поговоришь с Кловисом.

— Сотос всё равно заметит. И Валентин тоже.

— Конечно. Валентин уже кое-что заметил, — зрачки Крайта быстро перебегают с фигуры на фигуру. — Если тебя это пугает, проведи вечер в хорошей компании и возвращайся к себе на ярус. То есть не к себе, а… неважно. Возвращайся. Без сарказма: будешь намного счастливее, если так и поступишь.

Флавий был бы рад уловить насмешку в голосе Крайта, но маска ничего не выражает, а серьёзное лицо проступает сквозь неё всё отчётливее.

Крайт передаёт ему бокалы:

— Главное, помни, у меня ничего личного. А пока отнеси напитки и, если хочешь, возвращайся поболтать. Ты приятный собеседник.

Ковёр смягчает шаги, но жидкий пластик всё равно норовит плеснуть через край. Валентин принимает бокал, не прерывая беседы:

— Просто сумасшествие… Спасибо, Зарус… И вот после того, как она приходит ко мне в четвёртый раз…

Сотос слушает его, стоя у дивана, монументальный, как колонна.

Кловис чуть хмурится и смотрит не на протянутый напиток, а Флавию в лицо. Флавий незаметно кивает: всё передали, всё понял.

— Осторожно! — Валентин придерживает бокал, опасно наклонившийся в руках кузена, и смеётся: — Оставь зелёный цвет редемпторам, Лу. Знаешь, как эта штука красится?

Из коридора доносятся высокие голоса. Один зол, другой смеётся, а слов не разобрать.

Флавий оборачивается на распахнутую дверь — и не может сдержать теплой улыбки. Мария машет в пространство — крыльями разлетаются лиловые рукава:

— Чудного вечера всем, кто соизволил меня подождать, — она со смехом указывает на Валентина, салютующего ей бокалом. — Точно не тебе!

Мария останавливает взгляд на Флавии. Тёмные ресницы вздрагивают.

— Зарус? Откуда ты здесь?

— Сюрприз, — смеётся он, выступая ей навстречу, и предусмотрительно наклоняется.

Мария, невесомо коснувшись его плеч, целует в щёку. От горьковатых духов кружится голова, лицо щекочут русые пряди, не то выбившиеся из причёски, не то выпущенные нарочно.

— Опять вырос, — заключает она, оглядев Флавия с головы до ног. Он со смехом закатывает глаза.

— Когда вам всем надоест эта шутка?

— Никогда, оставь надежду, — Мария протягивает руку, чтобы стереть след помады с его щеки, но тут же, удивлённо обернувшись, отступает в сторону.

Едва не оттолкнув её, перед Флавием вырастает пунцовый Альберт Мосс. Он так зол, что не может сразу выговорить ни слова, совсем как Кловис, а ещё пытается нахмуриться и выкатить глаза одновременно. Наверное, это забавно — если наблюдать со стороны, а не в полуметре перед собой.

— Ты! — выкрикивает Альберт и вдруг хватает Флавия за рубашку на груди. В гостиной смолкают разговоры. — Ты взял мой пропуск, выскочка? Ты взял?

Валерия отводит взгляд. Все остальные смотрят. За спиной у Альберта топчется растерянный Фабио.

— Ты что себе позволяешь, дрянь? Тебе мало проблем? — кричит Мосс.

Пуговицы трещат на груди. Ещё немного — и Альберт порвёт ему рубашку или ударит.

Все смотрят.

«Мы вдвоём здесь младше всех, — вспоминает Флавий. — Ну конечно, им весело наблюдать».

Он улыбается снисходительно, как ребёнку.

— Уберите руки, домине, у меня рубашка чистая.

Мария смеётся, и это лучшее, чем она может помочь. Ей вторят Валентин и, кажется, Крайт — симпатии не на стороне Мосса.

Альберт бледнеет, рука у него дёргается, будто для удара. Сотос оказывается рядом. Разводит их, настойчиво, но без милитской грубости упираясь каждому ладонью в грудь.

Попятившись, Альберт оборачивается за поддержкой к да Гире.

— Кто его вообще сюда пустил?!

— Он здесь с позволения Кловиса, — говорит Валентин. — Как и все мы, так что тише.

— Я отказываюсь находиться с ним в одной комнате! — Альберт наставляет на Флавия дрожащий палец. — Он… он спит со своей мачехой!

У Флавия кровь отливает от лица, губы каменеют, не успев стряхнуть улыбку. Злость поднимается душным жаром.

— Это ложь, — говорит он тихо и отчётливо.

Флавий понимает: никто не хочет ему верить — сплетни интереснее. Он мог бы объяснить, доказать, но — нельзя. Здесь не слушают, здесь смотрят представление. По законам жанра, кто много говорит, тот оправдывается.

Альберт, взглянув по сторонам, продолжает бодрее:

— А вы не знали? Да бросьте! Все обо всём давно слышали, хы-хы!

Флавий переводит взгляд на Фабио. Он единственный не зритель — он тоже на сцене и тоже должен играть, как бы ни пытался прикинуться декорацией.

— Ничего не скажешь? — спрашивает Флавий. — Речь о твоей сестре.

Фабио прячет глаза.

— Ну а откуда ему знать, он что, следит за ней? — смеётся Альберт.

Фабио молчит.

С жалким звоном разлетается хрустальный бокал. Валерия равнодушно смотрит себе под ноги.

— Ох, простите. Он был пустой.

Она поднимается с дивана и, одёрнув юбку, проходит к дверям.

— Валли! — дёргается Альберт. — Ты куда?

Валерия не оборачивается. Смотрит перед собой, такая прямая, будто кто-то тянет её за макушку. Осколки хрустят под подошвами туфель.

Фабио провожает её круглыми глазами и, помедлив, срывается следом. Альберт, хмыкнув, пожимает плечами. Не взглянув больше на Флавия, садится на диван, закинув ногу на ногу.

— Идиот, — говорит ему Кловис, и на этот раз не заикается.

У Флавия тоненько звенит в ушах. Нужно что-то делать, что-то говорить, хотя бы не стоять на месте. Кто-то тянет его за рукав.

— Зарус, иди сюда.

Это Мария. Очень кстати. Флавий позволяет утянуть себя к стойке, потому что мозг, отключившись от тела, гоняет по кругу единственную мысль.

«Я сумею позаботиться о твоём счастье».

Сумел, как же.

— Налей розовую, — просит Мария. — И себе тоже.

Флавий подчиняется машинально. Пробка скользит из хрустального горлышка, шипит ядовитая пена. Под пристальным взглядом Марии приходится пригубить фруктово-пахнущую жидкость. Ужасно хочется пить, но розовая синтетика оседает странным привкусом во рту.

Крайт пристраивается рядом с ними и, обменявшись с Марией сухими кивками, мешает в бокале красную шипучую жуть с синей, не менее сомнительной.

— Ты похож на удачливого любовника, — смеётся Мария.

Флавий моргает, усилием воли возвращаясь к реальности.

— Что?

— Мятая рубашка, помада на щеке, — перечисляет она нараспев и тянется к стойке за чистой салфеткой. — Наклонись, мне неудобно.

— Я сам, — Флавий мягко останавливает её руку у своего лица. — А то сделаем образ ещё правдоподобнее.

— Ты о себе хорошего мнения, милый, — Мария смеётся, и жизнь на секунду кажется проще. Флавий рад её видеть, правда, рад. Она не виновата, что для болтовни момент неподходящий.

— А по-моему, Зарус прав, — бормочет Крайт.

Мария морщится, прерывисто выдохнув.

— Тебе обязательно быть прямо здесь и прямо сейчас?

— Вовсе нет, — он ловит взгляд Флавия и указывает глазами куда-то в сторону. Флавий думает, что единственный заметил это движение, ровно до тех пор, пока не слышит мягкий голос Валентина:

— Домине, не гримасничай, разве я стану подслушивать чужие секреты? — не дожидаясь ответа, да Гире трогает Марию за плечо. — Скоро к нам присоединишься, Мари?

— Кто знает, — отзывается она, не оборачиваясь.

— Кловис собирается уходить, — Валентин переводит взгляд на Крайта. Тот прячет лицо за бокалом — отпивает гремучую смесь, оттенком напоминающую платье Марии, и сдерживает кашель. — И ты тоже, так? И Зарус? — Валентин вздыхает. — Вся надежда на тебя, Мари.

Флавия не покидает чувство, что Валентин, обращаясь к Марии и Крайту, на самом деле говорит с ним. Расслабленная болтовня — лишь фон для молчаливого сигнала: «Ты можешь быть здесь, ты можешь выбирать друзей, как хочешь, но не думай, что хоть один шаг сделаешь незамеченным».

— Уходите? — Мария переводит на Флавия требовательный взгляд.

— Увы, — кивает Флавий. — Я подумал, ты не придёшь, иначе ни за что бы не согласился.

Крайт не слишком умело строит оскорблённое лицо:

— О, ну вот, значит, как?

Валентин усмехается — Флавий уверен, совсем не их наигранным колкостям.

«Пусть не думает, что я от него прячусь», — щёлкает в голове, где-то на уровне инстинктов.

— Ладно, — Мария протягивает руку. — Напиши мне, а то снова потеряемся. И я напишу, если будет что-то интересное.

— Можешь написать даже о скучном, — Флавий легко пожимает её пальцы и оборачивается к Валентину. — Благодарю за вечер. Могу я позволить себе маленькую просьбу на прощание?

Валентин изгибает бровь.

— В рамках Закона — всё что угодно.

— Со мной сюда шёл домине Дильгос-младший…

— А, Нель Дильгос.

— Но на втором ярусе он задержался, случилось небольшое недоразумение…

— Насколько небольшое?

Валентин вклинивает фразы в мельчайшие паузы — не скажешь, что перебивает, скорее заинтересованно слушает.

— Ничего серьёзного. Если бы вы… — перейти с Валентином на «ты» намного труднее, чем с Крайтом. — Если бы ты его знал…

— Я составил впечатление.

— …То даже не задался бы таким вопросом, — Флавий смолкает, выжидая, не найдётся ли снова комментариев. Ещё парочка вставок посреди предложения — и он начнёт заикаться не хуже Кловиса. Но Валентин только кивает, будто подбадривая: ну, что дальше?

— Если это не слишком трудно, — продолжает Флавий, нарочно растягивая паузы, — можно отправить на второй ярус человека, который встретит домине Дильгоса и проводит к подъёмнику?

— На второй ярус, — Валентин потирает подбородок. — А конкретнее?

— Второй сектор, между второй и третьей окружностями.

— Два-два-три, — почти про себя повторяет Валентин и пожимает плечами: — Не вижу проблемы.

Пару секунд они соревнуются, кто шире растянет улыбку.

— Нужно было просить именно Валентина? — любопытствует Крайт, когда они покидают гостиную через боковую дверь.

— Нужно было уносить это с собой? — Флавий подбородком указывает на сиреневую синтетику в бокале.

— Я пришёл сюда отдыхать, и мои действия соответствуют цели. А ты идёшь на аудиенцию к наследнику. Понимаешь, о чём я?

— Он уже сделал столько шагов навстречу, что с порога требовать ещё одолжений было бы неловко. Я думал обратиться к Мари, но раз уж домине да Гире оказался рядом — ему проще распорядиться, верно?

«К тому же пускай Валентин считает, что я не знаю о разделении сторон».

Кремовый мрамор серебрится прожилками, под ногами шагают вниз головой жутковатые отражения.

— Доминик, — зовёт Флавий, глядя перед собой.

Крайт поднимает на него глазки-прорези.

— М-м?

— Что не так между младшими да Гире?

Крайт рискует сделать ещё глоток. Его маска идёт трещинами от страдальческой гримасы.

— Что, по-твоему, важнее для наследника: законное право или пригодность по здоровью?

— Неоднозначный вопрос.

— Для всех неоднозначный, включая Императора, подай ему Мастер долгих лет, — вздохнув, Крайт замедляет шаг. — Зарус, я уже говорил: меня всё это мало интересует. Я ввязался в беготню только потому, что нет шансов остаться в стороне. И я искренне желаю тебе понравиться Кловису, — остановившись у двери, он залпом допивает бокал. — Потому что начинать всё сначала, искать тебе замену — лишняя нервотрёпка. Постарайся, правда.

Этой просьбы Флавий предпочёл бы не слышать — и без того слабость в коленях мешает изображать уверенную походку. Столько всего произошло, а самый сложный и неприятный этап впереди — понравиться. В начале любых отношений нужно понравиться.

Крайт поворачивает ручку и первым ныряет в проём, бросив через плечо:

— Заходи.

«Это в любом случае не страшнее, чем экзамен у Дильгоса», — думает Флавий, прежде чем мысли на несколько секунд вышибает из головы.

Комната встречает приглушённо-тёплыми тонами. Блеску коридора вторят только золотистые нити, вплетённые в ковёр. От ковра до потолка всё сплошь обито деревом. Резные панели с нишами и кручёными столбиками напоминают алтарь, раскинувшийся на четыре стены. Полочки, забитые книгами, хаотично встроены в конструкцию и пестрят, как цветные заплаты на дорогой одежде.

В этой ненавязчивой, самодостаточной роскоши страшно было бы дышать, но вазочки с печеньем, пристроенные в одной из ниш, напоминают: «Здесь живут люди, почти обыкновенные люди, они даже едят иногда».

Флавий останавливается от неожиданности, когда видит Кловиса. Отвернувшись от длинного зеркала, наследник кивает судорожным движением.

— Домине да Гире прошёл другим путём, — поясняет Крайт, глядя в пространство. Усмехается, поймав сердитый взгляд. — Что? Ты предпочитаешь, чтобы Зарус думал, будто ты ходишь сквозь стены?

— Я слышал, что в комнатах Императора нет ни одного помещения с единственным входом, — Флавий улыбается очень осторожно, только чтобы смягчить выражение лица. — Но не думал, что можно перемещаться так быстро.

Кловис, дёрнув уголками губ, указывает на стол и высокие стулья, деревянные в тон отделке:

— Сад… дись.

Флавий опускается на край сиденья. Мебель удобная, ему по росту. Да Гире никогда не рождались коротышками.

«Тётка Керония Великого была такой высокой, что причёска мешала ей проходить в двери», — подкидывает память бесполезный факт.

Кловис скидывает пиджак и вешает на спинку стула. Мерещится в этом жесте подражание Валентину — неумелое и несмелое, потому что ворот застёгнут до последней пуговицы, а кружевные манжеты он прихватывает кончиками пальцев.

Крайт, отвернувшись, рассматривает книжные корешки.

— Я так и дум… мал, что ты п… ридёшь, — говорит Кловис. — На п… ятидесятом… в столов… ой ты на нас в… сё врем… мя см-мотрел. Я зам… метил.

Напряжение, с которым он раз за разом размыкает губы, Флавий ощущает настолько, что сам задерживает дыхание. И всё же за эту минуту он слышит от Кловиса больше слов, чем за все предыдущие встречи.

— Я п… одум… мал, — Кловис делает паузу, будто отдыхая после трудного слова, — если ты см… можешь доб… раться на в-вечер, то ты м… мн-не п… одходишь.

— Для чего подхожу, домине? — спрашивает Флавий, приподняв подбородок.

Кловис поднимает ладонь в предупреждающем жесте и выкладывает маленький конверт, до сих пор спрятанный в широком рукаве. Следом вытягивает из пены кружев канцелярский ножик. Слишком острый для канцелярского, замечает Флавий, когда берёт его в руки. Под взглядом Кловиса он неторопливо вскрывает конверт. Записка на хорошей бумаге, почерк с округлыми завитушками. Флавий воображает, как Кловис медленно выводит строчку за строчкой, а вокруг него, на столе и на полу, валяются скомканные листы.

Флавий возвращает нож, направляя его лезвием к себе, и, опустив глаза, читает.

«Сейчас я не знаю, кому отдам эту записку. Скорее всего, пройдёт много времени, прежде чем найдётся подходящий человек. Может быть, я даже разочаруюсь в первых нескольких вариантах. Поэтому, кто бы ты ни был, не считай себя особенным. Сегодня я выбрал тебя, но завтра могу посчитать, что лучше передать шанс кому-то другому. Если захочешь укрепить своё положение, придётся постараться.

Моя откровенность — твоя первая привилегия. Считай её авансом.

У меня есть планы на этот мир. Я почитаю Закон, как положено каждому, и мне особенно — по рождению. Но я не считаю, что Император должен быть слепой силой, следящей за исполнением Закона. Человек, получивший от Мастера такую власть, должен следить, чтобы Закон не отставал от жизни.

Если эта мысль возмущает тебя, или пугает, или кажется кощунством — отложи записку прямо сейчас, и мы попрощаемся. Ты ничего не потеряешь и не приобретёшь.

Если ты согласен со мной — прерви чтение и скажи об этом».

Продолжение — на обратной стороне листа. Текст не просвечивает сквозь плотную бумагу, как Флавий ни всматривается. Это неприятно: хорошо бы сначала узнать, к чему идёт дело, а потом произносить вслух опасные вещи.

Флавий отрывает взгляд от письма и в упор встречается с зеленоватыми глазами Кловиса. Вскидывает подбородок, не теряя вежливой улыбки.

— Домине, здесь сказано, я ничего не потеряю в случае отказа. А в случае согласия?

Кловис вспыхивает, верхняя губа у него брезгливо дёргается. Это не досада игрока, чей ход разгадали раньше времени — Кловис не пытается его подловить. Это злой страх, неподдельный и скверно замаскированный.

Наследник сидит как на иголках с того момента, как протянул ему письмо. Кловис боится выглядеть смешным. Даже не так: он привык выглядеть смешным, но надеется, что перед новым человеком сможет сам установить себе роль.

Пускай поверит, что у него получилось.

— Я не шучу, домине, — спешит добавить Флавий. — Говорить такие вещи всегда немного опасно, вы же понимаете.

Мысленно он ругает себя: стоило присмотреться раньше. Одна необдуманная усмешка может всё испортить. Или уже испортила.

По лицу Кловиса пробегает асимметричная судорога.

— Трус, — выдаёт он отрывисто. — Если б… оишься гов… ворить, что дум… маешь…

Крайт оборачивается, сложив руки за спиной.

— Это называется осторожность. Зарус следит за своими словами. Золотое качество, для твоего предложения — как на заказ.

Кловис хмыкает и силится разжать губы, чтобы возразить.

— Простите, если выразился невежливо, — рискует вставить Флавий.

Вежливым быть недостаточно. Осторожным — тоже, что бы Крайт ни говорил. Нужна ювелирная аккуратность, не меньше.

Кловис, передёрнув плечами, говорит чуть спокойнее:

— В… сё остан… нется здесь.

Флавий красноречиво косится на Крайта. Тот закатывает глаза:

— Да я бы вас обоих с радостью заложил, если бы было, кому.

— Например, Императору, чтобы добиться расположения.

— Пожаловавшись на его сына?

Кловис изгибает бровь.

— Расп… оложения?

— Зарус, ты неблагодарный проходимец, — Крайт демонстративно отворачивается. — Я передумал тебя поддерживать. Выгони его, Лу.

Губы Кловиса растягиваются дрожащей усмешкой. Плечи расслабляются.

— М… ожет, и в-выгоню.

Пока он развеселился, нужно ловить момент.

— Тогда я потороплюсь, — говорит Флавий. — Иначе не успею сказать, насколько с вами согласен.

Кловис останавливает на нём пристальный взгляд. Ждёт продолжения. Ну конечно, простого «да» недостаточно.

— Я мечтаю, чтобы всё было так, как вы написали. Я хочу перемен. Уже давно.

Это правда, но что-то гаденько корябает внутри. Рассказать о мечте ради лести — всё равно что уронить в грязь любимую вещь.

Кловис улыбается шире и рваным жестом указывает на письмо:

— Перев… верни.

Флавий слушается.

«Я рад, что мы сошлись в убеждениях. Это значит, можно говорить о деле.

Ты аристократ, такой же, как и я, но твоих сил недостаточно, чтобы добиться перемен. Зато эти силы есть у меня. А у тебя есть то немногое, чего не хватает мне.

Мы виделись раньше. Скорее всего, даже общались, или, по крайней мере, ты слышал, как я говорю. В жизни я умею обходиться как можно меньшим количеством слов. Но политика заставляет много говорить. За любое новое решение приходится сражаться, и слова — главное оружие.

Я обещал откровенность. Я знаю, что не могу звучать убедительно. Мне нужен человек, который сможет не только озвучить мои мысли, но и отстоять их в публичном споре.

Я посчитал, что тебе это по силам.

Но ты должен понимать, что до окончательного решения пока далеко. Если готов доказать свою пригодность, условия мы обсудим устно».

Флавий опускает письмо на стол и накрывает ладонями.

— Любые условия, домине. Вы не представляете, какой это подарок судьбы.

Настороженный взгляд Кловиса проясняется.

— Не судьб… бы. М… ой п… одарок, — кисти рук наконец-то показываются из кружевных манжет. — Я зн-наю о т… ебе м… ного. В… ыгнать сын-на, кот… орый ст… ал лучшим в своём вып… уске, — он делает нелогичную паузу, чтобы глотнуть воздуха, — рад-ди нов… ой жены — это несп… раведлив-во. И глуп… по.

Кловис озвучивает мысли, которые Флавий позволяет себе только по ночам. Глаза привыкают к темноте, и, если сомкнуть веки, можно разглядеть самого себя изнутри. Его передёргивает от ужаса — сколько мерзости скопилось!

«Все спят, — бормочет в уши противный голосок. — Даже те, кому есть до тебя дело, спят, ты сейчас один, а если перестанешь быть полезным, точно так же будешь чувствовать себя круглые сутки».

Флавий с ужасом понимает, что голос принадлежит ему.

«Ты правда думал о Фелиции или только о себе?» — «Какая разница, разве она о тебе подумала?» — «Она — ладно, но папа? Конечно, Фелиция стоит любого безумия, будь то подвиг или глупость, но… ты же его сын!»

«Плохой сын, — возражает Флавий сам себе, но тут же что-то в нём кричит: — А он — отвратительный отец! Для такого отца ты даже слишком хороший сын, и он ни одним, ни одним самым крошечным делом тебя не заслужил».

Слова Кловиса звучат отголоском ночного бреда. Хочется рассмеяться ему в лицо, чтобы наследник ощутил себя нелепым и жалким и никогда больше не пытался угадать чужие мысли.

Сдержав себя, Флавий кладёт подбородок на переплетённые пальцы.

— Вряд ли вы знаете о домине Зарусе достаточно, чтобы судить его.

Тон слишком холодный, слова слишком резкие. Лучше было бы смолчать, не стоит оно того. Флавий ждёт, что Кловис опять ощетинится — и, возможно, попрощается с ним. Но наследник только щурится — пушистые ресницы гасят блики в зрачках.

— П… росто я п… оним-маю тебя.

Флавий не рискует уточнить, что он имеет в виду. Эту фразу легко будет додумать на досуге. Сейчас времени нет.

— Благодарю, домине. Так или иначе, я пытался устроиться в Канцелярию до того, как поиск работы вне пятьдесят четвёртого яруса превратился в необходимость.

— Зн… аю, — дёргает головой Кловис и зовёт через плечо: — Ник!

Крайт, устроившись в кресле чуть поодаль, листает маленький томик со стёртым заголовком.

— Увести или объяснить?

— Объясн-ни.

— Слава Мастеру, — заложив страницу указательным пальцем, Крайт садится ровнее. — Значит, условия, да? Сначала о приятном. Домине да Гире договорится с Сотосом — или с самим Императором, если понадобится — чтобы тебя взяли в Канцелярию. Должность та, на которую ты мог рассчитывать изначально, то есть самая низкая. Надеюсь, нет возражений?

— Дальше я сам справлюсь, — улыбается Флавий, почти не выдав, как сбилось дыхание.

— Кто бы сомневался, — Крайт держит книгу перед собой двумя руками и покачивает ею в такт словам. — Язык у тебя хорошо подвешен, насколько я могу судить. Ты сдал ФиФи на «десять» — значит, умеешь рассуждать и доказывать. Осталось разобраться в специфике.

— Я быстро учусь.

— Твоё счастье. Работать придётся много, думаю, это ты понимаешь.

Флавий кивает. Крайт усмехается.

— Первое испытание — разговор с Векслером, и вот тут кто угодно бессилен тебе помочь. Просто переживёшь. Дальше тебя завалят работой, и можешь попрощаться с восьмичасовым сном — хотя по тебе не скажешь, что ты вообще знаком с такой роскошью. Каждую пятидневку будешь ждать выходного, как спасения, и не дождёшься, извини. Выходные придётся уделить нашему общему делу, — Крайт вдруг смолкает, задумавшись. — Как-то страшно звучит. Надо было приврать, да?

— Не надо, — фыркает Флавий. — Я понимаю, что по-другому не бывает.

— Да ты находка! — Крайт опускает книгу на колени. — Тогда у меня ещё две плохие новости, — он поочерёдно разгибает пальцы. — Во-первых, ты не один такой избранный счастливец. Есть ещё двое, и домине да Гире хочет посмотреть на вас в деле, прежде чем выбирать.

Флавий особой досады не чувствует. Ему и так уже слишком повезло.

— По выходным вы втроём будете собираться на тренировочных дебатах — назовём это так. Поэтому — вторая плохая новость — в начале каждой пятидневки нам с тобой придётся видеться, и да, я тоже не рад. Долго разговаривать не будем. Я просто отдам тебе записку от домине да Гире. Как и твоим соперникам. Каждый получит позиции, которые должен будет отстаивать в выходной. Готовиться — в свободное от работы время. Если ты ждал момента, чтобы нервно засмеяться, это он самый.

Азарт морозными иглами колется под кожей.

— Сколько раз мы должны будем встретиться?

Крайт всплёскивает руками:

— Лу, я хотел напугать его, а теперь он пугает меня.

— Чем это? — смеётся Флавий.

— Непробиваемой деловитостью. Не уверен, что она тебе поможет, но впечатляет, — он задумывается, потирая ладони. — Сколько-сколько-сколько… Неизвестно. Будете собираться, пока домине да Гире не решит, что выбрал. Может, одного раза хватит. Может, пятнадцати будет мало. Но последний вариант мне совсем не нравится.

— Т… ы н-не решаешь, — усмехается Кловис.

— Знаю, но кто мне мешает ныть?

Кловис смотрит на Флавия, подперев подбородок руками.

— Согласен?

Флавий наклоняет голову:

— Домине, это шанс, за который словами не отблагодаришь.

— Ещё од… но, — Кловис подаётся вперёд, поднимая плечи. — Теб… е нужно п… ом-мириться с М… оссам… ми. Им хв… атит в… лияния сд-делать т… ак, что з… ащищать теб… бя б… удет нев-выгод… но.

— Даже вам?

Кловис сминает в пальцах края манжет и нехотя кивает.

— Даже м… не.

— Лучше всего, — говорит Крайт, глядя в сторону, — было бы извиниться перед Альбертом. Знаю, что противно, но уж выбирай, что важнее.

— Ты жив… вёшь у Д… ильгосов? — уточняет вдруг Кловис.

Флавий настороженно кивает.

— П… лохо. Хуже, чем с… егодн… няшний сканд… ал.

Нет смысла спрашивать, что он имеет в виду. Флавий лучше многих знает, насколько это длинная и известная история — Дильгосы и Моссы.

Крайт потирает подбородок.

— Допустим, через пятидневку ты приступишь к работе в Канцелярии. Клеркам выделяют общие спальни прямо на втором ярусе. На сорок шестом тебе точно будет намного комфортнее, но сам понимаешь…

— П… ереб… бирайся на вт… орой, — обрывает Кловис. — Так в… вернее.

Он смотрит требовательно, будто ощутил, что Флавий теперь — один из тех людей, кому положено всегда отвечать: «Да, домине». И морщится, когда Флавий, наклонив голову, возражает:

— Если бы не Дильгосы, я бы никогда здесь не оказался.

— Тогда они всё поймут, — откинувшись на спинку кресла, Крайт открывает книгу. Всем своим видом говорит: это последнее, чем я тебе помог на сегодня.

Флавий рассматривает нервное, тонкое лицо напротив. У человека, от которого теперь зависит его будущее, нет проницательного прищура, как у Трогота Дильгоса, нет грозного взгляда, которым Стефан Дильгос в один миг выбивает из собеседника всю наглость, накопленную перед разговором. Этот человек не сможет, как Нель, вдохновить на любое безрассудство молчаливой верой: «Ты-то справишься».

Кловис вопросительно изгибает бровь. Вздёрнутая верхняя губа придаёт ему вечно капризное выражение, высокий воротник не скрывает, как на худой шее дёргается кадык.

Дильгосы поймут, это правда.

Улыбаться не хочется, но Флавий с усилием растягивает губы.

— Как долго вы позволите мне повременить с переходом, домине?

Примечания

*Наружное обрамление арочного проёма, выделяющее дугу арки из плоскости стены.

Глава 7. Тайник

Тина толкает щелястые створки, и с гулкой, холодно освещённой лестницы мы шагаем в полумрак оружейного склада. Острые блики мерцают под стеклом. Я чувствую металлический привкус на языке.

— Красиво.

Тина оборачивается, и я в красках представляю, как она вынимает клинок из витрины.

— На то они здесь, — отзывается она, смерив меня внимательным взглядом, и сворачивает в проход среди незастеклённых полок с оружием попроще.

Тем, красивым, редко пользуются, соображаю я. На каких-нибудь церемониях пару раз в год. Зато мальчишки вроде Марка всякий раз проходят мимо, чтобы взять деревянный нож или мишень, и расправляют плечи, обещая себе тренироваться на износ, лишь бы однажды подержать в руках эту недоступную красоту.

— А стекло нельзя разбить? — спрашиваю я, цепляясь за любой шанс на диалог.

— Попробуйте, — предлагает она. Наверняка мысленно прибавляет: «Желательно головой».

В углу склада притулился стол, обитый потёртым сукном. На ящиках массивной тумбы белой краской выведены цифры: 3-7, 3-8, 3-9… Номер сотни и номер десятка, видимо.

Привалившись к столу, Тина складывает руки на груди. Под её взглядом я не знаю, куда себя деть. Слабенькая надежда твердит подождать: вдруг я всё неправильно понял, вдруг речь пойдёт о чём-нибудь безобидном? Но натянутые нервы дрожат струнами, и сил не остаётся ждать.

— Декан, я не хотел вас обидеть.

— Хорошо, — кивает Тина. — Значит, ничего серьёзного. Слава Мастеру.

Я пытаюсь улыбнуться, но ощущаю подвох ещё до того, как она договаривает:

— По крайней мере, моя совесть будет спокойна.

Какая-то часть меня требует бежать, но, взглянув по сторонам, вспоминаю, что это не поможет.

Потупившись, я развожу руками: мол, готов, что бы мне там ни полагалось.

— Тебе повезло, что ты не милит, — говорит Тина. В спокойном голосе дрожит едва заметное напряжение, но, различив его, не хочется уточнять, как же наказывают милитов. — Мне только и остаётся, что говорить неприятные вещи.

— Можете ударить. Если хотите.

«Лишь бы мы поскорее закончили».

Тина чуть дёргает бровью, и это первое движение её мимики за весь наш разговор.

— Хочу. Очень хочу. У шуток бывают последствия, домине, и об этом нужно думать.

Сложив руки за спиной, я рассматриваю носки своих ботинок.

— Простите.

— Не в прощении дело. Вы знаете, с кем Сотосы заключают браки?

— С да Гире и с милитами, — говорю я машинально. Осознание приходит через секунду. Поднимаю глаза, всматриваясь в лицо Тины, жемчужно-светлое в полутьме, среди тёмных стен и в обрамлении чёрных волос. — Я не подумал. Простите, я правда не подумал.

— Мой отец — центурион, домине, — чеканит Тина. — И пять лет назад ему стоило больших усилий убедить домине Сотоса, что я принесу намного больше пользы как милит, чем как жена и мать.

Мне становится капельку легче. По-прежнему горю от стыда, но исчезает неясное и неправильное чувство, скребущее в груди, как запертая в комнате кошка.

— Но ведь теперь домине Сотос женат, — возражаю осторожно. — У него даже сын есть.

— У него достаточно неженатых родственников. И достаточно странных понятий, чтобы посчитать оскорблением даже слухи о моём замужестве.

— Мой дядя с ним в хороших отношениях, он мог бы… — я смолкаю, ощутив, что снова несу нелепицу.

— Отец тоже в неплохих. У центуриона второго яруса больше возможностей в этом плане. Но если домине Сотос снова заговорит о своём, останется всего один аргумент, — Тина не отводит глаз, но смотрит куда-то мне за плечо, коротко подстриженным ногтем ковыряя обивку на столешнице.

— И вы не хотите этот аргумент использовать? — тихо подсказываю я. С усилием встречаю внимательный взгляд, который вновь фокусируется на моём лице.

— Речь не о том, чего я хочу. Его либо придётся использовать, либо не придётся. Если используем — сработает. Если Мастер будет милостив, после этого я даже останусь на прежнем месте — десятником на всю жизнь. Но, может быть, домине Сотос решит, что мне уместнее будет оставаться в рядовых.

В её ровном голосе не звучит упрёка. Слова хлещут не тоном, а смыслом, и это невыносимо вдвойне. Переспрашиваю, как дурак, только бы не молчать:

— И без шансов на повышение?

— Умеренность — добродетель милитов, — Тина приподнимает уголки губ. Это не улыбка — всего лишь маска издевательской добропорядочности.

— Что я могу сделать? — этот вопрос даётся через силу. Он означает конец разговора. Тина вполне может ответить: «Ничего, просто хотела, чтобы вы знали». И мне не останется ничего, кроме как всю оставшуюся жизнь крутить в голове этот разговор, пытаясь убедить себя, что не так уж и виноват.

— Три вещи, — Тина поднимает руку и поочерёдно загибает пальцы. — Первое — правдоподобно говорить «нет», если кто-нибудь решится задавать вопросы.

Чуть расслабив плечи, я киваю, готовый благодарить её:

— Конечно.

Выдыхаю раньше времени.

— Второе — следите, чтобы ваш друг держал в узде свой пропорционально длинный язык.

Подавившись воздухом, я хрипло переспрашиваю:

— Какой друг?

Попытка без шансов на успех: актёр из меня никакой.

— Домине Флавий Зарус, — Тина маскирует насмешку с мастерством, какому позавидуют многие аристократы. Отчего-то имя Флавия, произнесённое таким тоном, колет острее, чем любые выпады в мой адрес.

— Вам подробно отчитались, да? — спрашиваю, глядя в сторону.

— Даже если бы я этого не добилась, очевидно, что вы сами не сказали бы ничего похожего. Вернее, могла быть всего одна причина, но мы исключили её в самом начале разговора. Я же правильно вас поняла?

Какая-то часть меня протестует. Какая-то крошечная часть, но такая упорная, что я едва заставляю себя разжать губы, чтобы выдавить:

— Да.

Тина кивает, как учитель, получивший от ученика правильный ответ.

— Тогда третья просьба будет самой простой для вас. Не приближайтесь ко мне. Не приходите туда, где дежурит мой десяток. Просто постарайтесь со мной не встречаться.

Это не должно ощущаться как удар под дых.

«Мы едва знакомы», — напоминаю себе, но язык протестует, опережая мысли:

— Но…

Но я ещё не узнал, как ты научилась играть на скрипке.

Но я ещё не понял тебя, не угадал, что ты скрываешь.

Но я ещё не закончил твой портрет.

— Но я же не смогу… В смысле, иногда приходится идти, куда скажут. Мало ли, — я пожимаю плечами, ощущая себя неловким и глупым.

— Давайте уточним, — соглашается Тина. — Не приближайтесь ко мне без острой и не зависящей от вас необходимости. Мы договорились?

— Да, — в третий раз говорю я, и этим полушёпотом предаю что-то важное. Что-то могло произойти после разговора на свадьбе у Агаты. Я так и не обдумал, что именно, и потому, наверное, не сложились вероятности, не сошёлся коэффициент уверенности.

Что-то не случилось.

— Очень хорошо, — говорит Тина. — Поднимайтесь на пост. Я возьму здесь кое-что, — она опускается у стола на корточки. Тугая коса перебегает с плеч ей на грудь.

В первые секунды я теряюсь в лабиринте стеллажей. Не могу заставить ноги двигаться быстрее — не хочу к людям: в голове слишком много мыслей, которые нужно обдумать в тишине.

Медлительность спасает меня: створка мелькает в сантиметре перед носом, волна воздуха бьёт по лицу. Марк, ввалившись на склад, шарахается в сторону, избегая столкновения.

— Простите, домине, — он судорожным глотком набирает полную грудь воздуха: — Декан!

Это криком не назовёшь — это дежурный сигнал: в нём не звучит той паники, которая мечется в глазах Марка.

«В интересном положении оказались бы сейчас мы с Тиной, если бы слухи о нас были правдой», — думаю я, но тут же сам себя обрываю: наверняка для милитов оскорбительна одна мысль о свидании на оружейном складе. Стала бы иначе Тина оставаться со мной наедине?

Сзади приближаются лёгкие чеканные шаги.

— Да?

Марк вытягивается, и его лихая поза не вяжется с перепуганным лицом.

— Там домине Мосс и домине Кетони. Говорят, на них должен быть пропуск, а пропуска нет, — голос стихает до хрипотцы.

Быстро мы попались.

Бегство стало бы лучшим решением за сегодняшний день, но бежать некуда.

Я медленно оборачиваюсь. Тина, не глядя на меня, показывает Марку несколько пергаментных бланков.

— Я всё взяла. Разберусь с ними, потом — с тобой. Проводи домине Дильгоса.

«Она знала, — щёлкает у меня в голове. — Она знала, что пропуска не наши, и Марк их нам передал при ней».

Неожиданная помощь до того сбивает с толку, что слова Тины доходят до меня с опозданием в несколько секунд.

— Куда меня проводить?

Марк опускает глаза.

— Вас нужно задержать, домине, — кажется, он едва не добавляет «простите».

Мне становится жарко. Подобного я и ждал с того момента, как шагнул на подъёмник, но слово «задержать» — слишком позорное, чтобы прозвучать по-настоящему. Это не про меня, не со мной.

— Нам подтвердят пропуск! — я еле сдерживаюсь, чтобы не ухватить Тину за локоть. — Подождите, всё подтвердят!

«Флавий всё устроит, — уверяю себя. — Флавий не может об этом не подумать».

— Можем подождать, если считаете нужным, — соглашается Тина. — Но тогда ждать придётся и вам. Мы не имеем права отпустить вас, не сообщив о задержании управителю вашего яруса.

Сердце прыгает к горлу, толчком поднимая тошноту: я даже думать не хочу, что скажет отец после такого сообщения. Вероятно, ничего, потому что я не решусь показаться ему на глаза. Лучше уж посидеть несколько часов в изоляторе, как проворовавшийся редемптор. Всё что угодно лучше.

— Там нормально, чисто, только вчера убирались, — утешает Марк, пока мы поднимаемся с оружейного склада и по узеньким переходам огибаем дежурный пост. Мне мерещится взвизгивающий тенор Альберта, и я замедляю шаг, оглядываясь по сторонам.

— Вверх посмотрите, — шёпотом подсказывает Марк.

Под самым потолком щерится решётка на маленьком окошке, пропускающем звук сквозь мрамор. Камень фильтрует голоса, смешивает слова — ничего не разобрать.

— Хотите послушать? — Марк сцепляет руки в замок. — Давайте подсажу.

Я с неловким смешком качаю головой:

— Это будет не очень хорошо.

— Да бросьте! Зачем здесь окно, по-вашему? Чтобы кто-нибудь слушал для подстраховки, потому что иногда на пост приводят психов, а не всегда с первого взгляда поймёшь, что его нужно держать вчетвером.

— И что, вы каждый раз друг друга подсаживаете?

— Крик и без этого слышно отлично. Или звуки борьбы. Но никто не запрещает.

— Лучше не надо, — бормочу я, но вопреки себе приближаюсь к Марку. Он, кажется, хочет похвастаться своим десятником. А я совру, если скажу, что мне не любопытно.

Марк нетерпеливо переминается с ноги на ногу.

— Ну, давайте.

Я в жизни не занимался подобной акробатикой и теперь не знаю, с какой стороны к нему подойти. Нужно разуться? Нужно, наверное. Скинув одну туфлю, пристраиваю пятку на сцепленных ладонях Марка. Толкаюсь вверх — труднее, чем кажется — и судорожно цепляюсь за решётку. Неудобно: ячейки узкие, края врезаются в пальцы.

— Только молчите, а то внутри вас будет слышно, — предупреждает Марк.

Я киваю и заглядываю сквозь решётку. Стена неожиданно толстая, отверстие по ту сторону слишком далеко, чтобы можно было хоть что-нибудь разглядеть сквозь второй ряд прутьев. Зато слышно намного лучше.

— …вообще-то очень хотелось бы удостовериться, что им выпишут штраф, — я узнаю крикливые интонации Альберта, — но мы и так уже опоздали из-за ваших сопляко…

— Три вакхона, — спокойно прерывает его Тина.

— Что?

— Три вакхона — штраф за оскорбление милита. Дважды три — шесть. Вы же не весь десяток имели в виду?

— Декан, простите, — вмешивается голос Фабио, — мы перенервничали и вообще не то имели в виду. Да это и не оскорбление, это просто нетактичное указание на возраст…

Я чувствую, как руки у Марка начинают подрагивать, и спускаюсь, скользя ладонями по стене.

— Ну как? — он заглядывает мне в лицо, проверяя, достаточно ли я впечатлён.

— Она грозит Моссу штрафом, — не могу сдержать восторженной улыбки. Злорадствовать плохо, но это же Мосс.

— Хотел вас немного развеселить, — Марк пропускает меня вперёд. Мы движемся дальше, и мне вдруг становится мучительно стыдно перед ним.

— Я тебя подставил.

— Ну, себя тоже. Мне не так страшно, дальше десятка это не пойдёт, наверное.

Я смотрю в пол, закусив губу. Надо признаться. Хотя бы для того, чтобы никогда больше не оказаться в дурацком положении. И просто потому, что нечестно обманывать Марка.

— Ты знаешь, я вообще-то не её жених, — выдаю на одном дыхании.

Чувствую на себе взгляд Марка, но головы не поднимаю.

— Декан сказала вам про Сотоса, да?

Я перешагиваю стыки между плитами так старательно, будто моя жизнь от этого зависит. В каком-то смысле так и есть: это помогает отвлечься, чтобы не умереть от стыда.

— Да. Но дело не в этом, я вообще никогда её женихом не был, мы говорили всего раз… — начинаю тараторить, сбиваюсь и смолкаю. Уши горят.

Марк нетерпеливо вздыхает.

— Домине, мы это поняли сразу после того, как вы приходили в прошлый раз, потому что декан о вас расспрашивала.

— Вы — это все вы? — уточняю убитым голосом.

— Четыре человека, включая меня и Адама. Мы сначала хотели не пускать вас, если снова придёте, а потом передумали.

Я всё-таки встречаюсь с ним взглядом и хмурюсь недоумевающе.

— Мы решили: почему бы вам не попытаться? — разъясняет довольный Марк. — Вы лучше, чем домине Сотос.

— Попытаться? — переспрашиваю с нервным смешком. — Слушай, это Флавий придумал, у меня даже в мыслях такого не было.

— Теперь есть. И если бы вам было всё равно, вы бы не выглядели таким грустным там, на складе.

— Да у меня просто лицо такое!

Марк пожимает плечами: мол, как знаете. Я его не убедил.

Отвернувшись, тру лоб, чтобы собраться с мыслями. Раз уж терять нечего, можно спросить.

— Зачем декан нам помогла? В смысле, пропуска ведь передали при ней, почему она не проверила имена?

— Она не помогала, она не стала мешать. — Марк улыбается с неожиданным превосходством. — Домине, вы правда думаете, мы не понимаем, зачем домине Зарус пришёл?

Я бормочу что-то нечленораздельное, опустив взгляд под ноги.

— Мы всё видим, домине, просто у аристократов вечно свои интрижки, и зачем вообще лезть в дела другой касты?

— Вас всех так учат?

— Нас учила только декан Тагнер.

Помещение изолятора надвое рассечено решёткой. Марк, подбодрив напоследок: «Это же ненадолго, домине», — сдаёт меня охраннику. Флегматичный милит средних лет отпирает замок. Хочется оттянуть момент, но под его выжидающим взглядом приходится шагнуть в камеру. Я едва отступаю от решётки, ровно настолько, чтобы охранник запер дверцу. Окидываю опасливым взглядом клеёнчатую кушетку, писсуар и откидной столик. Марк не соврал — относительно чисто, хотя Флавий наверняка отказался бы здесь присесть или хотя бы прикоснуться к стене.

Что ж, хорошо, что я не Флавий.

Опустившись на кушетку, наблюдаю, как милит записывает моё имя в журнал.

— Ужин принесут, — говорит, опускаясь за стол. Обещание звучит так безнадёжно, что хочется огрызнуться: вовсе я не собираюсь сидеть тут до ужина.

Как будто от меня это зависит.

Охранник что-то пишет за маленьким столом. Скорее всего, заполняет документы, но вдруг ведёт дневник или сочиняет роман. Было бы забавно.

Попытка отвлечься на посторонние мысли не спасает от тоски. Я по привычке вынимаю блокнот и карандаш. Замираю, раскрыв наугад пустую страницу, и едва не фыркаю: вот теперь-то бежать некуда. Ничего не остаётся, только рисовать. Хоть что-нибудь, потому что в голове по-прежнему ни одного осмысленного образа.

Бездумно веду грифелем по бумаге. Случайные линии напоминают тяжелую драпировку — добавляю теней, и занавес покрывает верхний угол листа. В другом углу набрасываю чей-то глаз, ещё ниже — случайный профиль. Присмотревшись к острым чертам, вижу в них Альберта Мосса. «И здесь тоже ты? — бормочу беззвучно и фыркаю: — Ну и зря. Здесь я главный».

Прорисовываю детали — теперь это точно Альберт — и на голову ему водружаю шутовской колпак. Не смешно ни капельки, но я чувствую странное удовлетворение: «Вот твоя настоящая роль».

Рисунок напоминает театральные подмостки. Сверху — занавес и глаз-прожектор, внизу — сцена. Единственная гротескная фигура не похожа на человека. Скорее…

«На куклу, — щёлкает в голове. — Это будет кукольный театр».

Альберт будет куклой-злодеем. На злодея нужен герой. И я знаю, кто должен им быть.

У длинной марионетки шарнирные суставы, но тонкие, будто живые пальцы. Эту фигуру я затемняю мягким штрихом — она должна быть из чёрного гладкого фарфора. Только волосы белые — тоже живые. И крохотное белое сердечко на груди. Нити тянутся от длинных рук и ног и теряются вверху листа под занавесом.

Должны быть ещё куклы, иначе история не получится. Кому интересно сражение в пустоте?

Пусть будет красавица с пластмассовыми кудряшками. Пусть будет молчаливая тряпичная игрушка: на мягком лице — только глаза-пуговицы, вместо рук — длинные кружевные рукава. Пусть будет незаметный дирижёр в белом, с баттутой¹, похожей на шпагу, и мраморный воин рядом с ним, весь будто сложенный из прямоугольников. Пусть прячется за спинами проволочный человечек, обтянутый блестящей, как чешуя, тканью, с забавным лицом в четыре тонкие линии.

Пусть декорациями будут свечи в бутылках из цветного стекла — пусть они подчеркнут, что всё на этой сцене крохотное, игрушечное. У меня в руках простой карандаш — я один буду знать цвета, как я один прочту историю в путанице линий.

Тем интереснее.

— Созидаешь? — интересуется кто-то.

Вздрогнув, я боковым зрением ощупываю комнату — ищу длинноволосую фигуру, но голос реальный. На решётке виснет Фабио. Охранник равнодушно наблюдает за ним.

— Ты меня напугал, — признаюсь вместо ответа.

— Зато ты хотя бы перестал улыбаться. Было жутко, знаешь: я захожу, а ты тут рисуешь и улыбаешься. Просто как у себя в спальне устроился, я смотрю, — Фабио смеётся, но, не дождавшись реакции, смолкает со вздохом. — Ладно, придётся тебе всё-таки уйти отсюда, не зря же я бежал.

Охраннику на стол он кладёт бумажку с печатями. Милит не спеша просматривает её и, шмякнув ещё один штамп, просит Фабио расписаться в журнале. Замок не сразу поддаётся, но охранник не ругается сквозь зубы, даже не кряхтит. Спокойный и сонный, он будто создан для этой работы.

«Вот повезло оказаться на своём месте», — успеваю подумать, прежде чем Фабио хватает меня за локоть и дёргает на себя:

— Ну давай быстрее, что тебя, уговаривать?

Спотыкаюсь о порог — решётка лязгает, вибрация тянется за нами следом.

— Давай, давай, — подгоняет Фабио, но я останавливаюсь, вырывая рукав из его пальцев.

— Мне нужно подождать Флавия.

Фабио закатывает глаза:

— Ну Творца ради! Флавий у Кловиса, и я понятия не имею, чем они занимаются, может, его вообще на ужин пригласят.

— Думаешь?

— Честно? Нет. Но всё равно это надолго, ты успеешь снова вляпаться, и получится, что зря я бегал туда-сюда.

— А зачем ты вообще меня вытаскивал? — созревает запоздалый вопрос.

Фабио собирает лоб смешными складками.

— А не надо было?

Слишком хороший способ уйти от ответа. Я качаю головой: не пойдёт. Фабио упирает руки в бока.

— Слушай, мы вообще-то не ссорились с тобой, или я что-то путаю?

— Не ссорились. Но ты разве не отчитываешься Моссам за каждый шаг? Им это не понравится.

Фабио коротко вздыхает, будто я ударил его под дых.

— Да плевал я, в конце концов! Ты мне вечер сорвал, если забыл, и вообще есть дела поважнее, чем терпеть твои заскоки! Моссы! — он со злым смешком ерошит себе волосы. — Доминицелла Мосс велела тебя вытащить, доволен?

Я давлюсь воздухом:

— Валерия?

Фабио, крутанувшись через плечо, шагает прочь — знает, что теперь я пойду за ним, и я действительно иду.

— Зачем это Валерии понадобилось?

Фабио молчит, насупившись, набирает разгон. Шаг у него в два раза короче, чем у Флавия, но семенит он в два раза быстрее.

— Зачем? — повторяю, снова поравнявшись.

Фабио срывается на бег. Я тоже бегу, и дыхания теперь не хватает на расспросы.

В квадратный зал мы влетаем будто наперегонки, на платформу шагаем одновременно, столкнувшись плечами. Фабио с размаху опускается на сиденье и длинно выдыхает. Я, подумав, сажусь рядом.

— Мало народу, — замечает он, глотая воздух. — Выходной потому что.

Я рвано киваю. Всю злость сожгло забегом, и мы наконец-то можем говорить. Вернее, сможем, как только надышимся.

Подъёмник трогается, два молоденьких клерка успевают запрыгнуть в последний момент и пристраиваются в углу.

Фабио начинает тихо — разговор не для чужих ушей:

— Вы, конечно, хорошо постарались, но мы с Альбертом всё равно прошли на первый. Только если ты думаешь, что Зарус ограничился единственной выходкой…

Я моргаю, и в темноте, на долю секунды мелькнувшей под веками, ощущаю, как трещит на груди натянутая ткань. То ли кровь звенит в ушах, то ли визгливый голос.

— Флавий виноват, что Альберт верещит как резаный по любому поводу?

— Флавий виноват, что не может рот захлопнуть! — огрызается Фабио так громко, что клерки оборачиваются. Я пинаю его по ноге. Фабио пинает в ответ. Мы скрещиваем сердитые взгляды, чуть не сталкиваясь носами. — Ты знаешь, что он сказал?

В самонадеянном злом азарте кажется: я знаю всё, что Флавий говорит — раньше, сейчас, когда-либо после. Я имею право его защищать, потому что знаю, как он чувствует, и чувствую, как он думает. Логику Флавия мне не повторить, но, если вообразить его перед Альбертом, в окружении холодно-любопытной публики, приятный голос звучит в ушах, произнося слова, в которых я не сомневаюсь.

«Уберите руки, домине, у меня рубашка чистая».

Отвернувшись от Фабио, я смеюсь, зажимая рот ладонью.

— Ты чего? — выкатив глаза, он пытается заглянуть мне в лицо. — Нель?

Я мотаю головой, провожу ладонью по лицу, пытаясь стереть неуместное веселье.

— Я надеюсь… — смех мешает говорить. — Надеюсь, это все слышали?

— Все, — помедлив, отзывается Фабио. Чуть отодвинувшись, морщит лоб: — Вы что, заранее репетировали?

— Ты дурак? — отмахиваюсь я и вдруг вспоминаю, как нашёл Флавия на сто первом. Номер яруса можно угадать — но кто угадает целую фразу?

Сознание обтекает этот вопрос. «Тебе повезло, — твержу я себе. — А может, ничего ты и не угадал. У Фабио такое лицо просто потому, что ты странно себя ведёшь».

Меня колотит лёгкий озноб. Пытаясь вывести разговор на безопасную тему, тороплю Фабио:

— А причём тут Валерия?

— А с каких пор ты зовёшь её по имени?

Агрессии в его голосе достаточно, чтобы отвлечь от посторонних мыслей.

— Да всегда звал, — на всякий случай отодвигаюсь подальше. — Не знаю, привычка.

— Когда это ты привык?

— В третьем лице, — я примирительно вскидываю ладони: — Слушай, я бы вообще не стал о ней расспрашивать, но это странно. Зачем помогать мне? Не говори, что по доброте душевной.

— От жалости, — язвит Фабио. — Много ты о ней знаешь.

— Я знаю, что мы друг другу не нравимся. Потому что Дильгосы не нравятся Моссам, а Моссы не нравятся Дильгосам.

— Браво, философ! — Фабио хлопает себя по коленям. — Тончайше подмечено, браво! И как ты эту ситуацию оцениваешь со своих возвышенных позиций? — сложив руки на груди, он откидывается на жёсткую спинку.

Мне требуется несколько секунд, чтобы подобрать слова помягче.

— Меня это достало?

— А думаешь, тебя одного? — Фабио выпрямляется, подобрав ноги под сиденье. — И меня, и отца, и даже Альберта по-своему, а доминицеллу Мосс — особенно. Ясно?

Я прислушиваюсь к себе и сочувствия не нахожу.

— Хочешь сказать, доминицелле Мосс наконец-то стало так противно, что она решила меня вытащить? Хоть что-нибудь матери назло?

— Много ты понимаешь, — цедит Фабио сквозь зубы. Не спорит — значит, я прав, но мой тон ему не нравится.

— Тогда намного полезнее было бы образумить братца. Или перестать тебя обманывать.

— Заткнись! — он хватает меня за рукав и встряхивает. — Ты ничего не знаешь!

Я снова смеюсь.

Какая-то часть меня протестует: разве я настолько злой?

Но злым быть неожиданно приятно.

— Ей даже не хватило смелости прийти самой! Она отправила тебя, а ты побежал, как собачка, да?

— Да, — Фабио с вызовом подаётся вперёд. — Сначала к Валентину (а он как раз искал, кого за тобой отправить), от него — в канцелярию, чтобы написать бумажку, что претензий насчёт пропуска не имею, а потом — за тобой. Только перед этим проводил доминицеллу Мосс на четвёртый. Доволен? — он выворачивая карман и суёт мне сложенный вчетверо листок. — Она просила передать. Я не хотел сначала, но теперь вижу — тебе полезно будет. Прочитай на досуге.

Не разворачивая записку, я вижу линованные строчки.

— Это что, бланк из элерской?

— Она разбила бокал и прошлась по стеклу. Подошва тонкая. Но ничего серьёзного, ты не радуйся, — Фабио рвано выдыхает и смотрит перед собой, насупив брови. — Против её мамаши так просто не выступишь. Но доминицелла Мосс слушается не от страха, и не тебе её упрекать.

Весь мой запал выгорает. Слова Фабио отрезвляют лучше, чем пробежка.

В битой посуде и самоистязании смысла ещё меньше, чем в помощи мне, но в том-то и дело. Самодовольные стервы так себя не ведут. Валерия так себя не ведёт.

По крайней мере, та Валерия, которую я себе выдумал.

Пытаюсь упрямиться:

— Она настолько хорошая, что ты согласен ради неё унижаться?

— Она настолько хорошая, что я согласен хоть сдохнуть, — у Фабио краснеют щёки. Мы оба не умеем молчать. Поэтому я говорю:

— Она тебя не любит.

А он вместо того, чтобы послать меня к Слепым Малышам, хватает за плечо и шипит, брызгая слюной мне на щёку:

— А я слепой, по-твоему? Я вижу, как она ко мне относится! А ещё вижу, что ей плохо. Её надо вытащить из этого семейства, и единственный способ — жениться, так что я не собираюсь портить отношения ни с Альбертом, ни с доминой Мосс!

Подъёмник останавливается, и Фабио, оттолкнув меня, подскакивает с места. Я бьюсь затылком о спинку сиденья, думаю заторможенно, что надо удержать его или броситься следом, но так и остаюсь на месте. Потираю ушибленное место, хотя боли почти не чувствую.

Меня тошнит от стыда.

У себя в комнате я разворачиваю записку от Валерии. Строчки мелкие, набросанные в спешке.

Спотыкаюсь уже на обращении:

«Дорогой Ризанетти».

Ей никогда не надоест мстить мне за шутку, оказавшуюся более жестокой, чем я того хотел. Прикусив щёку, читаю дальше:

«Дорогой Ризанетти,

Ты наверняка подумаешь, что я оправдываюсь — это очень на тебя похоже. Жаль тебя разочаровать, но я всего лишь не хочу, чтобы ты мучился вопросами, когда увидишь Фабио. И у меня, на счастье, нашлась минутка, чтобы эти вопросы разрешить.

Сегодня я наблюдала, как повздорили мой брат с твоим другом, и заметила одну неприятную вещь: вечно страдают люди, случайно оказавшиеся рядом.

Наверняка ты жалеешь Флавия, и это глупо. Он, я, Альберт, многие другие, до кого тебе нет дела, — мы все знаем свои цели и свои риски. Кто проиграл, тот платит. Никакой трагедии. Это правила игры, из которой всегда можно выйти.

Если хочется направить на кого-то свою жалость, взгляни в зеркало. Чем ты занят? Кому приносишь пользу? Не спеши — несправедливо сказать, что ничем и никому. Ты занят Флавием и ему полезен. Ты ходишь за ним по пятам, чтобы поддерживать его эго и в нужный момент подставиться за него.

Может, это Флавий должен был вызволить тебя из изолятора, а не я?

Впрочем, не мне за вас переживать.

Гораздо сильнее меня беспокоит Фелиция. Флавий не думал о ней, наслаждаясь ролью страдальца. Теперь наши интриги подбираются к ней слишком близко. Флавий — никто, он не сможет защитить её имя. Не справляется с этим и её родной брат. Я тоже ничего не могу поделать.

Помогая тебе, я действую не от лица семьи Мосс, а от себя лично. Сегодня я не хочу, чтобы ты страдал за то, в чём не виноват. Но конфликт не исчерпан, и, может статься, последствия настигнут тебя завтра. Не торопись расслабляться.

На этом всё.

Без особых пожеланий,

В.М.

P. S. Ты сейчас, наверное, злишься, так что сожги записку — станет легче».

Предупреждение почти не занимает моих мыслей. Подскочив с места, я мерю шагами узкую полосу между матрасами. Едва хватает здравого смысла, чтобы не распахнуть дверь пинком, не броситься обратно к подъёмнику — и наверх, на четвёртый ярус. Мне нужно найти Валерию — схватить за плечи, выкрикнуть в лицо, что она не права, ничего не знает обо мне.

Писать ей ответ я не стану. В письменной речи нужны аргументы.

Прижимаюсь лбом к двери и стою так несколько секунд. Потом медленно поворачиваю ручку. Медленно плетусь вдоль спален, из сектора управителя — в общие коридоры. Кажется, любое резкое движение сейчас может сорвать мою выдержку.

У выхода в главный коридор ловлю первого редемптора, попавшегося навстречу.

— Чего, домине? — настораживается парень, прижимая к себе полу куртки. Мне дела нет, что он там прячет.

— У тебя есть зажигалка?

С добычей возвращаюсь в спальню, отмахиваясь от сомнений: а стоит ли делать так, как сказала Валерия?

«Я бы и без неё догадался, — отвечаю сам себе. — Не хранить же эту гадость».

Флавий возвращается в тот момент, когда огонь подбирается к моим пальцам, и я запоздало понимаю, что вместе с зажигалкой стоило попросить металлический поддон.

— Что ты делаешь?

Вздрогнув, я выпускаю записку. Бумага догорает в полёте, планирует на пол и гаснет.

— Не обжёгся?

Я качаю головой:

— Нет. Хорошо, что не на постель.

— Не беспокойся, мне уже предложили спальное место на втором ярусе, — в ответ на вопросительный взгляд Флавий широко улыбается: — Меня взяли. Со следующей пятидневки работаю в Императорской Канцелярии.

По телу разливается счастливое облегчение — я выдыхаю с тихим смехом, но тут же жалею, что вообще взял в руки записку от Валерии. Её слова глотком яда просочились в мою кровь и затвердели в груди, не позволяя стать невесомым от радости.

Флавий по-своему толкует моё напряжение.

— Я шучу. В смысле, насчёт спального места, — одёрнув покрывало, он садится на уголок матраса — ногами почти упирается в дверь. — Кловис очень настоятельно советует перебираться на второй, но я хотел бы остаться. Если ты позволишь.

«Флавий думает, я испугался, что он уйдёт», — бьёт по затылку осознание. Уши вспыхивают. Я правда выгляжу таким жалким?

— Поступай, как тебе удобно, — бормочу сквозь зубы.

Флавий замирает. Под его пытливым взглядом я тоже не могу пошевелиться. Он сидит, я стою, и непривычно смотреть на него сверху вниз. Тени от волос ложатся на красивый лоб, исчерченный голубыми венами, тени от белых ресниц — на синеву под глазами.

Бросить бы всё и рисовать его — ловить момент, пока пустоту в голове до дрожи переполнил ясный образ.

Прислушиваться к себе — как смотреть в калейдоскоп. Желания распадаются на осколки и смешиваются в причудливые картины. Я им горд. Я им любуюсь. Я так зол, что почти ненавижу его. Все бессмысленные слова, сказанные Фабио, — слабое эхо эмоций, предназначенных другому человеку. Не хочу оформлять в слова их мерзкий эгоизм, но все мои усилия Флавий рушит тихим вопросом:

— Нель, что ты сжёг?

— Рисунок, — вру с каким-то свирепым наслаждением. — Доволен?

Флавий качает головой:

— Нет. Что случилось?

Он мне не верит: мы слишком хорошо друг друга знаем. Я не могу сдержать нервного смешка.

— Ничего. Ничего такого, во что бы я добровольно не влез. Ты, может, тоже считаешь, что я бегаю за тобой на привязи и просто не умею говорить «нет»?

— Не считаю, — коротко возражает Флавий, хотя я почти желаю, чтобы он сказал «да, так и есть». Тогда мои упрёки звучали бы менее глупо.

— А может, зря? — я нависаю над ним, убеждая себя, что в этот раз он не успокоит меня одним взглядом. — Может, так и есть: все чем-то заняты, а я умею только ныть и подставляться?.. Да хватит мотать головой!

Флавий прерывает отрицательный жест и примирительно поднимает ладони:

— Прости.

— И извиняться хватит!

— Я первый раз извиняюсь.

— Просто дай сказать! — я обхватываю себя руками, комкая в пальцах ткань рубашки. — Я знаю, зачем ты хочешь остаться, только в этом смысла нет.

Флавий чуть хмурится:

— Пояснишь?

— А что неясного? Ты думаешь, я без тебя не справлюсь, только в Канцелярии у тебя не будет времени помогать мне с работой. Так что, чем тратить полтора часа в день на спуски и подъёмы, лучше послушайся Кловиса. У всех должно быть своё дело. Я тоже поучусь наконец быть полезным.

По губам Флавия пробегает улыбка, и я спешу отвернуться. Ему смешно — ну ещё бы. Когда я научусь молчать?

— Нель, — зовёт Флавий. — Нель. Послушай меня, ладно?

Первый порыв — по-детски заткнуть уши и повторять во весь голос: «Ла-ла-ла, ничего не слышу». Не хочу, чтобы мне снова ласково объясняли, какой я дурак. Того хуже — не хочу, чтобы Флавий согласился.

— Послушай, пожалуйста, — повторяет он. — Всё наоборот. Это я без тебя не справлюсь.

На пару мгновений я проваливаюсь в вакуум — нет звуков, кроме слов, которые нужно осознать. Потом пустоту заполняет тёплый воздух.

Запустив руку мне в карман, Флавий вытаскивает блокнот. Такие вторжения в личное пространство он ни с кем себе не позволяет, кроме меня. В этой мысли есть что-то приятное.

Флавий кончиками пальцев касается потрёпанной обложки:

— Вот твоё дело. Моё — наверху, в Канцелярии, и я бы там не оказался без твоей помощи. А твоё — вот оно. Я всё сделаю, чтобы ты мог им заниматься.

Плюхнувшись на матрас коленями, закрываю ему рот ладонью:

— Всё-всё-всё, только не продолжай, а то будет совсем ужасно.

Отшатнувшись назад, он морщится:

— Нель, руки!

Мне до того неловко, что хочется спрятать лицо, но впервые за день я чувствую — всё почти хорошо. Всё почти так, как надо.

Путь в комнату Дильгоса нам преграждает мама.

— Если вы двое умрёте с голоду, Стефан догадается, что я плохая жена, — сложив руки на груди, она подпирает дверь спиной. — Поэтому идите ужинать. Вам оставили.

— Тедди, у них ко мне разговор, — Дильгос дёргает ручку изнутри. — Тедди, будь добра, отойди хотя бы.

Ему приходится сесть с нами в столовой. Убедившись, что ужин подали и отлынивать мы не собирается, мама требует:

— Флавий, резюмируй в двух словах, мне нужно бежать.

— В двух словах — это к Нелю, — смеётся Флавий. Я протестующе мычу с набитым ртом. — Но если чуть длиннее, то Кловис да Гире устроит меня в Императорскую Канцелярию, Доминик Райт держит абсолютный нейтралитет и потому помог мне трижды за вечер, а если придёт письмо с шестого яруса — это ко мне.

Мама целует его в лоб, потом меня, напоследок — дядю и берёт с нас страшную клятву позже повторить ей подробный рассказ. Дильгос ждёт, пока стихнет быстрый стук каблуков, и, обернувшись к нам, поправляет очки.

— А теперь чур не приукрашивать.

Я опускаю взгляд в тарелку. Знал бы дядя, что придётся слушать, как я пару часов провёл в изоляторе, сам попросил бы приукрасить.

Флавий кладёт подбородок на сцепленные руки и начинает, глядя в сторону с улыбкой нашкодившего ребёнка:

— Вообще-то начало очень плохое, потому что мы прошли по чужим пропускам…

О себе он Дильгосу никогда не соврёт. Столкновение с Альбертом, короткий разговор с Валентином и обстоятельную беседу с Кловисом описывает в подробностях. Просто ни слова о Тине и обо мне. Единственная крошечная ложь — «мы» вместо «я» в одном предложении. «Мы поднялись в гостиную». Будто бы я тоже был на вечере у да Гире.

Флавий не увлекается описаниями, но жемчужно-серую гостиную я представляю вплоть до вкусов, запахов и пружинистого ковра под ногами. И почему-то не сомневаюсь в картинке, нарисованной воображением. Когда Флавий шутит про странный алкоголь, даже поддакиваю:

— Зелёный ещё ничего, но розовый — просто жуть.

Если Флавий и удивляется, то внешне этого не выдаёт. Дядя останавливает на мне пытливый взгляд:

— А чем ты был занят, пока Флавий общался с Кловисом?

Здесь даже врать не обязательно.

— Рисовал. Потом не дождался и решил возвращаться. Вместе с Фабио. Мы пытались поговорить по душам, но вышло не очень.

Обо мне быстро забывают, и я этому рад. Тяну остывшую чию и слушаю, как дядя и Флавий говорят о планах Кловиса.

— Он сказал, что понимает меня, — вспоминает Флавий. — У наследника с Императором не сложились отношения?

Дильгос смотрит сквозь нас, расфокусировав взгляд. У него в голове целая картотека. Для каждого из учеников, бывших и нынешних, отдельная страница. Имя, ярус, оценки за экзамен — в левом верхнем углу, а дальше — ужимистые строки: в чём хорош, в чём плох, что любит, чего боится, с чем справился, каким был и каким стал. Графа «о семье» обведена рамочкой.

— Кловис — очень мнительный человек, — говорит Дильгос, помолчав. — Трудно судить, что в его словах правда, а что надумано. Но Император хорошо относится к племянникам, и Кловис всю жизнь боится, что Валентин займёт его место — как сын, как наследник. Заранее чувствует себя преданным.

— Есть повод, по-вашему?

— Да, в определённом смысле. Император любит сына, но, когда речь о выборе следующего правителя, отцовские чувства — не аргумент.

— Думаете, домине ностер может изменить решение о наследовании? — у Флавия беспокойно блестят глаза, ужин до сих пор почти не тронут.

— Если это случится, Стефан узнает и расскажет, — Дильгос дёргает уголком губ: — Не переживай, я думаю, тебе хватит ума не портить отношения с Валентином. Кроме того, если Император и откажет сыну, это случится нескоро. Многое может измениться.

Я встречаюсь с дядей взглядом, и мне кажется, что мы думаем об одном и том же — о Флавии: «Ты многое можешь изменить».

День как мозаика, простая на вид: всего-то несколько крупных кусочков, но как я ни кручу их, не могу собрать в целое. Мне нужно выспаться, чтобы хоть что-нибудь понять.

Когда я, озябший после душа, забираюсь под одеяло, Флавий говорит:

— А теперь расскажи, как ты пережил встречу с деканом.

Даже сидя в пижаме на постели, он не выглядит готовым ко сну. В глазах беспокойный блеск, на коленях книга и карандаш — немного, но достаточно, чтобы развести бурную деятельность на полночи.

Его усталость я ощущаю физически.

— Завтра, — отвернувшись к стене, натягиваю одеяло на ухо. — Надо спать. Тебе — особенно.

— С каких пор это ты мне говоришь? — смеётся Флавий. Не дождавшись ответа, просит: — Хотя бы два слова.

— Легко отделался.

Он молчит, ожидая продолжения. Это всегда работает. Почти всегда. Сегодня — нет.

— Ты сердишься, да? — спрашивает Флавий спокойно. — Она тебе правда нравилась?

— Нет. И нет.

— Я должен был сначала спросить.

Переворачиваюсь лицом к нему, подминая под себя одеяло.

— Нет, это правда другое. Я просто подумал, что мы могли бы… в смысле, если бы ей было до того, а я был бы постарше и не таким олухом… В общем, я хотел бы её понять.

Слова не созвучны с мыслью, из которой родились, но Флавий — лучший переводчик моего бормотания на человеческий язык. Дешифровщик и реставратор скомканных фраз.

Я продолжаю, обводя пальцем складки на простыне:

— Было бы хорошо всех понимать. Смотреть на человека и сразу видеть, что с ним происходит, о чём он думает.

— Было бы слишком просто, по-моему, — только Флавий умеет поддерживать мой бред таким серьёзным тоном.

— В этом и смысл. Всем жилось бы проще.

— Я хочу сказать, настолько просто, что даже нечестно. Все для меня прозрачные — значит, и я прозрачный. Это неприятно, — он улыбается самой редкой из множества своих улыбок, едва заметной и грустной. — В чём твоя печаль? Меня ты и так видишь насквозь.

— Как будто ты от этого становишься менее сложным, — отвечаю, не задумавшись, и только потом, проваливаясь в сон, понимаю: Флавий не спросил, откуда я знаю вещи, о которых он не рассказывал.

«А откуда я знаю, что знаю? — возражаю себе. — Может быть, и не угадал».

Утром просыпаюсь уверенный, что жизнь наладилась. Флавий будет работать в Императорской Канцелярии. Он никуда не уйдёт с сорок шестого. Дядя вернётся в Институт. А я… Я вроде бы могу рисовать, а остальные тревоги переживу потом, когда появятся время и силы думать о них. В глубине души надеюсь, что к тому моменту проблемы разрешатся сами собой.

Встаю по гудку — прежде, чем кто-нибудь приходит меня растолкать — и, гордый собой, до завтрака иду забрать корреспонденцию из голубого ящика.

Перебираю конверты на столике для писем: одни нужно будет отнести отцу, другие — Эстер, пару увесистых пакетов — дяде в комнату. Находится даже пачка туго запечатанных листов, адресованных по ошибке в канцелярию вместо типографии. Отложив их в сторону, я беру следующий маленький конверт — и замираю. В графе отправителя стоит «IV — Лукреция Мосс». Адресат — отец.

Стены мрачнеют и сдвигаются вокруг меня. Вспотевшие пальцы проминают следы на конверте — я смотрю на него целую вечность, будто надеюсь, что он станет прозрачным.

«Надо сначала проверить, чего Лукреция хочет», — зудит пакостная мысль. Отогнав её, сгребаю письма в охапку. Все, кроме отцовских, оставляю в общем зале канцелярии и шагаю в кабинет управителя. Тороплюсь, чтобы не передумать. Сейчас увижу отца и конверт с четвёртого сразу суну ему в руки. Если конец неминуем, пускай наступит побыстрее.

Кабинет пуст. Письма рассыпаются по широкой столешнице. Тикают часы, каждой секундой впьявливаясь в мозг.

«Подожду минуту», — обещаю себе. Стрелка под моим взглядом нарочно замедляет ход.

На счёт «двадцать семь» я прячу послание Лукреции за пазуху.

Флавий берёт конверт двумя пальцами и вдумчиво читает надписи.

— Проверим, что ей нужно.

— Я не могу вскрывать отцовские письма! — протестую, ухватив его за руку.

Флавий невинно улыбается:

— А мы и не будем вскрывать.

Он подносит конверт к лампе, и я медленно разжимаю пальцы, наблюдая, как проступает сквозь бумагу машинописный текст. Лист сложен вдвое — строчки накладываются друг на друга, но это не мешает разобрать жирный заголовок: «Жалоба».

— Что там, что она пишет? — суюсь ближе к лампе, но ничего больше прочитать не могу.

