Обложка Психоготика городских окраин

Психоготика городских окраин

Nblakkk

0% прочитано
Стандартный
Nblakkk

Психоготика городских окраин

Пролог. Даша Миронова. Убитая королева.

Я просыпаюсь за час до будильника. Не потому что надо — просто могу себе это позволить. В шесть утра февральская синева ещё режет глаза, а я уже улыбаюсь пустому потолку. Улыбаться — привычка, как чистить зубы. Даже когда внутри тает рваная пустота.

Я встаю, иду в ванную, включаю воду. Зеркало показывает моё лицо — бледное после сна, но глаза уже горят. Я провожу пальцами по скулам, по шее, поправляю волосы — я не та, что раньше, совсем не та. Но чувствую себя так же: тяжеловесно и неуклюже.

Через сорок минут я уже в школе. Иду по коридору, шаги быстрые, ровные. Кофта расстёгнута, под ней чёрная майка, джинсы клеш с низкой талией, цепочка позвякивает на поясе, браслеты, кулоны: я чёрная, я звенящая.

Я знаю, что на меня смотрят. Первоклашки замирают, старшаки оборачиваются. Я не замедляюсь. Но иногда, когда никто не видит, я задерживаю дыхание, чтобы не выдать, как колотится сердце. Потому что знаю: упасть нельзя. Если упаду — сожрут все чего я добилась и оставят то чем я была раньше. Я иду сквозь толпу, как корабль сквозь воду, и народ расступается, потому что знают: Миронову не задевают. Даже учителя смотрят на меня чуть дольше, чем на остальных. Я им нравлюсь. Я знаю.

— Дашка, ты видела в чате? Про старшеклассников... — Лена Бессонова вылетает из-за угла, запыхавшаяся.

— Забей, мне похуй.

— Но Свят же найдёт его!

Я кладу руку ей на плечо: — Спасибо, что впрягаешься.

В столовой мы садимся за угловой столик у окна. Я люблю это место — отсюда виден бульвар Ветеранов, и я могу наблюдать за прохожими, не поворачивая головы. Я знаю, что за соседним столом сидит Свят. Он здесь царствует, и он — мой, впрочем, я — не его. Свят сидит чуть поодаль, привалившись плечом к стене, и пьёт чай из пластикового стаканчика, как простой смертный. Он не скрывает, что смотрит на меня. Смотрит открыто, тяжело, прошибая насквозь глазами.

Я встречаю его взгляд и не отвожу глаз. Держу паузу ровно на секунду дольше, чем нужно, и отвожу первой — могу себе позволить. Потому что Свят не привык ждать, смешно. Он думает, что он тут главарь, наследник, который может выбрать любую. Вопрос, кто ещё кого выбирает.

— Опять он на тебя смотрит, — шепчет Лена.

— А на кого ты думала он будет смотреть? На тебя? — я улыбаюсь, чтобы она не обиделась.

Она фыркает, но без злобы. Она привыкла быть вторичной, уже привыкла.

Я выхожу за ворота, закуриваю. «Вог», тонкие, курю, когда никто не видит. В наушниках — Sex Gang Children. Голос Бой Джорджа — медленный, как смерть на костре. Обычно это успокаивает. Но сегодня что-то не так. Слишком тихо или слишком громко? Я не могу понять: кажется, он предупреждает меня, кричит искусственным женским голосом где-то вдали: «Аккуратнее, помните об опасности на дороге!» Хотя нет... Это старый громкоговоритель разбрасывает вокруг однообразные фразы.

Я перехожу дорогу — и вдруг краем глаза замечаю серую «шестёрку». Она летит прямо на меня. Слишком близко. Я пытаюсь отпрыгнуть, но не успеваю. Только выдыхаю: «Сука!» Съёживаюсь, успею закрытся руками.

Тишина такая плотная, что можно резать ножом. Я лежу на боку, щека касается стекла, и оно тёплое от моей крови. Пытаюсь пошевелиться — не могу. Тело не слушается. Я не чувствую запахов, кроме боли. Где-то внутри, в груди, что-то хрустит при каждом вдохе — как будто сломались шестерёнки, и теперь они трутся друг о друга, поскрипывая и разлетаясь.

Жестяное спокойствие — как у смятой подошвой консервной банки, которой хуже уже не будет. Голоса доносятся откуда-то сверху, как сквозь воду. Кто-то бежит. Кто-то кричит в телефонную трубку. Самое страшное...

Я пытаюсь открыть глаза — получается не сразу. Веки тяжёлые, как приваренные. Я вижу чьи-то тяжёлые ботинки, мокрый асфальт, красные пятна, расплывающиеся под дождём. И вдруг — своё лицо в осколке зеркала заднего вида. Его нет: две бездонные раны в месиве кожи — мои глаза. Я смотрю на это лицо и не узнаю его. Оно чужое. Оно не моё.

Самое страшное...

Я закрываю глаза.

Где-то далеко, почти нереально, завывают сирены. Самое страшное, что я не слышала тормозов.

Глава 1 Артем Седых. Скоро она вернется... Тоха о королеве спирта.

Глава 1. АРТЕМ СЕДЫХ.

- Артем, ну ты встал там!? - голос матери донёсся с кухни.

У меня в комнате тихо, сумеречно и пусто. Обои — бежевые, книжный шкаф, белый стол, серая кровать. Тонкий луч из окна. Больше ничего — дань здоровому аскетизму, в который я закатал себя, как в листовую броню.

На кухне царил отлаженный годами хаос. Я вышел, разрывая тыльной стороной ладони слипшиеся веки. Отец сидел за столом, его массивная фигура сгорбилась над тарелкой. Высокий лоб, окаймлённый полукругом коротких светлых волос, блестел в свете лампы. Он медленно пережёвывал, уставившись в одну точку. И весь его мужественный вид — широкие плечи, тяжёлые руки — мерк перед слабостью его позы.

Мать, в просторном домашнем халате, металась между плитой и столом. Волосы собраны в небрежный пучок. Она поставила передо мной тарелку, и её взгляд — быстрый, испуганно-ласковый — скользнул по лицу, боясь наткнуться на что-то неверное.

— Ты вчера так поздно лёг. Опять читал? — она улыбнулась. В этой улыбке было всё: гордость, тревога и мольба. Пожалуйста, скажи, что всё хорошо.

Я смотрел на котлету. Она выглядела так, будто её уже прожевали.

— Пусть читает. Это полезно. Пригодится, — сказал отец с нажимом.

— Полезно-полезно... Но ты бы хоть поел нормально, Артем. Ты бледный!

— Сойдёт, — выдавил я, запихивая в рот кусок, мой ответ тяжело повис между оконных откосов.

Она вздохнула, пряча ханжескую улыбку. Она не призналась бы в этом даже самой себе, но ей казалось, что усталость делает её сына красивым — чахлой врубелевской красотой.

Наступила пауза, которую, как всегда, нарушил отец. Он откашлялся, отложил вилку и, набравшись смелости, как перед подъёмом огромной тяжести, обратил ко мне бараньи свои глаза. На его пальцах, сбитых работой до состояния чешуи, я заметил свежий порез — он опять чинил что-то в гараже. Он всегда чинил, когда волновался.

— Виктор Витальевич звонил, — начал он, и его тихий, мягкий голос опустился ватой. — надо будет подойти в директорскую, говорит, предварительно, что ты справился... превосходно!

— Стараюсь, - кривая моя улыбка.

Господи, он натурально зарделся, как отличившийся второкласник. Впрочем, в этом была вся его жизнь: тихая гордость за меня, за то, что я «уникальный», за то, что я победитель, и полное, тотальное, как рана, саднящая у меня в груди, обожание.

«Как ты себя чувствуешь? Как твое настроеие?» - таких вопросов он не задавал. Он сразу говорил: «превосходно». И с радостным нетерпением ждал моего кивка. Самоочевидно, что у такого сына, его сына по другому и быть не может.

Проткнул вилкой котлету. Сок пролился на тарелку, как капля крови. Я давился каждым куском. Завтрак был полон их любви — тяжёлой, как религиозный экстаз. Они обожали меня, точно икону, которую сами же написали: умный сын, это же превосходно!

И все же не смог, не дотерпел. Отодвинул тарелку, хотя был голодным. Тошнило. — Всё, я пошёл собираться.

— Ты почти ничего не съел! — встревожилась мать. — Не хочу больше, — сказал я, и мои слова прозвучали как выстрел в этой тёплой, пропахшей едой богомольне.

Они не стали меня удерживать. Боялись спугнуть, боялись как-то банально разувериться во мне, найти что-то низкое, приземлённое, в малейшем проявлении человеческого чувства, в пресном домашнем споре узнать, догадаться, последним не пролюбленым куском мозга, что в сущности все иконы — всего лишь безвольные деревяшки, с чёрной трухой внутри.

Пока засовывал учебники в рюкзак, обратил внимание на цветастый свой календарик. На следующей неделе жирным обведён день: «Соревы. Тоха.»

И снова, снова, снова и снова где то на окраине мозга першили мысли, не давали собраться. Они никуда не делись, как я надеялся каждый раз, когда открывал глаза, нет, они просто присыпаны сверху: домом, друзьями, как гора трупов в братской могиле, которых некому хоронить. Я растеряно стоял, забыв про школу, про все вокруг и чувствовал, как меня медленно, но верно топит между их свежих тел, засыпает чернозёмной тоской.

От безысходности, ни на что не рассчитывая, заглянул в окно.

В слабом фонарном отблеске, как подбитый лётчик с нераскрывшимся парашютом, падал город. Он летел, вертясь — к окончательной и бесповоротной посадке. Не принимал меня! Кричал гудками бегущих на излёте рельс поездов, жмурился за матовыми авиаторами витрин, холодел, мертвел, замирал, кровь сворачивалась у него в венах.

Я устало улыбнулся. Я смотрел долго. Бесконечно. Медлил. И вновь, опять, снова, пока мама не вывела меня в подъезд за ручку и не подтолкнула встревоженным: «опоздаешь, беги!» А ведь я специально встал заране.

***

В столовой перед звонком творился суетливо сворачивающийся ад. Столешницы завалены объедками, чьи-то ноги в убитых конверсах — прямо у моего лица. Я водил пальцем по старым надписям на бортике. «Птицы мыльных островов меня в танце кружат...» — как поэтично. «АХАХАХАХА НЕПЕРЕВАРИВАЮ!!!!» — истеричные, переломанные буквы.

Дима с Художником играли в дурака. Я пил компот — мутную фруктовую воду с кусками размокших сухофруктов.

Катя, рассыпаясь невесёлым смехом, объясняла ход какого-то матча с прошлогоднего фестиваля. Воронёные волосы, собранные в низкий пучок, вздрагивали на плечах. Она сидела рядом со Шмаком, но я видел, как его взгляд то и дело соскальзывал на её руки — длинные пальцы, обмотанные лейкопластырем.

— Главное снова не облажатся на фестивале, как в прошлый раз иначе — в запас, — спокойно говорила Катя.

— Ну, если так думать, то в этом году я бы ставил на кого-нибудь из 10Б, — сказал Дима.

— На кого? Лилушь только в волейбол хорошо играет, — возразил Художник, не поднимая глаз от карт. — А Владос в прошлый раз так всосал Тохе, что трижды подумает.

— Ха! — воскликнул Дима, швырнув карту. — Ну, что теперь?!

Художник хмыкнул и в несколько движений остался совсем без карт.

- Это... - Дима изумлённо глядел на него.

— Учись играть, Зыченко, — перебил Художник. Его улыбка была стервознее, чем у Гузеевой. Он сгрёб Димину колоду и демонстративно начал тасовать. — Можешь попробовать отыграться.

— Идите все нахер! — Дима зло встал, скрипнув стулом по кафелю.

Он рассказывал, как ценна для него эта колода. Единственное, что осталось от отца, после нескольких подряд выигрышей. Пришла в письме, вместе с процедурой о погребении. Со строгача не звонили.

Да уж, деньги у младшеклассников отбирает, но карточный долг для него святое — воровское, мать его, диалектическое рыцарство.

— Влад проиграл, потому что судьи были левые, — вмешался Марк. — Все знают, что Тоха просто... ну, он странно дерётся. Нечестно как-то.

Тоха, доедавший спизженное пюре, скосил глаза на Марка. Тот несколько секунд не ломался, потом благоразумно уткнулся в тарелку.

По пути к раздаче Тоха уверенно расталкивал толпу плечом. Я шёл за ним, чувствуя, как чужие локти и рюкзаки врезаются в рёбра. Вдоль стендов с едой и напитками сгрудилась очередь. Постояли пару минут. Тоха нетерпеливо стучал носком адика по линолеуму и неспешно, с истинно семихатовской элегантностью, выходил из себя. Потом не выдержал, обошёл очередь и двинулся к голове.

Худая, почти тщедушная, в поношенном чёрном фартуке, безотказная Вера - королева спирта, сломанной тростинкой чахла, сгорбившись у компотов. Зелёные волосы застирались и отросли натуральной темнотой. Мефедроновая чёлка, выбившаяся из-под колпака, устало топорщилась. Время от времени она резким движением головы откидывала её назад.

Над ней нависал Дима — долговязый, с мелкими кудрями. Он стоял боком, скрестив руки, и что-то говорил, кивая на дверцу подсобки. Вера не смотрела на него и её лицо — бледное, с запавшими щеками — было пустым, той отработанной пустотой, в которой тонет любая боль.

— Если ничего не берёшь, отойди, че тебя все ждать должны? — сказал подошедший Тоха. Голос его звучал нетерпеливо, резко и я чувствовал, как из под раздражения пробивается опасная льдинка.

Дима медленно повернул голову.

— Подожди, блять, не видишь, я разговариваю!

Он повернулся, схватил Веру за руку и притянул к себе, собираясь скзать что то на ухо. Вера дёрнулась, но он держал крепко — пальцы впились в её запястье, оставляя белые следы. Она склонилась так низко, что чёлка выпала из под колпака, оставив только длинный тонкий нос и напряжённую линию скулы

А я стоял, чувствуя, как внутри меня что-то мучительно натягивается. Ведь нужно же было что-то делать. Кого-то звать. Говорить. Но я мог только чувствовать, как мысль достигает акматики и застывает на миг, срываясь на визг: «Вот момент выбора! Давай же! Определись!» — а затем мысль не выдерживает, надрывается и с удвоенной скоростью летит вниз, в точку окончательной обскурации.

И остается только спокойное, погребальное пение: «Безоо-ооткаазная Ве-ера, королее-еева спиирта, с банкой чистого флирта ты спешишь ко мнее».

Тоха вытащил вейп. Затянулся — медленно, с наслаждением. Вишнёвый пар вырвался из его ноздрей, окутал лицо.

— Ты меня не услышал?

Дима обернулся. Он был ниже Тохи на полголовы, но шире в плечах, облаченный уверенностью мужика, который знается с паханом.

— Ты че о себе думаешь? Не командуй тут, Семихатов!

Тоха улыбнулся. Я видел эту улыбку — она не предвещала ничего хорошего. Он со сладким оттягом уронил руку с подом в карман. Сладко вдохнул.

А потом — резкая хватка на загривке Димы, мощный рывок. Тоха с силой, которой невозможно сопротивляться, вжал лицо Димы в столешницу и наклонился над ним, логореично цедя слова сквозь зубы:

— Сука, ещё раз, блять, ты скажешь что-то в таком тоне или заставишь меня ждать — будешь вытаскивать свои кривые зубы из толчка. Понял?

Гул в столовой затих. Несколько человек обернулись. Катя побледнела. Швабра смотрела на Тоху застывшим взглядом.

Дима промычал что-то невнятное. Тоха отодрал его от стойки и отшвырнул в толпу.

Дима, рыцарь из под шконки, бросил ему вызов на спарринг. Тоха с хохотом принял, блеснув безуминкой в жестком надломе губ:

— Всё, съебал отсюда!

Дима постоял, весь красный, но потом, бормоча «пидоры, блять», ретировался.

Мы сделали только хуже, — пронеслось в голове. — Теперь он вернётся с друзьями, со Святом. Или будет травить Веру потихоньку, когда нас не будет.

Я посмотрел на Тоху. И лицо его было безразличным. Ему было всё равно. Ему было просто весело.

Вера медленно выпрямилась. На руке, из-под закатанного рукава тесной кофты, виднелась татуировка — унылая Гудетама. Она подняла глаза — тусклые, с синевой под нижними веками. Посмотрела на Тоху, потом на меня. В её взгляде мелькнуло удивление — странно, кто-то вообще заметил, что она существует.

— Спасибо, парень, — сказала она устало с почти механическим облегчением.

Тоха не ответил. Он смотрел на неё, и его лицо исказилось неприязнью.

— Сочтёмся, — бросил он коротко. Затянулся вейпом — глубоко, яростно, так, что вишнёвый пар хлынул из ноздрей. — Ну не задерживай очередь, наливай, хули мы стоим?

Пальцы в прозрачных перчатках — из-под них выпирали суставы — осторожно обхватили стакан. Она сунула его под алюминиевый бачок, открутила вентиль. С лёгким шипящим свистом хлестнула мутная фруктовая водичка. Кусок размокшего абрикоса с размаху ударился о прозрачную стенку и опустился ко дну.

Вера протянула компот Тохе.

Мы вернулись за стол. Никто ничего не сказал. Только Шмак поднял на меня короткий взгляд — он как никто другой чувствовал предгрозовую тяжесть, витавшую вокруг Тохи.

***

На последней перемене, как договаривались, Швабра уже стояла у лестницы, привалившись плечом к отполированной плеши перил, и нервно отрывала от оранжевого кардигана куски вязаной плоти.

На ней были широкие джинсы, заправленные в огромные ботинки на платформе — они делали её и без того мелкую фигуру похожей на пылесос Hoover Junior с прицепленной сверху шваброй. Глаза за толстыми стёклами очков бешено блестели.

— Ну ёмое, — выдохнула она. — Почему я вас тут ждать должна? Мы уже опаздываем! Меня же сейчас за вас отпинают! А у меня, между прочим, тоже дела есть, а не только сидеть, как дура, и караулить вас.

Тоха на ходу закрыл глаза, улыбнулся — так, что об его равнодушие все её слова разбились и отскочили. Потом открыл, лениво скосил взгляд:

— По какому поводу вы все так забегали?

Швабра махнула рукавом:

— Олимпиадные новости. И по мелочи.

— Понятно, — он со скукой в голосе харкнул куда-то в сторону плинтуса у дверей школьной ретирады.

Швабра обернулась ко мне.

— Тебя, Седых, особенно зазывали. Виктор Витальевич сказал, бумажки по поводу твоего выступления. Гордись, что они так ссутся по тебе.

Я промолчал.

— Ты же прошёл дальше, да? — прищурилась она. — Я слышала, ты первый по разбалловке.

Я пожал плечами. Откуда она это слышала?

Швабра фыркнула:

— Ты бы хоть порадовался. Меня бы на твоём месте я бы...

— Порадовался! — Тоха закатил глаза. — Да тебя дальше школы не пустят ты и тут уже всех заебала.

— Слушай, Семихатов, тебе давно никто не вставлял? Или хочешь в следующий раз таки отъехать куда нибудь на пятнадцать суток?

Он пожал плечами.

Василиса продолжила:

— Олимпиада — это хотя бы престижно. А за педсоветы тебе рвут жопу, но этого никто не ценит. Вы не понимаете, потому что я вас постоянно отмазываю

— Спасибо, что напомнила, — Тоха сплюнул в сторону плинтуса. — Мне это знание очень поможет в жизни.

Перепалки, щипки, но при этом какая-то странная притёртость.

— Ладно, — сказал я. — Пойдёмте. А то действительно опоздаем.

Тоха кивнул на кабинет директора.

— Давайте. Вас уже заждались. — Он снова затянулся, потом добавил: — Если что-то узнаете, скажите потом, как в столовке будем.

— Ладно, — ответил я, и мы двинулись к двери.

Швабра пошла рядом со мной, чуть сбоку. Я заметил, как она поправила очки, зелёные глаза на секунду вздулись до небывалых размеров и снова уменьшились.

— Поздравляю, — буркнула она без обычной колкости, почти искренне.

В кабинете витал запашёк оттесненой в бетоне тоски. Скупая, сырая злоба обитателей его содрали краски, аккуратно сложив их в угол, туда, где стояла старая японская ваза с бансаем дуба.

За длинным столом сидели директор, завуч и Виктор Витальевич —немного сутулый и тонкий, он взирал на меня поверх очков. Его костюм сидел мешковато — за лето он похудел, но одежду так и не сменил. Коротковатые брюки вздёрнулись, обнажив щиколотки в дико-розовых носках, украшенных листками конопли. На щеках виднелась серая щетина. Он напоминал уставшую цаплю, забредшую не в своё болото.

— Артём Александрович Седых, — начала директор. — Мы собрались, чтобы поздравить тебя с успешным прохождением на следующий этап олимпиады по литературе. Ты — первый. В случае победы — поездка в Москву. Постарайся, пожалуйста.

Она сделала паузу, ожидая моих эмоций. Что она рассчитывала услышать? Что я вскочу и закричу «ура»? Я молчал.

— Ты должен понимать ответственность, — Завуч, женщина с железным голосом и седым ёжиком на голове, поправила очки — я заметил, что дужка была замотана синей изолентой. — Мы все надеемся на тебя.

Я кивнул. Сказал «спасибо». Завуч перелистнула бумаги, которые мне пришлось заполнить. Я уже собрался уходить, когда она сказала Швабре:

— Кстати... на следующей неделе из больницы возвращается Даша Миронова. Ей потребуется адаптация. Прошу тебя, Василиса, подготовить, так сказать, класс, потому что…

Я задумался, рассеяно оглядывая кабинет. Кстати... Предлог «к» целялся к этому слову как съемная рукоятка. Прикрутили «к», потом приставили ствол, короткий и толстый - Ста -, и, наконец, забили в ствол патрон с картечью - «ть». Выстрел - резкий, громкий, страшный - кстати! - к-стати! Она специально? К-стати. Стати... Стать! СТАТЬ! Какая может быть у даши стать, после того что произошло? Она смеется или издевается?

Мне вдруг словно выстрелом из обреза в грудь вышибли кислород — жирные пальцы обвили и, раскрутив, выжали легкие, как половую тряпку. Поймал взгляд директора и с усилием закрыл за собой дверь. Приник к ней ухом. Весь мир сузился до одной точки — её имени.

Даша вернётся. Я увижу её.

Мысли заметались, не находя выхода. Я отошёл от двери, прислонился спиной к холодной стене. Коридор был пуст. Свет ламп резал глаза.

Я отошёл от двери, прислонился спиной к холодной стене. В коридоре было пусто. Свет люминесцентных ламп резал глаза.

«Она вернётся. А я — кто я для неё? Никто. Так, лицо в толпе. Я даже не знаю, что сказать ей, если она подойдёт».

Я провёл ладонью по лицу. Пальцы мелко подергивало. Интересно.

Что я чувствую? Страх? Надежду? Не ясно.

Я решил: если она вернётся, я встану у входа. И если она посмотрит на меня — я скажу "привет". А если нет — я просто постучу по стене, чтобы она обернулась. Главное — не промолчать

Но даже это обещание самому себе казалось фальшивым, что может в конце концов идеальная маска, пустая, отполированная до блеска форма, под которой - только бессвязный мысленный шум.

Я пошёл прочь по коридору. В ушах всё ещё звенело: «Даша возвращается».

Неужели, сегодня я, кажется, впервые за долгое время чего-то захотел. И захотел слишком сильно, чтобы промолчать.

***

Дома было тихо. Мать, наверное, ушла в магазин, отец ещё работал. Я разделся в коридоре, бросил рюкзак у входа и прошёл в свою комнату, не включая свет. Глаза привыкли к сумеркам, и я различил очертания стола, кровати, шкафа. Всё было на своих местах. Только внутри ничего не было на месте.

Я сел за стол, включил настольную лампу. Жёлтый круг света выхватил из темноты тетрадь. Я открыл её на чистой странице. Ручка лежала рядом — чёрная, дешёвая, с погрызенным колпачком. Я взял её, покрутил в пальцах.

В голове не было слов. Только образы: её лицо, её волосы, её возвращение. И ещё — её взгляд, который я так и не увидел. Я закрыл глаза и попытался представить, что скажу ей, когда она войдёт. «Привет, я здесь». Или: «Я ждал тебя». Или просто — молчание. Но всё это казалось слишком простым.

Я открыл глаза и начал писать: «Две могилы мои — в обеих цветёт трава». Перечитал. Получилось плохо.

Ни на что не рассчитывая, заглянул в окно. Туда, где скоро распластается городок, и тысячи скорчившихся, стиснувшихся всюду тел, которых я так боюсь, брызнут соком под бессилием моих мыслей.

За стеклом, уже касаясь зубами земли, стыл город. Все так же не принимал меня! Визжал шиномонтажной спесью катящихся автомашин, кривил улыбку в отблесках телереклам, старел, жирел, издыхал, желчь вскипала у него в горле.

Я смотрел долго, бесконечно и напрасно, в мутной месяца игре. И вновь... пока сообщение от Инны не отвлекло меня от созерцания опустившейся темноты.

Глава 2 Вова Шмак. Гараж гота... И твой день рождения!

Я проснулся от того, что кто-то дышал мне в затылок. Мать сидела на корточках у кровати и смотрела на меня. За окном — февральское утро. Я заснул в одежде, обогреватель не выключил, и теперь я был мокрым, как выжатая тряпка.

Дыхание было горячим, во рту всё высохло. Я разлепил влажные веки и увидел мать — она сидела на корточках у моей кровати и смотрела на меня. А!? Чего это вдруг она меня будит так рано?

Её волосы висели чёрными прядями. Она пахла мятной зубной пастой и сигаретами, теми тонкими «Вог», которые эстетично, в задрипаной чёрной майке с оранжевыми разводами от белизны, курила с утра на балконе.

— С днём рождения, мелкий. Тебе восемнадцать, — снисходительно сказала она. — Да уж, как летит время. Помню, когда ты родился — такой маленький, красный, орал как резаный, знаешь как мартышата. А теперь вон какой вымахал.

Я смутился и отвёл взгляд. Мне всегда как то неловко, как то тесно, когда она говорит о детсве.

Она никогда не называла меня по имени, думаю в этой стране «Вова» просто слишком громкое имя, чтобы им разбрасываться ради кого-то вроде меня.

Я сел на кровати. Одеяло сползло, открывая мои ноги в старых семейных трусах с ромбовидным рисунком. Я быстро натянул его обратно. Я ненавидел, когда кто-то видел моё тело — даже мама. Оно было неправильным: слишком худым, слишком бледным, с волосами, которые захватывали все больше меня, хотя мне казалось, что они растут не туда и не так.

— Спасибо! — косо ощерившись проскрипел я.

— Я приготовила для тебя подарочек, — сказала она. — Помнишь, ты просил у меня диски с записями моих групп? Как тебе, понравилось?

— Конечно! Я и сейчас их слушаю.

Если бы она почаще прислушивалась, то знала бы, что на будильнике у меня — барабаны, «Temple of Love», и отстранённый, печальный голос Эндрю Элрича рассказывает, как умирает свет и сгущается ночь, как стареет храм и как он падёт.

— У тебя есть склонность к такой музыке да и вообще... Хочешь, я могу сделать из тебя неформала, гота?

Дрожащая тоскливая радость пробилась в груди. Волоски в районе подмых увлажнились.

— Мам, нет, — выдавил я. — Не надо.

Она нахмурилась, бровь с разрезом изогнулась, рука замерла.

— Почему? Ты же слушаешь эту музыку, тебе нравится чёрный цвет, этот стиль. Ты же хочешь быть таким, мне это видно.

— Хочу. Но если я приду в школу с чёрными ногтями... - я безнадежно махнул рукой. - Меня рзмажут.

Вспоминалась сегдняшняя ночь. Зимние сумерки мягко опускались в глухой закуток за поворотом здания спортивного зала. Дима кричал. Всё его разгорячённое предожирение скомкалось в унылом угловном углу.

- Ну и хули ты наделал? - спросил Свят..

- Да что такого, НУ, ЧТООО, ЧТО Я СДЕЛАЛ?

- Ты понимаешь? Ты выставил меня на посмешише. Тебя мало того, что унизили на всю столовую, так ещё и отпинали. Мне Рытовский уже чуть не в глаза смеется. И ты говоришь: «Что такого?»

- Это же Семихатов устроил! - прохныкал Дима.

Вмешался Марк:

- Смысл с ним говорить, он дебил, он об этом не думал. Ебашить его да и все.

Свят помедлил, сказал:

- Да ну, его и так нормально отпинали.

Но Марк и Сеня переубедили его. В конце концов он сдался и мы вчетвером бросились на бывшего товарища, Свят стоял в сторонке.

Я вернулся домой весь мокрый и уставший, раздевшись я без сил повалился спать.

Хм, какой ты лицемер. Даже попробовать не хочешь, а столько думал, столько мечтал. Вспомни, ведь и Ей нравятся неформалы. А может и правда? Никто не заметит.

— Шмак, — сказала Мама тихо, — я тебя понимаю, если хочешь, давай посмотрим фотки, может, тебя зацепит?

— Посмотри, — сказала мама, вытащив с антресоли старую коробку с фотографиями и протянула мне. — Это я. Мне семнадцать. Видишь, какая тощая?

- А вот это Шиша, он всегда нажирался и мы вытаскивали у него мелочь. Кажется он работал в такси.

На следующей фотографии она стояла в широченной косухе, в драных колготках с кружевами и смотрела в камеру с вызовом. Рядом с ней стоял высоченный чувак. Он улыбался и обнимал её за плечи. На обратной стороне чёрным маркером выведено: «Лера, ты круче всех. Помни это. Гот».

Ого, как пристально ты на него смотришь. Ревуешь? Обидно что с отцом фоток нет, а с каким-то готом есть? Или завидуешь? Ну, не обольщайся. Ты думаешь, чёрный лак сделает тебя таким же? Навряд ли, Вова, говно и в готской одежёнке - говно.

— Это Гот, — сказала она. — Я слышала от знакомых, что он всё ещё в своем гараже на дзержинского. Недавно Юля забегала, помнишь?

Да, мамина сестра уголовница. Источник что надо!

- Она видела его, говорит, он делает гитары и маникюр. Хочешь к нему сходить? Я думаю, он сможет тебе помочь.

— В чём помочь? Не надо мне ни с чем помогать.

— Сделать тебе маникюр. Просто попробовать Чёрненький! Только не начинай, про то что он бабский. Вон, глянь на «тайпо негатив», у тебя язык не повернется назвать их бабами. И мы сделаем так, что никто не увидит, если ты не захочешь. Ну хоть на день!

Мои лапы лежали на коленях — с обкусанными ногтями, заусенцами, грязью. Я представил их чёрными, блестящими, как у Гота на фотке.

— Ладно, — сдался я. — Попробуем.

Она улыбнулась и сжала мою руку.

Ты согласился? ХА-ХА-ХА Ты что, сдурел? Ты же знаешь, что завтра ты это сотрёшь или спрячешь, ты всегда прячешь! Идиот.

Мы шли по серым улицам старого пригорода. Февральский ветер резал лицо, я спрятал нос в воротник пуховика. Мама ступала впереди, я как будто прятался за ее спиной. Удручает.

Мы остановились у гаража на Дзержинского, 8. Он стоял в ряду таких же ржавых коробок, но его выдавала табличка, нарисованная от руки чёрной краской: «Гот. Ремонт гитар. Маникюр. Констульятаци. Таро».

Ты чуть не рассмеялся, но смех застрял в горле, потому что внутри тебя все дрогнуло. Страшно, ух как страшно. А что, если Гот — если он тоже заржёт. Захохочет, подбирая летящие во все стороны сопли, ухохочется, до подпукиваний над тобой - лысой и кривозубой чуркой, которая захотела ногти.

— Может, не надо? — струсил я, останавливаясь. — Давай просто купим торт и пойдём домой.

— Нет, — отрезала мама. — Мы уже пришли. Ты же не хочешь, чтобы твой день рождения прошёл в четырёх стенах. Хотя бы попробуй. Если не понравится — сотрём. Обещаю.

Хотелось спорить, но она уже толкнула дверь. Волей неволей я поплелся за ней.

Внутри пахло сломанными электроприборами. В углу шипел газовый обогреватель. Вдоль стен стояли гитары — целые и поломанные. По центру, под единственной лампочкой на обгрызенном проводке, гнила скомканная страшным ударом «Нива».

Человек за верстаком был худым, с длинными чёрными волосами до плеч. Выглядел он старше чем на фотографии, но готский макияж скрашивал разницу, так что я бы дал ему от силы тридцатку.

Он поднял голову и широко улыбнулся.

— Лера! — сказал он, вставая. — Ебать! Я думал ты сдохла!. Пятнадцать лет, мать твою!

Мама засмеялась — громко, искренне, как она не смеялась дома.

— Не дождешься!

Он подошёл к ней и обнял. Я стоял в стороне и чувствовал себя лишним. Ненавижу, когда мама встречается со старыми друзьями, это означает что про меня забудут, даже в день рождения.

— А это кто? — спросил Гот, глядя на меня поверх маминой макушки.

— Это мой сын, — сказала она, отстраняясь. — Шмак.

— Шмак, значит, — протянул Гот, рассматривая меня. — Не помню, говорил тебе, что все азвания у тебя выходят по-уродски.

Он тут же смутился.

- Впрочем, Шмак так Шмак. Сколько тебе?

— Восемнадцать. Сегодня.

— Ого, — Гот присвистнул. — А я тебя помню.

- От таким вот - он растопырил два пальца жестом указывая мой размерчик, почти угадал, - совсем мелким, когда Лера ещё возила тебя в коляске. Ты страшно орал!

- Ты себя видел, мужик? Естественно я орал!

Он заржал.

Ненавижу, когда кто-то вспоминает меня маленьким — как будто я всё ещё тот уродец, который не умел говорить и только визжал, все говорят что я только и делал что визжал.

— Мы к тебе по делу, — начала мама. — Сделай ему маникюр. Чёрным лаком, как нибудь нишево!

— Давай, показывай, — сказал он.

Он взял мою правую руку, повертел её и хмыкнул. Ногти цеплялись к фалангам пальцев, как дохлые собачьи головы — обкусанные, красные от грызни, с заусенцами, грязью, кровью. Ты был уверен, что он скривится или скажет что-то вроде «ну и запустил ты себя».

— Не все так плохо, как могло быть, — сказал он. — У одного парня ногти были просто черными от грязюки и отходили от пальцев, он работал в автомастерской. Так что не ссы, ты ещё цветёшь и пахнешь. Садись.

Мама присела на старый ящик рядом и закурила, чиркнув спичкой.

— Давно не виделись, Гот, как ты тут, — сказала она, выпуская дым.

— Да уж, лет пятнадцать — ответил он, не поднимая глаз от моих пальцев. — С тех пор, как ты ушла. Помнишь, на Гоголевской подвал?

— Помню, — она улыбнулась. — Сука, у тебя точно так же пахнет как тогда, какой то дешманской краской для волос с седьмого перехода.

— Батареи текут, от того и запах — засмеялся Гот. — Помню, мы сидели на полу, пили пиво и слушали Sisters, сколько нас было человек пятнадцать? Ты тогда ещё волосы в ирокез ставила.

— А ты в кожаном плаще, который был тебе на три размера больше, — ответила она. — B клёпки перешивал на нём, чтобы смотрелось.

Я сидел и слушал. Гот аккуратно подпиливал мои ногти. Угольки сигарет в пепельнице казались маленькими, мертвыми глазами. Ты смотрел, как он работает, и думал: какие же они были крутыми. А я — просто мальчик на побегушках».

— А помнишь, как ты набил мне розу на жопе? — сказала мама. — Это была твоя первая татуировка!

— Не напоминай, емое, это позор, да и у тебя сын тут — покосился на нее Гот.

- А что? - вызовом спросил я. - Мне нельзя потому что на жопе? Эка невидаль, будто я не видел.

- Шмак! - мама чуть не дала мне леща.

— Не только, иголка сломалась, и я чуть не пробил ей вену. - сказал Гот. - Но твоя мать крута, без сомнений, даже не пискнула, только зубы сжала.

— Ну ты меня в краску загонишь, — сказала она. — А потом ты меня бинтовал и отпаивал портвейном, рассказывая как откроишь свой секондхенд.

— И вот, — Гот развёл руками, показывая на верстак, — открыл, пусть и не секонд.

Я смотрел на маму, на Гота. Они говорили о своей молодости, о том времени, когда они были такими же, как я, — боялись, сомневались, но всё равно делали.

— А ты, Шмак, — сказал Гот, переключая внимание на меня, — слушаешь что-нибудь? Мама говорила, что ты увлёкся её музыкой.

— Ну… да, — сказал я. — Sisters, Bauhaus… И ещё The Cure.

Гот поднял бровь.

— Неплохо, — сказал он. — А сам играешь? На гитаре? Хочешь, научу?

— Нет, — я опустил глаза. — Я не умею. Руки не такие.

— Смешно! Это просто дело времени, — сказал он.— Я покажу тебе, как играть «Love Will Tear Us Apart». Там всего три аккорда.

— Он попробует, — сказала она. — Мы ещё придём, правда, Шмак?

— Да, — выдавил я. Голос дрогнул. Впрочем, она просто хотела с ним повидатся, я тут наврядли имел место.

Гот закончил пилить и взял баночку с чёрным лаком, макнул кисточку и начал покрывать мои ногти. Лак был холодным, гладким, он ложился ровно, заполняя все трещины, все мои несовершенства.

Ну что, Шмакодявка, тебе нравится? Ты, чурка кривозубая, ты реально думаешь, что это тебя украсит? Обезьяна с короной. Смех один! Быстро же с тебя её собьют! Кто-то скажет: «Эй, Шмак, ты что, баба?» И засмеется. А ты промолчишь. Съёжишься. Спрячешь руки в карманы.

Я сжал зубы, чтобы не вырвать руку. Я сам решу, кому показывать! Никто даже не узнает!

— Готово, — сказал он через несколько минут. — Дай высохнуть.

Он откинулся на стуле и посмотрел на меня ярко подведенными глазами.

— Ну как?

Руки были все такими же костлявыми, с буграми фаланг, но к ним крепились чрные, блестящие, как гробики для лилипутов, ноготки.

— Нравится, — сказал я злобно, понимая, что не смогу эту красоту оставить, показать всем, потыкать в каждого.

— Ну вот, а ты боялся, — шепнула мама - Молодчина! Я горжусь тобой!.

Гот усмехнулся.

Мы просидели там еще долго. Про меня, конечно, забыли. Дали банку пива, раз уж я теперь совершеннолетний и весело смеялись над старыми воспоминаниями, сплетничая о каких то своих друзьях, которые теперь просто старые, усталые люди.

---

Домой мы шли уже в темноте. Фонари горели тускло, как старые лампочки в подъездах. Каждый раз, когда я касался пальцами внутренней стороны кармана плаща, я ощущал холод и гладкость. Это успокаивает. Так что я шерудил по всему карману. Думаю со стоны дёргающийся карман выглядел странновато. Впрочем, никто не смотрел на меня. В этом городе никто ни на кого не смотрел.

— Может, останемся дома? — спросил я, останавливаясь у входа в «Магнит». — У меня есть пицца в морозилке. Не хочу в «Додо», там люди.

— Нет, — отрезала мама. — Ты не будешь сидеть в четырёх стенах в свой день рождения. Мы просто купим торт и посидим там, Гот нас провдит.

Мама зашла в «Магнит» купить торт. А мы с готом остались стоять на холоде у входа. Он закурил.

- Ссышь? - сказано это было спокойно, в пустоту.

- Иди нахер.

- Лера рассказала мне про твою проблему.

- Поздравляю!

- Короче, помогу я тебе по дружески, не благодари.

Я промолчал.

Мама вернулась с тортиком и баночкой лака, чтобы при нужде поправлять маникюр самостоятельно.

Подумай, Шмак, быть может, тебе больше подошла бы кальянка, лавочка за гаражами и банка «Балтики»? Что ты делаешь в этом чистом и светлом помещении пропахшем пиццами.

Они, уже пьяненькие, одели тебя как надо: в огромный плащ, натянули корсет, Гот отдал свои мартинсы, висюльки, шипасые браслеты. Тебе стыдно? Да ладно, Шмак, от меня то не таись, я же знаю что ты чувствуешь. Видишь, как глянула на тебя та девчёнка за крайним столиком. Может, ты ей даже понравился. Ты ведь такой эпатажный, такой не нормис. Льстит, да?

- Все, я все заказала! Щас распакуем тортик, - сказал мама.

Она села напротив, откинувшись на спинку деванчика.

— Шмак, расслабься, — говорит мама, замечая, как я кручу в пальцах салфетку. — Ты же день рождения отмечаешь. Не каждый день тебе восемнадцать.

— Ага, — говорю я, не поднимая глаз.

Гот распихивает в тортик свечки, всего две штуки с цифрами 1 и 8. Поджигает.

- Ну, Шмак, я хочу пожелать тебе...

Она говорит мнго, тепло, приятно. Гот желает коротко. Я задуваю свечки. Все хлопают, мама кричит что то веселое. Ве таки они уже пьяненые. Гот режет тортик и кладет мне. Я беру стакан. Лёд уже почти растаял, и вода стала пресной. Я делаю глоток — она обжигает горло холодом, и я чувствую, как пузырьки щекочут нёбо.

Вокруг — другие люди. Семья с детьми за соседним столиком. Пацан лет пяти, с наушниками в ушах, сидит и смотрит в планшет. Его мать поправляет ему волосы и что-то говорит, а он кивает, не отрывая глаз от экрана.

Слушай, странное дело, ты впервые чувствуешь себя главным героем, а не третьестепенной фигурой в свите главгада. Пускай ты отмечаешь свой др в «Додо», но даже в детстве, когда еще мать не сбежала от отца, отмечая в ресторане тебе не было так приятно.

— Шмак, — мама наклоняется вперёд, сокращая расстояние, ее красное лицо лучится пьяным теплом — я вижу, что ты паришься. Перестань. Это твой день. И я хочу, чтобы ты расслабился.

— Да нет, мне вообще норм...

— Я была такой же, как ты, — говорит мама, не слушая. — Меня тоже травили. Мне тоже говорили, что я урод. Что я никогда не найду друзей. Что я умру одна. Я пряталась в туалете, когда слышала их шаги Но потом я нашла Гота. И других таких же. И мы перестали прятаться.

Мама улыбается. Своей улыбкой она словно вышибает мне нахер зубы и вставлает импланты - ровные и белые, выдавливает все прыщи. А ведь, я даже и не плох, мне может даже идет. Неужели, я могу выглядеть так, чтобы на меня засматривались?

***

Через несколько дней я снова пришёл к Готу.

Гараж был открыт. Собачка рядом со входом виляла хвостом. Изнутри доносились звуки гитары — кто-то играл что-то простое, но уверенное. Я толкнул дверь и вошёл.

Гот сидел на верстаке с гитарой в руках. Рядом с ним стоял парень — невысокий, с длинными тёмными волосами и острыми чертами лица. Он был в чёрной толстовке с капюшоном, и когда я вошёл, он повернулся и посмотрел на меня.

— О, Шмак! — Гот улыбнулся. — Проходи.

— Привет, — сказал Семён. Его голос был ровным, спокойным, без насмешки. — Шмак, да? От Свята?

- Угу, здорова.

Гот протянул мне гитару.

— Давай, попробуй.

Я взял гитару. Она была тяжёлой, и я сразу понял, что не умею её держать. Я попытался поставить пальцы на струны, но они были слишком толстыми, и я не попадал в лады. Струны звенели фальшиво. Семён смотрел на меня, и мне хотелось провалиться сквозь землю.

— Ничего, — сказал Гот. — Начнём с простого. Вот так.

Он взял мои пальцы и переставил их на нужные струны. Его руки были прохладными, и я почувствовал, как он мягко давит на мои фаланги.

Я попробовал снова — пальцы скользнули, но я услышал один чистый звук. Один. На секунду мне показалось, что это играл кто-то другой.

— Слышишь? — сказал Гот. — Получается. Тренируйся, и будет лучше.

Я положил гитару на колени и украдкой, чтобы никто не допер, посмотрел на свои руки. Они дрожали. Я ненавидел их — толстые, неуклюжие, как у бегемота. РАзве могут они делать музыку?

Семён подошёл ко мне и сел рядом.

— Ты давно ходишь к Готу? — спросил он.

— Второй раз, — ответил я, глядя в пол.

— А я уже месяц. Он учит меня играть. У тебя тоже получится.

— Спасибо, — сказал я.

Мы посидели в тишине. Гот завёл пластинку — снова Sisters, но другую песню, медленнее.

Глава 3 Артем Седых. Рыцарь против дракона. И мат Морфи

Зал для бокса в соседней с нашей гимназией спортшколой трепыхался из последних сил, проигрывая в классовой борьбе с кружками йоги и волейбола. Он вкрай обветшал и навевал случайно забредшему сюда человеку лишь чувство скорой кончины.

Сейчас, впрочем, стоял тот редкий день, когда он оживал, наполнялся людьми и мог почувствовать себя как в старые добрые времена, когда здесь проходили блатные шабаши, разборки, следы от которых пулевыми отверстиями ныли под обновлённой штукатуркой.

У этого зала давненько прогрессировал ревматизм и старческая сентиментальность: крыша всё чаще подтекала пресными слезами при мысли о прошлых заслугах. Он был подобен экс-чемпиону, стареющему в нищете.

Я примостился на скамейке в углу, опершись затылком о стену. Тоха пригласил меня поболеть. Зрителей привалило немало, человек тридцать. К сожалению, подавляющее большинство, как желтые таракашки, сгрудилось у торцевой скамейки, где Свят, спокойно сверкая заклёпками на приталенном чёрном бомбере, — похожий на чёрного принца, — что-то серьёзно говорил Диме.

Дима, немного бледный и чуть синеватый, только мелко кивал, витая, видимо, где-то далеко. Несколько человек вокруг похоронно смотрели на плохо подогнанный паркет. Что ж, я их понимаю: выходить с Тохой один на один... Dementia et fortitudo! Остальные смотрели, как разминается Семихатов, и мелко, холодно вспотевали, глядя на трещинки, расходящиеся по кожаному обводу груши после очередного удара.

Рядом со мной сидела Швабра, напросившаяся под предлогом необходимости задокументировать этот момент, и теперь с ухмылкой лыбилась на Тоху сквозь глаз телефона. Она всегда хочет быть в центре событий. Ещё дальше стоял Тигран Киасоянович — единственный постоянный обитатель этого места, тренировавший по мере возможности молодёжь, он покручивал сталинские усы и щерил жёлтые зубы, с удовлетворением наблюдая за происходящим.

Дима запрыгнул на ринг. Паркет под ним просел и скрипнул, едва не решившись на суицид. Дима поправил шлем, он очень хотел убежать, отвинтиться от Диминого затылка и с визгами умчатся прочь.Тоха не торопился. Он стоял у груши, поправлял бинты, хотя они вобщем в этом не нуждались.

Диму даже немного жалко. Всё-таки напрасно он всё это заварил — теперь ни Тоха, ни тем более Свят от него ничего не оставят. Он ведь не самый плохой человек и тем более не лучший боец, хотя и занимается иногда в этом зале, я, когда заглядываю с Инной сюда, поиграть, его иногда вижу. В отличие от многих других у него имелась какая-то кривенькая, приблатнённая, доставшаяся по наследству от убитого в тюряге отца и редких рыцарских книжек мораль. Вот уж действительно, «лыцарь» с большой дороги.

Думаю, именно этот готический душок — быть может, доставшийся ему от «Саги о Роланде» или «Песни о Нибелунгах» (навряд ли он читал что-то большее), — заставил его бледнеть, синеть, мертветь, но всё-таки идти на смертный бой.

Не скрою, я замечал, что он давно присматривался к Вере. Видел, как он выходил из школы и бегал с цветочком или конфеткой в столовую, как грустно, но не сломленно возвращался назад. Он частенько задерживался у раздачи именно в её смену. И теперь был готов сражаться за свою любовь с драконом, даже не подозревая, что Тоха ему в этом вопросе не соперник.

Дима, Дима... Я даже пару раз разговаривал с ним. Он имел склонность нахвататься всяких цитат, а потом расспрашивать меня об их смысле — имея про себя как бы поймать меня на незнании. Думаю, у него была даже своего рода склонность к литературе, впрочем погребённая под крышкой его судьбы.

Как бы мизогинно это ни звучало, я не смог бы заставить себя вмешаться тогда, у раздачи — злодей тут Вера. Она имеет над ним абсолютную власть и, как мне рассказала Швабра, поставила условие: взаимность за деньги. Представляю, как наш уголовненький Дон Кихотик был сражён такой постановкой вопроса. Он и так скидывал ей косарь в неделю — всё, что у него было — но прямая монетизация была ему и не по душе, и не по карману.

Трагично! Прямо-таки драма! Впрочем, не знаю, что делал бы я, если б такое случилось с Мироновой... Так что не мне судить..

Тигран Киасоянович вышел на ринг вслед за бойцами, хмуро посверкал горской лысиной и сказал, с акцентом:

- Сэмихатев, шлэм не будешь?

Тоха покачал головой, затянулся сгазженым вишневым вареньем и бросил вейп в руки кому-то под рингом. Глаза загорелись. Из под ребер у него пробился далекий отзвук перхоты.

- Э, дэло твоё, но правила такие, в пэх не бить, пэ зэтыку тожэ! Начэли!

Тигран Киасоянович махнул рукой — и бой начался.

Дима рванул вперёд, широко замахиваясь, будто хотел срубить Тоху с одного удара. Тоха не отступил — он сместился на полкорпуса, и кулак Димы ушёл в пустоту, увлекая за собой его собственное широкое тело. Тоха мог бы ответить сразу — заехать так, что Дима лёг бы и не встал. Но не стал. Он отскочил, коротко ткнул Диму в грудь —небрежно, просто чтобы он неуклюже попятился, — и снова отошёл.

Дима двинулся вперёд, разбрасываясь замахами — они словно сами не желали попадать, себе дороже. Они недолго покружили. Дима выдохся. И тогда Тоха вернул удар — гиреподобно, коротко, без замаха, на противоходе, прямо по лицу, так что Дима всем своим избыточным весом шлёпнулся на пол.

Свят всплеснул руками и выкрикнул: «Дебил!»

Тигран Киасоянович метнулся к диме загибать пальцы, лысина сверкала ярко, радостно отплясывая посреди ринга, вместо чарлидирши и ведущего.

Тоха развернулся к Святу и с весельем в изгибе надбровных дуг и остроте скул подмигнул ему. Он с наслаждением измывался, зная о своём превосходстве и желая показать Святу - вот чего ты стоишь, я разматываю твоих без усилий.

В зале было тихо. Слышно только, как захлёбывается слюнями вентиляция под потолком. Кто-то выдохнул — коротко, как после удара ножем под ребра. Кто-то отвернулся скривившись, не исключено, что я, а может и Свят. Швабра опустила телефон — она в нем не сомневалась.

Недружба Тохи и Смирнова длилась с начала года, когда выпустился местный Эдуард Виндзорский, брат Свята — чей портрет всё ещё висел в зале славы. Свят остался за главного, но оказалось, что имени брата для Тохи мало. Черный принц над конетаблем оказался не властен.

Вдруг Дима охнул и пришёл в себя. С хлюпом отлепил тело от ринга, тот не желал его отпускать и цеплялся за складочки до последнего, так что я заметил три потных пятна от грудей и животика. Нужно отдать должное, силы духа Диме не занимать. Но Тоха, видимо, устал всем эти заниматся.

Первый удар пришёлся в корпус, второй — в челюсть, третий — снова в корпус, с хлюпающим звуком перемешивающихся кишок. Дима прижался к канатам, пытаясь закрыться, но Тоха пробивал его защиту, как картон. Удар-удар-удар-удар. Дима обмяк и сполз на пол. Больше не вставал.

Тоха стянул бинты и, легко перепрыгнув через канаты, направился в раздевалку.

Поверженному уже помогали встать, снимали шлем, что-то говорили. Он не отвечал. Просто дышал — тяжело, часто, как сбитый конным ударом рыцарь, упавший в грязь. Нос у него был разбит. Тигран качая головой уходил в подсобку, лысина сверкала пятками, удалясь.

Я подумал о Вере. Она, наверное, даже не знает, что он сейчас здесь лежит. Швабра встала, сунула телефон в карман и, не глядя на меня, сказала: — Ну, пошли его поздравлять? Я кивнул.

Выходя с Тохой из зала на холод, я видел как Диму тащат за угол.

***

По пути заглянул в расписание на следующую неделю. Первый урок в понедельник - геометрия, второй - алгебра, дальше география. На каком то из них она и придет.

Я подошёл к двери шахматной студии, приоткрыл её и замер на пороге. Внутри было тихо — только неспешно тикал горящий циферблат шахматных часов. Инна сидела за дальним столом, склонившись над доской. Яркие зеленые хвосты падали вдоль грустного выражения шейных позвонков. Настольная лампа выхватывала из полумрака её руки — мелкие, тощие, напряженно сжимавшие край стола.

— Ты опоздал, — сказала она, не поднимая головы. — Я начала без тебя.

Я молча сел. Рюкзак упал с глухим стуком. Пешка шагнула на e4 — её, я ответил на e5, всё это было механически, железно, как дыхание на апарате ИВЛ.

— Прости, задержали, — оправдался я.

— Выыглядишь так себе, — она бросила на меня короткий взгляд.

— Спасибо. Как всегда очень мило.

Она весело прыснула и сделала второй ход: конь на f3. Я автоматически ответил: конь на c6. В голове упрямый, как герой социалистического труда человечек доламывал последие обломки моей мозговой коры — даша, да-ша, даша.

— Мой ход — слон c4, — объявила Инна, передвигая фигуру. — Ты уже знаешь, что это за партия?

Я пожал плечами, не глядя на доску.

- Неприпоминаю.

Сделал ход пешкой на d6 .

— Партия Морфи, — сказала она с лёгким превосходством, радуясь возможности просветить меня. — «Оперная». Морфи играл в Париже против двух любителей, и всех уделал. Я хочу повторить. — Она ткнула пальцем в доску. — Смотри и учись.

— Зачем? Мы вроде разминаемся, а ты уже на такое замахиваешься.

— Для тебя — разминка, — она передвинула пешку на d4, и я автоматически взял её слоном на g4, прижимая её коня. — А для меня — подготовка. Я должна чувствовать каждую клетку, в каждой партии.

— Поражаюсь, как серьёзно ты к этому относишься, — сказал я, отодвигая своего коня.

— Это ты слишком легкомысленно, — она сделала ход конём на d5, жертвуя его, и откинулась на стуле, сцепив руки на груди и радостно оскалившись. — Ты даже не смотришь на доску! А у тебя уже висит пешка!

Хм, какой она взяла тон, как у этакого провидца, доброжелательно подсказывающего совсем уж неумелому противнику что делать, дабы он не позорился слишком сильно.

Я опустил глаза. Действительно, моя пешка на e5 была под боем. Надо было что-то предпринимать. Но доска рябила частоколом сливающихся в одно фигур и я едва мог сосредоточится. Я машинально защитил пешку конём, но Василиса уже атаковала по-другому — слон взял коня на f3, я взял ферзём, она рокировала. Плохо. Все сыпалось, но я не имел внутреннего ресурса чтобы собратся и дотащить партию хотя бы до ничьи.

Мы играли дальше. Инна двигала фигуры уверенно, агрессивно, тем же тоном комментируя каждый ход:

— На седьмом ходу Мерфи пожертвовал пешку, на девятом — коня. Все наверное думали, что он дурак. А он видел на двадцать ходов вперёд.

- Ты так им вдохновилась?

- Еще бы! Это же великолепно!

Я думал о Даше, о том, как она войдёт в школу, как я буду стоять и смотреть на неё, не в силах вымолвить ни слова. Инна передвинула ладью, и я едва заметил, что моя пешка на d6 осталась без защиты.

— Артём, — голос Инны стал резче. — Ты опять отвлёкся.

— Прости, — я переставил коня, пытаясь закрыть слабость.

— Ты проиграешь, если не будешь смотреть, — она передвинула слона на b5+, и я автоматически прикрылся конём. — Смотри, я жертвую ещё одну фигуру. Решай!

Я нахмурился.

На доске оформлялось что-то нехорошее. Мои фигуры скучились на королевском фланге, а белые лавиной наступали по центру. Инна говорила, а я пытался удержать позицию, но руки действовали сами, без теории.

— Ты должен был взять мою пешку на e5, — сказала она, делая ход. — Это еще могло тебя спасти, но нет. Теперь я жертвую ферзя.

Она разжёвывала каждый ход, будто я первоклассник, а не тот, кто год назад обыгрывал её всухую. От этого объяснительного тона внутри закипала ртуть, но за пределы разгоряченного сознания гнев не вышел, опрокинулся и вышел через легкие волной горячего воздуха.

— А теперь — ферзь, — сказала она, и её палец подтолкнул под зад белую королеву. Та скользнула на b8, добровольно оставляя себя на съедение. Я поднял глаза — она улыбалась, но в улыбке было что-то от мясника, который готовится отрубить парасенку последние два копыта.

Я взял ферзя, чуть не выбросив со стола, и доска ахнула тишиной, убитые пешки в ужасе покатились на пол.

- Хватит комментариев, ты объясняешь все так, как будто перед тобой Лера, а не я.

— Поздно, Артем. Это была хорошая пратия, — она смотрела на меня с вызовом. — Морфи пожертвовал ферзя, чтобы открыть линию для ладьи. Я поставлю мат.

Я уставился на доску. Мои чёрные фигуры были разбиты, король в центре, а белая ладья и слон образовали непроницаемую сеть. Мат в три хода, а я даже не заметил, как это случилось.

— «Мат Морфи», — сказала она, откидываясь на спинку стула с довольной гримасой. — Ты проиграл!

Оцепенелого сознанья коснулся пристук каблука ее туфли из под стола. Я молчал. Внутри рождалась рвота — от неспособности нормально собратся и дать отпор. Я даже не боролся. Просто проплыл мимо, вниз, по водопаду, навстречу падению, как всегда.

—Зачем ты вообще пришёл, если не хочешь играть? — спросила она. — Я знаю, что тебе не нравится, когда я играю так, как с Лерой, но это единственный способ привести тебя в чувство.

— Может, не хочу.

— Или не можешь, — она прищурилась. — Сколько лет назад ты играл, пять? Cовсем сдулся. Или может быть ты не хочешь играть нормально, чтобы меня не расстраивать?

Она наклонила голову, глаза, приподнявшись, глянули исподлобья. Инна как-то просяще, вымученно от непонимания сказала:

- Скажи честно, я играю слабо?

Я поднял на неё глаза. Мне было стыдно, что я играл несерьезно и вконец запутал её. С кем ещё ей играть? В этой школе игроков нашего уровня раз два и обчёлся. Она не может определить свою реальную силу.

- Нет, отнюдь - я подумал и добавил. - но все таки недостаточно. Честно сказать, при желании я бы победил без проблем. Извини.

Она смотрела с усталым пониманием, будто дгадывалась какой будет ответ, и в этом взгляде не было жалости — была зависть. Лёгкая, почти незаметная, но я её чувствовал.

Она с улыбкой потупилась, покивала, погоняла воздух во рту, выдохнула.

— Я знаю, что фестиваль для тебя, важно. И я тебя понимаю, у меня такая же дилема, если я пройду дальше, — сказал я, — то поеду в Москву. Я не увижу Дашу. Не увижу никого. А если не пройду — подведу всех. Родителей, школу. Виктора Витальевича. Так что я тебя понимаю.

— Такое себе сравнение, Ты всегда ставишь себя в рамки, — не оборачиваясь, ответила она. — Либо то, либо это. У меня все не так драматически.

— Инна…

— Не надо, — она взмахом руки оборвала меня. — Ты прав, я слишком серьёзно к этому отношусь. Но у меня несколько иная ситуация, ты может не знаешь.

Она хихикнула и продолжила, все сильнее обозляясь из за моих слов:

— Это нечестно, — сказала она, и голос её дрогнул. — Если я проиграю турнир — всё. Меня нет. Родители перестанут платить, тренер уйдёт. А ты... — она усмехнулась, но без злости, — ты можешь плюнуть на олимпиаду и сказать: «Даша ждала». И все поверят. — Она прикрыла глаза, изобразив директрису: — «Он талантлив, но ему было ску-у-учно». А я, если проиграю, — она рубанула ладонью воздух, — я просто ебаная неудачница. И точка.

Она встала, повернулась к окну. В темноте стекла, на фоне шкафа с досками, отражался её силуэт — маленький, хрупкий, неестественно прямой, как у пионера.

Я молчал.

— Я не знаю, что тебе ответить — сказал я наконец. - Ты права.

Она усмехнулась — коротко, беззлобно.

Пол минуты, минута, полторы. Я сидел молча. И вдруг, как то нерешительно, чувствуя за собой вину, проговорил:

- Ну, если хочешь, можем встречаться после уроков, я тебя поднатаскаю чутка.

— Иди домой, Артём. Сегодня от тебя уже нет толку. Спишемся, спасибо за предложение. Я поднялся. На доске красовался мат «Морфи» — в котором я увяз, как овод в варенье.

Глава 4. Даша Миронова. Возвращение урода.

Глава 4. Даша Миронова.

Ливень, похоже, назло мне, опрокинулся и смыл людей. Мокрый снег таял. Народ распихался по щелям. Из-за стёкол автобусных остановок, многоэтажек и полуподвальных заведений люди смотрели на меня унылыми глазами. Я знаю, как я выгляжу. Хватит.

Считаю лужи — семнадцатая, восемнадцатая — не наступаю. Одежда промокла и отяжелела. Одна назойливая капля приземлилась на щеку, прокатилась по шее — под чокер. С раздражением поправила его, рискуя напороться на шипы. Калечный зонт не спасал и только прогибался под силой ветра, стукая меня по глазам безногой стороной.

То в одной, то в другой бегущей мимо луже я видела своё смазанное лицо. Сука, словно специально именно в тот день, когда я иду туда. Отвратительно... Обводка вокруг глаз истаяла и тёмными разводами стекла до скул; тоналка скаталась, и из-под бледного оттенка начало проступать предательское тепло с мелкими, распухшими пятнами. Чёлка растрепалась и сбилась на сторону, окончательно превратив меня в промокшее колхозное пугало.

«Выгляжу, как объёбанный пьеро, — очередной раз заглянув в лужу, с грустью подумалось мне, — только стремнее».

Наконец-то дотопала до школьных ворот, зашла в калитку. Всё то же громадное двухкорпусное здание. Мокрый двор с облезлыми деревцами, вереницы школьников затягиваются вовнутрь, я среди них.

Блять, уже смотрят, все они уже смотрят! А я ещё даже не внутри.

Перед входом на перилах сидел Семихатов, рядом, облокотившись о них, стоял Артём Седых. Господи, как непривычно видеть знакомые лица. Интересно, как они отреагируют на меня, может, всё ещё не так плохо?

Артём выглядел безучастным, пока смотрел на меня. Тоха разглядывал с весёлым любопытством, скалясь как всегда. Как же меня это бесит, это любопытство. Но больше меня бесит это снобское выражение у Артёма — ему будто лопатой по затылку вмазали, и он остолбенел, впав в кому, не закрывая глаз. Бесстрастно. Как будто смотрит на пустое место. Точно, он же у нас зубрила, куда ему до простых людей.

Семихатов ткнул ладонью Артема в плечо, тот несколько секунд с тоской глядел на меня, а потом всё так же бесстрастно сказал:

— Привет, Даша, рад, что ты вернулась!

Что за тон! Меня как ошпарили, с какой же натугой он это произнёс. Неужели так трудно смотреть на меня и даже сказать «привет» для него — тяжесть? Господи, да как я могла даже подумать, что всё неплохо, дура. Даже этот просто из вежливости едва выдавил, а Семихатов и вовсе просто скалится.

Нет, нахуй мне не нужны такие приветствия. Тоже мне, как заговорил! Местный любимчик администрации. А ведь до этого даже не подошёл ни разу, с чего это такая вежливость? Не ожидала, что он будет первым, вообще не ожидала, что ему будет дело. Ладно. Насмешки — сразу, это я знаю. Не знаю, в чём суть этой, но пресекать надо сразу.

— Рад? — я замедлилась на секунду, с клокочущей между кишок злобой. — Мы почти не знакомы, радуйся один и не лезь ко мне.

Винты во рту заныли, слишком широко и зло улыбнулась. Прошла мимо. С тоскливым вызовом любому, кто захочет сказать мне о моих дефектах, переступила порог.

Хромаю с вызовом, не опуская головы. В коридоре — гул, смех, запах булочек. Иду не глядя по сторонам. Считаю шаги: три, семь, десять — до раздевалки. Двенадцать, пятнадцать — до шкафчика. Не смотреть, не обращать внимания. Не останавливаться. Всё, я здесь. Сзади послышалось: «Господи, что с её лицом...», «это пизда...».

Вздрагиваю, как от удара током, горячо выдыхаю. Ох... неожиданно и беспощадно. В голову ударила волна термоядерной злобы: какого хуя, я же только зашла, всё ведь не настолько плохо, да? Нет, всё плохо. Пора принять, что теперь всё будет по-другому. Переодеваюсь, с трудом стягиваю мокрые ботинки, морщась от боли в ноге.

У стены напротив, туго перетянутый рубашкой, похожий на вязаную колбасу парень, уперев ногу о скамейку, с невозмутимым видом чистил апельсин. Резкий цитрусовый запах вокруг него перебивал все остальные.

Прямо у своего шкафчика на низкой скамейке, сгорбившись над кроссовкой, сидела Катя. Она мяла пальцами шнурки, пыталась соорудить бантик, но он то и дело рассыпался.

— Опять шнурки! — с досадой шипела она, неприязненно глядя на свои руки. — Привет, кстати, давно тебя не было!

Катя с детства никак не могла научиться завязывать шнурки. В младших классах над этим смеялись, я ей помогала. Для неё это было расстройство моторики, она была неуклюжей: вечно роняла ручки и спотыкалась на ровном месте. Припоминаю, как она просто перестала переобуваться, чтобы не встречаться со шнурками. Охранник это заметил, сделал предупреждение, а в следующий раз отвёл к директору. Потом она перешла на липучки и вот — опять на шнурки. От этих воспоминаний чуть потеплело.

— Помочь? — взглянув на Катю, спросила я.

— Спасибо, — Катя улыбнулась, и её лицо озарилось благодарностью.

Я молча встала на здоровое колено, взяла тёплые, уже немного оборванные на концах шнурки и быстрым, отработанным движением завязала крепкий двойной бант.

— Вот, — сказала я, подтянув узел.

— Красиво. У тебя даже в таком состоянии получается лучше, чем у меня.

В «таком» состоянии. Спасибо, Катя. Вот и думай, комплимент или нет.

— Чего ты опять за шнурки-то взялась?

Она скривилась и махнула рукой:

— Да, на районных соревнованиях споткнулась о шнурок, трижды. Тренер сказал, чтоб училась.

Потом её не хотели принимать в волейбол из-за этой же неуклюжести. Два года она занималась с врачом. Теперь остались только вот такие мелкие недочёты. Слава богам, что она осталась со мной такой же непосредственной, как всегда.

Мы помолчали. Вязанка прыгал на одной ноге, натягивая ботинок, не удержал равновесие и повалился на пол, тихо ругаясь. Апельсинка, зажатая в кулаке, прыснула горьким соком. Он встал, бросая на нас короткие взгляды и заливаясь густой краской.

— Что про меня говорят?

— А, — она махнула рукой. — Ничего хорошего.

Я киваю. В принципе, это ожидаемо, но я надеялась, что не всё так плохо, наивно, видимо.

— Ну и хуй с ними.

Катя хмыкнула, но не ушла. Она плюхнулась на пол рядом со мной, прислонившись спиной к шкафчику, и задрала голову на меня снизу вверх, как в детстве.

— Ну и как ты теперь на физру? Будешь просто сидеть?

Я усмехнулась, перебирая её шнурки — уже завязанные, ровные бантики.

— Мне доктор сказал: «Нагрузки только на руки». Теперь хожу в качалку, тренирую бицепсы на койке. — Я показала руку, за последние полгода отощавшую до кости, согнула её, и мы обе заржали. Я даже забыла, что рёбра болят, когда так смеюсь, взахлёб.

— Как в больничке хоть кормили, нормально? Ты выглядишь, как скелет. У нас в столовке этот плов — жесть.

— О, это отдельная песня. Я похудела, потому что первый месяц вообще есть не могла нормально, меня с трубочки кормили. Знаешь, в моей легендарной 6-й палате со мной лежала девочка Лиза, ну ты её не застала. Я уверена, про нас там теперь легенды будут ходить! Она на второй день притащила с собой орехов, сухофруктов и банку мёда. И мы с ней устроили схрон под кроватью. Прятали йогурты, яблоки, даже шоколадки. М-м-м... А как медсёстры зверели, помнишь, Диану «обдолбаевну», я тебе показывала, когда ты приходила. Она обыскивала нас! Но Лиза в гипсе сделала углубление и прятала туда конфеты. — Я махнула рукой, показывая, как мы это делали, и Катя залилась смехом. — А потом и вся палата подключилась.

— А кто она?

Я прищурилась, вспоминая.

— Хм, по-моему, легкоатлетка.

— О! Елизавета Сестрорецкая? Она же у одного со мной тренера занимается! Я слышала, что она ногу сломала!

Катя задумчиво покрутила бантик на своей кроссовке.

— А она ещё там? Лиза?

— Нет, её выписали на две недели раньше. Но она приглашала меня в спортшколу. — Я улыбнулась, и внутри стало тепло. — На тренировку.

Катя толкнула меня в плечо.

— Да конечно приходи, я поговорю с Леной насчёт этого, когда встречусь.

— Спасибо.

— А ещё чё было? Ты же там не только страдала, да?

Я закатила глаза, но улыбка растянулась сама собой.

— Хм, ну ещё была Киселёва. Она подралась с Зайцевой прямо в палате, ну ты их видела, понимаешь, что там было.

— Боже, вы там с ума посходили совсем! — она лукаво улыбнулась и засмеялась, когда я показала, как это выглядело, так словно два слонопотама сношались между коек.

— Представляю! Два босса сошлись!

— Ну а что делать? Лежишь, не двигаешься, мозги закисают, а тут вон двое увечных дерутся, зрелище!

— И кто победил?

— Да ничья, медсёстры растащили. Хотя, ей-богу, с трудом!

Я замолчала, уставившись в пол с весёлой лыбой. Катя сидела рядом, молчала, и в раздевалке было слышно только, как за окном шуршит дождь и наш смех, затихая, раскатами отдаётся в ушах вязанки. Как же мне этого не хватало. После больницы, пока лечилась дома, я почти ни с кем не общалась.

— Ладно, пошли. А то сейчас звонок.

Катя встала, протянула руку, помогая мне подняться.

Она похлопала меня по плечу и виновато попрощалась, оставив необременительную пустоту. Я осталась сидеть, слушая, как дождь за окном набирает силу. Вязанка вытирал влажные пальцы о чью-то куртку и спешил уйти. Десятиклассницы, закончив с тик-током, оживлённо обсуждали что-то, собирая вещи. Прозвенел звонок.

Закрываю шкафчик. Проверяю, на месте ли телефон. Иду в класс. Считаю брошенные взгляды. Двадцать семь, слишком много. Открываю дверь.

— Даша! Привет! Садись-садись-садись! Мы рады, что ты вернулась! Присаживайся-присаживайся!

Протез смотрел смущённо и суетился, не зная, куда себя деть. Он мялся и крутился у доски, не закончив писать, и всё старался от меня отделаться, посадив уже наконец куда-нибудь. Я неспеша, чтобы хромота была не так заметна, прошлась до середины класса, встала у своей парты, самой козырной, рядом с окном, выходившим на небольшой бульвар ветеранов, на котором всегда творилось что-то прикольное. Я чувствовала, как несколько взглядов проводили меня до первой парты, я уже не считала. Рядом с Бессоновой сидела, подло отвернувшись, Карина.

Бессонова подняла взгляд и, виновато улыбнувшись, сказала:

— Извини, я не знала, что ты придёшь! Но сейчас уже поздно пересаживаться, так что сядь куда-нибудь ещё.

Меня отвлёк блеск глаз из-под соседней парты: там, на полу, прилипнув к полу животом и рожей, лежал Пипа, медленно подползая всё ближе к учительскому столу. Плоская, как у рыбы-капли, тупая рожа без улыбки пялилась на меня. Я отвела от него глаза и сказала:

— Хорошо, на следующей геометрии займу, посиди пока.

Сзади, с третьей парты, раздался спокойный голос. Я не оборачиваюсь, но знаю — это Марк.

— Не займёшь, Лена там уже полгода сидит, всё, не твоё место, — голос у него вялый, но весь класс слышит. — Садись где свободно и не выёбывайся, калясочница.

Кто-то давится смехом. Я смотрю прямо перед собой.

Протез дёргается, берёт мел, но не пишет. Он хочет сказать что-то, но не знает что.

— Понятно? — спрашивает Лена Бессонова. — Садись вон к Пипе, самое место, Аса подвинется.

Свят сидит через ряд. Он смотрит на меня, потом на Марка, и лицо у него такое, будто он хочет что-то сказать, но не может. Он просто сжимает ручку.

Я перевожу взгляд с Лены на её парту. На её месте. На то, как она развалилась, как будто это всегда было её.

— Я сяду здесь, — говорю я. Негромко.

Лена поднимает глаза, улыбка становится чуть шире.

— Даш, боже, ты не поняла? — Она кивает в сторону пустой парты у окна, но дальше, в углу. — Тебе не будет больно, если кто-то заденет ногу?

Она говорит «ногу» так, будто это что-то грязное.

Карина наконец поворачивается. Смотрит на меня. На её лице нет злости — только холодная пустота. Как будто я для неё уже не человек.

— Даш, правда, сядь, — говорит она ровно. — Хватит истерить из-за ерунды, истеричка блин.

Тоха, протягивая руку в сторону свободной парты перед ним с Седых, говорит:

— Садись.

— Даша, Даша, давай вот сюда-сюда! На первую парту пока. — суетится протез.

Проигнорировав предложение Тохи, я села туда, куда предлагал Протез. Лена скривилась — она ожидала, что я уйду в угол. Но первая парта — это хуже: меня видно всем, и её победа неполная, что ж, пусть так. Пипа, так и не добравшись до учительского стола, перевернулся на спину и уставился в потолок. Казалось, голова у него как блинница и скошенный лоб достаёт до пола, когда он лежит.

Меня посадили рядом с худенькой восточной девочкой с огромными серыми глазами, которая ковырялась в тетрадке и постоянно рисовала что-то из аниме. Тихая, странноватая, она повернулась ко мне и, перевёрнуто улыбнувшись густыми бровями, испуганно сказала: «Привет!» Дарьяна, кажется. Я поздоровалась в ответ.

Протез согнал Пипу из-под парты, и тот убежал, пытаясь стянуть с себя штаны, наверное в туалет, а Протез принялся быстро калякать что-то на доске. Я была опустошена.

Глава 5 Артем Седых. Беседы с Вергилием и боевая ярость

Глава 5 Артем Седых.

Атомный взрыв. Ядерный дождь. Урановая гроза. Крах надежд, смерть любви, последняя слеза.

Ничего этого, пожалуй, не было.

Ещё глядя на неё, хромающую с зонтиком под дождём, я понял, что говорить с ней — плохая идея. Становилось ясно, что она снова изменилась, и изменилась страшно.

Но ты знешь, я всё же в печали. Прости, что тебе придётся выслушивать выверты моего атеистического сознания, но ведь это твой святой долг. Я расстроен не потому, что меня отвергли и разорвали на клочки, потопили мои старания (Боги праведные, какие там старания!?), нет, ни в коем случае. А потому что я наконец должен признаться тебе в том, что и так, конечно, ты знал.

Да, я сотворил себе кумира, каюсь, отче.

Наверное, потому что она, в отличие от меня, смогла. Она разорвала тенёты, которые я не могу даже пошевелить. Ты не представляешь, как я смотрел на неё тогда, когда она пришла в школу после десятого класса. Я обзавидовался до скрежета мечей. Конечно, отче, ты не преминешь упрекнуть меня в лукизме и верхоглядстве. Но ведь внешнее во многом отражает внутреннее, как бы тошнотворно это ни звучало. Да, сначала я заметил внешние перемены, но ведь они вызваны движениями души. Звучит как оправдание, знаю...

Эти движения были брошены всем в лицо без прелюдий, мартинсом и ньюроком вбиты в глазницы, так, чтобы каждый понял, что она теперь не «уебище», а «Миронова», и если ты не понимаешь это, то идёшь нахер с волшебным пинком под зад. Не удивительно, что к ней потянулись.

И всё-таки потянулись не те, вот что бывает, когда не знаешь, с кем тебе лучше. Может, просто мало опыта, откуда он у той полноватой девочки со второй парты у окна с проблемной кожей и длинными, почти до пояса, волосами, разве что гик-сообщества готов где-то в сети. Хотя я говорю это, так, будто знаю с кем ей лучше. Или может неосознанно намекаю на себя? Людям свойственно ставить себя в центр, прости меня, я этого не избегнул. Но факт в том, что теперь она — одна. Что она будет делать?

Что же, мой Вергилий, я вижу, как ты скривился, как пошёл морщинками твой тонкогубый рот. Ты хочешь, очевидно, спросить меня, к чему весь этот набоковский монолог, пафос, зачем я строю воздушные замки и создаю несуществующих святых отцов, к чему всё это, для чего?

Нет, не начинай, я скажу сразу, если ты Вергилий, это не значит, что я — Данте. Со мной всё ещё не настолько плохо. Всё просто: я снова, снова увиливаю. Ты ведь уже знаешь, что я слабак. Ты видел, как я стоял у входа, когда она вошла. И ты, наверное, думаешь: «Ну и что теперь? Опять будешь страдать — да?» Я знаю, не надо напоминать, это не делает тебе чести.

Пойми, я никак не мог подойти к ней, потому что где-то внутри здравое зерно, логос, твердил мне настойчиво, что тогда я разочаруюсь, что та икона, которую я себе напридумывал, размажется, обесцветится до парсунки и в конечном итоге оставит меня одного.

Логос ошибался.

Ведь как ни метались в моей душе постсоветские тени бюджетных мелодрам, я всё же не смахиваю на Ромео. И как бы ни преувеличивались невольно мои чувства посредством русского языка, я всё-таки не настолько разбит. Нужно быть совсем глупцом, чтобы не понимать — ничего не бывает так просто. В этот раз все тоже вышло сложнее.

Я поднял глаза.

Столовая выкипала. Со всех её углов, из-под арок, от окон к выходу тянулись школьники. Столы пустели, мало-помалу обнажая липкие столешницы, усыпанные крошками и пятнами. В воздухе стыл запах прокисшего компота, хлорки, школы и, царствуя над всем этим, — тяжёлый фон плесневелой дрожжевой тоски.

Мы сидели кольцом за сдвинутыми в углу столами. Мне было трудно смотреть на неё, но я заставил себя. Она прохромала от стойки до края нашего стола и поставила свой поднос там, где сидела раньше, — у окна, на том самом месте, которое уже пол гоа занимала Лена. Несколько девочек удивлённо, но приветливо с ней поздоровались, она пыталась влиться в старую компанию, но я видел, как напряжены её плечи.

Рядом Тоха с Даней ржали над не пришедшим сегодня Димой, лицо того, по словам Дани, распухло и стало круглым, как у боксёрской груши. Он был низвергнут со Святиного олимпа и до сих пор не вылазил из своего Аида.

- Ахереть, Швабра выложила видео, ну как ты Диму отпинал! Это пиздец, чел, ты чё творишь? От тебя же теперь не отделаются! — Даня, бледный хорошист из параллели, восторженно вскидывал необъятные рукава и размахивал ими как мельница.

— Пусть пробует. — Тоха пожал плечами, забрасывая в рот ломтики солёного огурца.

— А норм вообще, что это в сети ? Мы всем классом хохотали, это просто посмешище! А он ведь ещё и боксер, разве нет?

— Я не помню, он новенький у Свята. Да и боксёр боксёру рознь. Видишь, кого он теперь набирает. Мне, кстати, по поводу этой записи из спортшколы звонили, приглашали прийти, с тренером побеседовать.

— Хера, это которая? - спросил Даня.

— Там где Катя Белокрылова занимается, как её, восьмая что ли...

Я уже не слушал. Моё внимание переключилось на Миронову. К одиноко сидевшей Мироновой подошла Лена. Она одевалась в милитари-стайл и обычно ходила в огромной, похожей на мундир куртке, так что выглядела как косоплечая вешалка с батиной одежой. Сейчас она ограничилась джинсами и камуфляжной майкой. Но это делало её ещё более хищной.

Она подошла одна, без подруг. Плохой знак. Зная её манеры, за Миронову становилось страшно. Она наклонилась, с вежливой улыбкой, что-то сказала, её голос заглушил шум столовой. Даша усмехнулась и оскорбительно коротко бросила:

— Забудь, я тут сижу.

Лена удивлённо приподняла брови, в предураганно-сумрачном холоде её взгляда скалилась острота. Девочки за столом замерли, с интересом наблюдая за этим. Одна из них, мило улыбнувшись, сказала:

— Лен, если хочешь, можешь поставить себе стул, вон возьми у Пипы.

Я машинально посмотрел на крайний столик. Пипа — один из местных уродцев — сидел так, будто гравитация сплющила его в лепёшку, ягодицы не вмещались на сидушке и выплёскивались наружу жировой волной. Он ел яблоко, но делал это как-то неловко: сок стекал по подбородку, капал на стол и стекал на пол.

Ох уж эти токсичные псевдоэлитарии. Впрочем, в мире слабоосмысляемом — в мире школы — правила грубая сила.

Лена снесла всё, что было на Дашином столе, опрокинув это на неё. Поднос с грохотом упал на пол. Компот разлился по линолеуму, плов с гуляшом расползся жирными пятнами. Даша рванулась вверх, вся в разводах супа. Она удивительно быстро метнулась к соседнему столу, схватила чей-то стакан с какао и выплеснула его в лицо Лены. Горячая коричневая жижа флегматично потекла по лицу, шее, забираясь под лямки майки.

Я вдруг вспомнил, как впервые увидел её после лета. Тогда она стояла у входа в школу, курила и смеялась вместе с Леной, — они только что сдружились. Свободная, недосягаемая. Я думал, что она — та, кем я хочу быть. Но сейчас я видел: та Даша была моей химерой. Вот она — настоящая. С хищным выражением в поведённом горбинкой носе, напряжённая хромота.

Столовая взрывалась — миномётный огонь смешков, пулемётная стрельба шуток, вытянутые лица, любопытные взгляды, взгляды, взгляды... Я по старой памяти обратил внимание на Шмака. Он сидел с краю, сжав руки под столом — я заметил, что он впоследнее время носит перчатки.

Из-за стола Свята послышался крик:

— Сука, Свят, я её убью! Блядская инвалидка!

Оттуда, белой вспышкой, Марк мчится, лавируя между тел.

— Стой, блять, дебил! — Свят вскакивает вслед за ним, но не успевает остановить.

Марк впал в бешенство. Я видел его лицо — он не остановится. За Лену он готов был бить, даже если бы его самого потом тащили в полицию.

Я поворачиваюсь к Тохе, моему Deus ex machina. Столько мольбы, столько вселенской тоски: «помоги... Помоги... ПОМОГИИИИ!!!» — в моих глазах. Уже через треть секунды он, выдыхая вишнёвый дурман, стоит рядом с Дашей, отгораживая её ладонью одновременно от Лены и от зевак.

Через секунду подлетает Марк. Тоха резким движением отбрасывает его в сторону, так что он со всей инерцией влетает в чей-то стол, сносит пару стульев и несколько тарелок. Грохот, звон, чей-то вскрик. Я стискиваю зубы. Да, отче, ты прав, я снова просто смотрю.

Ещё пара секунд — и тройка десятиклассников вместе с Рытовским не дают Марку подняться, обступают место происшествия, чтобы предотвратить дальнейшую драку.

Даша смотрела на Тоху с удивлением — она не ждала помощи.

— Спасибо, — сказала она коротко. — Не ожидала, честно говоря.

— Вон его благодари, — он небрежно машет в мою сторону.

Она кивает, отряхивается, уходит. Я смотрел ей вслед. Она уходила, хромая, с супом на джинсах — и я смотрел. Внутри меня что-то дрогнуло. Проходя мимо меня, она сказала «спасибо». Пусть не я её рыцарь, пусть это Тоха, но ведь я уже где-то рядом, я причастен, это уже прекрасно.

Тоха оттолкнул от себя лысого парня Свята, вернулся к нашему столу, снова затянулся вейпом — глубоко, яростно, так что вишнёвый пар вырвался из него клокочущей ягодной аурой. Глаза его блестели. Он был в ударе. В том состоянии, когда ему всё равно на последствия, когда он чувствует себя безнаказанным.

Он смеялся. Громко, на всю столовую. Над Леной, которая стояла у своего стола и пыталась совершенно спокойно, без тени гнева стереть с шеи подтёки какао. Над Марком, который только успел подняться и ненавидящим взглядом, как молнией, бил в Семихатова. Над всеми, кто смотрел на него с испугом, непониманием или симпатией.

— Видели их? — крикнул он, обводя рукой всех участников перепалки. — Как обоссались, ей-богу! Все в дерьме! Кушайте — не обляпайтесь!

Миронова следовала к выходу из столовой. Тоха развернулся, поднял стакан с компотом и отсалютовал ей вслед, прежде чем сделать большой глоток. Я судорожно, чувствуя себя ненаходчивым и вторичным, повторил этот жест. За мной последовали некоторые другие.

Свят стоял рядом с Марком. Я видел его лицо — оно было напряжённым, бледным. Он смотрел на Тоху, потом на Марка, потом снова на Тоху. И вдруг, словно приняв решение, он медленно, демонстративно, поднял стакан с компотом.

За Миронову.

Даша к тому моменту уже вышла. Но Свят поднял стакан в её сторону. Я видел это. Все видели это.

Марк увидел тоже.

Катя, взглянув на Свята, тоже подняла стакан — робко, но заметно.Вслед за Святом, повинуясь немому разрешению или не желая отставать от лидера, подняла стаканы добрая половина столовой — кто с вызовом, кто с облегчением.

— Ты чё, Свят! — закричал Марк, вырываясь из рук парней Рытовского. — Эта сука ебаная облила Лену! Хули ты ей кружкой тыкаешь, как будто она не сотворила сейчас лютую хуйню?!

— Подожди, Марк... Она спокойно сидела, это Лена начала.

— Она блять заняла чужое место! Её там несколько месяцев не было! И после этого вот такое!? Сука, я бы и Семихатову мозги вправил! Че он делает? Она же только что на всю столовую Лену опустила, а он ей салютует! И главное — ты! Ты тоже! Ты что, блять, за неё?! За эту инвалидку?! А я? Ты че так друзей готов ради бабы оставить?

Свят молчал. Он сжимал стакан и молчал. Я видел, как на его скулах заходят желваки.

Тоха засмеялся ещё громче. Рытовский стоял неподаёку и смотрел на Свята с улыбкой. Свят это чувствовал. Весь стол Свята это чувствовал. Они стояли на грани унижения, и Тоха раскачивал столовую, как лодку в шторм.

Свят колебался, его чернопринцное правосудие металось, не готовое сделать выбор.

— Вован, ты-то чего лыбишься? — бросил Тоха, глядя на Рытовского. — Тоже считаешь, что я прав?

— Я считаю, что это пиздец, — сказал Рытовский, уклоняясь от прямого ответа. — Лена с Дашей устроили цирк, а ты всех отпиздил — смех один!

Свят медленно поставил стакан. Встал. Марк замолчал, глядя на него. Весь зал смотрел на него. Суд вынес приговор.

Свят с истинно венценосной уверенностью натянутой на лицо, медленно направился к Тохе. Тоха поднялся ему навстречу — выше, гибче, увереннее. Свят не смотрел на него. Он прошёл мимо, обернулся на Рытовского, и тот, усмехнувшись, опустил глаза. Свят сел за наш стол.

Тоха хмыкнул, тоже сел. Будто только этого и ждал.

— Блять, Семихатов, ты хули делаешь? — спросил Свят тихо, но так, что я услышал.

— Что тебя не устраивает? — Тоха оскалился, чуть наклоняясь.

— Какого хера ты провоцируешь Марка?

— Ну хочется мне, понимаешь? Смешно мне! Я веселюсь! Что нельзя? Запретишь? А?

Тоха наклонился ещё ниже. Я видел, как напряглись его плечи — он готов был ударить в любой момент. И Свят это видел. Он смотрел в глаза Тохи, и в его взгляде мелькнуло понимание: этот человек не боится никого и ничего. Он ударит, если захочет. И будет смеяться, пока Свят будет лежать на полу.

Свят медленно отвёл взгляд.

— Семихатов, ты понимаешь, что тебе пизда?

— А может, тебе пизда? — Тоха улыбнулся. — Вон как тебя свои же прессуют. Что ты мне сделаешь? И не думаешь, что я тебе и всем, кто тебя нахуй не пошлёт, сделаю?

Свят расширенными глазами смотрел на него. Он не ожидал такого. Никто из нас не ожидал. На секунду повисла тишина — такая, что слышно было, как у Дани колотится сердце.

Я сидел в метре от них, сжимая стакан, и в ужасе прокручивал варианты того, что может случиться дальше.

— Твой Марк сейчас чуть не отпинал девушку, которая и так еле ходит. Если так хочет подраться, я всегда тут. Это ж ты за ним не уследил, не? Я в чём-то не прав?

А потом в столовую вошла Анка, завуч.

Она появилась в дверях, и весь гул стих. Седой ёжик на её голове, очки с толстыми линзами — она посмотрела на столы, на разлитый компот, на какао на полу и скривилась.

Свят медленно поднялся. Он взял мой стакан, допил компот до дна и, ставя его на стол, сказал:

— Ну, кому пизда — мы ещё посмотрим.

— Иди нахер! - громко, на всю столовую произнес Тоха.

Свят ушёл. Марк за ним.

Швабра впилась ему в плечо. Огромный куст тёмно-рыжих кудрей качнулся, ноготь болезненно вжался в ключицу. Она быстро зашептала бледными губами.

— Ты в себе, дебил.. На всю столовую... Смотри! — Она ткнула пальцем куда-то ему за спину. На Анку, та как раз проходила мимо.

Анна Юрьевна не сбилась и не замедлила шаг, только голову повернула. Швабра легко и приветливо кивнула ей, мол: «все под контролем, Анна Юрьевна, разберёмся!» Та только сильнее скривила губы, бросив на наш стол взгляд, полный усталого отвращения.

Когда она отошла улыбка Василисы разгладилась, как не было. С лица слетела энергическая активность, обнажив немного брезгливое, глубоко раздражённое выражение.

— Ебанулся совсем? Ты знаешь вообще, как она злилась после таких выходок? Вот из за них, а теперь еще и из-за тебя? — Куст качнулся в сторону сидящих на пару столиков дальше Максима и Инны. — Меня полчаса ебали в прошлый раз! Ты можешь, блять, за словами следить?

Рытовский повернулся к Тохе.

— Семихатов, а ты живучий, — усмехнулся он.

— Знаю, — Тоха с наслаждением затянулся вейпом и выпустил вишнёвое облачко в потолок, после чего закашлялся.

Я опустил взгляд на кривенький и явно у кого-то украденный стишок, выцарапанный на столешнице:

«Мы — отвратительно разбиты

Мы — обгорелые тела!»

— Василиса, а ты ханжа, — лениво бросил Художник, сидевший неподалёку, не отрываясь от абрикоса, похожего на кораблик, плывущий по компотному морю. Говорил без злобы, просто иронизировал, но смешинки в глазах прыгали нервно и нездорово.

— Почему бы и нет? Мне положено, я — староста! А ты — кто?

— Не выёживайся, — махнул рукой Художник. — Компенсируешь недостаток роста?

Она была и вправду очень мелкая, доставала Святу или Шмаку только до плеча. И сидела подобрав под себя ноги в объёмных ботинках, чтобы хоть как-то оказаться на одном уровне с остальными.

Она разочарованно покачала головой и спрыгнула со стула. Платформы громко шлёпнулись об пол.

— Семён, придумай чего-нибудь поновее!

Перед уходом взглянула на Тоху, который, похрюкивая, забрасывал в топку какой то бутерброд. На мгновение в её глазах мелькнуло что-то почти родственное, с примесью собственнического тепла, и тут же растаяло, сменившись старым добрым выражением, вроде: «дегенераты, конечно, но уж каких боги послали!».

Смягчившись, она сказала:

— Давайте быстрее! Звонок скоро.

И пошла прочь, выпрямив спину, скрестив руки на груди.

Она выглядела комично, как кудрявый обиженный гном, оставшийся без кирки. Вова сдавленно рассмеялся ей вслед. Василиса услышала, резко обернулась, зло скривившись одними губами, послала Шмака нахер и зашагала быстрее, рассыпаясь ворохом кудрей.

Художника это просто вынесло. Он непроизвольно расхохотался ей в спину, в оранжевые полоски оверсайзного кардигана. Закрыл лицо руками и опрокинулся на стол.

А потом было разбирательство. Анка о чём-то говорила со Шваброй, кивала головой, в конечном счете заставив каких-то восьмиклассников всё убрать. Я растерянно наблюдал, как они собирают осколки, как поднос, опрокинутый Леной, уносят на кухню. Швабра стояла рядом с Тохой и что-то быстро, шелестяще выговаривала ему, а он кивал, глядя сквозь неё. Впрочем, отче, это уже не важно. Важно то, что я почерпнул для себя из этого происшествия.

Теперь тебе, конечно, понятно, почему я не плачу навзрыд и не утираюсь бархатным платком: оказалось, что моя икона, как любое плохое изображение, меркнет перед реальностью. Странное дело: она в таком положении и всё ещё имеет силы что-то делать, она способна на отчаянные поступки — это меня в ней и привлекает. Впрочем, что-то я разболтался, прости, этот рассказ вышел слишком длинным. Я говорю «прощай», хотя знаю, что мы с тобой уже скоро встретимся.

Глава 6 Вова Шмак. Ты - предатель и пугалка.

Глава 6. Вова Шмак.

Пустой класс информатики. Шнитина на собрании. Посреди класса за партой сидят Кольцов, Рытовский, Свят и Марк. Ещё человек десять, включая меня, разбросаны по классу. Катя сидит рядом, на парте, и весело болтает ногами, любуясь завязанными мной шнурками.

Я стою у стены, руки в перчатках, прислушиваюсь к тому, о чём говорят за столом.

Рытовский говорит низко, вполголоса:

— …надо что-то делать, не хочу снова выглядеть как говно.

Я удержался от смешка: вспомнил, какой он был красный, когда Тоха красовался кубком.

Марк, косо щерясь ровными зубами, всё ещё раздражённо:

— И что ты предлагаешь? Подойти и сказать: «Семихатов, будь другом, насри кругом, не участвуй»? Посмотрел бы я на тебя после его ответа.

Свят усмехается. Я вижу его лицо — светлое, открытое, с чёрными волосами. Он смотрит на Рытовского, ждёт.

Рытовский — широкий, в костюме-тройке, выделяющийся на общем фоне, — снисходительно, как доктор, объясняющий что-то умственно отсталому, произносит:

— Не надо подходить. Надо сделать так, чтобы он сам не захотел. Или не смог участвовать. Делов-то.

Рытовский юлит. Он не хочет быть тем, кто это предложил. Я вижу это. Свят тоже видит.

— Травмировать? — Свят морщится, обрывает его. — Предлагай конкретно. Чего ты мнешься? Мы не на риторике сидим.

— Конкретно? Хорошо. Травма — самый надёжный вариант. Только делать это должен не ты. Не я. Кто-то, кто не вызывает подозрений.

Марк вскидывает голову.

— Я могу!

Рытовский морщится:

— Ты? Марк, извини, нет. Ты первый, на кого подумают. Да и, ну… Вспоминая, как ты летал по столовой, мне не верится, что ты справишься. Нужен кто-то… незаметный.

Марк сжимает зубы:

— Я справлюсь! Он меня унизил при всех. Я имею право!

— Дело не в твоём праве. Дело в результате. — Рытовский качает головой.

— Запугать? — Свят пожимает плечами. — Не обязательно сразу прибегать к крайностям.

— Запугать? Это ты себе льстишь, Свят, мысли здраво. — Рытовский бесшумно, подпирая стол плотной рукой, смеётся.

— Да узнают — и всё, пиздец, — говорит Марк.

— Не узнают, — Свят пожимает плечом. — Если сделать аккуратно.

Кольцов, плохо знающий больные темы Свята, неосторожно спрашивает:

— Сломать ему что-нибудь? Или у тебя брат ничем помочь не может?

Свят молчит. Лицо темнеет, он напрягается. Я вижу, как его пальцы сжимаются на столе. На секунду мне кажется, что он ударит Кольцова. Но он сдерживается. Впрочем, Кольцову удар Свята вряд ли как-то повредит.

— Обойдёмся без него, — говорит он тихо. — Найдём способ.

Марк негромко:

— А если он всё-таки выйдет?

Свят смотрит на него. Глаза холодные.

— Тогда я сам его вынесу. Любыми способами.

Тишина. Все чувствуют напряжение. Рытовский, поспешно, не желая продолжать эту тему, говорит:

— Решим вопрос. Сейчас важнее другое: как между собой делить будем, если Тоха всё-таки вылетит?

Свят смотрит на него. Лицо становится жёстким.

— Кубок мой.

— Да без проблем, — Рытовский поднимает руки. — Я просто спросил.

— Я не для того собираюсь его выигрывать, чтобы кому-то отдавать, — продолжает Свят, и в его голосе появляется металл. — Он был у брата, теперь будет у меня. Понял?

Рытовский молчит. Кивает. Другие тоже.

— Мне хватит призового, — улыбается Рытовский, — всё равно кто получит кубок.

Я стою. Пальцы под перчатками горят.

*«Что ж ты, Шмак, даже не вмешаешься? Снова пособничаешь в подлости? В предательстве?»*

И я молчу.

Трус. Хотя что-то я тебе льщу, Шмак. Ты — мебель. Так, табуретка. Они на тебя даже не посмотрят.

Я сжимаю руки в карманах.

Лак под перчатками холодит пальцы. Он — единственное, что по-настоящему моё.

Они не знают. Никто не знает.

— Есть у меня один способ, — Рытовский скалится. — Волшебное средство, так сказать, метод балерин и балерунов. Помазать финалгоном шорты или трусы, носки, кросы, в общем что-нибудь, и вынести его — всё будет гореть, так что он не сможет драться, плюс не прикопаешься.

— И кто будет этим заниматься? — с сомнением спросил Кольцов.

— Нужен кто-то умелый и незаметный, — Рытовский обернулся ко мне и ткнул пальцем с кольцом. — Вот как он, я его только заметил.

Я замер. Сердце ухнуло куда-то в живот. Палец Рытовского всё ещё был направлен в мою сторону.

Нет, нет, только не это… Только не я! Как ты визжишь у себя в голове, как будто свинью режут. Тише! Самое то для кого-то вроде тебя.

Я смотрю на руку Рытовского. На кольцо. На то, как он улыбается. Он знает? Он всё знает? Он видел меня?

Марк прищёлкивал языком, обводя невидящим взглядом класс. Потом резко повернулся к Рытовскому и зло сказал:

— Он? Ты серьёзно? Значит, я — нет, а он — да? Он даже слова сказать не может при людях. Он всё, блять, провалит!

— Именно поэтому он и подходит. На него никто не посмотрит. Кто он вообще? Я даже фамилии его не помню, его просто никто не знает.

Свят задумчиво смотрит на меня.

— Ты справишься? — ободряюще спрашивает он с улыбкой, как будто доброму другу. Голос у него ровный, без угрозы, но я знаю: если скажу «нет», со мной будет то же, что и с Димой.

Тело напряглось и никак не могло расслабиться, рот открыт, зубы всем видны, но закрыть ты его не можешь, не хватает воздуха. Рядом оценивающе смотрит Катя: если я сейчас скажу «нет», она будет думать, что я говно, как это было до Свята.

Выбора нет. Был ли он когда-нибудь? Был, конечно…

Я поднимаю голову. Смотрю на Свята.

— Я сделаю это.

Оправдывайся, Шмакодявка, тебя снова приставили драить сортиры за других, к самой грязной работе, а ты даже не захотел отказаться.

Свят медленно кивает. На его лице нет улыбки, он воспринимает это как должное.

— Хорошо, — говорит Свят. — Тогда начинай, узнай там, как и где он тренит, начни ходить туда же. В общем, начинай, если всё будет норм, сделаем тебя призёром на фестивале.

Выходя из класса, сталкиваюсь с Марком, он толкает меня плечом, обжигает взглядом и уходит.

Итак, теперь ты вынужден бегать за ним как собачка и смотреть, не оставит ли он тебе трусики, чтобы ты над ними надругался. Прекрасно!

Вот он в столовой.

Тоха встаёт из-за своего стола. Идёт к раздаче. Проходит мимо Веры. На секунду задерживается. Смотрит на неё.

Она поднимает глаза.

Тоха что-то говорит ей, отдаёт свой вейп. Для чего? Интересно.

Он возвращается за стол. Смеётся с Седых.

— Шмак, ты в порядке?

Ты поднимаешь глаза и тут же расплываешься в улыбке, своей щербатой улыбочке, жёлтыми зубками. Тут же давишь улыбку — она у тебя мерзкая.

— Да, — говорю я, меня бросает в жар, ненавижу себя за то, что мысли мечутся, а сказать ничего не могу. — Н-нормалёк!

*ААХХАХАХААХАХ! Что за «нормалёк»? Шмак, ты чего!? Вылез из «Сватов», ты что, Будько? Не позорься, говори нормально!*

Я заливаюсь краской.

— Понали что ли в волейбол? — смеётся она и берёт меня за руку.

Я смотрю на стол. Лужа. Разлил, пока наблюдал.

— Погнали! — радостно говорю я.

Мы выходим. Идём в спортзал.

На стене — объявление: «Фестиваль соревнований. Запись до 3 марта». И подпись: «О.В. Шнитина».

Я смотрю на него долго, пока Катя не дёргает меня за рукав. Я судорожно сжимаю кулак, лишь бы не стянула случайно перчатку, и прячу руки.

Возле двери в раздевалку она останавливается, разворачивается, кладёт руки мне на грудь и заглядывает в глаза снизу вверх.

— Вова… знаешь, я хотела тебя кое о чём попросить…

Что? Меня попросить? Неужели… о встрече? Вот дебил, надо было самому пригласить, а ты дождался…

— Проси, конечно!

— Я тут поспорила с одной выскочкой из моей спортшколы, Алисой, на приём и подачи — ну, кто лучше, — в общем, на завтра, а там будет Лилуш… — Она отвела глаза. — В общем, ты бы не мог объяснить ей, что лучше иногда промахиваться…

Каждый раз поражаюсь, какой ты наивный, Шмак. Да ведь ей только и нужно, что твоя страшная рожа, чтобы пугать кого надо.

Сука, не смей так о ней говорить! Я за неё любого порву, она сегодня сама пригласила поиграть! И как она на меня смотрела! Блять, не хватает слов, так влюблённо, что ли…

Дурак…

— Конечно, Кать!

— Отлично! — Она вся расцвела, чмокнула меня в щёку, почти в самый уголок губ. — Инга, она как раз сейчас в раздевалке, ты зайди, не стесняйся, там больше никого, а я пока пойду разомнусь! Ну и... приходи завтра, думаю, для нее будет нагляднее, если ты будешь в поле зрения.

Она убежала.

Поцеловала, она меня поцеловала!

Ого, как ты весь разгорячился, как глубоко дышишь, пальчики теребишь? Ох, не то ты теребишь, ох не то…

Прекрати, урод! Я не позволю тебе так об этом говорить!

Ладно, ладно, Шмак, умолкаю.

Да! Действительно, стоит её куда-нибудь пригласить, может, посидим в «Додо Пицце», или это слишком банально? Я не знаю, не важно! Главное, что вместе, с ней! Я стоял и смотрел на дверь, за которой она скрылась, и чувствовал, как улыбка на моём лице превращается в оскал. Она попросила. Значит, я сделаю.

Я выдохнул, злобно ощерился — мерзко, как я умею, — закатал рукава и открыл дверь в раздевалку. Алиса вскрикнула от неожиданности, она натягивала футболку. Я прикрыл дверь.

Глава 7 Даша Миронова. Мертвая спортшкола и волейбольная подача

Эта спортшкола выглядела отвратно, в принципе как и я. Высоченная, широченная, с облупившимся бетоном вместо стен — когда-то её красили в бледно-жёлтый, но краска облезла, обнажив трупные пятна. Сколько параллелей сразу проводится! На фронтоне красовались облезлые греческие герои — безрукие, безголовые, как инвалиды, не способные даже жить, не то что заниматься спортом. Они всё ещё сжимали кулаки, словно могли кого-то ударить.

Тяжёлые двери устрашали — но я налегла плечом, чуть не померев от боли в рёбрах, и они со скрипом отъехали внутрь.

Раньше я ходила сюда с Бессоновой и Катей поиграть в волейбол или бадминтон, или просто позаниматься гимнастикой, иногда даже летом, вне школы. А сейчас мне разве что на реабилитационный массажик ходить!

Внутри меня встречает равнодушный охранник в окошке — он бесконечно щёлкает зажигалкой, из которой уже не идёт огонь. Дальше коротенький коридор, увешанный пожелтевшими грамотами, а ещё дальше — обширный холл с турникетами. Работал из них всех только один, да и тот впускал всех без разбору — я просто прошла, он даже не пискнул. В воздухе тревожная стыла нота.

Остановилась у гардероба, перекосившись, как сраный дцпшник, сняла куртку, повесила на пустую вешалку. Здесь всё было по-прежнему: запах хлорки, старого дерева, резины, гулкий барабан далёких шагов и ударов. Но что-то не так... Может я уже не та, что приходила сюда когда-то.

Хотела позвонить Кате — она обещала встретить меня на крыльце, но смысла в этом уже не было, потому что я увидела её у стенда с кубками. Она весело беседовала с Антоном Семихатовым. Что он тут делает? Я направилась к ним.

Мимо топали какие-то спортсмены, от них сквозило маршем славянки, гипнотичное однообразие лиц мельтешило вокруг, как тысячеликий военный хор. Они облапали меня глазами, облизали взглядами, строем прошли вдоль по коридору и всей толпой завернули за угол.

Катя в кои-то веки заметила меня. На ней была короткая чёрная майка и свободные шорты, белые кросы, волосы собраны в хвост, на запястьях — яркие фиолетовые напульсники. Она лучилась дурацкой спортивной сдвгшностью, как будто её до скрипа накачали веселящим газом.

— А! Даша, приветик! Сори, что не вышла к тебе, смотри кого встретила! — Она звучала легко, как песни о лете. Не то что я.

— Привет, — сказал Семихатов.

Он стоял, засунув руки в карманы спортивных штанов. В футболке он был почти домашним. Он кашлянул, прикрыв рот ладонью, — обычно он просто харкался на пол. Прогресс! Вот что может стать с людьми за полгода моего отсутствия, это даже удивляет!

Я поздоровалась.

— Ты тут какими судьбами? — обратилась я к Антону.

— С тренером по боксу базарил, ну и Артема жду, Инна его сюда на шахматы таскает. Катя, ты не знаешь, где тут шахматная студия?

— Знаю, конечно, я иногда вижу, как они с Инной туда ходят.

— Покажи.

Катя думала несколько секунд, с хитрожопостью в подведённых черными тенями глазах разглядывая старый, ещё советский кубок за стеклом.

— А ты не хочешь посмотреть на мою игру? У меня сегодня небольшой спор с Алисой. Зови и Артема с Инной, вот я Дашу позвала посмотреть.

— Ладно, — Антон пожимает плечами. — Пойдёмте за ними, что ли?

— Подожди, я позвала Вову Шмака, чтобы он тоже глянул.

— Шмака? — Семихатов с явным напряжением припоминает, кто это, потом вспоминает и неприязненно морщится.

Шмак появился через пятнадцать минут. Зашёл, глядя в пол, поднял глаза, хмуро оглядел нас, задержался взглядом на мне и особенно на Семихатове, — понятное дело, он же вокруг компании Свята вертится, как и Катя, а у них там не все мирно.

Он коротко и неприветливо бросил: «Здорова». Катя бросилась к нему, обнялась и повела нас к шахматной студии.

А тут довольно оживлённо: какие-то ботаники с девственными усиками, очкарики, перекачанный мужик в отчаянии склонившийся над доской и явно пасующий перед невзрачной «четырёхглазой» девчушкой. В углублении из нескольких шкафов Артем и Инна негромко, но ожесточённо спорили; высоченные потолки разносили звуки их голосов на десятки метров, но никто, видимо, не смел прерывать их.

— ...Инна, прости, но мне кажется, ты не осознаёшь, что делаешь! — Артем говорил сдержанно, немного поджимая губы. — Ты как будто видишь только два варианта: или зубрить дебюты, или яростно атаковать, пока тебя не разобьют или пока ты не разобьёшь. Но это просто неверный подход!

— Не учи меня, — Инна, голос — как бедствие, как Раммштайн — надоело. Просто ты не хочешь признавать, что я могу играть ничуть не хуже тебя!

Артем поднял на неё глаза.

— Не учить? А зачем тогда ты меня зовёшь играть? — бросил он, и в голосе прорезалась усталая резкость. — Чтобы я сидел и кивал, когда ты совершаешь одну и ту же ошибку?

Инна как будто смягчилась, когда от него брызнула во все стороны усталая музыка Вадима Макашенца, опрокинулась на нас усталостью в голосе. Она пожала плечами — слишком небрежно, слишком демонстративно, не хочет всё-таки признавать его правоту.

— Ну, знаешь, если тебе так в тягость...

Она замолчала. Что это... почему он это терпит? Я бы уже ушла.

— Чтобы тренироваться, а не слушать нотации, — она вертела в руках фигурку офицера. — Сегодня ты победил только потому, что играл за белых, а я не учила голландскую!

— Вот именно! — Артем устало опустил голову, как будто подставлял под петлю. — Дело в том, что ты учишь дебют, но когда противник не сдаёт — ты теряешься. И сыплешься в миттельшпиле!

— Я делаю что умею! Тебе-то легко говорить! — Инна резко выдохнула, голос её заострился до той степени, когда мог пустить кровь. — Ты выиграл! Боженька, мать — дарвиновская эволюция насыпала тебе от господских щедрот с лихвой дарового таланта. И как ты к этому относишься? Как к данности. Когда ты в последний раз открывал теорию? Мечтатель ёпта, не начинай! — Она победно оскалилась, глядя, как у Артема сжались плечи.

— Почему ты так думаешь... — тихо спросил Артем.

Я поняла: она вонзила эти слова точно в цель. Мне стало не по себе — потому что я тоже так думала о нём, но никогда не говорила вслух. Но она переборщила... Артем тяжело замолчал, как перееханный катком.

— Ладно, прости, что-то я забылась...

— Инна... всё это казуистика, — Артем с трудом взглянул на неё и с натугой продолжил. — Давай отбросим все эти инфлексии и поговорим о сути... — Он осекся, заметив нас, но через полсекунды закончил: — ...немного позже.

— О, — Инна оглядела нас с вызовом, музыка в ней стала ярче, экспрессивней. — Привет-привет, чего вам?

Катя подскочила к их столу, положила ладонь на плечо Артема, наклонилась над доской. Инна глядела на это с презрением. Седых поднял на Катю глаза, вопросительно изогнул бровь, и она с улыбкой убрала руку.

— Я предлагаю вам отвлечься, — она смотрела на Артема, но говорила обоим. — Посмотреть, как мы с Алисой будем, так сказать, дуэлировать. Там и Тоха будет, а он тебя искал, и вон - Даша.

— Ладно, — ответил Артем, избегая наших взглядов.

— Нет, конечно, мы же еще не закончили! — выпалила Инна, даже немного раньше него и смутилась, услышав его согласие.

— А... ну, ладно, продолжим потом, когда-нибудь. — она поспешно пробормотала это и откинулась на спинку стула с видом облитого помоями гения.

Артем вздохнул и остался сидеть.

— Видите, мы ещё не закончили, — сказал он, обливая стол поникшим взглядом.

— Иди, Артем, я доиграю сама! — продолжила драму Инна.

— Инна, не выёбывайся, потом закончите, — Тоха влетел в диалог с ноги, чуть не вытаскивая Артема из-за стола. — Ну, давай уже, Инна, оторви жопу от стула на часок, успеете доиграть, день длинный!

Артем поднялся. Он оглянулся на Инну с мольбой во взгляде.

— Идём-идём! — требовал Антон.

Артем, видимо, чувствовал себя хуёво. Видя это, Инна смягчилась, поднялась из-за стола и бросила, отвечая Тохе:

— Уговорил!

Она меня раздражала.

Шмак стоял у входа в студию, прислонившись к стене, и смотрел на нас исподлобья. Он не проронил ни слова за всё время.

По пути к спортзалу я хромала следом за Катей, слушая, как Артем спорит с Инной и Тохой по поводу кинохи, в которую им пойти. Краем глаза видела Шмака — он плёлся позади всех, как привязанный, это вызывало смутное беспокойство.

Помню, я видела его в компании Свята ещё до того, но запомнила только, что он пустое место. Раньше я не придавала этому значения: в школе полно таких «тихих» или «уродов», которые просто боятся лишний раз открыть рот, вроде Вязанки, но есть и клоуны типа Пипы, или такие как Шмак.

Раньше я просто прошла бы мимо него и даже не заметила, но теперь я знаю, каково это — когда на тебя смотрят как на говно, когда твоя хромота или шрамы становятся единственным, что люди видят. Я приблизилась к таким, как он, настолько близко, что меня тошнило от мысли, что кто-то мог бы поставить нас в один ряд. Я одёрнула себя: ты не он, Миронова. Побитый Бентли, всё ещё не «шестёрка». Но все равно вынуждена к нему присматриваться, чтобы не оказаться с ним один на один не готовой.

Интересно, ударил бы он меня, если бы я сказала это ему в лицо? Думаю...да...

Стало некомфортно — словно по спине провели холодной половой тряпкой. И ещё: я заметила, как Шмак то и дело косился на Семихатова, слишком часто, почти каждый раз, когда я замечала его краем глаза.

Катя беззаботно трусила впереди всех. Когда я поравнялась с ней, она скосила глаза и весело прощебетала:

— Да уж, круто вчера получилось, я в ахуе, как ты Бессонову опустила. Ну в общем, туда ей и дорога.

— Угу...

— Знаешь, она тоже сегодня пришла, представляешь? Я думаю — она просто хочет посмотреть, как я проебусь, не дождётся!

Катя… Катя… куда ты лезешь?

Я не хотела говорить о Лене. Да, она поменялась в отношении ко мне, но хотя бы не поносила за спиной — или я просто не знала об этом. В любом случая, я не стану опускаться до того же. Я ценила наши общие воспоминания. Пусть они остались в прошлом. Тот конфликт в столовой… каждый раз в груди саднит.

— Хоть бы она проиграла на фестивале. Вообще она мне всегда казалась пустым местом, так, девушка Марка, — сказала Катя. Я промолчала. Лена была мразью, но она была моей мразью. А хотя какая разница, теперь она мне — никто.

Тоха кашляет — сухо, хрипловато, выхаркивая название какого-то фильма.

— Ладно, — сказала я, чтобы прекратить этот разговор. — Давай лучше про игру. Ты уверена, что справишься с Алисой?

— Да по любому!

Мы вошли в зал. Он был огромным, как ангар, — высокие окна под потолок, затянутые пыльной плёнкой, пропускали мутный февральский свет, который ложился на паркет неровными квадратами, похожими на старые черно-белые фотографии.

Алиса яростно набивала мяч в конце зала. Она была высокой, жилистой, с короткими тёмными волосами, зачёсанными набок, от неё веяло чем-то панковским, вроде Летова, каким-то дерганным, как будто она была способна на резкую вспышку, невероятное напряжение сил, которое все переломит.

Катя сразу пошла к ней, помахав рукой, как старой знакомой. Алиса окинула её взглядом, потом перевела глаза на меня — скользнула, как ножом провела по стеклу, — и наконец уставилась на Шмака. Тот присел на лавочку и ответил ей таким же долгим взглядом огромных серых глаз. Ого, они, оказывается, знакомы, я-то думала они из разных миров.

Мы пошли к скамейке, где примостилась пара десятков учеников спортшколы и наших одноклассников, среди них, приветливо мне кивнув, была Лена, Карина и другие из той же компании.

— Ну что, Али-и-ис, готова проеба-а-ать? — Катя встала за линию подачи, её голос тянулся, как глюкозовый передоз.

— Ты смешна, — Алиса отошла на свою половину площадки, присела, готовясь к приёму. — Не плачь потом!

Катя вздрогнула, потом хмыкнула и музыка вокруг нее зазвенела от напряжения. Неужели её так задевают подколы?

Она подала, хлестко выбросив вперед руку. Мяч взлетел, описав крутую дугу, и с силой ударился в пол на половине Алисы. Та едва успела подставить руки, но приём вышел корявым — мяч отскочил в сторону, стукнулся о стену и покатился под скамейку. Семихатов пинком отправил его.

— Один-ноль! — крикнула Катя и подпрыгнула на месте. Её глаза блестели.

Алиса стиснула зубы, поправила резинку на запястье и глянула куда-то в сторону зрителей, чуть не расколов стену взглядом.

Я доковыляла до скамейки и села с краю, около Артема и Инны.

— На что спорят? — спросил Тоха у сидящего неподалёку Лилуша.

— На то, кто со мной на свидание 8 марта пойдёт.

— Серьёзно?

— Ага...

Тоха засмеялся.

— А разве Катя там не со Шмаком мутки мутит?

— С кем? — Лилуш не понимал.

— Ну вон сидит, — Тоха кивнул на лавочку в отдалении, где сидел Шмак.

— Да нет, конечно, это кто вообще?

Семихатов только пожал плечами.

Следующий розыгрыш: Катя подала ещё сильнее, мяч врезался в сетку, но перелетел на сторону Алисы, та бросилась к нему, но не достала — растянулась на паркете, ударившись коленом, сматерилась.

— Два-ноль! — Катя засмеялась, запрокинув голову, как ворона. — Давай, Алис, проснись, а то в сухую!

— Заткнись, — прошипела та, поднимаясь и отряхивая лосины. — Я только разминаюсь.

— Давай, Катя! — крикнул Тоха из-за спины. — Сделай её!

Катя обернулась и послала ему воздушный поцелуй, потом снова взяла мяч.

Она играла азартно, бешено, агрессивно, с каждым ударом вкладывая в мяч всю свою злость на Лену, на Алису, на всех. Алиса, наоборот, сжималась, пятилась все дальше от сетки. Её подачи становились короче, приёмы — неувереннее. Она то и дело косилась куда-то, может быть, на кого-то конкретного, но я никак не могла понять на кого, слишком эти взгляды были короткие.

Наверное, боялась, что о ней подумает её милый Лилуш...

Я почувствовала странную жалость к Алисе, столько стараний ради кого-то подобного, он никогда не вызывал у меня интереса... Но теперь... Как там Инна говорила? С лихвой дарового таланта... Я её понимаю, на самом деле я так же втайне ненавижу их всех, как она терпеть не может Артема, они все способны прыгать, бегать, так подавать.

— Да уж, как-то вяленько идёт, мне почему-то кажется, что Алиса не старается. — Инна глянула на Артема.

— Не знаю, я никогда раньше не видел, как она играет, она из какого класса?

Пусть спрашивал Артем не меня, но я ответила:

— Десятый «В», я с ней иногда пересекалась, когда раньше сюда ходила.

Артем повернулся ко мне — не резко, но так, будто мой голос застал его врасплох.

— Ты её знаешь?

— Нет, — я нервно тискала краешек футболки, — но я видела её игру. Она действительно сегодня не в форме, вообще-то даже странно, почему она так раскисла.

Инна хмыкнула, но промолчала.

Я поймала себя на мысли, что мне стыдно за ту сцену в первый день. Может, он и правда не хотел ничего плохого, а я просто сорвалась. С кем не бывает.

Катя с гулким шлепком вмазала по мячу и промазала.

— Ты, кстати это, Артем, извиняй за грубость, тогда в понедельник. Чё-то я не в себе была. Херово вышло.

— Да ладно, я в принципе так и понял, — он улыбнулся.

Игра закончилась быстро — 5:1 в пользу Кати. Та бросила мяч на пол и вскинула руки, как чемпионка.

— Ну что, Алис? Я же говорила!

Алиса тяжело дышала и чуть не рвала взглядом Катю на части. Несколько секунд молчала, а потом бросила, как рубль бездомному:

— Ты сука.

— Иди давай, ебаная неудачница!

И Алиса пошла, подхватив с пола рюкзак.

Катя прыгала и кричала, обнимаясь с Лилушем.

А я смотрела, как Алиса плелась к выходу, сжимая рюкзак, как гранату. Я смотрела на её спину — прямую, до беспредела, — и думала: вот моё племя. Раньше я бы тоже радовалась, наверное. Теперь я знаю, как это — быть проигравшей.

Глава 8.Алексей Серафимов. Умирающий

Я снова поспал часа три от силы. Звон будильника давил на уши, выкручивая мозги. Я присел на кровати. На часах 5 утра. Снова ещё один изматывающий, полный тревоги и социальных взаимодействий день, а ведь прошлые три недели были спокойны, я сидел дома. Сегодня будет контрольная по обществознанию, устный опрос на нескольких уроках. Я снова не сделал домашку по геометрии. Я не понимаю геометрию, я не могу усвоить материал, тупица. Я даже не могу нормально сложить буквы в слова, а не сами слова в предложения.

И вот я сидел, думая над этим и теряя драгоценное время на сборы, – конечно же, я не смог заставить себя сделать всё это с вечера, только утро. Я встал с кровати. Пока шёл, в глазах было темно, и идти приходилось, опираясь руками на стены, в ушах звенело, ноги ватные и еле слушались. Я пришёл в туалет, включил свет. В глаза ударило это ненавистное свечение от лампы, висящей на стене не один десяток лет. После я посмотрел в зеркало: оттуда на меня глядел совсем не я, а что-то смазанное, вытянутое, искажённое. Волосы сальные, лицо опухшее. Я смотрел в зеркало долго, пока не осознал, что просто пялюсь в одну точку. Время неумолимо бежало вперёд, а я ещё даже не оделся. Но я продолжал разглядывать себя, черты лица постоянно менялись. Я вижу в себе своего отца, мать, друга, того друга... который не отвечает. А время идёт.

С тяжёлым вздохом я подошёл к раковине, взял зубную щётку и, промокнув её под струёй воды и даже не используя пасту, начал медленно чистить зубы. Я даже не помню, когда использовал зубную пасту последний раз, где она? Да что уж там, я не помню, когда принимал душ с мочалкой. Вот что значит не ходить в школу. Но что там делать? Закончив дело, я, также еле переставляя ноги в старых, грязных носках, пошёл в свою комнату. Я включил обогреватель. Мне не было холодно. Это была необъяснимая нужда чувствовать тепло хотя бы от электроприбора. Холод в душе никак не разгонялся.

Я включил экран телефона. Прошло уже полчаса с момента пробуждения, а я всё также не переоделся в школьную форму. Кроме того, на экране блокировки гордо красовалась куча уведомлений от маркетплейсов. Но ни одного сообщения. Видимо, он так и не ответил, как и предыдущие месяцы. Ну что ж, это правильно, может, ему и не стоит со мной общаться. Впрочем, есть несколько человек, сообщения от которых иногда приходят. На экране высветился ник: «Zero» – и сообщение: «Ну как ты? Всё готово! Могу скинуть эскиз». Я быстро набросал ответ и всё-таки соизволил начать одеваться.

Футболку не переодел, не было сил. Я снял пижамные штаны. В нос ударил неприятный запах, исходящий от промежности. Под трусами, которые также, как и носки, не менялись несколько дней, всё чесалось от пота и грязи. Трусы приобрели серовато-жёлтый оттенок изнутри, пятна начали проступать даже с внешней стороны. Но у меня нет сил. Мне всё равно. Я взял висящие на стуле школьные брюки и медленно начал натягивать на себя. Они пахли смесью старого дезодоранта и гнили. Мне стыдно.

Натянув брюки, я сел за стол, чтобы хоть как-то привести лицо в порядок. Роясь в бардаке, я искал крем от прыщей или бритву. Но находил лишь плесневелые огрызки яблок, ненужные листы, изрисованные тем, что я рисовал, и исписанные какой-то тарабарщиной. Я уже забыл, что ищу, но продолжал перебирать хлам на столе. Я протёр лицо перекисью, чтобы подсушить кожу. Я кое-как пригладил волосы, но они всё равно торчали сальными сосульками. Я выдавил пару крупных прыщей – они покраснели ещё сильнее, и на коже остались разводы от гноя и крови. Я посмотрел на себя в зеркало и понял, что выгляжу ещё хуже. Руки дрожали. На глазах снова эти чёрные круги – они стали частью меня, отличительным элементом моего мрачного образа, который так раздражает мать.

Она вошла в комнату, постояла несколько секунд, бросила:

– Быстрее, задрал.

На часах почти восемь утра. И что я делал с пяти утра? Ничего? Молодец. Как всегда прекрасно. Я как можно быстрее смел в свою сумку первые попавшиеся учебники, тетради, пенал, который на девяносто процентов забит ручками и старыми жвачками, а не канцелярией. И меня ещё зовут «отличником». Я никакой не отличник. Я тупой. Тупой парень из неблагополучной семьи. Я не могу уделить должное время подготовке к ЕГЭ. Хотя какой нахуй ЕГЭ? Я уже буду гнить в земле к тому времени. Это греет душу. Не получается.

Я поднялся по ступенькам крыльца школы. Ногам даже в ботинках холодно от влажности носков, пропитанных потом. Желудок болит от голода. В голове туман. По моему телу пробегает дрожь, сердце колотится ещё сильнее, чем по дороге к школе. Я открываю дверь. В коморке при входе сидит он. Ненавидимый мной старый, тупой охранник, который постоянно пристаёт ко мне с вопросами. Я поморщился при виде него. Я прошёл молча. Зашёл в гардероб, снял своё огромное чёрное пальто и повесил на вешалку. В голове пока только мысли о том, как бы побыстрее списать геометрию. Мне страшно. Эти стены, в которых я провожу времени больше, чем в собственном доме, давят на меня. Уже привычно для себя я размышляю о том, что будет, если повеситься прямо в школе. Сменку переодевать лень, руки не могут удержать пакет с обувью. Прямо сейчас мне хочется спать и никогда уже не проснуться. Но ничего не поделать.

Схватив брошенную у стены сумку, я иду к зеркалу, достаю расчёску и пытаюсь пригладить волосы, но они всё равно торчат, жирные и спутанные. Я тру глаза, чтобы убрать круги, но только размазываю грязь. Потом машинально поправляю воротник, хотя это не имеет значения. Я смотрю на себя в зеркало и морщусь с таким же омерзением, какое возникает при взгляде на охранника. Перестань строить из себя кого‑то. Я — всё тот же семиклассник в клетчатой рубашке и с вечно опухшим лицом. Или нет? Я уже не понимаю, что я из себя представляю. Я ничего не понимаю. Ни школьную программу, ни слова, обращённые ко мне.

Пока я возился у зеркала, мимо проходили учителя. Я с ними здоровался и тепло улыбался, кивал, отвечал односложно на всё, что мне говорили. Но я просто не могу осмыслить то, что произносится. Слова будто отскакивают, как горох от стен. Время близится к началу уроков. А мне ещё надо списать геометрию. Я медленно иду по коридору. Нет сил. Ни на что нет сил. Одиноко. Холодно. Руки заледенели, посинели. На них пятна от грязи, чёрточки от ручки, следы от засохшей крови после выдавливания прыщей.

Я взялся за геометрию. Быстро найдя решение, я пытаюсь адаптировать его так, чтобы оно выглядело моим, не списанным. А школьников тем временем всё больше. Все они о чём-то разговаривают друг с другом. Перекидываются приветствиями. Смеются. Я их ненавижу. За то, что они радуются. За то, что могут себе позволить быть беспечными. За то, что умеют вести диалог, знают, о чём поговорить. А я? Я не могу. Я лишь молча смотрю на них боковым зрением, подслушиваю разговоры и впитываю, как ведут себя в социуме самые обычные люди. Не такие, как я.

А вот и мои одноклассники подоспели. И вдруг щелчок. На лице уже доведённая до автоматизма тупая улыбка, идиотский смех. Несуразные и неуместные шутки. Выученные однообразные вопросы. Но в глубине души мне невыносимо тоскливо и одиноко. Мне хочется забиться в угол и безутешно рыдать. Громко, громко рыдать. Так, как я себе никогда не позволял. Я пытаюсь приблизиться к ней, но если раньше она меня просто не видела, теперь – смотрит, но смотрит со злостью и испугом. Я страдаю от нехватки общения. Вообще любого общения, но я отхожу и только смотрю на неё.

И вот прозвенел ненавистный звонок. Я сижу на первой парте. Я первым сую на проверку тетрадь с только что списанной домашкой, я не Артём, который даже не отдаёт тетради, ему ставят оценки без проверок – все знают, он сделал. Доверчивая математичка окидывает глазами мою мелкую писанину и ставит «пять». А подозревает ли кто-то причину размера моего почерка? Моя рука просто до умопомрачения устаёт от письма крупными буквами. Ага. А дрочить она не устаёт. А что я чувствую при этом? Омерзение. Я делаю это не от возбуждения. А почему? Я ищу способ расслабиться, думаю о ней, много-много думаю о ней. «Там» всё уже болит, но что поделать? Резаться? На уроках мы решаем какие-то задачи. Новые темы. Новые слова. Старые темы. Старые слова. Одиноко. Холодно.

Глава 9. Артем Седых. Удары сближают.

Ну вот, мы снова встретились, отче. Звонок прозвенел — и ничего не произошло. Раздевалки молчаливо и равнодушно смотрели на нас белым пластиком запертых дверей. Я прислонился к прохладной кафельной стене, сжимая в кулаке сменку. Вокруг кипела жизнь: кто-то пожимал руки, кто-то, скрючившись, натягивал кроссовки, кто-то, не стесняясь, менял футболку прямо в коридоре, обнажая тощее тело.

В центре всеобщего внимания в кругу болельщиков Дима и Шмак решали судьбы вселенной. Шёл суперфинал общеклассного турнира по камень-ножницы-бумага. Я, дурак, поставил на Димку весь свой обед, все, кто симпатизировал Святу, — на Шмака. Камень. Ножницы. Бумага. Шмак, хищно скаля неровные, выпирающие зубы, выбросил кулак.

— Дима, ты!? Ты же мою еду проиграешь! — яростно крикнул я, но голос потонул в ликовании. Художник, захохотав, толкнул меня в плечо. Побледневший от счастья Тоха, тонущий в безразмерной кисло-зелёной майке, исполнял на полу победные конвульсии. Все хлопали: Шмака — по спине, Диму — не хлопали, обходя как надоедливый конус посреди тротуара.

— Ничего! — кричит Дима, вспотевший, но не сломленный и готовый доказывать свою небесполезность. — Ещё раунд!

Смирившись с голодной смертью, я отвернулся к пустому коридору. И заметил — не все разделяли всеобщий ажиотаж. Свят стоял в самой гуще, но выглядел вертикально-оцепенелым. Хмурый, до наглости прямой взгляд падал поверх потной Диминой майки на скамейку у стены. Там, среди сутулых и скучных задротов, облокотившись спиной о стену, с закрытыми глазами, сидела Даша… Не секрет ведь Свят…

Цыпа появилась неожиданно. Как всегда, оборвав меня на половине мысли, в ту самую секунду, когда Дима окончательно проигрался в пух и прах. Просто возникла из ниоткуда, затянутая в деловой костюм и узкую юбку-карандаш. Когда-то очень спортивная, но сейчас — немного обвисшая. Впрочем, всё ещё может сесть на шпагат — сама показывала, когда подменяла Наталку.

Она вошла — и ликующая, гвалтующая толпа застыла на полуслове, за полвздоха до победоносного крика. Дима с перекошенным, квадратным, как шлем ландскнехта, лицом наливался кровью. Но никто ничего не сказал. Повисла стынущая, прихлопнутая тишина. Как будто весь шум забили кулаком нам глубоко в глотки и так спрессовали, что ничего не осталось.

Она прошествовала сквозь строй полураздетых тел, звякнула ключами и отперла раздевалки. Мы ещё несколько секунд не двигались, словно прижатая к земле травинка в ожидании удара подошвой.

— Ну что… Натальи Васильевны еще нет, — бросила она. — Играете в волейбол. Меня не будет.

И всё разорвалось.

Огромный зал, забитый до отказа блёклым светом люминесцентных ламп, встретил прохладно. Под потолком, в объятиях металлических ферм, дремали баскетбольные кольца. Синий паркет, разметка — всё неприятно кривилось. Посередине обвисла сетка — улыбка. Пока мы торопливо переодевались, Цыпа открыла склад, выкатила жёлто-синий мяч и водрузила его в центр площадки.

— Делитесь на две команды. Победителям — пятёрки в четверти и освобождение от физры, проигравшим — тройки и поездка с Ольгой Вячеславовной на уборку парка. Капитаны — Василиса и… Семихатов!

И ушла.

— Народ! — крикнула Швабра, на мгновение опережая Тоху. — Давайте считаться! — Она быстрым взглядом оценила вываленную из раздевалок кучу народа и стала тыкать пальцем, разделяя людей пополам. Широкий рукав глаженой белой футболки вздрагивал.

— Ага, щас! — перебил Тоха. Голос хрипел, будто горло в занозах. — Это хрень! Давай так: я беру Диму, Художника, Тёму… Свята… Ты — остальных!

— Это нечестно! — вспыхнула Василиса. — Ты всех сильных забираешь!

— А ты? Ты чё, слабая? — ядовито парировал он. — А Катя? Да она тут сильнее всех! И при этом с тобой играет!

— Я не хочу с ним в команду! — загорелся Марк.

— А ездить со Шнитиной парки драить хочешь? — спросил Тоха.

Свят как-то поспешно-властно, будто неуверенно, заткнул собиравшегося что-то бухтеть Марка и сказал:

— Мы за Семихатова.

Начался торг, краткий, яростный обмен колкостями за «активы». Я, всё это время молчавший, прервал его, поднырнув под сеткой.

— Я к Василисе!

Перешёл на ту сторону зала, где свет прямее, а тени — строже, где сидит несимметричная лиловая фигурка. Встал в зону между Катей и еще одной девочкой, кажется Юлей. Сетка заулыбалась жёстче, с радостью готовая получить по зубам.

Семихатов всплеснул руками:

— Тёма, ты куда? Давай к нам!

— Скучно с вами, — отмахнулся я, занимая позицию. — Неравноценно выходит.

— Ай, ладно! — Тоха махнул рукой и предвкушающе улыбнулся. Всё-таки он слишком азартный.

Василиса ответила ему такой же улыбкой. Её взгляд обрадованно прошёлся по мне, Юле, Кате и упёрся в самый неликвид — десяток человек, столпившихся на нейтральной полосе.

— Ну, вы куда? — с вызовом спросил Тоха, глядя прямо в глаза прыщавому Вове.

— Ко мне, — холодно перехватила инициативу Швабра. — Места хватит.

Только вчера вернувшийся Алексей, Вова и Ира перешли к нам. Дима стоял в стороне. Он мял в руках край футболки и делал вид, что ему всё равно. Но я видел, как он сжал челюсти, когда Тоха не включил его. Раньше он был со Святом. Теперь он — никто. Потом Тоха, закатив глаза, бросил: «Ладно, Зыченко, иди к нам». Это была подачка. Но Дима кивнул и пошёл. Остальные сели на скамейки.

Мы столпились вокруг Василисы. Она — наш капитан, наш стратег.

— Весь упор на нас троих, — тихо, чётко сказала она, глядя на меня и Катю. — Остальным не пасуем. Отобьют подачу — и то хорошо.

Подавала Швабра. Она вышла на линию со сжавшимся, сосредоточенным лицом. Тонкие губы побелели от напряжения. На другой стороне Дима — по центру, Свят — справа, Художник — сзади, Марк и какая-то девочка, которая сжалась, — в углу. Под сеткой Тоха извёлся до болезненной бледности. Поза — звериный, сфокусированный полуприсед.

Удар. Мяч пошёл прямо в зону между Димой и Художником. Идеальный пас для тихой, невнятной девчонки с задних парт. Не помню её фамилии… Она вытянулась, чтобы принять.

— Моя! — рявкнул Дима, стартуя в её сторону. Художник дёрнулся, но было поздно. Перед ними, как тень, над сеткой вынырнул из хаоса игроков Тоха. Он не стал принимать — в прыжке, с коротким мощным выдохом, врезал по мячу основанием ладони. Мяч, как пуля, прижался к нашему паркету и отскочил унылой дугой. Сам Тоха пошатнулся и сделал лишний, судорожный шаг, на висках выступила испарина.

— Ну как? — крикнул он, не скрывая довольной ухмылки.

Взгляды лидеров пересеклись. Василиса отвернулась, до помертвения сжав губы. Её, как всегда, задел чужой успех. Особенно Семихатова.

Злорадно и весело скалясь, Тоха кинул мяч переходящему Святу. Тот принял его с холодным достоинством, не признав лидерства Тохи, но приняв перемирие на время матча.

Он так саданул, что я вздрогнул. Мяч выстрелил в Вову, отскочил, тот ошарашенно молчал, но по предплечьям уже плыли неровные красные пятна.

Вторая подача — пушка. Я принял, но мяч срезало и круто повело к Кате. Она, тихо матерясь, широко шагнула к нему и технично подбила Василисе. Швабра замахнулась на удар — и обманула, мягко перекинув через голову Художника.

Но Дима уже был там. Он носился по площадке, как бешеный. Он хотел доказать, что его не зря взяли. Каждый его прыжок был криком: «Смотрите на меня! Я здесь!» Но никто не смотрел. Тоха кидал ему мяч, только когда некуда было пасовать. Свят вообще не замечал его, Марк подшутивал над его весом.

Дима мчался, поскальзываясь, прыгнул. Попал по мячу, в безбашенном скачке ногами вперёд. С потолка посыпалась извёстка. Дима не удержался, прокатившись на крупе куда-то в сторону раздевалок.

— Вот это да! — голос Тохи хрипел от восторга. — Дима, блин! Ну ты даёшь!

Дима не улыбнулся. Он лежал на полу, тяжело дышал, смотрел в потолок и знал: его похвалили, потому что он смешно упал на жопу, а не потому что он кому-то нужен. Суровая реальность: оказывается, что идальго зачастую — всего только тени в латах. Он сжал кулаки и напрягся всем своим широким и плотным телом, чтобы в следующий раз быть быстрее.

Следующая подача — моя. Мяч, как всегда, оказался неожиданно тяжёлым и чужим. Чувствую на себе десятки глаз. Ждут. Я ударил по мячу верхом, стараясь вложить всю силу. Неправильно… Не поймал момент. Мяч опустился слишком низко. Получилось жалко: мяч лениво, по-дурацки крутясь, переплыл через сетку и упал к Художнику.

Художник легко принял, отпасовал Диме, тот вернул — и Художник, не рассчитав, вколотил мяч в сетку.

— Ну, ничего так… — Тоха обратился ко мне. — Подашь мне?

— Артём, не надо, мы ведём! — встревоженно предупредила Василиса. — Не порти игру!

— Швабра, харе! — в наклоне Антонова лица значилась какая-то дразнящая, почти ласковая насмешка. Голый вызов. Выстрел. — Перестань. Следующим — инфа, дай отдохнуть, не душни!

Она побледнела. Она его отторгала. Но та её часть, чьи взрывные, яркие взгляды на Семихатова я изредка наблюдал, тихо восхищалась и таяла.

— Подавай уже, — буркнула она, отворачиваясь. Но краска всё выдавала…

Тоха улыбнулся, кивнул, приготовился.

Существует ли мяч, пока он не в твоих руках? Не знаю. У меня он почти не бывает, я его только мельком вижу. У Тохи — приоткрытый рот, обнажающий влажные зубы, глаза — пятна. Швабра… её собранное лицо искажает гримаса усилия. Бледные губы — в кривую черту. Она возникает то тут, то там, выкрикивает короткие команды. Но взгляд неизменно — к Тохе, а его — к ней.

Вова стоял в стороне, сложив руки на груди, и сумрачно наблюдал за игрой. Просто не мешал и только иногда пробовал помочь — мешали перчатки. На предложение Швабры снять их он отреагировал остро.

Тоха — хищная птица. Короткий, стремительный взлёт, удар — и мяч отскакивает от Кати или Василисы. Швабра пасует точно. Движения выверены, как график функции, в каждом значении X которой находился противовес его простой силе. Она била с расчётом, находя самые неудобные для него углы, отчего он вертелся как карусель. Но везде успевал…

Я стоял, ощущая себя мелким служкой на вселенском соборе. Тело работало, но, пасуя Кате или скидывая Швабре, я знал — ничего не решаю. Сетка больше не улыбалась — нечем было: зубы выбили бешеными ударами.

Я — Кате, Катя — Швабре, Швабра — бьёт. Тоха — Святу, Свят — Художнику, тот — нам. Всё нехорошо, они — впереди.

Первую партию проиграли. Вторая стремилась к разгрому. 18:23. Я слишком высоко подал и сразу понял — сейчас будет. Художник принял, отдал Тохе. Тот — на Марка. Марк разбежался, выпрыгнул, наполовину показавшись из-за сетки. Сердце пропустило удар. Иногда он выдавал просто неотразимые удары. И хлёстко врезал. Гулкий выдох, хлопок, удар. Даша упала на паркет, держась за лицо. Застонала. Из-под растопыренных пальцев вытекала кровь. Нос разбит.

Еще не осмыслив до конца момент удара, я видел, как Дима, стоявший рядом с Марком, дёрнулся к нему — хотел перехватить, толкнуть, сменить направление, спасти пусть непрекрасную, но принцессу, но не стал. Не решился, в последний момент замер. Не пошел против Марка!

И всё: поздно.

Даша уже взмахнув волосами откинулась назад от силищи удара, ударилась спиной и затылком о стену и упала со скамейки.

— Блять! — Свят раздражённо и испуганно махнул рукой. — Ты хули делаешь, Марк!

— За Лену, блять, раз уж ты нихера сделать не можешь!

Свята как холодной водой облили, как пощёчину дали, он замолчал на миг, а потом сказал:

— После поговорим…

Тоха просительно кивнул мне:

— Проводи её до медпункта, Тёма.

Я вздохнул, широко шагнул к Даше, подхватил её под руки и с усилием поднял на ноги.

— Доигрываем? — спросил Тоха.

Швабра пожала плечами:

— Ну давайте, раз уж вам одно очко осталось!

Я посадил Дашу на скамейку. Она держалась за лицо и шмыгала носом, за фиолетовой чёлкой — смазанный макияж и глаза со стоящими в них слезами.

— Тебя надо в медпункт?

— Иди играй, после урока сходим, я пока в себя приду.

Она размазывала рукавом вытекающую кровь.

— Отлично! — Швабра уже была тут как тут, утягивая меня на площадку.

Игра. Семихатов, справившись с приступом кашля, подскочил к своим. Что-то быстро сказал. Художник, скалясь, одобрительно затряс головой. Дима пожал плечами. Свят молчал, ошарашенный. Потом Антон подошёл к сетке и поманил нас. Мы втроём сгрудились перед ним. Он был бледен, весел и прыщав, как и полагалось. А это значило — что-то будет.

— У меня идея! — сдерживая радостную улыбку, выдавил он. — Давайте, раз уж у вас все так плохо, — это слово он иронически выделил голосом, — то мы готовы поддаться!

— Поддаться? — Катя взвилась, нехорошо поджимая губы. — Команды изначально не равные. Чем поддаваться, лучше нормально делиться было!

— Дай договорить! — он махнул рукой, затыкая нас. — Играем на больше-меньше. Кто выиграет — тот выиграет!

Катя вытащила руки из карманов и кивнула.

— Ещё куда ни шло! Только это не поддавки, а честная игра! — Воронёные пряди взвились и опали. — Мы и так против вас считай вдвоём тащим.

— Ну ничего себе, а меня ты за игрока уже не считаешь?! — возмутился я.

— Вдвоём с половиной, — примирительно сказала она. — Так и быть.

— Короче, давайте!

Мы вернулись на позиции. Воздух снова наэлектризовался. Их подача. Катя вышла на линию, готовая принимать. Но Художник ударил с такой силой, что мячик отскочил от потолка и полетел в сторону.

— Опа! У швабры больше! — крикнул кто-то с наших скамеек.

Катина очередь. Она посмотрела на Тоху — тот стоял, готовый ко всему, так же хищно ощерившись. Она ударила — низко, сильно, в угол. Дима рванул, скользнул, но едва коснулся мяча, и тот косо стрельнул к Антону.

Тоха перестал улыбаться. Дёрнулся, перебрасывая мяч Художнику, и тот со всей дури приложил по мне. Я не справился.

Ровно.

Снова Свят. Противников лихорадило. Они кипели. Мы все вошли в странный, метрономически-размеренный раж. Подача — снова «пушка». Мяч понёсся на меня. Я сгруппировался, принял его предплечьями. Больно, чёрт возьми. Мятый резиновый комок пошёл к Швабре. Она, не глядя на сетку, коротко и резко скинула в зону, где должен был быть Художник. Тот замешкался, но Дима, кувыркаясь и падая, отшвырнул мяч к нам.

— Тёма, давай! — крикнула Василиса, и в голосе прозвучал надрыв. Надежда.

Я принял. Перекинул. Тишина в зале стояла звенящая. Слышно было только кровь в ушах и удары.

— Художник, чё блять ты спишь! — рявкнул Свят.

Семён вздрогнул, прыгнул и вытащил. Короткий пас. Мерный стук. Удар! Нет. Обман! Сразу после того, как я отскочил, готовый к сильному удару, он почти без замаха опрокинул мяч у самой сетки.

— У Семихатова больше, — безучастно констатировала Ира.

— Вижу! — огрызнулась Швабра.

Подавал Дима. Катя едва успела подставить руки. Мяч отскочил высоко и неточно, прямо в центр площадки. Я рванулся к нему, понимая — сейчас над нами появится Тоха. Швабра — неподалёку. Я прыгнул. Но нет…

Тоха был в воздухе. Он парил, будто весь его горький кашель сгорел в топке страсти. Лицо несло выражение безумного напряжения. Он занёс руку для убийственного удара.

Швабра крикнула. Коротко, отрывисто крикнула:

— Я ВОЗЬМУ! — И прыгнула на блок, рядом со мной.

Мяч пробил её выставленные ладони навылет. Нормального блока не получилось — то ли роста ей не хватило, то ли силы прыжка. И не спас даже Катин, последний, не выполнимый ни для кого другого выпад. Ничего не помогло. Никто не успел.

Они приземлились почти одновременно. Бледный Тоха, потеряв равновесие, откатился на паркет. Швабра устояла, пошатнувшись. Её руки стали красными от удара и медленно обрастали лиловыми пятнами.

— Победили, — спокойно сказал Марк. — Кайф.

Свят, кинув на него строгий взгляд, пошел следом и поплёлся к раздевалке.

Я присел. Катя молча стояла в сторонке, уныло глядя в сторону сетки — прокручивала партию, наверное. Со скамеек встали, потянулись к выходу.

Через пятнадцать минут мы вышли из раздевалок, все мокрые и слабые от усталости, я, подставив Мироновой плечо, вёл её к медпункту. Позади, наливаясь горячим оживлением, неслись голоса Василисы и Семихатова.

— Неплохо бьёшь…

— Да, я знаю, я пиздатый, — разводя руками, нарочито самолюбиво разглагольствовал Тоха.

Швабра шла рядом, по голосу — совершенно невозмутимая, но я-то заметил при выходе, как нервно скомкана в кулак ткань её футболки.

— Мда, конечно, — фыркнула она, — тебе бы дыхалку качать, ты же в конце едва на ногах стоял. Я думала, тебя сейчас ветром сдует.

Сквозь обычную для Швабры нелюбовь к поражению проглядывала новая, рычащая нота — она не могла не признать: он силён.

— Сдуло? Меня-то? — Тоха кашляюще рассмеялся. Он сделал глоток воздуха, будто проглатывая что-то, и продолжил уже тише, почти заговорщицки: — Да тебя же чуть не убило, когда я ударил. Я аж испугался — щас мою пай-девочку в стенку впечатает.

Я обернулся. Дима стоял у стены, натягивая футболку. Он выглядел разбитым, как крестоносец, не уберегший святоносный крест, как отступивший от древних (уголовных!) кодексов и проигравший в гонке за честь принцессы воин. Он опустил голову и вышел — похоже, рыцарско-тюремные идеалы, которыми он гордился, разлетелись вдребезги, подобно разломанному ударом всадника тяжёлому щиту. На этом и завершилась история уголовного hidalgo Don Dima Zichanscy и началась история, как его прозвали у Свята — «жирного» — скорого тюремного подпарашника.

Все разошлись, и только я с Дашей ещё топал. Медпункт находился в противоположном корпусе, и идти туда надо было через специально перекинутый между корпусами мост.

— Сильно болит? Может, салфетку? У меня где-то были.

— Да забей, — она прихрамывала сильнее обычного, ударилась, пока падала.

Все разошлись, и только я с Дашей ещё топал. Медпункт находился в противоположном корпусе, и идти туда надо было через специально перекинутый между зданиями мост. Стеклянная кишка, продуваемая всеми февральскими сквозняками.

Даша прихрамывала сильнее обычного — видимо, приложилась при падении не только лицом. Я приноровился к её шагу, предложил помощь, но она лишь коротко глянула на мою руку и отвернулась.

— Сильно болит? Может, салфетку? У меня где-то были.

— Да забей, — буркнула она не зло, а устало. — Не впервой.

Я всё же полез в карман, нащупал скомканную бумажную салфетку. Протянул. Она взяла, не глядя, прижала к носу. Некоторое время мы шли молча. Впереди мост казался бесконечным — серый, пустой, как декорация к фильму про конец света.

— Ты извини, что так вышло, — сказал я наконец, хотя сам не очень понимал, за что извиняюсь. За Марка? За то, что стоял и смотрел? За то, что не поймал тот мяч?

— Ты-то тут при чём? — она хмыкнула, насмехаясь над моей дурацкой попыткой взять на себя чужую вину. — Марк у нас тот ещё снайпер. Ему бы не в волейбол, а в тир ходить. Или — в дурку.

Я невольно улыбнулся. В её голосе, несмотря на боль и кровь, прорезалась та самая колючая ирония, которая и пугала, и притягивала.

— Ты как вообще? — спросил я, покосившись на её лицо. Салфетка уже напилась крови. — Может, всё-таки в больничку? Нос, по-моему, серьёзно.

— Да срастётся, — отмахнулась она. — Его уже ломало, хуже точно не будет, теперь это просто хрящ, которому всё нипочём. Типа амортизатора.

— Звучит стремновато.

— Зато практично.

Мы дошли до середины моста, тут окно было приоткрыто. Снаружи, за мутным стеклом, ветер гонял по асфальту обрывки прошлогодней листвы и грязь, которая засыпала остатки снега. Зима в этом году была тёплой, и к началу марта почти всё растаяло. Внизу, в узком проёме между корпусами, темнел проход, заваленный снегом и какими-то коробками. Даша остановилась, оперлась о перила, сняла салфетку, посмотрела на неё и негромко выругалась.

— Хреново, да? — спросил я.

— Нормально, — соврала она. — Просто неприятно, что опять из-за Лены, всё же нормально было, я её не трогала!

Марк, конечно, доморощенный мститель, но я сомневался, чтобы он сделал это специально, слишком тяжело так точно попасть с такой силой, да и Марк не славится точностью.

— Он же не специально.

— Ну, если бы специально, я бы ему уже врезала, — она оттолкнулась от перил, и мы снова пошли. — Но он дебил, который не думает, куда бьёт. А ситуация с Леной просто пришлась к месту.

— Да уж, вокруг одни дебилы.

Она фыркнула.

— Да ладно, есть и нормальные. Вон, Тоха твой — не козёл.

— Мой?

— Ага, конечно, — она глянула на меня искоса, и в её глазах мелькнуло что-то вроде лукавства. — Вы везде вместе ходите.

— Это значит, что он мой?

— Ну да, конечно.

— Ладно, значит мой.

Мы подошли к концу моста. Дальше — коридор в обе стороны, лестница на второй и четвёртый этаж, а еще чуть дальше дверь с табличкой «Медицинский пункт». Я остановился, не зная, как попрощаться. Даша потянула ручку, но дверь оказалась заперта.

— Охренеть, — выдохнула она и прислонилась лбом к косяку. — Обед у них, наверное.

Я посмотрел на часы. Действительно, большая перемена.

— Подождём?

— Угу, — она сползла по стене и села прямо на пол, вытянув больную ногу. — Ну и хуйня.

Я присел рядом, на скамейку. Достал телефон, сделал вид, что смотрю что-то, но на самом деле слушал её дыхание — неровное, усталое через рот.

— Артём, — вдруг позвала она.

— М?

— Спасибо, что проводил.

Я обернулся. Она смотрела в стену напротив, не моргая.

— Да брось, — отмахнулся я, но в груди потеплело.

Мы снова замолчали. Тишина была не тяжёлой, а почти уютной, если так можно сказать о холодном коридоре перед закрытым медпунктом. Я думал о том, что впервые мы с ней настолько близко, наверное, надо что-то сказать, но я не нахожу тем, не понимаю, как и о чём спросить, теряюсь, паникую и нервно помалкиваю.

— А ты чего в волейбол с нами пошёл? — спросила она вдруг. — Раньше не играл вроде.

— Ну, не знаю. Тоха позвал. Да и размяться хотелось.

— Ты же не любишь командные игры, — заметила она, и я удивлённо поднял брови.

— С чего ты взяла?

— Не помню, по-моему, ты когда-то говорил это Наталке, и она разрешила тебе не играть. А тут — прыгаешь, стараешься.

Я не нашёлся, что ответить. Она была права, но связанные с ней причины я говорить не хотел, может, ей будет приятно, но из-за некоторых пунктов она точно обидется.

— Все меняются, — сказал я наконец.

— Ну-ну, — она грустно улыбнулась краем губ, и от этой улыбки у меня внутри всё перевернулось. — Все меняются…

За дверью послышались шаги, щёлкнул замок, и на пороге появилась пожилая медсестра в белом халате. Увидев Дашу на полу, она всплеснула руками:

— Господи, что случилось? Ты чего тут? Только пришла и уже у меня!

— Да, тёть Люд, я, — Даша поднялась, опираясь на подставленную мной руку. — Нос мне залепите, пожалуйста.

— Заходи, заходи, — засуетилась медсестра, пропуская её внутрь. — А ты, молодой человек, иди, если не нужен.

— Я подожду, — сказал я, чуть не поперхнувшись собственной смелостью.

Даша обернулась на пороге, посмотрела на меня долгим взглядом, и в этом взгляде было что-то, чего я не мог разгадать, но отчего сердце забилось быстрее.

— Тогда жди, вот тут кушетка, — бросила медсестра и скрылась за дверью.

Где-то внизу, под мостом, выл ветер, а в моей голове звучала тихая, настойчивая мысль: кажется, что-то произошло. Тоха! Спасибо, Тоха!

Медпункт пах хлоркой, зелёнкой и почему-то старыми учебниками. Лидия Петровна — крупная, пожилая женщина с усталым лицом и руками, которые, казалось, могли не только выправить, но и создать вывих — сидела за столом и пила чай из эмалированной кружки. Над её головой висел плакат «Здоровый образ жизни — выбор сильных. О.В.Шнитина», и кто-то пририсовал гимнасту усы и сигарету, а у фамилии после лозунга зачеркнул «Шн» и дописал «Ху», это художество пытались стереть, но всё равно было видно.

Даша села на кушетку, застеленную хрустящей клеёнкой.

— Марк постарался.

— Это который у Смирнова в друзьях ходит? — Лидия Петровна сняла очки. — Ну-ка, покажись.

Она взяла Дашу за подбородок, повернула лицо к свету. Пахло от неё котами и лекарствами.

— Нос не сломан, — заключила она после короткого осмотра. — Но гематома будет знатная. Сейчас приложим холод, потом обработаю ссадины.

Она достала из старого холодильника пакет со льдом, обернула его полотенцем и протянула Даше. Та прижала к переносице, поморщилась.

— Значит, Марк, — повторила Лидия Петровна, возвращаясь к своему столу. — И ты молчишь.

— А что говорить? — Даша пожала плечами. — Он дебил. Это не лечится.

— Дебил не дебил, а руки распускает. И не только руки, а еще и мячи.

Она весело подмигнула, брызнув улыбкой.

— Молодец, что вернулась.

Даша отвернулась. Наверное, она ненавидела такие разговоры. Ненавидела, когда её пытались «разговорить», как будто слова могли что-то изменить.

— Многие бы не смогли? Тёть Люд, я не герой. Меня просто выписали, потому что я всех там достала.

— Ну да, конечно, — медсестра усмехнулась. — Поэтому сцепилась с Бессоновой в столовой, как говорится, нас ломают — мы крепчаем.

— Откуда вы знаете про столовую?

— Школа слишком тесна, Даша. Я тут тридцать лет работаю. Мне рассказывают всё. Даже то, чего не хочу.

Она помолчала, потом наклонилась чуть ближе и сказала тише, словно доверяла секрет:

— Шрамы заживут, но если не прекращать драку — всегда появятся новые.

Даша не ответила.

— Я не лезу в драку, — сказала она наконец. — Они сами.

— Знаю. Они всегда сами. Но и ты не отходишь.

— Вы предлагаете мне быть терпилой?

Лёд в пакете начал таять, и по пальцам Даши потекли холодные капли, они обвивали пальцы, скатывались по линиям судьбы до вен на костлявых запястьях и, наконец, облегчённо разбивались об пол. Даша убрала компресс, посмотрела на своё отражение в тёмном стекле шкафа с лекарствами. Распухший нос, тёмные разводы под глазами, блёклые, тонкие губы.

— Это всё, что нам осталось, — сказала она.

— Что осталось?

— Гордость. Только она и осталась. Если отойти — сожрут.

Лидия Петровна вздохнула и поднялась.

— Гордость — это хорошо. Но гордость может быть разной, гордость с кулаками — это страх. Иногда нужно позволить себе быть слабой. Хотя бы на пять минут. Хотя бы перед кем-то одним.

— Перед кем? — Даша горько усмехнулась. — Перед вами?

— Хотя бы перед собой, — медсестра взяла из шкафчика пузырёк с перекисью и ватные диски. — Давай, обработаю. А то занесёшь инфекцию, и будешь ходить с рожей, как у картошки из истории игрушек, у меня у внучки это любимый герой.

Она снова подошла к Даше, наклонилась и начала осторожно промокать ссадины. Ватка шипела, пена окрашивалась в розовый. Даша молчала, заворожённо слушая этот спокойный, уверенный голос. Меня он не занимал, слишком ясные вещи Лидия Петровна пыталась объяснять. Меня интересовала пена, она шипела и пузырилась, яростно, как сама Миронова, билась и перегорала в мутную жижу.

Медсестра закончила обработку, отступила на шаг и окинула Дашу оценивающим взглядом.

— Ну вот. Теперь не так страшно. Иди умойся, там вода в раковине тёплая. И запомни: если этот Марк ещё раз в тебя «случайно» попадёт — приходи ко мне. Я найду, чем его успокоить.

Она весело улыбнулась, подмигнула и вернулась к себе за стол.

— Спасибо.

— Не за что. Иди.

Даша подошла к раковине, включила воду, ополоснула лицо. Холодная вода обожгла, но стало легче. Она подняла глаза на своё отражение в зеркале — бледное, измученное, но всё ещё её, пусть и без макияжа. Я поднялся, мне еще предстояло проводить её до кабинета. Что ж, пусть я просто бездумная функция, но хотя бы не пустое место.

Глава 10. Вова Шмак. Оракул.

Отбиваясь от таких мыслей, я решил сегодня сходить на Дзержинского.

Когда зашёл, заметил, как Семён увлечённо рисовал что-то в углу гаража. Длинные волосы яростно покачивались, он размахивал кистью, и краска летела в стороны, капли плющились о железки.

— Привет, Художник. Где Гот, не знаешь?

Он обернулся — скучающая, безынтересная пресность в глазах растаяла. Улыбнулся широко, яростно. Подошёл ко мне, пожал руку.

— Ты вовремя! Сегодня знаменательный день.

— Что? — переспросил я.

Художник интригующе улыбнулся.

— Знаешь, я заметил, что ты никому не показываешь свой лак в школе. Стесняешься?

— Что? Н-нет, я просто…

*Что у тебя глазки-то так забегали? Неужели ты думаешь, что вокруг все слепые? Конечно, кто-нибудь да заметит.*

— Ладно, это лирика. Я хотел сказать, что придумал кое-что, что могло бы сделать тебя настоящим. Не к месту ты у Свята, скажу тебе прямо.

Он наклонился ко мне и горячо, как в лихорадке, зашептал, объясняя:

— Краски! Это как содрать кожу с глаз. Один глоток — и готово! Когда тебя рвёт на части видение, которое не помещается в голове, ты — настоящий…

— Это… что-то вроде «птиц»?

— Похоже, но в тысячу раз прекраснее!

— Но ведь ими ищут того же — чтобы забыться, чтобы мир не трахал. Только это называется передозом. Ты уверен, что твои «краски» — это не как у всех, Художник?

— Ты всё сводишь к одному! — выдохнул он, наклоняясь сильнее. — Боишься. А я говорю о божественности! Вот он — я, настоящий, способный на всё! «Птицы» курят, чтобы не чувствовать. А краски — чтобы чувствовать столько, что не поместится в груди!

— Красиво, — улыбнулся я, но в улыбке не было тепла. — И очень романтично. Страдающий гений, познающий бездну. Но если на то пошло… нужны ли они мне…

Он рассмеялся.

— Шмак, я видел, как тебя ценят в твоей компании. Разве ты не хочешь стать чем-то большим, чем просто шестёркой?

Я колебался. Слишком неожиданно, резко, непонятно.

— Знаешь, — сказал Художник, откидываясь назад, — ты думаешь, я предлагаю тебе наркотик. Но нет, Шмак. Мне это неинтересно. Я просто предлагаю тебе посмотреть на себя со стороны. Увидеть, кто ты на самом деле, пока другие решают, кто ты есть.

Я сжал руки в карманах. Лак под перчатками холодил пальцы.

— И что я там увижу?

Семён пожал плечами:

— Не знаю. Может, себя. А может, ничего.

— Хорошо… — выдохнул я.

— Тогда ждём Гота. Скоро он придёт.

Когда дверь распахнулась, Гот втащил старый кинескоп — размером с добрую тумбочку. В проёме он нёс его без труда, почти не напрягаясь. Поставил на ящик, заметил меня и сказал:

— А, Шмак, привет. Ну что, Семён тебе рассказал?

— Да. Я согласен.

— Знаешь, я ведь тоже учился в вашей школе, — сказал он, подсоединяя телевизор и вытаскивая кассетный проигрыватель. — Давно, конечно. С тех времён у меня эта кассета. На ней — записи одного ученика. Он попал в обвал в бассейне — старая стройка, ещё до вашего времени. Он был там несколько часов. Один. В темноте. И когда его нашли… он уже был не совсем человек.

Я сглотнул.

— Он выжил, — продолжал Гот, с грустью глядя на кассету, а не на меня. — Но через год вышел на трассу и бросился под КамАЗ. Перед этим он оставил видеозаписи. Он называл это… Оракулом. Это был мой друг, так что кассета теперь моя.

Семён хмыкнул, но в его голосе я услышал не насмешку, а что-то другое — предвкушение.

— Это просто старый бред, — сказал я, чувствуя, как ладони под перчатками потеют.

Гот посмотрел на меня спокойно. Без обиды. Без уговоров.

— Может быть, — сказал он. — Но ты ведь уже решил попробовать, правда? Иначе не пришёл бы.

Я хотел возразить, но слова застряли в горле. Он был прав.

— Поэтому мы будем смотреть вместе с красками, — добавил Гот — для пущего эффекта.

Он поставил на верстак маленькую стеклянную банку. Внутри — мутная жидкость с какими-то крупинками на дне. Похоже на разведённый акварельный пигмент.

Я молчал. Семён смотрел на меня с лёгкой снисходительной улыбкой.

Гот открутил крышку. Запах — резкий, травяной, с металлической ноткой — ударил в ноздри. Он налил немного в пластиковый стаканчик и протянул мне.

— Не бойся, — сказал Гот. — Здесь ничего, кроме правды.

Я взял стаканчик.

*Серьёзно? Будешь пить какую-то мутную хрень от чудака в гараже? А если это отрава? Да ты просто ищешь способ сбежать от себя! А что у меня есть, что терять? Место у стены? Под столом, как табуретка? Надежда, что Катя когда-нибудь увидит во мне человека? Может, Семён говорит правду, может, я найду что-то! То, что сможет мне помочь!*

*Катя? Вспомни, что было в спортшколе!*

Тогда в спортзале она подошла ко мне, когда я стоял у стены и делал вид, что рассматриваю трещины на паркете. Я слышал, как она говорила с Лилушем в коридоре, пока льнула к нему всем телом. Слышал каждое слово. «Конечно, Лилуш», «Я помню», «Жду». Её голос был таким сладким, что у меня сводило скулы, и в груди вертелось что-то мощное, создавая опасный ветерок.

Я не смотрел на них. Я смотрел на пол и считал трещины. Одна, две, три — как будто если сосчитать их все, то перестанет болеть.

Она подошла, и я почувствовал её запах — дешёвый шампунь с привкусом яблока, смешанный с потом после игры. Она коснулась моего плеча, и я вздрогнул, потому что не ожидал, что она вообще ко мне подойдёт. После того, что я слышал, я был уверен, что она забудет обо мне.

— Вова, — сказала она тихо, и её голос — низкий, тёплый, почти интимный — облизал мне ухо. — Ты слышал?

Я не ответил. Только кивнул — один раз, резко, как будто хотел отрубить себе голову этим движением, чтобы не чувствовать того, что чувствую.

Она приблизилась вплотную, приобняла меня.

— Это не то, что ты думаешь, — сказала она быстро, но я слышал, как она старается сделать свой голос убедительным. — Он просто очень настойчивый. Я не могла отказать ему при всех. Ты же понимаешь?

Я понимал. Я всегда всё понимал.

*Да ничего ты не понимал. Ты дурак.*

— Это ничего не значит, — продолжала она, и её пальцы легонько сжали моё плечо. — Я просто хотела, чтобы он отстал. А ты… ты же знаешь, сколько ты для меня значишь.

Она замолчала. Я слышал, как бьётся моё сердце. Слишком громко, оно слишком нескладное, как и весь я. Наверное, она тоже слышит.

— Я обещаю, — прошептала она, и в её голосе появилось что-то новое, от чего у меня перехватило дыхание. — Я тебя отблагодарю. По-настоящему. Наедине…

Я поднял глаза. Она смотрела на меня — её глаза блестели, и я не знал, был ли это отражение света от ламп или слёзы. Я не хотел знать.

— Правда? — спросил я, и мой голос дрогнул. Я ненавидел себя за то, что он дрогнул. За то, что я вообще спросил.

*Зачем ты это спросил? Ты что дурак? Тебе не ясно, что тебе предлагают?*

Она кивнула, и улыбка её была мягкой. Слишком мягкой.

— Ты мне очень помог сегодня, — сказала она. — Я не забуду. Я тебя так отблагодарю, что ты запомнишь на всю жизнь.

Внутри меня что-то перевернулось. Я не знал, что именно она имела в виду — или не хотел знать. Может быть, я боялся, что если спрошу, она передумает. Или скажет, что я неправильно понял.

*Шмак, шмак, шмак… как же ты… отвратителен. Тебе самому не тошно?*

*Отвали!*

— Я знаю, — сказал я тихо, и мой голос звучал спокойно, почти уверенно. — Я знаю, что ты не хотела. Ты просто не могла отказать. Он же… он такой, он не умеет отступать. А ты очень добрая.

Она коснулась моей щеки, и я закрыл глаза. Её пальцы были тёплыми, и я почувствовал, как это тепло разливается по всему телу, согревая то, что я думал уже остыло навсегда.

*Как ты однако двояко мыслишь, Шмак…*

— Ты самый ценный мой друг, — сказала она. — Ты же знаешь.

Я кивнул. И улыбнулся. Улыбка вышла кривой, наверное, даже жалкой, но я не мог её сдержать, она рвалась наружу, как крик.

*Снова надеешься.*

Она улыбнулась в ответ и отпустила мою щёку. Я смотрел, как она идёт обратно к скамейке, как она садится рядом с Лилушем и что-то говорит ему. Он смеётся. Она смеётся.

«Она обещала», — повторил я.

*Что-то мелочное, что-то гадкое во мне хохотало.*

*Как ты любишь бросаться оскорблениями, поразительно. Шмак, опомнись, ты просто уродская пешка, и ничто тебе не поможет! И как воодушевлённо ты сжал стакан, прямо таки решимость!*

— Ну, — сказал Семён, — давай. Увидим, что там, за дверью.

Мы устроились на принесённых Готом подушках, прямо перед экраном. Я поднёс стакан к губам и сделал глоток, пытаясь не замечать свои мысли. Жидкость обожгла горло холодом, поползла внутрь, растекаясь по пищеводу. Гот нажал на кнопку — и по кинескопу пошли помехи.

На сером выпуклом экранчике возникло сначала какое-то помещение, поразительно похожее… На гараж, в котором мы сейчас находились. За столом, накрытым плёночной скатертью, стоял жирный и сутулый парень с абсолютно лысой, преющей головой. Единственная невольная ассоциация, которая возникала при взгляде на него, — это переваренный, начавший отслаиваться пельмень.

Он мелко дрожал, и нижняя губа у него выпячивалась, когда он смотрел в камеру.

— Э-э-х, судьба-злодейка! — он горестно схватил какие-то железки, глянул в кадр и тоскливо завёл какую-то старую песню.

*«И-и звелаа-аа меняяяаа кручиинаааа, поодколоодная змея, тыыы гории догорай моя лучииина доогорюю с тобоой и я»*

Я вздрогнул, в глазах зарябило, и в голове забегал странный гул. Это Гот со всей дури всадил кулак в «Ниву» и завыл, подпевая в такт звуками песни. Мир покосился, глаза слипались, и в груди жгло.

Семён сидел неподвижно, его это всё, похоже, никак не трогало. Гот мотал головой, что-то бормотал и взмахивал руками.

А я неотрывно глядел, как Оракул поднимает какую-то картинку. На белом листке металла начертил две линии, наискось, как будто рельсы, уходящие вдаль. Посередине — точка. Это дверная ручка, или случайно севшая на листок мушка, или усталый путник в конце дороги? Я уже не понимал, меня размазало по полу, две черточки вытягивались, удлинялись, уходили в бесконечную даль.

Бегут, бегут дальше, становятся частью стен, плинтусами, сходятся на горизонте. А точка? Где точка? Нету точки. Похоже, я сам — та точка. Одна единственная точка в бесконечном школьном коридоре. Он уходил до бесконечности в обе стороны, как будто проход был перегорожен зеркалом.

Я сделал шаг. Пол под ногами был холодным, скользким — как лёд, который вот-вот треснет. В коридоре гудел свет. Монотонный, белый, безжизненный — как в операционной. Где-то далеко капала вода. Кап-кап-кап. Или это было моё сердце? Я пошёл. Не знаю, сколько прошло времени. Минута? Час? Коридор не кончался. Стены были зелёными, как в нашей школе, но на них не было ни плакатов, ни объявлений, ни грязи. Просто пустота. Двери — я насчитал их семьдесят или восемьдесят — были заперты. Когда я дёргал ручку, за ней оказывался очередной класс. Я уже не мог отличить их друг от друга.

Я шёл всё быстрее, потом побежал. Шаги гулко разлетались по коридору, умножались, накладывались друг на друга, пока не превратились в сплошной шум. Я бежал, а коридор не кончался. Он просто удлинялся, растягивался, как резиновый, и я вместе с ним. Я удлинялся в линию, скручивался, скатывался в колбаску, ноги в адиках топорщились, превращались в оперение, я становился летящей стрелой.

Я влетел в стену, и мир распался на осколки. Когда я открыл глаза, я лежал на полу в каком-то классе. Цветы в горшках валялись рядом — я снёс их напрочь. Лоб саднил. Где-то скрипела дверь.

Дальше всё как-то смутно, как через кривой калейдоскоп.

Я куда-то иду, коридор вихляет, вертится, крутится, меня шатает.

Скрип. Пронзительный, вымораживающий душу скрип. Дверь в кабинет, изрисованный граффити. Делаю шаг, ещё, толкаю.

Он сидел за верстаком, прилипнув спиной к стулу, и пилил, пилил, пилил ножовкой кусок камазного бампера. Толстый, лысый, похожий на варёную клецку. Оракул!

— Говооооряяят мы бяки буки… — сказал он. — Но от себя не убежишь! И грядёт пустопорожний, пустопорожний наш таксист.

— Чегооо бля? — выдавил я. Голос сорвался, стал тонким, детским.

Он улыбнулся. Зубы жёлтые, редкие, как будто смазаны жиром.

— Я? — а ты меня не узнаешь?

— Ну ты Оракул, но че ты блять здесь делаешь?

— Я пилю.

— Ясен хер что пилишь, на кой хер?

Он смотрел на меня снисходительно, и в его взгляде не было злобы — только терпение.

— Ой ля ля ой ляля в пиипу вставили туза… — вдруг он успокоился, перестал пилить и сказал: — Ты хотел мне что-то сказать?

— Я… — Я замолчал. Горло пересохло. — Я не знаю, с чего начать.

— Начни с самого простого. Кто ты?

Кто я? Я открыл рот, и вдруг слова потекли сами — как вода из прорванной трубы.

— Я — так — табуретка. Прости, у меня нет рта, я не красноречив, мне плохо даётся речь. Ведь я даже сказать не могу, когда хочу сказать. Я согласился намазать Тоху финалгоном, потому что боялся, что они меня выкинут. А если выкинут — Катя перестанет на меня смотреть. Она смотрит на меня только потому, что я рядом со Святом.

Оракул молчал. Пила лежала у него на коленях.

— Я хочу, чтобы она видела меня, — продолжал я, чувствуя, как горло начинает саднить.

Оракул наклонил голову. Всё зарябило, всё сорвалось в какой-то бешеный пляс, я упал на стул неподалёку от его верстака, из меня сыпались всё новые и новые слова, он, тот кто сидит во мне, подталкивал, подпихивал. Говорить со мной он не мог, его не было тут, но сила, одно его присутствие всё меняло, меня словно бы выжимало в Оракула, все соки, все мысли — в него.

— Ты предатель, — сказал он. — Ты предал Тоху, своих прошлых друзей, ты всех предал.

Меня как лопатой по лицу шибанули, так прямо, так отвратительно и прямо.

— Ты жалуешься, что тебе плохо от того, что предал его, а ты написал ему хоть строчку, скажи мне? Сколько ты его уже игноришь? Год? Полтора? По месяцу не отвечаешь.

— Да, — прошептал я. — Но ведь я боюсь.

— Это правда, — сказал Оракул. — И это не вся правда.

— А что ещё?

Он поднял пилу. Я отшатнулся, но он не стал замахиваться — просто указал концом полотна на мои руки.

— Сними перчатки.

Я посмотрел на свои руки. Они дрожали.

— Сними, сними, сними! — повторил он бешено.

Я медленно стянул перчатки. Пальцы были бледными, бугристыми, огромными, с обкусанными ногтями, покрытыми чёрным лаком. Лак облупился на нескольких ногтях, но ещё держался, я забыл его обновить.

— И когда же ты наконец перестанешь прятать их? — сказал Оракул. — Когда ты перестанешь прятать это — ты перестанешь быть табуреткой.

— Легко тебе говорить, жирный, ты блять вообще нихера не делаешь, тока пиздишь!

Оракул пожал плечами.

— Ну что ж, ты решил по плохому, да?

Я видел, как класс сужается, сжимается, стены медленно движутся друг к другу, собираются раздавить меня.

— Я хочу выйти, — сказал я. — Выпусти меня, сволочь!

Я бросился на него, перемахнул через верстак, повалил на землю и начал бить по лицу — кулаки увязали в жировой массе, я словно пытался пробиться через желе. Он отбивался, извивался, крутился как уж. В какой-то момент он сбросил меня и, рассмеявшись, крикнул:

— Держи!

И ударил. Мир дёрнулся. Коридор треснул посередине, как зеркало, я превратился в табуретку и навзничь повалился в эту щель.

— …Шмак? Ты меня слышишь?

Голос Семёна пробивался сквозь шум, как сквозь воду.

Я открыл глаза. Я лежал на полу в гараже. Стаканчик валялся на полу, из него ещё вытекала мутная жидкость. Гот стоял рядом с телевизором — на экране всё ещё шли помехи. Семён смотрел на меня, слегка наклонив голову.

— Ну, — сказал он, — и че ты в драку полез? Нормально же говорили!

Я моргнул. В голове шумело, как после долгого бега. Руки лежали на коленях. Я посмотрел на них — перчатки были сняты. Лак блестел при свете лампы.

— Я… — Голос был хриплым, как будто я кричал. — Я видел… коридор. И его.

— Оракула? — уточнил Семён.

Я кивнул.

— И что он тебе сказал?

Я поднял глаза. Семён смотрел с весёлым любопытством, как бы издеваясь, Гот лежал в углу и трясся.

— Много чего, не суть.

Я посмотрел на свои руки. На чёрный лак. На обкусанные ногти. На то, что я всегда прятал.

Семён улыбнулся — широко, почти доброжелательно. Но я увидел в этой улыбке что-то новое. Что-то, чего раньше не замечал. Терпение победителя.

Из носу у него текла кровь, похоже, он видел в трипе что-то не менее странное, чем я.

Глава 11 Артем Седых. Олимпиада.

За окнами пролетало мартовское небо. Тучи жирным варевом размазались до горизонта, хмурые тени падали из-за стёкол. В серых потёмках, опускаясь всё ниже, стыл город — он, как скорая смерть, как последний удар, в неотвратимости своей не замечал ничего и просто падал, так что промозглый день сплющивался в лепёшку под тяжестью его туши и убегал, убегал, убегал.

Мне всё время подспудно казалось, что ничего никогда не закончится. Я надеялся — время растянется или остановится, и мне не придётся ехать туда. Но ничего не получилось. Мои надежды, как это бывает часто, оказались пустой химерой.

Я сидел у окна, в переполненном школьном автобусе номер сорок два, прислонившись лбом к холодному стеклу. Пазик скрипел и, как настоящий российский пенсионер, год от года не спеша, радостно рассыпался, осознавая, что скоро будет списан по выслуге лет. Он устал от постоянного топота ног и человеческих голосов, он хотел умереть, как и всё вокруг.

Семён сидел рядом и тихо матерился, спихивая с себя упавшего на повороте толстого пацана. Передо мной очень навязчиво вставали образы вчерашнего дня: оскал Марка, влажное прикосновение мяча к лицу, смех Бессоновой, длинный застеклённый мост, медкабинет, прощание, блеск её железных зубов, прикосновение тонкой руки. Все они так упорно набивались в голову, мельтешили, что я не сумел побороть их всех, обратился в бегство, упал и был погребён.

Я очнулся от ненавязчивого тормошения. Открыл глаза и увидел в отражении стекла своё лицо — бледное, с тёмными тенями под глазами, со смазанными стеклом чертами.

Семён тряс меня за плечо. Мы встретились взглядами, я вопросительно глянул на него. Семён смотрел на меня, держа в руке мой телефон.

— Выронил, — бросил он, резко сунув аппарат мне в руку. — Аккуратнее.

— Спасибо.

— Пожалуйста, Тёма! Ты какой-то рассеянный. Не спал?

— Да нет, просто так, — ответил я, пряча телефон в карман. — Не спалось.

Семён хмыкнул, но не отвернулся. Он смотрел на меня со странным, чем-то родственным мне вниманием.

— Ссыкуешь, что завалишь? — спросил он после короткой паузы, безо всякого перехода.

Я никак не отреагировал, но мысленный лик мой перекосился. «Не угадал», — подумал я.

— Что прости?

— Я говорю, ты выглядишь так, как будто боишься завалить, не готовился, что ли?

— Ты меня, видимо, с кем-то путаешь.

Семён усмехнулся — не зло, а скорее грустно.

— Самоуверенно. Что, так любишь литературу?

— Не то чтобы, просто иногда читаю.

— Не прибедняйся. Знаешь, я фантазёр, и когда я на тебя смотрю, мне кажется порой, что по ночам ты забиваешься в дальний угол кровати с книгой и читаешь в свете фонарика до рассвета.

— Ты романтик. Нет, такое бывает редко. И часто ты следишь за людьми?

В автобусе сегодня, как и всегда, было много людей, впрочем, ехали они просто чтобы прогулять уроки. Школьников, словно кильку, запихали сюда, как в банку, и так сжали, что не пошевелиться. Чьи-то кулаки судорожно сжимали жёлтые поручни. Кто-то кашлял. Кто-то смеялся. По-прежнему дышать было трудно — отработанный, выдохнутый тысячами лёгких воздух почти не содержал кислорода.

— Наблюдать — первое дело для художника, пища для картин, как и для любого другого искусства, думаю.

— Хочешь поговорить об искусстве?

— Да! Честно говоря, я только по этому с тобой и сел, я давненько искал этого. Особенно в свете нашей поездки.

— И ты хочешь, чтобы я тебе помогал? — Я разочарованно покачал головой. — Нет, мне скучно вам помогать, давайте как-нибудь сами.

Автобус качнуло, и я на миг потерял равновесие. Чья-то сумка съехала с колен пассажира и упала на пол. Сзади кто-то выругался. Но я не обернулся.

— Плохая привычка недослушивать, — сказал Семён. — С тобой я хотя могу поговорить о нём, а сегодня — идеальная возможность.

— Поговорить? — переспросил я. — Я молчу большую часть времени, а с тобой и вовсе почти не говорил.

— Именно, — он кивнул. — Ты молчишь, но я, без ложной скромности говоря, наблюдателен, и я вижу, что Виктор Витальевич не просто так расшаркивается перед классом, рассказывая о ваших индивидуальных занятиях и ставя тебя в пример.

Он оскалился и преувеличенно-самовлюбленно провёл рукой по волосам.

— Комплиментарно, я тебя услышал. Хорошо, что конкретно ты хочешь обсудить?

— Скажи мне, Артём, скажи, пожалуйста, искусство — это эскапизм?

— Хм, помнишь, как Тоха сказал Святу: «Ну хочется мне, понимаешь? Смешно мне! Я веселюсь! Жить без этого не могу. Что нельзя? Запретишь? А?» Он отлично подобрал слова, я тоже просто не смогу без него жить.

— Подожди, — Художник меня перебил, — но ведь он не так сказал: «Хочется, понимаешь? Смешно! Запретишь, пидор?»

Я рассмеялся.

— Ну вот, а ты ещё говорил об искусстве. Прости, частичка моего внутреннего мира вырвалась наружу против воли.

Семён заинтригованно усмехнулся.

— Знаешь, мне интересно, как ты воспринимаешь мир, Артём. Уверен, это что-то неочевидное. Как строится твой внутренний монолог?

— Интересный вопрос... — я тяжело помолчал. — Наверное, я создаю несуществующие образы и наделяю других качествами, которыми они, наверное, не обладают.

— Это твой эскапизм?

— Не хочу об этом говорить, честно говоря.

— Но ведь это всё ненастоящее...

— А что настоящее? Ничего не настоящее.

— Ну хорошо, расскажи мне, как ты видишь.

На секунду я задумался, а потом, сам не зная зачем, начал говорить — словно вынимая из себя давно припасённую историю.

---

ЭПОС О РЫЦАРЕ

В сером и неприятном мире был рожден однажды рыцарь один — сэр Дэмос звали его. Он жил под сводами великих древних крепостей, омываемых солёными стылыми морями. Отец его — старый жадный барон с огромными седыми бровями — попал в немилость к совету лордов-казнокрадов, владеющих всеми судами.

Барон был стар и очень могуч, и он не желал, чтоб обкрадывали его. И вот однажды к нему пришёл странный и маленький человек. Он сказал, блестнув золотом не своих зубов: «Сегодня, барон, я — твоя смерть, ты прогневил могучих людей». Они подослали его.

И вскричал тогда тот барон, в праведном гневе морща чело: «Как смеешь ты речи сии говорить, несметны войска мои и полки, умри!»

Но был страшный колдун тот человек: сто чертей покорить он сумел один, и тринадцать могучих своих сынов обратил в чудовищ речных и морских. Он убил барона, вонзив стилет, тысячу воинов храбрых сразив в ту ночь.

Только Дэмос сбежал. Ему пришлось странствовать долгие дни — юный герой, покоритель лат, — и лишь вещь одна согревала его. Вынес из пожарища в замке старую колоду отца — очень любил он с отцом вечерами сидеть за столом с кружкой доброго эля и пировать, и карты раскладывать, и гадать. Пуще жизни теперь ценил её.

Однажды, блуждая в царстве пиров, столкнулся он с плутом одним. Плут тот любил играть с людьми, и множество славных героев и дев прекрасных сгубил он в пучине морской.

— Сыграем, — плутник обратился к нему, и в золоте лика его блестнул скучный свет человечьих глаз, который никто не мог обмануть. — Если ты выиграешь, я тебе — мой корабль золочёный отдам. Но коль фортуна — богиня богинь — отверзнет уста свои в мою честь, не сетуй, отдай мне колоду свою.

Сэр Дэмос знал, что нет у него корабля. Но честь рыцаря не имеет потерь, и отказом бесчестным покрыл бы себя позором и трусом прослыл бы он в мире людей. Он сел играть. И он проиграл. За ночь одну потерял он всё. Колода, что грела его всегда, утрачена ныне на все времена...

Тогда он пошёл к повелителю бурь, цепенящему страхом великану из пучин:

— Возьми меня к себе. Я буду служить тебе верой и правдой.

И он принял юного рыцаря. Отныне тот нёс в глубинах морских тяжкую стражу чужих краёв. Но Дэмос не мог забыть о плуте; каждую ночь, просыпаясь в поту, он размышлял и не мог одолеть сонм вспоминаний, мутивший его. Каждую ночь он видел отца, который кричал ему издали: «Сын, как я тебя воспитал? Несчастный, ты предал память мою!» И отец умирал, и убивал с блёклым кинжалом в сердце, кричал в задоре пожарища битвы последней своей: «Должен вернуть! Ты должен вернуть память свою, иначе не примет меня Аид».

Не выдержал Дэмос и решил вернуть то, что потерей своей считал. Он оказался в царстве пиров, силы немереной взяв взаймы у великана из тени вод. Но плут был хитер и не вышел на бой: на ристалище стал другой — демон горящий, свирепый, с лицом, обожжённым огнём из геенны гор. Имя ему не придумал люд — слишком страшен он был и лют. И не сразил его наш герой — Дэмос повержен, растерзан был. И бросил враг его в пасть немолчношумящей пучины морей, к великану, хозяину, обратив свой взор.

Отвернулся великий сразитель бурь.

— Ты мне больше не нужен, — сказал он. — Ты проиграл. Теперь уходи.

И Дэмос ушёл. И хромал он один, рыцарь отверженный без всего. И только в дальнем углу таверны, где вечерами, разбит и слаб, пил он горькое пиво своё и шептал самому себе:

— Я рыцарь. Я вернусь, и тогда они...

Но никто не слушал его. Потому что все знали: он проиграл.

Сидя один среди теней, думал Дэмос о жизни своей. Он сомневался и говорил: «Правда ли то, что рыцарь я был?»

---

Я замолчал. Семён напряжённо думал.

— О ком ты? — спросил он наконец.

— Я не скажу, просто знай, что это кто-то очень хорошо нам всем знакомый.

— Да... я не ожидал, что всё настолько интересно. Ты меня воодушевил. — Он на секунду замолчал. — Это ты сам?

Я рассмеялся.

— Нет, конечно, не пытайся гадать, я всё равно не расскажу.

— И ты воспринимаешь мир так? Вот именно так? Ты думаешь про мир, как про одиссею?

— Нет, конечно, это просто одна из форм, их множество, и большинство из них никому не доступно — и тем, кто наблюдает очень пристально, и даже тем, кому я изредка исповедаюсь.

— Знаешь, мне очень хотелось бы посмотреть на всё это своими глазами...

— Прости, но это невозможно, да и не факт, что тебе понравится, потому что ничего весёлого там не происходит.

— И всё-таки, когда-нибудь... Знаешь, я готовлюсь к выставке, и мне нужно вдохновение, поэтому я буду иногда подходить к тебе, мне интересно, не обессудь.

— Хорошо, мне не сложно, пока что ты единственный, кому я могу такое рассказать.

---

Вскоре автобус остановился, и нас проводили в актовый зал, где уже ждали участники олимпиады. Вытянутая, как пика, женщина зачитала памятку о порядке проведения. Она говорила громко, с прикрикиваниями, как трибунный политик. Театрализировала, взмахивала рукой, широкий рот раздвигался, обнажая крупные, лошадиные зубы.

— ... При выполнении олимпиадных заданий запрещается использовать телефоны, справочники и любые другие источники информации...

С моего места, чуть снизу и слева, так что я как бы подглядывал из-за амбразуры нижних её зубов, открывался прекрасный вид на кариес верхней восьмёрки, чёрный, расползшийся, как чума. Этот кариес двигался вместе с ораторскими подергиваниями ее лица и с каждым разом, казалось, поглощал все новые зубы. Мне чудилось: ещё мгновение — и он захватит всю челюсть, вырвется наружу, брызнет черными лучами, ударит мне в грудь, спалит мир.

Она отчиталась, и две тяжеловесные тётенки принялись раздавать бланки. Думать об олимпиаде было трудно, и, честно говоря, думать о ней и вовсе не хотелось. С каждым новым движением вращавшегося лезвия часов во мне крепло сознание неизбежного выбора: 10:15, 10:16, 10:17... Одна из раздавальщиц аккуратно положила передо мной бланк, и толстая, вспухшая как при диабете рука оставила на краешке листа влажный отпечаток. Я не шелохнулся, хотя мне хотелось швырнуть этот бланк ей в лицо, встать, перевернуть парту; я знал: если бы я пошевелился — тут же, подчиняясь инерции движения, ключ щёлкнет, и уже не по мощности заведённый механизм в голове не остановить — он помчится, сбивая колёса о кочки и буераки, оставив меня с выбором один на один.

Пролетело 10:23. Женщина с лошадиными зубами улыбнулась и сказала: «Можете приступать к выполнению».

Я медлил. Время тянулось, и вдруг — одно моргание, и уже прошло 20 минут. Что я делал, о чём я думал? Нужно что-то решать... Или, может, я медлю именно затем, чтобы решить? Медлить — значит выбрать проигрыш, но сделать его неочевидным. «Я просто не успел» — звучит почти достойно. Почти. Но мне не поверят — я всегда делаю всё быстро и чётко, вот она, плата за прошлый перфекционизм. Нужно что-то более убедительное. Какая-то случайность, которая ничего бы не решила — и решила всё.

В голове всплыли голоса:

— Всё. Всё всёВсёвсёВсё, Артем, ждем тебя сегодня с победой, не подведи нас! — говорила мама, блеском для губ забивая поры на моих щеках. Отец утяжелял интерьер комнаты квадратным подбородком и благоговейно-хмуро блестал глазками.

А потом — голос Виктора Витальевича на последнем занятии: он выдохнул, смахнул сальность с чёлки и, постучав пальцами об парту, сказал:

— Я верю в тебя, но из-за чего?

— Потому что я устал, я не хочу больше.

— Понимаю тебя. Что ж, ты и так всё всем доказал. Решай сам, это только твой выбор, я тебя поддержу.

Он ободряюще улыбнулся, кивнул, мотнув отросшими до плеч волосами. Женщина с лошадиным лицом смотрела на часы. Я не смотрел на неё. Я писал.

В голове уже сэмбрионологизировалось окончательное решение — я, кажется, знал, что нужно делать.

Глава 12 Вова Шмак. Продажа

Ты стоял перед грушей. Кулаки болели, ты, естественно, так и не усвоил технику удара. Тигран Киракосович, поджав губы, покачал головой и сказал:

— Ладно, закончили, хватит этих хэля-мэля!

Весь зал замер и спустя секунду начал расходиться по раздевалкам. Ты пошёл туда же, куда завернул разгорячённый Тоха. Встал рядом, стянул провонявшую футболку, натянул свежую. Скосил глаза в его сторону. Он сидел на краю скамейки и зашнуровывал кроссовки. Тебе нужно что-то сказать, ты же не хочешь, чтобы всё провалилось только потому, что тебя не пустят в его компанию, а ведь это уже скоро. Хватит! Я знаю, я сейчас попробую.

— Слышь, как ты удар ставишь, чтобы руки потом не ломало?

Тоха молча довязал шнурок, встал, выпрямился. Ты куда более долговязый, ты не складный, у тебя так же не получится. В нём уже не чувствовалось той неприязни, которую он питал к тебе на первых тренировках. Странно, как несколько избиений на ринге меняют отношение к тебе.

— Смотри. — Он принял стойку, скрутился, сжался, а потом с резким выдохом выбросил вперёд руку, размотав себя, как рулон туалетки.

Я попробовал повторить. Неуклюжее говно! Иди нахер, тебя никто не спрашивает! Чего ты пыжишься? У тебя же не получается, и не получится!

— Не, смотри, чуть скрути корпус и руку доворачивай, как и носок. Ну вот! Ну-ка ещё раз попробуй, давай-давай, вот! Вот! Отлично! Хорош, Шмак.

Он улыбался синеватыми губами.

А что это ты так замер? Чего это у тебя расширились зрачки и глаза — как блюдца? Что, стыдно, что кто-то вроде него похвалил тебя, а они... Никто из них этого не делал. Понимаешь теперь, какое ты уёбище?

— Спасибо! Вроде понял, ещё поработаю.

— Да ладно, мне не тяжко. Если хочешь, на следующей трене можем поспарринговать.

Ах, вот оно что. Ну прости, Шмак, я рано завёлся. Он просто хочет в очередной раз использовать тебя как мальчика для битья. Соглашайся, тебе не привыкать, в конце концов.

— Хорошо. Го что ли пожрать, зайдём по дороге.

— Давай, я как раз жрать хочу. И, кстати, там ещё Артём с олимпиады должен вернуться, я договорился с ним встретиться у школы. Подождёшь?

— Да без б.

Артём вышел из автобуса, рассеяно осмотрелся и, заметив нас, подошёл.

— Здарова. Ну чё, как оно?

— Привет, привет, Шмак, — без удивления поздоровался со мной Артём. — Ну как тебе сказать... Ничего сложного, я всё выполнил.

— Ну бля, кто бы сомневался. Ладно, не нагружай подробностями, не хочу слушать про это всё.

Артём пожал плечами и вопросительно посмотрел на нас.

— Щас короче сгоняем пожрать, потом можно заглянуть на фестиваль. Вроде сегодня должны быть соревы по бегу, я хочу поболеть за Влада.

— Ладно, — Артём выглядел безучастным.

Мы дошли до ближайшей кофейни, купили поесть и присели на веранде.

— Ты куда-нибудь записался? Ну, на фестик.

Артём отрицательно покачал головой.

— А на шахматы? Ты же раньше всегда играл.

— Да как-то времени нет, подготовка, всё такое.

— А я не парюсь, спортвуз какой-нибудь никто не отменял.

Ты осмелился вставить слово.

— Завидую. Я сам готовлюсь, ну... Когда время есть. Думаю, может, в колледж пойти, а то вуз не потяну.

— О, а ты на фестиваль записался, кстати?

— Ну да... На бокс и на волейбол. Не думаю, конечно, что пройду.

— А... За Свят...

Зря ты это сказал! Он со злобным смехом в глазах глянул сквозь тебя. Гордись, теперь ты прозрачная табуретка!

— Нет! Куда мне... Меня к нему не возьмут, ты чё? Я так, сам по себе.

Тоха оживился, подумал несколько секунд.

— Ну ты в принципе способный. Так может, ко мне? У меня-то недобор.

Шмакодявка, какая же злобная рожа у тебя. Жаль, что никто её не видит. Знали бы они, как ты мысленно щеришься, аж до треска кожи, и зубы прут наружу, приподнимая губищи...

— Бля, да я не знаю... Ну, это было бы круто, я просто не ожидал... Да, хорошо, конечно, хорошо!

— Отлично! — Тоха обрадовался, наверное, он думает, что ты бросишь Свята.

— Ну а ты, Артём, мб запишешься хоть на волейбол? Ты же неплохо играешь!

— Я? — встрепенулся Артём, он витал где-то далеко. — Ну не знаю, если хочешь, могу, но, честно говоря, сам такого желания не испытываю.

— Ну ё-моё, чё все отличники такие нудные, или это тока ты?

— Не знаю, — глядя куда-то в сторону, бросил Седых.

Он рассеянно жевал какую-то булку.

За школой огромным кругом разросся полигон для бега. По нему, под сигнальные выстрелы и свистки, бегали школьники в одинаковой чёрно-красной форме.

Катя была где-то там. Пусть она не умела делать многие обычные вещи, но физических данных у неё не отнять: стройная, длинная, поджарая, она мчалась за мячом быстрее ветра. Волейболистка.

Артём буднично объяснял Тохе прошлую тему по истории. Виктора Витальевича Тоха, естественно, не слушал, странно, но Артёма он слушал. Впрочем, мне его слушать не хотелось, очевидно, что от него в мою сторону всё ещё пробегал холодок. Тебе стало некомфортно в компании этих двоих. Ты не можешь вставить ни одного слова: Артём говорит о том, что ты не понимаешь, а Тохе ты боишься лишнее слово бросить — вдруг он взбесится, и всё — на смарку.

— Ладно, бывайте, ещё встретимся, мне пора.

— Давай, брат! Приходи в зал, ещё обсудим фестик.

Артём только молча кивнул.

Артём и Тоха остались наблюдать за Владом, который скачками преодолевал стометровку. Я пошёл в сторону женских команд.

Сегодня было неожиданно тепло для начала марта. Ветерок бил меня по щекам, солнце шпарило только в путь. Последний снег уже растаял, и чувствовалась, наверное, обманчивая весна.

На покрытии у линии подач — вмятина, залитая красным, крупинчатым ковром. Катя наступала на неё перед прыжком. Она набивала мяч: стук-стук-стук — монотонный, музыкальный ритм. Катя выглядела классно: синие шорты болтались, майка сборной с выцветшим гербом висела мешком, под тонкой тканью приятно двигались лопатки. На икре виднелся синеватый шрам от старого падения, а на шее, у линии роста волос, — мелкая родинка, которую ты заметил только отсюда, с лавочки.

На миг мяч исчез, потом появился у сетки, ввинчиваясь в воздух с едва слышным шипением. Тоха рванулся всем телом, но не успел. Сине-оранжевый мяч, не сбавляя дикой скорости, срезался с его рук и вжался в паркет у самой линии, отскочил и с глухим стуком ударился в стену.

— Ёбаный! — выдохнул Лилушь, разглядывая предплечье, на котором проступила красная полоса. — Вообще не видно, сука!

Уголки губ Кати дёрнулись — быстрое, почти невидимое сокращение мышц. Внутреннее торжествующее «Есть!». Она молча подошла к мячу, кинутому какой-то девочкой, взяла — обхватила ладонями, почувствовала шершавость материала, вес. Кончиками пальцев проверила давление.

В ушах — привычный тёмный рок, женский хриплый голос, что-то про секс втроём. Под рукавом рубашки, на правом запястье, лежит простой чёрный матовый браслет из крупных звеньев с милой черепушкой. Ты долго трясся и таки надел его сегодня утром, вдохновившись после красок, как талисман.

Потому что вчера, когда ты помог ей поднять рассыпавшиеся учебники, она не отдёрнула руку, а подмигнула, как бы говоря: «Помни о благодарности...». И в её глазах было... Ты чувствуешь это каждым нервом. Что-то великолепное. Касание браслета заставляет сладкий страх в тебе верещать — как ведьму в инквизиторских казематах. Если его заметят...

От слюновыделительного созерцания Кати и других девочек меня оторвали чьи-то пальцы, легонько дёрнувшие за провод. Наушник бесцеремонно вынут. В нескольких сантиметрах возникло угловатое лицо Художника. Он, совершенно не стесняясь, суёт чужой наушник себе в ухо. Губы растянуты в привычной усмешке, почти такой же кривой, как твоя. Хоть что-то тебя радует, да, Шмак? Разве что зубы у него ровнее. Волосы, стянутые сегодня в хвост, топорщатся и свисают, весело дрыгаясь в такт музыке.

— О-о-о, интересную музыку слушаешь, Вов... — Острый излом пшеничных бровей ползёт вверх с недобро-внимательным изумлением. Голос — улыбчивый и слащавый — дышал интонацией, с которой палач-инквизитор говорит: «Сегодня — костёр». — Типа готская?

Он вернул наушник и внимательно тебя оглядел. Как назло, череп, так непомерно выпуклый, был заметен даже сквозь рубашку. Он весь вспыхнул, озарился и быстрым движением оголил твою главную тайну. Ты инстинктивно отдёрнул руку, но он уже всё увидел. В душе ветшало и старилось — безнадёга.

— Знаешь, после того, что я узнал, я долго думал... Понимаешь, я ведь циничный, но я бы не хотел тебя заставлять, ты же понимаешь.

— Что? — ты недоумеваешь, но тебе неприятно. Что? Много секретов, есть что скрывать, да?

— Ты не понимаешь? — с затаённым вниманием, приготовившись к удару, спросил Семён.

— Не понимаю.

— Ты не помнишь, как кричал на меня, плакал и признавался во всяком, а потом полез в драку? Ну, после красок?

В мыслях сразу возник образ Оракула. Оракула странного, тонкого и высокого, лысого, подозрительно дёрганого, как Семён. Быть не может...

— Понимаешь, после Тохи и Веры...

— СТОП! МОЛЧИ, ВСЁ ПОНЯТНО!!! — ты взорвался, с ужасом осознавая, что кто-то может услышать. — К чему ты всё это? Что тебе надо?

— Ничего-ничего, почти...

— Говори, — ты вздыхаешь.

— Слушай, Вовочка, — он понизил голос, — Лёха... Серафимов. Ты же с ним был в какой-то степени близок, — он сделал паузу, давая тебе прочувствовать, — говорят, он недавно снова в школу пришёл...

Ты сжимаешь потные ладошки, не говоря ни слова, и сглатываешь кислые слюнки, прибитый к подоконнику холодом жёлтых глаз.

— Я вот тут о нём узнал кое-что. А ты часто с ним... — продолжает он, словно размышляя вслух, — взаимодействовал. Расскажи мне побольше, может быть, я удовлетворюсь.

Да, ты-то часто с ним возишься, прямо ежедневно, с октября не отвечаешь и не замечаешь. Художник видит твою заминку и мельком смотрит на твой рукав. Теперь его взгляд — это намёк, страшный и прямой.

«Я знаю твой секрет. И если ты мне не скажешь, то... будет интересно посмотреть, как все узнают, что ты — ханжа и предатель. Она — в первую очередь».

И ты начинаешь говорить, чувствуя себя мелкой, жалкой стукачкой. Ты выкладываешь ему всё, что знаешь — не так уж много, но достаточно. Ты рассказываешь, какой он, Лёха. А Семён слушает, кивает, и его улыбка становится всё шире и зубастей.

— Это всё было раньше. Он со странностями, сейчас я с ним не общаюсь, не знаю, как там у него.

— Ты ещё питаешь к нему дружеские чувства?

— Ну как сказать... Да не знаю...

— Ну и отлично. Значит, я думаю, ничего сложного для тебя не будет в том, чтобы вытащить на уроке из рюкзака дневник и посмотреть, а также показать всем, что в нём такое. Мне интересно. Хорошо?

Ты с облегчением расслабляешься. Ничего страшного, просто дневник, это хорошо.

— Да, да, хорошо.

— Договорились!

Потом он резко меняет тему, начинает говорить о вчерашней игре, о каком-то новом треке, о том, какая из старшеклассниц на кого смотрела, о Лене, о Даше, о Кате. Но его глаза, эти бледные щели, раз в несколько секунд возвращаются к твоему рукаву. В них нет ни осуждения, ни насмешки — только стервозный, хищный интерес.

Ты сидишь, разбитый и парализованный. Отвечаешь односложно: «ага», «ну», «да». Горло сжимает спазм. Отлично, Шмак. Ради сомнительной возможности не быть уничтоженным, ты предал его повторно. Какой же ты мразотный, мелкий подонок.

Когда он наконец уходит, махая рукой и потонув в толпе, ты срываешься с места. Летишь по коридору, не разбирая дороги, отталкивая одноклассников, пока не влетаешь в пустой туалет. Дверь кабинки с грохотом захлопывается. Ты стоишь, тяжело дыша, упираясь дрожащими руками в стену. Молодец, Шмак. Допрыгался! Теперь — все узнают.

Рывком закатываешь рукав. Одним резким движением ты расстёгиваешь пряжку, срываешь браслет и, с силой швырнув его в унитаз, рычишь:

— Дегенерат...

«Она бы поняла. Если бы спросил... Если бы объяснил... Нет. Соврёт. Она бы посмотрела с ледяным презрением и, развернувшись, ушла бы с Лилушем. Лучше уж быть для неё просто Шмаком — грубой пугалкой, чем вот этим... этим неизвестно чем».

«А он всё видел. Он знает. Теперь он пойдёт и расскажет всем. Посмотрите, мол, на Шмака-готёнка, на его фенечки да депрессивную музычку. Марк, Смирнов, Аса, Семихатов — все просто обхохочутся. Соплями, блять, захлебнутся от смехуятины. А если он узнает об этом... Дегенератина... Надо было просто молчать. Сидеть тише воды, ниже травы. Не отсвечивать. Зачем ты решился на краски?» — панически думаешь ты.

Ты смотришь на своё отражение в глянцевом пластике дверцы. Перед тобой — Вова Шмак, школьный отброс, свой пацан. Он был твоим щитом, да только щит — бумажный. Любая попытка быть собой — это риск. А ты рисковать не умеешь. Ты — трус.

Глава 13 Артем Седых. В церкви шахмат

Она жила на восьмом этаже белой, прямой, как мел, новостройки. Я поднимался по лестнице, и каждая ступенька чисто поскрипывала под подошвами. На лестничной клетке горел огромный круглый плафон, похожий на дыру в потолке. Воскресный вечер тепло и сумрачно стучал в двери, свет, обрадованный, кричал, размазжившись о кафельные покрытия.

Я позвонил. За дверью послышались шаги — быстрые, нервные, энергичные. Дверь открылась, Инна выплеснулась в коридор, залила меня собой: какими то словами, жестами, облепила меня взглядами, схватила за рукав и потащила в квартиру.

— Заходи уже, чего топчешься? Давай, разувайся, не стой столбом! Ну, ну!

Она была совсем не такой, как в школе. Волосы распущены, падают зелёными прядями на плечи и засыпают лицо, на ней огромная майка с принтом Нирваны, шорты, на ногах — пушистые тапочки. Я улыбнулся.

Она накрасилась ярко: стрелки на глазах — длинные, чёрные, как две трещины, губы подкрашены тёмной помадой, которая делала её агрессивнее.

Крючков было всего четыре, для нее, для родителей и один для гостей, не великая гостеприимность.

— Проходи, вторая дверь налево — сказала она, уходя на кухню. — Я чайник поставила, щас чай сварганю. Ты какой любишь?

Квартира была маленькой, и казалась ещё меньше из-за того, как много в ней было вещей. Стены в коридоре расслабленно и скучающе смотрели глазами Каспарова, Фишера, Карпова и выглядели так, как будто наша жизнь для них всего лишь смешное кино. Маленькая церковка для её скромного шахматного пантеона.

На стенах в комнате: размашисто, маркером, плакатно:

«Только тот, кто рискует, может двигаться дальше» и «От испуга до победы - только ход»

Я прошелся взад-вперед до большого окна, рядом с которым стоял письменный стол заваленный книгами, какими-то обертками, канцелярией, среди всего этого прикрытый каким то томом, лежал лист с расписанием тренировок, некоторые даты были вычёркнуты чёрным маркером — одни аккуратно, другие яростно, так, что бумага рвалась.

Видимо, счет побед и поражений.

— Садись, — сказала, вернувшись с чаем, Инна, кивая на журнальный столик и протягивая мне чашку. — Я, как видишь, подготовилась.

— Вижу, — я сел на большую подушку, стянутую с дивана. — Как всегда все точно, я снова черными?

— Естественно! Приготовься проигрывать, Тёма.

Она впрочем, выглядела не очень бодро, несмотря на то что пыталась ярится. Я несколько секунд глядел на нее.

— Ты сегодня… выглядишь необычно. — запнулся, смутившись , — Не по школьному, как то. Новый макияж?

— Да ну-у, быть не может... Он заметил, я уже отчаялась, — она театрально, с каким то ироничным флерм поправила прядь. — Удивляешься, что люди не всегда в школьной форме?

— Не начинай...

— Знаешь, за стенами школы я, слава богам, могу быть кем угодно — она дёрнула плечом. — Иногда хочется быть цветной, надоедает, - мышь слепая крыса тупая, это не про меня.

— Прости, я слишком рассеяный. — кивнул я. —Тебе идет, ты отлично выглядишь, неформально прям. Что за стиль?

— Ой, да ладно, — отмахнулась она, с теплом в голосе.— Стиль? Я просто хожу в том, что не жмёт.

Она начала партию, подвинув пешку на две клетки вперед. Я ответил.

Дальше мы играли в тишине, напряжено, тихо дыша.

Она, впрочем, отвлекалась: то и дело опускала глаза на часы и делала ходы заученно, как на тренировке. Инна... Это не позволительно в серьёзном бою.

Естественно, через пару тройку ходов я нашел слабость в ее игре и придумал очень удачный ход, почти совершенный обман! Она должна попасться, думаю она не заметит.

Напряженно наблюдая за ней, увидел, как она прикусила щёку изнутри - боль фокусировала ее мысль, как увеличительное стекло, направляя разрушительный мыслепоток на меня и разрубая любые мои попытки сомкнуть кольцо. Её челюсть напряглась, и на секунду мне показалось, что она вот-вот закричит.

Наконец она сделала ход, и обломала мне весь план.

Я поморщился, признаться, не ожидал такой проницательности от нее и немного раздосадованный неудачей пассивно рокировал. Родные стены влияют или просто наша практика дает результаты? [11.09.2026 20:56] MRНЕGR: — Молодец, единственно правильный ход, — сказал я. — Но лучше не отвлекайся, а то в следующий раз прозеваешь.

— Ой, кто бы говорил!

Я пожал плечами.

Она не вняла совету. Я видел, что её позиция слабеет: она уходила в оборону, делала не выгодные размены. Через двадцать минут у меня был перевес в две пешки и слона. Инна посмотрела на доску, потом на время, потом на меня, и вдруг отодвинулась.

— Я сдаюсь, — сказала она.

— Что?

— Я сдаюсь, — повторила она, с усталой покорностью. — Позиция проиграна. Зачем тянуть?

— Не похоже на тебя, ты чего, нельзя сдаваться до конца, даже на профессиональном уровне может все поменяться, не то что в наших партиях — сказал я.

Обычно она играла, как одержимая, как будто от каждого хода зависела её жизнь, а теперь сдалась.

— Сегодня сдаюсь, — ответила она. — Хватит, устала!

Она встала, подошла к полке и взяла пульт от телевизора. На экране загорелась заставка фильма.

— Давай посмотрим что-нибудь, — сказала она, не глядя на меня. — Надоело играть.

Она залезла с ногами на диван и похлопала рядом. Я подсел. Смешенные чувства, в общем создается ощущение, что она меня не ради шахмат сюда позвала. Телевизор зажегся, огромный чёрный экран мигнул и вывалил на нас мельтешащие картинки.

— Ну что, любимчик администрации, — она щёлкнула пультом, убавив звук почти до нуля, — рассказывай. Как там твоя олимпиада? Всех уделал?

— Написал, — я пожал плечами. — Как всегда.

— Это значит «плохо»? — она прищурилась, не сводя глаз с экрана. — Или не хочешь мне рассказывать?

— Нет, просто… — я замялся. - странно все.

— Недоволен результатом? — спросила она. - Сложно?

Как настойчиво...

— Дело не в том, сложно или нет, — я пожал плечами. — Дело в том, что я не понимаю, зачем мне это. Для кого я это делаю? Для родителей? Для Виктора Витальевича? Для галочки? Я сместил ответы...

— Господи, Артём, — она даже рассмеялась, но смех был злой, как укус. — Подожди ты что не написал? - Она выпучила глаза когда я кивнул. Покачала головой. - Что и следовало ожидать, да.. Это мать его, в твоем стиле..

— А ты бы что сделала? — спросил я, чувствуя, как её слова царапают изнутри.

— Я бы… — она на секунду задумалась, потом резко выдохнула. — Я бы выгрызла победу зубами. Если бы могла. Ты сам подумай - учёба у лучших, невероятные возможности, денежный приз! Если бы у меня был этот чёртов шанс. — она стукнула ладонью по колену. — А ты его просто выбросил.

— Звучит не убедительно, сегодня же ты сдалась.

Она замолчала. Я видел, как впалая щека, чуть сморщивается под давлением зубов.

— Сегодня я устала. А ты сдаешься даже если просто не хочешь играть.

Я смолчал, спорить не хотелось.

— Расскажи подробнее, — смягчилась она.— Что там было на олимпиаде? Что за задания?

Эти слова приятным теплом разошлись по груди. Что ж ей хотя бы не все равно.

— Там было… — я запнулся, пытаясь найти слова. — Там было странновато, не очень здоровая атмосфера, знаешь, как будто даже воздух провоцирует кариес.

— Что? Ты вообще о чем?

— А, да ниче, короче я решил никуда не ехать.

— В смысле решил? Почему?

— Нет, в общем, ладно, я просто сдвинул ответы на один, так что решал правильно, но все равно не зачтут, скажу по невнимательности. А задания были не сложные, тест в основном, но есть и эссе...

Она молчала, широко раскрытыми глазами пожирала меня, с яростной, всыхнувшей на секунду как взрыв сверхновой злостью говорила мне:

— Зачем?

— Потому что, ну понимаешь, я не хочу менять обстановку сейчас, а проводить все время до мая в Москве, среди незнакомых людей, готовясь к финальному этапу мне не хочется.

— Серьезно, из за этого? Ты променял такую возможность, из за нежелания менять обстановку? Да я не верю, это просто отмазка!

Мучительно, очень мучительно и правдиво, жар от очередного попадания прошиб пилота.

— Ты же знаешь: чем выше залезешь, тем больнее падать.

— О, как мы заговорили, аллегориями, ну раз так то: мне кажется что это неверно, ты боишься не высоты, а самого процесса. Как будто если ты вылезешь из своей берлоги, то обратно тебя не пустят.

— А ты? Ты сама то? [11.09.2026 20:56] MRНЕGR: — Перескакиваешь, но да ладно. Падать больно! — она сжала подушку так, что ногти погрузились внутрь. — Но не страшно разбиться, страшно если никто, и даже ты, на это не обернется. — она резко ткнула пальцем в мою сторону. — И не вздумай больше переводить тему!

Я чуть ли не физически ощущал тяжесть, все еще радужных, мельтешаших глаз.

Мы сидели в тишине. На экране шёл фильм. Я, лихорадочно прыгая мыслями туда-сюда думал о том, что сказать.

— Слушай, ты вообще спишь? — внезапный вопрос.

— В каком смысле?

— В прямом. По ночам, ну знаешь так ручки под подушку и глаза закрыты.

— Не всегда, — поморщился я. — А что?

— Что? — невесело — Я тоже, знаешь, не сплю, лежу и прокручиваю наши партии. Все ходы, все ошибочки, зевки. И думаю: зачем я, (тоже мне, дура!) вообще этим занимаюсь? Когда можно взять и… не пытаться. Ну как ты.

— Это не выход, — выдохнул я в безуспешной попытке ее приободрить.

— Как же это ханжески, я сплю или ты правда мне это говоришь? Для тебято выход? А для других нет? Ну даже если так, а что тогда выход? — она повернулась ко мне с улыбкой. — Спать и знать, что ты мог бы, но не захотел? Это же хуже любого проигрыша.

— Выход в том, чтобы не требовать от себя всего и сразу. Но разве это настолько обидно для окружающих? — спросил я. - я отношусь к этому проще.

— Иногда, — сказала она, стихнув вдруг. - Знаешь, когда проигрываешь по глупости, случайно, хотя могла бы победить и уже почти победила, хочется биться головой об пол, но когда ты отказываешься от побед куда более важных... Хочется бросится с небоскрёба, если кто то может позволить себе такие поступки, то кто же я такая? На что я вообще способна? Это получается я совсем говно?

Она замолчала. Я слышал, как она дышит — неровно, часто, распалённо.

— Помнишь, как я сказала тебе в шахматной студии, что это неправильно?

— Помню.

— Я не хотела тебя обидеть. Прости, это я завидую. Тебе просто жить проще, может быть я хочу так же.

— Ничего, — сказал я. — Ты просто всегда…

— Что?

— Играешь так, как будто тебя сейчас убьют, и либо ты либо противник — сказал я, и она засмеялась — коротко, горько.

— Может быть. — она усмехнулась. — Но это ведь правда: всегда кто нибудь умирает.

- Нет, в том то и дело, что никто не умрет, если ты проиграешь и простишь себя. Ты зациклена на победах.

Эти слова сбили с танка пару бронелистов, оставив на обшивке рваную полосу.

— Вот знаешь, я иногда так сука мечтаю быть тобой, извини, что снова об этом, ты даже не представляешь, как это меня бесит!

- Ты напрасно думаешь , что мне все даётся легко и по этому я не ценю результаты, нет.

- Да в том и дело, что так и происходит!

- Причины есть всегда.

— Ну конечно, — сказала она. — Даша, это реально весомый довод, прямо причина из причин.

— Хватит, Инна — сказал я.

— Нет, — сказала она, расплываясь в улыбке, радуясь что попала в точку, прямо в башню, так, что ее разорвало начисто. — Больше причин, нет... Только одна, бесполезная, сраная, одна причина!

Она повернулась ко мне, и я увидел, что её стрелки размазались по глазам, попали на веки и стали рваными облаками клубящимися вокруг покрасневших белков.

— Тебе действительно так важно, как поступают другие люди? Я бы на твоем месте думал о себе.

Ее это обожгло, как огнём, она отшатнулась.

— Мой долг как подруги вправить тебе мозги, хотя я и опоздала.

Я молчал, я даже хотел говорить, но пока не мог. Кажется, башня еще дымилась. Вдруг она, прикусив губу и отвернув лицо, так что глаза скрылись за волосами, она спросила:

— Я хочу знать... — и вдруг, подавшись вперед почти выкрикнул. — Что ты в ней нашёл? Она больше даже не отличница! Она слова связать не может без мата! Она — ходячая катастрофа! — Инна запнулась, её голос дрогнул. — И ради неё ты готов бросить всё? Шахматный клуб, тренировки, нас? — она ткнула себя пальцем в грудь. — Или друзья для тебя просто фон?

— Инна…

— Нет, ответь! — она не отступала.

Даша была хаосом, разрушением, она пахла дождём и сигаретами, и когда она проходила мимо, я чувствовал, как воздух электризуется от силы. [11.09.2026 20:56] MRНЕGR: — Я знаю, это глупо, — я выдохнул, чувствуя, что слова даются с трудом. (Где весь мой словарный запас в такие моменты?) — Но она… она притягивает. Ну знаешь противоположности и все такое. Она сильная!

— Сильная? — Инна рассмеялась так, как будто ей в горло насыпали щебня. — Это когда она ревёт в туалете, оттирая суп с джинсов? Или когда в ярости бьёт себя по ноге, чтобы не хромать? — Инна замолчала, сглотнула. — Ты знаешь, я тоже могу так. Прийти в школу с распущенными волосами, послать всех нахер и делать вид, что мне плевать. Но если я это сделаю, у меня не останется ничего совоего… — она оборвала себя. — Это слишком скучно, каждый так может.

Я слышал, как она дышит — неровно, сбивчиво.

- Ну, нет, все же не каждый...

Она повернулась к телевизору, и я увидел, радужные пятна стали просто зрачками, глаза — лунное затмение на фоне черных грозовых облаков.

Позвонили. Инна вздрогнула, как от удара. Она посмотрела на дверь, потом на меня, и в её глазах мелькнула паника.

— Кто это? — спросил я.

— Не знаю, — сказала она, но когда не знаешь, так не пугаешься.

Она встала, ушла в коридор, послышался скрип трио замочных оборотов.

— Инна! — раздался голос с лестничной площадки. — Ты дома? У меня идея!

— Дань, — голос Инны стал выше и резче, — я сейчас не могу. У меня… турнир скоро. Давай потом, я реально не могу.

— Да ладно, это же на пять минут! Приготовим смесь и все! Мы же договаривались!

— Я сказала — не могу! — она почти крикнула, и я услышал, как Даня, разочарованно и непонимающе выдыхает. — Завтра. Пожалуйста. Иди уже иди.

— Бля ну че это за облом, я же тебе писал утром что зайду, — сказал Даня.

— Прости, видимо, я не заметила.

— Ладно, хорошо, отлично, потом как нибудь. - скникший голос его хорошо долетал до меня, потом он ушел, щаги на лестнице стихли, придушенные грохотом закрывшейся двери.

— Интересно же ты готовишься к турниру, сдаёшься на середине партии, а потом кричишь на людей из-за вопросов, которые они сами вправе решать, - сказал я когда она вернулась.

Она смотрела на меня с вызовом, яростно.

— А что мне было сказать? — спросила она. — Что я сижу с тобой и пытаюсь вправить тебе мозги, а ты не одупляешь?

— Ох… Инна, спасибо тебе за заботу, — я поднялся, чувствуя, как тяжело вставать. — Я, наверное, пойду.

— Не уходи пожалуйста, мы ведь еще не все обсудили. - голос стал жалобным.

Она стояла посреди комнаты, сжав руки в кулаки, как будто что то боролось в ней, потом вскинула голову, всплеснув зелено-болотной тиной волос и воспалённо крикнула, как отрезала;

— Нет, иди, — сказала она. — Да, лучше иди. Завтра встретимся ведь, наверное, да? Хорошо?

— Хорошо.

На лестничной клетке горел всё тот же круглый плафон — дыра в потолке, из которой сочился мёртвый, ровный свет. Я постоял секунду, глядя на него, потом начал спускаться.

Вышел на улицу. Вечер встретил меня сырой, тягучей темнотой — заполняющей дворы между домами, как вода заполняет трещины в камне. Фонари горели через один, и свет их казался остатком чего-то почти угасшего. Я шёл вдоль длинного белого дома, и окна смотрели на меня жёлтыми квадратами — чужие жизни, чужие вечера, чужие разговоры. Где-то играла музыка, приглушённая стенами. Где-то ругались. Гораздо чаще просто молчали.

Я думал о том что мы с Инной всю жизнь шли разные стороны. И чем дальше я отходил от её подъезда, тем яснее становилось: это не случайность, не недоразумение, не то, что можно исправить одним разговором - основы наших внутренних устройств несовместимвы. Она вечно хочет что то изменить, вечно двигается из темноты к свету, от тишины к звуку, постоянно хочет объять весь мир, наверное, в этом отношении я ближе к Востоку. Порой я думаю, не стоит ли просто, сидя в полумраке старой лачуги, искать гармонии?

Мир куда то спешит. Человек стремится разжечь светочь своего ума, превратить его в костер, в лесной пожар, в мировой огонь. Люди стремятся спрятаться в круге света, делая его с течением времени все ярче, от страшного полумрака, в котором мне уютно и тихо. [11.09.2026 20:56] MRНЕGR: Человек все время изобретает новые звуки, от обрядовых барабанов, до Баха, Шуберта и Высоцкого, он всю жизнь стремится отбиться, от наседающей отовсюду тьмы и тишины, в конечном итоге, все равно в нее погружаясь.

Так есть ли тогда какой то во всем этом смысл? Пытаться подчинить себе истерику жизни? Может, лучше поддаться, слится с темнотой, задеревенеть и только смотреть на все из под оледенелых век, не двигаясь и не дыша.

Есть смысл! Есть, конечно, иначе бы я уже давно не вставал с постели, врос бы по по глаза в землю и только наблюдал и наблюдал, наблюдал.... Человек сам по себе уже смысл. Жить и стремиться к огню нужно ради других и ради себя.

О, нет, не смотри на меня осуждающе и не морщись, я не праведник и не проповедник. Я не предлагаю тебе быть за все хорошее против всего плохого, это глупо. Жить не значит творить добро, ты можешь жить, чтобы разрушать или создавать, наполнение не так важно, как сущность - жизнь и действие. По этому я твердо решил, в следующий раз, когда мне подвернется такая возможность я - буду действовать.

Глава 14. Даша Миронова. Инвалидка 1.

Я еду в метро, мест нет. Адово болят ноги, мало-помалу сползаю по стенке, ноги подгибаются с каждым новым ударом чужого локтя.

Напротив меня, прислонившись к перилам, стоит невысокий, худой, округлолицый мужчина. Он выглядит как Шалтай-Болтай: почти без морщин, яйцеобразный, круглочёртый, лысый. Глядит в телефон, в круглых, на выкате глазах отражаются прыгающие картинки.

Весь его образ выдаёт в нём скучного человека. И всё-таки, если представить, что все мы части бесконечной автомобильной пробки, — у него преимущество, ведь целый. Пусть он не «Бентли», но зато у него не пробиты колёса. Обидно, что он может вот прямо сейчас втопить, выкрутить свои обороты на всю и когда двери с шипением откроются, рвануть огромными прыжками до эскалатора, взвинтиться по нему в долю мгновения, раствориться на улице.

Наверное, он простой бухгалтер или продавец в магазине, пусть у него, как и у всех в последнее время, скорее по инерции, навязанной строгим голосом из динамика, есть дети, его бьёт жена, да, определённо, она оставила вот этот вот синячок в форме полумесяца над щетинистой щекой. Пусть он не думает ни о чём, он задавлен и мечтает каждый день тонуть в быстром контенте с пивом в руках, чтобы промотать поскорее все эти годы и выйти на пенсию, там-то уж заживёт на славу с рыбалкой, внуками и престарелыми друзьями.

Несмотря на всё это, он бесконечно ценнее меня. Что я? Дорогой хлам! Какой смысл от дорогого хлама? Да и дорогого ли... Не переоцениваю ли я себя? Да, пожалуй, меня просто обвесили побрякушками, а внутри я ничем особенным не отличаюсь. Что тут скажешь, похоже, я просто слишком много о себе думаю. В конце концов, я не «Бентли», а шестёрка — затюненная, вхлам разбитая и брошенная на обочине.

Нога подгибалась сильнее. Меня шатнуло. Поезд резко затормозил, я повалилась на какого-то мужчину, оттолкнулась от него, буркнула извинения и села на освободившееся место, опередив какую-то девушку. Хух. Облегчение. Онемевшие ноги начали понемногу оттаивать.

В такие моменты мучительно режет чувство, как будто я другая. Хочется сблизиться с кем-то, кто бы меня понял и, наверное, пожалел. Да, нужно быть честной самой с собой, это тоже.

Когда я вышла из здания метро, холодное и сырое мартовское утро встретило меня неласково. Косые струи дождя немилосердно хлестали по асфальту и редким деревьям. Над землёй занимались дрожащие огни поздней зари. Грозные в свинцовой серости, унылые тучи катились по небу необъятными стальными монстрами.

Кажется, я знаю, где меня поймут.

***

Инвалидка — собирательное название для целого корпуса гимназии номер 8, сборища классов коррекции и облегчённых траекторий, классов для слепых, глухих, тупых и всяких других. По факту это была вторая школа внутри нашего необъятного здания.

Обычные дети там бывали нечасто, впрочем, иные инвалидофицированные забирались к нам, пускай у них была своя столовая, гардероб и спортзал. Впрочем, тем счастливцам, что я видела, не везло: насмешки, буллинг, впрочем, иной раз принимали отлично, не знаю, как это работает, зависит от человека, думаю.

Я стояла у высокой, в два человеческих роста, деревянной двери. На ней настолько отчётливо, что замазать не получилось, было выведено чем-то алым:

«Это Дом, в котором только — слабые, непослушные тела. И души — до кровавых ошмётков из горла кричащие внутри них».

Было стремно, зная, какие там по слухам попадаются уникумы.

Коридор инвалидки стыл музыкально-длинный, как кишечник, и такой же извилистый. Салатовые стены скрывали следы отчаяния. Местами краска вспузырилась и облезла, обнажив серую штукатурку.

Пол — линолеум, но не такой, как в нашем корпусе. Здесь он был толще. Должно быть, чтобы не было слышно шагов и никто не знал, идёшь ты или едешь.

Квадратные плафоны горели слабо и монотонно гудели, изредка вспыхивая, как будто пробуя меня испепелить. Пахло лекарствами, дезинфектором и чем-то сладковатым — то ли супрастином, то ли сиропом от кашля. Этот запах проглатывал меня вместе с одеждой. От него кружилась голова и хотелось спать.

Вдоль стен — пандусы, поручни, подставки для костылей. Всё обито чем-то мягким, поролоновым. Всё продумано до мелочей, удобно, заботливо. Очень по-доброму улыбались дяденьки и тётеньки, конечно, немного полные, хорошо питающиеся, очень мило отстёгивающие денежки, покупая всё это для ненаглядных детей.

Держите, детишки! Лечить? Зачем вас лечить? Вот же, вы почти как все, поверьте, вам здесь лучше. Да и зачем ходить, когда так удобно ездить? Ничего, ни рубля не утаили, честные дяденьки с тётенками, всё спустили на мягкую обивку.

Мимо проехала девочка в коляске. Её тонкие руки лежали на колёсах, как белые, холодные пауки. Русые волосы, крашенные хной, падали на плечи и забирались под воротник.

Дальше — мальчик с ДЦП или чем-то похожим. Он переставлял ноги так, будто каждая весила тонну. Огромные, отёчные, как слоновьи, руки дёргались, скручивались, жили жизнью могильных червей. Похожая на скошенный додекаэдр голова дрожала. Он широко улыбался. И непонятно, от счастья или просто увидел, как доброе тётядяденьковое существо в хорошем костюме улыбается ему так же точно и даёт конфетку, которую ему нельзя и которую потом в целях безопасности отберут, но не съедят, а положат в вазочку и будут смотреть сквозь стекло, как на зверька в зоопарке.

В рекреации — подставки для костылей, ряды инвалидных колясок, штабеля специальных столов с вырезами для животов и подставками для ног.

Педагог — молодая, худая, стриженная под мальчика женщина с белым бейджиком — вела за руку ребёнка. Пацан мычал, раскачивался, бил себя по плечу. Женщина говорила ласково, как с котёнком, и повторяла одно и то же очень размеренно, чуть не высовывая язык: «Не-нааааааааааа-дооо». Ребёнок не реагировал. И она повторяла, без устали и без раздражения.

Учителя здесь другие. У нас всегда каждый считал своим долгом лезть к ученикам, делиться опытом — здесь всё не так. Они говорили, артикулируя каждый звук, не кричали и не спешили. Криком тут ничего не добьёшься, здесь нужно просто много раз повторять одно и то же, тогда все поймут, как нужно притворяться, чтобы их похвалили.

В гимназии номер 8 о 148-м кабинете знали все. Я помню, как мне, ещё малявке, и толпе таких же девчонок, сгрудившихся вокруг сидевшей на задрипанном подоконнике синеволосой старшачки, листавшей учебник биологии за 9 класс, лениво рассказывали:

— Не была там, но мне говорили, ну, из 11, там — золотой резерв инвалидов, элита, надежда российского общества!

— Чё-то сомнительно, — протянула дылда Саша, тупая, но зато в очках.

— Меньше сомнений, я вам говорю, сходите сами, проверьте. Хотя, вообще не советую, в учебное время туда только по пропускам.

Кабинет 148 встречал стерильностью, пластиковой и неживой. Не знаю, есть ли там кто-то, но уверена, что он мне не понравится. Уже жалела, что пришла.

Хмуро огляделась, подёргала ручку. Ничего. Чувствуя себя дурой, заметила расписание — кабинет закрывают сразу после занятий, ровно в 15:30.

Припомнились последние слова синеволосой в тот день. Она поправила шнуровку на вансах и сказала: «Не ходите только в 141, там отсталые, говорят, агрессивные, да и... ну, в общем, не вздумайте».

Оглядела коридор: 141-й кабинет находился дальше, прямо у самого поворота. Я подошла к нему. Кабинет вроде как кабинет, пугалки, одни пугалки. Постучала и, нажав на ручку, толкнула дверь. Она сражалась отважно, поддавшись только после приложения всех моих силёнок. Из-под петель чёрными слезами сочилась смазка.

Комната была меньше, чем я ожидала. Потолок прижимал к земле, не давал мечтать. В углах темнела плесень — сифилис конструктивистской архитектуры, как сказал бы, небось, Артём.

Свет был мутным, желтоватым, оставляющим после себя фиолетовых чертиков на роговице.

Парты не парами, как обычно, а поодиночке, повёрнутые друг к другу боками, чтобы ученики не видели лиц соседей.

По периметру комнаты тянулись стеллажи, забитые всякими комиксами, плакатами с аниме и рокерскими группами, рисунками и картинами. У стола с книгами высился аркадный автомат.

Единственным человеком в этом помещении была сидящая на инвалидной коляске девочка, зашторившаяся каким-то комиксом. На обложке надпись «Ранфрен» и рыжий чувак в квадратных очках с хитрой рожей.

Девочка опустила верхний край комикса, обнажив высокий лоб, тонкие, нарисованные брови и серые волосы. Очки. В глазах, ломающих встречный взгляд, было что-то сродни нашему Артёму, когда он смотрит на тебя со своего места, пока ты мямлишь и юлишь у доски, пытаясь не получить двояк.

Я прикрыла за собой дверь и неспешно подошла, присев на матрас неподалёку от коляски. Девочка всё это время молча следила за мной.

— ?

— Я Даша.

— Спасибо.

— Что?

— Я «Ранфрен» читаю.

— Я вижу.

— Что надо?

— Поговорить.

— Я Лика.

— Будем знакомы.

Было в обращении Лики что-то холодно-понебратское, того, чего мне так недоставало. Неправильно, но она сразу располагала к себе именно потому, что при одном взгляде становилось ясно, что она со мной говорить не хочет.

— Я тут человека жду, так что излагай быстрее, — кивнула она.

Я не знала, что говорить, пока шла, так об этом и не подумала. Спросила первое, что пришло в голову:

— Ты как в коляске оказалась?

— Очень вежливо с твоей стороны. Отвечу так же: как тебе зубы повыбивало?

— Машина сбила.

— А мне просто удобно.

Она встала с коляски. Я вспыхнула.

— Ты вообще тут учишься?

— А то.

— Почему?

Она сняла очки, и глаза выплеснулись из-под них серым морем.

— Я слепая, только в очках вижу.

— Вот оно что... Но разве с такими проблемами попадают в 141..?

— Всем плевать.

— Ага... Ясно... Просто я хотела поговорить с кем-то, кто... ну не знаю, кто похож на меня.

— А, вот как. М, ну не знаю, чем могу тебе помочь. Нытиков я не люблю.

— Да нет, я просто хочу узнать, как вы здесь живёте.

— Господи боже мой... Прости, я устала, не хочу, я жду человека.

— Я понимаю, просто расскажи, если хочешь, я начну.

— Нет! Не желаю слушать чужое нытьё, своего хватает.

— Я не уйду.

— Мне всё равно.

— Ладно, я тогда тут сыграю, ты не против.

Я встала, прохромала к аркадному автомату. Лика снова зашторилась комиксом. Я кинула пятирублёвку и зарубилась в Донки Конга.

Звучала трубная, тяжёлая музыка, пока огромная 2Д-обезьяна ползла по лестнице, потом она начала прыгать, издавая низкие, расходящиеся, как круги по воде, звуки. Не имею понятия, сколько я играла, так что музыка и звуки заполняли весь класс, но через некоторое время Лика сказала:

— Ладно, хватит, я не могу читать, чего тебе?

— О, как мы заговорили. Ну-ну. Я хотела узнать, как тут живётся. Ещё раз повторяю своё предложение: могу начать я.

— Неинтересно.

Лика сняла очки. Положила их на комикс — аккуратно, дужками вниз, как кладут оружие на стол. Её глаза без стёкол оказались светлее, почти прозрачными, и зрачки в них плавали, как в мутной воде.

— Ты спрашиваешь, как мы тут живём, так вот...

Она откинулась на спинку коляски. Скрестила руки на груди. Посмотрела куда-то мимо меня — или сквозь меня. Без очков её взгляд не фокусировался. Он просто был направлен.

— Ладно. Слушай быстрее. И не перебивай, а то я собьюсь и вообще заткнусь.

— Ты спрашиваешь, как мы тут живём. Да как все живут. Едим, сидим, спим, срём. Только тут спокойнее: когда ноги парализованы — не похулиганишь. Впрочем, у некоторых получается.

— Это всё понятно, расскажи лучше, как утро начинается, я же вас понимаю и хочу знать, как вы справляетесь!

Она хмыкнула. Коротко, сухо.

— Понимаешь? Интересно? Ха! Утро у меня начинается с того, что я смотрю в окно и пробую понять — вижу ли я ещё дерево или уже нет. Раньше видела ветки, потом просто зелёное пятно, теперь — серое. Не знаю, это стекло грязное или у меня совсем всё плохо. Не вижу причин разбираться.

Звенящая пауза. Донки Конг хищно щерился плохо нарисованными клыками.

— Понимаю, я каждый день пытаюсь разминать ноги в надежде, что стало легче.

— Ути, бедная, — она холодно, так что меня обожгло, усмехнулась. — Ты такая особенная.

Я помолчала. Это лучше, чем... Собралась. Мне хочется, хочется, очень хочется поговорить о том, о чём я не могу сказать сейчас, мы ещё не дошли до этой темы.

— А день как? Как учёба?

— Каждый день одно и то же. Уроки. Аудио. Мне читают, я слушаю. И диктую ответы.

— У меня тоже проблемы с написанием, руки вечно дрожат, подумываю купить эспандер, чтобы тренировать пальцы.

Она поворошила волосы. Серые, тонкие, как пепел.

— Ну, учителя, там, система воспитания...

— Учителя, чёрти какие, вечно повторяют... Сто раз, двести, пока даже самый законченный додик не запомнит.

В кармане у неё завибрировало, и лёгкая, несуразная матершинная песенка на английском оповестила о пришедшем сообщении. Несколько минут злобно сражалась с карманом, вытянула-таки мобилу и несколько секунд упорно глядела в мутный, горящий и мерцающий экран. Потом что-то очень долго, как старуха, приближая телефон к лицу и слепо щурясь, печатала, нажимая указательным пальцем на клавиатуру, то и дело стирая, что-то поправляя и перепечатывая. Ей это явно давалось с трудом.

Внезапно она подняла глаза, взглянула из-под серой паутинистой чёлки и с усмешкой сказала:

— Что, теперь понятно?

— Понятно.

Она набрала ещё несколько букв, небрежно сунула телефон в карман и встала.

— Заколебалась я сидеть, гости задерживаются, так что... В принципе, я люблю рассказывать, научилась. А ты, как я вижу, хороший слушатель. Зря я на тебя гнала.

Она встала, сложила комикс и швырнула на ближайшую полку. Класс заливал гул плафона, тихий скрип ногтей по железу, когда Лика скребла по двери, пытаясь нащупать ручку.

Глава 15. Даша Миронова. Дневник и рисунки смерти

Звонок прозвенел, но расходится мы не спешили. Инна сидела на скамейке, подтянув колени к подбородку. Эту скамейку мы притащили из коридора и втиснули в закуток на лестничной площадке четвёртого этажа. Раскладная шахматная доска, старая, с наполовину утраченными и заменёнными самоделками фигурами, лежала между ней и Ваней. Они играли.

— Ну, и как прошло вчера? — усмехнулась Инна, пряча улыбку в серый рукав жакета.

Внезапно она рванулась, подскочила, как подстреленная, нависла над доской. Её огромные глаза за толстыми линзами сверкнули. Как одержимый алхимик, она обдумала что-то, щелчком ногтя отправила с доски ванину пешку и размашисто поставила на её место своего коня. Зелёные хвосты над её головой качнулись.

— Всё как по маслу, — бесстрастно сказал Даня, сидя в позе сейдза на другом конце лавочки. Он почесал загривок, передвинул импровизированную пешку — крышечку от «Кул-Колы» — на две клетки вперёд, угрожая коню. — Я их переодел, разложил и вышел из лаборантской! А когда Валя вошёл, в коридоре крутился... Ты бы слышала, как он ржал... Блин, крутой мужик. Я даже на урок опоздал.

— А потом что? — она сосредоточенно теребила один из своих хвостов.

Максим поднял голову, поправил чёлку, падавшую на тонкий нос, и сказал:

— Сдали его с потрохами!

— Да-а-а… — с каким-то мазохистским удовольствием протянул Даня. — Ольга с Мариной потом полчаса меня полоскали. Хорошо хоть Швабра была, и Валя помог — сказал им, что ничего страшного, он этих лягушек даже сфотографирует.

На ступеньке ниже, в полутени, Феликс листал тик-ток. Он смотрел ролик, где кто-то наряжал садовых гномов в миниатюрные пиджаки и галстуки, а потом плясал вместе с ними под жёсткий фонк. Потом взглянул на Данины ноги в красных носках, на зелёные хвосты Инны и медленно, почти невесомо, спросил:

— Почему именно костюмы?

— Ну, Валя же всегда в костюме ходит. Мы его передразнили на его же лягушках. Он, к чести, всё понял. Даже похвалил после моей беседы со Шнитиной. - ответил Ваня.

— Не, но какая же она всё-таки сука. Я в ахуе — полчаса мозги трахала...

— Не матюкайся, — Инна перегнулась через доску и дала ему подзатыльник.

— Э, руки не распускай!

— А ты не матерись.

— Ой, иди нахер, — прошипел Даня, потирая затылок. — Я не матерюсь, я... эмоционально окрашиваю речь.

— Окрашиваешь? А хуи на заборе — для тебя картины, да? — фыркнула Инна. Её пальцы замерли над «ферзём» — моей, любезно позаимствованной Инной помадой в чёрном футляре. — Ладно, не в этом суть. Суть в том, что всё прокатило. Валя понимает - мы долбоёбы, и топить не будет. А другие могут и не понять, так что нужно быть осторожнее, чтобы не прижали за какую-нибудь фигню.

Я наблюдала за ними, сидя на широких перилах прямо над игроками — так, что мои ботинки лишь немного не доставали до королей. Сидела спиной к пустоте лестничного пролёта, и это оставляло приятное чувство лёгкого напряжения. Я слушала. Из динамика телефона сочился тягучий, меланхоличный эмбиент — что-то вроде Hiroshi Yoshimura. Звук был таким тихим, что его почти не было слышно, но без него мир был бы плоским и шершавым, как бетонная стена, к которой я прислонилась плечом.

— Думаю, нужно закрепить успех! Станислав Валерьевич оценил, посмотрим, оценит ли Протез! — победно воскликнула Инна.

— И что ты предлагаешь?

— Ну, я бы намазала доску мылом, чтобы он ничего писать не мог!

Максим, не отрываясь от неравенств, потянулся к одному из трёх карандашей в кармане рубашки, но не удержал — грифель громко стукнулся о кафель и покатился под скамейку. Феликс, услышав стук, выключил телефон. Экран погас, и его лицо погрузилось в тень, лишь веснушки слабо светились в полумраке.

— Мыло — это тупо, — проворчал Даня, делая ход и откидываясь на спинку скамейки. Его ступни упёрлись в холодный металл перил. — Уровень семиклашек. Нам нужно что-то поинтереснее...

— О, как заговорил! — Инна саркастично захлопала в ладоши, и звук вышел резким, словно стук двух кусков пластика. — Ну, валяй, просвети меня. Как мы заставим Протеза отреагировать? Он же старый маразматик, ему похуй кристально!

— Именно, — закрыл глаза Даня, сосредоточившись. — Ему похуй, но ведь есть же способы...

— Может, другой учебник ему подложить?

— Он даже не заметит!

— Даша! Даша! Ты тут!

Голос Юли, сдавленный и пронзительный, как сирена, разрезал воздух ещё до того, как она сама вывернулась из-за лестничного пролёта.

Все вздрогнули. Даня резко открыл зажмуренные глаза. Максим замер с приподнятой бровью. Феликс медленно повернул голову — его лицо в тени оставалось непроницаемым, но пальцы судорожно сжали телефон. Инна застыла в полусогнутом положении, рука всё ещё зависла над доской.

Юля ворвалась в наш закуток, словно её вытолкнуло давлением нижних этажей. Она стояла, тяжело дыша, прижимая к груди растрёпанный рюкзак. Её взгляд, казалось, обуглился от увиденного внизу, глаза бегали, и в них горело лихорадочное, нездоровое возбуждение.

— Даш... — выдохнула она, и голос её сорвался на визгливый шёпот. — Ты тут! Беги... В класс... Это пиздец... Шмак... нашёл тетрадку Серафимова... Там... ТАМ ТВОИ РИСУНКИ... Я... я не могу даже...

Она не договорила, словно слова обожгли ей рот. Её взгляд скользнул по остальным, ища понимания, но наткнулся лишь на настороженное молчание.

Воздух на площадке, только что наполненный весёлым спором и тихой музыкой, вдруг стал густым и вязким. Запах пыли и старого бетона сменился резким, холодным, как мятный леденец, запахом чужих нервов.

Инна первой пришла в себя. Медленно опустила руку с ладьёй.

— Сдавайся, Даня, там мат в три хода, — сказала она, а затем перевела взгляд на Юлю. Голос её прозвучал враждебно. — Говори нормально! Какую тетрадку? Какого Серафимова?

— Рисунки... — Юля сглотнула, и её лицо искривилось от отвращения. — Страшные. С кожей и... без. И он там... с ней. Они всем показывают!

Максим выглянул из-за тетради. Вначале он изумился, потом разочарованно покачал головой и снова уткнулся в свои уравнения.

Даня заерзал на лавочке. Носки вжались в железо перил. Он смотрел на Юлю, и в его обычно отстранённых глазах читалось — стремительное, почти животное понимание угрозы.

Феликс включил телефон, лихорадочно полистал ленту и снова выключил. Он посмотрел на Юлю, потом медленно перевёл взгляд на меня.

- Интересно... - больше он ничего не сказал. Снова уткнулся в телефон.

Я вытащила наушники. Кейс от них повис на шнурке в моих пальцах, безжизненный.

— Веди, — сказала я. Голос прозвучал ровно, гораздо ровнее, чем я ожидала. В нём не было ни паники, ни гнева, только звенящий, властный холод.

Юля быстро закивала и, как бы обнадёженная моим спокойствием, бросилась вниз. Я упёрлась ногой в скамейку рядом с доской и спрыгнула на пол. Приземлилась мягко, без звука.

— Даш, — тихо позвала Инна. Она смотрела на меня, и в её огромных, увеличенных линзами глазах читалась паника. Не за меня, а за наш спокойный мирок, который вот-вот рухнет. — Ты... уходишь? Придёшь на следующей?

Я не ответила. Прошла мимо неё, мимо шахматной доски с её полусамодельным войском, мимо Максима с его алгеброй, мимо Даниных кед под лавкой.

— Не знаю, — сказала и скрылась за изгибом пролёта.

Юля уже нетерпеливо звала, перегибаясь через перила на два этажа ниже и заглядывая вверх.

— Ну ты где там!?

- Иду.

***

Дверь в кабинет была приоткрыта, и из неё доносился приглушённый гул возбуждённых голосов — особенно противный, когда понимаешь, что говорят о тебе. Юля растолкала всех, и мы протиснулись в самый центр. Вокруг стола Алексея столпилось человек десять. В центре — сияющий Вова Шмак.

— Ебанутый, — радостно констатировал Вова, шлёпая ладонью по чёрному развороту. — Смотри-ка, какой талант пропадает!

На листах в синюю клетку были выведены отвратительные изображения: мешанина из тел, мои фотографии, уродское порно.

Юля, не говоря ни слова, выхватила тетрадь у него из рук. Её пальцы нервно перелистывали страницы, она искала что-то конкретное. И нашла. Замерла, а потом медленно, с ужасом, повернула разворот ко мне.

— Пиздец... — это был просто выдох.

И правда — пиздец. Вот моё лицо со школьной экскурсии — отстранённое, спокойное. Но ниже шеи — схематично нарисованная грудная клетка с удалёнными рёбрами. Вместо внутренностей — чернота. Фотографии, которые он использовал, — с классных часов, из чужих сториз, старые аватарки... Я помнила большинство из них, и от этого было только противнее.

Чем дальше, тем страшнее. Рисунки без кожи, с прорисованными мышцами и костями, в нечеловеческих, вывернутых позах. На одном из рисунков моё тело было скомкано под колесом белой «семерки». Откуда!? Откуда он мог знать? Мысль, что он мог видеть, ударила в живот ледяной тошнотой. Иногда он рисовал и себя. Вбитым в меня по самые плечи: разрывающим, изучающим.

На одной странице его лицо с нечеловеческими, круглыми, как у стрёмной мультяшки, глазами, было прижато к разрезу на моём боку, создавалось ощущение что он вдыхает чистый кислород, без которого не может прожить. «Не могу прожить». Эта подпись покоробила. Что-то страшно собственническое было в ней, как будто я должна умереть, чтобы он дышал.

Внутренний оркестр сбился и зафальшивил на высокой, визгливой ноте. Но снаружи — тишина. Я чувствовала, как по лицу ползёт предательский жар, а внутри, в груди и животе, — холод. Стыдно. Больно. Мерзко. Это — тихое, нехорошее, выписанное с тщательностью, достойной лучшего применения, полоумие.

Нельзя допускать, чтобы хоть кто-то подумал, что так можно! Размазать. Раздавить. Превратить в ничто.

Я не думала, действовала на чистом адреналине. Обёрнутая в поношенную обложку тетрадь была липкой на ощупь. Я вцепилась в толщу страниц и рванула. Но обложка растянулась, не желая рваться до конца. Кто-то ахнул. Я раздражённо дёрнула ещё раз, плюнула и затолкала в карман.

Юля похлопала меня по плечу и показала на дверь. Я обернулась.

В дверном проёме стоял Алексей и смотрел на меня, на столпившихся одноклассников, на тетрадь, торчащую из кармана. Смотрел и всё понимал. Я видела, как недоумение сменилось ужасом.

Чувство внезапной, жестокой силы подтолкнуло меня. Хотелось уничтожить его окончательно, размазать прилюдно. В отместку за эту гадость и за свою слабость. Но не наедине — мне нужно было, чтобы каждый, кто видел эти рисунки, увидел что с такими бывает. Чтобы вид его унижения затмил в их памяти образ моего расчленённого и без того покалеченного тела. Чтобы страх оказался сильней интереса.

— Ну и как это понимать? — очень нехорошо, очень спокойно спросила я. Хотя внутри кипели, едва удерживаясь, стыд и злоба.

Алексей, красный, как помидор, ничего не ответил. Он смотрел в пол, не в силах поднять глаза. Он был раздавлен, и я видела, как Шмак наслаждается этим зрелищем, криво улыбаясь. Я и сама наслаждалась.

Нарочито презрительно скривив губы, я подошла к нему вплотную, нарушив любое личное пространство. Он попытался отодвинуться, но я по-дружески закинула руку ему на плечо, удерживая на месте. Густые сальные волосы с грязно-фиолетовыми, неправильн прокрашенными прядками мазнули меня по рукаву.

Наклонилась. Приблизила губы к самому его уху так близко, что почувствовала исходящий от кожи жар и запах дезодоранта, не перекрывающий его вонь. Его дыхание стало частым и поверхностным. И я прошептала. Тихо, слюняво, интимно-мерзко, вложив в шёпот всю накопившуюся гадость, так, чтобы слышал каждый.

— А может, ты по ночам ещё и дрочишь на эти художества? А, Серафимов?

Он смотрел на меня, словно падал в пустоту. В его глазах, по самому центру зрачков, что-то живое оборвалось и полетело вниз. В уголках глаз выступили слёзы чистого, животного стыда и страха. Нижняя губа, обкусанная до крови, мелко и беспорядочно дёргалась, прыгала, как у эпилептика.

Но мне было мало. Хотелось добить, контрольным в голову вышибить все мозги. Я сделала крошечную паузу, позволив первому вопросу повиснуть в воздухе и впитаться. Позволила ему понадеяться, что это уже конец. А потом задала второй.

— Ты мечтаешь выебать мой труп? М? — после этих слов в классе повисла тишина, в которой он задыхался.

Мой голос был тихим, но я уже не шептала. Я словно кричала. Неприличной прямотой я пригвоздила всех к полу. Это «М?», вдавленное, втиснутое насильно ему в барабанную перепонку, было убийственным — весёлым, киношно-издевательским. Он вздрогнул, как от удара, оглядел собравшихся: их лица.. лица... позы, взгляды, молчание... Да, Серафимов, они теперь знают! Все теперь знают. Все.

Вова заржал. Нарочито громко, вторя моей потребности убивать. Но никто, кроме него, не смеялся. Одни смотрели на пол, словно обнаружили там невероятно интересный узор. Другие на Серафимова, с любопытством, как зеваки на пожаре. Третьи пялились прямо на меня, и в их взгляде не было сочувствия, интерес: «И что же она сделает теперь?»

Наконец Серафимов взорвался. Молча, сбросив с себя мою руку, он толкнул меня в плечо так, что я отшатнулась и выругалась от боли в хромой ноге, он подбежал к парте, поднял с пола рюкзак и, крикнув «Пошли нахуй!», бросился из класса, расталкивая всех на пути.

Воцарилась неловкая тишина. Я повернулась и села за свою парту. Попыталась включить музыку, чтобы не слышать возникшие вокруг шепотки. Тот же Yoshimura. Но что-то было не так. Мелодия вернулась, словно покалеченная — текла неровно, спотыкаясь, делая слишком длинные паузы. А в кармане свёрток обжигал мне бедро.

Я закрыла глаза, прислушиваясь к этой новой, испорченной музыке. К звуку того, что только что сломалось. Наверное, во мне

Глава 16. Вова Шмак. Цирк одного урода.

Народ шумел, собираясь после звонка. Рюкзак Серафимова висел на стуле — тощий, новенький, неприятненький. Всего-то и нужно — взять тетрадь. Просто взять. Как ключ, как мяч, как пачку сигарет. Ну же! Чего ты медлишь?

Ты запустил руку внутрь, нащупал среди учебников толстую тетрадь в дешманской обложке, вытащил. Пинком сбросил рюкзак на пол и уселся на стул верхом.

— Открываем? — облегчённо спросил Дима, которому ты рассказал, что Художник знает, наклоняясь над партой.

Ты отогнул обложку.

Первая страница. Человеческая фигура с обнажёнными мышцами, как на плакате в кабинете биологии. И черты лица… Мироновой. Но это не рисунок — обведённая фотография! Тонкий нос, разрез глаз, сталь зубов — всё выцарапано разными цветами. Зубы он особенно подчеркнул — полгрифеля, наверное, стёр, обводя их.

Дима присвистнул. — Пиздец, в натуре...

Тебя перекосило. Не от страха — от острого, сладкого укола в грудь. Предвкушение. Злая, липкая радость.

И тут — Катя. Ты обернулся, поймал её взгляд — и в первый миг обрадовался. Вот она, публика. Та, ради кого всё это.

— Глянь, — сказал ты.

Она подошла, посмотрела. Лицо остановилось. Губы сжались. Брови не поползли вверх от брезгливого ужаса, как ты ожидал, а съехались к переносице — так морщатся от внезапной боли.

— Лучше убери. Зачем всем показывать? — её голос был тихим, но чётким, как удар костяшками по парте.

«Что? Почему такая реакция?» — пронеслось в голове. Один вид того, как она отводит взгляд, как ломает руки, меня сразил. «Неужели... наконец-то ты понял». Стыд. За тебя. Ей стыдно за тебя! За то, как ты восседаешь с этой бумажкой, с довольной рожей, и предлагаешь ей попробовать чужое сумасшествие, словно кладбищенскую конфетку.

«Не так... — застучало у тебя в висках. — Должно быть совсем не так...»

Что-то шатнулось в тебе, рухнул, раздирая рёбра, вниз, в живот, тяжёлый шлакоблок. «Может, правда, не надо? Засунуть обратно, забыть, выбросить нахер в окно?» — подумалось тебе. Ты сжал тетрадь так, что пальцы хрустнули. Ещё мгновение — и остановился бы.

Художник возник как по волшебству. Наклонился над твоим плечом, успокаивающе положил ладонь.

— Да... Святик, это звиздец... — сказал он, точно просто прохожий, обращаясь к кому-то за спиной.

— Показывай! — голос Смирнова дрожал. Что это — ревность? Злость? Неважно. Если дело дошло до Мироновой, Свят не отстанет…

Дальше — ты как на сломанной карусели. Понимаешь — нужно прекратить, но не можешь...

Да, Вова... Сегодня ты был на коне! Вова — победитель! Вова — триумфатор! И сейчас, ворочаясь в кровати, ты снова там — в центре круга клокочущих одноклассников. Вспоминаешь. Размахивал тетрадкой, как знаменем после боя, зачитывал самые гнилые места, его мерзотные примечания, голос ставил — громкий, уверенный, с паузами. Прямо оратор!

И ухмылялся! Ухмылялся своей кривой рожей, щерил все свои жёлтые, выпирающие зубы. «Ну что, видали? Я же говорил — он с сюрпризом!» И все смеялись. Ты смеялся гаже всех. Марк ржал, хлопал тебя по спине, Тоха хмуро кивал, Влад снимал на телефон, Художник, стерва, скалился, глядя в парту, Свят негодовал.

И всё бы ничего, но Катя стояла в отдалении, скрестив руки. Её молчание было громче любого смеха. Она смотрела прямо на тебя. Этот взгляд... такой же, как у тебя. Помнишь? Давно, во дворе, когда десятиклассник, смеясь, медленно вытирал о твою новую косуху с шипами свои ботинки, оставляя грязный, рифлёный след. Непонимание. Разочарование.

Её взгляд скользнул с твоего лица на тетрадь — грязный, липкий предмет. Покачала головой. Это — тебе. Потому что ты его держишь, размахиваешь, упиваешься этим высером чужой дурки.

Эйфория — этот дешёвый, шипучий наркотик — схлынула моментально. Во рту стало сухо и горько. Тебя набили бетоном. Ты стоял и чувствовал, как с каждым движением он трескается внутри. Ты стоишь по колено в чужой грязи и с идиотской улыбкой ждёшь аплодисментов? Дебил!

Потом пришла Миронова. И твой «триумф» нахуй никому не упал. Она оттеснила тебя на задворки, вжала в стену одним своим присутствием. Взяла тетрадь, хмуро оглядела и — порвала. Смех вокруг сразу потух, стал фальшивым, как билеты «Банка приколов».

Алексей замер в дверях, белее стенки. Он смотрел на неё. Не на тебя. Ты и так всем понятен, Вова. Не победитель и не заводила. Он знает. Ты — та же забитая сапогами крыса, каким был, когда тебя травили за длинные волосы и одежду. И Катя, кажется, тоже это теперь знает.

Ты стоял и смотрел, как Миронова его добивает. Алексей таял на глазах. Ты этого хотел? Наслаждайся, сволота. Ты видел, как наливаются свинцом её глаза, и губы, расходясь в улыбке, обнажают железные зубы.

Он догорал со стыда, когда она шептала ему. Ты — тоже. Ты скалился, ты смеялся, один, как пошловатый дегенерат, и сам себя стыдился, пытаясь не разреветься под взглядом Кати, коротким и смертоносным, как удар отвёрткой.

Молодец, Шмак! Ты — правильный. Ты — хороший. Влился. Стал своим в стае. И Дима, и Марк, и все те поколения, что уже выпустились, — все бы тебя по скинхэдской твоей лысине погладили. Радуйся!

Но зачем, если единственные глаза, ради которых всё это, смотрят на тебя с неприязнью? Подошвой палёного адика ты раздавил что-то настоящее, только-только начавшее прорастать. Так ты думаешь?

Сегодня ты уже не заснёшь, так лежи и вспоминай теперь свой триумф! Конченый день! Конченый. И конченый ты! Ты — гораздо более конченый.

Ну что? Так и не смог заснуть, да? Снова здесь? Перед зеркалом, в ванной, в три часа ночи. Тишина такая, что в ушах звенит. И в руках у тебя — прозрачный пузырёк, уже полупустой. Сколько было попыток, помнишь? Чёрный лак. И как неуверенно ты его держишь! Ну что же ты, Шмак, вперёд, залетай, как сопли в платочек!

Медленно, с каким-то идиотским напряжением, ты подносишь кисточку к ногтю. Водишь. Один палец готов, лак обновлён. Смотришь. Видишь в отражении самого себя — бледного, перекошенного урода с одним чёрным когтем и ободранной мазней на других. Как будто ты не человек, а какая-то недобитая, мутированная мартышка.

Вова Шмак, школьный отброс, свой пацан, ты смеялся над рисунками Алексея? А теперь смотри: вот он, настоящий ты, стоишь в ванной, с закрытой дверью, и дрожишь над баночкой лака, как последняя тупорогая дура. И кто из вас после этого ненормальный? Хочешь быть другим? А что ты для этого сделал? Ты... ты боишься даже в своём углу посмотреть на себя настоящего. Жалкое зрелище, Шмак.

Чувствуешь омерзение: к пальцу, лаку. Да чего ты себе врёшь! Не к ним! К цирку одного урода, который ты устраиваешь в три ночи, пока за дверью спит мать, а в школе Катя, наверное, даже не подозревает, какой бедлам у тебя в голове. К себе в этом грёбаном зеркале. К мерзкому лицу, ёжику на башке, огромным зубам, улыбке на пол-лица, прыщам, к адидасу.

«А что, если она увидит?» — проносится в голове. И ты уже не понимаешь, чего боишься больше: того, что она отвернётся, или того, что ей будет похер.

Ненавидишь себя, но пересилить никак не можешь! Дёргаешься к раковине, хватаешь растворитель. Трёшь, трёшь чёрную краску, пока пальцы не становятся красными и не распухают. А потом швыряешь пузырёк в ящик. «Нет, ну его... Бесполезно. Смех один», — шипишь в тишину. Но это не про лак, нет, это про тебя.

В комнате пахнет ДСП и старыми обоями. Ты не ложишься. Вместо этого, сам не зная зачем, опускаешься на корточки у стенки с пузатым бабушкиным кинескопом и вытягиваешь ящик с дисками.

Да все ты знаешь! Знаешь, но не хочешь себе признаться, ты бежишь, сверкая пятками, от всего этого говна! Как обычно, Шмак.

Вытаскиваешь из него пыльный кипкейс от FIFA. Он тяжёлый, неуклюжий, обклеенный полустёртыми логотипами студий и стикерами с «Наруто». Открываешь — сухой, костяной щелчок.

Внутри, аккуратно прилаженный, в зелёном кругляшке, лежит диск. «Cowboy Bebop. Сессии 1-13». Ты покупал его лет семь назад на развале, со сдачи от новых кроссовок. И смотрел с друзьями, которых потом сам и предал.

Ты вставляешь «Бибопа» в дисковод. Экран вспыхивает синим светом, который вырывает из темноты твоё лицо. Несколько нажатий, и заглавная гитарная риффа «Tank!» прорезает тишину, такая резкая и живая, что ты вздрагиваешь и нервно убавляешь звук. Космические корабли мечутся по экрану в немой неразберихе. Делаешь чуть громче.

Встаёшь, прыгаешь на застеленный простыней скрипучий диван, тонешь в нём. А вот и он — Спайк Шпигель. Длинный, нелепый, вечно голодный, вечно проигрывающий в карты. С его меланхоличной ухмылкой и сигаретой. Он не герой, как и ты. Он тоже бежит — от прошлого, от себя, от всех.

Ты смотришь, не моргая. В этой холодной электронной черноте ты — просто Вова. Ты не плачешь. Просто сидишь и смотришь. Тебе приятно. Под звуки джаза из другого мира твой собственный цирк одного урода наконец стихает…

Основные правки:

Оформление диалогов и мыслей: Дефисы (-) заменены на корректные тире (—), убраны лишние кавычки и пробелы в авторских отступлениях (например, «Что? Почему такая реакция? - В голове» переделано в более литературное «Что? Почему такая реакция?» — пронеслось в голове).Орфография и опечатки: Исправлено «ободраннй» → «ободранной», «в низ живота» → «вниз, в живот», «щелчек» → «щелчок», «в своём в углу» → «в своём углу».Пунктуация: Расставлены недостающие запятые при причастных/деепричастных оборотах и в сложных предложениях (например, перед «когда тебя травили», «сверкая пятками»).Названия: «фифа» и «наруто» заменены на общепринятые написания (FIFA, «Наруто»), «банка приколов» оформлена как название.Буква «Ё»: Приведена к единообразию по всему тексту для сохранения атмосферы и правильного прочтения слов.

Copy

Ask Qwen

Explain

Translate(en-US)

убери пробелы между абзацами

Вот текст главы 15 с убранными лишними пробелами и пустыми строками между абзацами для более плотного форматирования:

Глава 15. Вова Шмак.Народ шумел, собираясь после звонка. Рюкзак Серафимова висел на стуле — тощий, новенький, неприятненький. Всего-то и нужно — взять тетрадь. Просто взять. Как ключ, как мяч, как пачку сигарет. Ну же! Чего ты медлишь? Ты запустил руку внутрь, нащупал среди учебников толстую тетрадь в дешманской обложке, вытащил. Пинком сбросил рюкзак на пол и уселся на стул верхом. — Открываем? — облегчённо спросил Дима, которому ты рассказал, что Художник знает, наклоняясь над партой. Ты отогнул обложку. Первая страница. Человеческая фигура с обнажёнными мышцами, как на плакате в кабинете биологии. И черты лица… Мироновой. Но это не рисунок — обведённая фотография! Тонкий нос, разрез глаз, сталь зубов — всё выцарапано разными цветами. Зубы он особенно подчеркнул — полгрифеля, наверное, стёр, обводя их. Дима присвистнул. — Пиздец, в натуре... Тебя перекосило. Не от страха — от острого, сладкого укола в грудь. Предвкушение. Злая, липкая радость. И тут — Катя. Ты обернулся, поймал её взгляд — и в первый миг обрадовался. Вот она, публика. Та, ради кого всё это. — Глянь, — сказал ты. Она подошла, посмотрела. Лицо остановилось. Губы сжались. Брови не поползли вверх от брезгливого ужаса, как ты ожидал, а съехались к переносице — так морщатся от внезапной боли. — Лучше убери. Зачем всем показывать? — её голос был тихим, но чётким, как удар костяшками по парте. «Что? Почему такая реакция?» — пронеслось в голове. Один вид того, как она отводит взгляд, как ломает руки, меня сразил. «Неужели... наконец-то ты понял». Стыд. За тебя. Ей стыдно за тебя! За то, как ты восседаешь с этой бумажкой, с довольной рожей, и предлагаешь ей попробовать чужое сумасшествие, словно кладбищенскую конфетку. «Не так... — застучало у тебя в висках. — Должно быть совсем не так...» Что-то шатнулось в тебе, рухнул, раздирая рёбра, вниз, в живот, тяжёлый шлакоблок. «Может, правда, не надо? Засунуть обратно, забыть, выбросить нахер в окно?» — подумалось тебе. Ты сжал тетрадь так, что пальцы хрустнули. Ещё мгновение — и остановился бы. Художник возник как по волшебству. Наклонился над твоим плечом, успокаивающе положил ладонь. — Да... Святик, это звиздец... — сказал он, точно просто прохожий, обращаясь к кому-то за спиной. — Показывай! — голос Смирнова дрожал. Что это — ревность? Злость? Неважно. Если дело дошло до Мироновой, Свят не отстанет… Дальше — ты как на сломанной карусели. Понимаешь — нужно прекратить, но не можешь...

Да, Вова... Сегодня ты был на коне! Вова — победитель! Вова — триумфатор! И сейчас, ворочаясь в кровати, ты снова там — в центре круга клокочущих одноклассников. Вспоминаешь. Размахивал тетрадкой, как знаменем после боя, зачитывал самые гнилые места, его мерзотные примечания, голос ставил — громкий, уверенный, с паузами. Прямо оратор! И ухмылялся! Ухмылялся своей кривой рожей, щерил все свои жёлтые, выпирающие зубы. «Ну что, видали? Я же говорил — он с сюрпризом!» И все смеялись. Ты смеялся гаже всех. Марк ржал, хлопал тебя по спине, Тоха хмуро кивал, Влад снимал на телефон, Художник, стерва, скалился, глядя в парту, Свят негодовал. И всё бы ничего, но Катя стояла в отдалении, скрестив руки. Её молчание было громче любого смеха. Она смотрела прямо на тебя. Этот взгляд... такой же, как у тебя. Помнишь? Давно, во дворе, когда десятиклассник, смеясь, медленно вытирал о твою новую косуху с шипами свои ботинки, оставляя грязный, рифлёный след. Непонимание. Разочарование. Её взгляд скользнул с твоего лица на тетрадь — грязный, липкий предмет. Покачала головой. Это — тебе. Потому что ты его держишь, размахиваешь, упиваешься этим высером чужой дурки. Эйфория — этот дешёвый, шипучий наркотик — схлынула моментально. Во рту стало сухо и горько. Тебя набили бетоном. Ты стоял и чувствовал, как с каждым движением он трескается внутри. Ты стоишь по колено в чужой грязи и с идиотской улыбкой ждёшь аплодисментов? Дебил! Потом пришла Миронова. И твой «триумф» нахуй никому не упал. Она оттеснила тебя на задворки, вжала в стену одним своим присутствием. Взяла тетрадь, хмуро оглядела и — порвала. Смех вокруг сразу потух, стал фальшивым, как билеты «Банка приколов». Алексей замер в дверях, белее стенки. Он смотрел на неё. Не на тебя. Ты и так всем понятен, Вова. Не победитель и не заводила. Он знает. Ты — та же забитая сапогами крыса, каким был, когда тебя травили за длинные волосы и одежду. И Катя, кажется, тоже это теперь знает. Ты стоял и смотрел, как Миронова его добивает. Алексей таял на глазах. Ты этого хотел? Наслаждайся, сволота. Ты видел, как наливаются свинцом её глаза, и губы, расходясь в улыбке, обнажают железные зубы. Он догорал со стыда, когда она шептала ему. Ты — тоже. Ты скалился, ты смеялся, один, как пошловатый дегенерат, и сам себя стыдился, пытаясь не разреветься под взглядом Кати, коротким и смертоносным, как удар отвёрткой. Молодец, Шмак! Ты — правильный. Ты — хороший. Влился. Стал своим в стае. И Дима, и Марк, и все те поколения, что уже выпустились, — все бы тебя по скинхэдской твоей лысине погладили. Радуйся! Но зачем, если единственные глаза, ради которых всё это, смотрят на тебя с неприязнью? Подошвой палёного адика ты раздавил что-то настоящее, только-только начавшее прорастать. Так ты думаешь? Сегодня ты уже не заснёшь, так лежи и вспоминай теперь свой триумф! Конченый день! Конченый. И конченый ты! Ты — гораздо более конченый.

Ну что? Так и не смог заснуть, да? Снова здесь? Перед зеркалом, в ванной, в три часа ночи. Тишина такая, что в ушах звенит. И в руках у тебя — прозрачный пузырёк, уже полупустой. Сколько было попыток, помнишь? Чёрный лак. И как неуверенно ты его держишь! Ну что же ты, Шмак, вперёд, залетай, как сопли в платочек! Медленно, с каким-то идиотским напряжением, ты подносишь кисточку к ногтю. Водишь. Один палец готов, лак обновлён. Смотришь. Видишь в отражении самого себя — бледного, перекошенного урода с одним чёрным когтем и ободранной мазней на других. Как будто ты не человек, а какая-то недобитая, мутированная мартышка. Вова Шмак, школьный отброс, свой пацан, ты смеялся над рисунками Алексея? А теперь смотри: вот он, настоящий ты, стоишь в ванной, с закрытой дверью, и дрожишь над баночкой лака, как последняя тупорогая дура. И кто из вас после этого ненормальный? Хочешь быть другим? А что ты для этого сделал? Ты... ты боишься даже в своём углу посмотреть на себя настоящего. Жалкое зрелище, Шмак. Чувствуешь омерзение: к пальцу, лаку. Да чего ты себе врёшь! Не к ним! К цирку одного урода, который ты устраиваешь в три ночи, пока за дверью спит мать, а в школе Катя, наверное, даже не подозревает, какой бедлам у тебя в голове. К себе в этом грёбаном зеркале. К мерзкому лицу, ёжику на башке, огромным зубам, улыбке на пол-лица, прыщам, к адидасу. «А что, если она увидит?» — проносится в голове. И ты уже не понимаешь, чего боишься больше: того, что она отвернётся, или того, что ей будет похер. Ненавидишь себя, но пересилить никак не можешь! Дёргаешься к раковине, хватаешь растворитель. Трёшь, трёшь чёрную краску, пока пальцы не становятся красными и не распухают. А потом швыряешь пузырёк в ящик. «Нет, ну его... Бесполезно. Смех один», — шипишь в тишину. Но это не про лак, нет, это про тебя. В комнате пахнет ДСП и старыми обоями. Ты не ложишься. Вместо этого, сам не зная зачем, опускаешься на корточки у стенки с пузатым бабушкиным кинескопом и вытягиваешь ящик с дисками. Да все ты знаешь! Знаешь, но не хочешь себе признаться, ты бежишь, сверкая пятками, от всего этого говна! Как обычно, Шмак. Вытаскиваешь из него пыльный кипкейс от FIFA. Он тяжёлый, неуклюжий, обклеенный полустёртыми логотипами студий и стикерами с «Наруто». Открываешь — сухой, костяной щелчок. Внутри, аккуратно прилаженный, в зелёном кругляшке, лежит диск. «Cowboy Bebop. Сессии 1-13». Ты покупал его лет семь назад на развале, со сдачи от новых кроссовок. И смотрел с друзьями, которых потом сам и предал. Ты вставляешь «Бибопа» в дисковод. Экран вспыхивает синим светом, который вырывает из темноты твоё лицо. Несколько нажатий, и заглавная гитарная риффа «Tank!» прорезает тишину, такая резкая и живая, что ты вздрагиваешь и нервно убавляешь звук. Космические корабли мечутся по экрану в немой неразберихе. Делаешь чуть громче. Встаёшь, прыгаешь на застеленный простыней скрипучий диван, тонешь в нём. А вот и он — Спайк Шпигель. Длинный, нелепый, вечно голодный, вечно проигрывающий в карты. С его меланхоличной ухмылкой и сигаретой. Он не герой, как и ты. Он тоже бежит — от прошлого, от себя, от всех. Ты смотришь, не моргая. В этой холодной электронной черноте ты — просто Вова. Ты не плачешь. Просто сидишь и смотришь. Тебе приятно. Под звуки джаза из другого мира твой собственный цирк одного урода наконец стихает…

Глава 17. Алексей Серафимов. После падения

После школы в груди весь вечер что-то горело — до лютой рези в глазах, до судорог, сжимавших горло. Я, стискивая челюсти до хруста, царапал себе лицо, пытаясь подавить подкатывающие спазмы и внутренний, безобразный вой.

Вечер тянулся невыносимо долго. За стеклом плыла неясная синева. Я по инерции выполнял привычные действия: помогал бабушке, делал уроки. Но для меня ничего не существовало — ни дома, ни дел, ни неба. Всё — в одном кругу, в бешено закольцованной цепочке кадров. Школьный коридор. Классная дверь. Длинная фигура Мироновой. Тёмная-тёмная радужка у лица.

Её зрачки — точки. А в точках — я. Крошечный, перекошенный. Всюду — много-много глаз. Все смотрят. Порванная тетрадь. Приятная тяжесть положенной на плечо руки. И снова взгляды, все до одного — на меня. А потом... это «М?». И наступает мгла, в которой всё вертится, падает и обрывается на этом уничижительном звуке. И остаётся только тянущее чувство отчаяния в животе. Как же стыдно.

Снова и снова мысленно ударяю себя по лицу. В голове стучит один вопрос: почему они все молчали? Почему? Я снова видел их лица, их ледяную, звенящую тишину. Именно эта тишина заставляла бежать — срабатывал древний инстинкт. Так изгоняли из племени. Так предавали анафеме.

Я сидел за столом, упёршись подбородком в сцепленные руки, и тупо смотрел в раскрытый учебник геометрии. Нога нервно дёргалась, раз за разом задевая ножку стула. Стук-стук-стук... Стум... «М?»

Что?!

С ожесточением вжал ногу в пол. За окном, сквозь стёкла, просочилось и рассыпалось тихим смехом: «м?». Я сорвался с места, сбросил вещи с подоконника и резко выглянул. Девушка что-то спрашивала у парня, мягко растягивая «м-м-м?». С грохотом захлопнул окно. Наступило молчание. Я, затаившись, лихорадочно ловил малейший шорох, готовый взорваться.

«М!?» — вдруг скрежетнули часы на стене. Я сбил их с гвоздя ударом. Они умолкли. «М!?» — донеслось из-под кровати. «М?» — просочилось из-за двери, из щели. «м?» — «М?» — «М!?» — звуки росли, нарастали со всех сторон, перерастая в оглушительный хор.

«Заткнисьзаткнисьзаткнисьзаткнись!» — орало и визжало у меня в голове. Я рухнул на пол, вжался в холодный пол, затыкал уши пальцами и шипел, сливаясь с этим гулом, пытаясь перекричать его изнутри. Тишины! Я прошу только одного: ТИШИНЫ!

И тут одна мысль, холодная и острая, пронзила грудь. Сердце пропустило удар. Она поразила и перевернула всё вмиг. Я поднялся, чувствуя себя героем, внезапно осознавшим всю свою силу. Тишины! ТИШИНЫ! Растирая онемевшее лицо руками, я зашагал кругами по комнате. Никакое «М!?» мне больше не страшно! Теперь всё просто: нужно лишь подождать, совсем немного, пока бабушка не уснёт. Я уже успел расшуметься, вот и она идёт проверить... Ха-ха-ха... Всё в порядке, всё нормально.

Луна, бледная и худая, висела в полоске между штор. Её свет лизал край стола, разрезая комнату на части. Раньше, ещё маленьким, я любил смотреть на майское небо по ночам, на то, как после заката волнующе-мрачно темнеют облака, и тени, удлиняясь, медленно пропадают. Сегодня же оно застыло над городом идиллическим, сладким месивом — будто чёрный ганаш смешали с кремом, скомканным в безвкусные белые пики. «Бог, создавший такое небо, — со злобой подумал я, — должно быть, умер в куске торта».

Я замер, прислушиваясь. В квартире стояла тишина, которая бывает только в глухую ночь. Спали все: бабушка, воздух, мебель.

Дверь в ванную отворилась без звука. Я не включал свет. Лунный луч, пробившийся через приоткрытую дверь кухни, выхватывал из мрака блестящий смеситель и осколок зеркала, в котором мелькнуло моё собственное бледное лицо. Я отвернулся.

Взгляд упал на аптечку — старую жестяную коробку из-под леденцов с потёртым рисунком птички. Она стояла на полочке над унитазом. Я снял её; она была почти невесомая, и что-то глухо загремело внутри.

Присев на корточки, я поставил коробку на колени и приподнял крышку. Запах хвои, пыли и чего-то лекарственного ударил в нос. В полумраке, почти не дыша, я начал разбирать содержимое, аккуратно выкладывая предметы рядами на кафель.

Несколько бумажных пакетиков, из которых сыпался безымянный розовый порошок. Пустой пузырёк «Мирамистина». Засохший и разрезанный ножницами тюбик цинковой мази. Выдавленная пластинка от анальгина с одной оставшейся таблеткой. Свёрнутый в трубку жгут. И на самом дне — выцветшая фотокарточка: молодая бабушка, у неё на руках ребёнок, лицо которого от времени стёрлось до белизны.

Ничего. Ни одного блистера, ни одной знакомой упаковки.

Я аккуратно собрал всё обратно, стараясь повторить изначальный, хаотичный порядок. Крышка закрылась с непреклонным щелчком. Вернул коробку на место.

Может быть, сервант в зале?

Я крался по коридору, как призрак. Массивный советский сервант скрипнул створками, когда я их приоткрыл. На ощупь я нашёл стопку салфеток, коробку со столовыми приборами, альбом с чёрно-белыми фотографиями... На самой дальней полке, у стенки, пальцы наткнулись на картонную коробку. Я вытащил её. «Швейные принадлежности». Внутри — нитки, пуговицы, холодный напёрсток с чёрной вмятиной от тысячи уколов на боку.

Гнев ударил под рёбра, острый и внезапный, как удар топора. Захотелось швырнуть всё это, разнести хрусталь, поднять такой грохот, чтобы проснулись даже соседи. Чтобы это мгновенно прекратилось. Я приложил усилие и медленно поставил коробку обратно.

Обыск продолжался. Кухонные ящики. Тумбочка у кровати бабушки: очки, потрёпанный молитвослов, пачка писем, запах ладана. Верхняя полка в прихожей — там, помнится, раньше что-то лежало. Нет, теперь только старые шляпы, свёрнутый коврик, бесполезная рухлядь.

Ни одной таблетки. Ничего, что могло бы помочь.

Я стоял посреди своей комнаты, глядя на скомканную постель. Луна ушла из бреши между штор, комната окончательно погрузилась во мрак. Героическое озарение вечера испарилось, оставив после себя лишь сокрушительную усталость и леденящую ясность: в этой квартире мне не найти того, что нужно.

Я перечитал написанное. Теперь не нужно было рыться в пыли. Завтра я выйду в большой мир и возьму у него то, что мне необходимо. Если придётся — силой.

Выключил свет и повалился на кровать, закрыв глаза. Последним, что я ощутил перед сном, — почти деловое, острое нетерпение. Скорее бы уже завтра. Скорее бы, скорее..

План-капкан:

1. Бабушка. Сказать про АЛЛЕРГИЮ. Громко и чётко.

2. Рынок «Семейная». Мужик-армянин у входа. Деньги есть. Не спорить. Настаивать. Опасно.

3. Аптека у ВОКЗАЛА (синяя вывеска). Парк №1 (где женщина в белом халате, ВРАТЬ как ни в себя).

4. Капли. Любые. (Диазолин? Супрастин? ДИМЕДРОЛ!).

5. Тот киоск в переходе. Обязательно киоск.

Глава 18. Даша Миронова. Дома.

Девятиэтажная брежневка встретила меня своим обычным гостеприимством: дверь в подъезд не открывалась — кто-то оторвал половину кнопок на домофоне. Пришлось подождать, пока не вышла женщина с сумкой-тележкой, с пониманием кивнувшая мне. Зелёный, облупленный подъезд был застлан волнообразным линолеумом, видевшим лучшие дни, и тонул в полутьме — померкшей лампочки вечно не хватало.

Шестой этаж, общий тамбур: внутри пахло старыми книгами, коврами и тишиной. Я протиснулась между парой велосипедов, которые, наверное, всё ещё мечтали о горах, и старой пожелтевшей гладильной доской. Наконец моя дверь. Квартира шестьдесят два. Постучала кулаком — сначала раз, потом ещё, настойчивее. Несколько секунд ничего не происходило. Потом щёлкнуло, дёрнулась ручка, и дверь распахнулась, выпустив наружу домашний тёплый свет.

— Проходи, Дашка! — Мама обняла меня, и всё стало просто: просто дом, просто конец очень долгого дня, просто усталость, тяжёлая, как мокрая шуба. — Ужин ещё готовится, подожди, пока папа не придёт.

— Хорошо, — сказала я, снимая обувь и бросая её в обувницу.

Зашла в свою комнату и наглухо закрыла дверь. Швырнула бомбер на спинку стула. Щелчок выключателя — и жёлтый свет беспристрастно, как свидетель на опознании, осветил захламлённость моего жилища. На полу мирно откисали джинсы, тетради и что-то невразумительное; стол был похож на свалку, а постель — на место погребения здорового сна.

«Мило», — подумала я и с раздражением выключила свет. Преодолев пару метров, включила настольную лампу. В полумраке стало уютнее, бардак почти исчез. Я устало выдохнула и повалилась лицом в подушку. Пахло родным приторным кондиционером.

В голове — тихо и прохладно. Только где-то на самом краю, стесняясь, как голый гномик перед Белоснежкой, прятался сегодняшний день. Глаза Лёхи, округлившиеся от дикого ужаса. Громкий смех Шмака, щербатые зубы. И эти рисунки... Стыд. Глупый, липкий, неотвязный. Сгореть бы. Но, видимо, я сделана из какого-то негорючего материала — тлею изнутри, тихо и противно.

С трудом оторвалась от кровати, натянула стоптанные шлёпки, положила рюкзак на стол. Молния расстегнулась с тихим шипением. Я вытащила тетрадь. Толстую, в дешёвой обложке. Положила перед собой. В горле встал холодный ком. Меня переполняло странное чувство: неприязнь и интерес.

Первая страница. Меня тащит за автомобилем. Лебёдка вокруг талии, асфальт, тонкий красный след. Нарисовано просто, без изысков, штрихово и волнисто, без деталей. Чуть ниже, у самых полей, — фрагмент лица. Расширенный от наслаждения глаз выписан с такой неприятной тщательностью, будто это самое важное, что Алексей видел. Второй закрыт чужой челюстью. К глазнице приникли губы. Узнаваемый угол скулы, линия подбородка — Серафимов. Ну конечно.

Рядом — женская ладонь с обломанными ногтями, словно ими долго тёрли обо что-то шершавое. Красной ручкой обозначены клочья кожи. Я, мысленно содрогаясь, сжала кулак, чтобы задавить неприятное ощущение в кончиках пальцев. Следующая страница. Моё тело, угловатое и голое. На животе нет кожи, в мышцы по локоть погружена рука. Сквозь полупрозрачную плоть видны пальцы, сжимающие позвоночник. Почти интимно. Что с лицом?! Под рёбрами ёкнуло. Как будто кто-то взял топор и ударом от подбородка срубил его, оставив красное, стёртое месиво.

В дверь тяжёло стукнули. Я с тревогой обернулась.

— Даша, готово! — послышался мамин радостный голос. Смех отца. Он пришёл.

Я вернулась взглядом на страницу и вскрикнула:

— Чего, блять?!

Мне показалось, рисунок беззвучно кричал и дёргался, когда я отвернулась. «Кукуха едет!» — нервно хихикнула я про себя. Можно сколько угодно твердить, что это просто чьи-то каракули, но кишки сжимаются, а дыхание становится тяжёлым. «Какого хера! Почему, сука, это происходит со мной?» — сетовала я про себя. В комнате повисла тишина — не пустая, а напряжённая, звонкая, будто кто-то невидимый затаился и ждёт.

Я стала листать быстрее, почти не всматриваясь. Снова лицо с содранной кожей, будто сумасшедший слесарь-садист прислонил его к шлифовальной машине. Под нажимом пальцев Серафимова из-под мышечного волокна выступал красноватый сок. Мой сок. От этой мысли затошнило по-настоящему, животно.

Вот — банальное, унылое совокупление, тоже неприятно. Вот — я, распиленная на аккуратные дольки, как колбаса в универсаме. Вот я, обнажённая, свернулась колесом вместо шины на диске автомобиля. Меня особенно пугала эта связь с автомобилями. Откуда он мог знать?! Хотя, тупой вопрос. Это же не секрет. Проходил мимо, следил, рассказали в конце концов, от него можно ожидать чего угодно.

«Пальцы!» «Обнимашки!» — весёлые подписи к кошмарным картинкам. Буквы плясали, сбивались в кучку, расплывались синими, шелушащимися пятнами — то ли от протёкшей слюны, то ли от слёз. «НЕ МОГУ-У-У...» — обрывалось на полуслове, будто голос сорвался в крик. Он трясся. Он смеялся. Он плакал над этим. И всё это — про меня.

Рисунки дышали ужасно: безнадёжно, равнодушно, как умирающий от раны в груди солдат, или наоборот — жарко, безобразно, пошло, как гномик, переставший стесняться. На последней странице было выведено: «Иконы!». Я захлопнула тетрадь. Звук вышел оглушительно громким в тишине комнаты.

Живот подводило от голода, мысли о еде вызывали тошноту. Но поесть надо: живот начинал болеть и кружилась голова. Я встала, громко шаркая шлёпанцами по полу, пытаясь заглушить навязчивое молчание. Вышла на кухню, не глядя на родителей, болтавших за столом.

На автомате наложила рис, мясо взять не смогла. «Куриная ножка очень похожа на большой палец», — подумалось с горечью. От сравнения стало хуже. Меня чуть тут же не вывернуло.

— Возьму в комнату. — Схватила ложку и почти побежала обратно, получив на ходу кружку чая от мамы.

Я поставила тарелку на пол, подальше от злополучных листов, а чай — на тумбу у кровати. Есть не хотелось, но надо было чего-нибудь скушать. Из-за птиц в столовке сегодня не ела. Хотя бы пару ложек. Чтобы не упасть. Взяла ложку, ткнула в тарелку, поднесла ко рту. Взгляд скользил мимо тетради, упирался в фотографию с морем.

Всё-таки еда успокаивает. Смешно даже подумать о том, что рядом с этой цветастой тарелкой риса и кружкой чая может быть что-то вроде той тетради. Но рис и чай не перебивали терпкого запаха близкого кошмара, висевшего над ней. Насколько же всё кажется странным, когда рядом лежит чужое сумасшествие.

Не могу! Просто не могу сидеть рядом с ЭТИМ. С этим помешательством, направленным на меня. Одержимостью. Надо убрать. Спрятать.

Я схватила тетрадь. Бумага стала шершавой, чуть влажной от прикосновений. Не глядя на неё, подошла к шкафу, открыла дверцу. Запах сваленной одежды с размаху ударил в лицо. Затолкала тетрадь в самый дальний угол, на нижнюю полку, завалила старыми журналами и каким-то тряпьём. Закрыла. Ненадёжно, по-детски — будто если не видно, значит, нет.

Впрочем, стало чуть легче. Как будто вынесла из комнаты старый труп. Я стояла посреди комнаты, бесцельно глядя на запертый шкаф. Тело просило покоя, я соглашалась. Повернулась к столу, к учебникам. Нужно поесть и сделать ДЗ. Сделала глубокий вдох.

И вздрогнула, развернувшись к шкафу. Что-то там шебуршало, возилось, ворочалось, как горсть глистов. Сердце упало куда-то в живот. Я подлетела к шкафу, со злобой рванула дверцу. Вгляделась в груду хлама. Ничего. Тишина. Просто старые вещи, просто тень, просто нервы. Опустилась на пол, прижав дверцу спиной, в глазах потемнело от напряжения или голода.

В кармане лежал телефон. Я вытащила его. Щурясь, лихорадочно пролистывая контакты, нашла нужное имя. Большой палец тапнул по кнопке вызова. Гудки. Долгие, протяжные. Такие одинокие. Сердце всё ещё колотилось где-то в горле, сухо и часто. Вдох, глубокий, дрожащий, прямо перед тем как из трубки хлынул весёлый голос Художника:

— Даша, господи, ты звонишь! Я только всё обдумывал! Это же просто пиздец сегодняшний, да? Я до сих пор в шоке. Ты по этому поводу? Собираешься жаловаться? Интересно, что с Лёхой будет?!

— Ты предлагал краски, — мой голос прозвучал грубо, перебивая его монолог.

На той стороне воцарилась секундная пауза. Потом его тон сменился с взволнованного на заговорщицкий, сладкий и интригующий.

— О-о-о… — протянул он. — Неужто пробило? А раньше отказывалась, хотя меня бы после такого тоже покоробило.

— Давай убойного, всё что хочешь, мне всё равно! — я теряла всякое терпение, чувствуя, как за спиной мелко вздрагивает дверца и шевелятся листы.

— Вау, как мы заговорили, — его шёпот стал серьёзнее, в нём проскользнул оттенок деловой ответственности. — Да, есть одна возможность, я уже начал подготовку. Скоро, очень скоро, может, завтра или послезавтра, осталось поболтать ещё с парой людей.

— Ладно.

— Хорошо, тогда напишу!

— Бывай.

Глава 19. Вова Шмак. Тебя не тронут, да?

Кабинет ученического самоуправления пах мастикой для паркета, старой пылью и неприкасаемой властью. Это было личное королевство Смирнова. На стенах — грамоты, в стеклянном шкафу — кубки, а над столом председателя, словно икона в красном углу, висел портрет Эдуарда, старшего братца местной легенды, которая, по слухам, могла одним взглядом заставить старшеклассников просить прощения.

Меня вели, как скотину на бойню, но что я мог сделать?

Виталик молча толкнул меня в спину, и я споткнулся, переступая порог.

Марк ходил вдоль окна, дёргая челюстью. От него исходило такое напряжение, что казалось: ещё секунда — и он взорвётся, как граната, у которой выдернули чеку.

— Ну что, Вова, — тихо начал Свят. — Проходи.

Ты неловко остановился у края парты, не решаясь сесть, замялся, нервно глядя по сторонам. А твои руки… руки горели. В классе было жарко, но я не мог снять перчатки. Под ними, на кончиках пальцев, плавился чёрный лак. Но я не снимал их.

Да, доигрался в тетрадки. Думал, тебя заметят? Думал, если сделаешь, никто не узнает? Какой же ты тупой, господи, я аж устаю от твоих затыков. Наконец-то тебе рёбра переломают, может, поумнеешь, и Катя даже не посмотрит, как ты будешь есть через трубочку и ходить под себя.

Я попытался улыбнуться. Получилось мерзко: губы растянулись, обнажив нервно сомкнутые зубы; получилось по-собачьи, загнанно.

— Я… я... — пролепетал я, и мой голос предательски пискнул. — Мы же… мы же все смеялись…

— Ты не понял, — повторил он, пробуя на вкус мою тупость. — Ты думаешь, проблема в том, что ты принёс тетрадь этого убогого? Вова… ты выставил нас стаей неадекватных психов.

Он сделал паузу.

— Но хуже всего, — Свят чуть наклонился вперёд, и его взгляд стал тяжёлым, собственническим, — что ты унизил Миронову. Ты сделал её посмешищем перед всей школой, её теперь только самый уебищный не высмеял. А я… — он произнёс это слово с тихой, хищной яростью, — я теперь выгляжу как дебил, не уследивший за своей собакой.

Да, ты псина, ты просто насрал на ковёр, который Смирнов стелил под её ножки всё это время, и теперь ты будешь наказан! Плохой пёсель! Будешь знать, где гадить!

Марк резко остановился у окна. Он повернулся, и я увидел, что его глаза налились кровью. Ему было плевать на Дашу.

— Да похуй на эту хромую суку! Какого хуя ты опять её выгораживаешь! Снова! Сука, я ещё не забыл, как ты мне въебал после волейбола, — рявкнул Марк, и его слюна полетела на стекло. — Давай просто Семихатова порвём! Ты что, ссышься, Смирнов? Из-за бабы забыл, что тебе Семихатов сказал в прошлый раз?! Даже хорошо, что Шмак её на место поставил.

Свят медленно встал. Марк продолжил:

— Твой брат бы тебя за такие сопли отпиздил так, что ты бы из этого коридора ползком вылезал! — выплюнул Марк. — Ты слабохарактерное чмо! Ты променял компанию на эту уродку! Ты боишься Тохи, вот и всё!

Стало очень тихо. Я затих, пытаясь вжаться в стену, превратиться в лепёшку.

Я перестал дышать. Я смотрел на Свята, ожидая, как он бросится на Марка, как начнётся мясорубка. Но Свят посмотрел на портрет брата.

Он усмехнулся.

— Мой брат, — произнёс Свят, обходя стол и направляясь к Марку, — никогда не путал тактику с трусостью. Он не лез на нож, как бешеная собака, из-за уязвлённого самолюбия.

Свят остановился в паре сантиметров от Марка. Марк был крупнее, как какой-то здоровенный котяра, но сейчас он вдруг отступил на полшага.

— Я решаю, кого и когда мы бьём, Марк, — тихо. Мне пришлось напрягать слух. — А ты сейчас просто суетишься. И если ты ещё раз откроешь рот про моего брата… простой пощёчиной не отделаешься. Уяснил?

Свят перевёл дыхание, возвращая себе маску безупречного арбитра, и повернулся ко мне.

— Вова, — сказал он. — Ты, конечно, дерьмо. Но ты — *моё* дерьмо. И ты это исправишь.

Он подошёл ко мне и хлопнул по плечу. Лёгкий, дружеский жест, от которого у меня на душе полегчало. Ух, на этот раз я прощён, всё-таки я ещё нужен Святу.

— Ты пойдёшь в туалет на третьем этаже, — продолжил Свят, глядя мне прямо в глаза. — Умоешься. И будешь ждать. Потом мы подумаем, как нам разрулить ситуацию. Хорошо?

Я стоял, скаля дёсны, и кивал, как болванчик в машине.

— Понял, — прошептал я.

— Отлично. — Свят пошёл к двери. — Марк, Виталик, за мной.

Марк прошёл мимо меня.

— Пидор, — тихо, но так, что я услышал, процедил он. Не мне. Святу.

Дверь закрылась.

Я остался один в кабинете самоуправления. Под портретом идеального брата. Под блеском кубков.

Я медленно опустил голову и посмотрел на свои руки. В перчатках. Под ними — чёрный лак. Под лаком — пот и страх.

— Ну всё, — сказал Оракул. Но в этот раз он не смеялся. Он звучал тихо, устало и обречённо. — Ты больше не табуретка, Вова. Ты — дохлый таракан под кроватью. Беги. Беги и прячься.

Но я не побежал. Я просто сунул руки в карманы, чувствуя, как лак плавится, прилипая к коже, и покорно поплёлся к двери.

В коридоре меня уже ждали Марк и Виталик. Марк схватил меня за шиворот, Виталик — за локоть.

— Пошли, — буркнул Марк, и в его голосе не было ничего, кроме холодной злобы на Свята.

Мы шли по коридору к лестнице на третий этаж. Мои ноги подкашивались. Шум в ушах нарастал.

Дверь мужского туалета распахнулась. Запах хлорки, мочи и сырости ударил в нос.

Меня втолкнули внутрь.

Глава 20. Артём Седых. Перед причастием.

— Ну и? Чего хотел? — протиснувшись к Художнику в тесном туалетном углу, спросил я. За мутным стеклом бежало сырое небо. Хмурые тени сползали по кафелю и по белым, исцарапанным до блеска дверцам кабинок.

— Наконец-то, тебя одного ждём, — он нервно, с каким-то птичьим выражением на изогнутом горбинкой носе, улыбнулся и подтащил ко мне рюкзак, расстегнул молнию с видом фокусника. — Зацени!

Среди учебников, маркеров и всякого хлама лежала прозрачная бутылка. Внутри — густая, маслянистая жижа, переливавшаяся ядовито-зелёным даже в этом тусклом свете. Я похолодел. Это и есть краски?!

— Сейчас попробуем? — азартно прошипел Тоха. Из-под капюшона вырвалась струйка сладкого вишнёвого пара, едкий дым смешался с запахом унитазов.

Художник помотал головой, указывая ладонью на вход, за которым слышались голоса и топот.

— Тут заметят. Надо на крышу или в бассейн, — он весело повёл рыжими бровями. — Да и кто знает, может вас потом от пола отскребать придётся, со мной бывало.

— Дождь будет, — мотнув головой на окно, возразила Миронова. — Лучше до библиотеки дойти, я ключи взяла.

Её ничуть не смущало, что туалет мужской. Бесстрастная, она чуть ссутулилась и прислонилась к раковине чуть поодаль. Фигура в фиолетовом полосатом свитере казалась острой, угловатой. В пальцах мерцала сигарета. Голос был ровным, без инфлексий. Я поймал её взгляд — тёмный, отстранённый, приятный.

— Ладно, тогда давайте у спортзала соберёмся, на длинной перемене, — подытожил Художник и, подхватив меня за локоть, вытянул из туалета.

Под ложечкой засосало, холодный комок парализующего страха пополз вверх, к горлу. Но, продираясь сквозь него, уже накатывало другое — почувствовать что-то новое, всемогущество, или хотя бы силу что-то сделать, увидеть то, чего никто никогда не видел. Не убежать, а прорваться. Сделать что-то.

Тоха с Мироновой отошли в сторону, кажется, их окликнул кто-то из класса. Мы — я, Художник и Даня — свернули в короткий, слепой коридорчик, ведущий к неприметной лестнице. Здесь пахло пылью, старым деревом и чем-то химическим — то ли с потолка капало, то ли так пахли сами стены. Шум рекреации отступил, превратившись в глухой, далёкий гул.

И в этой внезапной относительной тишине страх, до того сжатый, раздулся и зашептал. Я постарался его отбросить, схватился за первую попавшуюся мысль.

— Не думаешь, что нас спалят? — спросил я.

Художник заметил моё лицо — натянутое, скептическое — и медленно пожал плечами. Его рыжие брови изломились домиком.

— Хороший вопрос, — без тревоги, с фанатичным любопытством. — Надеюсь, нет.

Это «надеюсь» повисло в воздухе, легкое и безответственное, как пух.

Даня мотнул головой, хлестнув меня хвостом волос.

— Даня, блин, аккуратнее! — я дёрнул его за хвост.

— Ай! Ладно, — он переместился на другую сторону, за Художника. — Точно ничего не будет?

— Наверное! Не сравнивай с алкоголем. Такого, как тогда, не будет. А может, и будет — никаких гарантий! — Художник только шире улыбнулся, обнажив зубы.

— Ну прекрасно! — всплеснул руками Даня.

На лестнице появилась учительница из началки — высокая и полная, с усталым лицом и кожаной сумкой на плече.

— Здравствуйте! — весело выкрикнули мы хором, слащаво, прямо как паиньки, наподобие Швабры.

Она что-то сонно пробурчала, поправляя очки, и, не глядя, прошла мимо. Мы спустились и вырулили, наконец, к широкому центральному коридору. Он рассекал всю школу от крыла до крыла, и по его бокам ютилось большинство кабинетов. За широкими окнами, от калитки до крыльца, тянулись школьники.

Мы прошли мимо вестибюля: раздевалка, заваленная подростками, будка охранника, нерабочие турникеты. Ещё слаще, чем в прошлый раз, поздоровались с дежурящей Анкой. Она лишь дёрнула рукой. Распрощались с Даней — он продолжил прогулку — и зашли в класс. Через двадцать минут — линейка.

Нас выгнали на двор и построили в форме пустотелого квадрата — неуклюжего и бесформенного. Школьный двор залило жидким, белесым светом — словно накрыли пропитанной сыростью тряпкой. Из этой белизны Художник юркнул в самую гущу строя, чтобы его не было видно с трибуны. А я прилип сбоку, прислонившись плечом к холодной сетке-рабице. Влажные звенья впивались в спину сквозь куртку, оставляя на коже решётчатый, сырой отпечаток.

По центру, на лобном месте, стояла вытащенная на бетон учительская парта.

— ...флаг... внести... — прохрипела в микрофон, захлебываясь ветром, раскрасневшаяся директриса.

Грянул гимн. Из подъезда, как заведённые, отмаршировали Свят с флагом и пара активисток-младшеклассниц в ослепительно-белых рубашках. Их тут же обдало ветром, пахнущим молодыми липкими листьями. Шли строевым шагом — неестественным и дёрганным, а над школой поплыл неровный, срывающийся хор. Пели вразнобой, кто во что горазд: кто-то мычал, кто-то просто шевелил губами.

Потом Шнитина начала говорить. Ветер рвал её слова в клочья, унося в сторону многоэтажек.

«...безответственность... движение... неуспеваемость... первых... вступить...» — долетало, как команды из разбитого динамика. В груди клубилось знакомое, унылое раздражение, но сегодня его разбавляло робкое, пьянящее предвкушение. Скоро библиотека. Скоро краски. Скоро это все останется позади.

— На следующей инфе я её нарисую, — прошипел Художник, тыча пальцем в сторону Шнитиной. — В стиле Люсьена Фрейда, на диванчике, знаешь.

Я тихо прыснул сквозь зубы:

— Собаку не забудь.

Шмак обернулся и изумлённо посмотрел на нас. Он покачивался на носках, растирая в пальцах серый шарик жвачки.

Я понял его немой вопрос, пусть и удивился — давно же мы с ним не общались, — и очертил в воздухе что-то бесформенное, с множеством складок. Глаза у Шмака округлились, он попробовал осмыслить этот образ, и ему понравилось:

— В группу скинь, как нарисуешь.

Наконец, ритуал подошёл к концу. Шнитина что-то крикнула в микрофон, но ветер унёс половину слов. Общий смысл был ясен: по классам. Толпа дрогнула и медленно, нехотя, поползла обратно в здание, словно густая, обезличенная слизь, затягиваемая в канализационную воронку.

Виктор Витальевич, немного сутулый и тонкий, взирал на класс поверх очков.

Ожидая, пока все рассядутся, он тщательно вымыл руки в жёлтой от налёта раковине и, подойдя к принесённой из дома кафедре, двумя пальцами поправил очки.

— Начнём, пожалуй.

В коридоре, после урока, я столкнулся с Мироновой. Она стояла, прислонившись к стене у двери в кабинет, и смотрела в пол, рассеянно перебирая пальцами звенья цепочки на джинсах. Или просто не хотела тащиться со всеми.

— Как урок? — спросил я.

Она подняла глаза медленно, будто всплывая из глубины. Пожала одним плечом, и её губы тронула кривая улыбка, так что сквозь чёрную помаду показался холодный блеск зубов.

— Не знаю, я не слушала.

В этот момент поток в коридоре рассекло резкое движение. Тоха врезался в наше пространство, чуть не сшибив меня на пол, накрыл лавиной. Вишнёвый пар ошпарил мне нос, застлал на секунду его хищное, оживлённое лицо.

— Чего стоим? Двигайте булками! — весело бросил он.

— Идёмте, — сказала Даша, и мы потопали на Литру.

Меня и ещё нескольких послали накрывать. Я вошёл в столовую, протиснулся к раздаче. Воздух гудел от голосов и звенел тарелками. Тут-то я её и увидел — Инна стояла у колонны, доедая какую-то булку. Зелёные хвостики торчали в разные стороны, как антенны. Наши взгляды встретились, она вздрогнула, встрепенулась, неуверенно махнула рукой и крикнула, перекрикивая гул:

— А, Артём! Опять сюда загнали? Не повезло!

Я подошёл, кивнул на бутерброд у неё в ладони:

— Филонишь, да? Хитро.

— Естественно, — она ухмыльнулась, и крошки посыпались с губ. — Я не мазохистка. — Замялась, порозовела. — Кстати, хочешь, сегодня сыграем? Я тебе ловушку покажу, вынесу в десять ходов.

— Скоро турнир. Ты готова?

Она засмеялась, и глаза за толстыми стёклами очков сузились.

— Ну, я стала сильнее. Только вот, как ты говорил, проблемы с миттельшпилем.

Разговор был тёплым, привычным. Но я старался не думать о прошлой тренировке. Пока она стряхивала крошки с жакета, я ляпнул:

— Ладно, может, сыграем, если я, конечно, доживу.

Она замерла и с непонимающей улыбкой подняла глаза.

— Чего? — спросила она.

— «Краски». Художник принёс. Сегодня, — объяснил я, уже чувствуя сожаление, что проговорился. — Будем пробовать.

— Ого... — произнесла она наконец. — Что это?

— Ну, типа птиц, но не совсем...

Инна молчала пару секунд. Потом сняла очки, протёрла их рукавом и надела обратно. Смотрела уже не на меня, а куда-то поверх моего плеча.

— Даже ты? — Голос был ровным, без осуждения, но и без обычной ехидцы. — Не думала, что ты на такое подписываешься.

— Почему «даже я»? — что-то в её тоне задело меня. Появилось какое-то обидное удивление, словно она думала обо мне лучше.

Она пожала плечами, вернувшись к своему бутерброду, и вдруг улыбнулась, но улыбка была какая-то уставшая, недобрая.

— Знаешь, Седых, мне иногда кажется, что тем, кому хватает своих мозгов, чтобы сойти с ума, не нужны эти химические костыли.

— Не начинай, хотя бы сейчас это не костыли, — попытался я возразить, но слова Художника звучали здесь слишком пафосно; подозреваю, произнеси я их, и она прыснула бы громким смехом. — Интерактивчик в жизни, никто ведь не застрахован от скуки.

— Интерактивчик, — повторила она.

Она сунула остатки бутерброда в рот, прожевала и вздохнула с лёгкой, почти подавленной завистью.

— Ладно. Иди накрывай. Удачи с интерактивом. Посмотрим, что выйдет.

Ей, казалось, внедрилась в мозг какая-то новая мысль, и она, уже совсем так же весело, хлопнула меня по плечу, развернулась и пошла прочь. А я остался стоять с подносом в руках, чувствуя, как её слова медленно оседают где-то внутри, тяжёлым, неудобным грузом. «Сойти с ума», «костыли». Я шёл на встречу, чтобы доказать, что мои поиски — не роскошь, а необходимость, так я ближе к Даше, так мы почти вместе. Теперь предвкушение стало колким, как заноза.

Накрыв, я вышел из столовой и направился к спортзалу. В запасе оставалось минут пять.

Школьный спортзал стоял почти пустой — там копошилось несколько ребят. Кто-то сидел, кто-то бегал. Похоже, долги сдавали. Бедняги. Наталка, стиснув свисток в зубах, пялилась на секундомер. Мы с Художником, который свалил в туалет и решил не возвращаться, устроились у входа, так, чтобы при желании выглядывать из-за двери.

Коридор пустовал, только изредка кто-то заходил в туалеты, порой даже группами. Иногда проходила из директорской в секретарскую очкастая работница бухгалтерии. Болтался, отклеившись верхним уголком, пожилой плакатик. «Движение Первых организует общешкольное мероприятие: 9 мая — день великой победы» и снизу «А.В. Шнитина».

Миронову я заметил только через пару минут. Она спускалась с главной лестницы не спеша, словно против течения, засунув руки в карманы. Чёлка колыхалась и подпрыгивала. Она не суетилась, не оглядывалась, и её спокойствие казалось почти вызывающим. Рядом шли Тоха, на ходу затягивающийся вейпом, и Даня, что-то оживлённо жевавший. Когда они подошли, я уже отдирал присохшую дверь в бассейн. Две тяжёлые, старые створки, крашенные десятки раз. Они служили отличной ширмой для тайных встреч, за них почти не ходили. Опасно. Я махнул идущим и, приоткрыв дверь, шагнул в полумрак.

Здесь было прохладно и сыро, всё-таки бассейн. Коридор освещался тухлым пропылённым светом. В окнах застревали прошлогодние листья. В воздухе царили полумрак и запах старой воды и разрухи. Стены по бокам были завалены столами, нагромождёнными коробками, пустыми горшками, списанными учебниками, сваленными в мешки новогодними украшениями и всяким прочим хламом. Здесь же стояло старое расстроенное пианино «Заря» без педалей и крышки, похожее на лакированный гроб.

Мы прошли до старых раздевалок, свернули в сторону и остановились рядом с дверью в старую библиотеку. Здесь можно было не таиться, никто не услышит. На двери висел простой навесной замок, проржавевший и толстый. Ключ от него ещё в позапрошлом году подобрала Миронова, у неё на такой же закрывалась теплица. Она потрогала его — рыжий налёт остался на пальцах.

— Нет, ну чё ты возишься, блин? — заглядывая через плечо Мироновой, которая со всей силы скрипела ключом, шипел Тоха.

Ключ застрял, и пришлось несколько раз треснуть по нему какой-то деревяшкой (Тоха ничего лучше не придумал), прежде чем он поддался. Аккуратно сняв замок, Миронова с силой нажала на ручку. Её пальцы, тонкие и жилистые, с трудом открыли тяжёлую дверь. Мы оказались внутри.

Всё заброшенное крыло тихо, мирно ветшало, расползалось и зарастало слоями грязи с того самого момента, как во время бури обрушилась крыша в примыкающем сюда кабинете технологии и покалечила какого-то ученика. Бассейн был признан аварийным и закрылся навсегда. Но мне здесь нравилось. Особенно в этой библиотеке...

Книг тут давно уже не было, только ввинченные в пол железные стеллажи, похожие на рёбра скелета. Всё, что осталось — это запах. Не книг, нет — сырости, плесени, старого клея. Полки пусты, стулья сломаны, каталоги рассыпались. Даже столик с креслом библиотекаря увял, на нём ничего уже не было.

Дальше — дверь, судя по паре нестёршихся букв — в архив, но ключа к нему Миронова подобрать не смогла, поэтому даже такие случайные гости, как мы, его не посещают.

Я помнил эту комнату ещё живой — полной книг, тесной, уютной, пахнущей пылью и советской бумагой. Кажется, что вот-вот сюда придёт прошлая хозяйка. Динозавр никогда не была душкой. Очень уж ворчливая, но всё-таки... она единственная, кто удерживал это небезопасное помещение от закрытия, воюя с администрацией, пока не уволилась. Я брал тут самые лучшие книжки, особенно старый томик мифов, про богов, которые хуже людей, и людей, которые сильнее богов.

Художник кинул сумку на стол, подал мне пирамидку из пластиковых стаканчиков и вытащил свою волшебную бутылочку. Пока он проворачивал тугую крышку, я механически раздал стаканчики. В окно, выходящее на маленький тихий скверик, монотонно стучали капли.

Всё-таки есть злобная ирония в том, что люди глотают краски в погибших и всеми забытых местах. Когда-то здесь ставили штампы на формулярах, а теперь только мы, да и то не для того, чтобы читать книжки. Библиотека мертва. Наше последнее безумие ещё листает её страницы. Смешно. Когда-то здесь обретали разум. Теперь теряют рассудок.

Пытаясь особенно не глядеть, я поднёс стаканчик к носу. Запах был резкий и неприятный — химический, похожий на «звёздочку», смешанную со спиртом и нафталином.

Тоха нетерпливо ждал. Его азарт был явным и острым — спортивный вызов, взрыв и интерес. Во всём его перекошенном оскалом лице читалось: «Ну-ка, сука, покажи, на что ты способна». Он не ждал откровений, полётов и освобождений. Он жаждал боя. Вейп в его руке дымился, как фитилёк.

Миронова подняла стакан, словно произнося тост. В её позе не было вызова или страха, лишь экспериментальное безразличие, отчаянное забвение. Она будто говорила: «Интересно, что эта хрень сделает со мной? Мне всё равно, хуже не будет, хочу забыть». Её палец соскрёб ногтем каплю с внешней стороны стакана — жест бессознательный и поразительно бытовой на пороге безумия.

Художник запрыгнул на стол, уселся по-турецки и, как священник перед причастием, торжественно поднял стакан.

— Ну, с Богом! — перекрестился Даня.

Мы чокнулись и одновременно залпом глотнули. По горлу полоснуло жаром, будто глотнул раскалённого песка. Жёлчь подкатила к горлу. Я скривился.

Художник встряхнул рыжими волосами, обнажая красное от прыщей лицо, острый изгиб носа. Как любой художник, он ждал реакции. Секунду ничего не происходило. Тоха сплёвывал в пустой стакан, Миронова морщилась и с болезненным видом стирала рукавом вытекающую краску. Я видел, как она сжала ресницы, уходя в себя, и мне вдруг стало не по себе.

— Ой-й-й, земля уплывает... — закачался Даня.

— Ага! — промычала Миронова, схватившись за голову. И, подняв глаза на Художника, спросила: — Слушай, это так и должно быть?

Я придвинулся ближе и, наклонившись, спросил:

— Всё норм? Ты чего-то совсем плывёшь. Воды, может? У меня есть бутылка.

Неужели я решился! Я решился! Лихорадочно вытянул из рюкзака пол-литровую бутылку «Святого источника».

— Подожди-подожди, хватит орать, я уже чувствую, — сладко прошептал Тоха, ладонью пытаясь заткнуть оправдывающегося Художника.

Миронова подавилась водой, закашлялась, потом охнула и широко раскрытыми глазами уставилась куда-то за Даню, на стену. Вся она была страшно сосредоточена. «Слышишь?» — прошептала, и её взгляд, мечтательный и остекленевший, скользнул по мне. Мне показалось, я уловил форму звука, геометрически идеальную. Это была музыка абсолютного порядка, музыка, под которую радостно жить и особенно радостно умереть.

Потом я тоже почувствовал. Сначала — не боль и не жар, а тишина. Звук капель оборвался. Моя рука, всё ещё помнившая прохладу стакана, онемела навек. Я посмотрел на пальцы. Они ржавели. Ржавчина, липкая и тёплая, поползла от ногтей к запястью, оставляя после себя расслоившуюся, бурую труху. Теперь я стану тем, кем всегда был — ничем. Шлаком. Это и есть «содрать кожу с глаз»? Ха-ха! Справедливо...

«Нет! Нет! Не хочу!» — взвыло внутри. И в этом крике на долю секунды прорезался реальный звук — хриплый, восхищённый всхлип Дани где-то слева, живой, человеческий.

Крик — последняя капля. Стены библиотеки вздрогнули — и пошли, пошли сжиматься и разжиматься. Школа росла, пучилась непомерной имперской мощью, грозилась раздавить всё вокруг тяжестью жировых отложений.

Стена дёрнулась и наконец лопнула, разлетелась на мелкие кубики, на гранёные стёклышки... Ободранные стены развеяло. Я ощутил себя вышвырнутым наружу, туда, где над школой метался холодный ветер и быстрые тёмные облака — всё ниже...

Взрывом Школу отбросило. Весь живот разворотило, расплющило. Из-под порванной шинели свитых штор расплелась сетка кишок — коридоров. Она панически собирала их и пыталась вернуть назад. Сверху, в потоках бурного ветра, летел я.

«Великолепно! Как свободно! Я лечу! Я — бог», — пронеслось где-то.

Но божественность оказалась ложной.

Я не летел, я падал, стремительно и неумолимо. Если я и был богом, то богом, скрученным цепями, богом, который только и может, что наблюдать.

Школа умирала, но, не сдаваясь, вставала, вынимая из подсумка гранату.

Отрицание овладело мной. Так это быть не может! Так не будет. Не должно! Напрягаюсь. Сжимаюсь в точку. И — ВЗРЫВАЮСЬ новорождённой, дикой массой. Она клокочет в жилах, наполняет мышцы. Спина выгибается дугой. Позвонки трещат. Челюсти смыкаются — скрип эмали, скулы выдавливает из-под кожи. Пальцы впиваются в ладони — ногти режут. Это не боль. Это доказательство. Я — МОГУ!

Сначала тихий хруст. Где-то под рёбрами что-то сломалось со звуком лопнувшей оси катящегося колеса. Всё тело дёрнулось, как от удара током, и сила — огромная, как у бога — хлынула внутрь.

Вижу, первый робкий шаг школы, второй.

Боль вывернула меня наизнанку. «Не-е-ет!» — уже не крик, а хриплое карканье, цепи сомкнулись на горле. Я обмяк. Всё выдохлось.

Я почувствовал холод. Конкретный, зернистый холод грязного линолеума. Я лежал на полу. Это было так просто и так невыносимо. А потом холод оторвался от пола и увлёк меня за собой — и снова полёт.

Цепи ожили, стали теснее — обматывают меня, выжимая из-под кожи бугры лопаток, рёбра, хрящи гортани. Тело падает, вертится. Я не разорвал цепи, они, напрягшись, выдержали, а я — нет.

А школа, мёртвый, но непобеждённый солдат, бежит на меня, замахиваясь советской ручной гранатой. Прямо как из музея боевой славы. Я летел точно в чугунное, гравированное её брюхо.

Может, я просто смирился с судьбой? Подумал, что вот выпью красок и всё пройдёт? А сам всё то же безвольное чмо...

Я зажмурился, чувствуя, как сжимается тело от страха перед падением.

НЕТ!

Крик надорвал голосовые связки. Школа ближе, окровавленные зубы, дрожащий шаг, последнее напряжённое сокращение её мышц.

НЕ-Е-ЕТ!

Железный остов — прямо в лицо. Кожа сморщивается, нос тонет в черепе, шея натягивается, неспособная бороться с инерцией. Между ресниц — тусклая гравировка «РГД-33».

НИКОГДА-А-А-А-А!

Детонация.

Взрывом в глаза ударила темнота.

Глава 21 Артем Седых. После причастия.

Глава 20. Артём Седых.

Я смог. Я ведь смог? Я крикнул — и школа вздрогнула. Я напрягся — и цепи... цепи... Память, как ножиком, ударила в висок: скрип растягиваемого металла, а потом — тихий, позорный щелчок обрыва. Не цепи порвались. Я порвался.

Нет. Нет-нет-нет. Не может быть, чтобы так просто... конец. Ведь ещё немножко... совсем и...

Неправда! — взвыло внутри, уже истеричнее, без бредовой непрошибаемой уверенности. Я ЛЕТЕЛ! Я БЫЛ НЕПОБЕДИМ, БЛЯТЬ! А теперь... теперь, что это? Слюни на линолеуме.

Стоп... Какой линолеум... Откуда я знаю про линолеум? Я же ничего не вижу... Но я уже чувствовал холодную, непроницаемую его твёрдость. Нет! Не надо. Не надо так. Пожалуйста, давай сначала. Я всё исправлю, я понял, в чём дело, я... Подожди... Я же...

Горло сдавила судорога. Желудок вывернуло наизнанку. Слёзы выступили на глазах — от обиды. Мысли забуксовали, наткнувшись на запах. Кислый, позорный запах желудочного сока.

Значит... не смог. Всё, на что я надеялся, сорвалось с крючка и полетело вниз по бесконечным этажам внутри, срывая провода, расшибая голову о выступы перил, пока не достигло дна. Даже плакать не о чем. Одни сопли. Ну и тошнота, конечно...

В этой кровавой каше зашевелилось — нет, заскрежетало остатками зубов по стеклу:

...никогда не смогу. Никогда-никогда не смогу. А она... Она смогла. Конечно смогла. Она всегда может. А я — нет. Я — никогда. Как всегда.

— Ну и как вам? — раздался хриплый и радостный голос Художника.

Я вздрогнул, глаза поползли на звук. Он сидел, тяжело привалившись к железному стеллажу, и пытался подняться, шатаясь, как после удара.

Никто не сказал ни слова. Даня, зелёный, с обкусанными губами, молча вытягивал из Тохиного вейпа остатки пара. Тохе было похуй — его самого ещё подёргивало, и он, сидя в углу, бился о стенку, игнорируя и лужу на полу, и всех нас, дёргал руками, будто сражался. Миронова не смотрела вовсе. Она стояла у двери, её тёмный взгляд был устремлён куда-то внутрь себя, туда, откуда она ещё не совсем вернулась.

Я провёл тыльной стороной ладони по рту — шершавая кожа собрала остатки слюны и что-то ещё, крупинчатое. Отдёрнул руку и увидел на ней бурый след. Не кровь. Просто... след. Физическое доказательство моего позора. Она же увидит...

Приподнялся. Увидел — Художник подошёл. Тяжело присел на корточки рядом, не брезгуя. Его лицо расплылось в понимающей, почти врачебной улыбке. Он потыкал шариковой ручкой в красивую жижицу на линолеуме, подцепил откуда-то с полу смятый угол картонной коробки и швырнул его сверху.

— П-пиздец? — заикаясь, спросил я.

— Забудь, — хрипло сказал он. — С кем не бывает.

После того как на её глазах? Никогда...

— Наверное, пора, — сказала Миронова железной улыбкой.

Мы выбрались в коридор заброшенного крыла. Пусто и мрачно.

Я шёл, глядя в пол. Казалось, тело кружится в сонном забытьи и откликается на команды с опозданием в полсекунды. Художник плёлся позади, шаркая ногами, будто они были налиты свинцом.

Тоха зевал во всю глотку.

— Художник, — голос Мироновой прозвучал не просто зло — срывающе-резко. — Иди нормально.

Она шла чуть впереди, прямая и собранная, но я заметил, как её пальцы беспокойно теребят рифлёную кайму свитера.

Художник попытался шагать чётко, почти маршировать. Получалось плохо, ноги заплетались, и он с грохотом повалился на пианино. Ломаная мелодия покатилась по коридору.

Даня прыснул в кулак, глядя на это фиаско. Он шёл последним и всё бормотал — обрывки слов, бессвязные фразы, остатки галлюцинаций. Миронова устало улыбнулась.

Волнами накатывало помутнение, краски то возвращались, то отступали, и я раз за разом с тяжестью в голове выныривал в реальный мир.

Наша компания вышла к лестнице. Медленно, но верно заканчивался очередной школьный день: хлопанье шкафчиков, быстрые шаги, отрывистый девичий хохот из-за угла.

Из кабинета биологии разлетался простуженный голос Вали: она орала на кого-то, выговаривая за опрокинутый горшок.

— Фикус! Моя «Наташа»! Вы понимаете? Это катастрофа!

Было в этом что-то... спокойное? Парадоксальное в своём равнодушии.

Подумать только, мы — просто кучка старшеклассников, задержавшихся на лестничной площадке между уроками.

Абсолютно нормальное явление.

Я поймал на себе чей-то скользящий взгляд — дежурный по этажу. Он видел только обёртку: мятую одежду, угловатые позы, скучные лица.

— Бывайте, мне понравилось. — Миронова ушла первой.

В дверях вестибюля ей попался Свят. Шёл с нарочитой небрежностью, но в каждом движении читалось напряжение. Увидел её — выпрямился, губы дрогнули. Она сделала чёткий шаг в сторону, будто обходила лужу, и лишь отрывисто махнула рукой. Свят пошатнулся, будто его дёрнули за лямку рюкзака. На лице мелькнула тоскливая злость, он как-то весь сдулся, развернулся и что-то быстро заговорил ей, она усмехнулась и единственное, что я услышал:

— Нет, это ты недосмотрел. Иди нахер, мне от тебя ничего не надо.

Принесла ли его неудача удовлетворение мне? Нет. В нём я узнал себя. Мой взгляд ломается точно так же, когда ловит её зрачки. Мы со Святом — просто два способа быть прозрачными. Какое уж тут злорадство... Впрочем, я уже не настолько прозрачный.

Тохе стало скучно.

— Ладно, идти надо. На немецком Анка ещё мозги колупать будет.

Ещё мгновение — и коридор втянул нас, как всасывает труба. И мне казалось, что все мы — стайка сеголеток, проглоченных старой щукой. И несёмся в пропасть исключительно по воле чужого глотательного рефлекса.

***

Сижу за партой. Как оказался — не помню. Вынырнул, задыхаясь, из тяжёлой мути бегущих вдаль коридоров. Краски ещё бьют в голову...

Шестым уроком — немецкий, Анка. Лёгкая оправа сидела на горбике её носа. По мостику между толстыми линзами отплясывал крохотный и противный чёртик, строил рожи. Оборачивался, подпрыгивал, держась за несуществующую шляпу, и лунной походкой проходился туда-сюда.

В конце урока Анка по традиции проверяла домашку. Она бесстрастно глядела в монитор и слушала Катины оправдания. Слова Кати — «забыла», «с братом посидеть надо было» — со звоном отскакивали от её глаз. Чёртик акробатически пробежался по тонкой оправе и крикнул, приложив ладошку ко рту:

— Два!

— Два, — отрезала Анка.

Чёртик захохотал от её предсказуемости.

— Но Анна Юрьевна, я же вам объяснила, вы не понимаете? — голос Кати истончился до хныканья. Я ценил её истерики — хоть какое-то развлечение в этом непроглядном онемеченном мраке.

Анка оторвалась от монитора. Медленно, очень медленно сняла очки. Чёртик кувыркнулся в воздухе и плюхнулся в учительский стакан с чаем. Крошечный всплеск.

Анка посмотрела прямо на Катю. В классе стало тихо-тихо. В мутном чае чёртик плавал на спине, болтал ножками, уставившись в потолок и пуская фонтанчики изо рта. На меня накатывал ненормальный смех.

Художник, сидя рядом, лихорадочно царапал стилусом по красному планшету, спрятан

Глава 20. Артём Седых.

Я смог. Я ведь смог? Я крикнул — и школа вздрогнула. Я напрягся — и цепи... цепи... Память, как ножиком, ударила в висок: скрип растягиваемого металла, а потом — тихий, позорный щелчок обрыва. Не цепи порвались. Я порвался.

Нет. Нет-нет-нет. Не может быть, чтобы так просто... конец. Ведь ещё немножко... совсем и...

Неправда! — взвыло внутри, уже истеричнее, без бредовой непрошибаемой уверенности. Я ЛЕТЕЛ! Я БЫЛ НЕПОБЕДИМ, БЛЯТЬ! А теперь... теперь, что это? Слюни на линолеуме.

Стоп... Какой линолеум... Откуда я знаю про линолеум? Я же ничего не вижу... Но я уже чувствовал холодную, непроницаемую его твёрдость. Нет! Не надо. Не надо так. Пожалуйста, давай сначала. Я всё исправлю, я понял, в чём дело, я... Подожди... Я же...

Горло сдавила судорога. Желудок вывернуло наизнанку. Слёзы выступили на глазах — от обиды. Мысли забуксовали, наткнувшись на запах. Кислый, позорный запах желудочного сока.

Значит... не смог. Всё, на что я надеялся, сорвалось с крючка и полетело вниз по бесконечным этажам внутри, срывая провода, расшибая голову о выступы перил, пока не достигло дна. Даже плакать не о чем. Одни сопли. Ну и тошнота, конечно...

В этой кровавой каше зашевелилось — нет, заскрежетало остатками зубов по стеклу:

...никогда не смогу. Никогда-никогда не смогу. А она... Она смогла. Конечно смогла. Она всегда может. А я — нет. Я — никогда. Как всегда.

— Ну и как вам? — раздался хриплый и радостный голос Художника.

Я вздрогнул, глаза поползли на звук. Он сидел, тяжело привалившись к железному стеллажу, и пытался подняться, шатаясь, как после удара.

Никто не сказал ни слова. Даня, зелёный, с обкусанными губами, молча вытягивал из Тохиного вейпа остатки пара. Тохе было похуй — его самого ещё подёргивало, и он, сидя в углу, бился о стенку, игнорируя и лужу на полу, и всех нас, дёргал руками, будто сражался. Миронова не смотрела вовсе. Она стояла у двери, её тёмный взгляд был устремлён куда-то внутрь себя, туда, откуда она ещё не совсем вернулась.

Я провёл тыльной стороной ладони по рту — шершавая кожа собрала остатки слюны и что-то ещё, крупинчатое. Отдёрнул руку и увидел на ней бурый след. Не кровь. Просто... след. Физическое доказательство моего позора. Она же увидит...

Приподнялся. Увидел — Художник подошёл. Тяжело присел на корточки рядом, не брезгуя. Его лицо расплылось в понимающей, почти врачебной улыбке. Он потыкал шариковой ручкой в красивую жижицу на линолеуме, подцепил откуда-то с полу смятый угол картонной коробки и швырнул его сверху.

— П-пиздец? — заикаясь, спросил я.

— Забудь, — хрипло сказал он. — С кем не бывает.

После того как на её глазах? Никогда...

— Наверное, пора, — сказала Миронова железной улыбкой.

Мы выбрались в коридор заброшенного крыла. Пусто и мрачно.

Я шёл, глядя в пол. Казалось, тело кружится в сонном забытьи и откликается на команды с опозданием в полсекунды. Художник плёлся позади, шаркая ногами, будто они были налиты свинцом.

Тоха зевал во всю глотку.

— Художник, — голос Мироновой прозвучал не просто зло — срывающе-резко. — Иди нормально.

Она шла чуть впереди, прямая и собранная, но я заметил, как её пальцы беспокойно теребят рифлёную кайму свитера.

Художник попытался шагать чётко, почти маршировать. Получалось плохо, ноги заплетались, и он с грохотом повалился на пианино. Ломаная мелодия покатилась по коридору.

Даня прыснул в кулак, глядя на это фиаско. Он шёл последним и всё бормотал — обрывки слов, бессвязные фразы, остатки галлюцинаций. Миронова устало улыбнулась.

Волнами накатывало помутнение, краски то возвращались, то отступали, и я раз за разом с тяжестью в голове выныривал в реальный мир.

Наша компания вышла к лестнице. Медленно, но верно заканчивался очередной школьный день: хлопанье шкафчиков, быстрые шаги, отрывистый девичий хохот из-за угла.

Из кабинета биологии разлетался простуженный голос Вали: она орала на кого-то, выговаривая за опрокинутый горшок.

— Фикус! Моя «Наташа»! Вы понимаете? Это катастрофа!

Было в этом что-то... спокойное? Парадоксальное в своём равнодушии.

Подумать только, мы — просто кучка старшеклассников, задержавшихся на лестничной площадке между уроками.

Абсолютно нормальное явление.

Я поймал на себе чей-то скользящий взгляд — дежурный по этажу. Он видел только обёртку: мятую одежду, угловатые позы, скучные лица.

— Бывайте, мне понравилось. — Миронова ушла первой.

В дверях вестибюля ей попался Свят. Шёл с нарочитой небрежностью, но в каждом движении читалось напряжение. Увидел её — выпрямился, губы дрогнули. Она сделала чёткий шаг в сторону, будто обходила лужу, и лишь отрывисто махнула рукой. Свят пошатнулся, будто его дёрнули за лямку рюкзака. На лице мелькнула тоскливая злость, он как-то весь сдулся, развернулся и что-то быстро заговорил ей, она усмехнулась и единственное, что я услышал:

— Нет, это ты недосмотрел. Иди нахер, мне от тебя ничего не надо.

Принесла ли его неудача удовлетворение мне? Нет. В нём я узнал себя. Мой взгляд ломается точно так же, когда ловит её зрачки. Мы со Святом — просто два способа быть прозрачными. Какое уж тут злорадство... Впрочем, я уже не настолько прозрачный.

Тохе стало скучно.

— Ладно, идти надо. На немецком Анка ещё мозги колупать будет.

Ещё мгновение — и коридор втянул нас, как всасывает труба. И мне казалось, что все мы — стайка сеголеток, проглоченных старой щукой. И несёмся в пропасть исключительно по воле чужого глотательного рефлекса.

***

Сижу за партой. Как оказался — не помню. Вынырнул, задыхаясь, из тяжёлой мути бегущих вдаль коридоров. Краски ещё бьют в голову...

Шестым уроком — немецкий, Анка. Лёгкая оправа сидела на горбике её носа. По мостику между толстыми линзами отплясывал крохотный и противный чёртик, строил рожи. Оборачивался, подпрыгивал, держась за несуществующую шляпу, и лунной походкой проходился туда-сюда.

В конце урока Анка по традиции проверяла домашку. Она бесстрастно глядела в монитор и слушала Катины оправдания. Слова Кати — «забыла», «с братом посидеть надо было» — со звоном отскакивали от её глаз. Чёртик акробатически пробежался по тонкой оправе и крикнул, приложив ладошку ко рту:

— Два!

— Два, — отрезала Анка.

Чёртик захохотал от её предсказуемости.

— Но Анна Юрьевна, я же вам объяснила, вы не понимаете? — голос Кати истончился до хныканья. Я ценил её истерики — хоть какое-то развлечение в этом непроглядном онемеченном мраке.

Анка оторвалась от монитора. Медленно, очень медленно сняла очки. Чёртик кувыркнулся в воздухе и плюхнулся в учительский стакан с чаем. Крошечный всплеск.

Анка посмотрела прямо на Катю. В классе стало тихо-тихо. В мутном чае чёртик плавал на спине, болтал ножками, уставившись в потолок и пуская фонтанчики изо рта. На меня накатывал ненормальный смех.

Художник, сидя рядом, лихорадочно царапал стилусом по красному планшету, спрятанному под партой.

Снова наступала красочная муть. Меня охватил приступ животной клаустрофобии: стены поползли, потолок навис. Даже воздух был непригоден — я давился. Нужно было вырваться. Взгляд метнулся, наткнулся на Анну Юрьевну (чёртик в чае приветственно взмахнул грязной лапкой).

— Можно выйти?

— Иди, Седых, — не повернув головы, бросила она, разглядывая мокрые от слёз Катины глаза.

Коридор встретил свежестью и пустотой. Я постоял, глядя в окно. Стало легче. Прошёлся, разминая онемевшие ноги, и направился к туалетам. Позади распахнулась дверь, и из кабинета вылетел Семихатов. Он давился кашлем, прикрывая рот ладонью, и тихо матерился сквозь пальцы. Я подождал, похлопал его по спине. Мы молча двинулись в сторону толчка.

Тоха стоял, прислонившись к кабинке, судорожно затягивался, выпуская клубы розового пара. Он был похож на маленького ягодного духа. Глаза — тёмные вишни, тело окутано дымом.

— Тоже отдохнуть решил? — выдохнул он хрипло. Соскользнул вниз по двери и уселся на пол, раскинув ноги через весь проход.

— Да, голова болит. Отсижусь в кабинке.

— Не захлебнись только, — хохотнул Семихатов. Смешок сорвался в новый приступ кашля.

Из-под клокочущего дыма на секунду вырывалась его глупо ухмыляющаяся рожа.

— А я, как видишь, приболел походу. Сука, всё время кашляю.

— Бывает...

Прозвенел звонок. Я перепрыгнул через Тоху, зашёл в кабинку. Мир плыл, накренялся. Стены сдавили — слепая, влажная перистальтика здания не давала вздохнуть свободно.

— Ёбаный рот, мы тебе щас так нахуй объясним, что зубов не соберёшь! — послышался в коридоре яростный голос Свята.

Я приоткрыл дверь и выглянул из кабинки.

Свят, Марк и Виталик, невысокий и жилистый гопник, затащили в туалет Шмака и прижали к стене. Свят с ходу всадил кулак в живот. Шмак охнул и согнулся, но не сопротивлялся.

— Ты какого хуя вчера с Мироновой сделал? Тебя, блять, кто-то просил?

— Я же не знал!

— Не знал? Не знал! Знай!

Ещё удар.

— Всё это теперь по интернету гуляет, сука, а она меня, блять, из-за тебя хуярит! Пидор!

— Слушай, Свят, я тебе не мешаю, не? — резко бросил сидящий Тоха, разходясь последними обрывками кашля.

За спиной что-то булькнуло. Словно лопнул пузырь в стоячей воде. Потом ещё один. Я замер, невольно прислушиваясь, пытаясь понять, откуда. Вода в бачке? Конденсат?

Я рывком обернулся. Взгляд упал сначала на ободок, на жёлтый налёт, на воду... На дне унитаза, облокотившись о пожелтелую стенку с непринуждённостью курортника, лежал и болтал ногами преехидный чёртик.

— Драка будет, — констатировал он с деланным сочувствием.

— И что?

— Ну как «и что?». — Он изумлённо приподнял бровь. — Спрячься хоть! Дверку вон прикрой, чего распахнул. А то ударят ещё... А смотреть и сквозь щёлку можно! Ну, как ты умеешь!

«Он издевается!» — прострелило в голове.

— Пошёл нахер! — зашипел я.

— Стой... — он привстал, делая круглые глаза. — А чего ты так реагируешь? Да ты никак думаешь, что чего-то можешь? Неужели ты решил помочь другу?

Он рассмеялся так захлёбисто, что чуть не утонул в унитазе. Я стоял соляным столбом, не в силах пошевелиться, чувствуя, как начинает кровоточить прикушенная щека — плохая привычка, перенятая от Инны.

— Ой, извини, не выдержал, — вытирал огромные слёзы смеха с громадных глаз чертёнок. — Ладно, давай проверим, Артёмка. Помоги дружочку или... признай, что ты только и можешь — красиво описывать, как всё разваливается, включая тебя самого.

Признать?

Словно раскалённый гвоздь вогнали в темя. Нет. Не признаю. Не будет этого. Это просто тело. Тело — тряпка, тело — предатель. А я — смогу снова. Я знаю. Я просто... Я сейчас...

Из очка донёслось хихиканье, пузыри лопались. Провоцирует.

Раздался ещё один наглый смешок Тохи и пьяное оскорбление — короткое, будто выстрел обреза. Свят что-то ответил, Тоха захохотал.

Повисла тишина, тяжёлая, как небеса. Чертёнок замер, навострив уши-листики. Звуков нет.

— Семихатов, тебе зубы жмут? Радуйся, мне не до тебя, просто иди куда-нибудь. — Свят нарушил тишину.

— Что тебе, блять, непонятно? — Розовый туман вырвался из Тохи бурлящей вишнёвой аурой. Он говорил отчётливо, выделяя каждое слово: — Дай. Посидеть. Спокойно. Оставь его и съебывай, пока я тебя отсюда не выбросил.

Дверь соседней кабинки скрипнула — Тоха поднимался.

— Давай! Ну вот он — шанс! — Чертёнок из унитаза скорчил рожу.

Меня затошнило, и я, ничего не ответив, ударил по кнопке смыва. Хохочущий чертёнок закрутился в водоворот и исчез в трубе, слабо булькнув. Вышел из кабинки.

Тоха, сутулый и опасный — словно торчащий из асфальта ржавый гвоздь, — стоял вплотную к Святу, вызывающе подавшись вперёд.

— Ну, так чего? По ебалу хочешь или свалишь? — шептал он.

Свят неуверенно медлил; конечно, сейчас он драться не хотел, но и отступить — значит капитулировать перед мятежным констеблем, принцы так не поступают. Тоха медлить не стал. Он выбросил кулак, но как-то неестественно медленно, будто толкал его сквозь плавленный зефир.

Наконец-то. Никаких мыслей. Чистый рефлекс. Концентрированное действие. Я ринулся вперёд, быстрый, как бог. Всё дрожало, разваливалось. Ударил, в кого-то попал. Лицо Марка, искажённое болью; кулак Семихатова, качественно, помилисекундно отрисованный, вжимался ему в скулу. Раз — и я получил удар. Уже не бежал. Потолок — грязный, в трещинах — нёсся мне навстречу. Мы почти что поцеловались. Два — ещё удар, теперь уже от пола. Спину и затылок обожгло болью.

Тёплая вишнёвая влага на губах. Запах пыли, ягод и кафеля. Я на полу. Марк съезжает по стенке рядом, глаза — гипнотичненькие спиральки, Виталик вылетает из туалета с разбитым носом.

Издалека донёсся тонкий, знакомый хихикающий звук. Чертёнок отсмеялся где-то у самого уха. И затих. Всё затихло.

Тишина.

Она наступила внезапно, как обрубленная нить. Я лежал на холодном кафеле, уставившись в пропылённый потолок. Оттуда на меня глядело, матово и безразлично, стекло светильника с мёртвой мошкой внутри.

Глава 22. Артем Седых. Разочарование.

Мы сидели в классе.

— Подыхаете? — помню, как раздался голос Художника в туалете.

Я повернул голову. Он стоял, прислонившись плечом к дверному косяку, и пытался не засмеяться, глядя на нас. Тоха сидел в углу, пытаясь приклеить оторванную подошву.

Лицо Семихатова было опасно бледным, но злой изгиб надбровных дуг уже не бушевал — расплывшийся по губам синяк остудил его основательно. Даже дым просто мелко сочился изо рта. Я методично моргал, лёжа на полу.

Мы молчали. Не потому что было нечего сказать, а потому что не было сил. Я поднялся, отряхнулся. Тело ломило, похоже, упал я на славу.

Художник неодобрительно покачал головой.

— Друг с другом или с кем-то?

— Тоха на Смирнова наехал, — злорадно ухмыльнулся я, хотя меня отпиздили чуть ли не сильнее.

— Ха! Понятно! Повезло ещё, что вам ничего не сломали, — хмыкнул он. — Ладно, если что, Витя всех отпустил, так что следующего урока не будет. Жду на скамейке.

Потом что-то вспомнил и сказал:

— Ладно, шуруйте куда-нибудь, приведите себя в порядок. Я пока сгоняю до Анки, разведаю, ну и к Святу с компанией загляну.

Потом всё стало ватным, как будто кто-то прокрутил плёнку вперёд, пропустив несколько кадров. Теперь я просто сидел на стуле, откинувшись назад, и пытался остановить кровь из носа. Кровь текла по верхней губе, попадала на подбородок, капала на парту мелкими круглыми монетками. Я прижимал к лицу скомканный лист тетради, и бумага промокала насквозь, становилась тяжёлой и бесполезной.

В классе никого не было. Урок кончился, все разошлись. Только мы трое — я, Тоха и Швабра, которая появилась откуда-то из коридора, как будто услышала. Или увидела. Или просто почувствовала, что что-то сломалось.

Швабра суетилась рядом с Тохой. Она достала из рюкзака пачку салфеток — розовых, с запахом клубники, явно не для таких случаев, — и пыталась вытереть ему лицо.

— Ты как? — спросила она, промокая ему скулу.

Тоха сидел на парте, свесив ноги, и смотрел в одну точку на стене. Губа вспухла, над бровью наливался лиловый синяк, на подбородке — ссадина, из которой сочилась сукровица. Вейп лежал на коленях, но он не курил. Просто держал, как держат мёртвую птицу.

— Отвали, блять, — сказал он ровно. Без злости. Просто констатация. — Я в тильте.

Она села рядом с ним, на соседнюю парту, подтянула колени к груди и устроила на них подбородок. Её очки съехали на кончик носа. Кудрявая грива была растрёпана, оранжевый кардиган испачкан мелом.

Несколько секунд мы молчали. Я слышал, как капает кровь на парту. Кап. Кап. Как метроном.

— Я видела, что стало с туалетом после вас, — сказала наконец Швабра. — Сколько их было? Четверо? Пятеро?

— Трое, — бросил Тоха, не поворачивая головы. — Свят, Марк и этот, как его, Виталик. Шмак там был, четвёртый, но его не считаем.

— А такое ощущение, как будто десятеро. Как вы умудрились кран-то отломать? Да и вас сколько... всего считай полтора. — Она покосилась на меня. — Ты очень крут!

— Ну ты меня тоже не списывай! — с горечью сказал я.

— Ладно, двое...

Тоха засмеялся, смех сразу перешёл в кашель. Он согнулся, прикрыв рот ладонью, кашель рвал его изнутри. Когда отпустило, он выпрямился и сплюнул на пол.

— Крут? — переспросил он, и в голосе было что-то новое. — Я безбожно проебал, Василиса. Финита ля комедия, конец!

— Что конец? — Она нахмурилась.

— Всё. — Он махнул рукой. — Я наехал на Свята при всех. А потом они меня отпиздили. Ты понимаешь? Я начал, я по факту первый ударил. Я должен был закончить. А закончили меня.

— Он первый начал! — Швабра подалась вперёд, и её голос стал резче, привычнее. — Они Шмака били! Ты вступился! Это не «наехал», это...

— Да кому какое дело? — Тоха перебил её. — Знаешь, как это выглядит? Семихатов полез на Смирнова и огрёб. Всё. Баста. Теперь каждый второй будет думать, что меня можно... Что я просто... — он замолчал, подбирая слово, — ...балабол.

Швабра молчала. Её пальцы теребили край салфетки, скручивали её в жгут.

— Ну, ты же ему всё лицо расквасил, у него кровища из носа хлестала! Я видела! Да и Марк! Он так шатается до сих пор, как будто у него сотрясение.

— И что?

— Ну, хочешь... — начала она осторожно, от безысходности, как будто подходила к раненому зверю, — я могу поговорить со Шнитиной, с Анкой, чтобы Святу сделали выговор. Чтобы это не выглядело как... как будто ты просто проиграл...

Тоха посмотрел на неё.

— Что? — сухо, скупо. — Чтобы меня совсем уважать перестали? Стукач, блять, завёлся. Нет, спасибо за такие предложения.

— Это не стукачество! — Швабра вспыхнула. — Это... это нормальная реакция! Они избили человека, ты вмешался, тебя избили в ответ! Это не значит, что ты должен молчать и делать вид, что всё в порядке!

— Избили в ответ... Спасибо! Да ты просто эталон такта!

— Ой! Прости, пожалуйста!

— Для тебя не значит. — Тоха отвернулся. — А для меня значит. Ты не понимаешь, как это работает. Если я пойду жаловаться — всё. Я труп.

— Я же не училка, я понимаю!

— Неважно. — Он отмахнулся. — Ты староста, а тут ты либо бьёшь, либо получаешь. Сегодня я получил.

Швабра замолчала. Она смотрела на Тоху — долго, пристально, как будто пыталась увидеть что-то за его словами. За этой его бронёй из «блять» и «отвали».

— А что тогда? — шёпотом спросила она наконец. — Что мне сделать?

Тоха молчал так долго, что я подумал: он не ответит. Кровь наконец остановилась, и я убрал бумагу от лица.

— Ничего, — сказал Тоха, его голос был совсем тихим. — Что уж тут теперь сделаешь...

Швабра положила ему руку на плечо. Я видел, как его тело напряглось на долю секунды, готовое оттолкнуть, сбросить, послать. А потом — расслабилось.

— Ты идиот, Семихатов, — сказала Швабра беззлобно, почти нежно. — Ты конченый, тупой, самолюбивый идиот. Ненавижу тебя за твою твёрдолобость...

— Взаимно, — буркнул Тоха.

— Но от меня ты не отделаешься. — Она сжала его плечо. — Так что сиди и терпи.

Тоха хмыкнул. Кашлянул. Снова хмыкнул.

— Ты меня бесишь? — спросил он.

— Ты мне это каждый день говоришь.

— И не надоедает?

— Нет.

Пауза. За окном кто-то кричал на спортплощадке. Швабра вытащила новую салфетку и принялась оттирать ему лицо.

— Шмак, — вдруг сказал Тоха. — Он сбежал ведь посреди драки, вот уёбище. А я хотел его защитить, типа я же пригласил его в команду, думал, он лучше.

— Ну и гнида, сука, такую хуйню творит в последнее время. Может, и правильно его Смирнов отхуярить хотел, — сказала она.

— А я с ним раньше дружил даже, классе в седьмом-восьмом, — сказал я бездумно.

Оба повернулись ко мне. Тоха — с удивлением. Швабра — с чем-то вроде благодарности.

— А ты? — спросил Тоха. — Ты-то зачем полез?

Я пожал плечами. От разговора кровь снова пошла, и я прижал бумагу обратно.

— Не знаю, чёртик из унитаза сказал, что надо. — Говорил это с расчётом, чтобы хоть немного разрядить обстановку.

Тоха наконец-то по-настоящему засмеялся.

— Чёртик из унитаза, — повторил он. — Пиздец тебе, Седых. Тебе в дурку надо!

— Может быть, — согласился я.

Швабра посмотрела на меня, на Тоху, снова на меня и вдруг сказала, псевдоразочарованно качая кудрями:

— Вы оба дебилы. Оба. Вы оба конченые дебилы! Господи, зачем я вас терплю?!

— Это твой святой долг, как старосты! — хмыкнул я.

За дверью послышались уверенные шаги. Дверь распахнулась, и на пороге возник Художник.

— Трогательная сцена, — сказал он. — Прямо «Три товарища». Ремарк утирает сопли зависти где-то в углу.

— Иди нахер, — сказал Тоха.

— Иду, иду. — Художник поднял руки. — Анка ждёт. Всех троих. Сказала, что если не придёте через пять минут, она сама придёт и вытащит вас за шкирки. Свят, Марк и остальное говно уже там.

Василиса одернула кардиган, поправила очки и снова стала Шваброй — колючей, острой, готовой ко всему.

— Ладно, — сказала она. — Пойдёмте, разберёмся.

— Разберёмся, — без интонации повторил Тоха.

Он сполз с парты, покачнулся. Я встал, чтобы поддержать, но он отмахнулся.

— Я сам!

И пошёл к двери, хромая чуть-чуть, совсем чуть-чуть.

Швабра пошла за ним. У двери обернулась. Посмотрела на меня.

— Кровь остановил?

— Почти.

— Тогда не отставай.

Я кивнул. Бросил окровавленную бумагу в урну.

***

Кабинет директора встретил как старого доброго знакомого, проводил дерматиновой спелостью продавленных седушек из коридора в кабинет. Дыша казённым равнодушием, которое перемалывает живое в удобные для отчёта бумажки, директриса восседала в центре, сверкая красными щёчками и круглыми глазами.

Чёртика больше не было. Он смылся в унитаз, оставив меня наедине с последствиями.

— Нет, нет, вы неправильно поняли, Анна Юрьевна! — Швабра суетилась, поджимая тонкие, бледные губы. Она трясла своей кудрявой гривой, пытаясь увещевать заведующую учебной частью, которая по совместительству душила нас всех на немецком, и сидевшую рядом директрису. — Смирнов, Бекетов и Интазаров собирались избить Шмака, тут ведь вопрос самообороны! Семихатов вступился! Он просто горячий, но он не начинал! Вы же сами на педсовете про буллинг и толерантность вещали, а что мы имеем в итоге? Травлю!

Анна Юрьевна устало протёрла переносицу. Стёкла её очков блеснули, скрыв глаза.

— Василиса, понизьте голос. Семихатов — это систематический срыв дисциплины. Он сам по себе является источником проблем. А Смирнов... Смирнов вообще забыл, что он находится в школе, а не у себя дома.

— Источником проблем? — Швабра резко развернулась к Анке, её глаза за толстыми линзами метали молнии. — Антон — единственная причина, по которой этот класс ещё не развалился на атомы! Он защищает тех, кого вы, педагоги, предпочитаете не замечать! Пока Свят со своей сворой устраивает разборки, Семихатов хотя бы защищает слабых!

— Василиса, я вас попрошу следить за выражениями, пока вы не получили выговор, — холодно осадила её Анка. — Факт налицо, первый удар нанёс Семихатов, следовательно, он и есть зачинщик. Мне кажется, это очевидно.

— Ладно, ладно, не будем ссориться с прилежными ученицами, — оборвала она Анку и обратилась ко мне. Её голос был мягким, ватным, как у доктора, объясняющего пациенту с умственной отсталостью, что тот здоров. — Артём, извини, что тебе пришлось во всём этом участвовать. Семихатов тебя втянул, ты молодец, что сумел постоять за себя. Но давай договоримся: не рискуй, пожалуйста, больше. Я понимаю, иногда хочется развеяться, но это совсем... Ты понимаешь, о чём я?

Я понял. О, как я понял.

Меня выгораживали. Меня делали жертвой обстоятельств, «случайным прохожим», который оступился. В который раз убеждаюсь, что в школе репутация куда важнее реальных качеств. Золотой мальчик, олимпиадник, гордость гимназии — он не мог участвовать добровольно. Он просто «пострадал от токсичной среды». Теперь всё правильно! Родители и дальше могут гордиться, а школа — отчитываться о перспективных учениках, не пачкая статистику.

Тоха сидел напротив и с улыбкой смотрел на меня.

В его глазах уже не было той хищной, безумной искры, которая обычно заставляла всех вокруг инстинктивно пятиться. Он смотрел на меня, подбадривал, подталкивал: *«Давай, братан, вот же. Шанс! Скажи правду!»* Ждал, что я скажу: «Нет, это Свят начал, мы с Тохой просто хотели разнять, не дать Шмака в обиду».

Я сглотнул. Горло было сухим, как наждачка.

— Нет, — тихо сказал я, чувствуя, как слова застревают в глотке. — Там... они правда хотели Шмака...

— Артём, прекрати! — Анна Юрьевна вжала меня голосом в кресло, так что я в нерешительности затих. Её тон не терпел возражений. — Ты плохо себя чувствуешь. Не нужно оговаривать себя из ложно понятой солидарности.

Марк, сидевший рядом с разбитой губой, не выдержал. Ему нужно было оправдаться, выплеснуть свою злость.

— Да мы его даже не трогали сначала! — выпалил он, растирая покрасневшую скулу. — Он сам лез, курить в кабинке начал, воняет как... Мы ему сделали замечание!

— Замечание? — Швабра обернулась к Марку, её голос звенел от презрения. — Кулаком по лицу, Смирнов? Ты вообще в своём уме, Марк?! «Отчитать по-человечески»? Ты в зеркало-то посмотри, тоже мне, герой нашёлся!

— Да он сам виноват, — буркнул Виталик, невысокий и жилистый, глядя в пол. — Нефиг шмалять по углам.

— Святослав, — директриса проигнорировала вопли Марка и обратилась к самому молчаливому из нас. — Может быть, ты хоть как-то прокомментируешь ситуацию?

Свят сидел с идеально прямой спиной, словно на троне. Он даже не посмотрел на оправдывавшегося Марка. Свят медленно, с каким-то смехотворным в купе с разбитым лицом аристократическим превосходством, перевёл взгляд на директрису. Видимо, ниже его достоинства оправдываться перед бабами в очках.

— Мне нечего объяснять, — ровно, без тени эмоций произнёс он. — Шмак — грязь. Семихатов — псих. Разберитесь сами.

Швабра сжала кулаки так, что костяшки побелели. Директриса нервно улыбнулась, кивнула, не решаясь спорить. Ей нужны были протокольчики, а не истина.

— Вот и отлично, — удовлетворённо выдохнула Анна Юрьевна, подводя черту. — Смирнов, Бекетов, Интазаров — вы получаете выговор с занесением в личное дело. Семихатов — неделя отстранения от занятий и разговор с инспектором.

Директриса встрепенулась.

— А, да, и ещё, Артём, мы приносим глубочайшие извинения за этот инцидент и, наверное, приготовим для тебя к следующей линейке приз.

— А... нет, спасибо, ведь всё не так, я же ведь...

Директриса мягко остановила мои потуги жестом и сказала:

— Это не обсуждается, все свободны.

Мы встали. Тоха первым направился к двери. Я пошёл за ним, чувствуя, как спина горит от взгляда Швабры. Она смотрела на меня не со злостью. С брезгливым, бесконечным разочарованием. Я струсил!

Тоха ушёл куда-то, даже не обернувшись. Марк, проходя мимо, больно задел меня плечом. Но смотрел с опаской: кажется, я попал ему прямо по лицу в драке.

Я остался стоять в дверях, чувствуя, как звенящая, хрустальная ясность накрывает меня с головой.

Казалось бы, вроде ничего не сделал, а такое чувство, что предал себя. Ту часть себя, которая кричала в заброшенной библиотеке, пытаясь разорвать цепи. Ничего не сделал? Да... сколько же было попыток, а я снова ничего не сделал...

Но правда ли это? Нет... всё это инерция мышления. Я подал ей воду, я подрался, я был силён... Да... нужно только повторить, всего-то и делов, главное — сблизиться. Быть может, в следующий раз я не ограничусь поданной водой.

Я кивнул, но не пошевелился. Смотрел, как за окном включается фонарь. Сначала он моргнул раз, потом другой, потом загорелся ровным жёлтым светом. Было ещё светло. Конечно, никто так и не удосужился перевести его на весеннее время.

Глава 23. Даша Миронова. Разговор по душам.

Бетонная дамба у старого русла пахла сыростью, ржавым железом и дохлой рыбой. Ветер с реки бил в лицо, сбивая дыхание и заставляя глаза слезиться. Я стояла, вцепившись в перила, и смотрела на мутную чёрную воду, в которой отражались мигавшие вдалеке огни новостроек.

В кармане вибрировал телефон уже в третий раз — родители искали. Я не доставала его.

«Давай встретимся у старой дамбы, там есть неплохая кафешка, может, тебе хочется с кем-то поговорить».

Это сообщение пришло вчера, сразу после библиотеки, от Артёма Седых. Тогда, под «красками», он, наверное, чувствовал себя Нео, разящим наповал метким выстрелом. Ну что ж, мне всё равно, есть какой-никакой повод развеяться.

И всё-таки, стоя на ветру, я чувствовала себя дурой. Это выглядит как какое-то свидание. С кем? Со мной? Даже не смешно. Надеюсь, он не будет заново перемалывать старые темы и жалеть меня, тогда лучше встать и просто уйти.

За спиной послышалось шуршание, и мягкий голос Артёма пробился сквозь рёв ветра:

— Привет, извини, что заставил ждать!

Артём шёл по тропинке, демонстрируя коллекцию синяков и ссадин. На скуле расплывалось фиолетово-жёлтое пятно, рубашка была помята, а в руке он нервно крутил зажигалку.

Он подошёл, остановился в метре от меня. Мы молчали. Шум реки и гул трассы где-то за спиной заполняли паузу, делая её ещё более вязкой.

— Ты выглядишь так себе, Седых, — сказала я первой. Голос прозвучал хрипло от ветра и табака.

Он криво усмехнулся, отчего его лицо стало ещё жалче.

— Спасибо, Даша, ты не первая, кто мне это говорит.

— Ладно, в этом мы похожи, только у тебя всё пройдёт, а я…

Я достала сигарету, приблизила к нему голову; он щёлкнул зажигалкой. Ветер задул пламя трижды. На четвёртый раз Артём неуверенно загородил огонь своим корпусом. Я затянулась, глядя на его трясущиеся руки.

— Зачем ты написал мне? — спросила я, выпуская дым в сторону реки.

Артём опустил руку. Он посмотрел на чёрную воду, потом на свои ботинки.

— Под красками я был смелым, — тихо сказал он. — Когда мы пили эту дрянь… я… в общем, мне понравилось…

— А что там потом-то случилось? Я слышала какой-то бред.

Он осмелел, немного развеселился и, улыбнувшись, сказал:

— Сейчас расскажу, пошли в кафе!

Руку подать он мне и не подумал, но топать по камням и ступенькам мне было небезопасно, так что я протянула сама. Он остолбенел и, дёрнувшись, принял её, неловко взяв меня под руку. Что нового? Он же уже тащил меня так до медпункта.

Он поднял на меня глаза. В них не было той литературной меланхолии, которую он, по рассказам Семёна, так любил в себе культивировать.

Добирались недолго. Артём напряжённо помалкивал, а я просто не могла ничего сказать — всё внимание уходило на то, чтобы не упасть. Кафе выглядело неожиданно контрастно на фоне остального пейзажа: дверь в него находилась в небольшом углублении, так что к ней вела лесенка, а над ней висела вывеска «Кафе "Кианский Бред"» с погасшей буквой «е». В окнах, расположенных у самого тротуара, яркими пятнами сверкали ещё не завядшие цветы на фоне серого мира вокруг. Оно ютилось в небольшом, похожем на колодец внутреннем дворике, окружённом историческими зданиями, выцветшая кожа фасадов которых мало-помалу облезала, обнажая дряхлые кости.

Пахло неплохо — готовой пиццей и алкогольными коктейлями с мятой. Свет мигал, издавая ненавязчивый электрический гул, смешивавшийся с постпанковской музыкой. За стойкой дремала, уткнув лицо в локти, огневолосая барменша.

Мы заняли миниатюрный круглый столик в дальнем углу, подальше от входа, под лампой, излучавшей из своего стеклянного сердца тёплый, жгучий свет. Столешница была протёртой и шершавой; приятная твёрдость придавала уверенности.

Артём сел напротив, положил руки на стол. Пальцы всё ещё слегка дрожали. Он выглядел здесь неожиданно органично — мятый, побитый и от того лишь выразительнее.

— Ну? — спросила я, доставая пачку сигарет, хотя курить внутри было запрещено. Плевать! — Рассказывай. Или ты передумал?

— Хорошо, слушай.

**Маленькая девочка с мундиром убийцы**

Мундир убийцы не шьют из кевлара, его не выдают в секретных лабораториях и не покупают в тактических магазинах. Настоящий мундир убийцы достаётся случайно, сдирается вместе с кожей любимого и между тем ненавистного человека.

Её мундир состоял из тяжёлых ботинок на толстой подошве, скрывающих короткие ноги, за которые её в детстве травили и называли безногой; из камуфляжной майки, широченной мундирной куртки с золотыми клёпками и пуговицами.

Она облачилась в него по ходу жизни, как-то незаметно, отгородившись от всех. Она была спокойна, потому что если привыкнешь, что тебя обжигают, даже очень горячий взрыв, опаливший лицо, не станет большой проблемой. Она была на войне сержантом, начальство не ценило её. Она смело ходила в бой, в штыковых атаках ломала вражеский строй.

Сержант любила своего лейтенанта и защищала его от пуль, она играла с ним по вечерам в карты, запивая солдатский паёк чаем в стакане с железным подстаканником и глядя, как прохладные фронтовые утра пролетают одно за другим. В землянке ночами бывало грустно, и они пели, обнявшись дружно, тоскливые фронтовые песни про дальнюю-дальнюю тишину.

В то утро, когда девочка горько плакала, лейтенант не утешил её, он хмуро глядел в окно, на серое небо войны, что-то ответил и больше не желал говорить.

Однажды, когда девочка отправилась в очередную атаку, её лейтенанта переехало танком, так что даже кишок не осталось; смешавшись с грязью, они превратились в ничто. Она перестала его любить, сердце стихло и, успокоившись, оледенело. Девочка достала из грязи его мундир, надела и обнаружила в кармане документы: лейтенант был убийцей.

Шло время, у сержанта появился капитан — сверкающий и гибкий, он смело ходил в атаки, он был хороший солдат, но плохой командир; она была сильнее его.

Однажды в штаб на заседание ворвался человек в чрезвычайно прочной броне, он был железным. Убийца принялся стрелять в военных чинов, ему нужен был его старый мундир, потерянный много дней назад и носимый ею как память. Капитан её защищал, но сколько ни стрелял, ни разу не попал и только застрелил ненароком её.

***

Я закурила. Дым повис в воздухе серой пеленой. Официантка наконец проснулась и лениво подошла к нашему столику, чиркая ручкой по блокноту.

— Что брать будете? — спросила она хрипло, даже не глядя на нас.

Я посмотрела на Артёма. Он пожал плечами, предоставляя выбор мне.

— Мохито клубничный, латте, — сказала я. — И пепельницу, если есть.

Когда она ушла, наступила пауза. Тяжёлая, но уже не такая вязкая, как на ветру.

Официантка принесла мне клубничный мохито, а Артёму — кружку горячего кофе с парой пакетиков сахара и палочкой для размешивания. Хороший мохито, пусть по виду так и не скажешь.

Я приникла губами к трубочке, на душе стало чуть легче, и я улыбнулась, глядя, как он греет руки о чашку.

— Предложи мне кто-нибудь поставить на то, что ты ввяжешься в драку да ещё и уебёшь Марка, я бы только посмеялась. Удивил. Чего это ты так сменил ориентиры в жизни?

— Под красками чего только не сделаешь, — рассмеялся он. — Да и не бросать же Семихатова.

— Ну, Семихатов не оценил твоего участия. Швабра, когда писала мне, говорила, что он о тебе говорить не хочет.

В груди заныло неприятно.

— Я как говно не смог опровергнуть, что он втянул меня во всё это, хотя я сам полез...

— Ебано получилось, даже очень. Попробуй ему объяснить, всё-таки он нормальный парень, поймёт и простит.

Он поднёс к губам кружку, отпил и выдохнул.

— Пожалуй, ты под красками что видела?

У меня родилась идея; мохито закончился, и хотелось выбраться из замкнутого пространства на воздух.

— Погоди, есть одно предложение. Идём, я покажу тебе одно прикольное место.

Он рассказывал мне про то, как его вштырило, что он аж облевался. Мы зашли на остановку и сели на лавочку.

— Я слышала музыку, звучит, конечно, кринжово, но да, музыка...

Со скрипом неподалёку остановился трамвай. Мы сели рядом, так что касались плечами. Он выглядел довольно зажато, косился на людей и смотрел отстранённо, иногда блуждающим взглядом окидывая ползущие дома и проезжающие автомобили.

— Я бегала по городу с фейерверками под грустную музыку, и какой-то прохожий сказал мне, чтобы я не боялась...

Я уже скривилась, готовая к смешку.

— Ну, это ещё ничего, мне школа въехала по роже, как гранатой...

Я прыснула. Артём улыбнулся, отводя глаза.

— Да... Ну и опыт, знаешь. Чувствуешь себя как-то... божественно. Да, хорошее слово.

— Точно! Но не знаю, насколько это правда, может, со стороны мы выглядим как пьяненькие дебилы...

Он, как я заметила, мыслил пессимистично; что ж, это не чуждая мне позиция, но в хороший день думать о плохом мне не хотелось, и я перепрыгнула на другую тему.

— Скоро фест, ты как по этому поводу?

— Не знаю, готовлю пока Инну, сам не участвую, не до того.

— А, ну да, ты же у нас в Москву собрался, точно, точно...

— Ну да, — улыбнулся он.

— И не влом тебе каждый раз выслушивать всякое? Тебе чё, реально так нравится с ней играть?

— Ну, друзьям нужно помогать, к тому же, пусть я уже не тот, что раньше, но всё-таки получаю удовольствие.

— Друзьям нужно помогать! Тохе это скажи!

— Ну... да... Нехорошо выходит...

— Да ты просто из жалости ходишь, чего непонятного!

— Нет, не думаю...

— Вот именно, что не думаешь. Чего ты хочешь добиться?

— Ну, если она победит, это будет маленькая победа для меня как для педагога.

Это была слишком очевидная неискренность, но он сказал это с такой прямотой и серьёзностью, что я расхохоталась. Стоящая неподалёку бабулька, и без того смотревшая со страхом, ойкнула и засеменила по проходу между сиденьями в глубь трамвая.

— Мда... Ну бог с тобой... Я вот думаю хотя бы в женском армреслинге поучаствовать. Качаю руки!

Я гордо задрала рукав, обнажая жалкую, тощую руку с едва проклюнувшимися мышцами. Досадливо скрыла.

— Мало времени с начала тренировок прошло!

— Результат виден, думаю, если ты ещё немного позанимаешься...

— Ой хватит... Мечтать не вредно!

Трамвай с шипением затормозил и остановился. Я вытащила его за шкирку; мы вышли на широком проспекте, в самом конце которого маячили старые высотки. Мы юркнули во дворы, ходили под изрисованными граффити арками, пока, наконец, не вынырнули из лабиринтов и переходов и не вышли к заброшенному санаторию на северной оконечности города. Как я слышала раньше, он был за городом, но бесконечные расчёски новостроек постепенно подбирались к нему, пока наконец не сожрали его.

Он выглядел монструозно и притягательно, как «Титаник», поставленный на нос и вдавленный в землю; пустые окна слепо пялились в пустоту.

Артём в замешательстве остановился, глядя с непониманием и даже ужасом. Чего он так испугался?

— Не бойся, не съем, пошли, я тут раньше часто бывала!

Он не отреагировал, заворожённо глядя куда-то ввысь; мне пришлось тащить его силой. Мы вошли в пустующий холл, здесь было много мусора, кострища.

— Выглядит небезопасно.

— Ха! Не то слово. Я тут много чего видела, разок даже прятаться пришлось от бомжей, но там, наверху, поприличнее.

Лестница встретила нас темнотой и запахом, каким пахнут все заброшенные места сразу: пылью, гнилым деревом и усталостью. Ступени были целыми, но каждая вторая — скользкой от какого-то окаменевшего мусора, и уже на первом пролёте я поняла, что зря хорохорилась перед Артёмом.

Нога держала, пока с каждым шагом болезненная пульсация расходилась всё дальше, добираясь постепенно до лодыжки.

— Далеко ещё? — спросил он сзади. Голос гулко отскочил от стен, умножился и вернулся к нам уже втроём.

— Пятнадцать этажей... Я же говорю — наверху поприличнее.

Относительно приличнее, правда. Если считать приличием отсутствие бомжовых лежанок и шприцев; нетерпеливые так далеко просто не забираются.

Все пролёты до шестого я прошла нормально, только дышала как после кросса, дальше было сложно. На шестом этаже мне поплохело: голова закружилась, ноги задрожали, и я чуть не упала. Нельзя перенапрягаться. Я встала на лестничной площадке, упершись руками в колени. Просить помощи не хотелось: сейчас всё пройдёт, всё будет хорошо. В глазах пошли круги, и я пошатнулась.

Артём, до того молча наблюдавший, осторожно перекинул мою руку через свою и поддержал за талию. На восьмой лестничной клетке нога решила, что с неё хватит, и подогнулась на ровном месте — просто взяла и отказалась работать, как лампочка в подъезде. Я качнулась, локоть соскользнул с перил, и мир уже приготовился сделать болезненный кульбит. Артём едва успел, схватив меня за растянувшийся свитер, так что он натянулся, задравшись чуть не до груди, и смягчил падение, поддержав меня.

Потом Седых как-то неловко, поперёк, чуть не впившись пальцами в синяк, подхватил меня под локоть и поднял — неэлегантно, но поднял.

— Аккуратнее, — выдохнул он мне в макушку, обдавая тёплым дыханием. По коже пробежали мурашки.

— Я аккуратно, — огрызнулась я чисто по привычке, поправляя свитер. — Этажей дохера, чё-то я забыла, кем стала.

Мы замерли так на секунду дольше, чем требовалось. Я чувствовала его ладонь — горячую даже через рукав — и то, как он сам стоит неуверенно: у него, между прочим, тоже рёбра после драки не железные. Два инвалида на заброшке, смехуёточна. Хоть стой, хоть падай! Ха-ха-ха, не смешной каламбур, хорошо хоть вслух не сказала.

— Слушай, — сказала я, отлепляясь от него. — Если что, я тяжёлая.

— Ты килограмм сорок пять от силы.

— Сорок восемь.

— Ну, сорок восемь, — он пожал плечами, не отпуская мой локоть. — Донесу. Я-то шестьдесят, и я, между прочим, шахматист, я непомерно силён.

— Поэтому у тебя подачи до сетки не долетают? Я помню.

— Это обманка.

Я фыркнула, и мы пошли дальше — медленно, бок о бок; он держал меня под локоть, а я делала вид, что так просто удобнее. На площадке пятнадцатого этажа, там, где лестница обрывалась, упираясь в тяжёлую металлическую дверь, я толкнула её плечом, и она поддалась легко — замок выломали до нас, а я знала, куда давить.

Нас обдало ветром.

Мы вышли на крышу.

Отсюда город было видно весь — вместе с набережными и лесополосами на горизонте. Где-то внизу шумели машины, вдалеке гудела объездная, а прямо над головой висело сентябрьское небо — размытое, без единой звезды, как будто его тоже выкрасили в цвет стен ближайшей хрущёвки, но между тем серошинельные облака создавали интересные узоры.

И главное — здесь было моё любимое место.

Под бетонным козырьком, уцелевшим ещё с советских времён, стоял диванчик. Вернее, то, что когда-то им было: пружины торчали из поролона, как рёбра, обивка выцвела до неопределённо-трупного цвета, одна ножка отсутствовала, и вместо неё под угол был подложен кирпич. Диван был притащен сюда, судя по всему, ещё в те времена, когда санаторий работал, а потом брошен — и пережил и пациентов, и врачей, и, похоже, ещё очень много чего; впрочем, сюда теперь никто не ходит, так что, раз прибрав его, я больше не мусорила.

— Ого, — только и сказал Артём.

— Ага, — я гордо повела рукой, чуть не потеряв равновесие. — Апартаменты, пять звёзд, завтрак в постель!

Он подошёл к дивану, поворошил что-то ногой. Рядом, в нише за вентиляционной будкой, темнело кострище — обложенное обломками кирпича, с аккуратно сложенной горкой угля сбоку.

— Твоих рук дело? — он кивнул на кострище.

— Моих, — я уселась на диван, и пружины подо мной жалобно, приветливо скрипнули, как будто очень скучали. — Уголь я покупала прошлой весной, ещё до... — я запнулась, — в общем, давно. Тогда тут ещё моя компания собиралась. Потом все разбежались.

Я похлопала по сиденью рядом. Артём секунду постоял — видимо, прикидывал, выдержит ли диван двоих, — и сел. Диван выдержал. Он был закалённый, не то что некоторые.

— Погоди, — сказала я и полезла куда-то в месиво поролона.

Рука нащупала в пыли знакомое — между задней спинкой и стеной, в щели, которую не найдёшь, если не знать. Я вытащила наружу свёрток: старая футболка, а в ней — полбутылки жидкости для розжига, пачка сигарет «Вог» (мои, заначенные ещё тогда), какие-то неубиваемые крекеры и зажигалка. Зажигалка, конечно, сдохла — но жидкость была на месте.

— Ого, — снова сказал Артём. — У тебя тут склад.

— У меня тут дача, — поправила я. — Разница большая.

Он посмотрел на меня как-то удивлённо.

Мы развели костёр вдвоём — вернее, я командовала, а он делал. Артём сложил уголь пирамидкой так криво, что я не выдержала и отобрала у него всё, переложив по-нормальному. Он не обиделся. Полили жидкостью — он чиркнул зажигалкой с третьей попытки, потому что ветер на крыше был своенравный и задувал всё, что пыталось гореть, — наконец уголь неохотно, с шипением, взялся оранжевыми прожилками.

Мы сидели на диване, плечом к плечу — тесно, потому что диван был узкий, а деваться было некуда, да и прохладно, — и смотрели, как от углей поднимается дрожащий жар, а над ними начинают танцевать искры; хрумкали полугодовыми крекерами. Артём достал из сумки бутылку колы. Стало уютнее.

Пахло жидкостью для розжига, пылью и чуть-чуть — мокрым железом, которым пахла и я.

— Знаешь, — сказал Артём негромко, глядя в огонь, — это действительно вайб, честно говоря, для меня всё это в новинку.

— Я же говорила.

— Ты много чего говорила.

— Например?

Он повернул голову. В отблесках костра синяк на его скуле стал почти чёрным, а глаза — наоборот, светлыми, обнажёнными.

— Например, чтобы я радовался сам.

Я открыла рот, чтобы ответить что-нибудь едкое. И не ответила. Потому что огонь трещал, город гудел где-то далеко внизу, диван подо нами просел в одну уютную яму на двоих — и врать почему-то не хотелось.

— Сволочь, — сказала я тихо. — Я же извинилась.

— Издеваюсь, — сказал он с усмешкой.

Протянул руку и поворошил уголь найденной палкой. Искры взвились вверх, выше козырька, в пустое небо — и погасли, не долетев.

— Ладно, реально извини меня, я была не в себе. Столько думала, идти или не идти в школу, так накрутила себя, что думала, меня все хотят подколоть.

— Ну, не все, но ты не совсем права, вон даже... — он оборвал себя.

— Даже в тетрадочку записывают?

Я оскалилась слишком сильно, винты во рту заныли.

— На самом деле я её не выбросил и не разорвал.

— Что? Почему?

— Ну потому что я не знаю... это... — я замолчала. — Это настолько плохо, что меня не отпускают мысли. Если я её выброшу, то её снова кто-нибудь найдёт. Не знаю, наверное, последствия удара головой, но я параноик, я слышу разное...

Я начала разгоняться, пришлось оборвать себя и молча пялиться в костёр, сгорая от того, что начала выворачиваться перед первым встречным.

— Я тебя понимаю, это ужасающе. Честно говоря, когда я об этом узнал, мне стало стыдно, что я с ним общался раньше... хотя он изменился за последнее время.

— Ты с ним дружил? — припомнила я. — А, кажется, помню, и со Шмаком, кажется, ещё.

— Да. Седьмой, восьмой класс. Мы тогда всегда втроём были, представляешь? Серафимов всегда тяготел к изобразительному искусству... Шмак раньше хотел играть.

— Что? Шмак? Да не верю, он выглядит как человек, который такими гитарами в переходе нефоров пиздит.

— Ну, он и сам хотел быть нефором.

— А что с ним было? Честно говоря, до последнего времени не обращала на него внимания.

— А сейчас чего обратила?

— Ещё спрашиваешь! Это ведь он показал всем тетрадку, да и мне кажется, мы в похожем положении.

— Ну, его отпиздил Эдуард с компанией, порвали куртку, облили зелёнкой, всё такое. А потом он побрился налысо — у него, если помнишь, волосы были до подбородка. Ну и пришёл к ним проситься, чтобы его взяли. И его взяли, а потом он перестал с нами общаться, так что дальше не знаю.

— Хм, а что ты с ними делал? Не очень понимаю, как вы втроём уживались, тебе должно быть скучно.

— Ну, не то чтобы. Я рассказывал им мифы, про Тесея, Артея, Орфея.

— Орфей, — хмыкнула я. — Тот, который спустился в лабиринт за бабой?

— Можно и так сказать. Знаешь, Лёха тогда был другим. Не таким. Он рисовал космические корабли: «Звёздный Пельмень», «Галактическая Вафля». Шмак ржал до слёз, а Лёха с серьёзным лицом объяснял, почему именно пельмень. Говорил, что пельмень — это идеальная форма жизни, универсум.

Я затянулась. Дым унесло ветром, и на секунду стало видно звёзды — три штуки, бледные и мерцающие, манящие.

— А потом?

— А потом... — Артём пожал плечами. — Не знаю. Лёха начал прогуливать, я ушёл в шахматы. Просто как-то разошлись мы с ним... перестали общаться.

Он не договорил. Палка в его руке хрустнула, переломилась пополам. Он посмотрел на обломки и выбросил их в огонь.

— Слушай, я не переборщила с Лёхой? Он смотрел на меня так, будто я его убиваю.

— Ну, Даш, то, что он рисовал... это ненормально. Но то, что ты ему сказала... «Ты мечтаешь выебать мой труп?» Это...

— Он заслужил, — повторила я жёстче, чем хотела. Винты заныли. — Знаешь, как это отвратительно? Мне хочется сделать с ним то же, теперь все видели. Знаешь, каково это, когда кто-то рисует твои рёбра, вынутые наружу, и подписывает «обнимашки»? Каково это — понять, что пока ты лежала в больнице и училась заново ходить, кто-то сидел и задрачивался на твои переломы? Мне хочется рвать на себе волосы.

Я всё-таки сорвалась.

— Прости, — сказал он тихо. — Я бестактен.

— Бестактен? Да, я знаю, ты хотел сказать правду! Я перегнула? — Смех вышел кривой, как моя походка. — Да, перегнула. Знаю. Но знаешь что? Я не жалею. Потому что если бы я не сказала это при всех, если бы я просто ушла и сделала вид, что всё нормально, — тогда бы это стало нормой. Тогда бы каждый урод в этой школе решил, что так можно. Нужно пресекать это на корню.

— Ну что ж, в этом есть логика, думаю, ты поступила правильно.

— Только есть одна загвоздка: я теперь не могу так жить, я раздавлена. Я не могу смотреть в глаза людям.

— Знаешь, — сказала я, глядя на угли, — когда я лежала в больнице, мне казалось, что если я выживу, то всё будет нормально. Что я вернусь, и мир станет прежним. А потом я вышла и поняла: мир не изменился. Изменилась я, и чтобы бегать и прыгать, как прежде, мне нужны краски.

Он долго молчал, напряжённо сжавшись.

— А краски... Знаешь, какой я себя чувствовала сильной после красок? Я послала Смирнова нахуй прямо в лицо, это было сильно... Тот прохожий, он сказал мне, чтобы я принесла тетрадь и он поможет мне.

— Я наоборот, не справился... Стоп, что?

— Я теперь понимаю, что мне нужно вернуться. Не смотри на меня так, я знаю, я шизанутая.

— Я тоже. Я не справился, мне нужно взять реванш.

— Нужно поговорить с Художником, не хочешь сгонять в школу?

— Что? Да, конечно!

— Ну и договорились. Пошли, — сказала я наконец, поднимаясь и чувствуя, как нога ноет, но уже не так остро; всё же протянув ему руку, уже по привычке. — А то замёрзнешь тут, шахматист.

Мы вместе толкнули тяжёлую дверь обратно в темноту лестницы. Вниз, к городу, к школе, к тетрадям и синякам. Приятно понимать, что я не одна, хотя бы на сегодня, хотя бы на пятнадцать этажей.

Глава 24. Алексей Серафимов. Трип

Фрунзе встретил меня весенним ветром, который поднимался из-под земли — из люков, из подворотен, канав. Фонари зажглись не все, а через один, отчего бульвар тонул в зыбких, жёлтых лужах света. «Семейная» на рынке была именно тем, что я искал. Проверок здесь не было уже лет десять. Она ютилась в бывшей палатке «Овощи-Фрукты» между ларьком с китайскими аккумуляторами и закрытым наглухо отделением «Почты России».

Я толкнул дверь — зазвенела битая бутылка, болтавшаяся на проволоке. Внутри пахло хлоркой и пепельницами. Неяркий жёлтый свет погружал в 90-е. Витрина была почти пуста: несколько пузырьков корвалола в пыли, «Активированный уголь», пачка презервативов «Love Time». На полу — коробка с энергетиками «Flash» и пустые бутылки из-под «Жигулёвского».

За стеклом сидел человек в толстовке «Adidas» и лицом цвета жжёной глины, армянин или азербайджанец. Не важно... Он сгорбился на табуретке перед маленьким ЭЛТ-телевизором «Рубин», где с шипением и помехами сплелись два борца — запись с кассеты, судя по качеству.

Он перевёл на меня тяжёлый, влажный взгляд.

— Димедрол есть? — спросил я, стараясь, чтобы голос не дрогнул.

Его глаза скользнули по моему рюкзаку, по кроссовкам, по лицу, на котором, наверное, было написано всё.

— Мне… для бабушки. У неё аллергия. Сильная. Она лежит, не может прийти, — я смотрел ему в глаза, как и планировал. Они были похожи на две старые пятирублёвые монеты — многое повидавшие и такие же равнодушные.

— Рецэпт нужэн, — сказал он безразлично и повернулся обратно к телевизору, давая понять, что разговор окончен.

— Но…

— Без рецэпта нэльзя. Закон, брат. Иди в пэрвую на углу, — он махнул рукой в сторону двери, даже не взглянув.

Я вышел обратно на рынок. Он был пуст. По пустым ларькам, забитым фанерой, хлопала на ветру полиэтиленовая плёнка. Я шёл, и мои шаги шуршали по асфальту.

«Аптека №1» возле парка оказалась светлой и стерильной, как операционная. Холодный свет люминесцентных ламп резал глаза. За стойкой — дезодорированная девушка в белом халате. Я повторил легенду. Она выслушала, безразлично улыбаясь уголками губ.

— Димедрол в таблетках? Сейчас посмотрю, — она щёлкнула пару раз по клавиатуре. — Нет, отсутствует. Могу предложить капли «Фенистил» или «Зодак». Очень хорошие.

В её голосе звучала какая-то мёртвячья доброжелательность.

— Нет, — пробормотал я. — Только димедрол.

— Тогда нет, — улыбка не дрогнула. — Хорошего вечера.

Я снова оказался на улице.

Вечер сгустился до состояния чёрной жижи. Поезда с грохотом отходили от платформ. Аптека на вокзале оказалась закрытой. Гаражная роллета замерла на середине, обнажая зарешеченную витрину. За пыльным стеклом тускло светился красный глазок сигнализации. Я подошёл к двери. На ней висел отсыревший по краям листок А4. Распечатка злорадно сообщала: «Ушла в декрет. Кому не терпится – терпите».

Я стоял и смотрел на эти каракули, чувствуя, что вскипаю. Терпите. Хороший совет. Но я ему не последовал, со злостью саданул ногой по двери и убежал.

Так, ещё киоск в переходе.

Лестница в подземку была облицована скользкой плиткой, на которой ещё лежали пережившие зиму жёлтые листья. Я спустился. Толпа здесь двигалась, как одно слепое, червеобразное существо. Киоск «Оптика-Медика» ютился в нише, заваленной коробками из-под боржоми.

Сам киоск был похож на старого, больного зверя: краска облезла, витрина была мутная. Между кассовым аппаратом образца 90-х и стеллажом с очками для плавания и бинтами сидел подросток лет семнадцати. Огромные наушники трепетали, от музыки стекло мелко подрагивало. Он уткнулся в экран смартфона, беззубо и апатично жуя жвачку. На нём висел застиранный худи с принтом аниме-персонажа, которого я не знал. Парень был счастли: он не замечал ни меня, ни весь этот шумный мир.

Я постучал костяшками пальцев по грязному стеклу. Сначала тихо, потом сильнее. Он медленно оторвал взгляд от экрана.

— Чё? — его голос совсем не располагал к общению. Равнодушный. Прыщик на губе подскакивал вдогонку за движениями рта.

— Димедрол, таблетки есть?

— Чего? Диме... Чё? — Он моргнул, будто переключая вкладки в голове. — Не, не в теме. У нас обезбол, пластыри там. Глянь у магазиков в аппарате, если его не... ну, в общем, глянь.

Я просто развернулся и пошёл прочь, даже не поблагодарив. План рассыпался в прах. Оказалось, мир, этот гниющий, равнодушный мир, даже умереть по-человечески не даёт. Он выдавит тебя по капле, в таких вот переходах, отказами усталых людей.

Я долго плутал, пока не вышел наконец там, где нужно. У магазинов стоял старый аптечный автомат «Фарматон». Когда-то синий, теперь в шрамах ржавчины и вздувшейся краски. Стекло было залито белой краской. На боку аэрозольное «УХОДИ». Сквозь непрокрашенные участки виднелись пыльные полки. Он стоял как побитое надгробие забытой эпохи самообслуживания.

Я припал к стеклу. Глаза бегали по полкам: коробочки, пачки, блистеры. Пыль, тени. И — да. Он там был. Блистер. Не один — несколько. И коробочка. Сердце ёкнуло. Дверца, конечно, не открывалась. Но нижний лючок для загрузки давно отломали, и висел он на одной полуоторванной скобе. Я огляделся: магазинчик мерцал вывеской «Монетка», оранжевый свет обливал дорогу и пустырёк, на котором не было ни души.

Я ухватился за холодный металл, рванул на себя. Ещё, ещё — скоба с противным скрипом поддалась. Достать было нельзя, только просунуть руку. Я залез по локоть в ледяную, засыпанную осколками стекла и мёртвыми мухами утробу автомата. Пальцы нащупали поверхность блистера.

- Что ты делаешь, парень?

Я вздрогнул, яростно рванул руку вырывая блистеры из мехнических кишок этого автомата и опрокинулся на землю. Блистеры были теплые, а в темноте развороченной пасти горела красная лампочка, как будто этот мёртвый ящик все эти годы впустую пытался их обогреть.

Надо мной стоял высоченный мужик в черной одежде.

- Что, помирать собрался? - Он — с далекой высоты, в свете фонаря улыбается.

- Неважно! Ты кто вообще такой?

- Я Гот. Художника знаешь?

- Ну допустим.

- Он сказал мне что у тебя проблемки.

- Проблемки! - я заржал как бешеный, истерично и визгливо, так что самому стало неприятно, но остановистя не было сил. - Да не то чтобы! Так, небольшие трудности, на раз два решаются, просто жизнь нахуй покатилась, просто проблемки!

- Да уж, невесело. Ну да ладно, на!

Он кинул мне какую-то поллитровую бутылочку с темной жидкостью, не борщи с димедролом, лучше красок побольшею. Дзержинского 8, как надумаешь, приходи.

Шея скручена шарфом, под высокий козырьок перехода - удаляется. Я поднял бутылку, сгреб димедрол и побежал со всех ног домой.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге