Опись
Часть первая. ЦЕНА Глава 1. Брак
Тишрин, Бюро.
Форма У-14 существовала девять лет. Котов помнил, как её вводили: тогда ещё спорили, куда её отнести, к статистике рождаемости или к статистике потерь. Отнесли к рождаемости, потому что дети рождались живыми. Спор был не медицинский, а учётный, и Котов участвовал в нём как младший аналитик, и проиграл. Он до сих пор считал, что был прав.
Сегодня в очереди стояло триста сорок карточек.
Он открывал их по одной. Тишрин, вторая планета, шестьсот миллионов жителей, приличная больничная сеть, приличная дисциплина отчётности. Данные шли оттуда четырнадцать часов и приходили пакетами дважды в сутки, и это считалось хорошей связью, потому что с Каменной Гряды пакет шёл трое суток, а из других систем не шёл вообще, во всяком случае не в том смысле, в каком Котов понимал слово «шёл».
Карточка У-14 имела четырнадцать полей. Имя матери, имя отца, дата, вес, срок, оценка по шкале Ниренберга на первом часу, на шестом, на двадцать четвёртом. Дальше поле классификации. Дальше подпись принимающего врача. Дальше подпись аналитика Бюро, который подтверждает, что классификация проставлена верно.
Подпись аналитика была его работой. Всё остальное чужая.
Триста сорок за квартал при ста двенадцати тысячах рождений. Ноль целых три десятых процента. Девять лет назад по Тишрину было ноль целых ноль восемь. Котов знал эту цифру наизусть, как знают номер своего дома.
Он приложил ключ к сто девятой карточке и открыл сто десятую.
Шкала Ниренберга измеряла не сознание. Сознание измерить нельзя, и в методичке это было написано прямым текстом, в самом начале, чтобы никто не увлекался. Шкала измеряла отклик: реакцию на голос, на свет, на прикосновение, на боль. Ребёнок с нормальным откликом набирал на двадцать четвёртом часу от двенадцати до шестнадцати. Ребёнок с поражением мозга набирал от двух до восьми, и это было видно на снимках, и это лечилось или не лечилось, но было понятно, что именно сломано.
Дети из карточки У-14 набирали ноль. Ровно ноль, все двадцать четыре пункта, все три замера. И на снимках у них не было ничего. Мозг в порядке. Кровоток в порядке. Электрическая активность в порядке, сложная, нормальная, соответствующая возрасту. Тело работало безупречно и не отвечало ни на что.
Их кормили, и они ели. Их клали, и они спали. Они росли, набирали вес по кривой, у них резались зубы вовремя. Некоторые доживали до сорока лет. Ни один из них ни разу не посмотрел ни на кого.
В поле классификации стоял код. Код был Б-2. В служебном обиходе его называли иначе, и Котов за девять лет так и не привык.
Сто десятая. Мать Сарвар Идиева, двадцать шесть лет. Отец не указан. Вес три двести. Ноль, ноль, ноль.
Он подписал.
Он не думал о них как о людях, и это была не жестокость, а гигиена. В первый год он думал. В первый год он смотрел на имена матерей и представлял себе больничный коридор, и потом не спал, и потом ходил к врачу, и врач сказал ему то, что говорил всем в Бюро: у вас на руках не дети, у вас на руках таблица. Если вы будете видеть в таблице детей, вы не сможете считать. А считать необходимо, потому что кривая растёт, и кто-то должен знать, насколько.
Кривая росла двенадцать лет. Медленно, ровно, без скачков. Ноль ноль восемь, ноль ноль девять, ноль одиннадцать, ноль пятнадцать.
По своей системе Котов знал её по дням.
По остальным восемнадцати он не знал ничего похожего. Оттуда приходили годовые своды, и приходили они с той задержкой, с какой шёл свет: три года от Печоры, если считать по-настоящему, пять от Ветлуги, девять от Саима. Своды были уже сведённые, округлённые до сотых, без дат. В них не было ни одного отдельного ребёнка. В них была строчка.
И все восемнадцать строчек росли.
Раз в год Бюро выпускало общую оценку по человечеству, и Котов знал, как она составляется, и относился к ней соответственно. Её собирали из девятнадцати чисел, каждое из которых было верно для своего года, и годы были разные, и разброс между самым свежим и самым старым составлял девять лет. Это была цифра, сложенная из девятнадцати разных прошлых. Никто никогда не видел человечество одновременно.
Котов вёл кривую по своей системе лично последние четыре года. Он был тем человеком в Бюро, который знал её лучше всех, и именно поэтому его записки уходили наверх и не возвращались.
Он подписал сто одиннадцатую.
В двенадцать пришёл Дауров с чаем, сел на край стола и стал рассказывать про сына, который поступил на инженерный в Каменной Гряде и требует денег на дорогу. Котов слушал и кивал. Дауров работал в отделе миграции, у него в таблицах были живые люди, которые переезжали, женились и жаловались, и от этого Дауров был лёгкий человек, с которым приятно пить чай.
— Ты бледный, — сказал Дауров.
— Я всегда бледный.
— Ты бледнее обычного.
— У меня Тишрин.
Дауров посмотрел на экран через его плечо и перестал улыбаться.
— Сколько?
— Триста сорок.
— За квартал?
— За квартал.
Дауров помолчал, поставил стакан и сказал то, что говорили все:
— Дичь какая-то.
И ушёл, потому что больше сказать было нечего. Никто ничего не мог сказать. Двенадцать лет по всем девятнадцати системам, каждая в своём году, рождались дети с безупречными телами и без единого отклика, и никто не знал почему, и наука не знала, и Бюро не знало, и была комиссия, и была вторая комиссия, и была программа исследований, свёрнутая через четыре года за отсутствием результата.
Котов подписал сто двенадцатую.
В четырнадцать двадцать позвонили из клиники.
Он не сразу понял, кто это, потому что женщина назвала отделение, а он не знал названий отделений. Потом она назвала фамилию его жены, и он понял.
Роды были на две недели раньше срока. Всё прошло нормально. Мальчик, три сто, шестьдесят восемь сантиметров.
— Как Аля? — спросил Котов.
— Ваша жена в порядке. — Пауза была короткая, обычная, ничего не значащая. — Приезжайте.
Он ехал сорок минут. По дороге он не думал ни о чём тревожном, потому что не о чем было думать: всё прошло нормально, ему сказали, всё прошло нормально. Он думал о том, что не купил кроватку, хотя обещал две недели назад, и что теперь придётся покупать в спешке.
В клинике его провели не в палату.
Врач была молодая и очень усталая. Она развернула к нему экран, начала объяснять, и Котов слушал первые четыре секунды, а потом перестал, потому что увидел, что у неё открыто.
Он знал эту карточку. Он знал её лучше, чем эта женщина, лучше, чем кто-либо в этом здании. Четырнадцать полей, и он знал, какое поле где, и мог с трёх метров сказать, какие заполнены, просто по тому, где стоял курсор.
— Скажите просто, — сказал он.
Она перестала объяснять.
— Ноль на первом часу.
— Снимки чистые?
Она посмотрела на него.
— Откуда вы...
— Снимки чистые?
— Чистые, — сказала она.
Котов сел.
Он сидел и смотрел на экран сбоку, под углом, и читал так же свободно, как прямо. Заполнены были поля по оценку на первом часу включительно. Дальше шли пустые: шестой час, двадцать четвёртый, классификация, подпись принимающего врача.
— Замер в двадцать двадцать, — сказала она. — Потом утренний. До трёх замеров я ничего не имею права ставить.
— Я знаю.
— Иногда отклик появляется на шестом часу.
— Такая частота — два случая на тысячу двести родов, — сказал Котов.
Она замолчала.
— В литературе описано четыре таких случая, — сказала она наконец.
— Три. Четвёртый отозвали в прошлом году, там была ошибка в замере.
Она не знала, кто он и где работает, и он не стал объяснять. Он сидел в кабинете и думал о том, что за сегодняшний день он подписал сто двенадцать таких карточек, и что оставшиеся двести двадцать восемь стоят в очереди, и что завтра он придёт и подпишет их, потому что кто-то должен, и что теперь среди них где-то, в другом квартале, в общей строке годового свода, будет ещё один.
Триста сорок один.
— Как вы его назовёте? — спросила врач.
Это был стандартный вопрос. Она задавала его сорок раз в неделю. Котов посмотрел на неё и понял, что она задала его не потому, что нужно заполнить поле, а потому, что имя означает, что ребёнка забирают домой, а не оставляют, и что она хочет знать заранее.
— Не знаю, — сказал он. — Мы не выбрали.
Он врал. Они выбрали ещё в феврале.
В палату его пустили в семь вечера. Аля не спала. Ей сказали то же, что и ему, ноль на первом часу и ждём вечернего. Она лежала лицом к окну и на его вопрос ответила очень спокойно, ровным будничным голосом, каким говорят о вещах решённых окончательно:
— Нет.
Он не сразу понял, о чём это.
— Я знаю, что по закону можно, — сказала она. — Не надо мне рассказывать, что можно. Ты будешь рассказывать, а я говорю сразу: нет.
Котов не собирался ей рассказывать. Он вообще ни о чём таком не думал. Но она смотрела на него так, будто он уже начал, будто он уже открыл перед ней методичку и водит пальцем по строчке, и он вдруг понял, что она права, что рано или поздно он бы начал, потому что он девять лет подписывал поле классификации и научился думать в его категориях.
— Хорошо, — сказал он.
— Я его заберу, — сказала она.
— Хорошо.
— Ты можешь не участвовать.
— Аля.
— Я серьёзно. Ты можешь не участвовать, я справлюсь. Только не делай вид, что участвуешь.
Он сидел у кровати до девяти. В двадцать двадцать в палату зашла сестра со шкалой, и Котов вышел в коридор, и стоял там семь минут, и вернулся, когда она уже ушла. Ни он, ни Аля не спросили. Потом ребёнка принесли на кормление, и он посмотрел.
Мальчик был обычный. Совершенно обычный, красный, с тёмным пухом на голове, с тонкими шевелящимися пальцами. Он дышал. Он двигал руками. Он сжал палец медсестры, когда та вложила ему свой, сжал крепко, рефлекторно.
Он ел, и глотал, и его глаза были открыты, и они не смотрели ни на что.
Домой Котов вернулся в половине двенадцатого. Кроватки не было. Он постоял в комнате, где она должна была стоять, потом ушёл на кухню и сидел там до двух.
Утром он приехал в Бюро на сорок минут раньше обычного. Утренний замер был назначен на девять. Он не открыл карточку ни в девять, ни в десять, хотя она была ему доступна, как и любая другая по системе, и на это ушло бы четыре секунды.
Двести двадцать восемь карточек стояли там, где он их оставил. Он сел и открыл сто тринадцатую.
Тишрин, вторая планета. Мать Ирада Сулейманова, тридцать один год. Вес три четыреста. Ноль, ноль, ноль. Классификация: Б-2.
Котов посмотрел на поле.
Потом он подписал, закрыл карточку и открыл следующую.
К одиннадцати он дошёл до двухсотой. Руки работали сами, и это было хорошо, и он не думал ни о чём, и в этом был смысл всей процедуры.
А в четверть двенадцатого он остановился.
Он остановился не потому, что что-то почувствовал, и не потому, что вспомнил о сыне. Он остановился потому, что заметил дату в карточке номер двести четыре, и дата была ему знакома.
Восьмое число. Он видел восьмое число сегодня утром, в другом документе, в сводке, которую просматривал за завтраком по привычке, потому что её рассылали всем сотрудникам Бюро и никто её не читал.
Программа Перехода. Открытый журнал испытаний. Восьмое число, станция «Мыс», штатное раскрытие, девять секунд.
Котов сидел неподвижно секунд двадцать.
Потом он закрыл очередь, достал из ящика бумажную тетрадь, которую держал там девять лет и в которой писал от руки то, что не хотел оставлять в системе, и написал сверху два слова: «Даты» и «Даты».
Он ещё ничего не думал. Ему просто нужно было чем-то себя занять, чтобы не идти домой.
Часть первая. ЦЕНА Глава 2. Два регистра
Тишрин
Тетрадь с двумя одинаковыми словами пролежала в ящике одиннадцать дней.
Котов доставал её дважды. Первый раз в тот же вечер, дома, когда Аля была ещё в клинике и квартира стояла пустая. Он положил тетрадь на кухонный стол, посмотрел на неё минут пять и убрал обратно в сумку. Второй раз через неделю, на работе, между двумя очередями. Посмотрел, ничего не написал, положил в ящик.
Он не боялся этой работы. Он просто знал заранее, сколько она займёт, и знал, чем кончится: ничем. За девять лет через Бюро прошло не меньше сорока гипотез о причинах роста Б-2. Питание. Излучение. Сроки перелётов. Возраст матерей. Вода. Каждую проверяли, каждую закрывали, и каждая начиналась ровно так же: кто-то замечал совпадение.
Одиннадцатого Аля привезла ребёнка домой.
Кроватку он купил накануне, в спешке, не ту, которую они выбирали, а какая была на складе. Собирал два часа, потому что в приложенной схеме не хватало одного узла, и половину креплений пришлось угадывать. Когда собрал, оказалось, что она не проходит в дверь спальни, и он разбирал заново и собирал в комнате.
Аля вошла с ребёнком на руках, посмотрела на кроватку и сказала:
— Хорошая.
Она сказала это ровным голосом, тем самым, и Котов понял, что кроватка ей безразлична, и что она заметила, сколько он с ней возился, и что благодарность в её голосе была настоящей и относилась не к кроватке.
Ребёнка звали Митя. Она начала называть его так на второй день в клинике и с тех пор не сбивалась. В феврале они выбрали два имени, мальчику и девочке, и мальчику выбрали как раз это, и Котов помнил, как они спорили и как он уступил.
Теперь он не мог его произнести.
Он говорил «он». Он говорил «ребёнок». Один раз он сказал «мальчик», и Аля посмотрела на него так, что он больше не сказал.
Митя спал в кроватке, ел, срыгивал, пачкал пелёнки и снова спал. Он плакал. Этого Котов не ожидал и не был к этому готов: он думал, что дети Б-2 не плачут, и оказалось, что плачут, потому что плач это тоже рефлекс, и голод его запускает, и мокрое запускает. Плач был обыкновенный, громкий, требовательный. На него бежали. От этого в квартире была полная иллюзия нормальной жизни с новорождённым, кроме одного.
Он не искал лицо.
Все новорождённые полуслепые, и в первые недели этого почти не видно, и Котов ловил себя на том, что тянет с проверкой. Он знал шкалу наизусть, он мог провести замер сам, у него дома было для этого всё, кроме права заполнить поле.
Он не проводил.
На четырнадцатый день он открыл тетрадь и написал внизу дату.
Работа состояла из двух половин, и лёгкая была вторая.
Открытый журнал Программы Перехода рассылался по всем ведомствам раз в декаду. Восемь страниц: сводка испытаний, номер, дата, станция, тип попытки, результат, длительность. Ни координат, ни параметров, ни объёмов. Голая ведомость, составленная для того, чтобы можно было сказать, что Программа отчитывается.
Журнал выходил четвёртый год. До этого Программа не публиковала ничего: шестьдесят лет она работала целиком в закрытой части, и о ней знали только то, что она есть и что она дорогая. Журнал ввели после комиссии по расходам, как уступку, и уступка была ровно такого размера, какой можно было себе позволить. Восемь страниц в декаду, из которых семь занимали заголовки.
Котов выгрузил всё, что было. Это заняло полчаса.
Испытаний оказалось тридцать одно. Девятнадцать помечены как штатное раскрытие, двенадцать как отказ. Длительности от полутора секунд до сорока одной. Три станции: «Мыс», «Ирень», «Восемнадцатый».
Две последние в свежих записях не встречались. Он проверил по старым сводкам: «Ирень» закрыли в шестьдесят третьем, «Восемнадцатый» — в шестьдесят восьмом, обе за нерентабельностью. Три фермы копили энергию втрое медленнее одной, а раскрытие от этого не становилось ни на секунду длиннее. С тех пор всё шло через «Мыс».
Он обратил внимание, что успешных меньше половины, и что закономерности в этом не просматривается: короткие срывались так же, как длинные, ранние так же, как поздние. Он сделал себе пометку и забыл о ней на три года.
Девятнадцать дат. Это была вся лёгкая половина.
Тяжёлая половина была в том, что у Котова не было дат по Б-2.
Точнее, они были, но не там, где он мог их взять одним запросом. Первичные карточки хранились в архивах поселений, каждое поселение вело свой учёт, и сводились они в Бюро по кварталам, потому что так было утверждено ещё до него, из соображений объёма и связи. Сорок одно поселение в системе. Четыре стандарта записи: два старых, один общий и особый на Каменной Гряде, которая перешла на своё в восемьдесят четвёртом и с тех пор не согласовала ни одного поля.
Он мог их затребовать. Аналитик Бюро имел право на первичку по любой территории, с обоснованием.
Котов сидел над запросом минут сорок. Графа обоснования была короткая, в три строки. Он написал: «уточнение сезонности показателя Б-2 в связи с подготовкой методических рекомендаций».
Никаких методических рекомендаций он не готовил. Ему их никто не поручал, и он не собирался их писать.
Он перечитал строчку, подумал, что это первая служебная ложь за девять лет, и что она мелкая, и что за неё в худшем случае будет выговор, и подписал.
Потом он подумал ещё немного и разбил запрос на четыре: по четырём округам, в разные дни, разными формулировками. Так было меньше шансов, что кто-нибудь сложит их вместе и спросит, зачем аналитику по одной планете первичка по всей системе.
Он не смог бы объяснить, почему делает это именно так. Он делал это как человек, который девять лет читает чужие карточки и знает, какие из них вызывают вопросы.
Данные пошли через три недели и шли ещё месяц.
Не потому, что медленно передавались. Тишрин отвечал за четырнадцать часов, дальние поселения за трое суток, самое дальнее за одиннадцать. Месяц ушёл на то, что архивы отдавали по очереди, по мере того как местные операторы находили время выгрузить.
А потом началась настоящая работа, и она была не в том, чтобы получить, а в том, чтобы сложить.
Сорок один архив писал дату по-своему. Три поселения ставили дату регистрации, а не рождения, и разница между ними была от одного до девяти дней, и в разных больницах по-разному. Каменная Гряда вела время по своим суткам, которые были на два часа сорок минут короче. Два округа объединяли близнецов в одну запись. Один архив за восемьдесят девятый год просто отсутствовал, и на запрос ответили, что был сбой носителя и восстановление признано нецелесообразным.
Котов свёл это в одну таблицу за шесть недель.
Он делал это дома, по вечерам, потому что на работе у него была работа. Он сидел за столом в большой комнате, и Аля проходила мимо с Митей на руках, и один раз, на второй неделе, спросила только:
— Это надолго?
— Не знаю.
— Ты ешь?
— Ем.
Она постояла и ушла.
Позже он понял, что она была ему за это благодарна. Не за работу и не за то, что он что-то ищет. За то, что он сидел в большой комнате, а не на кухне.
Через шесть недель у него была одна серия по дням: сорок одно поселение, четыре года, тысяча четыреста шестьдесят точек.
Он попробовал заодно поднять остальные системы и бросил через два дня.
Оттуда приходили годовые своды. Не по дням, не по месяцам, по годам, уже округлённые. И приходили они с задержкой в три года, в пять, в девять, каждая со своей. Наложить на них девятнадцать дат было не то чтобы трудно. Это было бессмысленно, как измерять секунды календарём.
Значит, вся проверка была только здесь. Одна система. Сорок одно поселение.
Первое, что он увидел, наложив даты испытаний, было ничего.
Черты стояли где попало. Одна почти совпала с бугром, две легли в провал, остальные оказались нигде. Котов просидел над этим вечер, потом закрыл и лёг спать.
На следующий вечер он сдвинул все черты на семь дней вправо.
Стало хуже.
На четырнадцать.
Стало лучше, но не настолько, чтобы что-то значить.
Он перебирал общий сдвиг четыре дня подряд, от нуля до тридцати, и ни один не давал картины. Он уже понимал, что это конец: гипотеза мёртвая, шесть недель ушли на то, чтобы получить сороковую закрытую версию, и это нормально, так и работает.
Он перестал в среду и три дня не открывал таблицу.
В воскресенье Аля с Митей ушли к её матери, и он остался один и от нечего делать сел снова.
И вот тогда он попробовал последнее, что оставалось: не двигать черты вместе.
Он взял каждое испытание по отдельности и стал искать для него свой бугор. Не общий сдвиг, а девятнадцать разных.
Через два часа у него был столбик из девятнадцати чисел.
Одиннадцать. Девять. Четырнадцать. Девятнадцать. Двенадцать. Девять. Шестнадцать.
Разброс от девяти до девятнадцати дней. Ни одного меньше девяти. Ни одного больше девятнадцати. При случайном совпадении числа должны были лечь по всему интервалу, от нуля до тридцати, и часть должна была уйти в минус, потому что бугры бывают и до испытаний.
В минус не ушло ни одно.
Котов встал, походил по комнате, сел обратно и пересчитал заново, вручную, без сглаживания, по сырым дням. Получилось то же самое, только грязнее.
Потом он проверил обратное: взял двенадцать отказов, испытаний, где раскрытия не произошло.
Ни одного бугра. Ни через девять дней, ни через девятнадцать, ни через сколько угодно.
Он сидел до половины третьего.
В третьем часу он понял то, что портило всё, и от чего уже нельзя было отделаться.
Кривая росла двенадцать лет. Журнал существовал четыре.
Если бы у него были испытания за все двенадцать, он бы знал главное: держится связь всё это время или появилась недавно. В первом случае Программа объясняла рост целиком. Во втором она не объясняла ничего, потому что что-то менялось и до неё.
Восемь лет он не мог посмотреть никак. Их не было ни в одном открытом источнике, потому что открытых источников до четвёртого года не существовало.
Он записал в тетради: «нужны испытания 78–85. Иначе всё это ни о чём».
К четырём утра он попробовал объяснить разброс расстоянием. Это было первое, что приходило в голову, и он на это надеялся, потому что расстояние объяснило бы всё сразу и красиво.
Расстояние не объясняло. Он взял световую задержку от «Мыса» до каждого поселения, от четырёх минут до одиннадцати часов, и разложил по ней. Разброс был в днях, задержки в часах. Отклики шли не по порядку удалённости, и вообще никак.
Тогда он взял население и разложил числа по нему.
Строчка выстроилась почти без исключений: чем больше людей в поселении, тем короче срок.
Котов посмотрел на эту строчку, и она ему не понравилась.
Она была слишком чистая. За девять лет он видел много слишком чистых зависимостей, и почти все оказывались артефактом: где-то в данных сидела общая причина, и она выстраивала всё в ряд, а потом обнаруживалась и всё рушила. Крупные поселения лучше отчитываются. Крупные поселения быстрее отдают первичку. Крупные поселения иначе считают срок.
Он записал в тетрадь: «население — не проверено, вероятен артефакт отчётности».
Он не стал разбираться. Он не хотел разбираться в четыре утра, один, за столом.
Записку он писал восемь дней.
Она получилась на две страницы. Он вычеркнул всё, что можно было назвать предположением, и оставил только то, что можно было проверить: девятнадцать раскрытий, девятнадцать откликов, интервал девять-девятнадцать суток, ноль откликов на двенадцать отказов. Метод. Источники. Оговорку о том, что проверка выполнена по одной системе и на другие не распространяется. Формулировка вывода была такая, что вывода в ней не содержалось: «наблюдаемое распределение не объясняется случайным совпадением; рекомендуется проверка силами профильного ведомства».
Он не написал ни слова о том, что это может значить. Он вообще не знал, что это может значить.
Он подал её пятого, через канцелярию, на имя заместителя начальника Бюро.
Пятнадцатого пришла отметка о регистрации.
Котов посмотрел на номер и не сразу понял, что не так. Потом понял. Номер начинался с индекса девять-один.
Девять-один это раздел «предложения по совершенствованию отчётности».
Он проверил по справочнику, хотя знал наизусть. Аналитические записки по показателям шли по индексу четыре-два. Девять-один был другой поток, другая комиссия, другой срок рассмотрения. Записки девять-один рассматривались раз в год, в декабре, пакетом.
Он позвонил в канцелярию. Женщина на том конце сказала, что индекс проставляется по содержанию, что там были какие-то выгрузки и таблицы, что она не помнит конкретно эту, что если он не согласен, он может подать заявление о переклассификации.
Он подал.
Через три недели заявление вернулось с резолюцией: «индекс проставлен верно».
Резолюция была без фамилии. Только служебный ключ отдела, которым подписывали десятки бумаг в день и по которому нельзя было понять, кто именно приложил его к этой.
Бумагой это называли по привычке. Бумаги не было ни в Бюро, ни где-либо ещё уже лет триста, и никто из ныне живущих её не видел, но всё, что имело входящий номер и чью-то подпись, называлось бумагой, и другого слова не придумали.
Котов сохранил обе записи в личную папку и вернулся к текущей работе, потому что за полтора месяца накопилось на шестнадцать дней.
В декабре он про это не вспомнил.
Он не вспомнил, потому что в конце ноября Мите исполнилось пять месяцев, и в пять месяцев ребёнок должен садиться с поддержкой, и Митя садился, и держал голову, и брал вложенное в ладонь, и делал всё, что положено делать телу.
Аля разговаривала с ним. Постоянно, весь день, пока была дома. Она рассказывала ему, что делает, и что за окном, и как его зовут. Котов слышал это из соседней комнаты и не мог заставить себя войти.
Один раз он всё-таки вошёл и постоял в дверях, и она не обернулась, а сказала, продолжая говорить с ребёнком, тем же голосом, ровно тем же:
— Он не станет хуже от того, что ты его назовёшь.
Котов вышел.
Двадцать второго февраля, через семь месяцев после подачи, ему позвонили.
Звонил не заместитель начальника Бюро и вообще не Бюро. Мужчина назвался кадровой службой Программы Перехода и спросил, удобно ли ему говорить.
Котов сказал, что удобно.
Мужчина спросил, он ли автор записки регистрационный номер девять-один дробь четыреста семь.
Котов сказал, что он.
Мужчина помолчал секунды три и сказал, что записка рассмотрена, что по ней принято решение, и что Котову предлагается перевод.
— Куда? — спросил Котов.
— Станция «Мыс».
— В каком качестве?
Мужчина ответил не сразу, и в этой паузе Котов услышал, что тот читает.
— Аналитик по сопутствующей статистике, — прочитал мужчина. — Такой должности до сегодняшнего дня не было. Её вводят под вас.
Часть первая. ЦЕНА Глава 3. Мыс
Тишрин, затем «Мыс».
— Езжай, — сказала Аля.
Она сказала это в тот же вечер, через два часа после звонка, и Котов понял, что она думала об этом раньше. Не о станции, о которой узнала только сегодня. О том, что он уедет.
— Это девять месяцев в одну сторону.
— Я знаю, где «Мыс».
— Семьи перевозят через год. Сначала оформление, потом квота.
— Я знаю.
Она резала что-то на доске и не оборачивалась. Митя лежал в кроватке в углу кухни, потому что в спальне было холодно.
— Ты не спрашиваешь, зачем мне ехать, — сказал Котов.
— Не спрашиваю.
— Почему?
Она положила нож.
— Потому что я семь месяцев смотрю, как ты сидишь за столом. Ты не рассказываешь, я не спрашиваю, это наш способ. Он плохой, но другого у нас нет. — Она помолчала. — Если тебе там ответят на вопрос, езжай. Если не ответят, вернёшься. Мы никуда не денемся.
Котов подумал, что она сказала «мы», и что в это «мы» она включила ребёнка, и что он бы не включил.
— Я вернусь через год.
— Ты не вернёшься через год. Через год ты подашь на квоту, и мы приедем.
— Возможно.
— Не возможно, — сказала она и снова взялась за нож. — Ты уже решил. Ты решил в ту минуту, когда положил трубку. Ты просто ждёшь, чтобы решила я, потому что тогда это будет не твоё решение.
Он не ответил, потому что она была права, и потому что за девять лет службы он ни разу не встречал человека, который умел бы формулировать так точно и так быстро.
Ночью он вышел на кухню и постоял у кроватки.
Мите было девять месяцев. Он спал на спине, раскинув руки, и дышал ровно, и на щеке у него была вмятина от складки простыни. Обычный ребёнок в темноте.
Котов простоял минуты три и вернулся в спальню, не сказав ничего.
Перелёт занял девять месяцев и одиннадцать дней.
Это была середина системы: от внутренней орбиты, где жили почти все, до газового гиганта на внешней. По здешним меркам далеко. По меркам всего остального ничто.
Об остальном на борту говорили редко и одинаково.
Восемнадцать других систем существовали примерно так же, как существует прошлое: достоверно и без возможности вмешаться. Между ними ходили корабли, и рейс до ближайшей занимал сорок с лишним лет, и такие рейсы бывали раз в поколение, и уезжали на них те, кто уезжал навсегда. Свет шёл три года, пять, девять. Письмо туда и обратно занимало жизнь.
Поэтому всё, что называлось общим — единая отчётность, единые нормы, единое человечество, — существовало как договор, подписанный когда-то давно и с тех пор не пересматриваемый, потому что пересмотр занял бы двадцать лет переписки. Каждая система жила сама по себе, вела свой учёт, растила своё население и раз в год отправляла в пустоту годовой свод, зная, что его прочитают через девять лет люди, которых она никогда не увидит.
Земля тоже была. О ней сказал за ужином старик из третьего отсека, который вёз в багаже четырнадцать ящиков и никому не говорил, что в них: Земля цела, оттуда триста лет никто не улетал, и там, по последним данным, всё в порядке. Последним данным было двадцать шесть лет.
Никто не переспросил. Разговор пошёл дальше.
Котов проспал первые три недели. Потом привык и начал работать.
Он взял с собой всё, что успел выгрузить, и тетрадь. За девять месяцев он пересчитал серию заново, медленно, с нуля, тремя разными способами.
Результат не изменился. Девять-девятнадцать. Ноль на отказах.
Зависимость от населения тоже не изменилась, и он снова записал напротив неё «вероятен артефакт» и снова не стал разбираться. За девять месяцев он трижды подходил к этой строчке и трижды отходил.
Он понимал, что это уже не осторожность. Осторожность кончилась месяце на третьем.
Первое, что Котов увидел в иллюминаторе на подходе, была не станция.
Это была ферма.
Она уходила от светлого края планеты в тень, панель за панелью, и не кончалась. Он смотрел на неё сорок минут, пока корабль шёл на сближение, и она всё не кончалась. Потом объявили торможение, панели стали ближе, и оказалось, что каждая размером с город.
Сама станция висела в середине этого поля и была по сравнению с ним ничтожной. Серый цилиндр с наростами. Ей было шестьдесят лет, и она выглядела на все шестьдесят: заплаты, разнокалиберные секции, вмятины от давних стыковок.
— Красиво, — сказал сосед, техник из строительного.
— Много энергии, — сказал Котов.
— Много? — Техник засмеялся. — Это половина. Вторая на дальней стороне. Одно раскрытие жрёт больше, чем Каменная Гряда за одиннадцать лет.
— На девять секунд.
— На девять секунд.
Кадровик оказалась женщиной лет пятидесяти, с усталым, тщательно вежливым лицом. Её звали Дехтерёва.
Она усадила его, налила воды, спросила про перелёт, спросила про семью. Про семью спрашивала подробно и записывала.
Потом отодвинула экран.
— Вы, наверное, ждёте, что вам объяснят, зачем вас перевели.
— Жду.
— Хорошо. Тогда я скажу неприятную вещь, чтобы вы её услышали от меня, а не догадались через полгода и обиделись. — Она сложила руки. — Вашу записку не приняли. Её не проверяли и не собираются проверять.
Котов молчал.
— Она пролежала в общем пакете до декабря, потом её прочитал один человек в комиссии, и он не стал ничего делать по существу. Он сделал единственное, что делают с такими бумагами. — Дехтерёва посмотрела ему в глаза. — Он посмотрел, кто автор, и увидел, что автор имеет доступ к первичной статистике по всей системе и умеет с ней работать. И что автор пока написал только в своё ведомство.
— Пока.
— Пока. — Она кивнула. — Люди, которые находят такие совпадения, обычно на этом не останавливаются. Иногда они пишут в другие места. Иногда в открытые издания. Вы не производите впечатление такого человека, но комиссия вас не видела, она видела две страницы и фамилию.
— И меня перевели, чтобы я писал изнутри.
— Вас перевели, чтобы вы писали сюда. — Дехтерёва не смутилась. — Формально это повышение. Разряд выше, оклад выше, через год квота на семью. Фактически вам дают кабинет, доступ и обязанность сдавать всё написанное начальнику станции. Всё, включая черновики.
— А если я откажусь?
— Тогда вы отработаете девять месяцев обратного пути и вернётесь в Бюро на прежнюю должность. Никаких последствий, я подпишу что угодно. — Она чуть развела руками. — Я не пугаю вас, Котов. Я просто предпочитаю, чтобы люди понимали условия. Половина конфликтов на этой станции от того, что кто-то чего-то недопонял в первый день.
Котов посидел молча.
— Меня перевели, чтобы я молчал, — сказал он. — Но кабинет и доступ мне дают настоящие.
— Настоящие.
— Значит, кто-то наверху всё-таки хочет знать ответ.
Дехтерёва впервые за разговор помедлила.
— Я кадровик, — сказала она. — Я не знаю, чего хотят наверху. Я знаю, что должность придумали за одиннадцать дней, а обычно это занимает год. — Она пододвинула к нему экран. — Приложите ключ в четырёх местах.
Начальника станции звали Ланге.
Ему было под семьдесят, он был маленький, сухой и очень быстрый, и он принял Котова через два дня, стоя, у иллюминатора, не предложив сесть, потому что через двенадцать минут у него была смена.
— Читал, — сказал Ланге. — Хорошая работа. Чистая.
— Спасибо.
— Не благодарите, я не хвалю. Я говорю, что работа чистая, а вывод неверный.
— В записке нет вывода.
— В записке нет, в голове есть. — Ланге повернулся. — Вы думаете, что раскрытия что-то ломают. Что мы отрываем кусок, и где-то от этого рождаются пустые дети. Так?
Котов не ответил.
— Так, — сказал Ланге. — Все так думают, кто это видит. Вы не первый и не второй. Теперь слушайте меня. Я тридцать один год в Программе. Я знаю, сколько мы жжём и на что. Мы жжём энергию, металл, людей и деньги. Мы не жжём детей.
— Я не утверждал...
— Вы не утверждали. Вы посчитали и промолчали, это порядочно, за это я вас и взял. — Ланге сделал шаг ближе. — А теперь считайте дальше. У вас одна система. Сорок одно поселение, четыре года, девятнадцать событий. Девятнадцать. На таком числе можно найти что угодно, если долго перебирать, и вы перебирали долго, вы сами это написали на второй странице.
— Написал.
— А остальные восемнадцать систем вам присылают годовые своды с задержкой в три, в пять, в девять лет, округлённые до сотых, без дат. — Ланге развёл ладони. — Вы понимаете, что это значит? Это значит, что вашу работу нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть. Никем. Никогда. При жизни ни вашей, ни моей. Что вы предлагаете мне с этим делать?
— Дайте мне испытания за двадцать лет, — сказал Котов.
Ланге поднял брови.
— Вот как.
— У меня четыре года, потому что журнал выходит четвёртый год. А кривая растёт двенадцать. Пока я не увижу семьдесят восьмой и семьдесят девятый, я не могу сказать, объясняет вас эта связь или не объясняет вообще ничего. И вы не можете.
— И что вы будете делать, если окажется, что до журнала связи не было?
— Напишу, что не было. — Котов помолчал. — Вам это выгодно. Вы получите бумагу, которая снимает с Программы вопрос на двенадцать лет назад.
— А если окажется, что была?
— Тогда вы получите цену. Вы сами сказали, что хотите её знать.
Ланге посмотрел на него внимательнее, чем до сих пор.
— Дальше, — сказал он.
— Я проверил отказы, — сказал Котов. — Двенадцать испытаний, где раскрытия не произошло. Ни одного бугра. Ни на девятый день, ни на двадцатый, ни на сотый.
Ланге остановился.
— Что?
— Ноль откликов на двенадцать отказов. Если бы это было совпадение, отказы дали бы примерно столько же, сколько раскрытия. Они не дали ничего.
Ланге смотрел на него секунд восемь. Потом посмотрел на часы.
— Это в записке было?
— На второй странице.
— Значит, я читал невнимательно, — сказал Ланге. — Я редко это признаю, отметьте себе дату.
Он пошёл к двери, у двери обернулся.
— Кабинет вам дали?
— Дали.
— Смотрите, на четвёртой палубе сыро. — Он взялся за поручень. — Котов. Я не отменю ни одного испытания. Что бы вы ни насчитали, я не отменю, и никто не отменит. Понимаете почему?
— Нет.
— Потому что альтернатива — четыреста лет. Столько до ближайшей свободной системы, и это одностороннее. Корабль летит четыреста лет и приходит туда, где его уже некому ждать. Мы не расширяемся, Котов. Мы тысячу лет заселяли девятнадцать систем, последнюю закончили при моём прадеде, и с тех пор мы просто живём в них плотнее. — Он открыл дверь. — Переход — это единственная дверь, которая открывается быстрее, чем за четыреста лет. Я её не закрою. А вот узнать цену я хочу. Считайте цену. Это ваша работа.
Кабинет был на четвёртой палубе, и там было сыро.
Восемь квадратных метров, стол, терминал, вентиляция с гудением на низкой ноте, которое Котов перестал замечать через месяц. На двери повесили табличку с должностью, написанную от руки, потому что маркировочный автомат сломался четыре года назад и запчасть шла вторым приоритетом.
В первый день он подал заявку на доступ.
Он запросил протоколы испытаний за двадцать лет. Не за четыре. Четыре у него были, четыре ничего не решали. Ему нужны были восемьдесят с чем-то попыток, которые Программа сделала до того, как начала печатать журнал, и особенно те, что пришлись на семьдесят восьмой и семьдесят девятый, когда кривая только пошла вверх.
Дальше по списку: параметры раскрытий, координаты целей, объёмы, журналы наладки, сводки по энергии.
Через четыре дня пришёл ответ.
Он открыл. В папке лежала подшивка открытого журнала Программы Перехода за четыре года. Тридцать одно испытание, дата, станция, тип попытки, результат, длительность.
Ровно то же, что он выгрузил у себя в Бюро за полчаса. Четыре года. Ни одного дня раньше.
Котов смотрел на это довольно долго.
Он летел девять месяцев и одиннадцать дней, чтобы получить то, что у него уже было.
К ответу была подколота справка: материалы за период до введения открытого журнала отнесены к закрытой части в полном объёме; расширенные протоколы выдаются по допуску категории «В»; оформление допуска категории «В» занимает от восьми до четырнадцати месяцев; заявка принята.
Он закрыл папку и стал думать, чем занять восемь месяцев.
Вечером в столовой к нему подсел техник.
Молодой, лет двадцати пяти, с обгрызенными ногтями, из наладки. Он поставил поднос, сел напротив и минуты две ел молча.
Потом сказал, не поднимая головы:
— Вы аналитик новый?
— Новый.
— Вам «В» не дадут.
Котов посмотрел на него.
— Почему?
— Никому не дают. У нас на станции с «В» четыре человека, и все четверо тут по двадцать лет. — Техник наконец поднял глаза. Глаза были спокойные и очень внимательные. — А протоколы вам зачем?
— Считать.
— Что считать?
— Не знаю пока.
Техник кивнул, будто это был нормальный ответ.
— Наладка ведёт свои журналы, — сказал он. — Они не закрытые. Они вообще никакие, они технические. Там нет ни координат, ни объёмов, там только режимы: когда включили, сколько держали, на какой мощности, где сорвало.
— За сколько лет?
— За два. — Техник пожал плечами. — Их стирают раз в два года, чтобы место освободить. Следующий раз в мае.
Котов посчитал молча. Два года были внутри тех четырёх, которые у него и так были. Ни одного дня из тех восьми, которые ему были нужны.
— А старые?
— Старых нет нигде, — сказал техник. — Я тут пятый год, при мне стирали дважды.
Котов подумал.
— В журнале почти половина отказов, — сказал он. — Отчего они?
Техник хмыкнул.
— Никто не знает.
— Как не знает?
— Так. — Он поставил стакан. — Мы выходим на порог, и дальше оно или открывается, или нет. Примерно раз из трёх открывается. Аппаратура в обоих случаях работает одинаково, режим один, мощность одна, я это руками щупал сто раз.
— И от чего зависит?
— Ни от чего, — сказал техник. — За шестьдесят лет искали всё: время, мощность, выдержку, температуру, положение планеты. Ничего.
Котов отложил ложку.
— А куда открывается?
— Куда попадёт. Задать нельзя, в том и штука. Мы выставляем режим и выдержку, и оно открывается там, где откроется. Куда именно — узнаём потом, спектрометром, пока дыра стоит.
— А пробовали задать?
— Тридцать лет пробовали. — Техник поморщился. — У контура есть блок наведения, его ставили в пятьдесят четвёртом. Выставляешь направление, склонение, дальность — и всё, отказ. Каждый раз, у всех, за тридцать лет ни одного раскрытия с наведением.
— То есть с наведением не открывается вообще?
— Вообще. Без наведения — раз из трёх. С наведением — ноль из четырёхсот с чем-то. — Он пожал плечами. — Блок в шестьдесят девятом отключили и с тех пор не трогают. Он там висит, я его каждый год протираю.
— То есть за шестьдесят лет ни разу в одно и то же место?
— Ни разу. — Техник пожал плечами. — Сто девяносто попыток, сто девяносто разных небес. Начальство это переживает тяжелее всего: видели планету, хорошую, с водой, и всё, больше её никто никогда не увидит.
— А отказы как выглядят?
— Никак. — Техник поморщился. — Вот это меня и злит. Когда открывается, это событие, там есть на что посмотреть. Когда нет — контур постоял на пороге и сам ушёл вниз. Всё. Ни срыва, ни хлопка, ни сигнала. Как будто его отпустили.
— Отпустили?
— Я так говорю, у нас так не говорят. — Он взялся за поднос. — У нас говорят «не пошло».
Он встал.
— Как вас зовут? — спросил Котов.
— Ильяс, — сказал техник. — Наладка, вторая смена.
И ушёл.
Котов остался за столом и достал тетрадь. Он записал одну строчку, сам не зная зачем: «отказ — 12 из 31. Ни от чего не зависит. Контур сам уходит вниз».
За иллюминатором столовой стояла ферма. Ближние панели были освещены, дальние уже нет, и где кончались дальние, отсюда было не разглядеть.
До ближайшего испытания оставалось девятнадцать дней.
Часть первая. ЦЕНА Глава 4. Девятнадцать дней
Первый год на «Мысе».
Первое, что он сделал, это поставил себе поток.
Это оказалось до смешного просто. Аналитик по сопутствующей статистике имел право читать первичку по системе, и право это никто не ограничивал, потому что никому не приходило в голову, что кто-то захочет читать её каждый день. Отчётность была квартальной не потому, что данные копились кварталами. Она была квартальной потому, что так утвердили.
Котов настроил ежедневную выгрузку карточек У-14 по сорока одному поселению. Тишрин отвечал через четырнадцать часов, ближние станции через сорок минут, самое дальнее поселение через одиннадцать. Значит, полная картина за сутки собиралась к вечеру следующих суток. Двое суток задержки.
Двое суток против интервала в девять-девятнадцать. Достаточно.
Он проверил поток на трёх неделях назад, вычистил четыре формата, свёл в одну строку. Строка была тонкая, дёрганая, по два-три случая в день на всю систему, и в ней не читалось ничего, и это было правильно, потому что читаться там пока и не должно было.
Потом он сел писать прогноз.
Он писал его четыре дня и переписывал трижды, и не потому, что не знал, что писать, а потому, что понимал, чем это кончится, если он ошибётся хоть в одном числе.
Прогноз занял полстраницы.
Первое: после раскрытия в интервале от девяти до девятнадцати суток по системе пройдёт превышение фонового уровня Б-2.
Второе: превышение составит от четырнадцати до тридцати случаев сверх ожидаемого, при длительности раскрытия порядка десяти секунд, с поправкой на длительность.
Третье: превышение распределится неравномерно. Крупные поселения отзовутся раньше мелких. Разброс сроков внутри системы составит не менее шести суток.
Четвёртое: если раскрытие сорвётся и будет зачтено как отказ, ничего из перечисленного не произойдёт.
Он перечитал третий пункт дольше остальных.
Третий пункт был про население, а про население он сам полтора года назад написал «вероятен артефакт отчётности» и с тех пор не проверил. Теперь он ставил на него прогноз.
Он подумал, что если третий пункт не сойдётся, а первые два сойдутся, это будет даже полезно: значит, зависимость от населения действительно артефакт, и он это наконец закроет.
Потом он подумал, что врёт себе. Если третий пункт сойдётся, он не будет знать, что с этим делать. Именно поэтому ему и хотелось, чтобы не сошёлся.
Он отнёс прогноз Ланге за одиннадцать дней до испытания.
— Что это?
— Прогноз. Прошу зарегистрировать в станционном журнале с датой и временем.
Ланге прочитал. Читал он быстро, но эту половину страницы читал минуты две.
— Зачем регистрировать?
— Чтобы потом нельзя было сказать, что я подогнал.
— А вы подгоните?
— Нет, — сказал Котов. — Но я аналитик, и я знаю, как это выглядит со стороны. Человек получает данные и находит в них то, что искал. Единственный способ это исключить — написать заранее.
Ланге положил на стол ладонь.
— Вы понимаете, что вы делаете.
— Понимаю.
— Не уверен, что понимаете. — Ланге постучал пальцем. — Если это не сойдётся, вас отсюда уберут в течение месяца. Не я уберу. Уберут те, кто вас сюда прислал, потому что вы перестанете быть человеком, которого выгодно держать под рукой, и станете человеком, который дорого стоит и ошибается.
— Знаю.
— А если сойдётся?
Котов помолчал.
— Тогда я не знаю.
Ланге посмотрел на него ещё секунду и приложил ключ.
— Зарегистрировано, — сказал он. — Двадцать второе, одиннадцать сорок. Теперь идите и не мешайте, у меня подготовка.
Аля прислала запись на седьмой день.
Связь в системе была почти нормальная: сообщение шло девять часов, ответ ещё девять, и переписка получалась медленная, но живая, вроде разговора с человеком, который думает по полдня над каждой фразой.
Она рассказала про квартиру, про мать, про то, что подала документы на квоту заранее, хотя год не вышел, и ей сказали, что заранее нельзя, и она подала ещё раз.
Потом она сказала:
— Он пошёл.
Котов остановил запись.
Он посидел, потом включил снова.
— Ему год и семь, — говорила Аля, — и он пошёл, сам, от кровати до двери, и я не знаю, кому об этом сказать, кроме тебя. Матери я сказала, она заплакала, и мне пришлось её успокаивать час. Это очень утомительно, когда тебя жалеют за то, что твой ребёнок пошёл.
Пауза.
— Он ходит и не смотрит, куда идёт. Он идёт, пока не упрётся. Потом стоит. — Ещё пауза, длиннее. — Я знаю, что ты сейчас думаешь. Ты думаешь, что это моторика, что это ствол мозга, что к этому не имеет отношения ничего из того, что я имею в виду. Ты прав. Я всё равно тебе это рассказываю.
Запись кончилась.
Котов ответил через два часа. Он записал четыре варианта и отправил третий, самый короткий, в котором сказал, что рад, и что работа идёт, и что через пять месяцев можно будет подавать на квоту официально.
Он не назвал сына по имени. Он попробовал в первом варианте и стёр весь вариант целиком.
Испытание назначили на девятое, на четыре сорок утра по станционному.
Он пришёл в зал наблюдения в три.
Зал был не зал, а галерея на втором ярусе, узкая, с рядом кресел и панорамой на разгонный контур. Внизу работали. Наблюдателей было человек тридцать: свободные смены, медики, двое из снабжения, кто-то с детьми. Атмосфера была не торжественная. Скорее как перед долгим тяжёлым делом, которое всем знакомо.
Ильяс поднялся к нему в половине четвёртого, в комбинезоне, с планшетом, весь в чём-то белом на рукавах.
— Вам будет скучно, — сказал он.
— Почему?
— Смотреть не на что. Всё интересное в приборах, а приборы внизу. — Он сел рядом на подлокотник. — Вы, наверное, ждёте вспышку.
— Не жду.
— Все ждут. — Ильяс усмехнулся. — Вспышки нет. Просто в одном месте перестаёт быть то, что было, и начинает быть другое. Это очень тихо. Люди первый раз всегда разочаровываются.
В четыре двадцать ферма пошла на сброс.
Об этом объявили, и свет в галерее сел до аварийного, и по всей станции стало слышно, как включается что-то очень большое и очень далёкое. Гул не был громким. Он был низкий и ровный, и от него дрожал поручень, за который Котов держался, и дрожь была странно приятная, как у работающей машины, которая делает свою работу хорошо.
— Двенадцать лет копили ферму под это, — сказал Ильяс. — Одно раскрытие, потом восемь месяцев накопления. Хотите знать, сколько стоит секунда?
— Хочу.
— Никто не считал в деньгах. Считают в месяцах фермы. Секунда — это примерно двадцать шесть суток. — Он показал подбородком вниз. — Сегодня заказано четырнадцать.
— Год.
— Год, — согласился Ильяс.
В четыре тридцать девять внизу начали читать отсчёт.
Котов смотрел не на контур. Он смотрел на людей внизу, потому что по людям было понятнее. Они не суетились. Они стояли по местам и делали каждый своё, и в этом было столько будничности, что на секунду ему показалось, будто ничего и не будет.
Отсчёт кончился.
Ильяс был прав. Вспышки не было.
Внизу, в центре контура, там, где до этого висела пустота, стал круг. Он не открылся и не разошёлся. Он просто стал, целиком, сразу, как будто был там всегда, а до этого его закрывали.
В круге была чернота и в черноте звезда.
Одна. Не яркая, желтовато-белая, чуть смещённая от центра. Вокруг неё ничего. Ни туманности, ни второй звезды, ни узнаваемого рисунка.
Кто-то в галерее сказал: «ох». Больше никто ничего не сказал.
Круг держался.
Котов считал про себя, потому что не мог не считать. На восьмой секунде он поймал себя на том, что не дышит. На одиннадцатой внизу закричали, коротко и деловито, что-то про режим. На тринадцатой круг мигнул.
На пятнадцатой его не стало.
Тишина держалась секунды три. Потом внизу закричали снова, уже иначе, и в галерее кто-то захлопал, и хлопать подхватили, и через полминуты вокруг Котова стоял шум, какого он не слышал за все месяцы на станции.
— Пятнадцать, — сказал Ильяс. Он не хлопал. Он смотрел вниз, и у него было очень странное лицо. — Заказано было четырнадцать. Пятнадцать и две десятых.
— Это хорошо?
— Это рекорд. — Он повернулся. — Три года ничего длиннее девяти. Вы понимаете, что вы сейчас видели?
— Нет.
— Я тоже не очень, — сказал Ильяс и пошёл вниз.
Ланге поймал его в коридоре через час.
Начальник станции не спал сутки и выглядел на двадцать лет моложе. Он схватил Котова за рукав, что делал, наверное, раз в пять лет.
— Видели?
— Видел.
— Спектр уже сняли. — Ланге говорил быстро и почти весело. — Звезда класса G, металличность нормальная, планет минимум две, одна в поясе. Слышите? В поясе. Мы третий раз за шестьдесят лет видим планету в поясе.
— Третий раз, — сказал Котов. — А первые два?
Ланге перестал улыбаться.
— Шестьдесят четвёртый и семьдесят первый. Обе видели по разу.
— Почему не вернулись?
— Потому что вернуться нельзя. — Ланге сказал это ровно, как повторяют то, что повторяли всю жизнь. — Мы не выбираем, куда открывается. Мы задаём режим, мощность, выдержку, и оно открывается там, где открывается. Одни и те же настройки дают каждый раз другое небо.
— А координаты в протоколах?
— Координаты в протоколах — это то, что мы намерили после. Спектрометром, за девять секунд, через дыру. — Он развёл руками. — Это не адрес, куда мы стучались. Это отметка, где нам открыли.
— Задать адрес нельзя?
— Задать адрес нельзя. — Ланге сказал это как заученное. — Наведение пробовали тридцать лет и четыреста тринадцать раз. Ни одного раскрытия. Ни одного, Котов. Без наведения — треть попыток удачные, с наведением — ноль. Это единственный абсолютный результат за всю историю Программы, и он отрицательный.
— И за шестьдесят лет ни разу не повторилось?
— Ни разу, — сказал Ланге. — Сто девяносто с чем-то попыток. Ни одного совпадения.
— И что с ней можно сделать?
Ланге остановился, и веселье с него сошло не сразу, а как-то по слоям.
— Ничего, — сказал он. — Пока ничего. Мы не можем послать туда ничего, что вернётся. Оно уходит, оно, вероятно, долетает, а обратно нам от него ни звука, потому что дверь закрывается. — Он отпустил рукав. — Шестьдесят лет, Котов. Мы видели одиннадцать звёзд и три планеты, и ни один человек не прошёл, и ни один прибор не вернулся. Мы смотрим в замочную скважину.
— И всё-таки вы рады.
— Пятнадцать секунд, — сказал Ланге. — При девяти нельзя ничего. При тридцати можно попробовать поставить створ с той стороны. Мы приблизились к тридцати на шесть секунд за три года. — Он пошёл дальше по коридору и бросил через плечо: — Считайте, аналитик. У вас теперь есть на что.
Первые восемь суток не было ничего.
Котов знал, что не будет, и всё равно проверял каждый вечер, когда собиралась суточная строка. Фон держался. Два случая, три, один, три, два.
На девятые сутки тоже ничего.
На десятые ничего.
Он просидел одиннадцатый вечер, глядя на строку, которая не менялась, и впервые за полтора года допустил, что всё это было совпадением.
Мысль оказалась не страшной, а пустой. Он попробовал представить, что будет дальше: он напишет, что прогноз не подтвердился, его снимут, он вернётся, он будет подписывать карточки. Это было терпимо. Это было даже спокойно.
Потом пришёл вечерний пакет с Тишрина, с задержкой в четырнадцать часов, за десятые сутки.
Девять случаев.
Котов посмотрел на цифру. Фон по Тишрину был два-три. Девять — это не фон, но и не событие; такое бывало, он видел такие дни, три-четыре раза в год.
Он открыл строку по остальным сорока поселениям.
Каменная Гряда, четыре. Обычно ноль или один.
Он сидел до трёх ночи, дожидаясь пакетов от дальних, которые шли по одиннадцать часов.
К трём картина сложилась.
Одиннадцатые сутки: превышение по крупным поселениям, слабое по средним, ноль по мелким. Двенадцатые: волна пошла вниз по размеру. Тринадцатые, четырнадцатые: догоняли мелкие.
К шестнадцатым суткам всё кончилось.
Он свёл итог утром семнадцатых и три раза пересчитал ожидаемый фон, потому что цифра ему не нравилась.
Двадцать шесть сверх ожидаемого.
Прогноз: от четырнадцати до тридцати, с поправкой на длительность. Длительность была пятнадцать и две десятых при заказанных четырнадцати.
Разброс сроков внутри системы: от одиннадцати до пятнадцати суток. Четыре суток.
В прогнозе стояло «не менее шести».
Котов долго смотрел на это единственное несошедшееся число. Потом понял, в чём дело, и от этого понимания у него стало холодно в затылке.
Шесть суток он вывел по старым данным, где мелкие поселения отчитывались хуже и позже. Теперь он читал первичку сам, каждый день, без квартальной сводки. Разброс не уменьшился. Уменьшилась грязь.
Значит, третий пункт сошёлся тоже. Сошёлся лучше, чем он написал.
Крупные раньше. Мелкие позже. Как будто ровно по населению.
Как будто. Один прогноз — это не закон, это одна точка, через которую можно провести любую кривую.
Он открыл прогноз, зарегистрированный двадцать второго в одиннадцать сорок, и положил рядом итог, и посмотрел на два столбика.
За окном каюты стояла ферма. Она копила восемь месяцев на пятнадцать секунд, и на пятнадцать секунд человечество увидело жёлто-белую звезду и планету в поясе, и это была лучшая ночь Программы за три года, и Ланге не спал от счастья, и Ильяс сказал, что не очень понимает, что видел.
Двадцать шесть.
Котов взял тетрадь и записал от руки, потому что в систему это писать было нельзя, пока он не решит, что с этим делать:
«Прогноз подтверждён по всем четырём пунктам. Цена пятнадцати секунд — двадцать шесть».
Потом подумал и приписал ниже:
«Ланге просит тридцать».
Часть первая. ЦЕНА Глава 5. Не физика
Первый год на «Мысе».
Ланге собрал совещание через шесть дней.
Он не позвал никого лишнего. В кабинете было четверо: сам Ланге, Котов, начальник наладки, которого Котов до этого видел дважды, и женщина лет тридцати пяти, сухая, коротко стриженная, в старом рабочем свитере. Её представили как старшего физика станции. Фамилия была Тольская.
— Читайте вслух, — сказал Ланге. — Оба столбика.
Котов прочитал.
Тольская слушала, глядя в стену. Когда он кончил, она спросила первое:
— Прогноз был зарегистрирован до?
— Двадцать второго, одиннадцать сорок. Раскрытие девятого.
— Кто имел доступ к регистрации?
— Начальник станции.
— То есть теоретически два человека могли поправить документ задним числом. — Она сказала это ровно, без обвинения. — Я обязана это спросить, иначе меня спросят другие.
— Не могли, — сказал Ланге. — Журнал станции пишется в общий поток и уходит на внутреннюю орбиту тем же вечером. Двадцать второго вечером эта половина страницы была уже не у нас.
Тольская кивнула и больше к этому не возвращалась.
— Тогда так, — сказала она. — Я не буду говорить, что вы ошиблись. Я скажу, что вы нашли зависимость и неправильно назвали переменную. Это происходит в девяти случаях из десяти.
— Назовите правильно.
— Не могу с ходу. Могу перечислить, что коррелирует с населением почти один в один, и мы будем это отсеивать, пока не останется одно. — Она загибала пальцы. — Энергопотребление. Масса застройки. Промышленный выпуск. Тепловой сброс. Радиоизлучение. Плотность движения судов. Всё это растёт вместе с числом людей, и всё это, в отличие от числа людей, есть физическая величина.
— А число людей?
— Число людей это не величина, — сказала Тольская. — Это счёт. Ни одно поле не знает, сколько где живёт народу. Поля знают массу, заряд и энергию. Если ваш эффект действительно следует за счётом, значит, он следует за чем-то, что считает. Такого в природе нет.
В кабинете стало тихо.
— Поэтому, — сказала она, — мы сейчас потратим три недели и найдём нормальную переменную. Я на это очень рассчитываю.
Работали они втроём: Тольская, Котов и молодой расчётчик из её группы.
Ждать нового раскрытия не потребовалось. У Котова были девятнадцать прошлых, и по каждому теперь можно было восстановить не только общий срок отклика, но и срок по каждому поселению отдельно, потому что первичка была на руках. Получалась таблица: девятнадцать событий на сорок одно поселение. Семьсот семьдесят девять чисел.
Больше половины ячеек были пустые: в мелких поселениях Б-2 случались раз в месяц, и по ним срок восстановить было нельзя. Осталось около четырёхсот.
Тольская начала с энергии.
Это была лучшая её версия, и она сама так сказала: энергопотребление коррелирует с населением на девяносто четыре процента, оно физично, оно измеримо, и его как раз можно себе представить в качестве переменной, за которой что-то следует. Она подняла годовые сводки по системе и наложила.
Совпало.
— Плохо, — сказала она.
— Почему плохо?
— Потому что совпадает всё, что коррелирует. Мне не нужно совпадение, мне нужно расхождение. — Она отодвинула экран. — Ищем места, где энергия и люди разъезжаются.
Такие места в системе были.
Первым взяли комбинат на Шестой. Перерабатывающая станция полного цикла, собственный реактор, потребление как у трёхмиллионного города. Постоянного населения девятьсот двадцать человек.
Вторым взяли Кайну. Аграрная луна, четыре миллиона двести тысяч жителей, теплицы, почти никакой промышленности, энергии втрое меньше, чем на комбинате.
Если эффект следовал за энергией, комбинат должен был отзываться раньше Кайны.
Расчётчик поднял по обоим данные за четыре года.
По комбинату Б-2 было мало, девятьсот человек дают одно-два рождения в год, и Б-2 среди них за четыре года случилось всего три. Три точки. Ни о чём.
Тольская выругалась.
— Нужны населённые с малой энергией и малонаселённые с большой, и чтобы и там и там хватало рождений, — сказала она. — Это взаимоисключающие требования.
Они провозились неделю.
Выход нашёл расчётчик, и Тольская потом дважды сказала, что сама бы не догадалась.
Он предложил не искать особые поселения, а взять обычные и посмотреть, как у них меняется срок отклика во времени. У каждого поселения за четыре года было по нескольку значений, от одного до девятнадцати. Если внутри одного и того же места срок гуляет, то с чем он гуляет.
Взяли двенадцать поселений, где хватало точек.
И увидели, что срок гуляет.
Не сильно, на сутки-полтора, но систематически. И не случайно.
— Энергия там менялась? — спросила Тольская.
— На проценты, — сказал расчётчик. — Заводы работают ровно.
— А население?
Расчётчик открыл миграцию.
Тишрин, второй квартал восемьдесят седьмого: пуск нового горизонта, приезжает сорок тысяч человек за три месяца. Срок отклика в этом квартале сокращается на сутки и потом не возвращается.
Каменная Гряда, восемьдесят восьмой: эвакуация двух посёлков после аварии на водоводе, восемнадцать тысяч уезжают на полгода. Срок удлиняется. Через полгода люди возвращаются, срок садится обратно.
Порт на Девятой, где живёт двадцать тысяч, но в доке одновременно стоит от двух до одиннадцати судов с экипажами и пассажирами, и население по факту скачет от двадцати тысяч до сорока шести.
Срок на Девятой скакал вместе с судами.
Тольская сидела над этим долго.
— Судовые в реестре Девятой не числятся, — сказала она наконец. — Они числятся по портам приписки. Их нет ни в одном списке жителей.
— Нет.
— Но эффект их видит.
— Видит.
Она встала и прошлась по комнате.
— Значит, оно не читает наши списки, — сказала она. — Если бы оно читало реестр, судовых бы не было. Оно считает тех, кто там физически находится. В момент.
Котов молчал.
— Вы понимаете, что мы сейчас записали? — Тольская остановилась. — Мы записали, что расстояние ни при чём, энергия ни при чём, масса ни при чём, а число тел в конкретной точке пространства — при чём. Причём число не по документам, а по факту.
— Это может быть косвенное, — сказал расчётчик. — Люди дышат, люди греют, люди двигаются. Двадцать шесть тысяч человек это тепло, это шум...
— Это ноль целых ноль ноль ничего от того, что даёт реактор в двух километрах, — сказала Тольская. — Я считала на прошлой неделе. Если эффект видит человека, он видит его не по теплу.
Она села.
— Мне это очень не нравится.
Отсеивание заняло ещё десять дней.
Тольская работала методично и без удовольствия. Она проверила тепловой сброс, радиофон, судовой трафик отдельно от людей на борту, атмосферное давление в куполах, потребление воды, вывоз отходов, и каждый раз находила, что переменная отстаёт, а число людей — нет.
Лучше всех держалась вода. Она шла почти вровень до самого конца, и Тольская за неё цеплялась двое суток. Потом расчётчик поднял восемьдесят шестой год на Кайне, где после поломки насосной станции четыре месяца жили на половинной норме, и вода упала вдвое, а срок отклика не сдвинулся ни на час.
Тольская закрыла экран и сказала:
— Всё.
Итог она докладывала Ланге сама. Котов при этом присутствовал и не сказал ни слова.
— Я не буду формулировать выводов, — сказала Тольская. — Я скажу, что мы отсеяли. Мы отсеяли всё, что можно измерить прибором. Осталась одна переменная, и она не физическая. Это количество людей, находящихся в месте, в момент.
Ланге сидел неподвижно.
— Что это значит? — спросил он.
— Как физик я обязана сказать, что это значит, что мы не нашли правильную переменную и надо искать дальше. — Она помолчала. — Как человек я скажу иначе. Мы три недели проверяли, следует ли эффект за чем-нибудь, что можно пощупать. Не следует. Он следует за счётом. За счётом следует только то, что считает.
— Вы говорите, что нас кто-то считает.
— Я говорю, что нас кто-то считает, — сказала Тольская. — Я не говорю кто, не говорю зачем и не собираюсь. Я говорю про арифметику. Мы открываем дверь, и с нас списывают. Списывают не поровну, а пропорционально тому, где сколько народу. Это не физика. Это учёт.
Ланге очень долго молчал.
— Мне нужен доклад, — сказал он наконец. — В той формулировке, где вы физик. Без второй половины.
— Я так и напишу.
— И, Тольская. — Ланге поднял глаза. — Я хочу, чтобы вы знали, что я вас понял. Я напишу наверх ту бумагу, которую можно написать. Не потому, что мне это удобно.
— Я знаю, — сказала Тольская. — Я бы на вашем месте написала ту же.
Она ушла.
Ланге ещё посидел, потом посмотрел на Котова.
— Вам легче, — сказал он. — Вы это знали полтора года.
— Мне не легче.
— Почему?
— Потому что полтора года это было моё, — сказал Котов. — А теперь это сказал физик, вслух, при начальнике станции.
Вечером он остался в кабинете один.
Работа была кончена, доклад Тольская писала сама, и делать было нечего. Он сидел перед таблицей на четыреста ячеек и думал о том, о чём думал весь последний час и о чём не сказал никому.
Оно считает людей.
Значит, у него есть определение человека.
Котов открыл миграцию и выделил по каждому поселению число зарегистрированных Б-2 — тех, кто родился без отклика и жил, потому что их не всех отдавали в интернаты, многих оставляли дома, и они числились в реестрах наравне со всеми.
По системе таких набиралось около четырнадцати тысяч на четыре с половиной миллиарда.
Он вычел их из населения и пересчитал прогноз сроков.
Потом вернул обратно и пересчитал ещё раз.
Разница между двумя расчётами составила три сотых суток.
Точность его данных была плюс-минус полсуток.
Он посидел, глядя на два почти одинаковых числа. Четырнадцать тысяч на четыре с половиной миллиарда это три миллионных. Такого не увидит никакая таблица, никогда, ни при какой длительности раскрытия. Чтобы это увидеть, нужно было бы не считать систему, а померить одного.
Он закрыл расчёт, не сохраняя.
Потом достал тетрадь и записал от руки одну строчку:
«Считает ли оно Митю — установить нельзя».
Он написал имя впервые за год и семь месяцев, и написал его в тетради, где никто не увидит, и не потому, что решился, а потому, что в служебной формулировке иначе получалось длиннее.
Часть первая. ЦЕНА Глава 6. Ступени
Первый год на «Мысе».
Доклад Тольской ушёл наверх пятнадцатого.
Он был написан именно так, как обещал Ланге: физик перечислял отсеянные переменные, констатировал, что остаточная зависимость следует за численностью присутствующих, и рекомендовал продолжить поиск физического носителя эффекта. Слова «учёт» в докладе не было. Слова «считает» тоже.
Ответа не пришло.
Не пришло ни через декаду, ни через две. Внутренняя орбита была в шести световых часах, ответ на любую бумагу приходил обычно за неделю, и семь лет никто на станции не помнил, чтобы доклад старшего физика оставался без входящего номера.
На третьей декаде Ланге сходил к связистам и вернулся с подтверждением, что пакет ушёл и был принят.
Больше он к этому не возвращался.
— Работайте, — сказал он Тольской. — Пока не запретили, работайте.
— А если запретят?
— Тогда мы будем знать, что нас прочитали.
До следующего раскрытия было восемь месяцев накопления, и обе группы, наладка и расчёт, оказались в положении, к которому на «Мысе» привыкли за шестьдесят лет: работать было надо, а событий не было.
Котов предложил единственное, что оставалось.
— У нас девятнадцать раскрытий разной длительности, — сказал он. — От полутора секунд до сорока одной. И по каждому теперь известна цена.
— Сколько списали, — уточнила Тольская.
— Сколько списали. Значит, можно построить, как цена зависит от длительности.
— И что вам это даст?
— Не знаю. — Котов подумал. — Если цена растёт пропорционально, значит, платим за секунды. Если непропорционально, значит, за что-то другое.
Тольская посмотрела на него с некоторым уважением.
— Это первый нормальный физический вопрос, который вы задали, — сказала она. — Садитесь.
Считали шесть недель, и почти всё это время ушло не на график, а на ошибки.
Превышение Б-2 было маленьким. Шесть, тринадцать, двадцать шесть случаев на фоне, который сам по себе гулял. Чтобы сказать, что превышение равно двадцати шести, а не двадцати одному и не тридцати, нужно было знать ожидаемый фон с точностью, которой ни у кого никогда не было, потому что фон никого не интересовал.
Тольская заставила Котова переделать оценку фона трижды.
— Вы считаете фон по году, — сказала она в первый раз. — А у вас в году сезонность рождений, она в поселениях разная, и на Кайне она вдвое сильнее, чем на Тишрине.
Во второй раз:
— Вы усредняете по системе. Не усредняйте. Считайте фон для каждого поселения отдельно и складывайте.
В третий раз она ничего не сказала, просто просидела с ним до четырёх утра, и они вдвоём переписали оценку с нуля.
К концу шестой недели у них было девятнадцать чисел с погрешностью, за которую было не стыдно.
Полтора секунды — шесть, плюс-минус два. Две и две — семь, плюс-минус два. Три и восемь — шесть, плюс-минус два. Четыре и одна — тринадцать, плюс-минус три. Пять и шесть — двенадцать, плюс-минус три. Семь и девять — четырнадцать, плюс-минус три. Восемь и три — двадцать четыре, плюс-минус четыре.
И так далее до сорока одной.
Тольская построила график и сказала:
— Линейно. С разбросом, но линейно. Можно закрывать.
Котов посмотрел на график.
— Нет.
— Что нет?
— Посмотрите на четвёртую точку.
Тольская посмотрела.
Между третьей и четвёртой точкой длительность выросла на три десятых секунды. Цена выросла вдвое.
— Разброс, — сказала Тольская.
— Между четвёртой, пятой и шестой длительность выросла с четырёх до восьми. Цена не выросла.
Тольская перестала спорить и села.
Они переделали график к утру.
Когда точки перестали пытаться лечь на прямую, они легли на другое. Не на кривую. На лестницу.
До четырёх секунд: шесть-семь. От четырёх до восьми: двенадцать-четырнадцать. От восьми до шестнадцати: двадцать четыре-двадцать шесть. От шестнадцати до тридцати двух: сорок восемь-пятьдесят два. Одна точка выше тридцати двух, сорок одна секунда: девяносто восемь.
На каждой ступени цена стояла ровно. На границе удваивалась.
Тольская просидела над этим полчаса, ни разу не шевельнувшись.
Потом сказала:
— Мы шесть недель считали не то.
— Почему?
— Потому что если это лестница, то важна не цена. Важно, где ступень. — Она развернулась к терминалу. — Дайте мне полторы секунды. Самое короткое раскрытие за четыре года.
— Полторы. Цена шесть.
— А ноль целых четыре?
Котов нашёл. Такое было, в самом начале журнала, испытание, сорвавшееся почти сразу: раскрытие продержалось четыре десятых секунды и схлопнулось. В журнале оно значилось как штатное, потому что раскрытие состоялось.
Цена: шесть.
— Четыре десятых секунды, — сказала Тольская. — Шесть человек. Столько же, сколько за полторы. Столько же, сколько за три и восемь.
Она откинулась на спинку.
— Есть минимальный платёж, — сказала она. — Дверь открылась — плати шесть. Дальше уже по ступеням.
Дальше была неделя, в которую Котов впервые увидел Тольскую счастливой.
Она перестала спать, притащила в расчётную двух своих людей и заполнила все стены выкладками. Она искала механизм. Ступенчатость, говорила она, это самое лучшее, что могло случиться, потому что ступенчатость это признак квантования, а квантование это признак того, что за эффектом стоит нормальная физика с дискретным спектром.
Она построила три модели за пять дней. Она вслух радовалась. Она один раз хлопнула Котова по плечу, чем испугала его больше, чем всё, что было в этом году.
— Вы понимаете, что мы нашли? — говорила она. — Мы нашли постоянную. У эффекта есть постоянная. Значит, есть уравнение. Значит, всё это в конце концов физика, просто очень странная.
Котов кивал.
Он не мешал ей, потому что ему самому хотелось, чтобы она была права, и потому что на станции давно никто так не работал.
На седьмой день он сделал глупость. Он спросил про границы.
— Что про границы?
— Где именно стоят ступени. С какой точностью.
Тольская отмахнулась, потом остановилась и полезла считать.
Она считала два часа.
Границы вышли: четыре целых две сотых. Восемь целых пять сотых. Шестнадцать целых одна. Тридцать две целых две.
Погрешность плюс-минус восемь сотых.
Тольская сидела и смотрела на четыре числа.
— Ну, — сказал Котов.
— Не «ну».
— Это ровно четыре, восемь, шестнадцать и тридцать два.
— В пределах погрешности да, — сказала Тольская. — Это ничего не значит.
— Это ровно вдвое каждый раз.
— Удвоение — нормальная вещь. Их полно.
— Это ровно четыре, восемь, шестнадцать и тридцать два наших секунд, — сказал Котов.
Тольская не ответила.
— Секунда откуда взялась? — продолжил он. — Не из природы. Из старого счёта суток на Земле, поделённого сначала на двадцать четыре, потом на шестьдесят, потом ещё на шестьдесят. Это не постоянная, это привычка. Ей три тысячи лет, и она про планету, на которой никто из нас не был.
— Я знаю, откуда взялась секунда.
— И ступени стоят по ней.
— Ступени стоят в пределах восьми сотых от чисел, которые нам кажутся круглыми, — сказала Тольская, и голос у неё был очень ровный. — Восемь сотых при девятнадцати точках и погрешности фона в три человека. Я не могу отличить четыре ноль два от четырёх ноль ноль. Я не могу отличить их от трёх девяносто семь. Я не буду строить на этом ничего и вам не советую.
— Я и не строю.
— Стройте на минимальном платеже, — сказала она. — Минимальный платёж это твёрдо. Он есть, он равен шести, он не зависит ни от чего. Работайте с ним.
Она собрала выкладки со стены и ушла, и в тот вечер она больше не была счастливой, и Котов потом много раз думал, что зря спросил.
В тетради он записал две строчки.
«4,02 / 8,05 / 16,1 / 32,2. В наших секундах.»
И ниже:
«Т. права. Проверить нельзя. Записываю, чтобы не забыть, что заметил.»
Таблицу Ланге показывали вдвоём.
Он смотрел на лестницу минут пять. Он не спрашивал про механизм и не спрашивал про границы. Он спросил только одно:
— Сорок одна секунда стоила девяносто восемь?
— Да.
— А тридцать одна?
Тольская посмотрела на график.
— Тридцать одна попадает в ступень от шестнадцати до тридцати двух. Пятьдесят, плюс-минус четыре.
— То есть шестнадцать и тридцать одна стоят одинаково.
— В пределах, которые мы можем измерить, — сказала Тольская, — да.
Ланге кивнул.
Потом он встал, подошёл к терминалу и открыл план подготовки.
— В плане на следующее раскрытие стоит двадцать две секунды, — сказал он. — Ставлю тридцать одну и восемь.
Тольская выпрямилась.
— Ланге.
— Что?
— Вы понимаете, что вы делаете?
— Понимаю, — сказал Ланге. — Я беру всю ступень. Мы девять лет заказывали середину, потому что боялись, и платили как за верх. — Он смотрел в план и говорил спокойно, деловито, тем же голосом, каким распоряжался о поставках. — Тридцать одна и восемь. Ближе я не подойду, у нас погрешность выставки полсекунды, а за границей цена вдвое.
— Вы торгуетесь, — сказала Тольская.
Ланге обернулся.
— Да, — сказал он. — А что вы предлагаете? Не торговаться? Платить втрое за то же самое, чтобы не признавать, что это прейскурант? — Он приложил ключ к плану. — Я шестьдесят лет плачу неизвестно кому и не знаю за что. Первый раз мне показали ценник. Я его прочту.
Он вышел.
Тольская осталась стоять, глядя на закрытый терминал.
— Он прав, — сказала она наконец. — Это самое отвратительное. Он совершенно прав.
Через два дня Котову подтвердили квоту.
Заявление, которое Аля подала раньше срока и которое дважды вернули, прошло с третьего раза, и в ответе стояло, что семья сотрудника может быть перевезена на станцию «Мыс» по завершении оформления, ориентировочный срок отправления через четыре месяца, продолжительность перехода девять месяцев.
Он посчитал. Мите будет три года и два месяца.
Он записал сообщение и на этот раз оставил первый вариант, не переписывая. В нём было четыре фразы, и во второй он назвал сына по имени.
Аля ответила через восемнадцать часов. Она сказала, что начнёт собираться, что мать поедет с ними, что это не обсуждается, и что она рада.
Про имя она не сказала ничего.
Часть первая. ЦЕНА Глава 7. Допустимые потери
Второй год на «Мысе».
Допуск категории «В» пришёл двенадцатого, без объяснений.
Он пришёл обычным служебным уведомлением, в одной строке, в общем потоке вместе с приказом о поверке дозиметров и объявлением о замене фильтров на третьей палубе. Ни ссылки на заявку, ни резолюции, ни фамилии. Просто: Котову, аналитику по сопутствующей статистике, установлен допуск категории «В» с двенадцатого числа.
Он сходил к Дехтерёвой.
— Кто подписал?
— Внутренняя орбита.
— Кто именно?
— Не указано, — сказала Дехтерёва. — Так бывает. Это не значит ничего плохого и не значит ничего хорошего. Это значит, что решение принималось не на уровне, где принято ставить фамилию.
— Я подавал восемь месяцев назад.
— Восемь месяцев — это нормальный срок. — Она посмотрела на него поверх экрана. — Котов. Вы очень хотите, чтобы это что-то значило. Иногда бумага просто доходит.
Архив он открыл в тот же вечер.
Первое, что он взял, были испытания.
Их оказалось не восемьдесят с чем-то, а сто девяносто четыре, за шестьдесят один год. Программа работала гораздо плотнее, чем можно было подумать по журналу: в пятидесятые и шестидесятые пробовали по четыре-пять раз в год, потом всё реже, по мере того как росли требуемые мощности.
Котов выписал те, что попадали в его двенадцать лет.
Сорок семь испытаний. Двадцать девять раскрытий, восемнадцать отказов.
Данные по Б-2 у него были только с восемьдесят шестого, когда он поставил себе ежедневный поток. До этого — квартальные сводки, грязные, но за двенадцать лет их накопилось достаточно, чтобы увидеть бугры, если бугры были крупные.
Он считал четыре ночи.
Совпало.
Не так чисто, как на его девятнадцати, потому что квартал есть квартал. Но из двадцати девяти раскрытий двадцать три давали превышение в том квартале или в следующем, и ни одно из восемнадцати отказных не давало ничего, и лестница в грубом виде просматривалась тоже.
Двенадцать лет. Всё двенадцать.
Это означало, что Программа объясняет рост кривой целиком. Не часть. Не вклад. Целиком.
Котов сидел перед этим числом до утра и понимал, что должен радоваться, потому что вопрос, из-за которого он приехал сюда, закрыт. Он не радовался.
Отчёт он нашёл на шестой день, и нашёл случайно.
Он искал технические протоколы за восьмидесятый и наткнулся на прикреплённый документ, который не имел к ним отношения и лежал там, судя по всему, потому, что кто-то однажды приложил его к делу и никто потом не разбирал.
«О сопоставлении дат испытаний Программы Перехода с квартальной динамикой показателя Б-2 по системе. Аналитическая записка. Мазурова Р. И., Бюро статистики населения».
Дата: восемьдесят второй год.
Восемь лет назад.
Он читал её три часа, хотя в ней было девять страниц.
Записка была хуже его. Мазурова работала на квартальных сводках, у неё не было ни дневного разрешения, ни разбивки по поселениям, ни интервала девять-девятнадцать; у неё был грубый сдвиг «в том же или следующем квартале» и двадцать одно событие. По современным меркам это не доказывало ничего.
Но она сделала то, чего не сделал он.
Она проверила отказы. Все, что были. И написала ту же фразу, почти теми же словами: если бы это было совпадение, отказы дали бы столько же.
И она сделала ещё одно, чего он не сделал, потому что не додумался.
Она посчитала цену не в случаях, а в людях в год. У неё вышло: от ста восьмидесяти до четырёхсот сорока случаев Б-2 в год по системе, приходящихся на Программу. Она написала, что это от двенадцати до тридцати процентов всех случаев.
И написала, что остальные семьдесят-восемьдесят процентов Программой не объясняются, и что это отдельный и, вероятно, более важный вопрос.
Котов остановился на этой строчке и вернулся к ней трижды.
Он этого не заметил. Он двенадцать лет смотрел на кривую, полтора года считал Программу и ни разу не спросил, что происходит с той частью, которая на Программу не приходится.
Он взял свои числа и посчитал.
За восемьдесят шестой — восемьдесят девятый: превышений, приходящихся на раскрытия, — сто девяносто, двести четыре, сто семьдесят один, двести двенадцать. Всего Б-2 по системе за те же годы — от тысячи трёхсот до тысячи шестисот.
Тринадцать процентов.
Восемьдесят семь процентов случаев не имели к Программе никакого отношения.
Он сидел, глядя на два числа, и чувствовал не открытие, а стыд. Он полтора года гордился тем, что нашёл, и всё, что он нашёл, объясняло одну восьмую.
Решение комиссии лежало в том же деле, страницей ниже.
Оно было на полторы страницы, датировано восемьдесят вторым, тремя месяцами позже записки.
Первый пункт: признать наличие статистической связи вероятным.
Второй: признать причинно-следственный характер связи неустановленным и не подлежащим установлению доступными средствами.
Третий: продолжение работ по Программе Перехода признать необходимым.
Четвёртый: установить контрольный уровень сопутствующих потерь по системе в размере четырёхсот случаев в год; при превышении контрольного уровня в течение двух лет подряд вопрос вынести повторно.
Пятый: материалы отнести к закрытой части. Автора записки к дальнейшей работе по теме не привлекать.
Шестой: настоящее решение до сведения руководства станций не доводить.
Котов прочитал шестой пункт дважды.
Потом посмотрел на первую страницу, на строчку с составом комиссии, и увидел семь фамилий, из которых не знал ни одной.
Ланге читал восемь минут.
Он читал стоя, у терминала, не садясь, и Котов за это время успел рассмотреть его лицо и не понять на нём ничего.
Потом Ланге сел.
— Я знал про комиссию, — сказал он. — Мне про неё сказали в восемьдесят третьем, когда я принимал станцию. Мне сказали, что был вопрос по демографии, что его рассматривали и что связи не нашли. Я переспросил один раз и получил ответ, что связи не нашли.
— Вам солгали.
— Мне не солгали, — сказал Ланге. — Мне сказали, что связи не нашли. Здесь написано, что связь признана вероятной, а причинность неустановленной. Это разные фразы, и вторая честнее. Мне передали её так, как её удобно передавать. — Он положил ладони на стол. — Я тридцать один год работаю по решению, четвёртого пункта которого я не видел.
— Четыреста в год.
— Четыреста в год, — повторил Ланге. — Знаете, что меня в этом добивает? Не цифра. Цифра как цифра, я видел и хуже. Меня добивает, что мы в неё укладываемся.
Он развернул к себе экран и посчитал вслух.
— Восемьдесят шестой — сто девяносто. Восемьдесят седьмой — двести четыре. Восемьдесят восьмой — сто семьдесят один. Восемьдесят девятый — двести двенадцать. — Он остановился. — Мы восемь лет держимся вдвое ниже контрольного уровня. Кто-то наверху раз в год смотрит на эту строчку и видит, что всё в порядке. И он прав. По решению — всё в порядке.
— Тридцать одна и восемь секунды дадут пятьдесят, — сказал Котов.
— Дадут.
— Это в пределах.
— Это глубоко в пределах, — сказал Ланге. — Я могу делать по восемь таких раскрытий в год, и я останусь в норме. У меня нет мощности на восемь, у меня мощность на одно. Меня ограничивает ферма, а не решение комиссии.
Он замолчал надолго.
— Я не отменю раскрытие, — сказал он наконец. — Я вам это обещал в первый день и повторю сейчас, когда мне это гораздо труднее сказать. Не отменю.
— Я и не прошу.
— Просите. Не вслух.
Дехтерёва приняла его на следующее утро.
Он не собирался к ней идти. Он пошёл, потому что ночью понял, что должен произнести это вслух хотя бы один раз, иначе оно будет висеть.
— Вы говорили, что я могу уехать в любой момент.
— Говорила и подтверждаю. — Она отодвинула экран. — Девять месяцев обратно, прежняя должность, никаких последствий. Хотите — оформлю сегодня.
— Семья выходит через три месяца.
— Тогда сложнее, но не намного. Квоту можно отозвать до посадки. — Она смотрела на него спокойно. — Котов, вы пришли не за этим. Вы пришли, чтобы кто-то посторонний услышал, как вы говорите слово «уехать», и не упал в обморок.
— Возможно.
— Я слышала. Не упала. — Дехтерёва пожала плечами. — Теперь идите работайте.
Он думал два дня и остался.
Причина, которую он сформулировал, была маленькая и не героическая, и он записал её в тетрадь, потому что не мог сказать никому.
Комиссия установила контрольный уровень. Четыреста в год. Значит, кто-то раз в год ставит рядом с этой цифрой другую и сравнивает.
До восемьдесят шестого её ставили из квартальных сводок, где превышение от Программы не отделить от фона. Значит, все восемь лет туда ставилось общее число случаев, а не приходящееся на раскрытия. Значит, наверху смотрели не на ту строчку.
Считать правильно умел один человек в известном ему мире.
Если он уедет, поток ежедневной выгрузки закроется в течение месяца, потому что он открыт под должность, а должность придумана под него. Всё вернётся к кварталам. И четыреста в год снова станут числом, которое никто не может проверить.
Он записал это и перечитал, и понял, что это правда, и понял, что это не вся правда.
Вторую половину он тоже записал, ниже, короче.
«Померить одного человека можно только отсюда.»
К архиву он вернулся через неделю, когда улеглось.
Он взял испытания глубже двенадцати лет, за семидесятые, за шестидесятые, за пятидесятые. Сто сорок семь событий, до которых у него не было никакой демографии, потому что до восемьдесят первого форма У-14 не существовала и таких детей нигде отдельно не считали.
Он полез в старую медицинскую статистику, в общую, довоенного образца, где было поле «мертворождение и ранняя младенческая смертность» и ничего похожего на шкалу Ниренберга.
Он искал не Б-2. Он искал провал: год, в котором что-то в этой графе вело себя не так.
Он его не нашёл.
Он проверил семьдесят пятый, семьдесят третий, шестьдесят восьмой, шестьдесят второй, пятьдесят девятый. Годы с раскрытиями и годы без. Разницы не было никакой. Графа шла ровно, как ей и положено, с обычными колебаниями от эпидемий и урожая.
Он расширил и взял всё подряд, все шестьдесят один год Программы, все сто девяносто четыре испытания, и наложил на всё, что было в медицинской статистике за это время.
Картина сложилась к четвёртой ночи, и она была очень простая.
До семьдесят седьмого года раскрытия не стоили ничего.
Сто пятнадцать испытаний за сорок восемь лет, из них семьдесят с лишним успешных, некоторые длинные, одно на девятнадцать секунд ещё в шестьдесят четвёртом. И ни в одном году никакого различимого следа. Ни бугра, ни ступени. Если минимальный платёж и приходил, то шесть человек на четыре миллиарда в общей графе не оставляли ничего, что можно было бы увидеть.
Потом семьдесят седьмой.
И с семьдесят седьмого — всё.
Котов проверил, не менялась ли методика раскрытий. Не менялась. Контур перестраивали в шестьдесят девятом и в восемьдесят четвёртом, оба раза без изменения принципа. Мощности росли плавно. Ничего в семьдесят седьмом на станции не произошло: два испытания, оба обычные, оба успешные, восемь и шесть секунд.
Он проверил, не менялась ли отчётность. Менялась, но позже: форма У-14 введена в восемьдесят первом, а рост начался в семьдесят седьмом и первые четыре года числился в общей графе под другим названием.
Он проверил всё, что мог придумать, и не нашёл ничего.
Сорок восемь лет человечество открывало дверь бесплатно.
Потом, в один год, в который на «Мысе» ничего не изменилось, начал приходить счёт.
Котов сидел в сыром кабинете на четвёртой палубе, и было полчетвёртого, и вентиляция гудела на своей низкой ноте, и он записал в тетради от руки то, что до этого не приходило ему в голову ни разу за полтора года:
«Изменились не мы.»
Часть вторая. КТО СПРАШИВАЕТ Глава 8. Чужие двери
Котову тридцать два.
Восемьдесят семь процентов не давали ему спать четыре месяца.
Он начал с того, что было проще всего проверить и что почти наверняка ничего не дало бы: он предположил, что механизм один. Что фоновые случаи Б-2 приходят от того же самого, от чего приходят программные, просто источник другой.
Если так, у них должна быть общая подпись.
Подпись он знал наизусть. Три признака. Всплеск начинается через девять-девятнадцать суток. Крупные поселения отзываются раньше мелких. Величина стоит на ступени: шесть, тринадцать, двадцать шесть, пятьдесят.
Первые два признака требовали события, от которого считать. У фоновых случаев события не было.
Значит, надо было идти с другого конца: не искать всплеск после события, а искать событие по всплеску.
Он взял четыре года ежедневных данных и стал резать их на куски.
Работа была тупая и долгая, и Тольская, когда он ей объяснил, сказала, что это не метод, а перебор. Он согласился, что это перебор, и продолжил.
Логика была такая. Если где-то произошло чужое раскрытие, то по системе должна пройти волна: сначала Тишрин и Каменная Гряда, через сутки-двое средние, через трое-четверо мелкие. Волна, идущая по убыванию населения. Такую форму нельзя спутать со случайным всплеском, потому что случайный всплеск не знает, кто крупнее.
Он написал простой критерий и прогнал по всем тысяче четырёмстам шестидесяти суткам.
Критерий сработал сто девяносто один раз.
Первую неделю он был уверен, что критерий плохой.
Он ужесточал его пять раз. Он требовал, чтобы волна шла строго по убыванию, чтобы разрыв между крупными и мелкими был не меньше двух суток, чтобы величина превышала фон вчетверо. После пятого ужесточения осталось сорок девять событий за четыре года.
Сорок девять.
Раскрытий за те же четыре года было девятнадцать.
Он проверил, не попадают ли эти сорок девять на программные. Двенадцать попадали, то есть критерий их находил, и это было хорошо: значит, критерий работает. Оставалось тридцать семь событий, к которым Программа отношения не имела.
Тридцать семь за четыре года. Девять в год.
Он сел считать величины.
Шесть. Шесть. Тринадцать. Шесть. Двадцать шесть. Шесть. Шесть. Тринадцать. Пятьдесят один. Шесть.
Котов смотрел на этот столбик, наверное, минуту.
Потом пошёл искать Тольскую.
Она заставила его пересчитать всё с нуля, и на это ушло ещё три недели.
Она проверяла не результат, а критерий. Она гоняла его на перемешанных данных, где даты были случайно переставлены, и требовала, чтобы на перемешанных он находил не больше пяти событий за четыре года. После четвёртой переделки он находил три.
Только тогда она посмотрела на столбик величин.
— Ступени, — сказала она.
— Да.
— Тот же минимальный платёж.
— Шесть. Двадцать один раз из тридцати семи ровно шесть.
Тольская отошла к стене и постояла к нему спиной.
— Хорошо, — сказала она. — Версии. Быстро, все подряд, не думая.
— Вторая программа.
— Чья?
— Не знаю. Военные. Другое ведомство.
— Считаем. — Она вернулась к терминалу. — Сколько энергии нужно на минимальное раскрытие?
— Ферма на четыре десятых секунды — это одиннадцать суток накопления.
— Одиннадцать суток нашей фермы. — Тольская вывела схему. — Наша ферма — это сорок тысяч квадратных километров зеркал на орбите газового гиганта. Её видно с внутренней орбиты в любительский телескоп. Вторая такая в системе есть?
— Нет.
— В соседней системе?
— До соседней сорок лет полёта и три года свету. Если бы там строили ферму, мы бы узнали через три года и всё равно узнали бы.
— Значит, версия мёртвая. — Она вычеркнула. — Дальше.
— Природное явление.
— Хорошо. Природное явление с минимальным платежом в шесть человек и ступенями по нашим секундам. — Тольская посмотрела на него. — Вы сами это слышите?
— Слышу.
— Дальше.
— Ошибка в данных.
— Проверено четыре раза.
— Тогда у меня всё, — сказал Котов.
Тольская села.
Она сидела долго, минут десять, и Котов не мешал.
— Есть третья версия, — сказала она наконец. — Она хуже обеих, поэтому я её оставила напоследок. Дверь открывает не человек.
Даты чужих событий он сверил с журналом станции, и это была самая неприятная часть работы.
В шести случаях из тридцати семи чужое событие приходилось на сутки, в которые «Мыс» вообще не мог ничего сделать: два раза станция стояла на плановом отключении контура, один раз шла замена секции, три раза ферма была разряжена в ноль после недавнего раскрытия.
В двух случаях чужое событие пришлось на те же сутки, что и программное. Два всплеска в один день, с разной величиной, с разным ходом по поселениям.
— Значит, их можно открывать одновременно, — сказала Тольская. — Мы не единственные, кто в очереди.
Потом Котов сделал то, что должен был сделать сразу.
Он взял чужие события за все двенадцать лет.
Данных до восемьдесят шестого не хватало на дневное разрешение, но критерий он переписал под кварталы, огрубил и прогнал по грязным сводкам за семьдесят седьмой — восемьдесят пятый.
Точность вышла плохая, и он честно записал в отчёте, что оценка снизу, что реальное число может быть вдвое больше.
Семьдесят седьмой: два события. Семьдесят восьмой: три. Семьдесят девятый: три. Восьмидесятый: четыре. Восемьдесят первый: четыре. Восемьдесят второй: пять. Восемьдесят третий: пять. Восемьдесят четвёртый: шесть. Восемьдесят пятый: семь. Восемьдесят шестой: восемь. Восемьдесят седьмой: девять. Восемьдесят восьмой: девять. Восемьдесят девятый: одиннадцать.
Программа за те же годы: от одного до двух раскрытий в год, ровно, без роста, потому что её ограничивала ферма и всегда ограничивала.
Кривая Б-2 росла не потому, что человечество что-то делало.
Она росла потому, что кто-то другой открывал двери всё чаще.
До семьдесят седьмого — ни одного события. Котов проверил отдельно, по той же огрублённой методике, шестидесятые и семидесятые. Критерий не находил ничего, и не находил тем же способом, каким не находил на перемешанных данных.
Кто-то начал в семьдесят седьмом. С двух раз в год. И с тех пор наращивал.
Доклад Ланге они делали втроём, вместе с Тольской, и он получился короче всех предыдущих.
Ланге дослушал, ничего не спросил и сидел, глядя в стол.
— Ваша Программа ни при чём, — сказала ему Тольская. — Тринадцать процентов. Если завтра всё остановить и разобрать контур, кривая просядет на восьмую и продолжит расти.
— Мне от этого должно стать легче.
— Не должно, — сказала Тольская. — Но формально вы чисты. Я это и в докладе напишу.
— Не пишите.
— Почему?
— Потому что тогда наверху прочтут первую строчку и дальше не пойдут. — Ланге поднял голову. — Что вы можете сказать о них? Не о нас, о них. Что-нибудь вообще.
— Немного, — сказала Тольская. — Они платят по тому же прейскуранту, что и мы. Минимальный платёж тот же, ступени те же. Значит, у нас общий счёт.
— Общий с кем?
— С теми, кто открывает. Я не знаю, кто это. Я знаю, что когда открываем мы и когда открывают они, списывают с одного и того же места. — Она помолчала. — С нас.
Ланге долго молчал.
— Они знают, что счёт приходит нам?
Ни Тольская, ни Котов не ответили.
— Я задал вопрос, на который нельзя ответить, — сказал Ланге. — Извините. Просто мне надо было его услышать вслух.
Последнее Котов посчитал уже один, ночью, и не собирался никому показывать.
Он взял тринадцать чисел: два, три, три, четыре, четыре, пять, пять, шесть, семь, восемь, девять, девять, одиннадцать.
Рост шёл не прямой. Он загибался.
Котов подобрал три разные кривые и получил три разных ответа, и это его успокоило на полчаса, потому что три разных ответа означали, что предсказывать нельзя.
Потом он посмотрел на них внимательнее.
Самая осторожная давала выход на сто процентов рождений через восемьдесят девять лет.
Средняя — через шестьдесят один.
Самая быстрая — через сорок три.
Он проверил ещё раз, потому что ему хотелось найти ошибку.
Ошибки не было. Оценка была грубой, границы широкими, и любой нормальный аналитик написал бы в записке, что горизонт прогноза не позволяет делать выводы. Он бы и написал.
Он сидел и смотрел на три числа.
Восемьдесят девять. Шестьдесят один. Сорок три.
Потом посчитал ещё одно, которое ни в какую записку не пойдёт.
Мите было два года и пять месяцев. Через сорок три года ему будет сорок пять.
Через шестьдесят один — шестьдесят три.
Котов закрыл расчёт и открыл тетрадь.
Он подумал, что надо записать оценку, границы и оговорку про горизонт прогноза, как положено.
Потом написал другое:
«Мы не последние, кто платит. Мы последние, кто ещё рождается.»
И долго сидел, не понимая, откуда взялась эта фраза и что она, собственно, значит.
Корабль с Алей, Митей и её матерью вышел с внутренней орбиты одиннадцатого, за две недели до того, как он это посчитал.
Идти ему было девять месяцев.
Часть вторая. КТО СПРАШИВАЕТ Глава 9. Показатель степени
Второй год на «Мысе».
Молчание кончилось через три месяца.
Оно кончилось не бумагой, а вызовом. Ланге собрал их с Тольской в семь утра и без предисловий вывел на экран входящее.
Документ был короткий и без обычных оборотов. В нём говорилось, что материалы станции «Мыс» по показателю Б-2 рассмотрены на закрытом заседании, что решение восемьдесят второго года в части контрольного уровня приостановлено, что создана комиссия, и что комиссия просит станцию в двухмесячный срок представить рекомендации по снижению сопутствующих потерь.
Внизу стояли одиннадцать фамилий. Первые три Котов знал по общим сводкам. Одна была фамилия человека, который подписывал бюджет всей системы.
— Они нам поверили, — сказала Тольская.
— Они не поверили, — сказал Ланге. — Они испугались. Это разные вещи, и вторая хуже.
— Почему хуже?
— Потому что от веры бывает польза, а от испуга бывают решения. — Он свернул документ. — Читайте последний абзац ещё раз. Они не спрашивают, что происходит. Они спрашивают, что делать.
Котов перечитал.
— Мы не знаем, что делать.
— Знаю, — сказал Ланге. — И они знают, что мы не знаем. Но им нужно что-то, что можно написать в решении. Через два месяца оттуда выйдет постановление, и оно выйдет независимо от того, ответим мы или нет. — Он посмотрел на них обоих. — Разница только в том, будет ли в нём то, что вы напишете, или то, что придумают одиннадцать человек, которые никогда не видели ни одной карточки У-14.
Два месяца они искали, за что можно зацепиться.
Остановить чужие раскрытия было нельзя: неизвестно кто, неизвестно откуда, неизвестно как. Остановить свои можно, но это тринадцать процентов, и Тольская сама сказала Ланге, что это не решение, а жест.
Оставалось одно: не уменьшать счёт, а уменьшать то, что он с нас берёт.
— Мы знаем, как он распределяется, — сказала Тольская на второй неделе. — По людям, по местам, по количеству присутствующих. Значит, единственная переменная, на которую мы вообще можем влиять, это где стоят люди.
— Мы не можем влиять на количество.
— На количество нет. На расположение — да.
Они взяли сорок одно поселение и сорок девять событий и стали смотреть, как цена по каждому поселению зависит от его размера.
Если бы зависимость была строго пропорциональной, вывод был бы простой и бесполезный: где ни стой, платишь одинаково. Миллион человек в одном месте и миллион в десяти платят одно и то же.
Котов построил зависимость и посмотрел на неё.
Она была не пропорциональной.
Он посчитал показатель степени. Вышло один и двадцать восемь.
Он пересчитал по-другому, отбросив три самых крупных поселения, потому что они тянули. Вышло один и двадцать три.
Он пересчитал в третий раз, только по средним. Один и тридцать один.
Тольская сидела рядом и смотрела в экран.
— Проверьте погрешность, — сказала она.
Он проверил. Один и двадцать восемь, плюс-минус ноль и одиннадцать.
— Единица в интервал не попадает, — сказала Тольская.
— Не попадает. Впритык, но не попадает.
Она откинулась в кресле.
— Вы понимаете, что это значит.
— Понимаю.
Значило это следующее.
Поселение на четыре миллиона платило не вчетверо больше, чем поселение на миллион. Оно платило примерно в шесть раз больше. Если разделить четыре миллиона на десять поселений по четыреста тысяч, суммарная плата должна была упасть процентов на сорок.
Люди в куче стоили дороже, чем те же люди врозь.
— Я это писать не буду, — сказала Тольская.
— Почему?
— Потому что один и двадцать восемь плюс-минус одиннадцать — это не открытие, это намёк. Сорок одна точка, из которых половина мусор. Я вам сейчас за час найду три причины, по которым крупные поселения могут выглядеть дороже, не будучи дороже.
— Найдите.
Она нашла две.
Первая: крупные поселения лучше отчитываются, там больничная сеть плотнее и Б-2 не пропускают. Это Котов проверил ещё в прошлом году и снял: он сравнил долю поздних регистраций и не увидел разницы, достаточной, чтобы объяснить показатель.
Вторая: возрастная структура. В крупные поселения едут работать молодые, у молодых рождаемость выше, и если счёт приходит на людей, а платится рождениями, то место с более молодым населением заплатит больше при том же числе жителей.
Эта версия была хорошая, и они с ней возились восемь дней.
Котов нормировал не на население, а на число рождений. Показатель просел, но не до единицы. Вышло один и семнадцать, плюс-минус ноль и семнадцать.
— Единица теперь в интервале, — сказала Тольская.
— Впритык.
— Впритык — это значит внутри.
— Впритык — это значит, что мы не знаем, — сказал Котов. — И у нас осталось три недели.
Третью причину не нашёл никто, и Котов много раз потом думал, что она лежала на столе всё это время и он смотрел прямо на неё.
Ильяс поймал его в коридоре на четвёртой палубе за неделю до срока.
Он выглядел плохо, как выглядят люди, работающие в третью смену подряд, и держал в руках коробку с чем-то тяжёлым.
— Правда, что нас будут расселять?
Котов остановился.
— Откуда вы это взяли?
— На станции говорят. — Ильяс переложил коробку. — Говорят, комиссия, говорят, будут разгонять крупные поселения. У меня на Кайне мать.
— Ничего ещё не решено.
— Так решат же.
— Возможно.
Ильяс посмотрел на него.
— А это поможет?
Котов молчал, наверное, три секунды, и потом сказал правду, потому что не смог придумать ничего другого:
— Не знаю.
— Ясно, — сказал Ильяс и пошёл дальше.
Он не сказал этого зло и не сказал разочарованно. Он сказал так, как говорят люди, получившие ожидаемый ответ. Котов долго стоял в коридоре и думал, что было бы легче, если бы тот обозлился.
Записку он писал одиннадцать дней.
Она получилась на семь страниц, и пять из них были оговорки.
Он написал, что показатель степени составляет один и двадцать восемь при нормировке на население и один и семнадцать при нормировке на рождения. Что во втором случае единица попадает в доверительный интервал. Что это означает невозможность утверждать наличие эффекта. Что выборка составляет сорок одну точку. Что половина точек имеет погрешность, сопоставимую с величиной. Что не исключены систематические ошибки, две из которых проверены, а прочие не перебраны.
И написал вывод, единственный, какой у него был.
«При допущении показателя выше единицы рассредоточение населения снижает суммарные потери. Величина снижения при показателе 1,17 составляет от 12 до 20 процентов, при показателе 1,28 — до 40 процентов. При показателе, равном единице, эффект отсутствует полностью, и рассредоточение бессмысленно. Различить эти случаи на имеющихся данных нельзя.
Иных мер, способных повлиять на величину потерь, не установлено.»
Последнюю фразу он переписывал четыре раза. Она была честная и она была ловушкой, и он это понимал, когда её писал.
Тольская прочитала и подписала не сразу.
— Уберите последнюю фразу, — сказала она.
— Она правдива.
— Она правдива и она их толкает. Вы им говорите: вот сомнительная мера, а больше нет ничего. Что, по-вашему, выберет человек, которому надо через месяц выпустить постановление?
— Если я её уберу, они решат, что мы просто не всё написали, и придумают сами.
Тольская помолчала.
— Наверное, — сказала она и подписала.
Ланге подписал третьим и добавил от станции отдельный абзац, в котором просил рассматривать рекомендацию как предварительную и не принимать необратимых решений до накопления данных по следующим двум раскрытиям.
Пакет ушёл двадцать шестого.
Постановление пришло через шесть недель.
Котов открыл его вечером, у себя, и читал стоя.
Оно было на четырёх страницах. Первые три состояли из ссылок на решения, поручений ведомствам и сроков.
На второй странице, в пункте семь, стояло:
«Признать установленным, что концентрация населения увеличивает удельные сопутствующие потери. Признать рассредоточение населения единственной установленной мерой снижения потерь.»
Котов прочитал это трижды.
Слова были его. Порядок был его. Из фразы вынули «при допущении» и вынули «иных мер не установлено», а вместо этого поставили «признать установленным» и «единственной установленной».
Оговорок в постановлении не было ни одной. Ни про сорок одну точку, ни про доверительный интервал, ни про то, что при показателе, равном единице, всё это не имеет смысла.
Абзаца Ланге в постановлении тоже не было.
На третьей странице стоял пункт четырнадцать.
«Утвердить первоочередное рассредоточение поселения Кайна (население 4 217 000) с расселением по вновь создаваемым и существующим поселениям системы. Срок начала работ — второй квартал. Ответственный — Управление расселения.»
Котов сел.
Он сидел довольно долго, потом открыл тетрадь и записал одну строчку, и записал её очень аккуратно, потому что рука не слушалась:
«Показатель может быть равен единице. Я написал это на четвёртой странице. Они читали до второй.»
Через два дня пришло сообщение от Али.
Корабль шёл третий месяц, был в семи световых минутах, и связь была почти мгновенной по здешним меркам. Она рассказывала про каюту, про то, что мать плохо переносит невесомость на маневрах, про то, что Митя научился сам держать ложку и держит её неправильно, и что она перестала поправлять.
В конце она спросила, слышал ли он, что будут расселять Кайну, потому что на корабле все об этом говорят и у половины там родня.
Он ответил через час, что слышал.
Больше он в ответе ничего про это не написал.
Часть вторая. КТО СПРАШИВАЕТ Глава 10. Кайна
Мите, три года.
Управление расселения начало во втором квартале, точно в срок.
Котов не имел к этому никакого отношения. Его должность называлась «аналитик по сопутствующей статистике», и в задачу входило считать, а не расселять, и он считал.
Первые сводки пошли через месяц.
Кайна была аграрной луной с тремя куполами и двумя тысячами гектаров теплиц, и жили там четыре миллиона двести семнадцать тысяч человек, из которых восемьдесят процентов так или иначе кормились с теплиц. Переселять их надо было туда, где есть жильё и работа, а таких мест в системе было немного, потому что система была заселена давно и плотно.
План был на три года и три очереди.
Первая очередь — восемьсот тысяч, в основном молодые семьи, на новые горизонты Тишрина, где как раз шло строительство.
Вторая — миллион четыреста, на Каменную Гряду и в орбитальные посёлки.
Третья — остальные, куда получится.
Ильяс подал на отпуск в мае.
Он пришёл к Котову сам, чего до этого не делал ни разу, и попросил подписать справку, что его присутствие на станции в июне-июле не является критичным. Такую справку мог подписать любой начальник отдела, и Котов не был его начальником, но у Ильяса на руках была форма, где стояла графа «смежное подразделение», и он выбрал эту графу.
— Мать в первой очереди, — сказал он. — Ей семьдесят четыре. Одна не соберётся.
Котов подписал.
— Ильяс.
— Что?
— Вы могли попросить у наладки.
— Мог, — сказал Ильяс.
Он взял справку и ушёл, и Котов остался с ощущением, что ему что-то сказали, и не понял что.
Корабль с семьёй пришёл в августе.
Котов ждал в стыковочном отсеке два часа, потому что швартовка задержалась, и за эти два часа передумал всё, что можно передумать.
Аля вышла первой, с сумкой на плече, и она была ровно такая, как он помнил, только острее в лице. За ней вышла её мать, которую вели под руку. Потом Аля обернулась и подала руку в проём.
Мальчик вышел сам.
Ему было три года и два месяца. Он был высокий для своего возраста и худой, в аккуратном комбинезоне, и он шёл ровно, глядя перед собой, и остановился ровно тогда, когда Аля остановила его рукой.
Котов присел на корточки.
Он думал об этой минуте девять месяцев и не придумал ничего, и в итоге сделал то, что делают все: сказал имя.
— Митя.
Мальчик не повернулся.
Он стоял и смотрел мимо, в направлении переборки, и лицо у него было спокойное и совершенно человеческое, и на левой щеке у него была родинка, которой не было при рождении и о которой Аля не писала.
Котов протянул руку и подержался за его ладонь. Ладонь была тёплая. Пальцы сомкнулись, крепко, рефлекторно, как в первый вечер в клинике.
— Он не любит, когда долго держат, — сказала Аля. — Начинает тянуть.
Котов отпустил.
Он встал, и они посмотрели друг на друга, и Аля сказала:
— Ты постарел.
— Ты тоже.
— Я знаю. — Она поправила сумку. — Пойдём, мама плохо стоит.
Вечером, когда мальчика уложили, они сидели на кухне в служебной квартире на пятой палубе, и Аля рассказывала про перелёт, а Котов слушал и смотрел на дверь в маленькую комнату.
— Спроси, — сказала Аля.
— Что спросить?
— То, что ты хочешь спросить с восьми часов. — Она отодвинула чашку. — Есть ли изменения.
— Есть?
— Нет, — сказала Аля. — И не будет. Ты знаешь это лучше меня, ты это девять лет подписывал. Я не жду. Я перестала ждать где-то на втором году, и это было хорошее решение, и с тех пор мне легче.
Она помолчала.
— Он спит по восемь часов. Он ест сам, ложкой, левой рукой. Он ходит по квартире и знает, где что стоит, потому что натыкался. Если переставить стул, он натыкается снова, а через неделю перестаёт. Это не память, это привычка тела, врач объяснил разницу, я не поняла. Он не плачет без причины. Причина всегда есть, надо только найти.
Она посмотрела на мужа.
— Это моя жизнь, — сказала она. — Теперь она и твоя, если ты хочешь. Если не хочешь, живи как жил, я привыкла. Но не сиди и не жди, что он повернётся. Он не повернётся, а ты будешь ждать, и это будешь ты, а не он.
Первая очередь закончилась в ноябре.
Восемьсот тысяч человек уехали с Кайны за шесть месяцев, и Котов получил по ним сводку, потому что демографические последствия переселений входили в сопутствующую статистику.
Он открыл её и увидел избыточную смертность.
Она была не катастрофическая. Ни аварий, ни жертв, ничего, о чём пишут. Просто среди переселённых старше шестидесяти пяти смертность за полгода оказалась выше обычной в два и три десятых раза, и это давало по первой очереди тысячу шестьсот человек сверх ожидаемого.
Причины стояли обычные: пневмонии, сердечная недостаточность, инсульты. Люди семидесяти-восьмидесяти лет переезжали с луны, где прожили жизнь, в незаконченные горизонты Тишрина, где ещё не отладили влажность, и умирали не от переезда, а после переезда, и в графе причины смерти переезда не было.
Котов свёл цифру и отправил дальше по инстанции, как положено.
Потом вернулся и посмотрел на неё ещё раз.
Тысяча шестьсот. За первую очередь. Всего очередей три.
Двадцать первое раскрытие назначили на январь.
Ланге держал ступень: заказано было тридцать одна и шесть.
Раскрытие прошло чисто, продержалось тридцать одну и четыре, и на этот раз в галерее почти не хлопали, потому что все знали, что будет считаться потом.
Котов считал двадцать один день.
Итог: пятьдесят один сверх ожидаемого. Ступень от шестнадцати до тридцати двух, как и предсказывали.
Потом он посмотрел по поселениям.
Кайна: одиннадцать вместо ожидаемых восемнадцати.
Он проверил трижды. Кайна потеряла девятнадцать процентов населения и заплатила на тридцать девять процентов меньше.
Тридцать девять при девятнадцати. Это было даже лучше, чем показатель один и двадцать восемь.
Котов сидел перед этими числами двадцать минут, и это были последние спокойные двадцать минут за следующие полтора года.
Потом он сложил остальные сорок поселений.
Сорок сумм по отдельности были чуть выше ожидаемого. Каждая на два-три процента, каждая в пределах погрешности, ни одна не привлекла бы внимания сама по себе.
В сумме они давали ровно те семь случаев, которых не хватало на Кайне.
Он свёл общий итог по системе.
Пятьдесят один.
Ожидалось при тридцати одной и шести секундах: пятьдесят, плюс-минус четыре.
Ничего не изменилось. Ноль. Ни одного человека.
Тольская проверяла двое суток и нашла у него две ошибки в оценке фона, обе мелкие, обе в пользу его же вывода.
— Итог тот же, — сказала она. — Пятьдесят один вместо пятидесяти. Как будто мы никого никуда не возили.
— Кайна заплатила меньше.
— Кайна заплатила меньше, потому что там стало меньше людей. Ровно настолько меньше. — Тольская вывела две строки. — Смотрите. Мы думали, счёт приходит поселению. Он приходит не поселению. Он приходит системе. Одной суммой. А потом раскладывается по людям, где кто стоит.
— Значит, перевозить людей...
— Значит, перевозить людей — это перекладывать сумму из кармана в карман. — Она откинулась. — Всё, что мы сделали, это увезли долг Кайны и раздали его сорока поселениям.
Доклад ушёл в феврале.
Ответ пришёл в апреле, и Котов прочитал его дважды, прежде чем поверил.
Комиссия отмечала, что представленные данные основаны на одном событии; что однократное измерение не позволяет отвергнуть установленную зависимость; что рекомендуется представить подтверждение по результатам следующего испытания; и что до получения подтверждения работы по расселению продолжаются согласно утверждённому графику.
Следующее испытание — через восемь месяцев накопления фермы.
За восемь месяцев по графику предстояло переселить вторую очередь.
Миллион четыреста тысяч человек.
Ланге читал это в присутствии обоих и молчал минуты две.
— Я напишу отдельно, — сказал он.
— Не поможет, — сказала Тольская.
— Я знаю. Я всё равно напишу.
Он написал в тот же день. В письме он просил приостановить вторую очередь до получения второго измерения и указывал, что стоимость ошибки в одну сторону — восемь месяцев отсрочки, а в другую — миллион четыреста тысяч перемещённых людей.
Ответ пришёл через три недели. В нём говорилось, что приостановка утверждённого графика потребует внесения изменений в постановление, что порядок внесения изменений установлен, что срок рассмотрения составляет до шести месяцев, и что до истечения срока работы ведутся согласно действующей редакции.
Вторая очередь пошла в мае.
Второе измерение сделали в сентябре, на двадцать втором раскрытии.
К этому времени с Кайны уехали два миллиона сто тысяч человек, ровно половина.
Кайна заплатила восемь вместо ожидаемых восемнадцати.
Система заплатила пятьдесят при ожидаемых пятидесяти.
Котов свёл это за один вечер, потому что уже знал, что увидит, и не испытал ничего, кроме усталости.
Он сдал доклад на следующее утро, и в нём было четыре строчки, и Тольская сказала, что это лучший его доклад.
Расселение приостановили в ноябре.
Оно не отменилось. Оно приостановилось на второй очереди, и Управление расселения осталось на Кайне ещё на год, доделывая начатое, потому что бросить людей в наполовину разобранных куполах было нельзя.
Итоговую сводку Котов свёл в декабре, для себя.
Переселено: два миллиона четыреста тысяч. Избыточная смертность за два года: одиннадцать тысяч четыреста. Из них старше шестидесяти пяти: восемь тысяч девятьсот. Самоубийств сверх ожидаемого: четыреста сорок один. Снижение потерь по Б-2: ноль.
Он смотрел на последнюю строчку и понимал, что она неверна. Правильно было бы написать не ноль, а прочерк, потому что нуль означает измеренное отсутствие эффекта, а тут не было даже эффекта, который можно измерять.
Он оставил ноль.
Про мать Ильяса он узнал случайно, в январе, и не от Ильяса.
Он спросил в наладке, где вторая смена, и ему сказали, что Ильяс отпросился на день по семейным. Котов спросил, что случилось. Ему сказали, что мать похоронил ещё в октябре, а сейчас что-то по документам, наследство или квартира, там путаница из-за переселения.
Он нашёл Ильяса в столовой через два дня.
— Я не знал.
— Я не говорил. — Ильяс ел и не поднимал головы.
— Что случилось?
— Воспаление лёгких. Второй купол на Тишрине, там влажность не отладили, вы, наверное, читали. — Он пожал плечами. — Ей было семьдесят пять. Врачи сказали, что в её возрасте это бывает.
— Ильяс.
— Не надо, — сказал Ильяс. Он сказал это спокойно и посмотрел прямо. — Я вас не виню, если вы про это. Я читал ваш доклад, там всё написано, вы там четыре раза написали, что нельзя утверждать. Я знаю, кто читает до второй страницы.
Он вернулся к еде.
— Я вас не виню, — повторил он. — Мне просто больше не о чем с вами разговаривать, кроме работы. Это не одно и то же, но по-другому у меня не выходит.
Третью причину Котов нашёл в феврале.
Он не искал её. Он перебирал старые расчёты, чтобы понять, где именно ошибся с показателем степени, и открыл файл двухлетней давности, где считал зависимость от населения по данным восемьдесят шестого года.
В файле была строчка с порта на Девятой.
Двадцать тысяч жителей, от двух до одиннадцати судов в доке, население по факту от двадцати до сорока шести тысяч. Судовые в реестре не числятся. Эффект их видит.
Он сидел и смотрел на строчку.
Он посчитал показатель степени по зарегистрированному населению.
Крупные поселения — это порты, узлы, пересадочные станции, стройки. В них всегда есть приезжие, вахтовые, транзит, экипажи. Чем крупнее поселение, тем больше в нём людей, которых нет в реестре.
Значит, реальное население крупных поселений он занизил сильнее, чем мелких.
Значит, поделив реальную цену на заниженное население, он получил завышенную удельную цену.
Значит, показатель степени завышен ровно на столько, на сколько крупные поселения многолюднее, чем написано в их реестрах.
Он посчитал поправку за час.
Показатель после поправки: один и ноль три, плюс-минус ноль ноль девять.
Единица.
Ровно, чисто, в середине интервала.
Котов открыл тетрадь.
Он написал сверху дату и потом долго ничего не писал.
Потом написал:
«Я знал это в восемьдесят седьмом. Я сам это нашёл. Т. при мне сказала вслух: оно не читает реестры.
Одиннадцать тысяч четыреста.»
Часть вторая. КТО СПРАШИВАЕТ Глава 11. Никто
Мите пять лет.
Разбирательство шло перепиской.
Это было хуже всего остального. Никто не прилетел, никого не вызвали, никто не задал ни одного вопроса в лицо. Раз в две недели с внутренней орбиты приходил список вопросов, на который отвечали в течение декады, и через две недели приходил следующий список, составленный так, как будто предыдущего не было.
Всего было девять списков. Разбирательство заняло пять месяцев.
Котов отвечал на всё подробно. Он приложил исходные расчёты, все три версии оценки показателя степени, переписку с Тольской, черновики записки с датами правок. Он приложил поправку на незарегистрированное население и расчёт, дающий один и ноль три.
В седьмом списке был вопрос: «Указывались ли в записке от такого-то ограничения применимости вывода?»
Он ответил: да, на страницах четвёртой, пятой и шестой.
В восьмом списке был вопрос: «Содержит ли постановление от такого-то указанные ограничения?»
Он ответил: нет.
В девятом списке вопросов о постановлении не было.
Заключение пришло в июне.
Оно было на пяти страницах и заканчивалось так: нарушений установленного порядка при подготовке рекомендаций не выявлено; нарушений установленного порядка при принятии постановления не выявлено; нарушений при исполнении постановления не выявлено; вопрос о персональной ответственности не ставить за отсутствием оснований.
Котов прочитал это и пошёл к Тольской.
Она сидела в расчётной, одна, и на стене у неё всё ещё висели выкладки годичной давности, которые она так и не сняла.
— Никто не виноват, — сказал Котов.
— Я читала.
— Одиннадцать тысяч четыреста человек, и никто не виноват.
— Да, — сказала Тольская. — И это правда. Вот что самое поганое. Это не отписка, это правда. Вы написали честную записку с четырьмя оговорками. Комиссия имела право оценивать степень достоверности по своему усмотрению. Управление расселения выполняло действующее постановление. Ланге просил приостановить и получил отказ по установленной процедуре. Каждый по отдельности сделал то, что должен.
Она развернулась в кресле.
— Система устроена так, что ошибку может совершить только тот, кто нарушил порядок. Если все соблюдали порядок, а результат чудовищный, то ошибки нет. Есть последствия.
— Это неправильно.
— Это неправильно, — согласилась Тольская. — Но я двадцать лет не могу придумать, как надо иначе. Если начать наказывать за добросовестную ошибку, никто больше никогда ничего не напишет. Будут писать только то, что нельзя проверить.
Котов написал заявление в июле.
В нём он указывал, что автор рекомендации несёт ответственность за её последствия независимо от наличия оговорок; что оговорки были им сформулированы, но недостаточно; что фраза об отсутствии иных мер была включена сознательно, с пониманием того, как она будет прочитана; и что он просит рассмотреть вопрос о его персональной ответственности.
Заявление вернулось через шесть недель.
Резолюция: «Изложенные обстоятельства не соответствуют установленным по результатам разбирательства фактам. Оснований для пересмотра заключения не имеется.»
Он показал резолюцию Але вечером.
Она прочитала и вернула.
— Ты хотел, чтобы тебя наказали.
— Да.
— И тебе отказали.
— Отказали.
Аля убрала посуду и села напротив.
— Ты знаешь, что это такое? — сказала она. — Это не совесть. Совесть — это когда ты что-то делаешь. А ты хочешь, чтобы кто-то пришёл, отобрал у тебя должность и сказал: всё, Котов, ты понёс наказание, теперь тебе можно спать. Ты хочешь квитанцию.
Котов молчал.
— Тебе её не выдадут, — сказала Аля. — Никогда, ни за что. Ты будешь жить с этим сам, до конца, без всякой квитанции. Так у всех, кто что-нибудь делает.
Она встала.
— Митя третий день не ест кашу. Разберись, пожалуйста, с этим, а не с резолюцией. Причина всегда есть.
Поток закрыли в августе.
Уведомление было такое же короткое, как когда-то допуск: в связи с приостановкой работ по постановлению номер такой-то ежедневная выгрузка первичных данных по показателю Б-2 прекращается; отчётность по показателю возвращается к квартальному порядку.
Котов сидел перед этой строчкой полчаса.
Он приехал сюда ради этого потока. Он остался в восемьдесят девятом ради этого потока. Он написал тогда в тетради, что если он уедет, всё вернётся к кварталам и четыреста в год снова станут числом, которое никто не может проверить.
Он не уехал, и всё вернулось к кварталам.
Он сходил к Дехтерёвой.
— Кто закрыл?
— Не знаю, — сказала она. — Правда не знаю. Это идёт по линии Бюро, не по нашей. — Она посмотрела на него. — Хотите совет?
— Хочу.
— Не ищите, кто. Вы четвёртый год ищете, кто подписал, кто закрыл, кто прочитал до второй страницы. Вы ни разу никого не нашли и не найдёте. — Она сложила руки. — Там нет никого, Котов. Там процедура. У неё нет лица, и вам не с кем поговорить.
Дальше было девять месяцев, в которые он почти не работал.
Квартальные сводки приходили четыре раза в год и обрабатывались за неделю. Остальное время он сидел в сыром кабинете на четвёртой палубе и не мог заставить себя ничего начать, потому что любое начало упиралось в то, что данных нет и не будет.
Тольская работала. Она вернулась к своей физике, к разгонному контуру, и один раз позвала его пересчитать что-то по режимам, и он пересчитал, и она больше не звала.
Ланге дважды подавал в отставку. Оба раза отказали. Во второй раз в отказе было написано, что подбор кандидата на должность начальника станции с необходимым допуском требует до девяти месяцев с учётом времени перехода и что до завершения подбора освобождение от должности нецелесообразно.
Ланге показал ему этот ответ и сказал:
— Меня не держат. Меня просто некем заменить, и это дешевле.
Мите исполнилось пять.
Он вырос, стал длиннее и худее, и ходил по квартире уверенно, потому что за два года выучил её телом. Он умел есть, умел пить из чашки, умел раздеваться. Он не говорил ни слова и ни разу ни на кого не посмотрел.
Котов начал заниматься кашей и разобрался за четыре дня: дело было в новой ложке, которую купила тёща, чуть тяжелее прежней. Он вернул старую, и Митя стал есть.
Он рассказал об этом Але, и Аля кивнула, и ничего не сказала, но вечером принесла ему чай, чего не делала два года.
Постепенно у него появились обязанности. Утром — одевание. Вечером — купание. Это оказалось не тяжело физически и очень тяжело первые недели, потому что всё время хотелось получить отклик и отклика не было.
Потом это прошло, как сказала Аля, и осталась работа, простая и понятная, у которой был результат: ребёнок был одет, ребёнок был вымыт, ребёнок был сыт.
Однажды, надевая на него рубашку, Котов подумал, что это первая работа за пять лет, в которой он ничего не испортил.
Ильяс пришёл в мае.
Он постучал в кабинет на четвёртой палубе, что было странно уже само по себе, потому что двери там не запирались и никто не стучал.
— Есть разговор по работе, — сказал он.
— Садитесь.
Ильяс сел и положил на стол планшет.
— Вы помните, я вам говорил про журналы наладки.
— Помню. Их стирают раз в два года.
— Стирают, — сказал Ильяс. — Я четыре года их не даю стирать.
Котов посмотрел на него.
— Как?
— Никак. Я их переписываю к себе перед чисткой и держу в личном разделе. Это не запрещено, они не закрытые. Просто никому не нужны. — Он подвинул планшет. — У меня всё с восемьдесят шестого. И кое-что с восемьдесят второго, что мне отдал старый наладчик, когда уходил.
— Зачем вы это делали?
Ильяс пожал плечами.
— Сначала для себя, я по ним учился. Потом по привычке.
Он помолчал.
— Я не поэтому пришёл. Я пришёл, потому что вспомнил одну вещь, а проверить её могу только я, а понять, что она значит, могу только не я.
— Говорите.
— Отказы, — сказал Ильяс. — Я вам ещё в первый год говорил: когда не идёт, контур просто уходит вниз сам. Помните?
— Помню.
— Так вот. — Ильяс наклонился. — Ферма после отказа не разряжается.
Котов не сразу понял.
— Что?
— Мы выводим контур на порог, — сказал Ильяс. — Это самое дорогое: набрать порог. На пороге контур запрашивает. Если раскрытие идёт, вся накопленная энергия уходит в него за секунды, ферма в ноль, дальше восемь месяцев накопления. Если не идёт — энергия остаётся.
— Вся?
— Не вся. Процента полтора теряется на самом выходе, там нагрев. — Ильяс развёл руками. — Полтора процента. Это четыре дня накопления.
Котов сидел очень тихо.
— То есть отказ, — сказал он медленно, — стоит четыре дня.
— Отказ стоит четыре дня фермы и ноль человек. — Ильяс постучал по планшету. — Двенадцать отказов за четыре года. Двенадцать раз мы что-то спросили, получили «нет» и списали это на аппаратуру.
— Двенадцать за четыре года — это мало.
— Двенадцать, — согласился Ильяс. — А теперь второе, ради чего я пришёл.
Он открыл планшет.
— Регламент, — сказал он. — Перед каждым испытанием контур проверяют. Шесть проверок обязательных, плюс после любого ремонта, плюс при обучении. Выходит десятков пять в год.
— Знаю.
— Проверка идёт с разряженной фермой, сразу после испытания, когда всё равно нечего терять. Контур поднимают по режиму и держат. — Ильяс поднял глаза. — И останавливают на двух процентах ниже порога. Специально, чтобы случайно не спросить.
— И?
— И два процента — это меньше, чем гуляет сама установка, — сказал Ильяс. — Она дышит. Температура, питание, износ обмотки. У нас разброс по порогу — процента три-четыре, я его каждый год перемеряю, и он растёт.
Котов встал.
— То есть на проверках мы порог задевали.
— Постоянно, — сказал Ильяс. — Всю дорогу. Шестьдесят лет.
— И никто не видел?
— А что видеть? — Ильяс пожал плечами. — Ферма пустая, раскрыться нечему. Оператор смотрит на приборы, приборы в норме. Контур на секунду выше расчёта и обратно. Это записывается в журнал как отклонение по режиму, и таких отклонений там сотни, они никого не интересуют. Отказ для наладки — это ноль. А ноль не расписывают по секундам, его просто пропускают и идут дальше по списку.
Он вывел таблицу.
— Я вчера ночью поднял все проверки, где по записи мы вышли выше порога. За восемь лет их сорок одна. И посмотрел, как контур уходил вниз.
— И?
— Они снимаются по-разному.
Котов подошёл ближе.
На экране был столбик времён. От момента выхода на порог до момента, когда контур сам уходил вниз.
Ноль целых ноль четыре секунды. Ноль целых ноль четыре. Ноль целых ноль четыре. Одна целая девять. Ноль целых ноль четыре. Две целых три. Ноль целых ноль четыре.
— Тридцать четыре раза из сорока одного — сорок миллисекунд, — сказал Ильяс. — Это предел разрешения датчика, там может быть и меньше. А семь раз — секунды. От одной и семи до трёх и одной.
— Что было в эти семь раз по-другому?
— Ничего, — сказал Ильяс. — Я смотрел до утра. Тот же режим, та же мощность, тот же контур, те же смены. Ничего.
Котов встал и прошёл к переборке и обратно.
— Ильяс. Мы можем задевать порог нарочно?
— Можем. — Ильяс даже не задумался. — Вместо того чтобы останавливаться на двух процентах ниже, останавливаться на проценте выше. Всё остальное — та же проверка, тот же порядок, я её делал раз двести.
— Сколько это стоит?
— Полтора процента накопления за выход. Между выходами сутки на остывание. — Он посчитал в уме. — Восемьдесят с чем-то в год, если не раскрывать. Это треть годового накопления.
Котов смотрел на столбик очень долго.
— Не ничего, — сказал он наконец. — Мы просто не знаем, что.
Часть вторая. КТО СПРАШИВАЕТ Глава 12. Кто спрашивает
Несколько лет спустя.
Ланге выслушал их, не перебивая, что было на него не похоже.
Потом сказал:
— Сколько раз мы это делали, не зная?
— По журналам, что у меня есть, — сорок одна за восемь лет, — сказал Ильяс. — Если по всей истории станции, то тысячи три. Может, больше, у старых записей разрешение хуже.
— Три тысячи вопросов, — сказал Ланге.
— Примерно.
— И три тысячи ответов, которые мы стёрли.
Он посидел молча.
— Сколько это стоит теперь?
— Полтора процента накопления за выход, — сказал Ильяс. — При восьмидесяти выходах в год мы теряем примерно треть годового накопления.
— То есть следующее раскрытие сдвигается на четыре месяца.
— Примерно на четыре.
Ланге посмотрел в переборку.
— Я жду раскрытия восемь месяцев, — сказал он. — Каждое. Тридцать один год. Я знаю про эту ферму всё, я знаю, сколько она даёт в сутки, я считал это в уме, засыпая. — Он повернулся. — И вы мне сейчас говорите, что всё это время мы задавали вопросы по три раза в неделю и записывали ответы в графу отклонений по режиму.
— Получается так.
— Восемьдесят, — сказал Ланге. — Не тридцать, не пятьдесят. Восемьдесят, сколько выдержит контур по нагреву.
Тольская подняла руку.
— Есть регламент. Проверка контура на превышении порога запрещена.
— Найдите мне точную формулировку.
Она нашла за минуту.
«При проведении проверки контур выводится на уровень не выше 98 процентов порогового.»
Ланге читал эту строчку секунд десять.
— Это не запрет, — сказал он. — Это указание, как проводить проверку. Мы проводим не проверку.
— А что мы проводим?
— Испытание. — Ланге пожал плечами. — Испытания регламентируются другим разделом, и там про уровень ничего нет, потому что при испытании контур на порог обязан выйти по определению. — Он посмотрел на Тольскую. — Шестьдесят лет никто не выходил на порог с пустой фермой, поэтому никому не понадобилось это различать.
Он потянул к себе экран.
— Оформляем как испытания с нулевым накоплением, — сказал он. — Восемьдесят штук в год.
Тольская помолчала.
— Это крючкотворство.
— Это крючкотворство, — согласился Ланге. — Я тридцать один год смотрю, как этим пользуются против меня. Один раз воспользуюсь сам.
Кампанию начали в июле.
Схему построила Тольская, и построила её честно: если менять всё сразу, не поймёшь ничего, поэтому меняли по одному.
Первый блок — режим. Двадцать выходов на порог, одна смена, одинаковая выдержка. Менялись настройки контура: те, что раньше давали короткие раскрытия, те, что давали длинные, и промежуточные.
Результат: девятнадцать снятий по сорок миллисекунд. Одно — две целых две.
Второй блок — время. Двадцать выходов с одними и теми же настройками, в разное время суток, в разные фазы обращения планеты, в разные дни декады.
Результат: восемнадцать по сорок, два длинных.
Третий блок — мощность. Пятнадцать выходов, от минимально возможного порога до штатного.
Результат: пятнадцать по сорок.
К октябрю у них было пятьдесят пять выходов и три длинных снятия, разбросанных без всякой системы.
Тольская была мрачная.
— Это шум, — сказала она. — Три случая из пятидесяти пяти. Я вам таких три случая из чего угодно вытащу.
— В журналах Ильяса семь из сорока одного, — сказал Котов.
— За восемь лет и на другой аппаратуре. Может, там датчик подтормаживал.
— Датчик один и тот же.
— Тогда я не знаю, — сказала Тольская. — И это плохо, потому что мы жжём треть накопления.
Она ушла, а Котов остался и стал смотреть на таблицу.
Первым делом он проверил смену. Три длинных снятия пришлись на первую, вторую и снова первую — вперемешку, никакой закономерности. Не смена.
Потом проверил место у пульта: не читает ли один и тот же прибор иначе, чем другие, нет ли перекоса по углу или высоте. Все три длинных сняты тем же датчиком, что и остальные пятьдесят два, тем же кабелем, той же поверкой. Не прибор и не место.
Он смотрел на таблицу три дня.
Таблица была устроена как все таблицы, с которыми он работал двенадцать лет: строка — событие, столбцы — признаки. Цель, время, мощность, выдержка, результат.
На четвёртый день он поймал себя на мысли, которая пришла не из физики, а из его собственной прежней работы, и которая была настолько привычной, что он не сразу её заметил.
Когда одна и та же карточка в двух поселениях классифицируется по-разному, ты не ищешь разницу в карточке. Ты смотришь, кто подписывал.
Он открыл журналы Ильяса и стал искать графу оператора.
Графы не было.
В журналах наладки записывалась смена. Первая, вторая, третья. Кто именно стоял за пультом в момент выхода на порог, не записывалось нигде, потому что никому не приходило в голову, что это может иметь значение: на пульте работали втроём-вчетвером, и кто нажимал, определялось тем, кто ближе.
Он пошёл к Ильясу.
— Вы помните, кто нажимал?
— За восемь лет?
— За последние пятьдесят пять.
Ильяс помнил не всё, но помнил много, потому что сам стоял на большинстве. Они восстановили сорок семь выходов из пятидесяти пяти, поднимая графики смен, ремонтные журналы и, в двух случаях, спрашивая у людей.
Три длинных снятия из трёх пришлись на выходы, где нажимал Ильяс.
Ильяс нажимал в двадцати одном случае из сорока семи.
— Три из двадцати одного, — сказал Котов. — И ноль из двадцати шести.
— Это может быть случайность.
— Может. — Котов посчитал. — Вероятность — примерно одна восьмая. Мало для вывода. Достаточно для проверки.
Проверку ставила Тольская, и ставила её так, что Котов потом говорил, что никогда не видел, чтобы кто-то так не хотел получить результат.
Условия были такие.
Один и тот же запрос: одна цель, одна мощность, одна выдержка. Ничего не меняется, кроме человека за пультом.
Восемь человек: Ильяс, двое из его смены, двое из первой, наладчик с ремонта, Тольская и Котов.
По десять выходов на каждого, вперемешку, порядок определяется заранее составленной случайной последовательностью, которую держит у себя Дехтерёва и не показывает никому.
Журналы снимает и обрабатывает расчётчик Тольской, который не знает, кто когда стоял, и получает данные без имён, только с номерами выходов.
Восемьдесят выходов. По четыре дня накопления каждый.
— Это триста двадцать дней фермы, — сказал Ланге, когда ему принесли план. — Почти год.
— Да.
— И раскрытия в следующем году не будет вообще.
— Не будет.
Ланге подписал, не читая дальше первой страницы.
— Я тридцать один год ждал по восемь месяцев, — сказал он. — Подожду ещё.
Кампания шла с ноября по июнь.
Восемьдесят выходов, по одному в сутки с перерывами на остывание, восемь месяцев монотонной работы, в которой не происходило ничего, кроме того, что человек садился за пульт, контур выходил на порог, стоял и снимался.
Котов ходил на все восемьдесят. Он приходил и стоял в стороне, и смотрел на пульт, и на людей, и на цифру времени снятия, которая появлялась через несколько секунд после.
Сорок миллисекунд. Сорок. Сорок. Сорок.
На двенадцатом выходе было две целых восемь.
На двадцать третьем — одна и девять.
На двадцать четвёртом — две и одна.
К марту он перестал делать вид, что не запоминает, кто стоял.
Расчётчик сдал результат в июле.
Он сдал его в том виде, в каком его вёл: восемьдесят строк, номер выхода и время снятия. Без имён, потому что имён он не знал.
Двадцать одно длинное снятие из восьмидесяти.
Дехтерёва открыла свою последовательность, лежавшую в закрытом разделе с отметкой времени.
Сводили втроём: Тольская, Котов и Дехтерёва, в кабинете начальника станции, при Ланге.
Тольская читала номера. Дехтерёва называла фамилию. Котов ставил галочку.
Считали двадцать минут.
Ильяс: семь длинных из десяти.
Наладчик с ремонта, фамилия Верес: пять из десяти.
Человек из первой смены, Сайдалиев: четыре из десяти.
Двое из смены Ильяса: три и два.
Тольская: ноль из десяти.
Второй из первой смены: ноль из десяти.
Котов: ноль из десяти.
Тольская положила лист и очень долго молчала.
— Повторить, — сказала она.
Повторяли дважды.
Второй раз — те же восемь человек, другая случайная последовательность, другой расчётчик. Восемьдесят выходов, с июля по февраль.
Ильяс: восемь из десяти. Верес: четыре. Сайдалиев: пять. Остальные — от нуля до трёх. Котов: ноль.
Третий раз Тольская потребовала расширить состав и взять людей, которые никогда не подходили к пульту: врача, повара, двоих из снабжения. Их пришлось учить нажимать, что заняло по десять минут на человека.
Врач: ноль из десяти. Повар: шесть из десяти. Снабжение, Кулакова: ноль. Снабжение, Гринь: ноль.
Повар.
Тольская, когда увидела эту строчку, вышла из кабинета и вернулась через четверть часа.
— Всё, — сказала она. — Девять повторений с учётом старых журналов, три независимые серии, слепая обработка. Эффект есть. Он воспроизводится. Он не зависит ни от квалификации, ни от смены.
Она села.
— Про остальное мы пока ничего не знаем, — сказала она. — Все, кого мы брали, знали, что нажимают и зачем. Мы это не варьировали. Может, оно и не важно. А может, важно, просто мы ещё не спросили.
— От того, кто именно нажал.
Ланге спросил то, что должен был спросить:
— Что физически различается?
— Ничего, — сказала Тольская. — Пульт один. Кнопка одна. Усилие одно, я мерила. Контур не знает, чья рука. Между рукой и контуром — двенадцать метров кабеля и три реле. Сигнал одинаковый до микровольта.
— Тогда как?
— Никак. Так не бывает. — Тольская посмотрела на него. — Я вам это говорю как физик, и я вам это говорила два года назад про население. С тех пор я привыкла говорить «так не бывает» и продолжать считать.
Последнее сказал Котов, и сказал не сразу, потому что ему понадобилось время, чтобы собрать это в одну фразу.
— Мы неправильно называем результат, — сказал он.
Все посмотрели на него.
— Мы говорим «длинное снятие» и «короткое». Как будто это два вида отказа. — Он подошёл к экрану. — Сорок миллисекунд — это предел датчика. Там может быть ноль. Это не отказ, это отсутствие ответа. Запрос не рассматривали.
— А длинное?
— Одна и семь, две и три, две и восемь. Разные. — Котов обвёл столбик. — Разные — значит, что-то занимает время. Значит, что-то происходило.
Он повернулся.
— Одни и те же слова, сказанные разными людьми. У большинства они пролетают мимо. У некоторых их читают, думают и отвечают «нет».
В кабинете стало очень тихо.
— Дело не в том, что мы просим, — сказал Котов. — Дело в том, что нас в основном не слушают.
Часть вторая. КТО СПРАШИВАЕТ Глава 13. Восемь человек в зале
Тот же год.
Вопрос сформулировала Тольская, и формулировала его три дня, потому что от формулировки зависело всё.
— Мы знаем, что результат зависит от человека, — сказала она. — Мы не знаем, от чего именно в человеке. Пока мы этого не знаем, у нас нет ничего, кроме суеверия.
Она написала на стене список того, что можно проверить.
Тело в помещении. Рука на кнопке. Расстояние до контура. Знание о том, что происходит. Решение о том, что происходит.
— Пять опытов, — сказала она. — По десять выходов на каждый. Пятьдесят выходов, двести дней фермы.
— У нас нет двухсот дней, — сказал Ланге.
Он сказал это спокойно и вывел на общий экран входящее, пришедшее накануне.
Это был запрос из аппарата комиссии, вежливый, с двумя ссылками. В нём отмечалось, что станцией «Мыс» за истекшие двадцать шесть месяцев не проведено ни одного раскрытия; что накопленная энергия расходуется на испытания с нулевым накоплением, проводимые с периодичностью, значительно превышающей практику прошлых лет; и что комиссия просит представить обоснование целесообразности продолжения работ в текущем формате.
— Это первый звонок, — сказал Ланге. — Второй придёт через полгода и будет с формулировкой «предложить сократить». Третий — с формулировкой «прекратить».
— Сколько у нас времени?
— Год. Может, полтора. — Ланге посмотрел на список на стене. — Пятьдесят выходов я вам дам. Но за эти пятьдесят вы должны получить не «интересный результат». Вы должны получить то, что я смогу написать наверх так, чтобы они испугались сильнее, чем сейчас скучают.
Опыт первый. Расстояние.
Ильяс нажимал не с главного пульта, а с резервного, на седьмой палубе, в двухстах десяти метрах от контура, за тремя переборками.
Семь длинных из десяти.
— Не расстояние, — сказала Тольская.
Опыт второй. Рука.
Ильяс стоял в зале, у пульта, рядом. Нажимал Котов.
Восемь длинных из десяти.
Тольская посмотрела на цифру, потом на Котова, у которого за три серии не было ни одного длинного.
— Восемь, — сказала она. — При вашей руке.
— Значит, не рука.
— Значит, не рука.
Опыт третий. Тело.
Ильяс на седьмой палубе, в столовой, ест. Ему заранее сказано: в течение часа будет выход на порог, он об этом знает, участвовать не должен, делать ничего не должен. В зале — Котов, нажимает Котов.
Ноль длинных из десяти.
— Он знал, — сказала Тольская. — И не сработало.
— Он знал, но не он спрашивал, — сказал Котов.
Опыт четвёртый. Знание.
Здесь пришлось повозиться, потому что нужно было, чтобы Ильяс нажал, не понимая, что нажимает.
Сделали так: Ильясу поручили проверку резервной цепи, обычную, которую он делал десятки раз, с тем же порядком действий. Он не знал, что третья кнопка в последовательности выведена на контур. Тольская была уверена, что он догадается, и он не догадался.
Ноль из десяти.
Опыт пятый. Решение.
Этот придумал Ильяс сам.
Он настроил реле с задержкой в час, выставил его лично, зная в точности, что оно сделает и когда. После этого ушёл спать. В зале в момент выхода не было никого. Пульт стоял пустой, свет был выключен, дверь заперта.
Восемь длинных из десяти.
Тольская просидела над этим результатом всю ночь.
— Его не было в зале, — сказала она утром. — Он спал в двухстах метрах и трёх переборках. Он не касался пульта. Между ним и контуром — реле, поставленное за час.
— И оно сработало.
— И оно сработало лучше, чем когда он стоит рядом и смотрит.
Она села.
— Значит, ни тело, ни рука, ни присутствие. Остаётся одно.
Она подошла к стене и вычеркнула четыре строки из пяти.
— Оно смотрит на то, кто это затеял.
Шестой опыт в план не входил.
Его предложил Котов, и предложил потому, что не мог отделаться от мысли, которая пришла к нему в ту же ночь и которая была не про физику.
— Мы двенадцать лет заполняем графу «оператор», — сказал он. — Точнее, не заполняем, её нет. Давайте сделаем.
— Зачем?
— Затем, чтобы проверить, читает оно нашу бумагу или нет.
Сделали формально и по всем правилам.
Завели на станции журнал испытаний с нулевым накоплением по образцу отчётного, с графами: режим, выдержка, ответственный оператор, подпись. Провели через Дехтерёву, чтобы всё было по кадровому порядку. Дехтерёва оформила за два дня и не спросила зачем.
Дальше провели десять выходов.
Во всех десяти в графе «ответственный оператор» стояла фамилия Ильяса, и стоял его ключ, приложенный им лично.
Во всех десяти решение принимал, готовил и осуществлял Котов. Ильяс не знал, когда будет выход, и в момент выхода находился на смене в другом отсеке.
Ноль длинных из десяти.
Потом провели обратные десять.
В графе «ответственный оператор» стояла фамилия Котова и его ключ. Готовил и запускал Ильяс.
Семь длинных из десяти.
Тольская прочитала эти двадцать строк и очень долго не говорила ничего.
— Оно не читает наши списки, — сказала она наконец. — Я это уже говорила однажды, три года назад, про население. Тогда речь шла о том, что оно не заглядывает в реестр жителей. — Она подняла глаза. — Сейчас речь о том, что оно не заглядывает в документ, который мы составили специально для него, подписали ключом и заверили в кадрах.
— Оно смотрит мимо бумаги.
— Оно смотрит мимо бумаги на человека, — сказала Тольская. — Причём на того человека, который на самом деле это сделал. Не на того, кто написан.
Сводили результаты в кабинете начальника станции, и в этот раз народу было больше.
Пришёл Ланге. Пришла Дехтерёва, потому что она держала последовательности. Пришла Тольская с расчётчиком. Пришли Ильяс, Верес и Сайдалиев — трое, у кого результат был высокий. Пришёл Котов.
Восемь человек.
Тольская докладывала стоя, и она докладывала сухо, по опытам, и когда закончила, никто ничего не спросил.
Ланге сидел, положив руки на стол.
— Скажите это ещё раз, — попросил он. — Одной фразой.
— Оно различает нас поимённо, — сказала Тольская.
— Всех?
— Не знаю. — Она помолчала. — У большинства запрос не рассматривается вовсе. У некоторых рассматривается. Это разные отношения, и разница проходит по людям, а не по должностям, не по допускам, не по квалификации.
— И оно понимает, кто из нас что затеял.
— Оно понимает, кто из нас что затеял, — сказала Тольская. — Ильяс спал за тремя переборками. Реле он поставил за час. Никакой прибор в мире не может связать это реле с человеком, который его выставил, кроме как через нашу бумагу. А бумага, как мы проверили, не читается.
В кабинете стало тихо.
Котов смотрел на людей вокруг стола и видел, как до каждого доходит, и доходило до всех по-разному.
Сайдалиев смотрел в стол и медленно тёр ладонь о ладонь.
Верес спросил вслух, ни к кому не обращаясь, всегда ли так было или началось в семьдесят седьмом, и никто ему не ответил.
Дехтерёва сидела очень прямо и не двигалась вообще, и по её лицу нельзя было прочитать ничего, и это само по себе о чём-то говорило.
Ильяс не смотрел ни на кого. Он смотрел на свои руки.
— Я хочу задать вопрос, — сказал он наконец. — Он глупый.
— Задавайте, — сказал Ланге.
— Оно видит только когда мы спрашиваем? Или всегда?
Никто не ответил.
— Потому что если только когда спрашиваем, то это как окошко, — сказал Ильяс. — Подошёл, спросил, ушёл. А если всегда...
Он не договорил.
— Мы не можем это проверить, — сказала Тольская. — Мы можем проверить только то, на что оно отвечает. На всё остальное оно молчит, и молчание неотличимо от отсутствия.
Ланге написал наверх через неделю, и Тольская помогала ему выбирать формулировки два дня.
В окончательном виде докладная звучала так: установлено, что вероятность рассмотрения запроса контура зависит от личности лица, инициировавшего запрос, при неизменности всех технических параметров; зависимость воспроизведена в трёх независимых сериях со слепой обработкой; служебная документация на результат не влияет; физического механизма не установлено.
Ланге перечитал и добавил одну строчку от себя:
«Прошу обратить внимание, что из изложенного следует наличие у источника средства индивидуального различения людей.»
— Они не поймут, — сказала Тольская.
— Поймут, — сказал Ланге. — Не сразу и не все. Но там есть один человек, который поймёт с первой строчки, и он в этой комиссии не последний.
Ночью Котов пошёл в зал один.
Это было нарушением: выход на порог оформлялся заявкой и требовал второго человека в смене. Он никого не звал.
Ферма была пуста третий год. Он это знал точно, потому что сам вёл учёт, и знал, что при пустой ферме открыться нечему, что бы он ни спросил. Именно поэтому он и пошёл.
Он сел за пульт, выставил тот же режим, который они гоняли восемьдесят раз, и поднял контур.
Контур вышел на порог за четыре минуты. Гул был тот же, поручень дрожал так же.
Котов сидел и смотрел на экран.
Он ни о чём не просил вслух. Он просто подумал очень отчётливо, что вот он, Котов, аналитик, сидит здесь один в три часа ночи, и что у него есть один вопрос, и что этот вопрос он не может задать никак, потому что не знает языка.
Контур снялся.
Ноль целых ноль четыре.
Он посидел ещё немного и записал в тетради:
«Сорок миллисекунд. Одиннадцатый раз.
Оно меня не читает. Это не значит, что оно меня не видит.»
Часть вторая. КТО СПРАШИВАЕТ Глава 14. Список
Мите тринадцать лет.
Наверху испугались.
Ответ пришёл через пять недель, что для внутренней орбиты было почти мгновенно, и это само по себе говорило больше, чем текст.
Станции «Мыс» предписывалось: продолжить работы; представить методику определения показателя рассмотрения запроса; провести измерение по расширенному кругу лиц; обеспечить возможность прибытия на станцию лиц, направляемых для измерения. Отдельным пунктом станции выделялось внеочередное финансирование на расширение накопительной фермы.
Ланге прочитал вслух и положил документ.
— Они хотят список, — сказал он.
— Мы тоже хотим список, — сказала Тольская.
— Мы хотим понять, кто как отзывается. Они хотят знать, кто именно. — Ланге постучал пальцем по столу. — Это разные документы, а получится один.
Первое, что пришлось решать, была цена.
Пятьсот человек по десять выходов — пять тысяч запросов. При четырёх днях фермы на выход это было пятьдесят пять лет.
Решил Ильяс, и решил за неделю.
— Мы неправильно тратим, — сказал он. — Дорого не спрашивать. Дорого выходить на порог с нуля.
— А не с нуля?
— А не с нуля мы и так умеем. — Ильяс развёл руками. — Проверка контура. Поднял, подержал, опустил на два процента, снова поднял. Я это делаю по десять раз за смену, когда ищу неисправность. Только опускаю ниже порога, а надо выше.
— И каждый подъём — запрос?
— Запрос происходит в момент пересечения порога. Если пересекли — значит, спросили. — Он посчитал в уме. — Просадка на полпроцента и подъём обратно — это не выход с нуля, это качание у самой верхушки.
Тольская посмотрела на него.
— Сколько стоит качок?
— Считал трижды. Три-четыре часа накопления.
— Против четырёх суток.
— Против четырёх суток, — сказал Ильяс. — Один выход даёт до сорока качков подряд, дальше нагрев.
Проверили за декаду. Работало.
Тридцать восемь запросов за один выход на порог, каждый со своим временем снятия, каждый отдельный. Из тридцати восьми, когда качал Ильяс, длинных было двадцать девять.
Пять тысяч запросов при трёх с половиной часах — это стало семьсот тридцать суток фермы. Два года, а с новой фермой, которую обещали, меньше.
Ланге посмотрел на расчёт и сказал:
— Теперь мы производство.
Измерение началось в марте и шло два года и три месяца.
Оно стало главным, чем занималась станция. Люди прибывали партиями, по сорок-пятьдесят человек, рейсами с внутренней орбиты, размещались в переоборудованном грузовом отсеке, проходили измерение за восемь-девять суток и улетали.
Порядок был такой. Человека приводили в зал, объясняли, что он должен нажать кнопку, и что от него больше ничего не требуется. Объясняли обязательно, потому что опыт четвёртый показал: если человек не знает, что делает, ничего не будет. Затем он делал десять запросов подряд, с перерывами, и уходил.
Восемь минут на человека.
Никаких ощущений, никаких последствий, ничего не происходило вообще. Люди выходили из зала разочарованные.
Котов вёл всю обработку.
Он вернулся к работе, к которой был приспособлен: у него снова была очередь, и в очереди снова стояли люди, и по каждому надо было проставить число.
К концу второго года в списке было тысяча сто девяносто человек.
Распределение вышло такое.
Ноль из десяти: восемьсот девяносто четыре человека. Три четверти. От одного до трёх: двести двенадцать. От четырёх до шести: шестьдесят один. Семь и выше: двадцать три.
Двадцать три человека из тысячи двухсот. Два процента.
Дальше он полтора года искал, что их объединяет.
Он проверял это как демограф, то есть перебирал все поля, какие есть в реестре, и потом придумывал новые.
Возраст: нет. Высокие были от девятнадцати до восьмидесяти одного, распределение по возрасту такое же, как в общей выборке.
Пол: нет.
Место рождения: сначала показалось, что есть. Из двадцати трёх высоких семеро родились на Каменной Гряде, а Каменная Гряда давала одну восьмую населения. Он посчитал вероятность, вышло около четырёх процентов, то есть подозрительно, но недостаточно. Через год, когда выборка выросла, перекос пропал.
Профессия: нет. Наладчик, повар, врач с нулём и врач с восемью, двое военных, учительница, три студента, старик-пенсионер с Тишрина, который приехал из любопытства и оказался на девяти из десяти.
Образование: нет.
Родство: нет, и это была самая тяжёлая проверка.
Он специально вызвал двадцать две пары близких родственников: родителей и детей, братьев, сестёр. Из них четыре пары однояйцевых близнецов, которых искали по всей системе.
Близнецы: первая пара — два и восемь. Вторая — ноль и ноль. Третья — шесть и один. Четвёртая — ноль и семь.
Тольская, когда увидела четвёртую пару, сказала:
— Всё. Не наследственное.
— Одна пара ничего не доказывает.
— Одна пара доказывает достаточно, — сказала она. — Ноль и семь при идентичном геноме, идентичном воспитании и разнице в жизни в четыре года и один переезд. Если бы это было в теле, такого быть не могло.
Осенью второго года Котов написал Мазуровой.
Он нашёл её адрес через Дехтерёву, которая нашла его через кадровый архив Бюро за два дня и не спросила, зачем.
Мазуровой было семьдесят четыре года, она жила на внутренней орбите, в доме для отставных служащих, и уже одиннадцать лет не работала.
Он написал коротко: что читал её записку восемьдесят второго года, что подтвердил её выводы на дневных данных, что с тех пор нашлось многое другое, и что у него есть к ней вопросы, на которые он не имеет права отвечать сам.
Письмо шло шесть часов.
Ответ пришёл через одиннадцать дней.
Первое, что бросилось в глаза, была не она, а перекос.
Котов заметил его случайно, раскладывая двадцать три высоких по поселениям.
Они не были размазаны ровно, и они не собирались там, где больше народу. Они собирались кучками. Три человека из одного посёлка на две тысячи жителей. Четыре — из соседних кварталов на Тишрине. Двое — с одного корабля.
Он проверил, нет ли между ними родства. Не было.
Он проверил, не работают ли они вместе. Не работали.
Он проверил общие места учёбы, общих врачей, общие рейсы, общее водоснабжение. Ничего.
Кучки были, объяснения кучкам не было.
— Это как эпидемия без возбудителя, — сказала Тольская, посмотрев на карту. — Форма правильная. Содержания нет.
Второе он нашёл, когда начал перемеривать.
К третьему году у него набралось сто восемьдесят человек, измеренных дважды с интервалом от полутора до трёх лет. Это делалось для контроля методики: если показатель — свойство человека, повторное измерение должно давать то же число.
Оно давало не то же.
Из ста восьмидесяти у ста двух показатель изменился больше чем на два. У сорока — больше чем на четыре. Один человек, тот самый пенсионер с Тишрина, за два года ушёл с девяти на три. Другой, двадцатидвухлетний, пришёл с нуля на шесть.
Тольская сначала решила, что это методика.
Проверяли четыре месяца. Методика была ни при чём: контрольные повторы через неделю давали устойчивый результат, разброс не превышал единицы.
Значит, показатель менялся. Медленно, за годы.
— Человек не рождается с этим, — сказала Тольская. — Он к этому приходит. Или уходит от этого.
— За счёт чего?
— Понятия не имею.
Слухи пошли на втором году, и остановить их не смог никто.
Официально измерение называлось «определение показателя рассмотрения запроса» и не значило ничего. Неофициально на станции и на внутренней орбите очень быстро стали говорить, что на «Мысе» проверяют, кого слышат, а кого нет.
Появились очереди. Не служебные, а добровольные: люди писали заявления с просьбой их измерить. К третьему году в списке ожидания было четыре тысячи человек, и Дехтерёва занималась этим списком половину рабочего дня.
Котов был обязан сообщать результат каждому, кого измерил. Это входило в порядок.
Он сообщал две тысячи раз.
Большинству было всё равно. Некоторым нет.
Женщина сорока лет, инженер, приехавшая по собственному заявлению, получила ноль и просидела в коридоре два часа, и Дехтерёва потом ходила её успокаивать.
Мужчина, получивший восемь, спросил, что ему теперь полагается.
— Ничего, — сказал Котов.
— Как ничего?
— Показатель ничего не означает. Мы не знаем, что он означает.
— Но меня же слышат.
— Мы не знаем, кто вас слышит и слышит ли.
Мужчина ушёл недовольный.
К третьему году на внутренней орбите появилось выражение «читаемый». Оно появилось само, никто его не вводил, и оно очень быстро стало значить не то, что показатель высокий, а что человек чем-то лучше.
Ильяс перестал участвовать в измерениях в конце второго года.
Он не отказался от работы, он продолжал держать контур и качать порог. Он отказался нажимать сам.
Котов спросил почему.
— Потому что мне это перестало нравиться, — сказал Ильяс.
— Восемь из десяти.
— Восемь из десяти, — согласился Ильяс. — Вы понимаете, что это значит?
— Нет.
— И я нет. — Он сидел на ящике в зале, вытирая руки. — Но я думаю об этом каждый день, и я придумал только два варианта. Или во мне есть что-то, чего нет в других. Или в других есть что-то, чего нет во мне.
Котов молчал.
— Вы на нуле, — сказал Ильяс. — Одиннадцать раз, я считал. Тольская на нуле. Врач на нуле. Дехтерёва на нуле, я знаю, она мне сказала. — Он поднял глаза. — А повар на шести. И тот дед с Тишрина был на девяти.
— И что?
— И то, что если бы это было что-то хорошее, оно бы попадалось умным, — сказал Ильяс. — А оно попадается кому попало. Значит, это не про нас. Это про что-то другое, и мы просто на что-то похожи. — Он встал. — Я не хочу знать, на что.
Последнее Котов посчитал в июне, на четвёртый год, и посчитал случайно.
Он сводил годовой отчёт и, чтобы проверить методику, сложил все показатели по группе из ста восьмидесяти человек, измеренных дважды.
Сумма первого измерения: четыреста шестьдесят два.
Он сложил вторые измерения тех же ста восьмидесяти человек, чтобы показать, насколько всё разъехалось.
Четыреста пятьдесят девять.
Он посмотрел на два числа.
Сто два человека из ста восьмидесяти изменились. Сорок изменились сильно. Пенсионер ушёл с девяти на три, парень пришёл с нуля на шесть, и таких пар были десятки.
Сумма не изменилась.
Котов пересчитал. Потом взял другую группу, из двухсот сорока человек, измеренных дважды, и сложил.
Первое: шестьсот один. Второе: пятьсот девяносто восемь.
Он взял всех, кого мерили дважды. Четыреста двенадцать человек.
Первое: тысяча сорок четыре. Второе: тысяча тридцать девять.
Разница — полпроцента при том, что четверть людей поменялась на треть и больше.
Он сидел перед этими числами до утра.
Если показатель — свойство человека, суммы не обязаны сходиться. Люди меняются независимо, кто-то вверх, кто-то вниз, и сумма гуляет.
Сумма не гуляла.
Показатель — не свойство человека. Свойству человека сумма ничем не обязана.
Значит, одно из двух. Либо есть какое-то количество, оно постоянно, и оно распределено между людьми: когда у одного прибавляется, у другого убавляется, не у случайного другого, а у кого-то конкретного, потому что сумма держится с точностью до полпроцента. Либо есть другой механизм, который держит сумму постоянной, а он его пока не видит.
Второе он не мог ни проверить, ни опровергнуть. Записал оба варианта и оставил первый работать как гипотезу, потому что с ней можно было хоть что-то считать дальше.
Котов написал в тетради:
«Их не хватает на всех.
Мы не разные. Мы делим одно и то же.»
Утром он пошёл в зал и стоял там, пока не пришла первая смена.
Он думал об одном, и думал уже вторые сутки, и не мог придумать, как это обойти.
Измерение требовало, чтобы человек знал, что делает, и захотел это сделать. Опыт четвёртый. Ильяс нажал, не понимая, и не сработало ничего.
Котов тогда же проверил границу с другой стороны. Взял голодного техника с ночной смены, поставил перед ним тарелку, попросил взять. Техник взял не думая, потому что хотел есть. Ноль.
Поставил вторую тарелку рядом, обе одинаково доступны, попросил взять одну. Возмущение было.
Хотение было в обоих случаях одинаковое. Разница была в другом: во втором случае рядом стояла ещё не закрытая дверь, и человек знал про неё, и закрыл её сам.
Значит, измерить можно только того, у кого была вторая дверь.
Он попробовал это на сыне. Поставил два стакана, одинаковых, на равном расстоянии, сказал: возьми любой. Митя взял тот, что был ближе к правой руке. Поменял стаканы местами — Митя снова взял тот, что был ближе к правой руке.
Не потому, что не мог иначе. Потому что «иначе» не было для него дверью. Была рука и то, что оказалось под ней.
Значит, измерить можно только того, кто может решить.
Митя сидел дома, ел ложкой, ходил по квартире, знал её телом. Ему было тринадцать лет, он был выше матери, и ни на одном шагу вторая дверь для него не открывалась.
Его нельзя было измерить. Не потому, что не пускают, не потому, что мал, не потому, что нет методики.
Потому что метод устроен так, что для таких, как он, в нём нет места.
Часть третья. ДВЕРИ Глава 15. Кислород
Годы спустя.
Мазурова ответила коротко.
Она писала, что помнит свою записку, что помнит и решение, и что ей тогда объявили о недопуске к теме без объяснений и без документа, просто перевели на другой участок. Что она не жаловалась, потому что в восемьдесят втором это было бесполезно, а к восемьдесят пятому уже неинтересно.
Данных у неё не осталось. Советов у неё не было.
Но одно она написала, и Котов перечитал это место несколько раз.
«На заседании один из членов комиссии задал мне вопрос не под протокол, в перерыве, в коридоре. Он спросил, рассматривала ли я возможность того, что явление не новое. Что оно было всегда, а в семьдесят седьмом изменилось не оно, а наша способность его увидеть.
Я ответила, что нет, не рассматривала, потому что до семьдесят седьмого таких детей не рождалось вовсе, и это установлено.
Он сказал: «Установлено, что их не считали».
Больше он ничего не сказал и фамилии своей не назвал. Я восемь лет об этом думаю и не пришла ни к чему.»
Котов показал письмо Тольской.
— Это ерунда, — сказала она. — До семьдесят седьмого была общая медицинская статистика, вы её сами перебирали, там ничего не пряталось. Ребёнок с нулевым откликом попал бы в графу тяжёлой патологии, и графа бы выросла.
— Она не выросла.
— Она не выросла. Значит, их не было.
— Или их было столько, что в графе не видно, — сказал Котов. — Шесть человек в год на четыре миллиарда — это не выросло бы нигде.
Тольская остановилась.
— Минимальный платёж, — сказала она.
— Минимальный платёж.
Они посмотрели друг на друга.
— Проверить нельзя, — сказала Тольская наконец.
— Нельзя.
Он записал это в тетрадь и вернулся к списку, потому что список был работой, а это был разговор.
Мысль пришла ему в марте, за завтраком, и пришла не из физики.
Он думал о блоке наведения.
Тридцать лет, четыреста тринадцать попыток, ни одного раскрытия. Без наведения — треть удачных, с наведением — ноль. Ланге называл это единственным абсолютным результатом Программы и был прав.
Все эти годы вывод из него делали один: адрес задать нельзя.
И тут Котов остановился с ложкой в руке, потому что понял, что вывод другой.
Адрес задать нельзя так. Цифрами, в блоке, на пульте.
Они три года подряд доказывали, что бумага не читается. Журнал с графой «ответственный оператор», заверенный ключом и оформленный через кадры, — ноль из десяти. Оно смотрит мимо любой записи, которую они делают.
Значит, наведение цифрами — это тоже запись. Такая же бумага, только в другой форме.
А что оно читает?
Оно читает, кто затеял. Опыт пятый: Ильяс спал за тремя переборками, реле стояло час, и сработало. Единственное, что доходит от них до той стороны, — это чьё это решение.
Он отодвинул тарелку.
Если единственный читаемый канал — человек, то и наводиться можно только человеком.
Тольская выслушала его в расчётной, стоя, и не села до конца разговора.
— У вас нет оснований, — сказала она.
— Нет.
— У вас есть аналогия из ведомственного делопроизводства.
— Есть.
Она прошлась вдоль стены.
— Хуже всего, что это проверяемо, — сказала она. — Сажаем Ильяса, открываем, смотрим, что вышло. Потом сажаем его снова и смотрим, вышло ли то же самое.
— Два раскрытия.
— Два раскрытия, шестнадцать месяцев и минимум двенадцать человек, — сказала Тольская. — И вы это уже посчитали, поэтому и пришли.
Дальше он думал о ступенях.
Ступени были устроены как тариф. Он это сформулировал ещё три года назад и с тех пор пользовался словом «прейскурант» не как метафорой, а как рабочим термином, и Тольская давно перестала возражать.
А в тарифах Котов разбирался. Двенадцать лет он работал с ведомственной отчётностью, где всё, что делает государство, за что-то тарифицируется, и знал главное правило любого тарифа: важно, за что берут.
Они всё это время считали, что платят за дверь.
За то, что дверь открылась, и за то, сколько секунд она держалась.
А если платят не за дверь?
Он положил ложку и стал думать.
Если платят за то, что где-то выделяется место. Если это выделение, а не проход. Тогда первое раскрытие — это выделение нового, а повторное, в то же место, — это не новое выделение. Это уже выделенное.
За уже выделенное тариф обычно другой.
Он принёс это Тольской вторым, через два дня после первого.
— Значит, две гипотезы, — сказала она. — Первая: читаемый попадает куда просили. Вторая: повторное попадание стоит минимум.
— Да.
— Их можно проверить одним раскрытием?
— Нет. Первую можно коротким, за четыре десятых секунды. Там минимум в любом случае, шесть, независимо от того, кто прав. — Котов подумал. — Вторую только длинным. Если платят за дверь, двадцать восемь секунд стоят пятьдесят. Если за выделение — шесть.
— То есть пятьдесят шесть человек на две проверки.
— Шесть на первую. Если первая не пройдёт, второй не будет.
Тольская отвернулась к стене и стояла к нему спиной довольно долго.
— Скажите вслух, — сказала она. — Не заставляйте меня говорить это за вас.
— Я предлагаю проверить гипотезу ценой шести человек, — сказал Котов.
— Хорошо, — сказала Тольская. — Теперь я скажу свою часть, чтобы вы не несли это один. Если вы правы в обоих, у человечества впервые появляется дверь, в которую можно ходить. Не смотреть, а ходить. За шесть человек. — Она обернулась. — Я подпишу.
С Ильясом разговаривал Котов, и разговаривал плохо.
Он пришёл в наладку, изложил всё по порядку, ясно и коротко, и в конце сказал, что нажать должен Ильяс, потому что во всей системе двадцать три читаемых, из них на станции трое, и у Ильяса показатель вдвое выше, чем у Вереса и Сайдалиева.
Ильяс выслушал, не перебивая.
— Нет, — сказал он.
— Почему?
— Я вам объяснял. Полтора года назад, вот здесь, сидя на ящике. — Ильяс вытер руки и убрал ветошь. — Я не хочу быть тем, кого читают. Я не знаю, что это, и мне от этого нехорошо.
— Ильяс.
— Вы не поняли, — сказал Ильяс. — Я не боюсь. Меня не съедят. Мне противно.
Он сел.
— Восемь из десяти, — сказал он. — Знаете, о чём я думаю, когда качаю порог для чужого измерения? Я думаю, что стою у окошка, где принимают. И у меня приняли, а у ста человек передо мной не приняли. И я не сделал для этого ничего. Ни учился, ни работал, ни жил как-то особенно. Мне просто досталось.
— Мне не досталось, — сказал Котов.
— Знаю. Одиннадцать нулей.
— Двенадцать.
Ильяс посмотрел на него.
— И вы приходите ко мне, чтобы я пошёл к окошку за вас.
— Да, — сказал Котов.
Он не стал ничего добавлять, потому что добавить было нечего и потому что любое добавление было бы враньём.
Ильяс молчал минуты две.
— Если попадём, — сказал он наконец, — туда можно будет ходить?
— Если попадём и если тариф такой, как я думаю, — да. Дёшево и сколько угодно раз.
— И вы туда пойдёте.
— Кто-нибудь пойдёт.
— Не кто-нибудь, — сказал Ильяс. — Вы. Я вас пять лет знаю. — Он встал и подобрал ветошь. — Хорошо. Я нажму.
— Спасибо.
— Не благодарите. — Ильяс уже шёл к контуру. — Я делаю это не для вас и не для Программы. Я делаю это, чтобы посмотреть, что там. Мне сорок лет вбивали, что смотреть можно один раз.
Ланге решал одиннадцать дней.
Он не советовался и не собирал никого. Он вызвал Котова один раз, на четвёртый день, и задал два вопроса.
— Если вы неправы, сколько?
— Ступень по длительности. Мы возьмём короткое, четыре десятых секунды. Тогда в любом случае минимум. Шесть.
— То есть шесть в обоих случаях.
— Да.
— И разница только в том, узнаем мы что-нибудь или нет.
— Да.
Ланге кивнул и отпустил его.
На одиннадцатый день он открыл заявку и дописал в свободное поле строку, которой в форме не предусматривалось: «Основание — проверка гипотезы о зависимости адресации от лица, инициирующего запрос. Ответственный за решение — начальник станции Ланге.»
Потом приложил ключ.
— Это не по форме, — сказала Дехтерёва.
— Знаю.
— Зачем?
— Затем, что в этой записи должно быть написано, кто решил, — сказал Ланге. — Она уйдёт наверх и ляжет в архив, и через сорок лет кто-нибудь её откроет.
Первое раскрытие сделали в июле.
Готовили его без всякого наведения, потому что наводиться было нечем: цифры не читаются, бумага не читается, а как навести человека, никто не знал.
Заказали четыре десятых секунды. Минимум, шесть человек, независимо от исхода.
Контур вышел на порог за восемь месяцев накопления.
В зале было четверо: Ильяс, Тольская, Котов и Ланге, который не пошёл в галерею и стоял внизу, у переборки.
Ильяс качнул.
Ответ пришёл длинный: две целых шесть.
Круг стал.
Он держался четыре десятых секунды, и спектрометр отработал, и всё кончилось раньше, чем человек успевает моргнуть дважды.
Спектр обрабатывали сорок минут.
Звезда класса K, оранжевая, металличность низкая. За четыре десятых секунды спектрометр успел взять только саму звезду; есть ли у неё планеты, сказать было нельзя.
Ни на что не похожая. Ни на одну из ста девяноста четырёх.
Тольская отодвинула экран.
— Сто девяносто пятое небо, — сказала она. — Поздравляю. Мы потратили восемь месяцев фермы и шесть человек, чтобы получить то же, что получали всегда.
Котов сидел молча.
Он не был удивлён и не был разочарован, и это его самого удивило: он понял, что где-то внутри и не ждал ничего другого, потому что гипотеза была слабая с самого начала.
Ильяс встал от пульта.
— Я, наверное, не то сделал, — сказал он.
— Вы всё сделали правильно, — сказала Тольская. — Вы качнули порог.
— Ну да, — сказал Ильяс. — Мне сказали качнуть, я качнул.
Он взял ветошь, вытер руки и добавил, ни к кому не обращаясь и уже уходя:
— Вы же мне не сказали, куда.
Котов поднял голову.
Он потом много раз пытался вспомнить, о чём думал в эти секунды, и не мог, потому что не думал ни о чём. Он просто услышал фразу и услышал в ней то, чего в ней не было.
— Ильяс.
— Что?
— Что бы вы сделали, если бы я сказал куда?
Ильяс остановился.
— Не знаю, — сказал он. — Ничего бы не сделал. Как я вам туда попаду?
— Опыт пятый, — сказал Котов. — Вы поставили реле и легли спать. И оно сработало, потому что это было ваше решение. Оно читает решение. — Он встал. — А решение — это когда человек чего-то хочет. Мы четыре года меряем, кого оно слышит. Мы ни разу не проверили, что оно слышит.
Тольская очень медленно повернулась к нему вместе с креслом.
— Вы предлагаете человеку захотеть в определённое место, — сказала она.
— Да.
— И это ваша гипотеза наведения.
— Да.
— Это не физика.
— Мы четыре года не занимаемся физикой, — сказал Котов.
Тольская посидела молча.
— Восемь месяцев и шесть человек, — сказала она. — Хорошо. Я подпишу. Но я хочу, чтобы в протоколе это было записано теми словами, какими есть, а не приличными. Я напишу: «оператору предложено желать заданной цели».
— Пишите.
— Я двадцать три года физик, — сказала Тольская. — Я это напишу и подпишу своей фамилией, и это останется в архиве.
Она встала и пошла к двери.
— Только один вопрос, — сказала она, обернувшись. — Куда желать? Он там не был. Никто там не был. Мы можем показать ему спектр?
— Спектр — это цифры, — сказал Котов. — Цифры не читаются.
— Тогда что?
Котов не ответил, потому что не знал.
Второе раскрытие сделали через восемь месяцев, и восемь месяцев ушли ровно на то, чтобы ответить на её вопрос.
Ответа не нашли. Нашли обход.
Ильяс не мог захотеть туда, где не был. Значит, надо было, чтобы он там побывал.
Взяли ту оранжевую звезду, к которой попали в июле. Единственное место во вселенной, которое Ильяс видел своими глазами, — четыре десятых секунды на экране зала, оранжевое пятно и чернота.
Заказали двадцать восемь секунд.
Тольская записала в протоколе: «оператору предложено при выходе на порог удерживать в сознании объект наблюдения от 14 июля».
Ильяс прочитал эту строчку и хмыкнул.
— Я и так его удерживаю, — сказал он. — Я его четвёртый месяц вижу, когда закрываю глаза.
Он качнул порог.
Ответ пришёл: три целых ноль.
Круг стал, и в круге была оранжевая звезда.
Спектр обрабатывали сорок минут, и все сорок минут в зале никто не разговаривал.
Тольская вывела две кривые, одну на другую: июль и сегодня.
Они легли одна в другую.
Класс K. Та же металличность. Те же линии поглощения, тот же лучевой сдвиг, та же пыль на луче.
— Совпадение по девятнадцати линиям, — сказала Тольская, и голос у неё был не совсем свой. — Вероятность случайного совпадения по девятнадцати линиям — я вам её не назову, у меня нет столько нулей.
Она обернулась.
— Это та же звезда, — сказала она. — Мы вернулись.
Ланге не сказал ничего.
Он стоял у переборки, держась за поручень, и Котов подумал, что надо бы подойти, и не подошёл.
Тридцать один год этот человек ждал по восемь месяцев ради девяти секунд чужого неба, которое больше никто никогда не увидит. Сегодня он увидел одно и то же дважды.
Котов считал двадцать один день, и последние трое суток почти не спал, потому что цифра складывалась медленно и в первые дни шла неоднозначно.
Итог: семь.
Погрешность три.
Он сводил это четыре раза. Тольская сводила отдельно и независимо. Расчётчик сводил третий раз, не зная, что считают другие.
Семь. Восемь. Шесть.
Не пятьдесят.
Ланге, когда ему сказали, не встал и не переспросил. Он сидел и молчал минуты две, и потом произнёс единственное:
— Шестьдесят один год.
— Что?
— Шестьдесят один год мы искали блок наведения, — сказал Ланге. — Мы его построили в пятьдесят четвёртом, испытывали тридцать лет и списали. Всё это время наведение стояло у пульта и дышало.
Он посмотрел на Тольскую.
— Сколько их у нас?
— Читаемых на станции трое. В системе двадцать три из тысячи двухсот измеренных.
— А в системе четыре с половиной миллиарда, — сказал Ланге. — Значит, там их восемьдесят миллионов, и мы не знаем ни одного.
Он встал.
— И это ещё не самое неприятное. Самое неприятное вот что. — Он показал на экран. — Ильяс может вернуться туда, где он был. Он не может пойти туда, где не был. Ни он, ни кто угодно.
— Значит, каждая новая дверь — это по-прежнему случайность, — сказала Тольская.
— Каждая новая дверь — случайность, — согласился Ланге. — А каждая старая теперь наша. — Он подошёл к переборке. — Понимаете, что это значит? Мы больше не разведчики. Мы собиратели. Мы будем всю жизнь открывать наугад, и раз в несколько лет нам будет выпадать что-нибудь, и вот это что-нибудь мы уже не потеряем.
Он помолчал.
— И оно будет привязано к человеку, — сказал он. — Не к станции, не к протоколу, не к Программе. К одному человеку, у которого есть срок жизни.
Зонд отправили в мае следующего года.
Схема была простая до неприличия, и Ильяс собрал её за три недели из того, что было на станции.
Первое раскрытие: двадцать секунд. Зонд уходит.
Второе раскрытие, в ту же точку, через сорок суток: восемнадцать секунд. Зонд возвращается.
Стоимость первого — по ступени, пятьдесят. Стоимость второго — минимум, шесть.
Ланге подписал не колеблясь.
— Пятьдесят шесть человек, — сказал он Котову вечером, один. — Я хочу, чтобы вы знали, что я их посчитал. По головам. Я даже не могу узнать, кто они, потому что они ещё не родились.
Первое раскрытие прошло в мае. Зонд ушёл.
Сорок суток на станции никто нормально не спал.
Второе раскрытие прошло двадцать девятого июня.
Зонд вернулся.
Он вернулся целым, с полным носителем, с работающими приборами и с сорока сутками записи.
Это был первый предмет, вернувшийся оттуда за шестьдесят два года работы Программы.
Данные разбирали три недели.
Звезда: класс K, возраст порядка семи миллиардов лет, спокойная, без вспышечной активности.
Планет: четыре. Одна в поясе, на расстоянии, дающем воду.
Планету зонд прошёл дважды и снял с четырёхсот километров.
Океаны. Континенты. Облачный покров. Полярные шапки.
Растительность.
Не «нечто зелёное». Настоящий покров, с сезонными границами, с речными системами, с береговыми линиями, где растительность подходит к воде и обрывается.
Атмосфера: азот, кислород двадцать процентов, углекислый газ, водяной пар, следы метана.
Тольская, когда увидела состав, встала и вышла из расчётной, и вернулась через десять минут с непонятным лицом.
— Двадцать процентов кислорода, — сказала она.
— Это как у нас.
— Это как у нас, и это невозможно само по себе. — Она вывела схему. — Свободный кислород — химически активный газ. Он связывается со всем: с породой, с металлами, с органикой. Если его не производить, он исчезает за миллионы лет. Атмосфера с двадцатью процентами кислорода — это атмосфера, в которую кислород закачивают прямо сейчас, непрерывно, миллиардами тонн в год.
— Значит, там жизнь.
— Там жизнь, — сказала Тольская. — Целая биосфера, полная, работающая. Она видна на снимках, она делает кислород, она растёт по сезонам.
Она замолчала.
— Что? — спросил Котов.
Тольская вывела ночную сторону.
Снимков было одиннадцать, с разных витков, разного качества. Континенты в темноте. Береговые линии по отражению луны.
Ни одного огня.
— Ни одного, — сказала Тольская. — Ни костра, ни города, ни точки. Радиодиапазон чистый, зонд слушал сорок суток на всех частотах, шум только естественный. Инфракрасный — ничего, кроме вулканов. Геометрических структур на снимках нет. Дорог нет. Полей нет.
— Значит, до разума там не дошло.
— Может быть, — сказала Тольская. — А может, дошло и кончилось.
— На снимках были бы развалины.
— Через десять тысяч лет ничего бы не осталось, — сказала Тольская. — Через сто тысяч не осталось бы и следа. Кислород держится, потому что его делают растения, а не люди. Растениям всё равно.
Котов сидел перед снимком дневной стороны.
Огромный континент, зелёный по краям, коричневый в середине, с блестящей ниткой реки. Мелководье у берега — светло-бирюзовое. Облака над горами.
Совершенно нормальный обжитой мир, в котором нет ни одного человека.
— Тольская, — сказал он.
— Что?
— Помните мою оценку в восемьдесят девятом? Когда выход на сто процентов.
Она посмотрела на него.
— От сорока трёх до восьмидесяти девяти лет.
— Что происходит с планетой, когда сто процентов? — Котов не отрывался от снимка. — Не с людьми. С планетой.
Тольская не ответила.
— Люди продолжают рождаться, — сказал он. — Тела. Они едят, растут, ходят. Они не разговаривают и никого не рожают, потому что для этого надо решить. Одно поколение. Может, два. — Он провёл пальцем по берегу. — Через сто лет там пусто. Через тысячу нет ни одного дома. Через сто тысяч — вот это.
Он повернулся.
— Растениям всё равно, — сказал он. — Вы сами сказали.
Тольская стояла у стены и очень долго молчала.
— Мы не знаем, что там было, — сказала она наконец.
— Не знаем.
— И не узнаем.
— Может быть, — сказал Котов. — Но мы теперь умеем открывать дважды в одно место. Значит, туда можно послать не зонд.
Он записал в тетради вечером три строчки.
«Кислород 20%. Биосфера работает.
Никого.
Это не другой мир. Это тот же самый, только позже.»
Наверх это ушло восемнадцатого.
Ответ пришёл через одиннадцать дней, и Котов сразу понял, что читает не ответ на свой доклад.
Комиссия благодарила станцию за представленные материалы. Комиссия отмечала научную ценность полученных данных. Комиссия просила в двухмесячный срок представить оценку пригодности объекта для постоянного пребывания людей.
Ни слова про Б-2. Ни слова про долю, про сроки, про то, что там было раньше.
Тольская прочитала и положила экран.
— Они увидели воду, — сказала она.
— Они увидели воздух, — сказал Котов. — Двадцать процентов кислорода и азот. Туда можно выйти без скафандра.
Он смотрел на снимок дневной стороны, на зелёный край континента и блестящую нитку реки.
— Тысячу лет мы никуда не расширялись, — сказал он. — Ланге говорил про четыреста лет полёта. Вчера это перестало быть правдой.
— И вы этому не рады.
— Я не знаю, чему я рад, — сказал Котов. — Мы нашли место, где всё кончилось. Первое, что мы туда пошлём, — это люди.
Часть третья. ДВЕРИ Глава 16. Раимов
Два года спустя.
Человека отправили через два года.
Два года ушли не на подготовку человека. Человек был готов через четыре месяца: отобрали двенадцать, отсеяли до трёх, из трёх остался один, врач-исследователь по фамилии Раимов, тридцать восемь лет, второй разряд по внекорабельной работе, без семьи.
Два года ушли на то, чтобы понять, чем он будет дышать, где будет стоять и как вернётся, если что-то пойдёт не так. И на то, чтобы наверху подписали.
Наверху подписывали одиннадцать месяцев.
Схема была та же, что с зондом, только длиннее.
Первое раскрытие: тридцать секунд, ступень до тридцати двух, пятьдесят человек. Уходит капсула с Раимовым, запасом на девяносто суток и посадочным модулем.
Дальше девяносто суток он работает один.
Второе раскрытие: через девяносто суток, тот же Ильяс, шесть человек. Он возвращается.
Пятьдесят шесть.
Ланге считал вслух при подписании, как считал всегда, и Дехтерёва при этом присутствовала, потому что он попросил.
— Пятьдесят шесть, — сказал он. — Двадцать девятая моя подпись такого рода. Общий счёт за тридцать три года — тысяча девятьсот сорок.
— Зачем вы это говорите? — спросила Дехтерёва.
— Затем, что я скоро уйду, — сказал Ланге, — и мне важно, чтобы кто-то, кроме меня, знал это число.
Ильяс качнул порог четырнадцатого марта.
Ответ пришёл длинный: три целых ноль. Самый длинный из всех, что видели.
Круг стал.
Капсула ушла в него на разгонных, и в кругу была та же оранжевая звезда, и круг простоял тридцать секунд и закрылся, и на станции наступили девяносто суток, о которых потом никто не любил вспоминать.
Раимов вернулся.
Он вернулся исхудавшим на одиннадцать килограммов, с пережжённой солнцем шеей, потому что забыл про фильтр в первые дни, и с четырьмястами часами записи.
Он сел на планету дважды.
Первый раз — на побережье северного континента, в устье реки.
Второй — в трёхстах километрах вглубь, на плоскогорье.
Первое, что он сказал, выйдя из капсулы, было не про науку.
— Там хорошо, — сказал он.
Это отметили в протоколе, потому что протокол требовал фиксировать состояние вернувшегося, и медик записал: «эмоционально возбуждён, речь ускорена, ориентирован».
То, что он привёз, разбирали полгода, и из этого получился отчёт на девятьсот страниц, из которого важны были пять фактов.
Первый. Дышать можно.
Раимов снял шлем на четвёртый день, вопреки инструкции, и написал об этом в отчёте сам, потому что скрывать не имело смысла: датчики фиксировали состав вдыхаемого. Двадцать целых четыре десятых процента кислорода, азот, следовые примеси. Давление на девять процентов ниже привычного, что соответствует высокогорью.
Через сорок минут он надел шлем обратно и просидел в модуле сутки, ожидая реакции.
Реакции не было.
Второй. Биосфера полная и старая. Деревья до сорока метров, восемь ярусов, грибы, насекомоподобные, позвоночные до тонны весом. Экосистема сложная, устойчивая, ничем не потревоженная.
Биохимия не совпадала с их собственной по девятнадцати позициям из двадцати трёх проверенных. Есть местное было нельзя. Но и местным они были несъедобны: за девяносто суток к оставленным образцам не подошёл ни один микроорганизм.
Третий. Разум был.
На плоскогорье Раимов нашёл выход песчаника, который был не выходом песчаника. Прямые углы. Кладка. Он раскопал полтора метра и остановился, потому что не был археологом и побоялся испортить.
Датировать он не мог. Тольская потом оценила по осадконакоплению: от восьмидесяти до двухсот тысяч лет.
Четвёртый. Никаких костей.
Раимов искал специально, потому что понял, что нашёл, на четвёртый день, и оставшиеся сорок дней копал. Он нашёл кости животных, много. Человекоподобных — ни одной.
— Это ничего не значит, — сказала Тольская. — Восемьдесят тысяч лет, один человек, две точки на континент. Он не нашёл, потому что не мог найти.
Пятый. Место было пригодным.
Это не был вывод Раимова. Это был вывод комиссии, которая прочитала отчёт и вынесла его на первую страницу заключения.
Пресная вода. Умеренный климат в средних широтах. Почвы, на которых, по предварительной оценке, могли расти их собственные культуры, если завезти микрофлору. Отсутствие конкурирующей биосферы в пищевом смысле. Отсутствие патогенов, способных их атаковать.
Ни одной причины не селиться.
Постановление вышло через пять месяцев.
Оно называлось «О первоочередных мероприятиях по освоению объекта Р-1» и было на девятнадцати страницах, из которых Котов прочитал первые четыре и понял, что дальше можно не читать.
Учреждалось Управление освоения. Выделялось финансирование, превышавшее весь бюджет Программы Перехода за шестьдесят лет. Устанавливались сроки: первая партия — сорок человек, через восемнадцать месяцев. Вторая — четыреста, через три года.
В пункте девять станции «Мыс» предписывалось обеспечить бесперебойность раскрытий.
Котов дочитал до пункта девять и остановился.
Бесперебойность раскрытий обеспечивалась одним человеком, у которого была вторая смена в наладке и мать, похороненная на Тишрине.
Ильяс прочитал постановление на следующий день.
Он читал его в столовой, поставив планшет к стакану, и читал долго, и Котов сидел напротив и молчал.
— Сорок человек, — сказал Ильяс.
— Сорок.
— Через полтора года.
— Через полтора.
Ильяс отодвинул планшет.
— А если я умру?
Котов не ответил.
— Я не про то, что я боюсь, — сказал Ильяс. — Я про то, что я один. Верес открыл свою, у Ташевой своя. Туда, — он показал на планшет, — могу я. Только я.
— Знаю.
— И они это знают?
— В постановлении этого нет, — сказал Котов. — Там написано «обеспечить бесперебойность». Про вас там ни слова.
Ильяс усмехнулся.
— Как всегда, — сказал он. — Ни одной подписи ни на одной странице.
Он допил и встал.
— Ладно, — сказал он. — Я буду качать. Но вы напишите наверх, что если со мной что-нибудь случится, то сорок человек останутся там навсегда, и никто их не вернёт. Пусть это будет написано вашей рукой и лежит у них на столе.
— Напишу.
— И ещё, — сказал Ильяс. — Найдите второго. Мне сорок один год.
Котов написал в тот же вечер.
Записка была на одну страницу, и в ней стояло четыре пункта: возвращение с объекта Р-1 обеспечивается одним лицом; замены не существует; при утрате указанного лица переселённые лишаются связи с системой безвозвратно; рекомендуется до начала переселения обеспечить наличие не менее трёх лиц с подтверждённой возможностью раскрытия в ту же точку.
Он подписал, отправил и приложил копию к делу.
Ответ пришёл через девять недель.
Первые три пункта комиссия принимала к сведению.
По четвёртому сообщалось: возможность передачи навыка раскрытия в заданную точку между лицами не установлена; исследования по данному вопросу поручены станции «Мыс»; срок исполнения — двенадцать месяцев; переселение осуществляется в утверждённые сроки.
Тольская, прочитав, сказала одну фразу:
— Они переселяют людей в мир, откуда их может вернуть только один человек, и одновременно поручают нам выяснить, можно ли это исправить.
— Да.
— И если мы не выясним, они всё равно переселят.
— Да.
Тольская помолчала.
— Мы уже это проходили, — сказала она. — Двадцать лет назад. Я тогда сказала, что нельзя различить показатель один и семнадцать и единицу, и вы это написали, и они прочитали до второй страницы.
— Помню.
— Разница в том, — сказала Тольская, — что тогда мы ошиблись. А сейчас мы правы, и это ничего не меняет.
Вечером Котов долго сидел над снимком.
Зелёный край континента, коричневая середина, блестящая нитка реки. Мелководье светло-бирюзовое. Облака над горами.
Через полтора года там будут сорок человек. Через три — четыреста. Через двадцать лет, если пойдёт по плану, — сотни тысяч.
Они будут дышать этим воздухом, пить эту воду, растить своих детей.
И примерно каждый триста двадцатый из этих детей родится без отклика, потому что счёт приходит системе, а система — это все, кто есть.
А под плоскогорьем, в полутора метрах, лежит кладка, которую положили те, кто дышал этим воздухом до них.
Котов открыл тетрадь.
«Р-1 пригоден.
Мы туда пойдём. Не потому, что не понимаем. Потому что тысячу лет не могли никуда пойти.
Никто не спросит, отчего он пуст.»
Часть третья. ДВЕРИ Глава 17. Четыреста лет
Начало освоения Р-1.
Первую партию отправили в сентябре.
Сорок человек: восемнадцать строителей, шесть агрономов, четыре врача, двое связистов, геолог, метеоролог и восемь человек обеспечения. Средний возраст тридцать четыре года. Ни одного ребёнка — это оговорили отдельно и записали в постановление.
Раскрытие держали сорок одну секунду, что стоило девяносто восемь человек, потому что тридцать двух секунд не хватало на проводку грузового каравана.
Подписывала Дехтерёва, как исполняющая обязанности.
Ланге увезли на внутреннюю орбиту в апреле, после того как он третий раз не смог подняться на четвёртую палубу. Ему было восемьдесят шесть. В клинике он прожил ещё пять недель.
Уведомление пришло в июне, за три месяца до первой партии. Четыре строки: фамилия, должность, срок службы, дата. Тридцать восемь лет начальником станции.
Дехтерёва зачитала его на утренней сводке, потому что так было положено, и больше ничего не добавила.
А в сентябре, прикладывая ключ к заявке на сорок одну секунду, она сказала вслух, ни к кому не обращаясь:
— Девяносто восемь. Итого две тысячи тридцать восемь.
Она посмотрела на Котова.
— Он просил, чтобы кто-то знал это число, — сказала она. — Теперь знаю я. Потом будете вы.
Ильяс качнул.
Караван ушёл за двадцать шесть секунд, и последние пятнадцать круг стоял пустой, оранжевая звезда в черноте, и никто не смотрел на неё, потому что все смотрели на пустой док.
Возвращения не предполагалось.
Это было в постановлении и это было в контракте, который подписал каждый из сорока: возврат осуществляется по графику раскрытий, первое обратное окно через двадцать два месяца.
Двадцать два месяца там не будет ничего, кроме них.
Мир изменился за четыре года, и Котов наблюдал это со стороны, потому что участия в этом не принимал.
Сначала изменились деньги. Бюджет Управления освоения в первый же год превысил бюджет всей системы по статье науки в одиннадцать раз. Потом он превысил статью здравоохранения. К четвёртому году про него перестали говорить в сравнениях, потому что сравнивать стало не с чем.
Потом изменились люди.
На «Мыс» перестали летать по девять месяцев вторым классом. Построили линию: восемь кораблей, каждый на четыреста мест, ходят по кругу, время в пути сократили до шести месяцев за счёт разгона, который раньше считался недопустимо дорогим.
Станцию перестроили. Ферму увеличили втрое, и она теперь заходила за терминатор так далеко, что с орбиты её край терялся в тени планеты и никто не знал, где он.
Сыро на четвёртой палубе больше не было. Палубу переделали, и кабинет Котова переехал на седьмую, в новый корпус, где были окна.
Он попросился обратно на четвёртую и ему отказали, потому что четвёртую отдали под лаборатории Управления.
А потом изменилось главное, и Котов понял, что именно, только на третий год.
Перестали считать четыреста лет.
Тысячу лет человечество жило с одним числом: до ближайшей свободной системы четыреста лет полёта в одну сторону. Это число было в учебниках. Оно определяло всё: почему люди селятся плотнее, почему нет новых колоний, почему девятнадцать систем — это навсегда.
Ланге произнёс его при первой встрече с Котовым, стоя у иллюминатора, как аргумент, которым нельзя не убить.
Теперь его никто не произносил.
Не потому, что оно перестало быть верным. До ближайшей свободной системы по-прежнему было четыреста лет, и Р-1 находился неизвестно где, и никакой корабль туда бы не долетел никогда.
Просто оно стало не нужно.
Котов заметил это в третьем году, читая учебную программу для средней школы, которую прислали на согласование в части демографии. В разделе о расселении человечества четырёхсот лет не было. Был раздел «Освоение сопряжённых пространств».
Он сидел с открытой программой полчаса.
Тысячелетняя граница, которая держала цивилизацию в клетке, исчезла за четыре года, и никто этого не отпраздновал, потому что никто не заметил.
Двадцать три превратились в двести шесть.
Массовое измерение, начатое пятнадцать лет назад, стало обязательным. Не для всех — на четыре с половиной миллиарда не хватило бы никаких контуров, — но для всех, кто идёт на службу, поступает в высшие школы, работает на транспорте и в энергетике.
К четвёртому году освоения измерили миллион двести тысяч человек.
Читаемых нашли двести шесть.
Из них имели свою дверь — то есть однажды вышли на порог с полной фермой и получили небо — сорок один.
Из сорока одного неба:
Двадцать девять — звёзды без планет либо с планетами, непригодными ни для чего.
Восемь — системы с планетами в поясе, без воды или без атмосферы.
Четыре — миры с водой и кислородом.
Один из четырёх — Р-1.
Один — обитаемый. Это была дверь Вереса, и о ней будет отдельно, потому что заселять её было нельзя, а не думать о ней было невозможно.
Ещё два открыли на пятом и седьмом году, и оба оказались пригодны, и оба немедленно начали осваивать.
К десятому году освоения человечество жило в трёх мирах, в которые нельзя было прилететь.
Никакой связи между ними не было. Из Р-1 нельзя было попасть в Р-2: чтобы попасть в Р-2, нужно было вернуться на «Мыс» и качнуть с человеком, чья дверь ведёт в Р-2.
Всё шло через одну станцию, через один контур и через сорок одного человека.
Тольская называла это «игольным ушком» и говорила, что ничего более уязвимого человечество за свою историю не строило.
Ильяса освободили от смен на второй год.
Ему назначили содержание, дали квартиру в новом корпусе и статус, для которого пришлось придумать название: «оператор первой категории». Таких к десятому году было сорок один человек, все с личной охраной, все под медицинским наблюдением, всем запрещено покидать станцию без согласования.
Ильяс перенёс это плохо.
Он перестал ходить в общую столовую на третий год, потому что там на него смотрели. Он бросил наладку, куда ему запретили спускаться из соображений безопасности. Он начал пить, потом перестал, потом начал снова.
Котов заходил к нему раз в декаду, и они разговаривали о работе, потому что о другом Ильяс разговаривать по-прежнему не умел.
— Я как насос, — сказал он однажды. — Меня приставили к трубе. Я качаю.
— Вы не насос.
— Насос, — сказал Ильяс. — Насос — это то, что нельзя заменить и что все ненавидят, когда оно ломается. — Он налил себе. — Знаете, сколько раз меня спросили, чего я хочу? Один. Вы, в столовой, в первый год, когда сказали «не знаю пока».
Он выпил.
— С тех пор ни разу.
Передачу навыка исследовали четыре года и не нашли ничего.
Пробовали всё. Два оператора рядом. Один думает о месте, другой качает. Оператор передаёт другому запись, снимки, описания. Оператор рассказывает часами. Оператор и кандидат сидят в зале вместе.
Ничего.
Дверь открывалась туда, куда хотел качающий, и только если качающий там уже был. Ни разу, ни при каких условиях, чужое желание не сработало.
Тольская закрыла тему на четвёртый год отчётом в две страницы.
«Способность направить раскрытие не передаётся. Она возникает у лица при первом самостоятельном раскрытии и сохраняется за ним. Основания для предположения о возможности передачи отсутствуют.
Из изложенного следует, что каждый освоенный объект связан с системой посредством одного или нескольких конкретных лиц, и что утрата этих лиц означает необратимую утрату связи.»
Комиссия приняла отчёт к сведению.
Освоение продолжалось по графику.
К десятому году на Р-1 жило одиннадцать тысяч человек.
Первого ребёнка там родили на четвёртом году, вопреки первоначальному запрету, который отменили под давлением самих поселенцев.
Котов получал оттуда сводки, потому что демография Р-1 входила в его участок.
Вести её как систему, по дням, было нельзя: между мирами не было ни света, ни канала, и всё, что происходило на Р-1, приходило на станцию пакетом раз в несколько месяцев, при обратном раскрытии. Он получал сразу полгода чужой жизни и разбирал их по дням задним числом.
Первые два года рождений было мало, и Б-2 не случалось ни одного, и на станции об этом говорили с осторожной надеждой.
На третий год случилось первое.
На пятый — четыре.
К десятому Котов имел достаточно данных, чтобы посчитать долю.
Ноль целых тридцать две сотых.
По системе в тот же год было ноль целых тридцать четыре.
Разница лежала в пределах погрешности.
Он свёл это и отправил, и в докладе написал одну фразу, которую потом просили убрать и которую он не убрал:
«Переселение в сопряжённые пространства не влияет на показатель Б-2. Счёт следует за людьми, а не за местом.»
Вечером он открыл тетрадь.
Он не писал в неё почти два года, потому что писать было нечего: работа шла, освоение шло, доклады уходили, и ничего не менялось.
Он перелистнул назад и нашёл запись семилетней давности, сделанную после первого доклада Раимова.
«Никто не спросит, отчего он пуст.»
Он посидел, потом перевернул страницу и написал:
«Десять лет. Никто не спросил.
Мы вышли из клетки, в которой сидели тысячу лет, и первое, что сделали, — расселились по трём кладбищам.
Считаю дальше. Больше некому.»
Мазурова умерла на четвёртом году освоения, девяноста двух лет, в том же доме для отставных служащих на внутренней орбите.
Котов узнал об этом через полгода, случайно, из кадровой сводки, где отставники шли отдельным разделом, который никто не читал.
Он переписывался с ней восемнадцать лет. Не часто, раз в год-два, о вещах, которые она не могла проверить и о которых имела мнение. Последнее её письмо пришло за месяц до смерти и заканчивалось так: «Мне интересно, чем это кончится, и я не узнаю. Это, оказывается, переносимо».
Он приложил всю переписку к делу и потребовал отдельного хранения, и ему отказали, потому что личная переписка сотрудников в архив не принимается.
Он сохранил её у себя.
Дехтерёва ушла в отставку в том же году. Ей было семьдесят четыре.
Начальник станции, прибывший на второй год освоения, носил фамилию Ремизов, ему было сорок четыре, и у него был допуск категории «А», которого на «Мысе» не было ни у кого никогда. Он обошёл станцию за два дня, попросил неделю на материалы и через неделю вызвал Котова.
— Я прочитал всё, что вы написали за двадцать лет, — сказал он. — Мне нужно, чтобы вы продолжали. Я не буду вам мешать, и я не буду вас защищать, потому что не смогу. Считайте.
Это было почти дословно то, что сказал Ланге в первый день, и Котов подумал, что должность, видимо, формирует людей сильнее, чем люди должность.
Часть третья. ДВЕРИ Глава 18. Огни
Котову шестьдесят один. Мите тридцать один.
Дверь Вереса открылась на третий год освоения, и три года о ней говорили меньше, чем о любой другой.
Не потому, что она была неважная. Потому что с ней нельзя было ничего сделать.
Верес вышел на порог с полной фермой в марте, ничего не желая, и получил своё небо: жёлтая звезда, три планеты, две в поясе. Спектр второй показал воду и кислород.
Двадцать целых семь.
Через восемь месяцев он вернулся туда, и зонд ушёл, и через сорок суток вернулся с ночной стороной.
Огни.
Тольская вызвала Котова в расчётную ночью.
— Смотрите, — сказала она.
Не города. Россыпи, неровные, вдоль побережий и по долинам рек, тусклые, и их были тысячи.
— Радио? — спросил он.
— Есть. Слабое, узкополосное, модулированное. С орбиты. — Она вывела вторую картинку. — И вот это. Восточный континент, день.
Прямоугольники. Поля. Дороги между ними. Плотины на реке.
— Они живы.
— Их примерно четыреста миллионов, — сказала Тольская. — По площади освоенного и по огням. Уровень грубо наш пятнадцатый-шестнадцатый век. Радио не их, они его не строят. Радио с орбиты.
— С чьей орбиты?
— С их. — Она показала. — Четыре искусственных объекта. Молчат. Пятый, высокий, передаёт по кругу одно и то же. Сколько передаёт, неизвестно. Внизу цивилизация, которая ничего этого построить не могла.
— Значит, могла раньше.
— Значит, могла раньше, — сказала Тольская. — И упала.
Управление освоения приняло решение за месяц, и решение было простое.
Объект Р-В признавался непригодным для заселения по причине наличия местного населения. Контакт не предусматривался. Дальнейшие наблюдения — только с орбиты, зондами, без посадки.
Ремизов прочитал это Котову вслух и спросил:
— Вам это подходит?
— Нет.
— Мне тоже. Но они правы в одном: мы не знаем, что им сказать.
— Мы знаем, что с ними происходит.
— Мы знаем, что с ними происходит то же, что с нами, — сказал Ремизов. — Это не то же самое, что знать, что им сказать.
Два года зонды ходили с орбиты.
Котов получал записи пакетами, при каждом возврате, и разбирал их так, как умел: считал.
Дроны сняли восемь поселений, четыре тысячи часов. Он свёл возрастную пирамиду.
Она была не такая, как у аграрного общества, где детей много и пирамида — треугольник. И не такая, как дома, где пирамида — башня.
Она была расширена посередине и пуста снизу.
Взрослых много. Стариков очень много, неестественно для их медицины. Детей мало. Детей до пяти лет — почти нет.
Он посчитал по кадрам: сколько детей на сто взрослых.
Дома было бы двадцать восемь. У них — шесть.
Он считал заново три раза, потому что не мог поверить, что дроны просто не находили детей.
Потом нашёл то, что искал, и сразу пожалел.
Одно поселение, на окраине — длинное низкое здание, к которому дважды в день подвозили еду. Во дворе, огороженном плетнём, находились люди.
Около шестидесяти. Разного возраста, от подростков до стариков.
Они не разговаривали. Они не смотрели друг на друга. Они ходили по двору, пока не упирались в плетень, и стояли.
Котов смотрел эту запись один, вечером, семнадцать минут.
Потом остановил и пошёл домой.
Аля ужинала. Митя сидел за столом и ел ложкой, левой рукой, и держал её правильно, потому что научился за много лет. Ему было тридцать один год, он был высокий и худой, и у него начали седеть виски, чего Котов не ожидал и к чему не был готов.
— Ты чего? — сказала Аля.
— Ничего.
Он сел напротив сына и стал смотреть, как тот ест.
— Дим, — сказал он.
Он называл его так уже много лет, с тех пор как назвал впервые, и Митя ни разу не повернулся, и он продолжал.
Долю он посчитал на следующей неделе.
По пирамиде выходило: от пятидесяти пяти до шестидесяти пяти процентов рождений не дают людей. Он взял шестьдесят.
Дома было ноль целых тридцать пять сотых.
Он наложил свою старую оценку — сорок три, шестьдесят один, восемьдесят девять лет до ста процентов — и подставил шестьдесят.
До того, что он смотрел на записи, им оставалось от двадцати до пятидесяти лет.
Это была не другая планета. Это было расписание.
Доклад он писал одиннадцать дней и в конце добавил абзац, который Тольская просила убрать, а Ремизов оставил.
«Наблюдаемое население Р-В не находится в упадке. Оно находится в состоянии, к которому наша система придёт при сохранении текущей динамики через 20–50 лет. Различие между нами и ими носит характер задержки, а не характер природы.
Вопрос о контакте ставится настоящим повторно и с иным основанием: не с целью помощи, которую мы оказать не можем, а с целью получения сведений. Они прожили в этом состоянии дольше, чем мы. Они могут знать то, чего мы не знаем.»
Ремизов вызвал его после отправки.
— Вы всерьёз про сведения?
— Да.
— Что они могут знать? Они в пятнадцатом веке.
— Они в пятнадцатом веке сейчас, — сказал Котов. — На орбите у них четыре объекта, которые они не строили. Значит, у них был свой «Мыс». Значит, они дошли туда, где мы, и пошли дальше, и упали. — Он помолчал. — Пятый объект передаёт одно и то же по кругу. Кто-то оставил это специально. Не для себя. Для того, кто придёт после.
Ремизов долго молчал.
— Комиссия не разрешит контакт с населением, — сказал он. — Это я вам говорю сразу. Ни при каких обстоятельствах, ни под каким основанием.
— Я не прошу контакта с населением.
— А что вы просите?
— Спутник, — сказал Котов. — Он на орбите, до него не нужно садиться. Прошу разрешения снять с него всё, что он передаёт, и разобрать.
Ремизов подписал через три недели.
Зонд ушёл в апреле и висел у пятого объекта сорок суток.
Объект был большой, неправильной формы, с расходящимися антеннами, часть из которых была обломана. Он вращался медленно и ровно. Передача шла с одной из уцелевших.
Зонд записал всё.
Цикл передачи занимал одиннадцать часов сорок минут и повторялся без изменений. Зонд снял его восемьдесят два раза и не нашёл ни одного расхождения.
Тольская получила запись в июне и не выходила из расчётной три дня.
— Это не речь, — сказала она наконец. — Речи там тоже есть, но не они главное. Главное — это структура.
Она вывела схему.
— Одиннадцать часов сорок. Из них первые сорок минут — повторяющийся заголовок, одна и та же последовательность, простая, я думаю, это «внимание» или «начало». Дальше семь блоков разной длины. Каждый блок начинается с одного и того же маркера и кончается одним и тем же маркером.
— Семь, — сказал Котов.
— Семь. — Тольская посмотрела на него. — Я знаю, о чём вы подумали, и я подумала о том же, и я не буду этого говорить, потому что у меня нет оснований.
— Что в блоках?
— Не знаю. — Она села. — В первом — числа. Много чисел, я их вижу, потому что там есть повторяющиеся структуры, похожие на позиционную запись. Во втором и третьем — что-то похожее на изображения, по крайней мере, там есть построчная развёртка. Остальные — не знаю.
— Сколько это займёт?
— Разобрать? Годы. — Тольская потёрла глаза. — Мне шестьдесят три. Я не уверена, что успею. Но я начну, и я обучу двоих, и кто-нибудь доделает.
Вечером Котов открыл тетрадь.
Он давно писал в неё редко, и записи стали короче.
«Р-В. Шестьдесят процентов. Двор с плетнём.
Спутник передаёт одиннадцать часов сорок минут по кругу. Семь блоков.
Кто-то там знал, что после них придут. И оставил.
Т. говорит: годы.
У нас есть годы. У них нет.»
Он закрыл тетрадь и сидел ещё какое-то время, глядя на снимок ночной стороны, где вдоль рек лежали россыпи огней, и каждый огонь был домом, и в каждом доме кто-то ел, спал и растил ребёнка, который с вероятностью три к пяти никогда не посмотрит на него.
Они не знали, что за ними наблюдают.
Они не знали, что их осталось на двадцать-пятьдесят лет меньше, чем кому-то другому.
Они просто жили, и он смотрел, как они живут, и ничего не мог для них сделать, кроме одного: посчитать и записать, чтобы, когда придёт очередь его собственной системы, у кого-нибудь на столе лежала бумага.
Часть третья. ДВЕРИ Глава 19. Плетень
Экспедиция на Р-В.
Разрешение на посадку пришло через четыре года, и пришло не от комиссии.
Комиссия не разрешала контакт ни при каких основаниях, и Ремизов трижды получал отказ по одной и той же формулировке. Разрешение пришло от Управления освоения, которое комиссии не подчинялось и у которого был свой интерес.
Интерес был простой. Из четырёх пригодных миров один был обитаемым, и Управление хотело знать, что делать с обитаемыми, потому что рано или поздно откроется следующий.
Формулировка была такая: «наблюдательная посадка в необитаемом районе с целью оценки санитарной обстановки». Контакт с населением по-прежнему не предусматривался.
Котов прочитал это и подумал, что за тридцать лет он выучил, как такие формулировки читаются на самом деле: делайте, но если что, вы сами.
Группу собирали четыре месяца.
Раимов, который за десять лет стал начальником всех посадок и не садился сам уже шесть. Врач. Двое разведчиков. Лингвист с внутренней орбиты, женщина по фамилии Аскерова, сорок лет, специалист по мёртвым языкам системы, которых было шесть, и которая никогда не видела живого носителя ни одного из них.
И Котов, потому что он попросил и потому что Ремизов не стал спорить.
Аля выслушала это, как выслушивала всё, за столом.
— Сколько?
— Девяносто суток.
— Тебе шестьдесят три года.
— Знаю.
Она посмотрела на него.
— Ты хочешь их увидеть.
— Да.
— Не посчитать. Увидеть.
— Да, — сказал Котов.
Аля помолчала.
— Хорошо, — сказала она. — Иди. Только вернись, потому что я не буду одна возить его к врачу.
Митя сидел у окна. Ему было тридцать три. Он не повернулся.
Сели в холмах, в шестидесяти километрах от ближайшего поселения, в мае по местному счёту, в самом начале их лета.
Восемь дней просидели в модуле, снимая пробы. Воздух был пригоден, как и на Р-1: двадцать целых семь процентов, чуть меньше давление. Вода пригодна после фильтрации. Местная биология с их несовместима.
На девятый день вышли.
Котов стоял на склоне и смотрел вниз, на долину, где по дну шла река и где вдоль реки лежали поля, разбитые на неровные прямоугольники, и над полями стоял дым.
Он никогда не видел живой мир снаружи. Он тридцать лет смотрел на них в снимках и таблицах, и первое, что он подумал, стоя на склоне, было не о людях.
Он подумал, что здесь пахнет.
Пахло травой, землёй, чем-то горьким от кустов, и дымом, и рекой. На станции не пахло ничем тридцать лет.
К поселению пошли на четырнадцатый день.
Пошли втроём: Раимов, Аскерова и Котов. Разведчики остались на гребне. Договорились, что подходят открыто, без оружия, днём, и останавливаются на расстоянии, с которого их видно.
Их увидели за километр.
Поселение было деревней. Домов сорок, из камня и дерева, с крышами из чего-то тёмного. Загоны. Огороды. Люди, которые прекратили работать и стояли.
Раимов остановился на дороге в трёхстах метрах и сел на землю.
Аскерова села рядом.
Котов сел последним, потому что ему было шестьдесят три и сидеть на земле было неудобно.
Так они просидели два часа.
Потом от домов отделился человек и пошёл к ним.
Он был стар. Не так, как Котов, — старше, лет семидесяти пяти, с обветренным лицом, в длинной одежде без рукавов. Он шёл медленно, не останавливаясь, и остановился в десяти шагах.
Он смотрел на них долго.
Потом заговорил.
Аскерова слушала, не шевелясь. Когда он замолчал, она сказала тихо:
— Я не понимаю ни слова. Но я понимаю структуру. Это не крик и не вопрос. Это приветствие. Формальное. Он говорит с нами так, как говорят с гостями.
— Откуда вы знаете?
— По ритму. — Аскерова не отводила глаз от старика. — Так не говорят с врагом. С врагом говорят коротко.
Она встала и ответила.
Она сказала что-то на языке, которого никто здесь не мог понять, но сказала это так же: длинно, ровно, с паузами.
Старик выслушал.
Потом сделал то, чего никто из них не ждал. Он сел на землю, напротив, в десяти шагах, и стал ждать.
Язык Аскерова разбирала сорок дней.
Она не выучила его. За сорок дней выучить язык нельзя. Она собрала триста слов и полсотни оборотов, и этого хватило, чтобы говорить о вещах, которые можно показать рукой.
Старика звали так, что они не могли произнести, и он согласился на короткую форму, которую Аскерова придумала: Тен.
Он был не глава деревни. Глава была женщина, которая вышла на третий день и говорила с ними через Тена. Тен был тем, кого посылают, когда не знают, что будет: старый, без семьи, не жалко.
Он это сказал сам, на двадцатый день, и засмеялся.
К тридцатому дню их пустили в деревню.
Котов ходил по ней и считал.
Он не мог не считать. Он видел дома и считал дома, видел людей и считал людей, и через два дня у него была пирамида по этой деревне, и она была та же, что по дронам: взрослых много, стариков много, детей мало.
Детей до пяти лет — двое на сто восемьдесят человек.
Длинное здание было на окраине.
Оно стояло за плетнём, и Котов узнал его сразу, потому что видел с воздуха: низкое, тёмное, с одной дверью.
Он не спрашивал. Тен сам привёл его туда на тридцать четвёртый день, без объяснений, просто пошёл и махнул рукой.
Во дворе за плетнём было двадцать два человека.
Меньше, чем на записи, — та деревня была крупнее. Двадцать два, от мальчика лет десяти до старухи, которая сидела у стены и не двигалась.
Они ходили. Они упирались в плетень и стояли. Один подросток раскачивался, сидя на земле, и Котов узнал это движение, потому что видел его дома каждый вечер.
Тен что-то сказал.
Аскерова перевела с трудом:
— Он говорит... «те, кто не пришёл». Или «те, до кого не дошло». Я не уверена в грамматике.
— Кто за ними ходит?
Аскерова спросила.
— Все по очереди, — перевела она. — Он говорит, это работа, как поле. Каждый дом даёт день.
— Сколько их было раньше?
Тен ответил длинно.
— Он говорит, что когда он был мальчиком, во дворе было четверо. Когда его отец был мальчиком — один, и его держали дома. — Аскерова помолчала. — Он говорит, что теперь в каждой деревне такой двор, и в больших — по два.
Котов стоял у плетня и смотрел.
Мальчик лет десяти дошёл до плетня, упёрся и остановился в полуметре от него. Он смотрел мимо, в направлении холмов. У него была ссадина на лбу, и кто-то её промыл.
— Спросите, — сказал Котов, — знают ли они, отчего это.
Аскерова спросила.
Тен ответил коротко.
— Он говорит: «так стало».
— И всё?
— И всё. — Аскерова посмотрела на Котова. — Он не понимает вопроса. Для него это не болезнь и не наказание. Это как погода.
Разговор, ради которого Котов сюда шёл, случился на пятьдесят первый день, и случился не так, как он думал.
Он собирался рассказать. Он тридцать дней складывал в голове, как через триста слов объяснить человеку пятнадцатого века про долю, про счёт, про расписание.
Тен спросил первым.
Он сидел у огня, они сидели напротив, и он спросил что-то, глядя на небо, и Аскерова долго молчала, прежде чем перевести.
— Он спрашивает, — сказала она, — не оттуда ли мы, откуда старые.
— Какие старые?
Аскерова переспросила. Тен показал вверх и сказал несколько фраз.
— Старые — это те, кто был раньше. Кто оставил... он говорит слово, которое я не знаю. Что-то большое. Что-то, что стоит. — Она слушала. — Он говорит, что старые ушли на небо и оттуда поют. Что их пение слышно, если знать где. Что жрецы знают где, и раз в год ходят слушать.
— Спутник, — сказал Раимов.
— Спутник, — сказала Аскерова. — Они его слышат. Не понимают, но слышат. Тысячу лет, наверное.
Тен ждал ответа.
Котов сидел и думал, что сказать.
Он мог сказать: нет, мы не оттуда. Мы из другого места, у нас то же самое, и мы не знаем, что с этим делать, и через тридцать лет у нас будет такой же двор.
Он мог сказать: да.
Он сказал:
— Скажите ему, что мы не старые. Но мы слышали их пение. И мы пытаемся понять слова.
Аскерова перевела.
Тен слушал, глядя в огонь.
Потом сказал что-то, очень коротко.
— Он говорит: «тогда скажите нам, когда поймёте».
Уходили на восемьдесят четвёртый день.
Деревня провожала их до гребня, и Тен шёл рядом, и у гребня остановился.
Он что-то сказал Котову. Аскерова перевела:
— Он спрашивает, есть ли у вас дети.
— Есть, — сказал Котов. — Один.
Аскерова перевела. Тен спросил ещё.
— Он спрашивает... — Аскерова замялась. — Он спрашивает, дошёл ли.
Котов посмотрел на старика. Тен смотрел на него спокойно, без жалости, как смотрят на погоду.
— Нет, — сказал Котов. — Не дошёл.
Аскерова перевела.
Тен кивнул и сказал ещё одну фразу, и Аскерова перевела её не сразу.
— Он говорит... что у него было пятеро. Дошли двое. Что он ходил во двор за тремя, пока они не умерли. И что это работа, как поле.
Тен положил руку Котову на плечо, подержал и снял.
Потом повернулся и пошёл вниз, к деревне, не оборачиваясь.
Дверь открылась через шесть дней.
Верес держал её тридцать секунд, и все шестеро вернулись, и Котов вышел из капсулы последним.
Ремизов встретил их в доке.
— Ну? — сказал он.
— Они слышат спутник, — сказал Котов. — Тысячу лет. Ходят раз в год слушать. Считают, что это те, кто был до них.
— И?
— И просили сказать им, когда мы поймём слова.
Ремизов помолчал.
— А про них самих?
— Про них ничего, — сказал Котов. — Они живут. У них дворы за плетнём, и это работа, как поле.
Он пошёл домой, и Аля открыла дверь, и он вошёл, и Митя сидел у окна, и Котов подошёл и положил ему руку на плечо, подержал и снял.
Митя не повернулся.
— Дошёл? — спросила Аля из кухни.
Она спрашивала, вернулся ли он. Она не знала слова.
— Дошёл, — сказал Котов.
Часть третья. ДВЕРИ Глава 20. Гарь
Экспедиция на Р-Т.
Третью обитаемую дверь открыла женщина по фамилии Ташева, и открыла её на восьмом году освоения.
Ей был сорок один год, она преподавала черчение в Каменной Гряде, прошла обязательное измерение при аттестации и получила девять из десяти. Через год её вызвали на «Мыс», через два — вывели на порог с полной фермой.
Она ничего не желала. Ей было нечего.
Три планеты, две в поясе. На второй спектрометр за двадцать три секунды взял линии, которых до этого не брал ни разу.
Сера. Оксиды азота. Пепел в верхних слоях.
— Это не вулканы, — сказала Тольская. Ей было семьдесят, она передала расчётную ученику и приходила теперь только смотреть. — Вулканы дают другую пропорцию. Это гарь.
Ташева вернулась туда через восемь месяцев.
Зонд привёз города.
Их было много, и они стояли целые.
Никаких воронок, никаких выгоревших кварталов, никаких обрушенных мостов. Дороги в порядке. Плотины в порядке. Портовые сооружения в порядке.
Гарь шла не от разрушений. Она шла от того, что горело сейчас: леса, торфяники, несколько нефтяных полей, которые никто не тушил давно.
Города были пусты.
Не все. Зонд нашёл четырнадцать поселений с признаками жизни: тепло, движение, слабое освещение. Самое крупное — тысяч на двести.
По площади застройки посчитали, сколько там жило раньше.
Больше миллиарда.
Управление освоения приняло решение за три недели, и решение было другое, чем по Р-В.
Двести тысяч человек на планете размером с их собственную — это не население. Это остаток. Объект Р-Т признавался условно пригодным: заселение допускалось в районах, удалённых от местных не менее чем на две тысячи километров.
Котов прочитал это и понял, что мир, где умерло больше миллиарда человек, только что стал недвижимостью.
За посадку на Р-В со всех взыскали.
Это заняло два года и кончилось ничем: комиссия установила, что контакт имел место, что он не был предусмотрен разрешением, и что оснований для персональной ответственности нет, поскольку разрешение выдавалось Управлением освоения, а Управление освоения комиссии не подчинено.
Ремизову объявили о несоответствии. Аскеровой запретили выезд на пять лет. Раимову, которому было под шестьдесят, ничего не сделали, потому что он был Раимов.
Котову не сделали ничего, и он подал заявление с просьбой рассмотреть его ответственность, и заявление вернулось с резолюцией, которую он читал уже второй раз в жизни: изложенные обстоятельства не соответствуют установленным фактам.
Он подшил её рядом с той, первой, сорокалетней давности.
Запрет на контакт с Р-В подтвердили и ужесточили. Тен об этом не узнал.
Экспедиция на Р-Т ушла в марте, и Котов пошёл в ней третьим.
Он не собирался. Ему было шестьдесят восемь, и после Р-В он сказал Але, что больше не пойдёт.
Он собрался за одну ночь, после того как на совещании обсуждали состав и Тольская, приехавшая специально, сказала, что нужен человек, умеющий читать чужую отчётность, и что такого человека на станции один.
— Ты обещал, — сказала Аля.
— Обещал.
— И идёшь.
— Иду.
Она посидела.
— Ты знаешь, сколько тебе лет?
— Знаю.
— Митя не знает, — сказала Аля. — Ему тридцать восемь, и он не знает, что ты уходишь, и не узнает, что ты вернулся. Единственный человек, которому это всё равно. — Она встала. — Иди. Только это последний.
Митя сидел у окна. У него была седина на висках, и он раскачивался, потому что делал так по вечерам уже двадцать лет.
Котов постоял рядом и положил ладонь ему на затылок. Митя не отстранился и не наклонился.
Сели в четырёхстах километрах от крупного города, в поле, которое когда-то было полем и заросло на треть.
Их было шестеро: начальник посадки, двое разведчиков, инженер, врач и Котов.
Первые четыре дня ушли на воздух, воду и на то, чтобы понять, что здесь не осталось ничего заразного для них.
На пятый день пошли в город.
Он был не разрушен. Он был брошен, и брошен не в панике.
Двери закрыты. Окна целы. В квартирах прибрано: посуда вымыта, постели заправлены, вещи сложены. В одном доме на кухонном столе лежала чашка, придавливающая что-то плоское, и в чашке ещё была засохшая корка.
Инженер, который был здесь старшим по посадке, сказал, что так уезжают, когда думают, что вернутся.
Административное здание нашли на третий день в городе.
Оно опознавалось безошибочно, потому что административные здания везде выглядят одинаково: широкая лестница, вестибюль, одинаковые двери по коридору, залы с одинаковыми терминалами вдоль стен.
Терминалы были мертвы. Питание кончилось неизвестно когда.
Инженер восстановил его за одиннадцать дней, потому что реакторная станция города была законсервирована по всем правилам, и кто-то перед уходом оставил её в состоянии, из которого её можно поднять.
Это Котов отметил отдельно. Уходя, они сохранили всё.
Котов провёл в архиве тридцать девять суток.
Языка он не знал и не выучил. Ему это не понадобилось.
Он читал числа.
Числа были записаны знаками, которых он не понимал, но знаков было десять, и они повторялись в позиционном порядке, и через два дня он выучил их все, потому что в любой ведомости внизу стоит сумма, а сумма проверяется сложением.
Дальше пошло само.
Ведомость — это ведомость. Строки, столбцы, итог. Периодические подытоги. Перенос с предыдущего периода. Отметки о сверке. Он двенадцать лет составлял такие и тридцать пять лет их читал.
Первое, что он собрал, была демография.
Она лежала в общем архиве, к которому доступа не требовалось: девяносто с чем-то годовых сводов, одинаковой структуры. Он определил структуру за полдня и потом просто выписывал.
Население: росло. Достигло примерно миллиарда двухсот. Потом пошло вниз.
Рождения: сначала ровно, потом падение. Он нашёл строку, которая шла рядом с рождениями и росла, и через час убедился, что это она.
Он посчитал долю.
Первый доступный год — ноль целых четыре десятых.
Через двадцать лет — четыре.
Через сорок — девятнадцать.
Через шестьдесят — сорок один.
Через семьдесят два — пятьдесят восемь.
Дальше сводов не было.
Котов сидел в чужом архиве при аварийном освещении и смотрел на столбик, который был его собственным столбиком, только дальше.
Дома было ноль целых тридцать пять.
Вторую находку он сделал на одиннадцатый день, и она лежала в другом разделе.
Даты, короткие записи, числовой столбец, в конце каждого года подытог. Сто с чем-то записей за сорок лет.
Он сверил даты с демографией, и в те годы, где записи были, рождения проседали в следующем.
Журнал раскрытий.
Числовой столбец он прочёл сразу, потому что узнал числа: шесть, тринадцать, двадцать шесть, пятьдесят, девяносто восемь.
Тот же прейскурант. До последней цифры.
Третью находку он не искал.
На четырнадцатый день он открыл раздел, который до этого не трогал, потому что он был не статистический, а личный: тысячи записей одинаковой структуры, по одной на человека.
Он открыл первую.
Внутри был текст. От четырёх до двадцати строк. И в углу два числа.
Он листал минут двадцать, прежде чем понял.
Первое число — от нуля до десяти.
Показатель.
Он проверил сортировку: записи шли по этому числу, сверху вниз, от десяток к нулям.
А сам текст был про человека.
Он не мог его прочесть. Но он видел структуру, и структура была узнаваемая: даты внутри, названия мест, повторяющиеся обороты в начале и в конце.
Биография. Короткая, стандартная, по единому образцу.
У десяток запись занимала пятнадцать-двадцать строк.
У нулей — четыре-пять.
Котов сидел перед экраном, наверное, час.
Они меряли своих людей, как мерили на «Мысе». И на каждого составляли описание жизни.
Значит, они додумались до того, до чего он не додумался за девять лет: показатель с чем-то сравнивается. И они пытались понять, с чем, единственным доступным способом — описывая, кто эти люди и как жили.
Он не знал, длиннее ли жизнь у тех, кого читают, или просто описание длиннее.
Он записал вопрос в тетрадь.
Четвёртую находку он сделал на двадцать шестой день, и после неё перестал спать.
Она лежала в закрытом разделе, доступ к которому инженер вскрыл за четыре часа, потому что ключи истекли.
Там были ведомости.
Их было очень много, и все одинаковые.
Структура простая. Строка — человек. Имя, дата, место, ещё несколько полей.
Потом столбец с числом от нуля до десяти.
Потом столбец с датой.
Потом отметка.
Он проверил сортировку.
По числу. По возрастанию.
Первые тома — нули. Дальше — единицы, двойки, тройки.
Дальше не было.
Он посчитал строки.
Около четырёхсот тысяч.
Даты в третьем столбце шли подряд, по нарастанию. За одиннадцать лет.
Он вышел на воздух и сел на ступени административного здания, и сидел там, пока не пришёл инженер и не спросил, всё ли в порядке.
— Всё в порядке, — сказал Котов.
Пятое он нашёл на тридцать третий день, и оно было маленькое.
В том же закрытом разделе лежала одна запись, не похожая на остальные. Не ведомость, не биография. Текст на две страницы, без чисел, с датой в самом конце.
Дата стояла на два года позже последней ведомости.
Он не мог прочесть ни слова.
Но он видел, что текст разбит на семь частей, и что каждая часть начинается с одного и того же знака, и что седьмая часть самая длинная.
Он снял его целиком, побуквенно, и не стал никому показывать, пока не вернулся.
Сводил он это уже на станции, за месяц.
Одиннадцать лет ведомостей приходились на те годы, где в демографии был излом.
За эти одиннадцать лет население упало на четыреста тысяч сверх обычной смертности.
А в журнале раскрытий за те же годы стояли цены.
До этих одиннадцати лет раскрытие на девять секунд стоило двадцать шесть.
В середине — тринадцать.
К концу — шесть.
Цена упала вчетверо.
Тольская, приехавшая посмотреть, села и очень долго не говорила ничего.
— Они были правы, — сказала она наконец.
— Да.
— Они посчитали, что оно распределяется по людям, и что если людей меньше, то и списывается меньше. И это оказалось верно.
— Это оказалось верно.
Тольская закрыла глаза.
— И что было дальше?
Котов вывел долю Б-2 по годам.
За одиннадцать лет ведомостей она не остановилась. Она росла ровно так же, как до, и после них выросла дальше, до пятидесяти восьми, на которых своды кончались.
— Дальше ничего, — сказал Котов. — Двери подешевели. Дети не появились.
— Значит, они убивали за то, что к делу не относится.
— Они убивали за то, что относится к цене, — сказал Котов. — Цена — не то же самое, что рождения. Мы это знаем с Кайны.
Тольская подняла глаза.
— Мы это знаем, — сказала она. — А они не знали, потому что у них не было Кайны.
Отдельно Котов посчитал ещё одно, ночью, и никому не показал до утра.
Ведомости были отсортированы по показателю, по возрастанию, и обрывались на тройках.
Порядок был не случайный. Порядок определялся числом.
Начинали с нулей.
Он посчитал, сколько в системе людей с показателем ноль. По последнему массовому измерению — семьдесят один процент.
Три миллиарда двести миллионов.
Потом он посчитал ещё одно, машинально, как считают привычное.
Двенадцать измерений. Ноль из десяти каждый раз.
Он записал в тетради:
«Ведомость начиналась с таких, как я.
Не потому, что мы виноваты. Потому что нас проще было объяснить.»
Ремизову он докладывал через два дня.
Начальник станции выслушал всё, ни разу не перебив.
— Покажите ведомость, — сказал он.
Котов вывел страницу.
Ремизов долго смотрел на строчки, которых не мог прочесть.
— Что в последнем столбце?
— Отметка. Одинаковая у всех. Думаю, об исполнении.
— Кто её ставил?
— Не знаю. Там нет подписи. Ни на одной странице.
Ремизов откинулся.
— Значит, у них было так же, — сказал он. — Никто не виноват.
Он помолчал.
— Что вы хотите с этим сделать?
— Отправить наверх, — сказал Котов. — И приложить к Кайне. Два случая. Оба отрицательных. Если через сто лет кому-нибудь придёт в голову ведомость, пусть у него на столе лежит бумага, что это пробовали дважды.
— Они не прочитают.
— Прочитают до второй страницы, — сказал Котов. — Я напишу так, чтобы это было на первой.
Ремизов кивнул.
— А текст? — спросил он. — Тот, на две страницы, что вы сняли побуквенно.
Котов молчал.
— Я видел его в описи, — сказал Ремизов. — Семь частей. Вы его никому не показали.
— Я не могу его прочесть.
— Тольская тоже не может прочесть спутник. Но она разбирает его четвёртый год. — Ремизов посмотрел на него. — Отдайте ей. У неё семь блоков с орбиты. У вас семь частей из подвала. Кто-то из них, может быть, объяснит другой.
Котов отдал в тот же вечер.
Тольская взяла, посмотрела на первую строку и на последнюю, и сказала:
— Дата на два года позже последней ведомости.
— Да.
— Значит, кто-то остался и написал это после.
— Да.
Она положила текст рядом со схемой спутника.
— Семь, — сказала она. — Я устала от этого числа.
— Я тоже.
— Тогда давайте закончим с ним, — сказала Тольская. — Мне семьдесят один. Я хочу знать, что в седьмой части, до того как мне станет всё равно.
Часть третья. ДВЕРИ Глава 21. Семь
Первые годы заселения Р-Т.
Заселение Р-Т началось через два года после экспедиции.
Шло оно плохо. Не по технике — по людям.
Первая партия высадилась за две тысячи километров от ближайшего живого поселения, как предписывало решение, и в первую же зиму двое ушли на юг и не вернулись, и их искали три месяца и не нашли.
Потом пошло другое. Поселенцы, которым официально запрещалось приближаться к местным, ходили в брошенные города — это не запрещалось, города были ничьи. Они брали оттуда всё: инструмент, металл, стекло, мебель.
На четвёртый год кто-то принёс с окраины ведомость.
Один том. Такой же, какие Котов считал в подвале: строки, показатель, дата, отметка.
Через год их привозили десятками. Их брали как сувениры, потому что бумага у них была плотная и красивая, и потому что никто не мог их прочесть.
Управление освоения издало запрет на девятом году, когда Котов написал, что четыреста тысяч имён растаскиваются по квартирам на растопку.
Запрет исполнялся плохо.
Что до местных, то за первые двадцать лет их видели одиннадцать раз. Всегда издали. Они не подходили и не убегали. По оценке зондов, их оставалось около ста шестидесяти тысяч, и число убывало.
Аскерова добилась разрешения на контакт только на двадцать третьем году. К тому времени ей было пятьдесят четыре.
Она вернулась через год и сказала одну фразу, которую Котов записал:
— Они знают про ведомости. Они называют их «когда считали». Больше они про это ничего не говорят, и я не смогла заставить.
…
Это было на двадцать третьем году заселения. Всё, что дальше, началось раньше — почти сразу после экспедиции, в первые её годы, когда до разрешения Аскеровой было ещё далеко.
Мысль про длительность пришла к Котову из чужого архива.
У десяток запись занимала пятнадцать-двадцать строк. У нулей — четыре-пять.
Он думал об этом полгода, и полгода это было бесполезно, потому что описания он прочесть не мог и не мог узнать, длиннее ли жизнь у тех, кого читают, или просто описание длиннее.
А потом он вспомнил, что у него есть своя длительность.
Отказ у читаемых занимал от одной и семи до трёх и одной секунды. Всё это время они называли это «длинным снятием» и складывали в одну графу, потому что важно было только, длинное оно или нет.
Разброс от одной и семи до трёх и одной — это почти вдвое.
Никто ни разу не спросил почему.
Меряли восемь месяцев.
Взяли шестерых читаемых, по сорок запросов на каждого, вперемешку, слепая обработка.
Результат оказался чище всего, что они меряли до сих пор.
Ильяс: две целых шесть, разброс ноль и одиннадцать. Верес: две целых один. Сайдалиев: две целых три. Ташева: две целых девять. Повар Абдиев: одна целая девять. Ещё один, из новых операторов первой категории: одна целая семь.
У каждого своё число. Держится с точностью до десятой на сорока повторах.
Ученик Тольской сопоставил с показателем.
Связь была. Не идеальная — Абдиев выпадал, — но была.
— Значит, это два разных числа про одного человека, — сказала Тольская. — Показатель — как часто на тебя смотрят. Длительность — сколько на тебя смотрят.
Котов записал: «сколько на тебя смотрят. У них — сколько про тебя написано».
Второе нашёл Ильяс, и нашёл потому, что за двадцать лет успел трижды заменить датчик.
Первый брал сорок миллисекунд. Последний брал две.
Ему было шестьдесят три. Он бросил пить на шестой год освоения, после того как его не пустили на похороны Дехтерёвой из соображений безопасности, и он понял, что если не бросит, то это всё, что у него останется.
Он поднял записи за последние два года и посмотрел, что происходит внутри длинного отказа — не когда контур снялся, а что с ним было все эти две с половиной секунды.
Он ожидал ровную линию.
Линия была не ровная.
— Смотрите, — сказал он, вызвав Котова и Тольскую в наладку, куда ему теперь разрешалось входить только с сопровождением. — Вот выход на порог. Вот снятие. А между ними вот это.
На графике между двумя отметками шли короткие возмущения. Мелкие, у самого предела чувствительности, но регулярные.
— Помехи, — сказала Тольская.
— Я тоже так подумал. Я их считал.
— Сколько?
— Семь, — сказал Ильяс. — Каждый раз семь. Двести восемнадцать длинных отказов за два года. Во всех семь.
Тольская подошла к экрану ближе.
— Интервалы?
— Разные. — Ильяс вывел таблицу. — Шесть интервалов из семи одинаковые у всех, до сотых. А один — седьмой, между шестым и седьмым возмущением, — гуляет. У меня длинный, у Абдиева короткий. Вся разница по людям сидит там.
Тольская стояла и смотрела очень долго.
— Шесть одинаковых и один разный, — сказала она.
— Да.
— Это не помеха. Помеха не считает до семи.
Она повернулась к Котову.
— На спутнике семь блоков, — сказала она. — В подвале семь частей. Здесь семь возмущений. Я четыре года не хотела это связывать, потому что три семёрки — это ещё совпадение.
— А теперь?
— А теперь я старая, и мне надоело быть осторожной.
Полгода после этого не происходило ничего нового.
Меряли, накапливали, уточняли. Установили, что семь возмущений идут всегда в одном порядке и что шесть первых интервалов одинаковы у всех людей, всех режимов и всех выдержек. Постоянная структура.
Различалось только одно место.
Ученик Тольской написал доклад, в котором назвал это «устойчивой семичастной последовательностью» и не предположил ничего.
Котов написал в тетради иначе.
«Семь граф. Шесть заполнены всегда одинаково — это про запрос: режим, выдержка, откуда, когда. Седьмая — про того, кто спрашивает. Она заполняется по-разному, потому что мы разные.
Это бланк. Мы двадцать лет смотрим на бланк и меряем, сколько времени в нём заполняется одна графа.»
Он показал это Тольской.
Она прочитала и вернула.
— Не пишите этого в докладе, — сказала она.
— Не буду.
— Не потому, что это глупость. — Она помолчала. — А потому, что если это правда, то у бланка есть незаполненные графы. И кто-нибудь захочет их заполнить.
— Вы не хотите?
Тольская посмотрела на него.
— Я двадцать шесть лет физик, — сказала она. — Я привыкла, что если что-то можно измерить, это можно и тронуть. Я не хочу трогать. Но я знаю, что кто-нибудь тронет, и лучше это будем мы, чем комиссия.
Спутник Тольская разбирала седьмой год, и в тот год впервые что-то сошлось.
Не язык. Языка она не знала и не узнала бы.
Числа.
Первый блок из семи был числовой: длинные ряды в позиционной записи, с повторяющейся структурой. Она предположила, что это таблица, и семь лет пыталась понять, таблица чего.
В тот год она взяла свод из подвала — демографию, которую Котов выписал по годам, — и наложила.
Совпало.
Не точно. Числа спутника были больше, и они шли дальше в прошлое. Но форма была та же: население растёт, достигает пика, идёт вниз; и рядом вторая строка, которая всё время растёт.
— Это тоже демография, — сказала Тольская. — Но не их. Их своды кончаются на пятидесяти восьми процентах. Здесь доходит до девяноста.
— До девяноста?
— До девяноста трёх. — Она показала. — А потом населения нет. Не ноль. Просто ряд кончается, потому что некому вести.
Она откинулась.
— Первый блок — это то, что было раньше. До них. Кто-то дошёл до девяноста трёх, и записал, и оставил.
— Значит, спутник — не их.
— Спутник их, — сказала Тольская. — Но данные в первом блоке старше спутника. Они получили их так же, как мы получаем сейчас. От кого-то, кто был до.
Котов сидел и смотрел на два ряда.
— Сколько раз это уже было? — спросил он.
— Не знаю, — сказала Тольская. — Но по крайней мере дважды до них. И они это знали. И записали для нас.
Вечером Котов сидел один.
Он думал не о спутнике.
Он думал о том, что сказал Ильяс год назад, сидя в наладке с сопровождающим у двери: что он пришёл к окошку, и у него приняли, а у ста человек передо мной не приняли, и он для этого ничего не сделал.
Седьмая графа.
Она заполняется по-разному, потому что мы разные.
Но что в ней заполняется? Не имя — имена не читаются. Не ключ, не бумага. Что-то, что у Ильяса есть на две целых шесть, у Абдиева на одну и девять, у Котова на шесть микросекунд, а у трёх с половиной миллиардов человек — на предел датчика.
В чужом архиве у десяток было двадцать строк. У нулей — четыре.
Он открыл тетрадь и написал:
«Седьмая графа — не про того, кто спрашивает.
Она про то, сколько про него уже написано.
Мы двадцать лет измеряли не людей. Мы измеряли, сколько от каждого осталось.»
Он закрыл тетрадь и долго сидел.
Потом открыл снова и приписал ниже, мельче:
«Тогда что в ней у Мити?»
Он не знал, как это проверить.
Показатель требовал, чтобы человек сам захотел и сам нажал. Митя не мог. Значит, седьмую графу для него было некому заполнить.
Он думал об этом до утра и не придумал ничего.
А через три недели придумал Ильяс, и придумал не для Мити.
Часть четвёртая. ЗАПИСЬ Глава 22. О ком речь
Мите — сорок лет._
Ильяс придумал это не для Мити и не для Котова.
Он придумал это для Ташевой.
Ей было пятьдесят шесть, она вела дверь на Р-Т двенадцать лет, и в тот год у неё нашли то, что находят у операторов первой категории чаще, чем у остальных, потому что их проверяют чаще: опухоль, операбельную, с хорошим прогнозом, если оперировать на внутренней орбите, где есть оборудование.
Полёт — шесть месяцев. Операция, восстановление. Обратно — шесть.
Год.
Р-Т обеспечивала одна она.
На Р-Т к тому времени жило четыре тысячи человек, в двух поселениях, за две тысячи километров от местных, и следующее обратное окно у них стояло через восемь месяцев.
Управление освоения решило за неделю: Ташева остаётся, операцию делают на станции, риск принимается.
Ильяс пришёл к Котову в тот же вечер.
— Они её убьют, — сказал он.
— Прогноз при операции на станции — шестьдесят процентов.
— Сорок процентов, что она умрёт, и четыре тысячи человек останутся там навсегда. Так они посчитали. — Ильяс сел. — И они правы. Я бы посчитал так же. В том и дело.
Он помолчал.
— Я всю ночь думал, как её заменить, — сказал он. — И не придумал, потому что нельзя. Но я придумал другое.
— Что?
— Мы двадцать лет знаем, что оно читает того, кто затеял. Опыт пятый. Я поставил реле и лёг спать, и сработало, потому что реле было моё решение.
— Да.
— И мы знаем, что желание доходит. Ташева хочет свою точку и попадает в неё.
— Да.
— Значит, содержимое желания доходит. — Ильяс наклонился. — Я двадцать лет хочу место. Что, если захотеть не место?
Котов не сразу понял.
— Захотеть человека, — сказал Ильяс. — Не как место. Как... предмет запроса. Я качаю, а спрашиваю про Ташеву. Не про себя. Если оно читает содержимое, оно прочтёт её.
— И что это даст?
— Не знаю, — сказал Ильяс. — Может, ничего. Но если оно прочтёт её через меня, то, может быть, и дверь откроется её, а не моя. И тогда ей не нужно быть на станции. Ей нужно быть живой.
Котов сидел и смотрел на него.
— Вы понимаете, что вы придумали?
— Нет, — сказал Ильяс. — Я придумал, как не дать ей умереть. Всё остальное придумаете вы.
Опыт готовили четыре месяца, и четыре месяца ушли главным образом на спор о том, законно ли это.
Спор вела не Дехтерёва, которой не было три года. Спор вёл её преемник по кадрам, молодой, аккуратный, который прочёл все её распоряжения и нашёл среди них одно, оформленное ею за год до отставки.
«Испытуемый уведомляется, что цель и последствия действия неизвестны, и подписывает под этим.»
Она оставила это на будущее, для опытов, которых ещё не было.
— Вы собираетесь предъявлять человека, — сказал преемник. — Не спрашивать его и не измерять. Называть его кому-то третьему. Без его ведома.
— Мы будем брать согласие.
— На что? Вы не можете объяснить, на что.
— Не можем.
— Тогда пишите так и в бланке, — сказал преемник. — По её образцу. И пусть подписывает.
Он подумал.
— И я подпишу первым, — сказал он. — Я на нуле, я идеальный контроль, и я не хочу, чтобы вы начинали с кого-то, кто не понимает, куда лезет.
Котов посмотрел на него и подумал, что Дехтерёва, видимо, выбирала преемника долго.
…
Опыт провели в феврале.
Условия: качает Ильяс. Ферма пуста, раскрытия быть не может. Замеряется седьмой интервал.
Собственный интервал Ильяса — две целых шесть.
Первая серия. Ильяс качает как обычно, ни о ком не думая. Десять запросов.
Две целых шесть. Разброс ноль и десять.
Вторая серия. Ильяс качает, удерживая в сознании кадровика, который стоит в зале.
Десять запросов.
Ноль ноль четыре. Предел датчика.
Мгновенно, как у нечитаемых.
Тольская, приехавшая на опыт, перечитала цифры дважды.
— Он спросил про него, — сказала она. — И оно ответило про него.
Третья серия. Ильяс качает, удерживая Ташеву, которая на станции, в медблоке, и не знает, когда именно.
Две целых восемь.
Собственный интервал Ташевой — две целых девять.
Четвёртая, контрольная. Ильяс удерживает Вереса.
Две целых два. У Вереса — две целых один.
Пятая, слепая. Кадровик даёт Ильясу перед каждым запросом фамилию, которую больше никто не видит. Расчётчик получает только времена.
Двенадцать запросов, шесть человек.
Расчётчик по временам восстановил всех шестерых. Ошибся в одном, где интервалы были близкие.
Тольская сидела в зале, когда сводили результат, и не встала, когда все разошлись.
Котов остался с ней.
— Скажите вслух, — сказал он. — Не заставляйте меня говорить это за вас.
Она усмехнулась, узнав свою фразу.
— Хорошо, — сказала она. — Мы двадцать лет могли спрашивать только про себя. Теперь можем про кого угодно.
— Да.
— И ответ приходит про того, кого назвали, а не про того, кто спросил.
— Да.
Тольская помолчала.
— Значит, седьмая графа — это не «кто спрашивает», — сказала она. — Это «о ком речь». Всё это время она заполнялась нами по умолчанию, потому что мы не умели вписать туда никого другого.
…
Ташеву оперировали на внутренней орбите.
Ильяс открыл дверь на Р-Т через восемь месяцев, удерживая её.
Это было первое раскрытие в истории Программы, где качающий и адресат были разными людьми, и никто не знал, откроется ли вообще, и если откроется, то куда.
Ремизов стоял внизу, у переборки, где стоял когда-то Ланге.
Ильяс качнул.
Ответ пришёл длинный: две целых восемь. Её интервал.
Круг стал.
В круге была та звезда, с серой в спектре второй планеты, и на второй планете четыре тысячи человек, которые ждали окна восемь месяцев и не знали, что женщина, державшая для них дверь, лежит в клинике за полтора миллиарда километров и ещё не пришла в себя после наркоза.
Дверь держали тридцать секунд.
Обратный караван прошёл за девятнадцать.
…
Ташева вернулась через год, худая, с выбритым затылком, живая.
Она пришла к Ильясу в первый же день и не сказала ничего, а села и просидела час.
Потом сказала:
— Ты понимаешь, что ты сделал?
— Нет.
— Ты сделал так, что мы больше не обязательны, — сказала Ташева. — Любой из нас. Ты можешь открыть мою дверь. Верес может открыть твою. Нас теперь можно заменить.
— Да.
— И ты это сделал для меня.
— Для четырёх тысяч человек, — сказал Ильяс. — И для тебя.
Ташева посидела ещё.
— Спасибо, — сказала она. — Я теперь могу умереть, и никто не останется.
— Не торопись.
— Не тороплюсь, — сказала Ташева. — Просто первый раз за одиннадцать лет мне можно.
…
Котов сидел один в кабинете вечером после её возвращения и записывал последовательность, которую держал в голове с февраля и не выписывал.
Первое. Оно оценивает того, о ком речь.
Второе. О ком речь — задаётся тем, кого удерживает качающий.
Третье. Оцениваемому не нужно ничего знать, ничего решать и нигде не находиться. Ташева была под наркозом.
Четвёртое. Кадровик дал ноль. Такой же ноль, как у нечитаемых, когда они спрашивают сами.
Он остановился на четвёртом и долго на него смотрел.
Ноль у кадровика был известен и раньше. Значит, четвёртый пункт не давал ничего нового.
Значит, оставалось проверить это на ком-то, чей показатель не может быть измерен обычным способом.
Он записал пятый пункт.
«Можно спросить про человека, который сам спросить не может.»
Потом закрыл тетрадь, посидел и пошёл домой.
…
Митя не спал. Ему было сорок лет, у него была седина, он сидел на кровати и раскачивался, как делал по вечерам последние двадцать пять лет.
Аля читала на кухне.
— Ты поздно.
— Да.
— Что-то случилось?
Котов постоял в дверях.
— Ташева вернулась, — сказал он.
— Я знаю. Все знают.
— Ильяс открыл её дверь. Через себя.
Аля отложила книгу.
— И?
— И теперь можно спросить про кого угодно. Про того, кто не может спросить сам.
Аля смотрела на него долго.
— Ты хочешь спросить про него.
— Да.
— Зачем?
Котов не ответил сразу.
— Почти сорок лет назад я написал в тетради: «считает ли оно Митю — установить нельзя». Теперь можно.
— И что ты будешь делать с ответом?
— Не знаю.
— Тогда зачем спрашивать?
— Затем, — сказал Котов, — что я сорок лет подписываю на него графу классификации и ни разу не знал, что подписываю.
Аля встала и подошла к нему.
— Хорошо, — сказала она. — Спрашивай. Но я буду в зале.
Часть четвёртая. ЗАПИСЬ Глава 23. Шесть
Тот же год._
Ильяс согласился сразу, и это было хуже, чем если бы он отказался.
— Когда? — сказал он.
— Ильяс...
— Что «Ильяс»? Я про вашего сына знаю почти сорок лет. Мне Дехтерёва сказала в первый год, когда вас перевели. — Он вытер руки. — Назовите день.
…
Согласие подписывала Аля.
Кадровик принял её у себя, посадил, поставил воду и объяснил всё сам, потому что Котову запретил присутствовать.
— Он этого не поймёт, — сказала Аля.
— Не поймёт. Поэтому подписываете вы.
— И что будет?
— Не знаю, — сказал кадровик. — В бланке так и написано: цель и последствия неизвестны. Это оставила моя предшественница, специально, чтобы никто не думал, что мы знаем.
Аля прочитала бланк дважды.
— Ему будет больно?
— Мы не видим воздействия ни на кого. Тридцать лет мерим людей и не нашли ни одного последствия. Люди выходят из зала и говорят, что ничего не почувствовали.
— Это не ответ.
— Это всё, что у меня есть.
Аля посидела молча.
— А если окажется, что там ничего нет?
— Тогда мы узнаем, что там ничего нет.
— Он тогда станет для вас чем? — сказала Аля. — Пустым? Так вы его назовёте?
Кадровик не отвёл глаз.
— Мы его так называем сорок лет, — сказал он. — Б-2. Это ваш муж подписывает такие карточки, и он подписал одну на вашего сына тоже, потому что кто-то должен был.
Аля побледнела.
— Я не знала.
— Знали, — сказал кадровик. — Не думали. Это разное.
Он развернул к ней экран.
— Я не буду вас уговаривать. Скажу одно. Если там что-то есть, вы будете знать, что было. Если нет — что не было. И то и другое лучше, чем сорок лет не знать, что у вас в доме.
Аля подписала.
…
Опыт провели двадцать второго, утром.
Митю привезли в зал, потому что кадровик настоял: он не будет проводить опыт над человеком, которого нет в помещении, даже если методика этого не требует.
Он вошёл сам, ведомый за локоть. Ему было сорок. Он был выше отца, седой, в чистой рубашке, потому что Аля его собрала.
Его посадили на стул у переборки. Он сидел ровно и смотрел на стену.
Аля стояла рядом.
Ильяс сел за пульт.
— Готов, — сказал он.
Первая серия, контрольная: Ильяс качал, ни о ком не думая. Десять запросов.
Две целых шесть.
Вторая: кадровик. Десять запросов.
Ноль ноль четыре.
— Датчик в порядке, — сказала Тольская. Ей было семьдесят два, и её привезли в кресле.
Ильяс посмотрел на Котова.
— Давайте, — сказал Котов.
Третья серия.
Ильяс сидел неподвижно секунд двадцать. Потом качнул.
Отказ пришёл мгновенно.
Ноль ноль четыре.
Второй раз. Третий. Десятый.
Все десять.
Котов стоял у стены и смотрел на цифры, и никакой разницы с кадровиком не было. Ноль. Такой же ноль, как у трёх миллиардов человек, которых не читают.
Он ничего не узнал.
Он и раньше знал, что Митю не читают. Теперь он знал это точнее.
Тольская подъехала к нему.
— Мне жаль, — сказала она.
— За что?
— За то, что вы двадцать лет ждали и получили ноль.
Котов кивнул.
Аля стояла у стула и держала сына за плечо, и лицо у неё было такое, какое было в клинике сорок лет назад, когда она сказала «нет».
Потом Ильяс сказал из-за пульта, не оборачиваясь:
— Тут другое.
Все повернулись.
— Что другое?
— Возмущений шесть.
Тольская развернула кресло.
— Что?
— Внутри отказа. — Ильяс вывел график. — У кадровика в мгновенном отказе всё равно семь. Я специально смотрел, они есть, просто седьмой интервал очень короткий, микросекунды. У всех семь. За четыре года я не видел ни одного случая, где не семь.
Он повернул экран.
— Здесь шесть.
Проверяли шесть недель.
Сначала повторили на Мите: сорок запросов, разными операторами, слепая обработка. Шесть. Все сорок раз.
Потом контроль: двадцать нечитаемых, по десять. Семь. Все двести раз, с седьмым интервалом от двух до девяти микросекунд.
Потом взяли Б-2.
Их привезли одиннадцать человек, из интернатов и из семей, от четырёх лет до пятидесяти одного года. Согласия подписывали опекуны, и трое отказались.
Одиннадцать, по двадцать запросов.
Шесть. У всех.
Потом Тольская предложила то, до чего никто не додумался, и предложила очень спокойно.
— Проверим на мёртвом.
— Как?
— Так же. Пусть Ильяс подумает о человеке, которого нет. Мы никогда не проверяли, требуется ли, чтобы человек существовал.
Взяли Дехтерёву.
Ильяс знал её тридцать лет и мог удерживать без усилия.
Двадцать запросов.
Семь возмущений. Каждый раз.
Седьмой интервал: две целых один.
— Она была на нуле при жизни, — сказала Тольская.
— Да.
— Показатель ноль, а интервал два и один. Больше, чем у половины читаемых. — Тольская смотрела на цифру. — Значит, показатель и интервал — совсем разные вещи. Её не читали, но про неё было написано много.
Потом взяли Ланге.
Три целых четыре. Больше всех.
— Восемьдесят шесть лет, — сказал Котов.
— Да, — сказала Тольская. — И его читали. Три из десяти, я помню, он мерился в третьей серии, сам просил.
…
Дальше всё пошло само, и пошло за одиннадцать дней.
Котов взял свои измерения за двадцать лет. Четыреста двенадцать человек, измеренных дважды, и из них сто шестьдесят с интервалами.
Он посмотрел не на показатель, а на седьмой интервал.
Сто шестьдесят человек, два измерения с разницей от двух до шести лет.
У ста тридцати одного интервал уменьшился.
У двадцати двух вырос.
У семи не изменился.
В среднем — уменьшение на два процента в год.
Он проверил, не методика ли. Не методика.
Он проверил, не возраст ли. Не возраст: у детей уменьшалось так же, как у стариков.
Он посмотрел на двадцать два, у которых выросло.
Все двадцать два были читаемыми. Показатель от четырёх и выше.
Он проверил обратное: у скольких читаемых интервал уменьшился.
Ни у одного.
Он сидел перед этим долго.
Записи стираются. У всех. Два процента в год.
Кроме тех, кого читают. У них записи растут.
Он записал:
«Стирается всё. Пишется только то, что читают.
Быть читаемым — единственный способ быть записанным.»
…
Он собрал их четверых в расчётной: Ремизова, Тольскую в кресле, Ильяса, кадровика.
Он говорил сорок минут, по пунктам.
— Первое. На каждого человека есть запись. Мы её не видим, но знаем её длину: седьмой интервал — это время, за которое она прочитывается.
— Допущение, — сказала Тольская.
— Допущение. Второе. Запись есть и у мёртвых. Дехтерёва, Ланге. Мёртвые не стираются быстрее живых.
— Третье?
— Третье. Записи стираются. Два процента в год, у всех. Кроме читаемых: у них растут. Пишется только то, что читают. Остальное только стирается.
Он открыл следующий лист.
— Четвёртое. Когда запись становится слишком короткой, возмущений становится шесть вместо семи. Мы измерили двенадцать человек с шестью. Все двенадцать — Б-2.
В расчётной было тихо.
— Пятое. Митя — не короткая запись. Шесть — это не «мало». У кадровика на нуле всё равно семь, с интервалом в шесть микросекунд. У Мити седьмого нет совсем.
Он положил лист.
— Записи стираются на два процента в год. За сорок лет — пятьдесят пять процентов. Ребёнок, родившийся сорок лет назад, не мог стереться до нуля. Значит, второе: записи не было никогда.
Тольская сидела, сцепив руки.
— Скажите последнее, — сказала она. — Вы всё равно скажете, скажите сейчас.
Котов помолчал.
— Мы не рождаемся, — сказал он. — Мы восстанавливаемся.
Никто не переспросил.
— Есть записи. На каждого. Не наши, мы их не составляли и не видели. Когда рождается тело, оно сверяется с записью. Если записи хватает — получается человек. Если стёрлась — тело.
— Чья запись? — спросил Ремизов.
— Чья-то, кто жил. Не мы. Мы на неё похожи.
— Насколько?
— На сколько хватило.
Ильяс за все сорок минут не сказал ни слова.
— Восемь из десяти, — сказал он наконец.
Котов повернулся.
— Я на кого-то похож на восемь из десяти. На кого-то, кто уже был. Я всю жизнь думал, что это я. — Он посмотрел на свои руки. — А это не я. Это то, сколько от него уцелело.
— Мы этого не знаем, — сказала Тольская.
— Вы только что сказали.
— Я сказала, что так следует из данных.
— Для вас разное, — сказал Ильяс.
Он встал.
— И ещё, — сказал он. — Про меня пишут, потому что меня читают. Значит, я всю жизнь дописываю чужую запись. Того, на кого похож. — Он посмотрел на Котова. — А вас не пишут. Вас только стирают. Шестьдесят восемь лет, и ничего не записалось.
Он вышел, и никто его не остановил.
…
Про сына Котов думал в ту же ночь, дома, на кухне, при выключенном свете.
Шесть возмущений.
Не короткая запись. Не плохая. Не стёршаяся до предела.
Отсутствующая.
Никто его не ждал. Ни на кого он не должен был быть похож. Ни с кем его не сверяли, потому что сверять было не с чем.
Он сидел и думал совсем не о том, о чём собирался.
Сорок лет он подписывал графу классификации. Сорок лет смотрел на этих детей как на брак: тело есть, человека нет, изделие не удалось.
А оказалось, что не удалось не изделие.
Не удалось воспроизведение. Сын был не испорченной копией.
Он был единственным в доме, кто ничьей копией не был.
И единственным, кого никто никогда не запишет.
Аля вышла в четыре.
— Ты чего сидишь в темноте?
Котов не сразу ответил.
— Аль, — сказал он. — Он не сломанный.
— Я знаю, — сказала Аля. — Я это сорок лет знаю. Ложись спать.
Она постояла.
— А что тогда?
— Он ничей, — сказал Котов. — Ни на кого не похож. Его не с кем сравнивать, и его никто не пишет.
Аля молчала долго.
— Тогда запиши ты, — сказала она и пошла спать.
Часть четвёртая. ЗАПИСЬ Глава 24. Ферма
Котову — семьдесят два. Мите — сорок два.
Чужих событий в тот год было шестнадцать.
Котов вёл эту строку тридцать лет, с восемьдесят девятого, когда их было одиннадцать. Два в семьдесят седьмом, три, четыре, пять. Одиннадцать. Четырнадцать. Шестнадцать.
Он давно перестал называть их чужими в докладах. Он называл их «раскрытиями, не принадлежащими системе», и это было точнее и ничего не объясняло.
Теперь он мог объяснить.
Если каждая живая итерация открывает одну-две двери в год, как открывали они сами до освоения, то шестнадцать событий — это восемь-десять итераций. В семьдесят седьмом была одна. Значит, за пятьдесят лет запустилось ещё семь-девять.
Он записал: «Оно заводит новые всё чаще. Не потому, что старые кончились. Потому что не дожидается».
…
Дверь Сайдалиева нашли заново в марте, и нашёл её не Сайдалиев.
Нашёл Котов, пересматривая спектры сорока одной двери по одному, что делал каждые несколько лет из привычки, а не из надежды.
Сайдалиев открыл свою на четвёртом году освоения: жёлто-белая звезда, два газовых гиганта, ни одной планеты в поясе. Её записали в двадцать девять бесполезных, и Сайдалиев, которому теперь было шестьдесят четыре, ни разу туда не возвращался.
Котов смотрел спектр и увидел то, что видел двадцать лет назад на подходе к «Мысу» в иллюминатор.
Первый гигант отражал больше, чем должен.
Не намного. На четыре процента в видимом диапазоне, и отражение было не равномерное, а с одной стороны, будто у планеты был край.
— Кольцо, — сказал ученик Тольской.
— У него нет кольца. Спектр не показывает лёд.
— Тогда что?
Котов не ответил. Он открыл снимок фермы «Мыса» с внутренней орбиты, сделанный любительским телескопом, который висел в общем архиве станции как курьёз, и положил рядом.
Такое же отражение. Такой же край.
…
Сайдалиев открыл дверь через восемь месяцев, впервые за шестнадцать лет, и удерживал свою звезду без труда, потому что, как он сказал, других не видел.
Зонд ушёл на сорок суток.
Он привёз ферму.
Панель за панелью, от светлого края планеты в тень, и не кончалась. Каждая размером с город. В середине — серый цилиндр с наростами, старый, в заплатах.
Котов смотрел на это в расчётной, и никто рядом не говорил, потому что говорить было нечего.
— Это «Мыс», — сказал наконец Ремизов.
— Это не «Мыс».
— Это «Мыс», Котов. Это наша станция. Это наши секции, я их отличаю по стыковочным узлам, у нас такие стоят с двадцатых годов. — Он показал. — Здесь их шесть, у нас четыре. У них ферма больше нашей примерно вдвое.
Он откинулся.
— Они старше нас. Или просто дольше строили.
Зонд снял станцию с шестидесяти километров и вернулся.
На снимках были люди. Не лица — фигуры, в доке, в галерее, на внешних площадках. Люди, которые ходят, работают, несут.
На одной из площадок стояла табличка. Зонд взял её с максимальным разрешением, и Аскерова, приехавшая с внутренней орбиты, три дня сидела над ней и на четвёртый сказала:
— Я это могу прочесть.
— Как?
— Так же, как читаю старые своды. Это наш язык. Не совсем наш — лет пятьсот дрейфа, буквы другие, окончания съехали. Но корни те же. — Она вывела свой разбор. — Здесь написано «внешний контур, вход запрещён». Или «вход по допуску». Я не уверена в последнем слове.
Ремизов смотрел на табличку.
— Значит, это мы, — сказал он.
— Это мы, — сказала Аскерова. — Раньше или позже. Я не знаю, в какую сторону.
…
Контакт готовили год.
Нельзя было послать человека: не было уверенности ни в воздухе, ни в том, что их не собьют. Послали зонд с посылкой.
В посылке было немного. Снимки «Мыса». Снимки их станции, сделанные зондом, чтобы они знали, что их видели. Таблица: тридцать лет чужих событий по годам, два, три, четыре, до шестнадцати. Тариф: шесть, тринадцать, двадцать шесть, пятьдесят, девяносто восемь. И одна строка, которую Аскерова составила на своём языке, стараясь писать так, как писали пятьсот лет назад: «Мы такие же. Мы считаем то же. Ответьте, если можете».
Зонд оставили на их орбите с маяком и вернули дверь через сорок суток.
Зонда на месте не было.
Через восемь месяцев дверь открыли снова.
Зонд стоял на том же месте, с открытым отсеком, и в отсеке лежала их посылка.
Разбирали её четыре месяца.
Снимки: их станция, их ферма, их внутренняя орбита, их три мира — три, как и у «Мыса», и на одном из них были поселения, снятые с воздуха, и дома в них были похожи на дома Р-1, потому что строили их те же руки.
Таблица: их доля Б-2 по годам. Восемьдесят лет. Она начиналась с ноль целых двух десятых и доходила до трёх и одной.
Три процента.
У «Мыса» было ноль целых тридцать шесть.
— Они впереди на тысячу лет, — сказал Котов. — По кривой.
— Если это одна кривая.
— Если одна. — Котов смотрел на два столбика. — Я тридцать лет считаю нашу и до сих пор не знаю, во что она загибается. Восемьсот — это по тому, как она идёт сейчас.
Таблица чужих событий: их сорок лет. И в ней, начиная с их сорок второго года, стояли события, которые Котов сверил со своим журналом раскрытий.
Совпало. Все двадцать девять раскрытий «Мыса» за последние пятнадцать лет стояли в их списке чужих.
Они видели «Мыс» тридцать лет. Как «Мыс» видел их.
И текст. Длинный, на пять страниц, который Аскерова переводила месяц и о котором сказала, что переводит на восемьдесят процентов, а остальное угадывает.
Текст был письмо.
Его писал человек, который называл себя — Аскерова долго подбирала — «ведущий счёт». Не должность, а описание того, что он делает. Он писал, что ведёт таблицу чужих событий тридцать один год, что его предшественник вёл её до него, что они давно поняли, что не одни, и что не знали, как это проверить.
Он писал, что у них семь возмущений.
Он писал, что у них есть спутник, свой, на орбите одного из их миров, и что они разбирают его пятьдесят лет и разобрали три блока из семи.
Он писал, что у них было то, что «Мыс» называл Кайной, и было дважды.
И в конце он писал то, что Аскерова перевела последним и прочитала вслух не сразу.
«Мы не знаем, кто вы для нас: те, кто был до, или те, кто будет после. Мы не знаем, идёт ли счёт в одну сторону. Но если вы читаете это, значит, вы уже умеете то, что умеем мы, и, может быть, что-то, чего мы не умеем.
Мы умеем спрашивать про себя. Мы не умеем спрашивать про другого. Если вы умеете — скажите как.»
Котов дочитал, отложил и долго сидел.
— Они не умеют графу субъекта, — сказал Ремизов.
— Не умеют.
— А мы не умеем разбирать спутник так, как они.
— Не умеем.
Ремизов подошёл к иллюминатору.
— Значит, мы им нужны, а они нам, — сказал он. — Впервые за всю историю Программы есть кто-то, с кем можно разговаривать.
— С задержкой в восемь месяцев в одну сторону.
— Ланге тридцать лет работал с задержкой в восемь месяцев, — сказал Ремизов. — Справимся.
Ответ писали втроём: Котов, Аскерова и Ильяс, которого попросили описать графу субъекта так, как он её нашёл, потому что описать это в терминах физики не мог никто.
Ильяс написал полстраницы.
«Когда качаешь, хочешь место. Оно ведёт туда, где был. Это вы знаете.
Можно захотеть не место, а человека. Не как цель — как то, о чём спрашиваешь. Держишь его, как держишь место. Оно отвечает про него.
Ему не надо быть рядом, знать, хотеть. Он может спать. Он может быть без сознания. Он может быть мёртв.
Проверьте на мёртвом, которого хорошо знали. У нас получилось.»
Аскерова перевела это на их язык за три дня и сказала, что впервые в жизни переводит инструкцию, которую сама не понимает.
Котов перечитал письмо Ильяса ночью, один, и записал в тетради:
«Мы двадцать лет считали, что графа одна: кто держит контур и спрашивает. Ильяс нашёл вторую. Про кого спрашивают — не то же самое, что кто спрашивает. Первую мы называли показателем, потому что раньше некому было спросить ни о ком, кроме себя. Теперь можно о другом. Живом, спящем, мёртвом — графе субъекта, кажется, всё равно».
…
Посылку отправили в ноябре.
Ответа ждали шестнадцать месяцев: восемь туда, восемь обратно.
Он пришёл в марте, и в нём была одна страница.
«Получилось. Мы проверили на ведущем счёт, который был до меня. Три целых один. Он умер девятнадцать лет назад.
Спасибо.
Мы попробовали ещё одно, о чём вы не писали, и оно не получилось, и мы не понимаем почему. Мы попробовали спросить про того, у кого шесть. У нас таких сорок тысяч.
Шесть. Всегда шесть.
Мы попробовали спросить вдвоём, с двух пультов, одновременно. Шесть.
Мы попробовали спросить с двух станций — у нас их две, вторая на другом мире. Одновременно, насколько мы умеем считать одновременность через восемь месяцев.
Шесть.
Мы не знаем, что ещё пробовать. Если у вас есть мысли — напишите.»
…
Котов прочитал это и вышел из расчётной.
Он ходил по переходу между палубами полчаса.
Потом вернулся.
— Они пробовали с двух станций, — сказал он. — Одной итерации.
— Да.
— А если с двух итераций?
Тольская посмотрела на него.
— Вы не знаете, что это даст.
— Не знаю.
— И собираетесь предложить им попробовать. Через шестнадцать месяцев. На человеке с шестью.
— На своём, — сказал Котов. — Я не буду просить их про чужого. Я попрошу их про Митю.
Тольская молчала.
— Ему сорок два, — сказал Котов. — Мне семьдесят два. У них шестнадцать месяцев в один конец. Если я не напишу сейчас, я не доживу до ответа.
Тольская подъехала к нему и очень долго смотрела снизу вверх.
— Пишите, — сказала она. — Я подпишу. Только напишите им, что это не наука.
— А что?
— Не знаю, — сказала Тольская. — Но пусть они знают, что это не она.
Часть четвёртая. ЗАПИСЬ Глава 25. Старые
Год-два спустя.
Шестнадцать месяцев ожидания Тольская потратила на седьмой блок.
Ей было семьдесят четыре. Она уже не вставала из кресла и почти не выезжала из своей квартиры в новом корпусе, и ученик приносил ей выкладки, а она смотрела на них и говорила, куда идти дальше.
У неё теперь было три источника вместо одного.
Спутник Р-В, семь блоков, одиннадцать часов сорок.
Текст из подвала Р-Т, две страницы, семь частей.
И присланное с чужой станции: их разбор трёх блоков своего спутника, с их комментариями, которые Аскерова перевела за два месяца.
Три спутника, три текста, все на семь.
— Они переписывали одно и то же, — сказала Тольская. — Каждый раз своими словами. Как переписывают закон, который никто не помнит, откуда взялся.
Первый блок она закрыла давно: демография тех, кто был раньше, до девяноста трёх процентов, потом обрыв.
Второй и третий разобрали чужие, и разбор был такой: снимки. Построчная развёртка, грубая, но узнаваемая. Планета. Материки. Города — не россыпи огней, а города, огромные, с правильной геометрией, которых нигде из освоенных миров не было.
— Это не Р-В и не Р-Т, — сказала Тольская. — Это откуда они пришли. Или откуда пришли те, кто пришёл до них.
Четвёртый блок был числовой, и он был самый длинный, и его никто не разбирал, потому что в нём было слишком много.
Тольская взяла его последним.
Она искала структуру два месяца и нашла её случайно, когда ученик, устав, попробовал разбить блок не по позициям, а по повторяющемуся маркеру, который встречался в нём каждые несколько тысяч знаков.
Маркеров оказалось много.
Ученик посчитал.
Потом пересчитал, потому что не поверил.
Потом принёс Тольской, и она смотрела на число полчаса.
Девятьсот девяносто восемь миллиардов шестьсот с чем-то миллионов.
— Это не число, — сказала она. — Это счётчик. Он растёт от начала блока к концу.
— Чего счётчик?
— Не знаю. Но это то, что там есть. Столько строк. Столько записей.
Она вывела структуру одной записи между двумя маркерами.
Семь полей.
Шесть коротких, одинаковой длины. Одно длинное, разной.
Котов сидел напротив, когда она это показала, и ничего не сказал.
— Скажите вы, — сказала Тольская. — У меня уже нет голоса на это.
— Это перепись, — сказал Котов.
— Да.
— Триллион записей. По одной на человека. Семь полей, седьмое разной длины.
— Да.
— И оно на спутнике, который оставили те, кто был до Р-В.
— Не оно само, — сказала Тольская. — Опись. Заголовки. Сам текст туда не поместился бы, там для одного человека нужно больше, чем весь спутник. Здесь только структура: сколько было, какие поля, как заполнялись.
Она откинулась.
— Кто-то в самом начале сделал перепись всех, кто есть. Триллион. И оставил её вместе с тем, что мы называем «оно». А потом всё, что было после, — это попытки восстановить триллион по описи.
— Сколько раз?
— Не знаю. Много. Каждый раз хуже.
Котов сидел и смотрел на структуру записи.
— Тольская, — сказал он. — Помните ступени?
— Четыре, восемь, шестнадцать, тридцать две.
— В наших секундах.
Она посмотрела на него.
Она помнила тот разговор. Он был больше сорока лет назад, и она тогда неделю была счастлива, а потом он спросил про границы, и счастье кончилось.
— Я вам тогда сказала, что не могу отличить четыре ноль два от четырёх ноль ноль, — сказала она.
— Сказали.
— Я и сейчас не могу.
— Не надо, — сказал Котов. — Теперь не надо.
Он показал на счётчик.
— Секунда — это сутки, поделённые на двадцать четыре, потом на шестьдесят, потом ещё на шестьдесят. Это привычка, и она про планету, на которой никто из нас не был.
— И?
— И перепись составляли те, у кого была эта привычка, — сказал Котов. — Мы её не выдумали. Мы её унаследовали вместе со всем остальным. Мы считаем сутки, как считали они, потому что мы — это попытка сделать их заново.
Тольская молчала долго.
— Значит, тариф написан в их единицах.
— Тариф написан в их единицах, — сказал Котов. — А единицы у нас с ними одни. Это единственное, что от них дошло целиком.
…
Седьмой блок был текст.
Тольская знала это давно, потому что он не был ни числовым, ни построчным, и в нём были повторы, характерные для речи.
Но она не могла его прочесть, и чужие не могли прочесть свой, и это был тупик, пока Аскерова не взяла в руки две страницы из подвала Р-Т.
Текст из подвала был написан людьми, чью письменность Аскерова разбирала пять лет по ведомостям и биографиям, и разбирала грубо, но разбирала.
Седьмая часть подвального текста была самой длинной.
Аскерова наложила её на седьмой блок спутника Р-В.
— Это перевод, — сказала она через неделю. — Не дословный. Они переписали то, что смогли понять, своими словами. Но порядок тот же, длина пропорциональна, и вот здесь, — она показала, — повторяется одна конструкция, которую я знаю из их языка. Это то, как они начинали формальные документы.
— И что там?
— Дайте мне полгода.
Она дала не полгода. Она дала четыре месяца, потому что Тольская сказала, что полгода у неё может не быть.
Перевод был на три страницы, и Аскерова предупредила, что уверена в половине, угадывает четверть и придумывает остальное.
Котов читал его в кабинете один, потому что попросил.
«...тем, кто будет после.
Мы уходим. Не потому, что нас убивают, и не потому, что кончается место. Потому, что нас перестаёт становиться. Каждое поколение приходит на четверть пустым, потом на треть, потом на половину. Мы искали причину сто лет и не нашли, потому что причины нет: мы просто заканчиваемся, как заканчивается всё, что не возобновляется.
Мы не можем вас спасти. Мы можем оставить вам себя.
Мы записали всех. Каждого, кто есть и кто был на нашей памяти. Не тела — тела мы делать умеем, вы тоже научитесь. Мы записали, кто мы были: что делали, что выбирали, от чего отказывались, кого любили. Столько, сколько поместилось, и, наверное, недостаточно.
Мы оставили то, что вы называете... [здесь Аскерова написала: слово не переводится, приблизительно «то, что держит» или «то, что несёт»]. Оно будет пробовать. Оно возьмёт запись, сделает тело и посмотрит, подходит ли. Если подходит — будет человек, и он будет немного мы. Если нет — тело останется телом, и вы будете за ним ходить, как мы ходили за своими.
Оно будет пробовать столько раз, сколько сможет. Мы не знаем, сколько. Мы не знаем, что будет, когда записи кончатся, потому что записи стираются, когда их переписывают, а оно переписывает каждый раз, когда пробует заново.
Мы знаем одно.
Оно пишет обратно. Когда кто-то из вас живёт, оно дописывает запись того, на кого он похож. Но только если смотрит. Оно смотрит не на всех. Оно смотрит на тех, кто похож достаточно, чтобы узнать.
Значит, самые непохожие не будут записаны никогда. Мы не смогли этого исправить. Мы не нашли, как вписать того, кого не с кем сравнить.
Если вы найдёте — впишите.
Мы не просим помнить нас. Мы просим не заканчиваться.»
…
Котов дочитал и сидел долго.
Потом взял тетрадь.
Он не открывал её три месяца, потому что писать было нечего: всё, что происходило, происходило с задержкой в шестнадцать месяцев и не требовало записи.
Он открыл первую страницу, где стояли два одинаковых слова, написанные сорок два года назад в сыром кабинете Бюро, и перелистнул до конца.
Он написал:
«Триллион. Не предел. Перепись.
Они не создавали нас. Они уходили и оставили себя, чтобы мы были хоть немного они.
Оно пишет только тех, кого узнаёт. Значит, чем дольше это идёт, тем меньше узнаёт, тем меньше пишет, тем быстрее кончается. Это не сбой. Это то, как оно устроено.
Они знали. Они просили вписать тех, кого не с кем сравнить.
Они не нашли как. Мы сорок лет не находили как.
У чужих тоже шесть. Они спросили вдвоём, с двух станций, — шесть.
Они спрашивали из одной итерации.
Ответ придёт через восемь месяцев.»
…
Тольская умерла в феврале, за две недели до ответа.
Она умерла в своей квартире, в кресле, с выкладками по четвёртому блоку на экране, и ученик нашёл её утром, и на экране был открыт счётчик — девятьсот девяносто восемь миллиардов шестьсот с чем-то миллионов — и под ним её пометка, последняя.
«Проверить: не растёт ли счётчик. Если растёт — есть кто-то, кто дописывает не по описи.»
Ученик показал это Котову.
Котов прочитал и долго стоял.
— Она знала, — сказал он.
— Что знала?
— Что кто-то может дописывать не по описи. — Он посмотрел на строчку. — Она искала это до последнего дня. Не нашла. Оставила нам.
Он попросил ученика сохранить пометку отдельно.
— Зачем?
— Затем, что через сорок лет кто-нибудь её прочитает, — сказал Котов. — И это будет единственная фамилия на странице.
Часть четвёртая. ЗАПИСЬ Глава 26. Двое
Котову — семьдесят три._
Ответ пришёл в марте, через две недели после похорон.
Он был короткий, на полстраницы, и Аскерова перевела его за час.
«Мы попробовали.
Мы не могли спросить про вашего, потому что не знаем его. Мы взяли своего, у которого шесть, и попросили вас спросить про него одновременно с нами. Мы понимаем, что вы его тоже не знаете. Мы приложили то, что у нас есть: имя, изображение, описание, кем он был при родителях.
Мы не уверены, что этого хватит, чтобы вы могли его удержать.
Мы предлагаем срок: через восемь месяцев после получения, в день, который вы отсчитаете от даты на маяке. Мы будем качать в этот день восемь часов подряд, с перерывами. Вы качайте тоже.
Мы понимаем, что «одновременно» между нами не имеет точного смысла. Мы принимаем это.
Если не выйдет, попробуем иначе.»
К письму прилагалось то, что они прислали: имя из пяти знаков, снимок человека лет тридцати, сидящего на стуле у стены, и описание на полторы страницы.
Аскерова переводила описание неделю.
Оно было составлено по их образцу — тому самому, который Котов видел в подвале Р-Т, только длиннее и подробнее. Кто родители. Где родился. В каком году отдан в дом призрения, в каком забран обратно. Что ел. Как ходил. Кто за ним смотрел.
В конце стояло: «Он не отвечает. Он ходит, пока не упрётся. Его зовут так, но он не отзывается на имя, и мы не знаем, зачем мы его так зовём».
Котов читал это трижды.
— Они написали ему запись, — сказал он.
— Что?
— Они не смогли вписать его туда. Они вписали его сюда. — Он показал на текст. — Полторы страницы. Кто он, что делает, кто за ним ходит. Это то же самое, что в подвале лежит на десятках, только сделано руками.
Ремизов, которому было уже за шестьдесят, посмотрел на него.
— Вы думаете, это имеет значение?
— Не знаю, — сказал Котов. — Но они это сделали.
…
Готовились восемь месяцев.
Проблема была не в технике и не в согласовании. Проблема была в том, что Ильясу нужно было удержать в сознании человека, которого он никогда не видел, с другой итерации, известного ему по снимку и полутора страницам чужого текста.
— Я не смогу, — сказал Ильяс.
Ему было шестьдесят семь. Его освободили от категории первой шесть лет назад, когда операторов стало сто одиннадцать, и он впервые за двадцать лет ходил по станции без сопровождения и не знал, куда себя девать.
— Я держу место, где был. Я держу человека, которого знаю. Этого я не знаю никак.
— Прочитайте описание, — сказал Котов.
— Я его прочитал шесть раз.
— Прочитайте шестьдесят.
Ильяс посмотрел на него.
— Вы серьёзно.
— Совершенно, — сказал Котов. — Тридцать лет назад вы восемь месяцев смотрели запись оранжевой звезды и сказали, что видите её, когда закрываете глаза. Это то же самое.
— Это человек.
— Это человек, — сказал Котов. — Значит, дольше.
Ильяс читал описание восемь месяцев.
Ему было шестьдесят семь, и он выучил его наизусть на втором. Дальше он читал не для памяти.
Он попросил Аскерову объяснить ему каждое слово, включая те, в которых она не была уверена, и она объясняла, и он спрашивал снова.
Он попросил увеличить снимок и повесил его у себя.
На шестом месяце он сказал Котову:
— Я его вижу.
— Как?
— Как Ташеву, — сказал Ильяс. — Не лицо. Не имя. Я не знаю, как это объяснить. Я знаю, что он ходит, пока не упрётся, и что за ним ходят по очереди, что его зовут так, а он не отзывается. Из этого он и получается.
Он помолчал.
— Я его знаю лучше, чем половину людей на этой станции, — сказал он. — Я про них ничего не знаю. Я про него знаю полторы страницы.
…
Восьмого числа Ильяс сел за пульт в шесть утра.
В зале были Ремизов, Котов, Аскерова, ученик Тольской и врач, потому что Ильясу было шестьдесят семь и восемь часов у пульта считались нагрузкой.
Ферма была пуста. Раскрытия быть не могло.
Ильяс качал по десять запросов, потом отдыхал двадцать минут.
Первые два часа: шесть возмущений. Всегда шесть.
Третий час: шесть.
Четвёртый: шесть.
В обед Ремизов вышел и вернулся.
— Мы даже не узнаем, качают ли они, — сказал он.
— Не узнаем, — сказал Котов.
— И если не выйдет, мы не узнаем почему. Может, они перепутали день. Может, у них сломался контур. Может, всё это вообще не работает.
— Да.
— Как вы это выдерживаете?
Котов подумал.
— Сорок три года, — сказал он. — Привык.
На седьмом часу Ильяс качнул в двести шестьдесят четвёртый раз.
Ученик Тольской, который сидел у экрана и считал возмущения вслух, чтобы не сбиться, сказал:
— Раз. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть.
И замолчал.
— Что? — сказал Ремизов.
— Семь, — сказал ученик.
Он сказал это очень тихо.
— Семь, — повторил он громче. — Семь возмущений. Седьмой интервал — ноль целых ноль три.
Ильяс не обернулся. Он сидел, положив руки на пульт.
— Ещё раз, — сказал Котов.
Ильяс качнул.
— Семь, — сказал ученик. — Ноль ноль три.
— Ещё.
— Семь.
Качали ещё час.
Из сорока запросов последнего часа семь возмущений дали тридцать восемь.
Ноль целых ноль три секунды. Тридцать миллисекунд.
Самая короткая запись из всех, что когда-либо измеряли на «Мысе». В десять раз короче, чем у самого стёртого нечитаемого.
Но семь.
Ильяс встал от пульта и вышел из зала, ни на кого не глядя.
Его нашли через час в старой наладке на четвёртой палубе, куда он не заходил девятнадцать лет и куда его теперь никто не мог не пустить.
Он сидел на ящике.
— У него появилась, — сказал он, когда Котов вошёл.
— Появилась.
— Я не знаю, что я сделал.
— Никто не знает.
Ильяс поднял голову.
— Я знаю одно, — сказал он. — Я его держал. И кто-то там, за восемь месяцев отсюда, держал его тоже. И оно посмотрело и увидело его дважды.
Он потёр лицо.
— Одного мало, — сказал он. — Одного всегда было мало. Один человек может ошибиться, придумать, спутать. Оно не принимает одного. Ему нужно, чтобы двое сказали одно и то же, и чтобы они не могли сговориться.
— Мы могли сговориться. Мы переписывались.
— Мы не можем сговориться, — сказал Ильяс. — Мы за восемь месяцев друг от друга. Мы не можем проверить, качают ли они. Они не могут проверить нас. Каждый делает своё и не знает про другого. — Он посмотрел на Котова. — Оно это и считает. Не двух человек. Двух, которые не сообщаются.
Котов сел на соседний ящик.
Ему было семьдесят три года, и он тридцать лет не сидел на ящике в наладке.
— Тольская искала, растёт ли счётчик, — сказал он.
— И?
— Теперь растёт, — сказал Котов. — Один.
…
Проверяли четыре месяца, потому что верить с первого раза они разучились.
Повторили через месяц: семь. Через два: семь, ноль целых ноль четыре. Интервал рос.
Взяли контроль: Ильяс держал того же человека один, без назначенного дня, в обычную смену.
Семь.
— Значит, теперь всегда семь, — сказал ученик Тольской. — Запись создана. Дальше она читается как любая другая.
Взяли второй контроль: Ильяс держал другого Б-2, со станции, никем не описанного.
Шесть.
Взяли третий: Ильяс и Верес держали этого второго вдвоём, с двух пультов, в один час.
Шесть.
— Одной итерации мало, — сказал ученик. — Как у них.
…
Ответ ушёл на чужую станцию в июле, и в нём Котов написал шесть строк.
«Получилось. Семь. Ноль целых ноль три, через месяц ноль целых ноль четыре.
Нужны двое, которые не могут сговориться. Внутри одной итерации не выходит: два пульта — шесть, две станции — шесть. С вами — семь.
Мы думаем, оно принимает запись, только если её подтверждают два независимых источника. Как сверку.
Мы готовы делать это столько, сколько сможем.
Присылайте описания. Мы будем присылать свои.
Первым я пришлю своего сына. Ему сорок три года. Я приложу описание. Оно будет длинное, простите.»
Он писал описание одиннадцать дней и переписывал четыре раза.
В первом варианте было двенадцать страниц, и он вычеркнул девять, потому что там была не жизнь сына, а его собственная.
В окончательном осталось три.
Как он ест ложкой, левой рукой, и держит её правильно, потому что научился. Как он ходит по квартире и знает её телом, и как натыкается неделю, если переставить стул, а потом перестаёт. Как он раскачивается по вечерам последние двадцать пять лет, и никто не знает почему. Что он не плачет без причины и что причина всегда есть, надо только найти. Что каша зависит от веса ложки. Что его зовут Дмитрий, что мать зовёт его Митей, а отец Димой, и что он не отзывается ни на одно.
Что у него седые виски.
Что ему сорок три года и что он ни разу ни на кого не посмотрел.
Последнюю строку Котов написал, стёр, написал снова, и оставил.
«Он единственный человек, которого я знаю, который никогда никого не повторял.»
…
Аскерова переводила три недели.
Она пришла к нему с готовым переводом и стояла в дверях.
— Я не смогла перевести последнюю строчку, — сказала она.
— Почему?
— У них нет такого слова. — Она положила перевод. — «Повторять» у них есть только в смысле «сказать ещё раз». То, что вы имеете в виду, у них называется другим корнем, и этот корень значит «быть».
Котов посмотрел на неё.
— Тогда так и напишите, — сказал он.
Аскерова написала.
В переводе последняя строка звучала так, что обратно на их язык переводилась бы примерно как:
«Он единственный, кто был только собой.»
Часть четвёртая. ЗАПИСЬ Глава 27. Сверка
Котову — от семидесяти трёх до восьмидесяти одного.
Ответ пришёл через шестнадцать месяцев, и в нём было одно слово, которое Аскерова перевела как «семь», и приложение на двести страниц.
Приложение было списком.
Четыреста тридцать один человек. По каждому — имя, изображение, описание от одной до трёх страниц. Составлено по единому образцу, которого у них раньше не было и который они, судя по всему, придумали за эти шестнадцать месяцев.
В сопроводительной строке стояло:
«У нас сорок тысяч. Мы начали с тех, у кого есть кому рассказать.»
Котов читал это в кабинете и понял на второй странице, что именно они сделали.
Они не составляли описания сами. Они ходили по семьям.
В каждом описании были вещи, которые может знать только тот, кто живёт рядом: во что заворачивают, чего боится, в каком часу просыпается, какой звук успокаивает. В одном было написано, что человек не переносит, когда закрывают дверь, и что дверь в его комнате сняли с петель четырнадцать лет назад и с тех пор не ставили.
Это писала мать.
Ремизов прочитал первые двадцать страниц и отложил.
— Сколько у нас? — спросил он.
— По системе — четырнадцать тысяч четыреста. По трём мирам — ещё две с чем-то.
— Шестнадцать тысяч.
— Шестнадцать тысяч шестьсот на прошлый год.
Ремизов помолчал.
— И столько же описаний надо составить.
— И четыреста тридцать одно надо удержать, — сказал Котов. — Каждое по разу. И это только начало.
Работа началась в том же году и оказалась не такой, как все думали.
Думали, что трудность будет в контуре. Она была не в контуре.
Ильяс держал по одному человеку за смену. Больше не выходило: он пробовал по два и по три, и на третьем сбивался, и запросы шли по шесть. На четвёртый месяц он сказал, что человек — это не координата, что его нельзя перебирать, и что если держать быстро, то ничего не получится.
— Его надо держать по-настоящему, — сказал он. — Иначе оно не считает.
Один человек за смену. Двести пятьдесят смен в году.
Четыреста тридцать один человек — почти два года.
Шестнадцать тысяч шестьсот — шестьдесят шесть лет одним оператором.
Считали это в расчётной, и когда ученик Тольской вывел число, в комнате стало тихо.
— Нужны операторы, — сказал Ремизов.
— Их сто одиннадцать.
— Значит, шестьдесят шесть лет делить на сто одиннадцать.
— Не делится, — сказал ученик. — Мы проверили. Держать может только читаемый, а из ста одиннадцати читаемых не все могут держать чужого. Ильяс может. Верес может плохо. Ташева может. Абдиев не может вообще, он пробовал три месяца.
— Отчего зависит?
— Не знаем.
Отчего зависит, выяснили через год, и выяснил не расчётчик.
Выяснила Аскерова, которая к тому времени руководила составлением описаний и объехала половину системы.
Она пришла к Котову с двумя списками.
— Вот те, у кого получается держать чужого, — сказала она. — Двадцать девять человек. А вот те, у кого не получается. Восемьдесят два.
— И?
— Я взяла их анкеты. Не показатель, не интервал. Обычные анкеты, из кадров.
Она положила рядом.
— Из двадцати девяти, у кого получается, двадцать четыре имеют или имели дома человека с классификацией Б-2. Родственника. Ребёнка, брата, мать.
Котов посмотрел на список.
— А из восьмидесяти двух?
— Шестеро.
Он сидел долго.
— Ильяс, — сказал он наконец.
— У Ильяса нет.
— У Ильяса мать умерла на Тишрине после переселения, — сказал Котов. — И он двадцать лет каждый день здоровается с моим сыном в коридоре.
Аскерова помолчала.
— Я не могу это записать в отчёт, — сказала она.
— Запишите как есть. Наличие в ближайшем окружении лица с классификацией Б-2. Это проверяемо.
— А то, что вы сейчас сказали, — это не проверяемо.
— Нет, — сказал Котов. — Это просто правда.
Программу утвердили через два года, и утвердили не сразу.
Комиссия рассматривала её четыре раза и трижды возвращала, и Ремизов трижды переписывал обоснование, и в третий раз убрал из него всё, кроме одного пункта.
Пункт был такой: доля Б-2 растёт; каждая созданная запись — это один человек, который родится не пустым через одно или несколько поколений; при полном охвате шестнадцати тысяч шестисот прирост составит менее одной сотой процента; при неохвате прирост составит ноль.
Комиссия утвердила на четвёртый раз, и в решении стояла формулировка, которую Котов потом много раз перечитывал:
«Признать мероприятие целесообразным при отсутствии альтернатив.»
Это было честно. Альтернатив не было.
…
Управление сверки создали в тот же год, когда была создана первая запись.
Его сделали при станции, и в него вошли сто одиннадцать операторов, из которых работали двадцать девять, восемьдесят два составителя описаний по системе и трём мирам, и переводчики, которых учили с нуля, потому что чужой язык знала одна Аскерова.
Первый год дали двести восемьдесят записей.
Второй — четыреста десять.
Третий — четыреста тридцать.
Больше не выходило. Упиралось в двадцать девять человек.
Котов вёл статистику, потому что это была статистика, а он был аналитиком по сопутствующей статистике, и должность за сорок семь лет так и не переименовали.
Он вёл две строки.
Первая: сколько записей создано. К пятому году — тысяча семьсот.
Вторая: сколько человек с классификацией Б-2 родилось за те же годы.
Одиннадцать тысяч четыреста.
И третью, которую не показывал никому, потому что она была не про сверку.
Он вёл долю Б-2 по системе с того года, когда ему было тридцать два и он сидел ночью на кухне и считал, через сколько лет она дойдёт до ста процентов.
Тогда у него вышло три числа: сорок три, шестьдесят один, восемьдесят девять.
Прошло сорок пять лет.
Доля выросла с ноль целых тридцати одной сотой до ноль целых тридцати шести. На шестнадцать процентов от себя самой.
По самой осторожной из тех трёх кривых к этому году должно было быть двадцать процентов. По самой быстрой — сто.
Было ноль целых тридцать шесть.
Он посчитал заново, теперь на сорока пяти годах вместо тринадцати, и вышло, что доля удваивается примерно раз в триста тридцать лет.
До ста процентов — не сорок три года. Около двух тысяч.
Он сидел с этим числом весь вечер.
Он ошибся в пятьдесят раз. Не в методе — метод был правильный, он его перепроверял трижды. Он ошибся в том, что взял тринадцать точек и построил на них кривую, которая загибалась вверх, потому что тринадцать точек всегда можно загнуть вверх.
Тольская сказала бы ему это в восемьдесят девятом за две минуты, если бы он ей показал.
Он не показал, потому что считал это личным.
Сорок пять лет он жил с датой. Он писал доклады, зная её. Он ездил на Р-В и смотрел на двор с плетнём, зная её. Он считал, сколько будет Мите через сорок три года, и получал сорок пять, и это было близко и точно.
Даты не было.
Он записал в тетради:
«Прогноз 89 г. неверен. Ошибка в 50 раз.
Не в ту сторону, в какую боишься. В ту, где живёшь дальше.
Я сорок пять лет торопился. Мог не торопиться.
Но если бы не торопился, ничего бы не сделал.»
Он подчеркнул последнюю строчку и потом её зачеркнул, потому что подумал, что это оправдание, а он не любил оправданий.
Потом он посчитал ещё одно и просидел с этим до утра.
Двадцать три года назад он стоял у плетня на Р-В и смотрел на мальчика со ссадиной на лбу, и потом написал в докладе, что нашей системе до этого состояния двадцать-пятьдесят лет.
По новой кривой выходило две с половиной тысячи.
Тен спросил его тогда, есть ли у него дети, и он ответил, что есть, и что не дошёл. И ушёл вниз к деревне, не оборачиваясь, и наверняка давно умер.
Котов двадцать три года считал, что смотрел на своё ближайшее будущее.
Он смотрел на чужое настоящее, которое отстоит от его собственного на две с половиной тысячи лет, и которое ему показали, потому что двери открываются куда попало.
Он не знал, легче ему от этого или тяжелее, и к утру решил, что ни то ни другое.
Легче было бы, если бы можно было пойти и сказать Тену. Тен умер.
Тяжелее было бы, если бы у Тена от этого что-то менялось. У Тена ничего не менялось: у него в деревне был двор с плетнём, и он ходил за тремя своими, пока они не умерли, и это была работа, как поле.
Двадцать-пятьдесят лет или две с половиной тысячи — разница была только для Котова.
Он записал это и приписал: «Я всю жизнь считал сроки. Ни один срок никому не помог. Помогло только то, что считали».
Наутро он написал докладную и приложил новый расчёт, и в докладной было указано, что оценка восемьдесят девятого года подлежит отзыву как построенная на недостаточном материале, и что автор оценки просит внести это в дело.
Оценку отозвали.
В решении по отзыву стояло: «Сведений о принятии управленческих решений на основании отозванной оценки не выявлено».
Котов прочитал эту строчку и подумал про Кайну.
Про Кайну там ничего не было, потому что Кайна была по другой оценке, по показателю степени, и та оценка была отозвана сорок лет назад, и в решении по ней стояло примерно то же самое.
Одиннадцать тысяч четыреста человек.
Он не думал о них специально уже давно. Он думал о них так, как думают о том, что всегда рядом: не вспоминая, а зная.
Он открыл тетрадь и на той же странице, ниже, приписал:
«Обе мои оценки отозваны. Первая стоила одиннадцать тысяч четыреста. Вторая не стоила ничего, потому что по ней ничего не сделали.
Я не знаю, какая хуже.»
…
Он показал обе строки Ремизову на шестом году.
— Мы отстаём в семь раз, — сказал Ремизов.
— В шесть с половиной.
— Это то же самое.
— Не то же самое, — сказал Котов. — Семь лет назад мы отставали в бесконечность.
Ремизов посмотрел на него и ничего не ответил.
…
Ильяс умер на пятом году Управления.
Ему было семьдесят два. Он умер не за пультом и не от чего-нибудь достойного: он упал в коридоре седьмой палубы, ударился головой, и его нашли через сорок минут.
За три месяца до этого он пришёл к Котову вечером, чего не делал давно, и сел, и долго молчал.
— Я посчитал, — сказал он.
— Что посчитали?
— Себя. — Ильяс положил планшет. — Я мерю свой интервал каждый год с тех пор, как мы это умеем. Пять лет.
Котов посмотрел на столбик.
Две целых шесть. Две целых семь. Две целых девять. Три целых один. Три целых четыре.
Три целых девять.
— Растёт, — сказал Котов.
— Растёт. На пять процентов в год. — Ильяс смотрел в стол. — Пять лет назад я вам сказал, что я на восемь из десяти похож на мертвеца и что это не я, а то, сколько от него уцелело. Помните?
— Помню.
— Я с этим прожил пять лет, — сказал Ильяс. — Каждый день. Я не пил из-за этого, потом пил из-за этого, потом бросил из-за этого.
Он показал на столбик.
— Три и девять. У того, на кого я похож, было восемь из десяти, когда я был молодой. Сколько там сейчас — я не знаю. Но интервал вырос в полтора раза, и вырос он не от него. Он умер неизвестно когда. От него ничего не прибавляется.
Он поднял голову.
— Прибавляется от меня, — сказал он. — Пять лет я живу, и оно это записывает. Восемьсот девяносто одна запись, которые я подержал. Ташева, которую я вытащил. Ваш сын, которого я держал восемь часов, пока не вышло.
Он помолчал.
— Той записи было восемь строк, когда я родился. Сейчас там пятнадцать. Семь из них — мои.
Котов не сказал ничего.
— Я не он, — сказал Ильяс. — Я на него похож. Но больше половины того, что там написано, — это я сделал. — Он забрал планшет. — Вот это я и хотел вам сказать. Я пять лет думал, что я чужая копия. А оказалось, что я чужую запись дописал до своей.
Он встал.
— Вам это, наверное, всё равно.
— Не всё равно, — сказал Котов.
— Знаю, — сказал Ильяс. — Я поэтому и пришёл к вам, а не к кому-нибудь.
Он к тому времени сделал восемьсот девяносто одну запись. Больше, чем следующие трое вместе.
Хоронили на станции, потому что он просил.
Котов стоял у иллюминатора в доке и смотрел, как капсула уходит в сторону планеты, и думал, что Ильяс за пятьдесят лет ни разу не спускался ни на один мир, включая те, которые открыл сам.
Аскерова стояла рядом.
— Я составила на него описание, — сказала она.
Котов повернулся.
— Что?
— Описание. По нашему образцу. — Она смотрела в иллюминатор. — Он читаемый, у него запись есть и без нас. Я знаю. Но там записано не то. Там записано то, что оно из него прочитало. — Она помолчала. — Я записала то, что было.
— Зачем?
— Затем, что оно не читает, что человек двадцать лет здоровался с тем, кто не отвечает, — сказала Аскерова. — Такого нет в его записи. Я проверяла интервал, он не менялся от этого ни на сотую.
Она достала планшет.
— Я отправлю его на ту сторону, — сказала она. — Пусть подержат. Пусть у него будет вторая запись, которую составили люди.
— Это не так работает.
— Я знаю, — сказала Аскерова. — Он не Б-2. У него уже есть семь. Ничего не изменится.
Она убрала планшет.
— Но я отправлю.
…
Котову было восемьдесят один.
Он вёл сверку по строкам, писал годовые сводки и раз в декаду ходил в Управление, где его слушали внимательно, потому что он был единственный, кто помнил всё с самого начала.
Митя был жив. Ему было пятьдесят один, он был сед, он ходил по квартире и знал её телом, и Аля, которой было семьдесят восемь, по-прежнему поднимала его по утрам.
Запись у него была. Тридцать миллисекунд, ставшие за девять лет ста двадцатью.
Она росла. Медленно, но росла.
Котов проверял её раз в год, и раз в год ученик Тольской, которому теперь было под шестьдесят, приносил ему число и говорил одно и то же:
— Растёт.
— На сколько?
— В этом году на девять.
— Значит, читают.
— Значит, читают, — говорил ученик.
Котов записывал число в тетрадь, в столбик, который начинался с ноль целых ноль три.
Он не знал, что это значит для сына, и подозревал, что ничего.
Митя не изменился ни на волос. Он не начал смотреть, не начал отзываться, не начал ничего.
Но где-то в чужой описи, среди девятисот девяноста восьми миллиардов строк, появилась ещё одна, и она была не про мертвеца.
Она была про человека, который ест ложкой левой рукой и держит её правильно, потому что научился.
Часть пятая. ГРАФА Глава 28. Счётчик
Котову — девяносто один.
Пометку Тольской проверили через двадцать три года после её смерти.
Не потому, что забыли. Потому, что не могли.
Счётчик четвёртого блока стоял на спутнике Р-В, а спутник читался зондом, а зонд ходил в дверь Вереса, а Верес умер, и дверь Вереса умерла вместе с ним, потому что графа субъекта позволяла спросить про человека, но не позволяла открыть чужую дверь после смерти хозяина.
Это выяснили на третий год после его смерти, попробовав четырежды.
Мёртвого можно было держать. В дверь мёртвого нельзя было войти.
Тольская этого не узнала. Котов узнал и записал в тетради одну строчку: «дверь — не запись. Дверь кончается».
Р-В закрылся на двадцать один год.
Он открылся заново, когда женщина по фамилии Кисимова, тридцати четырёх лет, оператор со стажем в четыре года, вышла на порог с полной фермой и получила своё первое небо.
Жёлтая звезда, три планеты, две в поясе. Двадцать целых семь.
Спектр совпал с архивным по девятнадцати линиям.
Ремизову было семьдесят девять, и он давно не был начальником станции, но приехал в тот день в зал, потому что Котов ему сказал.
— Та же, — сказал Ремизов.
— Та же.
— Значит, двери повторяются.
— Двери повторяются, — сказал Котов. — Не у одного человека. У разных, через двадцать один год.
Ремизов посидел.
— Значит, их не бесконечно много.
— Значит, их не бесконечно много, — сказал Котов.
Он посчитал это позже, за два месяца, и получил число, которое никому не понравилось.
За семьдесят лет наблюдений операторы открыли триста восемьдесят девять первых дверей. Из них повторов — двадцать шесть.
По формуле, которую он взял из совершенно другой области, из оценки численности популяции по повторным поимкам, выходило, что всего дверей примерно тысяча четыреста.
Тысяча четыреста миров.
Не бесконечность. Не миллионы. Тысяча четыреста, и три из них они уже заселяли, и в одном жили люди, и в одном стояла их собственная станция.
— Это все итерации, которые оно завело, — сказал Котов Ремизову. — Все, за всё время.
— Или все, до которых мы дотягиваемся.
— Или все, до которых мы дотягиваемся, — согласился Котов.
…
Зонд к спутнику отправили на второй год после того, как Кисимова закрепила дверь.
Он висел там сорок суток и записал цикл семьдесят девять раз.
Ученик Тольской, которому было под семьдесят и который руководил расчётной уже двадцать лет, разбирал четвёртый блок три недели.
…
Потом пришёл к Котову.
Котову был девяносто один год.
Он давно не работал полный день, приходил в Управление три раза в декаду, читал сводки и подписывал то, что просили подписать, потому что его подпись всё ещё что-то значила для тех, кто помнил.
Аля умерла шесть лет назад. Митя был жив, ему было шестьдесят один, и за ним ходили по очереди: два человека из Управления сверки, назначенные официально, и соседка, которая делала это сама.
— Я посчитал, — сказал ученик.
— И?
— Девятьсот девяносто восемь миллиардов шестьсот четырнадцать миллионов с чем-то. Старое значение — девятьсот девяносто восемь миллиардов шестьсот девять.
Котов молчал.
— Разница — пять миллионов, — сказал ученик. — За сто одиннадцать лет, прошедших между снятиями.
— Точность?
— Плюс-минус двести тысяч. Разница вне погрешности.
Котов сидел в кресле у окна, из которого была видна ферма, теперь такая большая, что её край терялся не в тени планеты, а просто за горизонтом обзора.
— Значит, растёт, — сказал он.
— Растёт.
— Пять миллионов за сто одиннадцать лет. Сколько мы сделали?
Ученик открыл сводку.
— Управление сверки за пятьдесят четыре года — сорок одна тысяча двести записей. Чужая станция сообщает о примерно шестидесяти тысячах. Если есть другие, кто до этого дошёл, мы про них не знаем.
— Сто тысяч, — сказал Котов. — А выросло на пять миллионов.
— Да.
— Значит, не мы.
— Не только мы, — сказал ученик. — Или не мы вообще. Пять миллионов — это в пятьдесят раз больше.
Котов смотрел в окно.
— Тольская искала, растёт ли счётчик, — сказал он. — Она написала: если растёт, значит, есть кто-то, кто дописывает не по описи.
— Я помню. Я эту строчку двадцать три года ищу, куда приложить.
— Приложите сюда, — сказал Котов. — Она была права. Кто-то дописывает. Пятьдесят раз больше, чем мы.
— Кто?
Котов долго не отвечал.
— Не знаю, — сказал он наконец. — Может, ещё сорок таких, как мы, в других итерациях, которые дошли своим ходом. Может, само оно, когда встречает что-то, чего не может опознать. Может, кто-то, кого мы не увидим никогда.
Он повернулся к ученику.
— Это неважно.
— Как неважно?
— Так, — сказал Котов. — Важно вот что: опись росла сто одиннадцать лет. Значит, она не только стирается. Значит, туда можно добавить.
Он показал на экран.
— Шестьдесят лет назад я написал в тетради, что мы не рождаемся, а восстанавливаемся, и что нас триллион, и что триллион кончается. Это было верно.
Он помолчал.
— Оказалось, что триллион не кончается. Он просто убывает быстрее, чем прибавляется. Это совсем другая задача.
Расчёт сделали за месяц, и делали его пятеро, потому что Котов уже не мог считать сам: у него дрожали руки и он путал строки.
Он диктовал, а считали другие.
Убыль: два процента в год от того, что не читают. По всей описи, с поправкой на долю читаемых, — примерно четырнадцать миллиардов записей в год теряют достаточно, чтобы перестать давать человека.
Прибыль: пять миллионов за сто одиннадцать лет. Сорок пять тысяч в год.
Разница — в триста тысяч раз.
Ученик вывел это на экран и сказал:
— Это ничего не меняет.
— Это меняет знак, — сказал Котов.
— Знак чего?
— Задачи. — Котов сидел, положив руки на подлокотники. — Пока прибыли не было, задача была: успеть до конца. Она не решалась, потому что конец наступал в любом случае, и всё, что мы могли, — это оттянуть.
Он посмотрел на экран.
— Теперь есть прибыль. Маленькая, в триста тысяч раз меньше убыли. Но она есть, и она не ноль. Значит, задача другая: как сделать её больше.
— В триста тысяч раз больше?
— Хотя бы в два, — сказал Котов. — Потом ещё в два.
Он попросил записать это отдельно и приложить к делу, и приложить к пометке Тольской, которую хранили отдельно уже двадцать три года.
— Напишите так, — сказал он. — «Опись убывает и пополняется. Убыль превышает пополнение в 3·10⁵ раз. Задача сводится к увеличению пополнения. Средства увеличения не установлены».
— Это всё?
— Это всё, что верно, — сказал Котов. — Дальше пусть считают те, кто будет.
…
Вечером он попросил отвезти его домой.
Митя сидел у окна. Ему было шестьдесят один год, он был совершенно сед, и он смотрел мимо окна, как смотрел всю жизнь.
Котова посадили в кресло рядом, потому что стоять он уже почти не мог.
Он сидел и смотрел на сына, и думал о числе.
Сорок пять тысяч записей в год добавляются в опись, и никто не знает кем.
Может быть, среди них есть и та, что про человека, который ест ложкой левой рукой.
Он попробовал вспомнить, как звучало то, что перевела Аскерова шестьдесят лет назад, и вспомнил не сразу.
«Он единственный, кто был только собой.»
— Дим, — сказал Котов.
Митя не повернулся.
Котов подождал немного, как ждал шестьдесят три года, и потом сказал ещё раз, тише, потому что говорил уже не для того, чтобы услышали.
Он сидел так до темноты.
Часть пятая. ГРАФА Глава 29. Опись
Котов умер в девяносто три года, в кресле у окна, за две недели до годовой сводки.
Его нашла соседка, которая приходила к Мите по утрам.
Уведомление разослали по станции обычной строкой, в общем потоке, вместе с приказом о поверке дозиметров и объявлением о замене фильтров.
Фамилия, должность, срок службы, дата.
Аналитик по сопутствующей статистике. Пятьдесят восемь лет в должности.
Должность за пятьдесят восемь лет так и не переименовали.
Тетрадь нашли в ящике стола.
Бумажную, в жёсткой обложке, исписанную на две трети, с датами на полях. Первая страница была датирована годом, который никому уже ничего не говорил, и на ней стояли два одинаковых слова.
«Даты» и «Даты».
Ученик Тольской, которому было семьдесят три и который руководил расчётной, взял тетрадь и читал её четыре вечера.
Потом отнёс в архив Управления и потребовал завести отдельное хранение, как для пометки Тольской.
Ему возразили, что личные записи сотрудников в архив не принимаются.
Он написал заявление, в котором указал, что настоящая тетрадь содержит первичные формулировки восьми положений, вошедших в действующие методики, и что четыре из них не имеют иного документального источника.
Заявление удовлетворили через одиннадцать месяцев.
Тетрадь оцифровали, оригинал положили в хранение, и в описи хранения она значилась под номером и с пометкой: «Котов С. И. Рабочие записи. 58 лет».
За Митей ходили ещё девять лет.
Ему было семьдесят два, когда он умер. Он умер зимой, от воспаления лёгких, как умирают в этом возрасте, его смерть зафиксировали по форме, и в форме была графа классификации, которую заполняет принимающий врач.
Врач заполнил её так, как заполняли всегда: Б-2.
Потом посмотрел в карточку, увидел, что за последние тридцать один год графа годового подтверждения оставалась пустой, и что подписывал её один и тот же человек, и что этот человек умер девять лет назад.
Он справился в Управлении.
В Управлении сказали, что это известный случай, что подписант оставлял графу незаполненной сознательно, что проверка на обязательность при годовом подтверждении не срабатывает, и что после его смерти графу заполняли по общему порядку.
Врач спросил, надо ли ему что-нибудь делать.
Ему сказали, что не надо.
Он оставил Б-2.
…
Запись, созданную на Дмитрия Котова, продолжали читать после его смерти.
Это делали в порядке общей проверки, раз в год, вместе с несколькими сотнями других: Управление вело контроль сохранности созданных записей, потому что надо было знать, стираются они так же, как остальные, или иначе.
Стирались так же.
Но у Дмитрия Котова запись росла ещё четырнадцать лет после смерти, потому что её продолжали держать: сначала соседка, потом двое из Управления, потом их сменщики, потом составители описаний, которые брали его карточку как учебный образец, потому что описание было длинное, подробное и написано отцом.
К концу четырнадцатого года интервал дошёл до двух целых одной.
Столько же, сколько было у Дехтерёвой.
Потом держать перестали, потому что все, кто его знал, умерли, и запись пошла вниз по два процента в год, как все.
По расчёту, при отсутствии чтения, она должна была стать неразличимой примерно через двести лет.
…
Управление сверки просуществовало сто девяносто лет.
За это время оно создало восемьсот шестьдесят тысяч записей.
Чужая станция — по её последним сообщениям — около миллиона двухсот тысяч.
К третьему веку работы обмен вёлся уже с четырьмя итерациями: к первым двум добавились те, кого нашли позже, и те, кто нашёл их сам, потому что научился графе субъекта независимо и прислал зонд с посылкой, в которой лежал снимок фермы.
Каждая новая итерация означала нового независимого свидетеля.
Выяснилось, что двое — это минимум, но не оптимум. При трёх независимых подтверждениях запись создавалась с первого раза, а не с двести шестьдесят четвёртого. При четырёх — интервал был вдвое длиннее сразу.
Это открыли на сто сороковом году и назвали «правилом свидетелей», и в методике оно излагалось на полстраницы, без упоминания фамилий, потому что фамилий к тому времени никто уже не помнил.
Счётчик проверяли каждые сорок лет.
Он рос.
Прибыль составляла от сорока до семидесяти тысяч записей в год и не увеличивалась, сколько бы Управление ни работало, потому что Управление давало из них не больше семи тысяч.
Остальное шло откуда-то ещё.
Кто это делал, установить не удалось ни разу.
На двести восьмидесятом году расчётная выпустила работу, в которой утверждалось, что прибыль складывается из вкладов примерно сорока-пятидесяти источников сопоставимого размера, и что, судя по устойчивости суммы, эти источники не сообщаются между собой.
Из чего следовало, что где-то есть ещё сорок-пятьдесят итераций, которые дошли до того же самостоятельно, и которые никогда не найдут друг друга, потому что дверей тысяча четыреста, а итераций больше.
Работу приняли к сведению.
Доля Б-2 по системе к четвёртому веку составила ноль целых семьдесят одну сотую процента.
Она продолжала расти.
Она росла медленнее, чем росла бы без Управления: расчёты давали ноль целых девяносто четыре при отсутствии сверки, и разница в двадцать три сотых процента означала примерно тридцать миллионов человек, родившихся не пустыми за четыреста лет.
Это было записано в юбилейной сводке Управления, и в той же сводке ниже стояло, что при сохранении текущих темпов доля достигнет пятидесяти процентов через три тысячи двести лет вместо двух тысяч.
То есть выигрыш составлял тысячу двести лет.
Тысяча двести лет — это было больше, чем прошло от заселения девятнадцати систем до открытия первой двери.
В юбилейной сводке эту фразу написали как утешение.
Она и была утешением.
…
Тетрадь пролежала в хранении четыреста двадцать лет.
Её открывали одиннадцать раз: девять раз при плановых поверках, дважды по запросу.
Второй запрос поступил на четыреста двадцатом году от расчётчицы Управления, которая работала над историей вопроса и запросила первичные источники по восьми положениям методики.
Ей выдали оцифрованную копию.
Она прочитала её за два вечера и потом ещё раз, целиком, потому что первый раз читала как источник, а второй как то, чем оно было.
Первая запись: два одинаковых слова, ничего больше.
Последняя запись была сделана за одиннадцать дней до смерти и состояла из четырёх строк, написанных дрожащей рукой, и первые две едва читались.
Расчётчица разобрала их с третьей попытки.
«Опись растёт. Кто пишет — не знаем и не узнаем.
Это неважно.
Важно, что она растёт. Значит, кто-то ещё считает.»
Расчётчица приложила это к своей работе как эпиграф.
Работу приняли, эпиграф вычеркнули как не относящийся к предмету.
Она оставила его в личном экземпляре.
Часть пятая. ГРАФА Глава 30. Форма
Форма У-14 просуществовала две тысячи двести лет.
Её отменили не потому, что явление прекратилось. Явление не прекратилось. Её отменили потому, что к тому времени классификация утратила правовой смысл: все положения, которые от неё зависели, — право на прерывание, опека, обеспечение, — были переписаны так, что не требовали графы.
Последнее решение по этому вопросу принимал орган, который назывался иначе, чем комиссия, и работал иначе, и в нём было двадцать девять человек вместо одиннадцати.
Оно состояло из трёх пунктов.
Первый: классификацию Б-2 упразднить.
Второй: лиц, ранее классифицированных, учитывать в общем порядке.
Третий: в графе классификации медицинской карты рождения предусмотреть возможность незаполнения.
Третий пункт был технический и в обсуждении не участвовал.
В пояснительной записке к нему стояла ссылка на прецедент: карточка, в которой графа годового подтверждения оставалась незаполненной тридцать один год подряд, и это не вызвало отказа системы.
Прецеденту было к тому времени две тысячи сто сорок лет.
Фамилию подписанта в пояснительной записке не привели, потому что не нашли: архив станции «Мыс» был утрачен при переносе на новые носители в промежутке, о котором известно только, что он был.
В записке было написано: «подписант неустановлен».
Людей к тому времени было немного.
Не мало — их было почти столько же, сколько в те годы, когда всё началось, чуть больше девяти миллиардов, — но они уже не росли, и не росли давно, и никто не помнил времени, когда росли.
Доля рождений без отклика составляла двадцать девять процентов.
Это была плохая цифра, и все это знали, и её знал каждый ребёнок в школе, потому что её преподавали в третьем классе вместе с тем, что она была бы сорок одна, если бы не сверка.
Сверка велась две тысячи двести лет.
Её вели уже не на «Мысе». «Мыс» разобрали на четырёхсотом году, когда ферма перестала окупать содержание, и станций стало сорок, и потом двести, и потом столько, что их перестали считать поимённо.
Она велась в семнадцати мирах и обменивалась с тысячей двумястами итерациями, из которых половина была найдена, а половина нашла сама.
Больше не выходило. Дверей было около тысячи четырёхсот, это установили ещё в первые века, и число подтверждалось каждым новым столетием. Итераций было больше, чем дверей, и до части из них нельзя было дотянуться никогда и ниоткуда.
Правило свидетелей давно перестало быть правилом двух. Стандартом было двенадцать.
При двенадцати независимых подтверждениях запись создавалась мгновенно и начинала с интервала, на который в первые века уходили десятилетия чтения.
Счётчик описи составлял девятьсот девяносто девять миллиардов сто миллионов.
Он вырос за две тысячи двести лет на пятьсот миллионов.
Убыль по-прежнему превышала прибыль. Уже не в триста тысяч раз — в четыреста.
Разница объяснялась тем, что чем меньше оставалось нестёртых записей, тем меньше было тех, кого читают, и тем меньше писалось само.
Это называлось «второй склон» и было известно с шестисотого года.
Никто не знал, что делать со вторым склоном.
Спутники нашли ещё девять.
Все девять передавали одно и то же: заголовок, семь блоков, счётчик, снимки, письмо.
Тексты писем различались. Их писали разные люди в разное время на разных языках, и все они говорили примерно одно, и в шести из девяти была фраза, которую переводчики независимо друг от друга передавали почти одинаково.
«Мы не просим помнить нас. Мы просим не заканчиваться.»
На восьмом спутнике, найденном на тысяча четырёхсотом году, письмо было длиннее остальных, и в нём было место, которого не было нигде больше.
Оно шло после обычной части и, судя по построению, было дописано позже, другой рукой.
«Мы нашли, как вписать того, кого не с кем сравнить.
Нужны двое, которые не могут договориться.
Мы поняли это поздно и успели вписать четыреста тысяч. Нас не хватило.
Если вы читаете, значит, вы дошли. Значит, кто-то до вас тоже дошёл и не успел.
Мы не первые, кто это нашёл, и вы не последние.»
Дату дописки определили: между третьим и четвёртым веком существования той итерации.
То есть примерно тогда же, когда это нашли у себя.
Все находили это примерно на одном сроке. Все не успевали.
…
Её звали Нура Аскерова.
Фамилия ничего не значила: за две тысячи лет она стала одной из десятка самых частых в системе, и в Управлении сверки её носили одиннадцать человек.
Ей было сорок четыре года. Она вела ту часть архива, которая называлась «ранние источники» и в которой лежало всё, что уцелело от первых веков.
Уцелело немного.
Уцелела методика, переписанная столько раз, что от исходных формулировок остались восемь положений и ни одной фамилии.
Уцелело «правило свидетелей», полстраницы, без истории.
Уцелела оцифрованная копия документа, который в описи значился как «рабочие записи, 58 лет, автор неустановлен», найденная в промежуточном фонде и восстановленная из повреждённого носителя с потерей примерно трети текста.
Она читала её раз в несколько лет, потому что это было единственное в её фонде, написанное не для отчёта.
Начало было утрачено. Первая уцелевшая запись стояла где-то в середине:
«...считает людей. Значит, у него есть определение человека.»
Дальше шли пробелы, обрывки строк, столбики чисел без пояснений.
В одном месте сохранился абзац целиком:
«Мы не рождаемся. Мы восстанавливаемся.
Есть записи. На каждого. Не наши, мы их не составляли и не видели. Когда рождается тело, оно сверяется с записью. Если записи хватает — получается человек. Если стёрлась — тело.»
Ещё дальше, почти в конце, сохранились четыре строки, восстановленные по контурам знаков с достоверностью, которую реставраторы оценили в семьдесят процентов:
«Опись растёт. Кто пишет — не знаем и не узнаем.
Это неважно.
Важно, что она растёт. Значит, кто-то ещё считает.»
А самая последняя страница была цела почти полностью, потому что лежала внутри и не пострадала.
На ней было записано три строчки, и они не относились ни к чему из предыдущего, и реставраторы отметили, что почерк тот же, но нажим другой.
«Графа пустая.
Это ничего не значит для него.
Это значит, что я больше не подписываю, что он брак.»
Нура не знала, о ком это.
Она знала, что автор неустановлен, что он работал в должности, название которой не сохранилось, и что восемь положений действующей методики впервые сформулированы в этом документе.
Она не знала, что у него был сын.
Она перечитывала эти три строчки чаще остальных и однажды попробовала выяснить, что означало слово, которое стояло в последней строке.
В современном языке его не было. В словаре устаревших значений оно значило: «изделие, не соответствующее образцу».
Она нашла это и долго сидела.
…
Работа у неё была не архивная.
Архив она вела два дня в декаду, а остальные восемь ходила по домам.
Это называлось «составление» и было основной работой Управления сверки уже две тысячи лет: приходить к людям, у которых в семье есть тот, кто не отвечает, садиться и слушать.
Она делала это двадцать один год.
Она знала, как это устроено. Сначала не хотят разговаривать. Потом говорят про врачей, про то, что делали и что не помогло, потому что это можно рассказывать. Потом, если сидеть достаточно долго и не торопить, начинают говорить про то, ради чего она пришла.
Что он не переносит, когда шумит вода.
Что он спит только на левом боку.
Что если поставить перед ним чашку и отойти, он её возьмёт, а если стоять рядом — не возьмёт, и никто не знает почему.
Что когда ему было девять, он две недели ходил не в ту сторону по коридору, а потом перестал, и мать до сих пор не знает, что это было, и рассказывает про это каждый раз.
Она записывала всё.
Потом описание уходило в двенадцать итераций, и там двенадцать человек, которых Нура никогда не увидит и о которых ничего не знает, держали этого человека в сознании в один назначенный день, каждый в своём мире, не имея никакой возможности сговориться.
И запись появлялась.
Она видела это четыре тысячи двести раз и не привыкла.
В тот день у неё было четыре дома, и в первом её ждали к девяти.
Первый дом был обычный: женщина лет пятидесяти, сын двадцати восьми лет, разговор на два часа, из которых полтора ушли на врачей.
Второй — тоже.
…
В третьем жила старуха и её брат.
Брату было восемьдесят один. Он сидел у окна и смотрел мимо, и старуха, которой было семьдесят девять, ходила за ним шестьдесят лет, с того года, как умерла их мать.
Нура спросила то, что спрашивала всегда: расскажите, какой он.
Старуха подумала.
— Никакой, — сказала она. — Он ничего не делает. Он сидит.
— А что он любит?
— Он ничего не любит. Он не умеет любить, у него нечем.
Нура ждала.
Старуха посидела молча, потом встала, подошла к брату и поправила ему воротник, который был не смят.
— Он не любит, когда я ухожу надолго, — сказала она.
— Как вы это видите?
— Никак, — сказала старуха. — Он не показывает. Он сидит одинаково.
Она вернулась и села.
— Просто я знаю, — сказала она. — Шестьдесят лет знаю. Хотите — записывайте, хотите — нет.
Нура записала.
Она написала: «Не любит, когда сестра уходит надолго. Внешних признаков нет. Сестра знает это шестьдесят лет.»
Она смотрела на эту строчку и думала, что вот ради этого всё и делается, и что двенадцать человек в двенадцати мирах будут держать в сознании старика, о котором известно только то, что сестра шестьдесят лет знает про него то, чего не видно.
И что этого хватит.
…
Четвёртый дом был последний, и она пришла туда в седьмом часу.
Там был мальчик четырёх лет, и родители, которые узнали три года назад и ещё не привыкли, и разговор был тяжёлый, потому что мать плакала дважды и извинялась.
Нура просидела у них до десяти.
Когда уходила, отец проводил её до двери и спросил то, что спрашивают почти все:
— А это ему поможет?
Она ответила так, как отвечала двадцать один год, потому что другого ответа не было:
— Ему — нет.
— А кому?
— Не знаю, — сказала Нура. — Кому-то, кто родится потом. Может быть, через сто лет. Может быть, не в нашем мире.
Отец постоял.
— Тогда зачем?
Нура думала над этим вопросом двадцать один год и за двадцать один год не придумала ничего лучше, чем говорить правду.
— Затем, что иначе его нигде нет, — сказала она. — Он есть у вас. Больше нигде. Я записываю, чтобы он был ещё где-то.
Отец кивнул и закрыл дверь.
…
Домой она вернулась в двенадцатом часу.
Она не стала есть. Она открыла свою рабочую карточку — не служебную, а ту, которую вела для себя, где записывала людей, чьи описания составляла, потому что служебная форма не предусматривала того, что ей хотелось помнить.
Четыре тысячи двести строк.
Она пролистала до конца и добавила три новые: женщину с сыном, старуху с братом, мальчика с родителями.
Потом посидела.
Потом открыла архив, ранние источники, документ «рабочие записи, 58 лет, автор неустановлен», и перечитала последнюю страницу, которую знала наизусть.
«Графа пустая.
Это ничего не значит для него.
Это значит, что я больше не подписываю, что он брак.»
Она подумала, что человек, который это писал, две тысячи лет назад сидел где-то так же поздно и понимал, что то, что он делает, не поможет тому, ради кого он это делает.
И всё равно сделал.
И что она про него не знает ничего: ни имени, ни лица, ни того, спал он на левом боку или на правом, ни того, что он любил и чего не переносил.
У неё было три строчки и слово из словаря устаревших значений.
Она вернулась в свою карточку и добавила ещё одну строку, внизу, после четырёх тысяч двухсот трёх.
«Автор неустановлен. Должность неизвестна. 58 лет.
Не переносил, когда за человека расписывались, не зная, за что.
Держал кого-то, кого не подписал.
Держать нечем — описания нет. Записываю здесь, чтобы было.»
Она перечитала.
Второй строчки в документе не было. Она её придумала — из трёх строк, из отозванных оценок, из восьми положений методики, из того, как этот человек считал и что считал.
Она знала, что так нельзя.
Составитель не имеет права дописывать то, чего ему не сказали. Это первое, чему учат, и она сама учила этому двенадцать лет.
Она оставила строчку.
Потому что старуха тоже не могла показать, откуда знает, и знала шестьдесят лет.
Она закрыла карточку и погасила свет.
За окном стояла ферма — не та, давняя, а нынешняя, четвёртая по счёту, — и ближние панели были освещены, а дальние уже нет, и где кончались дальние, отсюда было не разглядеть.
Завтра у неё было пять домов, и в первом её ждали к восьми.
PS. Спасибо всем кто дочитал)
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