— Стандартные вещи, — Флавий двигает конверт, новые слова вплывают в просвеченный круг. Он не читает их — он что-то ищет. — «Ваш сын и отпрыск с вашего яруса вчера сотворили безобразие на втором, мой сын пострадал, извинитесь письменно и оштрафуйте виновных».

— Ну вот и конец, — вздыхаю я.

Отвернувшись, приваливаюсь к стене рядом с ночником. Близкий свет чертит новые линии на лице Флавия. Я пытаюсь прочесть по ним, как идут поиски. Или просто хочу отвлечься, потому что от близости катастрофы меня мутит.

Дело не в штрафе. Кроме Флавия и меня, только дядя знает историю о пропусках. Если отец услышит правду, он потребует деталей, и придётся рассказать обо всём, включая арест и изолятор.

— Если выживу, придётся уйти отпрыском на восьмисотый. Буду присматривать за Третьими, не так уж плохо.

— Домине Дильгос слишком дальновидный человек, чтобы разбрасываться наследниками, — Флавий убирает конверт от лампы. — Но зачем его тревожить решёнными делами? Это по меньшей мере неуважение, согласись.

У меня кончики пальцев покалывает от волнения.

— Хочешь сказать, мы спрячем письмо?

— Нет, зачем? — Флавий смотрит на меня с театральным удивлением. — Зачем прятать то, чего нет?

Зажигалка, которую я добыл вчера, блестящим жуком замерла на тумбочке. Флавий подбирает её, откидывает крышку и, рассмотрев со всех сторон, поворачивает колёсико. Я наблюдаю заворожённо, как ложатся розовые отблески на его руки, как огонь лижет уголок конверта, как разъедает бумагу, как белое становится чёрным и тает.

Флавий осторожно опускает послание Моссов на пол, где оно корчится, догорая, и оставляет за собой только пепел и копоть.

Флавий разводит руками с видом фокусника.

— Напомни, о каком письме мы говорим?

Я прихожу в себя и пытаюсь растереть чёрный след носком туфли. Азарт безнаказанного преступника мешается с новым опасением:

— Моссы же будут ждать ответа.

— В тексте нет дат. Домина Мосс не назначила срок, но не удивится, если твой отец из упрямства протянет два-три дня. А у меня есть планы на это время.

— Опять? — смотрю на него исподлобья, но не чувствую паники, как в прошлый раз. Пора бы усвоить два закона. Первый — отговаривать Флавия бесполезно. Второй — он своего добивается, пускай и самым сомнительным из возможных путей.

Он тоже замечает перемену в реакции. Смотрит сверху вниз, лукаво улыбаясь:

— Как-то вяленько. А где твоё фирменное лицо «о-Мастер-у-него-снова-план»?

Сам себе удивляюсь, но только пожимаю плечами:

— Когда-нибудь всё должно пройти гладко.

— Ты становишься оптимистом, — задумавшись, он смотрит в сторону и добавляет серьёзнее: — Я очень много обещал тебе и Фелиции и очень много неприятностей доставил вам обоим. Нужно исправляться.

— Зато своего ты добился.

Он оборачивается резко, будто вздрогнув, в глазах мелькает горечь, и я слишком поздно понимаю, как прозвучали мои слова. Испугавшись, машу руками:

— Нет, я не то… не в том смысле. Это не сарказм. Оно же того стоило.

— Всё в порядке, я понял, — усмехается Флавий. Я чувствую, что не утешил его.

Мы завтракаем наспех, и Флавий тащит меня к телефонам. На ходу говорит:

— Лукреция нас близко не подпустит, домине Мосс — тем более, с Альбертом говорить бесполезно, так что доминицелла Мосс — самый вменяемый вариант. Проще и безопаснее всего выловить её на пятьдесят четвёртом — она точно навестит Фелицию в ближайшие дни. Осталось аккуратно выяснить, когда именно.

— Аккуратно — это как?

Флавий объясняет. Звучит хорошо — до тех пор, пока он не протягивает мне трубку:

— Но Фелиция знает, что я помню её рабочие часы, поэтому я сам звонить не могу.

— Чего? — я прячу руки за спину. — Нашёл переговорщика! Я не умею общаться с людьми, ты же знаешь.

— Умеешь, — возражает Флавий.

— Не умею!

— Тогда самое время потренироваться, — он понижает голос, и от его доверительного тона бежать совершенно некуда: — Без тебя ничего не получится.

Трубка ложится мне в руку. Я смотрю на неё несчастным взглядом и, длинно выдохнув, кручу диск. Набираю код — номер яруса, номер сектора, номер комнаты. Считаю в уме гудки и позорно надеюсь, что никто не ответит.

Четвёртый протяжный сигнал обрывается, что-то стучит и потрескивает, потом я слышу приятный голос:

— Пятьдесят четвёртый ярус, канцелярия, Фелиция Зарус.

Флавий замирает, склонившись надо мной. Кажется, не дышит. Слушает.

— Сорок… — я прочищаю горло. — Сорок шестой, Нель Дильгос.

— А, доброе утро, — треск проводов не искажает приветливой улыбки. Мало кому удаётся быть вежливым так естественно. — Чем могу помочь?

— Я… если честно… — с усилием собираю мысли в кучу. — Это насчёт Флавия.

Пауза на том конце провода тянется лишнюю секунду, но голос не меняется.

— Да, конечно. Он хочет забрать что-то ещё из вещей?

— Да, не просто что-то, а… Скажи, если он напишет доверенность, мне отдадут урночку с прахом Киры Зарус? — стараюсь выпалить вопрос на одном дыхании, пока неловкость не встала поперёк горла.

— М-м, — тянет Фелиция.

Я жду, что она возмутится: «Глупость какая, это Флавий тебя научил?!» — и повесит трубку.

— Нет, боюсь, так нельзя, — просто говорит она. — Пока есть живые родственники, к праху никто, кроме них, не может прикасаться, ты же знаешь.

— Ну да, — хмыкаю я.

Понятно, почему Фелиция не удивляется. От кого ждать дурацких вопросов, если не от меня?

— Флавий может сам прийти. Я дам ему ключи.

— Да, да, он придёт, — соглашаюсь я торопливо и тут же паникую: вдруг это звучит подозрительно? Но Флавий делает нетерпеливый жест, и приходится продолжить: — У тебя будет десять минут завтра около… примерно…

Числа путаются в голове. Флавий сказал в пять или в три? Смотрю на него испуганными глазами.

Флавий показывает пять пальцев.

— Около пяти часов, — заканчиваю я.

— Около пяти, — медленно повторяет Фелиция. — Нет, прости, с четырёх и до ужина — нет. Может быть, раньше?

Мы с Флавием переглядываемся. Нехорошая улыбка растягивает его губы.

— Раньше не получится, — надеюсь, моё оживление не слишком заметно. — Тут тоже работа, ты понимаешь.

— А после ужина?

— Нет, тоже вряд ли. М-м-м… послезавтра? В любое время, раз он отпросится заранее.

— Тогда послезавтра в пять, — легко соглашается Фелиция.

Мы прощаемся. Трубка смолкает, стукнув о рычаги.

— Мои поздравления, друзья, — декламирует Флавий. — Разведка прошла бескровно и с безоговорочным успехом.

— Не считая лёгкой потери душевного равновесия, — не сдерживаюсь я.

— Не только твоего, — улыбается он и продолжает: — Лица в пять часов берёт перерыв минут на двадцать. Каждый день, даже когда в канцелярии завал. Если она даже в это время занята, значит, ждёт неофициальных гостей. И кого бы, если не доминицеллу Мосс?

— А если всё-таки не её? — спрашиваю, ковыряя отверстия на телефонном диске.

— Скажем Лиаму, чтобы с четырёх до ужина поглядывал, кто приходит к Лице, и дал мне знать. Спуститься на пятьдесят четвёртый отсюда — дело десяти минут.

Я выкручиваю диск от девятки — аппарат обиженно звякает. Нет кода, который начинался бы девяткой, хотя мама в детстве пугала, что так можно дозвониться до Слепых Малышей. Наверное, чтобы я не ломал телефон.

— Нельзя было сразу просто обратиться к Лиаму?

— Кероний Великий полжизни боролся за уважение к редемпторам — и всё ради того, чтобы через семь лет после его смерти Нель Дильгос требовал у них на целый день оторваться от работы?

— Отстань, — огрызаюсь я. — Нечестно прикрываться Керонием Великим.

Но крыть действительно нечем.

На следующее утро Флавий приносит отцу в кабинет ворох документов.

— Я хотел бы отпроситься завтра после четырёх, домине, — говорит он, опустив бумаги на уголок пустого стола. — Работу по плану я закончил, всё проверено, — длинный палец указывает на подпись Эстер в уголке верхней страницы, — но если появится что-то срочное, готов отработать после ужина.

Отец пролистывает несколько верхних документов и накрывает стопку ладонью:

— Чтобы я в последний раз видел ночную работу. Не будешь спать — начнёшь ошибаться. Ты меня понял?

— Понял, домине, — отзывается Флавий, но в уголках его губ мелькает улыбка: «А что же до сих пор не начал?» — Так вы меня отпустите?

— Отпущу. И без отработок после ужина давай обойдёмся, сделай одолжение. Для срочной работы здесь есть Нель.

Так ко мне приходит печальное осознание, что охотиться на доминицеллу Мосс Флавий будет без меня.

После обеда при первой же возможности перебираюсь из отцовского кабинета в общую комнату.

— Побег, домине? — хищно щерится Эстер из-за баррикады печатных машинок.

— Побег у меня, — Флавий, стукнув степлером на соседнем столе, улыбается мне через плечо. — У Неля — тактическая смена позиций. Продуктивного вечера, доминицелла.

— Сочини тебе Мастер удачную историю, — отзывается Эстер благодушно. На моей памяти она спускалась на ярус, где родилась, раза три или четыре, и с каждым возвращением отращивала новые ядовитые колючки. Сейчас она понимает Флавия, может быть, лучше, чем я. Это немного обидно.

Флавий, проходя мимо, роняет мне на стол записку. Накрыв листок ладонью, говорю ему вслед:

— Всё будет хорошо.

— Конечно, — отзывается он.

Квадратик бумаги сложен вчетверо, уголок к уголку. Строчки ровные — можно подумать, что Флавий чертит их по линейке, только ему это не нужно.

«Ты помнишь, что я говорил тебе, Нель? Не утруждайся работой, которую ненавидишь, если можешь заняться делом поважнее.

Ты скажешь, сейчас не время об этом заботиться. Всегда будет не время. Но чем раньше начнёшь, тем больше успеешь. Кроме того, домине Дильгос передал тебе мою работу. Я бы делал её сейчас, если бы не пришлось уйти.

Одним словом, рисуй. И не думай ни о чём.

Не жги записку — на третий раз точно устроим пожар.

И заканчивай кусать пальцы, я знаю, ты прямо сейчас это делаешь».

Когда голос Флавия облачён в чернила, ему не велишь отвязаться. Я тихонько фыркаю, но веселье перебивает тревожная мысль. Когда Флавий бросается дурацкими шутками, это не к добру. Это намного хуже, чем напряжённое оцепенение.

Отложив записку, пытаюсь вчитаться в документы. Хватает меня на полчаса и четыре страницы. Пятая лежит передо мной и давит неподъёмными блоками мелкого текста. Бездельничать стыдно, но…

«Но, во-первых, ты, домине Дильгос-младший, бездельничаешь, даже когда пытаешься работать, потому что в твоём случае усердие и практическая польза — вещи очень далёкие друг от друга, — говорю себе. — А во-вторых, почему-то Флавий оказывается прав именно в тех случаях, когда говорит неправедные вещи».

Кстати, сейчас он сказал бы, что рисовать — не безделье.

Шарю по столу в поисках чистой бумаги — под руку снова попадается записка Флавия. Разложив её перед собой, разглаживаю пальцем сгибы — будто успокаиваю живое существо. Передо мной клочок чужих мыслей. Конец нити, потянув за который, можно распутать клубок.

Что Флавий собирается делать? Досадно — я никогда не угадаю. Его планы не уложены ясными строками, они скорее напоминают жуткие трёхмерные чертежи, над которыми мы страдали в Институте перед экзаменом по математике.

Флавий всё расскажет, когда вернётся. Интересно, что сложнее — ему вести рискованные переговоры на родном ярусе или мне целую вечность ждать новостей?

Ему, конечно, глупый я эгоист. Он чувствует на себе ответственность и нервничает вдвое, вчетверо, в восемь раз сильнее.

Даже нет, не так.

Его трясёт.

…До поры сквозняков ещё месяц, но холод лезет от кончиков пальцев под рубашку и к плечам. Руки ледяные, как у покойника. Флавий подозревает, что озноб у него неметафорический: в затылке свинец, в горле сухо жжёт. Пускай так. Когда закончит дело, он выспится и будет здоров. Настоящая лихорадка — это простительно. Намного лучше, чем недостаток самообладания.

Он размышляет, приближаясь к дверям канцелярии: постучать или нет? Где-то внутри угловатый обиженный подросток твердит с упрямой злостью: «Это твой ярус! Ты здесь хозяин!» Флавий велит ему замолчать. Хозяином он станет не раньше, чем извинится перед отцом. То есть никогда.

За гордость нужно платить, этого только дураки не понимают.

Флавий стучит костяшкой пальца — не слишком громко, не слишком быстро, за ним же не гонятся. Он идёт восстановить справедливость и теоретически должен быть спокоен.

В секунды паузы вмещается слишком много мыслей.

Никого нет?

Мы ошиблись?

Они догадались?

Потом щёлкает дальняя дверь, и Флавий слышит шаги.

Он думал, нужно годы прожить рядом, чтобы стук каблуков диктовал тебе имя. Ошибался, видимо. Шаги Фелиции он узнаёт так же отчётливо, как различил бы её голос.

«Или дело в том, что никого там быть не может, кроме Лицы и Валерии, — одёргивает себя Флавий, — а выбрать одно из двух не так уж сложно».

Открывается вторая дверь. Не выпуская ручки, Фелиция смотрит снизу вверх. Собирает бровки домиком:

— Услышала стук — сразу подумала, что это ты. Нужно было ещё вчера догадаться.

— Мстительный призрак должен являться без приглашения, — улыбается Флавий. Искренне улыбается: его накрывает странным, болезненным весельем.

Фелиция поджимает губы:

— Разве нельзя было договориться, как взрослые люди?

Как взрослые. Ещё смешнее. Интересно, она это специально?

— Боюсь, что нет, домина. Я хотел бы увидеть доминицеллу Мосс.

Фелиция медлит, удивлённо приоткрыв губы, и за полсекунды выдаёт себя с головой.

— Ты знаешь, что формально это подкуп редемпторов? — хмурится она.

— Формально никто не рискнёт доказывать, а фактически — редемпторы здесь ни при чём. Если потом захочешь поговорить, я объясню, как легко без них обошёлся.

— Вычислил по времени, — Валерия выступает из дальней комнаты. Сделав шаг, опускается на край ближайшего стола — изящное движение, но слишком уж вольное для доминицеллы Мосс. — Ты знал, что внимание к окружающим — тоже признак интеллекта?

Фелиция шагает в сторону, позволяя им скрестить взгляды.

— Тогда вы, доминицелла, просто светоч интеллекта. Потому что ко мне вы внимательны сверх всякой меры.

— Хотела бы ответить комплиментом на комплимент, но никак не получается, — Валерия пожимает плечиком. — Домина Зарус предупреждала, что будет занята, но ты всё равно пришёл. Распоряжаться чужим временем — не слишком интеллектуально, выходит.

Флавий кивает, приложив руку к груди:

— Спасибо, что помогли мне сбалансировать самомнение.

— Это возможно?

— Не уверен, но как бы то ни было… — Флавий, пользуясь моментом, шагает через порог. — На правах невежи позвольте прояснить пару вопросов.

Беспокойные глаза Фелиции перебегают в его сторону — колют, мешая сосредоточиться. Флавий проходит мимо, чтобы встать спиной к мачехе, не видеть её лица. Так проще.

Валерия наклоняет голову к плечу:

— Пожалуйста, если только пару.

— Для начала, доминицелла: я прекрасно знаю, что вы, случайно оказавшись на редемпторской свадьбе, многое увидели, сделали выводы и, обсудив их с доминой Мосс, решили использовать в своих интересах.

— Флавий, — одёргивает Фелиция испуганным полушёпотом. Он делает вид, что не слышит.

— Не уверен, чем именно я помешал вам. Возможно, домина Мосс недолюбливает друзей Дильгосов. Или все, кто умом превосходит её сына и может составить ему конкуренцию…

— Флавий!

— Не переживайте, домина, — улыбается Валерия. — Нужно дать ему выговориться.

Резкие слова жгутся на языке, требуя выхода. Флавий глотает их — нельзя.

— Нет, я немного увлёкся, прошу прощения. Я не в обиде, в конце концов, даже благодарен: далеко не пойдёшь, если всегда знаешь, что есть, куда отступать.

Валерия кривит губы:

— Ты долго мечтал этой фразой поделиться, я смотрю.

— Спасибо, что заметили, — отзывается Флавий ей в тон. — А теперь о неприятном: у меня появилась возможность ставить условия, и я хочу ею воспользоваться.

Валерия, остановив взгляд на его лице, медленно наклоняет голову.

— Поверить не могу! — говорит она со смешком. — Ты серьёзно думаешь, что Кловис будет тебя защищать?

— Флавий, хватит, — Фелиция берёт его за локоть, заставляя вздрогнуть и обернуться. — Прекрати, я тебя прошу. Не выставляй себя в таком свете.

Сверхъестественный талант подбирать слова. У Валерии лучше подвешен язык, но Фелиция действует тоньше — как искусный палач, метит в болевые точки.

Флавий приподнимает подбородок — надёжный способ спрятать лицо, убедив всех, что прятаться не хочешь.

— К сожалению, домина, это правдивый свет. Я хотел предложить доминицелле Мосс продолжить разговор наедине, но, пожалуй, при вас будет лучше.

— Заинтриговал — не разочаруй, — Валерия, сцепив руки в замок, изображает внимание. — Так что тебе пообещал Кловис?

— Не Кловис, доминицелла, избегайте поспешных выводов, — Флавий запускает руку под пиджак. — Вам знаком домине Ризанетти?

— По странному юмору твоего близкого друга, в основном.

— Уверены? А что насчёт рассказов матери?

Выпад наугад — Лукреция могла хорошо скрыть прошлое, но у Валерии розовеют скулы, как она ни пытается изображать скуку. Не дожидаясь ответа, Флавий вынимает два бумажных листа. Показывает один из них — помятый, с махрящимися углами:

— Это письмо домине Ризанетти — или домине Корнелио Буджардини, если угодно — написал вашей матери незадолго до смерти. Написал в двух экземплярах, один отправил на четвёртый ярус, второй оставил у себя, о чём здесь и говорится.

— Ты читал чужое письмо? — тихо уточняет Фелиция.

«Не смотреть на неё, — велит себе Флавий. — Не смотреть. Пускай она смотрит».

— Видите ли, домина, Ризанетти умер, а у меня есть особое разрешение читать его записи, — говорит он, чуть повернув голову в сторону мачехи. — Моя вина в другом: шантаж — скверное дело. Но это не последнее, на что я готов, когда речь идёт о благополучии дорогих мне людей.

— Дильгосов? — усмешка пробегает по лицу Валерии судорогой.

— И не только.

— М-м-м, — качает она головой, — как замечательно. Теперь ты жалеешь, что подставил домину Зарус. А о чём ты думал, разбрасываясь письмами, в которых…

— Так вы тоже читаете чужие письма? — уточняет Флавий радостным тоном, каким спрашивают: «А вам тоже нравится Казур?»

Валерия, вопреки ожиданиям, сжимает губы и смотрит на Фелицию. Флавий чувствует, как натягиваются между ними напряжённые взгляды.

— Нет, я сама рассказала, — говорит Фелиция.

— Умно.

— Ты тоже рассказал обо всём Нелю, и не пытайся отрицать! Всё, что с тобой происходит, знает Нель Дильгос.

— Вот уж точно, — хмыкает Флавий.

— Хотя я была бы рада, если бы ты молчал… Но что есть, то есть, мы оба делимся, с кем считаем нужным, — заключает она, сцепив руки в замок. — И это не значит, что вы можете меня обсуждать, даже при мне, — быстрый взгляд на Валерию. — Особенно при мне, — на лбу собираются скорбные складки, будто мачехе стыдно, что приходится быть резкой. — Флавий, я отвечаю за порядок на этом ярусе и не позволю устраивать шантаж. Мне придётся позвать милитов, чтобы тебя задержали, а письмо…

— Конфисковали? — подсказывает Флавий. О Мастер, как его смешит эта наивность — и как злит иногда. — И передали на четвёртый ярус, разумеется? Я не против, но что скажет доминицелла Мосс?

Валерия покусывает губы. Она понимает, о чём речь. Конфискованное письмо без конверта пройдёт слишком много рук, и кто удержится от соблазна прочесть хоть пару строк? Слухи пойдут на много ярусов вверх и вниз.

— Обойдёмся без посторонних, — роняет Валерия. Скрестив ноги, поправляется обычным медовым тоном: — То есть хотелось бы обойтись, спасибо, домина.

— Потрясающе, — говорит Фелиция. Голос её странно звенит. Рвётся натянутая пружина самозапретов, и Флавий оборачивается к ней всем корпусом. Глаза у мачехи злые, ресницы слиплись влажными стрелками. — Решайте свои проблемы, как считаете нужным, только не здесь. Я участвовать не собираюсь.

Первая мысль — он бы многое отдал, чтобы поступать, как хочется. Чтобы поймать Фелицию за руки, чтобы извиняться, целуя каждую костяшку на маленьких пальцах, чтобы объяснить: «Я ради тебя веду себя так, не потому, что мне нравится».

Мысль вторая — он мог бы так и поступить почти беспрепятственно, но не имеет на это права.

Флавий чувствует себя самым отвратительным в мире человеком, когда говорит:

— Хорошо, домина, тогда позвольте ключ от прахохранилища. Если доминицелла Мосс не возражает, мы поговорим по дороге.

— А ты не возражаешь? — Фелиция смотрит исподлобья — дрожат зрачки в центре зелёной радужки, такой яркой, что думается невольно: а так вообще бывает у людей?

Вопрос риторический. Флавий не отвечает. Фелиция ощупью ищет карман в складках юбки. Находит и, вытянув звенящую связку, пытается снять ключ. Кольцо не поддаётся — она морщится от усилий. Флавий протягивает руку:

— Могу я помочь?

Фелиция дёргается в сторону, будто уворачиваясь от удара. Ключ рывком сходит с кольца.

— Я думала, ты только с Эстинианом такой жестокий, — говорит она тихо и быстро. — Думала, хорошо бы мой ребёнок был на тебя похож. Теперь думаю — хорошо, что не будет.

Флавий машинально раскрывает ладонь, принимая металл, нагретый в её руке. Фелиция идёт мимо него, мимо Валерии, слишком сердитая, чтобы двигаться изящно. Дверь кабинетика щёлкает, запертая изнутри.

Холод разливается в груди. Холод он видит в бесцветных глазах Валерии.

— Никогда не стоит думать, что хуже уже не сделаешь, да? — вторит она его мыслям.

— Это вы обо мне или о себе?

Валерия, заведя глаза к потолку, качает головой:

— Неплохой вопрос. Вернёмся к делу?

— Да, пойдёмте.

Когда Валерия соскальзывает со стола, её лицо теряет всякое выражение. Она едва наступает на правую ногу. И думает, что сможет это скрыть, если будет непринуждённо смотреть перед собой.

Флавий, пристроившись рядом, предлагает руку, согнутую в локте:

— Если не возражаете, так мы сможем говорить тише. В коридоре много лишних людей.

Валерия опирается на него, хмыкнув: «Спасибо».

Вежливость очень упрощает жизнь. Выгодный обмен: никаких вопросов-намёков с одной стороны, никаких лишних колкостей — с другой. Вечер у да Гире они оба не хотят обсуждать.

— Как мне узнать, что ты не блефуешь? — спрашивает Валерия, когда они минуют первый поворот.

Флавий протягивает ей второй лист — ещё одну копию, не потрёпанную временем и куда более опрятную, чем оригинал.

— Я переписал текст. Готов поспорить, вы знаете тайники своей матери — мы с вами похожи кое-чем.

— Чем это? — Валерия берёт послание кончиками пальцев.

— Специфической заботой.

— Что ты об этом знаешь? — хмыкает она без особого возмущения и, не желая продолжать, делает нетерпеливый жест: — Дальше.

— Наверняка вы найдёте там оригинал письма. Или уже находили, может быть?

Валерия сдержанно выдыхает.

— Мама должна была его уничтожить.

— Но почему-то не уничтожила, я прав? Сравните текст и убедитесь, что он совпадает с моей копией. Очевидно, угадать всё дословно я не мог.

— Ты — не мог.

Флавий останавливается, заставляя Валерию, сделав неосторожное движение, охнуть и пошатнуться. Холодные взгляды чертят воздух диагональю, на которой водяной пар замерзает и клубится белым дымом.

— Развейте мысль, доминицелла.

— До сегодняшнего дня письма видели три человека — моя мать, Трогот Дильгос и Корнелио Буджардини.

Флавий фыркает, стараясь выглядеть снисходительным, хотя сердце гремит тревожным колоколом:

— Вы думаете, домине Дильгос семнадцать лет назад на всякий случай выучил письмо наизусть, а затем подделал его с точностью до пропущенных запятых?

— Я бы не удивилась, — Валерия улыбается уголком губ, и это самая отвратительная из улыбок, которые Флавий видел в жизни. — Но есть человек, которому не обязательно так изощряться. Он без особых усилий помнит вещи, которые даже знать не должен. В частности — о тебе и о Буджардини.

Флавий перехватывает её за плечо — не до боли, но так крепко, что не выскользнешь.

— Мы почти пришли, — говорит он. — Подойдём к прахохранилищу, там я скажу.

Глухая серая дверь щурится крошечной замочной скважиной — старый подслеповатый страж, то ли тюремщик, то ли сиделка. В закутке ни души, если только мрамор не обладает душой — а призраки, сотканные из блестящих прожилок, похоже, считают иначе.

— У вас хорошее зрение, доминицелла? — спрашивает Флавий, остановившись.

— К чему вопрос?

— Я не могу дать вам оригинал, как и похвастаться хорошей реакцией. Пожалуйста, отойдите на шаг.

— Я думала, ты хочешь что-то сказать о Неле.

— Нет, — отрезает Флавий, изо всех сил смягчая тон. — Я не хочу, чтобы вы, или я, или кто-то ещё говорили вслух о странностях, связанных с Нелем. Он не опасен вашей семье, но такие разговоры могут стоить ему жизни.

Она странно усмехается.

— А ты думаешь, что сможешь его спасти?

Флавий сжимает губы.

— Вы меня слышали, доминицелла. Это одно из моих условий. Чтобы обсуждать условия, вы должны убедиться в подлинности письма. Ещё раз — пожалуйста, отойдите на шаг.

Валерия отступает, не спуская с него скептического взгляда, будто сомневается, в уме ли они оба.

— Так?

— Да. И отдайте мою копию.

Она возвращает листок.

— Хорошо. Теперь спрячьте руки за спину.

Валерия склоняет голову набок.

— Ты это серьёзно?

— У меня плохая реакция, доминицелла, как я уже сказал. Вы не торопитесь?

Сцепив руки за спиной, она вытягивает шею, чтобы не сутулиться. Флавий, кивнув, разворачивает в воздухе письмо Ризанетти, рядом — свою копию.

— Сравните текст. Почерк и подпись тоже, если вдруг вы их помните. Советую обратить внимание на пунктуацию.

Валерия вдумчиво изучает строчку за строчкой. Флавий наблюдает, как бегают из стороны в сторону её зрачки. Потом, спохватившись, следит за руками — они оба далеки от душевного равновесия, и кто знает, на что способна доминицелла Мосс.

— Я могу забрать твою копию? — спрашивает она.

— На то и был расчёт.

Каждый из них прячет за пазуху документ.

— Условия? — коротко интересуется Валерия.

— Всего три. Первое — никаких двусмысленных замечаний из уст вашего брата с упоминанием фамилии Зарус. Второе — со стороны вашей матери — никаких больше препятствий домине Дильгосу в Институте…

— Вот уж стараний да Гире было недостаточно, но, слава Мастеру, Флавий Зарус вмешался.

— И Третье, — продолжает Флавий, игнорируя остроту, — лично к вам в наибольшей степени: никаких бесед с Нелем о Ризанетти, о странной памяти, о странном вообще. Даже если он первым попытается заговорить.

Валерия фыркает, прикрывая рот тыльной стороной ладони.

— Что-то не так?

— Да нет, просто забавно. Нель знает об этом разговоре?

— Я его не предупреждал.

— Но он узнает.

— Вероятно, — усталость, верный спутник, спешит напомнить о себе, как собака, услышавшая своё имя.

— У тебя ничего не получится. Однажды ему надоест твоя опека, как Элио надоела опека Маттео.

— Тогда и поговорим.

— Но у меня нет такого влияния на мать или на брата, — Валерия серьёзнеет. — Тебя это мало волнует, я правильно понимаю?

— У вас на них влияния больше, чем у меня. Домине Мосс можете показать письмо. С Альбертом, думаю, она после этого поговорит сама.

— Как у тебя всё легко, — тянет Валерия и, отвернувшись, рассматривает глухую дверь с таким интересом, будто заметила на ней тончайшую резьбу. — Маму правда заберёшь или это был предлог?

— Горстка праха — не мама, — Флавий сам не знает, зачем поправляет её. — Но моя часть должна быть при мне.

Повернув ключ в замочной скважине, он оборачивается.

— Можете зайти со мной. Потом я провожу вас обратно в канцелярию или куда скажете.

— Не стоит, — цедит Валерия едва слышно.

— Тогда найду редемптора или милита, которого об этом попрошу.

Она слишком благоразумна, чтобы отказаться.

Прахохранилище — сухое и неуклюжее слово. За ним скрываются традиции, которые ко многому обязывают, но немногие в них верят.

Шесть ламп истекают нежно-розовым светом, густым и бледным. Здесь неудобно читать — это Флавий проверял в детстве, когда искал, где можно уединиться с книжкой. Единственные буквы, которые разберёшь, не сломав глаза — это золотая гравировка на табличках. Имена, имена, имена — облетевшее генеалогическое древо: уже неважно, кто кем и кому приходится, лишь бы имя осталось в памяти. Кого помнят люди, того не забудет Мастер.

Интересно, что значит «не забудет»? Сочинит усопшим новую историю или просто сохранит страницы, испещрённые буквами и рисунками?

Стены расчерчены гладкими панелями на квадраты. Один из ящиков Флавий тянет на себя. На его дне — выстланные бархатом круглые ячейки. Из двадцати пяти только в двух стоят урночки с прахом — по одной на каждого живого родственника. Его и папина.

Флавий медлит. Клише, увязшее глубоко в мозгу, требует сказать что-нибудь трогательно-пошлое. Например: «Прости, мам». Или хотя бы поздороваться.

Многим это необходимо. Даже дети, которым положено тянуться к живому, иногда везут урночки с собой в Институт и по вечерам под одеялом шепчут им, как прошёл день и как они скучают. Взрослые не реже говорят с запаянными капсулами, только прячутся надёжнее. Люди верят, что их слышат. Им легче, значит, это хорошо.

Что до него, Флавий верит только в одно — старые платья и пыльные украшения хранят больше памяти о Кире Зарус, чем серебристый цилиндр с чёрными цветами, который папа выбрал за сутки до кремации.

Валерия наблюдает за ним, прислонившись спиной к двери. Мягко задвинув ящик, Флавий кивает ей:

— Ну вот и всё. А то вдруг бы вы подумали, что я прячу здесь бумаги.

Она дёргает бровью, без слов говоря: «Справедливо», — и сама берёт его под локоть.

Лудо перехватывает их за две витрины от лавки Лиама — чуть позже, чем просил Флавий, зато ведёт себя приличнее, чем любой из родственников. За флегматичной манерой даже Валерия не распознает неприязни. А может, и правда ему интриги аристократов что тараканья возня.

Одет он чисто, тоже по указанию Флавия, так что придирчивому взгляду Валерии не за что зацепиться. Проводник её устраивает. Они прощаются, не глядя друг на друга, хотя Флавий на надеется избежать скорой встречи.

Лиам, облокотившись на прилавок, всматривается в проход между полками. Увидев Флавия, выпрямляется с ворчанием:

— Наконец-то, домине! Что там?

Флавий улыбается ему.

— Без тебя и братьев всё вышло бы намного менее удачно. Я вам благодарен до безумия.

— Ну вот уж точно, видок у вас нездоровый, — скалится Лиам и машет рукой, торопя: — Давайте уже, а то мне в выходной придётся работать. Что надо сделать?

Флавий ставит урночку на прилавок и, поманив Лиама ближе, объясняет вполголоса.

Лиам отшатывается.

— Да это ж, мать твою… простите, вашу… это каким словом называется?

— Рациональный подход, — Флавий невозмутимо смотрит ему в глаза. Лиам трясёт с головой.

— Нет, домине, не-а, я отказываюсь.

Флавий, не меняясь в лице, рядом с урночкой кладёт конверт.

— Полтора вакхона. Я недолго работаю у домине Дильгоса, больше пока не могу предложить. Но за такую работу, согласись, приличная цена.

Лиам, выкатив глаза, смотрит на конверт. Потом, ещё более дикими глазами, — на Флавия.

— Вы меня подкупать надумали? Чтобы всех потом повязали, и нас, и вас?

— Это не подкуп, а сделка. Плата за сверхурочное выполнение обычных обязанностей. Разница, очевидная любому, кто трудился прочитать Закон.

Лиам складывает руки на груди.

— Так я и взял.

— Придётся взять, — Флавий двигает конверт. — Для своей же безопасности. С деньгами это сделка. Без денег — пособничество шантажу по доброй воле. Я не допущу, чтобы у вас были проблемы.

— Проблемы! — передразнивает Лиам. — На том свете у меня будут проблемы.

— Моя ответственность — моя вина. Мастер, будем считать, справедлив.

— А самому-то вам как?

— Живые в приоритете.

Лиам, тяжело выдохнув, хлопает ладонью по столу — Флавий придерживает пошатнувшуюся урночку.

— Ладно, посмотрим, — большие руки в одно движение потрошат конверт. — За распилить железку я беру двадцать куприев. Тут работа тонкая — допустим, тридцать.

— Остальное — за попранную мораль? — предлагает Флавий.

— Мораль мою не купите, — пафосно огрызается Лиам. Выколупав бумажку в сто куприев, разменивает за прилавком, сдачу ссыпает в конверт. — Остальное оставьте себе и валите. Ну, то есть не совсем, а там вон комната есть, подождите чуть-чуть.

Флавий обходит прилавок и прежде, чем нырнуть в низенькую дверцу, уточняет:

— Агата знает, что я здесь?

— Вы ж просили не говорить, — отзывается Лиам, громыхая за полками. — Она с меня потом шкуру спустит, будете виноваты.

— Спасибо, — говорит Флавий и, пригнувшись, шагает в пыльную духоту.

В глубине души он всё равно надеется, что увидит Агату. Даже знает в точности, как она будет сидеть на продавленном до пола диванчике, теребя в пальцах цветную бахрому. Как будет смотреть на него исподлобья, пока он садится рядом, пытаясь болтать о пустяках. Как, подобрав момент, выбросит руку, дёрнет его на себя за воротник и, ткнувшись в лоб губами, объявит с мрачным торжеством: «Так и знала, ты заболел».

Пришла пора детским привычкам превращаться в воспоминания. У Агаты взрослая жизнь, спокойная и правильная. Флавий не может больше принимать её заботу как должное. Он должен быть улыбчивым гостем, оживлять праздник время от времени, а не приносить новые тревоги. Должен приходить к ней, когда счастлив и спокоен. Значит, не сегодня.

Я тру глаза и почти с удивлением рассматриваю набросок: лицо Флавия в непривычном ракурсе сверху вниз — воспоминание о вечере длинного и странного выходного дня. Едва могу сосредоточиться, чтобы оценить рисунок в целом и выругать себя. Штрихи расползаются сеткой, сквозь которую сочатся образы, ощущения, запахи — короткие фрагменты из чужой памяти прямиком в мою.

Это не видение, не озарение — не череда кадров, которая приходит, как удар по затылку, отчётливая, но вырванная из контекста. Просто кусочки мозаики стягиваются мне в руки. Многих не хватает, но я знаю героев с картинки слишком хорошо, чтобы не угадать сюжет.

Единственное, что пугает: я каждый раз забываю удивиться.

Флавий возвращается перед ужином. Здоровается, спрашивает, как я, кивает на будничные ответы. Показывает урночку:

— Я положу в верхний ящик?

— Конечно.

Капсула стукается о фанерное дно. Флавий долго шуршит, перекладывая вещи так, чтобы рубашки не помялись. Даже по седому затылку читается напряжённое ожидание. Он знает, что будут вопросы.

Решаюсь без обиняков:

— Что такого в письме? Не просто же намёки на отношения Лукреции с Ризанетти. Это было сто лет назад, точно до её замужества, может, ещё в Институте. Ничего позорного. В чём шантаж?

Выпрямившись, Флавий смотрит на меня странным взглядом. Как будто сомневается, доживу ли я до утра. У меня желудок сводит от нехорошего предчувствия.

Он улыбается:

— Даже спрашивать не буду, как ты это делаешь. Меняю информацию на ментоловый леденец. Идёт?

Я мысленно ругаю себя уродом — даже Лиам заметил, что Флавий выглядит больным. Вот о чём бы стоило подумать в первую очередь.

«Зато бояться нечего — твою аномальную проницательность все явно переоценивают», — замечает внутренний голос, страдающий избытком иронии.

— Тебе нужно к элеру.

— Завтра же утром. Сейчас лучше выспаться. Можешь просто сказать, где у вас аптечка.

— Нет, я принесу, — подскакиваю с матраса. — Только если обещаешь правда выспаться. Да?

Он обещает.

На кухню я влетаю рысцой, торможу у буфета, корчу куклам рожицу. Роюсь в ящиках — первый, второй, третий слева, где-то здесь точно было. Обнаружив склад пузырьков, читаю надписи на этикетках, путаюсь, перебираю иные по два раза. Выбираю один с густым сиропом. Хватаю пакетик зелёных леденцов. Бегу к двери, потом обратно к буфету, достаю ложку, наполняю стакан водой из графина с полки. Подумав, сую под мышку полупустую коробку конфет.

Возвращаться приходится медленно. В дверь комнаты стучу ногой и жду, пока Флавий откроет.

— Не знаю, что это, но пью каждый раз, когда болею, и вроде помогает, — объясняю, протянув ему пузырёк. — Оно противное, так что вот, запьёшь.

— Спасибо, — улыбается Флавий. Ставит стакан на тумбочку, забирает у меня остальную добычу. Получив письмо, я сажусь на матрас, скрестив ноги.

Строчки изгибаются, как ослабленные струны. Буквы похожи на человечков, которые в длинной очереди ползут к выходу с горящего яруса — завывают, толкаются, давят друг друга.

Бумага жжёт мне руки. Испуг, наверное, отражается на лице, потому что Флавий говорит:

— Если не хочешь читать, так будет даже лучше.

— Совсем не хочу, — бубню я. И читаю, потому что — не знаю, зачем — должен прочитать.

«Я хотел бы обратиться к тебе намного более вдумчиво, но у меня чудовищно мало времени. Поэтому пишу, как рука ложится, а потом каждую неудачную мысль придётся повторить: я сделаю копию с этого письма, и она должна быть точной.

Смешно: у меня с десяток намного более серьёзных проблем, а всё равно заранее стыдно за необдуманные мысли.

Зачем я это пишу, если времени нет?

Сформулирую коротко и грубо. Просто факты, которые должны быть на бумаге.

1) Нормана Мосса пыталась отравить собственная жена, то есть ты, Лукреция Мосс, если будут сомнения насчёт адресата. Ситуация была удачная: очень много людей, которые могли бы желать ему смерти, оказались рядом, и хотя бы одного удалось бы подставить, так или иначе. В самом деле удалось, иначе я бы сейчас ничего не писал.

2) Если это не ясно из предыдущего: Стефан Дильгос невиновен. Зачем он сделал ложное признание — очевидно любому, кто хоть немного с ним знаком.

3) Это письмо ты сохранишь. Захочешь уничтожить, но сохранишь всё равно, просто потому что я так решил. Я наконец-то могу влиять на события и быть полезным. Жаль, что приходится использовать эту возможность именно так.

4) Копия письма останется у Трогота Дильгоса. Сейчас всех подозреваемых в покушении — то есть обоих Дильгосов, Теодору и Казура — оправдают, и на будущее у них останется гарант неприкосновенности. Даже без доказательств это письмо наделает много неприятностей, а уж твоему мужу оно скажет намного больше, чем суду.

Это отвратительно звучит, но я не знаю, как помочь и тебе тоже. Было бы чуть больше времени — наверное, смог бы придумать.

Кажется, я написал всё, что должен был. Мы больше не увидимся, и нет смысла повторять ещё сотню раз, насколько мне жаль. Однажды у истории выйдет толковый конец.

Завидую Казуру: он может выбросить и переписать любую неудачную страницу, только не делает этого почему-то.

А может быть, тоже не может.

Наверное, тебе будет приятно узнать, что мне страшно.

Можешь с чистой совестью не прощать меня, потому что виноват я слишком о многом. И постарайся быть счастливой мне назло.

К. Ризанетти»

— Валерии, наверное, было непросто читать такое, — бормочу я, стараясь заглушить страшный вопрос.

Что случилось с Ризанетти?

— Она была готова, — возражает Флавий. — Нам нужно это спрятать.

Я почти не слышу его и не разжимаю пальцев, когда он тянет лист у меня из рук.

— При чём там мой отец? Что он сделал?

Что случилось с Ризанетти?

В письме слишком много отчаяния. Это чувство петлёй обернуло мне горло — задыхаюсь и не знаю, как освободиться.

— Что случилось с Ризанетти?

— Я знаю не больше твоего, — Флавий одной рукой обхватывает моё запястье, другой аккуратно забирает письмо. — Нель. Слушаешь меня?

— Нет, — огрызаюсь я.

Флавий смеётся осторожным смехом:

— Ну и хорошо. Но всё-таки, это было двадцать лет назад…

— Восемнадцать.

— Восемнадцать, — покладисто поправляется он. — История странная, в ней слишком много знакомых имён, но она закончилась до нашего с тобой рождения. Если выбрать подходящий момент и задать нужные вопросы, твои родители или Дильгос нам всё объяснят.

— Или не захотят объяснять.

— Тоже возможно, — пожимает плечами Флавий. — Тогда поищем ответы, которые оставил сам Ризанетти.

Беспорядочный поток моих мыслей замедляется.

— Погоди, — я указываю на письмо, — это было в коробке?

— Да, — Флавий обращает ко мне открытый взгляд, смотрит неотрывно в глаза, будто предлагает: проверяй. Он знает, в чём я собираюсь уличить его, и тем труднее произнести обвинение вслух.

— Но я его там не видел.

— Ты не всё успел прочитать.

Аргумент очевидный — не возразишь. Невинная уверенность Флавия — его надёжная броня, простая логика — сокрушительное оружие.

Но в том-то и дело, что я не собираюсь рассуждать логично.

— Я бы нашёл его, — не знаю, с чего я это взял, просто чувствую. Письмо будто наэлектризовано, будто вибрирует, будто поглощает свет. Такое не пропустишь. — Ты его спрятал, да? Ещё до свадьбы Агаты. Когда сортировал рукописи.

Флавий не опускает взгляда, только молчит несколько секунд. Я почти готов сдаться и извиниться, когда он говорит:

— Прости. Оно опасное.

Страх прошивает меня разрядом. Подавшись вперёд, цепляю Флавия за пиджак в поисках призрачной защиты.

— Почему опасное? — я бы кричал, но горло стискивает спазм, выпуская лишь панический шёпот. — Что с ним случилось, с Ризанетти, ты знаешь, да? Он пишет, ему страшно. Он же умер. Почему он умер?

— Тс-с-с, — Флавий не спешит освободиться — наоборот, кладёт руки мне на плечи. Диктует тихим голосом: — Выдохни медленно.

Я слушаюсь. Дыхание дрожит, как в судороге.

— Хорошо. Ещё медленнее.

Кислород покидает моё тело, в груди становится пусто, а голова проясняется.

— Хорошо, — повторяет Флавий.

Я вдруг думаю о том, как мы выглядим со стороны. Быстро отстранившись, двигаюсь назад и прислоняюсь к стене. Флавий кивает, расправляя пиджак.

— Хорошо. Я не знаю, как тебе ответить, потому что теперь наши знания уравнялись. Но если Дильгос ничего не скажет, наведаемся на двести сорок восьмой и расспросим домине Буджардини. Он должен знать, что случилось с его братом. Согласен?

— Согласен, — отзываюсь эхом.

— Но когда я говорю, что письмо опасное, я имею в виду прозаичные вещи. Моссы так просто не успокоятся. Поэтому… — протянув руку, Флавий выдвигает ящик и снова вынимает урночку. Берёт цилиндр за два конца — и я давлюсь воздухом, когда он разделяется на две половинки. Лиам приделал резную кромку — верхняя часть туго прикручивается к нижней, стык ложится на край серебристой вставки с цветами. Никто не заметит, если не знать.

Флавий опускает в капсулу свёрнутое письмо и закрывает урночку. Долгую минуту в мире нет звуков, кроме скрежета металлических бороздок.

— Как ты вообще до такого додумался? — не выдерживаю я наконец. Впрочем, особого возмущения в себе не нахожу.

Он улыбается чуть напряжённо:

— Я мало сплю в последнее время, если ты заметил.

Впервые с тех пор, как перебрался к нам на ярус, Флавий ложится одновременно со мной. Делает вид, что спит, но я по дыханию слышу — притворяется. Потом отключаюсь сам.

Ночь тянется один длинный миг. Когда я закрываю глаза, вокруг полумрак, пахнущий детством. Когда открываю — слишком много света, голосов и людей.

Щурюсь, прикрываю лицо рукой. Кто-то выдёргивает подушку у меня из-под головы.

— Встал быстро, — рычит отец, и остатки сна разлетаются — я думал, что знаю, как он умеет злиться, но, видимо, ошибался. Голос вибрирует туго натянутой струной, и что случится, когда она оборвётся, лучше не думать.

Сажусь рывком, прижимаюсь спиной к стене и испуганно моргаю, оглядываясь. В комнате незнакомые милиты — спросонья и в тесноте кажется, что их целая толпа. Ящики выворочены из тумбочки, письма и рисунки ковром рассыпались на полкомнаты, мешаясь с ворохом рубашек и белья.

Флавия нет.

В двери заглядывает доминицелла Мосс, брезгливо морща острый носик.

Я дёргаюсь, когда один из милитов трогает меня за плечо.

— Домине, — зовёт он, и я запоздало понимаю, что он уже в третий раз пытается привлечь моё внимание. — Вы должны пройти со мной.

— Зачем?

— Личный обыск, домине.

Мозг наконец-то разгоняется после сна, и я осознаю, о чём речь, быстрее, чем хотелось бы. Меня парализует смесью ужаса и стыда вроде той, что я испытал при аресте на втором ярусе, только хуже в тысячу раз.

— Это незаконно, — выдаю быстрее, чем успеваю подумать.

— Незаконно, — вкрадчиво кивает отец, и тут же рявкает так, что у меня внутренности сжимаются в комок: — А ты хочешь, чтобы это оформили официально через канцелярию? Чтобы все знали?

Подскакиваю с матраса и босиком шлёпаю к выходу. Чувствую себя голым — заранее. Милит дышит мне в затылок. Обернувшись, пытаюсь через его плечо увидеть, что происходит в комнате.

Взгляд цепляет два коротких кадра.

Первый — чёрная с серебром погребальная урночка среди вороха бумаги.

Вторая — рука милита в резиновой перчатке, протянувшаяся к ней.

Примечания

¹ Баттута — предшественница дирижёрской палочки, предназначенная для отбивания ритма.

Глава 8. Таков сюжет

Пол в коридоре холодный — на каждом шагу разряды мурашек бегут от ступней к затылку.

— В санузел, домине, — подсказывает милит. Он вроде бы один, но, когда шагаю с мрамора на кафель, белую дверь у меня за спиной прикрывают уже двое. Третий методично осматривает пижамную рубашку Флавия, пока тот распутывает тесёмки на штанах.

Милиты кажутся мне похожими друг на друга — все высокие, темноволосые, и этого достаточно, потому что я почти на них не смотрю.

Флавий поднимает голову и ободряюще кивает:

— Доброе утро, Нель.

Голос у него охрипший, но на лице нет окаменелой неподвижности, как в иные неприятные минуты. Скорее твёрдое убеждение — этот момент он готов пережить, если нужно.

«Флавий знал, что они придут», — понимаю вдруг я и так теряюсь, что замираю, беспомощно оглядываясь. Бирюзовая плитка, белый фарфор — двухцветная гамма режет глаза.

Какую ещё часть своего плана он скрыл от меня?

— Разденьтесь, домине, — подсказывает милит.

— Нель, это быстро, — тихо говорит Флавий.

Не ответив ему, жмурюсь и сдёргиваю рубашку через голову. Стараюсь не открывать глаз, не прислушиваться, не ощущать, исчезнуть далеко-далеко от горячего стыда и равнодушных рук в мерзких на ощупь перчатках.

Стены качаются, раздвигаясь в лишних измерениях, мрамор становится прозрачным.

Ещё одна пара рук ложится мне на плечи. Они живые — не резина, а кожа к коже — и невесомые, как плети лиан. Гладкие волосы затеняют лицо, в зрачках блики цветного света, совсем не того, что гудит в белой лампе у меня над головой.

— Ну-ну-ну, — говорит ночной гость преувеличенно-весёлым тоном, будто скрывает испуг, — давай не голышом, хорошо? Выпрыгнешь, куда попало — я же тебя не найду.

Страх приходит с опозданием и жёстким толчком разгоняет сердце.

— Зачем меня искать? — спрашиваю хрипло.

Пол и стены твёрдо встают на место, но моё тело оказывается к ним под каким-то новым углом. Милит ловит меня за пояс, удержав падение на полпути. Выпрямляюсь, держась за него, с усилием моргаю, прогоняя головокружение.

— Вы как, домине? — тон нечитаемый. Наверное, поинтересоваться моим состоянием — часть процедуры.

— Утренняя гипотония, да? — наблюдающий за обыском милит позволяет себе улыбочку профессионала. — Бывает. Заканчивай быстрее.

Бросаю на Флавия быстрый взгляд. Он тоже смотрит на меня — от недавней решимости ни следа. Лицо — белый мрамор в голубоватых прожилках.

Одеваемся мы, не глядя друг на друга. В коридор выхожу первым и холодею, увидев милита с прозрачным пакетом в руках. В пакет туго уложены мои бумаги: рисунки, письма — я узнаю их с пяти шагов.

— Эй! — бросаюсь к нему, на короткий миг опережая наших сопровождающих. Двумя руками хватаюсь за пакет и в немой ярости дёргаю на себя. Милит не тянет в обратную сторону, просто держит и ждёт, пока подойдут товарищи.

Меня крепко берут за локоть. Разворачиваюсь с твёрдым намерением дать кому-нибудь в глаз, но замираю — это Флавий.

— Они выполняют приказ, — говорит он с аккуратным нажимом.

— Да наплевать! — рычу в ответ, но момент упущен: милит с пакетом шагает прочь по коридору, остальные трое окружают нас, и тот, кто наблюдал за обыском, говорит:

— Вам нужно вернуться в комнату.

Флавий, в пару длинных шагов оказавшись впереди, заглядывает в спальню и что-то тихо говорит — не разберёшь, зато ответ отца гремит на весь коридор:

— Должны?! Кто тебе и что должен? Беспокойство изображать нужно было раньше.

Флавий отступает назад и — может, мне мерещится — судорожно сглатывает. Они с Валерией обмениваются ядовитыми взглядами.

Едва не налетев на отца, ныряю в спальню. Тумбочка пуста, милиты пакуют стопки бумаг в пакеты.

— Это моё! — с разгону врезавшись в милита, хватаю первый попавшийся рисунок. Тянусь за вторым, но отец за ворот дёргает меня назад и, развернув к себе, встряхивает за плечи.

— А ну успокоился! Сколько тебе лет? Сам ввязался — умей отвечать!

— Да зачем это вообще? — машу рукой на разгром. — При чём тут?.. — голос срывается.

— При том, что твой бардак — единственный способ надёжно спрятать бумажку в этой комнате, и я буду не я, если помешаю конфисковать всё до листочка, это ясно?

— Не ясно, — огрызаюсь я, но отцовским взглядом можно резать железные листы.

— Отдал, — кивает он на рисунок у меня в руках.

Я даже не вижу, что это, но прижимаю к груди, рискуя смять. Нужно что-то ответить, а горечь ест глаза и сжимает горло. Открою рот — разревусь.

— Это точно не письмо, — замечает Флавий где-то у меня за плечом.

— Пусть оставит, — снисходит Валерия. Эта милость доставляет ей отдельное удовольствие, я уверен. — Мы даже могли бы вернуть всё на место прямо сейчас, но для этого вы должны сами отдать мне письмо.

— Нет, — говорит Флавий в один голос с отцом. Отец награждает его свирепым взглядом:

— Ещё слово — и велю тебя вывести вслед за бумагами.

Украдкой смотрю через плечо — закрытая капсула лежит теперь сверху на выпотрошенной тумбочке. Не догадались, не нашли. Да кому такое придёт в голову? Никому, кроме Флавия, конечно.

Подпираю стену, не решаясь взглянуть на рисунок. Вдруг старьё какое? Не хочу разочарованным видом радовать Валерию лишний раз.

Доминицелла Мосс играет скучающего наблюдателя, но от неё веет отчаянием похлеще моего. Чувствует, что проиграла в «холодно-горячо» и больше подсказок не дождётся.

Мне её не жаль: мы и сами не победители.

Мимо проносят коробку Ризанетти.

Милиты возвращают в тумбочку ящики, сворачивают одежду, прибирают разворошённые постели. Комната кажется чище, чем до обыска. И без бумажных завалов — странно голой.

Милиты уходят первыми, отец — следом. Валерия мешкает ровно столько, чтобы Флавий успел спросить, глядя сверху вниз из-под опущенных век:

— Будете перебирать всё по страничке, не иначе?

— Да нет, к чему время терять, — сладенько щурится Валерия. — Просто сожжём.

В утренней тишине тают шаги, остаётся только звон в ушах.

Я решаюсь опустить глаза на рисунок. Повезло хотя бы в одном за утро — из множества рисунков вытянуть этот. Тину со скрипкой. Нужно будет её закончить. Если смогу.

Сажусь на матрас и смотрю перед собой. Надо собраться, надо подумать, что делать дальше, потому что это не последняя наша проблема, но злое бессилие не даёт пошевелиться.

— Я попрошу, чтобы нам сменили постельное бельё, — говорит Флавий.

Я киваю, и это целый подвиг.

Вспоминаю: блокнот тоже забрали.

Хочется выругаться грязным словом.

Флавий стоит надо мной — думает, как извиниться, в каких словах вообще будет смысл. Сказать бы, что не сержусь, но получается выдавить только:

— Ты знал, что они придут, да?

— Так было нужно, — говорит Флавий. Не менторским тоном, а с просьбой, едва не умоляюще: «Поверь мне». — Я почти всё исправил.

— Не надо так исправлять! — голос звучит жалким, и мне самому противно. — Хотя кому какое дело, разве что-то важное забрали, разве это важно вообще? Вы все так считаете.

Несправедливость собственных слов обжигает изнутри. Жду, что Флавий возразит: «Я же говорил тебе — я считаю совсем наоборот». Но он молчит. Готовится слушать дальше.

Я отвратительно жестокий.

— Ладно, я всё равно бы выбросил половину, — пытаюсь смягчиться, но злость прорывается новой волной: — Только сделал бы это сам, и вообще-то разница есть.

— Я понимаю, — кивает Флавий.

— Понимаешь.

— Уже почти всё, — повторяет он.

По трубам коридоров разносится утренний гудок, подводя черту.

Минут через пять в комнату заглядывает Эстер — сонная и неприятно удивлённая обилием утренних событий.

— Ты вот, Зарус, — наставляет на Флавия когтистый палец. — Тебя зовут оба домине Дильгоса одновременно. Лично я бы советовала сначала заглянуть к управителю, пока он ещё держит себя в руках.

— Благодарю, доминицелла, — кивает Флавий. Она кривится в ответ на улыбку.

— Ага, главное — держать мордашку, да?

По выражению лиц мы сошли бы за маленькую похоронную процессию. Только Флавий нарушает это впечатление, заставляя нас чуть не бегом поспевать за его длинными шагами. У кабинета управителя позволяет себе паузу, чтобы одёрнуть пиджак, и стучит быстрым, решительным стуком.

— Войди, — отзывается отец.

Я знаю этот резкий тон. Он остыл от первой ярости, и вот теперь-то по-настоящему начинаются последствия.

Флавий шагает в кабинет. Суюсь следом, но замираю под взглядом отца, как таракан, крадущийся по столу.

— Нель — на выход. Я одного звал.

— Мы оба виноваты! — протестую, глядя ему через плечо, потому что посмотрю в глаза — стушуюсь.

— Вот и поговорю с обоими. По очереди. У меня не так много времени, чтобы слушать, как вы друг друга покрываете.

Флавий случайным жестом задевает мой локоть. Дождавшись вопросительного взгляда, едва заметно кивает на дверь — немая просьба: «Уходи, не затягивай».

Я не знаю, что могу сделать, и потому отступаю.

Эстер, благоразумно прильнувшая к косяку, шепчет:

— Дверь, домине.

Я тяну ручку на себя и ёжусь, вообразив, каково Флавию услышать щелчок за спиной.

Обмениваемся яростными взглядами: «Я тебя не видел, ты меня тоже», — и каждый со своей стороны жмётся ухом к щели.

— Не слышно, — сердито шепчет Эстер.

Подношу палец к губам и прикрываю глаза.

Я слишком хорошо знаю людей, говорящих за дверью. Воображение легко рисует их до мельчайшего жеста и восстанавливает слова, стёртые барьером из искусственного дерева.

— …утёрли нос Моссам, хорошо, да, я сам бы порадовался, — говорит отец. — А теперь отдай мне письмо. Я знаю, оно у тебя, Нель бы ничего подобного не сделал.

— Нель не участвовал, он всего лишь не стал мне…

— Стоп, — отец тяжело опускает ладонь на стол. Флавий, стоящий перед ним, послушно смолкает. — Нель ответит мне сам за себя. К тебе у меня единственное дело. Письмо Ризанетти на стол — и отделаешься предупреждением.

Флавий молчит. Я знаю, что он качает головой — виновато, но твёрдо.

Отец хмурится. Стиснув руки, подаётся вперёд, любой знак готовый принять как худшую новость.

— Ты же не потерял его? Ты понимаешь, что будет?

Понимаю даже я: копия, написанная рукой Флавия, осталась у Валерии. Если выяснится, что оригинал утерян, эта бумажка станет причиной катастрофы. Моссы смогут обвинить Флавия в клевете, в подлоге документов — в чём угодно.

— Нет, домине, оно у меня.

— Уже неплохо, — бурчит отец, скрывая облегчённый выдох. — Тогда не трать время.

Флавий медлит с ответом. Я не хочу об этом думать, но чувствую всё равно: пауза нужна ему, чтобы совладать с голосом.

— Нет, домине. Это моя ответственность.

— Думаешь, мне нельзя доверять? — отец дёргает уголком губ, и на усмешку это никак не смахивает. — У меня побольше опыта в таких делах, чем у вас с Нелем. Ты же читал писанину Ризанетти. Восемнадцать лет назад мне уже пришлось отдуваться за умников, вообразивших себя борцами за справедливость, а Моссов — мировым злом.

— Знаю, домине. В этом и дело.

— Гм? — отец смотрит поверх очков. Таким скепсисом можно сбивать с ног, но Флавий выдерживает напор.

— Вы своё право на спокойную жизнь отстояли раз и навсегда и не должны начинать всё заново. Теперь моя очередь.

Поединок взглядов длится полвечности, пока отец не прерывает его — не сдаётся, куда там, просто решает, что с Флавия достаточно. Постукивает пальцами по столу, задумавшись.

— Я не могу позволить, чтобы письмо оставалось у меня на ярусе. Говорят, история повторяется. Не хочу провоцировать новый виток.

— Я понимаю, домине.

— Уверен? — хмыкает отец.

— Я сам подготовлю документы о переводе на второй ярус, чтобы никто не тратил на меня время.

Сердце, споткнувшись, заходится возмущённой дробью.

«Ты же обещал!»

Я не имею права на эту детскую злость, и тем труднее удержать её в себе.

— Значит, уверен, — заключает отец. Мрачные нотки проскальзывают в его голос, но тут же теряются в будничных интонациях. — Место в Императорской канцелярии, я понял, тебе обеспечено, так что даже не надейся, что буду отговаривать. Выгоню с чистой совестью. У тебя там будет всё, что нужно — по минимуму, но всё же. Только домом ты второй ярус не назовёшь. Я знаю, о чём говорю, так что подумай хорошо — стоит оно того?

Флавий растягивает губы одной из тех улыбок «самому себе назло», которые я так ненавижу.

— Я думаю, вы меня понимаете.

— Не понимаю, — рубит отец. — Мне казалось, ты умнее.

Эстер, ткнув меня в бок, отскакивает от дверей и делает вид, будто ищет что-то на столе среди бумаг. Сознание слишком медленно возвращается из соседней комнаты к родному телу. Обернувшись, сталкиваюсь взглядом с дядей. Он крутит трость и смотрит на меня поверх очков.

Я с умоляющим видом прижимаю палец к губам. Дильгос машет рукой, мол, Слепые Малыши с тобой, и ждёт, сложив руки на груди.

Флавий, появившись из кабинета, прикрывает за собой дверь и улыбается ему:

— Доброе утро, домине.

Дильгос жалит его холодным прищуром.

— Мою просьбу ты решил игнорировать?

— Простите, домине, — Флавий серьёзнеет. — Пока я не перевёлся на второй ярус, вызов управителя приходится ставить в приоритет.

— А, вот как.

— Нужно было предупредить вас.

— Да нет, не обязательно, — хмыкает Дильгос. — Всё равно для моих советов теперь поздновато. Сколько времени Стефан тебе дал?

— Два дня. До выходного.

— Щедро, — дядя покачивает тростью. — Лучше, чем можно было ожидать. Я им почти горжусь.

Я жду горячих споров в столовой, но дядя молчит и больше читает, чем ест. Флавий глотает завтрак за три минуты (я слежу по часам) и исчезает, разминувшись с мамой.

Мама опаздывает, хотя встала наверняка раньше всех нас — а значит, слышала сквозь тонкие стены всё, что происходило при обыске. Она дрожит от негодования, я чувствую, но почему-то не возмущается вслух, не машет руками, не вопрошает, уперев ладони в бёдра: «Мы что, будем сидеть молча?!» Мамин свет прячется под тёмным покрывалом, мигает на сквозняке. Это стыд или страх — не знаю, но, глядя на неё, непривычно тихую и напряжённую, теряюсь сам.

Какая-то история потерялась в прошлом. Её знают родители, знает Дильгос, даже Флавий почему-то знает. Я один понимаю происходящее лишь наполовину. Это почти обидно.

У меня тысяча вопросов, всего один человек, которому можно их задать, и бесконечные часы до вечера, которые нужно пережить.

Аромат эфирного мыла мешается с запахом ментоловых леденцов. Мы стоим, склонившись голова к голове над тетрадью, разложенной на широких перилах галереи. Флавий листает клетчатые страницы. Я слежу за его руками и думаю: «Как-то всё слишком буднично».

Внизу широкий коридор звенит голосами редемпторов. Часы отдыха после ужина они ловят так самозабвенно, будто не верят, что завтра наступит. В это время рядом с ними дышится легче.

— Все что-то скрывают, — говорю я.

Флавий не отрывает взгляда от бумаги.

— Все — это кто?

— Отец, мама, Дильгос. Ты тоже. Я как будто всё время недопонимаю, о чём вы говорите.

— Я понимаю не больше, — он смотрит на меня с улыбкой, которую невозможно прочесть. — В последнее время я слишком часто повторяю эту фразу, тебе не кажется?

— Кажется, — вздыхаю я. Выпрямившись, разминаю шею. Присаживаюсь на перила, едва касаясь ногами пола.

— Нель, свалишься.

— А тебя обвинят в убийстве?

— Не исключено.

— Вот и замечательно, — поёрзав, продвигаюсь ещё дальше — теперь ноги болтаются в воздухе. Гул коридора становится объёмнее, и то ли сквозняк щекочет между лопаток, то ли само ощущение пустоты. Обхватив лодыжками столбик перил, заставляю себя поверить, что мрамор держит меня прочно, как приклеенного. — Когда к Векслеру?

— Завтра. Проверишь меня? — Флавий протягивает мне тетрадь — институтские конспекты по Закону. — Не хотелось бы опозориться.

— Это называется «напомни мне, какой я умный», — ворчу, принимая тетрадь. Он смеётся. — Что у тебя спросить?

— Что-нибудь неприятное.

«Что ты скрываешь о Ризанетти?» — так и вертится на языке. Отогнав приступ ядовитой иронии, листаю тетрадь и пытаюсь вспомнить, что давалось Флавию с наибольшим трудом. Это непросто.

— Не знаю, давай «О правах аристократов».

— Весь раздел? — приподнимает он брови. — Я могу, но ты заснёшь. И рассказывать подряд слишком просто.

— Ладно, — вздыхаю и говорю наобум: — Пускай будет четвёртая статья, седьмой пункт.

— Нель, — Флавий смотрит на меня, поджав губы. Я чувствую — что-то не то сказал, но в голове звенящая пустота, поэтому только дёргаю плечом:

— Что?

Он, не выдержав, фыркает.

— В четвёртой статье три пункта.

— Вот их и рассказывай, — я настолько бессовестный, что мне почти не стыдно.

Флавий опирается на перила и говорит, говорит, говорит, глядя куда-то вверх. Уверенный голос не означает, что он не сомневается в своей памяти, но в обществе, куда он вступит через пару дней, быть убедительным важнее, чем быть правым.

Как я ни пытаюсь следить по тексту, мысли то и дело сворачивают в сторону.

Флавий знал, что Валерия не успокоится так легко. До этого — знал, чем обернётся нам фокус с пропусками. Он наметил путь к цели, просчитал цену и методично платит за каждый новый шаг и за каждую ошибку.

Флавий делает именно то, что отец называет «отвечать за свои поступки». И делает хорошо, но чем дольше я наблюдаю за ним, тем отчётливее звучит в ушах возмущённый голос Агаты откуда-то из прошлого.

— Тебе нельзя таскать тяжести!

— Мне нормально, радость моя, лучше отойди в сторонку.

— Ненормально тебе будет потом! — она оглядывается по сторонам, осознав своё бессилие против приступа мужской гордости. — Нель, помоги ему!

И пока я, вспыхнув от стыда — почему сам не догадался предложить? — суетливо соображаю, в какую сторону двинуться и чем помочь, Флавий говорит:

— Уже всё.

Иногда моя память — просто кладезь злых метафор. Если не остановлю себя, вспомню ещё с десяток примеров, не таких буквальных. Суть одна: Флавий всегда знает, что делать, и я слишком к этому привык. Раз за разом отхожу в сторонку: «Действуй, друг, я не мешаю. Придержать тебе дверь?» Это же Флавий, он справится.

Не хочу продолжать в том же духе. Мой черёд исправлять ошибки, и впервые за долгое время я вижу решение. Идее далеко до остроумно-рискованных планов Флавия, она очевидна до глупости, но мне одному по силам.

Я должен поговорить с отцом.

Вентиляция приносит сладкие запахи. Верный знак — скоро пора сквозняков: редемпторы заготавливают плоды, а воздух на пробу ускоривший движение, хватает по пути ароматы забродивших фруктов и горячего джема.

Флавий только джемом бы и питался, если бы не мама. А ест он с такой скоростью, что просто чудо, как она успевает следить.

— Домина, как я объясню Векслеру своё опоздание, может, посоветуете?

— Так и скажи: домина Дильгос велела доесть завтрак.

— Боюсь, мне с поиском работы после этого не помогут даже да Гире.

Они смеются, игнорируя мрачно-сонные взгляды отца и дяди.

Мне не по себе при мысли, что это, может быть, предпоследний наш общий завтрак. Флавия поглотит холодный механизм Императорской канцелярии, где даже дышать нужно по расписанию и лучше с опережением плана. Сможет ли он возвращаться домой — зависит от меня.

— Удачи, — говорю у подъёмника.

— Удача сегодня ни к чему, Векслеру на этот раз придётся меня взять, — Флавий нервно дёргает уголком губ, — и вряд ли его радует такой расклад. Может, пожелаешь мне моральных сил?

Это шутка, но я отвечаю слишком серьёзно:

— Желаю.

Маленькая ответственность за одного единственного человека холодным камнем давит на грудь. Быть взрослым до ужаса сложно, особенно с непривычки.

Я высиживаю пару часов в общей комнате, прежде чем сунуться к отцу. Убеждаю себя: это дипломатическая хитрость, нужно принести ему готовую работу и тогда уже начинать разговор. Но сам знаю, что тяну время, и только.

Эстер, бросив: «Я на минутку», выходит в коридор. Момент самый подходящий. Чтобы не успеть передумать, подрываюсь с места. Бьюсь коленом о столешницу — грохот на весь ярус, хорошее начало. С налёту распахиваю дверь:

— Пап, можно?

Он смотрит вопросительно поверх очков.

Понимаю, что бумаги оставил на столе.

Ну и хорошо, меньше предисловий.

— Можно поговорить?

Отец опускает взгляд на документы и, мысленно взвесив что-то, всю стопку откладывает в сторону.

— Садись, говори.

— Я хотел извиниться.

Он хмурится и молчит. Сердце колотится у горла, отчаянно требуя кислорода. Глотнув воздуха, говорю:

— Флавий наверняка уже извинился, он всегда один за всё отвечает, а я ему позволяю. Это была моя идея тоже.

— Не ври, — обрывает отец, не меняясь в лице.

Это было бы смешно, если бы не было обидно. Вспыхнув, бормочу сердито:

— Ну да, я бы не придумал, как всё сделать, но я забрал жалобу Моссов из ящика, — когда отец хмыкает, повышаю голос: — Да, и побоялся тебе отдать, и я знаю, что ты сейчас обо мне думаешь.

— Хорошо, если знаешь.

Уши пылают, зато язык опережает мысли, и говорить наконец-то легко.

— В общем, я всё начал. Я безответственный, ни о чём не думаю, всех подставил… и вот так, да. Прости.

Серые глаза-буравчики впиваются мне в лицо. Только тонкие стёкла сдерживают их напор. Если отец сдвинет очки на лоб, то взглядом просверлит меня насквозь.

— Хорошо, — говорит он.

Я хмурюсь:

— Это значит «хорошо, прощаю»?

— Это значит: хорошо, что ты понимаешь, чем всё могло обернуться. Жаль только, что ленишься думать заранее. Идти у Флавия на поводу всегда проще.

— Ни на чём я не иду, — спорю, вцепившись в сиденье стула, и сам понимаю, как это жалко звучит.

— Да что ты? — цедит отец. — Это к тебе претензия, не к нему. Флавий тебя уважает. Он бы прислушался, умей ты настоять на своём, но вы оба так привыкли: один говорит, что делать, второй слушает и кивает. Он думает, жизнь сложновата для тебя, такого хорошего и честного. Думает, нужно тебя оградить от всех этих сложностей и дать спокойно рисовать картинки. Ты этого хочешь?

Глядя в стол, качаю головой.

— Очень надеюсь. Что толку быть талантливым, если сидеть в тепле и покое, от жизни подальше? — отец делает паузу, будто предлагает мне ответить на вопрос. — Я в такое не верю. От талантливых людей сплошные хлопоты окружающим. Так что либо меняй этот мир, либо засунь подальше свои выдающиеся способности и найди дело попроще. Никто потом не будет размышлять, каким ты был хорошим в душе. Либо сделаешь что-то полезное, либо не сделаешь.

Мне не нравятся его слова. Они тревожат, призывают встать и действовать, а как действовать — я понятия не имею. Но отец прав.

Единственное, что могу и должен сказать прямо сейчас:

— Оставь Флавия здесь.

Отец, тяжело выдохнув, барабанит пальцами по столу — то ли призывает себя к спокойствию, то ли думает, а не поддаться ли на уговоры. Задерживаю дыхание, вцепившись в слабенькую надежду.

— Нет, — говорит отец. — Я не могу уступить, Флавий тоже. Он рассчитывал на такой исход.

Этот момент что-то значит. Он запускает цепную реакцию, которая убегает вперёд по натянутым струнам времени. О последствиях мы узнаем через годы. А исправлять что-то поздно уже сейчас.

Я мог бы возмущаться, кричать, упрашивать, грозиться тоже уйти отпрыском на другой ярус. Но молчу, потому что вдруг понимаю: ничего не получится. Время — та же толпа, человеческая толкотня. Людской поток увлекает нас вниз по коридору, в котором нет развилок. Такова закономерность, воля случая или Мастера.

«Таков сюжет».

***

Если долго слушать Векслера, различаешь странную вибрацию, будто в горле у него что-то дрожит. Если слушать ещё дольше, дрожь передаётся резонансом в самый центр черепной коробки.

Или это просто болит голова, и стоило бы выпить ещё сиропа, который приносил ему Нель.

Сосредоточиться сложнее обычного, но Векслер, к счастью, говорит не с ним лично. Человек восемь сидят в рядок на жёстких стульях — прямые спины, руки сложены на коленях, испуганные глаза. Чёрные воротники.

Векслер, привалившись к столу, смотрит на них с равнодушно-брезгливым выражением.

— Вас позвали сюда в определённом количестве и по определённой причине. А именно: восемь клерков уходят из Императорской Канцелярии. Один женится, все остальные не потянули режим работы. Уверяю, через полгода из вас здесь останутся двое-трое, и вряд ли хоть один заведёт семейство.

«Столько старательного пренебрежения, — думает Флавий. — А кто расставил для нас стулья, интересно?»

Он ведёт мысленный список, вычленяя из речи Векслера основные пункты. На бумаге получилось бы краткое руководство — «Тысяча способов потерять работу для начинающего клерка».

— Опозданием считается пять минут. Три опоздания — вылет из Канцелярии. Это понятно?

Головы над чёрными воротниками мелко кивают.

— Сдача документов — с поминутной точностью. График буду вывешивать на доску вот за этой дверью, — Векслер тычет пальцем себе за спину, в сторону общего помещения. — Ориентируетесь по часам на той же стене. Вам выдадут наручные часы, они дешёвые — дорогих на всех не хватит — потому быстро сбиваются. Подводите по главным часам каждое утро. Кто не умеет следить за временем — вылетает из Канцелярии.

Парень рядом с Флавием нервно поводит плечами.

— Меньше слов — больше работы. Кто много болтает, тот мне не нравится. Кто мне не нравится, тот вылетает из Канцелярии. Причину я объяснять не обязан. Это особенно запомните.

Флавий не слишком верит, но строит серьёзные глаза и кивает, как все.

— Про неопрятный вид, грубость, пьянство и проблемы с Законом, теоретические и практические, нужно уточнять?

Все качают головами, как и положено сознательным людям.

— Слава Мастеру. И уберите унылые лица. Сегодня я смотрю на них в последний раз. Кто за выходной не научится улыбаться — вылетит из Канцелярии. В первый же день.

За своё умение улыбаться Флавий не переживает. Куда труднее прямо сейчас сдержать смешок. На лице Векслера невозможно представить улыбку. Наверное, в начале карьеры ему сказали, что лучше и не пытаться — людям вокруг спокойнее будет.

Столкнувшись с угрюмым взглядом, Флавий моргает и отводит глаза. Векслер смотрит так пристально, будто прочёл его мысли.

— Есть среди вас те, кому помогли сильно продвинуться в очереди к моему кабинету. Пусть каждый из этих людей намотает себе на ус: с этого момента кончаются полномочия ваших покровителей, кем бы они ни были. На меня у них рычагов давления нет. Плохо работаете — вылетаете из Канцелярии. Мысль дошла?

Флавий и не думает кивать. Он оглядывается по сторонам, будто пытается высмотреть, о ком речь. Как все.

Здесь могут быть такие же, как он, претенденты стать «голосом наследника». Флавий знает, как вычислить их заранее.

«Думаю, они тоже отпрыски, — говорил он Дильгосу вчера вечером. — У наследников и даже секундов есть надёжный путь отступления, они не станут слишком стараться. Кловис хочет, чтобы мы сцепились как следует».

Дильгос кивал в такт его словам: «Ещё?»

«Ещё Крайт проболтался, что они обращают внимание на выпускные оценки. Значит, оба конкурента — мои ровесники или немногим старше. У них хорошие результаты по устным предметам, в первую очередь по ФиФи. Мы точно знакомы. Не уверен, что от этого легче».

— Свободны, — командует Векслер. Флавий, первым выскользнув из кабинета, задерживается у доски с обещанными графиками. На таблицы не смотрит — ищет среди клерков, выходящих за ним следом, знакомые лица. Не находит ни одного.

— Кого ждёшь?

Смешливый голос щекочет шею и пахнет горьковатой сладостью. Флавий поводит плечами, сбрасывая мурашки, и оборачивается с улыбкой:

— Видимо, тебя.

Мария смеётся и подставляет ему щёку для поцелуя.

Она красивая, несмотря на крупноватое для девушки сложение, несмотря на широкий нос и непослушные волосы. Впрочем, слово «несмотря» лишнее, когда говоришь о Марии Маркис. Кто видел её хоть раз в жизни, тот хочет смотреть. Мария знает это — и носит платья с широкими вырезами, и целому миру улыбается в глаза.

— Я отправила тебе записку, но редемптор вернулся и сказал, что сегодня ты здесь, — она цепляет его под руку и тянет за собой. — Пойдём, хочу с тобой поболтать, в прошлый раз совсем не успели.

Флавий позволяет увлечь себя из общего зала в коридор. Выпустив его руку, Мария садится на мраморную скамью в нише у стены.

— Ты должен рассказать мне, как тебя угораздило. С мачехой.

Флавий встаёт у полуколонны — одной из двух, выделяющих нишу.

— Я не соврал. Ничего взаимного не было.

— Я и не об этом. Она старше нас с тобой… — Мария закатывает глаза, подсчитывая возраст. — На целую вечность!

— Так не кажется, когда с ней общаешься.

— Правда? — Мария подаётся вперёд, сложив руки на коленях. — Ну, расскажи мне о ней.

Флавий качает головой:

— Не думаю, что нам с тобой стоит обсуждать что-то подобное.

— Брось, — морщится она. — Ты должен доверять мне как человеку, с которым дважды целовался на спор.

— И один — когда тебе было грустно.

— Могу вернуть должок, — дёргает бровями Мария.

Они смеются не по делу громко, будто пытаясь заглушить неловкий разговор.

— Здесь скукотища, — жалуется Мария, сложив руки на груди. — У всех на уме одни канцелярские интрижки.

Флавий улыбается уголком губ.

— И сюда ты ходишь развлекаться.

— Потому что на ярусе ещё скучнее.

— Никак отец начал напрягать тебя работой?

— Отец? Напрягать? — Мария изгибает бровь. — Ты серьёзно? Да он уверен, что мне двух часов достаточно, чтобы перетрудиться.

У её губ Флавию мерещится недовольная складка. Может быть, только мерещится, потому что Мария заключает весело:

— И слава Мастеру, а то не хватало мне тоже увлечься бумажками. Ты помнишь дядю Маркуса?

Её мысли вечно скачут от предмета к предмету, и к этому нужно привыкнуть.

— Я помню, как он забирал тебя перед каникулами. Лет до четырнадцати.

— Самый милый и самый скучный человек на свете, — Мария теребит тяжёлую серёжку, улыбаясь своим мыслям. — И самый невезучий. Кажется, у меня никогда не будет кузенов. Не представляю, какая девушка согласилась бы выйти за дядю Маркуса.

Флавий шутливо цокает языком.

— Нехорошо так говорить о человеке, который в тебе души не чает.

— Я просто раздражаю его чуть меньше, чем остальные члены семьи, — пожимает плечами Мария. — А ты знаешь, что сейчас происходит на двести сорок восьмом?

Флавий возводит глаза к потолку, сопоставляя числа и воспоминания.

— Толпа Третьих переделывает овечьи загоны под новую породу волокуш?

— Да, точно. И Третьих нужно регистрировать. И все материалы, которые поставляют с других ярусов. Горы бумажной работы.

— Твой дядя Маркус и двести сорок восьмой, — Флавий поднимает раскрытые ладони, как чаши весов. — Я правильно понимаю…

— Да-да, Векслер отправил его туда как ответственное лицо. Только дядю Маркуса могло так угораздить, — Мария со смехом качает головой. — Нет, правда, работа так себе. Столько Третьих в одном месте…

— Им сложно адаптироваться.

— Конечно! Но когда их переводят с восьмисотого по одному — по двое, они хотя бы не слишком шумят и привыкают понемногу вести себя нормально. А тут — полный хаос.

— И их сразу запустили работать?

— Ну конечно, — Мария закатывает глаза и передразнивает чей-то скрипучий голос: — «Дело же срочное». А потом дядя Маркус рассказывает, как в первые сутки документировал шестнадцать мелких травм и одно увечье. Милиты не справляются, редемпторы не успевают инструктировать. Да и Третьи не виноваты, ну Творца ради, их же учат только грязной работе.

— Учат — сильно сказано.

Мария со вздохом роняет руки.

— Хаос, одно слово. Так я к чему?

— К чему?

— Дядя Маркус каждый вечер жалуется мне по телефону, и иногда рассказывает кое-что интересное. Это по вашей с Дильгосом части, — она понижает голос и улыбается так таинственно, что Флавий ощущает холодок в животе. — Кажется, Третьи нашли Провал.

Позабыв следить за лицом, Флавий жадно распахивает глаза.

— Ты же понимаешь, что Провал нельзя увидеть, можно только…

— Провалиться, — договаривает Мария, щёлкнув пальцами.

— То есть на двести сорок восьмом пропадают люди?

— Пропали на сутки и вернулись. Два парня. Милиты следят за всеми подъёмниками — никто их не видел. Ярус тоже успели обыскать от и до. Вообще об этом молчат, — она лукаво склоняет голову набок. — Но дядя Маркус обязан быть в курсе, сам понимаешь.

— Третьи вернулись в каком состоянии?

— Целые и невредимые, не считая испуга и лёгкой простуды.

— Рассказывают что-нибудь?

— Нет, конечно. Не могут объяснить. У них проблемы с этим, — Мария делает жест у виска. — Знаешь, некоторые элеры говорят, что на третьего ребёнка у родительского организма не хватает ресурсов. Поэтому Третьи всегда выходят с дефектами. Ну, чего ты морщишься?

— Извини, — Флавий улыбается с излюбленным оттенком «я-знаю-о-чём-говорю». — Просто звучит как ерунда. Тогда бы их редко вынашивали.

— Не факт.

— Но вероятно.

— Зануда, — Мария толкает его в плечо.

— Зануда, — соглашается Флавий.

— И любимчик Дильгоса, — она корчит ему рожицу и складывает руки на груди. — Ладно, пускай по-твоему. Третьи ничего не могут объяснить просто из-за дезадаптации.

— Этого достаточно. Ты хочешь, чтобы они описали тебе другой мир, когда и в нашем не всему знают название?

— Н-да, — сдаётся Мария. Её глаза тут же снова зажигаются интересом: — Говорят, им разницу между мужчиной и женщиной объясняют, только если отдают… ну, ты понимаешь, в какие заведения.

— Не удивлюсь, — Флавий, сжав губы, раздумывает пару секунд. — Я схожу поговорить с ними.

— О разнице? — хихикает Мария.

Флавий вздыхает, всем своим видом выражая терпение.

— Лично я — о Провалах. Но ты можешь пойти со мной и заняться просвещением. Кстати, не предупредишь дядю Маркуса, чтобы я не устроил ему сюрприз? Вряд ли он любит сюрпризы, верно?

***

Флавий должен вернуться к обеду. Не хочу без него идти в столовую, поэтому после гудка возвращаюсь в спальню. Сажусь на матрас, подбираю с тумбочки помятый рисунок.

Тина водит на ниточках человеческие сердца. Это она умеет и без инструмента — вспомнить хотя бы, как обожает её Марк. Скрипка лишь концентрирует и направляет силу.

В стёртых грифельных чертах что-то не так. Как во сне, когда память искажает знакомые лица. И узнаёшь их, и нет, а что изменилось — не поймёшь, пока не проснёшься. Я должен проснуться, должен понять, разгадать.

Я по-дурацки устроен. Боялся показаться Тине на глаза, но она сказала: «Не приближайся», — и жизненно важным стало нарушить запрет.

Глупость.

Подсказал бы кто-нибудь, что с этой глупостью делать.

Долго смотрю на кончик карандаша и, как только касаюсь бумаги, слышу в коридоре шаги. Не нужно сверяться по часам и прислушиваться. Подсознание диктует: это Флавий. Вскинув голову, жду, пока раскроется дверь.

Поступь замирает на пять шагов раньше нужного. Флавий стучит к Дильгосу, и тот отзывается неразборчиво, приглашая войти.

Я хмурюсь — внутри скребётся маленькое чувство, которое лучше не называть по имени. Что-то важное случилось. Почему дядя узнает первым?

Подвинувшись на матрасе, плечом и виском прислоняюсь к стене. Голоса мешаются с гулом сквозняков по вентиляции. Я не прислушиваюсь и не подслушиваю. Я угадываю.

Я просто знаю, как должны звучать их слова.

— Как там Векслер? — спрашивает дядя с тонкой улыбкой. Жестом приглашает сесть напротив себя за небольшой стол.

— Неплохо, мне показалось, — на маленьком табурете Флавий кажется нескладно-коленчатым, как в ненавистные тринадцать. И почти таким же растерянным, как случалось в то время.

Дильгос пристально всматривается ему в лицо.

— Тогда как ты поживаешь после Векслера?

Флавий, качнув головой, растягивает улыбку:

— Домине, я хотел бы поговорить не о себе и не о Векслере.

— Так, — дядя закрывает тетрадь и складывает руки на стеклянной столешнице. — Я до последнего буду надеяться, что речь не о Неле.

Флавий фыркает без веселья.

— О нём, домине. Нель задаёт вопросы, а мои ответы довольно однообразны. Скоро ему надоест их слушать. Я думал свести его с Маттео Буджардини…

Дильгос тихонько хмыкает.

— С братом Ризанетти, который, кстати, его не уберёг?

— В том-то и дело. Он был свидетелем похожей истории и смог бы отвечать осторожно. Нель узнал бы от него безопасную часть правды и успокоился.

— Умно, — Дильгос поглаживает костяшками пальцев книжный корешок. — Я бы сказал, лучшее решение. В чём проблема?

— На двести сорок восьмом аномалии.

Дильгос замирает, как кот, учуявший мышь.

— Это интересно, домине, я расскажу потом, вам понравится, — торопливо заверяет Флавий и продолжает с расстановкой: — Но Нелю стоит держаться подальше от любых странностей.

Дильгос протяжно выдыхает.

— Значит, визит к Буджардини откладывается.

— Да, домине. И тогда я не понимаю, что делать. Зачем вы дали нам коробку Ризанетти?

Они встречаются взглядами, и впервые за долгое время Флавий не распахивает глаза, не раскрывает мысли Дильгосу навстречу. Он сам ищет ответы.

— Её нельзя уничтожить или потерять, потому что Ризанетти так захотел. Но вам стоило спрятать рукописи.

— Я об этом не думал, по-твоему? — щурится Дильгос так холодно, что Флавий моргает и смотрит в сторону, безнадёжно проиграв поединок. — Маттео, на которого ты надеешься, знал, что история Ризанетти повторяется, и молчал. А когда прошлое вскрылось неожиданно и разом, стало только хуже. Я попытался действовать наоборот. Нель очень долго не прикоснётся к рукописям, если будет знать, что может прочитать их в любой момент. Это работало некоторое время.

Флавий кивает:

— Работало некоторое время, но он интересуется всё больше. Я боюсь за него, домине. Я не хочу, чтобы он умер.

— Ты думаешь, я хочу? — Дильгос потирает переносицу. — И разве после обыска проблема не решена?

— Коробку забрали, но я оставил часть бумаг. Самые важные. Я подумал, если они попадут в неправильные руки, то наверняка окажутся потом у Неля. А я смогу хотя бы отсрочить… не знаю, что я пытаюсь отсрочить, домине.

Дильгос вздыхает, с видимым усилием раздувая грудь.

— Таков сюжет, — говорит он.

Флавий едва заметно вздрагивает.

— Вы должны были объяснить мне больше. Вы были единственным свидетелем смерти Ризанетти, я прав?

— Да, по большому счёту, — кивает дядя, поджав губы.

— А если в точности, домине?

— Знать в точности тебе ни к чему, и ты сам знаешь, по какой причине.

— Вы можете не говорить мне, но если есть другие свидетели… Даже не так — если есть хотя бы маленький шанс, что посторонние что-то видели, Нель не должен пересекаться с этими людьми.

— Не должен, — глухо повторяет Дильгос. Долго молчит и хмурится, потом трёт глаза, заставляя себя вынырнуть из воспоминаний. — Там был ещё кое-кто, но, если он захочет встретиться с Нелем, мы ничего не поделаем.

— Здравая мысль, — смеётся голос, от которого меня бросает в трусливый жар.

Фокусирую взгляд перед собой и вижу ночного гостя — впервые так же отчётливо, как тогда, на пятьдесят четвёртом, после свадьбы Агаты. Он снова втягивает воздух сквозь белую трубочку и выпускает дым, закинув голову назад. Пепел тает в воздухе, не успев осыпаться на покрывало.

Сердце в панике колотится о рёбра. Я не шевелюсь.

— Ты бы не слушал, душа моя, — говорит он. — Когда начинаются такие разговоры, жди беды.

Я и не хочу слушать.

— Тебя нет, — обвиняюще тычу пальцем в его сторону. — Ты прозрачный!

Это правда: сквозь тёмную одежду просвечивают угол комнаты и прожилки мрамора на стене.

Ночной гость дёргает бровью:

— Правда? Какая жалость. Всегда подозревал.

«Если не верить, он исчезнет», — твержу, как мантру, но в том-то и подвох. Призрак слишком живой. Расслабленная поза, речь со странным выговором — моего воображения не хватило бы, чтобы родить столько деталей.

В упрямом отчаянии тянусь к его колену. Сейчас рука встретит пустоту, и ночной гость рассеется, как белый дым, которым он дышит. Его нет, его нет, его…

Под пальцы ложится плотная ткань.

Шарахаюсь назад, край тумбочки врезается под лопатки.

От смеха волосы стекают ночному гостю на лицо. Он пятернёй отбрасывает пряди назад.

— Оп, фокус. У тебя пять чувств, душа моя, и все в равной степени позволяют себя обмануть.

— А дым не чувствую, — бормочу тупо.

— Я же сказал — обмануть, — ночной гость подаётся вперёд. Дым, окутавший мне лицо, пахнет цветами и влажной зеленью. Призрак склоняет голову набок: — Вкус проверим?

Трясу головой, едва понимая, о чём речь:

— Не надо.

— Правильно, — кивает он и понижает голос: — Жаль портить момент, но скоро у тебя начнутся проблемы.

Давлюсь нервным смешком:

— Хуже, чем сейчас?

— О-о-о, ты забудешь обо всех предыдущих.

— Я умру?

— С твоим везением и нулевой житейской ловкостью — не исключено, но будем надеяться, — он вдыхает сквозь трубочку и медленно выдыхает в сторону. — Давай договоримся, чтобы я тебя не потерял. Когда начнёшь задыхаться, ищи Птицееда.

— Это твоё имя?

— Нет, на счастье. Со мной встретишься позже. Тебе нужен Птицеед. Запомнил?

Он исчезает, когда я моргаю, будто веки стирают полупрозрачную картинку.

Реальность сшибает меня с ног потоком сумбурных мыслей.

«Я сошёл с ума».

«Он сказал, я могу умереть».

«Флавий с дядей что-то скрывают. Что-то о Ризанетти».

«О смерти Ризанетти. Я умру, как Ризанетти».

«В смысле, могу умереть, как Ризанетти».

«Я должен знать».

Я должен знать хоть что-нибудь, иначе рассудок потеряется между живым миром и воображением. Что-то стучится мне в мозг настойчиво, отчаянно, невыносимо. Я не выдержу, если не разберусь.

За стеной больше не звучат голоса — или я больше не могу их расслышать. Так или иначе, на раздумье у меня секунды.

Часть рукописей Ризанетти Флавий спрятал вместе с письмом. Найти их слишком просто. После обыска в комнате остался всего один надёжный тайник.

Переползаю по матрасу к тумбочке, дёргаю ящик на себя. Кончики пальцев покалывает, когда я сдвигаю рубашки Флавия в сторону, обнажая блестящий металл. Полированная капсула скользит в потной ладони.

Я отвинчиваю верхнюю половину — осторожно, чтобы не высыпать крошечную горсть праха. Вынимаю сложенные трубочкой листы. Их намного больше, чем одно письмо.

Конечно, думаю сердито, Флавий нарочно показал мне тайник, чтобы мне не пришло в голову искать в нём что-то, кроме послания Ризанетти к Лукреции. План не сработал, какая жалость.

Тёмная пыль липнет к мятым краям страниц. Мёртвое к мёртвому, память к памяти.

Прячу рукописи под пиджаком и, придерживая их локтем, завинчиваю урночку. Руки дрожат, бороздки ложатся криво, половинки сходятся под углом. Приходится начинать сначала.

Захлопываю ящик ровно в тот момент, когда поворачивается дверная ручка, и отскакиваю на матрас.

— Здравствуй, — улыбается Флавий так обыденно, будто не он говорил с Дильгосом обо мне последнюю четверть часа.

— Привет, — отзываюсь едва слышно.

Проклятое неумение владеть голосом.

Флавий замирает. Улыбка отлично скрывает тревогу, но я знаю, куда смотреть.

— Что-то случилось?

«Он сейчас догадается, — думаю в панике. — Он сейчас всё поймёт и уговорит меня отдать бумаги. А потом перепрячет, и я никогда не узнаю, никогда-никогда… Я сойду с ума».

— Нет, — тряхнув головой, подрываюсь на ноги. — Всё нормально. Я… Я сейчас вернусь, ладно?

— Хорошо, — пожимает он плечами и будто бы случайно не двигается с места, загораживая проход. — Ты надолго? Дильгос сказал, ты ещё не ужинал, и я бы не отказался составить тебе компанию.

Неплохой способ выяснить, куда я направляюсь.

Сдержаться бы, придумать красивый предлог, пообещать вернуться через десять минут. Флавий бы так и сделал на моём месте. К сожалению, я не Флавий.

Я огрызаюсь:

— Надолго! — и, почти оттолкнув его плечом, распахиваю дверь.

Ему полминуты не потребуется, чтобы обо всём догадаться. За полминуты я должен исчезнуть.

Я бегу. Коридор подставляет мне навстречу нужные повороты быстрее, чем мозг отдаёт приказы ногам. Налево от канцелярии — вверх по маленькой лесенке — и я в сети милитских переходов. Поворот — лестница — арка (беречь голову!) — поворот. Свет слева — окна над тренировочным залом. Падаю на низкий подоконник, прижимаюсь лбом к стеклу. Лоб горит, стекло холодное. Пытаюсь надышаться.

В зале пусто. Время ужина милиты соблюдают свято. И хорошо, так спокойнее, хотя вряд ли кто-то заметил бы меня снизу.

Никто меня не найдёт.

Это звучит жутко, если подумать.

Не глядя, вытаскиваю из-под полы страницы и крепко жмурюсь. На счёт «три» открываю глаза и, как в ледяную воду, бросаюсь в рукописный текст.

Разговор недавний

Время застыло на старом чердаке твоей мастерской. Она стала твоей, хотя носит до сих пор имя твоего учителя. Имя доброго старика, приютившего двух мальчишек. Одному он прощал скверный характер и вспыльчивое сердце, другому — молчаливую гордыню и неловкие руки. Таскал их за уши для виду — и бесконечно жалел обоих маленьких глупцов.

Время застыло. Старые доски давным-давно прогнили — как ты и говорил. Их меняли, кажется, дважды. Но важно ли это, если пол чердака всё такой же неотёсанный и тёплый, всё так же колет щепками босые ступни. Пыль кружится в тонком луче — она висит в воздухе с тех пор, как ты здесь тысячу раз перебирал чужие рисунки, сидя вон в том углу, под паутиной. Паутина всё та же — и неважно, сколько поколений пауков упорно свивало её на прежнем месте.

Твои лёгкие шаги звучат на ступенях. Ты продолжаешь говорить с человеком, который отвечает тебе снизу, из зала маленького музея — хранилища самого дорогого, что есть в твоей памяти.

Вот ты показываешься весь из квадратного люка.

— Позвони им сегодня, будь моим спасителем, — кричишь вниз. Вскидываешь голову, пятернёй отбрасываешь волосы. Лукавая улыбка, предназначенная смотрителю зала, медленно сходит с твоего лица, сменяясь серьёзным интересом.

Ты встаёшь рядом и несколько секунд тоже смотришь на паутину в углу.

Чувство, которому тесно за сомкнутыми губами, обретает словесную оболочку:

— Время остановилось.

Ты со смешком изгибаешь бровь.

— Об этом ты здесь думаешь? Мне прямо сейчас обратное лезет в голову: как далеко время нас унесло. Всë начиналось тут с перевëрнутого ведра. А теперь в твоëм ведре телефонные провода тянутся сквозь мрамор, и дерево делают из пластмассы. Разве ты знал тогда, что такое пластмасса? И твой новый герой — не философ, не писатель, а учëный.

— Каждый раз находится, что добавить.

Тюфяк тяжело падает на пол — на прежнее место, только теперь он обтянут синтетикой в цветочек. Ты открываешь вино. Стаканов у нет, идти вниз не хочется. Да и кажется, что за старого маэстро так и пристало пить: вдвоëм из одного горла.

— Переночуем сегодня здесь, как раньше, — говоришь ты.

— Вы разве не снимаете номер с этим… Как его зовут?

— Уже не снимаю, — морщишься ты, поджимая ноги по-турецки. — Нас выгнали.

— За что?

— Шумели.

— Занимались любовью или ты просто на него орал?

Улыбка, лукавая и яркая, змеится по твоим губам.

— Всего понемногу.

Ты пьëшь, не пьянея, и говоришь, и твои слова дурманят сильнее вина. Потом смолкаешь, и тишина договаривает за нас голосами, которые отпечатала в себе много лет назад.

— Как пылинки.

Ты вздрагиваешь, смотришь искоса — волосы падают на глаза.

— Что?

— Мы как пылинки. А время — как вода из ведра. Знать бы, кто его опрокинул и что хотел отмыть.

Ты смеëшься:

— Глупый, глупый Нетти.

— Ты прав, сегодня нужно переночевать здесь.

— А что ты будешь делать завтра, глупый Нетти?

С твоим настороженным взглядом лучше не встречаться — он обжигает, как уголь в ладони.

Ты знаешь ответ, и потому нет нужды произносить его вслух.

— Это плохо кончится, Нетти. Ты снова не закончишь историю, если будешь прыгать туда-сюда. А начать новую будет ещë труднее, чем в последний раз.

— Нельзя же их бросить.

Твои глаза вспыхивают злым огнём и гаснут, скрывшись в тени волосы, когда ты опускаешь голову. На душе у тебя кипят те же слова, что и у всех, когда они злятся.

«Ты бросаешь всех и постоянно, Нетти. Ты бросаешь тех, кому ты дорог. Ты говоришь, что не можешь их бросить, но бросаешь меня».

То ли гордость, то ли безнадёжность смыкает твои губы. Слишком долго мы ходим по кругу, чтобы в злых словах был смысл.

— Расскажи мне про своего учёного, Нетти. И про всех остальных своих новых друзей.

Глава 9. Предыдущие

«Трагедия не в конце, а в том, что некому продолжить. Люди не повторяются. Сегодня я исчезну для них, они — для меня, и мы больше никогда не увидимся.

Люди удлиняют и удлиняют список усопших на мраморных табличках — шпаргалку для Мастера, чтобы не забыл кого. Забавно: там будет и моё имя. Условно-настоящее имя, которым никто меня не зовёт.

Имена что-то значат, я думаю, и всё же это крошечная капля памяти. Через пятьдесят лет, а то и раньше, имя позволит сказать лишь одно: человек был. Быть можно по-разному, быть можно разным, и сам Мастер не угадает странностей человеческих натур и тех историй, которые из них складываются.

Мне кажется, о каждом человеке можно написать книгу. Трогот посмеётся, Иво одобрит, а я сделаю, что смогу: напишу о людях, которых знал хорошо. Каждый из них мог стать великим, но, видно, у Мастера раз за разом не хватало таланта довести историю до конца.

Единственным, кто понимал всё с самого начала, был Стефан Дильгос. За свою жизнь он усвоил: нет крупнее проблемы, чем талантливый человек под боком. К этому выводу Стефан пришёл годам к десяти. Или, может быть, раньше. Немудрено, когда рядом круглые сутки видишь двойника — этакую лучшую версию самого себя.

Трогот легко учился. Читал параграф один раз и запоминал столько же, сколько Стефан за час зубрёжки. Решал задачи быстрее, чем брат заканчивал чертёж. Отлично выступал устно. И вечно подсказывал.

«Держи, я всё сделал, можешь списать».

«Ты только слушай, я продиктую».

«Допиши там минус, да неважно, почему, потом объясню, просто допиши, пока она не смотрит».

Все считали, Стефан учится прилично только потому, что его тянет брат. Трогот этого не добивался — он и не замечал, наверное. Просто ему нравилось умничать. Кому же не нравится?

Стефан знал, что никому ничего не докажет, тыча пальцем в честную работу: «Это я сам! Правда!» Поэтому заставлял себя не смотреть, не слушать, не разворачивать записки с ответами. Если помнишь себе цену, какая разница, что думают другие? Так он повторял себе плохими вечерами, когда хотелось только одного — лечь лбом на стол и не шевелиться до утра, а потом наконец-то списать по-настоящему, бездумно и с облегчением.

Трогот не был виноват. Троготу хватало неприязни со всех сторон — от кучки бледных и завистливых, которые казались целым миром в то время. Трогот презирал их. На дурацкие шутки отвечал уничтожающими остротами. У нападающих кончались словесные аргументы. У Трогота из-за плеча ожившей тенью выступал Стефан.

Так они раз за разом укреплялись в своих амплуа — умная голова и кулаки при ней.

Продолжение всегда было одинаковым: разговор с отцом в кабинете домине Кетони, угрозы исключения, второй разговор — наедине (вжать голову в плечи и не оправдываться), наказание.

Стефан ловил блаженные минуты после драки, когда злость переставала теснить в груди, становилась весёлой и лёгкой. Последствия маячили где-то впереди: через полчаса — практически в следующей жизни. Ему говорили: «Приведи себя в порядок», и он запирался в душевой кабинке. Промывал сбитые костяшки, заклеивал пластырем ссадину не скуле и планировал будущее.

Он женится на самой обычной девушке в мире. Не нужно ему самых добрых и красивых. Стефан сам не предел мечтаний, что внешне, что по характеру, и тем лучше. Пускай она будет воплощением всего среднего, настолько заурядной, что сочтёт его подходящим для себя мужчиной. Он научится любить каждую черту её серости, и всю жизнь они проживут спокойно, а значит, счастливо.

Так обещал себе Стефан Дильгос. В идеал бездарности он верил до выпуска из Института, верил и после. Трогот пропадал в лабораториях элеров и засыпал над черновиками большой статьи, ему дела не было до сорок шестого яруса, не считая типографии. Отец тем временем не молодел, совмещать обязанности управителя с делами Совета ему становилось всё труднее. Стефан заменял его, где мог, и без удивления принял мысль, что однажды ответственность за ярус полностью ляжет на него. Больше некому. У Трогота другие дела — талантливым Закон тоже писан, но они умеют толковать его в свою пользу.

Жизнь была правильной и приятно-серой — в самый раз, чтобы озаботиться наследником. Стефан начал присматриваться к девушкам. Обычных, средне-хороших, оказалось много, и он дал себе полгода, чтобы методично, без спешки выбрать самую обычную и самую среднюю.

План был надёжным, как стены.

Тогда-то и вышла первая статья, подписанная тройными инициалами.

Распечатав конверт, Стефан сначала удивился: Маттео Буджардини не склонен к дурацким шуткам.

Потом разозлился: склонен или не склонен, а в утреннем письме с пометкой «срочно» прислал газету, напечатанную в типографии сорок шестого. «Срочно» — значит ответа ждут до начала рабочего дня. Времени нет разгадывать ребусы.

Стефан потянулся к мусорной корзине — и только тогда заметил, как под лампой блеснули серебром грифельные линии.

Жирные круги водоворотом охватили заголовок. Рядом вопили в ужасе четыре восклицательных знака. На полях Маттео крупно приписал: «Позвоните мне».

Стефан набрал канцелярию двести сорок восьмого. Плечом прижав трубку, потянулся за следующим конвертом, но вскрыть его не успел. Первый же гудок оборвался напряжённым голосом:

— Двести сорок восьмой, кабинет управителя, Маттео Буджардини.

— Стефан Дильгос, — буркнул он, отбрасывая письмо.

— Отлично, спасибо, что позвонили, домине, — заторопилась трубка. — Вы читали статью?

Стефан взглянул на часы, мысленно жалея, что Маттео не может видеть этого жеста. Двадцать минут до завтрака. Час двадцать до начала рабочего дня.

— Нет, хватало более срочных дел.

Вежливый тон Маттео стал холоднее градусов на десять:

— Разве вы не должны хотя бы просматривать материал, который выпускаете в печать на своём ярусе?

Стефан медленно выдохнул, прикрыв глаза. Трогот. Как всегда.

— Вас оскорбила статья?

— Вы и сейчас её не прочитали?

Самообладание Стефана по утрам держалось на тоненьком волоске. Волосок оборвался.

— Знаете, что, домине? В это время я не обязан соглашаться на официальные разговоры, так что говорите прямо или вешайте трубку!

«Фиаско, — подумал он, глотая воздух, который выпустил из лëгких до остатка, как и весь гнев. — Трубку он повесит, разумеется, а вечером официальная претензия придёт через Императорскую канцелярию».

За пять секунд мёртвой тишины Стефан попытался сочинить оправдание. На ум шли только братские напутствия в адрес Трогота. И автора статьи, кем бы он ни был.

Трубка, кашлянув, заговорила тише и мягче:

— Простите, я нервничаю и много себе позволяю. Могу я попросить вас сейчас просмотреть первый абзац? Вы сразу поймёте, в чём дело.

«Как будто я могу сказать нет», — подумал Стефан тоскливо. Вслух пробормотал:

— Ладно, я тоже… Извините. Сейчас.

Заголовок был не хуже обычного:

«Новая кровь за старый порядок». Стефан мог бы рассказать, о чём речь, не глядя в текст. Кероний хочет реформ — Совет пятидесяти против. Кероний рассчитывает на Новую кровь — и напрасно рассчитывает, потому что дети повторяют за отцами.

Первое, за что уцепился беглый взгляд — ни одного слова «Совет» на первые полстраницы. Ни одного знакомого имени, только чужое и неуместное «Беата». С каждой строчки бросается в глаза — Беата, Беата, Беата — и колет раздражением: кто это, при чём она тут?

«Беате двадцать три года. Она редемптор и ненавидит аристократов. Обычное дело в наше время: такие, как она, услужливо заглядывают в глаза, а за спиной зовут управителя своего яруса и всю его семью избалованными тварями.

Известно: кто не следит за языком, тот не чтит Закон. Кто не чтит Закон, тот должен быть наказан. Но Беату нам не достать. Она не прячется — она повесилась. Ей навсегда двадцать три, а её слова повисли в воздухе над нашими головами. Нам остаётся их игнорировать, только и всего».

— Прочитали? — осведомился Маттео, заставляя Стефана вздрогнуть. — Увлекает, верно?

Стефан потёр переносицу.

— Почему Беата? — сорвался дурацкий вопрос.

— Потому что приятное имя с ироничным значением. Там ещё много о ней и её семье. Насилие, несправедливые наказания, муж умирает от заражения крови, выкидыш с горя и так далее.

— Вас беспокоит слезливая дешёвка?

— Не дешёвка. В том-то и подвох: редемпторы в этой истории — не страдающая невинность. Просто виноваты обе стороны, а платит одна, и притом сверх меры. А автор будто бы на стороне аристократов. Неплохо написано. Совету не понравится.

Стефан побарабанил пальцами по столу.

— Я к Совету поближе вашего, домине, сумею разобраться, если будут проблемы. Вас-то что беспокоит?

— Если будут проблемы, домине, ваше имя непременно помянут. А когда говорят «Дильгос», все думают в первую очередь не о вас, а о вашем брате.

— А когда говорят о моём брате, тут же вспоминают вашего, — закончил Стефан за него, хотя клялся себе не перебивать людей.

— Значит, вы понимаете, что Моссы не упустят красивой возможности прицепиться к ним обоим.

— Если бы я мог вытравить тараканов из белокурой головки вашей несостоявшейся снохи…

— Никто не может, к сожалению.

— Тогда чего вы хотите от меня?

— Вам должно быть виднее. Отзовите нераспроданные выпуски, напечатайте извинение, найдите автора… Любое действие зачтётся вам в оправдание. Пожалуйста, домине, — Маттео понизил тон и заговорил торопливо, будто стыдясь собственных слов: — Мой брат — больной человек. Для него это может очень серьёзно обернуться.

Элио Буджардини явно не чувствовал себя больным человеком. Он был весел, и по сравнению с обычной молчаливой задумчивостью даже буйно весел. Его голос Стефан услышал, едва шагнув в лабораторию.

— Такое странное чувство, я не знаю, с чем сравнить. Лучшее, что я чувствовал.

Он смотрелся неуместно среди гладких бирюзовых стен, серебристых приборов и проводов, аккуратно растянутых под белыми столами. В рубашке редемпторских цветов, взъерошенный и счастливый, сидел на полу, игнорируя клеёнчатые табуреты. Увидев Стефана, смолк, улыбнулся тихо и неловко:

— Привет.

Почему-то чокнутый Буджардини считал, что Стефан хочет общаться с ним на «ты». Возражать давно было поздно, да и Трогот оскорбился бы.

Брат нажал кнопку на коробочке диктофона, останавливая запись. Черкнул в большой тетради, разлинованной на столбцы. Крутанул сиденье табурета, поворачиваясь к Стефану лицом.

— Ты немного мешаешь. До обеда не подождёт?

— Не подождёт, — отрезал Стефан.

Наверное, Трогот по его тону научился понимать, когда дело серьёзное, потому что спорить не стал. Позвал через плечо с очаровательно-виноватой улыбкой:

— Я, может, надолго. Кира, запишешь его?

Кира кивнула, не поднимая глаз от бумажной ленты. Метры и метры мелких розовых клеточек, грубо прочерченных непрерывной кривой, она разворачивала, рассматривала, делала метки по верхнему краю и снова скручивала в рулон. Не глядя протянула длинную худющую руку, паучьими пальцами сцапала диктофон.

— Элио, продолжай.

— Сейчас, — пробормотал тот, провожая Стефана и Трогота беспокойным взглядом. — Ему Маттео позвонил, — услышал Стефан, прикрывая за собой дверь. Удивляться было нечему — Ризанетти хорошо знал брата, и всё же гаденький холодок пробежал между лопаток.

«Он носит цветные носки», — утешил себя Стефан. Что за глупость — бояться человека в цветных носках.

Он предпочёл бы говорить в кабинете, но Трогот прошёл четыре шага и привалился к стене плечом.

— Извини, у меня нет времени прогуливаться туда-обратно.

— Ты думаешь, у меня много времени? — огрызнулся Стефан.

— Значит, что-то важное случилось, раз мы оба, такие занятые, находим время отвлечься.

Стефан сунул ему под нос «Новую кровь за старый порядок».

— Кое-кто должен читать всё, что выпускается в печать.

Брат даже не отодвинулся, только придержал газету за уголки. Слабое зрение было их общей бедой, но чтение по ночам сделало своё дело: Трогот и в этом обогнал Стефана двукратно.

— Я должен всё просматривать, а не читать. Но это читал. И перечитывал.

— Так любишь истории о несчастных девочках?

— История о несчастной девочке — маленький укол перед большим разносом. Она пишет о реформах, которые предлагает Кероний. Сравнивает последствия, которые нас ждут, если Совет их примет и если не примет. Без всяких оценок, на первый взгляд, а в то же время и ребёнку станет ясно, кто тут дурак.

Стефан наморщил лоб, по крупицам выбирая из восторженной речи полезные слова.

— «Она»? Ты знаешь автора?

— Нет, но я единственный, кто знает, с какого яруса прислали статью. И в семействе управителя сто второго яруса нет ни одного человека с инициалами P.I.A. Это псевдоним.

— Женский псевдоним ещё не означает, что автор — женщина.

— Почерк женский.

— Тоже спорно.

— Так давай поспорим? — Трогот лукаво прищурился. — Я собираюсь на сто второй. Хочу найти её и познакомиться.

Стефан не улыбнулся в ответ, давно наученный: веселью брата нельзя поддаваться, пока не добился своего.

— Удачи. Сначала отзови выпуски.

Густые брови Трогота взлетели над оправой очков.

— Шутишь? Она не захочет сотрудничать.

— Сотрудничать?

— Нам нужен человек, который напишет о нашей работе. Так, чтобы все поверили: Провалы не сказочки, и мы не сборище сумасшедших. Если я отзову выпуск с её статьёй, она говорить со мной не захочет.

Стефан исподлобья уставился на брата.

— Ну что? — сморщился Трогот.

— А со мной не захочет говорить Кероний. Мнение Совета ему важнее, чем поддержка анонимов, пусть даже с потрясающим литературным талантом.

Трогот скривил губы, глядя в сторону. Задумался, как бы всё обернуть по-своему. Как всегда.

Заговорил совершенно будто бы не по делу:

— Мы нашли очень много интересного за последнее время. Не просто собрали доказательства — у нас есть измерения, осталось только обсчитать их. От чисел так легко не отмахнёшься. Нам должны поверить, слишком много труда положено.

Глаза у него блестели, почти как у чокнутого Буджардини. Брат сказал чуть больше, чем обычно позволяла гордость. Признал: он боится проиграть. А чтобы усилия оправдались, нужно цепляться за каждый шанс. Вроде талантливой девчонки под глупым псевдонимом.

Первый раз Стефан покрывал её, не зная ни имени, ни лица.

— Статью прислали обходными путями, мы не знаем даже яруса. Единственное, что можно сделать — отозвать выпуски. Но я подумал, вам это может не понравиться, домине ми.

Он выбил себе аудиенцию, не дожидаясь, пока Император начнёт задавать вопросы. Потому что, когда Кероний делает первый ход, бежать некуда.

Стратегическая хитрость ожидаемо не спасла.

— У тебя очень плохо получается играть дурачка, прости мою откровенность, — сказал ему Кероний. И кивнул через стол: — Садись.

Кероний приглашал сесть только в тех случаях, когда считал разговор стоящим. Если бы Стефан действительно был дураком, он бы ободрился.

— Ты прекрасно понимаешь, — говорил Кероний, — даже если мне понравилась статья, я не стану говорить об этом во всеуслышание, — подперев рукой подбородок, он в такт словам покачивал головой, как танцующая змея. — Но ты угадал, когда решил потянуть время.

Стефан не спешил выдохнуть с облегчением. Всегда нужно дослушать до конца.

Кероний улыбнулся:

— Ты мог бы хоть задавать вопросы, Стефан. Односторонние диалоги — это некомфортно.

— Любые диалоги — это некомфортно.

Стефан готов был поспорить: тысячи оттенков своего смеха Кероний отрабатывал перед зеркалом, как актëр. Сейчас Стефану достался смех-поощрение.

— Откровение за откровение: я не хочу мешать этому… этой P.I.A. Статья встревожила молодёжь. Начинаются дискуссии, меняются мнения. А любой, кто согласится с несовершенством старого порядка, уже на моей стороне. Пусть читают и обсуждают. Я скажу консерваторам, мол, ниже нашего достоинства реагировать на такие выпады. Старикам понравится. Ты согласен?

Стефану было всё равно, по большому счёту. Он и себя считал скорее консерватором — не из веры в неприкосновенный Закон, а из убеждения: перемены стоят слишком многих потрясений, и нужно трижды взвесить, за что платишь.

Но слова Керония означали, что Трогот может без опасений искать P.I.A., а Маттео успокоится и отстанет на ближайшее время — до тех пор, пока его братец не выкинет новую глупость. Поэтому Стефан кивнул:

— Как скажете.

Следующим днём отмерять бы начало эпох, но Стефан не запомнил дату. Он не выспался, был неловок и зол — а и в добром-то расположении ненавидел церемонию знакомства.

— Это Тедди, — представил Трогот с дурацкой фамильярностью.

— Можно Теодора, но не нужно, — она встряхнула руку Стефана. — Скажи мне, в чём смысл иметь брата-близнеца, если вас невозможно перепутать?

Он не ответил на шутку, даже улыбнуться забыл, и Тедди обернулась к Троготу с немым вопросом: «Всё в порядке?» Сдула отросшую чёлку, волной упавшую на глаза. Стефан уставился в пол, твёрдо уверенный: никогда он не станет смотреть ей в лицо и тем более говорить с ней.

Всё, что запомнил тогда — светлые непослушные волосы и шею, непривычно открытую короткой стрижкой.

— Покажешь, как вы работаете, — всё напишу, — пообещала Тедди Троготу, заглянув в лабораторию.

— Всё, что я скажу?

— Всё, что посчитаю нужным, — улыбнулась она, передразнивая его прищур.

Тедди приходила на сорок шестой даже слишком часто. Стефану казалось, он встречает её всюду, куда ни сунется. Лишь через пару недель задумался: а сам-то зачем идёт искать Трогота по каждому пустяковому вопросу, когда мог бы вызвать его из лаборатории по телефону?

Стефан не смотрел на неё, как и обещал себе, но боковым зрением цеплял случайные детали.

Тонкие серебряные серёжки.

Крохотная родинка на мочке уха.

Наглухо застёгнутый воротник.

Силуэт против света, золотистый блеск в волосах, поворот головы, неуклюже-возмущённые жесты…

Память связывала фрагменты чёрными атласными лентами и заботливо раскладывала по полочкам, а когда не хватало места — выбрасывала, что под руку подвернётся, не справляясь о важности. Стефан понял, что дело плохо, когда чуть не опоздал на заседание Совета, заслушавшись обеденным разговором.

Друзья Трогота всегда обедали в их столовой. У брата каждый раз находился аргумент, чтобы задержать нужного человека.

«Мы ещё будем работать, зачем тратить время?»

«Мы ещё не всё обсудили».

«У меня идея, тебе понравится. Не возражаешь, если расскажу за обедом, чтобы все слышали?»

«Элио, если уйдёшь сейчас, потеряешь моё уважение и мясной пирог».

Потом друзья привыкали, и больше их никто не уговаривал. Они приходили то чаще, то реже, пропадали месяцами, появлялись снова. Некоторые давно не считались за гостей.

Ризанетти сидел всегда возле Трогота, спиной к дверям, и бегал на кухню, если нужно было попросить редемпторов принести добавки или унести грязную посуду. Кира разливала чию, мало ела и короткими замечаниями разжигала споры.

— …Пока мы заканчиваем нашу статью, Тедди уже пишет свою — не о результатах, а о ходе исследования, — говорил Трогот, игнорируя остывшее пюре. — К моменту защиты Комиссия будет наслышана о нас. Будет интерес, понимаете, о чём я?

Кира слушала терпеливо и неподвижно, двумя пальцами подпирая висок. Выжидала крошечную паузу, чтобы втиснуть вопрос:

— А Комиссия не посчитает, что мы заранее трубим слишком громко?

— Статья будет о процессе, — повторил Трогот, нажимая на последнее слово. — О процессе исследования. Кучка ненормальных ищет Провалы — так о нас скажут, и прекрасно. А потом мы скажем: нашли.

Казур крутил головой, будто взглядом провожал полёт каждой фразы. Молчал, на удивление, но с таким крысяче-радостным выражением посвящённого, что раздражал не меньше обычного.

Кира флегматично кивнула:

— То есть Тедди напишет о том, как мы обматываем Элио проводами, распихиваем ему по карманам аппаратуру, а потом он то появляется, то исчезает?

Трогот обратил к Теодоре вопросительный взгляд поверх стакана. Вслед за ним обернулись Кира, чокнутый Буджардини и Казур. Стефану захотелось уронить ложку, громко отодвинуть стул или закашляться, лишь бы сместить фокус пристального внимания с тонкой, сотканной из золота фигурки. Хуже нет, когда все смотрят на тебя и ждут. Это он знал.

— Нет, — усмехнулась Тедди. Стефан, удивлённый спокойным тоном, взглянул в её сторону исподлобья. Прошило током — зрачки в зрачки.

Глаза голубые с тёмным ободком. Память жадными лапками схватила новую деталь.

Ему показалось, что Тедди споткнулась на секунду, но тут же заговорила:

— Думаю, мы обойдёмся без однозначных утверждений. Если расскажем, как мы видели Провалы в действии, — нас с ног собьёт потоком критики. Хуже всего — нам предложат альтернативные объяснения. Так убедительно предложат, что мы сами, чего доброго, поверим.

Стефан не с первого раза ощутил, как под столом чокнутый Буджардини пинает его в голень. Элио виновато кивнул на Трогота. Брат махнул рукой перед лицом. Условный сигнал: «Ты снова задумался и смотришь на людей так, будто выбираешь, в кого метнуть столовый нож».

— И как тогда ты сделаешь? — Трогот это умел — заниматься одним, говорить другое, и всё с идеальной непринуждённостью.

— Пока вы не представили Комиссии всю работу, напишу взгляд со стороны. Мол, происходило вроде бы что-то странное время от времени, но, может, и не происходило. Может, показалось, приборы заглючили, мало ли что. Каждый для себя решит, во что верить, но все будут ждать — осмелеете вы, чтобы настаивать, или признаете ошибку.

— А мы осмелеем, — отозвался Трогот. В такие моменты скользило в его улыбке что-то хищное.

— Браво! — пропел Казур.

Буджардини издал едва слышный, но очень страдальческий звук. Наверное, Казура он пнул бы без просьбы Трогота и от всей души. Потому Трогот и рассадил их подальше друг от друга.

Кира, пригубив чию, качнула головой:

— Это хорошо, но имя Корнелио Буджардини там промелькнёт, так или иначе?

— А в чём проблема? — Тедди подалась в её сторону. Ни грамма враждебности — чистый интерес. — Он против?

— Лукреция Мосс имеет голос в Комиссии. Формально. По факту — три или четыре голоса. Зависит от того, на скольких членов ей до сих пор удаётся надавить. Знакомое имечко подействует на неё… раздражающе, мягко говоря.

— А, — дёрнула подбородком Тедди. — Хорошо. Можем обойтись без имени, если никто не обидится. Элио?

Буджардини, насупив брови, уставился в стол. Заговорил в обычной своей манере — так тихо, что всем пришлось замереть и напрячь слух:

— С именами или без, Лукреция поймёт, о ком речь, — он нервным движением потёр лоб. — Простите, я вас подставляю, нужно было подумать…

— Да-а, без тебя мы бы далеко продвинулись, — кивнул Трогот. — Но только по части философии, к сожалению. И ты думаешь, я не знал, чем рискую, когда тебя звал? Дураком меня считаешь?

— Нет, я ни разу… — замахал руками Элио, но, заметив лукавый прищур, расслабился и смолк.

Кира улыбнулась уголками губ.

— Значит, дело не в Элио, а в Лукреции. Она так или иначе до нас доберётся и попытается всё испортить. Муженёк ей поможет. Если нас допустят к защите, то завалят с позором. Вот вам и «наука вне политики», — она подцепила десертной вилочкой ягоду с блюдца и обвела взглядом стол. — Кажется, нам нужен план, и лично у меня пока его нет.

Стефан уставился в тарелку, кожей ощущая тревожные переглядки. Он ничем не может помочь. Он ничем не должен помогать.

«Кероний не станет даже слушать, но, может быть, Сотос… Или хотя бы Маркис…».

В растерянной тишине отчётливо звякнула вилка.

«О Мастер, ну только не он, пожалуйста», — Стефан прикрыл глаза.

Казур вытянулся на стуле, нервным движением дёрнув себя за воротник.

— На самом деле, молодые люди, у нас есть средство, которое уже успело стать проверенным.

«Молодые люди». Стефан поморщился. Ему уже даже не двадцать пять, да и Казуру едва за сорок. Интересно, когда он увлёкся этим обращением? Может, уже в Институте звал «молодыми людьми» всех, кто учился на год младше?

— У нас есть Теодора, — Казур вытянул в её сторону узловатый палец. Сидел бы Стефан поближе, кажется, не удержался бы и хлопнул его по руке. — Её знают, её статей ждут, их обсуждают. С её подачи все заговорят о вашей работе. И тут она выпустит следующую статью — о том, как Моссы мешают Дильгосу искать Провалы. Это будет, — Казур хлопнул кулаком по ладони, — просто разнос.

— Разносить Моссов стоит поосторожнее, — заметила Кира.

Казур рывком перевёл на неё прицел указующего перста.

— Наоборот! Пускай…

— Не тычь в меня пальцем, Антонио.

Он спрятал руку в карман, не обрывая пламенной речи.

— Пускай Теодора не стесняется! Пускай обо всём скажет. Обо всех, кому они портили жизнь. Включая Ризанетти, включая меня. Всех включая. Вы понимаете?

Стефан приготовился к неловкой тишине, которая всегда следовала за пылкими речами Казура.

— Мысль здравая, — сказал Трогот.

Кира изогнула бровь.

— С какого момента?

— Полностью. Чем больше имён прозвучит, тем лучше — если Тедди согласится писать, конечно. Молодые аристократы сейчас настроены бороться за справедливость. Первой десятке не симпатизируют. Мы получим поддержку, Антонио прав.

Казур улыбнулся широко и ехидно, как кот из шизофреничной книжки, которую Элио приволок однажды для Трогота.

— А что скажет Тедди? — спросила Кира.

Стефан уставился на Теодору в упор — впервые так пристально и так надолго. Как хорошо все устроились. Она расскажет всему миру об их обиде — и будет в одиночку отвечать за свои слова. С уверенностью, что так правильно, так справедливо.

Творец всемогущий, если бы он мог вложить свои мысли в чужую голову.

«Не соглашайся, не соглашайся, не соглашайся!..»

Тедди заправила чёлку за ухо и пожала плечами:

— Я могу. Особенно если разозлюсь. Расскажите обо всём подробнее, тогда…

— Не соглашайся.

Пять голов повернулись в его сторону, как по щелчку. Тедди чуть нахмурилась:

— Извини?

— Я сказал: не соглашайся.

Стефан чувствовал, как дрожь тихой ярости сковывает его с головы до ног. Эти дураки считают, нет ничего важнее их дела. Они готовы рисковать собой — пускай. Но не многовато ли они возомнили о себе, если готовы подвергать опасности непричастных?

Тедди осторожно улыбнулась:

— Почему?

У него были разумные слова, много логичных, весомых аргументов, но поток злости смыл их все до единого.

— Потому что на такое может согласиться только последняя дура. Что непонятного? Или думать о последствиях недосуг при великом таланте?

— Сте-фан, — тихо позвал Трогот, глядя перед собой.

Тедди засмеялась. Не издевательски, не назло, а самым обычным смехом — будто услышала забавную шутку.

— Я и без таланта не мастер заботиться о последствиях, к сожалению. Или к счастью. Если мы заработаем неприятностей сверх ожиданий, ты же что-нибудь придумаешь, правда?

— Палец о палец не ударю.

— Врёт, — объявил Казур и обернулся к чокнутому Буджардини. — Элио, скажи, он врёт?

Тот даже взгляда не поднял, только округлил глаза:

— При чём тут я?

— Ты чувствуешь ложь. И не только. И…

— Замечательный талант, — заметил Дильгос, с мечтательной улыбкой глядя в потолок. — Но ещё замечательнее было бы чувствовать, в какие моменты стоит замолчать…

— Но я сам видел и слышал, как он…

— …правда, Антонио?

Казур подавился воздухом:

— На что ты пытаешься намекнуть?!

Теодора мягко опустила ему руку на плечо.

— Тише, скрипун. Может быть, нам всем пора вернуться к работе? А ты расскажешь мне все сплетни о Моссах, которые пригодятся для второй статьи, — она взглянула на Трогота. — Если Дильгос одобряет план, то я в деле.

— Интересно, — спрашивает Стефан в редком приступе меланхолии, — Мастер давно написал всё от начала до конца или сам не знает, что сочинит нам назавтра? Что говорит философия?

— Смотря какая, — отзывается Трогот.

— Твоя.

Брат пожимает плечами.

— Не знаю. Гораздо важнее — на этом моменте в своей истории он грустит или улыбается?

Неприятности приближались естественно и неотвратимо. Секундная стрелка служила им мотором, и каждый новый щелчок вдоль циферблата означал: осталось ещё на секунду меньше.

Трогот работал. Тедди писала. О её статьях говорили — и часто срывали голос. P.I.A., казалось, проникала всюду, где поминали три буквы вымышленного имени, рассыпáла вопросы битым стеклом и едва намекала, какие ответы считает правильными. Гудели в дискуссиях литературные и научные сообщества, ученики Института дробились на партии и воевали за идею. Когда случались споры на заседаниях Совета, в воздухе витали знакомые строки, будто аргументам тихо вторил звенящий золотом голос.

Стефану задавали вопросы. Всего два вопроса:

— Куда ты смотришь?

И:

— Кто она?

Стефан отмахивался и врал:

— Я не отвечаю за типографию, я ничего не читаю, я её не видел… — он повторял это так часто, что слова ложились на язык, минуя мозг.

Кероний развлекался:

— Как поживает твоя прелестная подруга?

— Я её не читал, — бубнил Стефан и лишь через секунду осознавал, в чём абсурд. Император ни словом не поминал P.I.A.

— И никогда её не видел, да? — смеялся Кероний.

На заседаниях он всё чаще давился булькающим кашлем в платок и всюду таскал за собой сына — симпатичного мальчика с внимательными глазами. Никто не верил, что Император долго протянет. А P.I.A. всё продолжала поддерживать его.

Запах краски въелся в лёгкие с первым же вдохом, стоило шагнуть через порог типографии. Гудел печатный станок, похожий на чёрную гусеницу: съедал бумажные листы и, пропустив через себя, изрыгал на противоположном конце.

Трогот и Тедди спорили, склонившись над столом. Стефан двинулся к ним в обход станка, споткнулся о корзину для бумаг, выругался под нос. Трогот обернулся.

— Ты должен заступиться за меня, Стефан! — заявил он вместо приветствия и сунул ему в руки листок машинописного текста. — Посмотри, как она назвала статью!

— «Фантастические Провалы Дильгоса», — машинально прочёл Стефан вслух.

Трогот и Теодора рассмеялись — слегка истерично, как люди, которых слишком долго веселит одна и та же шутка.

— Она издевается надо мной, Стефан!

— Зато какой интерес вызовет статья под таким заголовком!

— Хочешь сказать, все надо мной издеваются?!

— На то и расчёт! — Тедди, выдохнув, смахнула упавшую на глаза чёлку и посмотрела Стефану в лицо. — Улыбаться из вежливости — это не про тебя, да? Здорово.

Стефан пожал плечами и вместо ответа обратился к Дильгосу:

— Когда Моссы начнут шевелиться, дай мне знать.

Он мог бы и не просить. Зашевелились все и сразу, как потревоженный улей. Первым, конечно, Маттео Буджардини — Стефан трижды бросал трубку, услышав его голос. Остальных слушал ровно до тех пор, пока не звучало слово «статья», и прощался чуть более вежливо: «Обратитесь в типографию».

Лукреция Мосс ему не звонила. Утренняя газета сообщила ей достаточно. Чтобы выяснить остальное, хватило бы и половины такого ума, как у Лукреции.

Статья раскачала Комитет. По крайней мере, значительную часть Комитета: среди сорока человек было восемь надёжных, как стены, — Трогот звал их Ядром, и это слово говорило больше, чем официальные звания. Их въедливый, неподкупный ум верил фактам, ставил факты выше личных симпатий и целей. Но в мозаике фактов всегда остаются бреши, и двигаться дальше можно, полагаясь на веру и теории. Младшему из учёных ядра было пятьдесят шесть лет. За годы работы каждый возвёл свою теорию в религию. Чтобы сдвинуть хоть кирпичик в их картине мира, понадобилась бы сила титана, не меньше того.

Восемь корифеев, дрожа от негодования, перечитывали статью. Цеплялись к словам, спорили, сталкивались лбами. Они злились, но потому и хотели выслушать молодого Дильгоса — чтобы сказать в лицо: «Юноша, вы заблуждаетесь».

Эти люди дали бы Троготу крошечный, призрачный шанс. Если бы решали хоть что-нибудь официально.

Здесь в очередной раз вставала проблема таланта, к которой Стефан волей-неволей возвращался постоянно: чем больше ум занят научной теорией, тем меньше приспособлен для житейской практики. Стефан допускал исключения, только не встретил пока ни одного.

— Восемь чудаковатых стариков будут вести с тобой дискуссии до потери пульса, а решит всё один из амбициозных ублюдков, которых политика волнует больше, чем наука.

Трогот с улыбкой пожал плечами, но в глазах скользила тревога.

— Там есть и такие люди, но их немного.

— И что с того? — хмыкнул Стефан. — Ядро в меньшинстве. Остальные тридцать два человека мечутся среди мнений и выгод. Хватит и одного такого — в нужной степени амбициозного и в нужной степени ублюдка. А если ни одного не найдётся, есть Лукреция Мосс. Вы сами раскачали Комитет, ей остаётся только сдвинуть равновесие в свою сторону.

— Значит, нужно сделать так, чтобы Моссов никто не слушал, — Кира, зябко обхватив себя руками, обернулась на Тедди. — Справишься?

— Посмотрим, — отозвалась она со спокойной улыбкой. Стефан взглянул по сторонам: заметил кто-нибудь дрожь в тонких пальцах, оправляющих воротник? Это озноб самоуверенного азарта — но не только. Тедди не может не бояться. И не может сказать «нет» теперь, когда эти люди — Трогот, Кира, Ризанетти — ей не чужие. Не потому, что идёт на поводу, а потому, что для них желает справедливости вдвойне.

Они верят в общее красивое дело — и выставляют на главное сражение невесомую улыбчивую девочку, вооружённую словами, как золотым мечом. Золото — тяжёлый металл, а главное, мягкий. Все это знают, но верят, как дети, что герой всегда побеждает.

Сражайся, дорогая. Мастер дал тебе талант — оправдай его. Сам мрамор смотрит на тебя в тысячи неподвижных любопытных глаз.

Что может сделать заурядный Стефан Дильгос?

— Мне нужно, чтобы это прочитал кто-нибудь, кто меня терпеть не может.

Стефан уставился Тедди в лицо, игнорируя протянутую тетрадь.

— Что?

— Мне кажется, ты услышал.

Это смахивало на странный сон. Один из худших снов — обыденный, но такой тоскливо-нервный, что лучше бы увидеть кошмар.

Кабинетный циферблат отсчитывал последние пятнадцать минут до отбоя. Стефан глядел на гору бумаг, и на плечи давило ощущение: он ничего не успевает. Теодора стояла перед ним — непонятно, откуда взялась, глаза утомлённые, дрожащая улыбка в уголках губ. И держала в руках статью, которую никогда не должна была написать.

— С чего ты взяла, что я тебя терпеть не могу?

— Брось, это шутка, — махнула рукой Тедди. — Наполовину, по крайней мере, — она положила тетрадь перед ним на стол. — Ты прочитаешь?

Он мог бы сказать «нет». Некогда, не сегодня, не его дело. Как было бы просто.

Он мог бы схватить тетрадь и выбежать из кабинета. Сжечь опасные страницы, сбросить в шахту подъёмника, в свинцовую воду канала, хоть руками разорвать. Он и этого не сделал.

Слова на бумаге не живут, только материализуются на время. Милосердно показываются тем, кто не умеет ловить их из воздуха. Тедди умеет. И перепишет столько раз, сколько потребуется.

«Ты ей не поможешь, — грохотало колоколом в голове. — У тебя нет ни сил, ни права ей помочь».

Таков сюжет.

Мастер водит грифелем по бумаге, забывая дышать.

Тедди сидела напротив, пока он читал. Закинув ногу на ногу, положила блокнот на колени и что-то черкала карандашом, который утащила у Стефана со стола.

Он вернул ей тетрадь, оглушённый ужасом. Бессильный, беспомощный, способный только просить:

— Не печатай это.

Тедди улыбнулась, будто Стефан сделал ей комплимент.

— Именно это я хотела услышать.

— Я серьёзно, — он подался вперёд, навалившись на стол. — Ты сломаешь себе жизнь. Они не думают о тебе.

— Мы взрослые люди, я сама за себя в ответе.

— Вот именно. Не делай эту глупость. Я… — злое отчаяние перехватило горло. — Я запрещаю, ясно?

Смешок Тедди прозвучал бы обидно, если бы в этот момент он мог обижаться.

— Ты не можешь мне запрещать. Я не жена тебе и даже не друг.

Беззлобно-откровенные слова пощёчиной обожгли Стефану лицо.

— Но я помогаю твоему брату, — перегнувшись через стол, Теодора вытянула тетрадь у него из рук. — А ты помог мне. Спасибо.

Закрылась дверь, и Стефан прыснул нервным смешком в кулак. Он не помешал ей. Он помог.

Статья прогремела подобно взрыву. Опалила брови каждому, кто вовремя не пригнул голову.

Маттео Буджардини собственной персоной ввалился к Стефану в кабинет.

— Вы совсем ничего не видите, домине?!

— Я попросил бы вас стучаться, и доброе утро, домине, — отозвался Стефан, чувствуя себя последним уродом. Если бы шла речь о безопасности Трогота, стал бы он сам тратить время на вежливые формальности?

— Я рад, если оно у вас доброе, — Маттео ладонями упёрся в стол. Хотел нависнуть угрожающе — но поверхность была слишком широкой, до Стефана оставалось расстояние вытянутой руки. — А что до меня, я рискую потерять брата по милости домине Трогота Дильгоса и его коллег, которым вы потворствуете, несмотря на очевиднейшие риски!

Если бы мог об этом думать, Стефан признал бы, что впечатлён: только Маттео умел ругаться настолько официальным языком.

Шестерёнки в мозгу со скрипом замедлили ход и повернули в обратную сторону, противоположную той, куда сейчас стремились все его мысли. Что он может сказать или сделать? Что должен? В чём будет смысл?

— Чего вы от меня хотите, домине? — спросил он, не придумав ничего лучше.

— Сейчас, когда уже поздно что-либо исправлять? — осклабился Маттео. — Хочу, чтобы вы запретили пускать Элио на ваш ярус.

Стефан выдержал паузу, глядя на него исподлобья.

— Мне нужны веские основания, чтобы запретить вход на свой ярус совершеннолетнему мужчине. Давно совершеннолетнему, прошу заметить.

Маттео фыркнул, вложив в единственный звук всё, что думает о зрелости Ризанетти.

— Справка от элеров подойдёт? Он неуравновешен, ему нельзя покидать двести сорок восьмой. По крайней мере, вы имеете право оградить себя и свою семью.

— Оградить от Элио Буджардини? — повторил Стефан с расстановкой. Он очень старался быть серьёзным, очень, но сдерживать нервный смех становилось всё труднее.

— Вы просили дать вам повод! И, думаю, вы согласитесь, что к моим требованиям следует прислушаться, коль скоро брат находится на моём попечении.

— Вы готовы официально объявить его буйнопомешанным?

Маттео даже не споткнулся.

— Готов. Ему нечего терять.

— Вы так уверены?

— Если бы он был женат или рисковал работой, я бы подумал дважды, домине. Но Элио не работает — в нормальном смысле слова. А вся его семья — это я. Единственное, чем он может рисковать, — это собственная жизнь, и эту-то жизнь я хочу уберечь.

«Буджардини виднее, как правильно, — подумал Стефан, ущипнув себя за переносицу. — А мне что за дело?»

И он подписал бы запрет, не требуя с Маттео справок от элеров, но дверь его кабинета во второй раз за утро распахнули без стука. Стефан даже забыл удивиться, увидев на пороге чокнутого Буджардини. Элио так и полагалось появляться — в самые подходящие и вместе с тем неподходящие моменты.

Ризанетти замер на пороге, подперев спиной дверь, и от одного взгляда ему в лицо Стефану стало нехорошо. Слишком отчаянные глаза.

— Что случилось? — спросили они с Маттео в унисон и обменялись короткими взглядами. Буджардини-старший кивнул на брата:

— Позволь, я его заберу и…

— Здесь я задаю вопросы, — рубанул Стефан. Можно было бы повежливее, но плевать ему, в конце-то концов. Маттео многовато распоряжается. — Рассказывай, — велел, обернувшись.

Приказной тон ничуть не покоробил Ризанетти.

— Лукреция вызвала Тедди на четвёртый. Полуофициально.

Сквозь тоненький звон в ушах до Стефана будто издалека донёсся собственный голос, вопрошающий бестолковые вещи.

— Лукреция?! Лукреция Мосс? Зачем?

— «Поговорить». Она так сказала. В смысле, Тедди, не Лукреция… да какая разница, — Ризанетти потёр лоб ладонью. — Это плохо, очень плохо, я её знаю. Лукрецию, то есть, не Тедди…

— Ты не в себе, — заявил Маттео, ощутив превосходство в положении единственного здравомыслящего человека.

— Да какая разница! — вскинулся Элио. Весь подобравшийся, нервно дрожащий, уставился на брата. — Лукреция просто так не зовёт поговорить едва знакомых людей. Она что-то собирается сделать, или уже сделала, я не знаю…

— Тебе нужно домой.

— Что-то плохое случится!

Братья не спорили. Они кричали каждый на свой голос, и чем громче, тем хуже слышали друг друга.

Стефан поднялся рывком — почти не почувствовал, как ударился бёдрами о край стола, почти не услышал, как стул упал за его спиной. Пересёк кабинет широкими шагами, схватил Ризанетти за плечо, развернул к себе, подальше от раскрасневшегося Маттео.

— Теодора ушла уже?

Элио кивнул.

— Когда?

— Не знаю. Давно. Я только узнал.

Он явно путался в показаниях. «Что значит «только узнал», если Тедди сама тебе сказала, куда идёт?» — мелькнуло у Стефана в голове, но роковое слово «давно» заслонило все прочие мысли. Времени не было.

— Выметайтесь из моего кабинета, — велел он и, подцепив из кармана ключ, бросил Ризанетти. — И дверь за собой закройте.

Сорок минут на подъёмнике — самые длинные в его жизни. Стефан проклял весь мир, всю эту мраморно-стальную машину, такую бесполезно медлительную.

И понял, что опоздал, когда столкнулся с Тедди в коридоре четвёртого яруса. Она сияла улыбкой победителя.

— И ты здесь? — засмеялась удивлённо. — Трогот всё-таки навёл панику?

— Элио, — машинально поправил Стефан.

— Я говорила только с Троготом. И просила его молчать, между прочим, — Тедди дёрнула плечом, мол, ну и пожалуйста. — Ладно эти двое, а ты что, тоже перепугался?

Стефан будто проснулся и вдруг осознал себя в самом глупом положении. Тедди была права: Ризанетти чересчур нервный, Трогот отчего-то верит его сомнительной интуиции (не всегда сомнительной, но эту мысль Стефан душил всеми силами). Но о чём он сам думал? Что собирался делать, даже если бы успел раньше? Помешал бы домине Мосс беседовать с гостьей?

В каком свете, прости Мастер, он себя выставил перед Маттео Буджардини?

— Мне нужно поговорить с Норманом, — ложь была откровеннейшая, но Стефан понадеялся, что сработает, если произнести её уверенно. — Я подумал, неплохо будет заодно проконтролировать ситуацию.

— Проконтролировать? — медленно повторила Тедди, будто дала Стефану шанс прислушаться и исправить дурацкое слово. Реакции не дождалась. — Ладно. Ты немного опоздал, к сожалению. И это при том, что я успела заблудиться.

— Как это — заблудиться?

Стефан ощущал себя глупым, неимоверно глупым и неуклюжим. Казалось, даже закономерные вопросы в его устах теперь превращаются в бормотание умственно отсталого.

Тедди, если это и заметила, виду не подала, только кивнула ему за спину:

— Я тороплюсь, если честно. Пройдёшься со мной до подъёмника или я завтра за обедом всё расскажу?

Стефан молча пристроился рядом.

Они оба смотрели в пол. Тедди старалась не наступать на стыки между плитами. Стефан старался не встречаться с ней взглядом.

— У подъёмника ждал редемптор. То есть он точно меня ждал, даже спросил, мол, это вы к домине Мосс? Я сказала, что да, а он такой: «Вам вон туда и налево через комнаты, дальше подскажут». Странно, что не проводил, но мало ли, редемпторам дел хватает.

— Не то что аристократам, — хмыкнул Стефан.

— Что за сарказм, ты за Керония или нет? — Тедди легко ткнула его локтем в рёбра. — Так вот, я пошла налево, как он сказал, и пришла в жилые комнаты Моссов, представляешь? — она со смехом прикрыла глаза рукой, будто прячась от неловких воспоминаний. — Чуть в спальни не влезла. До последнего думала, что меня хотят принять в неформальной обстановке… о Мастер, — она со вздохом тряхнула волосами. — Стыдобища, да?

— Ага, — мрачно согласился Стефан.

Тедди скривила губы с шутливой укоризной:

— В таких ситуациях люди ждут утешения, знаешь ли.

Стефан, ругая себя в мыслях, ещё яростнее уставился под ноги.

— И как ты вышла?

— Другой редемптор нашёл меня и проводил в кабинет. Первый, кажется перепутал лево и право. С кем не бывает, да?

То ли Стефан в тот момент разучился думать, то ли не так уж много понимал в людях, но подозрения зашевелились в нём не раньше, чем Норману Моссу стало дурно на вечернем заседании Совета.

Они совещались за круглым столом, что было разумно и нелепо одновременно. Широкое кольцо искусственного дерева опоясывало пустоту в центре, где подсвеченная выемка уходила в пол — она казалась началом шахты, насквозь прошивающей все восемьсот ярусов. Сплошные символы: вот пятьдесят равных, вот целый мир под ногами — их власть, их ответственность.

Они должны были видеть лица друг друга: каждый честен и чист перед Советом. На деле круглый стол на пятьдесят человек был так велик, что противоположная сторона терялась в дымке близорукости. Стефан различал лица и голоса только потому, что советники размещались по порядку — на спинке каждого кресла значился номер яруса. Император оказывался между вторым и пятидесятым — между Сотосом и Кетони. Первые сближались с последними — Мосс был совсем рядом, и его-то лицо Стефан прекрасно видел. Хотел бы не смотреть, но не мог.

Мосс выглядел скверно. Слишком скверно, чтобы списать на усталость: слишком серая бледность, слишком нездоровый блеск в глазах. Злорадство сменилось тревогой, когда Норман провёл ладонью по лбу, стирая испарину — неизящный жест, непроизвольный, не похожий на Мосса.

— Уважаемый Совет, — звучный голос Керония музыкально лёг на журчание питьевых фонтанчиков, — могу ли я просить вашего внимания и тишины?

Стефан не раз задумывался, случалось ли такое, чтобы после церемонного вопроса кто-то нарушил молчание. Он представлял человека, который встанет и скажет, глядя Императору в глаза: «Мы больше не хотим тебя слушать». Рискнёт говорить от лица остальных сорока восьми, зная, что они могут струсить и отвернуться. И никто не захочет этому человеку возразить.

Тишину должен был прервать кто-то великолепный, с приятным голосом, полный веры в перемены. Стефан Дильгос меньше всех на свете подходил под это описание. Он не хотел перемен и искренне считал, что Кероний — не худший человек, которого можно слушать.

Тем не менее, это Стефан Дильгос неловко вскинул руку в воздух и, глядя в стол, позвал:

— Домине ми, — странная акустика зала подхватила и расширила его слова, сделав неуютно-громкими, — мне кажется, домине Мосс плохо себя чувствует.

Кероний, даже бровью не дёрнув, обернулся к Моссу. Тот поднял на Императора мутный взгляд, шевельнул губами — и завалился вперёд, в столешницу лбом.

Подозрение юркой змейкой извивалось в груди. Стефан никак не мог ухватить его, наблюдая, как хлопочут над Норманом элеры. Когда двое уложили Мосса на носилки, третий приблизился к Императору.

— Боюсь, что это яд, домине ми.

Он пытался говорить тихо, но коварная акустика не позволила. В этом зале не положено было шептаться.

Взметнулся беспокойный гул, встревоженные глаза уставились на элера. Он вздохнул, выпрямляясь.

— Вы позволите, домине ми?

Кероний кивнул.

— Я вынужден поинтересоваться, кто-нибудь из присутствующих принимал пищу вместе с домине Моссом за последние несколько часов?

В этот момент пазл сложился. Осознание прошлось электрическим щелчком вдоль позвоночника.

Теодора была на четвёртом ярусе. Теодора заблудилась в жилых комнатах управителя.

Теодора своей статьёй всем дала понять, что не любит Моссов.

Слишком всё очевидно складывалось. Никто не усомнится.

Нужно предупредить. Хотя бы оказаться рядом.

Арочный проём маячил на противоположном конце зала. Протолкаться среди советников, не споткнуться о чей-нибудь форменный плащ, обойти стол — и бежать к подъёмнику. Трогот с Кирой в дуэте неплохо умеют выкручиваться, они успеют что-нибудь придумать. Им придётся. А если не успеют, Стефан придумает сам.

Не сводя глаз с арки, Стефан преодолел полпути, в ответ на любые обращения и вопросы твердя: «Извините, домине». Наступил кому-то на ногу, вот тут извиниться забыл, выскользнул на пустое пространство — ещё десять шагов…

Коренастая фигура выдвинулась из коридора ему навстречу.

— Что-то случилось, домине?

— Я тороплюсь, — брякнул Стефан и лишь через мгновение сообразил, что ответ не самый удачный. Из зала минуту назад на носилках вынесли человека — определённо что-то случилось, а его спешка вызывает вопросы.

— Вам что-то известно?

Центурион Тагнер смотрел ему в глаза так спокойно, будто светскую беседу начал. Под таким взглядом настоящие убийцы должны паниковать и выдавать себя. А невинные люди — сомневаться, так ли уж они невинны.

«Он уже взял меня на заметку, — щёлкнуло в голове. — За каких-то пару секунд, вот глупость. Нужно было придумать отговорку заранее. Правду нельзя говорить, Теодору пока никто не подозревает, я наведу его на мысль».

— Ничего. Я сделаю звонок и вернусь.

Он никогда не умел импровизировать.

— Я вынужден отправить с вами сопровождение. Поймите правильно.

— Я всё понимаю, только дайте пройти, — Стефан двинулся вперёд, будто намереваясь оттолкнуть центуриона плечом — самоубийственный жест, но Тагнер податливо посторонился. В коридоре оказались милиты. Два, четыре, шесть… десяток. В полном составе. Быстро.

Двое, подчиняясь едва слышному приказу, двинулись за Стефаном. Он не обернулся. Нечего бояться — он не убийца. И Теодора тоже.

Телефонный аппарат осиным гнездом приютился на перекрёстке коридоров. Для экстренных звонков — на случай, когда нет времени добежать до канцелярии. Стефан остановился. Снял очки, медленно протёр их рукавом плаща, пытаясь собрать разбегающиеся мысли. Как он объяснит свой звонок на сто второй? Нельзя подставить Теодору.

Ощущая безнадёжную пустоту в голове, Стефан крутанул диск от единицы. Набрал код, стараясь сохранять непринуждённость движений. Он звонит, куда хочет. Имеет право. Спросят — ответит: «Не ваше дело»… Нет, так не пойдёт.

Первый гудок прошёлся холодом по спине. Нужно что-то придумать.

Второй гудок, третий, четвёртый… В трубке зашуршало, кто-то представился пустым именем.

— Стефан Дильгос, сорок шестой ярус, вызов со второго, — отчеканил он полуосознанно. — Могу я услышать Теодо… э-э… доминицеллу Лигею?

— Минуту, — сказал неизвестный клерк и исчез.

Стефан оглянулся на милитов — столкнулся с двумя пристальными взглядами. Как он выглядит со стороны? Подозрительно. Звонит на чужой ярус чужому человеку. Девушке.

На этой мысли Стефан споткнулся.

Девушке. Вот оно.

Идея была дурацкая, но придумать получше Стефан не успел.

— Теодора Лигея, сто второй.

В голове у него будто распахнули все двери и мысли сдуло сквозняком.

— Это Стефан, — сказал он, чтобы не молчать.

— Да, меня предупредили.

Нужно собраться. Он важные вещи должен сказать.

И не забывать про актёрскую игру, будь она неладна.

— Как дела?

Тедди удивлённо кашлянула.

— Нормально. Хорошо. Что-то случилось?

— Нет, — ляпнул он машинально. Потом вспомнил, зачем звонит. — То есть да. Слушай, я задержусь сегодня на втором ярусе…

— Ты не дозвонился до Трогота?

— Да послушай ты меня! — рыкнул Стефан. Трубка притихла, и он испугался, что Тедди сейчас прекратит звонок. — Моссу стало плохо, слышишь? Заседание даже не началось ещё, потому что он чуть не помер. Говорят, его могли отравить. Слышишь меня?

— Да.

Слишком короткое слово, чтобы различить интонацию.

— Заседание всё равно будет. Продолжится минут через пятнадцать, — Стефан набрал в грудь воздуха, ощущая себя, как перед прыжком в ледяную воду. И выдал громко, чтобы милиты услышали: — Это на пару часов, как обычно, поэтому жди меня часам к восьми. Конечно, я всё равно приду. Мы же не виделись… — он постарался прикинуть, сколько нужно любовникам, чтобы умереть от тоски, — уже два дня. Пусть подадут вино.

Ответом ему была звенящая тишина. Замешательство вместо звука текло по проводам. Милиты за спиной молча слушали.

Опьянённый безнаказанным идиотизмом, Стефан пошёл ва-банк.

— И я тебя целую, — припечатал он и с размаху опустил трубку на рычаги.

Сердце колотилось в висках. Стыд растекался по лицу мучительным жаром.

Милиты на него не смотрели.

На заседании Стефан дважды не услышал, как к нему обращается Кероний.

Впрочем, не он один был в нерабочем настроении. Советники перешёптывались, нервно оглядывались по сторонам, и мало кто мог держать вразумительную речь. Элеры, оставшиеся дежурить в зале «на всякий случай», своим присутствием только сгущали напряжение. Один старик объявил, что его отравили тоже и он умирает. Пришлось прерваться: с ним повозились несколько минут и выдали таблетку, чтобы сбить давление. Таблеток потребовали ещё трое, включая Паоло Кетони, далеко не пожилого.

— Уважаемый Совет, — сказал Кероний, когда элеры снова отошли к стене, — предлагаю вам выслушать основные пункты и поразмыслить над ними до следующего заседания, которое мы назначим на ближайшие дни. Сегодняшнее стоит прекратить, пока и мне не пришлось глотать лекарства.

Самые совестливые потупились. Никто не возразил.

Стефан доплёлся на сорок шестой к середине ужина. Жилые комнаты встретили его мёртвой тишиной. Он заглянул в столовую — чистая скатерть, задвинутые стулья. Треснув кулаком по дверному косяку, Стефан бросился в лабораторию.

Хоть бы Трогот был там, стучало в голове. Хоть бы его не приплели ко всей этой истории. Хоть бы он был в порядке. Хоть бы, хоть бы, хоть бы…

За плотно прикрытой дверью звучали весёлые голоса. Низко смеялась Кира, Трогот и Ризанетти перекрикивали друг друга.

Стефан рванул на себя дверь и замер на пороге, пытаясь отдышаться.

Трогот, взгромоздившийся на длинный стол, смолк и обернулся к дверям. За спиной у него возмущённо мигали приборы. Чокнутый Буджардини сидел рядом — одной рукой обнимал Трогота за плечи, другой протягивал Кире открытую бутылку, искрящую пузырьками и уже полупустую. Пробка валялась на полу, рядом блестела липкая лужица.

Немая сцена замерла на мгновение. Потом Кира, изящным движением вытянув у Ризанетти из рук бутылку, кивнула на пустой табурет:

— Стефан! Присоединяйся. У нас прорыв, — и отпила из горлышка. Едва пригубила, на самом деле — Стефан отчего-то заметил. Всё ради торжественно-вульгарного жеста. У них был праздник.

Напряжение, растущее в нём весь вечер, взорвалось яростью. Стефан до побелевших костяшек стиснул дверную ручку, лишь бы не броситься к ним, не выхватить бутылку, не разбить о козырёк вытяжки. Горло стиснуло спазмом. Он едва прохрипел:

— Присоединяться?!

Трогот изменился в лице. Спихнув с себя руку Ризанетти, соскочил со стола.

— Что с Тедди?

Криво поставленная бутылка грохнулась на пол.

Они пропустили подъёмник, пока спорили, а стоит ли спускаться к Тедди или придумать что поумнее. Сунулись на следующую платформу — и навстречу им, как чёртик из табакерки, выскочил Казур.

— Не надо туда, — затараторил он, вцепившись Буджардини в рукав. — Не надо, не надо, не надо. Тедди наверху. За ней пришли, я там был, тоже поднялся. Меня выпроводила эта… — он сказал бы грязное слово, если бы Элио, неожиданно, не хлопнул его по губам. Казур отпрянул, широко распахнув глаза, а потом его лицо растянулось в нездоровой ухмылке.

— …Эта прекраснейшая из женщин, я имел в виду, разумеется.

Стефан за плечо развернул Казура к себе.

— Потом о прекрасных женщинах, времени нет, объясни, что случилось.

На мгновение его кольнула мысль: «Бедняга слетал до второго и обратно, а с ним даже не пытаются говорить по-человечески», — но голос совести заглушило гремящее колоколом в висках: «Тедди, Тедди, Тедди».

Наверное, лицо у него сделалось такое зверское, что Казур забыл съязвить.

— Ты позвонил, а через четверть часа за ней пришли от Моссов. Четыре милита! На одну — девушку четыре милита, просто умереть какое опасное задание!

— Что они сказали? Зачем её забрали наверх?

— Арест подозреваемой в покушении на убийство, — Казур криво ухмыльнулся. — Тедди! В покушении! И четыре милита! Я пытался спорить, и один меня толкнул, я клянусь…

— Ожидаемо… — пробормотал Трогот.

Казур развернулся к нему рывком.

— Что ожидаемо, неуважение ко мне ожидаемо?! Ты хочешь сказать…

— Подозрения ожидаемы, — уточнил брат, не меняясь в лице — обманчивое спокойствие, Стефан знал. — Кто-то позвонил на четвёртый ярус сообщить о состоянии Нормана. Лукреция сложила два и два. Разумеется, сразу же послала милитов за Тедди.

— Это если кто-то ей звонил, — Стефан чуть не задохнулся, ухватив простую, но опасную догадку. — Кто-то должен был предупредить Лукрецию сразу же, как только Мосс свалился.

— И что с того? — нахмурилась Кира.

— Да что непонятного?! — Стефан всплеснул руками. Как объяснишь такое посреди коридора — и зачем объяснять настолько очевидное?

— Я понял.

Стефан уставился в серьёзные глаза Буджардини и почему-то сразу поверил: он правда всё понял.

— Так объясни им, и найдите декана Тагнера — он выяснит на раз-два, звонил кто на четвёртый или не звонил, а я… — Стефан махнул рукой к потолку, будто этот жест всё объяснял.

Снова подъёмник полз мучительно медленно. Коридоры путались и свивались кольцами.

Казур в одном был точно прав — выделить четырёх мужчин на охрану Теодоры мог только дурак или чокнутый параноик. К какой бы категории ни относилась Лукреция, среди милитов её яруса разумные люди оказались в большинстве.

Закуток изолятора оказался пуст. Стефан осторожно шагнул через порог, сдерживая дыхание, хотя в груди отчаянно жгло.

Боковое зрение выцепило слева пустой стол и ящики, запертые на ключ. Решётка отделяла маленькую камеру, замызганную и унизительно открытую для любопытных взглядов. Нельзя держать Теодору в таком месте, они не имеют права.

В тишине скрипел по бумаге карандаш. Тедди, закинув ногу на ногу, что-то писала на коленке в блокноте. Подняла взгляд — на секунду в нём мелькнула радость и тут же потухла. Стефан вообразил, как она думает с досадой: «Из всех должен был прийти именно ты?»

— Успел добежать первым, уж извини, — буркнул он.

Тедди молча указала карандашом куда-то ему за спину.

На плечо опустилась чужая рука. Стефан, скосив глаза, увидел серую тунику милита.

— Я вынужден попросить вас уйти, домине.

— Я вынужден отказаться, — огрызнулся Стефан. Рука стиснулась крепко и больно, потянула назад. Он рванулся вперёд, вцепился в решётку. — Я шагу не сделаю, пока не выясню всё, что нужно, ясно вам?

— Боюсь, что мне…

— Что «вам»? Арестуете меня? Я не против, будет повод остаться здесь, по крайней мере!

Милит вздохнул.

— Доминицелла, вы не могли бы попросить своего… знакомого не создавать вам же лишних неприятностей?

— Я помочь ей пришёл! — Стефан с надеждой посмотрел сквозь решётку. Не станет же Тедди просить его уйти?

Она закрыла блокнот, упёрлась локтями в колени, положила подбородок в чашечку из ладоней.

— Стефан, — собственное имя из её уст прошило навылет, — формально, тебе нельзя здесь находиться. Ты мне не родственник, не коллега, не супруг…

— Так я на тебе женюсь, если понадобится!

Пространство раздулось вокруг Стефана пузырём стыда. Вот он — внутри. Вот все остальные — смотрят, как на умалишённого, и ближе, чем на метр, не подойдут.

По крайней мере, милит выпустил его плечо.

— Стефан… — начала Теодора неопределённым тоном — так, будто сомневалась, рассмеяться или послать его к Слепым Малышам.

Стефана странной лёгкостью переполнило осознание: он делает и говорит глупости, да, только это совсем не страшно. Хотя бы потому, что не важно уже.

— Если не хочешь, чтобы мне пришлось это делать, расскажи центуриону Тагнеру про свой визит к домине Мосс. Только ему и подробно. Я добьюсь, чтобы он устроил тебе личный допрос.

Тедди с нервным смешком качнулась вперёд.

— Ну спасибо!

— Не за что. Сарказм неуместен — Тагнера, по крайней мере, не подкупишь.

Милит сзади тронул его за локоть:

— Домине, я не уверен, что вам можно обращаться…

— Не уверен? — Стефан развернулся к нему всем корпусом. — Так уверься! Ступай и поищи, где написано, что я не могу выбирать то правосудие, которому доверяю. И без выписки из Закона не возвращайся.

Сквозь пелену праведного гнева до него донёсся тихий всхлип. Тедди смеялась, зажав рот рукой.

— Извини, — выдавила, поймав растерянный взгляд. — Я совсем не понимаю, что происходит, если честно, — она выпрямилась, смахнула волосы с лица. — Но если с кем и говорить, то с центурионом Тагнером, ты прав.

Следующие сутки Стефан чувствовал себя волокушей, которой шоры надели на глаза, чтобы не взбесилась в людном коридоре. Он не слышал, как к нему обращаются, не помнил, как добирался с яруса на ярус, но страх отступил. В голове было ясно, всё звенело от злого ледяного спокойствия.

Стефан бесконечно ездил на подъёмнике вверх-вниз и делал то, что умел хуже всего на свете — договаривался. Тагнера, впрочем, труднее было найти, чем попросить о помощи. Какой-то общечеловеческий идеализм роднил его с Троготом и прочими «талантливыми» — Стефан заранее знал, что добьётся своего.

— Ситуация неблагоприятная, — заключил Тагнер через два дня после того, как встретился с Тедди, и ещё три пустых разговора со Стефаном спустя.

Они решили пообедать вместе на втором ярусе. Купили излишки в одной из лавочек вдоль главного коридора и уселись за столиком у витрины. Канал спускал серую воду в сторону главной площади. Толпа текла параллельно и куда быстрее — печальные клерки, подтянутые милиты. Стефану все они казались уставшими и нервными.

— Свидетельства против доминицеллы Лигеи слишком очевидные. Чем грозят такие обвинения — вам известно.

— Известно, — буркнул Стефан, глядя сквозь стекло. — Вы тоже считаете, что доказательств достаточно? Правда считаете?

— Я не судья, домине. Думать об этом — не моя работа.

— И вы так уж совсем не думали?

У Тагнера были спокойные глаза. Раздражающе спокойные, будто говорящие: хуже всё равно уже не будет.

— Это важно?

— Разумеется!

— Тогда так: я бы не торопился с приговором. У меня ещё есть вопросы.

— Слава Мастеру, кто-то ещё способен шевелить мозгами! Доминицелла Лигея говорила вам про редемптора, который указал ей дорогу? Она заблудилась, потому что её направили не в ту сторону. Разве этого недостаточно?

Тагнер вдумчиво отпил чию.

— Я говорил с этим редемптором, домине.

Стефан вцепился в край стола.

— И что?

— Ничего. Он должен был сказать: «Сначала налево, потом направо». Забыл упомянуть про второй поворот. Клянётся, что случайно. Не придерёшься. В конце концов, у всех жилых уровней схожая планировка, доминицелла Лигея могла бы и догадаться.

— А могла и не догадаться: место встречи никто не уточнял. Это ни о чём не говорит.

— Вот именно. Ни в вашу пользу, ни в пользу Моссов.

Нестерпимо захотелось перевернуть хлипкий столик, швырнуть табурет в витрину. Хотя бы выругаться. Стефан провёл руками по лицу в бесполезной попытке стереть гнев. Щетина грубой щёткой обожгла ладони — надо бы побриться.

— Ешьте, — посоветовал Тагнер. — Иначе никому не поможете.

Он был прав, и не имело значения, тошнит ли Стефана при мысли о еде.

Тагнер продолжил, предусмотрительно дождавшись, пока Стефан набьёт рот:

— Суд всё решит. Там есть люди, которым можно доверять, но есть и те, на кого может повлиять Лукреция. Вам известно, кто в большинстве. Есть и другие осложняющие обстоятельства, например, репутация доминицеллы Лигеи. Теперь все знают, кто такая P.I.A. Она многих разозлила. И многие рады будут её наказать, независимо от правдоподобности предлога.

Стефан с усилием сглотнул, торопясь вставить вопрос.

— Это всё ясно, я бываю на втором ярусе. Вы можете хоть что-нибудь посоветовать?

Тагнер помолчал, глядя ему в лицо.

— Нужен хороший адвокат. Обвинения сейчас не снимет даже самый лучший, но можно указать на пробелы и отсрочить решение. Это нужно сделать с умом и строго опираясь на Закон. Не иначе.

Надежда трепыхнулась где-то внутри, и Стефан поспешил её прихлопнуть.

— Я искал адвоката. За все эти дни нашёл одного более-менее сносного олуха на все пятьдесят ярусов. Суд послезавтра. Где достать такого умника и так быстро?

Тагнер долил чию Стефану, потом себе. Отставил пустой кувшин. Посмотрел Стефану в лицо, будто выжидая, не начнёт ли у того дёргаться глаз. Ещё немного — и дождался бы, наверное.

— Я знаю неглупого человека. Наследник пятьдесят четвёртого, примерно ваш ровесник.

— Такой молодой?

— Вам нужен старик или умник?

— Хотите сказать, не в моём положении привередничать? — хмыкнул Стефан.

— Хочу сказать: это единственный человек, за чью компетенцию я могу поручиться. А у молодости есть свои преимущества. Например, он встретится с вами, как только скажете.

Эстиниан Зарус умел производить приятное впечатление. Не велик труд с таким-то лицом: он был очень красив, просто сказочно.

В том уголке мозга, куда стекались самые пакостные мысли, мелькнула картина: Зарус выигрывает суд, Теодора влюблёнными глазами смотрит на спасителя, а он наклоняется к своей подзащитной и…

Стефан тряхнул головой. Ну как можно быть таким дураком?

Зарус как поднялся из-за стола ему навстречу, так и стоял, глядя беспокойными глазами.

— Домине? Всё в порядке?

— Очевидно, нет, раз я к вам обратился, — сказал Стефан быстрее, чем успел подумать.

Зарус заулыбался, будто услышал милейшую шутку.

— Верно, простите. Присядем?

Сидеть здесь было удобнее, чем стоять. Слишком много мебели, как на его собственном ярусе — слишком много печатных страниц. Даже искусственное дерево — тупая мёртвая пластмасса — диктовало свои правила. Что уж говорить о тысячах и миллионах опасно-разумных слов? Будь Стефан кем-нибудь вроде Ризанетти, он бы все свои ошибки объяснял только влиянием чужих мыслей, густо заполнивших пространство вокруг.

Эстиниан слушал, не спуская глаз с его лица. На важных моментах — то есть если Стефан начинал горячиться и вставлять резкие словечки — мелко кивал и угукал. «Как отсталая птица, — подумал Стефан. — Как бы он не начал меня утешать из любезности».

— Можно что-то сделать или нет — говорите без обиняков, или я уйду сию минуту. Я не дурак.

— Как скажете, — Эстиниан улыбнулся чуть растерянно, и Стефана кольнула совесть. Нельзя быть таким резким. Он пришёл за помощью. — Тогда позвольте высказать одну мысль. Она вам не понравится как советнику.

— Я похож на человека, которому в этом деле хоть что-нибудь нравится?

«О Мастер, — мысленно взмолился Стефан, — если ты существуешь, заставь меня закрыть рот».

Зарус вежливо засмеялся.

— Совсем нет, если честно. Мысль вот в чём. Суд, увы, не всегда стремится к справедливости.

— Это мне известно.

— Увы. У людей, которые там работают, очень много проблем, и нельзя их винить, тем более явного злоупотребления я не припомню — хотя мой опыт, конечно, не так велик. Но если подозреваемый всего один, а улики достаточно явные, никто не станет осложнять ситуацию, рассматривая альтернативные версии. Это невыгодно, нерационально. Время сложное, всегда найдутся дела поважнее.

Зарус думал, что открывает ему Перфекциум, не иначе. Стефан хмыкнул.

— Вы хотите сказать, у нас нет вариантов?

— Вариант всего один, и он вам не понравится, — спохватившись, Зарус улыбнулся: — Ещё сильнее, чем всё остальное.

— Так озвучьте.

— Чтобы оттянуть решение и выиграть шансы, нужно перевести стрелки. Составить новую версию. Иными словами, найти другого подозреваемого.

— Ещё более иными словами: правдоподобно кого-нибудь подставить?

Эстиниан обиделся.

— Домине, вы сами спросили меня, что можно сделать, и я предлагаю последний и единственный способ только потому, что вижу: у вас положение отчаянное. Разве мне самому безопасно говорить такие…

— Ладно-ладно-ладно, — Стефан сжал руками голову, борясь с ноющей болью в висках. — Я не подумал. Извините.

— Ничего страшного, — Эстиниан выпрямился, мгновенно меняя тон с оскорблённого на сочувствующий. — Я понимаю, вы сейчас не можете быть спокойны и…

— Раз понимаете, можно к делу?

— Конечно, можно. Вам придётся хорошо подумать. Если вы искренне уверены, что Теодора Лигея не покушалась на Мосса, наверняка у вас есть свои подозрения. И какие-никакие аргументы. Поделитесь, а я постараюсь представить их перед судом как можно более значимыми.

Стефан не сдержал нервного смешка.

— Хорошо, — пробормотал он. — Отлично.

— Чудно, — в тон ему согласился Зарус. — Так кто, по-вашему, может быть виновен?

— Лукреция Мосс.

У Заруса вытянулось лицо. Он оглянулся через плечо, будто ждал, что призрак Лукреции вырастет там, стоит помянуть её хоть раз.

— Вы же понимаете, что озвучивать такую версию нашим целям не на пользу?

— Разве что если наша цель — самоубийство, — кивнул Стефан.

— Подумайте хорошо. Это может быть кто угодно, оказавшийся рядом в тот день. Дайте мне любое имя и несколько фактов, а я позабочусь, чтобы суд не смог их разом отбросить. Ну, одно имя?

Решение не зрело, не оформлялось. Встало вдруг перед Стефаном от и до: будто он на ощупь искал выход из тёмной комнаты, а кто-то щёлкнул выключателем — и вот она, оказывается, дверь.

— Стефан Дильгос, — сказал он.

Эстиниан замер, приподняв брови. Его руки застыли в воздухе, не окончив изящного жеста.

Ради такой реакции делать глупости почти приятно, подумал Стефан.

Эстиниан вздохнул, будто собрался что-то ответить. Передумал. Помолчал, сложив руки на столе. Потом выдавил:

— Вы не шутите, да?

— Не шучу. Я в тот день натворил достаточно подозрительных вещей, чтобы составить красивую версию.

— Вы понимаете, чем это вам грозит?

— Тем же, чем и любому человеку, чьё имя я мог бы назвать. Или я не прав?

Эстиниан дёрнул плечами. Провёл рукой по волосам. Осторожно заглянул Стефану в лицо:

— Вам придётся хуже, чем любому другому подозреваемому. Как раз потому, что вы вели себя подозрительно.

— Вы ведь точно знаете, что я невиновен. Вы адвокат. Так оправдайте меня.

Эстиниан качнул головой.

— Боюсь, вы не представляете всех последствий.

— Представляю прекрасно.

— Кто она вам?

Стефан открыл рот — и споткнулся. Панцирь упрямства — «я не стану отвечать на твои дурацкие вопросы» — дал трещину.

— Теодора Лигея, — уточнил Эстиниан. — Насколько вы близки? Это правда стоит жертв?

«Стоит ли?» — повторил Стефан мысленно с каким-то злым удивлением. «Стоит», «не стоит» — какие странные категории, когда речь идёт о человеческой жизни.

Тедди казнят — что останется?

— Я вам отвечу, — проговорил Стефан медленно, — если расскажете, чем вы помогли центуриону Тагнеру. Почему он так в вас уверен?

Эстиниан опустил взгляд.

— Есть вещи, которые должны оставаться между мной и клиентом, домине.

— Здесь то же самое.

— Не совсем, если честно.

— Совсем, — отрезал Стефан. — Если вы хотите ещё четырежды спросить, уверен ли я, то — да, уверен. Можно к делу?

Мастер досадливо морщится, глядя в исписанные страницы.

Стефан знал, что в лаборатории никого не застанет. Кире понадобилось в Императорскую канцелярию — оформить какие-то бумажки. Трогот вызвался её проводить.

Удивительно было думать, что кто-то занят теми же делами, что и всегда. Стефан сначала разозлился. Потом выдохнул. Банальная мысль: один вопрос жизни и смерти не может перевесить тысячи повседневных забот.

«Есть самый простой и очевидный способ подставиться», — сказал Эстиниан, исчерпав все разумные доводы.

«И он мне снова не понравится?»

«Точно. Если я выясню, чем отравили Мосса, сможете достать яд?»

Трогот никогда не прятал от брата свои ключи. Стефан впервые в жизни этим воспользовался.

Он вошёл в пахнущую хлоркой тишину. Дверь не скрипнула, щеколда опустилась, оградив безопасное одиночество. Мёртвые приборы, чистые столы — всё слишком пустое в бессмысленном белом свете. Где-то в углу, невидимом из-за вытяжного шкафа, завозились крысы — услышали человека, наверное.

Стефан окинул взглядом закрытый шкаф. Разложил на ладони связку, нашёл штук десять похожих маленьких ключиков. Не так уж долго перебрать их по одному.

— Во-от она какая, смотри!

Стефан вздрогнул, выронил ключи, поймал в воздухе, зажав между ладонями. Замер в дурацкой позе. Затаил дыхание. Сердце бешено лупило о рёбра.

— Нет у них имён. Это же лабораторные животные. Что за извращение — давать имя тому, кого пустишь в расход?

Стефан, оправившись, узнал голос чокнутого Буджардини. Так громко и свободно он звучал редко. На памяти Стефана — только с Троготом.

«Он говорит по телефону?» — логичная мысль, если бы телефон не висел на стене у Стефана за плечом.

«Тогда с крысами общается, что ли?»

Стефан выглянул из-за вытяжного шкафа. Увидел спину Ризанетти в клетчатой рубашке — отдёрнулся. Выглянул снова, медленнее и осторожнее.

— Она раньше была повеселее. Или позлее. В руки не давалась, а теперь вот, смотри, — Буджардини запустил руку в отдельный прозрачный ящик, где скучала единственная белая крыска, отсаженная почему-то от сородичей. Пойманная поперёк туловища, она даже не попыталась вывернуться. — Видишь? — Элио протянул её совершенно пустому углу. — У Трогота получилось отправить её сквозь Провал без моей помощи. А там уже я ловил и возвращал. Она после перемещения такая. Трогот расстроится, когда это увидит.

«Так вот о чём говорил Маттео», — подумал Стефан. Чем непринуждённее вёл себя Буджардини, тем более жутко становилось за ним наблюдать. «Или он нарочно кривляется? — тут же взбунтовался здравый смысл. — Может, услышал, как я пришёл без спросу, и решил пошутить. Или поиздеваться — как угодно. Не похоже на него, но кто знает, на что чокнутый Буджардини вообще похож».

Развернув плечи, Стефан сделал широкий шаг из укрытия.

— Добрый вечер.

Ризанетти вздрогнул. Отшатнулся, врезался боком в стол, на котором стояли клетки. И выпустил крысу.

Белая тушка шмякнулась на пол и заметалась у них под ногами.

— Лови! — вскрикнул Элио. Бросился на четвереньки — промахнулся, разумеется. Крыса нырнула под шкаф.

Стефан толкнул шкаф плечом — любое порядочное животное испугалось бы и выскочило. Крыса оказалась непорядочной.

Буджардини, растянувшись на животе, сообщил:

— Её там нет.

Они обползали всю лабораторию, заглянули в каждую щель. Крыса будто испарилась.

— Может, зашуршит? — предположил Стефан. Они замерли, прислушиваясь, но остальные крысы возились громче прежнего — то ли перепугались, то ли нарочно прикрывали беглянку.

— Убежала, — вздохнул Ризанетти. Привалился спиной к стене и вытянул ноги. — А вот мы теперь от Трогота не убежим.

— Куда она может отсюда деться? — Стефан встал, для вида отряхивая колени: пыли на полу не было.

— Не знаю. Может, просекла фишку?

Стефан тупо уставился в расстроенное лицо Буджардини.

— Чего?

— Ну, в смысле… — он поморщился, подбирая слова. — В смысле, поняла, как перемещаться. У животного не хватит силы мысли, конечно…

— У животного — мысли?

— Не знаю, понятия не имею. Одним словом, если она и умеет думать, то с недостаточной силой. А вот на наших мыслях может прокатиться и, наверное, поняла, как это делать. Крысы же быстро учатся?

«Ты вляпался, — вопила самая здоровая часть Стефанова рассудка. — У него обострение, он бредит, и ты, может быть, единственный человек на весь сектор, оказавшийся рядом. Нужно отвести его в гостевую спальню, чтобы отдохнул и не начал буянить».

К рассудку Стефан привык прислушиваться, но мешало крошечное настырное сомнение. Мысль без всякого подкрепления логикой: «Это не похоже на бред. Он знает, о чём говорит».

— Если ты сейчас думаешь, как бы сдать меня Маттео, я провалюсь сию минуту, и неизвестно, когда захочу возвращаться. Может, вообще не вернусь. Троготу без меня будет труднее заканчивать работу, чем без крысы.

Он хмурился, как обиженный ребёнок. Всерьёз угрожал или нет — Стефан не мог угадать, но хмыкнул на всякий случай:

— А если я спрошу, как ты оказался в запертой комнате, скажешь, что только вернулся из Перфекциума?

— А ты не веришь? — беззлобно удивился Буджардини.

Стефан потупился. Он мог ответить «да» или «нет», и любой ответ был бы правдой только наполовину.

Он хотел бы думать, что этот человек, способный исчезать и появляться, — ловкий фокусник или хотя бы гипнотизёр. Но ведь Трогот заставлял его сотню раз проделывать трюк, обмотавшись проводами. На приборы гипноз не действует.

Впрочем, остались и вопросы, не связанные с Провалами.

— С кем ты разговаривал?

— С кем надо, — ощетинился Ризанетти. — Уж не сам с собой.

— Откуда мне знать?

— А что тебе за дело?

— Есть вещи, в которых поверят не тебе, а мне, и таких вещей, к слову, большинство.

Ризанетти подтянул колени к груди и упёрся в них подбородком, сердито глядя перед собой.

— Ладно, — вздохнул Стефан, с раздражением ощущая, что теряет время. — Ты можешь уйти, как грозился, и бросить Трогота, и тогда я не буду сдерживаться и с радостью скажу тебе ещё что-нибудь. Или мы можем договориться.

Ризанетти вскинул вопросительный взгляд.

— Я молчу о крысином побеге и о том, как ты говоришь со стенами. А ты молчишь о том, что я здесь был и кое-что взял. Идёт?

Рукопожатие Ризанетти оказалось неприятно-слабым, а взгляд почему-то сделался злым.

Мастер выдирает страницу из тетради.

***

Когда-то они с братом были одним целым. Первые часы или, возможно, дни в утробе матери. Потом нескольким клеткам из общей бесформенной массы наскучило плыть по течению. Они отделились, решив, что пора жить своим умом, иначе можно и пропустить что-нибудь интересное. Так появился Трогот. Оставшаяся часть стала Стефаном.

И никто из них никогда не верил в глупости вроде общих снов на двоих или общей боли, но всё же Трогот знал: тревога за брата всегда сбывается. У Стефана на лице написано, когда он замышляет неладное, и уж кто-кто, а Трогот умеет читать. Научился бы ещё хоть на третьем десятке жизни не надеяться, что всё обойдётся. Стефан — самый упрямый в мире человек (упрямее Трогота, а это уже говорит о многом), проще остановить подъёмник на ходу, чем его.

Всё случилось как обычно. Дел было слишком много, и все — первой важности. Трогот не заставил себя вовремя отвлечься. Прозевал.

— Ты понимаешь, что сделал?! — Трогот не помнил, когда в последний раз так кричал на кого-нибудь. Возможно, никогда.

Элио повис у него на руке, чуть не на пол сел, и только поэтому Зарус успел отскочить. Трогот бы ударил его по лицу, точно ударил бы. Злость плескалась внутри, жгучая, как кислота. Казалось, расплавит лёгкие, если не дать ей выхода.

— Прекрасно понимаю, домине, и что вы чувствуете, тоже понимаю, — затараторил Зарус, притиснувшись к стене. — Но это не моё решение, правда, — он выдернул лист из папки с бумагами. — Вот, взгляните.

Трогот тупо уставился на бумажку, повисшую у него перед носом. Секунду спустя узнал почерк Стефана.

— Я подумал, вы не будете в восторге, поэтому попросил вашего брата написать, что он добровольно и по собственной инициативе свидетельствует против самого себя.

Трогот медленно опустил плечи, и Зарус, оправившись, натянул вежливую улыбочку:

— Вы слишком тревожитесь. Это опасно, да, но если домине Дильгос невиновен, — он дёрнул бровями, будто говоря: «А мы-то знаем, что так и есть», — то его должны оправдать.

— Они и Тедди должны были оправдать, — вполголоса заметила Кира у Трогота за плечом.

Зарус задержал взгляд на её лице.

— Мне жаль, что пришлось вас огорчить, доминицелла. Мир не совсем справедлив, вы правы, и именно поэтому желание домине Дильгоса в данном случае стояло выше Закона.

— Записать бы ваши слова на диктофон и включать каждому, кто захочет воспользоваться вашими услугами, — процедил Трогот и, крутанувшись через плечо, зашагал прочь. Лишь бы не видеть, как красивое лицо Заруса вытягивается в выражении оскорблённой, но всепонимающей невинности.

Нельзя было срываться. На него смотрели Кира и Ризанетти. Трогот запретил себе хмуриться и озвучивать страхи. Сдержанный яд сочился по каплям и время от времени плескался через край.

— Может, домине Зарус прав, и мы рано боимся? — Кира, подперев висок двумя пальцами, смотрела куда-то сквозь стену.

Трогот, придвинув к шкафу табурет, перебирал реактивы. Стефан в спешке многое смешал и бросил как попало. Может, ещё и что лишнее захватил на всякий случай.

«Да пусть бы хоть всё забрал, только бы не вредил себе».

Руки занять было нетрудно, а вот в голову слишком многое помещалось разом.

Кира, не дождавшись реакции, легонько пнула его по колену — из-под края юбки показалась костлявая лодыжка.

— Слышишь? Я серьёзно. Зачем Зарусу подставлять своего клиента, если он не рассчитывает вывести дело в его пользу? Это невыгодно.

— Думаю, Стефан не оставил ему выбора.

— Он адвокат, Дильгос. Наверняка за свою жизнь и не таких успел переупрямить.

— Зарус выпустился из Института через три года после нас с тобой. Посчитай, сколько лет он работает.

— Достаточно, чтобы научиться взвешивать риски и выгоду. Оставь свой снобизм! Он выглядит, как умный человек.

Трогот развернулся на табурете.

— Золото, он не выглядит, как умный человек, он умеет красиво болтать, только и всего. Я думал, ты-то на такое не поведёшься.

Кира выпрямилась, вскинув подбородок:

— А я думала, ты не имеешь привычки завидовать.

Он бы ответил ей колкостью, за которую потом долго бы себя не простил. Элио влез, как обычно, отводя удар на себя.

— Разве в Зарусе дело? — он говорил очень тихо, но Трогот привык ловить невесомый голос даже сквозь шум горячих споров. Элио говорил правильные вещи. Настолько правильные, будто вытягивал у Трогота из головы сокровенные мысли — те, что уже чувствуешь, но ещё не можешь произнести — и превращал в слова. Слова выходили корявенькие, хромые на все шесть лап. Дальше была работа Дильгоса: поймать, отточить, отутюжить и повторить громко вслух.

Сейчас не хотелось слушать. Трогот прищурился и вместо ответа полоснул:

— А почему у тебя лицо, как на похоронах?

Элио вскинул голову. Между бровей у него легли болезненные складки. Трогота кольнула совесть — но куда нестерпимее жгло раздражение, восстающее против каждой знакомой черты.

Как можно быть таким нелепым?

— Хватит делать вид, будто все беды мира — твоя личная печаль. Всё равно уйдёшь, как только станет совсем плохо, и дела тебе ни до кого не будет. Так что избавь меня хотя бы сегодня от своего уныния, будь добр.

Ризанетти нахмурился, закусив губу. Кивнул со сдержанной злостью:

— Ладно.

Будто свет моргнул или время пропустило кадр. Элио был рядом, в полуметре, живой, тихий, но ощущением присутствия заполняющий всю комнату. Элио исчез.

Захотелось потрогать плитку на полу, там, где он сидел, — проверить, осталось ли тепло. Трогот сдержался.

— Поздравляю, — обронила Кира.

Трогот, зажмурившись, потёр виски.

— Не строй из себя страдальца, Дильгос. Мы сами виноваты. Нужно думать, что делать. Может, Элио сказал бы что-нибудь умное, если бы ты его не спугнул.

Трогот попытался прожечь её взглядом — даже не обернулась. Притворно-невозмутимая, рассматривала свои ногти.

— Как мне повезло с вечно правыми друзьями, — Трогот покачался взад-вперёд на табурете. — Элио сказал, дело не в Зарусе. Тебе поэтому так нравится его мысль?

— Ещё одно остроумное высказывание про Заруса — и я тоже уйду. Будешь думать один.

Она не шутила. Трогот знал этот подчёркнуто-спокойный тон.

— Почему всем можно психовать, кроме меня?

— Потому что ты главный. Логично?

Трогот заставил себя медленно выдохнуть.

— Логично. Я должен извиниться?.. — это не должно было прозвучать вопросительно, но Кира поняла и дёрнула плечом, мол, оставь. — Отлично, спасибо. А теперь вместе подумаем, что имел в виду Элио. Да, лучше бы я его выслушал, я скажу это сам, потому что хватит с тебя на сегодня меня ругать.

Она дёрнула уголком губ. Без веселья, но одобрительно.

Дильгос уставился в стену, подперев голову ладонью. Элио было всё равно, умён Зарус или не слишком. Элио вообще не интересовал Зарус. В этой истории хватало других важных для него людей. По одну сторону — Тедди и Стефан, по другую — Лукреция.

Догадка блеснула где-то совсем рядом.

Лукреция, вот в ком дело. Удивительно, как хорошо её знал Элио. Говорил с доминой Мосс всего раз за последние несколько лет, а по-прежнему мог угадать ход её мыслей.

— Лукреция знает, что Стефан подозревает её.

— Наверняка, — согласилась Кира.

— И она по-прежнему может повлиять на суд, чтобы добиться того решения, которое будет ей выгоднее.

— Мне изначально казалось слегка преувеличенным…

— Может, — повторил Трогот с нажимом. — Нет никакого преувеличения. Мир не так идеален — не нужно быть сверхчеловеком, чтобы обойти Закон.

Кира пожала плечами и уставилась куда-то вверх, не удосужившись ответить.

Трогот продолжил:

— Естественно, Лукреция не хочет, чтобы оправдали обоих подозреваемых — тогда её риски увеличатся. Значит, варианта два: Стефан или Тедди. Кого-то казнят, — он усилием воли отключил воображение. Это логическая задача. В условиях — несколько фигур с именами и никаких живых лиц.

— Кого именно — ей не так уж важно, — заметила Кира. — Всё равно покушение на мужа не удалось.

— Чуть полезнее было бы всё же избавиться от Тедди. Но тогда остаётся Стефан. И если с Тедди что-то случится, он будет кричать о своих подозрениях на каждом углу.

— И ничего не докажет.

— Не докажет, но кому надо — те услышат. Особенно сам Норман Мосс. Он-то сумеет сложить два и два.

Кира помолчала, теребя тонкую серёжку.

— А если останется Тедди, разве она не сделает то же самое? Даже хуже — она обвинит Лукрецию письменно, а в слова P.I.A. верят очень многие.

— Тедди не станет писать, пока не соберёт доказательства. А доказательств Лукреция не оставит.

— Так уж и станет Тедди заботиться о справедливости, — покачала головой Кира.

— Это дело принципа. Ты ведь её знаешь.

— Я знаю её сейчас, а то будет после смерти Стефана.

Как Трогот ни старался, в голосе проскользнул злой страх:

— Тедди тревожится о Стефане совсем не так, как он о ней.

— Много ты понимаешь, — усмехнулась Кира. — А впрочем, неважно. Главное — мы знаем, что, как бы Зарус ни старался, оправдают только одного, и у Стефана шансов выбраться меньше, если Лукреция будет следовать той же логике, что и мы, а она, вероятно, будет. Что из этого следует?

— Хороший вопрос, — протянул Трогот. Хотелось лечь лбом на руки и уснуть хоть на пару часов. — Ну и ирония, — вырвалось у него.

— В смысле? — нахмурилась Кира.

«Она тоже устала, — подумал Трогот. — Только не позволяет себе срываться, даже когда я довожу её окончательно». Захотелось поблагодарить или извиниться. Трогот отмёл этот приступ сентиментальности — потом, когда всё снова будет хорошо, он найдёт подходящие слова. Сейчас это будет нелепо, если не пошло, и Кира его не услышит.

— Я был уверен, мы занимаемся чем-то очень важным. Самым важным, может быть. А теперь, когда нужно решать настоящие проблемы…

— Настоящие? Что это за слово — «настоящие»?

— Ты меня поняла, — отмахнулся Трогот.

— Нет, не поняла.

— Настоящие — значит не про будущее, не про другой мир, а те, которые нужно решить здесь и сейчас, иначе поздно будет. Так вот, всё, чем мы занимались, совершенно не поможет в решении этих… — он споткнулся. Договорил по инерции: — Проблем.

Если бы Элио был здесь, он бы подавился воздухом от восторга, услышав эту идею.

— Скажи уже, — вздохнула Кира.

— Я подумал: а может, и поможет.

— Спрячем Стефана в Перфекциуме? — мрачно пошутила она. И тоже замерла. Они встретились взглядами. На лице Киры Трогот прочёл опасливый вопрос. Кивнул. Она улыбнулась остро, с азартом, пробирающим до позвоночника. — А почему бы и нет?

— Это крайняя мера, разумеется, если станет ясно, что дело плохо, но подготовиться нужно заранее, правда? — Трогот вскочил с места. Ему вдруг стало очень легко: решение снова укладывалось в привычную схему «цель-задачи-метод». — Наш крысёныш жив-здоров, значит, шансы… — он осёкся, остановившись перед пустой клеткой. — Кира, у нас тут побег.

— Не просто жив-здоров, а живее всех живых, судя по всему, — Кира пристроилась рядом, сложив руки на груди. — Забавно, если он научился ходить сквозь стены. Чуть менее забавно — если сдох через полчаса после побега. Наверное, стоит отправить ещё одного, чтобы понаблюдать.

— Потеряем время, — возразил Трогот. — А в итоге только выясним, как долго выживают крысы после подобного стресса. Крысы — не люди. Мы уже поняли, что перемещение не грозит смертельной опасностью само по себе, нужно двигаться дальше.

— Последствия могут быть отсроченными.

— Тогда мы всё равно не успеем их выяснить раньше, чем Стефана осудят. Что лучше — риск смерти или смерть наверняка?

— Философ, — хмыкнула Кира.

Трогот знал, что она согласится.

Элио не умел долго злиться, и всё-таки не возвращался. Увлёкся, наверное, и позабыл о ссоре, о Стефане, о Тедди и Лукреции. Трогот чувствовал мрачное удовлетворение: как он сказал, так и вышло. Кто прав, тот не виноват. Когда снова увидит Элио, он ни слова об этом не скажет, конечно, но и просить прощения не станет.

— Н-да, а всё-таки помощь бы не помешала, — протянула Кира будто в ответ на мысли Трогота. Про себя он с ней согласился, пускай и не без досады. А вслух сказал:

— Справлялись же мы вдвоём когда-то.

— Страшно вспомнить, — усмехнулась Кира и протянула ему полоску чёрной ткани. — Завязывай и не подглядывай.

Трогот снял очки и спрятал в карман.

— С физикой не сжульничаешь.

Это был один из законов, обнаруженных умозрительно в самом начале бесед с Элио. Трогот тогда ещё и не надеялся, что уговорит его перемещаться через Провалы под наблюдением.

«Это как в теории материализации: думаешь, где хочешь оказаться, моргаешь — и оп, ты уже там», — объяснял Ризанетти, размахивая руками. Взбудораженный обществом после долгих дней взаперти, он и правда выглядел слегка чокнутым. Впрочем, если верить Кире, Трогот сам в тот момент смахивал на маньяка.

«А в первый раз куда ты хотел попасть?»

Ризанетти нахмурился, припоминая.

«Никуда. В первый раз случайно вышло: споткнулся в темноте. Глупость».

«Не вяжется, — заметила Кира. — Если ты не думал о конкретном месте, теория материализации тут ни при чём».

«Или очень даже при чём», — пробормотал Трогот, глядя перед собой. Мысль крутилась где-то совсем рядом. Ему потребовалась всего-то одна бессонная ночь, чтобы поймать и записать её.

«Всё выходит логично, — объяснял он на следующий день, черкая мелом по зелёной доске. Кира смотрела исподлобья, кивала или просила повторить. У Элио были глаза, как у настороженного кота. — Провал — это аномалия пространства. Слабое место. Слабое потому, что ты можешь оказаться и тут, и там, зависит от того, о чём ты думаешь. Если возвести теорию материализации в абсолют, можно сказать: реально то, во что веришь, — на доске появился палочный человечек. — Это Элио, — объявил Трогот. — Элио сейчас с нами, потому что верит, что он стоит здесь, на этом самом месте в этой самой комнате. Если поверит, что должен быть в Перфекциуме — окажется в Перфекциуме, в той конкретной точке, которую себе вообразит».

Протянув от человечка вниз две стрелки, Трогот торопливо подписал их: «Прфкцм» и «Пктрм».

«То есть возможен осознанный выбор между двумя реальностями. Именно в точке Провала. Это ясно?»

Кира, подумав, кивнула: «Допустим».

«Но в первый раз всё вышло иначе. Почему? Потому что было темно, — широкой стороной мела Трогот замазал доску у человечка над головой, изображая темноту. — Если бы Элио упал при свете, он бы точно знал, куда падает, и растянулся бы на полу. Это тоже выбор, только неосознанный. Элио выбрал бы единственный известный ему вариант, — Трогот обвёл «Пктрм» в кружок, — не подозревая о втором, — подчеркнул «Прфкцм». — А что чувствует человек, когда бредёт в темноте и спотыкается?»

Кира прыснула в ладонь.

«Панику, гнев, наплыв травмирующих детских воспоминаний и иррациональных страхов…»

«Так, — Трогот прищурился в её сторону, — не сбивай меня, золото. Человек в темноте дезориентирован. Это понятно, я думаю? И если он спотыкается, то есть натыкается на неожиданное препятствие, то в этот момент теряется совершенно. На какую-то секунду Элио, — он ткнул мелом в голову нарисованному человечку, — не знал, где окажется. А значит, с точки зрения теории материализации, мог оказаться где угодно, — добавил пунктиром раздвоенную стрелку. — Дальше шансы один к одному. Либо Пиктаринтум, либо Перфекциум. Элио повезло — он переместился. Мог и не переместиться».

Трогот чувствовал себя гением минут десять — пока не пришли новые вопросы. Можно ли перемещать предметы? Можно, наверное, если Элио исчезает и появляется в одежде. Любые ли предметы? А животных? Могут животные провалиться сами или для этого нужно обладать человеческим мышлением? Может, и не все люди способны переходить между мирами, потому что для этого нужна особая сила мыслей?

Строго говоря, на последний вопрос они до сих пор не ответили. Для этого пришлось бы перебрать всех жителей Пиктаринтума в поисках хотя бы одного неспособного к перемещению. Начинать приходилось с себя, и это было неприятно вдвойне. Оказаться тем самым «неспособным» — всего лишь обидно. Потерять шанс на спасение Стефана — страшно.

— Я скажу ещё раз, чтобы точно знать, что мы правильно друг друга поняли, — Кира затянула повязку на затылке и поморщилась, случайно захватив волосы. — Крыса не может провалиться самостоятельно даже при полной дезориентации, но человек может переместить её усилием мысли. Возможно, не любой человек, а только Элио, потому что в нашем случае только он мог представить, где должна оказаться крыса.

— Вот и выясним, как справляться без Элио, — Трогот в третий раз распутал узел: слишком узкая лента собиралась складками, темнота под повязкой выходила с просветами — ненадёжной, недостаточной.

— Что ты там? — Кира сдвинула ленту на лоб, чтобы взглянуть на него, и вздохнула: — Давай помогу.

Не время было спорить гордости ради. Трогот присел на табурет. Ткань ровно и плотно легла на глаза, по щекам и волосам скользнули прохладные лёгкие руки. Самые ловкие руки на свете, одинаково искусно способные отпрепарировать тончайший нерв и спаять провода.

— Так вот, — продолжила Кира, — сегодня каждый из нас «перемещает крысу» и одновременно сам выступает в роли крысы, верно?

— Практически. Мы очень примерно представляем, где окажемся, поэтому ты постарайся поверить, что меня здесь нет, а я — что здесь нет тебя. А если мы не здесь, то в Перфекциуме. Один вариант из двух. Понятно?

— Ага, — Кира отступила от него на шаг. — Я всё, вставай.

Он поднялся, ощущая странную неустойчивость.

— Готова?

— Готова.

Трогот пару раз крутанулся на месте, остановился, покачнувшись. Совсем рядом послышался низкий смех.

— В чём дело? — прозвучало резковато. Кира не обиделась.

— Просто представила, как мы выглядим со стороны.

— Сосредоточься, пожалуйста. Сделай вид, что тебя нет.

Суеверный страх царапнул внутри. Трогот отогнал его. Они с Кирой давно условились: пока вместе — всё ради цели. Кто хочет беречь себя, тот уходит. Никаких обязательств, только здравый смысл и немного фанатизма.

Скрипнул табурет — видимо, Кира споткнулась. Трогот сдержался, чтобы не цыкнуть досадливо.

Нужно сосредоточиться. Её нет. Была, а теперь нет. Она не здесь. Её нет, он один, один, один…

Трогот сделал для верности ещё оборот вокруг своей оси. Очертания предметов, застывшие перед внутренним взором, смазались окончательно.

Лаборатория, которую он знал как свои пять пальцев, рассеивалась в пространстве.

Он не знает, где находится, но, где бы ни был сам, главное — Кира не в лаборатории. В лаборатории Киры нет.

Закружилась голова, пол будто качнулся под ногами. «Вот оно!» — чуть не вскрикнул Трогот — и больно ударился плечом о край стола. Сполз на пол, попытался сдёрнуть повязку — прочный узел едва позволил оттянуть её на лоб. Кафель он узнал на ощупь секундой раньше. Зрение рассеяло последние надежды.

— А я уж подумал, получилось, — усмехнулся Трогот, поднимаясь на ноги. — Ну Творца ради, Элио столько раз здесь исчезал и появлялся! Может, мы что-то не то… — он осёкся. Тишина ударила по ушам, крысы и те притихли.

— Кира? — Трогот, вытянув шею, заозирался по сторонам. Вскочил на ноги, обошёл стол, заглянул зачем-то за вытяжной шкаф. Метнулся к двери — щеколда была опущена, никто не выходил. Да и зачем бы?

Его начинало трясти.

Получилось. У Киры получилось.

Она там одна.

Непослушными руками Трогот спустил повязку на глаза, расправил, как смог. Крутанулся вокруг своей оси и замер.

Кира переместилась с его помощью, а как догнать её в одиночку?

Мир, который Трогот звал микроскопическим, сомкнулся тоннами мрамора вокруг него. Можно сколько угодно бросаться на стены, пытаясь пробить их головой. Он один среди ячеек, плотно забитых людьми, глупый взбесившийся человечек.

— Элио! — позвал Трогот, весь воздух из лёгких выпуская на крик. Сам испугался своего голоса.

Кричать нет смысла, вспомнил он. Голос только сотрясает воздух. А вот мысли колеблют пространство.

Постарался сосредоточиться на образе Ризанетти. Представил его с головы до ног, общим впечатлением и в деталях.

«Элио! Ты вечно знаешь всё, что со мной происходит, и не всегда меня это радует, но сейчас — самое время. Посмотри сюда, подумай обо мне, или как ты это делаешь. Я потом извинюсь, когда это будет не ради твоей помощи, а пока просто вернись. Пожалуйста. Я один не найду Киру, а если с ней что-то случится…»

Трогот сжал кулаки. Медленно вздохнул, выравнивая дыхание. Прислушался к тишине и, самого себя стыдясь, тихо позвал ещё раз:

— Элио?

Крыса свистнула за вытяжным шкафом, зашуршали опилки в клетке. Вот и всё. Не нужно быть дураком — Элио не придёт.

Надежда, не желая отпускать Трогота, сменила лицо. Если он надеялся силой мысли докричаться до Ризанетти, почему бы не сосредоточиться на Кире? Неважно, где она, нужно просто оказаться рядом с ней.

Трогот крепко зажмурился. Растворил лабораторию в темноте под веками и среди чёрной пустоты вообразил Киру. Сначала вытянутый силуэт, острые углы локтей и коленей, потом — вздёрнутый подбородок, мягкие завитки волос на висках. «Трогот!» — она протянула руку — манжета скользнула к локтю, открывая запястье в голубых венках. Трогот знал, что пальцы у неё сухие и прохладные. Сосредоточившись на этом ощущении, потянулся вперёд, бездумно сделал шаг — и пол ушёл из-под ног. Его крутануло через голову, исчезли верх и низ. Он стал огромным, как целая Вселенная, и одновременно крошечным, как микроб, а потом вернулся в обычные свои размеры. Гравитация дёрнула за ноги и впечатала пятками в рыхлую поверхность.

Трогот покачнулся, раскинул руки, чтобы не упасть на четвереньки. Кто-то с размаху влетел в него, обхватил поперёк туловища. Всхлипнул невнятно и прижался мокрой щекой — так не похоже на Киру, а всё-таки он узнал её быстрее, чем испугался.

Трогота мутило. Он глотнул холодный, обжигающий лёгкие воздух, быстро прижал к себе Киру и, перехватив за плечи, отстранился. Она содрала с него повязку.

— Ай, брови!.. — успел охнуть Трогот.

Белый свет полоснул по лицу, отозвался взрывами в голове. Трогот зажмурился. Отчаянно заморгал, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь среди яркого и белого. На глазах выступили слёзы, и даже силуэт Киры заслонила пелена бликов.

— Так ты не плачешь, — догадался Трогот.

— Не знаю, — огрызнулась Кира. Голос у неё подрагивал. — Я думала, что ослепла.

Трогот растёр слёзы по щекам — лицо до боли сковало холодом. Ноги тонули в чём-то рыхлом и ледяном. Оно засыпалось в туфли и обжигало щиколотки.

— Снег, — сорвалось с губ чужое, впервые по-настоящему понятное слово.

— Снег, — повторила Кира.

Сверху нависла ослепительная бесконечность, синяя по краям и нестерпимо-белёсая в центре. Слишком широко, слишком неправильно. Слово «небо» Трогот читал в книгах с особым замиранием сердца много лет, но теперь хотелось только спрятаться. Закрыть голову руками, зарыться в снег — как угодно укрыться.

Вцепившись друг в друга, они топтались на месте, утопая в снегу. Кривились от света, истекали слезами, тряслись на грани истерики, но всматривались далеко вперёд. Так далеко, что не верилось: «Не могут существовать такие расстояния», — твердил мозг, привычный к стенам и потолкам.

Зубцы сверкающих глыб окружали их со всех сторон, как стены гигантского котла. Вверх по склонам карабкались зеленовато-чёрные прямостоячие растения. Кира указала вперёд — рука у неё так тряслась, что хотелось придержать за локоть. Трогот этого не сделал только потому, что сам дрожал с ног до головы.

— Вон там дол-лжен быть кто-то живой, — она судорожно сглотнула. — Если снова окажемся здесь, когда заберём Стеф-фана, отведём его туда.

Трогот нащупал очки в кармане, но не стал вынимать — побоялся уронить в снег. Всмотрелся, насколько хватило слабого зрения, и на грани видимости различил угловатые постройки, прямо как на картинках в его запрещённых книгах.

Он бы улыбнулся, если бы лицо не свело от холода.

— Надо возвращаться, а то замёрзнем. И давай-ка держаться за руки.

Это оказалось даже слишком легко. Трогот едва успел подумать о тёплой, уютно-тесной лаборатории, как его выдернуло в невесомость. Кафель ударил в подошвы неприятнее, чем снег, а потом подступила долгая, мучительная тошнота. Кира, цепляясь за стену, метнулась к раковине. Перед глазами плавали чёрные пятна, свет казался тусклым. Тепло разливалось по коже и под кожей.

Трогот взглянул на часы.

— Нужно было время зафиксировать. С Элио, конечно, обходилось без аномалий, но кто знает…

— Творца ради, дай мне умереть спокойно, — Кира, плеснув себе в лицо водой, рухнула на табурет.

Они просидели неподвижно несколько минут — Трогот не помнил, сколько именно, хотя неотрывно следил за секундной стрелкой.

— С ума сойти, — протянула Кира и потянула с ноги туфлю.

— Как ты? — спохватился он.

— В полном порядке, не считая, возможно, обморожения, но это мы выясним не раньше чем завтра.

Узкая ступня в катышках чёрной шерсти от чулка показалась такой белой, что страшно стало.

— Сходи к элерам.

— Что нового они мне скажут? И что я им скажу? — Кира усмехнулась, растирая бескровные пальцы. — Дильгос, я за такой успех, как сегодня, готова ногу по колено отдать.

— А я бы поберёг, чтобы на этом успехи не закончились.

— Была бы голова на месте, — отмахнулась Кира. — Мы должны всё записать.

— Давай так, — шевелиться не хотелось, но Трогот соскрёб остатки сил, чтобы выпрямиться. — Сейчас отогреваемся в душе. Я попрошу выдать тебе сухую одежду. Собираемся через полчаса, пьём горячую чию, обсуждаем и записываем.

Кира, скривив губы, поправила:

— Через пятнадцать минут.

Пятнадцать минут Трогот ощущал, как эйфория заполняет его, вытесняя усталость и нервный озноб. У них получилось. Они сделали самое сложное, значит, справятся и дальше. Вытащат Стефана, а потом… при мысли о «потом» сладко тянуло в груди. Перфекциум, огромный и непостижимый, был у Трогота на ладони. Как бесконечность ни извивалась восьмёркой, он поймал её за хвост. Минуты страха, простуда, обожжённые светом глаза — смешная плата за такое. Впору бы задуматься, где подвох.

Через пятнадцать минут Трогот понял, что внёс только крохотный аванс.

Всё запомнилось смазанно, как во сне. Вот он берёт у редемптора поднос с медовым графином. Вот шагает через порог лаборатории. Равновесие выбивает из-под ног, и Трогот думает, что снова угодил в Провал, но — вот кафельный пол, вот тяжёлые осколки в липкой оранжевой луже. Вот он сам, растянувшийся в странной позе. Чувствует холод плиток под ладонями, горячие брызги на руке, боль в ушибленном колене, почему-то только в левом. Всё чувствует, кроме правой ноги.

В первый раз он сказал об этом вслух спокойно, разве что удивлённо. Потом повторял и повторял бесконечно, покачиваясь из стороны в сторону. Задрав штанину, пытался массировать омертвевшие мышцы — его тошнило от того, как неправильно это ощущается. Бил себя руками по бедру и колену до синяков, надеясь хоть что-нибудь почувствовать. Не помогало.

— Эй, эй! Дильгос! — прохладные руки обхватили его лицо. Трогот вывернулся, опустил голову: где-то фоном он ещё осознавал себя — мерзкое зрелище, наверное. Это было неважно, как и всё на свете, но лучше бы Кира не смотрела.

Она ухватила его за уши, заставляя взглянуть на себя:

— Сейчас придут элеры. Посмотрим, чем можно тебе помочь. Слышишь?

Трогот знал заранее, что сделают элеры. Выскажут пару нелепых догадок, обследуют его со всех мыслимых и немыслимых сторон. Либо разведут руками, либо будут лечить ту болезнь, которую не смогут исключить.

— Молчи о Провале, — шепнул он Кире, когда в коридоре послышались шаги.

— Почему?

— Потому что Стефан.

Кира сдвинула брови, но кивнула.

Трогот знал её слишком хорошо, чтобы принять этот жест за согласие. От спора им было не убежать, хотя Кира придержала свои сомнения при себе почти на сутки.

— Ты понимаешь, что теперь мы не можем отправить Стефана в Перфекциум?

Тонкое бельё на больничной койке пахло чистотой. За ширмой шумно дышала во сне полоумная старушка — единственная соседка Трогота по лазарету. Её не будил даже утренний гудок, а дежурные элеры вышли в соседнюю комнату, и всё же Кира говорила шёпотом.

— Не понимаю, — сказал Трогот. — Если его не оправдают, он умрёт. Это явно хуже, правда?

— Пожалуй, — протянула Кира, и от сомнения в её тоне Трогота передёрнуло.

Он выровнял стопку книг на тумбочке, чтобы занять глаза и руки. Кира знала, с какой скоростью Трогот читает и как сложно ему будет уснуть. Ещё с вечера она принесла четыре увесистых тома, сейчас положила сверху ещё один.

Когда отступила первая волна желчи, Трогот поднял взгляд.

— По-твоему, лучше умереть, чем жить паралитиком?

Кира изогнула губы, прячась за тонкой неприятной усмешкой.

— Разве каждый не должен решать сам, готов ли на такое пойти?

— На моём месте Стефан решил бы всё за меня. И не подумал бы, что здесь могут быть сомнения.

— И ты был бы благодарен?

— Со временем — да, разумеется.

Она помолчала, глядя перед собой.

— Мы не знаем всех последствий.

— Я уже чувствую кое-что. Могу шевелить стопой. Приду в себя. Ничего такого уж страшного.

— Это после двух перемещений, Дильгос, — Кира уставилась на него злыми глазами. — После двух перемещений тебя парализовало на сутки. Что будет после третьего — неизвестно.

— Но с тобой же ничего не случилось.

Кира вскинула подбородок. Трогот почувствовал, как натянулась простыня, стиснутая её пальцами.

— И о чём это говорит? Может, Стефан тоже будет в порядке, а может, умрёт на месте. И что со мной будет дальше… — Трогота словно ледяной водой окатило: у Киры сорвался голос. Она отвернулась. Помолчала, тяжело дыша, с усилием опустила напряжённые плечи. — Мы ничего не знаем, Дильгос.

Трогот ущипнул себя за переносицу, мысленно желая себе остаться без ног на веки вечные.

— Прости, — он поймал её за руку, попытался развернуть к себе. — Я ни о ком не думаю, как всегда.

Кира обратила к нему непроницаемое лицо.

— Обо мне и не надо. Но о брате подумай. Взвесь до завтра, а я постараюсь выяснить, насколько всё безнадёжно — может, и без Провалов обойдёмся.

Они больше десяти лет провели вместе, а Трогот так и не стал для неё тем, у кого можно плакать на плече.

Ночь выдалась гаденькой. Он всё спрашивал себя, что сделал неправильно. Мог быть осторожнее? Не мог. Мог справиться в одиночку? Тоже нет.

Он рискнул, потому что должен был рискнуть. Ему не повезло.

А Творец покидает неудачников.

Мастер комкает лист в кулаке.

По ступеням амфитеатра, сбегающим к диску площади, рассыпались праздные фигуры. Группка редемпторов единым существом поджала ноги, пропуская двух аристократов на соседние места. Смотреть казни и политические выступления принято было стоя, но к чему эта торжественность на маленьком представлении танцоров?

Кира подняла руку, и ещё один редемптор поспешил вверх по ступеням, лавируя между зрителями. Протянул ей через головы две тощие подушечки:

— Располагайтесь, доминицелла.

— Пример внутрикастового неравенства, не прописанный в Законе, — заметил Эстиниан, усаживаясь рядом с ней. — Одни редемпторы прислуживают другим.

— Сегодня так, а завтра будет наоборот.

— Вот именно. То же и между кастами, не находишь?

Кира посмотрела на Заруса исподлобья, борясь с досадой. Она бы послушала его с радостью, сколько угодно, но в любой другой день. Не сегодня, когда Трогот в лазарете — хвастается, что может шевелить большим пальцем ноги, и пытается полбиблиотеки прочитать за сутки, лишь бы отвлечься.

Эстиниан принял её взгляд за немой вопрос.

— У аристократов свои обязанности, у редемпторов — свои, мы полезны друг другу, и на этом держится мир. Одни прислуживают, другие принимают услуги, но никто не должен задерживаться надолго в одной роли. Кероний прав, когда хочет идти на уступки.

— То-то домине ностер обрадуется, что ты его одобряешь, — усмехнулась Кира и тут же мысленно себя выругала. Почему хоть раз в жизни она не может удержать в себе неуместные остроты?

Эстиниан удивлённо дёрнул бровями и не ответил.

— Домине, доминицелла, напитки? — ещё один прислуживающий редемптор перевесился к ним со скамьи на ряд выше.

Кира махнула рукой:

— Нет, спасибо.

— Почему? Погодите, — удержал редемптора Эстиниан. Тронул Киру за рукав, пытаясь заглянуть ей в лицо. — Почему нет? Хотя бы чию.

— Нет, спасибо, — повторила она с нажимом, ощущая, что тонет — не может заставить себя даже взглянуть на Заруса. Куда пропадает её способность ладить с людьми в самые ответственные моменты?

— Можешь злиться, но я хочу тебя угостить, — не глядя на него, по одному только голосу Кира догадалась, что Эстиниан премило улыбается редемптору. — Найдётся лиловая императорская? Отлично, два бокала.

— Зачем ты?.. — зашипела на него Кира. Обернулась в надежде удержать редемптора, но тот уже испарился — побежал открывать дорогую бутылку.

— Ты устала. Позволь себе праздник.

— Это не праздник, — помотала она головой. — Я позвала тебя по делу.

— Хорошее дело, мне нравится, — Эстиниан многозначительным взглядом обвёл амфитеатр.

«Он думает, я ужасно стесняюсь, только этим всё и объясняет», — стукнуло в голове. Кровь прилила к щекам — её организм явно играл на стороне Заруса.

Сверхчеловеческим усилием Кира заставила себя смотреть Эстиниану в глаза.

— По делу, — повторила она. — В таких местах иногда безопаснее вести важные разговоры, чем один на один. Это не… — почти сказала «не свидание», но вовремя осеклась. — Не то, о чём ты подумал. О чём бы ты ни подумал.

— А, вот как, — улыбнулся Эстиниан. Вышло натянуто. — Я понял.

Мучительно захотелось извиниться. А ещё лучше — отмотать время на минуту назад и не заводить серьёзных разговоров.

Она знала, что выглядит плохо после тревожной ночи, что нос и щёки у неё покраснели и шелушатся, обожжёные солнцем Перфекциума. А Зарус был хорош до безумия, как обычно. И всё же он сказал, что рад её видеть, и теперь пытался развлечь. Кира сама бы не поверила в свою удачу, если бы могла думать о чём-то постороннем.

Но перед глазами стояло потухшее лицо Дильгоса в бледном больничном окружении.

— Мне нужна твоя помощь.

— Как адвоката или как человека?

— Разница в цене?

Эстиниан беспомощно округлил глаза.

— Зачем ты меня позвала, если так плохо обо мне думаешь?

«А Трогот бы засмеялся», — подумала Кира с досадой. Если бы она меньше общалась с Троготом, может, умела бы много всего полезного. Шутить по-человечески, например. Или разумно расставлять приоритеты.

— Я мало о ком вообще хорошо думаю. И особенно так хорошо, как о тебе.

Она в жизни не говорила ничего более глупого. И, возможно, ничего более откровенного.

Эстиниан приосанился.

— Тебе я рад буду помочь всеми доступными мне способами, — он улыбнулся той самой улыбкой, от которой у Киры щекотало в животе.

— Тогда выслушай и пообещай…

— Я никому не скажу, — Эстиниан клятвенно поднял ладонь.

Она качнула головой:

— Зарус, все свои «секреты» мы подробно описываем в статье. Можешь молчать или трепаться, только пообещай не крутить пальцем у виска.

Зарус пообещал.

Танцоры в центре площади сошлись в круг и синхронно раскинули руки, будто раскрылся живой цветок.

Кира заговорила шёпотом. Эстиниан склонил к ней ухо, слушал и мелко кивал. Потом взял за руку и гладил большим пальцем по ладони — это сбивало с мыслей, отдаваясь мурашками вдоль позвоночника. Кира хотела отстраниться, но подумала, что тогда он, наверное, догадается. О чём именно догадается — она не готова была признаться даже самой себе.

Редемптор принёс лиловую императорскую. От шёпота сохло в горле, и Кира сама не заметила, как выпила бокал, а потом ещё один.

— …Я сказала Дильгосу: ради такого не жалко ногой пожертвовать. Только потом, когда с ним это правда случилось, поняла, что совсем не так. Очень жалко и очень страшно.

Эстиниан крепче обнял её — Кира не знала, в какой момент ощутила на талии чужую руку, но протестовать больше не собиралась.

— Всё уже, больше нечего бояться.

— Нет, — помотала она головой. — Дильгоса парализовало не сразу. Я каждую минуту хожу и думаю: а если со мной тоже случится что-нибудь такое или ещё похуже? Зарус, я хочу вытащить Стефана, но я не готова лезть ещё раз в такую же авантюру. С меня хватит, я боюсь.

Они помолчали. Гул виолончелей придавал сцене мрачную сентиментальность.

— Могут быть другие способы договориться с Лукрецией, — проговорил Эстиниан. — Из такого-то гонора грех не извлечь преимущество.

Кира вцепилась в него так, что Зарус, наверное, ощутил её ногти сквозь рубашку.

— Ты придумаешь, как это сделать?

— Предпочёл бы лично с ней не сталкиваться, но, раз ты просишь… — он чуть отстранился, чтобы посмотреть Кире в лицо. — Думаю, Лукреция захочет, чтобы вы отказались от работы о Провалах. На меньшее не согласится. Ты на такое готова?

Совсем другой страх царапнул Киру. Одно дело — говорить: «С меня хватит». Другое — действительно всё бросить.

— Дильгос точно не готов.

— А он сможет продолжать без тебя?

Кира замерла, оглушённая вопросом.

— Нет, — выдавила едва слышно.

— Значит, всё зависит от твоего решения.

Перед ней встало единственное ёмкое слово. Предательство.

Могло быть проще, если бы Кира не любила их дело. Если бы нетерпеливые идеи не мешали ей заснуть, если бы она не просила Творца дать сил на ещё одну бессонную ночь, если бы время в стенах лаборатории не текло с аномальной скоростью, показаниям приборов вопреки. Если бы Дильгос не был таким близким, что в иные моменты они будто слышали мысли друг друга.

В груди змеи дрались, свившись клубком и пожирая хвосты друг друга. Её рвало пополам, растаскивало надвое.

Дильгос сказал бы: «Подумай, чего ты хочешь». Кира не знала и думать не могла.

— Не хочу, — зашептала она, вцепившись Эстиниану в рукав. — Не хочу, не хочу, не хочу…

Спазм в горле обрубил поток слов. Кира опустила голову, мелко дрожа от рыданий, и ткнулась лбом Зарусу в плечо.

Корзина у ног Мастера полна скомканной бумаги.

Трогот проснулся. Кто-то здесь был, и кто-то смотрел на него, не решаясь разбудить.

Трогот сначала пошевелил ногой, потом открыл глаза.

— Элио, если ты… — он осёкся.

Казур неловко осклабился.

— Я тут думал: вежливо будет тебя разбудить или наоборот?

Он сидел у больничной койки на стульчике и нервно постукивал ногой.

— Не до вежливости, — улыбнулся Трогот и протянул ему руку.

Казур был так предсказуем в своей оригинальности, и Трогот приготовился: сейчас Антонио состроит испуганные глаза и спросит шёпотом: «Вы были там?» — будто они с Кирой в загробный мир проникли, не меньше.

— Вы поссорились с Элио?

Секунду спустя Трогот понял, что испуганные глаза сделались у него самого.

— С чего ты взял?

— А я дурак, по-твоему? — только Казур мог задать такой вопрос и с таким торжеством. — Антонио недалёкий, ничего не видит дальше своего носа — так?

Трогот покачал головой.

— Если ты дурак, то я и подавно, но дело было в лаборатории за закрытыми дверями. Кира бы тебе не рассказала.

— Так уж и нужно! Элио не появлялся с тех пор, как арестовали Стефана. Не похоже на него.

— Он постоянно уходит.

— Не в такие моменты.

«В такие — особенно», — подумал Трогот. Вслух только хмыкнул.

Казур поёрзал на стуле, выглянул за ширму. Потом посмотрел Троготу в лицо.

— Он не вернётся.

Трогот вздрогнул. Перед ним сидел будто не Антонио. Едкая усмешка исчезла, разгладились мелкие морщины. Чёрные глаза смотрели прямо и серьёзно — по-настоящему жутко. Такого эффекта Казур добивался и никогда не мог добиться всей своей актёрской игрой.

— Совсем? — глупо спросил Трогот.

— Совсем.

— Ты не можешь знать!

— А вот и могу, — наваждение исчезло — Казур снова сделался похож на злобного грызуна. — Я видел прошлого Ризанетти. И видел людей, которые видели позапрошлого. Так всегда бывает. Зреют невероятные таланты, потом всё идёт наперекосяк. Но ты не пугайся, — от его улыбки хотелось поёжиться, как от металлического скрежета. — Всё наладится. Всегда налаживается. Всё вдруг станет снова хорошо, а Элио не вернётся. И ты будешь ждать годы и годы, пока не узнаешь, что кто-то снова назвал себя Ризанетти. И побежишь к нему, полный надежды, а он даже взглянуть на тебя не пожелает. Вот как будет.

Трогот умел спорить, сомневаться, умел задавать правильные вопросы. А тут вырвалось одно только:

— Почему?

Казур захихикал.

— Вы же учёный, молодой человек. Разве не очевидно?»

Кто-то выдёргивает последние страницы у меня из рук. Испуганно вскидываю голову — Флавий, скользнув глазами по тексту, прячет рукопись за пазуху.

Глава 10. Не по сюжету

Немая сцена длится пару секунд.

Флавий буравит меня взглядом, что-то пытаясь угадать. Его страх обдаёт меня холодом — и впервые это неважно.

Вскакиваю на ноги.

— Отдай!

Хватаю Флавия за лацканы пиджака — он ловит мои запястья. Длинные пальцы держат крепко, но ему сил не хватит на долгую борьбу, мы оба знаем.

— Давай поговорим, отпусти меня, — голос почти не дрожит, несмотря на усилия. Его слова почти всегда действуют на меня. Разжимаю хватку и чуть отступаю. Флавий не спешит отпускать мои руки — выворачиваюсь и демонстративно оправляю рукава.

— Дай сюда.

— Что ты успел прочитать?

— Да хоть бы и всё! — я ненавижу его мнимое спокойствие в этот момент. Зачем притворяться, если я перед ним готов кричать и размахивать руками? — Верни, это не твоё!

— И не твоё тоже, — Флавий как-то странно всматривается мне в глаза. — Верно?

— Дильгос отдал коробку нам обоим, зачем ты спрятал самое важное? Там же… — делаю беспомощный жест в его сторону. — Там что-то… мне очень нужно знать.

Флавий качает головой.

— Не нужно. Правда. Если бы мог, я бы объяснил, — смотрит просительно, а сам придерживает пиджак на груди.

— Хватит решать за меня! — воспоминание о подслушанном разговоре обжигает новой злостью. — Как давно вы с Дильгосом шушукаетесь обо мне? Это можно, а сказать прямо: «Нель, не читай», — нельзя?

Флавий чуть улыбается.

— Я прямо сейчас прошу: Нель, не читай.

Мелко трясу головой, отгоняя разумные слова.

— Нет уж, теперь поздно.

— Почему?

В коротком вопросе звучит такое участие, что трудно не поверить.

— Да потому что… — начинаю с прежней интонацией, но злость остывает и сдувается. — Это не каприз, понимаешь? Это правда очень важно, я не знаю, почему, но я почти понял, а тут как раз ты… Я должен что-то понять.

— Оставь это. Пожалуйста, — Флавий делает шаг ко мне, а всё же рук не опускает — держит документы под пиджаком. — Я тебя умоляю, если хочешь.

— Не начинай!

— Хорошо, — кивает он покладисто. — Мы сходим к Маттео, как собирались.

— Он меня обманет, как обманывал Ризанетти.

Сначала произношу это вслух, и затем только вспоминаю: Флавий нарочно звал меня к Буджардини. Хотел призвать на свою сторону лжеца со стажем.

— Хорошо, — повторяет Флавий. — Тогда я соберусь с мыслями и придумаю, как безопасно всё объяснить.

— Ты тоже будешь мне врать, — гнев накрывает второй волной — с головой и без остатка. В лёгких сгорает воздух — кричать нечем. Выходит тихо и хрипло:

— Ты сам как Маттео. У Ризанетти — Маттео, ты — у меня. Хочешь держать меня на привязи, будто лучше всех знаешь, что правильно.

Если бы хоть одной чертой Флавий выразил обиду, я бы успокоился и раскаялся в ту же минуту.

Флавий тонко улыбается:

— Но ты ведь, к счастью, не Ризанетти.

Слова плетью бьют по лицу, со свистом и злой болью.

Конечно, я не Ризанетти. Мне далеко до Ризанетти. Расти и расти. Может быть, вовсе не дорасту.

«Но как смеет Флавий в меня не верить, когда я так в него верю?»

Мне от него ничего не нужно, только пусть вернёт Ризанетти.

Стоит мне податься вперёд — Флавий шагает назад: он только и ждал выпада.

— Верни всё и уходи отсюда, — рычу, наступая.

— Уйти — могу.

Почти притиснутый к стене, он оглядывается. Коридор узкий — мимо меня не проскользнуть.

Слова тонут в животной злости. Их всё меньше:

— Верни.

— Нет.

Больше мы не говорим.

Флавий держит бумаги двумя руками крест-накрест. Хватаю его за локти, тяну и дёргаю. «Моё-моё-моё», — стучит в голове. Флавий пытается вывернуться, мы толкаемся, он врезается в стену плечом. Едва слышно охает — но я слышу. Толкаю снова. Фарфоровая марионетка звенит о мрамор, опять и опять. Мрамор сильнее.

— Домине, в чём у вас дело?

Звучный голос бьёт под дых. Дёрнувшись, сталкиваюсь макушкой с лицом Флавия. Впереди по коридору маячат фигуры в сером: милиты возвращаются из столовой.

Выпустив Флавия, отступаю назад, шлёпаюсь спиной об оконное стекло. Сердце колотится, требуя воздуха.

Шаги приближаются.

Флавий трогает согнутым пальцем разбитую губу и на меня не смотрит.

Не знаю, где проводит Флавий свою последнюю ночь на сорок шестом, но в спальню он не приходит. За стеной, в комнате у Дильгоса, его голоса тоже не слышно.

Я мог бы найти Флавия, не выходя из комнаты. Теперь точно знаю, что мог бы. Но чувствую: не имею права. Он где-то поблизости, не спит, читает Закон и караулит меня. Эта мысль обжигает.

Я бросился на Флавия. Почти ударил Флавия. Да что там — ударил, можно считать. И чего ради?

«Он тоже виноват», — возражает второй внутренний голос, тот, что погаже. Я его слушаю — так легче.

Спать не могу. Рисовать — тоже.

Едва заставляю себя прийти на завтрак. Флавий, как обычно, весёлый и вежливый, желает доброго утра и больше ко мне не обращается. Я смотрю только в тарелку.

Флавий уходит вечером, и я твёрдо решаю, что не приду его провожать. Дильгос не позволяет. За три минуты до подъёмника он стучится ко мне. Говорит без предисловий:

— Не будь скотом.

Это слово так идёт моему вчерашнему озверению, что я вздрагиваю.

— Ты всё знаешь?

— Всё — это что? — щурится дядя.

«Не знает, только видит, что мы не говорим», — вздыхаю с облегчением, но иду за ним.

Флавий очень мало уносит с собой. Сумку с бельём, урночку с прахом Киры. И потрёпанные страницы, которые теперь носит за пазухой, но об этом знаю я один.

— Книги не берёшь? — спрашивает мама.

— Там негде хранить книги, домина, — улыбается Флавий. — И у меня всё равно для них не будет времени. Но если вырву пару свободных часов, лучше потрачу их, чтобы спуститься сюда.

— «Вырву пару часов», — передразнивает Дильгос. — Какой занятой, вы посмотрите.

— Домине, когда опубликуют вашу статью, я её прочитаю, даже если мне дышать будет некогда.

Дильгос ласково хмыкает.

— Удачи, — протягивает ладонь. Флавий пожимает её несвойственно-торопливым жестом, в котором читается слишком много противоречивых чувств: он горд собой — и он не хочет уходить.

Мама, за рукав развернув его к себе, обнимает поперёк туловища, коротко и крепко.

— Пиши, понял?

— Не будет времени — не пиши, — возражает Дильгос. — Потерпим.

Флавий оборачивается ко мне. В детстве, когда он гостил у нас на каникулах, я тоже обнимал его на прощание. Теперь снова хочется. И нельзя, пока молчание висит между нами в воздухе. Всего-то одно слово — ключ ко всем запертым дверям.

«Извини».

Оно застревает у меня в горле. Тихо кашлянув, уже размыкаю губы…

— Зарус! — Эстер, высунувшись из коридора, машет рукой. — Покажи им всё, чему я тебя научила, Зарус!

— Тогда я очень быстро вернусь, доминицелла!

Они смеются. А я говорю cyxoe и безвкусное:

— Пока.

Каждое утро бегаю за почтой. Вина тянет меня из постели точно по гудку, заставляет на ощупь влезать в рубашку и брюки. Толкает в спину по коридорам: успей первым, может быть, сегодня случится.

В коридоре возле помещений канцелярии на тёмном мраморе светятся нелепой окраской два ящика, каждый с узкой щелью и замком на крышке. Голубой — для писем, пришедших на наш ярус, зелёный — для тех, что нужно отправить. У отца есть ключ от обоих, у редемптора, разносящего послания, — только от зелёного.

Я каждое утро потрошу голубой ящик, письма сваливаю кучей на стол, поднимаю те, что скользнули на пол. Перебираю все по одному.

Флавий не пишет. Он не позволил бы себе обижаться. Просто некогда, я понимаю. Но понимаю умом, а одного ума не хватает, чтобы успокоиться.

«Он же обещал быть здесь», — бормочет мое уныние, отвлекает от работы, и я перечитываю трижды одну и ту же строчку.

«А если бы не ты, он бы, может, уже спустился в какой-нибудь выходной», — шепчет оно мне в ухо по вечерам.

Сажусь рисовать, но наброски выходят пустыми. Я больше не чувствую Флавия. Прикрываю глаза, пытаюсь вообразить его, угадать, о чём он думает, — и не могу. Будто на стену натыкаюсь впотьмах.

Злюсь, комкаю бумагу: раньше ведь получалось! «Это везение, — возражаю себе. — А ты привык и возомнил о себе невесть что».

Понимаю, что сойду с ума, если не возьмусь за что-нибудь настоящее, и только тогда достаю из тумбочки «Тину со скрипкой». Долго смотрю на лист, поглаживая Рефлекса по голове — он, кажется, рад, что мы снова остались вдвоем: чаще приходит спать у меня под боком, с большей охотой даётся в руки.

— У меня всюду фиаско, домине, — жалуюсь ему. С котами удобно говорить: они слышат даже самые тихие слова. А спящие за стенкой люди — нет. — Тина не хочет меня видеть, потому что Флавий наплёл про жениха. Флавий ушёл из-за дурацких бумажек. И я понятия не имею, что делать.

Рефлекс демонстративно неподвижен. Всем видом вопрошает: «А на что они тебе сдались?»

— Без них я только с тобой и буду говорить — тычу Рефлекса в нос — он сердито дёргает мордой и перестаёт урчать. — Все на втором ярусе. Флавий на втором, Тина — на втором… — замираю, глядя перед собой. — Ну а я почему до сих пор сижу на сорок шестом?

На минуту дикая идея овладевает мной полностью. Прямо сейчас, ночью, никто не занят. Сорок минут — и я на втором.

Только и останется: прокрасться в общую спальню клерков, разбудить, поговорить…

Подскочив на ноги, сшибаю головой ночник. Полумрак расцветает искрами. Рефлекс спрыгивает с матраса и топает в угол, недовольно вздёрнув хвост.

Tpy лоб, тихонько шипя. Нащупав ногами туфли, бреду в столовую. Там в шкафу был жестяной ящик с двойной стенкой, в котором, может быть, остался лёд — хотя шишка, наверное, вздуется раньше, чем я его найду.

Шагнув через порог кухни, вздрагиваю: в полумраке ко мне оборачиваются две фигуры. Лишь через секунду понимаю, что это отец и дядя. Они сидят не напротив друг друга, как обычно, а рядом, на столе между ними — бутылка, в бокалах — тёмный блеск.

— Нас заметили, Стефан, — улыбается дядя. Даже сейчас перед ним лежит ежемесячник Научного комитета — толстый журнал с умными статьями, от одного взгляда на который у меня в горле першит. Отец тоже обложился конвертами. Вскрывает письма медленно и лениво, но читает не с таким мрачным видом, как по утрам. Это они называют отдыхом.

Отец говорит:

— Три часа ночи, ты знаешь?

— А ты? — в другое время я не рискнул бы огрызаться, но сейчас ночь, а ночью можно чуть больше.

— Справедливо, — дядя, пригубив из бокала, листает страницу. — Пусть присоединяется.

— А сможет он завтра после этого присоединиться к работе в канцелярии?

После такого я точно не уйду.

Приблизившись к столу, беру бутылку и прижимаю ко лбу. Холодная. Хорошо. Отец хмыкает. Никто даже вопросов не задаёт, и это слегка обидно.

— Мне нужен мужской совет, — говорю я.

— О, — коротко улыбается Дильгос. — Боюсь, это не к Стефану.

Отец бросает на него уничтожающий взгляд.

— Ну уж тем более не к тебе.

— Были дела поважнее, знаешь ли, — дядя откидывается на спинку кресла, всем своим видом говоря: «Разбирайтесь между собой, а я посмотрю».

— А ты сначала голову свою научись беречь, мужчина, — отец упирается в стол локтями и смотрит в упор. — Ну?

— Если девушка… женщина… если она велела к ней не приближаться, что я должен делать?

— Не приближаться к ней, очевидно.

Совсем не тот ответ, который я хотел услышать.

— Ну а может и нет! — протестую, вспыхнув.

— Что «нет»?

— Может, это не то, чего она хотела! Может, она не будет против, если я приду аккуратно, только поговорить, и если всё будет выглядеть прилично и никто ничего не подумает.

Отец наклоняет голову:

— А тебе совет нужен или одобрение?

— Ну я же сказал!..

Он с безнадёжным видом опускает взгляд. Двигает к себе горку конвертов и роется в письмах, будто позабыв обо мне.

— Да что такого-то? — опускаю бутылку на стол и нависаю над ним, оскорблённый. — Ты даже не спросил, кто это и как всё было!

Отец суёт мне под нос маленький конвертик.

— Иди завтра на второй и передай-ка это центуриону Тагнеру. Если не найдёшь его — скорее всего, не найдёшь — отнеси декану Тагнер.

Беру конверт двумя пальцами, округлив глаза.

— Как ты узнал вообще?

— Сплетни и пара незамысловатых наблюдений, — поясняет за него дядя и щурится, явно нами довольный.

Ночную ленцу как рукой снимает. Мне хочется пробежаться вприпрыжку по коридорам — и прямо сейчас на подъёмник, ни минуты не медля. Не выпуская конверт из рук, наполняю им бокалы, сам отхлёбываю из горла и под недовольный возглас отца бегу из столовой, бросив через плечо:

— Спасибо!

Сплю я часа полтора, и утром затея кажется менее привлекательной.

Только теперь оцениваю сполна отцовский план: если б я и захотел отказаться — всё равно не смог бы, поручение есть поручение.

Я не люблю второй ярус. Мне порой нравится толпа — в толпе каждый к тебе чуть ближе, и не страшно разговаривать с незнакомцами. Но совсем другое — деловая суета второго яруса. Сразу чувствуешь: все заняты, кроме тебя. Нужно собраться с духом, чтобы отвлечь хоть последнего клерка. Найти Марка, к счастью, не так трудно. Нужно только свериться с графиком дежурств. Он на посту в людном коридоре, поэтому, пока я приближаюсь, смотрит сквозь меня и остаётся неподвижен, словно карикатурная статуя. Но улыбка дрожит в уголках его губ и в ответ на приветствие растягивается в пол-лица.

— Центурион Тагнер занят и вообще трудно сказать, где он сейчас может быть, — говорит Марк, и я понимаю, что суть затеи он понял без пояснений.

— Может быть, декан Тагнер знает, где его найти?

— Не исключено, — кивает Марк веско и серьёзно. Тут же сбивается на обычный свой тон: — Она до обеда в зале гоняет отстающих из чужих десятков. Найдёте же, да?

Киваю: ещё немного, и я начну ориентироваться в милитских коридорах как в собственной спальне. В тренировочном зале светло и гулко. Резкий голос отдаёт команды.

— Ровней. Ещё! Плохо.

Выдохнув, заглядываю через порог. Милиты отрабатывают удары: повторяют чёткие методичные движения, разбившись по двое. Тина, сложив руки на груди, проходится вдоль стены и не сводит с них глаз. То прикрикивает: «Ну, резче!» То велит: «Замерли все».

Её холодной резкостью можно любоваться, как движением сложного механизма. Я бы засмотрелся надолго, но что-то режет мне глаза и заставляет нервничать. Что-то неправильно.

Не считая Тины, в зале тренируются четыре пары. Три в серых туниках и одна двухцветная — серый против белого. Присмотревшись, чуть воздухом не давлюсь.

С милитами тренируется Валентин да Гире.

Тина подходит к нему, объясняет что-то вполголоса. Валентин серьёзно кивает. Выскользнув обратно в коридор, прижимаюсь спиной к стене. Нужно подождать. Я не готов говорить с Тиной при посторонних. Особенно — при таких посторонних.

Ныряю в обходной коридорчик, ведущий по периметру зала в оружейную. Очень узко, попадись кто навстречу — не разойдёмся, но мне везёт.

Невольно замедляю дыхание в блестящей металлом тишине. Медленно и тихо ступаю между стеллажами. Останавливаюсь, выбрав укромный угол, роюсь по карманам в поисках карандаша…

— Домине! — окликает негромкий стальной голос.

Обернувшись, глупо улыбаюсь:

— Острая и не зависящая от меня необходимость.

Она чуть хмурится:

— Какая?

— Вас увидеть.

Клянусь, у меня в голове это звучало намного лучше.

Приходится добавить:

— И ещё у меня записка для центуриона Тагнера, — протягиваю конвертик. — Если вы сможете передать…

Тина забирает записку и долго-долго смотрит в упор. «Какой же вы дурак», — читаю в её взгляде.

— Вы меня сразу заметили? — спрашиваю, чтобы спросить хоть что-нибудь.

— Вы полминуты простояли в дверях, домине. Кто угодно заметит. Зря вы пытаетесь кого-то перехитрить.

Её лицо и каждая интонация спокойны, как всегда. Но я ощущаю её гнев — гнев, о котором никто не должен догадаться. Над невозмутимым лицом Тина работала не меньше, чем оттачивала нападения и защиты. Никто не должен знать, как часто жгучие вспышки разгораются в её груди. Пройдёт ещё год или десять лет, и она погасит их совершенно. А пока — делает так, чтобы никто не заметил.

Но я чувствую.

Гнев Тины передаётся мне дрожью вдоль позвоночника. Я злю её и понимаю почти с ужасом: мне интересно. Мне нравится видеть то, что недоступно больше никому.

Тина чуть хмурится в ответ на мой пристальный взгляд. На мгновение кажется, будто она догадалась, о чём я думаю.

— У вас минута, чтобы отсюда убраться, домине.

— А что будет через минуту? — уши пылают, и дерзость вдруг становится делом чести. — В прошлый раз был повод меня арестовать, теперь — нет.

— Я придумаю.

— Хорошо, — шагаю ближе к ней. Тина отступает назад таким ровным и естественным движением, будто между нами стальной штырь протянут. — За минуту мы успеем поговорить?

— Не успеем, домине.

— Нам нужно поговорить! — умоляюще сцепляю руки. — Я наделал глупостей, но вам зачем под эти глупости подстраиваться? Хотите, я поговорю с домине Сотосом, объясню, что было на самом деле? — минуту назад эта мысль привела бы меня в ужас, но теперь кажется отличной идеей. — Просто чтобы мы могли с вами говорить иногда!

Тина смотрит вдумчиво, как всегда, выдерживая паузу перед ответом, но взгляд её вдруг устремляется мне за спину. Хочу обернуться, но замираю, скованный приятным голосом.

— Декан, у вас всё в порядке?

— Вполне, домине.

— Точно? — рука Валентина опускается мне на плечо.

Отчаянным усилием заставляю себя вскинуть голову. Он приветливо улыбается мне в глаза:

— Нель! Добрый день. Я думал, вы работаете на сорок шестом.

— У меня тут поручение, — грубовато скидываю его ладонь.

Тина кивает:

— Это правда.

— Я верю, декан, — Валентин не улыбается, говоря с ней, будто зеркалит чужое спокойствие, но ко мне обращается, вновь демонстрируя красивые зубы: — И знаю, что декан Тагнер попросила меня подождать в зале, потому что не хотела для вас неприятностей, домине. Из особого чувства такта, разумеется, и не более того.

— У меня поручение. Я по делу, — повторяю, как мантру, и упорно хмурю брови. Мне хочется, чтобы он не смотрел на меня.

— Мне кажется, я вас обеспокоил, — замечает Валентин, вскинув брови. — Давайте поговорим прямо. Я знаю, откуда взялись кривотолки. Они не стоят внимания, это ясно любому разумному человеку, в том числе и домине Сотосу. Поэтому я не стану говорить домине Сотосу о вашей встрече. И совершенно не запятнаю этим свою совесть, потому что говорить-то, по правде, и не о чем. Вас ведь это волновало?

Я ошалело смотрю на него. Где-то здесь должен быть подвох, но светлые глаза смотрят так ясно и располагающе — сложно не поддаться.

— Да, именно это, — чеканит Тина. — Спасибо, домине.

— Но я вынужден сделать замечание домине Дильгосу, — говорит он, и я напрягаюсь. — Ты отвлекаешь декана от работы явно дольше, чем требуется.

Какая-то часть меня требует возмутиться, но язык сам собой лепечет:

— Извините, домине.

Валентин машет рукой, будто и не ждал извинений:

— Ну-ну, зачем? Просто пора расходиться. Декан, благодарю вас, — он прикладывает руку к груди, в шутку изображая милитское приветствие. — Боюсь, мне пора. Уже почти двенадцать.

— Но вы явно не закончили, домине.

Меня коробит от её замечания. Полбеды, если Тина распекает да Гире, как мальчишек из своего десятка — это всего лишь значит, что она приближена к Валентину. Ну а вдруг ей хочется, чтобы он остался?

— Конечно, — улыбается Валентин. — Поэтому я приду ещё. А пока — есть обязанности, к сожалению, — он кивает мне: — Нель, пройдёмся?

Я не хочу никуда с ним идти, но уже не могу отказать. Есть в этом чувстве что-то собачье, сродни желанию лечь кверху пузом перед вожаком.

От Валентина пахнет потом. Влажные волосы вьются надо лбом. Рукава белой рубашки закатаны, и одного взгляда на рельефные руки достаточно, чтобы понять: с Тиной он тренируется не для виду.

Мне становится любопытно, да и заговорить первым всяко спокойнее, чем ждать от него вопросов.

— Зачем вам это? — машу рукой в сторону зала.

— Это? — Валентин повторяет мой жест и дёргает бровями: — Чтобы нравиться девушкам, разумеется.

Я не верю ему ни на минуту. Но в лице Валентина столько доверчивого легкомыслия — конечно, он не станет рассказывать мне о своих планах, но, может быть, хочет приятельски поболтать. Почему нет? У меня белый воротник, в конце концов.

— Может, присоединишься как-нибудь? — предлагает Валентин.

Здравый смысл бьёт тревогу, но я глохну окончательно. Со смехом трясу головой:

— Нет уж, спасибо.

— А декан Тагнер тебя бы зауважала. Больше, чем сейчас, я хочу сказать.

Сомнительно, но слишком приятная надежда.

— Думаете, она меня уважает?

— Я думаю, иначе она выгнала бы тебя, как только заметила в зале.

Это кажется разумным.

— Давай сюда, — Валентин сворачивает в небольшой коридор. — Нужно переодеться. Меня не поймут, если в таком виде я поднимусь на первый ярус.

Несколько минут назад я сделал бы всё, чтобы не остаться с ним наедине в безлюдном коридоре. Но теперь повторяю про себя: «Почему бы и нет?»

«Он неплохой, на самом деле, просто должен производить определённое впечатление, чтобы влиять на людей», — думаю я. Мне хочется доверять ему — и почему бы не задать самый важный вопрос?

— Вы не знаете, где сегодня может быть Флавий Зарус?

Спохватившись, чувствую себя глупым: неужели Валентин может знать, чем занят каждый клерк на втором ярусе. И в то же время почти не удивляюсь, когда он, подумав пару секунд, говорит совершенно просто:

— Напросился с поручением на двести сорок восьмой. Ты ведь знаешь, что там происходит? Требуется куча документов. Даже слишком много. Однажды кто-нибудь возьмётся и наведёт порядок в бюрократии.

Валентин не говорит «я возьмусь и наведу», но тем решительнее звучат его слова.

— Хорошо бы, — бормочу я.

— Не любишь бумажную работу? — смеётся он и вдруг припоминает: — А разве Флавий не пишет тебе о своих планах? Я имею в виду, о событиях на двести сорок восьмом столько интересного говорят — зная Флавия, он должен быть рад, что туда отправится. Неужели ничего не сказал?

Я качаю головой. Обида колет меня больнее обычного — наверное, потому, что я был только что в слишком хорошем настроении.

«Это Флавий специально, — невольно приходит на ум. — Чтобы я не пошёл за ним».

Конечно, там Маттео, с которым я не хочу видеться. Но там и опасность, непонятная мне и как-то связанная с Ризанетти. Там ответы, которые нужны мне невыносимо.

Стоило бы скрыть обиду перед Валентином — но мне вдруг кажется: зачем что-то скрывать от него?

— Давно не писал, — признаюсь мрачно.

— Вот как? — Валентин внимательно смотрит мне в лицо. — А правда, что ты и без писем знаешь иногда, что с ним происходит? Вплоть до реплик?

Я останавливаюсь от резкой слабости в коленях.

«Нет-нет-нет, — протестует всё моё естество, — это совсем ни к чему, это не по плану, не по сюжету!»

— Нет! — звучит панически.

Валентин тоже останавливается. Разворачивается ко мне, заложив руки в карманы.

— Правда? — смотрит удивлённо, будто против воли задел меня, и ничего не говорит.

Молчание тянется слишком долго, и я срываюсь первым:

— Кто вам такое сказал?

— Кто сказал, тот просил имён не называть. А дальше меня это не пойдёт. Может, я говорю много, но умею молчать, будь уверен.

Я всё ещё верю ему, но меня колотит крупной дрожью. Опасность где-то рядом, а я не знаю её лица. Инстинкт перепуганного зверя — бежать.

— Я поеду, — пячусь от Валентина. — На двести сорок восьмой. Найду Флавия.

— Спускаться четыре часа, — напоминает он как ни в чём не бывало. — А впрочем, Зарус ушёл недавно, вы не разминётесь, я думаю.

Кажется, я забываю попрощаться и вообще не помню, как добираюсь до подъёмника. Опускаюсь на жёсткое сиденье, и по телу разливается такая усталость, будто я стал вчетверо тяжелее.

— Плохо, очень плохо, — бормочу вслух, массируя виски. Сидящий рядом элер косится на меня с подозрением.

Поймав его взгляд, стараюсь взять себя в руки, но то и дело нервно притопываю ногой. Жаль, что не могу ускорить подъемник силой мысли.

Четыре часа — в самый раз, чтобы сойти с ума, если сидеть без дела. Раскрываю на коленях блокнот. Карандаш, который я утром не мог откопать в карманах, сам подворачивается под руку.

Отлично, лишь бы заняться.

Рисую наугад, кого придётся. В грифельных штрихах вдруг проступают черты Валентина.

Правильная линия подбородка даётся легко, в одно движение. Симметрично выходят миндалевидные глаза — как по мне, залог красоты да Гире. Без этой черты их лица были бы слишком скучными, слишком правильно-приятными.

Но такие лица легко рисовать.

«Он что-то понял, — думаю, очерчивая широкие брови. — Больше, чем сказала Валерия. Он умный, и он манипулятор. Он как будто… может всё».

Это не впечатление, внушённое мне Валентином. Это моя мысль, она исходит глубоко изнутри и охватывает меня всего, как идея, которую я так долго искал. Она что-то означает, но уже через секунду я не могу вспомнить, что именно.

На двести сорок восьмом неприятное оживление. Обычно мне нравится наблюдать редемпторов за работой, но среди людей, шныряющих с тюками и ящиками по коридорам, пёстрых одежд немного. Гораздо больше бежевых роб, на которых вырезы сзади открывают клеймо. «III» — Терций. Третий-лишний.

Они ходят вереницами по десять человек. На каждую неуклюже-торопливую процессию покрикивает редемптор. Иногда два редемптора.

Я замираю у стены. «Как их много, — вертится в голове, и в груди непонятно теснит. — Гораздо больше, чем нас всех». Это иллюзия, но мне жутко от неё. И не только потому, что от Третьих веет мрачным единством, как никогда.

Все люки и двери на технический уровень раскрыты настежь. Сквозь решето лестниц снизу вверх сочится запах скота. Запах детского «Ух ты!» и жёсткой шерсти под ладонью. Он успокаивает.

Собравшись с духом, ныряю наперерез бежевой веренице. Идущий впереди Третий поднимает взгляд. Так смотрит волокуша, готовая укусить. Так смотрит очень злой человек.

За его спиной поднимаются девять таких же взглядов.

Ускоряю шаг.

В канцелярии двести сорок восьмого погром: распахнутые двери, вывернутые ящики, сквозняк гоняет по полу черновики. Редемптор направляет меня в главный коридор. Управитель с сыновьями и пара отпрысков работают в бывшей лавочке с излишками. Их видно сквозь витрины со стороны главного коридора, и зрелище забавное, какое-то сюрреалистичное. Когда вхожу сквозь прозрачные двери, колокольчик звенит у меня над головой, дополняя абсурд.

Маркус Маркис, маленький человечек с блестящей лысиной, встаёт мне навстречу, вывинчивая круглый живот из-под стола. Я помню, как он приходил к Марии в Институт, и он, кажется, помнит меня тоже. Здороваюсь, но тут же забываю о нём. Один человек заслоняет собой все смутные впечатления сегодняшнего дня.

Маттео Буджардини оборачивается. Это первая наша встреча, но с первой секунды я узнаю жёсткие заострённые черты, тёмные глаза и длинные брови. В солнечном сплетении что-то сжимается.

Точно такое лицо я видел, пока читал рукописи Ризанетти. Разве что было чуть меньше морщин и чуть больше живого раздражения. Стою заворожённый, почти испуганный, смотрю на Маттео, позабыв о приличиях. Он вопросительно поднимает брови.

— Чем могу помочь, домине?

— Корнелий Дильгос, сорок шестой, — представляюсь, спохватившись. Мне вдруг становится неловко за своё имя — имя его покойного брата. Дядя предложил так назвать меня.

Маттео впивается взглядом мне в лицо, будто думает о том же, о чём и я.

— Рад знакомству, домине. Извините за резкость, но сейчас принимать гостей трудновато.

— Вас тоже нервируют Третьи? — у меня в голове звон и грохот. Язык предоставлен самому себе и плетёт несуразицу. — Мне кажется, что-то будет.

Маттео поджимает губы.

— Домине, зачем вы пришли?

— Здесь был Флавий Зарус? — хватаю наконец нужную мысль. — Высокий такой, из Императорской канцелярии, — машу рукой над головой, показывая, насколько высокий.

— А, Зарус, — хмыкает Маттео, повторяя мой жест. — Пришёл недавно с доминицеллой, не пожелавшей представиться, будто на этом ярусе могут её не узнать.

Отчего-то я сразу понимаю, о ком он, и давлюсь воздухом.

— С Валерией?!

— А вы близко знакомы? — хмыкает Маттео.

Меня передёргивает.

— Что? Нет! С ней — нет. Мне нужен Флавий. В смысле, я ищу Флавия, — чем дальше, тем невнятнее мямлю, сгорая от неловкости.

— Что-то не меняется, — усмехается Буджардини. Он странно рассматривает меня исподлобья. — Удивительно, — говорит будто сам себе, — ты так похож на родителей, и при этом ты — абсолютно ты.

Это страшнее, чем восторженный бред Казура. Маттео должен быть нормальным. Более того — убийственно занудным и рациональным. Но он говорит о чём-то слишком важным. О том единственном, что заставляло его терять голову когда-то.

«Неужели сейчас ты мне соврёшь?»

— Что случилось с Ризанетти?

Маттео не вздрагивает. Даже не морщится.

— Умер.

— Как он умер?

— Почему не спросишь у своего дяди? Он знает больше всех.

«И виноват больше всех», — слышится в его словах.

Я качаю головой:

— Дядя не хочет рассказывать.

— Значит, и не нужно, — пожимает плечами Маттео. — Если тебе нужен мой совет — иди домой прямо сейчас и больше не задавай таких вопросов. Ты будешь намного счастливее, если забудешь имя Ризанетти.

Я злился на Флавия и на Дильгоса, когда они говорили подобное, но теперь совсем иное чувство горчит на языке и тупой болью отдаётся за рёбрами.

— Нет, — говорю я.

Маттео кивает. Тон его снова становится деловым.

— Тогда Зарус в соседней лавке. Я не сочту за грубость, если вы больше не придёте.

«Дин-дин-дон», — звенит колокольчик на выходе, и я погружаюсь в тревожный шум. Вдоль канала гонят косматых волокуш новой породы. На глазах у них шоры, но звери чуют друг друга — покрикивают и фыркают, обнажая длинные коричневые зубы.

«Дон-дон-дин», — поёт на тон ниже второй колокольчик. Стеклянная дверь плотно встаёт на место, отрезая звуки главного коридора, и я слышу голос Флавия.

— И здесь тоже подпись, доминицелла. Не думаю, что вы хуже меня знаете, как оформляют такие документы.

На пустых стеллажах полосами белеет пыль. Над прилавком горит лампа.

— Там кто-то пришёл, — почти шёпотом замечает Валерия.

Флавий и не думает понижать голос.

— Сюда не придёт никто из тех, кто может нам помешать. Подпись, доминицелла.

— Этот документ никто не увидит, кроме нас!

— Надеюсь. Но он должен быть действителен.

Я выхожу к ним из-за стеллажей. Валерия нервно оборачивается.

Флавий кивает с таким видом, будто ждал меня:

— Здравствуй, — и не глядя двигает какую-то бумагу ближе к Валерии.

— Мне сказали, ты пошёл сюда, — прислоняюсь к прилавку рядом с ним. Смотрю на свои руки и ковыряю заусеницы. — Конечно, чем ещё ты можешь заниматься, оставшись с девушкой наедине?

Я так привык не считаться с Валерией, что совершенно не думаю, как скверно звучит моя шутка.

Валерия дёргает документ у Флавия из-под пальцев и расписывается быстрым, каким-то стыдливым движением. Острый подбородок вздрагивает — или мне это только мерещится, потому что уже через секунду она говорит ледяным тоном:

— Ещё какие-нибудь условия, домине Зарус?

— Нет, этого вполне достаточно, — Флавий забирает у неё документ. Пробежав глазами по тексту, протягивает в мою сторону: — Это тебе.

— Чего? — хмурюсь я. — Зачем?

— Нужно было закончить дело. Теперь я точно исправил всё, что мог.

Строчки прыгают перед глазами. Такой сумбур в голове — не могу сосредоточиться. Флавий, видя мои усилия, поясняет:

— Доминицелла Mocc подтверждает, что письмо Корнелио Буджардини к её матери хранится у тебя по нашему взаимному соглашению. Ты держишь в тайне и текст письма, и этот документ, пока доминицелла Mocc и её семья соблюдает все условия.

— Какие условия?

— Если в двух словах — оставить в покое всех, кто носит фамилию Дильгос и Зарус.

В длинном списке условий мой взгляд выхватывает последний пункт: «Вернуть домине Корнелию Дильгосу все документы, незаконно конфискованные во время обыска на сорок шестом ярусе».

Валерия замечает, куда я смотрю.

— Нам с домине Зарусом пришлось оговорить, что верну я только документы, которые сохранились до сегодняшнего дня. Их не так много, к сожалению, — сожалений в её интонации я, разумеется, не слышу.

Флавий знал, что немногого добьётся, требуя обратно мои рисунки. Но он попытался — чтобы загладить вину. После всего, что я сказал и сделал, он продолжает чувствовать себя виноватым. Что мне сказать ему? «Спасибо» или неозвученное «прости»?

Одно слово не хуже другого, но вместо этого я оборачиваюсь к Валерии:

— А вы писали под диктовку?

Она обжигает меня ледяным прищуром. Я по лицу вижу, как зреет ядовитая колкость у неё на языке, но Флавий перебивает:

— Да, Нель, так и было, но, справедливости ради, многие пункты стоили нам долгих споров.

Он не хочет нашей перепалки, и он прав. Я прикусываю язык.

— Нужно поблагодарить домине Буджардини и двигаться к подъёмнику, — говорит Флавий.

— Он сказал, не сочтёт за грубость, если мы больше не станем его дёргать.

— Значит, не дёргаем, — соглашается Флавий. — Пойдёмте, доминицелла, — он подаёт ей руку, согнутую в локте.

Валерия опирается на него, глядя перед собой с вызовом, предназначенным всему миру. Я должен бы пожалеть её сейчас, но мелочно злюсь: мне нужно поговорить с Флавием, и Валерии не должно быть рядом с нами, особенно так близко.

«Дон-дон-дин», — звенит над головой. Я придерживаю им дверь и оглядываюсь по сторонам. Вереница волокуш скрылась в направлении от площади.

Там сгустился шум, и туда мы идём — к ближайшему подъёмнику. Толпа, как жидкость, разлилась на всю ширину коридора, едва звери исчезли, но среди общей пестроты — ни одного бежевого комбинезона.

Только одного Третьего я замечаю слева у стены. Далеко впереди — ещё одного. Они стоят в одинаковых позах, спрятав руки за спину, и одинаково смотрят исподлобья на человеческий поток.

Оборачиваюсь, и сердце выбивает тревожный удар. Я вижу ещё одну бежевую фигуру — точную копию двух других.

Стоило бы задуматься, что происходит, но Флавий зовёт:

— Пойдём, Нель, — и все мысли о Третьих сквозняком выдувает из головы. Пристраиваюсь рядом с ним и пытаюсь спросить хоть что-нибудь — получить в ответ хоть намёк о том, как он.

— Как Императорская канцелярия?

Флавий улыбается:

— Я там, где всегда хотел быть. Почти там. На нужном пути, как говорится. Не так просто, как хотелось бы, но я привыкну, — эта широкая улыбка победителя идёт ему, но я не обманываюсь. Он выглядит усталым и, судя по долгим задумчивым взглядам, перебирает в голове тысячу дел, которые должен закончить сегодня до отбоя. Не успеет — отбой для него отложится на час, на два или на сколько потребуется.

Флавий будто становится ближе, и я наконец ощущаю обрывки его дня: тесная общая спальня, мучительные попытки раздобыть у редемпторов свежую рубашку, крикливый голос Векслера и бумаги, бумаги, бумаги — столько бумаг, что впору утонуть…

— Зарус, — отрывисто зовёт Валерия. Лопаются в воздухе пузыри чужой памяти. Мне хочется прикрикнуть на неё.

— А как там Векслер с его часами? — перебиваю, не позволяя Флавию ответить Валерии.

Он показывает мне дешёвый браслет с маленьким циферблатом:

— Часы ужасные, надо признать.

Усмехаюсь:

— А выглядит неплохо.

— Я подвожу их трижды в день.

Я вижу пространство канцелярии, полное мелкого движения. Чувствую, как Флавий лавирует среди столов, избегая столкновений локтями и бёдрами. Общая суета отдаётся дрожью в его груди: нужно успеть к кабинету Векслера, подкрутить колёсико на часах, не спутав деления, и вернуться на место через минуту, не позже, иначе…

— Зарус! — голос Валерии звучит так резко, что у нас не остаётся шансов притвориться глухими.

— Доминицелла? — склоняется к ней Флавий.

— Ты нёс сюда бумаги. Сколько волокуш поселят на ярусе?

— Вы думаете, я запомнил наизусть все документы, которые нёс сюда?

— Попытайся убедить меня, что не запомнил.

Флавий заводит глаза к потолку.

— Если не ошибаюсь, восемьдесят. Это важно?

— Мимо нас прогнали намного меньше.

— Их перегоняют в четыре партии по двадцать, так прописано в приказе. Чтобы не создавать беспорядка, — Флавий, смолкнув, смотрит на Валерию, потом оглядывается через плечо. Между нами висит в воздухе тревожная мысль, которую ни один не может поймать и озвучить.

Нехорошее предчувствие давит мне на грудь. Стремясь откинуть это удушье, я снова обращаюсь к Флавию, и снова не с теми словами, ради которых шёл сюда:

— А Рефлекс по тебе не скучает.

— Да, ещё бы, — рассеянно бормочет Флавий. Взгляд его бегает по сторонам. Я снова не могу угадать его мысли — стараюсь нарочно, сильнее, чем обычно, но будто натыкаюсь на стену из прочного стекла.

— Доминицелла, — говорит Флавий медленно, — поправьте меня, если я ошибаюсь, но пребывание Третьих без надсмотрщика должно быть согласовано и утверждено, разве не так?

— Разве так, — нервно усмехается Валерия.

— Я понимаю, что не все бумаги проходят через мои руки, но сегодня я таких приказов точно не передавал.

Проследив за его взглядом, понимаю, что и он замечает Третьих, выстроившихся вдоль стены через каждые метров пятьдесят.

Как мы ни отворачиваемся от худшей мысли, она настигает нас всех одновременно. Третьих слишком много. Можно считать их ущербными, вечными детьми — но дети бывают особенно жестоки, когда злятся.

— На что они злятся? — бормочу я.

Меня не слышат. Валерия так же тихо произносит.

— Одна партия волокуш впереди нас, другая — позади.

— Они слушаются редемпторов, — возражает Флавий.

— И Третьих тоже, раз подпускают их к себе.

Флавий цепляет меня под локоть и тянет нас с Валерией в сторону:

— Свернём и подождём, пока перегонят всех.

Фигура в бежевом поворачивает голову в нашу сторону. Мы движемся к витрине, Третий — нам наперерез.

Флавий ускоряет шаг — Валерия хромает, стиснув зубы, но поспевает за ним.

Я вижу, что уже поздно.

Третий встаёт перед нами. Прячет руки в карманы и, опустив плечи, смотрит всё так же исподлобья.

— Разреши, — Флавий пытается обойти его, не замедлив шаг, но Третий подаётся в сторону. Приходится остановиться.

— Нельзя, — говорит он. Глаза дикие, удивлённые: Третий запрещает аристократу и сам не верит, что потолок до сих пор не обрушился ему на голову.

Флавий выглядит спокойным, и мне слишком не по себе, чтобы уличать его в лицемерии. Лучше уж поверить.

— Разве там ведутся работы?

— Нет, — едва размыкает губы Третий.

— Тогда будь добр, позови своё начальство, а мы подождём их вон там, — подтолкнув меня на сторону Валерии, Флавий шагает вперёд, прикрывая нас собой.

Всё происходит очень быстро: Третий, маленький щуплый подросток, кидается вдруг на Флавия, толкает с налёту и, вскинув руки, что-то кричит. Третьи, стоящие вдоль стен впереди и позади, повторяют его жест. Крики эхом катятся вдоль коридора и взрываются истошными воплями.

Нечеловеческими — так кричат волокуши.

Человеческие присоединяются после.

Толпа бурлит криками, но что происходит — пока не разглядишь. Хватаю Третьего за локти, тяну прочь от Флавия. Мальчишка оборачивается рывком, смотрит на мой белый воротник, и худое лицо дёргается от злости. Он тычет меня в живот костлявым кулаком и бросается прочь. Его месть — их месть — надвигается на нас с двух сторон. Люди бегут и толкаются — две волны навстречу друг другу. Они сойдутся там, где мы стоим. Валерия озирается, вытянув шею, и бледнеет. Раскрыв рот, тычет рукой в сторону площади.

Над толпой выныривают морды волокуш, мотаясь из стороны в сторону. Разинутые пасти брызжут пеной. Воздух мутнеет от дымного шлейфа.

— У них хвосты горят, — хрипло говорит Флавий.

Бессмысленно поправляю:

— Тряпки на хвостах. Просмолённые.

Слепые Малыши знают, откуда это в моей голове.

Волокуши несутся, обезумев, сшибают людей, давят толстыми лапами и низким брюхом. Я вижу — в отдалении, но до ужасного чётко — как одна из них кусает девушку в лицо. Пузыри слюны розовеют.

Мы пытаемся забиться в маленькую декоративную нишу. Если не повезёт, это не поможет: волокуши врезаются в стены, придавливая людей, и те сползают по мрамору на пол, и уже человеческие ноги топчут их.

— Зачем им это? — кричу Флавию в ухо, перегнувшись через Валерию.

Его побелевшие губы сжаты, взгляд мечется по коридору в поисках отступления. Он не сразу осознаёт вопрос. Мог бы и не отвечать, но почему-то переспрашивает:

— Кому «им»?

— Третьим!

— Кажется, их оказалось достаточно много, чтобы понять, что аристократы злоупотребляют их… — он давится кашлем, потому что Валерия с размаху бьёт его локтем в рёбра.

— Сейчас самое время поговорить!

Флавий, морщась, кивает и указывает поперёк коридора:

— Через канал по мосту и в нишу за фонтан.

— Как мы туда доберёмся, по-твоему?! — вскрикивает Валерия, но первая отделяется от стены, от страха, наверное, позабыв о боли в ступне.

Флавий держит меня за руку. Наши пальцы сплетены и стиснуты до боли.

Моя память рисует ночного гостя, каким я видел его в последний раз, целую вечность назад. Он, смеясь, откидывает волосы с лица, а потом смотрит исподлобья дико и серьёзно. «Жди беды», — говорит он.

— Всё будет хорошо, — говорит Флавий и за руки тянет нас в толпу.

Мост чуть вправо от нас, и справа быстрее надвигаются волокуши. Мы движемся ревущей туше наперерез.

Плечи, локти, колени, толстые подошвы я чувствую со всех сторон. Это не люди, это тысяченогие пауки кишат кругом.

Я спотыкаюсь и, глянув вниз, вижу мужскую ногу без ботинка.

Задавленный человек. Чужие ноги идут по нему, и идут, и идут, и идут…

Меня толкают так сильно, что я упал бы, если б не держался за Флавия.

Наши руки натягиваются до боли в плечах. Кто-то лезет между нами, взмокшие пальцы скользят, и я понимаю: расцепимся, — ещё до того, как чувствую пустоту.

Суставчатые лапы толкают в бок, в плечо, под колени. Кажется, я задохнусь. Кричать бы, но не слышу своего голоса. Ничего не вижу за головами, не могу понять, где я, куда делся Флавий так быстро.

Совсем рядом хрипло рычит волокуша. Через плечо вижу горбатую морду, раззявленную пасть — мысли вышибает из головы, но тело само бросается вперёд. На секунду верю, что меня раздавит. Потом вдруг вижу парапет канала и в нескольких шагах правее — седую голову над толпой.

— Флавий!

Он вряд ли слышит, но почему-то оборачивается. Протягивает мне руку, другой прижимая к себе Валерию. На мостик лезут люди, нам осталось только протиснуться среди них и перебраться, не рухнув в воду. Десяток метров пройти, не больше. Десять самых сложных метров.

Я тянусь к нему — большая белая ладонь очень близко, но её не достать. Их с Валерией тащит на мостик человеческим потоком. Флавий пытается удержаться, но Валерию уносит вперёд. Бросив его руку, она обнимает столбик перил. Машет в мою сторону и жмурится. От страха у неё чужое, незнакомое лицо.

Мост начинается резной опорой. Флавий, прижавшись к ней, снова протягивает руку. Пытаюсь нырнуть в толпу, чтобы меня вынесло к нему, но паучьи ноги отталкивают прочь.

Врезаюсь бёдрами в парапет. За спиной — тёмная вода. В ней уже барахтаются люди, и это так естественно в общем xaoce, что я не могу испугаться сильнее, только думаю: «Не падать».

Флавий отделяется от опоры, хочет идти против толпы. Это плохо закончится.

— Не надо! — кричу ему и трясу головой.

Флавий понимает, но не слушает.

Его толкают так сильно, что он отлетает на пару шагов. Врезается в кого-то, кто-то падает и тащит его за собой.

— Флавий! — меня не слышит даже тот, в чьё ухо я кричу, я сам себя не слышу. А седая макушка, которую всегда видно над толпой, больше не появляется.

Звериный вой прорезывает общий гвалт. Волокуша, дымя хвостом, несётся к парапету — может, сообразила, что вода спасёт от боли. Перед массивным телом бежит человеческая волна. Меня вдавливает в парапет, я хватаюсь за гладкие углы и думаю, что сейчас мне сломают ноги. С новым толчком мрамор выскальзывает из-под пальцев, мои плечи вдруг оказываются далеко за парапетом, и собственная тяжесть тянет назад и вниз. Мир кувыркается, я больно бьюсь об воду.

Мутный тяжёлый холод обнимает меня.

Пытаюсь вспомнить, где верх и низ, бестолку молочу руками и ногами. Вода сама выталкивает меня на поверхность, но не успеваю я толком вдохнуть, как кто-то хватает меня за руки, за плечи, за голову — кажется, у существа больше рук и ног, чем должно быть у человека. Не вижу лица, только распахнутый круглый рот. Не знаю, как держаться на плаву, но инстинкт подсказывает цепляться в ответ. Тело движется, не спросив меня: мы лезем друг на друга, вода заливается в рот, я вдыхаю её с воздухом пополам.

Человек всей тяжестью ложится мне на голову, я ухожу под тёмную толщу. Верчусь змеёй, но он ухватился крепко, удобно и выскользнуть не даёт.

Сквозь звон в ушах слышу, как шум взрывается новой волной. Что-то огромное и чёрное рушится в воду. Нас разбрасывает в стороны, крутит потоками, меня толкает вверх, под самое брюхо волокуши. Тяжёлая лапа, загребая воду, бьёт меня в грудь.

Воздух — последний мой воздух — прорвавшись между губ, пузырями убегает вверх.

Вода льётся в распахнутый рот, в груди от неё больно-больно-больно, а кричать нечем.

В голове вдруг становится ясно и пусто. Смерть даёт фору: вспомни, что дорого, и пойдём. Я жду череды картинок с раннего детства, но память плюёт мне в лицо единственным кадром.

Дым без запаха, блестящие глаза напротив.

«Когда начнёшь задыхаться, ищи Птицееда», — говорит ночной гость.

Ищи, ищи, повторяю себе. Как искать? Я мог найти Флавия, но у меня было живое имя на языке и знакомые чувства наводкой. Теперь — только странное слово. Кручу его так и эдак, все остатки сознания свожу в одну точку.

Птицеед. Птицеед.

Птицеед.

Меня швыряет в невесомость. Ни на миг не думаю, что умер: я чувствую каждый миллиметр своего тела, и каждую клетку в нём заполняет жизнь. Не важно, что я почти задохнулся: воздух больше не нужен, я сам полон тёплого ветра — я знаю, что такое ветер, я есть ветер и я могу всё.

Вечность сжимается в секунду, притяжение возвращается совсем не с той стороны, откуда я ждал. В затылок, лопатки и ноги больно бьёт что-то очень жёсткое.

Ярко-серое сверху режет глаза.

Переворачиваюсь на четвереньки — кашляю водой, потом блюю водой, потом кашляю и блюю одновременно. Под ладонями — cepoe, шершавое, не похожее на мрамор. Мимо идут ноги — взрослые женские и детские рядом.

Слышу голоса — не понимаю языка, но тон неодобрительный. Справа какой-то каменный парапет, слева проносятся сгустки металла, света и грохота. Машины, как в книжках, которые Флавий любил читать вслух. Они больше и громче, чем я мог представить.

У меня нет сил удивиться.

Сажусь на асфальт и грязными руками тру слезящиеся глаза. Понимаю, что в голове всё ещё пульсирует по инерции: «Птицеед, Птицеед, Птицеед…»

Одна из машин тормозит совсем рядом, заслоняя мне обзор. У неё угловатые формы — как такое может быстро ездить? — и вмятина на дверце. В глаза бьёт фиолетовый цвет, неправильный среди общей серости.

Дверца хлопает, высокий парень обходит машину и замирает, глядя на меня.

«Птицеед», — последний раз щёлкает в головe.

Глава 11. Птицеед

Он оглядывается по сторонам, потом смотрит на меня. Делает первый нерешительный шаг. Что-то спрашивает — я плохо слышу из-за шума, и в ушах у меня звенит, и языка не разбираю. Мелко трясу головой в ответ.

Он пересекает оставшееся расстояние от машины до парапета и приседает рядом со мной на корточки. Чёрные волосы вьются жёсткими кольцами, нос длинный и тонкий, с горбинкой. Глаза тёмные, чуть светлее, чем у Флавия.

«Флавий!» — мысленно произношу его имя и вздрагиваю.

Высокая фигура падает и больше не поднимается. Хаос голов, ног и рук перемелет её.

Мне очень холодно. Так холодно, что зубы стучат, а руки и ноги свело мелкой судорогой.

Парень встряхивает меня за плечо. Повторяет вопрос.

— Не понимаю, — говорю на основном языке.

Он округляет глаза. Потом спрашивает:

— Ты говоришь по-английски?

Это одиннадцатый побочный. Один из тех языков, на которых я говорю без усилия. В книжках Дильгоса его называют английским, я помню.

— Говорю.

— А это что, была латынь?

Мысленно благодарю Дильгоса за свою обрывочную эрудицию и киваю. Слово, зудящее в мозгу, просится на свободу. Терять нечего, поэтому спрашиваю:

— Вы Птицеед?

Он вздрагивает. Настороженными глазами смотрит мне в лицо, но уже через секунду смеётся, как ни в чём не бывало:

— Нет. Я Саша, — протягивает ладонь. Хватаюсь за неё и стараюсь пожать. Так дрожу, что его рука трясётся вместе с моей.

— Корнелий Дильгос, сорок шестой ярус, — выдаю машинально.

— Хорошо, — кивает, будто его уже ничем не удивишь. — Что с тобой случилось? Ты был пьяный?

Говорит он бегло, но с прямолинейным акцентом. И явно не чувствует, что вопрос звучит грубовато.

Качаю головой.

— Что-то принимал? Наркотики, нет?

Мы всё ещё не расцепили рукопожатие. Пользуясь этим, он расстёгивает мне манжеты, закатывает один рукав, потом второй, осматривает сгибы локтя. Нет сил, чтобы оскорбиться.

— Болит что-нибудь?

— Не знаю, — это чистая правда. Болит как будто всё сразу, но боль притуплённая и далёкая. Скоро вылезут синяки, тогда и посмотрим. Чуть сильнее саднит щека, которую расцарапал мне тот, с кем мы сцепились в воде, но это, наверное, пустяки.

— Давай вставать, Корнелий, — он закидывает мою руку себе на плечо. — Жесть! — это слово явно не на одиннадцатом побочном. — Ты весь мокрый, насквозь просто! Так вспотел, что ли?

— Я упал в воду.

Саша оглядывается по сторонам, будто ищет, в какую воду я мог свалиться поблизости. Свет режет глаза, я стараюсь не смотреть вдаль, но подозреваю, что ничего похожего на канал двести сорок восьмого яруса он не видит.

— Ладно, потом расскажешь, пошли.

Он тянет кверху — поднимаюсь, неуклюже перебирая ногами. Стою увереннее, чем ожидал, не считая слабости в коленях. Цепляясь за Сашу, ковыляю к машине.

Внутри странно пахнет, но кресло такое мягкое и удобное, что остальное не важно.

Он велит мне снять рубашку. Это неловко до ужаса, окна прозрачные, но в мокрой одежде слишком холодно. Саша отдаёт мне куртку. Она нагрета его телом, и я с наслаждением кутаюсь в плотную ткань, пропахшую чужим потом и ядовитым дымом.

— Штаны тоже сними, — советует Саша. — Брось на заднее сиденье, подсохнут, пока едем.

Здравый смысл, а особенно озноб, велят послушаться. Голые ноги покрываются мурашками, но всё же так теплее, чем в мокрой одежде.

Саша пристёгивает меня к сиденью неудобным ремнём и спрашивает:

— Куда тебя отвезти?

Я озадаченно смотрю на него. Чтобы ответить, нужно хотя бы примерно представлять, что буду делать дальше. Я понятия не имею.

— Где живёшь? — уточняет Саша, не дождавшись ответа.

— Не здесь.

— Я понимаю, — вздыхает он. — Где остановился? В отеле? Адрес помнишь?

Я молчу. Выковыриваю из памяти смутно знакомые понятия.

— Давай по-другому, — не сдаётся Саша. — Где ты ночевал сегодня?

— Дома. Не здесь, — чувствую себя тупым, потерянным и несчастным. Саша сжаливается.

— Ладно, давай так. Я еду к другу домой. Он обещал меня приютить на две-три ночи. Он врач, он тебя посмотрит, а ты там придёшь в себя, и дальше разберёмся. Поедешь?

— Конечно, — я пытаюсь улыбнуться. — Спасибо.

Он весело скалится и поворачивает ключ («Почему ключ?» — смутно удивляюсь я). Машина вздрагивает и отзывается протяжным урчанием.

— Музыку включу?

Я киваю. Музыка успокаивает.

Ритмичный грохот бьёт по ушам, заставляя вздрогнуть. Эхом прыгает в голове шум двести сорок восьмого яруса. Саша смеётся, заметив, как я выкатил глаза, и делает потише.

Ничего подобного я раньше не слышал. Какой-то инструмент подвывает — выше-выше-выше, а вот тут ещё пассаж — и дёргает за самые нервы. Ритм завораживает, поднимает изнутри что-то сильное и злое. У певца странный голос, не слишком мелодичный, но звучит хорошо.

Саша подпевает вполголоса, самозабвенно щурясь на высоких нотах. Его голос, пожалуй, звучит ещё лучше.

Машина несётся по гладкой серой ленте — не самая большая и не самая быстрая, но точно самая яркая. Мелькают ячейки серых окон на прямоугольных коробках. Светятся гигантские буквы — я могу прочесть их, но не могу понять. На огромных цветных экранах меняются картинки: странно одетые люди, ключи, диваны, числа с девятками в ряд…

Высокие прямостоячие растения тянутся голыми ветками к высокой серой дымке (де-ре-вья — к не-бу). Саша тормозит на перекрёстке, расчерченном белой и жёлтой краской, и я вижу, что одревеснелые корни уходят в жирную грязь.

От неравномерного движения меня начинает подташнивать. Закрываю глаза — и чувствую, что ужасно устал, а потом Сашин голос вытягивает меня из чёрного провала:

— Алло, чел! Корнелий! Подъём, приехали.

— Нель, — поправляю машинально и моргаю, пытаясь понять, где я и что происходит.

— Чего?

— Меня… — чувствую, что осип, и тихонько кашляю. — Лучше зови меня так.

Слева от нас возвышается здание из серых панелей, слишком высокое, чтобы из машины увидеть все этажи. На окнах нижнего ряда кованые решётки. Сквозь решётку смотрит белый кот в окружении ажурных занавесок.

Саша ещё раз тычет меня в плечо.

— Ладно, Нель, вылезай давай… Но-но-но, куда, штаны не забудь!

Я до того потерялся со сна, что мог бы и правда забыть. Ощущая жар в ушах, забираю брюки с заднего сиденья. Ткань не просохла. Мокрая, холодная и противная.

Высокая полосатая ступенька отделяет дорогу для машин от узенькой дорожки для людей. За низким, по колено мне, заборчиком в облупившейся зелёной краске — снова грязь, из которой торчат сухие стебли и голые кусты с серёжками сухих плодов.

Старушка, ковыляющая нам навстречу, бросает на меня осуждающий взгляд. Плотнее запахиваю куртку и приглаживаю влажные волосы.

В ботинках до сих пор хлюпает.

Над входом — козырёк на двух столбиках. Слева от двери — доска в клочках цветных объявлений. На лестнице пахнет краской, кошками и мочой.

Мы останавливаемся у чёрной двери в клеёнчатой обивке. Саша зажимает белую кнопку, похожую на таблетку, и за дверью звучит звонок. Саша жмёт ещё и ещё — раз пять без перерыва, пока не щёлкает сначала один замок, потом второй.

Дверь открывает маленький человек с круглым, слегка небритым лицом и ясными серыми глазами. Он что-то с укоризненной улыбкой говорит Саше и смотрит на меня — вопросительно, но вполне дружелюбно.

Саша переходит на одиннадцатый побочный (английский, они зовут это английским):

— Это Илюша Ковылин, для тебя Илья Андреевич, — представляет мне хозяина, потом указывает на меня: — А это Корнелий, зови его Нель. Он не говорит по-русски, зато болтает на латыни.

Ковылин улыбается:

— Серьёзно? — и открывает дверь, пропуская нас. — Заходите, вопросы потом.

Маленький коридорчик напоминает помещения редемпторов — грудой картонных коробок, подставками для обуви и ковриками на полу у металлических дверей. На стенах сквозь потрескавшуюся краску выступает серая штукатурка. Судя по запаху, кто-то готовит обед.

Ковылин открывает нам дверь с номером «двадцать два» и запирает за собой замок.

Они разуваются, ютясь на тесном пятачке у входа, и мне приходится последовать их примеру. Оставляю мокрые носки в туфлях и, осторожно ступая по клеёнчатому полу, иду вдоль короткого коридора. Понимаю, что в двух комнатах ни души. Серый свет льётся в окна — непривычная, завораживающая картина. Засмотрелся бы дольше, но с непривычки слёзы выступают — тру глаза и оборачиваюсь к Ковылину:

— Это всё ваши комнаты?

Мельком взглянув на Сашу, понимаю, что вопрос звучит странно, но Ковылин кивает как ни в чём не бывало:

— Мои с женой. Сними куртку и проходи вон туда, на диван.

Ковылин снова заставляет меня раздеться. Осматривает с ног до головы, ощупывает живот, заглядывает в рот. Измеряет мне давление приборчиком с грушей, считает пульс и машет рукой:

— Иди в душ, погрейся.

Я машинально ощупываю жетон на груди. Вряд ли он подходит для душевой в Перфекциуме.

— А что нужно, чтобы вода пошла?

— Ничего, — пожимает плечами Ковылин. Неужели правда не удивляется? — Просто встаёшь и моешься.

Через минуту я высовываю голову из санузла. Никого не вижу, поэтому сообщаю в пространство:

— А душ не работает.

— Как это? — Саша выскакивает из комнаты. Подлетает ко мне, широко распахивает дверь. Неловко до ужаса, но мне ничего не остаётся, кроме как встать под лейку и продемонстрировать:

— Не льётся.

Саша пристально смотрит на меня, будто ждёт, что сейчас я захихикаю, и всё обернётся странной шуткой.

— А кран открыть ты не пробовал?

Смотрю, куда он показывает, и вижу два маленьких вентиля, помеченные красным и синим. Снова чувствую себя идиотом. Задёргиваю шторку, и спрашиваю из укрытия, желая показать, что кое-что соображаю:

— Ковылин — не простой человек, да?

— С чего ты взял? — отзывается Саша.

— Ну, у него собственные две комнаты. И собственный душ.

Кажется, я снова говорю что-то не то, потому что Саша долго молчит.

— Нет, — говорит наконец, но непринуждённый тон даётся ему хуже, чем Ковылину. — Илюша просто врач. Анестезиолог-реаниматолог. Это, ну, уважаемо, наверное, но в целом… многие живут лучше, — он делает паузу, будто собираясь с духом. — Мне надо будет задать тебе неприятные вопросы, но ты же ответишь, правда? Потом, когда помоешься.

— Конечно, — отзываюсь легкомысленно. Какой смысл мне что-то скрывать? Так и так примут за психа.

Задумываюсь, стоя под тёплыми, почти обжигающими струями. Слова «анестезиолог-реаниматолог» увлекают меня. Он забирает чувства и возвращает к жизни. То же самое делают элеры, и по-настоящему всё наверняка скучнее и сложнее, но звучит красиво.

Самое приятное открытие — вода льётся сколько угодно, пока не закроешь краны. Я моюсь за положенные дома полторы минуты, а потом сижу, закрыв глаза, и представляю, как вода несёт меня по течению, и смывает липкие сложные мысли…

«Жив ли Флавий?»

Я пытаюсь всю силу мысли свести в одну точку. В тот момент, когда ещё видел его лицо над толпой. Проникнуть в его ощущения с той минуты, увидеть его глазами, что произошло. Это ведь получалось раньше.

Теперь не получается.

Почему?

Потому что мы так далеко друг от друга, разбросаны по разным мирам?

Потому что я разучился это делать, ещё пока был дома?

Потому что он сам больше ничего не видит, потому что монстр толпы не дал ему подняться, сожрал его, потому что он…

Сжимаю голову ладонями. Горячие струи барабанят по затылку и плечам. Пусть смоют далеко-далеко мой страх. Пусть спрячут меня в мягкой сети, заглушат звуки хаоса, от которого я невольно сбежал в Перфекциум.

«Я пойму, что делать дальше, мне нужно лишь немного времени».

Эта мысль звучит так отчётливо, будто в унисон со мной её произносит второй голос.

Мысль есть колебание, как свет и звук, говорил Дильгос. А если колебания входят в резонанс…

Проще — я угадал чью-то мысль.

И это не Флавий.

Чужой рукой ощущаю вес телефонной трубки. Чувствую, как она нагрелась в чужих пальцах.

Рука мускулистая, в россыпи светлых родинок, и пальцы не такие длинные, как у Флавия. Я пожимал её совсем недавно, эту руку.

Валентин кладёт трубку на рычаги и смотрит через плечо.

— Ты слышал, да?

— Да, домине, — Сотос даже не кивает. Он движется, как каменные статуи в страшных историях, только в те моменты, когда никто на него не смотрит.

— Я не слышал, — Векслер, сложив руки на груди, встревает между ними. — Я позвал вас, домине, потому что об этом умолял домине Маркис. Но если вы говорите в моём кабинете с моими людьми по моему телефону…

— Да, вполне справедливо, — мягко перебивает Валентин. — Но я не советую вам лишний раз произносить фразу «мои люди». Она звучит немного…

— Неэтично? — скалится Векслер.

— Рабовладельчески.

Векслер фыркает:

— Вот уж верно. А чем я здесь занимаюсь, по-вашему, домине?

Валентин касается рукава Сотоса, останавливая не уловимый глазом жест. Улыбается:

— Своим делом, с которым прекрасно справляетесь, и это даёт вам многие преимущества.

Что-то такое есть в его тоне, что ядовитая усмешка слетает с губ Векслера. Он, впрочем, не делает ни шагу назад.

— Например, безнаказанно лезть не в своё дело? Это очень кстати. Так о чём вам хотел сообщить Маркус Маркис?

Валентин медлит, сдерживая себя. Я чувствую, как поднимается в нём волна раздражения, и как он глушит её, повторяя: «Нельзя, не сейчас, нельзя». Слова запрета в его голове твердит чужой голос, низкий, искажённый временем и памятью.

— К сожалению, домине, это вполне ваше дело, — говорит Валентин. — Крупные проблемы. На двести сорок восьмом взбунтовались Третьи. Спустили породистых волокуш на толпу. Вы думали о том, что длинная шерсть хорошо горит?

У Векслера округляются глаза.

— О Мастер, — он хлопает себя по лбу. Подбежав к столу, зажимает круглую кнопку вызова, вделанную рядом с лампой. Валентин мысленно считает секунды — клерк появляется в дверях на счёт «семь».

— Да, домине?

— Три списка, живо. Кто из ИК сегодня пошёл на двести сорок восьмой ярус — раз. Кто из милитов второго яруса туда же — два. Кто с третьего яруса — считая все касты — три. Живо, пятнадцать минут.

Клерк испуганно округляет глаза, но кивает:

— Да, домине, — и испаряется, бесшумно захлопнув дверь.

Валентин улыбается: Векслера раздражает одобрение.

— Полагаю, вам можно поручить организацию помощи и подсчёт ущерба?

— Полагаю, мне можно поручить мои прямые обязанности, — огрызается Векслер.

— Обратитесь ко мне или к домине Сотосу, если понадобятся дополнительные силы, — говорит Валентин и выходит, не дожидаясь, пока в него снова плюнут ядом.

Чёрные человечки суетятся под гулкими сводами. Люди-шестерёнки — сегодня они крутятся чуть быстрее: новости моментом разлетаются по Императорской канцелярии. Особенно плохие новости.

От кабинета Векслера Валентин сворачивает направо, вдоль стены — к ближайшему выходу из большого зала.

Оборачивается через плечо, зная, что увидит Сотоса.

Сотосы следуют в тени да Гире.

Сотосы слишком буквально воспринимают афоризмы.

Валентин улыбается ему:

— Я спущусь на двести сорок восьмой.

Сотос буравит его пристальным взглядом.

— Зачем, домине?

Валентин пожимает плечами:

— Я чувствую, что так надо. Понимаешь, о чём я? — сейчас он похож на легкомысленного мальчишку.

— Вряд ли, домине.

— Отец говорил, иногда нужно верить сильным предчувствиям.

— Как понять, что предчувствие достаточно сильное?

Такие вопросы — едва ли не единственная причина, по которой с Сотосом интересно. Валентин не понимает, что это: убийственная ирония или деревянная прямолинейность.

— Ты не будешь сомневаться, когда почувствуешь. Как будто поймёшь, что таков сюжет.

— Вы в это верите, домине?

— Нет, Симон, мне просто нравится морочить тебе голову. Так сильно, что своего времени не жаль, — смеётся Валентин и тут же, состроив серьёзную мину, прикладывает палец к губам: — Никому не пересказывай мои слова.

— Некому, домине.

— Даже жене? — Валентин знает, что не дождётся ответа, и сам молчит несколько секунд, рассматривая встречные лица. — Ты никогда не думал, что рано женился?

Ему Сотос никогда не скажет, что вопрос неуместен.

— Напротив, домине, я жалею, что не мог жениться раньше. Мой сын младше вашей сестры.

— Всего на четыре года. У Зары будет целых четыре свободных года после совершеннолетия — редкая роскошь для девушек да Гире.

— Что ей дадут эти четыре года?

— Ощущение свободы и всемогущества, — улыбается Валентин, чуть закинув голову к потолку, и щурится через плечо: — Я не шучу. Ты разве не чувствовал себя так после выпуска из Института?

— Я сразу женился, домине.

— А в первые дни перед свадьбой?

— Я готовился жениться.

Валентин вздыхает:

— Ладно, вряд ли стоит сравнивать твоё положение с положением Зары. Иногда я смотрю на неё и на твоего сына… у них даже цвет глаз почти одинаковый, ты замечал? Зара зовёт тётей бабушку своего будущего мужа. Мы живём в чокнутом мире.

— Это говорите вы, домине, направляясь на двести сорок восьмой ярус, потому что так велит предчувствие.

Открытая ирония — в случае Сотоса всегда неожиданность. Валентин широко улыбается:

— Я просто стараюсь соответствовать общему безумию. К слову о родственниках — если Лу спросит, где я, скажи, что я тебе не объяснил.

— Я понял, домине.

— Если спросит дядя — скажи правду.

— Не имею права лгать ему, домине.

— И я никогда тебя об этом не попрошу.

Они прощаются на перекрёстке коридоров. Валентин шагает в сторону подъёмника и по-прежнему следит за лицом, держа уголки губ приподнятыми. Он выглядит беззаботно-весёлым — но тревоги свились в его груди змеиным клубком. Шанс всей его жизни, едва коснувшись протянутых ладоней, ускользает сквозь пальцы.

«Что за шанс?» — спрашиваю себя — и теряю Валентина. Возвращается ощущение собственных рук и ног, и горячих струй, и гладкой белой эмали. Подушечки пальцев странно сморщились. Испуганно смотрю на них пару секунд и спешу выключить воду. Может, вообще нельзя сидеть под душем так долго?

«Валентин знает, что я и Флавий были на двести сорок восьмом», — вспоминаю, заворачиваясь в жёсткое полотенце. Не знаю, тревожит меня это или успокаивает.

Почему вообще я чувствовал Валентина?

Проще отбросить эту мысль, чем попытаться ответить.

На горячей трубе-сушилке обнаруживаю штаны и клетчатую рубашку. Вещи, наверное, Сашины: Ковылин слишком низкий, чтобы мне могла подойти его одежда.

Штаны из плотной синей материи — добротно-прочные, как одежда редемпторов. Влезаю в них и поворачиваюсь спиной к зеркалу. Через плечо с удивлением рассматриваю карманы на заднице. Кто такое придумал? Зачем?

Рубашка приводит меня в восторг: грубоватая по сравнению с моей формой, зато тёплая и приятная на ощупь, а главное — наконец-то не чёрная. Красная в клетку. Тоже по-редемпторски, но редемпторы не могут себе позволить деревянные пуговицы.

Мне так удобно, будто я всю жизнь ходил связанным, а теперь кто-то наконец снял верёвки.

Окончательно ощущаю себя счастливым, когда выхожу из ванной и чувствую запах жареного мяса. Желудок сводит. Чуть не подпрыгивая, влетаю на кухню — и замедляю шаг, напоровшись на два сердитых взгляда.

Саша, сминая занавеску, привалился к подоконнику и сложил руки на груди. Ковылин держит лопатку для жарки наперевес, будто секунду назад грозил ею в Сашину сторону.

Пока я отмывался, они успели поругаться.

Ковылин лопаткой указывает на квадратный стол, задвинутый в угол:

— Садись. Мясо ешь?

Киваю и опускаюсь на табурет, обитый весёленькой зелёной материей. Ковылин ставит передо мной тарелку. Кусок мяса в панировке, горка пасты — и всё это горячее, утопающее в жареном масле. Следом передо мной опускается бутылка красного соуса и вторая тарелка — с зелёными пупырчатыми плодами, порезанными вдоль.

Мне очень вкусно, но я слишком голодный, чтобы заставить себя жевать медленно и хоть немного растянуть удовольствие. Ковылин садится напротив. Наблюдает за мной и ждёт.

Прикончив обед, поднимаю на него взгляд и осторожно улыбаюсь:

— Спасибо.

Он выглядит слишком серьёзным, и мне это не нравится. Нехорошее предчувствие шевелится внутри.

Саша молча забирает грязную посуду, бросает в раковину и суёт мне горячую кружку с чем-то прозрачным, похожим по цвету на чию, но совершенно не сладким. И возвращается на свой пост у подоконника.

Под их пристальными взглядами хочется съёжиться.

— Нель, — говорит Ковылин, чуть подавшись вперёд, — я прошу тебя рассказать, что случилось. Тогда мы сможем тебе помочь.

В ясных глазах — ни угрозы, ни страха. Я ни секунды не сомневаюсь, что Ковылин — хороший человек. Но почему тогда Саша хмурится и презрительно кривит губы?

Я не смогу придумать правдоподобную ложь: для этого нужно знать, как устроена жизнь в Перфекциуме, и знать лучше, чем Дильгос. Пытаюсь хотя бы избегать деталей:

— Я искал своего друга. Он должен был… м-м… заключить одну сделку. На чужом ярусе — в смысле, совсем не там, где работает, и не там, где мы оба жили раньше. Я его нашёл, а потом на толпу спустили волокуш… больших таких животных… и был полный хаос. Меня столкнули в канал. Случайно, конечно.

На их лицах нет и тени понимания.

— Ты упал в воду, — уточняет Ковылин, — а что было потом?

— Потом мне помог Саша.

Они переглядываются.

— Чел, рядом не было воды. Никаких каналов.

— Где всё это было? — мягко спрашивает Ковылин.

Я чувствую себя загнанным в угол. Ничего не остаëтся, кроме как пытаться объяснить им правду.

— Я не отсюда. Я был совсем в другом месте. Это как… представьте, что из этой квартиры нет выхода.

— Как это? — изгибает брови Саша.

Я машу в сторону окна:

— Представьте, что там нет неба, — слово из книжек непривычно ложится на язык. — Там просто соседнее помещение. Над вами много ярусов, под вами много ярусов, всего восемьсот…

— Как одно огромное здание? — вдумчиво предполагает Ковылин.

— Да, наверное.

— А что снаружи?

Мотаю головой, близкий к досаде:

— Ничего. Нет никакого «снаружи». То есть, может, и есть что-нибудь: скалы, шахты… Говорят, с первого яруса видно звёзды. Но за пределы стен нельзя попасть. Мало кто даже думает об этом. Мой дядя и его друзья думали — нажили себе проблем.

Ковылин бросает на Сашу странный взгляд, будто просит молчать.

— Кто ещё у тебя есть, кроме дяди?

— Родители.

— Замечательно. Ты помнишь их номера? Сможешь позвонить кому-нибудь из них?

— Отсюда не дозвонюсь.

— Почему?

— Потому что провода протянуты внутри стен! Это же очевидно! — начинаю злиться. — Вы мне не верите?

Конечно, не верят.

— Конечно, верим, — говорит Ковылин таким убедительным тоном, что на одну обманчивую секунду мне становится спокойнее. — Просто, может быть, ты сильно испугался и немного запутался. Тебе нужно успокоиться, отдохнуть и ещё раз подумать, как ты можешь связаться со своими близкими… Скажи, а как одевались люди в этом большом здании, где ты жил?

— Зависит от касты, — хмурюсь я. Вопрос неожиданный.

— Каждая каста носит свою униформу, так?

Ковылин явно что-то уяснил для себя, и мне это не нравится.

— А зачем это вам?

— Скажи, каста врачей существует?

— Да. Элеры.

Он кивает:

— Интересно. А ещё какие?

В его любопытстве мне мерещится подвох, но, может быть, только мерещится. Как бы то ни было, нет причин не отвечать.

— Милиты, редемпторы, аристократы…

— И ты, конечно, аристократ? Элеры лечат тебя, другие касты обслуживают и охраняют, верно?

— Ну, не только меня, но в целом — да, примерно так.

Ковылин кивает и смотрит на Сашу. Что-то говорит на их общем, не известном мне языке. Саша вдруг щетинится:

— Ну-ка скажи это так, чтобы он тебя услышал!

Ковылин пожимает плечами:

— Ладно, — оборачивается снова ко мне. Сцепив руки в замок, говорит почти ласково: — Нель, я правда тебе верю, теперь уже точно. Думаю, я знаю, как вернуть тебя домой, в то самое здание без выхода. И будет лучше всего, если ты вернёшься туда как можно скорее. Там о тебе продолжат заботиться, как обычно.

У меня вдруг щёлкает в голове.

Флавий когда-то читал мне вслух одну из книг о Перфекциуме. Вернее, написанную в Перфекциуме, если верить Дильгосу.

«Над птичьим гнездом» — так перевели её название на основной язык. Флавий объяснил, что дословно, в оригинале — не просто «над птичьим». Имеется в виду конкретная птица, которая кричит, как дети, играющие в прятки. Звучало странно и непонятно, но книга мне понравилась.

В ней говорилось о больнице для умалишённых. Вот о чём подумал Ковылин, вот почему первым делом спросил о врачах.

Здание, из которого нельзя выйти. Врачи, охранники, уборщики, повара. И пациенты, конечно. Каждый одевается в свою униформу.

— Я не сумасшедший! — меня захлёстывает нереальность происходящего. Я почти готов усомниться в своих словах: «А вдруг вся твоя жизнь тебе привиделась, вдруг ты правда псих несчастный?»

Психлечебница. Вот как это называлось в книге.

Меня отправят в психлечебницу, накачают наркотиками, и я никогда не вспомню, кто я. А если буду сопротивляться, мне сделают лоботомию, тоже как в книжке.

Вскакиваю с табурета и пячусь в коридор:

— Я нормальный! Правда, честное слово. Я уйду сейчас, только не отправляйте меня туда!

Саша бросает на Ковылина яростный взгляд. Оттолкнувшись от подоконника, шагает ко мне. Протягивает руку:

— Тихо-тихо, ладно. Никуда не поедешь, если не захочешь. Понял?

Я не могу расслабиться, но позволяю приобнять себя за плечо.

— Не надо на меня так смотреть, — говорит Ковылин. Без тени вызова — обычным тихим голосом. — Нель сам сказал, что хочет домой. Я предложил, чем могу помочь.

— Нель прекрасно понял, что ты предложил, — огрызается Саша.

— Ладно. Если я не могу помочь, пусть этим занимаются в полиции. Думаю, там разберутся, куда его вернуть.

Понимаю не всё, но суть улавливаю: меня передадут чужим людям, они будут выяснять, кто я. И выяснят, что меня не существует. Что будет дальше — предполагать не хочется.

Покосившись на Сашу, умоляюще качаю головой и обеими руками цепляюсь за край его странной рубашки без пуговиц и рукавов, вспомнить бы, как это называется.

— А если не разберутся? Допустим, он иностранец, потерявший память от стресса… Извини, — обращается он ко мне, — просто предполагаю. Если так, тогда порядок. А если всё сложнее? Мало ли, где его держали, может быть, с детства.

Ковылин улыбается с мягкой насмешкой:

— Нель, он считает, что ты инопланетянин, сбежавший из лаборатории.

На всякий случай качаю головой.

— Я считаю, что мы не имеем права рисковать, — говорит Саша. — Если в полиции ничего не выяснят, если окажется, что он никто из ниоткуда, и разбираться слишком сложно, он может оказаться на улице.

— Не думаю, что это возможно.

— Люди тупые, Илюш, ты лучше меня знаешь, на что они способны, — почти рычит Саша. — Так что нет ничего невозможного. Может быть, Нель связан с той чертовщиной, в которую вляпалась Алиса.

Я открываю рот, собираясь уверить его, что не знаю никакой Алисы, но не успеваю вставить ни слова: Ковылин тоже начинает горячиться, пускай и не повышает голоса.

— Это было бы слишком большим совпадением, не находишь?

— Он назвал меня Птицеедом при встрече.

На этот раз вздрогнуть приходится мне.

Ковылин смотрит на нас, собрав лоб складками.

— Чего?

— Алиса мечтала написать книгу. Только об этом и трындела.

— Про паука?

Саша закатывает глаза.

— Это имя главного героя! Ну, не имя, а типа прозвище. Нельзя ему называться настоящим именем, а это звучит неплохо, по-моему.

В его тоне отчётливо слышится: «Только попробуй возразить».

— Алиса вроде как списала его с меня, — он хмурится, ощутив, что звучит это забавно, и торопится, скрывая смущение: — Мы как-то с ней говорили, и я такой: «Вот представь, напишешь свою историю, её переведут на английский, а там нет слова «птицеед». Они говорят tarantula. Или toad-eater. Будет у тебя Жабоед вместо Птицееда». А она типа: «Я прослежу, чтобы нормально перевели. Хотя бы bird-eater. Пусть лучше будет дословно, зато красиво». И Нель назвал меня так. Bird-eater.

Ковылин, выдержав паузу после этой тирады, тихо спрашивает:

— Ты уверен, что тебе не послышалось?

Почему-то он больше не улыбается.

— Не послышалось, — говорю я.

— Вот! — Саша встряхивает меня за плечо. — Это не случайность, говорю тебе!

Ковылин смотрит на нас снизу вверх. Маленький человек на маленьком табурете. Лицо его стягивает холодом — теперь по-настоящему верится, что он держит в руках человеческие жизни каждый день.

Сцепив руки в замок, Ковылин говорит:

— Я не могу позволить Нелю здесь оставаться.

Я чуть не падаю, потому что Саша, за которого я до сих пор цепляюсь, резко подаётся вперёд.

— Что?! Илюш…

— Нет, сначала послушай. Я очень хочу, чтобы ты нашёл Алису. И готов помогать тебе. Хочу помочь. Но знаешь, о чём должен думать в первую очередь тот, кто оказывает помощь?

Саша, выпустив меня, складывает руки на груди. Вопросительно дёргает подбородком.

— О том, — говорит Ковылин, — что один труп всегда лучше, чем два.

— Твою совесть это успокаивает?

— Я вынужден быть циником. То, что ты называешь чертовщиной, кажется мне красиво организованным преступлением. Я думал, такие мистификации бывают только в кино, но что имеем, то имеем. Если я прав, то здесь замешаны большие люди и большие деньги. Мы с тобой вдвоём не потянем с ними воевать.

— Мы ещё даже не попытались! Нужно выяснить, что происходит, для начала, а потом я что-нибудь придумаю. Ты сможешь жить спокойно, если ничего не сделаешь?

Ковылин вздыхает, будто говорит с неразумным ребёнком.

— Я не смогу жить спокойно, если из-за моей безответственности пострадает моя жена. Так взрослая жизнь работает, Саш. Я не только за себя отвечаю. Есть ещё семья, пациенты, коллеги. Если со мной что-то случится, это отразится на каждом из них.

Я смотрю в пол. Слушать Ковылина страшно. Это голос трезвого рассудка, который ненавидишь, но с которым не можешь не согласиться.

— Отлично, — говорит Саша. От злости его голос звенит металлом. — Тогда я несу ответственность за Алису. И за Неля тоже.

Ковылин разводит руками:

— Тогда я вынужден попросить вас обоих уйти.

Саша за ремень тащит по полу большую сумку на молнии.

— Я приехал утром, — объясняет мне на ходу. — Илюха попросил сгонять в магазин за едой. Еду я не привёз, зато привёз тебя.

Мне тепло от благодарности: он меня не бросит. Но вина уже тянет за рукав маленькими ручками: «Ты — его проблема, — твердит нараспев. — У него и так, похоже, проблем много, а ты — ещё одна, и ты ведь понятия не имеешь об этой Алисе, правда?»

Нужно срочно сделать хоть что-нибудь полезное.

Наклоняюсь, чтобы взяться за вторую лямку. Саша дёргает сумку на себя — хватаю пустоту. Он смеётся. Светится длинной бесшабашной улыбкой, будто не поссорился с другом минуту назад.

На секунду замираю, присев на корточки, чтобы поймать этот момент — Сашино весёлое лицо против света тусклой коридорной лампочки. Он щёлкает пальцами:

— Эй, ты чего? Возьми гитару, кстати, и пойдём.

Поднимаю с дивана чёрный чехол. Он легче, чем я думал. Аккуратно вешаю на плечо и бегу за Сашей следом.

— У вас что, одна куртка на двоих? — Ковылин наблюдает за нашей вознёй на узеньком пятачке перед дверью, уперев руки в бока.

— Мы на машине, обойдёмся, и вообще у меня есть вот, — Саша влезает в тёмно-синий свитер со странным узором. Оправляет перед зеркалом высокий ворот и показывает Ковылину странный жест — мизинец и указательный палец вытянуты, остальные загнуты. — Ценишь? До нового года девять месяцев, а я уже готов.

Ковылин качает головой:

— Хотя бы куртку я вам дать могу.

Саша многозначительно смотрит сверху вниз.

— Я гномов не граблю.

— А если Надину? — он ныряет в шкаф.

Саша шлёт мне полный недоумения взгляд.

Кто-то из них напихал мне в туфли мятых газет. Бумага отмокла, обувь стала чуть суше, но, я чувствую, не высохла до конца. Куда делись носки — не знаю и стесняюсь спросить.

Ковылин появляется из шкафа с огромной чёрной курткой. Человек, которому она впору, должен быть ростом чуть ниже Флавия.

— Надюша иногда одевается в мужском отделе, так что никто не догадается, расслабьтесь.

Мы тянем жребий — кому это счастье достанется. Через минуту выстраиваемся у выхода: Саша в своей родной куртке, из-под которой торчит дурацкий свитер, я — в Надюшиной, с комом размокших газет в руках.

Ковылин передаёт Саше сумку и что-то говорит вполголоса. Саша прикладывает ладонь к уху в притворной глухоте.

— Ты слышал, — вздыхает Ковылин. — Пора вырастать из рыцарских доспехов, Саш.

— Оставь свои советы при себе, коварный гном, — скалится он, хищный и яркий. Я понимаю, почему Алиса, кем бы она ни была, захотела писать с него главного героя.

Не знаю, во что ввязываюсь, но я хочу помочь.

Саша не разрешает мне нести гитару. Велит «открыть багажник», но я понятия не имею, что это значит, поэтому он открывает сам.

Машина разевает широкую пасть. Туда Саша укладывает вещи, а я забираю с заднего сиденья свою рубашку и развешиваю поверх сумки — надеюсь, досохнет. В карманах отыскиваю размокший блокнот и обязательство Валерии. Сколько усилий потратили Флавий и доминицелла Мосс на эту бумажку — а теперь чернила размылись, ни строчки не разобрать. Впрочем, это мало меня волнует. А вот карандаш потерялся — жаль. Закрываю багажник с третьей попытки и усаживаюсь рядом с Сашей.

Он держит на ладони прямоугольный экранчик, на котором мелькают картинки и буквы — язык второй группы, я на нём даже читать не умею. Музыка стучит вполголоса, в недрах машины что-то гудит.

Вокруг панельных домов-коробок будто сгустилась серая дымка. Жёлтый свет в окнах уютный и тёплый. Когда снаружи темно, люди тянутся на этот свет, каждый в свою ячейку — совсем как в мире, к которому я привык. У нас своей ячейки нет. А света — только холодный Сашин экранчик и лампочка под потолком машины, которая зажигается, если открыть дверь.

— План такой, — говорит Саша. — Сегодня спим в машине, а завтра ищем хостел, если понадобится. У меня не так много денег, лучше лишний раз пожрать, правда?

Я понятия не имею, что такое хостел, но киваю.

Он переставляет машину в тень деревьев, подальше от окон и дорожек для людей. Снова достаёт свой экранчик и что-то ищет, хмурясь. Я разлепляю размокшие страницы блокнота. Старых рисунков не жаль, их ничто уже не сделает хуже, но хорошо бы чистые страницы подсохли.

— У тебя нет карандаша?

— А? — Саша вскидывает голову. — Нет, только ручка. В бардачке возьми. Да господи, ну вот там, — раскрывает передо мной ящик. Какие-то документы, шоколад в хрустящей фольге и — действительно — ручка.

Чернила чуть расплываются на влажной бумаге. Мне нравится, как это выглядит.

Саша косится на меня и вручную зажигает лампочку. Почти одновременно вспыхивают вдоль дороги фонари на высоких столбах, соединённые проводами, как огромная гирлянда. Полумрак теперь кажется синим.

Я пытаюсь набросать Сашин профиль. Никак не выходит поймать его черты, одновременно крупные и утончённые. Помучившись немного, замечаю, как он заглядывает мне в блокнот, и быстро переворачиваю страницу. Рисую всякую ерунду: фонари, деревья, окно с котом по памяти.

Во мне растёт ощущение, что мы должны о чём-то поговорить, но тянем время.

— Кто такая Алиса? — спрашиваю, не отрываясь от блокнота.

Саша поднимает голову от экранчика.

— Это очень шизоидная история. Предлагаю сделку.

Поднимаю на него взгляд.

— Ты веришь тому, что я говорю, — продолжает Саша, — а я верю, что твоё «большое здание» — не психушка.

— Пиктаринтум.

— Чего? — спотыкается Саша.

— Так оно называется. Здание.

Подсвеченная снизу холодным светом, его кожа кажется бледной на контрасте с глазами и волосами. Саша хмурится, будто сомневаясь, не слишком ли сумасшедшие вещи я говорю даже по сравнению с его историей.

Потом гасит экранчик и прячет в карман. Откидывается на спинку сиденья, заложив руки за голову.

— Короче. Алиса — моя сестра. Примерно твоя ровесница, ей шестнадцать.

— Мне семнадцать, — поправляю, насупившись. Саша усмехается.

— Ну примерно, я же сказал. В общем, всё было всегда нормально, никакой чертовщины всю жизнь. Ну типа, она училась, немножко играла на фортепиано, много меня доставала и много читала. Потом стала пытаться сама писать. Придумала Птицееда со всей историей. Постоянно о нём говорила. Было прикольно, на самом деле. Не сильно оригинально, но прикольно.

— О чём история? — непонятное предчувствие говорит мне, что это важно.

— Птицеед вроде как… охотник за нечистью, но не совсем. Истребляет таких крылатых тварюжин, которые порождает человеческое воображение. Это прикольно работает: чем сильнее воображение, тем больше тварей порождает, и в то же время эти твари охотятся на талантливых людей. Чем талантливее, тем вкуснее, потому что больше энергии, как-то так.

— Не похоже на истории, которые я раньше слышал, — замечаю вполне искренне.

— Ты и про краны в ванной не слышал, — Саша смеётся, когда я тычу его кулаком в бок. — Ну а что? Похожих штук много, точно тебе говорю.

— Ну и ладно, мне всё равно нравится. Звучит мрачно.

— Она и пыталась сделать мрачно. Мол, Птицеед — один из немногих, кто видит этих тварей и может на них охотиться. Подобные ему постоянно гибнут или сходят с ума, потому что из них высасывают душевные силы, или просто потому, что не выдерживают чудовищ человеческого подсознания. Но он знает, что это важно, потому что… Э-эй! — Саша щёлкает пальцами у меня перед лицом. — Ты как в трансе.

— Нет, — крепко зажмурившись, тру глаза. — Просто слушаю.

Душу в себе тревогу, слишком сильную, чтобы винить жуткую сказку. Я просто устал. Я чуть не умер сегодня, в конце концов.

Саша кивает выпятив нижнюю челюсть:

— Алиса бы оценила.

— Так что с ней случилось?

— У неё начались проблемы. Она говорила, что всё нормально, но почти перестала общаться и со мной, и с родителями, как будто нарочно пряталась. Стала спать со светом, но это уже в последние дни.

— Последние перед чем?

— Перед побегом. Она не просто исчезла, она сама ушла. Забрала ноутбук, на котором писала свою историю, телефон, карточку и зубную щётку. Всё. Даже одежды никакой не взяла. Не знаю, это значит, что она решила сбежать ни с того ни с сего или, наоборот, такой был план?

Перед глазами у меня отчётливая картинка: Сашина сестра выдирает из стены телефон и уносит с собой, зажав под мышкой. Вряд ли такое по силам даже Надюше. Обещаю себе потом разобраться в тонкостях знакомых понятий. Сейчас пытаюсь выдавить здравую мысль:

— Ты не сверял адреса на конвертах?

Сашины брови изгибаются домиком, он строит диковатую гримасу недоумения.

— На каких конвертах?

— Ты сказал, она переписывалась с кем-то.

Саша молчит несколько секунд.

— Ладно, я понял, хватит на меня так смотреть! — хлопнув себя по коленям, отворачиваюсь к окну. — Хотя вообще-то я ничего не понял, получается, или понял наполовину не то.

Саша качает головой:

— Ты либо очень тупо играешь инопланетянина, либо повезло, что тебя подобрал я, а не кто-нибудь ещё. Ты же нежизнеспособный.

— Потом разберусь как-нибудь, — огрызаюсь я и, подперев ладонью подбородок, провожаю взглядом проезжающую мимо машину. Спереди огни белые, сзади — красные. Ещё одно маленькое, бесполезное на первый взгляд наблюдение в полупустую копилку. Когда-нибудь я наберу достаточно, чтобы не говорить глупостей, мне просто нужно время.

— Разберёшься, — соглашается Саша. — Я тебе объясню необходимый минимум, а вообще просто держись ко мне поближе.

Резко оборачиваюсь к нему.

— Давай про Алису, ладно?

Мне не нравится менторский тон. Я могу простить его Флавию, которого знаю полжизни и на которого сам порой ворчу. Но почему едва знакомые люди говорят со мной, как с неразумным ребёнком?

— Да, про Алису, — Саша будто не замечает моего недовольства. — Родители её искали, естественно. Через сутки подали заявление в полицию…

Полиция — это что-то вроде милитов. Никто не объяснял, я сам догадался. Уже успех.

— …А через двое суток вдруг успокоились, — Саша, округлив глаза, смотрит на собственные руки. — Понимаешь, я прихожу с учёбы, спрашиваю: «Есть новости?» Естественно, имею в виду новости про Алису, потому что о чём ещё можно думать, — растопырив пальцы, каждую фразу он сопровождает рубящим жестом. — А они начинают говорить о какой-то ерунде. Я уточняю: «А с Алисой что? Вы не звонили?» И на меня — два абсолютно пустых взгляда, понимаешь? — Саша оборачивается ко мне, будто боится, что и я вдруг забуду, о чём мы говорим. — Как будто они сначала даже чувствовали, что не могут вспомнить что-то важное, а потом просто забили. Стали вести себя так, будто нет и не было никакой Алисы, будто это я сошёл с ума. Я пошёл в полицию сам, снова, а там говорят — заявления не было. Но документы-то остались, это уже не амнезия, это раздолбайство или что похуже, так что я хотел разбираться, но тут Алиса сама позвонила.

Почему-то я вздрагиваю.

— Она сказала, чтобы я её не искал. Уверяла, прямо обещала, что с ней всё будет хорошо, только просила не искать, вообще забыть о ней.

— Почему?

— Ты меня спрашиваешь? — огрызается Саша. — Сказала, это опасно.

Мы молчим некоторое время, глядя в сгустившийся мрак сквозь стекло.

В смешных зеркалах-крылышках по бокам от машины жизнь отражается под странным углом. Прохожие на тротуаре иного роста, а куда движутся огни, я не могу предугадать.

— У меня две зацепки, — говорит Саша. — Во-первых, я прочекал, звонок был из Москвы, — он делает паузу и, взглянув на меня, уточняет: — Это город.

— И мы в нём?

— Ага. Второе — на фоне играла музыка. Какая-то песня, кто-то её вживую исполнял. Как будто репетировал. Шансов мало, но, если я не ошибся, это какая-нибудь локальная группа. Можно выяснить, в каких клубах они выступают, и найти этих ребят.

Гордости ради я сдерживаю вопросы, но Саша сам лезет объяснять, что такое группы и клубы. Осмелев от досады, возражаю:

— Алиса может быть уже не с ними.

— Если они пустили её на репетицию, то наверняка помнят, кто это, очевидно же, — хмыкает Саша. — Хотя бы подскажут, где её искать.

Задумавшись, тереблю уголок блокнота. Я рисовал боковое зеркало, пока слушал Сашу. Ничего особенного — просто форма и размытые силуэты на стекле. Но мне почему-то не нравится фигура, которую я едва обозначил в отражении. Она не похожа на прохожего с собачкой на поводке (никогда не видел собак с такими стройными лапами), который медленно шагает мимо нас.

Эта фигура нервирует меня. Не как неудачный рисунок — иначе, острее.

— Давай спать, — предлагает Саша. — Завтра поможешь мне искать музыкантов, ну и подумаем заодно, что с тобой дальше делать.

Он показывает, как откинуть спинку сиденья. «Такие бы кресла в Императорскую канцелярию, — думаю, глядя в потолок, обитый бархатистой материей. — Клерки поработали, поспали и снова за работу — никто почти не отвлекается и не тратит время». Это забавно на первый взгляд и жутко, если вдуматься.

— Не так удобно, как я думал, — жалуется Саша.

— Нормально, — бормочу в ответ.

Пару лет назад, на мальчишеской ночёвке у кого-то в гостях, нам доводилось спать впятером на двух сдвинутых кроватях. В другой раз я заснул на лестнице технического яруса, возле вольеров с волокушами, которых рисовал. Кажется, нет такого положения, которое моё тело сочло бы недостаточно удобным для сна. Единственное, что может помешать, — это дурацкие мысли, но сейчас я слишком устал, чтобы думать.

В голову лезет такая ерунда, что я вяло улыбаюсь.

Саша, услышав смешок, поворачивает голову.

— Чего?

— Ты поехал искать сестру и взял с собой гитару?

Он дёргает плечом, мол, а что такого?

— Я больше скажу, завтра тебе придётся слушать, как я играю.

Эта мысль меня радует. Вопросов не хочу задавать, да и язык не слушается.

Из дремоты меня выдёргивает ощущение пристального взгляда. Оно ползёт морозом по коже, и детский инстинкт велит не открывать глаза. Едва приподнимаю веки. Пытаюсь всмотреться в темноту сквозь дрожащие ресницы. Больше всего боюсь увидеть силуэт за окном машины — воображение рисует неподвижное бледное лицо, длинный рот, изогнутый в улыбке, тёмные дыры глазниц.

За окном никого нет.

Выдохнув, натягиваю на голову капюшон и смотрю на Сашу, чтобы успокоиться. Он вроде бы притих, куртка шуршит в такт мерному дыханию. Рот приоткрылся, удлиняя профиль.

«Всё-таки я его нарисую».

Скольжу по салону рассеянным взглядом и готов уже снова задремать, когда смотрю ненароком в прямоугольное зеркало на потолке.

Там отражается Сашино лицо. Глаза широко раскрыты и смотрят на меня. Это их внимание меня разбудило.

Стараясь не двигаться, кошусь на Сашино сиденье. Его глаза закрыты, и он точно спит, это не розыгрыш.

Потому что, пока мы оба лежим в креслах, я никак не могу видеть Сашино отражение.

Я медлю, надеясь, что померещилось. Крепко жмурюсь на пару секунд, потом снова смотрю в зеркало.

Сашино отражение сжимает челюсти, будто злится от нетерпения, и указывает в сторону — на боковое зеркало, которое я рисовал в блокноте. Оно странно рябит, будто по ту сторону бьются в стекло десятки чёрных бабочек.

Присмотревшись, вижу, что это не бабочки, а крошечные чёрные птицы.

Они вылетают из зеркала, одна за другой, и, закручиваясь спиралью, поднимаются в мутное тёмное небо. Они рассыпаются над зданиями и растут в воздухе, сеть проводов качается, когда на неё садятся почти человеческие фигуры. У них светлые лысые головы, а руки гнутся локтями вперёд.

Они лезут из стекла, и лезут, и лезут. Я вижу, как птичка, успевшая вырасти размером с крысу, ныряет в приоткрытое тёмное окно.

Сперепугу готов распахнуть дверь, чтобы выскочить и заслонить стекло, остановив трепещущий поток — почему-то мне кажется, что я могу это сделать — но что-то шумно опускается на крышу машины. Слышу, как стучат по металлу когти.

Сашино отражение указывает на спящего Сашу и манит пальцем. Это означает: «Пусть посмотрит сюда».

— Пошёл ты! — кричу на него. — Останови их! Пусть перестанут лезть!

Оно качает головой и снова указывает на Сашу.

— Что такое? — Саша, встрепенувшись от моего крика, приподнимает голову и ошалело замирает. Его взгляд скользит к зеркалу, но я, поддавшись странному наитию, бросаюсь вперёд, прикрываю прямоугольное стекло дутым рукавом куртки.

— Не смотри туда.

Шуршащий крыльями поток из бокового зеркала обрывается. Те птицы, что не успели вырасти, тают в воздухе.

По крыше над нашей головой цокают когти. Тварь свешивает голову, заглядывая в окно. Лысая женская головка на длинной гибкой шее, рот чёрной щелью от уха до уха. Она смотрит на меня, не моргая, и вдруг бьётся головой о стекло — резким движением, как клюют птицы. Встряхнув головой, распахивает рот и издаёт визгливый клёкот, будто смеётся. Голова исчезает. Хлопают, удаляясь, крылья.

В тишине кажется, что я слышу, как грохочет не только моё сердце, но и Сашино тоже. Понимаю, что мы сидим, прижавшись плечом к плечу, окостеневшие от страха. Я до сих пор прикрываю зеркало.

— Мы же оба это видели, правда? — шепчет Саша.

Я рвано киваю.

— Это птицы. Как в Алисиной книжке. Я прямо так их и представлял.

— Сколько же их вылетело?

— Дохерища. Но выживут единицы. Только те, кому повезёт с добычей. А они тупые, ты сам видел.

Осторожно отрываю локоть от зеркала, так, чтобы Саша не заглянул туда раньше меня. Ничего там не отражается, кроме чёрного рукава и моего перепуганного лица. Никаких двойников.

Медленно опускаю руку.

— Что там было? — спрашивает Саша. Медлит, прежде чем взглянуть на своё отражение.

— Ты что-то видел? — спрашиваю, заранее зная ответ.

— Не-а, ты первый скажи, — трясёт он головой. — Честно, я бы лучше решил, что схожу с ума, и на этом успокоился.

Всплёскиваю руками:

— И после этого меня тут винят в незрелости?

— Даже не заикался.

— Но думал, — огрызаюсь я. Уши тут же обдаёт жаром: зачем я к нему цепляюсь в такой момент?

— Вообще-то нет, я просто…

— Ладно-ладно, всё, да, извини, — машу на него руками.

— Больная тема? — ухмыляется Саша.

— Зеркало, — стучу пальцем по стеклу. — Мы про зеркало. Твоё отражение живëт своей жизнью.

Саша хмурится — две морщинки красиво ложатся меж длинных бровей.

— И что оно делало?

— Показало вон туда, и тут же полезли птицы. А ещё хотело, чтобы ты на него посмотрел. Я не дал.

— Почему?

Качаю головой:

— Не знаю. Просто лучше не смотри сейчас в зеркала, хорошо?

— Ага, — он нервно усмехается. — Завесим в машине зеркала — и погнали, далеко уедем. Никаких общественных туалетов, мочиться только под куст… А селфи можно делать, как ты думаешь?

Он нарочно бросается словами, которые я не понимаю?

— Никак не думаю, — толкаю его в плечо. — И не смешно, понятно? Что бы мы делали, если бы птицы полезли сразу внутрь машины? Мне кажется, эта штука ещё хуже птиц, но можешь мне не верить, ты лучше меня должен знать, что тут происходит.

Саша качает головой.

— Я хотел экономить на сигаретах, но сейчас мне надо покурить.

Поковырявшись в карманах, вынимает глянцевую пачку. Поджигает белую бумажную трубочку, такую же, как я видел у ночного гостя, но короче и толще.

Сигарета, значит.

— Это помогает? — спрашиваю, склонившись ближе, чтобы посмотреть, как рождается огонёк из-под ребристого колёсика.

Саша косится на меня, зажав сигарету в зубах. Говорит невнятно:

— Ты сказал, теве севнадцать.

— Ну да.

— Ну вот и всё, — перехватив сигарету двумя пальцами, прячет зажигалку в карман. — Я школьникам курево не покупаю.

— Я уже не учусь!

— Всё, — Саша, ткнувшись лбом в руль, длинно выдыхает. Оранжевый огонёк в полумраке притягивает взгляд. — Я без понятия, что происходит, но знаю, кто это был, — стучит пальцем по зеркалу.

Я вздрагиваю: кажется, на стук могут ответить с той стороны. Понимаю, о чём Саша говорит, но зачем-то уточняю:

— Кто?

Перекатив голову по рулю, Саша смотрит на меня, будто спрашивает, зачем я издеваюсь.

— Очевидно же. Это Птицеед.

Глава 12. Портрет скрипки

Пострадавших собирают в канцелярии. Кабинеты раскрыты и выпотрошены: стулья стоят вдоль стен по коридорам, на столы укладывают раненых. Валентин сторонится, пропуская элеров с тремя парами носилок. Оглядывается по сторонам — растерянные лица, в основном редемпторы, им дела нет до его белой рубашки. А он, несмотря на белую рубашку, ничем не может быть им полезен. И к лучшему — можно не отвлекаться.

Сворачивает наугад в ближайший кабинет — и с кем-то больно сталкивается. Спасает отточенная реакция: Валентин, ухватившись за дверной косяк, твёрдо остаётся на ногах. Узнаёт длинную фигуру — Флавий чуть не падает, выставляет перед собой руки:

— Извините, Творца ради, домине… — смолкнув, приподнимает подбородок: — Домине да Гире? Вы здесь очень вовремя, я думаю, домине Буджардини будет рад.

Флавий улыбается, будто бы лично с ним всё в порядке. Будто не у него рукав отпорот по шву, обнажая густой синяк, а широкая ссадина тянется от виска к подбородку — должно быть, упал на ступени или получил тяжёлым милитским ботинком в лицо.

— Буджардини — вряд ли. А вот я рад, что ты пострадал не так сильно, как мог бы, — Валентин кивает на столы, возле которых остановились элеры с носилками. — Мне пригодятся твои объяснения.

— Конечно, домине, одну только минуту, — Флавий делает шаг, ожидая, что Валентин посторонится. Тот не трогается с места.

— Домине, — Флавий улыбается мягко, просяще, — там очередь к телефону, я только на минуту отошёл и очень хочу вернуться. Мы почти дождались. Мне нужен один звонок. Просто сообщить, что случилось.

— Маркус Маркис позвонил в канцелярию, как только волокуши выбежали в главный коридор. Помощь от домине Векслера прибудет через полчаса, не позже. Можешь успокоиться.

Флавий устало трёт глаза. Задев ссадину, отдёргивает руку.

— Я хочу позвонить на сорок шестой ярус, домине. Нель Дильгос был здесь со мной.

Валентина пугает слово «был». Флавию не стоит знать, насколько сильно.

— Стефан Дильгос — член Совета, а у Теодоры Дильгос есть корреспонденты на каждом ярусе. Думаю, они уже знают, что произошло, так или иначе.

— Они не знают, что с Нелем.

— А ты знаешь? Тогда расскажи сначала мне.

Элеры с носилками стремительно шагают в их сторону. Валентин за плечо увлекает Флавия прочь от выхода. Тот оборачивается, надеясь выскользнуть, но Валентин приобнимает его, положив руку меж лопаток.

— Пойдём, сядь и не суетись. Тебе тоже нужно прийти в себя.

Слева составлены тяжёлые низкие шкафчики, в которые обычно под ключ запирают бумаги. Сейчас они пусты — какой-то ребёнок с перевязанной головой сосредоточенно и тупо выдвигает ящики.

На шкафчиках сидят те, кто может сидеть. Валентин чувствует на себе напряжённый взгляд, но, когда поворачивается, Валерия Мосс уже машет рукой:

— Домине дирижёр! Вы здесь!

Ей хватает сил шутить, изображая облегчение. Это впечатляет.

Валентин машет в ответ и направляет Флавия к ней. Рядом с Валерией стоит коренастый милит, и по его манере держаться видно — он пристроился рядом с аристократами не просто так.

— Валли, я и не думал, что ты можешь быть здесь, — Валентин округляет глаза, нарочно переигрывая: пусть гадает, что́ ему известно, пока ему не известно ничего. — Зачем?

— Тот же вопрос. Только не говори, что ты здесь нужен.

Она выглядит лучше, чем Флавий. Растрёпанная, в измятой одежде, и пахнет от неё не духами, как обычно, а пережитым страхом — но только и всего. Толпе Валерия не по зубам. Слишком вертлявая, даром что прыгает на одной ноге.

— Тогда мы с тобой после поговорим по душам и поделимся, кто и зачем здесь оказался, — обещает Валентин. Улыбочка Валерии застывает.

Он всего лишь хотел намекнуть, что не стоит задавать друг другу вопросов… но, пожалуй, и правда с ней поговорит. Попозже.

Флавий, дождавшись паузы, представляет милита:

— Это Терон, домине.

Тот прикладывает к груди широкую ладонь:

— Шестая сотня двести сорок восьмого яруса.

— Я упал возле моста через канал, — поясняет Флавий, — и меня бы затоптали, если бы не Терон. Не знаю, каким чудом он выдернул меня на ноги.

У Терона тёмные жёсткие волосы, чуть отросшие — у опрятного милита должны быть короче. Лицо плоское, будто его ударили лицом о стол, на щеках и подбородке — густая щетина.

Он жадными глазами пожирает белую рубашку Валентина: встретил да Гире — вот это удача, кто бы мог надеяться!

Его нетрудно понять. Для милита с двухсотых имя да Гире обещает такие же подарки судьбы, как для Валентина — имя Ризанетти. Только вот Нелю не хватило удачи даже на самого себя. Ну а Валентину не хватает времени на Терона. Не повезло.

— Действительно, чудо, — Валентин улыбается милиту в глаза. — Флавий, не забудь указать на Терона управителю. Домине Буджардини высоко оценит его подвиг.

Видит Мастер, он не хотел, чтобы это звучало как издёвка.

Терон, впрочем, не дурак: прощается отрывисто, но по форме, и уходит. Флавий провожает его напряжённым взглядом.

— Так значит, с вами был ещё Нель Дильгос? — напоминает Валентин. — С самого начала?

— Нет, — отвечает Валерия и бросает на Флавия быстрый предупреждающий взгляд. Немая просьба: «Не ври».

Умница Валли знает правила. Зачем подсказывает Флавию — непонятно, но их перемирие кстати. Сегодня Валентину нужно играть с обоими на одной стороне.

— Я потерял его из виду, когда упал, — Флавий смотрит в сторону, и лицо его каменеет. — Доминицелла Мосс всё видела.

Тревога мерзко зудит внутри.

— Всё — это что?

— Неля столкнули в воду.

— Вам могло показаться, — говорит Флавий.

— Не могло, — говорит Валерия.

Их спор звучит бесцветно. За долгие часы после трагедии каждый повторил свою реплику уже сотню раз.

Как же глупо выйдет, если Валли не ошибается. Что за проклятое совпадение — Третьи не бунтовали несколько десятилетий, не могли разве подождать ещё

пару месяцев или хоть пару дней? Именно сейчас, когда он нашёл Ризанетти…

Впрочем, погиб и исчез — разные вещи. Если Нель мёртв — не о чем жалеть. Если жив — нужно просто ждать. Ризанетти всегда уходит и всегда возвращается.

— Куда складывают трупы?

Флавий не вздрагивает, но слишком уж нервно поворачивает голову.

— Справа по коридору, последняя комната. Заносят через милитские переходы.

— Вы там были?

— Нет, домине, — голос его неожиданно сипнет.

Вот оно как, видишь, Зарус. Ты думал, у тебя уже были плохие дни. Радовался, что умеешь быть смелым и уверенным. Да и теперь думаешь: хуже быть не может. Ошибаешься, Зарус. Не дай Творец тебе узнать, как сильно ошибаешься.

— Надо проверить, — Валентин дёргает головой, призывая идти за ним. — Валли, ты можешь остаться, если не хочешь смотреть.

Валерия щурится, соскальзывая на ноги со шкафчика:

— Кто-то же должен быть рядом, если ты рухнешь в обморок. Зарус! — зовёт она и протягивает руку: — Помоги.

Флавий молча позволяет опереться на себя.

Печальное зрелище — растрёпанные посеревшие дети. Доминицелла Мосс под руку с Зарусом идёт искать труп Дильгоса-младшего. Хотел бы Валентин знать, как так вышло.

Он узнает.

Мебель грудой сдвинули в сторону, освободив место на полу. Тела укрывают плотной занавесью, похоже, снятой впопыхах из внутренних комнат. Здесь дежурят два милита и два элера. У милитов подчёркнуто-бесстрастные лица, но тот, что помоложе, бледен, как мертвец.

— Все тела при жетонах, кроме одного, — говорит элер. — Имени «Корнелий Дильгос» на жетонах нет. Последний труп трудно опознать, но можете попытаться.

— Флавий, иди сюда, — Валентин манит его ближе. Флавий, на секунду прикрыв глаза, повинуется. Валерия держится за локоть Заруса и не отстаёт ни на шаг.

Складки покрывала обтекают силуэты мертвецов. Флавий не сводит глаз с ближайшей головы, которая под тканью ничем не отличается от соседних. Элер отдёргивает край.

Их тошнит одновременно. Валерия, оттолкнув Флавия, шарахается в сторону, и оба сгибаются пополам.

Валентин и сам чувствует, как внутренности скручивает узлом. Он предпочёл бы никогда этого не видеть, но не может оторвать взгляд. Нездоровое любопытство сильнее страха.

— Лицо объела волокуша, — говорит элер. Сложив руки за спиной, невозмутимо смотрит вниз. — Шея, плечи и грудь тоже обглоданы. Вероятно, животное проглотило жетон.

Второй элер подносит два стакана воды и две марлевые салфетки вместо платков. Валентин, постукивая ногой по полу, ждёт, пока Флавий приведёт себя в порядок. На висках у Заруса выступают капельки пота, глаза круглые и стеклянные. Кто бы мог представить его таким?

— Флавий, — зовёт Валентин, сдерживая раздражение, — мне нужно, чтобы ты посмотрел внимательно.

— Он в Институте рухнул в обморок, когда у девочки в столовой пошла кровь носом, — сообщает Валерия, глядя в сторону. — Боится крови. И всего остального.

«И снова ты ему помогаешь, дорогая Валли», — думает Валентин. Флавий теперь из кожи вон вылезет, чтобы оспорить позорную детскую историю. Особенно после того, как рассказала её девушка.

Элер невозмутимо вытирает пол. Они никогда не зовут редемпторов, чтобы убраться. Так безопаснее. Этикет элеров наполовину состоит из правил безопасности.

Флавий через силу сглатывает воду. Расправив плечи, снова встаёт над телом рядом с Валентином. Просит элера:

— Покажите его целиком.

У Неля Дильгоса совершенно средняя комплекция. Валентин ругает себя за ненаблюдательность: они говорили несколько минут, и он не выцепил ни одной детали, которая сейчас помогла бы обойтись без Заруса. Даже лицо не может вспомнить. Будто смотрел сквозь матовое стекло.

Остаётся наблюдать за Флавием.

Валентин замечает, как дёргается его кадык и плотнее сжимаются губы. Он смотрит на тело всего пару секунд и отворачивается, борясь с дурнотой.

— Это не Нель, — говорит тихо.

— Ты уверен?

— Абсолютно.

— Как ты можешь быть уверен? — приподнимает бровь Валентин. — Лица нет, по телу явно прошлись, особых примет не видно. Как ты понял?

Флавий качает головой:

— Не знаю. Нель не так выглядит, вот и всё. Как я могу это объяснить?

— Может быть, ты просто не хочешь, чтобы это был Нель?

Зарус обращает к нему ясный взгляд. Валентин знает, каких усилий это стоит.

— Конечно, не хочу, домине. Но я бы узнал его. Это не Нель.

Зрачки почти сливаются с радужкой, и ничего необычного в них не отражается.

Смотрит ли сейчас Ризанетти этими глазами?

— Домине! — зовёт за плечом глуховатый голос. — Эй, простите, домине!

Снова Терон. Валентин вопросительно дёргает подбородком.

— Я поспрашивал Третьих-зачинщиков, — говорит милит. Колючих глазок не опускает, и не скажешь, что заискивает. — Они сказали, один парень видел что-то странное.

Валерия хмыкает. Едва слышно, но Валентин оборачивается.

— Что такое, доминицелла?

— Как зовут этого Третьего? — спрашивает она, обращаясь сразу к Терону. — Дай угадаю. Зараза?

Терон темнеет лицом.

— Зараза? — переспрашивает Валентин.

— Мы тоже ходили послушать, что говорят Третьи. Они на все вопросы так отвечают. «Кто зачинщик?» — «Зараза». — «Кто придумал поджечь волокушам хвосты?» — «Зараза», — Валерия усмехается Терону в глаза. — Ты спросил их: «Кто из вас видел что-то странное?» И что они тебе ответили? «Зараза».

— Так сходите и спросите сами, — скалится Терон.

Валентин, потерев подбородок, кивает:

— Да, хорошая мысль. Пойдём и посмотрим.

Зарус быстро оглядывается по сторонам. Хочет уйти? Нет уж, рано.

— Флавий, нам лучше держаться вместе.

Тот вздрагивает. Валентин ему улыбается.

Терон милитскими коридорами ведёт их к Третьим. Слишком узко, неудобно идти под руку. Валерия и Флавий пробираются медленно и полубоком — уже непонятно, кто за кого держится. Валентина дёргает от нетерпения, но он заставляет себя повторять:

— Не торопитесь, уже поздно торопиться. Терон, подожди.

Третьих согнали на технический ярус. Заперли в готовых вольерах для волокуш. В каждом вольере — теснее, чем на подъёмнике перед ужином: не то что не присядешь, а лишнего движения не сделаешь, не угодив соседу локтем в бок. Вонь смертельная. Лица почти все полудетские. Напряжённые, но не перепуганные. Неужели все так верят, что им нечего терять? Или так полагаются на этого Заразу?

Валентин встаёт перед решёткой, заложив руки за спину. Здоровается с милитами и, возвысив голос, обращается к Третьим:

— Мне нужен Зараза.

Головы крутятся и неясно гудят. В крайнем справа вольере начинается толкотня. Подростки в бежевых комбинезонах расступаются, липнут друг к другу, будто не хотят лишний раз касаться человека, который выступает вперёд.

Валентин ждёт уродца в гнойных струпьях, но паренёк мало отличается от остальных. Невыразительная мордашка, волосы пыльные и свалявшиеся, вроде бы светло-русые. Может, измождён чуть сильнее прочих: приволакивает ноги, подходя к решётке, и цепляется за прутья, чуть не виснет на них. Валентин замечает странные пальцы — последние фаланги толстые, как у лягушки, с выпуклыми ногтями.

— Это я, — говорит Зараза едва слышно. Голос не сломался до конца — надтреснутый тембр уже не детский, но ещё и не взрослый.

Валентин смотрит мальчишке в глаза, заставляя того нервно сглотнуть, и обращается к милитам:

— Выведите.

— Сам, сам, сам иду! — пищит Зараза, когда его под локти волокут из клетки.

— Многовато выступаешь для Третьего, — замечает Валентин. — Но сам так сам. Пойдём с нами, поговорим.

Глаза мальчишки распахиваются шире — Валентин замечает желтоватые белки. Зараза перепуган до смерти, но мелко кивает:

— Иду. Куда идти?

— Я верну его под стражу, — обещает Валентин дежурному милиту. Жестом зовёт за собой всех спутников разом и не оборачивается.

«Если люди должны пойти за тобой, не показывай виду, что другие варианты вообще возможны», — говорил ему отец. Это труднее, чем кажется. Валентин старается не думать о моменте, когда, взглянув через плечо, не увидит никого. Не будет такого момента.

Он сворачивает в узкий коридор и открывает низенькую дверь. Это комната, где редемпторы отдыхают в коротких перерывах. Стол с питьевым кувшином, пара продавленных диванов, заплаты на обивке. Впятером уже тесно. С верёвки, растянутой поперёк комнаты, свисают влажные пёстрые комбинезоны.

Зараза нервно оборачивается, услышав, как щёлкает замок.

— Располагайтесь, побеседуем, — Валентин широким жестом сдвигает комбинезоны по верёвке, будто занавес открывает. — Флавий, Валли, сядьте. Терон — к дверям. А ты — подойди.

Зараза приближается, шаркая по полу дешёвыми ботинками. Мелкие, осторожные шаги. Знает, что будет плохо, и ни на что не надеется, только оттягивает момент.

Валентин смотрит сверху вниз в желтоватые глаза.

— Зараза… Может, есть имя, которое тебе больше нравится?

— Меня все так зовут, — говорит он тихо и отчётливо, но глаза опускает в пол.

— Как скажешь. Смотри на меня.

Мальчик послушно вскидывает голову.

— Не верится, что ты зачинщик, но с этим я не буду разбираться. Один мой… друг был здесь и пропал. Может быть, погиб, а может, с ним произошло что-то странное. Говорят, ты его видел.

Зараза молчит. Пытается смотреть Валентину в глаза, но зрачки то и дело бегают по сторонам. Силёнок не хватает.

— Ты понимаешь, о чём я спрашиваю?

Его брови дёргаются, собираясь к переносице, и лицо вдруг теряет прежнюю серость, становится осмысленным.

— Из-за смерти одного аристократа вы вот что устроили. А про смерть одного такого, как я, никто бы и не спрашивал.

— Разница в том, дорогой, что вас никто не убивает нарочно.

— Правда? — Зараза смотрит исподлобья, хочет что-то ещё сказать, но губы лишь дрожат и кривятся. Сейчас он напоминает Кловиса — да простит Мастер такое сравнение.

Валентин чуть наклоняется к нему.

— Вопрос интересный, но рассуждать о Законах Мастера я не стану даже с аристократами. А теперь скажи мне, Зараза, что такого странного ты увидел?

Зараза судорожно вздыхает. Произносит каждое слово медленно, через силу:

— Идите. К Слепым. Малышам.

К концу фразы глаза его распахиваются, он почти не дышит от ужаса и злого восторга.

Терон дёргается в их сторону. Валентин вытягивает руку:

— Не надо. Дай мне нож, — не оборачиваясь, манит пальцем: — Флавий, а ты подойди сюда.

Терон, отцепив нож с пояса, крепко вкладывает рукоять в протянутую ладонь. Валентин краем глаза замечает его ухмылку. Зарус встаёт рядом.

— Домине, мне кажется…

— Тихо, — обрывает Валентин. — Погоди.

Зараза круглыми глазами следит за ножом. Плечи быстро вздымаются хриплое дыхание слышно с двух шагов. Валентин поднимает его голову за прыщеватый подбородок.

— Ты считаешь, мой друг заслуживал смерти?

— Как и все вы, — отвечает Зараза, крепко зажмурившись.

— Но я могу тебе поклясться, он не отдавал приказов, которые стоили бы жизни хоть одному Третьему. Ты всё ещё считаешь, было бы справедливо, чтобы он расплатился?

— Да, — шепчет Зараза.

— Как скажешь, — кивает Валентин. — Дай мне руку.

Зараза повинуется.

Третьи не связывают эмоции и действия. Так их дрессируют: пусть все инстинкты вопят в ужасе, тело выполнит приказ. Мальчик вздрагивает, ощутив прикосновение — и опускает удивлённый взгляд. Валентин силой смыкает на рукояти его пальцы, похожие на барабанные палочки.

— Хорошо, Зараза, ты прав. Виновата вся каста — пусть платит вся каста. Все — это кто угодно, так?

Он слишком сложно выражается. Зараза и так не понимает, что происходит.

Валентин берёт Флавия за плечо.

— Можешь отомстить, если хочешь. Вот я и вот он. У тебя в руках оружие. Используй его, если это справедливо. Что ты потеряешь?

Валентин не сводит глаз с мальчишки, но одного прикосновения хватает, чтобы ощутить, как Зарус напряжён. Конечно, давать оружие подростку на грани истерики — худшее решение, очевидно любому здравомыслящему человеку, но…

Но Зарус подыгрывает. Мог бы владеть собой лучше, мог бы даже в несколько разумных фраз оборвать представление. Вместо этого — замирает рядом и, настороженным взглядом царапнув Валентина, смотрит на лезвие.

— Домине… — зовёт севшим голосом. Будто призывает одуматься. «Актёр», — думает Валентин больше с уважением, чем с иронией.

Зараза крепко жмурится. Всё его лицо будто сводит от болезненных усилий. Оружие звенит о мрамор.

— Хорошо, — кивает Валентин. Поднимает нож, взвешивает в руках. Удобный, между прочим. — Хорошо, Зараза, самому это трудно. Может быть, ты хочешь, чтобы я тебе помог?

Флавий не сопротивляется, когда Валентин берёт его за руку. Только бормочет, изображая беспомощный ужас:

— Домине, это плохая идея, домине, не нужно…

Зараза хмурится.

— Вы ему ничего не сделаете, — говорит без особой уверенности.

Чуткий мальчик. Не ведётся на актёрскую игру, как Зарус ни хорош. Придётся по-настоящему пугать обоих.

— Отчего же нет? — улыбается Валентин. — Я с первого яруса. А он — отпрыск. Прав у него чуть больше, чем у тебя.

Опять не то. Все эти слова, отсылающие к Закону, для Третьего пустой звук.

Но есть язык, который даже животные понимают.

— Посмотри сюда, Зараза.

Валерия вскрикивает. Лезвие рассекает белую ладонь. Флавий издаёт глухой звук, похожий на кашель. Валентин не даёт ему отнять руку. Тёмные капли пачкают белую рубашку.

— Посмотри сюда, — он приближает ладонь Флавия к лицу мальчика. От чужой крови пальцы становятся мокрыми и скользкими. — Это справедливо, по-твоему? Он же аристократ. Справедливо? Пускай. Я могу сделать так ещё сколько угодно раз.

Валентин проводит лезвием вторую полосу повыше первой. Нож ни царапины не оставляет, только чертит линию приставшей кровью. Флавий зажимает рот ладонью — ему мерещится боль, а может, просто дурно становится.

— Хватит! — Валерия вскакивает, но замирает в паре шагов позади. — Домине, хватит! Достаточно!

— Достаточно будет, когда скажет Зараза, — говорит Валентин сквозь зубы.

Зараза молча смотрит, как сбегает кровь по белому запястью, пропитывая чёрный рукав. Побледневшие губы сжаты.

Лезвие касается бледной щеки.

— Конечно, убить его я не смогу, но разве это обязательно, чтобы отыграться? Как там уродуют Третьих за провинности?

Флавий жмурится. Хоть бы его не стошнило сейчас, это всё испортит.

Валентин улыбается мальчику:

— Что ты хочешь, чтобы я с ним сделал? Что будет справедливо?

Губы Заразы кривятся и дрожат.

— Не знаешь? — вскидывает брови Валентин. — Позволь тогда придумать за тебя. Ради справедливости.

Зараза всхлипывает и мелко трясёт головой:

— Не надо.

— Уверен? Я сделаю всё, чтобы ты согласился помочь. Это не такая большая жертва.

— Не надо! — Зараза хватает Валентина за рукав. — Уберите. Пожалуйста, домине. Я больше не буду, — он плачет совсем по-детски. Глупый мальчик, откуда он взял, на свою беду, это острое сочувствие? Как научился замечать чужую боль в мире, где всем на него плевать?

— Как скажешь, — Валентин, отцепив от себя лягушачьи пальцы, перехватывает нож и рукоятью вперёд возвращает Терону. — Благодарю. Садитесь все, если угодно. Я слушаю, Зараза.

Зараза шмыгает носом. Говорит бесцветно, глядя в пол:

— Я свалился в воду. Рядом тонул ещё один… кто-то. Я видел белый воротник.

— Как ты мог заметить воротник?

— Не знаю, — Зараза испуганно смотрит исподлобья. — Заметил почему-то. Правда, домине.

Может быть, так бывает: сознание в самый неподходящий момент цепляет самую ненужную деталь.

Может быть, в случайностях воля Мастера.

Таков сюжет.

— Хорошо, — снисходит Валентин. — Дальше.

— Дальше мы тонули вместе. Потом сверху прыгнула волокуша, а я подумал: сейчас она вынырнет и цапнет меня, и нырнул под воду, и там открыл глаза, — он судорожно втягивает воздух, — и я его видел, а потом — щёлк, и перестал видеть. Он не утонул, его не унесло, просто исчез.

— Тебе могло показаться?

— Конечно, я же вообще не соображал.

Валентин хмурится, и Зараза умоляюще вскидывает руки:

— Но я же не мог всё придумать, правда, домине?

Валентин оборачивается к Флавию. В самый раз, чтобы увидеть, как Валерия ножом Терона распарывает штанину редемпторского комбинезона — одного из тех, что сохнут на верёвке. Под взглядом Валентина она невинно вскидывает брови. Срезает последние нити, пёструю тряпочку протягивает Флавию, нож — владельцу.

Валентин сдерживает усмешку. И как тут рискнёшь предложить нормальный платок?

Флавий зажимает ранку лоскутом. Лицо у него такое, будто он ждёт немедленной кары за порчу имущества. Валентин окликает его:

— Ты хочешь о чём-нибудь ещё спросить?

Флавий качает головой:

— Не могу придумать, домине. Это всё, что он помнит?

Зараза мелко кивает. И спрашивает:

— Меня отведут обратно?

— Так хочешь вернуться в загон? — усмехается Валентин.

— Я должен быть там, — говорит Зараза.

Интересный ребёнок. Валентин раздумывает, что бы узнать напоследок, но его отвлекает бешеный грохот. Кто-то колотит в дверь, потом пытается выломать ручку.

— Доминицелла! Доминицелла Мосс там? Пустите!

Валентин закатывает глаза.

— Терон, открой.

Дверь распахивается, едва не сбив милита с ног.

— Доминицелла! Вы тут? Мне сказали, вы тут! Зачем вы тут? — Фабио, оттолкнув Заразу, бросается к Валерии. С разбегу плюхается перед диваном на колени, ловит её руки. — Я от Векслера. Вы в порядке?

— Как видишь, — прохладно усмехается она.

— Не в порядке, конечно! Я принёс вам одежду. Пойдёмте. Хотите, понесу вас? У вас есть переломы?..

Он лопочет что-то ещё, но Валентин, брезгливо отвернувшись, манит Флавия за собой:

— Давай оставим их наедине.

Они выходят в коридор. Флавий прикрывает дверь. Он больше не пытается улизнуть. Прижимает к ладони редемпторский обрезок и смотрит в сторону.

— Я ещё нужен вам, домине? — ссадины отчётливо темнеют на посеревшем лице.

Валентин слишком хорошо знает это чувство. Стены рухнули тебе на голову, равнодушная толпа прошлась по обломкам — ты встаёшь, отряхиваешься и спрашиваешь: «Чем могу быть полезен?»

Зарус ещё почти ребёнок. Пока он не может понять, как ценны такие моменты. Однажды поймёт.

— Больно? — Валентин подворачивает рукава, чтобы спрятать окровавленные манжеты.

— Ерунда.

— Знаю, что больно. Я старался резать так, чтобы обошлось без последствий, но лучше сходи к элерам.

Проблеск интереса оживляет лицо Флавия.

— Когда вы нашли время изучить анатомию, домине?

— Да Гире обязаны разбираться в таких вещах. Кто знает, когда придётся инсценировать трагическую смерть?

Флавий находит в себе силы улыбнуться. Валентин, напротив, смотрит серьёзно.

— Спасибо, — говорит он. Это лучше, чем извинения.

Флавий наклоняет голову:

— У нас с вами одна цель, домине. Вы сделали для Неля то, чего я не смог бы сделать. Позволите узнать, в чём причина вашей доброты?

— Доброты? — Валентин красноречиво смотрит на пёструю перевязку. Оба на взводе, потому смех выходит искренним.

— Жаль вашу рубашку, — добавляет Флавий. — Мою и так уже было не спасти.

— Ты невозможный человек, Флавий… Скажи, тебе не доводилось читать о подобных случаях — чтобы кто-то исчезал там, где совершенно некуда деться?

Флавий чуть склоняет голову набок.

— Простите, домине?

— Я говорю о Ризанетти. Ты не мог не слышать это имя, я прав?

— Да, домине Трогот Дильгос рассказывал о нём, — в голосе Флавия нет уверенности — делает вид, что ничего не понимает.

«Верно, а ты чего ждал? — сам себе усмехается Валентин. — Зарус не дурак, и он уже достаточно подыграл тебе сегодня».

Слева от них звучат быстрые шаги. Валентин научился узнавать эту походку. Он ждёт, пока Зарус проиграет поединок глаза в глаза, и только тогда оборачивается.

— Декан? Не думал, что вас отправят.

— Я думаю, домине, мы оба не удивлены, что видим друг друга здесь, — грудь Тины вздымается после долгой быстрой ходьбы, но голос звучит ровно. Слишком ровно и тихо для этого места, где все немного сошли с ума. — Домине Зарус, вы ранены?

— Мне повезло, декан, — Зарусу хватает ума не прятать руку. Тина задерживает взгляд на его ладони.

За её спиной ровным строем собираются мальчишки. Трижды по трое, серьёзные до смешного.

Тина кивает на комнатку, где только что допрашивали Заразу:

— Адам и Юлий, помогите домине Кетони.

Им некогда разговаривать. Десяток проходит мимо. Один из парней ловит взгляд Флавия и тычет пальцем в ту сторону, где складывают трупы. Зарус качает головой. Говорит беззвучно: «Его там нет».

— Марк, — одёргивает Тина, не оборачиваясь.

Валентин выжидает, пока милиты скроются за поворотом.

Надо же. На месте Сотоса он бы отправил на двести сорок восьмой кого угодно, только не Тагнер. Неужели декан сама напросилась? И так быстро!

Но Тина права: Валентин не удивлён, что видит её здесь.

— Домине, — окликает Флавий. — Теперь вы позволите мне от вас отделиться?

— Мы ведь не договорили. Но сейчас не время, согласен. Знаешь, что? Я хочу показать тебе одно интересное место. На первом ярусе, скажем, завтра или послезавтра.

Флавий ничем не выдаёт недоумения.

— Сочту за честь.

— Удобная штука эти дежурные фразы, а? — Валентин усмехается уголком рта. — Ладно, значит, я тебя позову. Заодно поговорим. Я отвечу на твои вопросы. А ты — на мои.

Глазами Валентина я вижу глаза Флавия. Близко и отчётливо, как во время наших с ним разговоров.

На мгновение чувствую знакомое тепло в солнечном сплетении. Тени чужих чувств бегут по коже: гадкое ощущение грязи, ноющая боль в руке, такой же ноющий страх и бесконечная вина. Давит на плечи непосильный вопрос: «Что мне делать?»

Потом мрамор расступается. Кто-то громко говорит на двадцать первом побочном.

Приподнимаюсь на локте и свешиваюсь с верхней койки. Здесь четыре двухъярусные кровати, по две с каждой стороны, и больше ничего. Новые люди разложили сумки в проходе и весело спорят — кажется, о том, кому спать наверху. Один из парней, заметив мой взгляд, машет рукой и что-то спрашивает.

— Он не понимает, — звучит снизу Сашин голос.

Свешиваюсь сильнее, чтобы увидеть его. Саша сидит на смятой постели в обнимку с гитарой, закинув ногу на ногу.

— Пять утра, — говорит он. — Спи.

Опускаю голову на подушку, но боюсь снова закрыть глаза. Боюсь, что вернутся видения Пиктаринтума.

Флавий жив, и этому я безумно рад, но страшно представить, как он себя чувствует. Даже если верит, что я угодил в Провал. Я должен быть там, я нужен ему, я хочу снова угадывать его мысли…

Но сейчас вернуться нельзя — не могу оставить Сашу. Кто знает, что стало бы с ним, окажись он в одиночку в тот момент, когда из зеркала полезли птицы.

«Если б Саша был в одиночку, он бы не ночевал в машине», — ласково сообщает внутренний голос. Спешу отмахнуться: «Ну так, может, птицы полезли бы из другого зеркала».

Флавий, по крайней мере, цел. Почти. Как он справится теперь?

И почему, почему я видел Флавия глазами Валентина, а не наоборот?

Я не готов снова наблюдать, как меня ищут среди трупов, поэтому стараюсь не думать ни о чём. Даже о Флавии. Рассматриваю узор трещинок на бледно-жёлтой краске. Саша тихо перебирает струны, и мне представляется, что звучит не гитара, а ломаные линии вибрируют в странном порядке и складывают мелодию.

Чей-то голос тихонько мычит в такт музыке. Потом мурлыкает слова, очень знакомые, но я не могу их разобрать.

Под эти уютные звуки засыпаю ещё на час. Просыпаюсь ровно в шесть — вскакиваю рывком. Мне мерещится гудок — я знаю, что это гудок, но в полусонном бреду он звучит как птичий клёкот.

Я боюсь увидеть на своей постели жуткое крылатое существо. Но никого, конечно, рядом со мной нет.

***

— Вон там. Ага, хорошо. Нет, не-а, не получается, попробуй рот открыть, что ли…

Ползеркала мы завесили полотенцем. Саша с намыленным лицом склонился над раковиной. Стоя сбоку, пытаюсь руководить его движениями. Просто дать мне бритву и подставить лицо он отказался. Так агрессивно, будто я что неприличное предложил.

— Вот здесь всё?

— До блеска. Давно уже.

— А это что? — Саша ощупывает подбородок. — Там до блеска, а тут колется.

— У тебя просто так волосы растут.

— Я знаю, как у меня волосы растут!

Сонные люди, забредшие в санузел, приостанавливаются в дверях и пялятся, кому сколько позволяет застенчивость. Кто-то даже рискует спросить, что мы такое творим. Саша говорит, это на спор, и неловкий интерес сразу сменяется интересом сочувствующим.

Сочувствующих набирается трое. Я мечтаю, чтобы они исчезли, а ещё лучше — чтобы исчез я сам. Едва могу сосредоточиться.

— Нет, назад. Назад — это к затылку, а не обратно, ну…

Наблюдатели расходятся, когда Саша, фыркая, смывает пену. Он поворачивается к зеркалу спиной, и только тогда я подаю полотенце.

— Не оборачивайся.

— Я помню.

Мне оборачиваться можно.

После ночи на испуг не осталось сил.

Саша вытирается, спрятав лицо в полотенце, а его отражение, опустив руки, смотрит на меня. Хмурится, кивает на Сашу и что-то говорит. Я не слышу, а по губам читать не умею.

Птицеед, швыряет полотенце на пол и кричит на меня. Злые слова не проникают сквозь стекло. Показываю ему язык и отворачиваюсь.

— Не смотри туда, — повторяю Саше, и он не отвечает, потому что, конечно, помнит сам.

***

Мы сидим перед стеклянной витриной и смотрим на серое пространство под небом. На улицу, вот как это называется. Небо нервирует меня. Под ногами — твердь, сверху — бездна. Кажется, мир, подчиняясь равновесию хаоса, вот-вот крутанётся с ног на голову. И дома, машины, деревья, я сам — всё унесётся в пустоту, сталкиваясь и смешиваясь.

— Хандришь? — спрашивает Саша.

— Нет. Просто не выспался.

Мы едим из порционных коробочек с красно-жёлтой эмблемой. Что-то очень жирное, пахучее и ненормально-вкусное. «Ненормально» — в самом пугающем смысле: когда я кладу в рот первый кусочек, мозг едва не взрывается от нового ощущения. «Чудесно! Божественно! — вопят рецепторы. — Зачем вообще нужна другая еда, если существует что-то настолько вкусное?!»

— Хандришь, — заключает Саша. — Когда кушаешь в Маке, надо радоваться. Выключи меланхолию.

— Легко сказать, — бурчу я. Хочу допить молочный коктейль, но звук через трубочку слишком громкий. Убираю стакан в сторону. — У меня рубильник есть, по-твоему?

— Есть.

Сердито смотрю на него.

— Нет.

— У всех есть.

— Ну и переключай свой на здоровье, — вытираю руки и лезу за блокнотом. Достаю его — и не решаюсь открыть. Внутри слишком много лиц. — Мне снятся дурацкие сны. Про тех, кто остался дома.

— И что с ними происходит?

— То, что и должно… В смысле, я просто вижу, как они там дальше живут. Ищут меня, что-то ещё делают. И ладно бы я видел тех, кого хочу видеть…

— Нель, — зовёт Саша. — Если ты знаешь, как вернуться, скажи, чем я могу тебе помочь, и я помогу.

— А бриться как будешь? — само собой вырывается, острить я вроде не собирался.

Саша, хрюкнув, тянется за салфеткой.

— А ты хочешь, чтобы тебе снился кто?

В Сашином тоне скользит подвох, но я честно перечисляю, загибая пальцы:

— Родители, дядя, друг…

— А девушка есть?

Что в этот момент замыкает в моей голове — не знаю. Пожав плечами, выдаю:

— Ну да, вроде как.

Тут же прихожу в себя. Так стыдно, что чуть пар из ушей не идёт. Сейчас Саша начнёт задавать разоблачающие вопросы: «Как зовут? Сколько лет? Что у вас было?» Не на втором, так на третьем я не выдержу, и придётся признаться, что соврал.

— Нарисуй её, — говорит Саша.

Я округляю глаза:

— Прямо сейчас?

— Ну да. Слабо?

Я нервно усмехаюсь.

— Ну… нет. А зачем?

— Чтобы она тебе приснилась.

— Это работает?

— Без понятия. Проверим. Давай-давай, у нас куча времени. Я смотреть не буду, я буду гуглить, куда нам дальше податься.

Блокнот почти высох. Но, когда я рисовал Сашу по мокрой бумаге, линии отпечатались на оставшихся чистых страницах. Теперь на любом рисунке будет, как призрак, выступать бесцветный и выпуклый Сашин профиль. Это забавно.

Я добрую сотню раз рисовал лицо Тины, подбирая черты и выражение для портрета со скрипкой. Портрет так и не закончил — жалко, теперь неизвестно, когда вернусь. Но хоть отчасти своего добился: рука легко намечает её прямые черты, высокий лоб, чуть заострённые скулы, вечно сжатые губы. Глаза — вот что самое сложное. Я рисую синей ручкой, у меня нет права на ошибку.

Внимательные, настороженно-вдумчивые глаза. В них не хватает обычного спокойствия.

На что она смотрит?

Фигура со скрипкой, колдовские нити, кукольные фигурки вокруг. Тина держит большой лист за уголки и прислушивается к себе, пытаясь понять, что чувствует.

Что Нель имел в виду? Это просто аллегория — комплимент её музыке? Она бы хотела думать иначе.

Её место на рисунке должен был бы занять отец. Таким она видит центуриона: сосредоточенный и спокойный, водит людей за ниточки. Со стороны не заподозришь, как ему тяжело.

Тина знает: после самовольного обмена дежурствами ей не избежать разговора с отцом. Неделю будет стыдно смотреть мальчикам в глаза и браться за скрипку. Она никому не объяснит свою глупость. Что ж, надо оправдаться хотя бы в собственных глазах, а значит — довести дело до конца.

Я впервые чувствую её мысли. Вижу свой рисунок её глазами, чувствую, как впивается в тело край холодной ступени: Тина сидит на лестнице в милитском переходе.

Где это? Ищу ответ — и по слоям вскрываю её память. Последние минуты, последний час, последние два часа…

— Спасибо, что проводили, декан.

У Флавия не остаётся сил на обходительность. Он проходит в комнату первым. Опускается на матрас, гладко застеленный коричневым покрывалом. Бормочет, как бы оправдываясь:

— Надо попросить, чтобы потом постирали…

Он чувствует себя очень грязным, но встать и дойти до санузла тело отказывается. Тина знает, каково это. Разница в том, что ей после тяжёлых тренировок становится легче на душе. Флавию не станет легче ещё долго.

Тина видит, как бегают по сторонам тёмные зрачки. Он осматривается, ищет перемены — значит, не возвращался с тех пор, как устроился в Императорскую Канцелярию.

Она тоже смотрит вокруг. Два спальных места, но ни одной кровати. Постель хозяина скомкана, будто он только что проснулся и ушёл. Она представляет, как Нель, подрываясь на ноги, задевает головой массивный ночник. Неизбежно и безнадёжно, два-три раза в пятидневку.

Из-под одеяла торчит угол бумажного листа. Тина садится на корточки. Это невежливо, некрасиво, неприемлемо по всем человеческим правилам… но Ризанетти дважды дал ей разрешение смотреть на свои рисунки. Этого достаточно.

Флавий будто понимает что-то. Он говорит:

— Нель не будет против. Он хотел вам показать, когда закончит. Он очень много сил на это потратил. Ему нравится ваше лицо — как художнику, я хочу сказать.

Флавий старательно говорит о Неле в настоящем времени. Надолго ли хватит его оптимизма?

Они молчат пару минут.

— Декан, — Флавий приподнимается на локте. — Вы не хотели бы пройти в столовую? Домина Дильгос будет вам рада. И я тоже не хочу, чтобы вы уходили, но мне нужно переодеться.

Последний шанс вспомнить о здравом смысле и отступить. Тина сегодня упорно выбирает глупость.

— Мы должны обсудить кое-что после того, как вы поговорите с Дильгосами.

— Почему не сейчас?

— Я не уверена. Но если вы услышите… — она хмурится, в мыслях ругая себя: так много слов, и ни одной ясной фразы. — Если произойдёт что-то странное — я буду в переходе возле того подъёмника, на котором мы приехали. Подожду вас до шестнадцати часов.

Глаза Флавия тревожно распахнуты, но он приподнимает уголки губ:

— А ваш десяток?

Тину злят такие вопросы. Особенно когда она знает, что виновата.

Уилл отведёт товарищей наверх, они займут посты и дождутся её — в дисциплине мальчиков Тина не сомневается. А вот они не начнут ли сомневаться в декане, который позволяет себе так много?

Тина отстраняет эти мысли. Поздно беспокоиться.

Она запускает руку за пазуху. К лифу с двух сторон пришиты карманы для денег и документов. Среди плотной новой бумаги легко отыскать на ощупь ветхий клочок.

Рисунок протёрся в центре, на пересечении сгибов. Она много лет подряд складывала его в четыре раза. Не стоило — но как иначе спрячешь?

Это много лет было единственным секретом Тины от отца. Пока не объявился человек, который снова назвал себя Ризанетти.

Я хочу взглянуть глубже — я снимаю слой времени много больше, чем в прошлый раз. Год, несколько лет… два десятилетия. Я листаю их обратным отсчётом, как бумажные страницы. Забравшись чуть дальше своего рождения, чувствую барьер. Преодолеваю его болезненным усилием, будто в узкую щель протискиваюсь — и вот она, точка, которой касаются мысли Тины.

Она старается не заходить лишний раз в лазареты. Там пахнет чистотой и лекарствами. Так пах коротенький беспомощный период, который Тина, за неимением лучшего слова, зовёт детством.

Она хорошо помнит домине Заруса. Настолько хорошо, что первым делом заметила, как Флавий похож на своего отца в молодости — не чертами, но улыбкой, а на лице Флавия только и есть живого, что улыбка да глаза. Чем больше говоришь с младшим Зарусом, тем меньше общего видишь со старшим, но в первую секунду не заметить сходство невозможно.

Домине Зарус пытался представиться Эстинианом, но Тина упорно коверкала длинное имя. На самом деле, в четыре года она и потруднее слова выговаривала. Но Тина только-только научилась не картавить — и в длинном имени без буквы «р» не было совершенно никакого проку. Зарус сдался и позволил звать себя «За-рррр-усом».

Тина радовалась, когда он приходил. В системе её радостей За-рррр-ус стоял чуть выше нового элера, чуть ниже новой книжки и намного ниже прогулки по коридору. Он объяснял странные вещи, спрашивал: «Ты понимаешь меня?» — и смешно сердился, если Тина в ответ мотала головой.

После За-рррр-уса иногда приходили другие люди. Обычно пара клерков и четверо милитов званием не ниже декана — читать узор пластин на туниках Тина научилась раньше, чем выговаривать «р». За-рррр-ус учил, как им отвечать, и Тина вроде бы справлялась — по крайней мере, её никогда не ругали после этих разговоров.

Они спрашивали про маму. И всегда перед этим её любимая элера (Как её звали? Оливия? Овидия?) говорила Тине на ухо: «Если захочешь, чтобы они ушли, скажи мне, и я их сразу прогоню». Тине нравилось шептаться, но не нравилось, что в этот момент элера делала слишком серьёзное лицо.

Тине никогда не хотелось, чтобы эти люди ушли. Им она тоже радовалась — капельку меньше, чем За-рррр-усу, потому что никто из них не умел смешно сердиться. Они вообще никогда не сердились и говорили очень осторожно. Тина со временем поняла: все боятся, что она расплачется.

Почему она должна плакать — было непонятно. Когда задавали вопросы, Тина вспоминала только сюжет, который Эстиниан вдалбливал ей в голову: «Папа нёс тебя на руках, помнишь? Нет? Ладно, тогда просто поверь мне и запомни. Папа нёс тебя на руках, потом случился взрыв — он оставил тебя на полу, ушёл, потом вернулся. Ты его спрашивала «Где мама?», он сказал: «Умерла», — и больше не отвечал, просто унёс тебя оттуда, где всё горело. И за вами шли милиты. Вот так им расскажешь. Поняла?»

Тина, хоть и мотала головой веселья ради, на самом деле всё понимала — или хотя бы запоминала. В отличие от этих людей, которые спрашивали одно и то же разными словами. Кажется, они думали, что Тина врёт, но она не могла врать о том, чего не помнила.

И ещё они вечно ждали её слёз.

Чтобы им было полегче, Тина объясняла: ничего страшного не случилось, папа говорил, что она с мамой скоро увидится, так что грустить не надо. Понятно ведь, что мама не могла насовсем уйти. Даже повторяла мамину фразу: «У неё целый десяток на плечах, не может всё внимание мне одной доставаться».

(Тина очень хотела посмотреть, как мама катает на плечах девятерых милитов разом, но ей почему-то не показывали).

«А плакать я не буду, милитам нельзя плакать», — добавляла Тина. Почему-то её не хвалили, а только странно переглядывались. Один раз тощий клерк попросился выйти, и Тина заметила, что он сам ревёт. Больше он не приходил — Тина решила, что его наказали за слёзы.

Намного позже, лет в семь, когда Тина могла стоять на ногах и знала, что такое «умереть», она спросила у отца, как долго домине Зарус ходил к ним в лазарет. Она думала, очень долго, чуть не полжизни. Оказалось — меньше года.И потом ещё пару раз — в коротенький неспокойный период, когда на верхних ярусах менялось милитское начальство, о деле центуриона Тагнера снова вспомнили, и адвокат понадобился опять.

На время второго процесса Тину перевели в лазарет сорок шестого яруса. Странный выбор, но сейчас она понимала, что причин было достаточно. Центурион хотел держать дочь подальше от следователей — чтобы не мозолила им глаза и сама не слышала лишнего. У За-рррр-уса был клиент на сорок шестом. Трогот Дильгос в то же время пытался вернуть к жизни отнявшуюся ногу.

— На сорок шестом есть хороший элер, — Эстиниан говорил с отцом, сидя у койки Тины. — Он занимается похожими проблемами, лечит сейчас Трогота Дильгоса. Стефан Дильгос рад будет вам помочь, хотя бы обеспечив присмотр вашей дочери.

— Стефан Дильгос вряд ли сейчас хоть чему-то обрадуется, — хмыкнул отец. Но согласился. И управитель сорок шестого не возражал. Тина помнила: он вышел их встретить, лично проводил до лазарета и при этом умудрился ни разу не взглянуть на гостей.

Новое место было не лучше старого. Тина скучала по Оливии. «Хороший элер» оказался не таким уж хорошим. Некому было носить её на прогулки по коридору. Книжки закончились.

Трогот Дильгос лежал за ширмой. Отец запретил с ним разговаривать, но зато к Троготу ходили друзья, и Тина, притворяясь спящей, слушала их разговоры. Ничего не понимала, но всё запоминала. До сих пор могла бы кое-что повторить.

Когда пришёл Ризанетти, она спала по-настоящему. И всё равно готова была поклясться, что почувствовала во сне, как кто-то появился. Не подошёл к ней, а рядом возник из пустоты.

Тина испугалась. Но глаза открыла и уставилась на мужчину. В темноте было видно, что он взъерошенный и что тоже, замерев, смотрит на неё.

Тина знала: если страшно, надо звать на помощь. Она глотнула воздуха, чтобы закричать, но человек шлёпнулся перед кроватью на колени, прижал палец к губам.

— Ч-ш-ш, ну пожалуйста!

Что-то такое было в его голосе, что Тина перестала бояться. Значит, кричать стало незачем.

— Я Элио, — представился он. Протянул руку, но Тина спрятала ладони под одеяло.

— Тина Тагне-рхх, — рычать шёпотом было неудобно, — хезехвС рождения и до распределения по десяткам все милиты относятся к «резерву». втохого я-рррх-уса.

— Уже научили, — ужаснулся Элио. — Тогда Корнелио Ризанетти. Отпрыск.

— А я-рх-ус?

— Восемьсот сорок второй, — усмехнулся он, опираясь локтями о койку.

Тина для себя представляла: если число настолько большое, что она не сможет его написать, значит, ярус где-то далеко внизу.

— Давно ты тут? — спросил Ризанетти.

Тину учили не разговаривать с чужими людьми. Она об этом помнила, но почему-то всё рассказала. Да, давно. Да, одна, немножко скучно, но не очень. Ризанетти не спрашивал, что с ней, она сама скинула одеяло и показала тощие ноги:

— Вот.

Ризанетти не понял. Тина почти обиделась.

— Я не научилась ходить, потому что болею. Меня тут лечат.

Тина привыкла, что на взрослых это производит впечатление. Они делают грустные лица, жалеют её или начинают хвалить за каждое слово.

Ризанетти сказал:

— А-а.

Они помолчали.

«Он совсем не умеет знакомиться», — подумала Тина. И решила подсказать:

— Ты почему не говохишь, что тебе жалко?

— А тебе все так говорят?

— Ну да. Чтобы быть вежливым, надо говохить одни и те же слова хазным людям,— постаралась она повторить отцовское объяснение. Кажется, что-то напутала, но Ризанетти понял. И засмеялся. Тине понравилось, как он смеётся.

— Да, одни и те же слова хазным людям, — повторила она, чтобы Ризанетти засмеялся ещё раз. Но он посерьёзнел и сказал:

— А я сегодня умру.

Тина с удовольствием подумала, что понимает это взрослое слово.

— Ты больше ко мне не пхидёшь?

— Приду. Ты будешь уже большая. И никто тебя не будет жалеть, все будут только восхищаться тобой.

«Это значит, мама тоже ещё придёт, надо только сначала вырасти», — подумала Тина. Элеры говорили, растёт она медленно. Это плохо, ждать придётся долго.

— А по-рррх-аньше нельзя?

Ризанетти пожал плечами:

— Кто знает.

— А где ты будешь, пока не ве-рх-нёшься?

— Кто знает. Тина Тагнер из резерва, мне очень грустно сегодня. Как думаешь, что мне делать?

— Заняться делом, — озвучила Тина единственный совет, который слышала от взрослых.

Ризанетти усмехнулся, будто хрюкнул.

— Я умею только рисовать.

— Это не дело.

— Жалко. Хочешь, нарисую тебе что-нибудь?

— Я сама умею, — Тина потянулась к тумбочке, открыла ящик, чтобы показать бумагу и карандаши. — Давай кто лучше, тот и победил.

— Что «лучше»?

— Кто лучше на-ррх-исует. Тот и победил, — повторила Тина.

— Так нельзя сравнивать.

— Почему?

— Потому что тебе больше нравится одно, мне — другое. Как понять, кто лучше?

— У кого мне больше понхавится, у того и лучше.

— То есть меня ты не спросишь?

— Нет.

— Почему?

— Потому что ты не рррх-азби-рх-аешься.

Он опять засмеялся.

— А что мы такое будем рисовать, что я не разбираюсь?

— Ск-ррр-ипку, — сказала Тина, не задумываясь.

Она рисовала только скрипки с тех пор, как отец сводил её на концерт. Артур, милит из маминого десятка, даже уговорил музыканта показать ей инструмент поближе. Долго рассматривать не получилось: Тина потянулась потрогать, музыкант отдёрнул скрипку и, кажется, рассердился. Но ощущение гладкого дерева осталось под пальцами. И Тина успела всё-всё рассмотреть.

Она никогда не рисовала людей, это было скучно. Только скрипку. Можно ещё смычок, если сбоку остаётся много места.

Оливия говорила, это называется «натюрморт». Тине слово не нравилось. Вот если бы она рисовала сломанную скрипку, тогда ещё согласилась бы звать натуру «мёртвой». А так…

— По-ррр-тхет ск-ррр-ипки, — уточнила Тина, вспомнив подходящее слово.

— Идёт, — кивнул Ризанетти. Тина по голосу поняла: идея ему нравится.

Ризанетти включил ночник и устроился на полу. У него был свой карандаш, правда, только один, и свой блокнот. Это было хорошо: бумаги оставалось мало, делиться не хотелось.

Она рисовала на коленях, подложив книгу под лист. Получалось хорошо.

Ризанетти улыбнулся, когда она сунула картинку ему под нос:

— Правда портрет скрипки, по-другому не скажешь. Ты победила.

— Сначала своё покажи, — помотала головой Тина. — Кто пхидумал, тот и рх-ешает.

Ризанетти вырвал из блокнота лист и положил ей на колени, поверх одеяла.

— Зачем с человеком?! — возмутилась Тина. Так громко, что сосед за ширмой заворочался.

Ризанетти, округлив глаза, приложил палец к губам:

— Тихо! Не сердись. Это ты. Ты сказала: «портрет скрипки», и я сразу представил… Давай ты это спрячешь у себя и никому не будешь показывать?

Сначала Тине просто нравилось хранить секрет.

Портрет стал важным потом, когда она стала старше. Когда взяла в руки скрипку, когда сделала первые шаги, цепляясь за отца, когда начала говорить со сверстниками. Скрипка не слушалась, слабые мышцы нещадно болели, другим детям с ней было скучно, и все они умели и знали намного больше, чем она.

Но девушка на портрете была красивая. Тина почему-то знала, что музыка из-под нарисованного смычка звучит хорошо — так хорошо, как она слышит у себя в голове и никогда не может сыграть.

Девушка на портрете стояла на ногах. Ноги были стройные и послушные.

Ризанетти сказал: «Это ты».

Тина сличает штрихи на двух листах, как отпечатки пальцев. Неудачное, впрочем, сравнение: здесь сходством ничего не докажешь.

Меланхоличный мастер искуснее влюблённого мальчишки, второй подражает первому, да и не слишком много она понимает в графике. Глаза работают против хозяйки: Тина не знает, видит она сходство рисунков или только хочет видеть.

Она слышит шаги — нетвёрдые редкие шаги высокого человека. Рисунки не прячет, только поднимает голову.

Флавий останавливается у ступеней. Кивает:

— Декан, — лицо его странно неподвижно. — Вы знали, да?

— Знала, — Тина двигается, освобождая место на ступеньке, хотя знает, что Флавий даже сейчас не сядет в пыль.

— Вы должны были меня предупредить.

— Тогда вы бы вели себя неестественно. И я не была уверена, как всё случится.

— Откуда вы вообще знали?

Тина молча протягивает Флавию «Портрет скрипки». Он подставляет рисунок под лампу, бережно держась за уголки. Смотрит на Тину. Слова сейчас его не слушаются, но вопрос легко угадать.

— Мне было четыре года.

«Это было в день его смерти», — вертится на языке, но Тина сжимает губы. Не надо параллелей с сегодняшним днём. О втором Ризанетти ещё рано скорбеть.

— Вы ведь помните странности, которые о нём рассказывали?

— Мне было четыре года, — повторяет Тина. — Я не слышала рассказов или не обращала на них внимания. Я видела Элио Ризанетти один раз и помню только то, что происходило в тот вечер.

— Что-то странное? — чёрные, тенью окружённые глаза смотрят с мольбой, и это почти страшно. Флавий не может объяснить, чего добивается от неё. Она помогла бы ему — если бы сама хоть что-нибудь понимала.

Флавий находит слова первым.

— Я читал воспоминания Корнелио Ризанетти, — говорит он. — Там мало было сказано о нём самом, но много о Дильгосах. Я всему верил. Там он рассказывает о том, как уходит и возвращается. Я рискнул напомнить об этом родителям Неля, чтобы утешить: я думал, они не обрадуются, если узнают, что сын идёт по стопам их покойного сумасшедшего друга, но в такой момент любая надежда пошла бы на пользу. Если Нель исчез, как Ризанетти, он точно жив.

— Что вам на это сказали? — Тина знает ответ, но Флавий, споткнувшись о собственную боль, теряется. Нужно его направить.

Флавий медленно качает головой.

— Они говорят, что рукопись — выдумка более чем наполовину.

Он пахнет эфирным мылом. На нём чужая рубашка с белым воротником, слишком широкая и короткая. Наверное, дядя одолжил: отец должен беречь форму, его в любой момент могут вызвать наверх.

Я пытаюсь рассмотреть Флавия сквозь призму чужого взгляда. Коснуться его ощущений, его памяти. Мамин голос звенит у него в ушах. Я ловлю эхо и чувствую, как руки холодеют.

«Элио был сумасшедшим, Флавий. Маттео держал его взаперти, это не шло на пользу, особенно после того, как Элио увлёкся идеями Трогота. Он сочинял неплохо, пускай и хуже, чем рисовал. Главное — он сам верил в то, что пишет. Настолько, что читатель вроде тебя не мог усомниться».

«Разве всё ложь?»

«Не всё. Исследование было, Моссы были. Но ты правда думаешь, что Трогот мог бы удержать в тайне перемещения Элио, а потом и своё перемещение, если бы это было правдой?»

«Казур тоже говорил…»

«Казуру идёт восьмой десяток, Флавий. У него всю жизнь голова работала специфически, он очень впечатлительный человек, а сейчас тоже сидит взаперти. Ты понимаешь, о чём я? Он умрёт, если перестанет верить в Ризанетти, без шуток».

«Тогда куда исчезал Ризанетти, если не в Перфекциум?»

«Ризанетти исчезал только для самого себя, когда терял связь с реальностью. Он был серьёзно нездоров. Я бы больше всего на свете хотела согласиться с тобой, Флавий, я бы в любое чудо сейчас поверила, но я знала Элио и видела, что с ним происходит».

— Нель! Эй!

Кто-то зовёт меня, но я отворачиваюсь, мыслями бегу от этого голоса — Флавию навстречу. Чувствую: выбивается из брюк чужая рубашка, саднит рука, сквозняк холодит влажные после душа волосы, выгибается в пальцах шершавая бумага. Вижу: Тина сидит на ступенях, её пальцы сцеплены в замок, брови чуть сведены.

— Со мной было то же самое, — говорит она тихо. — Ризанетти был необъяснимым — но я не знаю, почему, я многого тогда не понимала, может, дело в этом. Может, он просто отличался от взрослых, к которым я привыкла. Отец потом отрицал любые странности.

— Вы спрашивали центуриона Тагнера о Ризанетти?

— Отцы, в одиночку растящие девочек, и не на такие вопросы привыкли отвечать, домине.

Они вяло улыбаются друг другу. Впрочем, губ Тины улыбка касается только на секунду. Она вскидывает руку и указывает на коридор.

Шаги с перестуком и тяжёлое дыхание — институтский сигнал тревоги. Флавий неуместно усмехается, вспоминая, как Фабио панически шептал: «Дильгос!» — и сгребал под кровать всё запрещённое (запрещённого он держал много, от книжек до бутылок). А Нель вскидывал глаза от блокнота и ошалело отзывался: «Чего?!»

Дильгос грузно опирается на трость и, глотая воздух, грозит Флавию пальцем:

— Ты… мог бы и сам… простите, декан, — он кивает Тине со всем почтением, какое позволяет одышка. — Почему вы не зашли? Я… кха… должен вас благодарить: если бы не вы, домине Зарус ускакал бы на второй ярус.

Флавий опускает глаза. У него осталось сил совсем немного — чтобы держаться на ногах и не расплакаться, как ребёнок, не из-за Неля даже, а просто от усталости. На ещё один разговор его не хватит.

К счастью или к сожалению, он забыл, как хорошо Дильгос его чувствует.

Полная рука ложится Флавию на плечо. Дильгос невольно опирается на него, и Флавий напрягается, чтобы помочь тому устоять. Они все устали, и неизвестно, кому тяжелее приходится.

— Декан, я заставлю его поспать. Думаю, нам будет ещё о чём поговорить втроём. Могу быть вам сейчас полезен?

— Нет, домине, спасибо.

— Тогда прощаюсь. И Флавий прощается, пока не рухнул прямо здесь.

Я замираю, как перед входом в тёмный разлом. Дядина память не пускает меня, но Тина смотрит на него, и прошлое тенью скользит в её зрачках. За этой тенью я бросаюсь, позабыв себя, задохнувшись, зная отчего-то, что пожалею.

— Элио! — это дядин голос. — Стой, Элио!

Что-то грохочет, падает ширма. Дядя роняет очки, не поднимает, бросается за Ризанетти, а тот пятится. В искажённой памяти Элио движется медленно — медленнее, чем Трогот, волокущий мёртвую ногу. И всё равно расстояние между ними увеличивается…

Моё сердце спотыкается. Это не метафора.

Забавное чувство: как на качелях. Оно вздрагивает и замирает, щекотно, почти приятно.

Оно предупреждает: остановись.

— Нель!

Саша нависает надо мной, опираясь на спинку стула. Хмурый и встревоженный, заглядывает в лицо:

— Я пять минут тебя зову. Ты как себя чувствуешь?

— Нормально, — это неправда, потому что меня потряхивает.

В ушах звенит мамин голос, убеждающий Флавия, что Ризанетти был сумасшедшим, а значит, я не вернусь. Ей так было легче в тот момент: она спорила и отвлекалась от мыслей обо мне. Но теперь, сию минуту, каково ей?

Самое ужасное: мне плохо не только и не столько из-за мамы. Я не должен был встретить Ризанетти у Тины в голове. Но я встретил — я глазами Тины смотрел в его глаза, и мне страшно об этом вспоминать. Кажется, продлись эта встреча минуту дольше — и что-то сломалось бы, то ли мир вокруг, то ли я сам. Глупо, слишком громко для такого пустяка, но я чувствую опасность. Вроде той, что Саше сулят зеркала.

— Ты провис на пять минут, — повторяет он. Скорее всего, преувеличивает: за пять минут он успел бы не только вскочить с места, а вызвать элеров (врачей, Нель, врачей) и переполошить всех, кто сидит рядом. — Часто с тобой такое?

— Бывает иногда, — вру я. А может, и не вру. — Задумался сильно.

И всё же я рисую не больше двадцати минут. Как течёт время здесь и там? Тина, Флавий и Дильгос только что говорили на милитской лестнице. А вот воспоминания перебегают из чужой головы в мою куда быстрее, за неуловимые доли секунды.

— Сильно, ага, — передразнивает Саша. — Ого! — он опускает взгляд на рисунок, хотя обещал не смотреть. — Она настоящая?

Это про Тину.

— Не такая настоящая, как в жизни.

— Можно? — Саша тянется к рисунку, и я позволяю ему взять блокнот в руки. Что скрывать от человека, чьё лицо уже проникло на половину страниц?

У Саши очень странный взгляд. Не знаю, как толковать его. Спрашиваю:

— Что́ плохо?

— Ничего, — качает он головой. — Наоборот.

Это неправда. Фигура в центре почти удалась, но всё остальное — ворох истеричных линий. Уже не исправишь, а страницу вырвать жалко.

Я хотел набросать голову Тины в разных ракурсах, поймать оттенки выражений, но перестарался и поторопился. В центре — точно Тина, а вокруг — чужие лица и пристальные равнодушные взгляды. Только один отличается — женщина смотрит через плечо с задумчивым сожалением. Похожа на Тину, но не Тина.

«Что случилось с женой центуриона Тагнер?» — мелькает вопрос и забывается: ответа я ещё долго не смогу узнать, он и не важен сейчас.

— Оркестр чужо смотрел, как

выплакивалась скрипка

без слов,

без такта*…

Саша ловит мой удивлённый взгляд и пожимает плечами:

— Вспомнилось. Это стихи. Их трудно перевести…

— Не надо, — говорю я.

— Там про скрипку…

— Не надо. Прочитай дальше.

Я понимаю каждую строчку на чужом языке, и это странно. Но что куда страннее — на рисунке нет скрипки, а Саша всё же читает:

— …я встал,

шатаясь, полез через ноты,

сгибающиеся под ужасом пюпитры…

Сашин голос становится глубже, и движения тона подсказывают мне слова. Я угадываю смысл, как угадывал цвета и запахи в письмах Флавия.

Я так мало знаю про Сашу, но сейчас он становится ближе на один огромный шаг.

— Музыканты смеются:

«Влип как!

Пришел к деревянной невесте!

Голова!»

А мне — наплевать!

Я — хороший.

«Знаете что, скрипка?

Давайте —

будем жить вместе!

А?

Девушки за соседним столиком хлопают круглыми глазами. Саша им подмигивает и повторяет:

— А?

Они смеются и отворачиваются.

Саша макает солёный ломтик в жёлтый соус и отправляет в рот.

— Всё понял? — спрашивает в шутку. Мне не хочется улыбаться.

— Да, вообще-то.

Он, на удивление, верит. И хмурится:

— Ты мне что-то про себя не договорил.

— Я очень много про себя не договорил, как и ты, вообще-то. Мы второй день знакомы.

Саша кивает, дёрнув бровями:

— Справедливо, — смотрит в сторону, говорит медленно: — Я что-то похожее всегда представлял, когда это читал. Не скрипку, а человека. Ну, или мне теперь так кажется.

Меня колет странное чувство. Глупо назвать его ревностью, но…

Но я так и не понял Тину, а Саша угадал очень много, едва взглянув на плохой портрет.

Я отворачиваюсь. Не хочу пока смотреть на Сашу. Если посмотрю — он продолжит разговор, а философствовать или болтать о чепухе сейчас одинаково тошно.

Небольшая очередь тянется к стойке, за которой девушка в странном головном уборе — козырёк есть, а волосы не покрыты — раскидывает на подносы коробочки, стаканы и круглые булки в обёртке. Люди ждут и смотрят в свои маленькие экраны. Я чувствую чей-то взгляд, ищу его среди опущенных голов. Нахожу — совсем не то лицо, которого ждал. Узкая мордашка с длинным ртом, чёрные всклокоченные волосы, сутулая маленькая фигурка. Уродец ныряет за чужое плечо, и больше я его не вижу.

Мы ищем Алису весело и бессмысленно. Сначала едем в гулкий прилизанный офис. Саша долго говорит с людьми в форме, отдаёт им фотографии сестры и ещё какие-то бумажки.

Фотографии он и мне показывает. Я качаю головой, мол, не видел, и думаю тоскливо, что это не поможет. В огромном городе я подберу сотню лиц, похожих на мёртвую картинку, и ни разу не угадаю. Если бы фотографии двигались, может, было бы проще.

Потом мы бродим от широких улиц к переулкам, заходим под яркие вывески. Часто двери закрыты до вечера — Саша что-то ищет в экранчике, кому-то звонит и выясняет, кто у них играет на этой неделе. Заговаривает с немыслимо одетыми людьми, тоже о чём-то расспрашивает. Не всё мне переводит, а я и не прошу.

Рассматриваю цветные светящиеся буквы. Букв так много, будто я затесался на страницы книжек Флавия. Влился между символов — и то, что казалось плоской страницей, превратилось в трёхмерный мир.

Машина с опасными зеркалами остаётся возле хостела. Саша показывает мне метро — и оно мучительно напоминает Пиктаринтум. Было б совсем муторно от этого сходства, если бы не шум, цветные указатели и эскалаторы.

От станций до вывесок ходим пешком. Я гляжу по сторонам и, поймав злой блеск, предупреждаю: «Не смотри налево. Не смотри вверх. Не оборачивайся, там зеркало. Вот сейчас закрой глаза, да не врежешься, дай руку, только за угол свернём». Руку Саша не даёт, но держится за моё плечо.

Несколько раз чувствую чей-то взгляд. Кручу головой, но сутулого человечка замечаю всего один раз — через улицу, в толпе у полосатого перехода. Надо бы сказать Саше, но я молчу. Если оно подойдёт ближе, я справлюсь. Сам. Пусть Саша решает одни проблемы, я хочу решать другие. Вообще хоть что-нибудь решать.

***

Неестественно-белобрысый парень седлает стул и что-то говорит Саше. Тот смеётся и пробегает по струнам большим пальцем.

У нас странные соседи. Им, наверное, нечем заняться, потому что время приближается к полуночи, а они сидят и слушают, как играет Саша. Один только забился на верхнюю койку и спит, натянув одеяло на голову. Я думал, он тут самый нормальный — оказалось, самый пьяный.

Мне не нравятся эти люди. Они все примерно Сашины ровесники, много смеются и ведут себя так, будто мы давно знакомы. Их шутки пахнут алкоголем и липнут к телу. Щёки устали давить неловкую улыбку.

Саша хорошо подражает их развязному веселью. Наедине со мной он говорил на тон ниже. И выглядел умнее.

Я достаточно привык к Саше, чтобы чувствовать: ему неприятно что-то из себя строить. Но соседи могут подсказать, где искать Алису. Только это, наверное, и заставляет Сашу сейчас показывать все тридцать два крупных зуба и отвечать на похабные шутки так, что я краснею, не понимая ни слова.

Он играет то, что они просят. Если не знает — слушает песню с экранчика и пытается подобрать. Не всегда получается похоже, но тогда Саша просто поёт, как получится, и ему подпевают, заглушая и голос, и музыку. Им всё равно.

Поначалу мы (мне так не хочется произносить слово «мы», глядя на эту компанию) осторожничаем, потому что «сейчас придёт комендант и всем вставит». Никто не приходит — это не место, где следят за порядком, достаточно взглянуть на облупленную краску и пересчитать постояльцев, которые спят ночью, а не днём. Саша без стеснения бьёт по струнам, и мне жаль стараний его гитары, но — мы ищем Алису, и шансов так мало, что любой нужно хватать.

Саша хлопком прижимает струны. «Тум», — отзывается гитара. Я сижу на втором этаже, не вижу его и не понимаю слов, но взгляды парней с противоположной кровати обращаются на меня.

— Я сказал, ты нарисуешь портрет того, кто узнает песню, — говорит снизу невидимый Саша. — Нарисуешь ведь?

— Какую песню? — не сразу выхожу из угрюмой задумчивости.

— Ту самую, ну. Так нарисуешь?

Ту самую, которую Саша услышал, когда ему позвонила сестра. Ту самую, которую он пытался подобрать в пять утра.

Я не хочу рисовать никого из них, но как тут скажешь «нет»?

Саша наигрывает перебор, под который я проспал единственный спокойный час за эту ночь. Он мычит мелодию, и я понимаю, что утром слышал совсем другой голос. Чего только не вытворит сонный мозг.

Надо бы разглядеть соседей, а то вдруг кто-то всё же поможет Саше, и придётся рисовать. «Слепые Малыши с ними, — думаю сердито. — Надо будет — разберусь». Обхватив колени руками, смотрю в сторону.

Сквозь приоткрытую дверь виден треугольник ковра. Узор затоптан, цвета растворяются в желтоватом полумраке. Меня раздражают путаные линии, и я хочу отвернуться, но почему-то медлю. И вижу, как вздрагивают тени.

Проём перебегает чёрная фигура.

Музыка не обрывается, не смолкают голоса. Никто не заметил. Слишком быстро — доля секунды.

Я слетаю на пол по хлипкой лесенке и только у дверей осознаю, что делаю. Куда меня несёт? Зачем?

Сашины пальцы замирают на струнах.

— Ты куда?

— Надо, — огрызаюсь я.

— Направо до конца коридора, — так тонко парировать раздражение умеют, наверное, только старшие братья. Саша прекрасно знает, что я без него помню, где туалет. И знает, как я взбешусь.

Ну а я знаю, чего он добивается, и мне некогда возмущаться.

— Отстань, — бросаю через плечо.

Уже в коридоре думаю: «Надо было вообще промолчать», — но эта мысль занимает меня недолго.

Пружинит под ногами ковролин, серый, как автомобильные дороги. Гудят квадратные лампы на потолке. В конце коридора два квадрата погасли. Жёлтые стены сходятся к полумраку — и расступаются двумя закутками.

Я замедляю шаг. Что там притаилось, не увидишь из-за угла.

Выдыхаю медленно и бесшумно, прижимаюсь плечом к левой стене. Правый закуток первым открывается передо мной. Ничего там нет, кроме ободранного пухлого дивана и тощего цветка в горшке. Полосы света и тени движутся по ковролину — напротив должно быть окно.

Выглядываю за угол налево. Сначала вижу только голую стену в неровной краске. Потом — окно.

И огромный птичий силуэт на подоконнике.

Отскакиваю назад, спиной вжимаюсь в стену. Сердце колотит, как бешеное: «Беги-беги-беги!» Только далеко ли я убегу?

— Птенчик вылупился, — радуется скрипучий голос. — Покажись, ты же вежливенький.

«Оно меня не тронет, — говорю себе. — Не сможет».

Сам не знаю, почему в это верю. Но, набрав воздуха в грудь, шагаю из-за угла.

*В. Маяковский, “Скрипка и немножко нервно”

Разговор последний

Начало пятого утра. Мир раскололся, как яичная скорлупа, на две половины: на верх и низ, на небо и землю. Он должен был расколоться, потому что в нём нет равновесия. Облака тянут купол всё дальше от земной тверди, узловатые корни старых деревьев держат почву и камни, как якоря.

Небо далёкое, светло-голубое, с каждой минутой его всё глубже пронизывает невидимое солнце. Старые невысокие абрикосы, и сплетение лозы среди могильных плит, и острый силуэт часовни — всё погружено в лиловую тень. Та же тень покрывает твоё тело. Ты не человек и не призрак. Ты всем своим существом вплетён в узор лиан и теней, ты пускаешь невидимые корни глубоко в мокрую почву, ничто не оторвёт тебя от земли и не отпустит к небу. А солнце по ту сторону горизонта подходит всё ближе, и времени всё меньше.

Благодарность теням за то, что скрывают твои глаза. Они черны, в них страх ребёнка, оставленного в одиночестве, в них печаль старика, потерявшего надежду оттого, что видел слишком много, в них боль тоскливой юной любви. Они обжигают, даже в кромешной темноте их невозможно было бы не почувствовать, но хотя бы не видеть их — уже благо.

— Пора идти.

— Ещё три минуты, Нетти. Не спеши, прошу тебя. Уже некуда спешить.

— Трёх минут ты и не почувствуешь, когда они пройдут.

— Не жадничай, душа моя. Через сколько лет я снова тебя увижу? Все годы до нашей встречи ты тоже не почувствуешь. А я не могу быть уверен, что ты меня узнаешь.

Это не жадность, это страх. Но о страхе нельзя сейчас говорить вслух. Подло было бы вызвать тебя на жалость в такую минуту, потому что, в конце концов, больно будет тебе, и никто тебя не пожалеет.

Твои руки невесомо касаются пальцев, плеч и лица. Будто прикосновения позволяют тебе увидеть больше, чем различают в полумраке глаза с вечно узкими зрачками.

Ты мастер прикосновений. И раз за разом, круг за кругом не выходит у тебя научиться. Что-то маленькое и хрупкое внутри тянет тебе навстречу холодные хрустальные ручки — а тело не отвечает, не знает, как повторить движение души.

Ты так привык не получать ничего взамен, что тебя это почти не огорчает.

Легче думать, что ты привык.

— Элио!

Ты вздрагиваешь, будто страх, заставляющий жадничать, прорвался сквозь поры и обжёг тебе пальцы холодом. Кто мог ждать, что это случится? Ты смотришь растерянно, но нельзя не отвернуться, потому что голос принадлежит другому миру, в этом саду он звучать не должен. Голос Трогота Дильгоса произносит чужое, неверное имя — временное и пустое, как маска. Под чужим именем позволено говорить «я» и «я есть», потому что это ложь.

Коренастая фигура падает на четвереньки. «Ноги, — больно отдаётся в висках. — Глупый, бедный Трогот, твои ноги!..» Он рассуждал так пространно и с таким увлечением о страшном влиянии Провалов на мозг и нервы. Есть ли что-то более хрупкое в человеческом теле, чем это сплетение живых проводов? Есть ли что-то более хрупкое, чем тело человека из крошечного каменного мира?

Он лучше всех знает, умный Дильгос, глупый Дильгос, чем рискует, когда бросается за Элио Буджардини. Той маленькой сущности, которую Трогот зовёт по имени, очень страшно. Элио Буджардини бросился бы ему навстречу, но Элио Буджардини — маленький кусочек большой мозаики, на которую распадается кто-то по имени Ризанетти. Осколков с каждым разом всё больше, и всё труднее сказать: «Я есть».

Ты всегда думаешь, говоришь и движешься быстрее. В неуловимый миг ты оказываешься перед Троготом Дильгосом, опускаешься перед ним на колени. Так странно видеть вас рядом: тебя, принадлежащего этому месту, которое принадлежит тебе, и Трогота — неуместного, как чёрно-белая вклейка на цветной фотографии.

Ты берёшь полное лицо Трогота в ладони, и его глаза видят твоё истинное лицо: лицо мальчика и старика, и прозрачный кокон кровь-цветка, и чёрную ядовитую бездну, ведущую в тихий весенний сад. Трогот не в твоей власти, его зрачки ты не в силах затуманить, и сквозь них смотреть бы на тебя вечно — или хоть три минуты, от которых Трогот отнял у нас половину.

— Слушай меня, Трогот Дильгос, — говоришь ты. Он не в твоей власти, но не может не смотреть и не слушать. — Ты здесь из-за Ризанетти. Ты рискуешь остаться без ног ради Ризанетти. Ты сам того захотел, прав ли я?

Трогот может только кивнуть, оглушённый Провалом и твоим горячим шёпотом.

— Ризанетти ты не увидишь, пока он не придёт в следующий раз. Если будет следующий раз. Ты внимательно слушаешь меня, Трогот Дильгос?

Ему приходится снова кивнуть.

— Ризанетти с каждым разом всё труднее вспомнить себя, всё труднее назвать своё имя. Он ходит по кругу и будет ходить до тех пор, пока не допишет историю. Тогда Ризанетти успокоится. В твоей истории не бывать красивому финалу, Ризанетти был тебе другом и пожалел тебя, а красивый финал дорого стоил бы тебе и твоим близким. Так что Ризанетти рискует, начиная заново. Он сделает так, чтобы у тебя всё было хорошо, насколько это возможно. Пользуйся этим — живи и пользуйся, и радуйся, но, когда Ризанетти снова назовёт своё имя — вспомни мои слова. У него будет на примете другой человек. Этот человек должен пройти свою историю от начала до конца, будь то хоть самая страшная из трагедий. Ты должен помочь Ризанетти вспомнить себя и не потеряться, и не потерять следующего своего героя. Потому что на одну ещё попытку после тебя Ризанетти хватит, а дальше — я сильно, сильно сомневаюсь. Ты обещаешь мне, Трогот Дильгос, что следующий Ризанетти не потеряет себя? Я буду сопровождать его по свою сторону, а ты — по свою. Уговор, Трогот Дильгос?

Ты позволяешь себе возмутительную вольность. Трогот Дильгос не принадлежит тебе. Он не должен заключать с тобой уговоров. Но Трогот Дильгос — не марионетка и не оживший рисунок. У него есть свободная воля, и уши, чтобы слышать, и острый ум, чтобы понять главное, несмотря на страх, и живые губы, чтобы произнести: «Уговор».

И ничего не поделаешь после того, как он это слово произносит.

Ты поднимаешься с колен и отворачиваешься от беспомощного Трогота. Ноги его парализованы, но скоро с ним всё будет хорошо.

— Теперь пора, Нетти.

Мы идём навстречу стрельчатому силуэту часовню. Плющ обвил её до купола, и тусклый крест не отражает солнца, протянувшего над горизонтом первый луч. Плющ ядовитый, с острыми листьями — Цветок, начало и конец которого в твоём сердце.

Твоё дыхание, пахнущее Цветком, ядовитое дыхание касается губ. Ты вкладываешь в них слова, и слова эти — «Я есть». За ними приходит имя, от которого я отказался по доброй воле. И память, которую я также по доброй воле разбил и отдал осколки тебе на хранение.

Ризанетти — связующее звено между именем истинным и чужим. Имя странного человека. Ключ от власти над каменным лабиринтом, который начинался с рисунков, спрятанных под соломенным тюфяком, и с перевёрнутого ведра.

За короткую жизнь Элио Буджардини я входил туда множество раз, но только в последний раз вхожу всегда так, как в первый. Пиктаринтум своенравен. Он каменный брат Ризанетти — гордец, наглец, убийца и лжец. Пиктаринтум ненавидит приказы. Вынужденный подчиниться, он в отместку уничтожает Ризанетти, до самой сущности крошит в мелкую мраморную пыль.

Но что сказано, то будет исполнено. Трогот Дильгос возвращается в лазарет, и ноги послушны ему почти так же, как прежде. Маленькая девочка по другую сторону ширмы на следующий день тоже сделает первый шаг на тонких дрожащих ногах. Теодора Лигея провожает Стефана задумчивым взглядом. Кира в тихом полумраке пятьдесят четвёртого яруса, далеко-далеко от страхов и предательства, там, где никто не будет её искать, поддаётся рукам и голосу Эстиниана. И скоро, скоро начинает свой путь высокий своенравный мальчик, чтобы Трогот Дильгос исполнил уговор, и Ризанетти закончил историю, и чтобы я узнал тебя ещё раз.

Глава 13. Порог

Так почему бы вам не пожать руку своему дьяволу и не переменить свою дурацкую жизнь?

Р. Дэвис, «Пятый персонаж»

Она сидит, подобрав ноги на подоконник, и странно сутулится. Из бесформенных складок одежды выглядывает только голова на длинной изогнутой шее.

— Во-о-от, — длинный звук клокочет в её горле. — Храбрый птенчик. Не трону тебя, не дурочка. Иди на веточку.

Голос старушечий, но лицо юное, с маленьким заострённым носом. Волосы чёрные, жёсткие, подстрижены коротко и неровно, топорщатся вокруг головы, будто ветром растрёпаны.

Не хочу к ней приближаться, но что-то толкает меня вперёд — то ли гордость, то ли дурное любопытство.

«А что мне терять?» — спрашиваю себя и в эту секунду верю, что нечего.

Рассматриваю остренькое лицо с круглыми глазами. Брови проколоты маленькими гвоздиками, по два с каждой стороны: один простой, другой — с чёрным камушком.

— Кто вы?

— Мадра, — пошевелив локтями под мешковатой кофтой, она протягивает из ворота ладошку. Маленькую, как у ребёнка, сухую и цепкую — не могу разжать пальцы намного дольше, чем мне хочется к ней прикасаться.

— Нель, — бормочу, сунув руку в карман.

Она смотрит на меня, склонив голову набок.

— Нетти?

— Что «Нетти»?

— Ищу Нетти. Дружочек велел искать Нетти.

— Ризанетти? — догадываюсь я.

Мадра склоняет голову к другому плечу.

— Может, может. Человечки странные, сокращают имечко — не узнаешь. Но ты похож.

— На кого?

— На Нетти.

— Вы знали Ризанетти?

Она разевает рот и издаёт длинный, свистяще-булькающий звук. Я шарахаюсь назад — и лишь через секунду понимаю, что это смех. Он обрывается так же резко, как начался.

— Дружочек предупреждал, что ты странненький. Другого Нетти не знала, тебя — узнала.

— Как?

— По ощущению. Словечка нет, есть ощущение, какое дружочек передал.

Мадра, высунув палец из ворота, манит к себе. Наклоняюсь ближе — круглые глаза косят в разные стороны, будто и не на меня смотрят. Она рывком вытягивает шею — только вздрогнуть успеваю — и касается лбом моего лба.

Меня наполняет тёплое узнавание. Не знаю, откуда оно берётся, но вытесняет страх — и всякий здравый смысл.

— Да, — киваю, отстранившись. — Это я.

— Чудненько, чудненький птенчик, — воркует Мадра, улыбаясь длинным ртом.

Сажусь на подоконник рядом с ней.

— Что за дружочек? — это нечестный вопрос. Я знаю, о ком говорит Мадра. Почти вижу, как он смеётся и пятернёй отбрасывает волосы с лица. Почти чувствую цветочный запах. — Он сам не мог прийти?

— Ты к нему придёшь, провожу.

— Сейчас? — спрыгиваю на пол, но Мадра трясёт головой:

— Погоди. Нужно поговорить.

— Да о чём?! — получается слишком резко.

Ночной образ стоит у меня перед глазами, живой от чёрных прядей, стекающих на лицо, до ощущения грубой ткани под пальцами. Я вдруг понимаю: голос, мурлыкавший утром песню, — его голос. Приснилось это мне или он был где-то рядом? Не помню, да и не важно: он знает, где я, он уже послал за мной Мадру и он подскажет, что делать, потому что я ничего не понимаю. Если встретимся — всё будет хорошо. Чего ждать?

Мадра укоризненно курлыкает.

— Нетерпеливенький птенчик. Приведёшь Вебера к моему птенчику, а Вебер сделает «флип», — последнее слово она произносит тоненько и с присвистом. Я не сразу разбираю.

— Что сделает?

— «Флип». Посмотрит в зеркальце и — «флип». Поменяется с тем местечками.

— С Птицеедом?

— С ним. Тот будет здесь — убьёт моего птенчика.

Лучше б она продолжала смеяться и клекотать. Ничего не меняется на остром лице, она даже не может посмотреть на меня двумя глазами сразу. Но отчаяние скользит в неуловимых ужимках — немое, запертое между животной бессловесностью и человеческой твердолобостью. Таким же отчаянием веяло от Рефлекса, когда я впервые его увидел — иначе не решился бы выкрасть его из лаборатории.

— Зачем Птицееду твой птенчик? — вопрос глупый. Не то что из Сашиного рассказа — из имени можно предположить. Птицеед охотится на тварей вроде Мадры. И вроде тех, кого мы с Сашей видели ночью. Я поправляюсь: — Где твой птенчик?

— С дружочком. Они вместе. Ждут тебя.

— Так отведи меня одного, я только поговорю с ним и вернусь к Саше.

— А он сделает «флип», — опять с присвистом, — и догонит.

— Он не узнает, куда я пошёл.

— Вебер сделает «флип» — и тот всё узнает, что знает Вебер, а Вебер всё узнает, что знает тот.

Я тру лоб, пытаясь осмыслить её слова. Одно точно ясно: я был прав, когда не давал Саше смотреть в зеркало. Страха не чувствую, даже об опасности не думаю. Стыдно сказать: ни о чём и не хочу думать. Меня мучительно тянет за окно, сквозь сырую ночь — туда, где ночной гость курит, ярко улыбается и ждёт меня.

— Так отведи сейчас! Саша занят. Я не скажу ему, куда пошёл, он, может, и не заметит. Мне только поговорить, хоть две минуты.

Время теряет значение, я забываю разницу между часом и минутой. Ни один разумный довод сейчас не привёл бы меня в чувства. Но Мадра не умеет вразумлять и уговаривать. Она молчит. Молчание не пропустишь мимо ушей.

— Ладно, чего ты от меня хочешь?

— Защити моего птенчика. Ты можешь.

Я и сам чувствую, что могу, но ей-то откуда знать?

— Как я это должен сделать?

— Ты можешь, — повторяет Мадра.

У животных нет слов, чтобы упрекнуть того, кто им откажет. У животных, наверное, и совести нет — значит, они не видят в упрёках смысла. Если не помогу Мадре, буду виноват только перед самим собой и отвратителен только самому себе.

А ещё не увижу наяву странного призрака с красивыми руками.

Да что я тяну, если уверен, что сдержу Птицееда?

— Ладно, обещаю. Я до сих пор следил за Сашей, буду следить и дальше. До утра он никуда не денется. Пойдём, ты успеешь меня отвести.

Тяну Мадру за пустой рукав. Она вдруг дёргается и смотрит через моё плечо круглыми глазами. Сердце падает в живот.

Оборачиваюсь медленно-медленно и неловко улыбаюсь Саше, замершему на углу. Надо срочно сделать неподозрительное лицо.

Творца ради, почему мне так стыдно? Я ничего дурного не сделал.

— Это Мадра, — я встряхиваю её рукав, за который всё ещё держусь.

— Мадра, — повторяет Саша как-то заторможенно. И спрашивает сквозь зубы: — И что вы тут делаете с Мадрой?

— Я её увидел… ну, дверь была приоткрыта… и пошёл…

Как объяснить всё, что было дальше, я не знаю. Мнусь, как дурак, глядя в пол.

Мадра спрыгивает с подоконника и жмётся к моему боку.

— Узнала песенку, — говорит она.

Саша хмурится:

— Какую песенку?

Он не Птицеед — не охотник на крылатых тварей, но сейчас как никогда похож на зазеркального двойника. Его тяжёлый взгляд я бы не выдержал. Мадра выдерживает. Смотрит на него по очереди то одним, то другим глазом, а потом будто бы всхлипывает…

И свистит. Никогда не слышал такого прозрачного звука. Это не подражание музыке — это сама музыка. Мелодия, на Сашиных струнах полная нежного нетерпения, теперь звучит пугливо, диковато и печально.

Злая морщинка над Сашиной переносицей разглаживается, он широко раскрывает глаза.

— Кто…

Его обрывает нетрезвый голос. Из-за угла выглядывает белобрысый детина. Он что-то спрашивает у Саши, кажется, всё ли в порядке. Саша кивает, тот хочет уйти, но видит Мадру. Брови его ползут вверх, а рот растягивается в идиотской улыбке.

— Х-хы, — выдыхает белобрысый, как Альберт, только хуже. Подмигивает мне: — Твоя девчонка?

Не забывает перейти на одиннадцатый побочный, а лучше бы забыл — не пришлось бы отвечать. Огрызаюсь:

— Да, моя, — смотрю в пол — не хочу видеть подпитую рожу.

Он хохочет, добродушно скаля жёлтые зубы, и кого-то зовёт через плечо. Его догоняют два соседа по комнате. Мадра под прицелом вытянутых пальцев, пьяных глаз и раззявленных в смехе ртов пятится к подоконнику, пустой рукав скользит из моих пальцев. Она дёрганно крутит головой, смотрит на меня, на Сашу, на наших соседей — и хлопается об пол. Нелепая фигурка рассыпается, оставив кучу мешковатой одежды. Саша сперепугу выпускает меня — бросаюсь к тряпкам, ворошу их руками. Из складок выпархивает маленькая чёрная птичка. Задевает крыльями моё лицо, мечется под потолком, шурша крыльями по штукатурке, и исчезает в коридоре.

Сжимаю в кулаках плотную ткань и поднимаю злой взгляд на парней, посеревших и отрезвевших. Они жмутся друг к другу, как огромные дети, давят смешки, лишь бы не показать, что перепугались.

Из-за них Мадра ушла. Из-за них Саша не узнает, где она слышала песню, а я не увижу ночного гостя. Всё из-за них, тупоголовых пьянчужек, спугнувших жуткое волшебство.

Встречаюсь глазами с белобрысым.

— Что это было? — спрашивает он, и опасливое отвращение на глупом рыле становится последней каплей.

— Вы всё испортили, вот что было, — поднимаюсь на ноги, шагаю на них, позабыв, что их трое, что белобрысый выше на полголовы. Не замечаю, как смешиваю фразы на одиннадцатом побочном, четырнадцатом и основном. — Вы только пить умеете, ржать и тыкать пальцами в тех, кто не вписывается в ваш ущербный мирок, вы намного ограниченнее тех, кто живёт в четырёх стенах, и куда ближе к животным, чем вот она, — тычу пальцем на кучку одежды у себя за спиной.

Белобрысый не туп, что бы я ни думал со злости. Слово «животное» он понимает и справедливо принимает на свой счёт. Выдвинув челюсть и выпятив грудь, делает шаг мне навстречу:

— Ты за языком следи, да? Тебе кто что сделал? Исправить?

Меня одолевает желание подраться, забытое лет с тринадцати, но Саша влезает между нами, спиной ко мне, лицом к белобрысому. Вскинув ладони, говорит что-то хмуро, но вежливо. Белобрысый сначала огрызается, потом машет рукой и отступает назад. Зыркнув на меня со всем пренебрежением, какое может выдать невыразительная харя, кивает своим. Они уходят в комнату, переговариваясь и вроде бы даже пересмеиваясь.

Чувствую себя пустым, будто выпустил пар, а больше внутри ничего и не было. Я не лучше этих людей. Даже хуже: они глупо шутят, но не бросаются друг на друга. Это я животное, а не они. Точно так же я бросился на Флавия. У него я не успел попросить прощения, а у соседей — успею, но не смогу себя заставить.

Боль в плече отвлекает от мерзких мыслей. Саша толкает меня к стене.

— Кто ты такой?

Мы ошалело смотрим друг на друга.

— В смысле? — только и могу переспросить я.

— Кончай придуриваться, — Саша хмурится, подрагивает напряжённая челюсть. Он не я, ему не нравится быть грубым, но он думает, что так надо. — Я с самого начала думал, что с тобой всё не просто так, что ты что-то знаешь.

Саша мне не доверял? Немного обидно, хотя и справедливо.

— Про Алису я ничего не знал, — тут же понимаю, что ничего хуже сказать не мог.

Саша зло смеётся:

— Они никого поумнее не могли подыскать? Или ты опять притворяешься, что с Луны свалился?

«Они» — это, должно быть, похитители Алисы, Саша сам толком не знает, о ком говорит. Он тычет пальцем мне в грудь:

— Сейчас ты мне всё объясняешь. Всё-всё, что знаешь, рассказываешь по-хорошему. Кто велел за мной следить?

Вот оно что. Он услышал мои последние слова. «Я до сих пор следил за Сашей, буду следить и дальше…» Со стоном прикрываю глаза рукой.

— Я не то имел в виду. Я следил — в смысле, присматривал, чтобы вы с Птицеедом не сделали «флип»… ну, не поменялись, понимаешь?

Сашины пальцы стискивают моё плечо почти нестерпимо: бормотание только бесит его. Он видит, как я морщусь, и, тут же опомнившись, ослабляет хватку. Требует почти спокойно:

— Не понимаю. Говори по порядку.

Усилием собрав мысли в кучу, пересказываю разговор с Мадрой, как могу.

— У неё есть какой-то птенчик, которого может убить Птицеед. То есть, мне кажется, это не буквально её птенчик, а как бы ласковое прозвище. Она к кому-то привязана, но не может защитить…

Саша нетерпеливо встряхивает головой:

— Мне всё равно, кто у неё там, хоть птенцы, хоть яйца. Ты знаешь, что она такое?

— Нет. Похожа на птиц, которых мы видели, помнишь, в машине?.. Только те не выглядели разумными. Может, это помесь с человеком?

Судя по тому, как Саша кривится, мы с ним представляем одну и ту же мерзкую картину.

— Ладно, тоже плевать. Нам это не поможет. Откуда она знает мелодию?

— Мы об этом не говорили, только… — я спотыкаюсь. Догадка настолько очевидная, что должна была прийти мне в голову четверть часа назад. — Я знаю, кто может знать. Вы с Ковылиным спрашивали, с кем я могу связаться. Так вот, Мадра может меня отвести к одному знакомому. Мне очень нужно его увидеть, правда. И тебе он поможет. Это он велел мне искать Птицееда.

Снова болтаю лишнее. Саша вскидывается, как настороженная волокуша:

— Что значит «велел искать»?

И как ему объяснить?

— Он знал, что со мной случится что-то плохое. Ну, что я рискую утонуть.

— Ты говорил, это была случайность.

— Да, но он знал заранее.

— Почему тогда не предупредил?

— Предупредил. А толку? Он сказал: что-то будет. А что, когда и как — он не мог знать.

— Твой знакомый почему-то знает всё, кроме того, что нужно, — кривит губы Саша.

— Но хоть что-то он может сказать про Птицееда, значит, про Алису тоже. Логично? — я с надеждой заглядываю Саше в лицо. — Давай его найдём? Мадра вернётся и отведёт меня, она пообещала.

У Саши над переносицей ложится нехорошая складка:

— Отведёт тебя?

Ну конечно, ему это не понравится. Я мог бы догадаться, но едва соображаю: от мысли о ночном госте меня бьёт нервная дрожь, с трудом слежу за разговором, с трудом заставляю себя стоять на месте. Где Мадра, куда она делась? Нужно идти прямо сейчас.

— Тебе нельзя со мной.

Саша давится невесёлым смешком.

— А давно ты командуешь?

— Не командую я! — слишком резкий тон, не надо так, Саша ни в чём не виноват, но как же трудно держать себя в руках. Понижаю голос: — Просто там этот её птенчик. Я думаю, он человек, на самом деле. Если вы вдруг поменяетесь с Птицеедом, он окажется сразу рядом с этим человеком и убьёт его.

— Очень интересно, — вздыхает Саша и обрубает: — Ты один туда не пойдёшь.

— Мне кроме тебя не с кем, а тебе нельзя, потому что…

— Я понял, почему. Не знаю, врёт Мадра или нет и что у неё за птенчики, за них я не отвечаю, а за тебя — да.

— Она меня попросила!

— Знаешь, я тоже не очень хочу «флипать», так что сделаю всё, чтобы этого не случилось.

Меня окатывает новой волной стыда. Саша сам в опасности, я отвечаю за него не меньше, чем он за меня (хотелось бы думать, что больше). Почему я об этом забываю?

— И меня волнует твой знакомый, — продолжает Саша. — Не обижайся, но пока всё, что ты рассказывал, на хорошие мысли не наводит.

— Может, ты всё ещё думаешь, что меня держали сумасшедшие элеры в качестве лабораторной крысы, а он был главным надсмотрщиком?

Ну почему я несу эту чушь, почему не могу просто прикусить язык? Я ничего не знаю о Ночном госте, чтобы защищать его, да и защитить с умом не умею.

— Я могу думать, что хочу, пока ты не доказал обратного, понятно? — Саша, выпустив меня, отступает назад. — Пойдём собираться.

— Куда?

— Не знаю, куда. Выселяемся. Ты хочешь остаться с этими ребятами до утра?

— Ты же нас разнял, — бормочу я.

— Ты их разозлил, они будут задираться, а нам проблемы не нужны. Они не такие безобидные. На вид не скажешь, но если послушать разговоры…

— Мадра вернётся сюда, а нас тут не будет!

— Всё! — Саша, обхватив меня за плечи, толкает перед собой в сторону комнат. — Идём и собираемся.

Приказной тон старшего брата со мной не сработает. Упираюсь и выкручиваюсь:

— Она нас не найдёт! А мы тогда не найдём Алису! Это тебе же нужно.

Всем весом давлю на него, чтоб не дать себя сдвинуть. Саша, ругнувшись, вздыхает:

— Ну допустим, — и выпускает меня.

Валюсь на пол, унизительно ударившись копчиком. Саша, сложив руки на груди, смотрит на меня сверху:

— Не надо приплетать Алису, ясно? Так хочешь видеть этого знакомого — расскажи мне больше.

Я набираю в грудь воздуха — и выдыхаю вхолостую. Я не знаю. Ничего не знаю, даже имени.

— Не родственник, так?

— Нет.

— Где вы общались?

— Он просто приходил… — вспоминаю идею о психлечебнице и поправляюсь: — Мы иногда встречались и говорили.

— О чём?

Я помню наизусть отдельные фразы, но о чём всё это было — разве можно сказать? Дурацкий вопрос.

— Какая разница?

— Большая. Ты хочешь куда-то идти или нет?

— Может, это личное.

— А мне зачем твои секреты? Скажи два слова. Кроме его сомнительных предсказаний.

— Мы просто говорили, что непонятного? — взмахиваю руками, для равновесия подобрав колени к груди. — Не важно, о чём, я вообще и не помню. Может, обо мне. Но не только. Ты всё помнишь, о чём говорил с друзьями?

— А вы друзья?

— Да! — не то чтобы я уверен, но до зуда хочу убедить Сашу.

— Как его зовут?

Память выбрасывает имя, мелькавшее на затёртых страницах, среди рисунков на полях.

— Иво, — говорю я. Три звука отзываются цветочным запахом на губах и странным ощущением в груди. На пару секунд забываю о Саше.

Он щёлкает пальцами в воздухе рядом с моим лицом.

— Алло! Фамилия, возраст?

Прозаические вопросы рушат щемящее чувство. Я обиженно моргаю и, помявшись, признаюсь:

— Он не говорил.

— Понял, — Саша протягивает мне руку и поднимает рывком. — Ты с ним встретишься, — сердце успевает трепыхнуться прежде, чем он заканчивает: — Только в моём присутствии. Так или никак. Мадра нашла нас один раз — найдёт и второй, а мы уходим прямо сейчас.

Он разворачивается и шагает в комнату — не оборачивается и не ждёт. Самое противное — мне ничего не остаётся, кроме как идти следом. И мы оба это знаем.

Я мог бы соврать. Сочинить на ходу ложную историю ночного гостя, чтобы потом узнать настоящую. Флавий бы сообразил.

С другой стороны, отыскав имя, врать об остальном противно.

Иво. Как я раньше не догадался?

Сырой холод лезет за пазуху и в штанины. Саша замирает на крыльце, щурится в сеть мокрых веток и проводов. Гитара через плечо — как оружие. Глубокая ночь, а рыцаря гонит на подвиги.

…Гонит то ли долг, то ли очень глупый товарищ. Я топчусь рядом, обнимаю сумку, злюсь на него и сам мучаюсь от растущей вины. Из-за меня Сашу выставил на улицу Ковылин, теперь и из хостела приходится уходить. А всё потому, что я к семнадцати годам не научился держать себя в руках.

В свете фар зажигаются росчерки дождя, мелкого, как пыль. Я набрасываю на зеркало всё то же полотенце. Мы молчим. Саша зажигает экранчик.

Прикрываю глаза, хотя спать не хочется, и слушаю, как где-то рядом колёса машин с липким шорохом скользят по асфальту.

— Ты не спишь?

Из-под одеяла показываются маленькие руки, потом макушка, лоб и глаза лукавого разреза.

— Я думала, это тётя.

— Я тоже боялся, что не успею её опередить, но — как видишь. Поздно реагируешь, тётя бы догадалась.

Девичья спальня в их поколении пустует. Сюда помещалось ещё три таких же кровати — белых, с резными столбиками и розовыми цветами на изголовье. Валентин давно велел их убрать: Заре и так хватает поводов для мыслей об одиночестве.

Он сбрасывает туфли. Ступни тонут в длинном ворсе белого ковра — его меняют каждый месяц, за этим Валентин тоже следит лично. Шкаф во всю стену, в виде гигантского кукольного дома, сделан на пятьдесят четвёртом ярусе по его заказу — к пятилетию сестры.

Зара садится, откинув одеяло. На ней бирюзовый шёлковый костюмчик — она просила что-то не белое, не розовое и не ночнушку, и Валентин просьбу выполнил, как тётя ни бесилась. Это было на последний день рождения. Его день рождения. На свой праздник сестра выпросила менее полезные подарки.

У Зары длиннющие ресницы и асимметричные радужки. Левый глаз ярко-голубой, как у Сотосов, правый позолочен светло-карими прожилками. Красивее, чем в этом лице, дурная кровь да Гире уже не выродится.

— Как ты? — Валентин садится в изножье. Матрас хороший, упруго-жёсткий, и его тоже он выбирал сам.

Зара пожимает плечами и двигается к стенке:

— Забирайся?

— Я не переоделся, — качает головой Валентин. Как сказать Заре, что она уже слишком взрослая и он не может вести себя по-прежнему?

Зара хмурится и сердитым жестом тянет к нему руки для объятий:

— Ты не заходил два дня.

— У меня были очень тяжёлые два дня, — Валентин утыкается лбом сестре в колени и прикрывает глаза, чувствуя, как её пальцы перебирают волосы на затылке. Зара легонько дёргает его за мочку уха:

— Ты обещал рассказать, зачем тебе понадобился Корнелий Дильгос. Помнишь?

— Ещё бы не помнить, — Валентин переворачивается на бок. Зара тычет его в нос, Валентин делает вид, что хочет укусить её за палец, она отдёргивает руку. — Мне о нём рассказывал папа.

— О Корнелии Дильгосе? Папа? — Зара вздёргивает бровь. Слишком по-взрослому и по-снобски, но, прости Мастер, как же ей эта манера идёт.

— Папа рассказывал о человеке, который зовёт себя Ризанетти. Таких было много, в каждом поколении свой. Я не знал, что нашим будет Нель Дильгос… Зара, если будешь на меня так смотреть, я ничего не стану рассказывать.

— Ну и не надо, — она дёргает его за прядку надо лбом и отворачивается. Молчит, ожидая продолжения. И Валентин продолжает:

— На каждое поколение да Гире приходится свой Ризанетти. Это странный человек, который отказывается от своего имени и берёт себе новое, всегда одно и то же.

— Почему?

— Потому что знает о предыдущем Ризанетти и хочет подражать ему. Ризанетти — всегда художник, и следующий Ризанетти хочет стать лучшим художником, чем предыдущий.

— А почему странный?

Валентин, сбившись с мысли, вопросительно смотрит снизу вверх. Зара нетерпеливо вздыхает:

— Ты сказал: «Это странный человек». Почему странный?

— Он всегда идёт поперёк Закона, хотя не хочет ни власти, ни перемен. Но рядом с ним — всегда яркие люди. Художники, учёные, политики. Тем, кого любит Ризанетти, везёт. Но он может разочароваться, отвернуться и уйти. Вместе с ним уйдёт удача, и все успехи обернутся прахом.

— Зачем он тогда нужен? — Зару злит эта история, Валентин кожей чувствует её раздражение. Он широко улыбается и ловит её взгляд:

— Кто же откажется от везения?

— А если он отвернётся?

— Можно постараться, чтобы не отвернулся. Не вина Ризанетти, что люди портятся и перестают быть интересными, правда?

Зара дёргает плечом и смотрит в сторону, задумавшись. Валентин дёргает её за кончик тяжёлой косы:

— За-ра. Я тебя огорчил?

Она качает головой, и волосы выскальзывают из пальцев Валентина.

— Если Ризанетти тебя полюбит, ты станешь Императором?

— Зачем? Императором станет Лу. Я помогу ему, прослежу, чтобы ты стала счастливой, и буду чувствовать себя на своём месте.

— Ты разве не хочешь быть главным?

Валентин приподнимается, оперевшись на руки. Смотрит ей в лицо.

— Я скажу тебе одну вещь, Зара, но ты никому её не повторяй.

Она кивает. Ей не страшно доверять: Валентин сам иной раз не может вытянуть из сестры лишние два слова, что уж говорить об остальных.

— Один человек не может всё решать.

Она раздумывает пару секунд.

— Тогда кто решает? Совет Пятидесяти?

— Пятьдесят человек — слишком много.

— А один — слишком мало?

— Чаще всего — да. Ты понимаешь, о чём я? Иногда помогать Императору важнее, чем быть Императором.

Зара собирает брови домиком:

— Тогда тётя будет мной командовать, пока не умрёт, а Кловис — ещё дольше. Я не хочу всех их слушаться.

— А ты слушайся только меня, — Валентин прижимается лбом к её лбу. — С ними я разберусь, если будет нужно, ты же знаешь.

— Тогда не пускай меня в Институт.

Валентин, отстранившись, исподлобья смотрит на сестру с удивлённой улыбкой:

— А это что за новости?

Улыбаться трудно. Зара повторяет мысли, которые он душит в себе последние два месяца.

Зара надувает губы, с её скорбно-капризной мордашки нужно портрет писать.

— Я не хочу туда. Я могу учиться здесь.

— Все аристократы учатся в Институте.

— Зачем?

Валентин загибает пальцы:

— Там преподают умнейшие люди со всех ярусов…

— Пригласи мне умнейших преподавателей сюда. Не можешь?

Валентин смеётся:

— Зара, для тебя я всё могу, но не сдвинуть целый ярус. Дело не только в людях.

— Что там ещё? Библиотека? Книжки можно брать сюда по несколько штук и возвращать, я хоть все их могу прочитать, я быстро читаю.

— И библиотека тоже. И кабинеты, и лаборатория… и столовая, где ты будешь восемь лет подряд читать на стене своё имя.

— Не буду!

Валентин кладёт руку ей на макушку:

— Будешь, Зара. Я пытаюсь сказать, что Институт — особое место. Там особые правила, особая дисциплина, там ты вне обычной иерархии. Это нужно пройти, чтобы повзрослеть.

Зару всегда ободряют мысли о «взрослой жизни», но сам Валентин спотыкается об это слово. Когда Зара повзрослеет, он будет гордиться ею ещё больше, но вокруг сестры соберётся подхалимски-враждебная толпа. Завистливые подружки, должностные попрошайки, мужчины с мерзкими жадными глазами…

Валентин одёргивает себя. Это будет нескоро. Пока он должен подумать, кому доверить присмотр за сестрой на пятидесятом.

— Там будет много твоих ровесников.

Насупленное личико вздрагивает, губы Зары растягиваются, сдерживая рыдания. Рывком притянув ноги к груди, она прячет лицо в коленях и закрывается руками.

Зара не капризничает — Зара правда не хочет в Институт. Валентину становится легче дышать. Они чувствуют одно и то же — значит, можно говорить с сестрой откровенно, а не повторять всем известные вещи.

— Ну-у, Зара, — он двигается ближе. — Ну-ну-ну, тихо. Почему ты плачешь? Расскажи мне.

Очень неудобно обнимать этот дрожащий колючий комок, но Зара сама выбрасывает руки, хватает за рубашку, тянет к себе и держит крепко-крепко, словно тонет.

— Я бою-ю… — фраза тонет в рыданиях. Валентин прижимает сестру к себе, и она плачет в голос. Пытается говорить, но всхлипывает после каждого слова: — Там… пятнадцать… человек… в одно-… в одной комна-а… ик… я боюсь…

— Тс-с-с, — Валентин легонько покачивает её. — Поплачь, потом скажешь. Чего боишься?

Зара сглатывает рыдания и залпом выдаёт.

— Они не будут меня любить.

— Почему?

Она не отвечает, только прижимается лицом к его плечу. Валентин чувствует, как рубашка мокнет от слёз.

— Ты не права, Зара, — шепчет ей на ухо, задевая губами тёмную прядку. — Будут или не будут любить, тебе это всё равно, им всем до тебя далеко-далеко. Ты выберешь людей, которые тебе понравятся, и постараешься понравиться им, ты это умеешь.

— А если не получится?

Она уже не всхлипывает, только голос дрожит.

— А если не получится, то скучать тебе будет некогда. Помнишь про библиотеку? Там не только библиотека. А в первый день каникул… нет, за день до каникул я сам приду и заберу тебя. Мы с тобой и не такое пережили. Какой-то Институт тем более переживём, правда?

Она кивает. Валентин хочет сказать что-то ещё, но Зара замирает, будто прислушиваясь, и толкает его в грудь. Так сильно и неожиданно, что Валентин, сидящий на краю, теряет равновесие и валится с кровати на ковёр.

Тётин силуэт в дверях напоминает шахматную фигуру: сухой, точёный, в платье с высоким воротником и узкой юбкой, расширенной книзу, как рыбий хвост. У Мелисандры да Гире от природы осуждающий взгляд — глаза на выкате и тонкие высокие брови. Тётя смотрит на него в упор, будто ждёт объяснений. «Она зашла ровно в тот момент, как я упал», — думает Валентин и не может сдержать смеха.

Сцена становится совсем дурацкой: Зара на скомканной постели воровато утирает глаза, а он хохочет на полу, как умалишённый.

— Что у вас произошло?

Тётя быстрыми шагами пересекает комнату. Склоняется над кроватью, будто пополам переломившись, расправляет сбитые простыни.

— Элизара, что случилось? Что он сделал?

Зара мотает головой, округлив глаза. В один миг лицо её становится совершенно спокойным. И не скажешь, что плакала, если бы не красные пятна. Больше не грустит и не улыбается — раковина сомкнулась.

Мелисандра оборачивается к Валентину.

— Мы просто говорили, — пожимает он плечами.

— О чём?

— Не твоё дело, — отчётливо и зло говорит Зара.

Мелисандра поворачивает голову таким механическим движением, что Валентину мерещится щелчок пружины. Зара сжимается в комок и прячется под одеяло до подбородка. Взгляда не опускает — умница, думает с гордостью Валентин, и спешит отвлечь внимание на себя.

— Я рассказал ей про двести сорок восьмой. Не стоило, наверное, тем более на ночь.

Мелисандра поджимает губы:

— Да уж, не стоило. Вставай и уходи, Элизаре пора спать.

Валентин подчиняется с непринуждённой улыбкой.

Задерживается на пару секунд возле Зары — она, зажмурившись, подставляет лицо, и Валентин сухо целует её веки.

«Закрывай один глазок, закрывай второй», — сказала Ведьма и поцеловала глаза Братца, и он спал крепко, и Слепые Малыши не могли проникнуть в его сны.

Так делала мама, когда он боялся спать в темноте. Так делает Валентин, потому что тётя не разрешает Заре зажигать ночник.

— Не нужно шептаться, когда я здесь.

— Я просто попросил Зару быть с тобой вежливее, — Валентин заговорщицки улыбается сестре. Дождавшись, пока она в ответ приподнимет уголки губ, обувается и выходит из спальни.

Спиной прислоняется к стене рядом с мягко горящим витражом и ждёт, сложив руки на груди. Цветные блики с пола переползли на брюки и носок туфли. Валентин покачивает ногой, наблюдая, как перебегают по лаковой коже пятна света.

После разговоров с сестрой он всегда чувствует себя лучше. Зара не знает, как много она ему даёт, как лечит его парой прикосновений. Они друг другу нужны, они привыкли быть рядом.

Может, правда не отпускать Зару в Институт? Он обеспечит ей отличное образование где угодно — Дильгос с Кетони на ножах, подходящий момент, чтобы договориться. Зара обрадуется и полезет обниматься, а Валентин снова будет спать спокойно.

Он проводит ладонью по лицу. Нельзя. Зара — здоровая красивая девочка, а здоровье — это не только буква N во всех столбиках элерских заключений. Здоровый ребёнок должен общаться с другими детьми. Пережить страхи, смириться с нелюбовью. Стать самостоятельным.

Тётя прикрывает за собой дверь так тихо, будто Зара уже спит. В упор смотрит на Валентина.

— Я так и подумала: если он подождёт меня, значит, ему есть, за что оправдываться.

— Если бы я ушёл, вы бы сказали, что я чувствую себя виноватым и потому убежал, — Валентин грустно улыбается. — Тётя, скажите, в чём я виноват, и я что угодно возьму на себя, лишь бы вам было спокойнее.

— Не паясничай.

— И не думал.

— И не переговаривайся, — тётя быстро цокает каблуками, но Валентин поспевает за ней шутя. Они останавливаются в конце коридора, под витражом.

— Ты знаешь, как выглядят твои жесты по отношению к сестре?

— Жесты — буквально или в широком смысле? — бесстрастно уточняет Валентин и кожей чувствует, как в тёте закипает праведный гнев. Зря это он, сегодня ему нужна от Мелисандры капля благосклонности.

— Ты покупаешь ей одежду, ты приходишь к ней в спальню по вечерам, и я каждый раз застаю вас в обнимку в её кровати, — шипит тётя. Валентин чувствует крошечные капельки слюны и запах парфюма, маскирующего потливость. — Сейчас это странно, через несколько лет это будет неприлично. Зара ребёнок, но ты сам… — она поджимает губы и трясёт головой, будто слов не находя.

— Тётя, вы в одном совершенно правы: Зара ребёнок, а детям хочется ласки. Вы её любите, я знаю, но вы не замените мать. Никто не заменит, уж я тем более, но… — Валентин обрывает себя. Становится физически тошно. Почему он должен это говорить? — Простите, я не хочу оправдываться за то, что обнимаю сестру.

— Ты сделал Кловиса невротиком, а теперь хочешь и Заре испортить жизнь? Тебе нравится издеваться над людьми. Ты прямо сейчас издеваешься надо мной и радуешься.

Валентин сдерживает усмешку. Обвинения Мелисандры он помнит наизусть. Пускай всё выскажет, тогда с ней можно будет говорить.

— Мне жаль, если моё поведение так выглядит со стороны, — вообще-то он врёт. Ему не жаль, ему нравится раздражать Мелисандру. Это не сложно — тётю бесит каждое его движение.

— Не ври, — и она по-своему проницательна. Ещё забавнее.

— Простите, — опускает взгляд Валентин. Она дышит уже не так истерично, значит, можно переходить к делу. — У меня странная просьба, но, я подумал, вы-то поймёте.

Мелисандра наклоняет голову, всем своим видом выражая подозрение.

— И что это я пойму?

— Вы позволите мне взять ключ от молельни?

Тётины брови взлетают вверх, но она усилием собирает их к переносице.

— Если ты задумал кощунственные шутки…

Это почти комично, но Валентин не позволяет себе улыбаться.

— Тётя, скажите, люди придумали хоть одно преступление, в котором вы меня не заподозрите?

— Не дерзи.

— Простите, я просто слегка огорчён. Там хранится прах моих родителей, какие могут быть шутки?

— Я помню, как ты скалился на их похоронах, — сухо и быстро бросает тётя. Из всех обвинений это звучит реже остальных, а колет больнее всего. Мелисандра никогда не узнает, кому и зачем он улыбался. А узнает — не поймёт.

Но тёте самой тяжело вспоминать те дни, Валентин знает.

Пора менять тон.

— Тётя, я знаю, что вы меня ненавидите. И я вас тоже, — Мелисандра выкатывает глаза так, что страшно становится, как бы они не выпали, но Валентин продолжает: — И это всего лишь эмоции. У нас друг с другом связаны дурные воспоминания. Мы никогда не помиримся, но я люблю Зару и Лу. В том, что вы их любите, я не сомневаюсь. Для них обоих сейчас начинается тяжёлое время, так может, нам стоит сотрудничать, чтобы им помочь?

— Лучшее, что ты можешь, — это держаться подальше.

— Но я не могу держаться подальше, потому что люблю их, разве не очевидно? — тётя набирает в грудь воздуха, чтобы разразиться праведной тирадой, но Валентин позволяет себе перебить её: — Я дурной человек, вы правы, но я не хочу им вредить. Я хочу исправиться. И только вы мне можете с этим помочь, — он заглядывает Мелисандре в глаза. — Вы поможете?

Она резко выдыхает и отворачивается. Не потому, что уходит, а потому, что достаёт из-за пазухи ключ. Не глядя протягивает Валентину:

— Положишь в маленькой гостиной в ключницу. Я не буду забирать. Захочешь — возьмёшь снова.

Рука дрожит, но это ничего не значит, у тёти постоянно что-нибудь трясётся.

Валентин берёт ключ и быстро целует сухие пальцы. Мелисандра брезгливо отдёргивается.

Разговоры с тётей и сестрой в памяти Валентина лежат у поверхности — полутёмные картинки, полные цветных бликов. Они занимают его сильнее, чем настоящая минута: ходят по кругу, скрывая истинные ощущения. Сквозь впечатления двухчасовой давности, сквозь тревогу, зудящую в солнечном сплетении, едва ощущаю пружинистый шаг по коридору — знакомая дорога, пройденная сотни раз.

Белый мрамор будто становится ярче: Валентин велит себе сосредоточиться. Мир наполняется красками и звуками: белый коридор выходит на обрамлённую балюстрадой площадку, от которой направо и налево сбегают высокие ступени.

Валентин перегибается через перила. Опасно свешивается, по пояс, так, что от взгляда вниз сердце ухает.

— Флавий, от меня прячешься?

Тёмная фигура выступает из неосвещённой ниши, свет серебрит тщательно приглаженные волосы. Мне жутко от того, что я совсем его не чувствую. Мы восемь лет были рядом почти постоянно и вроде бы разучились смотреть друг на друга со стороны. Я видел Флавия, как коллаж сумасшедшего художника: мозаику из черт детского лица, нынешних черт в свете всех возможных чувств, его и моих, и черт Флавия будущего, о котором мы оба мечтаем. Среди пёстрых клочков — вклейки с текстом: его слова, его письма, строки из книг, которые он читал вслух.

Теперь остались только сухие, точные линии академического рисунка. Я вижу только то, что видит Валентин, а Валентин ничего не пытается угадать. Он наблюдает.

Зарус прощается с дежурным милитом и поднимается навстречу Валентину. Выглядит намного лучше — Валентин сказал бы «хорошо», если бы не ссадина на щеке. Надо попросить Мари, чтобы одолжила своему любимчику волшебный крем, скрывающий несовершенства. Валентина она спасала пару раз после того, как он слишком увлекался на милитских тренировках.

Валентин пожимает правую ладонь Заруса и кивает на левую, аккуратно забинтованную:

— Как дела?

— Всё в порядке, домине. Предлагаю забыть.

— Великодушно, — ухмыляется Валентин. — Нет уж, предлагаю запомнить как интересное начало и время от времени друг другу припоминать. Новая форма?

Зарус на секунду опускает взгляд, будто осматривая себя, и поправляет манжеты.

— Да, домине Векслер распорядился. Он, к слову, хочет заказать у редемпторов резервный запас одежды и прочих вещей, чтобы клерки, попавшие в неприятности, больше не оказывались нагишом. Он даже спросил у меня, что я считаю необходимым для этого запаса.

— Я бы предложил вставные челюсти, — хмыкает Валентин. — Чтобы клерки продолжали улыбаться, даже оставшись без зубов.

Зарус не спускает глаз с его лица, но смеётся правдоподобно:

— Тогда, может, лучше фарфоровые маски? На них и улыбку можно нарисовать.

Валентин цокает языком:

— Флавий, ну что за цинизм?

— Честное слово, я бы не отказался.

— Тебя я приведу в порядок. Кловис эстет, раз уж ты ему приглянулся, надо выглядеть.

— Как?

— Просто выглядеть. Кловис бывает выразительно-лаконичен, ты ещё обратишь внимание. Пойдём.

Льдисто-белый коридор колет их иглами отражённого света.

— Когда ты выходишь на работу? — спрашивает Валентин.

— Послезавтра. Домине Векслер велел мне отдыхать до начала пятидневки, но я настоял на двух днях.

— Настоял! — передразнивает Валентин. — Неужели ты спорил с Векслером? Уцелел на двести сорок восьмом и возомнил себя бессмертным, не иначе?

— Я очень мягко настаивал.

Валентин оборачивается, чтобы посмотреть, с каким лицом Зарус произносит эти слова. Тот в ложном смирении опускает глаза и сдерживает улыбку, только уголки губ дрожат.

Миновав поворот, по скользким белым ступеням они поднимаются на третий этаж первого яруса.

— И почему же ты так не хочешь отдыхать?

Зарус отзывается коротким смешком:

— Не люблю сидеть без дела, домине.

— Работа отвлекает от неприятных мыслей?

— Да, и сейчас мне хочется отвлечься.

Как же трудно иметь дело с людьми, которые сами себя норовят угробить. Валентин вздыхает:

— А-а, значит, ты из этих. На голову больной трудоголик.

— Думаю, вы тоже, домине?

— Нет, я отвлекаюсь иначе. Тут очень легко сойти с ума от официальщины. Представляешь: просыпаешься утром и не можешь перестать улыбаться, и говорить не можешь иначе, кроме как канцелярскими словечками.

— Ужасно.

— Ужасно, — Валентин разворачивается на верхней ступени. Они сталкиваются нос к носу, Зарус хватается за перила. — Поэтому, Флавий, пока мы наедине, зови меня по имени и не «выкай». Расстегни верхнюю пуговицу и дыши полной грудью. Мы собираемся поболтать, чтобы не сойти с ума.

Зарус улыбается осторожно, скрывая растерянность:

— Какова доля шутки?

— Ноль процентов, — Валентин расстёгивает ему воротник. — Вот так. Пойдём.

Зарус упорно держится на полшага позади, даже когда Валентин идёт медленнее. Это раздражает. Он снова останавливается, Зарус по инерции равняется с ним, их плечи сталкиваются.

— Простите, доми… прости.

— Другое дело, — Валентин выжимает самую дружелюбную улыбку. — Что-то не так?

Зарус усмехается:

— В широком смысле — довольно многое не так, но это ведь нормально.

— Нет, Флавий, не пойдёт, — Валентин подаётся вперёд, исподлобья заглядывает ему в глаза. — Я, кажется, откровенен с тобой, разве нет?

— Я не знаю. Ты до сих пор только задавал вопросы, — Зарус наконец не спотыкается на местоимении, и это располагает больше, чем шутливый тон: — Может, это были очень откровенные вопросы?

— Очень, — кивает Валентин. — Так в чём дело?

— Мне интересно побеседовать с тобой, и мне льстит дружеский тон, я рад бы расслабиться…

— Не пересласти.

— Как скажете, — улыбка Заруса становится очаровательно-виноватой. — Одним словом, я рад, что я здесь, но мы оба знаем: Кловис не обрадуется, если узнает о нашей встрече.

Уговора с Кловисом Зарус не скрывает. И хорошо делает, после вечера в серой гостиной об их связи только дурак не догадался бы. Но чего братец хочет от Заруса — один Мастер знает, и тот сомневается. Лу сам не поспевает за своими идеями, а настроение у него меняется каждые десять минут.

Зарус, кажется, считает себя проницательным. Верит своим ушам, не замечая, как сплетни сгущают краски и удлиняют тени. Замечательно, пускай верит.

— Не обрадуется — это мягко сказано. Он больше видеть тебя не захочет.

«Может статься, через полчаса передумает и простит, но это детали».

Зарус хорошо владеет собой, но его улыбка леденеет.

— В таком случае, наверное, мне не стоит рисковать.

— Уже поздно, — разводит руками Валентин. — Кто знает, не будет ли бóльшим риском уйти сейчас? Может, я рассержусь и сам всё расскажу Кловису. Может, не совсем правдиво, если рассержусь сильно. Ты ведь не знаешь меня.

— Тебе это ни к чему.

— Ты не знаешь.

Зарус нервничает. Сжатые губы и безэмоциональный тон выдают его. Человека из этого ребёнка ещё лепить и лепить — впрочем, не безнадёжно, было бы, кому заняться.

— Я не знаю, не встречу ли его сейчас прямо там, куда мы идём.

— Не встретишь, это я могу пообещать.

— Ты тоже не знаешь наверняка. Мы ведь на первом ярусе.

— Я знаю, где сейчас Кловис, можешь мне поверить, — Валентин тяжело опускает руку ему на плечо. — Пойдём. Предлагаю последний раз, больше держать не буду. О рисках я предупредил, но, вероятно, мне всё же не захочется на тебя стучать. Другое дело — если откажешься, я не смогу показать тебе кое-что интересное.

Зарус приподнимает уголки губ:

— А что я должен буду рассказать взамен?

— Что-то настолько же интересное, разумеется, — Валентин перехватывает его под локоть и тянет за собой. — Пойдём. Ты сам же будешь мучиться, если уйдёшь и не узнаешь, чего я хотел.

— Кажется, я буду мучиться при любом раскладе, — мрачно шутит Зарус. И поддаётся.

Они идут сквозь скрещенные лучики витражных стёкол. Белое здесь светится голубым, чёрное растворяется и превращает человека в тень. Замок поддаётся не сразу, Валентин возится у дверей добрых две минуты.

— Это прахохранилище да Гире, — говорит Зарус полувопросительно, пока Валентин гремит ключами и мысленно ругает себя. Утром же отправит кого-нибудь смазать скважину.

Валентин, кивнув, распахивает дверь:

— Заходи.

Тревожный розовый свет ложится на бледное лицо.

— Это проверка?

— С чего вдруг?

— Субординация требует пропустить тебя вперёд.

— Я же сказал, никакой субординации, перестань осторожничать.

Зарус не сводит вопросительного взгляда с его лица. Валентин скалится отработанной перед зеркалом улыбкой психопата:

— Я не захожу в двери первым. Настоящая привилегия — не поворачиваться к людям спиной.

— Значит, мне всё-таки стоит осторожничать, — смеётся Зарус и шагает через порог.

— Пока нет. Но если останешься здесь надолго — придётся, с твоим-то характером, — Валентин доводит створку, чтобы не хлопнула, прячет ключ в карман и оборачивается: — Планируешь ведь остаться?

Зарус не отвечает. Он смотрит перед собой, и приоткрытые губы придают его лицу какое-то детское выражение. Мгновение спустя, впрочем, он натягивает светскую улыбку.

— Тут необычно.

— А как по мне, жутковато.

В комнате слишком много углов, розовый свет дробится и опадает пятнами на чёрный пол. Стены — сплошь зеркала, зеркальные перегородки окружают длинную витрину, под стеклом на чёрном бархате лежат урночки. В воздухе парами плавают призраки — чёрный и белый: десятки Флавиев и Валентинов. Отражения отражений прыгают с грани на грань, искажаются, теряют сходство. Среди отражений прячутся лишние фигуры — почившие души. Да и кто они сами, если не отражение сюжета, который повторяется из поколение в поколение: да Гире и его спутник с чёрным воротником — случайный собеседник, союзник, враг, друг, кто знает.

— Это зеркальный лабиринт. Здесь намного меньше места, чем тебе кажется, — Валентин протягивает руку вдоль витрины, убегающей в чёрный провал меж зеркал: — От витрины отходят рукава. На каждую ветвь да Гире — свой рукав. Что-то вроде генеалогического древа. Видишь, куда идти дальше?

Зарус, присмотревшись, делает шаг и вздрагивает, столкнувшись со своим отражением.

— Иллюзия на иллюзии, — смеётся Валентин и под локоть увлекает его в незаметный проход. — Давай найдём твоего тёзку. Тебя ведь назвали в честь Флавия да Гире?

Зарус улыбается:

— Нет, домине, просто я родился очень желтушным, а у моего отца специфическое чувство юмора.

Валентин вскидывает брови, и они смеются вполне искренне.

— Ты первый, кто цитирует шутки Флавия да Гире, а не затёртые афоризмы.

— Ты первый, кто знает, чья это шутка.

— Надеюсь, это не единственное его высказывание, которое ты держишь в голове?

Зарус вскидывает подбородок:

— Я перечитал всё собрание его сочинений в Институтской библиотеке и кое-что из коллекции домине Дильгоса.

— Готов поспорить, Дильгос хранит его острые штучки, далёкие от философии?

Флавий отвечает улыбкой заговорщика.

— В них философии больше, чем в классических трудах.

— Согласен.

Валентин даёт Зарусу время полюбоваться урночкой с именем Флавия да Гире. Тот смотрит с интересом, но без особого трепета. Валентину это нравится. Сентиментальность не украшает. Особенно та сентиментальность, которую напускают приличия ради.

Он сам медлит под конец центрального рукава. Сентиментальность глупа, но просто пройти мимо — тоже неправильно.

Валентин знает: Флавий читает надписи одновременно с ним. Кероний да Гире, Анима да Гире. Эти имена нельзя пускать в свои мысли, не то они всколыхнут память и надолго собьют с толку. У него нет времени для скорби.

— Могу я задать бестактный вопрос?

В молельню можно пройти только вдоль центрального рукава, не то бы Валентин повёл Заруса в обход — ни за что бы не подпустил к своим воспоминаниям. А теперь нельзя не отвечать.

— Задавай.

— Правда, что Кероний да Гире умер не своей смертью?

Валентин, склонив голову набок, смотрит Зарусу в глаза. Что это, мальчишеский интерес к судьбе кумира? Интуитивное желание досадить? Жестокий расчёт? Вероятно, первое, но Зарус выбирает худший из возможных вопросов.

— А чем тебе не нравится официальная версия? У отца были проблемы со здоровьем, на верхних ярусах об этом знали почти все.

— Правдоподобно, и всё же я никогда не мог отделаться от странного ощущения, — Флавий касается ребра витрины и говорит медленно, выбирая слова, — как будто всё случилось очень вовремя. Простите, это звучит отвратительно.

Валентин улыбается:

— «Вовремя» — жестокое слово.

— Простите.

— Ты не единственный, кто так считал.

— Его убили?

Валентин, чуть отстранившись, в насмешливом недоумении смотрит на Заруса.

— Ты это серьёзно?

— Шутить было бы неуместно.

— Даже если ты прав и я храню семейную тайну — почему ты думаешь, что именно для тебя я сделаю исключение и всё расскажу?

Зарус приподнимает подбородок:

— Потому что иначе наша встреча теряет смысл.

— То есть?

— Ты сказал, что ответишь на мои вопросы, а я — на твои.

— Я имел в виду конкретную тему.

— Этого ты не уточнял.

Он слишком настойчив для отпрыска, у которого за плечами нет ничего и никого, кроме сомнительного заступничества Кловиса. Удивительно, что Лу вообще выбрал Флавия: братец не терпит, когда ему перечат. Правда, с наследником Зарус встречался только один раз, и наверняка вёл себя, как образец вежливого смирения.

Валентин щурится.

— Ну, я вру и не договариваю, по славной традиции первого яруса.

— Тогда и я могу соврать, когда ты будешь задавать вопросы, — Зарус смягчает слова улыбкой, будто говорит: «Это же просто шутка, домине».

Валентин с грудным смешком качает головой:

— Не сможешь.

— Почему?

— Я пойму.

Пару секунд они смотрят друг на друга. Зарус первым опускает глаза и обращается к зеркалу. Валентин ловит отражённый взгляд и дёргает головой:

— Идём дальше. Отвечу на вопрос, зачем позвал тебя сюда.

— Я ведь его не задавал, — замечает Зарус. Это снова шутка, но с такими шутками он долго наверху не протянет.

— А зря, — Валентин за локоть направляет его в проход меж зеркал. Зарус отстаёт через два шага — оглянувшись на повороте, замирает. Валентин возвращается. Хочет позвать его, но тоже медлит: на них со стен смотрят десятки пар немых близнецов — чёрная фигура с белой головой, белая с тёмной.

— Тени нас отпускают в этот раз, но кто знает, что будет на обратном пути, — загробным шёпотом говорит Валентин. Таким голосом он рассказывал Заре страшные сказки, а она канючила, пихая его руками и ногами: «Всё-всё-всё, дурак, замолчи, не хочу».

Зарус фыркает:

— Обычно что-то такое ни с того ни с сего говорит Нель.

— Говорит или говорил?

Зарус смотрит серьёзными глазами:

— Не знаю. Ты ведь видел то же, что и я. Как тебе кажется?

Валентин поднимает глаза к потолку:

— Мне кажется, настоящее время до сих пор уместно.

— Почему?

Он усмехается:

— А что, дильгосовская вера в Провалы и Перфекциум пошатнулась?

Зарус не удивляется. Наверняка ждал, что Валентин заговорит о Перфекциуме. Он пожимает плечами и говорит без выражения:

— Намного легче было верить, когда от правдивости убеждений ничего не зависело.

— Нелогично.

— Что поделать.

— Я облегчу тебе задачу, если ты просто пойдёшь за мной наконец и увидишь то, что я хочу показать.

Они поднимаются над розовыми зеркалами по витой лакированной лесенке. Валентин тянет люк на себя — срабатывает пружина, дверца открывается вверх, и на них льётся бирюзовое сияние. Зарус прикрывает глаза ладонью. Валентин первым выбирается на круглую площадку и подаёт ему руку.

— Здесь все плачут. Тётя говорит, эти слёзы очищают душу.

— Думаете, это правда? — Зарус часто моргает и морщится, пытаясь улыбнуться.

— Чистая правда, если человек настроен соответствующим образом. Но в твоём случае всё дело в том, что свет слишком яркий.

— Значит, у меня нет шансов очистить душу? — Флавий размазывает слёзы по щекам, но упрямо задирает голову, чтобы рассмотреть витраж. Безжалостные лучи проходят сквозь цветные стёклышки, окрашиваясь в голубой и зелёный, зажигают вкрапления золота.

— Тебе это будет дороже стоить, — Валентин садится на скамью, по кругу огибающую площадку.

В сине-зелёном потоке кружатся пылинки. Зарус, морщась, поглядывает вверх. Замечает тихо, будто сам себе:

— Это не лампа.

— Это небо, — отзывается Валентин.

Зарус широко распахивает глаза — и тут же опускает голову, прикрывая веки ладонями. Валентин знает, что перед глазами у него плывут золотисто-розовые пятна. Хоть бы глаза не обжёг, глупый ребёнок.

— Я слышал, что на первом ярусе есть выход к небу, но всерьёз не мог представить, — Флавий отнимает руки от глаз и моргает. Щёки у него блестят. — Спасибо.

— За что? — улыбается Валентин.

Флавий жестом обводит витраж:

— «Потолка нет».

— Вам тоже Дильгос это говорил в последний день?

— Да. Здесь намного проще ему верить, — Зарус тыльной стороной ладони вытирает лицо. — А ты не плачешь.

— Привык.

Прикрыв глаза забинтованной рукой, Зарус рассматривает стены и мозаику под ногами, рисунком повторяющую витраж — большой цветок, сине-зелёный, будто рождённый водой и в воде.

— Здесь, наверное, не стоит разговаривать?

— Сюда стоит приходить одному и говорить с Мастером по душам. Тогда можно хоть кричать, если очень хочется.

— Но нас двое.

— Но нас двое, а Мастер прощает много больше, чем полагает тётя. Садись, — Валентин хлопает ладонью по скамье.

Флавий опускается рядом.

— Если верить теории материализации, здесь мы ближе всего к Перфекциуму, — говорит Валентин.

— Да, есть общий элемент, — Флавий указывает на небо. — Проще направить мысль в нужное русло.

— Проще поверить, как ты сказал. И потом, это край мира. Буквально. Неизвестно, как долго можно бурить шахты в скалах, но здесь — выше и дальше некуда, только взлетать. Никто не знает, чтó по ту сторону витража, есть ли там хотя бы воздух. Но Пиктаринтум не может продолжаться там, где заканчиваются стены, он должен переходить, постепенно или чёткой границей, в другую реальность, — Валентин переводит дух. Неплохо болтает, он разговорился за эту ночь.

Зарус не выглядит слишком впечатлённым. Может, так кажется, потому что он щурится от света, но, как бы то ни было, Валентин не уязвлён. Человека, который учился у Дильгоса, рассуждениями о двух мирах не удивишь.

— Ладно, я привёл тебя не для того, чтобы красоваться сомнительными познаниями.

— А жаль, — хмыкает Зарус. Ждёт подвоха. Вот и умница, пускай ждёт.

— Жаль? — невинно вскидывает брови Валентин. — Я подумал, тебе здесь станет легче.

— В каком плане?

Валентин толкает его в плечо:

— Прекращай. Разве я не заслужил хоть немного доверия?

— А разве я тебе не доверяю? Я ведь пришёл.

— О Мастер, Флавий, — Валентин смеётся, прикрыв лицо. — Если хочешь узнать что-то полезное, прекрати вести себя, как девица на первом свидании. Иначе встреча будет полезной только для меня.

Улыбка Заруса становится ироничной.

— Потому что я всё равно не смогу тебе соврать?

— Да, — будничным тоном соглашается Валентин.

Зарус качает головой:

— Это интересно. Мне то же самое о тебе говорила доминицелла Мосс. Ты убедил всех, что тебя невозможно обмануть, и это работает. Как ты это сделал?

Валентин щурится, как довольный кот. Он будет с Зарусом честен, насколько позволяют обстоятельства. Покажет мальчику фокус, а тот пускай гадает над секретом и пеняет на себя, если пользы не извлечёт.

— У меня есть теория. Чтобы распознать ложь, нужно знать человека, с которым говоришь.

— Разве ты меня знаешь?

— Ещё нет. Не перебивай.

Зарус в немом извинении опускает глаза.

— Продолжение теории: чтобы узнать человека, нужно собрать о нём несколько правдивых фактов. Не из бумажек собрать — он должен сам рассказать их.

— Почему?

— Невербальная информация. Человек произнесёт, может быть, меньше слов, чем написано о нём в документах, но ты познакомишься с ним ближе. Шести вопросов, я считаю, достаточно для любого, а для некоторых и много. Тебя, скажем, я научусь понимать за три вопроса.

Зарус фыркает — наверняка уязвлён, что его считают простым для понимания. Прекрасно. Сейчас попытается разрушить это впечатление. Интересно, как он это сделает.

— Я тоже хочу попробовать.

— Узнать меня?

— Да. Так мы вернее проверим теорию, разве нет?

— Изволь, — разводит руками Валентин. — С меня шесть ответов.

— Три. Если тебе достаточно трёх вопросов, то и мне тоже.

— Фла-авий, — с шутливой укоризной тянет Валентин, — ты что, обиделся?

— Это твой первый вопрос? — невозмутимо уточняет Зарус.

Валентин, усмехнувшись, качает головой:

— Нет. Давай я буду отвечать первым. Ты ведь мой гость.

— Нет, благодарю, — лицо Флавия застывает, как у азартного игрока. — Сначала ты.

Хочет понять, в чём подвох. Пусть попытается, почему нет?

У человека шесть базовых эмоций. Валентин читал книжки, в которых выделяли вчетверо больше, но меньше число — проще метод. Обобщение — слуга порядка.

Итак, шесть. Страх, удивление, гнев, печаль, отвращение и радость. Тогда, на двести сорок восьмом, Валентин разглядел в неподдельном выражении только две: отвращение и страх.

Общий рисунок мимики схож почти у всех людей. Но есть мелкие чёрточки, непроизвольные и характерные, как почерк. Нужно быть гениальным актёром, чтобы подделать их сознательно — и проще повторить чужие, чем осознать и обуздать свои.

Зарус — неплохой лицемер, но как актёр хорош только для институтского театра.

Когда он испытывает отвращение, длинное лицо вытягивается ещё сильнее и губы изгибаются, как от сдержанной боли. Он мучительно брезглив, но воспитание заставляет сдерживаться. Жесты выдают: он прижимает к себе руки и, стиснув кулаки, незаметно шевелит пальцами. А ещё бледнеет, когда совсем дурно, и дышит реже, будто боится вдохнуть зловонные частицы.

Страх прочесть сложнее. Зарус гордый, он делает вид, что не боится, пока не станет совсем худо. То, как округляются глаза и сжимаются губы, неинтересно, так делают все, сыграть легко. Валентин больше думал в тот момент о Вайро, но всё же выцепил пару деталей. У Заруса вздрагивают крылья носа. Он пытается по привычке вздёрнуть подбородок, но что-то внутри него противится браваде — наверное, инстинкт животного, которое не хочет подставлять горло. Оттого он чуть склоняет голову набок, и на шее напрягаются жилки. Он говорит быстрее, но тише, чем обычно, и предложения становятся короче.

Это тоже общие, крупные детали. Самое важное неописуемо — оно остаётся в изгибах губ, наклоне бровей, в том, как часто Зарус моргает, как движутся его зрачки, как ясно он выговаривает слова. Такое нельзя описать словами — разве что математической моделью. Поделить лицо на сетку координат и вывести формулы. К счастью, мозг воспринимает много больше, чем может объяснить. Нужно только смотреть и видеть. Валентин этому учится уже несколько лет.

У него есть три собственных вопроса, три ответа Заруса, три вопроса от Заруса и три собственных ответа, чтобы рассмотреть четыре эмоции. Более чем достаточно. Правда, глядеть нужно в оба: таких ярких переживаний, как на двести сорок восьмом, Зарус, разумеется, не испытает.

Первый вопрос Валентин придумал уже давно. Замечательное изобретение, один ключ на два замка.

Он выдерживает паузу в пару секунд, задумчиво смотрит по сторонам и говорит:

— Ладно. Что у тебя в карманах?

Зарус давится коротким смешком.

— Это точно не похоже на вопрос, ответ на который можно прочитать в документах.

Валентин внутренне торжествует. Один вопрос, двойное следствие. Первое: Зарус удивлён. Ловить недоумение на лицах холодных снобов — та ещё задача, но он много тренировался. Второе: предметы из карманов кое-что говорят сами по себе и подсказывают направление для следующих вопросов. Зарус в этом плане просто подарок. Клерки ночуют в общей спальне, и немногие из них рискуют доверять соседям. В карманах они таскают всё самое ценное — не только с материальной точки зрения.

— Не будь занудой, — Валентин, сцепив руки в замок, подаётся вперёд: — Ну, ответишь или откажешься?

— Если откажусь, вы спросите что-нибудь похуже, — улыбается Зарус. Склонившись на сторону, вынимает из кармана брюк деревянную пластинку и три бронзовых круглешка с гравировкой «L».

Двести пятьдесят куприев. Печальное число.

— Да, это все мои деньги, можете удивиться вслух, — смеётся Зарус, но скулы у него розовеют, это видно даже в бирюзовом свете.

А так он выглядит, когда сдерживает злой стыд. Интересно. Хорошо.

— Когда пойдём обратно через прахохранилище, можешь остановиться у Керония Великого и поблагодарить своего кумира за интересную жизнь, — хмыкает Валентин.

Аристократы моложе тридцати лет боготворят гуманизм Керония. И почему-то забывают, как сильно он усложнил жизнь собственной касте. Хотел бы Валентин перенять хоть половину той харизмы, которой обладал отец, если его до сих пор зовут Великим, закрывая глаза на ошибки.

Зарус не отвечает и лезет в следующий карман. Выкладывает предметы на скамью по одному. Ключ от шкафчика для вещей. Крошечный пакетик с мылом и пакетик чуть побольше — со спиртовыми салфетками. Из кармана пиджака он вынимает два леденца.

— А это твой пропущенный ужин?

— Два ужина, — широко улыбается Зарус. — Видите: раз и два. Это же был не второй вопрос, правда?

Он злится, но пока хорошо держится. Валентин видит перенятый от Дильгоса прищур, выше поднятый подбородок, новую складку у губ, но этого недостаточно. Нужно вывести Заруса на более яркий гнев. И так, чтобы это не помешало потом продолжить разговор.

— Конечно, нет, ты ведь не до конца ещё ответил на первый.

Наследники и секунды могут заказывать себе какие угодно пиджаки, хоть с сотней потайных карманов, но у отпрысков форма стандартная. Получил на чужом ярусе — изволь вернуть, когда придёт срок для стирки. И вернуть в прежнем виде, без сюрпризов, вдруг следующим владельцем будешь не ты. Всегда известно, сколько карманов у клерка. Зарус не показал ещё один.

Под пристальным взглядом Валентина он запускает руку под пиджак. Из внутреннего кармана вынимает две бумажки.

— Это ваша сегодняшняя записка. А это — от Векслера, подписанное разрешение отдохнуть два дня без вычета из жалованья.

— Удивительно, как он тебя любит, — Валентин рассматривает документ. У начальника Канцелярии ужасный почерк, неровный и колючий, под стать манере говорить.

— Домине Векслер меня терпеть не может. Просто он хороший человек.

— Мало кто так о нём отзывается, — Валентин кладёт бумагу на скамью и смотрит на Заруса.

— Дальше?

Зарус пожимает плечами:

— Всё.

— Покажи внутренний карман.

Улыбка Флавия застывает, а Валентин смеётся:

— Видишь, я пока не получил и одного полного ответа, а ты уже не можешь соврать.

Зарус распахивает пиджак, так, чтобы Валентин видел карман, и вынимает письмо. На розовато-белом конверте — маркировка «LIV».

— А это от домине Заруса.

— Я догадался, — Валентин тянет руку к конверту, но Зарус, будто не заметив этого, опускает письмо на колени и собирает в стопку с остальными бумагами.

— Больше точно ничего нет. У тебя любопытный метод. Я могу сложить свои вещи обратно или этот натюрморт поможет тебе меня анализировать?

Голос спокойный, вполне дружелюбный, но Валентину знакомы эти движения глаз и губ. Зарус нервничает и злится сильнее. Нужно продолжать.

— Нет, не убирай пока, я придумал второй вопрос. Что написал тебе отец?

Зарус фыркает:

— Это становится всё страннее.

— Если хочешь прекратить, можешь уйти прямо сейчас.

— Без последствий? — Зарус строит наивные глаза, хотя знает ответ.

— Без последствий ничего не бывает, но к чему нас приведёт эта беседа — ты тоже не знаешь. Не мучайся, иди лучше спать.

Издёвка слишком явная, но Валентин знает, что Зарус не уйдёт. У него свои надёжды на этот разговор, и он их выдаст, когда начнёт задавать вопросы. Если уж показал свои двести пятьдесят куприев, проглотив унижение, значит, не отступит.

Зарус выдыхает, как ему кажется, незаметно, и протягивает конверт Валентину:

— Прочти, я не хочу пересказывать.

Валентин запускает два пальца в конверт. Письмо Эстиниана Заруса — редкий образец каллиграфии. Глядя на изящные раздельные буквы и ровные строки, трудно поверить, что писали от руки — скорее уж печатали особым шрифтом.

— Вообще-то смысл в том, чтобы ты сам пересказал.

— Я не стану этого делать, прошу меня простить. Если такой ответ ты не принимаешь, давай закончим.

Валентин кивает, приподняв бровь:

— Моё уважение. Ладно, я прочитаю сам.

Это хорошее решение. Эмоции важны, но неприукрашенные факты бесценны. Кроме того, есть способ получить и факты, и эмоции Заруса одновременно. Снова два в одном.

Он начинает вслух:

— «Флавий, здравствуй…»

Зарус морщится, совершенно не сдерживаясь.

— Ты не мог бы читать про себя?

— Почему? — Валентин поднимает на него невинные глаза.

— Не надо. Мне неприятно.

Ему неприятно, поглядите. Мальчик всё ещё думает, что это аргумент.

— Но так намного полезнее для дела, — пожимает плечом Валентин. — Я ведь разгадываю тебя на спор. Ты ставишь слишком много условий.

— Я бы всё равно попросил этого не делать, — говорит Зарус тем же твёрдым тоном, каким минуту назад заявил, что сам пересказывать не станет. Увы, дважды не сработает.

Валентин продолжает:

— «…Я только сегодня утром узнал о произошедшем на двести сорок восьмом. Анна буквально вытряхнула меня из постели», — он исподлобья смотрит на Заруса.

Тот прикрывает лицо ладонью.

— Не прячь глаза, так нечестно, — одёргивает Валентин. Зарус опускает руку.

— Анна — моя кормилица. Мы — то есть я и отец — многим ей обязаны, и потому она многое себе позволяет.

Тон письма ясно говорит: Эстиниана с кормилицей сына не связывает ничто сверх приличий. Но Валентин кивает, дёрнув бровями:

— А-а, понимаю, — и, не позволяя Зарусу возразить, продолжает: — «Они с Агатой рвались спуститься на двести сороковые, я их удержал: им обеим опасно нервничать, особенно Агате в её положении — она бы меня, впрочем, не послушала, если бы ей не стало дурно. Сейчас всё в порядке, за ней присматривают элеры, можешь не переживать».

Да уж, Эстиниан Зарус — просто чудо.

— Можешь не переживать, — передразнивает Валентин. — Агата, значит, твоя молочная сестра?

— Именно, — кивает Зарус, глядя в сторону. Его пальцы нервно одёргивают манжеты. — Она должна родить пятидневок через шесть.

— Я бы с ума сошёл, — говорит Валентин.

Это правда. Он очень старается не воображать Зару на месте неизвестной Агаты. Зара — совсем другое.

— Домине Зарус — философ. Когда не может изменить ситуацию — меняет отношение к ситуации и ни о чём не беспокоится.

— Завидую ему, — это тоже правда. Валентин читает дальше.

«Я написал Стефану Дильгосу, чтобы выразить соболезнования и поблагодарить за то, что он о тебе позаботился, несмотря на личное горе. Своё присутствие на сорок шестом ярусе я счёл неуместным. Ты, наверное, усмотришь в этом очередной повод обвинить меня в недостатке любви к тебе. Но я прошу тебя проявить каплю великодушия, которое ты всегда находишь для других, а для отца — никогда».

Валентин читает медленно, с расстановкой. Так удобнее поглядывать на Заруса — и так Зарусу тяжелее слушать.

«Ты скажешь, что мы никогда не были близки, но я знаю тебя без малого восемнадцать лет, дольше, чем кто-либо. Мне думается, сейчас ты был бы не против заглянуть домой. Приходи на пятьдесят четвёртый, когда посчитаешь нужным и так надолго, как захочешь. Я хочу поговорить с тобой, но обещаю ни словом не упоминать о ссоре. Давай забудем этот случай. Мы все остыли и сделали выводы. Все трое.

Я не спешу предложить тебе снова работать на пятьдесят четвёртом, но ты должен знать, что помощи единственного сына мне не хватает. Жду тебя. О прошлом говорить не станем, а будущее успеем обсудить.

Всё ещё твой отец,

Эстиниан Зарус».

— Всё ещё… — усмехнувшись, повторяет Валентин.

— Напоминание это или угроза — остаётся гадать, — шутка звучит неестественно. Валентин хотел разозлить Заруса — и разозлил, но сейчас видит намного больше, чем злость. Он разбередил что-то старое и больное. Теперь не упустить бы улов.

— Извини.

Тень удивления скользит по лицу Заруса — её Валентин уже научился узнавать.

— Что? — улыбается Валентин. — Я не думал, что тебе настолько трудно об этом говорить. Хотя мог бы и догадаться. Я тебя понимаю.

— Наверное.

— Ну-у, Флавий, не дуйся. Эта игра неприятная, как всегда бывает с попытками влезть друг другу в голову. Можно третий вопрос?

Зарус дёргает подбородком.

— Что ты решил? — спрашивает Валентин.

Зарус смотрит на свои руки.

— Ещё позавчера я бы не сомневался в ответе.

— И каким же был ответ позавчера?

— Я бы сказал, что хочу остаться в Императорской канцелярии. Работать, сколько потребуется, чтобы остаться здесь, и ещё больше — чтобы меня заметили.

— Тебя ведь уже заметил Кловис.

Зарус поднимает на него внимательные глаза, снова почти спокойные.

— Кловис делится с тобой планами на меня?

Хорошая формулировка. Не вполне ясно, знает ли сам Зарус, чего хочет от него Лу. Вероятно, всё-таки знает. А Валентин до сих пор в неведении, это скверно. Братец научился охранять свои секреты, но не разбираться в людях.

Зарус ещё насмотрится, как Лу умеет чудить, а Лу ещё порадуется характеру своего протеже. Чтобы это не закончилось плохо, Валентин будет рядом — присмотрит и вовремя разведёт по сторонам.

А сейчас он сделает вид, что всё знает.

— Делится, но умеренно. Я знаю, что Кловис затеял игру, но слабо представляю себе правила, — ответ универсальный. Игрой можно назвать всё, что происходит на первом ярусе. Но Зарус слышит в общих словах то, что ожидает услышать. Белые ресницы вздрагивают.

— По крайней мере, — говорит он, — ты наверняка представляешь, что его внимание — не гарантия моего успеха. Это просто карьерная лазейка, она может не сработать, и тогда я пойду длинным путём.

— Пойдёшь или пошёл бы? — Валентин усмехается. — Я ведь спросил, чего ты хочешь сейчас.

Зарус молчит несколько секунд. Валентин гасит в себе нетерпение. Пусть думает. Пока он думает, можно наблюдать.

— Не знаю, — говорит Зарус. — Мне трудно работать, я должен это признать.

— Уже сдулся?

— Нет, — с необычной жёсткостью обрубает Зарус. — Я ведь сказал, что готов работать, сколько потребуется. Я хочу работать.

— Да, тебя это отвлекает от проблем.

Зарус обдаёт его ледяным взглядом. Валентин скалится:

— Что? Я повторяю твои слова.

— Я пытаюсь сказать, что дело не в лени и не в слабости. Просто вся моя жизнь будет расписана по минутам. И каждая минута — среди бумажек. Я люблю бумажную работу, но у меня есть цель. Сколько я так должен провести, чтобы её добиться? Лет десять, если повезёт.

— Если, — вскидывает палец Валентин. — Ох уж это «если». Ты знаешь, сколько ловцов удачи вроде тебя Векслер выставляет с яруса каждый год?

— Больше половины. Но не всех. Меня домине Векслер не выставит.

— Сколько уверенности!

— Я хорошо постараюсь. Меня больше беспокоит, сколько ловцов удачи, как ты выразился, десятилетиями не продвигаются выше клерка и уходят по собственной воле. А то и не уходят. Смиряются со своим положением, их начинает всё устраивать.

Валентин перестаёт улыбаться.

— Ты этого боишься?

— Боюсь. Я увидел, как люди умирают совершенно не в том месте, не в то время и не тем способом, как могли бы предположить. Может быть, я тоже завтра умру. Или не завтра, а, скажем, через год — всё одно не успею продвинуться выше клерка. Но даже это было бы лучше, чем отупеть от рутины.

Зарус не догадывается, как восхитительно то, что с ним происходит. Он смотрит Валентину в глаза почти неотрывно, будто просит: «Выслушай». Он увлёкся, забыл, почему говорит о себе. Такой взрослый, такой расчётливый и разумный, — и вдруг добровольно выворачивается наизнанку.

Что с ним происходит? То же, что и со всеми. Он боится.

Он ведь совсем один. Неля потерял, остальных оттолкнул, гордый дурачок с вечным чувством вины на плечах. Ребёнок, отставший в толпе. Дети боятся одиночества.

Жалеть его Валентин не собирается. Это никому не идёт на пользу. Боль нужно выжимать до остатка, как гной, тогда станет легче.

— Неловко, наверное, после всей бравады возвращаться туда, откуда начинал?

Зарус хмурится.

— Мне было бы проще, если бы некуда было возвращаться.

Вот это уже гнев, почти в чистом виде. Осталось раздуть искру — и наблюдать.

— Хочешь сказать, твой отец и тут виноват? — вздёргивает бровь Валентин.

Зарус прикусывает щёку изнутри. Как ему кажется, незаметно. Валентин закатывает глаза:

— Флавий, что толку сдерживаться сейчас? Не знаю, кто ещё не слышал о твоей ссоре с отцом. Можно подумать, я поверю, что ты не злишься, если состроишь каменное лицо.

Зарус фыркает:

— Можно подумать, я поверю, что ты злишь меня не нарочно.

— Стоило бы догадаться четверть часа назад, — разводит руками Валентин. — Да и подумаешь. Злиться молча вредно для здоровья. Выходит, я о тебе забочусь, а?

Зарус отворачивается, улыбаясь так, будто ему стыдно и за себя, и за Валентина.

— Что за гримасы? — Валентин склоняется к нему, пытаясь заглянуть в лицо. — Ну, Флавий, договаривай. Или расходимся?

— Нет.

— Тогда объясни, в чём ты винишь домине Заруса.

— Это уже четвёртый вопрос.

— Нет-нет-нет-нет, — смеётся Валентин, грозя пальцем. — Мы до сих пор размазываем третий вопрос, и не я это начал. Но, если подумать, в чём проблема? Разве я стану кому-то пересказывать слова Флавия Заруса об Эстиниане Зарусе? В каком свете я себя выставлю такими сплетнями?

Зарус смотрит в сторону, будто собираясь с мыслями. Валентин кладёт ему руку на плечо.

— Просто расскажи, — говорит тише и без иронии. — Это праздное любопытство с моей стороны, да, но ты мне нравишься. Мне интересно. И я тебя понимаю.

Зарус тихо смеётся:

— Мне сложно представить, что сын Керония да Гире может меня понимать.

Валентина колет раздражение. Конечно, Зарус думает, что сын Керония должен гордиться своим отцом. Каким нужно быть наивным?..

Он одёргивает себя. Нельзя увлекаться. Зато теперь можно сказать почти наверняка, о чём его спросит Зарус, когда дождётся своей очереди задавать вопросы.

— Ты напрасно думаешь, что я хороший сын.

— Не бывает хороших сыновей и хороших отцов, — кривит губы Зарус.

— Почему?

— Потому же, почему не бывает хороших людей. Ты добр с одними, а с другими ведёшь себя, как чудовище. Дальше вопрос в том, на многих ли хватает твоей «доброй половины» — как много у тебя сил, чтобы терпеть их, чтобы помогать им, — он поправляет манжеты. Смущается своих рассуждений, но тем яростнее готов их отстаивать.

— Интересно, — кивает Валентин, потирая подбородок. — А что с отцами и сыновьями?

— То же самое. Все родители ошибаются, по много раз и очень серьёзно, пока воспитывают детей. Все дети иногда ведут себя неблагодарно и добавляют им седых волос. Но одни стараются решать проблемы, прикладывают усилия, а другие смотрят вот так, — Зарус подносит к глазам растопыренные пальцы, — и говорят, что всё хорошо. Берегут нервы. А когда всё становится так плохо, что отвернуться не получается, начинают злиться. «Как ты посмел меня потревожить? Я же так старался, чтобы мы друг друга не беспокоили!» — он комично вытягивает лицо, передразнивая чей-то обиженный голос.

Валентин смотрит внимательно. Перед ним совсем новый Зарус. Такого Заруса видели только Нель да Трогот Дильгос. И, конечно, многострадальный Эстиниан.

Зарус встречается с ним взглядом и смолкает. Медленно вдыхает, сцепив в замок подрагивающие пальцы.

— На самом деле, я ждал, что он напишет намного раньше. Он не умеет долго злиться. Он добрее, чем я.

— Добрых же не бывает, — усмехается Валентин.

— Добрее в узком смысле. Он чаще жалеет людей. Ему плохо, если он думает, что кого-то огорчил.

— А тебе?

— Я мало кого жалею, а он — всех. Поэтому я думал, что он выдержит пятидневку, может, две, и предложит помириться. Всё время ждал и обещал себе, что не поддамся и не вернусь. А поддаваться было не на что, и возвращаться никто не предлагал. На пятьдесят четвёртом будто забыли, что я существую.

— Обидно, — тянет Валентин.

Зарусу не нравится это слово. Он едва заметно морщится.

— Обидно или нет, я бы пережил. Но зачем он пишет сейчас, когда мне труднее всего отказаться? Нарочно выбрал момент? Я знаю, что нарочно, и всё равно сомневаюсь, а не воспользоваться ли приглашением.

— Ну а почему нет? Пни меня в голень за эти слова, но, если бы не твой отец, ты бы не достиг и половины того, что имеешь сейчас.

Зарус косится на ноги Валентина.

— Всем, чего достиг, я обязан домине Дильгосу.

— Я говорю не об оценках и не о работе в Императорской канцелярии. Я говорю о том, из-за чего ты понравился Кловису. О том, что ты из себя представляешь.

— И это всё ещё заслуга Дильгоса.

— Допустим, — кивает Валентин. — А будь домине Зарус образцовым отцом, уделил бы Трогот Дильгос тебе так много внимания?

— Ты хочешь сказать, он меня жалел?

— Нет, сдаётся мне, жалость — это не про Дильгоса. Но он чувствовал за тебя ответственность. Это во-первых. Во-вторых, он чувствовал, что имеет на тебя право. Если отец не знает, чего хочет от воспитания сына, учитель сам решает, что лепить из ученика.

— И это всё ещё значит, что я обязан Дильгосу, а не папе.

— Как посмотреть, — Валентин медлит. Объяснить ему или нет? Зарус выглядит, как человек, который может понять, и Валентину вдруг остро хочется, чтобы он понял. — Домине Зарус всегда был главной несправедливостью в твоей жизни. Твоей главной болью, если хочешь. В конечном итоге, всё хорошее, что с тобой происходит, все твои привязанности, все счастливые моменты — всё это неважно, оно могло не случиться, и ты был бы всё тот же. Важны плохие моменты. Они делают тебя тем, кто ты есть. Чем хуже, тем лучше.

Зарус смотрит перед собой, будто осмысляя. Приподнимает уголок губ:

— С такой философией главное не заиграться. Она может стать очень опасной.

Валентин ругает себя. Зарус ещё не перерос рациональный максимализм, которым болеют все ученики Дильгоса. Он услышал слова, осознал их, но не может почувствовать. Не дорос ещё до принятия таких идей, слишком мало видел.

Нельзя было позволять себе откровенничать, нельзя произносить вслух важные мысли — это выбивает из равновесия. Нельзя.

— Хочешь совет? — снова плохо: слишком резкий переход, Зарус почувствует, что он занервничал. — Спустись на пятьдесят четвёртый и там подумай, где хочешь остаться. Уйдёшь из канцелярии — идиоты вроде Альберта позубоскалят и забудут, а ты, возможно, станешь счастливее. А решишь продолжить работу — так будешь в этом уверен. Сомнения отвлекают. Сходи, — Валентин лукаво улыбается, — заодно повидаешь Фелицию.

— Она не станет ко мне приближаться и правильно сделает.

— Почему бы тебе самому к ней не приблизиться?

Зарус, приподняв подбородок, смеривает Валентина ледяным взглядом.

— Давай не будем о Фелиции.

— Это не худшая тема по сравнению с теми, что мы уже затронули. Не мучайся, я не верю той грязи, которую о вас говорят. И ни один разумный человек, знающий Лицу, не верит.

Заруса коробит, когда Валентин зовёт её Лицей. Он сдерживается, но выдаёт себя крошечным движением губ.

— И напрасно. Может, я хотел этой грязи.

— Ты хотел того же, чего хочет любой влюблённый мужчина. Было бы странно, если бы ты этого не хотел.

— Предположим, ты прав, — Зарус отворачивается. — Но если бы не я, никто не распускал бы о Фелиции мерзких слухов.

— К слову, тебе не кажется, что это Фелиция до сих пор отговаривала домине Заруса мириться с тобой?

Зарус слишком уж резко вскидывает голову.

— Она бы не стала.

— А если отбросить священный образ и хорошо подумать, что она в самом деле из себя представляет?

— Не нужно обвинять Фелицию.

— Я не обвиняю Фелицию, я обвиняю тебя. Ты ведь не знаешь её. Сам говоришь: все люди иногда чудовища. Ты не знаешь, что такое Лица-чудовище, а домине Зарус знает. Поэтому она с ним. Ты ему не конкурент, пока видишь во сне идеальный образ и просыпаешься от того, что испачкал пижаму. Фелиция — не девочка, ей это не нужно. Повзрослей.

Зарус хочет съязвить, но заставляет себя выдержать паузу в пару секунд и прохладно кивнуть:

— Я должен это обдумать.

— Обдумай. А впрочем, можешь не обдумывать. Страдать от неразделённой любви не так уж плохо. Я бы сказал, удобно. Все эти реальные отношения отнимают столько сил и времени.

Зарус молчит, гипнотизируя стену напротив. Валентин со смехом приобнимает его за плечо:

— Ну-у, Флавий, я опять тебя обидел?

— Нет, конечно, — Зарус смотрит ему в лицо, демонстрируя улыбку. — Я знаю, как выглядят мои проблемы со стороны. Что сложно для меня, то для тебя смешно, и это нормально. Фелиция тоже считает меня ребёнком.

— Считала, — поправляет Валентин. — Она давно тебя не видела. Ну а кем будет считать дальше — зависит от того… — он спотыкается, услышав механический щелчок. — О Мастер.

Люк поднимается, и над полом всплывает тётино лицо с глазами навыкате, исполненное праведного гнева.

— Я так и знала! — восклицает она громким шёпотом.

У них сейчас очень глупые лица, наверное, особенно если смотреть снизу вверх, думает Валентин. Одной рукой он придерживает люк, другую протягивает Мелисандре:

— Тётя, и вам не спится?

Она отталкивает его ладонь и сама выбирается на площадку. Узкая юбка мешает двигаться — это даёт им лишние пару секунд, чтобы встать и оправиться.

— Что. Это. Такое? — шипит тётя Валентину в лицо и резко, как заводная кукла, поворачивает голову к Зарусу. Тот отвечает на испепеляющий взгляд изящным полупоклоном:

— Это Флавий Зарус, отпрыск с пятьдесят четвёртого, домина. Простите, я уйду сию минуту.

— Разумеется, уйдёшь, — кивает Мелисандра так агрессивно, что Валентин опасается: как бы голова не отвалилась. Из шеи, наверное, будут торчать дымящиеся пружинки. — Вы оба уйдёте прямо сейчас. Но сначала ты, — она, развернувшись к Валентину, тычет его острым ногтем в грудь, — отдашь мне ключ и больше не вздумаешь просить. Это место — не для грязных интрижек, чем бы вы тут ни занимались.

— Мы говорили о Мастере, — Валентин опускает взгляд и надеется, что Зарус тоже сообразит не бесить тётю игрой в гляделки. — И немного о жизни. Флавий был на двести сорок восьмом и потерял там близкого друга. Я подумал, ему станет легче, если я приведу его сюда.

Он даже не лжёт сейчас. Это достижение. Валентин чувствует, как тётя сверлит его взглядом, и замечает боковым зрением, что голова у неё слегка трясётся.

— Что за тяга к добродетели? — спрашивает Мелисандра. Всё ещё резко, но благочестивой ярости в голосе поубавилось.

Валентин грустно улыбается:

— Я хотел бы сказать, что пытаюсь стать лучше, но вы не позволите соврать.

— Не юли.

— Извините. Просто на двести сорок восьмом я ничего не мог сделать, а это неприятно…

— Короче.

— Короче — я понял, чем могу помочь хоть немного, и подумал: а почему бы и нет?

— Почему не сказал сразу?

— Подумал, вы не разрешите, — Валентин рискует взглянуть на неё исподлобья. Тётя глубоко вздыхает, мелко покачивая головой:

— Мрак. Мрак беспросветный, — она вытягивает худую руку в сторону люка: — Убирайся сию минуту. Вместе с Флавием Зарусом с пятьдесят четвёртого.

— Зато домина да Гире меня запомнила, — шутит Зарус, пока они быстро шагают сквозь зеркальный лабиринт.

— У неё хорошая память на лица.

— Кажется, своим присутствием я тебя подставил?

— Флавий, — Валентин усмехается через плечо, — уж в этом случае брать вину на себя так глупо, что даже не изящно. Я знал, чем рискую.

— Больше мы… — Зарус осекается. — Больше ты туда не попадёшь?

— Попаду. Вместе с тобой, если захочешь. Она добрая — в том же смысле, что и домине Зарус. Сейчас остынет, вспомнит твою историю и завтра же сама сунет мне ключ.

— Она тебя недолюбливает?

— С чего ты взял? — вскидывает брови Валентин. — Потому что она смотрит на меня, будто я на глазах у неё задушил и съел младенца? Или потому что она мать Кловиса? — он останавливается у выхода в коридор, плечом прислоняется к стене. — Не бери в голову. Я тоже её недолюбливаю, мы оба это знаем, но привыкли уживаться. Это я называю «семья».

Они обмениваются невесёлыми усмешками.

— Тётя дала нам фору минуты в три, скоро появится и разгонит окончательно. Говорить в коридоре я бы не хотел, но кое-что ещё нужно прояснить.

Зарус оборачивается, но видит только настороженные взгляды собственных отражений.

— Задать вам вопросы я, видимо, не успею.

— Сейчас — нет, но у меня есть идея. На первом ярусе найдётся ещё пара мест, которые тебе будет любопытно увидеть, и домина да Гире туда уже не нагрянет. Заглянешь ко мне, как только вернёшься с пятьдесят четвёртого, идёт?

Зарус виновато улыбается:

— Я не могу.

Валентин вопросительно вздёргивает бровь.

— Почему?

— Мы с этого начинали. Две встречи — слишком большой риск, я вынужден…

— Отказаться? — округляет глаза Валентин. — Брось, Флавий, ты ещё не выиграл спор. Да и я ещё не доказал, что моя теория работает. Кроме того, у тебя есть преимущество — ты успеешь обдумать хорошенько, о чём хочешь меня спросить. Нас никто не увидит, это я беру на себя.

— Нас уже увидели, — Зарус глазами указывает в сторону молельни.

— Тётя не сплетничает обо мне с Кловисом, и ей до тебя, уж извини, дела нет. Я буду ждать.

— Я не приду.

Валентин растягивает губы в нехорошей улыбке.

— А я думаю, придёшь. Мы ведь хотели говорить о Ризанетти.

— Я не слишком этого хочу. Я много говорил о Ризанетти с Нелем Дильгосом.

— Но ведь Нель Дильгос — тоже Ризанетти.

Зарус фыркает, изображая недоумение.

— Та шутка над доминой Мосс дорого обходится Нелю, хотя вышла непреднамеренно. Уверяю, он понятия не имел в тот момент, что у Лукреции была связь с Элио Буджардини.

— Охотно верю, но ты ведь понимаешь, о чём я.

Зарус качает головой:

— Если бы ты объяснил, чего хочешь…

— А вот ты и начал врать, — широко улыбается Валентин. — Но с этим мы потом разберёмся. Ты ведь общаешься с Казуром?

— А это тебе откуда известно? — дёргает Зарус уголком губ. Он беспокоится. Чувствует себя прозрачным. И правильно чувствует: Валентин изучил механику его лица и выяснил контекст — события и планы, которые сейчас беспокоят Флавия сильнее всего. Выводы сделать нетрудно. Всё, что упустил, он соберёт в следующую встречу.

— Казур — давний знакомый Трогота Дильгоса. Ты близкий друг Дильгосов. Казур знал Элио Буджардини дольше, чем Дильгос. Нель интересовался жизнью Буджардини. Прибавим твой неугомонный ум — вывод напрашивается. Я просто предположил, но угадал, да?

— Впечатляет, — кивает Зарус. — Но мы с домине Казуром общались не слишком много и не слишком близко.

— Говорят, он тяжёлый старик.

— Не сказал бы, что очень тяжёлый. Есть пара тем, о которых с ним лучше не спорить, и тогда он будет вполне приятным собеседником. Вернее, рассказчиком.

— Значит, вы расстались на дружеской ноте?

— Надеюсь, мы оба так думаем.

— Творец терпеливый, — возводит глаза к потолку Валентин. — Давно не говорил с человеком, который юлил бы так же много на пустом месте.

Зарус невинно приподнимает брови:

— Разве я юлил?

— Ты принципиально избегаешь конкретных ответов. Ладно, Слепые Малыши с тобой, это поправимо. Я вот к чему — ты ведь можешь сейчас написать Казуру или даже, если успеешь, заглянуть к нему на сто первый?

— Думаю, да, если понадобится.

— Спроси у него, скольких Ризанетти он знает лично и скольких ещё — понаслышке. Если ответ тебя заинтересует — приходи, обсудим. Вряд ли я знаю больше, чем Казур, но некоторые факты мне известны с иной стороны.

Зарус пристально смотрит ему в лицо. Валентин читает: Флавию интересно. Флавий сомневается. А теперь ему пришла в голову идея, рискованная, но обдумывать нет времени.

— Я приду, если ты ответишь на один вопрос так же честно, как я тебе, и не потом, а прямо сейчас.

Валентин смеётся, запрокинув голову, искренне и неуместно в тишине прахохранилища. Чёрные отражения смотрят с удивлением и укоризной, как белые вторят его веселью.

— Флавий, ты невозможный человек. Когда ещё такое было, чтобы чёрный воротник не принимал приглашение на первый ярус?

— Я не хотел никого оскорбить, — ровным тоном говорит Зарус.

— Конечно, не хотел, ты просто ставишь условия да Гире! — Валентин проводит рукой по лицу. — Как мне это нравится, ты не представляешь! Хорошо. Спрашивай.

— Кого ещё выбрал Кловис? Кто мои оппоненты?

Валентин прикрывает рот рукой, сдерживая новый приступ смеха. Восхитительно. Зарус дал ему ещё одну подсказку, выяснить планы Лу стало в два раза проще. Кто оппоненты, спрашивает он, значит игра — действительно игра, образное выражение становится буквальным.

Нужно понять, не рискует ли Кловис доиграться. Если всё в порядке, пусть продолжает. А пока не стоит разочаровывать Заруса в своей осведомленности.

Валентин, смахнув улыбку, щурится:

— Кловис не хочет, чтобы ты знал имена заранее?

— Он не говорил этого прямо.

— Но намекнул вполне явно, так?

— Да, пожалуй, — сдаётся Зарус. Надеется за честность получить вознаграждение. Ну-ну.

Валентин склоняет голову набок.

— А с чего ты взял, что я стану подыгрывать тебе против правил Кловиса?

Зарус сжимает губы и смотрит в сторону. Промахнулся. Видишь, Флавий, это неприятно. Тебе много ошибок сошло с рук, пора учиться принимать ровно то, что заслужил.

Валентин тянет Заруса за уголок воротника, заставляя взглянуть на себя.

— М, Флавий? Ответь мне. Разве я дал тебе повод так думать?

— Не надо так делать, пожалуйста, — Зарус аккуратно отталкивает его руку.

— Не надо увиливать от ответа, пожалуйста, — передразнивает Валентин. Руку опускает, но приближается на шаг, вплотную к нему. — Так что?

— Ты согласился ответить на любой вопрос. «На любой» — значит, независимо от того, насколько вопрос приятен и насколько ответ идёт вразрез с твоими принципами. Разве не так?

— В целом, так. А в частности — тебе стоит запомнить кое-что, Флавий. Есть вещи, которые важнее любых обещаний и сделок. Представляю, что ты слышал о моих отношениях с Кловисом, и разубеждать тебя не стану, делай выводы сам. Но одно уясни и держи в голове с сегодняшнего дня: я не помощник в интрижках против Кловиса. Ни тебе, ни кому-либо ещё. Ты понимаешь меня?

Зарус вскидывает подбородок, отдаляя их лица, но взгляда больше не отводит.

— Вполне, домине.

— Замечательно.

Где-то за зеркалами скрипят петли люка. Стучат каблуки — глухо по ступеням, потом, громче, по полу.

— Идём, — Валентин шагает к выходу. — Значит, договорились, — он раскрывает дверь, выпуская Заруса в коридор. — Ты поговоришь с Казуром и придёшь ко мне, если захочешь.

— А если не захочу?

— Посмотрим, — улыбается ему Валентин. — Наверное, я не очень расстроюсь, но кто знает. Я человек настроения, понимаешь?

Тук-тук, стучат каблуки, приближаясь.

Тук-тук, тук-тук, тук…

Я рывком подаюсь вперёд, прижимая руки к груди. Сердце спотыкается, ощущение полёта переходит в тягостный страх. Пару секунд мне кажется, что удары в груди стихли насовсем, и я сейчас умру.

Потом возвращается реальность. Сиденье, ставшее неудобным за пару часов — или сколько я проспал? Запотевшее стекло и ночь за окном, уже не синяя в оранжевых отсветах, а блёкло-серая. Почти утро.

Скребущий звук справа. Поворачиваю голову и вздрагиваю, встретив раскосый взгляд. Мадра сухим пальчиком чиркает по стеклу.

Оборачиваюсь на Сашу. Он дышит ровно, свесив голову на бок и приоткрыв рот.

Мадра скребётся снова. Я прижимаю палец к губам. Она дёргает головой и на пару шагов отбегает от машины — зовёт за собой.

Тихо-тихо приоткрываю дверь. Если до сих пор было зябко, то теперь обдаёт таким холодом, что я стискиваю зубы, напрасно пытаясь унять дрожь в челюсти.

— Мы же не надолго?

Мадра поводит головой из стороны в сторону. Шептать она, похоже, не умеет, а говорить вслух боится. Мне хочется толковать её жест как согласие.

Поправляю полотенце на зеркале — не слетит, даже если Саша случайно заденет. Вырываю страницу из блокнота, внутренне содрогаясь от треска бумаги, достаю ручку из бардачка и на весу пишу несколько строк:

«Пожалуйста, никуда не уезжай, я вернусь утром. Со мной ничего не случится».

Я не уверен, что Саша разберёт торопливые каракули, но больше медлить нельзя. Спускаю ноги на асфальт не глядя — охаю, угодив в лужу, и зажимаю рот ладонью, испугавшись собственного голоса. Оборачиваюсь — Саша даже не шевелится. Хорошо.

Самое трудное — тихо закрыть дверь. Я и не закрываю до конца, щель явно больше, чем должна быть, но сделать лучше не могу.

Мадра припускает прочь от машины. Я едва за ней поспеваю. Откуда такая скорость? Ростом с десятилетнего ребёнка, из-под фатиновой юбки торчат тоненькие кривые ноги в тяжёлых сапогах. Тело кажется массивным из-за горба, как такие спички его несут — непонятно.

В туфлях хлюпает. Мне холодно и весело, о Саше стараюсь не думать, да это и не трудно — слишком много мыслей. Полный хаос, что в жизни, что в голове.

Замедляем шаг, свернув за угол. Двор пуст, с понурых веток капает на мягкую землю и на окна машин. Так тихо, что я забываю перейти с шёпота на полный голос, когда спрашиваю:

— Куда мы?

— Адресок не знаю, местечко покажу.

— Далеко?

— Ножками топать — далековато.

У меня нет ни денег, ни карточки для входа в метро, как у Саши. Да если б и были — чем бы помогли, если Мадра не может объяснить, куда нам нужно? Приходится «топать ножками». Не так уж долго, по ощущениям — с полчаса. Я согреваюсь от быстрой ходьбы, и назвать прогулку приятной мешают только мокрые туфли на босу ногу. А впрочем, о них можно забыть. Обо всём можно забыть. Сейчас я увижу Иво. И узнаю что-то важное.

Останавливаемся у коробки из серых блоков, похожей на десяток соседних. Я бы тут заблудился, но Мадра не сомневается. Дёргает головой вверх:

— Вон там птенчики.

Смотрю, куда она показывает, и тоже перестаю сомневаться. Окна глухо-темны или подслеповато мигают жёлтым. Но у нас над головой, на четвёртом этаже, два соседних окна горят, как порталы в другой мир. Неяркий лиловый свет прорезан сочно-оранжевыми пятнами, будто по комнате развесили гирлянды.

Мадра вытягивает шею, чуть запрокидывает голову — и вдруг издаёт протяжный вопль: «Др-р-ра-а-а-а!» Рот распахивается чёрным треугольником, от сиплого крика хочется сжаться в комок и закрыть голову руками. А когда она смолкает, тишина кажется неуютной.

Лиловое окно раскрывается, фигура в светлом костюме перегибается через подоконник.

— Там есть домофон! — сообщает сердито. Сразу на одиннадцатом побочном, к моему удивлению. Потом смотрит, кажется, на меня. — Ризанетти?

— Нет, — бормочу я, растерявшись.

— Чего? — он свешивается сильнее, рискуя выпасть из окна. — Хватит мяться, сейчас люди полицию вызовут!

Пугаюсь не на шутку. Нельзя, чтобы меня арестовали сейчас, в двух шагах от Иво.

— Да! — кричу я. — Ризанетти.

— Сейчас спущусь, — светлый костюм исчезает, окно закрывается.

Мадра своей дёрганой походкой семенит к крыльцу. Смотреть, как она взбирается на лестницу, сущее наказание: сомкнув коленки, прыгает вверх со ступени на ступень. Скорее жутко, чем забавно. Не знаю, чем помочь, не за пустой же рукав ловить, поэтому просто держусь позади, на случай, если горб перевесит, и медленно поднимаюсь следом.

Ждём недолго. Тяжёлая дверь с мелодичным писком распахивается, крыльцо накрывает прямоугольник зеленоватого света. Высокий мужчина пропускает нас внутрь. Старый половик пахнет псиной, на ярко-салатовых стенах щурятся почтовые ящики с цифрами.

Я так несдержанно глазею по сторонам, что мужчина спрашивает:

— Не нравится?

— Нет, — трясу я головой. — Просто… интересно.

— И мне не нравится, — он с кислой усмешкой протягивает мне руку. — Серафим.

— Нель.

— Я в курсе.

Рука прохладная и вялая. Кто додумался назвать этого человека «огненным»? От такой улыбки можно простудиться. Чувствую, как его раздражает всё вокруг вообще и я лично.

Лицо у Серафима приятное, но скучно-правильное. Круглые очки в тонкой оправе, такое же тонкое колечко в ухе. Костюм почти в тон со светло-русыми волосами, сидит идеально, бордовая рубашка застёгнута до последней пуговицы.

— Ты всех так рассматриваешь или я особенный? — ядовито интересуется Серафим.

— Всех, — отвечаю честно. Он хмыкает.

Мы стоим в лифте, почти вплотную. Чтобы куда-то деть глаза, смотрю на его отражение в зеркале с косой трещиной. Серафим и там ловит мой взгляд, поджимает губы — мол, я вижу, что ты снова пялишься. Никаких зазеркальных двойников — замечательно. Я в таком хорошем настроении, что недовольные гримасы Серафима не могут его испортить.

— Кто вам сказал, как меня зовут?

— Иво.

Его имя в чужих устах заставляет вздрогнуть. Сон окончательно становится явью. Я не ошибся, его так зовут, он настоящий, и мы сейчас встретимся.

Точно ведь встретимся?

— Он здесь?

— Здесь, конечно. Был бы толк от него, — цедит Серафим сквозь зубы.

Меня злит презрительный тон. Хочется возразить так же свысока, но слова подобрать не успеваю — лифт открывается.

— Мы с концерта, — не оборачиваясь, говорит Серафим, пока с лестничной площадки ведёт нас в обшарпанный узкий коридор. Тут руки раскинешь — упрёшься в стены, и всё равно к дверям лепятся странные двухколёсные штуки и детские люльки на колёсах поменьше.

— А, — отзываюсь я, хотя понятия не имею, к чему это он. По крайней мере, Саша был прав, когда искал музыкантов.

— Не «а», а приготовься. Играть закончили в одиннадцать, и они до сих пор празднуют, если ты понимаешь, о чём я.

— Не понимаю… ай, — спотыкаюсь о двухколёсную конструкцию, она заваливается на бок. «Динь», — вякает звоночек на руле.

— Твою мать, — вздыхает Серафим. Подбегает ко мне, пригнувшись так, будто боится, что его заметят из-за двери через глазок. Помогает поставить штуковину на место и подталкивает меня вперёд. — Ну, не понимаешь, значит, увидишь сейчас.

— Они пьяные? — мысль особенно неприятная после стычки с соседями по хостелу.

— Нет. Разве что Лёня, но ему много не надо. Просто буйные. Эйфория, понимаешь? А Иво не в духе.

— Почему?

— Да чтоб я знал! — огрызается Серафим. Опомнившись, понижает голос. — Объяснений от него никогда не дождёшься. Просто предупреждаю: Иво злой, как чёрт, чёрт знает, что из этого выйдет. Ты делай, что хочешь, а я на кухне пью кофе и в этом не участвую.

— Кофе пьют утром, — выдаю глубокое знание, почерпнутое от Саши.

— Ну так скоро четыре, — Серафим распахивает дверь с полупоклоном: — Прошу, синьор, — явно кого-то передразнивает и хочет, чтобы его услышали.

Я шагаю через порог и, споткнувшись, хватаюсь за дверной косяк. Коврик у двери завален обувью. Она перемешана в таком беспорядке, что, кажется, здесь уже и пар не найти — куча одиноких ботинок, правых и левых, от тяжёлых чёрных сапог с металлом до игрушечно-маленьких светлых кроссовочек. Куртки теснятся на вешалке, как жирные летучие мыши, валяются под вешалкой, сползают с обувного шкафчика. Шарфы болтаются на крючках, стелятся по полу. На ключницу кто-то положил полосатую шапочку с помпоном.

Дверь на кухню распахнута, на столе громоздятся картонные коробки, тёмно-зелёные занавески в дурацкий цветочек от сквозняка лезут в открытое окно. Пахнет горьким дымом, едой, чем-то кислым и чем-то жжёным. Из жилой комнаты негромко звучит музыка — под такую хочется то ли лежать с закрытыми глазами и слушать больше себя, чем мелодию, то ли танцевать медленно и развязно с кем-то наедине.

Тренькает гитара, будто случайно задетая. Шорох множества неясных голосов перекрывает один, от которого меня бросает в жар.

— Неужели! — восклицает на четырнадцатом побочном и переходит на одиннадцатый: — Синьорина, вы хозяйка вечера. Встретите его?

Шум поднимается волной, кто-то задаёт вопросы, кто-то смеётся басом. Дверь открывается — и в тот же миг Мадра, о которой я позабыл, шмыгает мне под локоть.

— Мадра! — девушка, смеясь, протягивает руки ей навстречу. — Стой-стой-стой, надо разуться.

Первая моя мысль: «Вот это глаза». Очень большие, глубоко тёмные, они подведены чёрным и оттого кажутся совсем потусторонними. Тёмные волосы кудрявыми прядками выбиваются из высокой причёски. Платье дикое: с корсетом и высоким воротником, перчатка только на одной руке, а ноги босые. Она так неуместно выглядит в этой прихожей, среди обыденного беспорядка, что я теряюсь и забываю поздороваться.

Мадра смущённо семенит обратно и шлёпается на шкафчик для обуви. Девушка, даже юбок не подобрав, садится перед ней на корточки, стягивает с Мадры сапоги и бросает в общую кучу. Под сапогами, к счастью, оказывается подобие вязаных носков. К счастью — потому что сквозь ткань угадывается что-то мало похожее на человеческие стопы, костлявое и неестественное.

— Развлекайтесь, — бросает Серафим и, протопав на кухню, закрывает за собой дверь. Девушка оборачивается ему вслед, демонстрируя горбоносый профиль, потом поднимает глаза на меня.

— Чего стоишь? Он тебя напугал?

— Он пытался, — я скидываю туфли, носком наступая на пятку. Это больно — я стёр ноги, ну и плевать. Только ужасно неловко показывать ей голые ступни.

Сколько ей лет? Макияж мешает понять. То ли пятнадцать, то ли все двадцать.

— Он хороший, просто нервничает, — девушка поднимается с корточек и жестом манит за собой. — Пойдём?

— Пойдём, — отзываюсь я.

В комнате правда горят гирлянды — мелкие сиреневые огоньки и крупные бумажные фонарики. Тесно и душновато, человек двадцать на кровати, на диване и на полу. Девушки с ядовитыми губами, нескладный парень с гитарой, крупный человек с волосатыми руками — никого не успеваю рассмотреть.

Иво сидит, спиной привалившись к пустому креслу. Изящный, небольшого роста, тёмные волосы гладко стекают по плечам. Чувство узнавания накрывает с головой и бьёт под колени — куда сильнее, чем в тот момент, когда его передала мне Мадра. «Вот ты где, а я тебя искал», — что за странная мысль для первой настоящей встречи?

— Вот ты где, — говорит он. Лицо колдовское: покатый лоб, брови вразлёт. За ухом — красный цветок. — Проходи, мы только начали.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге