О синицах и журавлях
Глава I. 1.
«Смерть и Время царят на земле, -
Ты владыками их не зови;
Всё, кружась, исчезает во мгле,
Неподвижно лишь солнце любви»
В.С. Соловьев
«Мохнатый шмель на душистый хмель,
Цапля серая в камыши,
А цыганская дочь за любимым в ночь,
По родству бродяжьей души»
Редьярд Киплинг
Апрель 1898
На пороге усадьбы Елизаветы Александровны, генеральской вдовы, стоял мокрый до нитки, тревожно озирающийся человек, о котором последние годы до этой глуши доходили только слухи из столичных салонов. На губах его дрожала виноватая улыбка, будто гость и сам не понимал, как здесь оказался. Перепуганная горничная Софья, которую ночной гость отправил разбудить хозяйку, именно этой улыбки и испугалась, так, что чуть не выронила свечку. Одно дело, если бы бранился или рыдал, тогда ясно, что-то случилось. А он вежливо кивнул, сжал покрепче трясущимися руками трость красного дерева и тихо, почти ласково, будто боялся спугнуть, попросил: «Барышня, будьте любезны, позовите Елизавету Александровну. Скажите, что князя Михаила сын, она вспомнит». И Софья поспешила за хозяйкой, не затворив дверь. Спросонья он не подумала спросить, где ночной гость умудрился так вымокнуть, если дождя не было уже три дня.
Софья исчезла в коридоре вместе со свечкой, и снова стало темно. Мокрый господин замялся, не решаясь войти. Себя он считал человеком воспитанным, а в дом его пока никто не пригласил. Так и стоял, переминаясь с ноги на ногу, пока в коридоре не появилась Елизавета Александровна, прямая как жердь, с седыми волосами, убранными под ночной чепец. За ней следом семенила Софья. Мокрый господин подобрался, постарался расправить плечи и пригладить волосы. Стало, наверное, только хуже.
- Николай Михайлович! – всплеснула руками Елизавета Александровна, - Вы! Как же!
Николай поджал губы. Покойного генерала он почти не помнил, но, если бы парад принимала его вдова, никто бы подмены не заметил. От этого тона и ему самому захотелось отдать честь, хотя собственная офицерская карьера была давно и глупо загублена.
- Я п-проездом, - соврал Николай и запнулся, - Пустите? Зябко.
Хорош же он, наверное, был в глазах хозяйки дома. Впору звать городового и везти в сумасшедший дом. Влажные, цвета красной меди волосы, прилипли к высокому лбу, серые почти до прозрачности, с золотом у зрачка, глаза бегали от Елизаветы Александровны к портрету покойного генерала, а от него на подставку для зонтов. В ботинках хлюпала холодная жижа, темные брюки из итальянской шерсти липли к ногам. Елизавета Александровна тяжело вздохнула, оправила халат, который накинула второпях.
- Вы не в Париже разве? – в его ложь она не поверила ни на секунду, - Или, я, кажется, слышала о Германии… Извините, сложно уследить за вашими путешествиями. Что у вас случилось?
Николай дернул плечом, сильнее оперся на трость. Отчего то именно сейчас решило напомнить о себе колено. Оно настойчиво намекало, что разговор лучше бы продолжить сидя.
- Искупаться приехал, - Николай издал нервный смешок и тут же виновато кашлянул, - Так мне… Можно внутрь? Пожалуйста?
Это «пожалуйста» было произнесено с совершенно детской верой в волшебное слово, которое решает все вопросы, та, что Елизавета Александровна только недоуменно моргнула и отступила от двери на шаг, пропуская Николая наконец внутрь.
- О, благодарю! – Николай закивал как китайский болванчик, хоть чувствовал, что Елизавета Александровна смотрит на него со все возрастающей подозрительностью, - Я понимаю, что всё это неожиданно… И неуместно, и глупо! Но это ничего, зато у вас будет забавный анекдот для гостиных. История украсит любой разговор… Явился ночью, перепугал всех… Нелепость какая! Я много говорю, да?
- Вы ничего пока толком не сказали, - покачала головой Елизавета Александровна, теряя терпение, - Входите вы уже!
Николай неуверенно шагнул через порог, чуть не споткнувшись. От падения его спасла трость, которая громко стукнула о деревянный пол. Николай поморщился, снова пробормотал что-то о нелепости и затворил за собой дверь. Пальцы на медной ручке он задержал дольше положенного, будто проверяя, реальная она или нет.
- А где же ваш экипаж? – оторвала его от созерцания двери Елизавета Александровна, - Где вещи? Где вы так вымокли?
Николай с тоской подумал, что цепкий взгляд Елизаветы Александровны наверняка заметил и тину, прилипшую к черным лакированным штиблетам, перепачканным в снеге и грязи. Он и сам тину заметил только когда ждал, пока вернется горничная, у полуоткрытой двери. И как в двух словах объяснить прожигающей его взглядом Елизавете Александровне, где он умудрился вымокнуть без всякого дождя и как оказался далеко за полночь так далеко и от Парижа, и от Германии, не знал. Поэтому говорить решил о том, в чем понимает лучше всего.
- А вы повесть мою последнюю не читали? - некстати спросил он, будто и не услышал вопроса, - «Ворон над рекой». Её не ругали! Почти. Вещь хорошая вышла. Про меня писали, что «Брелов не лишен таланта». Ну а как его лишишься, если его нет. Парадокс. То есть, не то, чтобы я был бездарен, но…
- Вы из-за повести приехали? – строго перебила Елизавета Александровна.
Всё это видимо начинало напоминать ей плохой спектакль, дурно отрепетированный и скверно сыгранный. Нет, конечно, о Николае Михайловиче ходили самые разные слухи, большую часть из которых, он сам и пустил. Говорили, что промотал он баснословные суммы в рулетку, что соблазнил жену французского дипломата, что это он написал те пошленькие стишки про императора, что гуляли по рукам в столице. Все это, конечно, было далеко от правды, да и ночной визит это объясняло мало.
-Я там в повести, знаете, себя убил. За этим и приехал, - выпалил наконец Николай и замолчал.
В прихожей воцарилась такая тишина, что Николай слышал только стук капель с пальто на паркет, да вторящий ему грохот сердца в ушах. Елизавета Александровна непроизвольно сжала полу темного халата, наброшенного поверх домашнего платья. В мгновение вся краска схлынула с её лица, рука будто сама поднялась, чтобы перекреститься. Софья вскрикнула и прикрыла ладонью рот. На Николая в упор смотрели две пары неверящих, перепуганных глаз. Ему вдруг стало неловко. Будто он был актером, который упал на сцене в обморок, а зрители толпой побежали за врачом, не дождавшись финального монолога и совершенно забыв про аплодисменты. Николай отвернулся, попытался поставить трость в металлическую стойку для зонтов, но слишком уж дрожали его руки. Дробный, неприятный стук нарушил тишину. Николай скомканно улыбнулся:
- Нелепость какая, - пробормотал он и наконец впихнул трость в стойку.
Никто ему не ответил. Елизавета Александровна отступила на шаг назад, Софья тут же придержала хозяйку под руку, чтобы та не осела на пол. Покойный генерал осуждающе хмурился с портрета и смотрел на Николая как на дезертира.
- Софья, капли, - прохрипела Елизавета Александровна и поправила воротник домашнего платья, будто тот мешал ей дышать.
Софья дернулась и побежала наверх. Николай проводил её взглядом. Тотчас же захотелось извиниться за доставленные неудобства, откланяться и умчать подальше. Только вот экипаж он отпустил больше пяти часов назад, а где ночью в этой глуши нанять новый, он не знал.
- Вы сильно не волнуйтесь, - осторожно начал он, - Это все один довольно скучный анекдот. Вы надо мной ещё и посмеетесь. Право слово…
- Вы что же это, - резко перебила Елизавета Александровна, - Вы что же, как отец?
Николай медленно покачал головой. Об отце он в тот момент совсем не думал. Не пришло в голову, что все это вместе будет выглядеть как банальная цепочка, где он не первый. Дед сгинул на войне, отец застрелился, сын утопился. А обвинений во вторичности Николай не любил. В конце концов с офицерской карьерой было покончено ещё десять лет назад и гибнуть от пули он не собирался.
- Нет, что вы! - Николай сложил вместе средний и указательный пальцы, приставил к виску, - Отец же так. А я по-другому! Почти.
Елизавета Александровна вздрогнула всем телом от этого страшного театрального жеста и зажмурила на несколько секунд глаза, будто в руках у Николая был настоящий пистолет.
- Господи Иисусе! – выдохнула она и приняла наконец из рук подоспевшей Софьи капли, - Вы что делаете? Не смейте глумиться в моем доме. Грешно так шутить!
Николай попытался выдавить какое-то подобие извиняющейся улыбки. Вышло скверно. Оказывается, когда у тебя стучат зубы, обаятельной улыбки не выходит.
- Господи, прости его, не ведает, что творит, - прошептала Елизавета Александровна одними губами, не обращаясь ни к кому и выпила залпом лекарство, что принесла Софья.
- Елизавета Александровна, - Софья осторожно тронула её за руку, - У барина губы синие. И дрожит весь. Рухнет сейчас.
Николай удивлённо моргнул. И только после того, как она сказала, понял, что и руки, и ноги трясутся у него будто от озноба. И Елизавета Александровна, кажется, тоже заметила это только сейчас. Быстро перекрестилась, будто отгоняя наваждение, дернула головой.
- К камину! Идемте к камину, Николай Михайлович, - спохватилась она, - Софья, вина!
Софья попыталась взять его под руку, но Николай только покачал головой.
- Барышня, я вполне собой владею, - почти с обидой заметил он.
И снова это было далеко от правды. Хромал Николай после купания сильнее обычного, приходилось опираться одной рукой о стенку. Под суровым взглядом Елизаветы Александровны он добрался до гостиной, оставляя за собой цепочку мокрых следов. Николай остановился у кресла, медленно стянул пальто, которое бросил на спинку кресла. Пальто соскользнуло на пол, упало мокрым комом. И захотелось Николаю вдруг лечь с ним рядом, растянуться на любимом генералом персидском ковре, закрыть глаза и не открывать их больше. Николай стоял, не решаясь ни сесть, ни упасть. Вода капала на ковер. Он снова попытался убрать мокрые волосы со лба.
- Да сядьте вы уже! - не выдержала Елизавета Александровна и двинулась к нему.
Николай дернулся, посмотрел на кресло, будто впервые увидел и зеленую обивку, и темное дерево. На спинке расплылось влажное пятно от пальто.
- Промокнет, - с сомнением отметил он, - Я же и без того наследил. Пойду я наверное… Меня там ждут.
- Никто вас не ждет, - тяжело вздохнула Елизавета Александровна, подошла и жестко надавила ему на плечо, - Садитесь уж, раз пришли.
Николай упал в кресло, мир перед глазами на секунду поплыл так, что пришлось вцепиться в подлокотники. Откуда-то раздавался противный мелкий стук. Николай мотнул головой, пытаясь понять, что стучит.
- Софья, поищи сухую одежду! Вере передай, чтоб не спускалась! – отдавала распоряжения Елизавета Александровна и посмотрела на Николая, - Что вы ищите?
И тут Николай понял, что стучали его собственные зубы. Он стиснул челюсти, чтоб перестали стучать и крепко зажмурился. Не помогло.
- Я вполне собой владею! – невпопад повторился он.
- Я вижу, - сухо ответила Елизавета Александровна, - Грейтесь.
Николай послушно протянул ноги к камину, морщась от боли в колене. Некоторое время он молчал, смотрел на огонь, хмурил брови, протирал глаза. Елизавета Александровна с Софьей суетились рядом, то входили в гостиную, то выходили, что-то обсуждали между собой. Николай не вслушивался. Медленно от кончиков пальцев к коленям и бедрам поднималось от огня тепло. Час назад и не думал, что когда-то снова будет тепло. Зажмуривался, бился головой о темную ледяную воду, хватая ртом воздух и не мог понять, отчего так тяжело не всплывать. И не мог согреться. Николай говорил себе: «Вот комната, вот огонь, вот я. Я здесь». И сам себе не верил.
- Николай Михайлович, вина, - Елизавета Александровна оказалась рядом передала ему бокал, принесенный Софьей.
- Какого года? – механически спросил Николай, принимая бокал.
И тут же пролил половину на ковер, едва удержав бокал в руках. Николай выругался под нос тихо и на немецком, надеясь, что Елизавета Александровна не поймет. А она, если и поняла, то предпочла промолчать. Николай сидел, сгорбившись над бокалом и мелко дрожал, отпивая вино. Стекло тонко звенело от того, как стучали его зубы. Только бы не откусить стакан, думал Николай. Это был бы уже не анекдот, а фарс.
- Миша… Михаил Михайлович в речке утонул. И вот, я туда, - вырвалось у него то, что говорить он совершенно не планировал.
И будто сам испугался сказанного. Николай замер, и рука его застыла с бокалом в воздухе. И Елизавета Александровна замерла, оторвавшись от разговора с Софьей.
- В реку что ли? – нахмурилась она.
Вместо ответа Николай попытался залпом допить вино. Оно пошло не в то горло и чуть не пошло носом обратно. Николай закашлялся, слепо отставил бокал на столик, промахнулся и тот покатился по ковру к камину. Страшные булькающие хрипы вырывались из горла. Откашлявшись, Николай согнулся пополам и уронил голову на колени. Нужно было собраться с мыслями, придумать, что сказать Елизавете Александровне, но, как назло, в голове крутилась одна мысль: «Нелепость!». С прерывистым вздохом он наконец откинулся на спинку кресла.
- В реку, - просипел Николай и почувствовал, как скулы сводит от сдерживаемого истеричного смеха, - Плюх и все. Как в повести.
- Пошли кого-нибудь, пусть доктора Моза позовут, - тихо попросила Елизавета Александровна Софью, но Николай услышал.
- Не надо доктора! – подорвался он с кресла так, что чуть не запнулся о ковер, - Вы что! К чему мне доктор!
Рукой он уперся в столик у кресла и вляпался в липкую лужицу от вина. Николай брезгливо одернул руку и тряхнул ей, не зная, обо что вытереть.
- Николай Михайлович, успокойтесь, - откуда-то в руках у Елизаветы Александровны оказался платок, - Вот, вытрите руку, лицо, сядьте.
Николаю показалось, что разговаривает она с ним тоном, каким обычно говорят с детьми или буйными душевнобольными. Он хотел было возмутиться, но провел платком по лицу и уставился на красное пятно, что расползлось по ткани.
- Кровь, - пробормотал он и снова рухнул в кресло, - Дурная кровь.
- Это вино, - вздохнула Елизавета Александровна и забрала платок.
- Не нужно врача! - голос Николая сорвался на такую высокую ноту, что и ему самому показался фальшивым, он поспешил успокоиться, - Я только… Я не люблю врачей! Мы не ладим. Они мне все о требухе внутри, а у меня… не требуха! Я же пишу!
Елизавета Александровна тяжело опустилась в кресло напротив. Она кивнула какой-то своей мысли, скрестила руки на груди.
- Конечно пишите, конечно, никаких врачей, - успокаивающе согласилась она, - Вы только не нервничайте. Успокойтесь. Приедет доктор, вы ему расскажете.
Николай запустил пальцы в медные влажные волосы, сжал голову так, будто хотел, чтобы она лопнула, и крепко зажмурился. Наконец отпустил, провел ладонями по лицу, размазывая остатки вина по подбородку.
- Я писатель. Я написал повесть. Я там себя убил. Я не сошел с ума, - повторил он с той убежденностью, которая выдавала сомнение в каждом слове, - Я вполне собой владею.
- Что-то я вам не верю, - покачала головой Елизавета Александровна.
Говорила она вероятно о самообладании. Но Николай не понял или не захотел понимать. Что-то темное, хмурое, смыло и неловкость, и вину. Он подался вперед, уперся ладонями в колени. Щека его дернулась, уголки губ задрожали. Он и сам не знал, собирается засмеяться или заплакать. Вышла гримаса, которая лежала где-то между.
- Не верите! – крикнул Николай и сам будто испугался этого крика, вжался в кресло, заговорил тише и быстрее, - И не надо! Мне никто не верит! И я себе не верю! И Нелли! Gazoo français! Я ей все рассказал! Про повесть, про реку, про себя…
- Николай Михайлович, я вам верю, успокойтесь, - попыталась перебить его Елизавета Александровна, но Николай не слышал.
- «Ах, как поэтично, Николас!», - передразнил он писклявым голосом и закашлялся, - «Грешник, самоубийца»! «Захотел райской жизни»! «Жалко, что вы на такое не способны!» «Вы не способны, Николас»! Это она про меня! Будто я не могу решиться. Это я-то не способен? А я решился! «Ах, Николас, жизнь ко мне жестока»! Жестока? Вот пусть узнает! Раньше надо было думать! А все, я уехал! И к черту её! К черту!
Вошла Софья, Николай замолчал, тяжело дыша, как после бега. Горничная что-то шепнула Елизавете Александровне и почти выбежала из гостиной. Николай не услышал что. Тупо, не моргая, он смотрел на собственные дрожащее пальцы. Кожа казалась ему до синевы белой, того тошнотворного цвета, какой бывает у покойников. Николай с остервенением потер руки, надеясь, что они порозовеют, станут живыми, человеческими. Не стали. Только ещё темнее казались ему синие вены под бледной кожей. Будто река забралась и под кожу, и не выгонишь её теперь. И будет она бурлить там, вместе с его требухой, о которой так любят поговорить врачи. Николай всхлипнул, сжал кулаки, впился ногтями в ладони.
- Вы… - Елизавета Александровна видимо не находила слов, - Повесть ваша, она о чем?
Николай вскинул голову. Пришла мысль, что нужно же держать себя в руках, иначе нехорошо перед дамами. Он с трудом разжал пальцы, положил руки на подлокотники. Нужно было сказать что-то нормальное, чтобы Елизавета Александровна перестала смотреть на него с этой смесью страха и жалости.
- У вас дивное вино, - Николай провел ладонью по лицу, - Можно мне ещё бокал?
Елизавета Александровна поднялась, подошла к камину, по-старушечьи тяжело наклонилась и подняла бокал. По тонкому стеклу пошла трещина. Николай виновато отвел глаза к огню. Чем больше следов его пребывания оставалось в этом доме, тем страннее он себя чувствовал. Потому что сегодня ночью жизнь его на этом свете должна была подойти к концу, а он так много и так глупо наследил.
- Вино, - Елизавета Александровна протянула бокал, но не рискнула в этот раз наполнить его до краев.
Обратно в кресло она не опустилась, так и осталась стоять у столика. Николай сделал пару глотков, стараясь не задеть губами трещину, и снова не почувствовал вкуса.
- Да, повесть… - голос свой слышал будто со стороны, - О чем моя повесть… Это плохой вопрос, его нельзя задавать писателю. Я вас не учу, извините. Просто авторское самолюбие. Пишешь, пишешь, а нужно в два слова уложить… О чем? О детстве? О семье? О смерти тоже.
Николаю казалось, что если он достаточно хорошо расскажет, то врача Елизавета Александровна звать передумает. И, быть может, перестанет смотреть как на буйнопомешенного.
- Были два мальчика. Я люблю писать про детей. «Будьте как дети». Взрослых не люблю, особенно врачей, - он перевел взгляд с Елизаветы Александровны на вино, - Были два мальчика. Старший и младший. Вот весна уже скоро, а они на речку пошли. Река, понимаете, это всегда символ. Харон, молочные реки, Ганг. О, у меня не про Ганг!
Он посмотрел на Елизавету Александровну, та кивала и будто бы даже внимательно слушала.
- И вот Коля, - сказал он и запнулся, - То есть не Коля. Я же здесь. А он там. Я по-другому в повести назвал. Младший на лед пошел. Старший ему кричал «Коля не ходи!», а он, идиот, пошел. Я пошел и лед треснул. То есть… Простите, я путано объясняю, вам бы самой прочитать.
Николай допил остатки вина, но бокал не выпустил.
- Ничего, Николай Михайлович, продолжайте, - кивнула Елизавета Александровна, - Ещё вина?
- Благодарю, не стоит, - покачал он головой, - Так, дальше… Лед треснул. И старший убежал. Там, в повести, убежал. И правильно убежал. Чего двоим тонуть? Это хорошо, что Миша убежал. Он хорошим человеком вырос, там, в повести.
Николай замолчал, собираясь с мыслями.
- А Коля утонул. И я… - он запнулся. Будто поперхнулся, - То есть он, герой мой. Это же я его придумал. Вот он подо льдом. И все. И правильно. Понимаете?
Николай больше не пил вина, все сильнее сжимая бокал уже обеими руками. «Да лопни ты уже! Лопни!» - от усилия побелели пальцы.
- Николай Михайлович, вы бокал разобьете, - ахнула Елизавета Александровна.
Она попыталась забрать бокал, но Николай не смог разжать пальцы, просто покачал головой и прижал его зачем-то к груди.
- Чем повесть ваша закончилась? - спрашивала Елизавета Александровна скорее просто для того, чтобы он не молчал, но Николай решил продолжить.
- Миша вырос. Служил. Женился. Каждый вечер молился о брате. И благодарил его, что он … умер. Не мешал. Спасибо, Коля. Спасибо, брат… Спасибо, что умер! – крикнул Николай так, что Елизавета Александровна невольно дернулась
- Да что же вы, в самом деле! - перепуганно воскликнула она.
- Я вполне собой владею! – как мантру повторил он, - Вполне! Я в рай попал, понимаете! Чистенький, беленький! Себя убил, сам в рай попал! Не успел нагрешить, вовремя умер! И рад! И все рады были бы! И Миша!
- Вы что говорите! Себя послушайте! Не был бы Михаил Михайлович рад! – резко с отвращением возразила Елизавета Александровна, - Никто бы не был! Не юродствуйте!
- Все рады! – горячо не согласился он, - Я рад! Я в восторге! Я реке шел и радовался! К черту всех, думал! Пошли бы вы все! Зашёл в воду. И ворон надо мной каркает! Тоже рад! Давно пора было! Так и надо было!
Елизавета Александровна вдруг стукнула рукой по столу, прерывая Николая.
- Вы в своем уме? – не сдержалась она. - Вы о брате своем говорите! Вы думаете, человек, который за вас в воду бросился ребенком, был бы рад, что вы утонули? Себя послушайте.
Николай дернулся как от удара и спрятал лицо в ладонях. Плечи его мелко тряслись, пальцы снова впились в волосы.
- Я что-то с собой сделал, - пробормотал он, - Мне от себя тошно.
- Вы больны, - донесся до него голос Елизаветы Александровны, - Вам бы врача.
- Я сам себе врач, - выдохнул Николай, - Вылечиться вот пытался… Почему не утонул? Это мой последний шанс на рай был? Там бы меня кто-нибудь да любил. А я не могу. Не могу! Не могу чтобы меня любили!
Ответа он и не ждал и головы не поднимал. Елизавета Александровна тоже заговорила не сразу.
- Нужно отдохнуть, нужно выспаться. И так достаточно наговорили, - строго начала Елизавета Александровна, - Утро вечера мудренее. Идемте на второй этаж.
Николай резко поднялся, пошатнулся. Он схватился за спинку кресла и дернул головой, оглядываясь, будто впервые за вечер понял, где он находится.
- А где трость? – хрипло спросил он.
- У двери, вы сами поставили, - Елизавета Александровна кивнула на приоткрытую дверь, за которой виднелась деревянная лестница на второй этаж, - Без нее дойдете?
- Дойду. Надеюсь.
2.
Н.М. Брелов «Ворон над рекой»
Отрывок
«...Тех земель, читатель, нет на карте. В них каждый из нас бывает во сне, в детстве, в те блаженные годы, когда каждый думает только о том, как высоко вырастет за следующий год. Расти – тянуться к небу. Всякий растущий тянется к раю, а как прекращает расти, осматривается кругом и решает, что до рая ещё жить, да жить, ждать, да ждать. Ждать всякому ребенку скучно. Вот и грешат эти выросшие выше отцов дети. И рожают своих детей. И умиляются до поры до времени тому, как те растут, тянутся. И не понимают счастья тех, кто мухой в янтаре на веки вечные застыл для мира в своем росте. Застыл не на фотокарточках в семейном альбоме, не под кистью художника, а так, во времени застыл.
Сидит мальчик в райских кущах и думает: «А славно, что умер!». Душа его чистенькая, беленькая, не застиранная. Не было на ней тех грехов, что отмывать понадобилось. Пролетают мимо него ангелы Божьи, щурятся от света, приговаривают: "Ай славно, что умер!". Прозревают, что был бы то великий грешник, коли дорос. А не дорос, так какой с него спрос? И ягненок придет к мальчику, тычется лбом, ласки просит и приговаривает: "Славно, что умер!". Звенят колокольчики на заливных лугах: "Славно, что умер!".
А внизу, на земле, утирает слезы брат его, молится на сон грядущий. Но помолившись, отходя ко сну, в сердце своем скажет: "И славно, что умер!" и сам умирает до утра...»
3.
Вечер не обещал запомниться Вере ничем, кроме медицинского справочника. Сил на научные штудии за полночь у нее не было, поэтому Вера просто перебирала страницы. Иногда задерживалась на изображении почки в разрезе или схеме кругов кровообращения, иногда что-то чиркала в блокнот. Сон не шел. В голове крутились слова доктора Моза, который небрежно обронил в прошлый раз: «Вам, барышня, не хватает системности. А в медицине нужна система».
- Система вам нужна, доктор? – пробормотала Вера, всматриваясь в нарисованное легкое, - Хорошо, получите систему! Я вам покажу систему!
Хотя, сам доктор Моз, если бы её сейчас увидел, наверное, бы только вздохнул и проворчал что-то про недисциплинированных барышень, которые пренебрегают здоровым распорядком дня и понапрасну тратят керосин. Но доктора Моза здесь не было, а свидание с медициной вдруг прервала Софья, резко распахнув дверь.
- Приехал князь Брелов из Европы! Елизавета Александровна просили не спускаться! – выпалила она и захлопнула дверь.
- Приехал… Кто? – не поняла Вера.
Фамилия казалась смутно знакомой. Кто-то говорил о Бреловых. Доктор Моз? Нет, пожалуй, что не он. Но ведь уже почти два ночи. Кому понадобилось в такое время? Вера захлопнула справочник и подошла к двери, приставила ухо к щели, прислушалась. Софья куда-то бегала по лестнице, Вера слышала только её вздохи «Ой, Господи!» и «Ой, батюшки-светы!». О цели ночного визита это говорило мало. Вера толкнула дверь. Петли не скрипнули, Вера кивнула и порадовалась, что у нее все всегда под контролем, все в порядке. А доктор Моз ещё говорил, что у нее нет системы!
- Выкуси, Моз, - прошептала она и проскользнула в коридор, к лестнице.
Она опустилась на пол и притаилась между перилами. Князь Брелов? Ночью? Без предупреждения? Зачем? Предположения вспыхивали у Веры в голове и отметались с бешеной скоростью. Пожар? Эпидемия? Смертельная болезнь? Кого-то ранили? Революция? Преследование? Ему нужно спрятаться? Срочно нужны деньги? Говорили внизу тихо и ни одно из предположений не получило пока подтверждение, поэтому фантазия Веры рисовала апокалиптическую картину, где все несчастья, включая холеру и революцию, происходят одновременно в их гостиной на первом этаже.
Вера поплотнее запахнула шаль, и вся обратилась в слух, потому что видно со второго этажа через лестничный пролет было преступно мало, а спускаться тетушка запретила. На первом этаже бегала Софья, то в кладовую, откуда, как Вера успела увидеть, вынесла бутыль вина, то суетливо вытирала полы. Ей удалось рассмотреть только клочок коридора с мокрыми следами, залитый тревожным тусклым светом из гостиной. Откуда следы? Дождя же не было! И ответа пока тоже не находилось. Может, ему пришлось бежать от кого-то через болота? Но рядом с Сосновкой болот не было, только речушка, которая пересыхала к середине лета.
Из приглушенного разговора в гостиной Вера наконец разобрала несколько фраз: «Не знает. И к черту!» и «Спасибо, что умер!». У нее перехватило дыхание, будто кто-то сжал горло ледяной рукой.
- Кто не знает? Кто умер? – по спине у Веры побежали крупные мурашки, она ещё сильнее вцепилась в перила и просунула между ними голову, чтобы не упустить ни слова.
Но разговор снова стал тише. Иногда Вера слышала какой-то кашель, один раз что-то стукнуло, будто кто-то ударил по столу. Что это были за страшные слова? Кто умер? Мужчина? Женщина? Ребенок? И почему «Спасибо, что умер»? Может, долго болел и мучился, и вот, наконец, преставился? Иной ситуации, где «умер» и «спасибо» стояли бы рядом, Вера представить не могла. Только вот не с такой истеричной злобой говорят о ком-то, кто наконец отмучился. Так о чем же говорят?
Софья взлетела с чистыми простынями на второй этаж так быстро, что Вера не успела ни отступить к себе в комнату, ни спрятаться.
- Идите спать. Елизавета Александровна будет недовольна, - нахмурилась Софья и скрылась в гостевой комнате.
Вера подскочила, перекинула растрепанную косу за плечо и вошла за ней следом. Как можно спать, когда такое творится, она не представляла.
- А что случилось? Зачем он приехал? – прошептала Вера. - Кто умер?
Софья расправила простынь и умелым, быстрым движением накинула её на кровать. Даже в полумраке комнаты, освещенной единственной свечой, ткань была ослепительно белой, как первый снег в ночь.
- Никто, слава те Господи! Топиться барин решил, а потом передумал, - сильные Софьины руки взбили подушки, - О том и вся печаль.
- Как топиться? - Вера замерла у трюмо.
Софья не ответила и слово, темное, страшное, повисло в воздухе. Топиться. Вера представила как легкие, те самые, что она рассматривала в медицинском справочнике, наполняются черной апрельской водой, как смыкается ледяная толща над головой. Веру передернуло.
Она вдруг поняла, что слышала о Брелове. Писатель, его много обсуждали в Заревске и кое-какие слухи долетали и до Сосновки. Софья иногда, когда Елизавета Александровна отправляла её по делам в город, возвращалась и делилась с Верой городскими сплетнями. Вера делала вид, что ей не слишком интересно, но каждый раз внимательно слушала. О Брелове говорили, что он франт, щеголь каких поискать, любимец света, обласканный критиками и поклонниками. Но иногда говорили и другое, что он конечно талантлив, но о родных краях совсем забыл, будто не желает знать старых знакомых и презирает все русское, оттого и уехал в Европу. Судачили, что сорит он деньгами и должно быть скоро промотается и пойдет по миру со своими книжками, что рядом с ним постоянно крутятся какие-то певицы или актрисы, что ищут его по всей Европе чьи-то обманутые мужья и мечтают разукрасить его смазливую физиономию.
- Бездельник пишет о бездельниках! - как емко охарактеризовала творчество Брелова одна из знакомых Елизаветы Александровны, что гостила у них прошлым летом.
Говорили, что пробовал писать он о революционерах, но быстро охладел, бросил, да и укатил во Францию. Слышала Вера и что была у него в прошлом загадочная дуэль, причины которой обществу до сих пор не были доподлинно известны, но судачили, что стрелялся он из-за какой-то замужней дамы. От чего такой человек может захотеть проститься с жизнью? Вера невольно прижала руки к груди, шаль соскользнула с плеча. Может, долги? Или кто-то решил припомнить ему роман про революционеров? Но речь же шла о том, что кто-то умер! История не помещалась в голове, слишком много навалилось разом. И представить человек, о котором ходили такие слухи, заходящим по доброй воле в реку, чтобы не выйти никогда, она не могла. Она пыталась найти объяснение, которое сделало бы эту дикую ситуацию хоть немного нормальной, и не могла. От этого было только хуже.
- Зачем топиться? – слишком громко спросила она, так, что Софья приложила палец к губам и шикнула.
- А кто ж его разберет! То ли с француженкой разругался, то ли книжка не написалась, - Софья обошла кровать и вручила Вере старую простынь, - Раз уж не спится, помогите, Вера Васильевна, сложите и на окно у себя в комнате. Я с утречка заберу.
Софья бодро вышла из комнаты, Вера осталась одна. Она опустилась на стул у трюмо и тут же вскочила. Руки сами сжались в кулаки, сердце стучало где-то в горле. Вера досчитала до десяти и обратно, как учил её доктор Моз. Не помогло.
- Топиться приехал. Из Европы, - повторила она, не в силах поверить.
Не случилось в гостиной ни холеры, ни революции, случилась какая-то пошлая мелодрама, из-за которой она отвлеклась от медицины! Вера топнула ногой, не сильно, но зеркало в трюмо зазвенело.
От скуки! Из-за француженки! Из-за книжки! Решил попрощаться с жизнью, за которую другие, те, кому повезло меньше, цепляются ногами и руками! Человек, у которого на ладони был весь мир, все возможности, чтобы этому миру помочь, от мира устал! Устал, видимо, от европейских салонов, от дам полусвета, от денег, от шампанского, от карт! От томной грусти и сладости порока, что воспевал в своих книжонках! Решил сбежать от удовольствий в апрельские темные воды.
Или нет?
Вера попыталась представить все, что она знала о Брелове. Вот он в европейском салоне, рядом какая-то певичка, в руках бокал с шампанским и свет восхищается его новым романчиком. С чего здесь топиться? Что-то было между залитыми светом европейскими гостиными и ледяными апрельскими водами, что Вера не могла разгадать. Что-то, на что не давала ответ никакая система. Что-то, что Вера не понимала и потому злилась. А если и впрямь из-за книжки и француженки, то, что тогда? «Тогда, - решила Вера, - Такое ничтожество не стоит того, чтобы отвлекаться ради него от медицины!». Эта мысль принесла успокоение, Вера выдохнула, плечи её расправились.
- Не о чем тут переживать, завтра все узнаю, - Вера кивнула сама себе и вышла из комнаты, оставив старые простыне на стуле.
Но не сложилось. К утру Брелова разбила лихорадка. Он бредил, метался по кровати, звал то отца, то какую-то Варвару, то Нелли. Имена эти Вере ничего не говорили, а Елизавете Александровне было не до того, чтобы пояснять. Она то поминутно смотрела на часы, то гоняла Софью сменить компрессы, то капала себе успокоительные капли. Поэтому, когда к завтраку приехал старый доктор Моз, Елизавета Александровна всем своим видом выражала гробовое спокойствие и за три шага пахла корнем валерианы. Разуваться доктор Моз не стал, отряхивать обувь тоже. Без лишних сантиментов он сообщил с порога, что ночью уезжал на срочный вызов в соседнюю деревню, где на мужика наехала телега.
- Гангрены, ампутации, грыжи, - пробормотал он, кивая Елизавете Александровне, - Показывайте, что у вас тут.
Вера крутилась рядом, тщетно пытаясь не мешать. Ей доктор Моз тоже кивнул, но ничего не сказал. А Вера так ждала, что он спросит, не может ли она чем-нибудь помочь! Предложить сама Вера не решилась, после того раза, когда доктор Моз сказал: «Барышня, ваша навязчивость доведет меня до язвы желудка». Но он не попросил, а строго захлопнул дверь в комнату больного прямо у Веры перед носом.
- Ну и не надо! – нахмурилась она, но так и осталась в коридоре, присев на перила.
Вера слышала, как тихо неразборчиво говорит Елизавета Александровна и как отвечает ей куда более внятно доктор Моз. Он крякнул и сказал, что пациент видимо был нездоров ещё давно, но до сильнейшего «нервического потрясения» болезнь протекала слабо и жизни не угрожала. Посетовал, что легкие очень плохи. Что-то говорил про курение, про то, что сначала нужно дождаться, очнется больной или нет, а потом уже решать, считать его душевнобольным или нет. И что никаких обещаний, очнется ли больной, он давать не может.
Дверь распахнулась резко, так что Вера даже не успела спрыгнуть с перил. Первой вышла Елизавета Александровна и по мрачной складке, что залегла между бровями на её строгом лице, Вера поняла, что никаких хороших новостей нет.
- Вера, найди Софью, пусть сделает новый компресс, - по взгляду Елизавету Александровны Вера поняла, что разговор о том, что барышне не пристало подслушивать и неприлично сидеть на лестнице, ей предстоит и очень скоро.
Пока Вера искала Софью и объясняла, что от неё требуется, доктор Моз расписал назначения и поспешил на следующий вызов. В гостиной его Вера не обнаружила. Она сделала вид, что не слышит Елизавету Александровну, которой снова что-то понадобилось и поспешила его догонять. Вера на ходу накинула шаль и у самой двери невольно зацепилась взглядом за трость, одиноко стоящую в подставке для зонтиков. Она поморщилась и поспешила за доктором Мозом.
Из полумрака прихожей Вера выскочила на крыльцо и зажмурилась от ослепительного света. Солнце сияло по-весеннему ярко, где-то под крышей ворковали птицы, облака светлыми пёрышками быстро летели по высокому небу. Мир был ровно таким же, как и всегда. Будто в соседней деревне ночью мужик не попал под телегу. Будто в доме не умирал человек. Вера тряхнула головой, отгоняя страшные мысли и побежала за доктором Мозом. Нагнала его с большим трудом только у самой калитки.
- Доктор Моз, подождите пожалуйста! – звонко крикнула она, придерживая подол платья на бегу.
Он не остановился, но шаг сбавил. Вере показалось, что доктор Моз едва слышно пробормотал: «Господи, опять она», но вслух сказал другое.
- Мадемуазель Фартова, я, как вы видите тороплюсь, роды в деревне, - проворчал он, не оборачиваясь, - Буду краток. Пациент плох, очень плох, я бы посоветовал ни на что не рассчитывать до дня четвертого. Да, четвертого. Проживёт четыре дня, тогда есть вероятность, что поправится. Кроме вероятности у меня для вас ничего нет. Все, хорошего вам дня.
Вера от такой прямоты на несколько секунд притормозила. Четыре дня неизвестности! Четыре дня, за которые может произойти что угодно! От чудесного выздоровления до вызова священника для отпевания! Вера с содроганием представила, как придется сидеть в тишине комнаты и слушать, как из соседней комнаты доносятся хрипы вперемешку с бормотаниями, ходить на цыпочках мимо Елизаветы Александровны, которую нервы делали ещё более раздражительной, чем обычно и знать, что весь этот ужас происходит из-за глупой француженки и неудачной книжки!
А доктор Моз не преминул Вериным замешательством воспользоваться. Для своих почтенных лет он был на удивление быстр, когда требовалось покинуть неприятное общество. Вере снова пришлось его догонять.
- Да я же не из-за него за вами бежала! – Вера запыхалась, но наконец шла рядом, хоть и с трудом поспевала. - Доктор Моз, понимаете, мне очень нужно с вами.
Он вдруг остановился, скептически посмотрел на Веру из-за толстых стекол пенсне. Вера на секунду понадеялась, что наглость её будет вознаграждена и принята за решительность характера. Как хотелось ей в тот момент, чтобы доктор Моз покровительственно улыбнулся, вручил ей свой чемоданчик и торжественно объявил, что допускает её до стерилизации инструментов. Ну или хотя бы до ношения чемоданчика.
- На роды? – с иронией уточнил вместо этого доктор Моз и покрепче взялся за ручку чемоданчика.
Тон Вере совсем не понравился, но отступать она не привыкла. Особенно если отступать нужно было в дом, где так страшно, и так глупо мог в любую секунду умереть человек.
- Да, - горячо кивнула Вера, - Понимаете, я очень хотела бы принести пользу. Я могу нести ваш чемоданчик с инструментами или кипятить воду… Или всё, что угодно, что вы скажете! Я ничего не уроню! И не буду мешать! Я учила по медицинскому справочнику! Можете спросить меня про строение почек, я отвечу. Вы же сами говорили, что теория без практики мертва. А мне нужна практика!
Закончив, Вера сразу же подумала, что зря сказала про почки. Не так уж хорошо она и знала их строение. Да и при чем тут почки, если доктор собрался на роды? Но начать поправляться или оправдываться было бы куда более глупо, поэтому она застыла молча, торжественно выпрямившись в ожидании приговора.
- Исключено, - наконец ответил доктор Моз и твердо покачал головой, - Я не подпущу к своим инструментам и к своим пациентам девицу без всякого медицинского образования, без понимания асептики и антисептики.
Внутри у Веры что-то оборвалось и рухнуло. Наверное, это была надежда. Вера моргнула несколько раз, в надежде, что выглядит сейчас не как девица, что готова вот-вот разрыдаться, а как будущий врач.
- Я знаю, что такое асептика, доктор Моз! Я прочитала всё, что нашла о медицине у тетушки в библиотеке! Пожалуйста! – голос ей против воли дрожал и в отчаянии Вера попыталась схватить доктора Моза за свободную руку, но тот ловко увернулся.
- Хотите помочь ближнему? Вернитесь в дом и помогите тетке и прислуге ухаживать за больным, - припечатал он.
Вера резко качнула головой. Роды, которые происходили где-то там, в деревне, почему-то пугали её гораздо меньше, чем то, что могло произойти здесь, в доме. Но не признаваться же в своем страхе доктору Мозу?
- Ухаживать? За этим сибаритом?! - Вера поморщилась, не скрывая всего, что она думает об этом предложении.
- За этим сибаритом, - кивнул он, - Иначе вы не врач, барышня, а революционерка. А я с этим народом дел не имею, потому что медицина в таком случае бессильна.
Вера на секунду задумалась, обижаться ли ей на «революционерку» или нет. Решила, что не стоит.
- Я просто хочу помочь там, где помощь действительно нужна, - поспешила оправдаться Вера, - Например, в деревне. Врач же должен быть там, где нужна его помощь?
- Вы, барышня, не врач. И вы не помочь хотите. Вам просто нужно отсюда убраться под благородным предлогом, - заключил доктор Моз с привычной прямотой и тронулся с места, - Стыдно, барышня. А ещё что-то думаете о медицине. Если врач видит смерть, он не бежит, он борется. А вы трусливая революционерка, что, извините, уже какой-то оксюморон! Хорошего дня!
- Неправда! – голос у Веры снова некстати дрогнул, она сделала по инерции несколько шагов за доктором Мозом, - Я не боюсь!
- Тогда тем более идите и «не бойтесь» дома. Все, барышня, я тороплюсь, - отрезал он и прибавил шаг.
Вера замерла у калитки. Доктор Моз стремительно удалялся, чемоданчик раскачивался в его руке и блестел кожаными боками в рассеянных утренних лучах, туфли чвакали по апрельской грязи. А вместе с доктором исчезал и шанс для Веры доказать свое право мечтать о медицине. Она беспомощно окинула взглядом двор, приоткрытую калитку, голые, с едва набухающими почками, деревья, серый, подтаявший снег, темную поленницу и вдруг зацепилась за спасительную мысль.
- Доктор Моз! Если он выздоровеет, вы возьмете меня с собой на роды? – крикнула она. - Или на операцию! Пожалуйста! Доктор Моз!
Он махнул рукой и бросил через плечо: «Посмотрим» и зашагал по дороге, что вела в деревню. Вера смотрела на его стремительно удаляющуюся спину, вцепившись пальцами в ручку калитки. Ноги её будто приросли к месту, шаль жалко колыхалась на ветру, давно уже не защищая шею от ветра. За своё здоровье Вера переживала в последнюю очередь. Сейчас важно было другое, найти в себе силы оторвать ноги от земли и вернуться в дом. Вера вздохнула, прикрыла глаза и тут же их распахнула. На миг ей показалось, что на внутренней стороне век она видит во дворе среди молодой зелени под высоким чистым небом катафалк и темный гроб. «И что его сюда принесло! – неожиданно зло подумала она. - Умирал бы в другом месте! Нечего тут!».
И эта злость горячей волной вдруг смыла напряжение в теле. Вера топнула ногой в лужу, так, что подлетевшая грязь вперемешку с талым снегом испачкала домашнее платье. Быть сиделкой при этом мерзавце? Переживать из-за него и мечтать сбежать из собственного дома? Опозориться перед доктором Мозом и стать трусихой в его глазах? Ну уж нет! Все внутри Веры кипело от одних мыслей об этом. Этот Брелов пришёл к ним в дом, принёс переполох в их тихую, размеренную жизнь! Да кто его вообще звал!
«Не делать ничего, чтобы уменьшить зло в мире все равно, что помогать ему! - вспомнила вдруг Вера прочитанную где-то мысль и тут же мысли понеслись с все нарастающим раздражением. - А Брелов точно не делал! Не может такого быть, чтобы человек, о праздности которого знала вся округа, ночами ходил и раздавал милостыню! Так почему ему должен кто-то помочь? Пусть помогают дружки, с которыми он просаживал деньги за картами! Пусть хлопочут с холодными компрессами актрисы, которых он одаривал бриллиантами!». Об эту мысль Вера вдруг запнулась. Представить, что к ним в поместье нагрянут все обласканные вниманием Брелова актрисы и начнут носиться с тазами и бинтами, было настолько абсурдно, что Вера почти улыбнулась. Но заставила мысли вернуться к гневу на Брелова.
«Не жалеть его! Не жалеть! Ведь на его совести в том числе и крестьянские дети, что мрут от инфекций как мухи! – напомнила себе Вера. - И их отцы, и матери, что калечатся на работе, как этот мужик, что попал под телегу! И теперь от того, прервется его бесцельная жизнь или нет, зависит, возьмет ли меня с собой доктор Моз! Какая глупость!». Вера зашагала к дому и уже почти у самого крыльца развернулась и пошла к черному ходу, чтобы случайно не столкнуться с Софьей или Елизаветой Александровной.
Она быстро пробежала через кухню, сняла туфли, чтобы не шуметь и спрятала их под шкаф с крупами. В одних чулках Вера, тихо, так, чтобы никто не услышал, поднялась по лестнице. За двадцать лет она хорошо выучила, какие ступеньки скрипят, какие нет и поднималась в этот раз с особой осторожностью. Она и сама не знала, зачем идет. То ли доказать доктору Мозу и себе, что не боится, то ли убедиться, что тетушкины тревоги излишни и Брелов не собирается умирать. Или, раз уж разговор с ним состоится не скоро, если вообще состоится, Вере хотелось посмотреть в лицо этого человека. Увидеть, как выглядит сейчас тот, кто захотел умереть из-за такой глупости.
У двери Вера замерла и вдруг поймала себя на мысли, что хочет, совсем как Елизавета Александровна при сильном волнении, перекреститься. Будто знакомая ей гостевая комната за ночь исчезла и шагнуть ей предстоит не за дверь, а прямиком в бездну. Вера сжала кулаки, глубоко вздохнула. «Что сделал доктор Моз? – спросила она саму себя, - Вошел внутрь! По-деловому! Без сантиментов! Потому что он врач! А ты кто?». Вера тряхнула головой и ответила сама себе: «А я трусливая революционерка, первая в своем роде». Глупая шутка придала ей решимости и Вера осторожно толкнула дверь.
В комнате, приготовленной ночью Софьей, не было сейчас ни горничной, ни Елизаветы Александровны. Обе, наверное, были заняты чем-то на первом этаже, может разводили микстуру, может, обсуждали, когда поить больного куриным бульоном. Вера замерла на пороге, не решаясь войти. На стуле лежали те самые простыни, что она вчера то ли от злости на Брелова, то ли от растерянности не забрала. Вера смотрела на простыни и не могла найти в себе силы поднять взгляд на кровать, где лежал больной. Сердце колотилось так, что грозило пробить ребра насквозь.
Куда-то делась недавняя злоба, растворилась в тишине, прерываемой лишь тяжелым хриплым дыханием. Вера подняла взгляд чуть выше, на окно. Свет едва пробивался через шторы, не нарушая тягучий полумрак. Мерно стучала секундная стрелка на часах. Сам воздух плотный, тягучий, наполненный запахами лекарств, наводил мысли о сне, но не о здоровом, а о вечном. Казалось, нет ничего за пределами этой комнаты, этой болезни, этой тлеющей как огонек в затухающей лампадке, жизни. Нет и не может быть за окном весны и яркого солнца, птиц, неба. Все теперь должно быть подернуто тенью, что бросила на мир эта страшная глупость, это переплетение болезни души и тела. Вера вдруг услышала резкий хрип и как будто очнулась. Она сделала несколько шагов и наконец оказалась перед кроватью больного.
Вопреки ожиданиям, Вера не увидела перед собой великосветского щеголя, не увидела бездельника и франта, виновника всех мировых бед. Перед ней на белой простыне, укрытый сбившимся в сторону одеялом, лежал просто человек. Очень и очень больной человек. Веки Брелова, сквозь которые просвечивала синеватая сеточка вен, беспокойно подрагивали. Будто он пытался открыть глаза и не мог этого сделать. Темно-рыжие тонкие брови, то хмурились у переносицы, то удивленно взлетали вверх, делали его лицо до того беспомощным и детским, что Вере стало даже неловко смотреть. Кожа -бледная до какой-то нездоровой желтизны - казалась даже бледнее простыни. На лбу выступила испарина. Пересохшие губы беззвучно что-то шептали. В полумраке комнаты Вере показалось, что они совсем синие. Как у мертвеца. Или утопленника.
Вера вдруг почувствовала, как дрожат колени. Она приказала себе оставаться на месте. Приказала смотреть. «Врач не должен бежать от смерти! - мысленно убеждала она себя. - А этот сибарит не должен умереть! Такие обычно живучие!». Вера постаралась представить, что смотрит в медицинский справочник. Лицо пациента с больными легкими и переохлаждением. Анамнез отягощен вредными привычками и полной моральной несостоятельностью. Вера искала в себе силы разозлиться с новой силой, чтобы не было так страшно смотреть и не находила. Она силилась понять, кто же перед ней? Просто больной, как утверждал Моз, или получающий по заслугам негодяй, как ей казалось ещё час назад? Тени, залегшие под глазами, страдальческая складка между бровей, искусанные губы, говорили о том, что больной. А медные волосы, оскорбительно яркие на контрасте с бескровным лицом, заостренные, будто бы даже сейчас насмешливые, черты лица, в особенности длинный тонкий нос, - о том, что все-таки негодяй. И все вертелось в голове у Веры: «Француженка, книжка, речка… Француженка, книжка, речка…». И ни одной толковой мысли про пневмонию или переохлаждение.
Рядом с кроватью на тумбе среди пузырьков она увидела плошку с холодной водой и тряпку. Неужели в самом деле врач должен помогать каждому больному? Вере хотелось, чтобы ответ был «нет». Тогда можно было бы с чистой совестью уйти. Не сбежать, не струсить, а решить, что помощи он попросту не заслужил. Но некстати пришли на ум слова доктора Моза:
- Я же не Господь Бог, не мне решать, кому жить, кому нет. Лечу всех, а там уж наверху пусть разбираются.
Говорил доктор Моз тогда с Елизаветой Александровной о каком-то пьянице. Елизавета Александровна полагала, что проку его лечить нет, все равно не сегодня, так завтра упадет в канаву, да и свернет шею. И все-таки, ради Брелова вызвала доктора. Почему? Ответа у Веры не было. Вера с сомнением посмотрела на плошку с водой, потом на Брелова и снова на плошку. Она нерешительно взяла тряпку и обмакнула в воду. Пальцы и без того замерзшие после улицы, теперь и вовсе занемели от ледяной воды. Вера выжала тряпку от лишней влаги, но рука дрогнула и несколько капель ударили о пол. Вера тут же наступила на них и мысок у чулка стал влажным и холодным. Будто сама она кончиком пальцев ступила в ту реку, из которой вчера вышел Брелов. «Врач не должен бояться», - повторила Вера и поняла, что сама себе не верит. Она боялась. Не того, что Брелов вдруг очнется и потребует объяснений, что она забыла у его постели. Другого. Умом Вера понимала, что не сделает компрессом ничего дурного, что, как и обещала доктору Мозу, помогает с больным. Но сердце бешено колотилось и твердило, что лучше уйти. Что если нарушить спокойствие этой усыпальницы, то случится что-то непоправимое. «Переохлаждение, компресс холодный. Наверное, не стоит? Но его же лихорадит, у него жар! Значит, нужно?» - разум перескакивал с одной мысли на другую и не мог ни за что толком зацепиться. Вера тряхнула головой. «Избыток рассудка хуже, чем его отсутствие!» - вспомнила она ещё одну фразу доктора Моза и наконец положила компресс Брелову на лоб. Секунду ничего не происходило, Вера уже успела выдохнуть. Как вдруг Брелов рвано вздохнул, дернул головой в сторону, пытаясь сбросить холодную тряпку. Его тонкие губы шевельнулись.
- Да куда же… - едва слышно пробормотал он. - Вы… Черт вас…
Вера отскочила от неожиданности. Ей на миг показалось, что он очнется и все кончится. Не будет четырех дней неизвестности, не будет гроба под высоким апрельским небом, не будет наконец так невыносимо гадко от этой всепоглощающей беспомощности! Но Брелов не очнулся, губы продолжали беззвучно шевелиться, слова с них больше не срывались, только хрипы, да тяжелое с присвистом дыхание. «Он бредит от жара. Просто бредит», - подумала Вера и уже хотела сбежать, как голос его стал выше.
- Господи, не хочу… - пробормотал Брелов. - Господи…
Не было в этом голосе ничего от того, что кричал вчера ночью «Спасибо, что умер!». Что-то надрывное, беспомощное, почти умоляющее прорезалось в нем. «Чего не хочет? Неужели умирать? Умирать! Да ведь он умирает!» - мгновенно пронеслось в голове у Веры.
-Тётушка! Тётушка! – закричала она и сама не узнала свой голос. - Умрет сейчас!
Будто сквозь толщу воды Вера видела то, что делает. Руки вцепились в тряпку, макнули ее в плошку так, что половина воды выплеснулась на пол и принялись вытирать ему лицо холодной тканью, будто это могло как-то помочь. Она поняла, что делает и резко одернула руку. Вера отступила на шаг назад, задела бедром столик и разом звякнули все склянки, подскочила плошка с остатками воды.
- Не надо умирать! Нельзя умирать! – причитала Вера. - Пожалуйста! Никто не умрет!
Вдруг Брелов отрывисто кашлянул и медленно с тяжестью приоткрыл глаза. Вера прикусила язык и застыла. «Перед смертью пациент иногда может почувствовать кратковременное улучшение», - откуда-то некстати вспомнилось ей. И в доказательство Вере показалось, что взгляд серых с золотистыми искорками глаз Брелова стал осознанным, каким-то удивленным, как будто спрашивал: «Где это я? Кто со мной?». Но длилось это не долго. Веки его тяжело опустились. «Умер?» - Вера поняла, что ещё секунда и она осядет на пол прямо у кровати в лужу воды. В чувство её привел топот ног по лестнице. Первой в комнату вбежала Софья. Всклокоченная, с ложкой, заткнутой за пояс фартука, она схватила Веру за плечи.
- Батюшки! Неужели преставился! – выпалила она.
- Я … Я не… – никак не могла совладать с собой Вера. - Доктор Моз, он…
Софья отпустила Веру, чуть не поскользнулась на мокром полу и облегченно выдохнула.
- Живехонький! – всплеснула руками она, - Елизавета Александровна, живехонький!
Тут Вера медленно повернулась и увидела, что в проеме, схватившись за косяк стоит Елизавета Александровна и тяжело дышит, приложив вторую руку к груди. Сердце у Веры рухнуло в пятки. На секунду ей показалось, что она убила ещё и тетушку.
- Вера, - выдохнула Елизавета Александровна и набрала воздуха в грудь, - Вон отсюда!
Вера дернулась к двери и застыла на месте, потому что проем все ещё загораживала Елизавета Александровна. После её окрика медленно, но верно возвращалась трезвость мысли и приходило понимание, что, кажется, никто не умер. Щеки Веры залил жар.
- Я помочь хотела, - пробормотала она и опустила голову.
Первой нашлась Софья. Она вытащила ложку из-за пояса и почти впихнула Вере в руку.
- Вера Васильевна, у меня там бульон, пенки бы надо снять, - подтолкнула Софья её к двери, - Чем не помощь?
Вера тупо посмотрела на ложку в своей руке.
- Какой бульон? – переспросила она. - Я же помочь…
- Куриный, - не смутилась Софья, - Шли бы вы. А если вдруг что, мы позовем. Так ведь, Елизавета Александровна?
Та не ответила, а Вера не решилась после произошедшего поднять на тетушку глаза. Быстро прошмыгнула мимо нее в коридор и почти сбежала вниз по лестнице к кухне. На душе было гадко. Вера сняла влажные чулки, надела домашние туфли, что оставила под шкафом, на босу ногу и только тогда всхлипнула. Хотела доказать, что может быть врачом, что не боится, а вместо этого оказалась у плиты. Будто ничего ответственнее пенок на супе ей доверить было нельзя! Вера прикусила губу, чтобы не расклеиться окончательно. «Я все буду делать! Никто не умрет!» - решение родилось не в разуме, а где-то в центральной части грудной клетки, слева от срединной плоскости.
4.
Летом 1876 года далеко было ещё до «Ворона над рекой», а Коля ещё не успел стать Николаем Михайловичем. В те освещённые ярким, какое бывает только в детстве, солнцем дни часто Коле приходила мысль: а запомнится ли ему сегодняшний день или сольётся с другими, уже прошедшими? Ведь обязательно должно же такое произойти в жизни человека, что придёт день, что оставит след на долгие, долгие годы, а может, и до конца жизни. И почему бы этому дню не случиться сегодня?
Иногда с утра ему казалось, что день именно такой. Но чувство это таяло к полудню, как первый снег. Всё шло как обычно. Коля завтракал с братом Мишей, отцом и матерью, занимался французским с гувернером и сбегал в сад за домом, чтобы залезть на яблоню, а оттуда смотреть на широкое-широкое поле, что уходило зелеными травяными волнами до самого горизонта, где чернел сосновый лес. Миша пугал его, что там водится огромный волк и разбойники, а Коля всё никак не понимал, как разбойники до сих пор не поймали волка или как волк не съел разбойников? Миша на этот вопрос всегда ворчал что-то про глупости и логику.
И всё-таки Коля ждал. Ждал, когда после ужина поле накрывал бледный, лиловый туман и начинали стрекотать кузнечики. Он сидел на ветке, прижавшись к шершавому стволу дерева и дрожа от холода, жадно всматривался в мир, что медленно накрывала ночь, пока его не находили. Обычно за ним приходила нянька Марфа, полная, добрая старуха. Она стояла под яблоней, ругалась, что давно уже Коле надо быть в кровати. Но Коля с высоты видел, что она совсем не против и даже рада его озорству. Над Марфой ему всегда хотелось немного посмеяться. Особенно Коле нравилось передразнивать птичье пение. Марфа охала, удивлялась, куда делся её любимый мальчик, откуда тут взялся такой соловушка. И Коля, довольный своей шуткой, скоро спускался. Если приходил отец, Михаил Алексеевич, шутить не следовало. Нужно было быстро спуститься, протараторить «Pape, простите меня» и идти за отцом, если у него не было настроения говорить. Было несколько раз, когда отец шел с ним в дом не сразу. Такие дни Коля отнес к особенным, их он запомнил.
Иногда за ним приходила и мать, Александра Ильинична. Коля прятался глубже в листву, когда замечал среди кустов её светлое домашнее платье.
— Воробушек мой, спускайся, — тихо и устало просила она.
И Коля спускался к матери. Та гладила его по волосам, вынимала иногда листья или травинки, глядела, будто после долгой разлуки, а потом прижимала к себе, вся сгибалась, приникая к нему, будто хотела закрыть от чего-то, и сбивчиво шептала ему в затылок:
— Воробушек мой, улетишь когда-то… Где тебя искать потом? Где?
Голос Александры Ильиничны, тонкий, хрустальный, дрожал так, что Коле казалось, что она вот-вот заплачет. И оттого хотелось плакать самому неясно, от какой вины. Мать гладила его по голове, баюкала. Пальцы у нее всегда были холодными.
Как-то Коля задел одну из любимых отцовских ваз из китайского фарфора, расписанную тонкими синими узорами. Михаил Алексеевич вазу поймал, но строго наказал: «Не трогай, разобьется. И без того трещина». Отчего-то казалось, что и мать нельзя лишний раз трогать. Что в ней тоже есть какая-то трещина, которую можно задеть неосторожным словом или движением. Красота её была чудесной, хрупкой, как роса на паутинке, готовая исчезнуть от порыва ветра или яркого солнца. Она зябко куталась в кружевную шаль даже летом, убирала золотистые до пояса волосы в низкий, неприметный узел. Её серые до прозрачности глаза всегда оставались чуть влажными. Неясно было, улыбнется она сейчас или заплачет. Если отец был строгим уравнением, с единственно правильным ответом, то слова матери всегда доносились до Коли, будто из тумана. И не разобрать, что в этом тумане творится, и не поймать его.
Часто Александра Ильинична сидела у окна с вышивкой и будто не замечала никого, держала пяльцы и иглу, но могла не сделать за день ни стежка. «Мама думает», — говорил Миша Коле со значением, как будто он один в доме понимал её думы. Миша садился подле матери, она гладила его по таким же светлым, как у себя, волосам и тихо ему отвечала.
Коля так не мог. Он тряс мать за руку, громко звал её в такие моменты, но Александра Ильинична только качала головой, бормотала что-то вроде «Коля, не сейчас», а дальше его подхватывала Марфа и уносила в детскую.
И казалось ужасно несправедливым, что именно Миша, скучный, занудный Миша, с его отцовскими строгими синими глазами, был допущен в эту тайну. Коля давно заметил и удивился, что на его собственном лице такие же глаза, как у матери. До прозрачности серые. Только его природа наградила золотыми крапинками у зрачка. У Миши таких не было, значит, этим можно было гордиться.
Иногда из-за прозрачных серых глаз, из-за золотых волн волос, мать казалась Коле ангелом. Особенно, когда он заставал её перед иконами в утренней молитве. Свет играл в ещё не собранных с утра волосах, обрамляя её худое, восторженное в такие минуты, лицо нежным солнечным нимбом. Светлые платья, часто слишком широкие для её тонкой фигуры, делали мать похожей на тех бесплотных светлых ангелов с икон в их деревенской церквушке.
И вот подходил к закату обычный день, из тех, что унесёт река жизни и потопит в общем потоке. Коля ещё издалека увидел, что вышел на крыльцо отец, долгим взглядом посмотрел на сад и пошёл к яблоне.
— Хорошо на свете жить? — спросил его Михаил Алексеевич, когда Коля спрыгнул на землю.
Коля замешкался с ответом. Отец так запросто говорил с ним редко, да и не знал он, что сказать, чтобы не прогадать. Так ему хотелось, чтобы отец говорил с ним так, как с Мишей! Почти как со взрослым, хоть старше Коли тот был всего на два года.
— Очень хорошо! — пожалуй, слишком горячо воскликнул Коля, чтобы отцу не показалось, что он долго не отвечает оттого, что он глуп, и тут же смутился от своей горячности.
— Ну, дай Бог, чтобы ты всегда так думал, — усмехнулся отец, — Смотри, Семён, коней обратно погнал, — Михаил Алексеевич указал за ограду на поле и сел на камень под деревом.
Коля жадно впился взглядом в далекие силуэты коней. Конечно, он видел их и раньше, но теперь, когда на них указал отец, кони казались какими-то особенными, а движения их — полными чего-то ещё не до конца ясного, тревожного. Их серебристые шкуры терялись в вечерней дымке, так, что и не разглядишь почти, да только где-то отблёскивали розовым последние закатные лучи. Шли медленно, неторопливо, будто плыли в разлитом по полю молоке.
— Я, Коля, хочу, чтобы ты хорошим человеком стал, понимаешь? — отец привлек его к себе и усадил на колени, — Хорошему человеку и жить в мире хорошо, понимаешь?
Коля кивнул, прижавшись к отцовскому пиджаку щекой. Вторую приятно холодил ветерок, что дул откуда-то с реки. От отца пахло табаком, а ещё чем-то тёплым, домашним.
— Pape, а кто такой хороший человек? Что мне нужно сделать? — не удержался Коля.
Михаил Алексеевич задумался, поправил той рукой, которой не придерживал сына, очки.
— Живи по совести, не желай чужого, будь сдержан, Коля.
Это «Коля» из уст отца прозвучало для него особенно строго.
— Сдержан, да, — ещё раз повторил отец, — Это я тебе особенно подчеркну.
Отец замолчал и обеими руками прижал к себе Колю. Так они и сидели молча под яблоней на камне. Семён прошёл с табуном мимо ограды, крикнул, разрывая вечернюю тишину: «Здравствуйте, барин!» и погнал лошадей на ночной выпас. Зашло солнце, отец поднялся и увёл Колю в дом, передал его Марфе, которая начала причитать, что мальчик её совсем замёрз, что вечера стали холодные.
Один вопрос Коля не задал тогда отцу. Отчего же печальна мать, если она хорошая, а хорошим людям и жить хорошо?
Детство кончилось, а вопросы остались. И через пятнадцать лет к ним прибавился новый, на который ответить Николаю Михайловичу было уже некому.
Как мог отец говорить такое и сам застрелиться?
Глава II. 5.
Глаза, светлые, беспокойные, с той зеленью, какая бывает только в начале весны, исчезли. Сон растворился. Кончился бесконечный апрель, что был то темным и ледяным, то ласковым и юным. И исчез он, не оставив ничего взамен. Только темная, вязкая пустота.
И боль.
Всегда все с неё и начиналось. Знакомая, но оттого не менее гадкая, боль пронзила ногу от бедра до пятки металлическим прутом. Николай выгнулся, прохрипел что-то сквозь зубы и наконец распахнул глаза.
«Воздуха! — промелькнуло у него. — Нет воздуха!». Будто кто-то положил каменную плиту на грудь. Каждый рваный поверхностный вдох отдавался резью между ребрами и не давал наполнить легкие воздухом. Николай приказал себе забыть, что у него есть ребра. Попытался вспомнить, что там говорил доктор Шмидт.
— У вас, князь, межрёберная невралгия, склонность к туберкулёзу и, самое печальное, к ипохондрии, — перед глазами у Николая из темноты на миг возникло сухое спокойное лицо немца. — В случае невралгии, я советую вам не паниковать, а…
А дальше Николай не помнил. И не хотел вспоминать.
Хотел только вдохнуть полной грудью, но и этого не мог. Рёбра будто сдавили лёгкие. Николай дернулся, попытался подняться на локтях. И от этого резкого движения снова прострельнуло колено. Николай откинулся на подушки. Глотал воздух ртом, но ему казалось, будто грудь наполняет чёрная, ледяная вода. Царапает она нёбо осколками льда, душит и скоро польётся обратно через горло пополам с желчью. Николай неловко дёрнул рукой. Что-то, должно быть, одеяло, соскользнуло на пол. Он крепко зажмурился, уперся здоровой ногой в матрас и наконец полусел, опираясь на спинку кровати.
Лёгкие будто раскрылись. Николай шумно, как после долгого бега, вдохнул. Он не слышал ничего, ни ветра за окном, ни скрипа половиц. Только хрипы, вырывающиеся из горла, и бой сердца в ушах.
Перед глазами была такая непроглядная темень, что ему вдруг показалось, будто это гроб. «Помочь решили, раз сам не справился!» — Николай дёрнул руку вверх и не наткнулся на крышку, обитую бархатом, как ожидал. Рука безвольно упала на простыни.
— Жив, — прошептал он и вдруг всхлипнул.
Радости от этого открытия не пришло. Николай смотрел на темную стену, на которой угадывались очертания картинных рам, и ждал. Вдох и выдох. Снова вдох, снова выдох. За каким же вдохом должно прийти ликование? Николай прислушался к себе. Должно же сейчас быстрее забиться сердце, воспылать новой радостью к жизни! Полюбить с новой силой весь этот мир, который чуть не исчез! Но сердце билось, как и прежде, тяжело, чуть неровно, но ни капли не весело.
Медленно, как стёклышки в калейдоскопе, складывались события последних недель. Не картинка, а какой-то причудливый узор, как ни верти, ничего не разобрать. Чей-то крик стоял в ушах: «Спасибо, что умер!». Николай поморщился. «А кто кричал? — пытался понять он. — Неужели я? Но я же не умер?».
И вдруг понял, что по щекам у него все это время текли слёзы. Николай медленно поднес ладонь к лицу и тут же отдёрнул. На секунду ему показалось, что коснулся он чужой щеки. Холодной и мокрой, как у утопленника. Николай дёрнулся так, что снова прострелило ногу до самых пальцев. Он рухнул на подушки и закрыл глаза. Руки снова прижались к лицу. Николай ощупывал скулы, лоб, веки, глазницы и всё чувствовал, что под этими слезами, под этой кожей череп. Кости, к которым крепится мясо, вены, по которым течет кровь, неверно сросшееся десять лет назад колено, которое особенно жестоко мстило сейчас.
— Кожа, кости, кровь, — пробормотал он, — а я где?
Николай дернул себя за волосы, ущипнул за мочку уха, прижал пальцы к закрытым векам, будто пытался вдавить их в череп. Хотелось почувствовать хоть что-то, кроме боли от колена с лёгкими, и пустоты. Хоть стыд за свою выходку, хоть отвращение к тому, что придется снова таскать эти кости, задрапированные в итальянский костюм по европейским гостиным, хоть горькую иронию от того, что Нелли оказалась права, он оказался «неспособен». Николай спрятался лицом в подушку. Он и сам не знал отчего текут слёзы и мелко трясутся плечи. От того, что не умер? От того, что пытался умереть?
«Если бы я писал самоубийцу, — неожиданно трезво подумал Николай, — я бы знал, отчего тот рыдает. А про себя не знаю!». Он перевернулся на спину и отстраненно скользнул взглядом по окну. Светалось. Лиловым отсветом мазнуло по небу, начала уже тускнеть убывающая луна. Один за другим стали проступать из темноты в рамах портреты генералов и пожилых матрон. Николаю показалось, что все они смотрят на него с нескрываемым осуждением. Ушедшие в века, в масло, под пожелтевший лак, смотрели на Николая и в один голос твердили:
— В ваши годы, князь, стыдно! Стыдитесь!
— Стыжусь, господа, — пробормотал им в ответ Николай и криво усмехнулся, — меня с вами не повесят.
Под этими суровыми взглядами одна за другой вспыхнули в памяти картинки: перепуганная до полусмерти Елизавета Александровна, разлитое по полу вино, тина на штиблетах. Николай моргнул. Из груди вырвался глухой смешок пополам с кашлем. Это была не поэзия, не высокая трагедия, полная символизма. Это был цирк. Если бы он сам услышал от кого-то в салоне подобный анекдот, то ещё месяц не давал бы виновнику прохода остротами и эпиграммами. Он глухо застонал и снова уткнулся лицом в подушку. Уж лучше было не вылезать из реки, чем устроить такое шапито! «Если бы я дошёл в этом бреду до Фатова, с его вечными сплетнями, об этом бы уже судачили в салонах. — Николай зажмурился и выдохнул. — Святая женщина Елизавета Александровна!».
Несколько минут он пролежал неподвижно. Ему казалось, что если закрыть глаза на достаточное время, то сознание смилостивится и унесет его в небытие ещё на пару дней. Туда, где нет больного колена, генеральских вдов, обязательств перед издателем и мрачных портретов на стенах. Николай знал за собой, что если удастся вспомнить, что снилось ему прошлой ночью, то и новый сон не заставит себя ждать.
— Что же мне снилось? — пробормотал он. — Какая-то трава…
А больше ничего вспомнить и не выходило. Только то, что штормило его в этом забытьи из жара в холод. То становилось невыносимо темно и больно так, что от жара хотелось содрать с себя кожу. То вдруг легко, почти невесомо и по-весеннему светло.
— Шампанское и похмелье, вот что снилось, — вздохнул Николай.
Вспомнить не получалось, а не пытаться Николай не мог. Вот и выходило, что мозг как заезженную пластинку выдавал одну мысль: «Место тебе, Николай Михайлович, в сумасшедшем доме». Он не вполне был уверен, чьим голосом произносится эта фраза. То ли его собственным, то ли отцовским, то ли голосом издателя, графа Аврорина.
— Почему сразу сумасшедший дом, я же вполне собой владею, — нахмурился он и почувствовал странное дежавю, будто уже говорил кому-то эту фразу, но не мог вспомнить кому. — Я не сумасшедший. Я князь, я писатель, я в конце концов Брелов.
Давно, ещё в годы учебы Николая в гимназии, когда Миши с мамой уже не было на свете, гостил у них один из родственников отца. Звали его, кажется, дядя Алексей. И никогда после Николай его больше не видел, но слышал, что умер тот где-то в Малороссии от холеры. Дядя Алексей в перерывах между охотой и спорами с отцом Николая о политике, решил просветить племянника насчет происхождения славного рода Бреловых.
Николай тогда не слишком внимательно слушал. Ему, пятнадцатилетнему, очень хотелось показать дяде Алексею, который только вернулся из Петербурга, свои стихи. Николай мялся несколько дней, комкал тетрадку в руках, присматривался к дяде Алексею и не понимал, способен тот судить об искусстве или нет? По тому, как лихо он разбрасывался известными именами и утверждал, что все они его столичные друзья, выходило, что способен. А по тому, как ковырялся в зубах после того, как поел и думал, что его никто не видит, и со смешком щипал за бок их кухарку, казалось, что нет. Так Николай стихи и не показал, а после и вовсе сжёг. Но в тот момент дядя Алексей ещё казался Николаю послом из столичного мира высокой культуры. Они сидели в отцовском кабинете, дядя Алексей раскуривал трубку и рассказывал.
— Отец твой рассказывал, откуда фамилия наша пошла? — спросил он как бы между делом.
— Рассказывал, — кивнул Николай, гордый, что может верно ответить, — это от «брение» — грязь, прах по-старому. Вроде был у первого Брелова надел, там гиблые земли были, болота, поэтому и прозвали.
— Брехня, — фыркнул дядя Алексей, — какая грязь? Бреловы — это от слова «брести». А первый в нашем роду был воевода Феодосий. Слышал о таком?
— Нет, — стушевался Николай.
— Темнота, — вздохнул он, — Феодосий, прежде чем воеводой стать, десять лет ходил да юродствовал. В смуту это было, после того, как Лжедмитрия убили и поляков погнали.
— Князь? Юродствовал? Как это? — не понял тогда Николай.
— А обыкновенно, — махнул рукой дядя Алексей, будто это и впрямь было самым обычным делом. — Я находил в Заревском архиве записи. По деревням ходил, дурь всякую кричал, по земле валялся. Добрёл сюда. На месте Заревска в те времена крепость была. В ней Феодосий в себя за ночь и пришёл. Отличился как-то, князем стал.
Николай удивленно моргнул, сразу была забыта тетрадка со стихами. От любопытства он подался вперёд.
— А дальше что? Он много поляков убил? А при Романовых как? — посыпались один за другим вопросы.
— А ничего дальше. Феодосий взял, да и женился на кликуше. Вот отсюда вся Бреловская порода и взялась. Кто командовать, как отец твой, кто по свету мотаться, как я, — у дяди Алексея наконец вышло раскурить трубку, и он с наслаждением затянулся.
— И все? — разочарованно протянул Николай. — А до того Феодосий кем был? Откуда он вообще взялся?
— Кто его знает! Дед мой как-то говорил, что был Феодосий, может, и из Рюриковичей. Только из каких-то очень дальних, видимо, седьмая вода на киселе. Потому и отказался от имени. Не везло тогда, понимаешь ли, Рюриковичам после Ивана Грозного.
Николай хотел спросить что-то ещё, но тут в кабинет вошёл отец. Под его тяжелым взглядом Николай проглотил язык, а дядя Алексей простодушно объяснил, что просвещает племянника семейными преданиями. Отец тогда строго сказал дяде Алексею прекратить забивать Николаю чушью голову.
А сейчас Николай особенно понял, что кроме чуши ничего у него, видимо, в голове и не было никогда. Только вот откуда эта чушь? «Быть может, — подумал Николай с новой странной ясностью, — я и впрямь юродивый? Или кликуша? Или просто сумасшедший, каких много». Он чуть свесился с кровати, поднял с пола скомканное одеяло и укрылся им с головой. «Юродивый бы утопился, чтобы что-то доказать. Что-то про Бога, про людей. — размышлял Николай. — Кликушу бы просто захватило безумие с головой. А с больного вообще нет никакого спроса, он же больной». Мысль о том, что он, писатель, бывший офицер, князь, оказался банальным сумасшедшим неприятно царапнула самолюбие. Нет, это не могло быть просто нервами или душевной болезнью. Николай стал перебирать причины. Из-за Нелли? Из-за того, что она сказала про «не способен»?
— Нелепость какая-то, — вздохнул он. — Когда мне было важно, что она там думает?
Из-за повести? Но ведь закончена она была год назад, а в печати вышла полгода как. Глупость. Из-за Миши? Но он умер двадцать один год назад. Так из-за чего? Ответа у Николая не было. Но это было и хорошо, ведь значило, что ответ может быть любым. По крайней мере для других. Для Елизаветы Александровны, например. Что-то про душевное волнение и глубокое раскаяние. И придумать ответ стоило бы до прихода генеральской вдовы, чтобы та и не подумала писать двоюродной сестре Ольге в Петербург.
— Черт! — вдруг дернулся Николай. — Ольга!
На лбу проступил холодный пот, мысли понеслись вскачь. Если узнает, то приедет! Вместе с мужем, статским советником! Будет рыдать, заламывать руки и говорить о грехе и семейном долге! А потом очень заботливо и по-семейному упечёт в лучшую клинику. Или в монастырь, с нее станется.
Николай крепко сжал челюсти и уже в который раз за это утро пожалел, что вышел из реки. К чёрту рассуждения об истории рода, о юродивых и сумасшедших! Нужно было оправдание, какие-то красивые слова, чтобы Елизавета Александровна и не подумала сомневаться, что он абсолютно трезво мыслит и больше не пойдёт топиться. И не подумала писать Ольге.
— Я писатель, я придумаю, — успокаивал себя Николай, — в конце концов это моя работа.
Но дельных мыслей, как назло, не приходило. Все они крутились вокруг будущего сумасшедшего дома, понимающих врачей и смирительных рубашек. Или что там полагается культурным сумасшедшим? В любом случае, прощайте европейские салоны, прощайте публикации и доброе имя. Ольга лишит его всех прав и отсудит отцовское имение. Конечно, исключительно из добрых побуждений и сестринского долга! Потому что кто-то же должен за ним следить, раз уж бедный Николас сошёл с ума! О князе Брелове с этого момента будут судачить не как о скандальном таланте, любимце критиков, а как о бедненьком сумасшедшем.
— Блеск! — скривился Николай. — Лучше и не придумаешь!
Он крепко зажмурился. Встала перед глазами та клиника, где ему собирали колено после дуэли. Педантичный доктор Шмидт препарировал его взглядом и все рассуждал о его колене так, будто рассуждал о вырезке в мясной лавке. «Но это колено, а тут душу так же препарировать будут,» — понял Николай. Стало тошно. Все эти медицинские круги ада он уже прохромал и не один раз. Знал, что будут копаться, разбирать по кусочкам, мучить обследованиями, уколами, вздыхать, что в этот раз не помогло, но вот в следующий раз другая чудесная таблетка обязательно поможет. Обязательно появится шарлатан, который объявит, что все лечится гипнозом или особым гомеопатическим раствором. Вспомнят и про электротерапию, и про водные процедуры, а потом кто-то предложит … морфий. Как Шмидт предлагал. Николай откинул одеяло и тяжело вздохнул.
— Да никогда в жизни! — пробормотал он и осёкся.
Сквозь панику, паранойю о лечебнице и Ольге прорвался яркой фосфорной вспышкой сон. Будто жарким днем его окатили ведром ледяной воды. И из этих-то капель, что искрами горели в солнечных лучах, из радуги над студёной водой и апрельского неба сложилось вмиг то, что до этого Николай чувствовал лишь смутно, как бред, как сон. Лик печальный и решительный, сотканный из нежного, не обжигающего сияния и огромные глаза. Глаза, полные вечной весны, юности и апреля, слёз и обещания. Совершенно дикого обещания, что никто не умрёт! И воздух! Свежий, полный сиренью и полевыми цветами, он легко и радостно вливался в грудь и поднимал все его существо ввысь. И свет! Всюду свет! Нежный, молочной белизны свет льется отовсюду!
Николай зажмурился и попытался воскресить этот образ. Ничего не вышло. За закрытыми веками он увидел только темноту. Но где-то внутри всколыхнулась память о том, что под этим строгим лучистым взглядом было не больно, не страшно и не стыдно. Так, как не было никогда. Но сон ускользал, таял, как дымка. Николай даже дышать перестал, лишь бы поймать это щемящее чувство. Ему не хотелось помнить об этом сне. Ему хотелось снова в этот сон. Но будто не пускал кто-то. Сердце иногда беспокойно спотыкалось, но никак не хотело биться в такт чудесному видению. Николай разочарованно раскрыл глаза, уставился в потолок.
— И что это? — вздохнул он. — Если бред, то я сумасшедший. Если видение, то юродивый. А я не сумасшедший. И не юродивый, кажется.
Николай отбросил волосы со лба, перевернулся на бок и подложил ладонь под щеку. Мысли метались от одной догадки к другой. «Видение? Допустим. Ангел? А за какие заслуги мне ангел? Святая? Галлюцинация?» — Думать о том, что это просто игра больного рассудка Николай не хотел.
И вдруг вспомнил Свечникова. То был старый приятель, ещё с гимназии, а ныне аскетичный библиотекарь в Заревске. Известный на весь город чудак и бессребреник. Николай припомнил, что беседовал с ним последний раз года три назад, до своего вынужденного отъезда в Европу. Свечников пустил его в каморку при библиотеке, налил пустого чаю и долго, с упоением тыкал нестриженым ногтем в репродукции в альбоме. Новгородское зодчество Николая не слишком интересовало, поэтому он вежливо и невпопад кивал, размышляя о том, как скоро Свечников заметит, что собеседник не проронил ни слова за последние полчаса. Но Свечников не замечал.
— Софийский Собор, Николай Михайлович, увидеть бы — и умирать можно, — говорил он с той интонацией, с которой обычно говорят о даме сердца, — пять глав! А на центральном куполе крест с фигурой голубя. Известно ли тебе, Николай Михайлович, что по легенде голубь этот окаменел от ужаса во времена опричнины при Иване Грозном? И покуда голубь на кресте, будет стоять Великий Новгород…
— Так голубь каменный? — перебил Николай.
Свечников удивлённо моргнул, будто и забыл, что у него всё это время был собеседник.
— Металлический, я полагаю, — ответил он и поправил очки, — почему каменный?
— Ты сам сказал, что голубь окаменел, Василий Аркадьевич, — не удержался от смешка Николай.
— Я ему про Софию, а он к словам цепляется! — Свечников горестно покачал головой, отчего закачались его длинные висячие усы. — Я ему про Премудрость Божию, он мне про камни!
— Погоди. Про Софию? Ты про ту, о которой Соловьёв пишет? — чуть оживился Николай.
— А про какую, по-твоему? Какой же ещё Софии может быть посвящён Новгородский собор! — воздел руки к небу Свечников.
— Софье Палеолог, — ляпнул, не подумав, Николай. — Хотя, пожалуй, что нет. Собор на четыре века старше неё. Значит, Соловьёв.
— Приложи весь свой математический гений, Николай Михайлович, и посчитай, насколько Собор Святой Софии старше и нас, и Соловьёва, — вздохнул Свечников, но вдруг ободрился, — А ты, быть может, видел Соловьёва? Ты же из Москвы недавно?
— Конечно, Василий Аркадьевич, в Москве же одна улица в два дома. Один мой, второй Соловьёва, — снова не удержался от колкости Николай. — Не видел, да и не пытался. Но читал кое-что. Стихи, конечно, больше, но и остальное листал.
— Не видел и не пытался, — сокрушённо повторил Свечников, — Листал!
— У меня, Василий Аркадьевич, есть жизнь и за книжной пылью. И, между прочим, не самая плохая, — губы Николая растянулись в улыбке.
— Это тебе так кажется, — Свечников опустился в продавленное кресло напротив, подпер подбородок рукой. — Бывает в жизни миг, когда даже из комнаты не выйдешь, а так душу перевернёт, что на всю жизнь.
Он отвернулся и посмотрел куда-то в сторону мутного окошка, повторил пару раз себе под нос «на всю жизнь» и замолчал, задумавшись. Николай подумал было, что Свечников обиделся на колкость или безвозвратно ускользнул в мир идей, но по тому, как Свечников изредка бросал на него взгляд, понял, что задумчивость неискренняя. Он явно ждал, когда Николай впечатлится и спросит, что же тот имел в виду.
— Это ты о чем? — решил подыграть Николай.
— Читал я недавно одну вещь, — Свечников особенно выделил «читал», давая понять, что «листает» из них двоих только Николай, — религиозная философия, тебе такое скучно, я думаю.
Николай тяжело вздохнул. Началась любимая Свечниковым игра «докажи, что тебе интересно и я расскажу».
— Конечно, Василий Аркадьевич, мне интересны только дамы и ликёры, а печатают меня, наверное, за красивые глаза, — он откинулся на спинку кресла и сложил руки на груди.
— Недалеко от правды, — хмыкнул тот, — Но раз уж ты настаиваешь, я расскажу.
Николай не стал говорить, что он не настаивал.
— Рукопись принес юноша, из тех, кому я раньше часто помогал подбирать книги. Оставил и исчез. Никогда больше я его не видел, — Свечников пригладил усы, — испарился, оставил за собой только Слово.
Очень хотелось Николаю сказать, что если юноша не появлялся больше в библиотеке, то вполне мог спокойно обитать где-то ещё в Заревке, поскольку Свечников из библиотеки почти не выходил и знать этого не мог. Но из уважения к мистическому шарму, который собеседник так старательно придавал истории, смолчал.
— «О втором рождении души» — статья называлась, — продолжил Свечников. — Он там пишет о том, что душа рождается дважды. Первый — вместе с появлением самого человека. Она рождается для мира. А вот второй раз рождается уже для Вечности. И знаешь, когда?
— Когда несчастный приходит в библиотеку? — подмигнул Николай.
Свечников нахмурился, шумно отхлебнул остывшего чаю.
— Когда встречается с Софией! — торжественно провозгласил он и стукнул чашкой по столу так, что выплеснулись через край остатки чая.
Свечников смотрел на него и, как Николай чувствовал, чего-то ждал. Быть может, что Николай искренне удивится полёту мысли или хотя бы почтительно кивнёт. Николай не мог не обмануть его ожидания.
— А если не с Софией, а с … Изольдой? — спросил он самым серьезным тоном.
— Какой ещё Изольдой?! — опешил Свечников.
— Не знаю, — легкомысленно пожал плечами Николай, — Изольд я ещё не встречал, как и Софий.
Свечников шутки не оценил, опустил голову на руки и, кажется, совершенно искренне расстроился. Николай решил тактично подождать, не решит ли Свечников все-таки засмеяться. Но Свечников не смеялся. Николай деликатно кашлянул:
— Василий Аркадьевич, шутка, — неловко пояснил он, — «Тристан и Изольда», запретная страсть…
— Невозможный человек, ничего святого! — горестно протянул Свечников, и Николай с облегчением понял, что тот снова интересничает. — И на моих похоронах будешь шутить!
Николай выдохнул. Если Свечников взывает к совести, значит, не обижен.
— Пошути ты на моих, — легко предложил он. — У меня слабые нервы и больные легкие, ты меня переживешь.
Свечников что-то пробормотал, отмахнулся и снова потянулся к альбому по новгородскому зодчеству. Николай внутренне содрогнулся и только подумал, что не выдержит ещё часа рассуждений, как ильменский известняк повлиял на монументальность храмов, как Свечников ткнул в какую-то черно-белую картинку.
— София! Премудрость Божия! — улыбнулся он. — Ангел с пламенеющим розовым ликом и красными крыльями!
Николай наклонился над альбомом, всмотрелся в темную репродукцию. Тут же отметил, что печать у издания не самая лучшая, буквы и рисунок чуть смазало, поэтому разглядеть Софию он мог лишь условно. Светлый ангельский силуэт на темном фоне, рядом силуэты святых, которых из-за превратностей полиграфии было и вовсе не разобрать.
— Вот мы с Ней и встретились, — хмыкнул Николай, — Со вторым днем рождения меня, получается?
Тогда он пошутил. Привычно, легкомысленно. И сразу после перевел разговор на проблемы печати и то, как его издатель граф Аврорин забраковал тираж толстого журнала, потому что смазалась титульная страница. А сейчас, лежа на мятых простынях в гостевой комнате полуживой, повторял одними губами.
— Вот мы и встретились.
6.
Через пару часов, когда уже рассвело, а портреты генералов грелись в солнечных лучах, дверь приотворилась и Николай увидел круглое румяное лицо в ситцевом платочке.
— Ой, очнулись, батюшка! — всплеснула руками горничная. — Перепугали вы нас! Как здоровье ваше?
Николай чуть приподнялся на кровати, полусел, опираясь на спинку, и едва заметно нахмурился. Горничная смотрела на него выжидающе и как-то опасливо, будто ждала, что он снова что-то выкинет. «Вот от прислуги всегда все сплетни, — мысленно вздохнул Николай, — значит, эталонная вежливость. Как её звали? Соня? Софья?».
— Вашими с Елизаветой Александровной молитвами, — кивнул он с самым благожелательным видом и, понадеявшись, что правильно вспомнил имя, прибавил: — Надеюсь, не слишком вас напугал, Софья.
— Да уж, напугали, — простодушно ответила она, подошла к столику, забрала на поднос какие-то склянки и вдруг сказала: — А вы меня на пороге «барышней» назвали!
Николай поджал губы: этого он не помнил. Сразу закралась мысль: а какой ещё позор могла милосердно изгладить память?
— Вы уж простите, не в себе был, — вздохнул он. — Могу я попросить вас позвать Елизавету Александровну, когда она будет свободна? И чай, пожалуйста, будьте любезны.
Софья с готовностью кивнула.
— Хорошо, это я быстро, — подхватила она поднос, — вам чай как? Сладкий?
— Сладкий и покрепче, — ответил Николай.
Уже у самой двери Софья повернулась и бросила напоследок:
— Вы уж больше, барин, так не делайте. Елизавета Александровна ругались больно!
— Не буду, — кивнул Николай.
И только когда Софья вышла, он снова откинулся на подушки. Была в этом какая-то вселенская насмешка, что после откровения о Софии Небесной к нему в комнату явилась вполне земная Софья и принялась справляться о здоровье и греметь банками. Это делало заготовленную Николаем для Елизаветы Александровны речь про второе рождение души почти комичной. Но ничего лучше с тяжелой после болезни головой он все равно придумать не мог. «С горничной я справился, — уныло подумал Николай, — осталось справиться с генеральшей».
До прихода Елизаветы Александровны Николай сделал все возможное, чтобы привести себя в божеский вид. Он пригладил волосы пятерней, попытался встать с кровати, но не рискнул без трости дойти дальше, чем до кресла. Николай тяжело опустился в кресло, прикрыл глаза. Комната ходила ходуном, колено пульсировало, организм каждой клеточкой протестовал против того, чтобы вставать с кровати в ближайшие сутки. А гордость высказывала ответный протест и трубила, что встречать генеральшу нужно как минимум сидя.
Только Николай открыл глаза, как понял вдруг, что делся куда-то его пиджак. Память предательски отказывалась подсказывать куда. Тогда Николай впервые за утро додумался обратить внимание на то, во что он одет, и понял, что брюки на нем совершенно чужие, серые и мешковатые. Сорочка тоже была с чужого плеча, белая, но явно ему широкая. «Как я в этом оказался?» — судорожно подумал Николай, чувствуя, как краска заливает лицо. И, к счастью, вспомнилось, что одежду ему принесла Софья, прежде чем он рухнул в кровать и выпал из жизни на несколько дней. «Стало быть, переодевался сам, — выдохнул он, — одним позором меньше».
Николай в очередной раз начал прокручивать в уме историю чудесного прозрения и тут его взгляд упал на пеструю тряпку, что висела на подлокотнике кресла. Он брезгливо, двумя пальцами потянул за ткань и переложил себе на колени. Николай почти весело фыркнул. Перед ним лежал потёртый восточный халат. Похожий носил покойный дядя Алексей, когда гостил у них в Заречном. Николай иронически склонил голову набок, рассматривая вышивку. На плече красовалась птица, которая должна была быть павлином, но больше напоминала Николаю ощипанную гусыню с синим хвостом. Нет, халат этот вряд ли бывал не то, что за границами империи, но и за границами уезда. Шил его скорее всего кто-то из местных умельцев, оттого павлин был срисован с гуся, а экзотические цветы напоминали смесь ромашки с огурцом.
— Какой ужас… — пробормотал Николай. — Очаровательно.
И, недолго думая, накинул халат себе на плечи. «Для картины „русский провинциальный помещик“ не хватает пенсне и газеты», — только и успел подумать Николай, как дверь в комнату резко и без стука отворилась.
— Вы. — С порога припечатала Елизавета Александровна. — Очнулись.
Огромных усилий стоило Николаю не вцепиться в подлокотники кресла. Он постарался выпрямиться, но почувствовал, как снова начинает колоть под ребрами, и ссутулился. Кашлянул, потому что горло после разговора с Софьей все ещё першило, и самым тихим и смиренным голосом, на который только был способен князь Брелов, начал:
— Елизавета Александровна, я хотел бы попросить у вас прощения. За предоставленные неудобства.
— Так вы называете это? Неудобства? — перебила она Николая.
Он вжался в кресло. Голос у Елизаветы Александровны был полон металла, покрасневшие глаза выдавали то, что она несколько дней не спала. Даже со своего кресла Николай чувствовал запах настойки валерианы. А вместе всё это не предвещало ничего хорошего.
— Любезная Елизавета Александровна… — запнулся Николай, — а, быть может, вы будете так любезны… подсказать мне, где… Бога ради, моя трость?
По выражению лица Елизаветы Александровны Николай понял, что сказал что-то совершенно не то.
— Вы это уже спрашивали, — отрезала она и, предупреждая вопрос, продолжила, — сразу после того, как пролили вино на ковер, напугали мою горничную и объявили о том, что решили утопиться в память о брате.
Николай удивлённо моргнул и отвел глаза в сторону одного из портретов. «Я что же… И про Мишу что-то говорил?» — с ужасом понял он. Снова посмотрел на Елизавету Александровну и понял, что да, говорил.
— Да, я … Да… — Николай и сам не понимал, что хочет сказать, потому снова вильнул в сторону, — быть может, стоит открыть окно? Право слово… Я бы и сам, но трость… Мне неловко вас просить, но сущая мелочь…
В упор смотрела генеральская вдова, со стен смотрели пять пар таких же суровых глаз. Николай тоскливо подумал, что лучше бы на их месте висели пошлые пасторальные пейзажи, которые так любила Нелли. Всё, что угодно, только бы не этот военно-полевой суд.
— Трость ваша на первом этаже, там, где вы её поставили, — наконец ответила Елизавета Александровна, — попросите Софью, она принесет. Но прежде объяснитесь.
Она подошла к окну, щелкнула защёлкой и распахнула раму. В комнату ворвался холодный, свежий порыв. Николай судорожно вздохнул. Весна. Очередная весна. Нежно звенела капель, о чем-то ворковали под крышей голуби. И этот запах, талого снега, обнаженной после зимы влажной земли, как всегда, что-то обещал. Что? Новую жизнь? Расцвет? Кто её знает, эту весну. Ветреная дама.
Николай резко тряхнул головой — мысли это были совсем не те, что нужно. Он приказал себе думать, что же такого сказать, чтобы исправить положение. Про видение было рано, извинения Елизавета Александровна пока, кажется, принимать была не настроена. Николай рассеянно посмотрел в небо. Странное дело, но пока ехал к реке, в окно из экипажа не смотрел совсем. Колено тогда ныло от каждой кочки на дороге и страшно не хватало воздуха, совсем как сейчас. Сидение, обитое алым бархатом, казалось нестерпимо грязным, будто сохранило память о всех тех, кого успело повозить на своем веку. «Гробы таких бархатом обивают, что ли?» — промелькнула тогда мысль. Хотелось вырваться из этого гроба, запряженного парой орловских рысаков. И хоть куда, хоть в реку, хоть в канаву, лишь бы на воздух.
— Почки там, что ли, на деревьях? — удивленно вздохнул Николай.
— Не меняйте тему, Николай Михайлович, ради Бога! — повысила голос Елизавета Александровна и удивительно резко для своих лет повернулась к нему. — Объясните сейчас, что с вами было! Вы в своем уме были?! Вам кто позволил в моем доме умирать! Вам кто умирать позволил!
— Помутнение, — выдавил Николай. — Работы много последние месяцы, дела… Я издателя менять собирался. Поверьте, больше такого не повторится. Я вполне собой владею.
И по тому, как дернулся у Елизаветы Александровны глаз, Николай понял, что снова сказал что-то не то.
— Конечно, вы «собой владеете»! — не сдержалась она. — Конечно! Охотно вам верю!
За окном вдруг раздался голос. Слов не разобрать — но высокий, девичий, бойкий. Чей голос? Не Софьи, совсем нет. Что-то кольнуло в груди у Николая, какое-то смутное предчувствие. Будто всколыхнулось то странное послевкусие, что осталось после сна про вечный апрель. Николай решил, что пора.
— У меня видение было, — выпалил он.
Елизавета Александровна замолчала и, к ужасу Николая, посмотрела на него так, как он и боялся. Как на сумасшедшего, с которым и говорить толку нет.
— Вы из-за этого топились? — безнадежно вздохнула она. — Я за доктором пошлю.
Николай попытался подняться с кресла, но вовремя передумал и откинулся на спинку. «Вот сейчас пойдет и напишет Ольге, чтобы приезжала за полоумным братцем!» — в отчаянии подумал он.
— Да нет же, Елизавета Александровна, послушайте, я вас прошу, — комната перед глазами вдруг резко поплыла, Николаю все-таки пришлось вцепиться в подлокотники, — вот сейчас видение было, когда я без сознания был.
Елизавета Александровна остановилась у самой двери, но доверия в её лице не прибавилось. Руки сложены на груди, губы упрямо поджаты, правая бровь скептически поднята. Весь её вид говорил: «Место вам, Николай Михайлович, в сумасшедшем доме!».
— Святые отцы, да будет вам известно, запрещают толковать сны, — скривилась она.
— Я не хочу толковать, — поспешил заверить её Николай, — я только расскажу, с вашего позволения.
— Хорошо, — после некоторой паузы сказала Елизавета Александровна, — и что же вам «привиделось»?
Николай кашлянул. Нельзя было сразу начать с Премудрости Божьей. В конце концов у любой хорошей истории должно быть достойное начало. А история, которая убедит Елизавету Александровну не писать Ольге, должна быть блестящей!
— Пустота и тьма над бездною… — неуверенно начал Николай, но тут же понял, что начать следовало по-другому. — То есть лица. Много лиц. Все знакомые мои. И все меня, знаете, бранят…
— Все? — переспросила Елизавета Александровна и недоверчиво повела бровью. — И я?
— Нет, вас не было! — поспешно возразил Николай. — То есть, может, и были… Не важно. Какая-то карусель из лиц и все мной недовольны. Издатель мой вот ругался что я все сроки пропустил…
Николай поймал себя на том, что придумывает. И придумывает банально и совершенно бездарно, примешивая к видению события вполне прозаические. На сколько-нибудь изобретательную выдумку сил после пробуждения не было. Он вздохнул, переводя дух, снова кашлянул. Горло першило и нестерпимо хотелось чаю.
— Я там говорить не мог, пить хотелось, — продолжал Николай севшим голосом, — жарко, дышать нечем и темно.
— Так как же вы всех в лицо перевидали, если темно? — Елизавета Александровна оперлась спиной о дверной косяк.
— Не знаю, — пожал плечами Николай, — я сны не толкую. Темнота сна — это же не темнота ночи, это темнота духа…
Тут Николай не сдержался и закашлялся. Елизавета Александровна поморщилась, подошла к высокому комоду из темного дерева и сняла с него графин, который Николай до того принял за странную безвкусную вазу.
— Воды? — спросила она и достала из комода чашку.
— Благодарю, — прохрипел Николай.
Пить он старался медленно, чтобы больше времени было подумать о том, что сказать дальше. «Если это „второе рождение души“, как говорил Свечников, то почему нужно столько привирать?» — промелькнуло у Николая вдруг, но эту мысль он отбросил. Решил, что пора бы уже переходить к явлению Софии.
— Будто заново родился. — Скомканно улыбнулся Николай и поставил чашку на столик у кресла. — Вот среди этой темноты я и увидел Её.
— Кого? — устало вздохнула Елизавета Александровна и остановилась у комода с графином в руках.
Тон этот Николаю не понравился. Закралось предчувствие, что сказать прямо «Софию! Премудрость Божию!», значит, подписать путевку в сумасшедший дом.
— Её, — осторожно повторил Николай, — она, знаете ли, не представилась.
— Так опишите, князь. Это, если я не ошибаюсь, ваша профессия, — уколола Елизавета Александровна.
Николай знал, что сейчас скажет, но все равно нахмурился, прикрыл глаза, будто предаваясь воспоминаниям. Елизавета Александровна терпеливо ждала.
— Это было… — Николай решил, что тут можно не врать, но очень уж тяжело было по инерции не присочинить чего, — такое светлое, беспокойное существо. Лицо будто бы девичье, строгое. С зелеными глазами. И я вот подумал, это, наверное…
Он сделал риторическую паузу, чтобы наконец эффектно, с жаром произнести: «Премудрость!». И в тот же момент подумал, что для того, кто собирается объявить о перерождении души, он чувствует себя подозрительно по-прежнему. Но Елизавета Александровна в искусстве риторики была, видимо, не сильна и решила его опередить.
— Вера это была, Николай Михайлович.
— Ну да, вера, — охотно кивнул он и открыл глаза, — в новую, чистую жизнь, которая явилась…
— Да нет же, — остановила его Елизавета Александровна, — Вера Васильевна это была, моя воспитанница.
Николай моргнул. Слова Елизаветы Александровны дошли до ушей, но не до разума.
— Вера… Васильевна? — переспросил он. — Нет, подождите… Подождите… Как?
— Вы закончили исповедоваться? — Елизавета Александровна вернула графин на прежнее место.
— Постойте, какая ещё Вера Васильевна! — Николай почувствовал, будто его обманули самым наглым образом. — Елизавета Александровна, вы читали Соловьева? Про Премудрость Божию?
— Нет, — отрезала она, — «Четьи-Минеи» читала, если вас это успокоит.
Четьи-Минеи Николая не успокоили.
— Елизавета Александровна, это исключено! — он поднялся, опираясь на подлокотник кресла. — Я был спасён… Вознесён! Быть может, даже избран… Премудростью! Для новой светлой жизни. Вы понимаете?
— Сядьте! Вы сами-то в это верите, Николай Михайлович? — Елизавета Александровна сделала к нему шаг, и Николаю пришлось послушно опуститься в кресло. — Вы, быть может, ещё бредите?
— Я здоров! — воскликнул Николай слишком поспешно для того, кто не сомневается в трезвости своего рассудка, и тут же снова закашлялся.
— Будьте любезны, идите в постель, — скомандовала Елизавета Александровна, но Николай закачал головой. — От вашего упрямства никому не легче. Я сегодня отправлю письмо Ольге, пусть приедет за вами или пошлёт кого.
Имя «Ольга» сработало лучше любой микстуры — Николай тут же распрямился, постарался придать своему лицу самое серьезное выражение. Амплуа мистика пришлось оставить до лучших времен и более благодарных зрителей.
— Любезная… Погодите! Любезная, Елизавета Александровна, давайте не будем торопиться. У меня есть квартира в Заревске, я уберусь туда, как только встану на ноги, и вы меня больше не увидите. Согласитесь, я и так доставил вам неудобств, совершенно ни к чему оставлять меня ещё на недели, пока письмо дойдет до Петербурга, пока Ольга соберётся приехать… Я, конечно, не самый плохой собеседник, но и от меня можно устать за такой срок! — Николай чувствовал, что говорит слишком быстро, старался замедлиться и снова срывался, начинал тараторить.
— Один вы никуда не поедете, — перебила поток его сбивчивой речи Елизавета Александровна. — Не хотите, чтобы я писала Ольге, будьте любезны сказать, кто сможет вас забрать?
Николай замешкался. «Забрать? И правда, кто?» — нахмурился он. Но тут раздался спасительный стук в дверь, и появилась Софья с заварником и чашками на подносе. Пока она спрашивала у Елизаветы Александровны что-то про то, не послать ли за доктором и какие микстуры подавать после обеда, Николай принялся судорожно перебирать варианты.
Свечников? Ему Николай отправил одну открытку из Парижа полтора года назад, но и в той, кажется, перепутал адрес. Свечников, конечно, приехал бы. Ему из Заревска несколько часов трястись на экипаже, да и полезно отшельнику иногда покидать свою келью при библиотеке. Но никто не мог дать Николаю гарантий, что Свечников на него не в обиде за долгое молчание. А если в обиде, то возьмет, да и сговорится с Елизаветой Александровной и тайно напишет Ольге. Нет, писать Свечникову было решительно невозможно.
Быть может, тогда граф Аврорин? «Он издатель, ему же не нужно, чтобы его автор попал не в новый номер толстого журнала, а в сумасшедший дом!» — обрадовался было Николай, но тут же поморщился. Слишком явно он представлял вежливую ухмылку, которая украсит лицо графа, когда он услышит подробности ночного визита Николая от Елизаветы Александровны. Нет, конечно, слухи он пускать не станет, но выслушивать при каждой встрече шуточки про свои приключения, Николай не хотел. Да и появляться перед графом кашляющим и в дурацком халате — тоже.
Он вспомнил ещё пару имен, но не был уверен, где сейчас находятся эти знакомцы. И пришел наконец к единственному возможному варианту. Нелли. «Все равно наши пути почти разошлись на веки, — смакуя пафос, кивнул себе Николай, — а француженка все может списать на загадочную русскую душу! Да, я оставил её в Петербурге, но вариант этот надежнее Свечникова и уж точно надежнее Ольги!». Положение переставало быть таким уж безнадежным!
— Благодарю вас, Софья, — улыбнулся Николай, довольный собой, и отпил крепкого до черноты, горячего чаю.
— Решили, Николай Михайлович? — вернулась к разговору Елизавета Александровна.
— Есть одна милая дама, полагаю, она сможет за мной приехать, — осторожно начал Николай, — писать придется в Петербург, мы с ней там глупо разминулись, но я уверен, она не откажет.
— Кто она вам? — сурово спросила Елизавета Александровна. — Жена? Невеста? Родственница? Если ни первое, ни второе, ни третье, то, уж извините, писать я ей не буду.
«Жена? К счастью, нет, Господь уберег! — Николай едва сдержался, чтобы не фыркнуть. — Придется врать. Господи, почему в новой, чистой жизни приходится столько врать?».
— Она мне очень дорога, — почти искренне сказал Николай, припоминая, что денег на Нелли и впрямь ушло немало, — я собирался сделать ей предложение.
«Лжи как таковой, — решил Николай, — здесь нет. Просто предложение было о том, чтобы наконец разойтись». Но Елизавета Александровна не выглядела растроганной, поэтому Николаю пришлось продолжить:
— Она из хорошей семьи, — семьи её Николай не знал, но рассудил, что в каждой семье есть что-то хорошее, — её зовут Нелли Костье.
— Это та самая, которую вы проклинали и передразнивали? — припечатала Елизавета Александровна. — Ей вы хотите писать?
Николай моргнул. Этого он, ожидаемо, тоже не помнил. «Мише досталось, Нелли тоже. Может, я и государя императора успел обругать?» — внутренне простонал он.
— Елизавета Александровна, — начал он уже не так уверенно, — вы же прекрасно знаете, что обижаются на тех, кто нам дорог. К чему обижаться на врагов, обижаться стоит только на достойных людей…
— Она ваша невеста? — снова не дала увести разговор в сторону Елизавета Александровна.
— Можно и так сказать, — протянул Николай. — Знаете, в Европе на это смотрят проще, но уверяю вас…
— Вы обручены? — не дослушала Елизавета Александровна.
— Я собирался, — выдавил Николай, сам не понимая, как поворачивается язык говорить такое. — Но произошла глупая ссора, я приехал и … вот.
Елизавета Александровна пригвоздила его к креслу взглядом и явно не понимала, верить ему или нет.
— Если вы пообещаете, что женитесь на ней, я напишу, — наконец сказала она.
— Я женюсь, я обещаю, — с готовностью дважды кивнул Николай, отмечая про себя лишь то, что из своего обещания исключил «на ней».
А пообещать жениться на ком-то в далеком будущем он был совершенно не против по одной простой причине. Николай полагал, что легкие и колено его в это самое будущее просто не пустят. Главное, чтобы в серьезность его намерений поверила Елизавета Александровна, раз уж во второе рождение души она верить отказывалась. Николай спрятал взгляд в чашке с чаем. Почему-то показалось, что именно это может его выдать. Никогда Николай Михайлович не видел у господина в зеркале взгляда серьезного человека, задумавшегося о степенной жизни и браке. Вот и Елизавета Александровна, должно быть, не увидела, но все же скупо кивнула:
— Хорошо, — кивнула она, — вы дадите адрес, я напишу письмо и отправлю. Только, ради Бога, Николай Михайлович, пока гостите у меня, ведите себя прилично.
— Конечно, Елизавета Александровна, конечно, — с готовностью закивал Николай и вдруг встрепенулся, когда она уже стояла в дверях. — Только одна просьба! Насчет письма!
— Какая просьба? — Елизавета Александровна вопросительно приподняла тонкую седую бровь.
— Вы ей… моей невесте, — это слово Николай выдавил с трудом, — не пишите, пожалуйста, про то, что я устроил. Очень вас прошу. Слухи пойдут, нехорошо выйдет… Не нужно врать! Просто скажите, что приболел… Пожалуйста!
Елизавета Александровна тяжело вздохнула, потерла переносицу.
— Я сплетни, Николай Михайлович, не разношу. — С достоинством отчеканила она. — А вам повезло, что у моего лакея разболелся зуб и я отпустила его в город. А кучер с садовником в доме не бывают. Уж они-то ославили бы вас на всю губернию. А так о ваших художествах знаю я, доктор, Софья, да и Вера.
Николай кивнул сам себе. Четыре человека — это не катастрофа, тем более что сама Елизавета Александровна, кажется, и правда не собирается никому рассказывать. Софья слишком очарована его бредовой вежливостью и «барышней», остается только продолжать играть при ней роль доброго рассеянного барина. Врач, может, видел истории и хуже. А вот эта неизвестная Вера Николая беспокоила. Можно ли доверять девице, которая так легкомысленно превратилась его больным рассудком в небесное явление?
— А Вера ваша не из болтливых? — осведомился он.
— Для вас Вера Васильевна. — Нахмурилась Елизавета Александровна. — Не из болтливых. И я бы не хотела, князь, чтобы вы с ней без надобности разговаривали.
Николай сдержал усмешку. Ну конечно! Репутация благовоспитанной девицы, которую ещё замуж пристроить нужно! Конечно, такое сокровище нужно беречь от проходимца Брелова! «Не больно-то и нужно,» — решил Николай и принял самое серьезное выражение лица, на которое только был способен, кивнул.
— Софья принесет вам завтрак через час, — сообщила Елизавета Александровна, — а пока вернитесь в кровать, Николай Михайлович. Доктор приписал вам постельный режим.
— Конечно, — уже в который раз кивнул Николай, — я очень благодарен вам за заботу.
Но когда Елизавета Александровна ушла, в постель Николай возвращаться не торопился. Погладил синюю гусыню на плече, сложил пальцы домиком и задумался. Нелли, конечно, будет удивлена, что её записали в невесты. Но, с другой стороны, русский её был так плох, а вероятность того, что Елизавета Александровна напишет на французском, так мала, что дорогая Нелли, скорее всего, попросит перевести кого-то. А после спишет все неточности на переводчика. Николай почти повеселел. От привычной жизни его отделяли две недели скуки под надзором Елизаветы Александровны. «Если у покойного генерала осталось в библиотеке что-то кроме военных уставов и житий, то скоротать время будет несложно. И я вернусь к… — потянулся Николай и вдруг замер, — к тому, что толкнуло меня к речке. Понять бы ещё, что это было».
То ли от этой мысли, то ли от сквозняка, стало зябко. Николай плотнее закутался в халат. После ночных метаний по постели забираться под одеяло категорически не хотелось. Да и доктор Шмидт не советовал долго оставлять колено в покое. Говорил, что самые малые нагрузки нужны всегда. Николай закатал штанину и осторожными привычными движениями принялся растирать колено, стараясь не думать, как он выглядит в этот момент со стороны.
— Эх ты, предатель, помолчал бы, — пригрозил Николай колену, — разнылся, тоже мне!
Но просто так вставать, чтобы обойти кресло, не хотелось. Не стоил этот променад тех мучений. Николай осмотрелся, в поисках того, что в комнате заслуживало внимания, и вдруг улыбнулся. Благослови, Боже, старого генерала, который привез в загородное имение десятилетия назад пианино.
Переместив вес на здоровую ногу, Николай оперся на подлокотник кресла и, качнувшись, встал. С губ сорвалось ругательство на немецком, а перед глазами на секунду вспыхнуло белым. Николай мысленно досчитал до десяти и обратно, прикусил губу.
— Ты-то мне за что мстишь? — снова обратился он к колену.
Отвечало оно острой, отдающей куда-то в пятку болью. Николай этот язык за десять лет выучил назубок. Медленно, через силу, пошевелил пальцами больной ноги, и показалось, что спазм чуть отпустил. Николай сделал неуверенный шаг в сторону пианино. Колено как-то неуклюже подогнулось, пришлось схватиться за спинку кровати. Николай выдохнул сквозь зубы. «И вот так расплачиваться за каждую глупость! Спасибо, я понял! — Николай тряхнул головой. — Господи, если бы я ещё и прислушивался, давно был бы святым. А пока то ли идиот, то ли юродивый!».
— Софья! Ты мне скажи, зачем? — раздалось вдруг из-за окна.
Николай замер на секунду. Снова этот голос. Высокий, взволнованный, подлетающий вверх на конце фразы. «Премудрость! — вспыхнуло у Николая прежде всякой разумной мысли. — Ну и вопрос… И правда, зачем?».
Николай оперся о лакированную крышку, закрывающую клавиатуру, зажмурился.
— Ну какая тебе София? — фыркнул он. — Провинциальная премудрость!
И, решив, что больше его внимания воспитанница генеральской вдовы не заслужила, обратился к пианино. Надежды, что его настраивали хоть раз за последние десять лет, Николай не питал. Хотя, пыли на крышке не было. Видимо, Софья постаралась. Опираясь на стул, Николай открыл клавиатуру, мягко притопил несколько клавиш. «Могло быть и хуже, — решил он. — Но месье Мартен за такую игру оторвал бы мне пальцы». Одной рукой он попытался наиграть «Грезы» Шумана. Пальцы, как ни странно, помнили. Хотя сам Николай и не мог вспомнить, когда последний раз играл. Ещё в гимназии? Или после тоже случалось?
За окном вдруг раздался смех. Заливистый, звонкий, он долетал до окна и вторил звукам музыки. Николай зажал ещё несколько клавиш невпопад, попытался попасть в тон этого смеха. Не вышло. Слишком мертвым, пыльным вдруг показался Николаю и сам инструмент, и звуки, что он пытался извлечь.
— «Украшательство жизни никогда жизнь не заменяет. Жаль, что Брелов этого пока не постиг», — вспомнил он вдруг строчку из статьи о своем прошлом романе и захлопнул крышку.
Сначала он решил, что ему все равно. Что раз уж обманулся с видением, то не стоит множить разочарования. Что, в сущности, от Софии, Премудрости Божьей, он может увидеть в провинциальной девице? Ничего! Вполне успокоился этой мыслью, развернулся было к кровати, но передумал и в несколько неуверенных шагов дошел до окна. Николай закрыл глаза, сжал зубы, переждал, когда же снова успокоится колено, распахнул глаза. И не увидел Веры. Только черную землю, голые ветви яблонь и лазоревое небо.
— Что ж, не успел, — пробормотал он, зябко повел плечами и закрыл окно.
В стекле на фоне высокого апрельского неба отразился больной человек в мятой сорочке и наброшенном поверх пестром восточном халате. Николай вгляделся в отражение. Лицо его пересекала тонкая трещина. «Стекло лопнуло, — рассеянно заключил Николай, провел пальцем по трещине, — От перепада температур? Надо полагать. Плохо, когда снаружи холодно, а внутри жарко… Плохо. Лучше уж пусть везде холодно. Лучше?». Луч солнца, ещё молодой, недолго поживший от рассвета, подсвечивал эту трещину, будто сплавлял две половины стекла жидким золотом. Николай прищурился. Ярко слишком. Такое высокое небо, такое яркое солнце всегда светит только в одной стране. В стране минувших лет.
7.
На следующий день после памятного разговора с отцом о сдержанности, Коля проснулся с ощущением, что вот сегодня день точно будет особенный.
Вскочил с кровати раньше обычного, даже раньше Марфы. Остался очень этим доволен. Тихонько ступая по нагретому ласковым летним солнцем деревянному полу, Коля прошмыгнул в коридор, посмотрел пару минут на отцовские вазы, на портрет деда, которого никогда не видел. Дед, как ему казалось, смотрел строго, но одобрительно. Коля отдал ему честь и выбежал во двор. Мир казался подернутым легкой золотой дымкой. Свежий, добрый, новорожденный мир.
Возле поленницы, в одуванчиках, лежал, прикрыв глаза от солнца стареньким картузом и подложив руку под голову, Семен.
— Семен! — окрикнул его Коля. — Семен! А где же кони!
— О, барин, — Семен приподнял картуз с лица, хохотнул. — А чего это вам не спится? Коней сегодня в поле Яша повел, у меня другая забота будет. Вот приедут Елизавета Александровна, я её лошадками заниматься буду, пока она у нас гостит.
Семен зевнул и снова прикрыл лицо картузом, перепачканном в одуванчиковой пыльце. Коля сел рядом на траву, поморщился от того, что ещё не испарившаяся роса холодила голую кожу и крепко задумался. Гости у них бывали нечасто.
— Семен? — потряс его Коля за плечо.
— Чего вам, барин? — не меняя позы проворчал тот.
— А кто такая Елизавета Александровна? — спросил он.
Семен фыркнул, Коле даже показалось, что сделал он это совсем по лошадиному.
— Новая жена старого генерала. У него жена умерла два года назад, две дочки остались. Он и женился второй раз, чтоб дочек порадовать.
— А какая она, Елизавета Александровна? — не унимался Коля.
— А мне почем знать? Наверняка или страшная, или бедная, раз за старого генерала пошла, — рассудил Семен, — Больше не знаю.
— А генерал этот воевал, да? — Коля сам стушевался от того, каким глупым вышел вопрос.
— Известное дело, воевал. Да я его мало знаю. Вот брата его да. Михаил Алексеевич как-то посылали к нему. Дочь у него вроде есть, её замуж скоро отдадут, за Фатова, кажется, — Семен лениво зевнул. — Не помню.
— А медали у него есть? — Коля снова толкнул Семена.
— Вот вы заладили, барин! Пойду-ка я и разбужу Марфу! Нечего вам тут! — Семен лег на бок спиной к Коле. — Мне откуда знать, может есть. А, может, нет.
— Как это нет! Он же генерал! — возмутился Коля.
Семен не ответил, сделал вид, что уснул и ничем себя не выдал, даже когда Коля толкнул его в плечо и попытался пощекотать травинкой.
— Коля! Коля! Куда подевался? — услышал он громкий Марфин голос со стороны дома и, не мешкая ни секунды, побежал в сад.
Пусть нянька поищет его во дворе! То-то весело будет, если он проберется незаметно от нее в дом, в свою комнату и притворится спящим, вот это Марфа удивится!
По заросшей садовой дорожке добежал до окна Мишиной комнаты. Раньше они оба жили на мансарде, но теперь, когда Миша учился в гимназии и приезжал только на каникулы, летом и на Рождество, отец решил, что у них будут раздельные комнаты. Сам Коля должен был поступать только на будущий год и страшно Мише завидовал, в особенности, его новенькой чернильнице и гимназической форме. И страшно скучал по тем временам, когда жили они в одной комнате и болтали перед сном. Они уже давно решили, что Коля будет воевать, а Миша будет об этом писать. И о многом другом, конечно. Потому что по каллиграфии у Миши всегда была твердая пять. А Коля со своими каракулями, над которыми сокрушался месье Мартен, больше чем на тройку и не рассчитывал.
— Миша! — крикнул он и оглянулся, не услышала ли Марфа? — Миша, открой!
Коля думал, что Миша может и не спит, а не отвечает ему только из вредности. Но за окнами было тихо, не шевельнулась даже штора. «Спит,» — подумал Коля. Медлить было нельзя, ещё немного, и Марфа растолкает Семена, а он точно скажет, куда Коля побежал, тогда шутки не выйдет! Коля осмотрелся по сторонам в поисках небольшого камешка или ветки, чтобы постучать в окно.
— Семен! Ну-ка проснись, — услышал он далеко ещё голос Марфы.
Думать Коле было некогда, он схватил первый попавшийся камень и кинул в окно. Нужно было попасть в широкую деревянную раму, тогда точно проснется. Но вместо этого раздался звон. На пол Мишиной комнаты посыпалось стекло. Коля ойкнул и, недолго думая, уперся ногой в стену, подпрыгнул, схватился за раму, подтянулся и ловко, перемахнув через подоконник, запрыгнул в комнату. Чудом он не наступил на осколки. И не заметил этого чуда. Почему-то казалось, что в такое особенное утро ничего дурного быть не может. Разве может навредить стекло, что лежит на ковре маленькими кусочками солнца? Коля невольно засмотрелся и не сразу обратил внимание на только проснувшегося Мишу, что полусидел в кровати, удивленно и испуганно потирал глаза.
— Ты чего наделал? — взгляд Миши метался от окна к осколкам на полу, от осколков к Коле, а от него обратно к окну.
— Тише, — Коля на цыпочках прошел к кровати и сел рядом с Мишей на одеяло. — Ты зачем окно на ночь закрываешь? Жарко же.
— Отец будет зол, — в ужасе пробормотал Миша, лицо его посерело.
— Если не узнает, то не будет, — толкнул его плечом Коля.
— Да как он не узнает! Я не буду врать! — Миша пихнул Колю в ответ. — Это ты врун!
Коля немного обиделся. Вообще-то мама говорила, что он «фантазер» и это было куда приятнее «вруна».
— Так ты не ври, просто молчи, может, он и не подумает, что это мы разбили, — пробубнил он.
— Мы? — Миша снова толкнул его в бок. — Мы?!
Коля отодвинулся на другой край кровати и подумал, что Мишу с утра укусила не та муха.
— Ну да! Ты же мне не открывал, вот я и постучал, — шмыгнул он носом и вдруг предположил. — Может, подумает, что кто-то другой разбил?
— Кто? Марфа? Яшка? Семен? Месье Мартен? Ещё варианты? — Миша дернул на себя одеяло, явно желая, чтобы Коля свалился на пол.
— Ну уж точно не я! — фыркнул Коля и дернул одеяло на себя. — А, может, и совсем не заметит.
Ему вдруг показалось, что строгий, серьезный Миша сейчас заплачет. От этого стало как-то не по себе. Коле в то время ещё казалось, что гимназисты не должны плакать.
— Мне что же без окна жить, что ли! — крикнул Миша и тут же затих, испугавшись, что отец может услышать.
— Ты же все равно скоро уедешь, а там до Рождества как-нибудь… — пробормотал Коля.
Миша не ответил, он сердито раздувал ноздри и исподлобья смотрел на брата, стараясь не разреветься. Коля не придумал, что ещё можно сказать, и отвернулся к окну.
Стоило свежему утреннему ветерку погладить Колю по волосам, он на миг забыл и об окне, и о будущем наказании. В саду нежными трелями заливался соловей, слышался мирный шелест листвы. Сердце вдруг болезненно сжалось от тепла и света. Его захлестнула такая нежность к миру, такой восторг перед начинающимся днем, что Коля подумал, что и сам сейчас может расплакаться. За окном родилось утро, во всей своей августовской прелести оно одаривало последним теплом деревья, землю, Семена, наверняка, ещё спящего в траве, все живое и их двоих, Мишу с Колей, смеялось косыми лучами, что лились из пустой рамы на битое стекло. Светлые длинные шторы надувались, будто паруса.
— Отец будет кричать, мама будет плакать, — прервал его размышления Миша.
Хотя говорил он скорее для самого себя, не обращаясь к брату. Коля дернулся. Мир от этих слов вдруг потускнел, будто накрыл его кто-то серой вуалью.
-Ничего не говори, и никто не будет кричать, — Коля спрыгнул с кровати и решил оставить примирение на вечер.
Он юркнул из комнаты в длинный, темный коридор, незамеченным добрался до лестницы, где его встретила мать. Волосы Александра Ильинична уже собрала в низкую прическу, но ещё была одета в домашнее платье, в котором не встречала гостей.
— Воробушек, уже не в постели? — она растерянно улыбнулась, приобняла его. — Где Марфа? Почему у тебя ноги в земле?
Коля уткнулся носом ей в пояс платья и подумал, что маме врать нехорошо. Но расстраивать её ещё хуже.
— Я проснулся раньше и вышел поискать Марфу во двор, — пробубнил Коля, все ещё пряча лицо.
— Тепло на улице? — невпопад спросила она и провела рукой по Колиным рыжим вихрам.
— Угу, — ответил Коля и ещё крепче сжал в пальцах подол платья. — Лето ещё.
«Мама будет плакать,» — эхом звучали Мишины слова. И Коле вдруг очень захотелось задержать этот момент, когда мама не расстраивается, не плачет, а просто гладит его по волосам и называет «воробушком».
— Не выспался? — Александра Ильинична наклонилась и поцеловала его в лоб, губы у нее были какие-то холодные, Коля не сдержался и незаметно для нее потер лоб. — У нас сегодня гости, будешь хорошим мальчиком?
Коля кивнул, высвободился из её тонких рук и побежал наверх, ждать Марфу. Уже у себя в комнате он понял, что шутки не вышло. И что быть хорошим мальчиком у него сегодня не выйдет.
8.
Как только Вера узнала от Софьи, что Брелов очнулся, не мешкая ни минуты, перебралась во флигель. Вера убеждала себя, что это вовсе не трусость. Просто смерть ему уже не грозит, а находиться на одном этаже с этим сибаритом было бы ниже её достоинства.
— Ничего, тут тоже можно жить, — уговаривала себя Вера, устраиваясь в крохотной комнатке с видом во двор.
Обычно во флигеле обитал лакей Федя, но он отчего-то застрял почти на неделю в городе с больным зубом. Вера думала, что это какой-то интересный сложный зуб мудрости, Софья хихикала, что Федя просто нашел повод повидаться с братьями и поиграть в картишки. Решили, что одно другое не исключает.
Добровольное Верино заключение длилось три дня. В первый день Софья принесла ей медицинский справочник и мешок календулы, которую давно пора было перебрать. Но буквы расплывались перед глазами, а сухоцветы падали у Веры из рук на пол. В раздражении она даже заглянула в комнатку Феди и взяла с тумбочки потрепанную книжку с закладкой из папиросной бумаги. Но и так отвлечься у Веры не вышло. Федя, к её огромному удивлению, оказался любителем французских романов. Со смешком Вера представляла, как он вечерами попивает чай с вареньем и не может оторваться от увлекательнейшего сюжета, где бедная, но гордая барышня сбегает от своего сварливого мужа-старика ночью на свидание к демоническому соблазнителю. Но через десяток страниц томные вздохи и роковые страсти ей наскучили, и Вера открыла книжку на середине. Оказалось, что бедная барышня была законной дочерью какого-то графа, который удачно умер от чахотки. Её сварливый муж тоже счастливо скончался на охоте. И теперь героиня грезила о свадьбе с соблазнителем, а тот заламывал руки и вещал о своей недостойности и скорой смерти от той же чахотки. На этом Вера книжку захлопнула и вернула на место к Феде в комнату. Чахоточных проходимцев ей было много и в обычной жизни.
На второй день пришла Елизавета Александровна. Тетушка строго посмотрела на Веру.
— Вера, если ещё и ты продолжишь упрямиться, я отправлюсь к праотцам раньше, чем Федор вылечит зубы, — вздохнула она, — возвращайся в дом. Не нужно гонять лишний раз Софью, ей есть чем заняться, кроме как носить тебе обеды.
— Я могу есть один раз в день! — тут же предложила Вера. — Я читала, что так может быть даже полезнее для желудка.
Аргумент Елизавету Александровну не впечатлил.
— Вера, прекращай, — голос её стал строже и суше. — Если ты боишься Николая Михайловича, то он спускается только к обеду. И не съест же он тебя в самом деле! Я попросила его с тобой не разговаривать.
Тут Вера против воли вспыхнула. «Как это попросила?» — пронеслось у нее. Неужели тетушка считает её настолько глупой и неспособной постоять за свою правду, что нужно ограждать её от какого-то декадента! И только через пару секунд до Веры дошло, что Елизавета Александровна, наверное, в первую очередь думала о приличиях, а не о том, кто победит в моральной дуэли.
— Я вовсе не из-за него, — Вера тряхнула головой так, что коса перелетела со спины через плечо. — Мне и здесь неплохо. Ничего не отвлекает. Доктор Моз обещал взять меня на операцию, я вот повторяю. По справочнику. И календулу перебираю, Софья попросила.
— Господи Боже, дай мне сил с ними всеми, — пробормотала Елизавета Александровна, но так, чтобы Вера слышала. — Вера, не заставляй меня повторять.
Смотрела тетушка на Веру так, будто прикидывала, хватит ли у нее сил выпороть двадцатилетнюю воспитанницу или стоит остаться в рамках дипломатии. Вера сглотнула и выдавила:
— Завтра, Елизавета Александровна, — и повторила, — честное слово, завтра.
Тетушка покачала головой и вышла. Вера рухнула на кровать и уткнулась лицом в плоскую серую подушку. «Тетушка, наверное, не спала несколько дней! Софья бегает то с микстурами, то с каплями!» — подумалось ей. По всему выходило, что нужно возвращаться и помогать. Демонстрировать ту систему, которую она хотела показать Мозу. Вера крепко зажмурилась. О какой системе может быть речь, когда в доме он! Франт, сибарит и любимец дам полусвета!
— Медицина тут бессильна, — вздохнула Вера. — Если только кровопускание…
Вечером, когда уже стемнело, Вера не зажгла свечи, а сидела у окна и тщетно всматривалась в окно комнаты, что занимал Брелов. Пару раз ей казалось, что она видит из-за шторы какой-то силуэт, но ничего не смогла разобрать. Может, это и не Брелов был. Елизавета Александровна могла к нему зайти или Софья с микстурами.
— Софья предательница, — вздохнула Вера.
Несколько часов назад к Вере с ужином заглянула Софья, которая без умолку трещала о том, что барин совсем не страшный, а, наоборот, очень вежливый и смешной.
— Я ему говорю: «Батюшка, может вам наливочки плеснуть, пока Елизавета Александровна со счетами сидят?» Он мне: «Французская наливочка? А год какой?», а сам смеется. Я ему: «Заревская, на рябине!» А он мне и говорит: «Софья, вы ангел, давайте наливочку!»
Вера тогда быстро перевела разговор на календулу и Федю. Софья и не заметила, что её потряхивает от злости. «Значит, пока я сижу во флигеле, ему наливочку приносят! — внутри у Веры все клокотало. — Проходимец!».
Лицо Брелова она запомнила в тот день, когда попыталась поменять компресс, а в следующие дни дальше кухни и разведения порошков по часам её не пускали. Поэтому сейчас медленно, но верно, его образ в голове вытеснял чахоточный соблазнитель из глупой Фединой книжки. Вера представляла, как заходит в дом и сталкивается с Ним. Глаза у Брелова мрачные, взгляд тяжелый, с затаенным «губительным огнем». Он усмехается, холодно, с превосходством и говорит что-то вроде:
— Никакая медицина ещё не вылечила дурную кровь и злой рок!
И демонически хохочет. Вера помотала головой. Глупости! Будет демонический соблазнитель шутить про рябиновую наливочку! Конечно, он не опасен, он… жалок. Да, именно! Жалок! Сидит у окна в своей комнате, пьет и вздыхает о своей судьбе, о том, как его никто не понял и какой же он гениальный писатель. Тогда при встрече он, наверное, скажет:
— Барышня, вы читали что-то из моего? По лицу вижу, что не читали. И не надо. Вы не поймете!
Уж тогда бы Вера ему высказала! И про книжки, и про речку, и про француженку! С этой мыслью Вера забралась под тонкое одеяло, подтянула его до подбородка и забылась беспокойным сном. Снился ей почему-то лакей Федя, который обнаруживает, что он законный графский сын и от шока снова заболевает флюсом.
Проснулась Вера засветло, наскоро небрежно заплела косу, долго не могла ровно заправить кровать. Глубоко вздохнула. Вспомнилось, как Моз советовал Елизавете Александровне делать дыхательную гимнастику при волнениях. Вера глубоко вдохнула и выдохнула, не помогло.
— Я и не волнуюсь! — одернула она себя. — Было бы из-за чего!
В дом Вера шла на ватных ногах через двор. Старалась держаться ближе к стене, чтобы Брелов вдруг не заметил её из окна. Поколебавшись, решила зайти с черного хода. Вряд ли этот проходимец будет на кухне, да и двери там не скрипели.
Дом встретил Веру молчанием, только ходики стучали где-то в гостиной. Она прошла по кухне, заглянула в кастрюли на плите, лишь бы не выходить раньше времени в коридор. Софья уже поставила на плиту бульон, но до супа, как и до обеда, пока было далеко. А спускался Брелов, как уверяла Елизавета Александровна, только к обеду. Вера порывисто перекрестилась и толкнула дверь.
«Если он на первом этаже, то я бы слышала, как стучит трость!» — решила Вера и почувствовала, как напряжение начинает спадать. Она решила дойти до гостиной, показаться на глаза Елизавете Александровне, взять с полки что-то поинтереснее Фединых бульварных страстей и уйти в сад. Там Вера собиралась пропустить обед, чтобы не сидеть с Бреловым за одним столом и вернуться к себе в комнату, когда он точно будет отдыхать у себя в комнате.
План казался Вере безупречным, пока она не завернула за угол и вдруг увидела силуэт. Она сначала и не поняла, кто это такой. Брелов в её фантазии разросся до фигуры если не демонической, то уж по крайней мере значительной. Этот же был едва ли намного выше самой Веры. Невысокий мужчина стоял чуть ссутулившись, привалившись к стенке спиной и меланхолично рассматривал картины, что висели напротив. Вера моргнула и замерла. По всему выходило, что перед ней тот самый Брелов, но поверить в это было сложно. «И это он-то соблазнил жену дипломата? Быть такого не может!» — мелькнуло у нее. Вера ждала, что он будет или величественным, или жалким. Но человек, в пестром восточном халате с нелепой вышивкой на плече, казался скорее нелепым. Смешным. Странно неуместным в их доме на фоне темных обоев. Халат, как и сорочка с брюками, были явно с чужого плеча и Брелов в задумчивости теребил рукав, будто и сам до конца не мог увериться в том, что ему пришлось надеть. Вера собиралась уже уйти, но перевела взгляд с халата на лицо и встретилась с ним взглядом.
— Вы Вера? — растерянно спросил Брелов.
Голос его звучал совсем не так низко, как должен был у демонического чахоточного соблазнителя, но очень хрипло, то ли от болезни, то ли от сигарет. Медные волосы в беспорядке торчали, будто их и не пытались расчесать последние несколько дней. И каким же бледным до синевы, казалось, на их фоне его лицо. Все Верины слова были заготовлены для франта и сибарита, а не для больного, которому и в коридоре тяжело стоять. Брелов, видимо, почувствовал, что пауза затянулась, неловко кашлянул, переминаясь с ноги на ногу. В его серых, до прозрачности светлых глазах промелькнуло то ли любопытство, то ли растерянность. Вовсе они не были мрачными или серьезными, скорее, наоборот, слишком яркими, слишком живыми, для того, кто неделю назад мечтал утопиться.
— Вам это… нравится? — Брелов неловко кивнул в сторону картины, которую рассматривал до её прихода.
— Нет! — тут же выпалила Вера, даже не посмотрев на картину.
Брелов тихо фыркнул и поджал губы, будто собирался улыбнуться. Вера вдруг поняла, что у нее горят уши.
— Нет, это «не нравится» или «не Вера»? — спросил он и улыбнулся.
— Не нравится! — Вера сделала шаг назад, ещё один и юркнула обратно за угол.
Не такую улыбку она представляла у франта и сибарита! Брелов должен был торжествующе ухмыляться или, на худой конец, едва приподнять уголок губ. А этот улыбнулся скомканно, деликатно, будто не хотел обидеть её своим смехом, но вполне искренне. Вера сама не заметила, как снова оказалась на кухне, упала на табурет и закрыла лицо руками.
— И что он тут разглядывал! — тихо простонала она.
А следом пришла мысль куда более трезвая и прагматичная: «Я нахамила князю, он расскажет тетушке, будет скандал!» Вера живо представила, как Елизавета Александровна хмурится, грозит пальцем и привычно отчитывает её, рассказывая про то, как подобает вести себя девице. «А я не хамила! — тут же нашлась она. — Я вообще почти ничего не сказала!» Внутренний голос услужливо подсказал: «Да, ничего! Ни „ваше сиятельство“, ни „здравствуйте“, ни „как ваше здоровье?“!» Вера подперла щеку рукой и задумалась.
— Он же пошутил, — пробормотала она, — значит, не в обиде?
Узнать это Вере в тот день не пришлось, потому что к обеду Брелов не спустился, сославшись на больное колено. «Значит, по коридорам ходить он может! А спуститься нет! — мысленно полыхала Вера. — Обиделся! Меня избегает! Тоже мне!» Уснуть у Веры в тот день вышло только под утро. Она долго ворочалась в кровати и прислушивалась, не кашляет ли Брелов в гостевой комнате, что дальше по коридору, не стучит ли тростью? Пару раз ей показалось, что кто-то извлек несколько беспорядочных нот из пианино и то ли подавил смешок, то ли всхлипнул.
Ободренная тем, что Брелов не спустился и к завтраку на следующее утро, через пару часов Вера решила предпринять вылазку на первый этаж, перехватить Софью, узнать, не вызывала ли тетушка ещё доктора Моза. Но, как назло, на кухне Софьи не оказалось, на улице тоже было не видать. Вера решила, что она, быть может, в кладовке под лестницей, но проверить не успела. На втором этаже по лестнице застучала трость.
— Вот же! — пробормотала она и торопливо огляделась.
Взгляд её зацепился за полуприкрытую дверь в кабинет генерала. Внутри Вера не была уже лет семь, с самых похорон Матвея Георгиевича. Сначала Елизавета Александровна заперла кабинет и запретила кому бы то ни было заходить. Не хотела, чтобы Софья переставляла вещи на столе, протирая пыль, а Вера таскала себе в комнату книги. «Пусть останется как при Матвее Георгиевиче,» — строго повторяла она и пускала в кабинет только генеральских дочерей Любашу и Злату, а убиралась и вовсе сама. И вот три года назад Елизавета Александровна смилостивилась и разрешила Вере заходить внутрь. А Вера не смогла. Долго тогда стояла на пороге, держалась за прохладную ручку в виде львиной головы и не могла толкнуть дверь. Все эти годы ей казалось, будто до сих пор сидит Матвей Георгиевич в своем кабинете, дымит трубку, ворчит и перебирает бумаги. Будто и не умирал никогда, а так, засиделся, заработался, как с ним часто бывало до болезни, да и забыл выйти к ужину.
— Софья, это вы? — услышала Вера с лестницы. — Я насчет экипажа, вещи мои из Заревска…
Она не дослушала. Молнией Вера рванула к кабинету и захлопнула дверь. Секунду подумала и для надежности заперла ещё и на щеколду. Сердце ее билось где-то в горле, Вера стояла, приникнув ухом к двери, и пыталась понять, когда же Брелов уже уйдет. Но стук трости становился только ближе к двери. Вдруг он остановился. Секунда и дверь дернулась, Вера резко отпрянула.
— Что ж, честь имею, Матвей Георгиевич, — вздохнул он по ту сторону двери.
«Какая тебе честь! — вспыхнула Вера. — Ты-то в его кабинете что забыл?!» Она понадеялась, что Брелов немного потопчется и уйдет обратно к себе. Но он, судя по тому, что трость дважды стукнула и остановилась слева у двери, заметил ещё одну картину.
— Н-да, — донеслось до Веры, — этим и печь топить стыдно.
Картина Вере тоже не слишком нравилась, но согласиться даже мысленно с Бреловым она себе позволить не могла. «Эксперт нашелся! — стиснула она зубы. — Печь топить стыдно, а топиться, значит, не стыдно? Уйди ты уже!» Но уходить Брелов не торопился. Ничего больше не говорил, но и трость по полу не стучала. Вера наклонилась и попыталась что-то разглядеть в замочную скважину. Увидела кусок темно-зеленых обоев со стены напротив и больше ничего. «Застряла!» — сжала Вера кулаки. Ей вдруг пришла мысль, что Матвей Георгиевич бы обязательно посмеялся сейчас. Громогласно, тряся седыми длинными усами и смахивая слезы, выступившие в уголках глаз. От этой мысли ком встал в горле. Вера медленно, будто и впрямь ожидала увидеть генерала сидящим в кресле, повернулась от двери. Но кресло у длинного дубового стола было пустое. Вера тяжело вздохнула и тут же зажала рот рукой. Не хватало ещё, чтобы Брелов услышал, что тут кто-то есть!
Медленно, как во сне, она подошла к креслу. Давно, лет пятнадцать назад, Матвей Георгиевич сажал её за свой стул, посмеиваясь в усы. Ноги у Веры не доставали до пола, а чернильница и бумаги на столе казались ужасно интересными. Матвей Георгиевич доставал ей бумагу, пододвигал чернильницу с пером и садился напротив на диванчик.
— Ну-ка, Верок, посчитай за старика, сколько кому платить, — говорил он, — кухарке нашей сколько?
— Миллион! — радостно отвечала Вера.
— Гулять, так гулять! Пиши миллион! — посмеивался он.
И Вера писала. Вернее, делала вид, что пишет, потому что буквы в пять лет ей ещё не давались. Старательно выводила закорючки, ставила кляксы.
— А кучеру моему сколько? — продолжал генерал.
— Тоже миллион, — отвечала она и продолжала старательно пачкать бумагу чернилами.
— Ну и правильно, чего человека обижать, всем по миллиону, — кивал Матвей Георгиевич, — мы не жадные, правда, Верок?
— Не жадные, — повторяла Вера и возвращалась к закорючкам.
Вера медленно опустилась в кресло, положила ладони на подлокотники. Ноги до пола теперь доставали, чернила в чернильнице давно высохли, старые бумаги на столе лежали ровной стопкой, так, как при генерале не лежали никогда. Все было на своих местах, как и хотела Елизавета Александровна, только сердце от этого было не на месте. Не пахло в кабинете больше табаком, пустой и чистой была пепельница на столе. Впервые Вера увидела, что на дне у нее был нарисован двуглавый орел. В воздухе витал запах гвоздики, которую Софья, должно быть, раскладывала от моли в шкафах. Кортики и ружья аккуратно висели на стене. А Вера точно помнила, что один из кортиков всегда лежал на столе, Матвей Георгиевич использовал его вместо ножичка для бумаг. А рядом с ним обычно стояла высокая стопка книг по хозяйству, по истории. Иногда, если настаивала Елизавета Александровна, среди них оказывалось что-то из житий. Сейчас все книги покоились в шкафу.
Вера подошла к книжному шкафу. Ей подумалось, что Матвей Георгиевич любил оставлять заметки на полях, так может ей найти одну из зачитанных им книг, полистать, посмотреть, что же он там писал. Взгляд Веры заскользил по книжным корешкам и вдруг споткнулся о корешок с почти издевательским «Н. М. Брелов „Выстрел“».
— Это ещё что? — пробормотала она. — Ты-то тут откуда взялся?
Осторожно, двумя пальцами, будто та могла заговорить голосом Брелова, Вера поддела книжку и вытащила с полки. На обложке красовалась мраморная бумага, узор на которой напоминал павлиньи перья.
— В самый раз, — негромко фыркнула Вера, — как есть, павлин!
Она открыла титульную страницу. Отпечатана книга была пару лет назад, то есть Матвею Георгиевичу принадлежать никак не могла. Вера выдохнула, значит, генерал об подобную безвкусицу не замарался. Листы были разрезаны только в самом начале и в конце, где было оглавление. Значит, книгу даже не дочитали. Вера торжествующе усмехнулась, перевернула на вторую страницу и увидела дарственную надпись, оставленную тонким каллиграфическим почерком: «Многоуважаемой Елизавете Александровне с наилучшими пожеланиями от искренне любящей вас Ольги. Горжусь дорогим кузеном и надеюсь, что эта его вещь вас развлечет». Вера недоуменно моргнула. Гордящаяся двоюродная сестра не очень-то вписывалась в сюжет вроде тех, что были в любимых Федей романах. По всем законам жанра мерзавец должен быть трагически не понят и всеми покинут, а тут какая-то сестра!
— Чем это она тут гордится? — Вера открыла оглавление.
Там значилась повесть «Выстрел», написанная почти десять лет назад, и десяток рассказов за последние пять лет. Вера открыла на случайной странице, надеясь, что наткнется на что-то до смешного пафосное, но вместо этого зацепилась за абзац:
«… — Корнет, конечно, мил, господа, — графиня прикрыла усмешку веером, — но молодость — верный спутник глупости. Не будем говорить ему, как это глупо и грустно выглядит. Такая наивность, право слово, редкость в наши дни.
— Вы смеетесь над ним, графиня? — с интересом спросил усатый господин. — Я полагал, внимание корнета вам льстит.
— Он славный мальчик, — снисходительно отозвалась она. — Не будь он наивен, был бы шутом. Думаю, господа, корнет нас ещё развлечет. А вот и он!
Ходиков ступил в зал, нервно озираясь, взволнованно пригладил волосы рукой и нашел глазами графиню. Та коротко кивнула, и корнет, к её удовольствию, вспыхнул как девица. «Боже, да он жалок, — подумала графиня, — как же он очаровательно жалок!»…»
А дальше страницы были не разрезаны. Вера попыталась было надорвать их без ножа для бумаг, но побоялась, что бумага порвется по тексту. «Не очень и нужно, — решила она, — балы, графини… Вздор! У Феди и то интереснее!» Но все-таки, когда трость Брелова застучала где-то в конце коридора, Вера не сдержалась и, перед тем как выскочить из кабинета, захватила с собой «Выстрел».
Глава III. 9.
Николай и не подозревал до этих дней, насколько презрительно тонкая грань отделяет князя Брелова из европейских салонов от дрожащего человека, стоящего по пояс в черной ледяной воде. Приятно было в тридцать лет узнать о себе что-то новое. Подчас, утром ему казалось, что и нет никакого князя Брелова. И Бреловых никогда не было. Юродивые с кликушами были, да и дожили как-то из седой старины до наших дней. Проснувшись, Николай подолгу смотрел в потолок и был почти счастлив от того, что никто в ближайшие часы не зайдет, не потревожит. Что пока не дошло злополучное письмо до Нелли, он все равно, что умер. Елизавета Александровна — вот, временами, так на него и смотрела. Как на покойника.
Из комнаты он почти не выходил. Садился иногда за пианино, гладил клавиши, смотрел подолгу в окно на набухающие почки, дремал в кресле, вытянув ноги вперед. И сны приходили все какие-то странные. Один повторился трижды. Николай хорошо его помнил, этот сон снился ему в детстве после того, как умерли мама с Мишей. Будто он просыпается, а снова все вместе. Нет за столом двух пустых мест. Миша, взрослый уже, листает газету, хмурится, постаревшая мама о чем-то тихо переговаривается с отцом. И солнце на их лицах белыми яркими пятнами так, что смотреть больно, а лиц-то и не разглядеть.
— К Федору Всеволодовичу нужно съездить в Петербург, — говорит Миша, отрываясь от чтения, — Коля, ты со мной?
«Как же я с тобой поеду, ты же умер!» — хочется сказать ему, а слова не идут, застревают в горле. И кажется вдруг, что нельзя об этом говорить. Пусть не знают, пусть думают, что живы. Или пусть живут, если уж в этом месте не умерли. А как жить после того, как узнал, что уже умер? Николай не знал, оттого не отвечал.
— Коля, задумался опять, — улыбается мама и тянется к его рукаву, чтобы обратить внимание на Мишу, — ответь брату.
Николай дергается так, что стул отъезжает назад. И тут же стыдно, мучительно, до рези в груди. Мамина же рука! Пусть мертвая, но её! И смотрит Николай на эту тонкую белую руку и не может понять, отчего у живых не бывает таких рук? Будто речной рябью подернутая, светится она мягким лунным светом.
— Коля, что такое? — ещё раз беспокойно спрашивает она.
«Умерли вы! Умерли!» — хочется крикнуть ему. Щурится Николай и смотрит им в лица. Как Миша стал с годами похож на отца. Тот же рост, тот же строгий подбородок, даже очки носить стал. Только волосы все те же, светлые, как пшеница. У иных с годами темнеют, а он навсегда светлым остался. И мать рядом, в тонкой кружевной шали, а в волосах седые нити. Никогда их не было, не успела поседеть. И Миша очки для чтения никогда не носил. «Да разве ж в раю есть книги? Да разве же там стареют? — вертятся вопросы, — Если есть, если стареют, то какой же это рай!»
— Не выспался, сплю плохо, — бормочет Николай. — Конечно, поедем. И Ольгу навестим.
А после во сне всегда накатывала такая горечь вперемешку с легкостью, что Николай просыпался. Горько, что умерли. Хорошо, что не знают. И понимал вдруг, что на отца в этом сне не смотрел. Не смог. И обещал себе, что, если приснится ещё раз, обязательно и на него взглянет, и скажет что-нибудь. Снился этот сон снова и снова, а Николай все не мог посмотреть.
Снился ему и второй сон, но только один раз. Лежит он, ни князь, ни Николай, ни писатель, ночью в поле на земле. Осень поздняя, небо свинцовое, низкое, протяни руку и коснёшься. Одежда на нем — ветошь, в волосах репьи. И только низкий гул поднимается от земли, дрожат комья чернозема у лица, ветер гуляет по полю. И вдруг на горизонте точка. Белая, мутная. Все ближе и ближе становится. И вот тычется ему в лицо лошадиная морда, щёки лижет шершавым языком. И глаза у нее темные, влажные, а в них звезды отражаются. И не ясно, откуда им взяться, когда небо в тучах. Прижимает он эту голову к себе, зарывается лицом в серую гриву и выдыхает наконец оттого, что понимает, никогда ему больше ничего не захочется. И вот оно, счастье. Поднимает голову в небо и понимает вдруг, что не тучи то были, а крыло, что весь небесный свод закрыло. Плывет это крыло и не кончается. И не кончится никогда.
— Феодосий! — слышался с неба женский голос, спокойный и далекий, будто колокол.
«Не ко мне!» — с облегчением понимал Николай и закрывал глаза.
— Встань, Феодосий! — повторялся зов.
«Вставай, иди, — думал он в ответ, — а я за тебя полежу». И утыкался лицом в холодную влажную землю.
Николай проснулся резко, дернулся, сел на кровати. Зубы мелко стучали. Он обнял себя руками и выдохнул. За окном ещё не светало, но и звезд было не видать.
— Премудрость, — пробормотал он и вдруг фыркнул. — С ума сошел.
Он вдруг подумал, а что, если и впрямь выйти во двор, пойти за околицу, да и лечь там под звездами на землю. Так ли это мирно и хорошо, как во сне? Николай прикрыл глаза, попытался представить. Но в голову шло только то, что вместо белого коня его утром найдут Софья и Елизавета Александровна. И уж тогда точно сумасшедший дом. Николай тяжело вздохнул.
Странное дело, не далее как несколько месяцев назад в чужой гостиной он с шампанским в руках рассуждал о том, что душевные болезни в наш век, конечно, нужно лечить. Играл словами, задумчиво смотрел на пузырьки в стакане и говорил о том, что самое большое милосердие, которое можно оказать сумасшедшему, это помочь ему выздороветь. Потому что от болезни страдают больше, чем от лечения, даже если лечение больнее. Последняя фраза ему особенно понравилась. И вот теперь, когда душевное здоровье перестало быть риторической конструкцией, Николай понял, что совершенно не хочет, чтобы его лечили.
— Конечно, не хочу, я ведь здоров, — убеждал он себя, — но ведь и больной бы думал точно так же.
Николай тяжело поднялся с кровати, опираясь на рядом стоящий стул. Колено отозвалось тупой болью, но куда более терпимой, чем та, что была по пробуждении. Доктор, как сообщила Елизавета Александровна, сможет заглянуть не раньше, чем через пару дней. Может, пропишет новую мазь, может посоветует ещё одну операцию. «Чтоб я ещё раз дался им в руки!» — мотнул Николай головой и сделал неуверенный шаг в сторону двери. Трость он решил оставить у кровати, не хватало ещё кого-нибудь разбудить. Опираясь на стену и припадая на больную ногу, он доковылял до двери.
— Все ещё «BeauPrince russe», Нелли? — тихо фыркнул он и толкнул дверь.
Представилось, что стоит она здесь же в коридоре в своем дневном лиловом платье с высоким воротником, теребит в руках веер и восторженно хлопает ресницами: «Как это поэтично, Николас!» А оценив халат, Нелли наверняка прибавила бы что-нибудь про восточного принца в изгнании. И бриллианты в колье и кольцах блестят в тусклом лунном свете. Николай в свое время гордился, что оплатил ей у ювелира замену стекляшек на настоящие камни. Долго пытался втолковать, что опытному глазу различие всегда заметно. И Нелли, кажется, согласилась. Только вот завела дурную привычку надевать все украшения разом. Иногда Николай пытался убедить себя, что хорошенькой женщине простительно отсутствие чувства меры. Но чаще подходил к ней перед самым выходом, деликатно брал за локоть и самым ласковым голосом как бы невзначай замечал что-то вроде: «Душа моя, давайте не будем отвлекать внимание этим от ваших сияющих глаз», и снимал с нее то лишнее кольцо, то колье. Нелли каждый раз розовела от удовольствия и, кажется, в самом деле принимала эту грубую лесть за чистую монету. Впрочем, Николай почти убедил себя, что отсутствие ума ей тоже можно простить.
Почему-то казалось, что ещё чуть-чуть, ещё немного, и Нелли поймет. Поймет, что оперетки и опера — это не одно и тоже. И что в опере ему хочется слушать то, что происходит на сцене, а не то, какая у мадам перед ними безвкусная шляпа с перьями. Что не обязательно в ответ на то, что она не понимает в его словах, восторгаться тем, как это тонко. И много, много разных других «не». Но Нелли оставалась Нелли, за что её, конечно, было сложно винить. «Не все же должны быть интеллектуалами, — размышлял временами Николай. — Ум и счастье — вещи несовместимые, доказательством тому века человеческой истории. А вот Нелли, кажется, счастлива. Пусть так».
Он неуверенно ступил на первую ступеньку и вцепился в перила. Странное дело, совсем недавно хотелось утопиться, а вот свернуть ночью шею не тянуло. Медленно он добрался до первого этажа и застыл перевести дух. Тучи, должно быть, открыли за это время луну, и столовую заливал тусклый серебряный свет. Через полуоткрытую дверь Николай видел тяжелую штору и угол дубового стола. Лужицами ртути отражалась на нем луна. Николай поморщился и провел рукой по лицу. Он и сам пока не решил, зачем спустился. В самом деле, не во дворе же на земле лежать!
— Тут бы мой гроб и стоял, — выдохнул он и сам испугался этой мысли.
Между буфетом и столом. Зеркало в коридоре завесили бы черной тканью, вызвали бы графа Аврорина из Заревска, телеграфировали бы Ольге. Похоронили бы за оградой, перекрестились бы, да и забыли. И Нелли бы не позвали. Ольга о ней не слышала и, слава Богу, граф бы не подумал. И осталась бы бедняжка в убежденности, что «прекрасный русский князь» умчался за музами куда-то в сторону Сибири. «Она же и не поняла, наверное, ничего, — с досадой подумал Николай, — я же не объяснил». Держась за стенку, он побрел в сторону гостиной, а в голове все крутился тот разговор, где Нелли заявила ему, что он «не способен».
«Как я ей тогда сказал? Что у меня есть повесть, где я себя утопил. Она не поняла. Я сказал, что это метафора. Нелли нахмурилась, сказала, что ей жаль, что она не может читать по-русски, а на французский моего перевели мало. Я сказал ей, что все впереди. Впереди… А она сказала: „Хорошо, что вы на такое не способны, Николас!“ — Николай вдруг остановился как вкопанный, — Минуточку… Хорошо! Она рада была, что я не утоплюсь!» Он крепко зажмурился, сдерживая хохот. Все-таки между «вы не способны!» и «хорошо, что вы не способны!» разница была и весьма значительная. Николай прижал ладонь ко рту и затрясся от немого смеха. Конечно, наивная милая французская певичка, воспитанная в католичестве, и не думала намекать своему «прекрасному князю», что он слишком слаб духом, чтобы утопиться! Это в ее устах был скорее комплимент! Только вот комплимент этот упал, увы, на почву русской тоски.
— Нелепость какая! — одними губами сказал Николай, отсмеявшись.
Колено требовало отдыха. Николай доковылял до двери в гостиную и толкнул дверь, та оказалась не заперта. В неверном лунном свете все здесь казалось таким чужим, таким не похожим и на родное Заречное, и на бесконечные гостиничные номера, к которым он привык за время скитаний, что Николаю стало жутко. Мерно качался маятник в напольных часах, тускло поблескивали стрелки.
— И куда торопятся, — выдохнул он, — все одно — по кругу.
Подумалось ему, что и сейчас часовая стрелка показывает три, и днем, когда спускался он спросить, не привезли ли его вещи, была на часах та же цифра. Будто и не прошло двенадцати часов. День сменила ночь, белое стало черным, а он как был нелепым больным в смешном халате, так и остался. Николай усмехнулся своим мыслям и подошел к окну. Стульев в темноте он не разглядел, потому двинулся к подоконнику, размышляя, что на него куда сложнее сесть мимо. Николай одернул портьеру, которая отчего-то частью лежала на подоконнике, и собирался уже присесть, как вдруг заметил в углу черный прямоугольник, прислоненный к раме. Рука сама потянулась к нему. Николай присел на подоконник, положил находку на колени и обнаружил, что это книга.
— Надо же, тайник, — фыркнул Николай, — и что же за чтиво тут прячут от генеральши за портьерами? Если бы было с кем спорить, поставил бы на то, что Софья читает на досуге Вольтера…
Посмеяться собственной шутке не случилось, потому что судьба имела куда более изящное чувство юмора. Николай открыл титульную страницу, прищурился и различил вдруг собственное имя. А после и название. «Выстрел». Он закрыл глаза, покачал головой, снова открыл. Последняя надежда на то, что ему показалось в темноте, растворилась. Лунный свет четко выхватывал напечатанное черным по белому «Н. М. Брелов», а уж полного тезки у последнего в роду юродивых и кликуш быть не могло.
— Читает, надо полагать, не Софья… — страдальчески поморщился Николай.
Он закрыл «Выстрел», любовно погладил его по корешку, вздохнул. Повести этой было без малого десять лет. И читала её, судя по всему, та невоспитанная девица из коридора, которую он в бреду спутал с Премудростью Божьей.
Николай прислушался к себе и определил чувство, которое испытывает по этому поводу как легкую брезгливость, будто кто-то зашел в грязной обуви в дом. Давно, лет семь или восемь назад, Николай читал отрывок из «Выстрела» в гостиной у своего знакомого художника. Собрались гости, множество незнакомых лиц, заинтересованных глаз. И Николай читал. Вдохновенно, играя голосом. Где нужно, переходил на шепот, где нужно говорил сбивчиво и быстро. Тишина стояла в гостиной, все слушали. И вдруг, когда дошел он уже до абзаца о том, как бродит корнет по саду в надежде встретить графиню и ненавидит её за эту будущую встречу, раздался некрасивый, громкий всхлип. Женщина в сером, что сидела в кресле в углу, рыдала. Николай осекся, замолчал. Кто-то подскочил, поднес ей платок. Николай сам поднялся, подошел к графину и поднес ей воды. Что-то теплое, самолюбивое разлилось у него в груди. «Проняло!» — подумал он, а вслух сказал другое:
— Мадам, неужели так дурно написано? — не без кокетства уточнил он.
— Да, — неожиданно ответила она, всё ещё плача, — не пишите больше! Не пишите! Вам нельзя писать!
Николай недоуменно моргнул и решил уточнить:
— Простите, вы плачете потому что я не умею писать?
Женщина покачала головой, спрятала лицо в ладонях и пробормотала:
— Вы умеете писать. Но никогда больше этого не делайте.
Николай не был уверен, что до конца понял, что она имеет в виду, но принял как высший комплимент. И никогда больше «Выстрел» вслух не читал. Если спрашивали, почему, говорил что-нибудь про силу слова, про то, что не хочет навязывать читателю свою интонацию. А на самом деле понял в один момент, что слишком уж прямо это написано. Слишком уж ясно было всем в тех гостиных, что корнет это он сам, а графиня одна известная в их кругах особа. И приходят его послушать не чтобы восхититься красотой слога и не чтобы оценить литературный дар, а чтобы посудачить после его ухода, как «Выстрел» связан с той давней дуэлью, что стоила князю колена? Николай не боялся слухов. Пугало его скорее то, что в обществе намертво укоренится какой-то один слух. Слишком уж плоский вывод можно было сделать из этой юношеской повести. И пусть уж лучше о тебе гуляют самые разные мнения, чем устоится какое-то одно. Как же тогда фланировать от дуэлянта-развратника к юродивому-художнику? Как удивлять публику, если все уже решили, жалок ты или велик?
Только вот «Выстрел» был куда тоньше и никогда, если Николаю не изменяла память, не выходил в такой обложке. Было два тиража, один совсем небольшой девять лет назад, другой через пару лет, побольше. Оба тиража в маленьком издательстве из которого Николай скоро ушел, потому что редактор ударился в почвенничество и тягомотные статьи про народную исконную мудрость, рассуждая на сорока страницах о том, что «соха — это онтологический портал в русский космос!». Но там «Выстрел» был другой. Маленькая книжка с тканевым темно-красным покрытием. А здесь был вполне солидный томик в мраморной бумаге. Николай поднес титульную страницу почти к самому лицу и не сдержался, хлопнул рукой по подоконнику.
— Лорик, сволочь! — вырвалось у него.
То-то и бумага ему показалась хорошо знакомой, и материал корешка. Граф Илларион Аврорин, его любезный издатель, запихнул в сборник то единственное, что Николай просил его никогда не печатать. Казалось, что дать заработать на этой старой истории графу, который и без того был в ней замешан, было бы или высшим цинизмом, или какой-то извращенной святостью и всепрощением. Ни того, ни другого Николай за собой не замечал. А Аврорин, видимо, решил, что раз история старая и топор войны давно зарыт, то можно и воспользоваться тем, что Николай в Европе и добро на публикацию сборника дал. Или попросту забыл, что его просили не трогать «Выстрел», что на взгляд Николая, было ещё хуже. Потому что если человек, который прострелил тебе колено, а через несколько лет слезно извинялся, напоминал о годах прошлой дружбы и предлагал быть твоим издателем на любых условиях, забыл о единственной просьбе, что у тебя была — это было даже не предательство. Это было то, чему Николай пока затруднялся подобрать определение.
— Сволочь, — повторил Николай, повертел в руках книгу и усмехнулся. — А с вами, Вера, многоуважаемая Елизавета Александровна просила без надобности не говорить. Читайте, вон, пехотный устав и «Четьи-Минеи».
Николай сунул книгу под мышку и вышел из гостиной.
10.
Невыносимее присутствия Брелова в доме оказалась для Веры мысль, что он в самом деле умеет писать. Не так, как Вере обычно нравилось, конечно. Ничего стоящего, на её взгляд, в этой повести не было. Графья, балы, скачки, робкий корнет, который волочится за графиней. Но как-то так уж вышло, что прошлым вечером, устроившись за портьерой на подоконнике, она проглотила за вечер три четверти истории. Поначалу пропускала описания, кривилась на моментах, где корнет Ходиков то краснеет, то бледнеет, то в который раз беззвучно шепчет о том, что графиня «совершенство». И поняла вдруг, почему книга оказалась недочитанной и спрятанной в кабинете покойного генерала. Елизавета Александровна, видимо, дошла как раз до момента, где корнет выясняет, что графиня — дама замужняя и решает не отказываться от своего чувства, а стать кем-то вроде средневекового рыцаря при прекрасной даме, абсолютно игнорируя при этом, что прекрасная дама цинична, холодна и неприкрыто потешается над его восхищением. Графине, конечно, льстит. Её младшая сестра недавно дебютировала в свете, и графиня жутко боится, что та окончательно затмит её. И восхищение корнета тут приходится очень кстати. Видимо, Елизавета Александровна решила, что подобное чтиво стоит припрятать от Веры, из которой она пыталась уже который год сделать примерную девицу.
— Боже, ну и идиот этот корнет, — скривилась Вера, перелистывая очередную страницу.
Несколько раз она закрывала книгу, зажмуривалась, сидела так несколько секунд, пока её не отпускало чувство мучительной неловкости, которое сопровождало всякое появление корнета на страницах. Если в Фединой книжке глупость героев казалась условностью мира чахоточных проходимцев, то у Брелова глупцом был один корнет. И то, насколько он нелеп и глуп в своем обожании, понимали, кажется, все, кроме самого Ходикова. Графиня снисходительно берет его под опеку, намеренно смущает в компаниях, играет им, как ей вздумается, а корнет восхищается и кивает, кивает и восхищается. И все это мучительно долго, неловко, с описанием того, кто из присутствующих усмехнулся над ним, кто пожалел и как графиня притворно жалуется подруге, как утомительно в неё влюблен этот недалекий юноша. Как она специально, стоит ей увидеть, что кто-то из молодых незамужних дам засматривается на корнета, подзывает его к себе, и он весь вечер у ее ног.
— Тьфу, гадость какая, — фыркнула Вера.
А корнет тем временем блуждал по голому осеннему парку и мечтал хоть краем глаза увидеть свою графиню. Ноги несли его то к крыльцу, где она должна была вот-вот появиться, то к выходу, прочь отсюда. Он кружил по узким, засыпанным опавшими листьями дорожкам и мечтал рухнуть замертво, лишь бы больше не испытывать этой муки. «Зачем так писать? — думала Вера. — Нужно же писать о высоких чувствах! О смелости, о широте души. А это мелко, глупо и грустно! Глупо и грустно!» И вот на моменте, где корнет случайно оказывается у беседки, где прятались сестра графини и приятель корнета, её жених, Веру окликнула с кухни Софья.
— Сейчас! Минуточку! — крикнула ей в ответ Вера и быстро дочитала ещё полстраницы.
Ходиков услышал, что приятель его изощренно и с удовольствием оскорбляет графиню, чтобы порадовать её младшую сестру. «Я, право, не понимаю, как в одной семье могут жить две такие разные души! Вы совершенство, Anne, но ваша сестра… В её годах пора думать о душе, а не кружить головы юнкерам. Поймите, такая вульгарность, такое распутство, бросает тень и на вас, моя милая Anne!»
— Дуэль! — догадалась Вера.
«Дуэль!» — решил Ходиков на страницах и двинулся к парочке через кусты. Вера перелистнула было страницу, но её снова позвала Софья, в этот раз куда более нетерпеливо. Книгу пришлось спрятать за портьеру. Вера часто так делала, знала, что Софья при уборке ленится протирать подоконник от пыли, а Елизавета Александровна не станет искать здесь что-то без надобности. «А значит, корнет подождет до завтра!» — решила Вера и поспешила на кухню к Софье.
Но корнет не дождался. С утра Вера обшарила весь подоконник, несколько раз заглянула за портьеру. Посмотрела даже на полу, пробежалась взглядом по книжным полкам в гостиной. Тщетно, павлинья обложка исчезла, будто её и не было. Первое подозрение пало на Елизавету Александровну. Вера внимательно присматривалась к тетушке до завтрака, пыталась понять, знает та или нет, и когда сочтет нужным отчитать Веру за чтение, неподобающее приличной девице. Но Елизавета Александровна, кажется, ни о чем не подозревала. С утра она встретила Федю, который привез из города заодно и вещи Брелова, и совершенно не походил на человека, который неделю мучился от флюса.
— Вера Васильевна, доброе утро! — Федя заглянул в гостиную и улыбнулся широкой белозубой улыбкой, какой позавидовал бы любой конь. — Софью не встречали?
— На кухне, — бесцветно ответила Вера.
Стоило Феде исчезнуть в коридоре, как Вера подорвалась с кресла. Софья может знать, где книга! Вдруг она убрала! Вера поспешила на кухню, но услышала голоса и застыла за поворотом.
— Софьюшка, ну расскажи, что у вас тут было, — изнывал Федя. — Стоит к братьям съездить, так тут-то наводнение, то землетрясение, то князья!
— Иди, пока ложкой по лбу не получил, — фыркнула в ответ Софья. — Погостить барин приехал, чего непонятного!
Вера скривилась. За неделю этот проходимец так обработал Софью, что та даже сплетничать о нем отказывается! Софья! Которая даже о Елизавете Александровне рада языком потрепать.
— Софья, голубушка, я же умру от любопытства! — разочарованно протянул Федя.
— Смотри от флюса не помри. Неделю лечился, тьфу! — начала горячиться Софья. — А мне за тебя и двор мести, и серебро чистить. Тоже мне, больной нашелся!
— Софьюшка, а я тебе платочек привез, — попытался умаслить её Федя, и по тону его голоса Вера поняла, что подслушивать дальше будет совсем уж неприлично.
Пришлось отступить в гостиную. Вера снова опустилась в кресло, подперла подбородок рукой. Если предположить, что это не Софья, то оставался самый невероятный вариант. Что Брелов, который даже к обеду перестал спускаться после того неловкого столкновения в коридоре, ночью прокрался в гостиную, чтобы зачем-то обследовать подоконник. Да ещё и сделал это таким образом, что никто не заметил и не услышал стука трости. От мысли, что этот проходимец может знать, что она держала в руках его глупую повесть, у Веры по спине пробежали мурашки. Она строго приказала себе успокоиться. Даже если такая вероятность и есть, то невероятно, пренебрежимо маленькая. А если и знает, то пусть! Смущаться и волноваться стоит перед действительно стоящими людьми. Перед доктором Мозом, например. А не перед этим … писателем.
— Куда же ты делся, корнет-идиот, — пробубнила она и вдруг услышала на лестнице знакомый уже стук трости.
Вера вжалась в кресло и понадеялась, что он идет в столовую. «Пройди мимо, пройди мимо!» — мысленно взмолилась она. Но дверь неумолимо скрипнула и в проеме показался Брелов собственной персоной. Выглядел он на порядок свежее и бодрее, чем в прошлое их столкновение. Не было больше пестрого халата и мешковатой рубашки. Федя наконец привез его вещи из Заревска, и одет князь был в серую сорочку, темный жилет и темные же брюки, что делало его медные волосы ещё более яркими. В руках была изящная трость красного дерева. Он даже, кажется, причесался перед тем, как спускаться вниз. Взгляд Брелова растерянно скользил по гостиной, будто он и сам не решил, зачем заглянул, и вдруг остановился на Вере. Она нервно сглотнула. «Этот человек соблазнил жену дипломата, — без всякой иронии, с тихой паникой, промелькнуло у неё, — и написал стишки про императора!». Почему-то теперь эти сплетни сомнений не вызывали. Вера думала, что нужно бы пожелать доброго утра или спросить о здоровье, но язык присох к нёбу. Она молчала. И Брелов тоже молчал, но как-то по-другому. Он иронически склонил голову набок и разглядывал её своими прозрачными серыми глазами, как занимательную деталь интерьера.
— Нас, кажется, не представили, — сказал он наконец, — Николай Михайлович.
Вера медленно кивнула, не сводя с него взгляда. Голос у Брелова был, однако, все тот же, хриплый, деликатный. И совершенно не подходящий тому насмешливому выражению, что блуждало сейчас на его лице.
— Вера, — выдавила она и собственный голос показался вдруг каким-то неестественным, деревянным, — Вера Васильевна.
— Что ж, — кивнул Брелов, — не буду вас отвлекать, Вера Васильевна. Вдруг до завтрака, вы хотели, скажем, почитать.
Вера была готова поклясться, что на слове «почитать» он подавил смешок. И если так, то она будет последней трусихой, если не выяснит, он ли унес «Выстрел» или нет. Брелов почти закрыл дверь, когда Вера собралась с духом и окликнула его:
— Николай Михайлович, а вы не видели здесь случайно книгу? Обложка из мраморной бумаги.
Брелов медленно, театрально снова приоткрыл дверь и покачал головой.
— Боюсь, я различаю книги по авторам, а не по обложкам, — ответил он. — Кого вы потеряли?
Вера почувствовала, как вспыхнули жаром щеки. Он что же, ждет, что она скажет, что потеряла его книгу и жить не может без того, чтобы дочитать? «Не бывать этому!» — решила Вера.
— Я не запомнила автора, — не моргнув соврала она, — не слышала раньше о таком писателе, не думаю, что он известный. Да и книга средняя, просто хотела узнать, чем кончится и вернуть на место.
Брелов выразительно поднял бровь. Все его выражение лица говорило: «Вот как?».
— Знаете, — после недолгой паузы ответил он, — тогда вам и не стоит её дочитывать. Возьмите кого-нибудь, чью фамилию сложно перепутать. Пушкина для начала, например. Или Тургенева.
— Я читала Тургенева! — не сдержалась Вера.
— Надо же, — сказал Брелов потише, но так, чтобы Вера услышала, — кто бы мог подумать.
Вера почувствовала, как зло стучит о ребра сердце. Он что же, принимает её за дикую, безграмотную провинциалку? Он?! Вериному негодованию не суждено было выплеснуться наружу, его прервал Брелов, который с самой вежливой улыбкой вдруг сказал:
— Что ж, был рад знакомству, Вера Васильевна. Доброго вам утра.
И скрылся за дверью. Вера беспомощно зажмурилась и замотала головой. Брелов оказался ещё хуже, чем рисовало ей воображение во флигеле. Он унизил её, переиграл в словесной дуэли, не сказав ни единого грубого слова. Напротив, выходило так, что это она сама спросила у него про книгу, сама соврала про автора и сама же назвала его повесть «средней». А Брелов, само благородство, попытался помочь ей вспомнить автора и посоветовал читать Тургенева. Будто она спрашивала его совета! Вера резко выдохнула. Наглость, самоуверенность и позерство, вот что это было. И стало окончательно ясно, куда делся «Выстрел». В первый раз в жизни Вера пожалела, что её тайник обнаружила не Елизавета Александровна.
Завтрак, на котором Брелов в этот раз решил присутствовать, происходил для Веры в ещё более мучительной неловкости. Она уткнулась в тарелку с кашей и при Елизавете Александровне старательно делала вид, что ей и дела нет до того, что с ними за одним столом сидит несостоявшийся утопленник. А Брелов, будто ему и в самом деле надоело трагическое амплуа, вел себя раздражающе легко. Он мазал масло на ломтик белого хлеба и между делом рассказывал Елизавете Александровне о каких-то своих Заревских знакомых. Хотя Вера не была уверена, что Елизавета Александровна его слушает.
— Валерьян Валерьянович замечательный человек, один из лучших архитекторов, что мне приходилось знать. Хоть и чудак, — не обращая особого внимания на то, что диалог давно стал монологом, продолжал Брелов. — Мы познакомились ещё в Петербурге. В душе он, конечно, поэт. Рассказывал мне про то, как стоит рифмовать арки с карнизами. Знаете, если бы я искал человека для того, чтобы вернуть Заречному былой блеск, я, несомненно, пригласил бы Валерьяна Валерьяновича. Он показывал мне занимательный проект зимнего сада…
Вера прекрасно знала, что тетушка к болтовне за завтраком нетерпима. С утра Елизавета Александровна привыкла уходить в себя, составлять в уме планы на день, чтобы после привычной овсянки на воде раздать домашним распоряжения. А щебет Брелова этому явно не способствовал. Вера была готова поклясться, что реакция тетушки не заставит себя ждать. И Елизавета Александровна ожидания оправдала с лихвой.
— Заречное? — переспросила она, услышав знакомое название. — Я слышала, князь, что имение ваше заложено. Хотелось бы верить, что это злые слухи.
Вера посмотрела на Брелова. Вот сейчас! Сейчас он стушуется, начнет бормотать, оправдываться, и наконец замолчит! Или, на худой конец, упрекнет Елизавету Александровну в бестактности и нарушении приличий. Ведь и Софья приносила из города слухи, что Брелов промотался в рулетку! Если уж даже до Сосновки дошло, значит, точно дыма без огня быть не может. Но Брелов только улыбнулся. К огромному Вериному удивлению, было в этой улыбке что-то снисходительное.
— Слухи, — охотно кивнул он, — конечно слухи. Я сам их и пустил.
— Как сами? — не сдержалась Вера и тут же была пригвождена к стулу суровым взглядом тетушки.
— Очень просто, мадемуазель, — пожал плечами Брелов. — И, между прочим, ни разу не пожалел. Когда рядом столько людей, кто желает пить и есть за твой счет или обыграть в карты, слухи — первейший помощник. Что взять с того, кто уже промотался?
«Так и про жену дипломата слухи?» — чуть не спросила Вера, но вовремя прикусила язык. Она резко отвернулась к окошку. Вера не смогла бы объяснить, как именно, но ей казалось, что Брелов своими объяснениями насмехается над их провинциальной легковерностью. Может, дело было в этом вежливом светском тоне. А, может, в самом его лице. Было в нем что-то насмешливое, театральное.
Елизавета Александровна строго кашлянула, явно недовольная, что разговор уходит куда-то в сторону от тем, какие в её представлении было допустимо обсуждать при благовоспитанных девицах.
— Давайте лучше об архитектуре, Николай Михайлович, — вздохнула она, примиряясь с тем, что молчать за завтраком Брелов не будет.
И Брелов, конечно, охотно продолжил. Рассказывал про зимний сад, который его знакомый архитектор отстроил в Петербурге какому-то купцу. Вера уже не слушала. Все её мысли заняла одна цель — заставить его стушеваться, взять реванш. А чем смутить такого скользкого человека, кроме как прямотой, она не знала. Поэтому, стоило тетушке выйти из-за стола и отлучиться на кухню, дать распоряжения Софье, как Вера повернулась к Брелову. Он вопросительно приподнял бровь, в точности как час назад в гостиной и промокнул губы салфеткой.
— Барышня, — с чуть виноватой интонацией начал он, — я дал обещание не заговаривать с вами без надобности. Поэтому, если вам что-то нужно, говорите сами.
«Мне ваше разрешение не нужно!» — чуть не вырвалось у Веры, но она вовремя взяла себя в руки.
— Верните мне книжку, пожалуйста, — как можно более равнодушным голосом сказала она, — я же знаю, что она у вас.
Брелов удивленно моргнул и, как Вере на секунду показалось, почти растерялся. Но быстро взял себя в руки. И снова улыбнулся. Слишком уж много он за сегодняшнее утро улыбался. Только вот эта улыбка не предвещала ничего хорошего, а скорее обещала очередную гадость.
— Не верну, — просто ответил Брелов и отпил чаю из чашки.
Вера молчала, ожидая хоть каких-то пояснений или оправданий этого отказа, но он, видимо, не счел нужным развивать мысль.
— Послушайте, это книга Елизаветы Александровны, мне нужно вернуть её на место, — прибегла Вера к главному аргументу.
Брелова он, кажется, не слишком впечатлил. Он прищурился, внимательно посмотрел сначала на Веру, потом на дверь, за которой скрылась Елизавета Александровна и ответил, будто это само собой разумеется:
— Смею заметить, что если на книге моё имя, то она в первую очередь моя.
— Она из библиотеки Елизаветы Александровны! — перебила его Вера.
— Что ж, тогда считайте, — он взял драматическую паузу и понизил голос, — что я социалист и отрицаю частную собственность. Можете сдать меня охранке.
— Это не смешно, Николай Михайлович, — проигнорировала шутку Вера. — Верните книгу.
Он поморщился, как от зубной боли, будто ждал от нее что-то более оригинальное.
— Давайте оставим эту тему, — дипломатично предложил Брелов. — Книга остается при мне, ваши манеры при вас.
Вера опешила, даже потеряла дар речи на несколько секунд. Брелов, кажется, и не заметил произведенного эффекта. Аккуратно сложил салфетку вчетверо, допил чай и приготовился выходить из-за стола.
— Что не так с моими манерами? — выговорила наконец Вера.
Николай сделал неопределенный жест рукой в воздухе. Значить он мог всё, что угодно. А мог не значить ничего. Но вышло изящно.
— Вера Васильевна, совершенно не мое дело вас учить. Как культурный человек я оставлю свое мнение при себе, — тон его, однако, говорил за Брелова все, что он думает о Вериных манерах. — И книгу тоже оставлю при себе.
Вера смотрела, как он встает, опираясь на трость и гадала, пойдет ли он сейчас жаловаться Елизавете Александровне на дурное поведение её воспитанницы. Хотелось верить, что не пойдет. Не из какого-то благородства, а потому что подобные гордецы и правда считают, что все, что их в этом мире не касается напрямую — не их дело.
— Николай Михайлович, — Вера постаралась говорить не так резко, как прежде, — если вы не вернете книгу, скажите хотя бы, чем закончилось? Ходиков стрелялся на дуэли? Его убили?
Брелов повернулся, пожал плечами, будто речь шла не о его повести.
— Если книга называется «Выстрел» и заканчивается выстрелом — это дурновкусие. Я таким не страдаю.
— А чем же тогда кончилось? — не отставала Вера, решившая добиться хоть какой-то конкретики.
— А это совершенно не важно, — равнодушно ответил Брелов. — Вещь это старая, написанная давно. Я, как автор, к ней сейчас совершенно никакого отношения не имею.
Вера вдруг остро почувствовала, что он лукавит. Рисуется. И, не думая совершенно, она сказала то, о чем пожалела в следующую же секунду.
— Имеете. В вас же стреляли на дуэли, — и в довершение всего кивнула на трость.
Полуулыбка с его лица никуда не исчезла, но застыла на несколько долгих секунд, будто Брелов не мог поверить в то, что только что услышал.
— Не имею, — ответил он уже без всякого шутовства, — как вы, Вера Васильевна, не имеете отношения к хорошим манерам.
И вышел из столовой, постукивая тростью по паркету.
11.
«Наглость и бескультурье! Бескультурье и наглость!» — Николай вышел в коридор, сильнее прежнего припадая на больную ногу. Слишком резко встал, слишком быстро вышел, вот колено и мстит. Но оставаться в одной комнате с этой невоспитанной барышней после такого было решительно невозможно. «От вашего воспитания, Елизавета Александровна, я ожидал большего!» — скривился он. Хотя, при генеральше девица вела себя почти примерно, тихая, стеснительная мадемуазель. «Значит Елизаветы Александровны она боится, — заключил Николай, — а меня нет! Меня, значит, можно вот так беззастенчиво тыкнуть в колено! „В вас же стреляли на дуэли!“ Каково лицемерие!».
Он дошел до конца коридора, тихо, чтобы не скрипнула, толкнул дверь и вышел на крыльцо. Небо было все таким же, высоким и безоблачным. Утром, вкупе с прибывшей наконец одеждой, Николая это взбодрило, он даже запланировал небольшую прогулку по саду. Но теперь настроение испортила генеральская воспитанница, колено разболелось, и хлюпать по весенней грязи и рассматривать голые ветки кустов желания никакого не было. Николай остановился у деревянной, крашенный в белый цвет, колонны, прислонился плечом и перенес вес на здоровую ногу. Трость прислонил к перилам. Лицо ласково обдувал прохладный апрельский ветерок.
— Наглость, — повторил он вполголоса, — феноменальная наглость. И это создание я принял за Софию Премудрость!
Нет, в девице Вере Васильевне не было решительно ничего от того светлого образа вечной гармонии с глазами, полными весны, что привиделся Николаю в бреду. Более того, девица показалась ему на редкость неказистой и угловатой. Фигура тонкая, почти мальчишечья, лицо простое, усыпанное веснушками, чуть смуглое. Его очень портило это до комичного серьезного выражение.
— «Это не смешно, Николай Михайлович», — передразнил он и продолжил ревизию недостатков генеральской воспитанницы.
Курносый нос, пожалуй, на взгляд Николая, был крупноват. Косу Вера Васильевна заплетала будто нарочито небрежно так, что кудри у лица выбивались и торчали в совершенном беспорядке. И глаза вовсе не были ярко-зелеными, какие должны бы были отражать вечную весну. Банальный болотный цвет. И все это можно было бы даже простить, будь Вера Васильевна милой застенчивой провинциалкой. Тогда Николай отметил бы про себя, что простота черт отражает дивную простоту души, и успокоился бы на этом. Но никакой дивной простоты не было, как не было милой провинциалки! Была какая-то бесцеремонная провинциальная эмансипе!
Он перебирал в уме каждую реплику, каждый жест, все больше убеждаясь, что он был вежлив, возможно, чуть снисходителен и ироничен, но ничем не дал повода для такой грубости. Николай потянулся к нагрудному карману пиджака и вдруг замер.
Портсигар!
Портсигара, что достался ещё от отца, а тому от деда, а тому от государя императора, не было. Остался в том пиджаке, в котором он вылез из реки. «Или в реке!» — от этой догадки у Николая в груди что-то оборвалось. Замечательный серебряный портсигар с гравировкой, изображающей двух охотничьих собак в камышах, пропал. Николай на всякий случай похлопал по карманам штанов, хоть и знал, что привезли их сегодня утром и портсигара там быть не может. Он уже собирался длинно и витиевато выругаться под нос на немецком, когда дверь отворилась и на крыльцо вышла Софья с охапкой свежевыстиранных простыней.
— Софья, голубушка, — Николай постарался нацепить самую вежливую улыбку из всех возможных, — а вы случайно не находили мой портсигар? Небольшой, серебряный.
Софья остановилась на ступеньках, простодушно улыбнулась и объявила:
— Елизавета Александровна с дохтуром велели сигареты вам не давать!
— Хорошо, — кивнул Николай, которого эта новость совсем не обрадовала, — можно без сигарет. Просто эта вещь очень памятна мне, не хотелось бы потерять.
— Спросите у Елизаветы Александровны, барин. Она на хранение взяла, — пожала плечами Софья и поспешила дальше в сад, развешивать чистое белье.
«На хранение! — мысленно фыркнул Николай. — Будто я провинившийся кадет! Что ещё у меня конфискуют? Трость? Жилет?» Однако новость о том, что портсигар не покоится на дне реки, принесла странное успокоение.
И злиться на Веру Васильевну в таком настроении стало сложнее.
Николай окинул двор взглядом. Белоснежными парусами надувались простыни, развешанные Софьей на веревках. На шиповнике у крыльца набухали почки. Николай выдохнул. Решил, что злиться стоит на равных. На тех, от кого ждал чего-то большего. А эмансипе сама себя накажет своей невоспитанностью и не дело князя Брелова её воспитывать. И вдруг запнулся об одну мысль. «А про охранку я зачем пошутил? — замер он. — Дошли до этой глуши слухи про „Сладкую водицу“? Про Хмерова и тот скандал барышня-то точно должна была хоть краем уха слышать. А это уже куда серьезнее сплетен про заложенное имение». Николай думал, что и забыл уже про эту старую историю, а тут вырвалось само, без всякой о том мысли. Если до реки такая беспечность была бы простительна и извинялась бы хотя бы тем, что будущему утопленнику нет дела до своей репутации, то теперь дело было. «Господи, Аврорин будет в истерике, что я рванул в Россию без предупреждения», — нахмурился Николай. Он нервно забарабанил пальцами по перилам, прикидывая, знает ли Елизавета Александровна что-то об этой истории и если знает, то отчего молчит?
«Успокойся, — приказал себе Николай. — „Сладкая водица“ в печать не вышла, в России ты не был два с лишним года, а про Хмерова и вовсе все уже должны были забыть. Если бы хоть кто-то здесь знал об этой истории, давно бы припомнили. Приедет Нелли, рвану опять в Германию. Аврорин, может, и не узнает, что я приезжал». Спокойствия эта мысль не принесла. Николай подумал, что сейчас были бы очень кстати любимые французские сигареты. Но они, наверное, вымокли, а пустой портсигар сиротливо лежал где-то среди бумаг генеральши.
«А ведь Аврорин бы решил, что я утопился из-за цензуры, — вдруг почти весело подумал Николай. — Два с лишним года переживал из-за запрета „Сладкой водицы“, не вынес европейских каникул и прыгнул в воду. Разве ж я о том думал? Нелепость какая…»
Софья пронеслась мимо него обратно в дом. Николай взял трость, погладил гладкий набалдашник. Холодный воздух забирался под сорочку, щекотал кожу. Нужно было возвращаться в дом, и снова изображать перед Елизаветой Александровной кающегося жениха в ожидании приличной французской невесты. Ну и заодно позаботиться о собственном и без того не самом крепком здоровье и не стоять на холодном ветру в легком пиджаке без пальто и шарфа.
— Какая разница, — пробормотал Николай, — все равно без пяти минут чахотка.
Но в дом все-таки вошел. И почти сразу чуть не столкнулся с Верой Васильевной, которая куда-то спешила с кухни. Юная эмансипе резко притормозила и отскочила на пол шага назад. Смотрела на Николая испуганно, будто ожидала, что он сейчас скажет какую-то гадость. «Нет уж, Вера Васильевна, гадости это по вашей части!» — решил Николай. И самым спокойным, ледяным тоном, на который был способен, сказал:
— Аккуратнее, барышня.
Николай опустил взгляд и к своему величайшему удивлению увидел, что Вера прижимает к груди… медицинский атлас. «Достойная замена „Выстрелу“, прелестно», — решил он, но вслух ничего не сказал. Вера не ответила, только рвано кивнула и исчезла за дверью в гостиную. Что ж, Николай разочарован не был. Хороших манер здесь он уже не ожидал.
«И откуда она тут вообще взялась? — пронеслось вдруг у Николая. — У генерала дочери старше меня. У Елизаветы Александровны детей нет и не было. Внебрачных детей у этого бастиона нравственности быть не может… Родственница? Дочь покойного друга?» Но никакого Василия Фартова, как по логике должны были бы звать батюшку эмансипе, Николай припомнить не мог, как ни старался, ни среди генеральской родни, ни среди Заревских знакомых. И фамилию эту он слышал в первый раз. «Фартова — это от слова „фарт“? Удача по-немецки? Почему тогда Васильевна? Как будто выдуманная фамилия, ей-богу!».
Николай мотнул головой. Нет ему дела ни до каких невоспитанных провинциальных девиц и их отцов! Планы до обеда были поставлены более приземленные и далекие от распутывания чужой генеалогии. Вернуть портсигар, например. За этим он направился в столовую, где Елизавета Александровна на круглом дубовом столе разложила уже бумаги, письма и что-то сосредоточенно писала.
Николай кашлянул, обозначая свое присутствие, и Елизавета Александровна подняла голову, поправила на переносице очки с толстыми стеклами.
— Надеюсь, любезная Елизавета Александровна, я вам не слишком помешаю? — виновато улыбнулся Николай и опустился напротив неё на стул.
Он с величайшим облегчением вытянул больную ногу под столом, благо что из-за скатерти этой странной асимметричной позы заметно не было.
— Не слишком, Николай Михайлович, — Елизавета Александровна отложила очки на недописанное письмо. — Как ваше здоровье?
Николай невольно проследил за этом жестом и скользнул взглядом по первым строчкам. «Уважаемый Константин Капитонович…» — начиналось письмо, а дальше Николай из чувства приличия читать не стал. Все равно никакого Константина Капитоновича он не знал.
— Вашими стараниями и молитвами, — ответил Николай вполне искренне. — Вы мой ангел-хранитель, Елизавета Александровна. Не представляю, что бы я без вас делал.
— И я не представляю, Николай Михайлович. Не такая богатая у меня фантазия.
Уголки губ у Николая сами поползли вверх. Генеральша почти пошутила, значит, настроение у нее после завтрака выправилось. И немудрено, наконец никто не собирается отдать у нее в доме Богу душу, отчего бы и не пошутить?
— Софья сказала, что мой портсигар у вас, — Николай чуть наклонил голову набок.
— Доктор Моз сказал, что, если вы очнетесь, сигареты вам не давать, — строго отрезала Елизавета Александровна. — Я ему обещала. Доктор приедет на днях, поговорите с ним сами.
— Ах, да я же не про сигареты, — покачал головой он. — Понимаете, это отцовский портсигар. Ещё мой дед получил его за верную службу Отечеству. Он участвовал в штурме одной турецкой крепости в 1829 году. Отец, верно, рассказывал вам эту историю. А я проехал с этим портсигаром через всю Европу и, признаться, неуютно чувствую себя без него.
— Портсигар, полученный за верность Отечеству, покорил все европейские столицы, — едва уловимо усмехнулась Елизавета Александровна.
— Не все, к сожалению. Но, раз уж Наполеона с этим портсигаром в кармане никто не гнал, то в Париже я с ним был обязан побывать.
Елизавета Александровна, конечно, не засмеялась, но вполне отчетливо улыбнулась. И это уже было победой похлеще взятой дедом турецкой крепости.
— Хорошо, я верну вам его после обеда, — согласилась она. — Что-то ещё, Николай Михайлович?
Велик был соблазн пожаловаться генеральше на её воспитанницу. Воспользоваться расположением Елизаветы Александровны и наказать наглую девицу. Но Николай решил быть великодушным и потому заговорил о другом:
— Чьей руки картины у вас в коридоре? — спросил он.
— Эйсфельда младшего, — ответила Елизавета Александровна, — сын актера Эйсфельда, если слышали о таком.
Николай хотел сказать, что имел несчастье не только слышать об Эйсфельде, но и присутствовать на спектакле с его участием, откуда ушел в антракте, но сдержался.
— Припоминаю, — вместо этого кивнул он, — целая династия творцов. Но больше всех из них я уважаю Эйсфельда-деда. Настоящий талант.
— Волостного писаря? — удивилась Елизавета Александровна.
— Чтобы не заигрывать с музами тоже нужен определенный талант, — отозвался Николай. — У Эйсфельда-младшего этого нет.
— И чем же вас не устроили картины? — Елизавета Александровна сложила руки на груди.
— Ну вот взять хотя бы ту, что ближе к входу в кабинет. «Мертвая нищая мать держит на руках спящего младенца зимой перед Рождеством» — это же простите просто смешно, — неловко пожал плечами Николай.
— Почему же смешно? Я в смерти ничего смешного не вижу, — Елизавета Александровна поджала губы. — Картина называется «Уснули».
— Поверьте, я обычно тоже не склонен над таким потешаться. Но здесь смешно, Елизавета Александровна, потому что сидит почившая в позе, достойной античной статуи. Потому что лицо у умершей от голода нищей напоминает Рафаэлевскую Мадонну, если бы Рафаэль, конечно, писал упитанных горожанок. А ребенок на руках у, повторюсь, умершей в мороз от голода женщины, чист, упитан и розовощёк. Рококо, купидон. А в довершение всей пошлости окно, в котором упитанные господа стоят у ёлки, — Николай почувствовал, что распыляется и понизил тон. — И чувство от этой картины, что художник прямо-таки ненавидит своего зрителя, настолько глупым он его считает. Вот ребенок! Он чист и прекрасен, жалей его, зритель! А будь он грязным и страшным, его было бы не так приятно жалеть? Вот мать! Она несчастна и прекрасна в своем вечном сне! А будь она умершей с ребенком на руках пьяницей или, прошу прощения, обладательницей желтого билета, жалеть её было бы не так приятно, не так чисто?
— Не всем же смотреть на сложное, — не согласилась Елизавета Александровна. — Кому-то нужно и простое. Женщина умерла в нищете с ребенком, это ужасно, нельзя, чтобы такое было на свете. Оттого, что это простая мысль, хуже она не становится. Кому-то и такие картины нужны.
— Такое не нужно никому, — отрезал Николай. — Не делится искусство на простое и сложное. Есть живое искусство, есть мертвое. У Эйсфельда мертвое. И не потому, что он мертвецов рисует, а по духу. Он зачем это нарисовал? Для чего? У него душа, что ли, за эту мать болит? Да нет же, он стесняется её, приукрашивает, делает из трупа задремавшую салонную даму. И ребенка этого ему не жалко, иначе не стал бы он с таким цинизмом вырисовывать ему пухлые румяные щеки.
— Это что же, по-вашему, художник над каждой своей картиной рыдать должен? — осведомилась Елизавета Александровна. — Тут никакой души не хватит, над каждым холстом умирать.
— Если не хватит, то пусть не пишет, — отрезал Николай, — нельзя, чтоб от твоей жизни осталось в мире столько пошлости. Это преступно.
— Много есть преступлений похуже неудачной картины, — примирительно отозвалась Елизавета Александровна.
— Но не для художника, Елизавета Александровна.
— Пусть так, — согласилась она, не желая продолжать спор, но явно осталась при своем.
А Николай и не настаивал. Какое ему, в сущности, дело до картин в коридоре? До Эйсфельдов? Никакое. Ровно, как и до воспитанницы генеральши.
— Елизавета Александровна, скажите… А Вера Васильевна ваша родственница? — вырвалось как-то само собой.
Николай прикусил губу и отвел взгляд. Проклятое любопытство! Если за Вериным существованием кроется какая-то семейная тайна, то сейчас Елизавета Александровна обрушится на него со всей строгостью. И, возможно, решит повременить с возвращением портсигара.
— Родственница Матвея Георгиевича, — ровно ответила она. — А почему вы спрашиваете?
Плечи Николая в облегчении опустились, он даже позволил себе легкую полуулыбку.
— Праздный интерес, извините. Хотел ещё узнать, могу ли я взять что-нибудь из вашей библиотеки? Скоротать время до приезда доктора.
— Посмотрите в шкафу, в гостиной, — кивнула Елизавета Александровна и вернулась к письму, давая понять, что разговор окончен.
Николай хотел было попросить ещё чернила с бумагой, но одернул себя. О чем сейчас писать? О себе — тошно. О других — нечего. А в гостиной его ждала библиотека покойного генерала и несколько часов тишины до обеда, если этой наглой девице хватит деликатности не спускаться вниз после произошедшего за завтраком.
На кресле в гостиной лежала книга, которой утром здесь явно не было. Николай вздохнул. Отчего-то долго размышлять над тем, у кого из обитателей Сосновки есть скверная привычка не ставить вещи на место, не пришлось. Он подошел ближе, наклонился, поднял книгу и прочитал то, от чего захотелось поморщиться: «Грудная клетка в разрезе». Брезгливо, двумя пальцами, перелистнул пару страниц. На иллюстрациях во всей красе, будто в мясной лавке, была представлена красно-розовая требуха. Почки, легкие, мозг. По спине пробежал холодок. «И у меня так внутри? Ещё и об этом думать?» — книгу Николай тут же захлопнул и поспешил пристроить на нижнюю полку между темными томами книг по хозяйству. На всякий случай отряхнул руки. «Нарисовано, может быть, талантливо, — подумал он. — Но каким же нужно быть человеком, чтобы получать удовольствие от рисования такого. И от разглядывания!»
Взгляд Николая упал на собственную руку. Синеватые венки под светлой кожей, аккуратная родинка на мизинце, музыкальные длинные пальцы. Он сжал и разжал пальцы, попытался почувствовать, как ходят мышцы под кожей. «Ну просто прелесть, если не вспоминать, что под этим кровь, мясо и кости!» — Николай подошел ближе к книжному шкафу. Нужно было перебить это анатомическое послевкусие. Хотелось чего-нибудь приятного, легкого и никак не связанного с медициной.
Но ничего приятного библиотека покойного генерала предложить не могла. Николай пробежался взглядом по корешкам: «Строевой пехотный устав», «Устав полевой службы», «О войне» Карла фон Клаузевица, «О современном военном искусстве» Александра Ивановича Астафьева. Конечно, чтобы отвлечься от собственных внутренностей, нужно обратиться к тем, кто размышляет о том, как эффективнее выпустить наружу чужие! И как избежать проникновения врага к собственным потрохам! Николай вздохнул.
— Господа в мундирах, неужели среди вас не затесался хоть один легкомысленный француз? Или Александр Сергеевич? — пробормотал он и перешел к следующей полке.
Здесь было уже собрание Елизаветы Александровны. Книги по хозяйству, что-то по пчеловодству, по управлению имением, жития святых, псалтырь. Николай выпрямился. Возмутительно! Он смутно помнил, что когда бывал здесь в детстве, с отцом, то как-то раз листал альбом с неплохими гравюрами Петербурга. Куда же все подевалось? Вот откуда, например, наглая девица взяла «Выстрел»? Не прятался же он между трудом по бортничеству и трактатами по военному искусству?
Стоило только вспомнить о Вере Васильевне, как Николай услышал её шаги, стремительно приближающиеся к гостиной. Мысленно он проклял всё и вся на немецком, достал первую, подвернувшуюся под руку книгу, и резко опустился в кресло. Пусть думает, что он занят чтением и не начинает разговор. Уж на это её воспитания должно хватить! Николай принял вид исключительно задумчивый, погруженный в чтение.
Тихо скрипнула дверь, на пороге застыла Вера. Взгляд Николай не поднимал, но и не читал. Разглядывал собственный палец, которым придерживал страницу. «Сейчас она спросит, где её атлас, я отвечу, и она уйдет,» — подумал он. Но Вера почему-то молчала. Молчала неприлично долго для легкого замешательства, какое могло возникнуть, если бы Вера совсем уж не ожидала видеть Николая в гостиной. Он оторвался от книги столкнулся с её до крайности удивленным взглядом.
— Вам интересно, Николай Михайлович? — спросила Вера.
Голос её странно, едва уловимо зазвенел, как бывает перед слезами или смехом. Николай не понял. Плакать барышня вроде не собиралась, а смеяться, на его взгляд, было совершенно не над чем. И к чему эта игра в светскую любезность?
— Вполне, — ровно ответил он.
Тут случилось странное. Лицо Веры, простое, невзрачное, то, которое он со всей придирчивостью и скрупулёзностью разобрал на крыльце, преобразилось. Оно расцвело. Улыбка, поначалу с трудом сдерживаемая, а после широкая, светлая, озарила все лицо. Зажглись яркие, зеленые искорки в глазах. И будто даже веснушки стали ярче. Николай недоуменно моргнул. Не могло простое мимическое движение мышц объяснить такое преображение.
— У вас книжка вверх ногами, — прыснула Вера. — Хотя, может, так и впрямь интереснее читать «Строевой пехотный устав».
Николай медленно перевел взгляд на книгу, повернул к себе обложку. И правда, вверх ногами. И правда, «Строевой пехотный устав».
— В Германии все так делают, — быстро нашелся он. — Для лучшей работы мозга. Другой взгляд.
— Я в Германии не была. Приятного вам чтения, — пожала плечами Вера и исчезла в коридоре.
Ещё несколько секунд Николай сидел с книгой в руках. «Что это было?» — крутилось в голове. Должно было быть стыдно за оплошность с книгой, но почему-то не было. И злости на наглую эмансипе больше почему-то не было. «Смешная,» — вдруг пришло слово. Наглая, неказистая, невежливая — это все было. Но Николай не мог и не умел долго держать обиду. И теперь, когда нашлось хоть что-то, что могло Веру Васильевну оправдать, зацепился за это слово. «Я напишу про нее сатирический рассказ! — решил он. — Про юную наглую эмансипе, что обманула профессора, специалиста по русской философии! Про взбалмошную девицу, которая рвется к знаниям, все сметая на своем пути!» Этой мыслью он и успокоился, напрасно понадеявшись, что тема с Софией Премудростью для него теперь закрыта. «Строевой пехотный устав» был возвращен на полку.
12.
Отчего же все-таки запомнился тот летний день? Не из-за разбитого окна же. За стол его позвала мать через час. Александра Ильинична тихо зашла к Коле в детскую, села на край заправленной кровати. Волосы у неё были аккуратно убраны, на плечи наброшена тонкая, как паутинка, белоснежная шаль. Коля отложил на край стола книжку про Александра Македонского, которую пытался читать, чтобы отвлечься от истории с окном, и посмотрел на маму. Она как-то неловко комкала подол платья, смотрела в окошко, по-птичьи склонив голову набок. Коля тоже повернулся, посмотрел в окно.
— Грачи полетели, — заметил он.
— Не хочу жить с тоской, друг жестокий, полечу за тобой в край далекий, — вдруг вполголоса напела Александра Ильинична.
Коля моргнул, захлопнул книгу и отложил в сторону. Он хотел что-то спросить, но сам не мог понять, что. Какой друг? Куда лететь? В какой край?
— Это романс, — пояснила Александра Ильинична, — девушкой я его очень любила.
— Maman, а можете, пожалуйста, целиком спеть, — пролепетал Коля. — Месье Мартен учил меня играть на пианино! Я могу подыграть!
Коля знал, что пианино его пока плохо слушается, но очень уж хотелось услышать целиком. Так редко ему приходилось слышать, как мама что-то поет!
— Нет, — покачала головой она.
И не стала пояснять. Коля подпер подбородок ладонью, подождал с десяток секунд. Александра Ильинична молчала. Не обиженно, а как-то по-другому. Будто снова готова уйти глубоко в себя, так, что её потом и не дозовешься.
— А я прочитал, что у Александра Македонского был конь по имени Буцефал! — тут же выпалил он, чтобы отвлечь маму. — Когда я стану офицером, тоже назову так своего коня.
Александра Ильинична рассеянно кивнула. Коле даже сначала показалось, что она его не услышала. Что-то в лице её было тонкое, хрупкое и открытое. Никогда Коля больше не видел у взрослых таких лиц. Разве что свое собственное. Все на нем было написано так ясно, что хотелось отвести взгляд, чтобы не подглядывать за чужой душой. Тонкий нос, узкий подбородок и серые, будто акварелью писанные, чистые глаза.
— Мне тоже лошади нравились, — ответила она наконец и улыбнулась вдруг светло, тихо, будто вспомнила что-то почти забытое. — Я даже без седла как-то каталась.
— С папой каталась? — поспешно спросил Коля.
Александра Ильинична покачала головой:
— Нет. Давно это было. Очень давно.
— Лет сто назад? — поддался вперед Коля.
Она вдруг негромко фыркнула, зажмурилась и покачала головой. Коля даже не сразу понял, что мама смеется, так нечасто это с ней случалось.
— Воробушек, когда я, по-твоему, родилась? — спросила она.
Нет, у Коли не было проблем со сложением и вычитанием, тут месье Мартен постарался на славу. Он помнил даты войны с Наполеоном, помнил год падения Великой Римской империи и многое другое. Но почему-то казалось, что мама должна быть где-то за пределами этих дат. Что она неизменна и вечна как солнце, ветер и поле за окном. Что всегда будет, а значит, и всегда была. Коля тут же подумал, что это, конечно, глупости, что каждый человек когда-то был рожден и когда-то умрет. Но не мама же!
— Ну, не сто лет назад, — стушевался Коля.
Александра Ильинична кивнула, поднялась с его кровати и расправила подол.
— Вниз спуститься надо, Коля, — сказала она наконец то, зачем пришла. — Идем.
Он тут же вспомнил Мишу, окно и то, что за столом, кроме гостьи, будет и отец, и брат. И Миша обязательно пожалуется! Найдет способ!
— Maman, я не хочу, — выдавил он.
— И я тоже не хочу, — вздохнула она. — Идем.
Нехотя, медленно, Коля спускался за мамой по ступенькам, которые казались бесконечными. Он знал, что приехала жена генерала. До случая с окном ему ещё было любопытно на нее посмотреть. Почему-то представлялось, что выглядит она в точности, как и Матвей Георгиевич, только в платье и без усов. Но сейчас интереснее было, рассказал ли уже кому-то Миша. Или, быть может, отец зашел к нему с утра и сам увидел? Но тогда бы мама предупредила! Коля посмотрел на Александру Ильиничну, что шла впереди, на светлый узел волос, хрупкие плечи. «Нет, если бы мама знала, она бы не улыбалась! Она бы сказала! — решил он. — Она бы меня спрятала где-нибудь!»
— Maman, я должен кое-что сказать, — дернул её Коля за рукав.
Александра Ильинична развернулась, наклонилась к нему и положила руку на плечо.
— Что такое, воробушек?
Коля смотрел в её огромные, как с иконы, обеспокоенные глаза и не мог выдавить: «Я разбил окно». Он представил, как мама расстроится, как ей придется отвлечь отца, чтобы сказать ему так, чтобы он не слишком злился, как она потом, вечером, когда останется одна, будет сидеть у окна, комкать в руках вышивку и прикусывать губы. И не смог сказать.
— Мне сон снился страшный. Про волков… Про Рим! — нашелся он. — Может, нужно посмотреть по соннику? У вас же есть сонник, maman?
— Не надо, — ответила она и мягко улыбнулась, выпрямилась, убрала руку с плеча. — Сон на четверг сбывается очень редко. Если сбудется, то до обеда. Меньше получаса осталось.
Коля мотнул головой, сон ему и правда снился. Быть может, не стоило перед сном читать книжку, что он накануне стащил у Миши. Только Коля был уверен, что мама напутала, и сегодня не четверг. Но поправлять он не решился. Потому что, если сбудется он до обеда, то это меняло дело! Ведь можно же узнать, сдаст его Миша или нет!
— А что значат волки во сне? И Рим? — спросил он уже тише.
— По-разному, — ответила Александра Ильинична. — Волки — это враг или неуспокоенная душа. Но чаще ссора. А Рим — это к славе, к почестям. Не думай, Коля, на четверг не сбывается обычно.
Она снова пошла вперед. А Коля застыл на лестнице. «К ссоре! Значит, Миша точно расскажет! — в отчаянии думал он. — К вражде! Значит, мы теперь будем врагами! С Мишей! А может, и с отцом!»
— Коля, — Александра Ильинична заметила, что он застыл и повернулась. — Идем пожалуйста. Нас ждут.
— Maman, — пробормотал он, — а вам сегодня что снилось?
Спросил Коля только чтобы растянуть время и вовсе не ожидал получить ответ.
— Черный кот с белым глазом, — неожиданно сказала Александра Ильинична. — Хороший сон.
— С одним глазом? — удивился Коля.
— Пошли, воробушек, — покачала головой она.
Коля плелся за мамой следом и мечтал только о том, чтобы этот день был самым обычным днем. Прошел бы без следа, да ничем и не запомнился. Без волков и Рима. Но стоило ему встретиться с Мишей взглядом, как Коля застыл на пороге на секунду. В Мишиных синих глазах сейчас было в точности то выражение, что и у отца, когда ясно, что он уже все решил и просить о другом бесполезно. «Значит, сдаст!» — понял Коля. Он поджал губы, отвернулся и только сейчас заметил гостью.
— Здравствуйте, мадам, — почти прошептал он.
И вовсе новая жена генерала не была на него похожа. Матвея Георгиевича Коля помнил, тот приезжал прошлой осенью, громогласно смеялся и подкручивал то и дело пышные седые усы. Жена же его была сухая, строгая и прямая, как жердь. И взгляд у нее был цепкий, серьезный. Такой, что Коля почувствовал, будто он и перед ней заранее в чем-то виноват. Гостья вежливо ему кивнула, сказала: «Здравствуй», и Коля совсем растерялся. Утром он хотел узнать у жены генерала, какие ордена тот получил и есть ли среди них орден Святого Георгия, но под этим взглядом слова будто разбежались врассыпную и никак не хотели собираться хоть во что-то осмысленное. На счастье, подошла Александра Ильинична.
— Это Елизавета Александровна, — шепнула она на ухо Коле. — Идем, воробушек, сядешь со мной?
Коля запоздало кивнул, когда мама уже повела его к стулу. «Хорошо, что не с Мишей, — подумал он. — И не напротив отца.» Завтрак он надеялся пересидеть, спрятавшись за мамой, а после сбежать из дому до заката. Если уговорить Семена, можно спрятаться на конюшне! Или в курятнике! Туда Коля как-то забирался в начале лета, и злой петух чуть не клюнул его в глаз. Марфа потом долго охала и грозилась отправить петуха в кастрюлю, а Коля плакал, кричал, что это дуэль и что он не будет есть своего противника. А сейчас Коля предпочел быть запертым с самым злым петухом, лишь бы Миша не стал говорить об окне за завтраком. Ведь не станет же при гостье? Наверняка, подождет обеда?
Начало разговора Коля прослушал. Слова пролетали мимо, ни одна реплика не донеслась до него через тревожное, бьющееся в висках: «Миша расскажет про окно». Но пока Миша молчал. Мелкими глотками пил чай со сливками из фарфоровой чашки, избегал смотреть на Колю. И к булочке не притронулся, что, как решил Коля, было дурным знаком. Он перевел взгляд на отца. Михаил Алексеевич как раз отправлял щипчиками сахар в черный кофе. Отец внимательно слушал то, что говорит гостья. Волосы его, медно-рыжие, как у самого Коли, были аккуратно зачесаны, очки на носу сидели идеально ровно и даже на рубашке не было ни единой складки. Коля тихо вздохнул. «Вот отец, наверное, никогда ничего не разбивал! Он не поймет! И точно будет ругаться!» — он нервно заерзал на стуле. И вдруг понял, что на него смотрит мама.
— Что такое, Коля? — Александра Ильинична наклонилась к его уху и её дыхание защекотало щеку.
— Ничего, — мотнул головой Коля.
— Тебе подвинуть варенье? — так же тихо, шепотом, спросила она. — С крыжовником, ты же любишь.
На столе и правда стояла пиала с вареньем, которую Коля до того не заметил. Зеленые ягоды в сахарном сиропе блестели на солнце. Он почти почувствовал, как разольется по языку эта сладость вперемешку с кислинкой, но снова мотнул головой. Подумалось вдруг, что не заслужил он никакого варенья после того, что случилось утром. Но Александра Ильинична не отворачивалась. Смотрела вопросительно и тревожно своими вечно влажными глазами. И Коля понял, что нужно хоть что-то сказать.
— Я спросить хотел, — пробормотал он, — про ордена. У Елизаветы Александровны.
Мама кивнула и отвернулась. Коля проследил за её взглядом и с удивлением понял, что смотрит она на ту же пиалу с вареньем. Пальцы её обхватили чашку с травяным успокаивающим чаем. Коля уже решил, что мама не услышала или не придала значения его словам, как вдруг, дождавшись паузы в разговоре, Александра Ильинична тихо заговорила.
— Елизавета Александровна, Коля хотел вас о чем-то спросить.
И все взгляды устремились на него. Коля сжался и захотел исчезнуть, провалиться под пол.
— Я только хотел спросить, — он мучительно покраснел оттого, что собственный вопрос показался вдруг ужасно глупым, — нет ли у Матвея Георгиевича какого-нибудь ордена? Может, Святого Георгия?
И сразу же Коля посмотрел на отца. Если поморщится, то вопрос — глупость. Но Михаил Алексеевич посмотрел на него поверх очков и кивнул. «Хороший вопрос! — понял Коля. — Не глупый!»
— Есть, — ответила Елизавета Александровна, — а ещё Святого Владимира и Святой Анны. Второй степени.
Вот это «второй степени» Коле особенно понравилось, так значительно оно звучало. И, ободренный ответом и отцовским взглядом, он снова заговорил.
— Я бы хотел, если только было бы можно, посмотреть на них когда-нибудь, — выпалил он. — Мне иногда кажется, мадам, что со мной скоро случится что-то особенное, что я, быть может, когда-нибудь тоже получу орден!
И вдруг услышал, как Миша подавил смешок. Коля выпрямился. «И с чего он смеется? Договорились же, я буду воевать, он об этом писать! Из-за окна? Из-за окна!» Но паники его никто за столом не заметил.
— Я думаю, — ответила спокойно и чуть снисходительно Елизавета Александровна, — что это вполне возможно. Никогда не угадаешь, что особенного случится с нами завтра.
— Право, не нужно, — вздохнул Михаил Алексеевич, — Пусть растет обыкновенным добрым, честным человеком. Особенного в жизни много, но мало особенного к счастью.
«Как это обыкновенным?! — вспыхнул Коля, — А если я не хочу обыкновенным!» Коля перевел взгляд на маму. Пусть скажет что-нибудь! Пусть возразит! Напомнит, что Коля «фантазер». Но Александра Ильинична молчала, опустив взгляд. Коля заметил, как дрогнули её губы, будто она собиралась что-то ответить, но передумала.
— Да, особенного в жизни много, — только повторила она полушепотом.
Зато неожиданно возразила Елизавета Александровна, от которой Коля уж точно не ждал никакой помощи.
— Обыкновенным? Я убеждена, Михаил Алексеевич, что не бывает обыкновенных добрых и честных людей. Каждый особенный. Чтобы быть честным нужно иметь немалую смелость. Чтобы сохранять добро перед лицом того, что иногда происходит в мире, нужно иметь силу и немалую. Помните же, что написано «иудеям соблазн, эллинам безумие».
Коля затаил дыхание, ждал, что ответит отец. В доме с ним никто не спорил. Миша во всем соглашался, Коля не мог придумать ничего умного, чтобы возразить, а мама… Тут Коля запнулся о мысль. А маме не было надобности спорить, с ней отец никогда не говорил строго.
Михаил Алексеевич снисходительно покачал головой.
— Мадам, я знаю своих детей. И знаю, чего им желать, — он отпил кофе. — В Николае нет и не будет, помяните мое слово, силы сдерживать свои порывы, если их поощрять. Он вырастет, время обтесает его характер, но другим человеком он не станет. Вы говорите, что, чтобы сохранять добро перед лицом зла нужна смелость? Я бы пока не поставил Николая перед лицом даже не чистого зла, а просто перед лицом тривиального житейского искушения. Преступно давать человеку испытание ему не по силам. Я знаю, что если не запру кабинет и не спрячу ключи, он окажется там, стоит мне выйти. И наверняка, сделает то, что его просили не делать. Например, прольет чернила мне на стол с бумагами, как это было в прошлом месяце. Поэтому я закрываю кабинет. Но если бы, я знал, что в мой кабинет случайно забрёл Михаил, я был бы абсолютно покоен. Понимаете?
Коля до боли прикусил губу. За чернила он уже и извинялся, и стоял в углу. Но отец до сих пор помнил. И, когда узнает про окно, достанется не только за окно, но и за чернила. А ещё ему почему-то очень не понравилось, как звучало это «Николай» в отцовской речи. Мама его так никогда не называла.
— Он славный мальчик, — вдруг тихо, едва слышно заговорила Александра Ильинична, — Оба славные мальчики. Не нужно при них…
И замолчала. И отец замолчал. Несколько секунд они молча смотрели друг другу в глаза, пока Александра Ильинична не отвернулась. И в эту секунду Коле вдруг почудилось во взгляде отца что-то такое, будто Михаил Алексеевич на миг испугался, не сломал ли он что-то. «Глупости, — решил Коля, — отец никогда ничего не ломал.»
— Но нельзя же запереть все двери, — снова заговорила Елизавета Александровна. — И каждому свое интересно. Если кому-то не интересно, что за одной дверью, не значит, что от него не нужно запирать другую.
— Поэтому я хочу, чтобы они оба не искали больше тех дверей, которые им открыты, — ответил отец, не сводя взгляда с матери.
— Или окон, — едва слышно пробубнил Миша.
Взрослые не услышали, а Коля дернулся. «Сейчас расскажет! Меня ругать начали, и он прибавит!» — в отчаянии подумал он.
— Я думаю иногда, — вдруг тихо заговорила Александра Ильинична, — что человек такое странное существо… Такое чудесное и такое странное. Бывает, тебе открыты сотни дверей, везде тебе рады. А хочется в одну. Ту, которую от тебя закрыли. Заколотили изнутри, бранятся, прогоняют, а все равно… Хочется. И неясно от чего… И ведь нужно же радоваться тому, что Господь послал? Тогда ведь будет счастье? Но кому и моря мало, чтобы напиться, а кому кувшина много.
Из того, что сказала мама, Коля не понял ровным счетом ничего. Но сам тон её голоса, хрустальный, дрожащий, будто кольнул что-то в груди так, что встал ком в горле. И от этого «нужно же радоваться» захотелось плакать. Отец нервно поправил очки. Коле показалось, что он тоже не может это слушать, что хочет перебить, но то ли не решается, то ли не знает как. Но точно Коля понял, что отец, кажется, единственный за столом, кто понял, о чем говорит мать.
— Море солоно, Александра Ильинична. Этот ваш человек, которому моря мало, может, о кувшине и мечтает, коли он полон воды или молока, — растерянно заговорила Елизавета Александровна, которая, видимо, тоже не совсем поняла, о чем речь, — Что странного в человеке, который хочет большего? Этот человек виновен только в том, что он живой.
На слове «живой» Александра Ильинична чуть вздрогнула. И посмотрела вдруг на Колю. Он моргнул. Мама будто хотела чего-то от него, а он не понимал, чего и не знал как спросить. Александра Ильинична покачала головой и отвернулась к окну.
— Кому много дадено, с того много и спросится, — снова заговорил отец, — а я добавлю, кто многого хочет, с того кратно отнимется. Почему мы считаем человека алчного до денег безнравственным, а алчного, до чувств, скажем, благородным, ищущим?
Коля заметил, что говорит он тише и как-то мягче. Будто боится что-то спугнуть. И все пытается поймать взгляд Александры Ильиничны. А та все смотрела в окно, туда, где шумели на ветру кроны тополей.
— Блаженны алчущие и жаждущие, ибо они насытятся, — парировала Елизавета Александровна.
— Алчущие и жаждущие правды, — поправил её Михаил Алексеевич. — А правда в том, что во всем нужно знать свою меру. И нет в этом ничего плохого. Я же не утверждаю, что любому человеку должно жить монахом или аскетом, ничего не желать, ни к чему не стремиться. Отнюдь, я уважаю право желать и стремиться в человеке и говорю только то, что глупо хотеть то, что тебе во вред или то, что тебе недоступно.
— «Недоступно», — задумчиво повторила Елизавета Александровна. — А Царство Божие человеку разве доступно?
Разговор, как чувствовал Коля, становился слишком уж взрослым.
— Человеку нет, — недолго подумав, ответил Михаил Алексеевич. — Человек лишь может смиренно уповать на милость Божью, что его грешного, суетного и убогого Бог не отринет от своей милости. Той надеждой и жить стоит.
Странным показалось Коле, что как в словах матери о радости не было ни капли того, о чем она говорит, так будто не было и смирения в словах отца.
— Так что же, по-вашему, Спаситель крестную жертву принес, чтобы человек боялся о рае помыслить, для которого и был создан? — удивилась Елизавета Александровна.
Коля вдруг почувствовал, как под столом мама взяла его за руку, то ли успокаивала, то ли сама искала утешения. Коля покрепче сжал её ладонь. И тут мама снова заговорила.
— Вы вот про рай сказали, и я вспомнила… Я ведь когда-то мечтала в монастыре остаться после всего, — с внезапной откровенностью сказала Александра Ильинична. — Там душе спокойно. И благословение получила, но не сложилось…
Коля удивленно моргнул. «Как монастырь? А я? А Миша? А отец?» — не понял он. И посмотрел на отца. Тот удивленным не казался.
— Не думаю, что Елизавета Александровна под раем понимает монастырь, — осторожно перебил жену Михаил Алексеевич.
Мама медленно покачала головой. Коля впервые в жизни подумал, что отец сказал какую-то глупость, будто не придумал, что ещё сказать. И что если бы такое сказал Коля, то отец бы обязательно нахмурился. А Александра Ильинична его будто и не услышала, она держала под столом Колю за руку и смотрела прямо на Елизавету Александровну.
— Вы знали, может, старца Пантелеймона? — с надеждой спросила она.
— Приходилось слышать, — ответила Елизавета Александровна. — Мудрый, говорят, был человек. Молитвенник.
— Его все любили, — горячо кивнула Александра Ильинична. — Он меня и благословил. Но батюшка мой против был, и матушка много расстраивалась… А по отцу Пантелеймону весь город плакал, когда он умер. Он святой был, я думаю. Все так говорили. Мне восемнадцать было, когда меня к нему привезли.
Михаил Алексеевич поджал губы, но ничего не сказал, Елизавета Александровна слушала внимательно и иногда кивала.
— О чем же вы говорили? — спросила она.
— Я страшно бунтовала тогда, — неожиданно горячо призналась Александра Ильинична, — и мой батюшка с маменькой повезли меня к старцу Пантелеймону. Я ему одному все могла рассказать. Он меня не судил, он и плакал со мной, и молились мы вместе. Он мне сказал тогда, что я птичка, улететь хочу. А у кельи под окнами липы цвели. Он говорил, что нужно как эти липы быть. Здесь посажены, здесь растут, к свету тянутся. Стоять на своем, к небу тянуться, так и нужно! И я хотела. И не вышло…
Никогда Коля не слышал, чтобы мама говорила так живо, так увлеченно. Только вот как же она бунтовала? Неужели она могла! Но что же такого мама сделала, если его, Колю, за чернильницу просто поставили в угол, а маму повезли к старцу? Он посмотрел на отца и понял вдруг, что тот знает что-то. Отец был бледен и все никак не мог подобрать слова. Поэтому снова заговорила Елизавета Александровна:
— Человек-то не дерево. Ему душа дана, свобода…
Но договорить ей не пришлось. В комнату вбежал Семен, извиняясь на ходу. Он быстро подошел к Михаилу Алексеевичу и зашептал ему на ухо. Если сначала Коля всем сердцем надеялся, что там что-то с лошадьми, то по взгляду отца понял, что дело совсем в другом.
— Это Коля! — крикнул Миша, который тоже понял, в чем дело, — Это он мне окно разбил!
Сердце ухнуло в живот, перед глазами потемнело. Коля оцепенел, медленно, деревянно, повернулся к маме. Александра Ильинична смотрела на него удивленными, широко распахнутыми глазами, будто впервые за утро увидела. Раздался скрип — отец отодвинул стул и поднялся. И Коле захотелось раствориться, исчезнуть из этого мира, чтобы не слышать, что он сейчас скажет, не видеть, как посмотрит. Но это, увы, было не в его власти. И Коля сделал все, что мог — скользнул под стол и исчез под ним, скрывшись за занавесом накрахмаленной скатерти. Тут же врезался лбом в ножку стола, что-то сверху зазвенело. Наверное, перевернулась пиала с крыжовниковым вареньем, которое сегодня так и осталось нетронутым.
— Николай! — услышал он строгий отцовский голос.
Коля инстинктивно схватил маму за юбку, та дернулась от неожиданности и подскочила.
— Коля! — воскликнула она.
И Коля понял, что мама ему сейчас не поможет. Из-под скатерти виднелось пять пар ног и ни одной возле входа. Пока Семен стоял возле отца, можно было улизнуть! И Коля бы успел, если бы прямо под носом не оказался Мишин ботинок. Чего ему стоило ничего не делать, а просто удирать, куда глаза глядят? Коля так и хотел, но в последний момент замешкался и мстительно, совершенно не думая о том, что будет, дернул Мишу за ногу. Тот дернул ногой, вскрикнул, поддался назад и с грохотом упал со стулом на паркет.
— Мишенька, Господи, да что же это! — мама поспешила к брату, который, к его чести, держался и не ревел пока.
Оглушенный этим грохотом, Коля замер. «Миша же живой? — панически скакали мысли. — Живой? Предатель!» Он быстро, на четвереньках, пополз под столом к двери. Вынырнуть из-за стола, сделать пару шагов, и никто его сегодня не достанет! Только бы Семен не догнал!
— Попался! — схватил его за шиворот Семен, стоило Коле показаться из-под стола.
— Пусти! — заорал Коля. — Пусти, я драться буду! Я тебя сейчас!
Но Семен угрозам не внял, тряхнул извивающегося Колю за плечи, крепко сжал и обратился уже к отцу:
— Что прикажете, Михаил Алексеевич?
Отец молчал. А Коля не мог заставить себя на него посмотреть. Взгляд метнулся к Мише, который потирал ушибленный локоть, сидя на полу. К маме, которая склонилась над Мишей, растерянная и напуганная. К Елизавете Александровне, которая застыла с чашкой в руках. Отец вздохнул. Тяжело и очень устало. И Коля наконец встретился с ним взглядом. Отец не злился, не хмурил брови. Бесцветным и пустым казалось его лицо, будто кто-то вымарал с него все яркие краски, кроме медных волос и аккуратной бородки, на фоне которых он казался ещё белее. Коля почувствовал, как подступают к глазам унизительные, злые слезы. «Не буду я при Мише!» — тряхнул он головой.
— Какая-то цыганская дикость, — пробормотал отец и прибавил тише, отворачиваясь от Коли. — Высеки, Семен.
— Сделаю, — равнодушно ответил тот.
Коле сначала показалось, что ему послышалось. Он попытался вырваться, посмотреть на Мишу. И, прежде чем Семен увел его из столовой, успел встретиться с ним взглядом. Миша, красный от подступающих слез, смотрел на брата без капли злорадства своими синими, отцовскими глазами.
13.
Николая баюкала апрельская капель. Он вытянул ноги к камину, смежил веки и вслушивался в мерный стук за окном. В руках у него лежал пустой отцовский портсигар с охотничьими собаками. Он механически гладил гравировку, приоткрывал и снова защелкивал. И казалось ему, что всегда так и было. Капель, камин, портсигар. Будто вышел он из реки времени, сидит на берегу, свесив ноги, и щурится на солнце Вечности. И хорошо, и спокойно. Нет ни литературы, ни пошлых картин, ни критиков, ни поклонников. Срывается капля с карниза, летит до земли и не может долететь. И в капле этой вся жизнь. Все, что было, что есть и что будет.
И не несется время вперед пущенной стрелой. Время его — комета. Горит и не сгорает, несется сквозь холод и пустоту. Залетит иногда на орбиту, покружит, посмотрит океаны, острова и к другой планете. И каждый раз заново одна и та же круговерть. Сродниться с чужими землями, дышать воздухом иных планет. А как родное станет скучным, вперед, к новой Земле. А где же в пустоте осталась та, первая Земля? Или не было её? Как узнаешь, когда не видит комета и собственного хвоста. А есть ли он, этот след? Или растворился, остыл? И ничего кроме пустоты за собой не увидишь. Страшно, коли так.
Где-то на одной из планет чашка коснулась блюдца и не издала ни звука. Почему? Отчего не звякнул фарфор о фарфор? Откуда такая тишина? И кто же держит эту чашку? Как вспомнить за этой рябью лет то лицо? Только движение осталось, царственное, чарующее, будто сквозь воду. В воде не слышно звуков, потому, наверное, и не звякнула. Но как же тогда голос? Откуда? И юноша в дивном, новом краю не знает, изгонят его или примут.
— Елизавета Александровна, у вас гость? Представите нас, может быть?
Ладонь подплыла для поцелуя. Белая, мягкая. И нос щекотало розовым маслом и пудрой так, что помнилось это уже больше десяти лет. И пропал язык, потому что как же говорить с существом из другого мира?
— Сын князя Брелова, — представили его.
— Николай Михайлович! — выпалил тот юноша.
Только вошел он в неизведанные земли и сам того не заметил. И стало понятно, что живут в этом краю иные создания. Быть может, о таких пел Гомер? Калипсо держала Одиссея семь лет, а юноше вдруг захотелось остаться в этом краю семь раз по семь.
— Мадемуазель, я к вашим услугам! — дрожит его голос.
Потому как кому ещё служить нимфам, как не творцу! И теплый, грудной смех сбивает с ног.
Николай распахнул глаза, дернулся в кресле. Капель. Камин. Портсигар чуть не выпал из рук на ковер. Все было как прежде. Он провел рукой по лицу, потер глаза.
— Уснул, — пробормотал Николай. — Приснится же…
Только почему Варвара? Почему пришла во сне эта молодая глупость? Николай мысленно выругался на любопытную эмансипе, которая откопала среди медицинских атласов и военных уставов «Выстрел», вытащила на свет божий всех этих графинь и корнетов из прошлой жизни. Подумал немного и пообещал себе разобраться с Аврориным, который эту историю ещё и напечатал. Николай смежил веки, прищурился. «Здесь нас познакомили? В этой комнате? — не мог припомнить он. — Отец просил что-то передать генералу, я заглянул на полчаса… Кажется, так» И лицо Варвары вернуть из прошлого тоже не мог. Вспомнился изгиб шеи, черные волосы в высокой прическе, румянец на щеках, отражение свечей в темных глазах. Но лицо не пришло. «Что она мне ответила на эту глупость „я к вашим услугам“? Что она мадам, а не мадмуазель, кажется. И назвала, mon petit Nicolas. Прелесть какая!»
Николай сонно потянулся и вдруг против воли на ум пришло другое. Не в первый раз он не смог вспомнить её лицо. Было и раньше. Когда в дрожащей руке лежал револьвер, а на расстоянии двадцати шагов стоял бледный как полотно Илларион. И в сердце клокотала радость от того, что выпал жребий стрелять первым и ужас от того, что придется нажать на курок. Николай знал, что не промахнется. Не с такого расстояния. И Илларион знал. Они вдвоем как-то палили по яблокам в саду Аврориных до этого всего. Нужно было вспомнить Варвару, вспомнить, ради чего все это. А она не вспоминалась, будто её и не было. Зато был Илларион. Воротник сбился, светлые волосы треплет ветер. Как у Миши волосы светлые были… И воздуха не хватало в груди. И шуршал с края поляны шиповник. А в руке лежал револьвер…
— Николай Михайлович! Я вам не помешаю? — ворвался в воспоминание оскорбительно бодрый Верин голос.
Николай окончательно проснулся. Вера стояла у порога, нервно теребила манжету на рукаве.
«Помешаете! Что опять?» — вспыхнуло раздражение. Но Николай натянул вежливую полуулыбку.
— Нет, Вера Васильевна, не помешаете, — голос спросонья показался ему самому хриплым, неестественным.
Она кивнула, ничего не сказала и осталась стоять на пороге. Николай убрал портсигар во внутренний карман пиджака, сложил пальцы домиком. Вера все стояла и молчала, собираясь с духом. Это было даже интригующе. Если такая наглая девица в замешательстве, грядет что-то интересное. Николай смотрел на её хмурое, напряженное лицо и думал, отстраненно, как размышлял бы о погоде или картине в коридоре, что, наверное, это одно из тех редких лиц, кому совершенно не идет неподвижность. Природа не наградила Веру Васильевну ни экзотической остротой черт, ни гипнотической грацией. Что-то было в этом лице обычное и понятное, как понятные любому полевые цветы или лесное озеро.
— Я хотела бы извиниться, — наконец выдавила она.
Николай удивленно вскинул брови. Уж этого он точно не ожидал.
— Если вас отправила Елизавета Александровна, то не утруждайте себя. Я уже забыл, — пожал плечами он.
Вера метнула на него такой сердитый взгляд, который никак не сочетался с извиняющимся тоном и уж точно не вписывался в сцену покаяния.
— Никто меня не отправлял! — вспыхнула она.
«Значит, юную эмансипе заела совесть? Или она надеется вернуть „Выстрел“? — Николай кивнул сам себе. — Сейчас и узнаем.»
— Хорошо, извиняйтесь, — кивнул он.
Вера кивнула и снова замолчала. Речи она, кажется, не готовила, а талантом к импровизации не обладала. Зато, как заметил вдруг Николай, Вера совершенно не умела держать лицо. Сейчас ей было неловко, и она наступала собственной гордости на горло, поэтому на щеках вспыхнул румянец, а следом она вскинула подбородок и коса перелетела с плеча за спину. Николай тихо усмехнулся.
— Я была не права, мне не стоило так говорить, — наконец сказала Вера.
— Как именно? — уточнил Николай самым невинным тоном.
— Вы и сами знаете как! — не сдержалась она. — Я не буду это повторять.
— Отчего же? — не отставал Николай, чувствуя, что входит во вкус.
Вера поморщилась как от лимона.
— Потому что я не должна была так говорить ни с кем, — сказала она и неожиданно прибавила, — даже с вами.
Те немногие крохи веселости, что чуть было проснулись, разом потухли.
— В каком, простите, смысле «даже с вами»? — не понял он.
Вера и сама, кажется, поняла, что сказала что-то не то. Но извиняться ещё и за неправильные извинения была, видимо, не готова. Но и что сказать не знала, поэтому просто повторила с нажимом:
— Даже с вами.
— Простите? А я чем-то заслужил вежливости меньше других? — Николай сам не заметил, как у него в руках оказался любимый портсигар.
Он перебирал в уме последние недели и решительно не находил, чем он успел помешать лично этой наглой девице. То есть, утреннее хамство было не случайной грубостью? Это она почему-то решила, что с ним так можно?
— Я не уважаю людей, которые не делают ничего хорошего, — выпалила она.
Николай подумал, что ему послышалось. Но Вера говорила вполне четко и больше ничего не прибавила. Он задумчиво щелкнул портсигаром.
— Вера Васильевна, при всем уважении, вы знаете меня несколько недель. Говорили вы со мной считанные разы. Каких деяний вы ждали от без пяти минут покойника?
— Я не о последних двух неделях, — Вера покраснела до кончиков ушей, — я о вас и до того много слышала.
— Я был склонен полагать, что вы увлекаетесь медициной, а не провинциальными сплетнями, — вздохнул Николай. — И какие же вести обо мне долетели до этого благословенного края?
— Я не буду это повторять.
Николай кашлянул. «О „Сладкой водице“? — вдруг вспыхнула мысль. — Нет, это неприятно, но не неприлично. Связь с Хмеровым это опасно, а не пошло. А тут какая-то пошлость»
— Вера Васильевна, вы и без того меня достаточно расстроили, — поморщился он, — пару сплетен я стерплю. Тем более вы их знаете, а я знаю, что вы их знаете. К чему лицемерить и играть в хорошие манеры?
Вера отступила на пол шага назад, и Николай подумал, что она сейчас сбежит. Но не сбежала.
— Вы декадент! — Вера, видимо, решила начать с чего-то менее скандального.
— Вы знаете, кто такие декаденты? — усмехнулся Николай, и не дождавшись ответа от Веры, продолжил. — Декаденты, да будет вам известно, верят искусство ради искусства и красоту ради красоты. Я питаю глубокое отвращение к искусству без жизни. Я не декадент. Дальше?
Вера скупо кивнула, сложила руки на груди в каком-то защитно-оборонительном жесте и, не поднимая глаз, озвучила новое обвинение:
— Вы соблазнили жену дипломата и написали какие-то стихи про императора.
Николай недоуменно моргнул. Это было что-то уже из местного фольклора, таких слухов о себе он не пускал и не слышал в европейских салонах.
— Вера Васильевна, я не поэт. Последний раз я писал стихи в пятнадцать лет. И были они далеко не про императора, — он понял вдруг, что слишком уж нервно теребит портсигар в руках и снова убрал его в карман. — Ни с какой женой дипломата я не имел чести быть знакомым. И я достаточно благоразумен, чтобы не ввязываться в международный скандал. Однажды играл в карты с российским консулом в Париже, вряд ли в этом есть что-то предосудительное.
Вера, как ему показалось, совсем потерялась. Прикусила губу, не поднимала глаз от пола. Её стало почти жалко. Но тут Вера снова подала голос:
— То, что вы не делали этих гадостей, не значит, что делали что-то хорошее.
Николай тяжело вздохнул. Извинения должны были его развлечь, а привели на какой-то тягостный и неловкий суд совести, где в качестве обвинения городские байки и моральный императив провинциальной девицы.
— Вера Васильевна, я не имею настроения оправдываться перед человеком, который всю жизнь находится на попечении старших родственников и не выезжал за пределы губернии.
Вера собиралась что-то ему возразить, но Николай остановил её жестом поднятой руки.
— Я не святой, не подвижник и не столп государственности. Империя мою гибель, с трудом, но пережила бы. Но и вы, Вера Васильевна, пока не можете похвастаться чем-то из этого, — Николаю вдруг очень захотелось закурить, но портсигар, увы, был пуст. — Я был офицером, в свое время, не блистал, но и не позорился больше прочих. У меня нет долгов, что в нашем кругу почти неприлично, имение мое приносит доход. Часть этих денег идет в казну, часть людям, кто работает на земле в Заречном, часть управляющему, часть, каюсь, идет мне. У меня вышло несколько книг и пара десятков статей. Хорошие они или плохие, судить не берусь и вам не советую. Скорее всего, я мог сделать больше «хорошего», как вы выразились. Но подобные обвинения готов слышать от человека, который успел в этой жизни больше меня. Таких много, Вера Васильевна, но вы не из их числа.
Своей речью Николай остался почти доволен, только вот пришла вдруг мысль, что очень уж отцовской она вышла. Так мог бы сказать князь Михаил, прибавив в конце что-нибудь про сдержанность и христианские добродетели. А для Николая Брелова вышло слишком прямо, слишком серьезно. И Вера, которая готовилась, видимо, отбить остроту, растерялась.
— Я, наверное, пойду, — пробормотала она. — Извините.
Николай должен был бы выдохнуть, обрадоваться, что бесцеремонная барышня оставила его в покое, что можно опять погрузиться в созерцание, слушать апрельскую капель, вспомнить юность. Но радости не пришло.
— Вера Васильевна, подождите, — встрепенулся он.
Вера остановилась за порогом. Лица ее Николай не видел, до него не доходил свет от камина. Но видел, как напряглись плечи, как вся она сжалась, ожидая какой-то новой строгой отповеди.
— Возможно, что и я тоже не везде был прав, — сказал он легко, почти приятельски. — Не стоило советовать вам Тургенева. Если подумать, то вам я бы рекомендовал Чехова.
— Чехова? — глухо переспросила Вера.
— Вы с ним почти коллеги. Антон Павлович тоже не чужд медицине.
Вера кивнула, Николай понял это по её силуэту в темноте.
— Я не начинаю читать новое, если не закончила старое, — ответила она из темноты.
Николай приподнял бровь. «Мы снова вернулись к „Выстрелу“?» — удивился он.
— Сядьте, Вера Васильевна, — предложил он, — здесь есть второе кресло. Мне тяжело говорить, когда собеседника не видно.
Вера замешкалась, будто оценивая, задумал он что-то или нет, но все же подошла, опустилась напротив. Солнце за окном медленно уплывало за флигель, а лампу в комнате никто зажигать не торопился. Свет от камина золотыми мазками выхватывал из темноты то косу, то курносый нос в веснушках, то настороженный взгляд.
— Я не отдаю вам «Выстрел» не из вредности и не потому, что хочу подставить вас перед Елизаветой Александровной и не вернуть её на полку. Перед отъездом, который, как я надеюсь, будет довольно скоро, я передам книгу ей лично в руки, скажу, что случайно нашел. Но не вам, Вера Васильевна. Извините.
— Почему не мне? Это несправедливо, — возмутилась Вера, глядя на огонь. — Мне осталось каких-то тридцать страниц, и вы не говорите, чем закончилось. Если вы не хотели, чтобы вашу книгу читали, то зачем было её писать?
Николай тоже отвернулся к огню, пригладил волосы.
— Дело не в вас и не в том, что я не хочу, чтобы меня читали. Я хочу, иначе бы не писал. Но так, как читаете вы, Вера Васильевна, это, уж извините, невыносимо.
— Я аккуратно обращаюсь с книгами! — не поняла она.
Николай хотел было возразить, напомнить про то, где он нашел «Выстрел» и как неприкаянно лежал медицинский атлас, но не стал — это сбило бы разговор.
— Дело не в книге. Дело в том, что вы не видите различия между мной и книгой. Критикуйте текст, это хорошо, это полезно, я сам такое люблю. Но когда вы читаете историю, а нападаете на меня и думаете, что что-то обо мне узнали, это … Это ужасно. Это преступление против литературы.
— Я пообещаю не думать о вас, когда читаю, — предложила Вера.
Николай снисходительно улыбнулся и покачал головой.
— Не получится. И дело не в вас. Дело в тексте и во мне, каким я был, когда писал «Выстрел». Не хватило опыта и терпения подать свой замысел так, чтобы читатель не искал в «Выстреле» того, чего там нет.
— В «Выстреле» нет выстрела, вы говорили, — припомнила Вера. — А что тогда там есть? Что в конце? Что с Ходиковым?
Николай откинулся на спинку кресла, задумчиво посмотрел на Верин профиль. Странно было объяснять такие вещи человеку, который по-видимому считал литературу чем-то средним между историей болезни и личным дневником. Но попробовать стоило.
— Я уже говорил, что это не важно. От того, что я скажу, нажал Ходиков на курок или нет, вы не поймете ровным счетом ничего. Человек может выстрелить по многим причинам. И отказаться стрелять тоже по многим. Вы же не смотрите на рамку, чтобы оценить картину? Вот и здесь нельзя смотреть только на то, чем кончилась история. Это же не светская хроника.
Вера задумчиво подперла подбородок рукой. Не было в этой позе ни капли кокетства или позирования, она, кажется, в самом деле погрузилась в мысли, глядя на то, как искорки летят вверх от поленьев в камине. И лицо её, точно как зеркало, отражало мысли. Вот легкая складка залегла между бровями, вот Вера поджала губы. Она чуть поморщилась, кивнула, будто ухватила какую-то догадку, и брови её весело взметнулись вверх, а губы сложились в изумленную улыбку. Николай невольно засмотрелся. Так смотрел он в детстве на быстро плывущие по небу облака, из-за которых то и дело выглядывало и пряталось солнце. Вот и Веру осенила какая-то мысль, которой она обрадовалась, но делиться не спешила.
— О чем вы задумались, Вера Васильевна? — не выдержал Николай.
— У Ходикова серые глаза, — ответила она и повернулась от огня к Николаю.
— Какой вы, однако, внимательный читатель, — кивнул Николай.
— И у вас серые глаза, — продолжила Вера.
— Да мало ли у кого ещё серые глаза! — фыркнул он.
— Это улика, — возразила она.
Николай подавил смешок, провел ладонью по лицу.
— Это не улика, это метафора и притом весьма банальная, — вздохнул он. — Ходиков — серый, маленький человек, потому и глаза у него серые.
Вера покачала головой и, кажется, ему не поверила. Николай застучал пальцами по подлокотнику. Нет, с этим решительно нужно было что-то делать. И он, кажется, уже придумал, что.
— Вера Васильевна, давайте с вами договоримся так. Я верну вам книгу, — тут Вера снова захотела его перебить, но Николай поднял ладонь, давая понять, что не закончил, — но «Выстрел» вы пока не дочитываете. Там есть другой рассказ «Элли», совсем небольшой. Что-то в нем правда, что-то вымысел. Если вы разберетесь, что есть что, то можете дочитать «Выстрел». Если нет, то книга вернется ко мне.
Вера резко выпрямилась, расправила плечи, глаза её вспыхнули азартным огнем.
— Договорились! — скороговоркой выпалила она.
— Тогда утром, после завтрака, скажете, какие улики нашли, — кивнул Николай.
Вера решительно поднялась с кресла и вдруг затормозила.
— Но, Николай Михайлович, книга же у вас в комнате, — напомнила она.
— Я не такой предсказуемый человек, как вам хотелось бы, Вера Васильевна. Книга в буфете, в столовой. За сахарницей. Приятного чтения.
14.
«Элли»
Вернуться в эти дни невозможно. Может, оттого мое сердце греет мысль, что встретились мы на лазурном берегу? Нельзя войти в одну реку дважды. А я вошел. Но прежним уже не был.
В этот благословенный край меня отправил доктор, строгий седой немец с острой бородкой. Говорил, что болезнь моя стала хуже с годами. И я спросил, нельзя ли вылечиться как-то иначе. А он ответил: «Вернитесь в детство, там вы, должно быть, ещё были здоровы.» Я посмеялся, сказал, что это, увы, не в моей власти, и через месяц оказался в гостинице на берегу моря.
«Вернитесь в детство!» — удивленно повторял про себя иногда. Как же вернуться, когда я и не помню, каким оно было, это детство? Нет, конечно, в памяти моей остались отец и мать, старшие сестры, друзья по гимназии. Но вспоминал я об этих, оставшихся в прошлом, лицах не иначе как о старых выцветших фотокарточках. Было это детство с кем-то. Может, со мной, может, нет. И прошло. И к черту его.
Взрослым, пусть и со скверными легкими, мне нравилось быть куда больше. В первые же дни мы сошлись с двумя русскими, один из которых был отставным офицером, а второй скверным поэтом. Троицей мы ходили на скачки, играли в карты и иногда спускались в ресторан при гостинице. Бедный мой немец должен был поседеть дважды, если бы узнал, как его любимый пациент саботирует прописанную диету. Поэт все время что-то писал в маленьком кожаном блокноте, иногда делился с нами своими виршами.
— Райская птица под небом Эдема
Сидит на челе у тебя диадема! — распинался он.
Благодаря этим плохим стихам я и познакомился с Ними. Стоило поэту отвлечься и выйти на минуточку из номера за бутылкой шампанского, офицер толкнул меня в бок.
— Ещё один стих и я буду палить по фужерам. — усмехнулся он. — Идемте вниз.
И мы пошли в ресторан. Там, у небольшой сцены, уже собиралась публика. Дамы в широкополых шляпах, господа с подкрученными усами. И тут я увидел её.
— Элли, — сказал мне офицер, — давно тут поет. Интересная дама.
Пела Элли что-то безвкусное, пошловатое, достойное стихов нашего приятеля. Уставшая женщина лет тридцати, черноволосая, в красном почти цыганском платье. Интересной мне она уж точно не показалась. Слишком театрально прижимала руки к груди, слишком жирно были подведены глаза. Все было слишком.
— Пойдемте, — попросил я. — Поэт нас найдет. А слушать одновременно его и это… Я не переживу!
— Переживете, — махнул рукой офицер. — Я послушаю Элли, а вы делайте, что хотите.
— Хорошего вечера, — процедил я и поспешил ко второму выходу, который вел в сад.
Я резко распахнул дверь и чуть не споткнулся о мальчика, что сидел здесь на ступеньках. Он подскочил и отпрыгнул от меня на два шага.
— Месье! Осторожнее! — крикнул он. — Вы меня чуть не убили!
Хотелось прикрикнуть в ответ, сказать что-то резкое, но я вдруг осекся. Взгляд зацепился за странную деталь — все пуговицы на старой, вылинявшей рубашке у мальчика были разные. Верхняя перламутровая, розоватая, за ней следовала зеленая с маленьким черным камушком, ниже крупная черная и последняя по форме напоминала бабочку.
— Аккуратнее, — пробурчал я и остановился на крыльце.
Мне не хотелось далеко уходить. Все же я лелеял надежду, что офицеру скоро надоест слушать эту безвкусицу, и он решит меня догнать. Но и мальчик уходить не торопился. Ему, наверное, было лет десять или одиннадцать. Одет он был бедно, но чисто, только курчавые чёрные волосы торчали во все стороны, и босые ноги перепачканы в песке. Наверное, прибежал с моря. «Попрошайка? — подумал я. — Но почему тогда ничего не просит?». Чтобы скоротать время, я потянулся к карману пиджака за пачкой сигарет. Мальчик проследил за моим движением.
— Мама говорит, что нельзя курить возле цветов! Они от этого вянут! — нахмурился наглец.
— Замечательно, — цыкнул я, но курить не стал — заложил сигарету за ухо. — Мама не говорила не приставать к незнакомым?
— Нет, — простодушно ответил он. — Мама сказала ждать, пока она закончит работать. А вы меня чуть не убили!
— Как тебя зовут? — не выдержал я.
— Мишель, — представился он и для важности кивнул.
— Мишель, иди и жди в другом месте.
Я напрасно надеялся, что мой тон его убедит. Мишель упер руки в бока и с самым серьезным видом объявил:
— Я первый пришел. Мама сказала ждать тут, она скоро придет.
Спорить с ним у меня не было ни сил, ни желания.
— Кто твоя мама? — спросил я без особого интереса.
Тут Мишель выпрямился, задрал подбородок и зачем-то засунул руки в карманы коротких штанов.
— Она певица! Самая лучшая! Она поет и все хлопают. А дядя Дидье сказал, что ей нужно петь в опере на сцене. Но она и без этого на сцене. И платья она сама себе шьет. В опере ей бы, наверное, не дали себе шить, там все серьезно. А ей нравится шить, она без этого не может. Эту рубашку она сшила, — он ткнул себя в живот, — и эти штаны тоже! Только ботинки она шить не умеет. Но это пока.
— Твою маму зовут Элли? — догадался вдруг я.
— Да! — чуть не подпрыгнул он. — Вы слушали маму? Вам понравилось?
— Очень, — соврал я.
Мишель довольно кивнул, иного ответа он и не ждал. Я посмотрел на часы, размышляя, сколько ещё мой друг способен слушать «самую лучшую певицу».
— Мишель, до скольких поет твоя мама? — спросил я из самых практических соображений.
— Вы тоже её ждете? — встрепенулся он. — Вы хотите заказать рубашку? Она вам сошьет! Любого цвета! Она даже недавно принесла ярко-зеленый отрез.
Я подавил смешок. Единственный человек в моей жизни, которому подошла бы ярко-зеленая рубашка с разными пуговицами, сейчас носился по этажу с шампанским в руках и искал, куда же запропастились мы с офицером. Но Мишель этот смешок воспринял совершенно иначе. За спиной у меня скрипнула дверь, и мальчик вдруг замахал руками:
— Мама! Мама! Этот месье хотел заказать у тебя рубашку!
Никакой рубашки я, естественно, заказывать не хотел. Уже повернулся, чтобы сказать об этом Элли, но вдруг осекся на полуслове. Вместо ресторанной певички, от голоса которой я сбежал на улицу, передо мной стояла… мама Мишеля. Беспокойные черные глаза смотрели то на мальчика, то на меня. И как-то терялась за этим взглядом вся неуместно яркая краска, что ещё осталась после выступления на ее лице. Платье, как я мог видеть, было сшито и впрямь хорошо, даже с некоторой выдумкой. На воротник не хватило того же кружева, что шло по манжетам, и Элли расшила его нитками, повторяя узор кружева. Я перевел взгляд на руки, что Элли так фальшиво прижимала к груди, когда пела. Пальцы были исколоты иголкой, на указательном я заметил мозоль. Отчего-то мне на секунду и впрямь показалось, что скоро эти руки, как обещал Мишель, научатся шить ещё и ботинки.
— Месье, вы действительно хотели заказать рубашку? Или Мишель уже за вас все решил? — спросила Элли, заметив мое замешательство.
Я неловко кашлянул.
— Да, я хотел бы, если вам будет удобно.
— Зеленую! — с восторгом подсказал Мишель.
— Только не зеленую! — взмолился я.
Мы с Элли договорились о встрече, и я, откланявшись, вернулся в ресторан к ожидающему меня офицеру.
— Чудо, а не женщина, — масляно улыбнулся он, — жаль, сегодня мало пела.
— А где поэт? — проигнорировал его слова я.
— Прибегал. Грозился утопиться, если мы ещё раз так с ним обойдемся, — пожал плечами офицер.
— Не утопится, — махнул рукой я.
— Не утопится, — согласился офицер, и вечер пошел своим чередом.
На следующий день я долго мялся на пороге их дома, не мог решиться войти. Мне все казалось, что происходит что-то очень и очень глупое. Почему я, который планировал сегодня играть в бильярд с приятелями, прошел полгорода за рубашкой, которая мне не нужна? Или не за рубашкой? Но зачем ещё я мог прийти, я и сам не понимал.
— Месье? — дверь приоткрылась, на пороге показалась Элли. — Заходите, пожалуйста.
— Мне показалось, что никого нет дома, — пришлось соврать, лишь бы она не подумала, что на пороге я простоял десять минут от робости.
— Я отправила Мишеля к морю, чтобы он вам не докучал, — пояснила она. — Прошу сюда.
Элли провела меня в крохотную комнатку, служившую ей мастерской. Я рассеянно бродил взглядом по катушкам ниток, портняжным ножницам, отрезам ткани. Увидел даже тот самый ярко-зеленый и невольно улыбнулся. Элли достала с полки потрепанную тетрадь и принялась расспрашивать меня о том, какой же должна быть эта ненужная никому рубашка. Я отвечал «Белая», «Манжеты пошире», «Не слишком узкую», а сам все смотрел на нее и пытался понять. Отчего-то передо мной снова была Элли из ресторана. Сегодня на ней не было косметики, и платье с рабочим фартуком были глухого темного цвета, но дело это не меняло. Просто швея. Просто Элли. Уж точно не самая лучшая певица, которая не идет в оперу только из любви к шитью. Не сбежал я только потому, что мерки были почти сняты, и уходить сейчас, не расплатившись, было бы не только глупо, но и бесчестно.
— Мама! Мама! Шарля укусил краб! Смотри, мы его поймали! — зазвенел вдруг за окном взбудораженный мальчишечий голос.
— Мишель? — удивился я.
— Мишель! — всплеснула руками Элли и высунулась в полуоткрытое окно. — Кого ты поймал, негодник? Шарля?
— Нет! Шарль дома! Его брат обещал отрезать ему палец, если он ещё раз полезет к крабам! Поэтому краб у меня, — на подоконник вдруг плюхнулось ржавое ведерко.
Элли отскочила назад и неодобрительно покачала головой, как бы извиняясь передо мной.
— Быстро в дом, Мишель! — крикнула она.
В этот-то момент Мишель и решил невольно расквитаться со мной за вчерашнее. Дверь резко отворилась и влетела мне в плечо. Я вскрикнул от боли, схватился за руку, а Элли застыла, как соляной столп. Мишель, кажется, ничего не заметил. В несколько прыжков он домчался до окна и схватил свое ведро.
— Мишель, ты меня чуть не убил, — выдавил я. — Кажется, придется забрать твоего краба и пустить его на суп.
Только сейчас Мишель заметил меня. Он широко улыбнулся, потом вдруг нахмурился, когда услышал о супе и посмотрел на Элли.
— Бога ради, Мишель, извинись, — переполошилась она. — И откуда у тебя ведро?
— Забрали с забора дяди Дидье, — простодушно ответил он. — Но, месье, извините, я не отдам своего краба на суп. Он ещё маленький.
— Мишель, я не за это просила извиниться, — вздохнула Элли.
— Ничего, его хватит на тарелку, — усмехнулся я.
— Это жестоко, месье! Он ещё не видел жизни! — Мишель прижал ведро к груди.
— Ну да, много же жизни он увидит в твоем ведре, — вздохнул я.
Краб грустно булькнул в ведре, клацнул клешнями. Мишель задумчиво посмотрел на него, пожевал губу. Элли уже снова собиралась что-то сказать про извинения, как Мишель вскинул голову.
— Тогда его надо отпустить! Пусть передаст привет моему папе, — объявил он торжественно и немного грустно. — Мама, месье, вы пойдете со мной?
— Мишель, я работаю, — тяжело вздохнула она и посмотрела на меня, ища поддержки.
— Можно пройтись, — пожал плечами я. — Мне все равно в ту сторону.
Элли с сомнением посмотрела на нас обоих, но все же кивнула и развязала фартук, отложила измерительную ленту на стол. Через пять минут мы втроем уже спускались по узкой улочке, что вела к берегу.
— Месье, вы были в море? Мой папа был моряком, и я буду. Я обязательно объеду весь мир. Мама говорила, папа как-то был в Индии и катался там на слоне. Вы видели слонов? — не замолкал Мишель ни на минуту.
— Только в зоопарке, — ответил я.
— Наверное им там грустно, — ведерко раскачивалось в его руке, и краб грозился выпрыгнуть на мостовую. — К нам приезжал цирк, но мы с мамой не ходили. Мама сказала, это не из-за денег, а потому что зверям там плохо, и она расстроится, да, мам?
— Да, — кивнула Элли. — Мишель, нельзя так много говорить, может быть, месье устал от твоей болтовни.
— Месье, вы устали? — тут же обеспокоенно спросил он.
— Да нет, — улыбнулся я. — Мне как раз не с кем было обсудить слонов. Все бильярд, да бильярд.
Что случилось с отцом Мишеля и почему тот не вернулся из моря, я спрашивать не стал. Это была их тайна: Мишеля, его родителей и юного краба, которого мы в тот вечер на закате выпустили в море.
— Я извинюсь за тебя перед Шарлем! — кричал Мишель ему вслед и махал морю рукой.
Так, я стал бывать у них. Сначала приходил на примерку рубашки, все время она садилась как-то не так. То приходилось подправить манжеты, то Мишель вбегал и предлагал Элли поменять пуговицы на те, что повеселее. От таких же разноцветных, как у него, я отказался, но поменять на серебристые вместо белых согласился. И вот, когда назавтра я должен был идти на последнюю примерку, в мой номер вечером ввалился поэт. Был он немного навеселе и собирался прочитать мне что-то про «томный взор зарей плененный», но не успел. Я его опередил.
— Друг, да у тебя рукав порвался, — заметил я. — Здесь, по шву.
— Пустяк, — отозвался он. — Творцу не пристало думать о таких мелочах.
— Но разве это рубашка, достойная поэта? — возразил я. — Вот если бы на ней были блестящие пуговицы и все разные, тогда с первого взгляда было бы видно, что личность ты во всех отношениях заметная.
После недолгих препирательств поэт согласился, чтобы я забрал его рубашку и отнес Элли. Я взял с него слово ничего не говорить офицеру и на следующий день явился к Элли с новым заказом.
— Месье, вы послушались моего совета! — восторженно щебетал Мишель, помогая подбирать пуговицы. — А пусть мама вышьет по цветку вокруг дырок для пуговиц. Тогда у них у всех будут разные блестящие серединки.
— Отличная идея, — кивнул я, уже предвкушая лицо поэта, — Элли, я заплачу, сколько нужно.
Элли только махнула рукой и записала что-то в свою тетрадь. Позже, расплатившись, я понял, что денег за вышивку она с меня не взяла. А поэт, как только получил свою рубашку через пару дней, мгновенно растрепал все офицеру. Тот подсел ко мне за ужином.
— Ты влюбился в певичку? — прямо спросил офицер.
— Да нет, — совершенно искренне ответил я, — просто хожу.
— И носишь к ней чужие рубашки, — фыркнул он. — Может, и мою отнесешь?
— Давай, — пожал плечами я, — мне не сложно.
Однажды, когда я пришел принести уже третью рубашку поэта и забрать пятую офицера, Мишель не выбежал, как обычно, мне навстречу. Я подождал немного на крыльце. Всегда он выбегал откуда-то из-за пристройки или спрыгивал с забора и спешил ко мне с историями, как опять наказали за что-то Шарля, как дядя Дидье до сих пор не может найти свое ведро, как маму позвали петь в какой-то богатый дом. А сегодня его не было. Я уже подумал, что Мишель убежал, как он любил, к морю, рыбачить и бегать за чайками, но на крыльцо вышла Элли. Она ещё не сказала ни слова, но по её постаревшему вдруг лицу стало ясно, что Мишель не на море.
— Я не успела дошить прошлый заказ, месье. Приходите через пару дней, — бесцветно пробормотала она.
— Что-то с Мишелем? — вырвалось у меня.
Элли скупо кивнула, и сердце мое провалилось вниз.
— Жар, — пояснила она. — Перегрелся на солнце или плавал слишком много, я не знаю. Приходите через пару дней.
— А что говорит доктор? — спросил я.
— Ничего. У меня нет на него денег, — ответила Элли, не поднимая глаз.
Я припомнил, что Мишель в своей болтовне упоминал и не раз, что Элли платит какие-то долги за своего брата Дидье, что до того, как пропал отец Мишеля, они жили в доме на холме, а после перебрались в эту лачугу. И уж точно припомнил, что Элли всегда очень мало брала за свою работу, поэтому я и мог каждую неделю таскать ей сорочки своих друзей и платить за них.
— Элли, вызовите сегодня же врача, я все оплачу, — я достал бумажник и, не глядя, отсчитал несколько банкнот. — Если нужно ещё, вы скажете, я добавлю.
— Не стоит, месье… Я так благодарна! Я обязательно все отдам… У меня сейчас не очень хорошо с заказами, — она прижала деньги к груди, и не было в этом жесте ни капли театральности. — Я скажу Мишелю, что это вы! Он тоже поблагодарит! Мы все вернем!
— Не нужно, — покачал головой я. — Бегите за врачом, я посижу с Мишелем.
Когда Элли скрылась за углом, я зашел в дом. Мишель лежал у окна, в своей кровати с мокрой тряпкой на лбу. Тихо, чтобы не разбудить, я пододвинул шаткий стул и сел рядом. Мишель тяжело приоткрыл глаза.
— Месье, у меня нет больше краба, — пробормотал он пересохшими губами, — он уплыл к папе.
— Как ты, Мишель? — спросил я, наклоняясь чуть ближе, чтобы лучше слышать его тихий, охрипший голос.
— Месье, если я уплыву кататься на слонах, маме же будет грустно, — не услышал меня он.
Мишель бредил, бормотал что-то про Индию, про отца и смотрел не на меня, а куда-то в потолок.
— Но я не могу уплыть, папе ведь без меня тоже грустно. Поэтому с мамой останетесь вы. Вы веселый, месье. И вы уже видели слонов, а я ещё нет.
— Слоны в зоопарке не считаются, Мишель, — вздохнул я.
Он вдруг приподнялся на подушках, компресс съехал со лба.
— Пообещайте, что, когда я уеду в Индию, вы будете с мамой, чтобы она не грустила, — попросил Мишель.
— Я постараюсь, — растерялся я.
— Клянитесь, — потребовал он.
— Клянусь, — согласился я.
Мишель облегченно упал на подушки и закрыл глаза. За тот час, что мы ждали Элли, он не произнес больше ничего внятного. Доктор, тощий итальянец в пенсне, попросил меня уйти. Долго до самого рассвета я бродил по берегу и высматривал в темноте среди камней крабов. Ни одного не встретилось на моем пути. Сонный и потерянный, я вернулся утром в гостиницу. Не поздоровался с поэтом и офицером, которых встретил в коридоре, ввалился в номер и рухнул на кровать. Проснулся я перед закатом от того, что мои приятели стучали кулаками в дверь и грозились её сломать. В тот же час несколько недель назад мы с Элли и Мишелем несли краба на пляж. Я поднялся и медленно открыл дверь.
— Друг, ты сам не свой! — воскликнул поэт. — Ты что же, спал в одежде?
На нем была та самая рубашка, к которой Мишель придумывал цветы и выбирал пуговицы.
— Спустимся, поедим, выпьем вина? — участливо предложил офицер. — Сколько ты уже не ел?
Он звал меня в тот ресторан, где я впервые встретил Элли и Мишеля.
— Я пройдусь, — отмахнулся от них я. — После. Все после.
Конечно, я пошел к их дому. Без всякого предлога на сей раз, заспанный, в мятой вчерашней рубашке. Шел по тем же улочкам, по каким носился каждый день босоногий Мишель. Где в кронах кипарисов тихо шумел соленый морской ветер, а когда-то разносилось эхо его смеха. «Ничего, — говорил я себе, — дети болеют. И я болел. И сейчас болен легкими. Это проходит».
Но я понял, что случилось что-то, что не пройдет, когда увидел Элли, сидящую на крыльце. Сгорбленная, растрепанная, она сидела, уткнув лицо в колени и тяжело дышала.
— Элли? — позвал я. — Доктор что-то сказал? Давайте позовем другого, никогда не доверял итальянцам. Если нужны деньги, вы же знаете, что я…
— Мишель умер, — глухо выдохнула она. — Ночью.
Не в силах ничего сказать, я опустился рядом, спрятал лицо в ладонях. Элли вдруг схватила меня за руку, сжала крепко, до боли. И я сжал её руку в ответ. Элли не плакала, но я слышал, как мелко стучат её зубы, как рвано она выдыхает и как дрожат мелкой дрожью плечи.
— Нужно будет раздать вещи, — сказала она скорее самой себе, чем мне. — И уехать. Я не смогу тут… Уехать.
— Я вам помогу, — кивнул я и посмотрел на Элли.
Не знаю, что я надеялся увидеть в тот момент, потому что мама Мишеля, о которой я обещал заботиться, умерла сегодня ночью. А передо мной сидела Элли. Чужая и незнакомая мне женщина, у которой только что умер сын. И руки её теперь точно уже не научатся шить ботинки. И вряд ли сошьют хоть ещё одну рубашку с разноцветными пуговицами.
— Вы поможете мне добраться до вокзала после похорон? — попросила она.
— Я поеду с вами, Элли, — выдавил я. — Я пообещал Мишелю вас не оставлять.
Она кивнула, снова уронила голову на колени и наконец заплакала, тихо и безнадежно.
Мы уехали далеко-далеко. Но моря там уже не было. И детства тоже.
Глава IV. 15
На следующее утро случилось то, чего Николай больше всего ждал и боялся последние дни. Явился доктор Моз. Елизавета Александровна вежливо сопроводила доктора до комнаты Николая, кивнула им обоим и сказала, что, если что, найти ее можно в столовой на первом этаже. Николай вдруг поймал себя на странном, детском почти желании — вцепиться Елизавете Александровне в юбку и попросить её посидеть где-нибудь в комнате на время осмотра. Но титаническим усилием воли сдержался. Николай встал, подошел к окошку за пианино, в надежде, что это не выглядит так, будто он прячется от доктора. Он выдавил из себя самую вежливую улыбку и пробормотал:
— Доброе утро, доктор. Я уж думал, вы не придете.
Лицо Моза, строгое, крупной лепки с выразительным орлиным носом и аккуратно подстриженными усами, показалось Николаю почти нечитаемым. Двигались на нем, казалось, только кустистые седые брови.
— Культя у мужика загноилась в соседней деревне. Потом у другого белая горячка. Потом тиф. — не глядя на Николая, Моз открыл чемоданчик и начал доставать инструменты. — Только холеры мне не хватало для полного счастья.
— О, холера! — почти обрадовался Николай. — Мой дядюшка Алексей, к сожалению, подхватил холеру в Малороссии. А ведь такого крепкого здоровья был человек, вы не поверите. Я и не знаю, правда, что он забыл в Малороссии. Быть может, бежал от долгов, обычная история. Но холера… Холера — это та ещё напасть. Да.
Моз ничего не ответил. Николай зажмурился и мысленно застонал. Задачу он сегодня перед собой поставил одну — не выглядеть перед доктором сумасшедшим. Пока выходило не очень. Кто в здравом уме будет с таким энтузиазмом рассказывать о дядюшкиной холере?
— Я должен вас опросить, князь, — сообщил доктор Моз. — Вы последние дни кашляли кровью?
— Нет, — поспешно ответил Николай и вдруг ему показалось, что что-то опасно кольнуло под ребрами. — Но я читал, что так иногда даже хуже, когда чахотка протекает бессимптомно. Ужасно. Человек радуется жизни, пьет шампанское и… вот! Конец.
Кажется, все, что шло после «нет», Моз проигнорировал. Николай почувствовал, что у него мелко-мелко дрожат пальцы, будто перед прыжком в пропасть. «Елизавета Александровна, вы могли не говорить, что это доктор! Сказали бы, что со мной решил поболтать ваш приятель!» — с тоской подумалось ему.
— По ночам задыхаетесь? — продолжил Моз тем же невозмутимым тоном.
— Да! — часто закивал Николай. — Доктор Шмидт, ваш немецкий коллега, сказал, что у меня жуткая невралгия. То есть не жуткая. Как он выразился? «Неприятно, но пока не смертельно». Он это «пока» очень странно выделил. Немецкая педантичность, думаю, вы понимаете. И я понимаю.
— Доктор Шмидт ваш лечащий врач? Какие диагнозы он вам поставил? — деловито осведомился Моз.
— Нет, — виновато улыбнулся Николай. — Я лечил у него колено чуть меньше десяти лет назад. Ничего хорошего он мне не сказал, а дальше мы не сошлись в методах лечения и пришлось разминуться. Я слишком много кочую для постоянного врача. Разве что обучить медицине цыгана, чтобы ездил за мной! Извините. Не смешно.
Николай осекся, потому что до него вдруг дошло, что очень уж мало доктор Моз похож на славянина. А прослыть сумасшедшим, который ещё и оскорбил врача, признав в нем цыгана, в планы Николая сегодня точно не входило.
— Не смешно, — согласился Моз. — Продолжайте. Какие у вас официальные диагнозы?
Николай нервно заправил волосы за ухо. Уж лучше бы доктор оскорбился. Это была бы хоть какая-то человеческая реакция. А Моз не оскорбился. «Потому что на сумасшедших грешно обижаться!» — очень невовремя пришла мысль. Николай отступил ещё на полшага к подоконнику.
— Межреберная невралгия. И колено, — он подумал секунду и прибавил. — И очень! Очень плохие легкие! Предрасположенность к туберкулезу! И ещё… Ну это уже не важно.
Николай замолчал, потому что сообщать человеку, перед которым стараешься выглядеть вменяемым, что немецкий специалист заклеймил тебя ипохондриком, показалось неразумным.
— Что «ещё»? — уточнил Моз.
— Ещё ваши коллеги предлагали мне пиявки и кровопускание! — Николай сделал вид, что не понял вопроса. — Право слово, это же какое-то средневековье. Раствор, обогащенный кристаллами золота, ещё был. Это уже экзотика. Полагаю, у меня и без того достаточно богатый внутренний мир, это уже излишества…
— Они мне не коллеги. Николай Михайлович, какие у вас ещё официальные диагнозы, кроме невралгии и колена? — строго спросил доктор Моз.
— Вы забыли про предрасположенность к туберкулезу, — почти обиделся Николай.
— Я не забыл, — скупо ответил Моз. — Это не диагноз, это предрасположенность. Вы курите?
— Да, много, — охотно подтвердил Николай и добавил, будто это что-то меняло. — Но только французские! Я бы вам предложил, но мои вымокли и их, кажется, выкинули. Чудный аромат, шоколадный.
— Я не курю. — не улыбнулся Моз. — А вам стоит подумать о том, чтобы бросить, если хотите долго жить.
Николай моргнул. Какое «долго жить», когда до чахотки осталось два понедельника? В лучшем случае три.
— Доктор, вы уж меня извините, я пока планировал умереть молодым, красивым и гениальным.
— А получился просто молодым. Но удачи вам. — парировал Моз и полез в чемоданчик за стетоскопом. — Не прячьтесь за пианино, князь, подойдите сюда. Мне нужно послушать легкие.
Николай чуть дернулся. Неужели так заметно, что он отступал? Только сейчас он понял, что за время разговора отступил ещё на пару шагов в бок за пианино. Он поморщился, досадуя на самого себя. Ничего не вышло! Здравствуй, любимая сестрица Ольга, прощай Заречное и кочевая жизнь!
— Доктор, вы считаете меня сумасшедшим? — тихо спросил Николай, подходя ближе. — Я же понимаю, что сейчас не говорю как нормальный человек.
— Пока вы сами понимаете и не бросаетесь на людей — это не мое дело, — спокойно ответил Моз. — Но мой вам совет, князь. Чем адекватнее человек хочет казаться, тем хуже выходит.
— То есть я здоров? — не поверил Николай.
— Неврастеник и ипохондрик на мой взгляд, — пожал плечами Моз. — Расстегните рубашку.
А дальше все пошло по хорошо знакомому для Николая сценарию. Моз слушал, давил на какие-то точки, просил повернуться, дышать и не дышать. Николай молчал и думал, что есть в этом что-то противоестественное. Одно дело, когда твое сердце слушает любимая женщина, что льнет к груди, а совсем другое, когда до него пытаются добраться фонендоскопом. И слышишь ты не «Ах, Николас, как громко бьётся сердце!», а сухое «Легкая аритмия, в пределах нормы». Колено доктор Моз тоже осмотрел.
— В чем вы не сошлись с доктором Шмидтом? — спросил он, закончив осмотр.
— Он предлагал в третий раз сломать и пересобрать, я отказался, — самым ровным тоном, на какой был способен, ответил Николай.
— Зря. — покачал головой доктор Моз. — Могли бы бегать, если бы удачно прошло. Почему отказались? Почему не срослось правильно в первые два раза?
Николай сглотнул. Вспоминать о том, что было в стенах немецкой клиники десяток лет назад, не хотелось.
— Первый раз собирали в Заревске, вышло плохо. Уехал в Германию, к Шмидту. Он обещал сделать за одну операцию, оказалось, что за одну не выйдет. А от второй я отказался.
— Устали от операций? — уточнил Моз.
Николай покачал головой.
— Морфий. Не понравилось.
Уточнять доктор Моз, к его чести, не стал, понимающе кивнул.
— И обезболивающие никакие не используете?
— Нет почти, я привык, — пожал плечами Николай и опустил закатанную штанину. — Мазями иногда.
— Хорошо, я выпишу вам одну, попробуйте регулярно мазать и растирать, — Моз достал блокнот, что-то чиркнул и вырвал листок. — И кое-что укрепляющее.
Николай понял, что экзекуция подходит к концу, и, кажется, его никто не собирался отправить в сумасшедший дом или на ещё одну операцию. Он облегченно улыбнулся.
— Спасибо, доктор, — искренне поблагодарил он и прибавил в шутку. — А то я уже думал, что лечить меня будет воспитанница Елизаветы Александровны. Вы, может, знаете, Вера Васильевна не расстается с медицинским справочником. Вот дочитает и составит вам конкуренцию.
Тут, к удивлению Николая, бесстрастное лицо доктора Моза помрачнело. Он даже не улыбнулся, снял стетоскоп с шеи, сложил в чемоданчик и сказал, не скрывая раздражения:
— Если бы вы знали, князь, как меня утомила эта девица! Больше ампутаций и тифа!
Николай удивленно склонил голову на бок. Так юная эмансипе добралась и до доктора?
— И чем же? — осторожно поинтересовался он.
— Шагу мне не дает пройти, чтобы не попроситься на операцию, на роды, на ампутацию, — устало нахмурился Моз. — Я надеялся отделаться от нее и пообещал взять на операцию, если вы, князь, выздоровеете. Педагогика. Я был склонен полагать, что вы не очнетесь, а барышня подрастеряет свой медицинский задор. Решит, что её призвание — вышивать. Или учить крестьянских детей грамоте. Не сложилось.
Николай медленно моргнул, осмысляя. То есть его страдания, несколько дней, проведенных между жизнью и смертью, для доктора Моза были удачным стечением обстоятельств для педагогического эксперимента? Николай даже не нашел сил обидеться, настолько обескураживающим было открытие.
— Я даже не знаю, по отношению к кому вы более жестоки — ко мне или к Вере Васильевне, — пробормотал он.
— Это не жестоко, — не согласился Моз. — Жестоко — мешать занятому человеку своими глупостями. Вера Васильевна как-нибудь проживет без медицины. А медицина счастливо проживет без нее. Барышня слишком суетится, слишком торопится. А ассистента лучше моего сына Натана я не знаю и искать не собираюсь. И, к счастью, скоро переберусь к нему в город, а Вера Васильевна будет уже не моей головной болью.
— Постойте, — не понял Николай. — Но я же жив. И вы обещали. Что вы ей скажете?
— Скажу, что возьму на операцию в начале лета, а сам уеду в конце мая, — пояснил доктор Моз.
Николай вздохнул. Ему явно представилось, как Вера, которую так возмутила несправедливость с отобранным «Выстрелом», будет злиться, когда поймет, как обошелся с ней Моз. И ведь это не заезжий проходимец, а врач, человек, которого Вера, наверное, действительно уважает. Но и вмешаться было бы глупостью. Николай надеялся уехать в худшем случае через пару недель, а поставить всех на уши, открыть глаза и исчезнуть было бы бесчестно. Доктор Моз, видимо, заметил его растерянность и решил поставить точку.
— Не говорите девочке, князь. Я решения не поменяю, а она изведет меня за оставшиеся недели, если узнает. Кому от этого лучше?
— Никому, — согласился Николай.
Моз уже собрался выходить, когда Николай поднялся следом, захватив с собою трость. Что-то, несмотря на всю резкость и педагогический цинизм, было в докторе такого, что расставаться с ним не хотелось.
— Давайте провожу вас до крыльца, — предложил он. — Заодно и посмотрите на мое колено в динамике.
— Думаете увлекательное зрелище? — не удержался от сухой иронии Моз.
— Ну, — улыбнулся Николай, — мне за десять лет не надоело. Каждый раз что-то новое выкинет, то колет, то тянет.
Они вышли на лестницу. Доктор Моз пожелал попрощаться с хозяйкой и заглянул на минутку в столовую. Николай оперся о перила и понял вдруг, что не видел и не слышал за утро Веры. Софью видел, она забегала утром, унесла простыни стирать и постелила новые. Слышал лакея Федю за окном. Разговаривал с Елизаветой Александровной. А вот Веры ни слуху, ни духу. «Неужели спит? — удивился Николай. — Проспала своего ненаглядного доктора?» Он хотел было подняться на второй этаж, постучать ей в дверь, но оборвал себя. Во-первых, пока Моз раскланивается с Елизаветой Александровной, Николай успел бы пройти только пол-лестничного пролета. Во-вторых, ни к чему лишний раз раздражать доктора и давать барышне надежду.
— Совсем забыл сказать, — Моз вышел из столовой, — вам, Николай Михайлович, нужен постоянный доктор. Не модный гомеопат с золотыми растворами. Легкие у вас не такие плохие, как вы думаете. Слегли вы, я полагаю, в большей степени от нервов. А вот за коленом нужно наблюдать.
— Увы, доктор, я нигде не задерживаюсь, — почти виновато пожал плечами Николай. — Но, если можно, дайте, пожалуйста, свою визитку. Или вашего сына. Окажусь в Заревске, буду знать, к кому обратиться.
Они вышли на крыльцо, Моз поставил чемоданчик на перила и извлек маленький картонный прямоугольник, на котором значилось имя «Натан Лазаревич Моз» и адрес на окраине Заревска. Николай спрятал его во внутренний карман пиджака, рядом с портсигаром и рецептом мази для колена, и благодарно кивнул. На том и расстались.
Николай хотел уже вернуться в дом, но вдруг задержался. Оперся на деревянную колону и глубоко, полной грудью вдохнул свежий утренний воздух. За балюстрадой мирно рождался новый день, просыпался сад. Моз скрылся за калиткой вдалеке и исчез в утреннем тумане. Рассеянный солнечный свет отражался в каплях на едва раскрывшихся клейких почках шиповника, что рос у крыльца. Николай наклонился и сорвал одну, размял между пальцами, поднес к лицу и почувствовал, как пахнет свежо, зелено травой и весной.
— «Если вы хотите долго жить», — повторил он как заклинание, — «если вы хотите долго жить»!
Где-то над крышей слышалось, как кукует кукушка. «Ну-ка, голубушка, подскажи, сколько мне понедельников до чахотки осталось?» — улыбнулся Николай и принялся считать. Раз, два, три…
— Николай Михайлович! — распахнулась за спиной дверь. — А где доктор Моз?
Николай дернулся от неожиданности. «И впрямь, проспала,» — понял он.
— Ушел только что, — ответил Николай и повернулся.
Вера стояла на крыльце, закутанная в белую шаль, сонно щурилась и смотрела в туман с настойчивой, упертой надеждой. Косу она заплести не успела. Волосы, неловко перехваченные лентой, выскальзывали из хвоста и падали непослушными каштановыми волнами на плечи. И глаза её светились самой живой и чистой весной. Николай замер. Что-то было не так. Будто что-то иное, неясное, просвечивало через эту смешную сонную девочку.
— Я за ним! — Вера плотнее запахнула шаль и уже сделала шаг вперед, как Николай преградил ей путь тростью.
— В домашних туфлях? — удивился он. — Вы не догоните.
— Догоню! Уберите, пожалуйста, трость! — потребовала Вера.
«Догонишь и услышишь какую-то отговорку,» — не стал говорить вслух Николай.
— Вера Васильевна, вы знаете, что на рассвете есть особенно живописный час? Знакомый художник говорил мне… — начал было Николай, но Вера не стала слушать.
— Пустите, пожалуйста! Я должна его догнать! Он мне обещал! — зазвенел от отчаяния её голос.
Николай смотрел на её встревоженное, веснушчатое лицо и думал, что дело-то, наверное, вовсе не в особом рассветном солнце. А в чем, он не знал.
— Вера Васильевна, — чуть тише с нажимом сказал он, — Доктор Моз, должно быть, уже у деревни. Вы не догоните.
— Вы же сказали, что только ушел?! — всплеснула руками она.
— Задумался. Потерял счет времени, — Николай убрал трость. — Не нужно никуда бежать. Тем более в таком виде.
Вера плотнее запахнула шаль, видимо и сама понимала, что вид у нее весьма и весьма потрепанный. Она прикусила губу, будто хотела расплакаться, и снова на ее лице, как в калейдоскопе, отразились все мысли и все чувства. Вдруг Вера зло топнула ногой.
— Да как же так! — не сдержалась она. — Как!
Николай вспомнил вдруг, как видел минувшей осенью «Аполлона и Дафну» Бернини на вилле в галерея Боргезе, когда проездом был с Нелли в Риме. Долго смотрел, Нелли начала скучать, ушла дальше без него. А Николаю все казалось, что чем дольше он смотрит на Дафну, тем живее становится она и тем мертвее становится он сам. Будто завороженный не сдержался и провел ладонью по ноге нимфы, там, где пальцы её преображались в корни. И одернул руку. До того неправильным показался холодный мрамор и собственная горячая в сравнении с ним рука. Вот и сейчас сам себе он казался мраморным, не живым, который смотрит на живое и не может понять, что же такое эта жизнь? Что светится сквозь юную эмансипе? София? Но ведь то горячечный бред, глупости.
— Вера Васильевна, — осторожно начал Николай, — а почему медицина? Не каждая барышня возьмется за анатомический атлас.
Вера, все ещё расстроенная уходом Моза, кажется, приняла это за насмешку. Резко развернулась к нему, так, что окончательно слетела с волос лента.
— Да потому что со смертью надо бороться! — горячо, с вызовом сказала она. — Я хочу, чтобы смерти в мире не было! Не бы-ло! А как с ней бороться, кроме медицины, не знаю.
Выпалила и залилась краской, но глаз не опустила. А Николай поймал себя на странном дежавю. Было в его жизни уже это безумное обещание, что смерти нет. Было. От лика решительного и светлого, с глазами, полными вечной весны. Странная внутренняя дрожь на миг сковала тело, дыхание остановилось.
— Смерти не было, — повторил он и невольно улыбнулся.
— Вы надо мной смеетесь! — скрестила руки на груди Вера. — Смейтесь! Я ещё…
— Я не смеюсь, — перебил её Николай. — Я не согласен, но я не смеюсь.
Вера недоверчиво смерила его взглядом.
— В чем не согласны? — спросила она.
— Что смерти не должно быть, — пояснил Николай. — Я много над этим думал. Вы читали Соловьева?
— Нет, — отвернулась Вера. — И Тургенева на самом деле тоже почти не читала.
Николай невольно фыркнул.
— Ничего, успеете. Я не за тем спросил, чтобы вас обидеть, — вздохнул он. — Просто Соловьев писал, что любовь, настоящая любовь, должна преодолеть эгоизм, чтобы человек в другом увидел себя. И меня эта мысль так зацепила.
Николай замолчал на секунду. Странно ему стало, никогда раньше о таких высоких материях без смешка не мог говорить, а сейчас вдруг стал серьезен.
— Так, а почему же смерть должна быть? — не выдержала паузы Вера.
— Потому что самое дорогое, что у человека есть — это его жизнь. Выше этого ничего у человека нет в этом мире. Потому что, если не будет жизни, не будет ничего. И если я могу отдать свою жизнь за то, что люблю, значит, любовь есть. А если смерти нет, то все, что бы я не отдал, я в этой бессмертной жизни смогу вернуть. Тогда любви нет. А я лучше буду жить в мире, где есть смерть, чем в том, где не будет любви. Так я думаю, — Николай улыбнулся.
И вспомнил о Мише. И стало на душе впервые за всю весну так горько и тихо, что ясно, без всяких помех родилась мысль: «А меня ведь любили. Миша же меня любил!» Такой простой и ясной она показалась, что Николай сам себе удивился.
— Вы это о невесте вашей? — тихо спросила, сбитая с толку Вера. — Елизавета Александровна упоминала, что вы ждете, когда за вами приедет невеста.
— Я не о романтической любви, Вера Васильевна, — вздохнул Николай. — Хотя, Соловьев писал как раз о ней.
«Нет, за Нелли я, пожалуй бы не умер. Вот из-за нее чуть не умер, но не за нее, — вернулась к Николаю привычная ирония. — Да и ей за меня зачем умирать? Нет, глупости, Нелли пусть живет и ходит слушать оперетки. И я уже имел счастье чуть не умереть за любовь. Хватит, колено у меня осталось одно.» И снова посмотрел на Веру, которая тоже вдруг замолчала, глядя куда-то в сад. «А вот она бы за кого-нибудь умерла. Такая могла бы. За мир, за людей. Господи, такая могла бы! — пронзила его догадка. — Не мрамор это, совсем не мрамор. Дерево. Вишня. Расцветет, покроется белыми, подвенечными кружевами, отшумит изумрудными листьями и сгорит. Или встанет мачтой корабля и сгинет в пучине. Но почему вишне всегда не цвести? Она же цветет!»
— Может быть, в дом, Вера Васильевна? — вздохнул Николай. — Вы не замерзли? Может быть, чаю?
— Пойдемте, — растерянно кивнула она и двинулась к двери. — Только до завтрака ещё далеко. За чаем нужно на кухню.
— Вера Васильевна, — не сдержался он, — вы о чем-то задумались? Если я чем-то вас смутил, то прошу меня простить.
Вера повернулась, покачала головой и, кажется, только сейчас заметила, что лента упала с её волос. Она поспешно сплела их в косу, которую, однако, не было чем закрепить.
— Нет. Просто я прочитала вчера «Элли», — нахмурилась Вера. — И поняла, что не понимаю, где правда, а где нет. Сначала подумала, что это про вашу невесту, про то, как вы познакомились с ней, потом подумала, что это глупость.
— Она никогда не жила на Лазурном Берегу и детей у нее не было, — подтвердил Николай.
Врать про «невесту» Нелли ему не хотелось, но и сказать правду и не быть разоблаченным перед Елизаветой Александровной было невозможно. Поэтому Николай благоразумно смолчал, что познакомился с Нелли он вообще-то в Берлине и помог ей разве что тем, что помог закрыть часть долгов, которые оставил ей сбежавший муж. Его фамилию Нелли носила и по сей день, что не оставляло даже формальной возможности жениться на мадам Костье, если забыть о том, что союз князя Брелова и французской певички это гарантированное самоубийство в обществе и скандал с Ольгой на всю оставшуюся жизнь.
— Потом я подумала, что, может, офицер с поэтом — это пародии на каких-то ваших знакомых, — продолжила Вера.
— Никого конкретного за ними я не имел в виду, — Николай подошел к двери и приоткрыл для Веры. — Проходите, обсудить можно и внутри.
В коридоре он пропустил Веру вперед и зацепился вдруг взглядом за картину Эйсфельда. Странно, но прежнего раздражения она не вызвала. «Самое коварное в пошлости — это то, что к ней привыкаешь», — кивнул сам себе Николай и последовал за Верой на кухню. Софьи там не оказалось, только какая-то кастрюля стояла, укутанная полотенцами, на окне. Николай опустился на табурет, оперся спиной о стену и отставил трость к столу.
— Ещё какие-нибудь предположения, Вера Васильевна? — мягко спросил он.
Николай надеялся, что что-нибудь она скажет про Мишеля, главного героя рассказа. Только сам пока не знал, упомянет ли он в ответ, что у него был раньше старший брат Миша. А Миша — это почти Мишель.
— Нет, — Вера покачала головой и вдруг опустила взгляд, — я ещё вчера поняла, что ничего не поняла и проиграла. И тогда я…
Она замолчала. Николай недоуменно моргнул.
— Что тогда? — переспросил он и неловко улыбнулся. — Проткнули мой несчастный сборник медицинским скальпелем?
— У меня нет скальпеля, Николай Михайлович, — до комичного серьезно ответила Вера и начала теребить манжету. — Вы говорили, что, если я проиграю, то книгу вы заберете.
— Да, — кивнул Николай, — говорил.
— Поэтому я дочитала вчера ещё и «Выстрел»! — выпалила она.
Николай удивленно фыркнул, пригладил волосы.
— Вы из-за этого проспали доктора Моза, Вера Васильевна? — он иронически приподнял бровь.
— Да, — Вера в отчаянии кивнула. — Но я все равно ничего не запомнила, потому что было уже очень поздно! Кроме того, что Ходиков не стрелялся на дуэли, но все равно умер.
Николай подпер подбородок ладонью, скрывая рот так, чтобы не было видно, что он улыбается.
— Вера Васильевна, это жульничество, — нарочито строго сказал Николай, с плохо скрываемой дрожью от сдерживаемого смеха в голосе.
Вера не ответила, поджала губы и отвернулась к буфету, достала две чашки. И Николай молчал, потому что опасался, что если заговорит, то разразится неприлично громким хохотом. Ничего не поняла, но все прочитала! Прелесть! Даже лестно! Так он и сидел, кусая губы, невзначай прикрыв нижнюю часть лица ладонью.
Вера тем временем расставила чашки и взялась за заварник. И схватилась неосторожно прямо за пузатый бок с аккуратными фиалками.
— Ай! Горячо! — Вера отдернула руку.
— Ну что же вы, — дернулся Николай. — Вас из комнаты с охраной выпускать нужно, Вера Васильевна. Садитесь уж, я сам.
Вера сморгнула подступившие от боли слезы, подула себе на руку и опустилась на стул. Взгляд её не поднимался от белой скатерти. Николай поднялся, опираясь о столешницу и взял заварник за ручку. Он налил себе заварки покрепче и посмотрел на понурую Веру. «Не может барышня с таким крутым нравом пить слабый чай», — решил Николай. Налил ей так же, как и себе, но чуть разбавил водой из стоящего рядом графина.
— Не пострадали, Вера Васильевна? — попытался заглянуть ей в глаза Николай.
— Пострадала только моя гордость и то не сильно, — пробубнила Вера, — больше от того, что я ничего не поняла. А вы теперь заберете книжку.
Тут Николай не выдержал и рассмеялся.
— Господи, Вера Васильевна, — пытался вставить он между хохотом, — вам бы в сыск! Зачем же вы так читаете! Как протокол!
— Вы опять надо мной смеетесь! — подскочила Вера, чуть не разлив чай.
Но Николай уже не мог ответить. Как не мог бы сказать, что его окончательно рассмешило. Может, выражение Вериного лица, полное такого искреннего негодования, что это нельзя воспринимать серьезно. Может, то, что его юношескую поесть предпочли доктору Мозу и сну. Он хохотал, уронив голову на руки так, что тряслись плечи. Вера пыталась его перебить, вставить что-то.
— Николай Михайлович, мне же обидно! Это нечестно!
А он махал на нее рукой и смеялся ещё больше, пока не заболели щеки. Уже после удивлялся и не один раз, как же его пробило от такой глупости на такой захлебывающийся, безудержный, почти мальчишеский смех, совсем не похожий на те ироничные смешки, какими Николай привык обходиться в последние годы.
— Вера Васильевна, забирайте книжку, читайте, — отсмеявшись, объявил он. — Вы выиграли.
16.
Выстрел
Эпилог
«Почему же я примирился? Почему?» — мухой об стекло Ходиков бился над вопросом, в котором теперь уже не было смысла. Поезд нес его на юг. В купе было душно и спокойно. Ходиков задремал под стук колес и вдруг мысль: «Я ведь офицер! Разве ж я могу быть трусом?» И успокаивал себя, размышляя о том, что честь графини должен был защищать её муж, что история эта уже прошла, что не было между ним и графиней, в сущности, ничего, за что бы следовало стрелять в друга, в живого человека.
В живого. До дурноты ярко Ходиков представлял, как пуля вылетела бы из пистолета, порвала бы мундир, сквозь кожу, сквозь плоть, вошла бы в тело. Туда, где бьется сердце. Туда, где вся жизнь человеческая. Ведь не в голове же? Даром что современная медицина говорит, будто человек живет разумом, тем, что в черепной коробке. Разве ж от любви стучит в висках? Разве что от мигрени. Сердце. Там жизнь. Любовь там, ненависть там. И как можно в это клокочущее пекло и холодный металл? Ходиков засыпал и, казалось ему, будто сам он сделался холодным и мертвым, немым и слепым, из пороха и металла.
Лежит пуля в утробе револьвера и слышит над собою спор.
— Я не могу стрелять в человека! — звонкий, со слезами, от него трясется револьвер, от него неспокойно пуле.
— Стреляйте во врага, не в человека! — гулкий, тихий, будто из ящика. — Послушайте голос разума.
— Человек — Божий образ! Все равно, что в икону стрелять! — и каждое слово, будто сердца удар.
— Какой же Бог, если у него такие образа, — усталый вздох, — Стреляйте!
И выстрел.
Ходиков распахнул глаза. Всего лишь паровозный гудок. Он достал накрахмаленный платок, промокнул лоб.
— Приснится же, — Ходиков вытер глаза и отвернулся к окну, за которым проплывал ночной Тифлис.
Ничего не поменялось в подлунном мире. Графиня с мужем уехали в Европу. Ходиков приступил к службе в новом гарнизоне, где умер через пару лет, упав с лошади. Судачили на его похоронах и о той несостоявшейся дуэли. И думали, что похоронили труса. А похоронили человека.
17.
Закат звал Николая Михайловича пройтись по округе. Он предупредил Софью, на случай, если его будут искать, накинул пальто, которое горничная после купания в реке чудом привела в порядок, захватил трость и вышел на крыльцо. Медленно, цепляясь за перила, сошел с крыльца на землю и остановился. До того непривычным и странным вдруг показалось, что под ногами не ковер и не паркет, а живое, дышащее, влажное. Мыском туфли он толкнул камешек у ступеньки, и тот покатился вниз по дорожке, скрылся где-то в вечернем полумраке.
— И смерти нет, и долго жить, — повторил Николай и улыбнулся сам себе. — Жаль, что неправда.
Он отошел вглубь сада на десяток шагов и повернулся к дому. И защемило сердце от того, как ласково и дружелюбно льется свет из окон, от того, как последние солнечные лучи скользят по конькам на крыше, от резных белых завитушек на окнах. В прямоугольнике света на первом этаже показался силуэт Елизаветы Александровны. «Беспокоится, — понял Николай. — Боится, что выкину что-нибудь!» Он помахал Елизавете Александровне рукой. Та кивнула и вдруг в руке у нее показался какой-то прямоугольник. Николай сначала не понял, что это: слишком уж далеко, не разглядеть, а кричать ему не хотелось. Он указал пальцем себе в грудь, как бы спрашивая: «Для меня?» Елизавета Александровна, к его удивлению, кивнула. И тут Николай понял. «Письмо! — догадался он. — Нелли! Слава Богу, моя Нелли!» Он показал Елизавете Александровне пять пальцев и указал на запястье, где обычно носил наручные часы. Генеральша кивнула и, видимо, поняла, что подойдет он не сейчас, а через пять минут.
— Ах, Нелли, Нелли! — промурлыкал он. — Шарман!
Почему-то до того Николаю казалось, что вовсе он и не обрадуется её приезду. Не улеглась ещё тогда мысль, что добрая милая Нелли не говорила, что он не способен утопиться. Казалось, что осталась она где-то там, в прежней жизни. Здесь, в Сосновке, царит свой космос, где он, Николай Брелов, вечный юродивый, вечный невротик и пациент. А сейчас будто камень с плеч упал. Нелли приедет, пожурит его, Николай пошутит, она посмеется, скажет: «Николас, ты невыносим!» и свобода! Берлин! А может, и снова Рим? Нелли понравилось в Риме! Она щебетала, не умолкая, что какой-то её дядюшка торговал шерстью в Риме и здорово озолотился, а Николай в ответ, захлебываясь от восторга, рассказывал ей про римских императоров. И ещё милее показался ему вдруг зеленый дом с деревянными белыми колоннами. «Это потому, что я уезжаю, — понял Николай. — Жить в этой глуши, конечно, невыносимо, но вспомнить будет приятно! Я расскажу Нелли про этот ужасный халат, ей понравится!»
И, радостно насвистывая что-то легкое, бодрое под нос, он двинулся дальше в сад. Вдруг из флигеля выбежала Софья, раскрасневшаяся, завязывающая на ходу платок.
— Нахал ты, Федя! — возмущенно крикнула она, но без настоящей злости. — Чтоб тебе пусто было!
Николай заинтересованно остановился у дерева. На крыльцо выбежал Федя.
— Софьюшка, да я же не то… Да я же не так! — извиняясь бормотал он.
— Флюса тебе на обе щеки! — резко развернулась Софья и только сейчас увидела Николая. — Ой, барин…
— Доброго вам вечера, — кивнул Николай, едва сдерживая улыбку, и зашагал дальше.
— И вам доброго! — уже в спину крикнул ему растерянный Федя.
«И все живут, и все любят! И весна! Хорошо!» — решил про себя Николай. И таким правильным и странным казалось, что он уедет, а здесь, в Сосновке, все пойдет своим чередом. Софья будет ругаться с Федей, Елизавета Александровна следить за хозяйством и читать вечерами жития святых, доктор Моз бродить от гангрены к холере, а Вера… Тут Николай споткнулся о мысль.
— А что с Верой? — спросил он сам себя.
«А Веру обманет доктор Моз, а через годик другой Елизавета Александровна выдаст замуж. Вот и вся сказочка. Вот и вся медицина. Вот тебе и смерти нет», — пришло осознание. То хрупкое, живое, яростное, что светилось через юную эмансипе, обещало погаснуть в ближайший год или два. Было это так же предсказуемо, как-то, что за сумерками, которые медленно накрывали сад, наступит ночь. Николай нахмурился, остановился у яблони, постучал легонько тростью по стволу.
— И что же будет с вашей родственницей? — облокотился он на ствол дерева. — Отцветет?
И тут же одернул себя. «А мне какое дело? — пришел сам собой вопрос. — У девицы есть Елизавета Александровна, она её любит. Может и договорятся как-нибудь о медицине». И понял вдруг, что не договорятся. Что, если до сих пор Вера бегает за доктором Мозом и листает старый справочник, значит, никто и не собирается отдавать её на фельдшерские курсы. И дело, видимо, не в деньгах. Просто там, где потомственный «юродивый» увидел Софию, остальные, вроде доктора Моза, видели беспокойную, раздражающую девицу.
— Ты что же, Николай Михайлович, влюбился? — спросил он сам себя и покачал головой.
Нет, точно нет. Смешная девочка, грубая, прямая, только и всего. И не билось сердце чаще при взгляде на нее, и не хотелось коснуться, обнять. Разве что отправить прилично причесаться и почитать что-то, кроме медицинского атласа. И не просыпалось в груди того игривого волнения, как при мысли о Нелли. «Тут что-то другое, — вздохнул Николай. — Что?» Он сошел с тропинки, двинулся дальше, к забору.
— Что же я от нее хочу? — пробормотал Николай. — Чтобы она меня не читала? Да Бога ради, пусть читает! Чтобы правильно читала? Так это ей нужно, не мне. Чтобы извинилась? Но я не обижен. Чтобы она… Чтобы она была.
Он остановился, завороженный этой простой мыслью. Нужно, чтобы такой человек в мире был. Не для него, не для Николая Брелова. Для Мира. Чтобы был кто-то, кто крикнет, что нужно побороть смерть. Потому что можно ли бояться смерти, если в жизни есть такой огонь? Но как жить, если знаешь, что мог этот огонь сохранить и не сохранил?
— А что я могу? — спросил себя Николай и оперся о забор.
Где-то в деревне лаяли собаки, стелился по небу у горизонта сизый дымок, шуршали в саду голые ещё ветки.
— Что делать? — повторил он и стукнул тростью по забору так, что каркнула и взлетела с него ворона где-то слева у кустов.
Может, сказать про Моза? «Вера Васильевна, доктор вас обманул, ни на какую операцию вас не возьмут. Уймитесь и идите вышивать цветочки», так что ли? Николай покачал головой. Хуже и не придумаешь. Вера его возненавидит, разозлится, закроется. Нет, не то.
Может, дать ей деньги на курсы? Вера поедет в город, отучится, вернется в Сосновку и будет бегать по окрестным деревням, заниматься родами и ампутациями. Николай почти согласился с этим вариантом, пока вдруг не представил лицо Елизаветы Александровны в ответ на это предложение. «А откуда у вас такая забота о моей воспитаннице, князь?» — спросит она, сурово сдвинув брови. Нет, Николай, конечно, мог бы в ответ начать что-то лепетать про Душу мира, софийный свет и Соловьева, но умудренная жизнью генеральша услышала бы другое. Припомнила бы дурацкие слухи про жену дипломата, сложила бы два и два и превратно бы поняла любое предложение, как бы мягко оно ни было сказано. Перепугалась бы, что он компрометирует Веру и выдала бы её замуж за первого встречного. Тут лезть, только портить.
«Ей нужно замуж, но так, чтобы муж разрешил учиться, — Николай барабанил пальцами по забору и размышлял. — И где найти такого поборника женской эмансипации в, прости Господи, Заревске? Не самому же на ней жениться!» Николай от последней мысли устало поморщился. Нет, жениться из благотворительности на девушке, которую он не любил, было бы уже слишком. Да и делу это не помогло бы. Ни происхождения, ни родителей её он не знал, а именно этого бы потребовала Ольга, как только до нее бы донеслось, что любимый кузен решил жениться. Да и Елизавету Александровну бы сожрали заревские мамочки с дочерями на выданье, которые последние пару лет передавали через Аврорина в Европу приветы и приглашения посетить их по приезде в Россию.
— И жить мне осталось, положим, не три понедельника, а тридцать три, что тоже не слишком много, — покачал головой он. — А оставить через пару лет молодую вдову наедине с моей дорогой родней — это тоже не помощь.
К тому же расстроилась бы Нелли! Даже если бы он самым ласковым и деликатным образом убеждал её, что все это благотворительный проект, что нет здесь никакого романа, Нелли бы такое терпеть не стала. А расставаться с ней на такой ноте, когда он уже распланировал поездку в Берлин, было никак нельзя.
— Эх, Нелли, ты бы что-нибудь подсказала, — вздохнул Николай, не сдержался и передразнил её, — «Ах, Николас, я читала роман, там барышня десять лет притворялась мальчиком и жила при монастыре! Как это трогательно!»
И вдруг мысль, почти хулиганская. Николай вспомнил о главном любителе монастырей и новгородского зодчества в своей жизни. «Василий Аркадьевич! — улыбнулся он. — Ты-то мне и поможешь!» Конечно, он не собирался ввязывать Свечникова в проблемы женской эмансипации и образования. Тут Василий Аркадьевич мог дать только один совет: «В монастырь! Там и библиотека есть!» Но вот если рассказать ему о своей провинциальной софиологии, об отблеске чего-то иного, большего чем сам человек, что проступает в этой вражде со смертью, Свечников мог понять. Наверное, один-единственный на всем белом свете. Николай выдохнул. Это, конечно, не было решением, Свечников, скорее всего, наплетет метафизических кружев или вовсе откажется разговаривать после двухлетнего молчания, но это была хоть какая-то зацепка.
«Только вот, — подумал Николай, — придется задержаться в Заревске на день. И остаться невидимым для Аврорина». Не потому, что боялся своего издателя, а потому, что находил исключительно утомительными его душеспасительные речи о том, что не пристало приличным людям общаться с городскими сумасшедшими. «С кем ещё общаться юродивому, как не с городским сумасшедшим», — улыбнулся Николай. Ну и не стоило, конечно, Аврорину знать, что он в России. За те пару дней, что они с Нелли провели в Петербурге, перед тем как Николай сорвался в Сосновку топиться, он не увиделся даже с Ольгой. Только на вокзале в Заревске случайно столкнулся с Валерьяном Валериановичем, который двадцать минут мучил его фризами-карнизами. Так что пока были все шансы улизнуть в Германию никем не узнанным, кроме, конечно, любезной Елизаветы Александровны, которая не распускала слухи, и Валериана, который, должно быть, уже и забыл о встрече.
Николай поднял глаза к небу. Теперь, не из окна, а с края сада, оно казалось особенно высоким. Чистое, весеннее, ни единого облачка. Только фиолетовая вуаль наступающей ночи медленно захватывала лазурное полотно, да бисером вспыхивали первые звезды. Пора было возвращаться.
«Спрошу у Свечникова, может ли такое быть, что я жив, вопреки прогнозу Моза, потому что эмансипе слишком уж бурно протестовала против смерти в соседней комнате», — улыбнулся Николай и зашел в дом. Только он успел снять пальто, как в коридор вышла Елизавета Александровна.
— Как вам прогулка, Николай Михайлович? — спросила она вежливо.
— Чудесно, — ответил Николай. — В такие дни мечтаешь о том, чтобы весна была всегда.
— Навсегда, у сожалению, ничего не бывает, — философски заметила она. — Вам письмо, Николай Михайлович.
— От моей невесты? — уточнил он.
— Вы знаете, нет, — задумчиво сказала Елизавета Александровна. — Я и сама удивилась, от графа Аврорина. Иллариона Адриановича.
Сердце у Николая провалилось в желудок, улыбка мгновенно сползла с лица.
— Как? — потерянно провел рукой по волосам Николай.
— И я хотела бы знать, — сухо ответила Елизавета Александровна. — Быть может, в письме он сам объяснит. Если кто-то из моих домашних имеет к этому отношение, я разберусь, будьте уверены.
— Благодарю, — автоматически кивнул он. — То есть не стоит, конечно. Не стоит беспокоиться.
— Я не хочу, чтобы вы думали, что из-за моего попустительства пострадала ваша репутация, — Елизавета Александровна протянула ему письмо.
— Ещё раз благодарю, — снова кивнул он и взял письмо.
Николай не стал подниматься к себе наверх, слишком неприятно поднывало колено после прогулки и новостей. Он зашел в столовую, рассчитывая, что в такой час сюда никто не заглянет, и затворил дверь, оставив лишь небольшую щелку, так что полоса света пролегла поперек стола. Николай тяжело опустился на стул, вытянул больную ногу и поднес письмо к свету. Ошибки быть не могло. На письме значилось имя его заклятого друга и «любимого» издателя, а рядом с ним адрес Елизаветы Александровны. Николай не стал искать ножа для бумаг, разорвал конверт так. Перед глазами заплясали ровные строчки, выведенные витиеватым с завитушками почерком:
«Любезный друг, Николай Михайлович,
Третьего дня ко мне явилась мадам Костье, которой я, к сожалению, не имел чести быть представленным вами лично. Она уверяет, что вы расстались в Петербурге около месяца назад, вы отбыли в неизвестном направлении, а после прислали письмо из Сосновки от уважаемой Елизаветы Александровны, с просьбой забрать вас. Признаться, мы с Анастасией несколько удивлены вашим внезапным возвращением из Европы и вашим неожиданным выбором места для уединения. Но мадам Костье показала письмо и была весьма убедительна, поэтому сомневаться в правдивости её версии не имею оснований. Я счел необходимым написать вам. Анастасия, к слову, не была в восторге от её внезапного визита, но, как вы знаете, в нашем доме не отказывают гостям.
Мадам Костье была весьма словоохотлива. Анастасия проявила к ней должную вежливость, хоть и упоминала, что далось ей это не так просто, потому как не привыкла к такой откровенности. Мадам Костье поделилась с ней опасениями, что она утомила вас и, видимо, вынудила искать общества «более культурных людей».
Анастасия, как вы знаете, имеющая свое мнение на многие вопросы, заметила, что мадам Костье — женщина хоть и приятная в некоторых отношениях, но не слишком соответствующая вашему тонкому вкусу, какой заметен в иных сферах жизни.
Я согласился помочь мадам Костье, которой тяжело далось путешествие из-за недостаточного знания языка, и сопроводить её. Через пару дней я планирую прибыть в Сосновку, чтобы лично убедиться, что с вами все в порядке. Надеюсь, вы сможете объяснить причины столь неожиданного для нас всех отъезда из-за границы и пребывания в столь отдаленном поместье.
С нетерпением ожидаю нашей встречи.
Граф И. А. Аврорин»
Николай медленно отложил письмо на стол, закрыл лицо руками и глухо застонал. Он и забыл, что сам как-то дал Нелли несколько адресов, включая адрес своего издателя, со словами, что в случае чего она может к ним обратиться! Своими руками написал на бумажке и проследил, чтобы она убрала её в свой молитвослов! И забыл!
— Бедная моя милая Нелли, — вздохнул он. — Несколько дней у Лорика и его мегеры.
Так он и сидел, не в силах отнять руки от лица. Воображение подбрасывало картинки одна хуже другой. Вот его Нелли щебечет с женой Иллариона и искренне не понимает, что её здесь считают «не соответствующей тонкому вкусу» князя. Вот она взволнованно щебечет о том, что, наверное, она недостаточно хороша для своего дорогого Николаса. Николай поморщился, как от зубной боли. Почему Нелли так подумала? Он никогда не упрекал её в глупости или поверхностности. Злился иногда, иногда раздражался… Но не вслух же! Болтовня Нелли о шляпках дам в опере была ему в сотни раз милее любых высоколобых рассуждений Иллариона. Потому что Нелли, при всей её легкости, любила людей и была рада, что её Николас не способен утопиться. А кого или что любил Илларион, Николай не знал.
— Господи, милая моя, бедная Нелли, я дурак, — прошептал он. — Лучше бы ты заглянула в Петербург к Ольге.
Ольга бы по крайней мере не цедила этот светский яд. Она бы заохала, переволновалась бы, допросила бы Нелли, покачала головой, что дорогой кузен никак не осядет, а снова колесит по миру и успокоилась бы. А все претензии потом высказала бы ему лично. И на это хоть что-то можно было бы ответить. А что ответишь на такую скользкую вежливость? Николай сложил письмо вчетверо и убрал в карман пиджака. Нелли оставалось продержаться пару дней. А потом он увезет её на свою заревскую квартиру, и оттуда уже куда она захочет. Славно было бы, если Нелли захочет в Берлин.
И вдруг луч света на столе моргнул. Николай посмотрел на приоткрытую дверь — ничего. Отвернулся к окошку — снова моргнул.
— Вера Васильевна, — догадался он, — если это вы, входите, я не занят.
Вера осторожно приоткрыла дверь. Она неловко мялась на пороге, пыталась разглядеть его в темноте.
— Вы без света сидите? — удивилась Вера.
— Так думается лучше, — пожал плечами Николай. — Вы что-то хотели? Садитесь.
Он кивнул на стул, что стоял в паре шагов от входа. Наверное, Софья брала, чтоб вытереть пыль на шкафу и забыла вернуть на место. Вера села.
— Я дочитала «Выстрел», — сообщила она тихо, будто речь шла о какой-то тайне.
— Рад за вас, — бесцветно ответил Николай.
— У меня есть вопрос, но вы, наверное, обидитесь, — не смогла удержаться Вера от своей обычной прямоты.
— Меня сегодня уже ничего не расстроит, — выдохнул Николай. — Спрашивайте.
Вера насторожилась. Голова склонилась набок, плечи поднялись. Николай мысленно дал себе подзатыльник. Не нужно было так говорить, сейчас спросит, в чем дело. А отвечать он не хотел. Да и вообще говорить не очень хотелось после новостей.
— Что-то случилось? — ожидаемо спросила Вера. — Это из-за письма? Оно от невесты?
И замерла, видимо, побоялась, что ляпнула лишнего.
— К сожалению, от издателя, — сухо ответил Николай и повторил. — Спрашивайте.
Вера, видимо, заметила, что он не шутит, почти не говорит, и растерялась. Но, Николай отдал ей должное, быстро собралась.
— Почему вы написали Ходикова трусом, который в последний момент отказался от дуэли? Вы же сами стреляли в противника.
Николай закрыл глаза. Господи, почему она не спросила про то, зачем он на двух страницах описывал парк? Почему она решила, что он тогда стрелял в человека?
— Я не стрелял, — ответил Николай.
— Как? — не поняла Вера. — Вы должны были стрелять вторым, но вас ранили?
— Нет, по жребию первым стрелять должен был я.
И снова перед глазами встало лицо Иллариона. Не то холодное и самодовольное, что он видел последние годы. А испуганное, бледное, каким было тогда.
— Не смогли? — уточнила Вера и замолчала, снова испугавшись, что спросила лишнего.
«Не смог?» — спросил себя Николай. И вспомнил, как в ту секунду, что отделяла его от выстрела, Илларион перестал быть похожим на Мишу. У Миши волосы были почти белые, почти лунные, у Иллариона — пшеница. У Миши строгие, печальные отцовские глаза. У Иллариона злые, испуганные, темные. И никогда бы Миша не встал к барьеру и не взял Николая на мушку. Миша его любил. А Илларион? «А Иллариона любил тогда я», — понял Николай.
— Не захотел, — ответил он наконец после долгой паузы. — Выстрелил в воздух.
И уж, конечно, Миша бы не подумал, что Коля хочет его оскорбить тем, что не хочет его убивать. А Илларион решил. И прицелился Николаю в колено.
— Но почему написали по-другому? — не удержалась ещё от одного вопроса Вера. — Ходиков же, получается, трус?
— Ходиков, Вера Васильевна, несчастный человек, который не знает, способен он убить или нет. Я вот про себя знаю, — Николай тяжело поднялся, опираясь на стол. — Я пойду к себе, доброй вам ночи.
И, не дождавшись, ответа Вера, вышел из столовой.
18.
Тетрадь коричневая.
«12 апреля
Я ничего не понимаю.
А мне не нравится ничего не понимать.
Тетрадь эта предназначалась для конспектов по медицине, а случай Н.М.Б. от медицины далек. Не знаю, к счастью, далек или, к сожалению, далек.
Могу пока только констатировать, что Н.М.Б. не бездельник, не сибарит и не промотал состояние в рулетку. И что он не захотел стрелять в человека. И раз уж сказал, что несчастный Ходиков не знает, способен он на убийство или нет, а он, как автор, про себя знает, то… он считает себя счастливым человеком? Зачем счастливому человеку топиться? Не из-за книжки и, видимо, не из-за француженки.
Ничего не понимаю. Если разложить как задачу?
Условия: я сказала, что со смертью нужно бороться. Он сказал, что смерть — условие любви. Он пытался пару недель назад утопиться.
Вопрос: зачем?
Если смерть условие любви, то из-за любви? Все-таки из-за француженки? Но Н.М.Б. сам сказал, что он говорит не о романтической любви, что о романтической писал Соловьев, а он о другом говорит. Соловьева у нас нет, я поискала. Спрашивать у ЕА не стала, не знаю, о чем именно этот Соловьев пишет. Если там что-то вольнодумное, то ЕА не одобрит такие разговоры. Так что Соловьев пока остается неизвестной величиной. Как и то, из-за какой любви Н.М.Б. полез в воду.
Мы вводим переменную «иной» любви, пока я не узнаю, как именно её назвать. Дружеской? Любовью к отечеству? Разве из-за такого топятся? А, может, и не из-за любви вовсе.
Может, я бы что-нибудь и поняла, если бы Н.М.Б. так не держал лицо. Никогда не пойму, что у него на уме. Как будто всегда играет. Или знает, что на него смотрят, и хочет, чтобы думали, что же у него на уме. Только когда смеялся, наверное, не играл. Как будто специально выбирает, как сесть или встать, чтобы лучше выглядеть. То волосы поправит, то улыбнется, как будто позирует все время! А если не позирует, то это ещё хуже!
Может, он и топиться решил, чтобы все гадали из-за чего? А на самом деле просто, чтобы о нем думали. Мыслительная оккупация! Но тогда почему сам об этом не говорит? И ЕА просила нас всех молчать о том, что было.
Мне кажется, он тоже со смертью не согласен в глубине души. Если бы был согласен, не придумывал бы оправдания ей. Хотя если бы боялся, зачем бы хотел умереть? Глупость какая-то выходит.
Ещё большая глупость — проспать Моза из-за книжки. Я думала, Н.М.Б. хоть объяснит, что имел в виду и почему посоветовал этот рассказ. А он сказал, чего в этом рассказе нет. Н.М.Б. сам сказал, что что-то из этого было в жизни. ЕА говорила, что его невесту зовут Нелли Костье. Героиня — Элли. Оказалось, совпадение. Это он, наверняка, специально устроил, чтобы я пошла по ложному следу. Но я это и сама поняла. А вот что в этом рассказе было на самом деле — не поняла. Если он придумал Элли, то и Мишеля он придумал, наверное. Тогда что осталось? Он был на Лазурном Берегу? Может быть, но это же не главное в рассказе? Элли могла жить и в Заревске, история бы не слишком поменялась. Запутано.
Зачем советовать, устраивать спор, если сам ничего не объяснил! Просто сказал, что я победила. И непонятно, в чем. А спросить я постеснялась почему-то.»
19.
Не осталось в памяти, как именно Колю в тот день наказали. Вымылось начисто все, что случилось после того, как Семен выволок его из столовой. И помнил Коля себя только после. Жалкий, зареванный, он сидел на краю кровати, как ему казалось, месяцы и годы, рвано всхлипывал, обхватив колени и все никак не мог успокоиться. Сам решил, что никто, ни Миша, ни отец, его слез видеть не должны, потому и не спустился ни к обеду, ни к ужину. А успокоиться в одиночестве Коля не мог.
Взгляд цеплялся то за окно, за которым голубело безоблачное, как назло, приветливое и веселое небо, то за чернильницу на столе, то за книги. Среди них пряталась одна — с красной обложкой и гравюрой с Наполеоном внутри. Из-за нее Коля подрался с Мишей в прошлом месяце. Миша взял почитать без спроса и вытащил по случайности закладку, а Коля не стал такое терпеть. Тогда наказали обоих, и обидно не было.
Но ведь были же случаи, когда наказывали и одного Колю! Много раз! Весной он тайком от месье Мартена выцарапал ножичком на письменном столе «enculé». А щепетильный француз принял это на свой счет и жутко оскорбился. Надпись Семен закрасил пятном синей краски, а Коля полдня провел в углу. И тогда обидно не было, скорее смешно при одной мысли о том, какое лицо было у противного Мартена!
Или в тот раз, когда Миша рассказал ему, что Атлантида ушла под воду, а Коля захотел проверить и отцовским кортиком, взятым без спроса, расколол подаренный отцом глобус надвое. Атлантиды Коля там не нашел и снова был наказан. Но и тогда обиды не было.
А сейчас была.
И Коля сам не понимал отчего. Потому что отец не стал слушать? Потому что стол и глобус он испортил специально, по глупости, а окно разбивать не хотел? Потому что был перед этим странный взрослый разговор, из которого он не вынес ровным счетом ничего, кроме того, что Мишу любят больше, потому что он хороший мальчик? Или потому, что Миша не злорадствовал? Или потому, что мама бросилась к упавшему Мише?
Коля угрюмо потер нос, часто заморгал. Почему-то пришёл вдруг в голову вопрос — а секли ли в детстве Наполеона? «Должно быть, секли, — решил Коля, чувствуя с Бонапартом странное родство, — но как же после такого он мог править Францией?»
— Уйду я от вас, — мстительно пробормотал он. — Жалко, что Наполеон умер.
И ясно, будто наяву, представилось Коле, что сбегает он из Заречного и пешком, вплавь, на экипаже, добирается до острова Святой Елены. Там встречает его на берегу поверженный Наполеон в изгнании, понимающе качает головой.
— И меня пороли, — кивает Наполеон. — И Македонского.
«Наверняка Наполеону было скучно на этом дурацком острове, — решил Коля. — Уж он бы меня выслушал. Не то что папа с Мишей!» Наверняка он бы подарил юному другу кортик и не ворчал, как отец, что Коле рано его брать в руки. И оценил бы размах драки с петухом! Может быть, даже пошутил: «Я воевал с Россией, юноша, а вы чуть не сразили символ Франции!» И попросил бы помочь с крысами. Их, как Коля читал, на острове Святой Елены, было в избытке. А после Наполеон обязательно предложил бы ему стать своим последним, единственным и самым преданным адъютантом. Уж тогда бы Коля вернулся в Заречное и посмотрел бы на Мишу! И бросил бы невзначай что-то вроде «А, чистописание у вас неплохо идет, Михаил Михайлович? Ну-ну!»
Только вот Наполеон, увы, умер, не дождавшись своего самого верного адъютанта. От этой мысли снова подступили к глазам слезы. Коля часто заморгал, уставился в окно. Фиолетовой тенью на небо ложились летние сумерки, спокойно шуршали листьями на ветру тополя.
— Все слезы выплачешь, что делать будешь? — Скрипнув отворилась дверь, на пороге с тонкой свечой в руках стояла Александра Ильинична. — Жизнь длинная, побереги.
— Не хочу, — пробурчал Коля и уткнулся лицом в колени.
Тайком, одним глазом он, конечно, продолжал следить за мамой. Александра Ильинична вздохнула, нашла на столе подсвечник и пристроила свечу на край столешницы. Несколько секунд она стояла молча, напряженно сцепив руки в замок, светлая, сама, будто восковая в тусклом свечном свете.
— У Миши синяк, — сказала Александра Ильинична наконец. — Но он сказал, что на тебя не в обиде.
Коля до боли прикусил губу, чтобы не ответить что-то грубое. «Не в обиде! — полыхало у него в груди. — Это он предатель! Великодушничает! Тоже мне!»
Александра Ильинична осторожно опустилась рядом, хотела положить ему ладонь на плечо, но Коля её опередил. Он быстро отполз в угол кровати, на подушки, нахохлился, посмотрел исподлобья.
— Мишу жалейте! — крикнул он. — Меня не надо!
И замолчал, потому что понял, что ещё одно слово, и разрыдается в голос.
А мама замерла. Беспомощно, будто она собиралась заплакать. Шевельнулись губы, задрожал подбородок. Коля успел уже испугаться, что он снова чем-то расстроил маму, как она резко, одним порывом приникла к нему и прижала к себе. Как крепко держали её худые руки! Коля дернулся и не смог вырваться. Дернулся ещё раз, не выдержал и заплакал, уткнувшись ей в платье.
— Мальчик мой… Мальчик мой! — гладила мама Колю по плечам, по волосам, говорила и заговаривалась. — Мой! И я такая же! Я тебя буду жалеть! И ты меня, Коля, пожалей!
Свежим первым снегом странно пахло от её платья. И до боли в груди жалко и совестно стало Коле, что хотел он уплыть из Заречного и оставить маму одну. Как же её оставить, когда она … такая? А Миша с отцом, с их правилами, запертыми кабинетами и пятерками по правописанию … не такие.
— Это гадко! — рвалось у Коли сквозь всхлипы. — Как это гадко!
Александра Ильинична часто кивала и прятала лицо у него в волосах. Коле казалось, что и она плачет, только без слез. Неужели все выплакала?
— Рыжий мой! Солнышко моё! Воробушек! — причитала она. — Гадко, все гадко.
Коля замер вдруг у нее в руках и понял, что сейчас вырвется то, что он и подумать не смел сегодня, пока сидел после наказания в комнате.
— И отец гадкий!
Вмиг застыла Александра Ильинична. Она тихо всхлипнула, ослабила руки так, что Коля наконец смог немного отстраниться. Огонек на свечке беспокойно мигал, и в его свете мама вдруг показалась Коле такой незнакомой, такой чужой. Будто он не видел её до того каждый день своей жизни. Будто было в этом родном, знакомом до малейших черточек лице что-то потаённое. Что-то очень молодое и потерянное.
— Нет, — наконец прошептала она. — Нет, он святой. Он нас любит.
Такого ответа Коля не ждал. Думал, что мама одернет, запретит так говорить про отца или доложит ему. Но «святой»? От этого внезапного, странного слова вдруг как-то отступили слезы.
— Почему святой? — не понял Коля.
И снова мама притянула его к себе.
— И у тебя его волосы, — выдохнула она, — рыжие. Он такое простил, что нельзя прощать. Он святой. А я жестокая, гадкая!
Коля непонимающе моргнул, ещё сильнее уткнулся ей в платье и наконец затих. «Лучше бы пришел отец! — пришла вдруг мысль. — Он бы такое не говорил!» Он пытался и не мог соединить в уме то, как же отец может быть «святым» и приказать его выпороть? Почему же мама говорит, что она гадкая? И что простил ей отец? А спросить не решался. Страшно было, что снова начнется этот поток сбивчивой на грани слез речи. Но мама заговорила сама, тихо и грустно:
— А я раньше петь любила, — сказала она будто и не Коле, а самой себе. — Мне играли на гармошке, а я пела. И танцевала.
Коля затаился, даже дышать перестал, будто было в этих словах что-то очень важное, что смерти подобно упустить.
— И через костер прыгала, — продолжала Александра Ильинична. — А он мне говорил «как птичка летаешь». Не вышло улететь… Не вышло…
Коля постарался представить маму веселой, танцующей, прыгающей через костер. Не вышло. Попробовал представить поющей. Если только в церковном хоре? Чтобы её хрустальный голос взлетал ввысь, под голубой купол храма? Но это было не то! На миг вдруг будто вспомнил он что-то, что никогда не видел и видеть не мог. Искры летят от поленьев под звездный небесный купол, смеется гармошка, и на глазах, серых, с золотистыми крапинками, слезы от смеха. Стремительно, как крылья, взлетают в воздух руки, взмывают вверх от быстрого танца юбки и колокольчиком звенит девичий смех. И будто волной вмиг смыло образ. Как ни силился Коля, но вернуть его не мог.
— А кто играл? — спросил он шепотом, зная уже, что речь не об отце.
Мама отпустила его наконец, и Коля сел рядом, свесив ноги на пол. Александра Ильинична задумчиво покачала головой и провела ладонями по лицу.
— Кот черный с белым глазом, — тоскливо улыбнулась она. — Был у меня такой друг.
Коля хотел было сказать, что он уже не маленький, чтобы в такое верить, что не играют коты на гармошках, но понял вдруг, что мама, кажется, не шутила. Да и в первый раз она говорила о ком-то как о друге. К маме обычно в гости приезжали не друзья, а родственники из Петербурга — Горевы. Никакого черного кота с белым глазом у них не было. Иногда была их с Мишей двоюродная сестра — Ольга. Коля с ней сразу не поладил. Ольга испугалась, когда он спрыгнул с дерева, поскользнулась, упала, расплакалась, а потом ещё и побежала жаловаться. И Коля решил, что с ябедой и плаксой дружить не хочет. А ещё Ольга очень много хвасталась, когда говорила с Мишей, поэтому, если бы у них был такой кот, Миша бы точно рассказал брату. Так что кот был точно не Горевых.
— А сейчас он где? — спросил наконец Коля.
— Далеко, воробушек, — ответила Александра Ильинична. — Очень далеко. Улетел.
Её прохладные пальцы снова гладили Колю по волосам, но больше она ничего не говорила. Когда Коля совсем перестал плакать, мама молча встала, поцеловала его в лоб и вышла из комнаты. Коля снова остался один с догорающей свечкой на столе. Снова и снова проносились в голове мамины слова про то, что отец святой, про черного кота, про то, как она танцевала, как пела. И чем больше Коля думал, тем меньше понимал. Высохли слезы, забылся план побега к Наполеону, осталась только эта чужая большая тайна, которую ему никто не собирался рассказывать.
Вдруг свет в полоске под дверью моргнул. Кто-то прошел мимо. Коля прислушался, но шагов не было. Кто-то стоял рядом с дверью и не решался войти. «Миша? — предположил Коля. — Хочет услышать, как я плачу! Предатель!» За дверью кто-то устало выдохнул и сделал шаг к двери.
— Николай, мама звала тебя ужинать? — дверь отворилась, на пороге показался отец.
Коля рефлекторно выпрямился от его голоса и только сейчас понял, что со вчерашнего дня он не ел. За завтраком кусок в горло не лез, а обед с ужином он прорыдал в комнате. В животе некстати заурчало.
— Нет, — ответил Коля, и голос его дрогнул. — Она только про котов говорила.
Лицо Михаила Алексеевича в тусклом свечном свете было видно плохо, но Коля разглядел, что брови его поднялись над очками.
— Каких котов? — спросил он без тени удивления, привычным ровным голосом.
— Черных, — ответил Коля. — Они маме снятся.
Отец помолчал, снял очки, медленно протер их краем жилета, снова водрузил на нос. Двумя искорками блеснул в стеклах свет от догорающей свечи.
— Ты понял, почему я тебя наказал, Николай? — спросил Михаил Алексеевич.
— Да, — не думая, кивнул Коля, потому что другого ответа тут быть не могло.
— И за что? — спросил отец, опершись плечом на дверь.
Коля сглотнул. Раньше такого вопроса не было, отцу было достаточно просто «да». «Потому что я не Миша!» — захотелось ответить ему. Но Коля посмотрел на отца и понял, что нет, не поэтому. Ведь тогда бы отец не пришел звать его ужинать, потому что Колей он быть за эти несколько часов не перестал.
— Из-за окна, — промямлил он, — и из-за того, что я под стол… Я больше так не буду!
Михаил Алексеевич устало вздохнул.
— К сожалению, будешь, — ответил он. — Нельзя обещать то, что не сможешь исполнить. И убегать, если виноват, нельзя. Понял?
Коля охотно кивнул. Только вот занозой впилась старая мысль — зачем же отец обещал, что хорошим людям и жить хорошо, если мама сказала, что всё гадко? Или он зря обещал? Или она не хорошая? Спросить Коля не решился.
— Идем, — развернулся Михаил Алексеевич, — Марфа тебя накормит, я распорядился.
Коля спрыгнул с кровати, едва не свалившись на ковер, так затекли за последние часы ноги, и поспешил за отцом на лестницу. «Не обещай» и «не убегай» вертелись в голове. И Коля пытался представить, как ему теперь жить, когда он пообещал такое? Слово же назад не вернуть, а откуда ему знать, что он выполнит все, что наобещал? Или что не струсит, когда нельзя будет сбежать? «Но отец, наверное, никогда не врал и никогда не убегал, — в отчаянии подумал Коля. — Мама же про него сказала…»
— Papa, мама сказала, что вы святой! — само собой сорвалось у Коли с языка.
Михаил Алексеевич остановился, не донеся ноги до ступеньки. И Коля встал, вцепившись в перила. Он не знал, ляпнул ли лишнего или наоборот сказал то, что отец хотел услышать. Михаил Алексеевич, однако, не обернулся.
— Надо же, — обронил он флегматично и продолжил идти.
Коля нахмурился, он решительно ничего не понял. Если бы отец сказал, что это глупости, то было бы ясно, что мама пошутила. Если бы согласился, то, стало быть, так и есть. А отец, кажется, и сам удивился этой новости.
— А ещё она сказала, что у меня волосы как у вас, papa! — пролепетал Коля, снова желая порадовать отца.
Ему не хотелось рассказывать, как мама называла себя гадкой, как плакала без слез и рассказывала странное про черного кота. Захотелось, чтобы отец думал, что говорила она о нем и говорила хорошо. Будто, если он будет так думать, то прекратятся в доме эти странные разговоры и все пойдет так, как должно. И отец к нему развернулся, легко подхватил на руки и поднял в воздух. Коля нос к носу оказался перед портретом деда, которому каждое утро отдавал честь.
— И у деда твоего, моего отца, Алексея Михайловича Брелова, такие были. Вот, смотри, — Михаил Алексеевич держал Колю так, будто тот весил не больше перышка.
И Коля смотрел, не отрываясь, на тонко выписанную медь волос, на золотые эполеты и изумрудный мундир. И чем дольше смотрел, тем больше ему казалось, что глядится он в зеркало. Будто это он сам, только на несколько десятков лет старше, смотрит сам на себя с холста и в глазах у взрослого Николая Михайловича пляшут смешливые искорки, а сдержанная улыбка обещает, что научится он в свое время и не сбегать, и не обещать невозможного.
— У Алексея Михайловича, — тихо и назидательно начал отец, — был подарок от самого императора за штурм турецкой крепости. Николай I лично вручил ему портсигар из чистого серебра. Я отдам его тебе, когда вырастешь, Николай.
Коля замер. Конечно, он видел портсигар, тот всегда лежал у отца в нагрудном кармане пиджака или на столе в кабинете. До мельчайшей черточки Коля успел разглядеть и охотничьих собак, и камыши, но трогать, даже когда Михаила Алексеевича не было рядом, не решился ни разу. Почему-то не было сомнений, что портсигар должен перейти к Мише. Миша — старший, у Миши хорошо с правописанием, Миша не разбивал окон.
— А почему мне? — недоверчиво, боясь спугнуть собственное счастье, спросил Коля.
— Твой брат сказал сегодня, что ты будешь воевать, а он писать об этом. — Пояснил отец. — Думаю, Алексей Михайлович отдал бы тебе, если бы дожил. От военного к военному.
И Коля прижался щекой к отцовскому пиджаку, пахнущему табаком. Он блаженно прикрыл глаза, позволяя унести себя, как маленького, на кухню. Отец посадил его на стул, сухо отдал распоряжения Марфе и вышел. Коля болтал ногами, не доставая до пола и все горести сменила одна картинка. Он взрослый, с золотыми эполетами, как у дедушки, стоит на поле после боя и достает портсигар. С удовольствием щелкает им, гладит большим пальцем гравировку с собаками и вдруг закрывает обратно. «Не время ещё отдыхать, господа!» — говорит генерал Брелов, увешанный орденами, убирает портсигар, вскакивает на коня и летит к горизонту, за отступающим неприятелем.
— Ох, деточка, глаза красные, — причитала Марфа, ставя перед ним тарелку с супом. — Что ж делается-то, отощал совсем.
И все было почти как прежде. Коля с жадностью съел тарелку супа и несколько кусков хлеба, запил сладким чаем. Попытался рассказать Марфе про Наполеона, но та, привычно охая и показывая на часы, повела его наверх, спать. И все было хорошо.
Кроме одного. Миши не было.
Уже лежа под одеялом, Коля ворочался с боку на бок и пытался представить, как там брат. Как же он спит с разбитым окном? Большой ли синяк вылез у этого предателя? Зачем он рассказал отцу про их мечту, чтобы один воевал, а второй писал об этом? Коля уткнулся лицом в подушку.
— Не больно-то и нужно, — решил он. — Все равно, предатель.
Но когда Коля уже твердо решил, что с Мишей он в следующий раз заговорит, уже будучи увешанным орденами, а до того не скажет ни слова, в дверь тихо дважды постучали. Коля подпрыгнул от неожиданности на кровати. Отец с матерью стучать бы не стали, Марфа, должно быть, уже спала. А значит, явился к нему либо дух поверженного Наполеона, либо … Миша!
Босые ноги ступили на холодный паркет, одеяло соскользнуло на пол. В несколько шагов Коля оказался у двери.
— Чего изволите? — невольно подражая отцу, прошептал он, надеясь, что голос его исполнен достоинства.
— Открой, — глухо попросил Миша по ту сторону двери.
И Коля приоткрыл, но только немного, так, чтобы убедиться, что это и впрямь Миша. А Миша не упустил возможности и выставил в проем ногу так, что закрыть дверь теперь можно было только вытолкнув его в коридор, что наделало бы изрядного шуму.
— Это моя комната! — возмутился Коля громким шепотом и навалился на дверь. — Иди в свою!
— Я здесь тоже вообще-то жил! — не остался в долгу Миша и навалился уже со своей стороны. — А у меня из окна дует!
— Ты из-за этого пришел? — фыркнул Коля, не думая отступать. — Сквозняк в коридор выдул?
— Нет, — только и ответил Миша.
Коля на секунду только замешкался, как Миша втиснул ещё и руку и оказался в следующий миг в комнате целиком. Коля отскочил от него к кровати.
— Я сейчас отца позову! — вырвалось у него.
И тут Коля осекся. Странно выходило, что, чтобы выгнать из комнаты ябедника и предателя приходилось угрожать наябедничать самому. А Миша никакого противоречия не заметил, он просто испуганно замер у двери, услышав про отца. И лунный свет из-за крон тополей за окном беспокойно моргал у него на лице. Выхватывал то большие синие глаза, то белые, почти в этом свете, взъерошенные волосы, то прямой, как у самого Коли, нос, то напряженно сжатые губы.
— Ладно, садись уж, — пробубнил Коля и сам устроился на кровати.
Миша облегченно выдохнул и сел рядом. Заговорили они одновременно:
— Я не хотел, чтобы тебя высекли! — протараторил один.
— Покажи синяк! — потребовал другой.
Миша приподнял рукав ночной рубашки, и в неясном лунном свете Коля различил темное пятно на локте. У самого Коли синяков, конечно, было в избытке. Не всегда удавалось удачно спрыгнуть с дерева или перелезть через забор. Но то были синяки почти случайные, небольшие и в основном на коленках. А вот синяк у аккуратного Миши выглядел как-то особенно значительно. Почти как орден.
— Лихо! — восхищенно выдохнул Коля.
— Я не хотел, чтобы тебя высекли, — повторил Миша. — Я испугался.
— Ничего, — с легкой бравадой ответил Коля. — Наполеона тоже секли. И Македонского.
— Македонского с детства считали сыном Зевса, — тут же вспомнил Миша. — Думаешь, кто-то посмел бы высечь сына Зевса?
Коля так далеко не думал.
— Наполеона точно секли! — обиженно скрестил руки на груди он.
— Наполеона, наверное, да, — примирительно кивнул Миша.
Ещё несколько часов в комнате не смолкал громкий шепот. Коля с восторгом пересказывал про дедов портсигар, спорил с Мишей, можно ли было побороть крыс на острове Святой Елены. А Миша жаловался на то, что месье Мартен не дает отдохнуть ему от гимназии даже на каникулах, заставляет решать по десять задачек в день и не дает читать, пока все не будет решено без помарок. Постепенно говорить стали меньше и медленнее. Миша все больше просто кивал, не слушая, бормотал «да, так и есть», а Коля зевал и сам не вполне понимал, о чем они говорят.
В комнату с разбитым окном никто в тот день не вернулся. И запомнился он Николаю Михайловичу именно этим.
20.
Вот уже второй день Вера долго ворочалась перед сном. Что-то поменялось. То ли небо стало выше, то ли воздух чище, то ли солнце грело веселее. Она не знала. Только слушала, накрывшись одеялом с головой, как беспокойно бьется сердце где-то высоко, почти под горлом. «Мыслительная оккупация, — повторяла она себе. — Вздор.» И тем не менее бессонница снова и снова возвращала её к сборнику Брелова. Несколько раз была перечитана концовка «Выстрела», три раза «Элли». Иные рассказы Вера трогать не решалась, иначе книга закончилась бы слишком быстро. Да и хорошо понимала, что, если прочитает, появятся новые вопросы к автору. А Николай Михайлович на них не ответит. Улыбнется мягко, чуть снисходительно, уголками губ и скажет снова что-то про то, что нельзя относиться к литературе как к личному дневнику. А ещё не хотелось, чтобы он знал, что она перечитывала.
— Всю ночь корпели над медицинским атласом? — поинтересовался Николай Михайлович вчера за завтраком, когда она сонно терла глаза.
— Да, — соврала Вера. — Над почками в разрезе.
— Что ж, если это поможет победить смерть… — он задумчиво повертел вилку в руках.
И Вера не нашла, что ответить, быстро кивнула, отодвинула тарелку и, извинившись, умчалась наверх. В комнате и правда пыталась заставить себя почитать что-то про легкие-аппендиксы, но лишь в раздражении захлопнула книгу. Вера встала с кровати, начала мерить шагами комнату. От окна до комода и обратно. Попыталась сделать дыхательную гимнастику, сбилась со счета, забыла, сколько раз уже вдохнула, сколько выдохнула.
— Глупо, — ругала себя Вера. — Я же его не боюсь, мы не враги. В чем дело?
И странное дело, не понимала. Она пыталась применить систему, разложить все по полочкам. Думала, что, должно быть, организм уже привык реагировать на Николая Михайловича как на врага и теперь не успел перестроиться, только и всего. Подробно, со всей скрупулёзностью, выписала в коричневую тетрадь в один столбец все обвинения против Брелова, в другой опровержения. Вполне этим успокоившись, решила спуститься вниз, доказать самой себе, что переборола, что не боится. Медленно, как во сне, ступала по лестнице, повторяя себе, что нет в этом невысоком человеке ничего демонического или пугающего.
Николай Михайлович заметил её не сразу. Он облюбовал кресло у камина и, сидя в нем, меланхолично перелистывал альбом с гравюрами Петербурга. Вера замешкалась в дверях. Вот сейчас на его лице не было ни вежливой улыбки, ни снисходительного прищура. Пара медных прядей упала на лоб, пальцы, длинные, гибкие, бережно гладили корешок книги, но смотрел он куда-то поверх, на потухшие угли в камине. Что-то одновременно грустное и светлое отражалось в этом взгляде. Вера поняла вдруг, что у нее дрожат мелкой дрожью руки, и поспешила спрятать их за спиной. Ещё неделю назад она о таком и не подумала бы, а сейчас показалось преступным разрушать эту задумчивость. Но Николай Михайлович её уже заметил.
— Вера Васильевна, — улыбнулся он и кивнул, — хотел вам кое-что показать. Подойдите, пожалуйста.
«А всё-таки какое у него строгое лицо! Сухое! — вдруг подумала Вера. — И почему мне казалось, что он играет?»
— «Строевой пехотный устав»? — пошутила она.
— Нет, его я, к сожалению, дочитал, — в тон ответил Николай Михайлович.
Вера подошла к креслу и заглянула в альбом. Николай Михайлович указал на гравюру, и Вера не сразу поняла, что именно он показывает. Секунду или две смотрела на руку, досадуя про себя, что у нее не такие музыкальные пальцы. Но стоило поймать себя на этой мысли, крепко зажмурилась. «Какая разница! У врача могут быть любые пальцы! И до его пальцев мне дела нет!» — приказала она себе и открыла глаза. Только сейчас разглядела, что указывал Николай Михайлович на гравюру со львом на берегу Невы.
— Вы знаете, что это за лев? — спросил он.
— Нет, — честно ответила Вера, и кровь прилила к лицу.
Захотелось снова сбежать наверх. Быть может, почитать Чехова, как Николай Михайлович и советовал. Может, просто не высовываться до конца дня. Мучительно неловко было оттого, что снова ей не известно то, о чем он хочет поговорить. Как неизвестен был Соловьев, упущен в тетушкиной библиотеке Тургенев и приняты за чистую монету провинциальные слухи. А Николай Михайлович, подтверждая эти опасения, начал самым строгим тоном:
— Стыдитесь, Вера Васильевна, — покачал головой он и после драматической паузы сказал вдруг совершенно иначе, весело, почти счастливо, — ведь с этого льва десять лет назад граф Аврорин, мой любезный издатель, свалился в реку!
— Как в реку? — удивилась Вера.
Графа Аврорина она видела только раз, когда выезжала с Елизаветой Александровной в город, та на час заехала к дальней родне Матвея Георгиевича. С ними была верная Софья, которая и показала исподтишка Вере на рослого мужчину в углу и сказала, что это Илларион Аврорин. Граф не обратил на них ни малейшего внимания, приветствия удостоил только Елизавету Александровну, когда та вошла в комнату. Было решительно невозможно представить, чтобы этот высокомерный человек с подкрученными пшеничными усами был издателем Николая Михайловича. Ещё невероятнее казалось, что когда-то он упал с каменного льва в реку.
— Проспорил, — охотно пояснил Николай Михайлович. — Догадываетесь кому?
— Вам? — предположила Вера.
— Именно, — кивнул он. — Тогда мы были друзьями.
— А сейчас? — вопрос сорвался быстрее, чем Вера успела подумать.
Николай Михайлович снова посмотрел на гравюру, улыбка сошла с его лица.
— А сейчас я имею честь с ним работать, — бесцветно ответил он и перелистнул страницу.
Вера решила, что разговор окончен, и неловко покинула комнату. Уже в коридоре она обняла собственное лицо ладонями, проверяя, горят щеки или нет. Быстро отняла руки, когда в коридоре появилась Софья.
— Вера Васильевна, вы Федю не видали? — весело спросила она, вытирая руки о фартук.
— Во дворе где-то, — Вера сама не заметила, как вцепилась в подол платья. — Елизавета Александровна говорила, что крыльцо скрипит, чинит, наверное.
Софья удовлетворенно кивнула.
— Ну пущай чинит. А то я уж думала, обиделся! Есть утром не приходил, — сказала она и поспешила во двор.
Вера медленно моргнула и пожала плечами, отпустила подол платья. Странное дело, но совсем забыла она, что в мире есть чужие люди, чужие обиды. И где-то там во дворе Федя сидел, прикусив пару гвоздей, и стучал молотком. И не было ему, наверное, никакого дела до Брелова, его повестей и его историй. А Вере было. И совершенно неясно почему.
Над этим вопросом она и мучилась вторую ночь подряд, ворочаясь без сна под одеялом.
А с утра неожиданно для конца апреля пошел снег. Вера заметила это ещё на самой кромке рассвета. Забылась ночью на пару часов, да и проснулась вдруг, как от толчка. Мир за окном был бел. Поверх темного ещё ночного неба наползли серой пеленою облака и с них на землю, будто лепестками яблоневых цветков, сыпал снег. Вера замерла у окна, зябко обхватив плечи руками. Она силилась и не могла вспомнить, когда же был прошлый снег. Давно? Будто в прошлой жизни. С самого приезда Николая Михайловича дни были ясные, только изредка накрапывал слепой весенний дождик. А тут снег.
Медленно за окном светлело. Удивленно зеленели то тут, то там клейкие молодые листья, почки, припорошенные теперь ослепительно белым. Вера присела на край подоконника, несмотря на холод, прислонилась к стеклу. И двор, и сад были ей знакомы без малого пятнадцать лет. Каждый куст, каждое деревце, покосившийся кое-где забор, пристройка к флигелю, сарай. Только вот было в них теперь что-то совершенно новое, что Вера могла только чувствовать, но никак не могла объяснить.
Вдруг за дверью, где-то в глубине коридора, послышался стук. Вера прислушалась. Раз, другой. Стук прекратился, будто бы где-то у лестницы. «Трость! Николай Михайлович! — догадалась Вера. — Куда это он?» Она замерла, вся обратилась в слух. Ничего. Федя в тот день вечером занялся ещё и лестницами в доме. Теперь ни одна из ступенек не скрипела. «Может, не спится, и он решил почитать?» — предположила Вера и тут же покачала головой. Нет, тут было что-то иное. Что-то, что заставило её набросить теплое уличное платье, накинуть на плечи шаль и выскользнуть из комнаты. «Мне тоже не спится, — оправдала она себя. — Я вообще за книгой!»
Но в гостиную к книжному шкафу Вера даже не заглянула. Уже на первом этаже остановилась, прислушалась. И снова ничего, будто послышался ей этот стук. Стараясь ступать как можно тише, на ватных ногах, Вера подошла к двери, ведущей на крыльцо. Набатом билось сердце. Будто шагнуть надо было не за дверь, а в пропасть. А может, так и было. Вера не понимала, что может ждать её в этом новом, незнакомом саду. Может и нет там никого? Раз прошлый снег был, когда Николая Михайловича ещё не было, то, что ему стоит исчезнуть с новым снегом? Вера мотнула головой, отгоняя глупые мысли, и вдруг поняла, что не собрала со сна волосы. Только вот возвращаться было глупо. Или хуже того — трусливо. А трусихой Вера себя не считала. Ещё секунду помедлив, она толкнула дверь.
На крыльце, опершись плечом о деревянную колонну, лицом к саду, стоял Николай Михайлович. На плечи его было небрежно накинуто пальто, между пальцами тлела зажжённая сигарета. И теплый табачный запах мешался с ледяным, чистым, снежным. А сизый дымок растворялся в сером небе.Вторая его ладонь лежала на перилах, припорошенных снегом. Порозовели от холода пальцы, но Николай Михайлович то ли задумался, то ли просто не замечал. Не заметил и Веру. Она остолбенела на пороге, не решаясь затворить за собой дверь. Что-то мирное, спокойное было во всей его позе. И Вере стало неожиданно неловко от того, что она это видит. Но и развернуться, уйти, не смотреть уже не могла. «Я не струшу!» — сказала она себе и неловко кашлянула, привлекая внимание.
Николай Михайлович повернулся. И лицо его, начавшее оживать после болезни, было светлым и открытым. Долго и печально он смотрел на Веру, не говоря ни слова. А в медных волосах белыми звездочками таяли снежинки. Николай Михайлович машинально стряхнул пепел с сигареты и наконец улыбнулся.
— Чудо природы, — сказал он тихо. — Снег в конце апреля. К обеду растает.
— Откуда у вас сигареты? — некстати выпалила Вера и наконец закрыла за собой дверь.
— Федор, к счастью, не в курсе моих медицинских предписаний, — пожал плечом Николай. — А если и в курсе, то его это не слишком волнует. Как и меня.
Вера решилась и подошла на два шага ближе, тоже встала у перил. Николай Михайлович вздохнул и поспешил потушить сигарету.
— Но при вас, барышня, курить, пожалуй, не буду, — и убрал окурок в карман пальто.
Вера кивнула и потупила взгляд. Ей хотелось сказать что-то умное, что-то интересное. Что-то под стать этому необычному утру. И под стать человеку, стоящему напротив. Она подняла взгляд в поисках того, за что можно зацепиться, чтобы начать разговор. А Николай Михайлович на неё уже не смотрел. Снова взгляд его был обращен куда-то в сад. И Вера проследила за его ним. Кажется, смотрел Николай Михайлович на вишню, припорошенную снегом. Только вот она никак не могла понять, что же он там видит, раз так смотрит. Что-то, что она, Вера, не могла рассмотреть, как ни пыталась. А он молчал. Будто не было никакой странности в том, что они оба в такую рань оказались на крыльце, будто снег в конце апреля был самым обычным делом.
— Николай Михайлович, вы же без шарфа! — вдруг заметила Вера. — Вас же продует!
— Будет повод навестить доктора Моза, — улыбнулся Николай. — Он мне понравился.
Вера замотала головой и сняла с плеч шаль.
— Вот, возьмите, — Вера всучила шаль ему в руки. — Лучшее лечение — это профилактика.
«Просто не хочу, чтобы труды Елизаветы Александровны, Софьи и доктора Моза прошли даром», — объяснила она сама себе.
— Так доктор Моз сказал? — иронически уточнил Николай, рассматривая шаль. — Благодарю вас, Вера Васильевна.
Он с особой осторожностью пропустил шаль между пальцев, но не торопился, однако, повязывать на шею. Вместо этого ловко сложил надвое и накинул вдруг на голову на манер платка.
— Мне к лицу, Вера Васильевна? — спросил он самым серьезным тоном.
Долго Николай Михайлович сдержаться не мог. Сначала дрогнули губы, растянулись в нахальную, почти мальчишечью улыбку. Запылали рыжие пряди рядом с белой пряжей, зажглись золотистые крапинки в серых глазах. И лицо его было одновременно иконописным и человеческим, веселым и печальным, знакомым и чужим.
— Да, очень, — замешкавшись, Вера наконец кивнула.
Николай Михайлович изумленно поднял бровь, будто не ожидал такого ответа. Только тут Вера с мучительной неловкостью поняла, что он, кажется, пытался её развеселить, пошутить.
— В лунном сиянии снег серебрится, вдоль по дороге троечка мчится, — напел Николай Михайлович нарочито драматично, будто подсказывая, что это и впрямь шутка.
Вера почувствовала, как губы у нее сами собой растянулись в улыбку, щеки потеплели. Николай Михайлович удовлетворенно кивнул, снял шаль с головы и повязал уже вокруг шеи, как шарф.
— Ну слава Богу, — сказал он своим обычным деликатным тоном. — А то очень уж у вас грустный вид для такого утра, Вера Васильевна.
— Мне не грустно! — поспешила возразить Вера. — Я просто не до конца проснулась.
Николай Михайлович кивнул, не стал спорить. Он задумчиво положил руку на набалдашник трости, которая стояла здесь же, прислоненная к колонне.
— А мне грустно, Вера Васильевна, — признался он. — Все-таки последний снег этой весной. Не люблю, когда что-то «последнее». Но это все-таки светлая грусть. Она полезна для души.
«Вот опять! — подумала Вера. — Опять эта мыслительная оккупация! Специально говорит загадками, чтобы о нем думали!» Вслух, конечно, сказала иное:
— Зато будет тепло. Вы разве не любите весну?
— Люблю, — Николай Михайлович провел рукой по перилам, смахивая снег. — Но и холод — тоже весна. Если уж любить — то целиком. Я о весне, разумеется.
— А мне больше нравится, когда тепло, — Вера была рада, что разговор перешел на погоду. — Я легко мерзну. Елизавета Александровна говорит, что это оттого, что у моей матушки была южная кровь.
Сказала и прикусила язык. Уж об этом Николаю Михайловичу она точно говорить не собиралась никогда. Потому что, если он спросит сейчас хоть что-то про маму, про то, откуда она, то Вера знала: она не ответит — сбежит. В дом ли, в сад, неважно.
— Что ж, тогда я ещё больше благодарен вам за шаль, — Николай Михайлович, кажется, понял её внезапную неловкость и тему решил не развивать. — А моя матушка в юности любила петь. Но я, как вы слышали, такими талантами не благословлен.
— Да нет, у вас неплохо получается, — поспешила возразить Вера, благодарная за его деликатность.
— Вы, конечно, врёте, но спасибо, — кивнул он и вдруг, будто что-то вспомнил, перестал улыбаться. — Вера Васильевна, вы ведь знаете, что я скоро уеду? Может, сегодня, может, завтра.
Вера не знала. Наверное, что-то было в письме от издателя, про содержание которого ни Елизавета Александровна, ни сам Николай Михайлович при ней не обмолвились ни словом.
— Нет, — глухо ответила Вера, — я не знала.
И тут же подумала, что сказала глупость. Конечно, стоило подумать, что он скоро уедет. Николай Михайлович был почти здоров, в Сосновке оказался случайно — с чего ему задерживаться? Но, как бы глупо это ни было, мысль такая Вере не приходила до того, как он сам сказал об отъезде.
— Так вот, — голос Николая Михайловича неожиданно стал серьезным, почти деловым, без тени той меланхолии, что была прежде, — Вера Васильевна, если вам вдруг понадобится моя помощь, любая, какую я, по вашему мнению, могу оказать, свяжитесь со мной.
«Какая помощь? — не поняла Вера. — Разве я в беде?»
— У меня все хорошо, Николай Михайлович, — холодно отчеканила она и отвернулась к саду.
— Я не спорю, — смягчил тон Николай. — Дай Бог, чтобы у вас всегда все было хорошо. Только никогда не знаешь, что будет завтра. Поэтому я хотел, чтобы вы знали, если что-то произойдет, я готов вам помочь, если это будет в моих силах.
— Спасибо, — выдавила Вера, чувствуя, что больше всего на свете ей сейчас хочется уйти с этого крыльца.
— Только есть одна проблема, — вздохнул Николай Михайлович, — я не могу дать вам адрес для письма. На день или два я задержусь в Заревске, потом думал заехать в Петербург и оттуда в Европу, скорее всего, на ближайший год я осяду в Берлине. Или в Мюнхене. Хотел выбраться и в Рим. Вряд ли ближайшие два года окажусь в Заревске, но граф Аврорин обычно в курсе моего адреса, вы можете спросить у него, если что-то понадобится.
Вера слушала, терялась в этой веренице чужих городов и чувствовала, как растет ком в горле. А Николай Михайлович, кажется, искренне обеспокоенный тем, что это будущее письмо может до него не дойти, продолжал перебирать варианты, как с ним можно связаться и поймать в перемещениях между точками на карте. «Я никогда ему не напишу! Умру, но не напишу! Никогда!» — пронеслась у Веры гневная, горячая мысль.
— Николай Михайлович, — перебила Вера, — у меня все хорошо. И нет никакой необходимости писать вам по несуществующему адресу. Да и у вас будут, видимо, заботы поинтереснее. У меня есть Елизавета Александровна, другие благодетели мне не нужны.
Он замолчал. Вере показалось, что на лице Николая Михайловича промелькнуло что-то растерянное, почти обиженное.
— Благодетели? — переспросил он. — Я, Вера Васильевна, полагал, что мы друзья.
Вера не выдержала этого светлого, печального взгляда, развернулась на каблуках и вошла в дом, резко захлопнув за собой дверь. На секунду задержалась у стойки для зонтов, прислушалась. Но никто за ней не поспешил, не окликнул «Вера Васильевна, подождите!» Только мерно стучали часы ходики в гостиной, и Софья начинала греметь кастрюлями на кухне.
— Ну и не надо! — мотнула головой Вера.
Быстро, чтобы не столкнуться ни с тетушкой, ни с Софьей, ни с Федей, ни тем более с Николаем Михайловичем, она вбежала на второй этаж и скрылась в своей комнате. И только когда рухнула на разобранную постель, лицом в подушку, громко всхлипнула. Глухо и пусто вдруг стало в груди. Холодно, как за окном. Разве может в апреле быть так холодно? «Он виноват!» — твердила себе Вера и не могла ответить на простой вопрос — в чем виноват? В том, что предложил писать ему? В том, что уезжает? Но ведь это не его дом, так для чего ему оставаться? Ведь она сама мечтала, чтобы его тут не было. Почему же так тяжело?
Вера перевернулась на спину. Волосы разметались по наволочке. За окном все так же падал снег. Белый, чистый, такой неправильный и неожиданный в конце апреля. Она закрыла лицо ладонями, чтобы не видеть.
— Берлин, Мюнхен, Рим, — одними губами повторила Вера.
Сказочные чужие города, которые ей приходилось видеть только на открытках. Далеко! Так далеко, что до Луны, кажется, ближе! И на несколько лет! Что такое несколько лет, когда тебе двадцать? Вечность! «Да и не буду я никому писать! — заклинала Вера. — О чем? У Феди снова флюс! Софья варила суп!» Тут Вера осеклась. «Нет, я не буду ему писать, — с новой неожиданной твердостью решила она. — Сам обо мне услышит! Встретит через пару лет у доктора Моза, а тот ему: „А это моя новая ассистентка — Вера Васильевна“, а я кивну: „Мы уже знакомы“, а он… А он…» Мысль Вера не закончила, снова спрятала лицо в подушке. Уж лучше бы было прорыдаться, выплеснуть все это темное, тягучее, да и пойти дальше. Но слез, как назло, не было.
— И книжку я его сожгу, — мстительно прибавила Вера. — Отдам Софье на растопку!
Вера не знала, сколько она пролежала так, перебирая в голове обвинения и планы мести. Не обратила внимания и на переполох за окном, на ржание лошадей, на возгласы Феди. Вынырнула из этой вязкой пустоты только когда в дверь постучали.
— Войдите. — Вера подскочила на кровати, спешно прибирая волосы.
На пороге стояла Елизавета Александровна, как и всегда невозмутимая, прямая, как на параде, с тщательно убранными седыми волосами.
— Вера, ты почему ещё в постели? Опять всю ночь с атласом? — нахмурилась она. — У нас гости. Приведи себя в порядок, спустись к чаю.
— Какие гости? — не сразу поняла Вера.
— Граф Аврорин и мадемуазель Костье, — не изменившись в лице, ответила Елизавета Александровна.
Все внутри оборвалось. «Это же за ним! Значит, сегодня! — пронеслось у Веры. — А я его обидела!»
— Я не хочу, — робко возразила она.
— Вера, я не спрашивала, хочешь ты или нет. Это невежливо. Спустись, выпей чаю и можешь идти, — тоном, не допускающим возражений, сказала Елизавета Александровна и закрыла дверь.
Медленно, как во сне, Вера причесалась, переоделась из теплого уличного в зеленое домашнее платье и остановилась перед зеркалом. Вид у существа по ту сторону зеркального стекла был на редкость жалкий. Кудри торчали, как их не укладывай, на щеке остался едва заметный след от подушки. Вера зло потерла щеку так, что та только хуже покраснела.
— У меня тоже есть гордость! — напомнила себе Вера.
Но слова эти, сказанные дрожащими губами шепотом, достоинства не прибавляли. А сердце все не желало успокаиваться, клокотало в груди так, что казалось, его должны были слышать все в доме от Феди до … мадемуазель Костье. Вера зажмурилась. «Пусть француженка будет страшной!» — попросила она сама не зная кого.
Увы! Страшной мадемуазель Костье было сложно, это Вера поняла сразу, как только оказалась в гостиной. Граф Аврорин что-то деловито излагал о своих планах Елизавете Александровне, та вежливо кивала и иногда задавала вопросы. Но до графа Вере было мало дела. Она тихо села рядом с тетушкой и исподтишка посмотрела на француженку. Та неожиданно поймала этот взгляд и вдруг сама улыбнулась дружелюбно и радостно. Все в её облике, несмотря на черные как вороново крыло волосы и карие, как две черешни, глаза, было до того светлым и милым, что Вере на миг стало совестно за свои прежние мысли. У мадемуазель Костье был прямой аккуратный носик, яркие, четко очерченные губы и мушка на правой щеке. А когда она улыбнулась, на обеих появились очаровательные ямочки. Мадемуазель Костье вдруг повернулась к Николаю Михайловичу, который сидел рядом с ней, положила руку ему на плечо, привлекая внимание.
Только сейчас Вера осмелилась посмотреть и на него. Не признаваясь самой себе, она ждала, что он будет угрюм, расстроен отъездом или утренней стычкой на крыльце. Но ничего этого не было. Николай Михайлович мягко перехватил руку у своего плеча и наклонился к мадемуазель Костье так, чтобы она могла говорить ему на ухо. Она что-то зашептала, время от времени переводя взгляд на Веру. Николай Михайлович кивал, отвечал так же шепотом. Вере нетрудно было догадаться, что говорят о ней. Захотелось взять со стола пиалу с малиновым вареньем и вылить им обоим на голову, чтобы прекратить это идиллическое щебетание.
— Илларион Адрианович, простите, я вас перебью, — Николай откинулся на спинку стула и вежливо кивнул графу. — Нелли спрашивает, говорит ли Вера Васильевна по-французски?
Вера недоуменно моргнула. Что могла хотеть сказать ей эта француженка?
— Нет, — ответила она и поспешила исправиться, — то есть я не очень хорошо понимаю устную речь.
Ложью в полном смысле это, конечно, не было. Просто письменную речь Вера не понимала совсем.
— Тогда я поработаю переводчиком, — кивнул Николай Михайлович. — Нелли сейчас скажет, а я переведу, если будет непонятно.
Вера смотрела на него и не могла понять, неужели он в самом деле так рад уехать? Неужели ему было в Сосновке так плохо? А мадемуазель Костье тем временем начала говорить. Вера не поняла ни слова, но голос, восторженный, щебечущий в сопровождении горящих глаз, не оставлял сомнений, что говорит она совсем не гадости.
— Мне переводить слово в слово, Вера Васильевна? — самым спокойным тоном уточнил Николай Михайлович.
Вера нашла в себе силы кивнуть, и он начал:
— «Николас говорил мне, что вы, барышня, увлекаетесь медициной. Это так похвально! Я никогда не встречала молодую девушку с такими серьезными мечтами! Бог поможет вам в этом нелегком пути! Я верю, вы обязательно будете хорошим доктором и поможете многим людям. Храни вас Бог!» — перевел Николай Михайлович, избегая настолько восторженных интонаций как у мадемуазель Костье. — Мне что-нибудь перевести для Нелли, Вера Васильевна?
— Мерси, — ответила Вера и уткнулась в чашку с чаем.
— Пожь-аль-уста! — радостно ответила мадемуазель Костье, коверкая произношение.
Вера тут же подняла взгляд на Николая Михайловича. Этот человек, который упрекал её в неправильном отношении к литературе, в неверном чтении, от такого даже не поморщился. Наоборот, он улыбнулся, мягко, чуть снисходительно и отпил чаю. Мадемуазель Костье повернулась к нему, спросила что-то по-французски, видимо, правильно ли она сказала. Николай Михайлович кивнул.
— Какая странная погода в этом году, Елизавета Александровна, неправда ли? — граф Аврорин вернулся к прежнему разговору. — Не припомню, чтобы последние годы был снег в конце апреля. Надеюсь, дороги не размокнут. Не хотелось бы пользоваться вашим гостеприимством больше положенного.
Ничего он не сказал ни о Вере, ни о мадемуазель Костье, даже не посмотрел ни на одну из них. И если француженка, кажется, этого даже не заметила, то Вера напряглась. Вот и в Заревске в ту первую и единственную встречу граф вел себя так, будто её, Веры, не было в одной с ним комнате. Но в тот раз можно было сослаться на то, что людей было много, да и Вера робела, пряталась за Софьей. Но тут, за одним столом, такая отговорка не работала.
— Пять или шесть лет назад, Илларион Адрианович, небольшой снег был даже в начале мая, — кивнула Елизавета Александровна. — Я записываю в хозяйственных книгах, для вас могу уточнить.
— Благодарю, очень любезно с вашей стороны, но не стоит, — покачал головой граф. — Я, кажется, припоминаю. И хотел сказать не столько о погоде, сколько о пейзаже. Признаться, давно не был в ваших краях и забыл, как здесь прекрасно. Должно быть, ваш сад в цвету весной особенно красив. Жаль, что из-за снега нельзя оценить это в полной мере.
— Илларион Адрианович, а вы разве не находите, что в цветущей вишне под снегом тоже есть особая поэзия? — Николай Михайлович отставил чашку на блюдце.
— Если это не вредит урожаю, то, конечно, — со значением кивнул граф.
— А сама по себе? — снова спросил Николай Михайлович.
Что-то неуловимо изменилось в самом его тоне. Нет, конечно, в нем не было ни враждебности, ни раздражения, но интонация стала будто бы более плавной, нарочито вежливой.
— Я не вполне понял ваш вопрос, Николай Михайлович. Есть ли ценность у снега, который побьет цветы и растает с солнцем? Полагаю, что небольшая, — все так же ровно ответил граф. — Но на то я и издатель, а вы — писатель. Имей я большую склонность к поэзии, могло бы выйти наоборот.
Вера заметила, как рука Николая Михайловича сама потянулась к нагрудному карману с портсигаром и остановилась на полпути.
— Я хотел сказать не столько о погоде и пейзаже, сколько о парадоксе, — нарочито спокойно ответил он. — Есть ценность в парадоксе самом по себе или нет?
Вопрос так и повис в воздухе. Граф задумчиво хмыкнул и подкрутил пшеничный ус, но отвечать не торопился. А Николай Михайлович, кажется, все-таки ждал от него ответа. И Вера не понимала, что же он хочет услышать. Что в парадоксе есть ценность? Но ведь и правда, какая ценность в этом нелепом апрельском снеге, что растает с их отъездом? Никакой? Но отчего тогда она сама смотрела и не могла насмотреться на припорошенный белым сад из своего окна?
— Вера, будь так любезна, передай вазочку с вареньем мадемуазель Костье, — вмешалась Елизавета Александровна.
Вера послушно взяла ту самую пиалу с малиновым вареньем, которую мечтала вылить француженке и Николаю Михайловичу на головы пару минут назад и пододвинула к мадемуазель Костье. Та засветилась, заулыбалась, сказала что-то на французском, из чего Вера разобрала одно «мерси».
— Ваша воспитанница, Елизавета Александровна, как я вижу, весьма скромная и воспитанная девушка, — граф воспользовался случаем, чтобы сменить тему. — Весьма приятно, редкость в наше время.
И Вера готова была поклясться, что после этих слов у Николая Михайловича на лице промелькнула на миг ироническая улыбка.
— Благодарю вас, Илларион Адрианович, — с достоинством ответила Елизавета Александровна, — Вера — моя главная помощница во всех делах.
А Вера застыла, не в силах даже чаю отпить. Что значила эта усмешка? Что Николай Михайлович все ещё скверного мнения о её манерах? Или, может, что он не в обиде? Ведь не улыбнулся бы, если бы держал обиду? Но узнать точно не было никакой возможности, и пытка чаем продолжилась.
Тут граф Аврорин посмотрел на часы, чуть нахмурился.
— Елизавета Александровна, сердечно благодарю вас за столь приятное чаепитие. Боюсь, что нам пора. Путь до Заревска хоть и не так долог, но погода, как вы видите, может приносить сюрпризы.
Елизавета Александровна кивнула, жестом подозвала Софью.
— Найди Федю, Софья, — приказала она, — пусть поможет с вещами. А после вы с Верой уберите со стола.
Софья кивнула и поспешила в коридор, должно быть, Федя ждал где-то недалеко. Гости засобирались. Первой как хозяйка дома встала Елизавета Александровна, поспешила отдать подоспевшему Феде распоряжения насчет вещей. За ней степенно поднялся граф Аврорин. Следом мадемуазель Костье поспешила за Софьей, пыталась выяснить у той на французском, куда же убрали её манто. А Николай Михайлович замешкался. Вера подумала сначала, что, быть может, он потерял трость? Но нет, Николай Михайлович уже положил руку на набалдашник, однако, вставать не торопился. Он смотрел на Веру, но не так, как на крыльце. Ни обиды, ни меланхолии не было. Что-то почти веселое поселилось во взгляде.
— Все у вас, Вера Васильевна, будет хорошо, — неожиданно тихо сказал он и вдруг со смешком прибавил, — слово офицера.
— Спасибо, — только и смогла выдавить Вера.
Николай Михайлович кивнул, поднялся, опираясь на трость. Вера смотрела на него и не могла отвести взгляд. Невозможно было, чтобы сейчас он ушел не в гостевую комнату на втором этаже, а в экипаж. И вдруг показалось, что нужно ему что-то сказать. Что-то доброе, светлое. Чтобы не думал он, уезжая, что Вера и впрямь считает его «благодетелем», что отказалась от дружбы. Никогда Вера не умела говорить красиво. И сейчас слова, как назло, не шли. Только тоска разрасталась в груди, такая, какую не изобразят ни в одном анатомическом атласе. «Он так уйдет? Так?» — не могла принять Вера, но и сказать ничего не могла.
Уже выходя из столовой, Николай Михайлович неожиданно остановился и повернулся, чтобы сказать с улыбкой:
— Счастливой вам весны!
А Вера так и осталась сидеть. Взгляд её медленно скользнул к окну. Как сквозь толщу воды доносились звуки. Постучала и умолкла за порогом трость, открывалась и закрывалась дверь, ржали кони, Федя желал хорошей дороги. Но снег больше не падал. Даже тучи расступились, обнажая осколок голубого неба. Вера ущипнула себя за рукав. Больно. Значит, не сон. Во сне так больно не бывает. Но почему больно? Почему?
— Ой, Вера Васильевна, а я уж думала, вы без меня со стола убирать начали! — впорхнула в комнату Софья, раскрасневшаяся с улицы. — Давайте-ка, а то Елизавета Александровна сердиться будет!
— Уехал? — глухо спросила Вера.
— Уехали, уехали, — закивала Софья, собирая пустые блюдца в стопку. — Видали вы, какая у дамы этой шляпка? Я даже в городе таких не видывала. С пером! Как будто петуха подрали!
Вера покачала головой и наконец поднялась. Медленно она начала собирать ложечки. Только вот было ей совсем не до чужих шляпок.
— Да, у Николая Михайловича милая невеста, — выдавила она.
— Думаете, невеста? — вдруг удивилась Софья. — А Елизавета Александровна иначе говорят.
Внутри у Веры что-то замерло, ложка чуть не выскользнула на стол.
— А кто же тогда?
Софья её замешательства не заметила.
— Посмотрели Елизавета Александровна на эту даму и сказали, когда уже со двора выехали: «Нет, это, конечно, не невеста. Но это не наше с тобой, Софья, дело» и к себе ушли.
— А кто же она тогда? — повторила Вера.
— Не наше с вами дело, Вера Васильевна! — широко улыбнулась Софья. — Вы вот, чашки на кухню отнесите, я вымою.
«Но она же за ним приехала, — не понимала Вера. — Зачем же приехала, если не невеста? Как же это? Это же неприлично!» А Софья все продолжала греметь посудой.
— А мне барин на прощание знаете что сказал, Вера Васильевна? Федя отошел с кучером обговорить что-то, а барин ко мне наклонился, смеется и говорит: «Софья, ангел, вы с Федором помягче!» А я, дура, потерялась и ответить ничего не могу, только глазами хлопаю!
Этого Вера уже не слышала. Все пыталась понять, как это «не невеста» могла ехать за Николаем Михайловичем аж с Петербурга? Перед глазами настойчиво маячила одна картина. Мадемуазель Костье тянется к его плечу, а Николай Михайлович перехватывает её ладонь и наклоняется, чтобы услышать, что она будет шептать ему на ухо. Если это была бы невеста, то с таким ещё можно было бы примириться. Невест, наверное, и принято так держать за руку. «А это не невеста! — повторяла про себя Вера. — Да как же! Господи, это же…» Кровь прилила к щекам, Вера мотнула головой. «Он же так говорил о смерти, о любви… Сам же говорил, что не о романтической! Меня отчитывал за манеры! А сам!» — Вера глубоко вдохнула и выдохнула, пытаясь успокоиться.
Она отнесла четыре чашки на кухню, взяв по две в каждую руку. Сиротливо на краю стола оставалась одна. Та, из которой пил Николай Михайлович. Вера понадеялась, что Софья возьмет её сама, но не случилось. Софья уже что-то напевала под нос на кухне и терла серебряные ложечки.
— Мне все равно, — напомнила себе Вера и взяла чашку.
Чай Николай Михайлович не допил. Вера замерла, вглядываясь в то, как танцуют чаинки на дне. Вот сложились во что-то похожее на тучу, вот на перо. Не думая, что делает, Вера осторожно поднесла чашку к губам. Захотелось, чтобы чай был теплый. Это значило бы, что пили его совсем недавно, а не в прошлой жизни. И чтобы был он такой же крепкий, как налил ей тогда на кухне Николай Михайлович. Но, не сделав и глотка, Вера чашку от губ отдернула. «Что я делаю!» — осеклась она и механически почти хотела было запахнуть шаль, но замерла. Шали не было. Чашка выскользнула из разжавшихся пальцев и полетела на пол. Звона разбитого фарфора Вера не услышала, в голове набатом била мысль: «Он увез мою шаль! Уехал с этой и увез мою шаль!»
— Что разбилось? — вбежала в комнату Софья и вдруг остановилась. — Вера Васильевна, вы чего это? Плачете?
Вера провела ладонью по щеке и поняла, что по щекам уже давно бегут редкие слезы. Она попыталась растереть влажные дорожки, но задрожали губы, защипало в носу и градом покатились слезы.
— Вера Васильевна! — всплеснула руками Софья и поспешила к ней. — Из-за чашки, что ли? Уберем сейчас и не заметит никто!
Софья гладила её по плечам, успокаивая, но плакать от этого Вере хотелось только больше. Она не выдержала и уткнулась Софье в плечо. Всхлипывала и повторяла:
— Шаль… Я шаль потеряла…
— Найдется! — успокаивала Софья. — Конечно, найдется! Куда она денется, родимая. Федя, наверное, негодник, куда-то убрал! Я ему задание дам, пусть ищет!
Вера только мотала головой, не в силах сказать, что шаль сейчас, должно быть, на полпути к Заревску в рукаве пальто у человека, который пообещал ей счастливой весны, предложил дружбу и уехал.
— Не найдет, думаете? — по-своему поняла её Софья. — Найдет! Ничего просто так не пропадает, все найдется.
Потом Софья отвела Веру наверх, принесла ей какой-то успокаивающий чай и уложила в кровать, что-то приговаривая про Федю, смешные шляпы и чашки. А Вера до позднего вечера забылась зыбким тяжелым сном. И снился ей самый неправильный снег в самом неправильном апреле и самый неправильный человек на крыльце.
Глава V. 21.
Иногда очень-очень ярко возвращался тот давний день. Первый день ушедшей двадцать лет назад весны. Год это был 1877 — не високосный. А значит, день рождения у Коли снова промелькнул где-то между последним днем зимы и первыми часами марта. Весь прошлый день он не отходил от отца.
— Papa, почему нельзя праздновать сегодня? Я же родился зимой, а завтра уже весна. — надоедал он.
— Обожди, Николай, — спокойно отвечал Михаил Алексеевич. — Завтра узнаешь.
Коля пытался приставать и к маме, но Александра Ильинична только погладила его по голове, вздохнула и сказала:
— Не торопись взрослеть, воробушек, успеется. А завтра будет особый день. Ты его запомнишь.
Так Коля и маялся весь день. Даже был немного благодарен месье Мартену и спряжению французских глаголов, которые хоть как-то помогали убить время. Гувернер был им на удивление доволен.
— Petit à petit, l’oiseau fait son nid, — со значением сказал месье Мартен и произнес с характерным акцентом. — Переведите.
— Немного… Понемногу… — нахмурился Коля, — птица…решает свое… Понемногу птица вьет свое гнездо!
Месье Мартен энергично закивал, потрясывая припудренными локонами.
— Brillamment! — хлопнул в ладоши он. — Блестяще!
И объяснил, что это французская поговорка, которая значит почти то же самое, что и «терпение и труд все перетрут». Коля запомнил, и французский вариант ему понравился больше. В нем был полет, что-то новое, чудесное! А терпение и труд… это, конечно, куда больше подошло бы Мише, а не ему. Но Миша уже больше месяца, как вернулся с рождественских каникул в гимназию. Коля изнывал от скуки. Поэтому даже был рад приезду противной, как ему казалось раньше, кузины Ольги. И Ольга его удивила — приехала стриженная под мальчика.
— У Оленьки была корь, — шепотом поведала мама Ольги, тетя Тамара, своей сестре, Александре Ильиничне. — Пришлось остричь. Очень болела.
— Слава Богу, обошлось, — покачала головой та.
А Коля долго присматривался к кузине за обедом. Поначалу Ольга поминутно поправляла на голове белый платочек, морщилась, будто была готова заплакать, и ни на кого не смотрела. Потом ей, видимо, надоел вечно сползающий со остриженной макушки платок. Ольга сняла его и повесила на спинку стула. Теперь она напоминала то ли цыпленка, то ли одуванчик. Светлые тонкие после болезни волосы солнышком торчали вокруг головы, а тонкая шея казалась и вовсе тростинкой. После обеда взрослые отправили их к Коле в комнату и там Ольга совсем уж потерялась. Как вести себя с воспитанным и спокойным Мишей она знала по прошлому визиту, что был ещё в начале лета. А с Колей у них тогда не сложилось, закончилось все слезами и жалобами. Зато Коля не растерялся. Он устроился на стуле, напуская на себя самый важный вид, даже положил руку на живот, как видел на одном из портретов Наполеона.
— Парле ву франсе? — с деланной небрежностью бросил он.
— Нон, — испуганно попятилась к двери Ольга.
Тогда Коля подскочил, запрыгнул на кровать и снял со стены игрушечную шпагу, подаренную ему отцом на Рождество. Шпагу он, не обращая внимания на слабые возражения, вручил Ольге.
— Придется выучить французский, потому что вы теперь Жанна! — со всем пафосом провозгласил он.
— Я Ольга! — слабо запротестовала она.
— Жанна д’Арк! — не принял протест Коля.
Ольга повертела в руках деревянную шпагу, неуверенно выставила её перед собой. Свет от лампы заблестел на фольге клинка. Ольга повертела шпагу и так, и эдак.
— И что мне делать? — спросила она, принимая правила игры.
— Для начала посвятить меня в рыцари, — со знанием дела ответил Коля. — А затем, конечно, громить врагов.
Посвящение в рыцари почти закончилось тем, что Ольга по неосторожности чуть не ткнула Коле в глаз, он едва успел увернуться. А врагов у кузины оказалось на удивление много. Коля выставил на кровати рядком подушки, и Ольга с нарастающим азартом колотила по ним шпагой, выкрикивая все новые, незнакомые Коле имена.
— Получай Anne! — кричала она. — Получайте Иван Павлович!
— Бей проклятых Бурбонов! — скакал рядом Коля.
За подушки их конечно отругали. Вернее, отругали Колю, потому что любому было ясно, кто зачинщик. А через пару дней уехала Ольга и снова зимние дни потекли своим чередом.
Конечно, Коля писал Мише в гимназию письма, некоторые даже на французском. Только Миша попросил больше так не делать, потому что из-за Колиного подчерка и французской грамматики собственного сочинения не понял ровным счетом ничего. А на последние письма Миша не ответил.
— Может, его заперли? — спрашивал Коля у мамы. — Или кто-то перехватывает письма?
— Наверное, экзамены, — пожимала плечами Александра Ильинична.
И Коля злился, потому что даже ему, ещё не поступившему в гимназию, было известно, что никаких экзаменов сразу после каникул не бывает. А когда Миша не прислал письма и перед днем рождения, Коля затаил обиду.
Перед сном он забрал ключи у задремавшей Марфы и проскользнул к Мише в комнату. Решил, что это необходимо. Сел на идеально заправленную Мишей месяц назад кровать, подпер подбородок руками и оглядел комнату. Свет зажечь он не мог, за окном уже давно стемнело, а тонкая полоска света из-под прикрытой двери выхватывала лишь отдельные силуэты. Чернильница, стул, стол, картина на стене. Коля опустился на кровать и уставился в темный потолок.
— Если бы я был Мишей, почему бы я не писал? — спросил он себя.
Вопреки тому, что кругом были Мишины вещи, ответ не приходил. Они не ссорились этой зимой. Вернее, ссорились, но не больше обычного. Не так, как тогда, летом, с окном. Спорили из-за книжек. Из-за того, что Миша потерял ферзя и подумал на Колю, а Коля и не притрагивался к его шахматам. Из-за того, что Миша не мог больше слушать про Наполеона от Коли. В общем, из-за ерунды. Ничего такого, что стоило бы нескольких недель молчания, Коля за собой не помнил. И от этого было ещё обиднее, чем если бы он знал, в чем его вина. Так и заснул бы на Мишиной кровати, если бы Марфа не начала его искать. Коля пулей вылетел из комнаты, запер за собой дверь и побежал к Марфе.
— Марфа, ты ключи потеряла! — сообщил ей Коля. — Вот, я нашел!
— Ой, спасибо! Ох, совсем я старая стала! — покачала головой Марфа и повела его наверх, спать.
Утром, за несколько часов до завтрака, в комнату вошел отец. Был он как-то особенно торжественен и серьезен. Коля потер со сна глаза, отбросил одеяло и сел на кровати.
— Доброе утро, Николай, — улыбнулся он. — С днем рождения.
Коля ждал, что сейчас войдет мама, и поздравят они вместе. Но Александры Ильиничны не было.
— А мама? — растерянно спросил Коля.
— После, — ответил отец, — сейчас у нас с тобой мужской разговор.
Коля даже выпрямился, до того торжественно это прозвучало. Что-то теплое разлилось в груди. Будто вот-вот должен рухнуть на его плечи мундир, звенящий от орденов.
— Ты помнишь, что я тебе обещал, Николай?
Конечно, Коля помнил. Портсигар. Сердце отбивало марш, готовое вырваться из груди. Но вспомнил Коля и другое.
— Papa, вы обещали отдать портсигар, когда я вырасту, — сникая, напомнил он.
— Разве ты не вырос? — будто бы удивился Михаил Алексеевич.
— Вырос! — поспешно закивал Коля. — Мне уже девять!
Отец усмехнулся чему-то своему и достал из внутреннего кармана пиджака заветный портсигар. Коля недоверчиво прикоснулся к нему сначала одним пальцем, потом провел указательным по гравировке и наконец взял в руки. Не было в целом свете ничего дороже этого металлического холодка на ладонях.
— Papa, спасибо! Спасибо! — Коля не мог оторвать взгляда от портсигара.
— Не потеряй, — Михаил Алексеевич положил ему руку на плечо и некрепко сжал.
Коля не выдержал, поднес портсигар к губам и поцеловал гравировку. Собаки, камыши — все это теперь было его!
— А почему сейчас? — пришел вдруг Коле вопрос. — Я же ещё не офицер.
— Я отдаю его тебе, Николай, не потому, что ты хочешь быть офицером, — вздохнул Михаил Алексеевич, — а потому, что ты мой сын. Твой дед не успел передать мне портсигар, отдали его сослуживцы. А тебе я хотел отдать сам.
Коля сжал портсигар так, что пальцы побелели.
— Я его не потеряю, — пообещал Коля.
Михаил Алексеевич кивнул, поправил очки и добавил привычно строго:
— Но курить тебе запрещаю. Не для того я тебе его отдал.
— Хорошо, — снова закивал Коля, — в этот момент он был готов пообещать что угодно. — Это лучший подарок! Я его не потеряю!
Но тут отец покачал головой.
— Нет, лучший подарок ещё впереди, — поправил он.
Михаил Алексеевич поднялся, подошел к двери и отворил её. На пороге стоял Миша в гимназической форме, ещё румяный с мороза. За спиной у него стояла, завернувшись в шаль, Александра Ильинична.
— С днем рождения, — только и успел сказать Миша, как Коля подскочил с кровати, не выпуская портсигар из рук.
— Ты мне не отвечал! — крикнул он и, прежде чем Миша успел оправдаться, бросился к брату.
От Миши пахло морозом и чем-то чужим, не домашним. Коля сжал его в объятиях так крепко, будто пытался задушить.
— Коля! — сдавленно попросил Миша. — Мы упадем!
— Я тебе про Ольгу писал! Про Жанну д’Арк! Ты не отвечал! — не слушал его Коля.
— Осторожнее! — попросила мама.
Но Миша наконец не выдержал такого напора и чуть было не упал, увлекая за собой Колю. Вовремя рядом оказался отец, который крепко взял Колю за локоть и наконец отцепил от брата.
— Тихо, — приказал он. — Через час спуститесь вниз оба к завтраку, пока ведите себя тише.
— Хорошо! — радостно кивнул Коля.
— Хорошо, отец, — тихо сказал Миша.
Было в его голосе что-то новое. То ли усталое, то ли виноватое, Коля не понял. И как бы в подтверждение этой догадки, отец обратил внимание на Мишу.
— Директор тобой недоволен, Михаил, — вздохнул Михаил Алексеевич. — После завтрака ко мне в кабинет, объяснишься.
— Хорошо, отец, — ещё тише сказал Миша.
Александра Ильинична поцеловала Колю в лоб, вручила ему коробку оловянных солдатиков и вышла вместе с Михаилом Алексеевичем. Коле не терпелось похвастаться Мише и портсигаром, и солдатиками, но Миша так и стоял, вытянувшись по струнке после слов отца про кабинет.
— Коля, — начал он тихо, — я тебе не писал потому… Не писал из-за того…
Миша мялся, прятал взгляд и был сам на себя не похож. Коля сел на кровать, положил перед собой солдатиков и портсигар на простыни и накинул одеяло на плечи — почему-то вдруг стало зябко.
— Я тебя уже простил, — поспешил заверить его Коля.
— Не в этом дело, — покачал головой Миша и сел на край кровати, будто не был уверен, что ему можно. — Я хотел тебе написать! Но меня наказали!
Коля подался вперед. «Мишу? Наказали?» — не поверил своим ушам он.
— А что ты сделал? — он понизил голос до заговорщического шепота.
Миша поджал губы и спрятал лицо в ладонях. Он показался Коле вдруг одновременно и очень маленьким, беззащитным и каким-то совершенно взрослым, почти чужим. Миша тяжело дышал и молчал. Коля не выдержал, пододвинулся ближе и накинул часть одеяла Мише на плечо.
— Ты с кем-то подрался? — попытался угадать он. — С учителем? Отец поэтому недоволен?
Миша невесело фыркнул.
— Нет, — выдохнул он и отнял руки от лица. — Я ни с кем не дрался.
— Так за что тебя наказали? — не унимался Коля.
Ему страстно хотелось узнать, на что же способен благоразумный Миша. Подложил мышь кому-то в портфель? Сбежал из гимназии в город через забор? Сжег учебники?
— Ты помнишь, я рассказывал тебе про Сыромятова? — спросил Миша. — Его мать прачка при гимназии, он учится по стипендии.
— Ты говорил, он твой враг, — припомнил Коля.
— Да, мы враги, — подтвердил Миша. — Он скверный человек, мне кажется. Насмешник и врун. Распускает слухи, ссорит всех. Я бы не подал ему руки.
Коля слушал, затаив дыхание. Что-то очень взрослое, даже торжественное, на его взгляд, было в том, чтобы иметь настоящего врага.
— И что он сделал? — Коля даже заерзал от нетерпения.
— Украл брошь у одной попечительницы. Она приезжала после каникул, видимо, обронила где-то, а он забрал. Я сам слышал, как он хвастал об этом другому мальчику, своему приятелю, — говорил Миша, не глядя на брата. — А потом я шел мимо кабинета директора. Учитель попросил отнести бумаги и я услышал, как в кабинете плачет мама Сыромятова.
— Его выгнали? — охнул Коля.
— Не перебивай, — попросил Миша, — я ещё никому об этом не рассказывал, не перебивай, пожалуйста. Я не хотел подслушивать, но она так плакала… Не как наша мама, не тихо. Говорила, что у Сыромятова умер давно уже отец, что живут они плохо и помочь некому, что ему нужно доучиться, умоляла. Я никогда такого не слышал. Чтобы вот так.
— Так, а тебя за что наказали? — все ещё не понимал Коля.
Тут Миша наконец на него посмотрел. Несколько секунд молчал, собираясь с духом, часто моргал.
— Потому что я зашел к директору и сказал, что это я украл, — ответил наконец Миша.
От изумления у Коли сперло дыхание. Он подумал, что Миша пошутил и сейчас скажет, как все было на самом деле. Но Миша молчал.
— Зачем? Он же украл! Ты же не виноват! — пытался понять Коля. — Это его должны были наказать!
Миша снова отвернулся.
— Должны, — глухо согласился он. — Но его бы выгнали. Он же по стипендии. А за меня платит отец. Я подумал, что лучше уж меня накажут, чем его выгонят.
— И как тебя наказали? — Коля придвинулся ближе и приготовился слушать про порку или карцер.
— Сказали, что я должен вернуть брошь, — вздохнул Миша. — А пока не верну, запретили со всеми есть и гулять. И домой писать запретили. А Павел Андреевич, мой учитель словесности, запретил приходить на его уроки. Сказал, что он знать меня не желает.
Про Павла Андреевича Коля слышал от Миши и раньше. То был его любимый учитель. Молодой, вчерашний студент, Павел Андреевич любил поговорить с учениками после занятий и больше остальных выделял Мишу.
— И ты никому не рассказал? — поразился Коля. — Даже Павлу Андреевичу?
— Если я ему скажу, он скажет директору! — вспыхнул Миша. — Тогда Сыромятова исключат! Поэтому никто не знает!
— Погоди, но ведь Сыромятов знает, что ты не крал! — перебил его Коля. — Неужели он никому не признался? Ему не стыдно?
— Ему? — усмехнулся Миша. — О, ему очень стыдно! Так стыдно, что он подговорил всех со мной не разговаривать и не садиться рядом! Вдруг я и у товарищей что-то украду!
— А если забрать у него брошь? — предложил Коля.
— А я не пробовал? Я подошел, чтобы никто не слышал, говорю: «Отдай!», а он смеется и говорит: «Откуда у меня? Ты же взял?»
— Так зачем просить! В вещах его нужно было смотреть! — схватился за голову Коля.
— Я же не вор — в его вещах рыться! — возмутился Миша.
— А мать Сыромятова? Она разве не знает, что это он украл? — все ещё искал лазейки Коля. — Пусть заставит его вернуть!
— Она меня теперь тоже ненавидит, — махнул рукой Миша. — Я с ней поздоровался, а она сказала, что я «скверный мальчишка» и из-за меня чуть не исключили её сына. Вот так.
Коля схватил брата за руку, сжал крепко.
— Скажи отцу! Он поговорит с директором. Он уволит и эту злобную прачку, и отчислит Сыромятова! Он же вор, вдруг он ещё что-нибудь украдет? И подумают на тебя!
Миша руку выдернул.
— Я не для того сказал, что это я, чтобы они на улице оказались! Не для того! — и добавил обиженно, растерянно почти. — Я думал, ты меня поймешь.
— Я не понимаю, — признался Коля. — Но ты, наверное, герой.
Миша только махнул рукой, героем он себя явно не считал.
— Я дурак, — ответил он. — Сам не знаю, зачем это сделал. Думал, что ты придумаешь, зачем.
Взгляд Коли зацепился за коробку с солдатиками. Какими желанными они были несколько дней назад и какими детскими вдруг показались сейчас, рядом с Мишиными словами.
— А papa? — робко спросил Коля. — Ему ты расскажешь?
Миша пожал плечами, сцепил руки в замок и уставился на собственные пальцы.
— Он тоже думает, что я вор. — Миша прикусил губу. — Поэтому за мной и послал. Директор ему, наверное, сказал, что я не отдаю брошь.
Коля упрямо мотнул головой. Нет, отца он знал хорошо. Если бы Михаил Алексеевич был уверен, что его старший сын что-то украл, ни за что бы не сказал это строгое, но вполне спокойное «объяснишься».
— Расскажи ему! — попросил Коля. — Papa поймет! Он что-нибудь придумает!
— Если я расскажу правду, Сыромятова исключат! — будто и не услышал его Миша.
— Да зачем тебе этот Сыромятов! — не выдержал Коля, подскочил на ноги и встал перед Мишей. — Он злой! Он не вернул брошь! Он над тобой смеется! Зачем такому помогать?
— Не знаю, — ответил Миша, не поднимая глаз.
— Расскажи отцу! — настаивал Коля. — Мама говорила, что он святой, что он всё прощает! Он поймет и сделает так, чтобы Сыромятова не выгнали.
— Мама так сказала? — не поверил Миша и наконец снова посмотрел Коле в глаза.
— Да, летом, — Коля кивнул. — Ты расскажешь?
Несколько долгих мучительных секунд Миша молчал, потом неопределенно качнул головой, одновременно и соглашаясь, и протестуя. Он поднялся с кровати и вдруг виновато развел руками:
— А у меня нет для тебя подарка, — вздохнул он. — С днем рождения.
— Пойдем на реку после завтрака — это будет вместо подарка? — предложил Коля.
— Нам нельзя на реку, — заметил Миша. — И отец не отпустит меня гулять.
— Мы не скажем, что на реку! Пожалуйста! — взмолился Коля. — Если ты расскажешь все как есть, то он отпустит! Расскажи!
Миша снова мотнул головой, будто и сам не мог решить ещё, расскажет он или нет.
— Там снегири размером с кота! Мне Семен рассказал, — настаивал Коля. — У меня день рождения! Соглашайся!
— Ну, если отец отпустит, — сдался Миша.
Следующий полчаса они провели за выстраиванием на паркете рядов оловянных солдатиков и разглядыванием портсигара. Миша все пытался придумать, что можно носить внутри, если не сигареты? Может быть, перья? Или карандаши? А Коля настаивал, что если в портсигаре нет сигарет, то лучше уж, чтобы там ничего не было. Ведь дед, штурмовавший турецкую крепость, вряд ли носил внутри карандаши.
Потом был завтрак, за которым мама отрезала Коле самый большой кусок пирога с крыжовниковым вареньем и разрешила в честь дня рождения не доедать кашу. А Миша не поднимал глаза от тарелки, но и не ел. Видимо, все думал, рассказывать отцу или нет. Но, когда Михаил Алексеевич поднялся и жестом позвал Мишу за собой в кабинет, Коля заметил, что тот еле заметно ему кивнул. Значит, решился. Значит, расскажет. Коля облегченно выдохнул.
— Что такое, воробушек? — заглянула ему в глаза Александра Ильинична.
— Мама, я уже взрослый! — возмутился Коля, потряхивая пустым портсигаром. — Я не воробушек!
Александра Ильинична грустно улыбнулась, покачала головой.
— И как же тебя называть? — спросила она.
— Николай Михайлович! — торжественно объявил Коля.
И вдруг подумал, что будет, наверное, очень грустно, если теперь и всегда мама будет обращаться к нему вот так официально и строго, поэтому поспешно прибавил:
— Но можно и по-другому, только не при Мише.
— И куда торопишься, — вздохнула Александра Ильинична. — Я вот все бы отдала, чтобы хоть на день стать маленькой.
Коля посмотрел на маму и попытался представить её девочкой. Получалось плохо. В голову почему-то приходил только Миша с косичками или Ольга, только без её круглых щек.
— А что бы ты делала, если бы стала? — не удержался от вопроса Коля.
Александра Ильинична пожала плечами, запахнула плотнее шаль и задумалась.
— На коньках бы каталась, — ответила она наконец.
— Так давай попросим papa, и он нас отвезет в город на каток! — воодушевился Коля и чуть не подскочил со стула. — Он согласится!
Но мама только покачала головой.
— Нет, воробушек, это уже будет совсем не то. В детстве все по-другому. Я не хочу на каток, я хотела бы снова быть ребенком на коньках, а это совсем другое.
Коля только хотел спросить у мамы что-то ещё, как дверь в столовую отворилась. На пороге стоял Миша, и вид у него был на редкость воодушевленный. Держался он прямо, как на параде, гордо вздернув подбородок. Только глаза почему-то были красные, будто в кабинете он не сдержался и расплакался перед Михаилом Алексеевичем, что на Мишу было совсем не похоже.
— Отец отпустил нас на прогулку, — торжественно объявил Миша.
— Миша, не уходите со двора, — забеспокоилась Александра Ильинична. — И смотри, пожалуйста, чтобы Коля… Чтобы Николай Михайлович не снимал шарф.
Миша удивлённо поднял бровь и посмотрел на Колю, на что тот показал ему язык. В день рождения это было простительно.
Уже на улице, когда оба были одеты и обвязаны шарфами, Коля спросил, спустившись с крыльца:
— Ты рассказал? Что pарасказал?
Миша достал варежки из карманов шубки, надел сначала одну, потом вторую. И молчал, хоть ликующая улыбка не сходила с губ.
— Миша, скажи! — потребовал Коля и дернул его за рукав.
— Отец сказал, что я поступил достойно, — тихо и со значением ответил наконец Миша. — Он говорил, что директор уже хотел меня выгнать, но теперь он с ним поговорит и все решится.
Коля кивнул, хотел было обрадоваться за Мишу, но споткнулся о мысль:
— А Сыромятов? — спросил он.
— Отец сказал, что все решится, — повторил Миша с нажимом и зашагал вперед по тропинке со двора. — Пошли.
Коля побежал за Мишей. Дорожку сегодня ещё не чистили, и валенки вязли в сыром, выпавшем за ночь, снегу.
— Его выгонят? — не понял Коля. — А мать его выгонят? Что сказал papa?
Коля вдруг как наяву представил себе этого Сыромятова, которого никогда не видел. Представил угловатого злого мальчишку, который прячет краденую брошку где-то среди белья в прачечной у матери, тоскует по давно умершему отцу и не знает, что скоро окажется за воротами гимназии. Может и заслуженно окажется. Но как же все может так закончиться после того, как Миша за него так пострадал?
— Миша! — забежал вперед него Коля. — Ты сказал ему, что Сыромятова нельзя выгонять? Ты сказал, что его мать плакала?
Миша смотрел на него прямо и как-то обиженно. Нос его порозовел на холодке, и лицо стало совсем уж детским, растерянным, уже без той гордости, что была по выходе из кабинета.
— Нет, не сказал, — ответил Миша. — Я попросил, чтобы, если можно, Сыромятова не выгнали, потому, что он учится по стипендии. Отец сказал, что подумает, что можно сделать.
— Он решит, что его нужно выгнать! — перебил Мишу Коля. — Ты же не сказал про маму Сыромятова! Pарарешит, что он просто вор!
Миша пожевал губу, нахмурился.
— Так он и есть просто вор, — неуверенно сказал он. — Если его оставят, то не потому, что Сыромятов хороший человек, а потому что отец хороший.
— Так ты его пожалел, потому что ты хороший? — снова не понял Коля.
— Ты меня запутал, — ответил Миша и махнул рукой. — Пошли к реке.
Они огляделись, ни Марфы, ни Семена, ни Яши не было. Только низкое сизое небо, да где-то далеко, будто за облаками, каркали вороны. Миша осторожно отогнул крючок и открыл калитку.
— Никогда один к реке не ходил, — пробормотал он.
— А я ходил! — похвастался Коля. — Я летом сбежал от месье Мартена. К маме ещё какая-то дама приходила с короткими волосами, наверное, после тифа, я её в саду встретил. Она сначала тоже хотела к реке идти, потом передумала, я один пошел.
Он юркнул через калитку на свободу, и Миша закрыл за ним дверцу.
— Какая дама? — не понял он. — Ты что-то перепутал, к маме летом только Горёвы с Ольгой приезжали.
— Может и не к маме, — пожал плечами Коля. — Гуляла, наверное.
— Может, — без особого интереса ответил Миша. — Ты помнишь, как к реке идти?
Коля нахмурился, осмотрелся. Летом все, конечно, было совершенно по-другому, сразу видно узкую тропинку через поле, что вела к реке, легко понять, у какого дерева свернуть. У сухого дуба, который никогда не зеленел с левой стороны. А как понять сейчас, когда на деревьях ни листочка?
— Нам прямо, — махнул он рукой с таким энтузиазмом, что чуть не слетела варежка. — А там через лес. Тут недалеко.
— Ну веди, — ответил Миша и уступил ему дорогу.
Коля, безмерно гордый, что его пустили вперед, ускорил шаг. Быстро, почти бегом, они перешли поле. Только один раз Коля остановился уже почти у кромки леса.
— Смотри! Следы коня! — показал он Мише. — А почему без подков?
— Пошли, — подтолкнул его Миша. — Нас ещё из окна видно. Быстрее нужно.
Коля раздвинул перед собой голые ветки лещины, на которых ещё кое-где висели прошлогодние орехи, и увидел наконец знакомый дуб. Черный, сучковатый, он, казалось, подпирал облака. И из дупла вдруг раздалось гулкое «ку-ку!»
— Кукушка-кукушка, сколько нам… — начал было Коля, но Миша его перебил.
— Какая кукушка? Пошли быстрее! — попросил он. — Я не хочу, чтобы отец заметил, что мы ушли.
Коля посмотрел сначала на Мишу, потом в темное дупло. Миша махнул рукой и сам зашагал вперед по рыхлому сероватому снегу. А кукушка замолчала. Коля поспешил за братом.
— Ты слышал кукушку? — спросил он.
— Нет, — ответил Миша. — Тебе показалось. Кукушки на зиму улетают.
— Мне не показалось! — возмутился Коля. — Там из дупла было «ку-ку»! Давай вернемся и залезем, посмотрим? Вдруг это леший! Марфа говорила, что они иногда ещё водятся в наших лесах.
— Леших вообще не бывает, — закатив глаза, поправил его Миша. — А кукушек не бывает зимой. А нам нужно быстрее вернуться. Идем!
Не так Коля представлял себе эту прогулку. Ведь если так трястись из-за того, что их потеряют, то зачем Мише было вообще соглашаться идти? Сбегать посмотреть на реку и нестись обратно? И какое же в этом удовольствие? Коля остановился и обиженно шумно выдохнул. Миша повернулся к нему.
— Пошли домой! — потребовал Коля. — Зачем пошел, если трусишь?
Миша растерянно моргнул, потер нос рукавицей.
— Я тебе пообещал, — ответил он наконец. — А раз пообещал дойти до реки, значит, дойдем.
— И ты опять скажешь, что нужно домой, — фыркнул Коля. — Нет уж, я лучше завтра один сбегу.
Миша шмыгнул носом, нахмурился.
— Не скажу, — пообещал он, — будем делать так, как ты хочешь.
— Ну пошли, — вздохнул Коля.
По пологому склону сошли наконец к реке и замерли оба. В лицо ударил вдруг стылый северный ветер, будто зима все цеплялась за март и не желала отпускать. Река, закованная в лед, казалась оглушительно тихой. Коля даже сначала не понял, что это она. Летом весело журчала вода, плясали золотом солнечные блики на речной ряби, жужжали синие, блестящие стрекозы с темными крыльями. А сейчас тишина, только ветер подвывает между голыми деревьями, да вековые сосны колышутся на том берегу.
— А по ту сторону реки Сосновка, — нарушил тишину Миша. — Там генерал живет.
— Интересно, а пешком по льду до того берега можно дойти? — пришло вдруг Коле в голову. — Смотри, следы! Кто-то по льду ходил!
— Не надо, — попросил Миша, — вчера тепло было, вдруг треснет.
— Так следы же свежие! — не унимался Коля. — Лунка! Рыбачил, наверное, кто-то из деревни!
Прежде чем Миша успел что-то сказать, скользнул на лед. Коля боялся, что не удержится и поскользнётся, но валенки и не думали разъезжаться на влажном снегу.
— Коля, пожалуйста! Вернись! Провалишься! — закричал у него за спиной Миша, голос у него вдруг стал тонким, совсем детским.
Коля посмотрел себе под ноги. Лед и не думал трескаться. Он даже притопнул для уверенности. Ни хруста, ни трещин. Совсем как на катке. Как мама говорила.
— Все хорошо! Я легкий, — махнул рукой Коля. — До лунки и обратно.
Но Миша будто и не услышал. Он то заносил ногу надо льдом, не решаясь наступить, то беспомощно оборачивался к лесу. Коля прикусил губу. «Зря я его позвал! — подумал он. — Так и знал, что так будет!»
— Я сейчас отца позову, если ты не вернешься! — голос у Миши дрожал, как натянутая струна.
— Ну и зови! — не остался в долгу Коля. — У меня день рождения, меня простят, а тебя накажут!
— Да вернись ты! — Миша в сердцах топнул ногой.
— Вернусь, — пообещал Коля и двинулся к лунке.
Ему казалось, что, может, там в темной воде выйдет разглядеть что-то интересное. Щуку или карася, вроде тех, что Семен ловил летом. А может, водяного, про которого рассказывала им с Мишей раньше Марфа перед сном. В несколько шагов он дошел до лунки, аккуратно опустился на колени и подполз ближе, заглянул в черную ледяную воду. Что-то, ему вдруг показалось, серебром блеснуло в глубине.
— Миша, тут рыба! — радостно крикнул он, уже забыв прошлую обиду.
И вдруг услышал за спиной тяжелый, неаккуратный шаг. Миша, всегда сдержанный, спокойный Миша, собрался с силами и рванул за ним на лед. Но слишком боялся, слишком хотел быстрее убраться с реки, потому не пошел, а побежал. И между этими шагами от лунки, будто по всей реке, раздался оглушительный треск. Миша, который был уже в двух шагах, по колено провалился левой ногой под лед. Трещина от него черной змеей скользнула прямо к лунке. Миша поменялся в лице, побелел, как полотно, беспомощно нахмурился и дернул ногу наверх. И провалился второй ногой.
— Миша! — ползком рванул к нему Коля.
— Стой! — закричал ему тот.
А дальше в одно мгновение мир вдруг стал черным и ледяным. Загудело в ушах, обожгло холодом все тело. Коля хотел вдохнуть, открыл рот и проглотил ледяную воду. В груди засаднило, будто кто-то сжал ребра в тиски. Он захотел откашляться, но только ещё больше наглотался воды. Коля дернул было руки вверх, но мгновенно намокшая шубка камнем тянула на дно. «Мама! — только одна мысль набатом стучала в висках. — Мама! Мама! Мама!» И сердце, захлебываясь, стучало в висках. И вдруг кто-то или что-то дернуло его наверх. На мгновение Коля открыл глаза и увидел Мишу. Тот наполовину в воде, одной рукой цеплялся за льдину, а второй схватил Колю за руку. Миша что-то кричал. Коля не слышал слов, заложило водой уши. Только сам голос, надрывающийся, охрипший уже от крика. Но льдина выскользнула у Миши из-под руки, тот ослабил хватку, и Коля снова погрузился под воду.
Уже не разобрать было, где верх, где низ. И каждый раз, когда голова Коли оказывалась над водой, казалось ему, что это в последний раз. Он хватал ртом воздух, вперемешку с водой, цеплялся за Мишу, пока были силы. Давно слетели и ушли на дно варежки, немели пальцы от холода, а Коля все хватался, то за Мишину шубку, то за руку, то за ногу, и тянул Мишу за собой на дно. А Миша изловчился наконец и из последних сил схватил Колю за руку, потянул за собой. Ногой, коленом, он подталкивал брата к краю полыньи. А Коля, не думая совсем, пытался выдернуть руку. Огнем горело плечо, казалось, ещё немного, и оторвется рука.
— Больно! — захрипел Коля, отплевываясь. — Мне больно!
Миша дернул его ещё раз, со всей силы, ухватившись под плечо, и наконец перекинул на лед. Коля попытался удержать на четвереньках, но не смог, рухнул спиной на лед. Грудь рвалась от кашля, текла вода из рта и носа, слезы катились из глаз. А над ним высился равнодушный, затянутый сизыми тучами купол неба. Коля моргал и смотрел вверх. И казалось ему, что с каждым разом все тяжелее становятся веки, все сложнее их открывать.
— Живой? — толкнул его кто-то в плечо. — Коля!
Он с усилием разомкнул веки. Без шапки, с перекошенным от страха лицом, с синими от холода губами, над ним наклонился Миша. Светлые волосы его потемнели от воды, прилипли ко лбу, глаза казались огромными, совершенно дикими от страха. Коля хотел ответить, но только зашелся в кашле, согнулся пополам и сел. Миша пополз к берегу первым и потянул его за собой. Коле не хотелось. Будто свинцом налились ноги и руки. И страшно, как никогда в жизни, захотелось спать. Улечься на лед, закрыть глаза и проснуться летом, когда не будет этого завывающего ветра, этого льда.
— Пошли! — толкал его Миша, пока они шли через лес. — Хватит плакать! Пошли!
А Коля и не чувствовал, что плачет. Будто со стороны слышал чьи-то громкие всхлипы, да почему-то пощипывало щеки. И сузился мир до Мишиного лица, до его светлых, почти лунных волос и этих всхлипов. Очнулся Коля уже на крыльце, когда закричала, их увидев, Марфа. Старая нянька схватила обоих под локти, поволокла в дом. Мокрые, тяжелые шубки были сброшены в коридоре, там же остались валенки. Будто сквозь туман сна, Коля видел, как сбежал по лестнице к ним отец, как Марфа растирает Мишу, как мать укутывает его самого в колючее одеяло. И не понял, как оказался в кровати. Сознание его временами всплывало на поверхность и выхватывало то свет лампы, то белый халат врача, то мамины руки на лбу.
— А Миша где? — прохрипел он и, не дождавшись ответа, снова провалился в темноту.
Сквозь горячую пелену хватал отца за руку, не желая отпускать, и бормотал:
— Миша не сказал… Про Сыромятова… Ему нельзя… Его мама плакала… Papa, спасите Сыромятова…
Михаил Алексеевич что-то отвечал, гладил прохладной ладонью по лбу, успокаивая. Но Коля не мог разобрать слов. Только повторял все одно:
— Papa, спасите Сыромятова…
Через неделю, когда Коля уже неуверенно, но все же садился в кровати и пил горячий бульон, отец рассказал, чем кончилось с Сыромятовым. Брошь через пару дней, после отъезда Миши домой, нашли совершенно случайно в одной из комнат, куда заводили на экскурсии попечительницу. Должно быть, случайно обронила. А Сыромятов узнал о том, что пропала брошь и решил прихвастнуть перед приятелем, сказал, что знает, где она. Слухи эти дошли до директора, и тот решил, что кому ещё красть брошь, как не сыну прачки, учащемуся по стипендии? А когда Миша взял вину на себя, брошь и вовсе перестали искать, раз уж виновник нашелся сам. И Сыромятов вернуть её не мог, потому что и не крал. Директор за всю эту историю перед Михаилом Алексеевичем долго и со слезами извинялся.
— А почему со слезами? — спросил у отца Коля. — А Миша знает? Он, наверное, рад. Можно мне к нему, papa?
Михаил Алексеевич отвел взгляд.
— Позже, Коля, — сказал он. — Выздоровей сначала.
— А что с Мишей? — не унимался Коля. — Он ещё болеет?
Михаил Алексеевич не ответил, вышел из комнаты, прислал вместо себя Марфу, которая долго читала Коле в тот день книжки, какие он просил.
Что случилось с Мишей, ему не говорили ещё долго. Коля обо всем узнал сам. Как-то утром он почувствовал снова силу в ногах, вышел в коридор и увидел завешенное черной тканью зеркало. Чёрной, как дупло в старом дубе, в котором умолкла, единожды прокуковав, кукушка. Коля сдернул эту ткань с зеркала, бросил на пол под ноги и увидел посреди зеркала трещину, как от удара. И пересекала эта трещина лицо рыдающего девятилетнего мальчика в ночной рубашке, у которого больше не было старшего брата.
22.
Николай рассеянно смотрел в окно экипажа и несильно сжимал в своей ладони пальцы Нелли. На коленях лежало пальто, трость, прислоненная к сиденью, качалась в такт дороге. Нелли, как он успел заметить, в его отсутствие снова позабыла про всякое чувство меры и где-то, должно быть, в Петербурге, успела раздобыть эту ужасающую шляпу с павлиньими перьями. Но сейчас это не могло вызвать у Николая ничего, кроме легкой полуулыбки.
— Милая моя, я так скучал, — шепнул он Нелли на ухо, пока Илларион ещё о чем-то разговаривал с кучером и Елизаветой Александровной за пределами экипажа. — Я так виноват.
Нелли зарделась, хотела было тоже что-то сказать, но дверь отворилась, и напротив них сел Илларион. Нежные речи пришлось приберечь до Заревска. Николай рассеянно кивнул Иллариону и отвернулся к окну. Надежды, что граф сможет молчать всю дорогу, растаяли так же быстро, как апрельский снег за окном.
— Итак, Николай Михайлович, — Илларион деликатно кашлянул. — Должен признаться, вы меня удивили.
— Рад стараться, Илларион Адрианович, — в тон ему кивнул Николай, не отрываясь от окна. — В жизни всегда есть место удивительному.
Нелли недоуменно посмотрела сначала на Николая, потом на графа. Она не поняла ни слова, но тон её, кажется, насторожил.
— Издательские дела, скука смертная, дорогая, — перешел Николая на французский, чтобы её немного успокоить, и снова вернулся к русскому. — Илларион Адрианович, я полагаю, что стоит говорить на языке, которым владеют все. Это было бы вежливо, вы не находите?
Илларион задумчиво покрутил кончик уса.
— Я все же предпочту русский, — улыбнулся он.
— Мне нечего скрывать от мадам Костье, — пожал плечами Николай.
Нелли услышала свое имя и недоуменно заглянула Николаю в глаза. Он покрепче сжал её ладонь и погладил большим пальцем, как бы показывая, что все в порядке.
— Не могу сказать то же самое про себя, — самым любезным тоном ответил Илларион.
Николай вздохнул и с раздражением отметил, что Илларион не избавился от дурной привычки обливаться духами так, что находиться рядом с ним дольше десяти минут становилось пыткой. «Он меня задушит, — с тоской подумал Николай. — Или вопросами, или этими чудесами парфюмерного искусства!»
— И что же вы хотели обсудить? — нехотя спросил Николай.
— Многое, — охотно начал Илларион. — Для начала меня обескуражила новость, что вы, не предупредив, вернулись в Россию.
— Я, кажется, не преступник, чтобы отчитываться, а вы, Илларион Адрианович, не Третье отделение! — не сдержался Николай.
Николай и сам не заметил, как подался вперед, как тон голоса утратил последний налет вежливости. Нелли покрепче сжала его руку, пришлось смягчиться. Он откинулся на спинку сиденья и остро пожалел, что не попросил у лакея Елизаветы Александровны перед отъездом ещё сигарет.
— Кажется, так, — миролюбиво ответил Илларион. — Но как ваш издатель все-таки имею право знать о ваших намерениях. В конце апреля, Николай Михайлович, я ждал от вас статью.
— Статья будет, — кивнул Николай. — Я разве когда-то срывал сроки?
— Нет, — кивнул Илларион. — Но, признаться, беспокоюсь я не только из-за журнала. По моему разумению, старая дружба дает мне право на некоторое участие в вашей жизни.
Николай вздохнул. А ещё «старая дружба», видимо, давала право печатать «Выстрел» без разрешения? Но сейчас, при Нелли, заводить разговор об этом было нельзя. Николай знал, что повысит голос, разругается с Илларионом, напугает Нелли. И делать это, когда до Заревска было ещё по меньшей мере полчаса, было никак нельзя.
— Нелли, милая моя, — переключился он на французский, чтобы хоть как-то отвлечься, и указал в окно, — смотри, вон за тем лесом река, а за ней Заречное. Будь у нас больше времени, я бы показал тебе. Там дивный яблоневый сад, право слово. Особенно весной, в цвету. Но увы, придется довольствоваться моей квартирой в Заревске.
Нелли прищурилась, всматриваясь в горизонт, туда, где должно было быть Заречное.
— Николас, с вами я готова ехать куда угодно! Наверняка и квартира тоже очень мила, — пролепетала Нелли.
— А я полагал, Николай Михайлович, — все так же по-русски продолжил Илларион, — что вы погостите у нас с Анастасией. Она давно вас не видела, да и я, признаться, соскучился.
— Не буду доставлять вам лишние хлопоты, — Николаю снова пришлось вернуться к русскому. — Не люблю злоупотреблять чужим гостеприимством.
Илларион кивнул, и по его взгляду Николай понял, что сейчас тот скажет что-то, от чего будет сложно уклониться.
— Елизавета Александровна, должно быть, была очень гостеприимна. Это, Николай Михайлович, знаете ли, редкость. Моя Анастасия, даром что родственница покойного Матвея Георгиевича, редко оставалась у них и на неделю. А вы «гостили» почти месяц, если я не ошибаюсь.
— В хорошей компании дни летят как минуты, — не моргнув, ответил Николай.
— И как же вы оказались в этой «хорошей компании»? — не отставал Илларион. — Мне казалось, это не самый очевидный для вас выбор общества.
— Если вы хотите знать, Илларион Адрианович, я ехал к себе в имение. Уж об этом я не должен отчитываться? Дороги размыло, и я был вынужден остановиться у Елизаветы Александровны, которая любезно согласилась принять меня, — с нарастающим раздражением Николай барабанил пальцами по колену.
— На месяц? — уточнил Илларион, пряча ироническую усмешку. — Оставив даму в Петербурге?
— На месяц, — согласился Николай. — У меня слабые легкие, я неважно себя чувствовал, и Елизавета Александровна настояла на том, чтобы вызвать доктора. А после побоялась отпустить меня одного. Вам же известно, какое у нее доброе сердце?
— Известно, — охотно согласился Илларион. — Очень складно выходит. Кроме одного — почему же ваша дама осталась на другом конце страны и была вынуждена обратиться к нам, к Анастасии?
— Я полагаю, Илларион Адрианович, что ваше любопытство к моей частной жизни не соответствует вашим блестящим манерам, которые заметны в иных сферах, — Николай перефразировал укол из письма Иллариона и остался собой доволен.
Граф помрачнел, поджал губы.
— Я полагал, Николай Михайлович, что вы знаете, как я пекусь о вашем благополучии, — начал он с той особой интонацией, которая с головой выдает обиженного человека, пытающегося обиду скрыть. — Если мои волнения выглядели как праздное любопытство, прошу простить.
И с достоинством отвернулся к окну. Николай сдержался, чтобы не присвистнуть. Только Илларион мог вот так устроить допрос, а потом сделать вид, будто он тут пострадавшая сторона. Николай покосился на трость. «Что ж, будем для разнообразия считать, что в словесной дуэли ранил его я», — сдержанно усмехнулся он.
— Полно вам, Илларион Адрианович, — принял самый благодушный вид Николай. — Знаете ведь, что и я пекусь о том, чтобы вы не перетрудились в заботах обо мне. Оставим это? Давайте лучше о журнале?
Нелли, которая услышала, что тон Николая потеплел, расслабленно опустила плечи и наконец развернулась к окну. Кажется, её очень занимали голые поля с островками серого подтаявшего снега. Уголок рта Иллариона непроизвольно дернулся.
— И что же вы хотите знать о моем журнале? — будто бы равнодушно спросил он. — Не думал, что он ещё вам интересен.
— Ну, как видите, дорогой издатель, в сферу моих интересов иногда попадает что-то, кроме шампанского и милых дам, — пошутил Николай.
Шутка эта вышла плоская, избитая, из тех, что он пускал в ход, когда смеяться по-настоящему желания не было. Но Илларион, кажется, не заметил. Кивнул, усмехнулся в усы. А может, ему больше понравилась сама интонация? Теплая, почти дружеская? «И чего ты ко мне прицепился, дружок? — подумалось Николаю. — Уйду от тебя летом к другому издателю, если не сорвется!»
— Подписка в этом году лучше, чем в прошлом, — тем временем вещал Илларион. — Я взял двух новых авторов. Первый пишет о театре, цветисто, но, впрочем, недурно. Второй из столицы, критик, все больше по поэзии. Пришла стопка писем от духовных лиц, которым не понравился ваш «Ворон над рекой», Николай Михайлович. Говорят, «кощунство» и «деньги на детских гробиках»! Я поручил на них ответить своему редактору, он вас очень защищает.
«Стопка писем» наверняка была преувеличением, решил Николай. «Ворон над рекой» шума не наделал и год назад, когда только вышел, так с чего против него кому-то ополчиться сейчас? Зацепило его другое.
— Редактор? Защищает? — насторожился Николай.
— Именно, — кивнул Илларион. — Говорит, что абсолютно согласен с тем, что человеку лучше бы умереть до того, как нагрешить.
Николай недоуменно моргнул.
— Интересно, — протянул он. — А никого из участников диспута не смутило, что герой, эту мысль высказывающий, в конце тяжело заболевает и на небо не торопится?
Николай хорошо помнил, как писал эту повесть. Как ночью и самому ему не раз приснились райские кущи, куда нет хода тем, кто уже перестал ростом тянуться к солнцу. Какой соблазнительной казалась эта мысль в самые темные минуты! Такой, что выскочила она неожиданно, будто черт из табакерки, месяц назад, у реки. Но закончил-то он по-другому! Потому что не мог сначала написать погибшего Мишеля в «Элли», а потом радоваться детской смерти. Может, наивно закончил, может, глупо, но не кощунственно же! Рассказчик, тот самый, что рассуждал о том, как славно попасть в рай чистеньким-беленьким, заболевает тяжело и надолго. И с каждым днем будто старится на год телом и молодеет на два душой. «Декадент и деменция!» — как емко охарактеризовал повесть один из приятелей. И лежит в эпилоге глубокий старик на топчане, вертит в руках красный мячик и мечтает не о том, чтобы в рай попасть, а о том, чтобы вернулась полвека назад умершая мама и поиграла с ним во дворе их старого дома. Потому что не мог, не хотел воспевать детскую смерть. Сам придумал этот страшный сюжет, сам им заболел, сам чуть не погиб отчасти из-за него. Но писать о таком не смог бы!
— Не знаю, Николай Михайлович, — ответил Илларион. — У меня не хватало материала на несколько страниц. Продали рекламу, а клиент отказался за несколько дней до сдачи номера. Я вставил отрывок из твоей повести, тот, что про рай. Красиво написано.
Николай замер, как громом пораженный. Вон оно что! Сначала напечатал «Выстрел», не спросив. Это ещё можно было пережить, в конце концов, в том сборнике были и другие повести. Но это! Вырвать кусок из середины и вставить! Потому что остались свободные полосы! Потому что реклама не продалась!
— Николай Михайлович? — окликнул его Илларион.
Нелли чуть дернула его за руку. Николай понял, что слишком долго молчит.
— А что Горгона? — спросил он. — От него рецензии есть?
Уж лучше было думать о своем давнем критике, чем об этом. Горгона появился из ниоткуда лет пять назад и начал с видимым удовольствием громить все, что Илларион публиковал в своем журнале. А особенно выделял почему-то написанное Николаем. Это было настолько зло, предвзято и искренне, что Николай даже сил не находил обижаться, а иногда и зачитывал вслух, если рядом оказывался благодарный слушатель. «Авторство всех анонимных бездарных повестей можно приписать князю Брелову! Этим мы сделаем ему имя в литературе на века, потому что своими силами князь, судя по последней повести, не справляется!» или «Если когда-нибудь герой Брелова не будет страдать от собственной тонкости и благородства, земля налетит на небесную ось! От себя можем только посоветовать автору отойти от зеркала и хоть вполглаза присмотреться к простым смертным. Если таковой опыт отобьет у Брелова желание писать, русская литература вздохнет спокойно!»
— Горгона молчит, — пожал плечами Илларион. — Уже полгода как ни строчки. И не узнаешь, что с ним. Хранит инкогнито.
Илларион, кажется, хотел сказать ещё что-то. Николай сжал в руке трость. «Ещё одна новость и я ведь не сдержусь!» — стиснул он зубы и глянул в окно. Николай облегченно выдохнул. Бульвар! Необычайно приветливой показалась знакомая до последнего дерева липовая аллея, покосившиеся деревянные скамейки через каждые десять шагов, чугунная ограда, вросшая в землю до середины. Николай взял трость, приподнялся и дважды постучал ей по передней стенке экипажа, справа от Иллариона. Кучер, кажется, услышал, экипаж замедлил ход.
— Николай Михайлович? — недоуменно поднял брови Илларион. — Что это значит?
Николай ответил не сразу. Он открыл дверцу экипажа, вышел сам, опираясь на трость, подал руку Нелли. И только когда та оказалась на мостовой, бросил Иллариону:
— Пришлите мои вещи вечером, я буду у себя. Адрес вам известен, — пожалуй, сильнее, чем следовало, захлопнул дверцу и крикнул кучеру. — Трогай!
Нелли поправила манто, растерянно огляделась.
— Лорик, сволочь! — с наслаждением выдохнул Николай и наконец перешел на французский, взял Нелли под руку. — Милая, граф не знает меры в духах, у тебя не разболелась голова?
— Николас! — вдруг всполошилась Нелли. — Я оставила у них вещи!
Николай вздохнул, привлек ее к себе ближе так, чтобы плечом касаться ее плеча.
— Я обо всем договорился, они приедут через пару часов мне на квартиру, — улыбнулся он. — Прогуляемся? Здесь недалеко, да и когда ещё увидишь Заревский бульвар?
— Хорошо, — кивнула Нелли и замялась.
Она точно хотела что-то спросить. Может, про то, почему Николас бросил её в Петербурге и сорвался в глушь, может, о том, что он обсуждал сейчас по-русски с графом.
— Что такое, Нелли? — заглянул ей в глаза Николай.
— Николас, наденьте, пожалуйста, пальто! Такой ветер! — сказала Нелли явно не то, что её терзало.
Николай пожал плечами. Холода он не чувствовал, но накинуть пальто, если Нелли просит, ему бы не составило никакого труда. Он продел руку в рукав и вдруг наткнулся на что-то мягкое, пуховое. Николай нахмурился, не понял, что это. Протолкнул руку дальше, подцепил загадочную находку и извлек из рукава на свет Божий … шаль.
— Вот черт, — не сдержался и выругался по-русски Николай.
— Что это, Николас? — заинтересованно наклонила голову Нелли.
— Кажется, я в суматохе взял чужую шаль, — снова вернулся к французскому он. — Поторопился.
— Это той мадмуазель, которая мечтает быть доктором? Это её шаль? — Нелли чуть нахмурилась, но тут же вернулась к всегдашней улыбке. — Хотя, какой пустяк, можете не рассказывать, Николас. Отправите с посыльным, и дело с концом.
Тон этот Николаю не понравился. Насколько он мог судить, Нелли ревнует. Это новостью не было, ревновала Нелли часто и со вкусом. Только вот обычно она устраивала полушутливые сцены, прижимая руки к груди, часто моргая и приговаривая: «Ах, Николас, скоро вы найдете замену вашей Нелли!» Делала она это ровно для того, чтобы Николай накрыл её за руку своей и успокоил какими-нибудь глупостями, заверениями про то, что лучше Нелли не найти в целом свете. Но сейчас что-то было не так. Видимо, Нелли ещё держалась мысли о том, что она утомила своего Николаса.
— Нет никакой тайны. Барышня не оценила моей привычки ходить без шарфа и вручила мне шаль, — пояснил он. — Я заболел, пока гостил у них, и доставил этим милым людям массу хлопот.
Нелли кивнула, принимая объяснение, но взгляд остался прежним, настороженным. Её ладонь выскользнула из руки Николая.
— Да, в письме было что-то про болезнь, — коротко кивнула она и вдруг заговорила быстро, будто боясь передумать. — Только я ничего не поняла, Николас! Я просила портье в гостинице перевести мне, но он, кажется, тоже не до конца разобрался. Я ужасно перепугалась, Николас! Я никогда не путешествовала без вас! Эти поезда… Я все время боялась, что мне продали не тот билет и я окажусь в Сибири!
— Нелли, я нашел бы тебя в любой Сибири, — перебил её и снова взял за руку. — Я объяснюсь, честное слово. Только давай сначала дойдем до квартиры? Ты же знаешь, мое колено не дружит с экипажами, ему больше по душе кресла и диваны.
Нелли слабо улыбнулась и позволила взять её за руку. Шаль Николай аккуратно сложил и убрал в карман. Неторопливо прошли вниз по липовой аллее, свернули в проулок недалеко от ателье. Только Нелли замешкалась, засмотрелась на отрез изумрудной ткани на витрине.
— Можем зайти, — предложил Николай. — Тебе бы пошло.
Нелли уже было согласилась, но решительно покачала головой.
— У меня и без того большой багаж, — вздохнула она. — Я не могла найти себе место после того, как ты исчез, и обошла все лавки рядом.
— Милая, ты ждала, что я притаился где-то на витрине между шляпок и чулок? — не удержался от смешка Николай.
— Это было бы славно, Николас! И мне не пришлось бы волноваться и ехать в такую даль! — с энтузиазмом подхватила Нелли.
Мимо, весело гогоча, промчалась стайка гимназистов. Нелли крепче взяла Николая за локоть и умиленно улыбнулась.
— Николас, и вы когда-то бегали в такой же форме! — рассмеялась она.
Николай фыркнул и покачал головой.
— Я был исключительно смиренным и старательным ребенком, все дни и ночи проводил в библиотеке и бегал только за учителями, чтобы получить новое задание. Ты мне веришь, Нелли?
— Ни единому слову! — мотнула головой она так, что лихо качнулись разом все перья на шляпке.
— И правильно, — кивнул Николай.
За ателье прошли ещё несколько домов и оказались наконец у парадного. Дом этот Николай любил прежде всего за то, что первый этаж в нем, вопреки обыкновению, не был отдан под лавки. А значит, можно было наслаждаться тишиной и даже иногда ночами летом слушать стрекот кузнечиков в кустах под окнами. Вторым несомненным преимуществом было, конечно же, то, что в доходном доме было всего два этажа. Колено такой подъем спокойно выдерживало по несколько раз на дню и никакие соседи сверху, кроме птиц, не могли побеспокоить. Нелли остановилась на крыльце, готовая уже войти внутрь, но Николай придержал её за локоть.
— Милая моя, я без ключей, — пояснил он, виновато улыбнувшись. — Нужно найти «швейцара».
«Швейцаром» Николай окрестил Кузьму Кирилловича, который с легкостью совмещал в себе дворника, мастера на все руки и бдительного сторожа. Его Николай нашел, как и ожидал, в пристройке, на которую выходили окна его квартиры на втором этаже. Кузьма Кириллович Николая узнал сразу и, недолго покопавшись в своих закромах, нашел наконец ключ от квартиры.
И вот, ключ приятно тяжелел в кармане пальто, а до старой-доброй квартиры оставался один лестничный пролет. Николай остановился, прислушиваясь к колену, которое предупреждающе покалывало, но не успело пока по-настоящему разболеться. Однако с каждым шагом предупреждало все громче. «Надеюсь, я не потерял тот рецепт от Моза, — вздохнул Николай. — Хотя, толку от этих мазей, конечно, немного.»
— Николас? — остановилась рядом с ним Нелли. — Все хорошо?
— Чудесно, — ответил он. — Задумался, давно ли лакировали перила. Не помню, чтобы они в прошлый раз так блестели.
— А когда был прошлый раз? — не удержалась от вопроса Нелли.
Николай прикинул в уме. Два с половиной года? Или все-таки два? Хмеров совершил покушение на прокурора перед Рождеством, значит, два с небольшим.
— Давно, — не стал вдаваться в конкретику Николай. — Я уже и забыл, что у меня в квартире. Поэтому для тебя, дорогая, это такой же сюрприз, как и для меня.
Насчет сюрприза Николай не преувеличил. Стоило ему зажечь лампу, коридор запестрел ярким калейдоскопом. Николай поставил трость в подставку для зонтов к двум другим тростям. Одну, с набалдашником из слоновой кости, привез ему откуда-то с юга знакомый офицер. Вторую, темную, с волчьей головой, Николай купил сам во время лечения в Германии по неясному порыву души и с тех пор ни разу ей не пользовался, предпочитая свою привычную, из красного дерева. Под ногами на паркете обнаружился пестрый отрез персидского ковра, который Николай самолично положил у входа и определил в придверные коврики. Только вот никак не мог вспомнить, откуда этот отрез взялся. Кажется, это был подарок? Или привез сам откуда-то из европейских странствий?
— Николас, что за прелесть? — воскликнула Нелли.
Николай не сразу понял, что именно привлекло её внимание.
— Венецианское зеркало, — пояснил он. — Старинное, как мне сказали. Мы гостили у родственников графа Аврорина лет десять назад во Франции, кажется. Я выиграл его в карты. Тут небольшой скол на раме, сбоку заметно.
— А это? — Нелли указала уже на другую стену.
Она вообще чудесно вписалась в окружающую обстановку в своей пестрой шляпе, пушистом манто и бордовом пальто.
— Картина. Я её привез из Италии лет семь назад примерно, — нахмурился Николай, припоминая. — «Колизей весной», кажется, так.
— А это? — Нелли уже принялась рассматривать массивный серебряный подсвечник на полочке в углу.
— Нелли, дорогая, давай сначала откроем окна, — вздохнул Николай и двинулся в гостиную, опираясь на стену.
Нелли поспешила за ним и удивленно ахнула на пороге.
— Николас, да вы сорока! — восхищенно захлопала в ладоши Нелли.
— Что ж, — вздохнул Николай, пробираясь к окну, — справедливо.
— И как все это сюда уместилось! — продолжала восклицать Нелли, порхая между диковинками. — А это что за маска?
— Меня убеждали, что она принадлежала вождю африканских каннибалов, — Николай раздвинул шторы и с усилием открыл окно, пуская в комнату чистый воздух. — Наврали, я думаю.
За два с небольшим года отсутствия он и забыл, сколько всего успел перевезти в эту квартиру. Глаз привык к пустым гостиничным номерам или съемным квартиркам. Да и казалось Николаю, что из поездок всегда брал с собой не так много. Пепельница из малахита? Благодарю вас за такой чудесный подарок! Прижизненное издание Вольтера? Удалось сторговаться по выгодной цене. Пресс-папье с металлической фигуркой Александра Македонского? Конечно, такая вещь исключительно необходима в кабинете! И Нелли с восторгом осматривала все эти шкатулки, камушки, рюмки из Неаполя, статуэтки. Николай убрал с кресла стопку старых газет и наконец сел, вытянув больную ногу вперед. Что-то было бесконечно трогательное в том, как Нелли с величайшей осторожностью и вниманием перебирала блестящие камушки в восточной пиале на камине. «И я упрекал её за лишние кольца!» — усмехнулся Николай.
— Нелли, — позвал он. — Подойди пожалуйста ко мне, я обещал объясниться.
Нелли тут же отложила восточную подвеску, собранную из монет, и опустилась на подлокотник кресла, рядом с Николаем. Он вздохнул, заставил себя смотреть ей в глаза и не врать. Нет, правду про реку, про сомнения в собственном рассудке он, конечно, рассказывать не собирался. Это было бы немилосердно по отношению к Нелли. Да и Николай сам ещё не разобрался, сумасшедший он или действительно просто неврастеник? А Нелли смотрела на него своими беспокойными карими глазами и, верно, боялась, что сейчас он подтвердит самые её страшные опасения.
— Нелли, я очень перед тобой виноват, — Николай накрыл своей рукой её руку и собирался продолжить, когда Нелли не дала договорить.
— Нет, Николас, все хорошо. Я понимаю, что вас утомила… Но теперь мы снова вместе и все может быть как прежде, — она опустила взгляд и посмотрела на его ладонь. — Но не бросайте меня больше так. Я очень испугалась за вас. И за себя.
Если до этих слов Николаю удавалось сохранять почти игривое расположение духа, то сейчас он вдруг почувствовал себя последним мерзавцем. Об этом Нелли говорила Анастасии Аврориной? Неужели на самом деле так считала?
— Нелли, ты не сделала ничего дурного! — поспешил убедить её Николай. — Я сам не знаю, что на меня нашло. Какое-то помутнение. Я был сам не свой, веришь или нет. Я не подумал тогда о тебе, Нелли, в этом я, безусловно, виноват. Но я и о себе не думал. Может, и впрямь был болен…
Нелли слушала его внимательно. Глаза её, казалось, становились все влажнее и печальнее. Из всех возможных вопросов к этой сумбурной речи она выбрала один:
— Но сейчас вы поправились, Николас?
Николай не удержался. Вместо ответа положил ей руку на талию и притянул с подлокотника к себе на колени. Неловко задел больное колено, чуть поморщился.
— Ты простишь меня, моя милая бедная Нелли? — прошептал Николай, утыкаясь ей в плечо.
Чем-то пудровым, сладким пахло от самой её кожи, как в кондитерской лавке. Николай крепче прижал Нелли к себе так, что та тихо ойкнула и засмеялась.
— Николас, разве на вас можно долго злиться? — прошелестела она.
— Можно, Нелли, — Николай коснулся губами её виска. — Я на себя, например, очень зол.
Нелли провела рукой по его волосам, взъерошила на затылке. Николай улыбнулся. Что-то в этом мире было вечно и неизменно — Нелли никогда не была равнодушна к его медным волосам. Первые месяцы все повторяла: «Ах, Николас, у вас пожар на голове!» и при случае тянулась поправить пряди у лица, пригладить или растрепать. Николай перехватил её ладонь, поднес к губам, поцеловал костяшки пальцев.
— Завтра заглянем к одному чудаку и поедем. Куда мне вести тебя, милая Нелли? В Венецию? Может, в Рим? Или Берлин? — он заглянул ей в глаза и лукаво улыбнулся. — Или рванем в Сибирь? Поедешь со мной в Сибирь?
— Николас, почему Сибирь? — моргнула Нелли. — Там же холодно!
— Индия? — он прижался щекой к её ладони. — Там жарко. Мы купим тебе сари и браслеты на ноги. Поставим точку на лоб и будем путешествовать на слонах. Соглашайся, милая Нелли. Ты же говорила, что со мной куда угодно?
Нелли засмеялась, погладила его по щеке:
— Куда угодно кроме Индии, Николас!
— Тогда все-таки Сибирь? — усмехнулся он.
И прежде чем Нелли успела что-то ответить, он запустил руку ей под пальто и, щекоча, провел пальцами по ребрам.
— Николас, щекотно! — взвизгнула Нелли.
— Так ты согласна на Сибирь? — не отставал он.
— Николас! — изогнулась Нелли, краснея от смеха.
Соскользнула набок и упала на паркет её шляпка. Николай сжалился и прекратил её дразнить. Какой необычайно милой показалась ему Нелли сейчас — раскрасневшаяся, смеющаяся, живая и теплая. И как можно было думать о ней что-то дурное? Что же это за помешательство было?
— Это значит «да»? Едем в Сибирь? — он вытащил прядь у лица из её прически, накрутил на палец.
— Николас, вы, кажется, предлагали Берлин? — Нелли кокетливо склонила голову набок.
— Желание дамы — закон, — кивнул он, увлекая Нелли в поцелуй.
23.
Сон этот будто и не был сном. Что-то иное в нем было, реальнее самой жизни, светлее солнца. Оттого Николай никогда и не мог разглядеть лицо той, что ему снилась. Но ждал этого сна. И долго, дни, а иногда недели, не мог отделаться от странного послевкусия. Будто не понял он что-то важное. До смешного важное! Что нельзя не понять! И каждый раз один и тот же сюжет.
Начинался сон обыкновенно с того, что не чувствовал Николай никакой боли в колене. Пробовал согнуть и разогнуть ногу, притопнуть и радовался, как ребенок, этой забытой легкости, этой почти танцевальной грации здорового тела.
— Какая прелесть, — посмеивался Николай себе под нос. — И на вальс некого пригласить.
И никогда в этом странном месте, где он здоров и легок, не было ничего, кроме одной двери, из-под которой струился нежный теплый свет. «А, мне же туда! — сама собой приходила мысль. — Меня, кажется, ждут!» И, не имея ни малейшего представления, кто же ждет его за дверью, Николай, не постучав, входил. Комната эта, залитая ослепительным, неопаляющим светом, странным образом напоминала самый обычный кабинет. Шкафы с книгами, стол, стопки бумаг. А за столом фигура. И никогда нельзя было понять, кто же это? То ли старушка, то ли девушка? То ли женщина, то ли девочка? Не разглядеть — пылает так, что и ослепнуть недолго. Во сне это почему-то не смущало. Только что-то теплое, счастливое загоралось в ответ под ребрами.
— А ты всё в работе? — Николай беззастенчиво присаживался на край стола, отодвигал у незнакомки бумаги в сторону. — Нужно же и отдыхать! Не бережешь ты себя, не бережешь. Вот, от работы отвлечь пришел.
И фигура эта, полная света, поднимала на него взгляд. Не разглядеть этого, конечно, было за сиянием, но чувствовалось кожей. Николай приветливо кивал, склонял голову набок.
— Николай Михайлович! — звенит её голос. — Долго же вы!
— Долго? — удивляется он. — А я и не заметил.
— Я вас тридцать лет ждала! Какой вы рыжий снова! — вспыхивает пламенем фигура.
Но пламя это не опаляет. Гладит, щекочет своими языками, ластится, как знакомый пес.
— Ну будет-будет, — смеется он, подставляет огненным языкам лицо и руки. — Конечно, рыжий, каким же мне ещё быть?
И всегда на этом месте, когда кажется, что ещё немного, и можно разглядеть лицо, сон кончался.
Вот и сейчас Николай сел на кровати, потер глаза ладонью. Рядом мирно спала Нелли, спрятав лицо в подушку. Черные волосы её разметались по белой наволочке.
— И кто это меня ждал тридцать лет? — Николай опустил ноги на холодный пол. — Что за небесная канцелярия? Какой кабинет?
Он поднялся. Опираясь на стену, дошел до гостиной, дохромал до окна. Знобило. Вечером он отогнал мысли об Аврорине, не вспоминал больше о своей провинциальной софиологии, о реке. Целовал Нелли, сводил её поужинать в небольшое кафе на бульваре, листал газеты двухлетней давности и наблюдал краем глаза, как француженка разбирает безделушки в его комоде. И было же хорошо! Славно, мило, чудно! Но сейчас, будто в расплату за этот вечер, догнало.
Николай отдернул штору в сторону, опустился на подоконник, дернул на себя раму. С улицы хлынул ледяной ночной воздух, заполз под расстегнутую рубашку. «Мне плохо, — понял Николай. — Господи, ну почему мне плохо?» Звездное небо молчало. Николай обхватил себя руками, шумно вздохнул. То, что днем он окрестил болезнью и прошедшим помешательством, заворочалось в груди с новой силой. Николай пытался подступиться к этому «плохо» с холодной головой. Спрашивал: «Это из-за Миши? Из-за того, что я в Заревске? Из-за того, что болен? Из-за Нелли? Господи, да из-за чего же!» И ни одна мысль не цеплялась. Все они, будто волны о берег, разбивались об это «плохо».
— Умирать не хочу, а жить плохо, — горько усмехнулся он. — Да что же это… Да кто же меня ждал тридцать лет?
Нужно было вернуться к Нелли в постель. Отогнать мысли до утра, прижаться к ней и уснуть, а разбираться потом. Николай не захотел. Он высунулся по пояс из окна, ухватившись за раму, и посмотрел на город. Вот пристройка, где, наверное, спит сейчас Кузьма Кириллович, вот тихо шумят на ветру покрытые полураспустившимися почками ветки деревьев, вот журчит река. И воздух весенний, напоенный влагой. И нужно жить, нужно радоваться весне и милой даме рядом. «А мне плохо, — с тоской заключил Николай. — За что мне так плохо?»
А хуже всего было то, что некому оказалось рассказать, как именно плохо. Нелли? Испугается, расстроится. Иллариону? Смешно. Свечникову? А он слушать то захочет? Елизавете Александровне? Чтобы она точно написала Ольге? Вере? Написать «пожалейте своего благодетеля!» Николай поморщился и скрылся в окне. Можно было мысленно перебрать с десяток друзей и приятелей, разбросанных по столицам мира, но толку в этом не было.
— Миша, мне так плохо, — прошептал в пустоту Николай. — Ты бы знал, не поверил.
Но Миша не ответит, не даст совет, не подскажет, что делать с этим «плохо». А думать о нем — только сильнее себя мучить. «Да и что бы он мог сказать?» — вздохнул Николай и понял, что не представляет. Миша так и не вырос. Можно было бесконечно представлять, каким чудесным человеком он мог стать, но остался Миша навсегда одиннадцатилетним мальчиком.
«Жаль, что у меня нет младшей сестры, — пришла вдруг мысль. — Это было бы забавно.» Николай припомнил, как морщилась и дерзила на его поучения Вера, и невольно улыбнулся. Да, так все и могло бы быть. Только младшая сестра не обозвала его благодетелем и не сбежала бы в ответ на предложение помощи. Нет, никогда не существовавшая младшая сестра, в представлении Николая, смогла бы этот братский порыв оценить. «А насчет юной эмансипе я обсужу со Свечниковым», — кивнул сам себе Николай.
— Василий Аркадьевич что-нибудь придумает, — решил он. — Светлый у него ум все-таки.
Только Николай не знал пока, что именно придумает. И не представлял, в каких словах расскажет про Веру. Как про воспитанницу генеральши? Не то. Как про Софию Премудрость? Тоже не совсем, верно. Как про огонь? Как про то, что пришлось ему увидеть после реки? «Нет, про реку не буду, — оборвал мысль Николай. — Не сразу.» Тут уж никаких слов не подобрать. Потому что как рассказать о том, что сам не понял и не прослыть сумасшедшим? «Но ведь это Свечников, — задумался Николай. — Он мог бы понять?»
Попытался представить, что скажет Свечников, и тоже не смог. Будет качать головой, тряся длинными усами? Начнет лезть в трактаты и цитировать святых отцов вперемешку с Фетом? Или начнет требовать объяснить, куда Николай пропал на два года? Вот о чем, а о Хмерове говорить точно было нельзя. При всем размахе мысли Василия Аркадьевича, осужденные за убийство прокурора революционеры туда не входили. И правильно. Как воспарить душою к небу, если волнуют такие земные вещи? По своему опыту Николай знал, что никак. У него самого «воспарить» не вышло.
— Что ж, Вера Васильевна, я вам помогу, — пробормотал Николай и закрыл окно. — Вы извинитесь за «благодетеля» и все будет хорошо. Будете развлекаться ампутациями, а я… А я…
«А я, дай Бог, не вздернусь,» — мысленно закончил он.
В постель Николай до рассвета так и не вернулся. Было уже не уснуть. Тихо, чтобы не разбудить Нелли, зажег настольную керосиновую лампу, разобрал безделушки на столе, сложил ровной стопкой газеты, вытряхнул пепел двухлетней давности из пепельницы. Вспомнил, что в комоде могут лежать остатки сигарет. Николай выдвинул верхний ящик, вытащил на стол несколько пустых баночек из-под чернил, раздвинул бумаги и вдруг вместо желанных сигарет нащупал бумажный кулек.
Он нахмурился, повертел находку в руках. Совершенно вылетело из головы, что же там внутри. Кулек был на удивление легкий. На этой квартире Николай до истории с Хмеровым останавливался не так уж редко, но почти никогда надолго. Он высыпал содержимое на руку. Что-то тихо звякнуло и упало на ладонь. В тусклом свете лампы блеснули на руке маленькие камешки янтаря терпкого коньячного цвета и чуть тише моргнуло серебро. То было тонкое кольцо с крупным камнем и аккуратный крестик, украшенный маленькими камушками цвета жженого сахара. Николай нахмурился. И откуда они здесь?
— Пойдемте дальше, Николай Михайлович! — вспомнил вдруг усмешку Иллариона. — На что они вам?
Давно это было, очень давно, будто и не с ним. Молодой офицер Брелов тогда был в отпуске. Несколько недель провел у отца в Заречном, а потом сорвался с Илларионом в Европу. Они гостили во Франции у родни Аврориных, играли в карты, пили вино, путешествовали. Было это ещё за год до той глупой дуэли и смерти отца. Имена родни Иллариона, адреса и маршрут, по пришествии лет вспомнить было невозможно, да и не нужно.
Николай наверняка вспомнил только то, что на набережной увидел в тени раскидистого платана старуху, разложившую перед собой на светлом платке украшения. Ласковые солнечные лучи пробивались сквозь крону, танцевали на золоте и серебре. И Николай совершенно забыл, о чем ему все это время пытался втолковать Илларион. Что-то о театре? О политике? О чем бы он ни говорил, это мгновенно стало совершенно лишенным смысла. Николай опустился перед старухой на корточки. Говорила старуха на гасконском диалекте, если Николай верно понял. Он пытался отвечать, но изъясняться пришлось большей частью жестами и интонациями. Николай расточал самые искренние улыбки и тыкал пальцами то в одно, то в другое. Старуха беззубо улыбалась и что-то увлеченно рассказывала. Она вдруг указала пальцем на его волосы, а потом на нитку янтаря. Николай понял, кивнул и засмеялся.
— Bonur, — сказала она, указывая на крестик с искорками янтаря, и Николай узнал «bonheur» — счастье.
— Счастья хватает, — ответил он, указывая рукой на себя, молодого, сияющего, и прибавил. — Amour?
Старуха кивнула, пробормотала что-то и вдруг вытащила из жестяной банки с кольцами одно.
— Amor! — торжественно провозгласила она.
Николай кивнул, полез за бумажником, но старуха не замолкала. Банкноту она не взяла, только продолжала что-то громко и оживленно говорить. «Familha», «pair», «joia», «mainat» с трудом разобрал в ее речи Николай. «Семья», «отец», «радость» и «ребенок». «Желает мне счастья в семейной жизни? — не понял Николай тогда. — Но почему не берет деньги?» Когда Николай повторно протянул ей банкноту, старуха ещё более яростно замотала головой, будто он её этим оскорбил. Пришлось убрать бумажник. Старуха улыбнулась и протянула ему с колечком ещё и тот самый маленький крестик, украшенный янтарем, на который указала в самом начале. Николай попытался отказаться, помахал рукой, но старуха перехватила её и вложила крестик в ладонь.
— Bonur, — сказала она и снова улыбнулась.
Николай тогда беззлобно посмеялся, убрал и крестик, и кольцо во внутренний карман пиджака. Но ничего не понял. И Илларион не понял. Пожал плечами, сказал, что чудаков в любой стране хватает. Только отец, которому Николай по приезде рассказал про свои приключения, смеяться не стал.
— Очень мудрая женщина, — вздохнул Михаил Алексеевич. — И «bonheur», и «amour» купить нельзя, только подарить. Очень верный урок.
Но Николай тогда был слишком счастлив и молод, и слишком влюблен в Варвару Авдотьевну, чтобы понять. Вот и пролежали «bonheur» и «amour» десять лет в ящике комода, ожидая своего часа.
— Что ж, — вздохнул Николай, — подождете ещё.
И убрал кулек с крестиком и кольцом на прежнее место. Сигареты Николай так и не нашел. До того, как Нелли проснулась, несколько часов рассеянно листал прижизненного Вольтера.
К Свечникову вышли рано, сразу после завтрака. Нелли сонно щурилась, она явно предпочла остаться в кровати подольше. Но одна дома оставаться не захотела. Может, была не против прогуляться по очаровательному заревскому бульвару, а может, просто побоялась отпускать Николая одного.
— Николас, а зачем вам в библиотеку? — спросила Нелли уже на лестнице.
Николай пожал плечами. О том, что нужно будет объяснить свой визит не только Свечникову, но и Нелли, он не подумал. Ещё так некрасиво вчера вышло с этой шалью…
— Мне нужен совет, — взял её под руку Николай. — Хочу спросить перед отъездом у старого знакомого, чем можно помочь воспитаннице Елизаветы Александровны.
Нелли замешкалась.
— Мадемуазель в беде? — ахнула она. — Почему вы мне раньше не сказали, Николас! Может, нам не нужно было так быстро уезжать, если нужна помощь!
— Нелли, ничего ужасного не произошло и вряд ли произойдет, — ободряюще улыбнулся ей Николай. — Просто барышня хочет быть врачом, а её скорее выдадут за какого-нибудь приказчика, чем отдадут на курсы. Хочу узнать, нельзя ли здесь что-нибудь придумать.
— Это очень благородно, Николас, — вздохнула Нелли.
Но сказать, вероятно, она хотела совсем другое. «С чего вы решили ей помочь, Николас?» — повисло в воздухе неозвученным.
— Это не благородно, — покачал головой Николай. — Барышня думает, что деревенский доктор возьмет её себе в ученицы, а доктор собирается в конце весны уехать в город. Я случайно об этом узнал и не смог вмешаться, потому что пообещал доктору молчать. Не хочется уезжать, ничего не предприняв.
— Хорошо, — кивнула Нелли, ободряясь. — Пойдемте к вашему знакомому.
До библиотеки пришлось идти недолго. Десять минут неспешным шагом по бульвару, свернуть в узкий мощеный переулок, спуститься вниз мимо двухэтажных купеческих домов, и Николай узнал очертания свечниковской обители. За металлической невысокой оградой качали на ветру голыми ветвями чахлые березки, чернели старые скамейки, а за ними притаилось двухэтажное здание из рыжего кирпича. Кое-где его видимо ещё осенью пытались оштукатурить, но за зиму штукатурка успела потемнеть и облупиться. А над дверью висела неизменная, выгоревшая на солнце вывеска «Заревская городская библиотека». Над вывеской красовалась старая лепнина, увенчанная чем-то, что должно было напоминать лик Афины. Прямой греческий нос у Афины, однако, был отбит ещё в бытность Николая гимназистом, и сейчас на его месте красовалось что-то, больше напоминающее проросшую картошку.
— Нелли, милая, подождешь меня снаружи? — попросил Николай. — Я недолго, честное слово. А тебе там будет ужасно скучно.
Нелли кивнула, пообещала ждать на скамейке. Библиотеки никогда не вызывали у нее большого интереса. Николай облегченно вздохнул. Представить, чтобы Свечников спокойно принял в своем царстве пыли и бумаг мадам Костье, было решительно невозможно. Василий Аркадьевич категорически отвергал в мире все, что не носило на себе печать глубокой мысли. Поэтому не всегда принимал и самого Николая, раздражался от его шуточек. А допустить, чтобы после Аврориных на Нелли ещё хоть кто-нибудь смотрел свысока, было нельзя.
— Милая, я недолго, — повторил Николай, ещё раз повернувшись к Нелли, и виновато улыбнулся.
— Хорошо, Николас, — Нелли уже устроилась на ближайшей к входу скамейке. — Не волнуйтесь за меня.
Николай кивнул ей и дернул на себя дверь. Дубовая, тяжелая, открылась она со страшным скрипом и большим усилием. «Ничего не поменялось!» — кивнул себе Николай. Он шагнул в коридор, и дверь, грохоча, закрылась за его спиной. В библиотеке в такой ранний час никого не было. Хотя, как Николай помнил, редко здесь кто-то бывал и днем в прежние времена. Тем лучше.
Стучала трость, скрипели половицы, Николай пытался вспомнить, где же читальный зал. Дернул одну дверь — оказалась закрыта, дернул вторую — наткнулся на ведра и швабры. И только за третьей дверью наконец обнаружились книжные шкафы до самого потолка, длинный стол с четырьмя настольными лампами и дюжиной стульев. И, конечно, портреты попечителей. Николай закашлялся от пыли и подошел к крайнему, который висел ближе прочих к двери.
— Что ж, papa, как видите, ваш сын ещё бывает в библиотеке, — прошептал он, сильнее опираясь на трость.
С темного масляного портрета на него сосредоточенно, но как-то задумчиво, смотрел молодой Михаил Алексеевич. Было ему едва ли больше тридцати. «А ведь встреться мы вот так, запросто, как ровесники, мы бы не поладили. Я бы утомил его, он показался бы мне страшно скучным. — грустно улыбнулся Николай. — Хорошо, что он мой отец.» Только вот не был похож Михаил Алексеевич на портрете на того человека, каким его запомнил Николай. Слишком уж тонким, слишком деликатным он казался. Хотя та же медь волос, те же очки на носу, тот же темный костюм. Николай не помнил, чтобы отец настолько был похож на него. Будто у самого Николая отняли трость с французскими сигаретами, нацепили очки, зачесали назад непослушные волосы и заставили позировать с самым чопорным и приличным выражением лица. «Хоть рисовал не Эйсфельд», — хмыкнул Николай и двинулся дальше. В конце читального зала, за столом смотрителя его ждала неприметная дверца в каморку Свечникова.
За дверью о чем-то тихо бормотали. «С кем это он там?» — удивился Николай. Он занес было трость, чтобы постучать, но передумал. Постучал деликатно костяшками пальцев. В каморке замолчали. Раздались тихие шаркающие шаги. «Не паясничай, ради Бога!» — попросил сам себя Николай.
— Кто? Через час открываемся, — из-за едва приоткрытой двери раздалось знакомое Николаю ворчание.
— Василий Аркадьевич! Я уж думал, для старых друзей двери всегда открыты! — воскликнул Николай и понял, что звучит он слишком уж радостно, почти фальшиво.
«Хоть бы не обижался!» — взмолился Николай. Но, стоило Свечникову отворить дверь до конца, Николай понял, что мольбы его услышаны не были. Свечников, как и его обитель, остался неизменным. Все те же висячие усы, все те же нестриженые ногти и космы, торчащие во все стороны. Но ни радости, ни удивления в его лице не промелькнуло.
— А, это вы, — бросил он небрежно, скрестив руки на груди. — Ну-ну.
Николай молчал, ожидая, что Свечников скажет что-то ещё. Но тот молчал. А Николай не мог заставить себя убрать с лица дежурную приветливую улыбку, которая на Свечникова никакого эффекта не производила.
— Василий Аркадьевич, я вам открытку посылал, — некстати вспомнил Николай. — Из Парижа. Дошла?
— Дошла, — скупо кивнул Свечников. — Спасибо, что «почтили», Николай Михайлович.
«Почтили» ударило почти так же больно, как вчерашнее «благодетель» от Веры. Николай не подал виду. Рассказать про Хмерова было нельзя, тем более когда кто-то третий сидит в каморке за спиной Свечникова, а как ещё оправдать свой отъезд и два года молчания, Николай не знал.
— Нечего было писать, — небрежно пожал плечами Николай. — Ничего интересного, что стоило бы вам рассказать, со мной не приключилось за это время.
— Конечно-конечно, — поморщился Свечников, — нам же в Заревске интересно только, как щи лаптями хлебать. Где уж тут ваш Париж.
Николай тяжело вздохнул, улыбка сползла с его лица. И почему он ждал чего-то иного? Свечников всегда, ещё с гимназии, обижался долго и со вкусом. Учился Василий Аркадьевич по стипендии и с Николаем сошелся совершенно случайно, когда их поселили в первый год в одну комнату. Николай тогда быстро привык, что над Свечниковым шутить не стоит и подтрунивать нужно с осторожностью. Но первая крупная размолвка все-таки произошла, когда Николай в двенадцать уговорил отца перевести его из гимназии в кадетский корпус. Свечников не отвечал на его письма год. Посчитал предателем и оттаял только, когда Николай отправил ему на день ангела какую-то книжицу.
— Мне совет нужен, Василий Аркадьевич, — сказал Николай уже совершенно серьезным тоном.
— А за границей мало советников? — повел бровью Свечников.
— Мало, — кивнул Николай.
Свечников ещё что-то пробормотал под нос, махнул рукой и отступил от двери. Не простил, но, кажется, заинтересовался.
— Я тут не один, — предупредил он и кивнул в угол. — Это Клим, пустил его пожить, помогает с каталогами.
Николай вежливо кивнул и хотел было уже отвернуться к Василию Аркадьевичу, но зацепился взглядом за юношу, что сидел на свечниковском сундуке. Николай нахмурился, пытаясь вспомнить, где же он мог видеть этого Клима и не узнавал. Первое, что бросилось в глаза — это совершенно дико всклокоченные темные волосы, очень густые и явно давно не стриженные. Второе — огромное пальто, которое висело на тощем Климе, как на вешалке. Примечательнее всего в этом пальто была ярко-красная заплатка на локте. Брюки с вытянутыми коленками были Климу явно коротки, подошвы от ботинок грозили отклеиться. Все в его облике было до того диким и запущенным, что у Николая сжалось сердце. Одно дело — нечесаный и неряшливый Свечников, который мог бы себе позволить и приличный костюм, и цирюльника. И совершенно другое — этот заброшенный мальчик, которого Свечников пустил помочь с каталогами.
— Здравствуйте! — подскочил Клим, едва завидев Николая. — Очень! Очень рад!
— Взаимно, — вежливо кивнул Николай.
«Так, он меня откуда-то узнал, — понял Николай. — Вот пойди и разбери, откуда!» Он присел на предложенный Свечниковым стул, прислонил трость к стене и почувствовал, что этот Клим не отрывает от него глаз.
— О чем хотел посоветоваться, Николай Михайлович? — Свечников опустился в кресло и принял самый умудренный вид.
Николай метнул взгляд на Клима, как бы спрашивая у Свечникова «При нем?». Свечников сделал вид, что не заметил. «Мстит, — понял Николай. — Что ж, значит, будем эзоповым языком.»
— О будущем, Василий Аркадьевич, — начал Николай, осторожно подбирая слова. — Мы с вами, помнится, обсуждали Софию, Премудрость Божию. Я вот хотел у вас узнать, нет ли в мире иной движущей силы, с которой Софию можно спутать?
Николай остался собой доволен. Получилось абстрактно, но по делу. Может, Свечников и поймет, что разговор этот не для лишних ушей. Но ответить Свечников не успел.
— Борьба! — вырвалось у Клима.
Николай повернулся к нему, приподнял бровь. Жест этот должен был дать понять, что ответ Николай ждал не от Клима. Но Клим не понял, подумал, что от него ждут объяснений.
— Извините, это если без богословия. Я в нем не силен, я про экономику. Про исторический процесс… Про то, что есть те, кто, и те, кого! — говорил он путано, ещё сильнее мешаясь под взглядом Николая.
— Я немного про другое, — остановил этот сбивчивый поток Николай. — Я про борьбу со смертью.
— Да, да, я понимаю! — кивнул Клим, который, очевидно, понял все исключительно по-своему. — Бедность, смерть, нищета — это все следствия. И должны быть силы для борьбы. Вы про это?
Николай недоуменно моргнул. Нет, речь этот юноша вел явно не про софиологию. Последний раз что-то подобное Николаю приходилось слышать … у Хмерова. А Свечников сложил руки домиком и не думал вмешиваться, будто разговор его вовсе не касался. Николай метнул на него вопрошающий взгляд, даже бровь для выразительности поднял. Свечников торжествующе усмехнулся и пожал плечами. «Он вообще понимает, кого пустил? — спросил себя Николай и тут же ответил. — Не понимает. Доволен, что меня заболтали!» А Клим аж подался вперед на своем сундуке, так ждал ответа.
— Я про смерть как категорию бытия, — ответил ему наконец Николай. — А вы про смерть как социальную реальность.
Клим растерялся и несколько сник. Николай вдруг заметил, какие у него обветренные красные пальцы с обкусанными ногтями. Будто за всю зиму юноша не надевал варежек. Может, так оно и было. Губы у Клима тоже были все в трещинках, обветренные, бледные.
— Да, я … — начал он, мучительно подбирая слова. — Я согласен, что бытие! Оно сознание определяет, так?
Николай снова посмотрел на Свечникова и убедился, что тот, кажется, и не заметил, как у него под носом цитируют Маркса.
— Василий Аркадьевич, — не выдержал Николай. — А вы что думаете про бытие?
Свечников поморщился, будто только очнулся, помял между пальцами ус.
— Истинное бытие начнется после смерти, — изрек он. — А сейчас так, суета.
— А как же «О втором рождении души»? — попытался направить Николай. — Была у вас такая статья, помнится, приносил кто-то.
— Была, — кивнул Свечников и мстительно прибавил. — Два года назад.
— А я тоже статьи пишу! — встрял Клим и густо-густо покраснел.
— И о чем же? — раздраженно вздохнул Николай.
Клим от этого вздоха как-то сжался, ссутулил плечи. Но на Николая смотреть не перестал. Будто кричал этим взглядом: «Ну вспомните меня, Николай Михайлович!» А Николай не помнил. Даже лицо Клима не казалось хотя бы смутно знакомым. «Он не мог быть у Хмерова, — решил Николай. — Слишком молод. Семнадцать? Восемнадцать? А во времена хмеровских сборищ, наверное, лет пятнадцать было. Это гимназист, а не бомбист. Но где же тогда я его видел?»
— О бытии не в богословском смысле, — пробормотал Клим.
И, прежде чем Николай хоть что-нибудь успел ответить, заговорил Свечников, который, видимо, сполна насладился спектаклем:
— А мог бы писать в богословском смысле, — проворчал он. — Занимается Клим, если уж честно, всякой ерундой, Николай Михайлович. Но грамотный, хоть какая-то польза.
Клим выглядел так, будто рад бы был забраться в сундук. Николаю стало стыдно за свое раздражение.
— У Василия Аркадьевича все, что не богословие, то ерунда, — ободряюще кивнул он Климу. — Я вот как раз одну такую «не ерунду» хотел обсудить.
— Давай, Клим, выйди, — махнул рукой Свечников. — Коробки вчера не успел перетаскать в архив.
Клим неуклюже спрыгнул с сундука и, шаркая износившимися ботинками, поплелся к выходу. Николай проследил за ним взглядом. «Нехорошо вышло, — подумал он. — Нужно было выслушать про эти статьи. Несложно ведь. И где я его все-таки видел?»
Свечников взял с низкого столика глиняную чашку с пустым чаем, шумно отхлебнул.
— Ну и зачем ты пришел? — нахмурился он.
Это «ты» Николая несколько ободрило. Он выдохнул, забарабанил пальцами по колену и начал наконец говорить о том, ради чего и пришел.
— Есть одна девушка, Василий Аркадьевич. Она мечтает победить смерть. Мечтает стать врачом. Но ты же знаешь, какие нравы в наших краях. Её выдадут замуж и…
— И правильно! — перебил Свечников. — Чем это тебя нравы в наших краях не устраивают? А медицина — это блажь. Я вот отродясь к врачам не ходил и лечить себя не позволю. Потому как это есть вмешательство в человеческую судьбу. Когда суждено, тогда помру. И нечего с этим играть.
Николай чуть не поперхнулся. О том, что Свечников отвергает медицину, он услышал впервые. Два года назад тот, наоборот, увлеченно рассказывал ему о святых целителях. Но, видимо, что-то всё-таки за два года поменялось.
— Нет, подожди, — остановил его Николай. — Ты думаешь, я о женской эмансипации и медицине пришел поговорить? Там другое было. Совсем другое. Какое-то сияние. Не во сне, наяву.
— Мне твои романы безынтересны, — снова не дослушал Свечников. — Или женись, или покайся в блудных помыслах, ничего больше посоветовать не могу.
— Да дослушай же ты меня! — Николай не сдержался и стукнул кулаком по стоящему рядом столу так, что подскочила та самая глиняная кружка с чаем. — При чем тут романы? Я о другом. Это видение было. Возможно, Софии Премудрости.
Свечников неодобрительно покосился на лужицу чая, растекающуюся по столу.
— Видения, значит? — проворчал он. — У тебя?
— Я не знаю, как ещё это назвать, — развел руками Николай.
— А я знаю, — не подумав и секунды ответил Свечников. — Это прелесть. И гордыня, которая, к твоему сведению, грех. Ты хочешь видеть знаки — ты их и видишь. Я тебе в твоих фантазиях не помощник.
Николай замолчал, положил руку на трость. Что-то лопнуло внутри. Может, то была надежда. Может, желание рассказать хоть кому-то о реке. Но как рассказывать о таком тому, кто в ответ на любую фразу, не дослушав, клеймит: «грех, покайся»? Николай не знал и думать об этом ни сил, ни желания не было. «Да даже если бы я и в самом деле приполз к тебе каяться в блуде, гордыни и прелести, неужели думаешь, что после такого можно хоть что-то сказать? — Николай встал. — Да никогда в жизни!»
— Куда ты, Николай Михайлович? — насторожился Свечников.
— Грешить, блудить и впадать в прелесть, — огрызнулся Николай и, не поворачиваясь, бросил через плечо. — Прощайте, Василий Аркадьевич.
Не остановился Николай ни у портретов, ни у книжных стеллажей. Частой дробью отстучала трость по пыльному полу, хлопнула за спиной тяжелая дверь, и Николай наконец оказался на крыльце.
— Ну и к черту! — пробормотал он. — Сам что-нибудь придумаю. Это, в конце концов, моя профессия.
«А сейчас домой!» — решил Николай и огляделся в поисках Нелли. Он ожидал, что она рассматривает лепнину или наблюдает за птичками, усевшимися на заборе. Но увидел совершенно иное. Нелли сидела на скамейке и о чем-то пыталась говорить с Климом. Издалека это напоминало парное выступление мимов. Клим, очевидно, не говорил по-французски или по-немецки, а русский Нелли ограничивался парой десятков слов, которым её успел научить Николай. Но, судя по тому, что Нелли весело улыбалась и хихикала, какое-никакое взаимопонимание было найдено.
— Николас! — Нелли заметила Николая на крыльце и помахала ему рукой, приглашая к ним на скамейку.
А Клим тут же подскочил и вытянулся, как по струнке. «Вместо того, чтобы таскать коробки, меня ждал, — понял Николай. — Но зачем?» Невольно взгляд зацепился за ботинки Клима. Николай подумал, что ноги у юноши, должно быть, уже промокли. Плохо, в библиотеке сквозняки, и обсушиться, наверное, можно только в каморке у Свечникова. А Свечников отправил Клима в архив, не на улицу, поэтому придется ещё и объяснять ему, где в архиве могли промокнуть ноги. «Мне какое дело?» — оборвал поток мыслей Николай, но все же, прихрамывая, направился к Нелли и Климу.
— Николай Михайлович! — Клим нервно дергал рукав и сам, кажется, этого не замечал. — Я понимаю, вы не стали при Василии Аркадьевиче, но вы же помните? Не думал, что вас ещё увижу!
— Николас, — одновременно с Климом заговорила по-французски Нелли, — этот мальчик вас ждал, он такой худенький, давайте ему поможем!
— Мне нужно понять, в чем дело, Нелли, — кивнул Николай и перешел с французского на русский. — Что я должен помнить?
Взгляд Клима потускнел, он отвел взгляд и засунул руки в карманы. Николай подумал, что стоило, наверное, узнать деликатнее. Но после выходок Свечникова сил на деликатность оставалось мало.
— Не помните, значит, — гулко повторил Клим. — Извините тогда, я пойду.
Николай преградил ему путь тростью, устало потер переносицу.
— Клим, вы меня узнали, я вас не узнал. Извините. Будет проще, если вы скажете прямо.
Клим расправил плечи.
— А при ней можно говорить? — кивнул он на Нелли. — Вы ей доверяете?
— Во-первых, не «при ней», а «при даме», — поправил его Николай. — Во-вторых, доверяю. В-третьих, по-русски мадам Костье вас все равно не поймет, говорите.
— Извините, — буркнул Клим, тушуясь. — Моя фамилия Белозеров.
Что-то смутно шевельнулось в памяти у Николая, но ничего конкретного не всплыло на поверхность. Он вежливо кивнул.
— Вы не помните, да? — Клим свел брови к переносице. — Быть может, Хмеров что-то обо мне говорил? Вы же беседовали?
— Хмеров? — не сдержал изумления Николай.
Клим, обрадованный, будто одним этим именем, произнесенным вслух, начал распыляться, говорить громче, жестикулировать ярче.
— Да! Хмеров! Я был посыльным, самым младшим. Вы как-то говорили с Хмеровым, и я как раз принес ему… Ну неважно, что принес! Вспомните, пожалуйста! Хмеров вам что-то про кровь и воду говорил тогда!
Николай не сдержался и несильно, но ощутимо, так, чтобы Нелли не заметила, стукнул Клима тростью по ноге. Клим ойкнул.
— Будьте так любезны, дорогой Клим, не кричите на весь парк имя казненного террориста, — наклонился Николай и понизил голос. — Мне моя свобода дорога. Вам ваша, надеюсь, тоже.
Клим коротко кивнул. А Николай и правда начал что-то вспоминать. Кровь и вода. Да, памятный это был разговор. Он и дал название «Сладкой водице». Николай тогда говорил с Хмеровым про агитацию, про силу слова. Спрашивал, неужели нельзя обойтись мирной агитацией. Неужели нужно пятнать светлое дело борьбы с угнетением кровью? Николай тогда ещё не знал, что через полгода Хмеров выстрелит в прокурора. Но чувствовал. Среди всего того сборища любителей поругать императора и выпить, что собралось вокруг Хмерова, пугал он один. Былинный богатырь с пустыми черными глазами и бородой, как у Александра III. С ним одним, по чувству Николая, можно было о чем-то говорить. И Хмеров ответил ему тогда: «Ты, писатель, все льешь свою сладкую водицу, а мы за отечество кровь не боимся пролить! И свою, и чужую!» И после этих слов к нему правда кто-то подошел, это Николай помнил уже очень смутно. Наверное, это и был Клим.
— Вы вспомнили? — с неприкрытой надеждой уставился он на Николая.
Николай тяжело опустился на скамейку рядом с Нелли, которая внимательно смотрела то на Николая, то на Клима, но не вмешивалась.
— Почему вы на свободе? — ответил вопросом на вопрос Николай. — Он казнен, остальные, я слышал, на каторге.
Клим виновато опустил взгляд и пожал плечами.
— Я же сказал, был самым младшим. Меня, наверное, не запомнили. Может, и не искали даже.
— Николас! — дернула Николая за рукав Нелли. — Спросите у мальчика, где он ночует, где его родители, хочет ли он есть.
— Что она говорит? — насторожился Клим, но под взглядом Николая тут же исправился. — Что дама говорит?
— Мадам хочет знать, где вы живете, где ваши родители и хотите ли вы есть, — перевел Николай.
— Василий Аркадьевич пустил меня на зиму жить в архиве, пока там, — Клим вскинулся, будто бы даже бравируя своим положением. — Родителей нет. А ел я вчера, спасибо.
Николай подпер подбородок рукой, долго молча смотрел на Клима, который стоял перед ним, исполненный гордости за свой революционный аскетизм.
— Архив на втором этаже? — уточнил он. — Там разве есть где спать?
— Василий Аркадьевич отдал мне старые газеты и ящики, — пояснил Клим и тут же понизил голос до шепота. — А Хмеров вообще спал на гвоздях.
Николай повернулся к Нелли и перевел ей.
— Он спит на ящиках и газетах, потому что его кумир спал на гвоздях. Родителей у мальчика нет, ел он вчера.
— Какой кошмар, Николас! — прижала руки ко рту Нелли.
Климу это не слишком понравилось. Он скрестил руки на груди, стараясь придать своему виду независимости. «Как он вообще попал к Хмерову?» — подумал Николай.
— А где родители? — он снова перешел на русский.
— Отец был титулярным советником, умер десять лет назад. Мать три года назад во вдовьем доме, — отчитался Клим и снова зашептал. — Хмеров говорил, что мать всем нам революция. Революция бессмертна!
Николай машинально кивнул. Нелли смотрела на него выжидающе. Ей, видимо, не терпелось помочь бедному трогательному юноше. И невозможно было объяснить Нелли здесь, на скамейке, кто этот юноша на самом деле. Потому что тогда пришлось бы объяснять и про Хмерова, и про «Сладкую водицу», и про то, что в Берлине пару лет назад Николай оказался не по собственному почину. Но и чем помочь Климу, Николай придумать не мог. Не за две минуты, сидя на скамейке у библиотеки, после того как насмерть обиделся на Свечникова. Дать Климу денег? Или не возьмет, или потратит на дело революции. Пристроить его куда-то? Но куда за день пристроить юного революционера в Заревске, где сам не был два с лишним года, Николай не знал. Пойти и ещё раз поругаться со Свечниковым, чтобы тот дал Климу место лучше, чем в неотапливаемом архиве? Тоже не подходило. «С Верой Васильевной помочь не выходит, но она по крайней мере не на улице, а под присмотром тетушки. И смерть в канаве ей не грозит, — Николай задумчиво подпер подбородок рукой. — А у этого, кажется, начинается цинга.»
— Клим, ещё раз, что вы в последний раз ели? — спросил Николай.
— Василий Аркадьевич разрешил брать у него сухари, — охотно ответил Клим. — Он сам всю зиму на сухоядении. Говорит, так голова лучше работает.
— У меня голова лучше работает от кофе, — поднялся Николай, опираясь на трость. — Пойдемте, Клим, составите компанию.
— Я не голоден! — слишком уж поспешно возразил Клим и прибавил: — К тому же меня внутрь не пустят.
— Ну, пусть попробуют не пустить. — Николай подал Нелли руку, помогая подняться. — Вы говорили, что статьи пишете? Идемте, обсудим где-нибудь в тепле.
Вести Клима в ресторан или кафе на бульваре было бы глупостью. Юноша был прав: в таком виде никто бы не пустил его сидеть рядом с приличными господами под одной крышей и портить им настроение. Но и вести Клима в кабак Николай не мог. Нелли бы испугалась местной публики, да и сам Николай нечасто бывал в подобных заведениях. Но Николай припомнил, что, если спуститься вниз от библиотеки, пройти мимо Воздвиженской церкви, то ещё два года назад там была пусть скромная, но приличная кухмистерская, которую держала вдова офицера, знакомого Николаю по юности. Если Лидия Дмитриевна тоже ещё помнила Николая, то проблем возникнуть не должно. Это он кратко объяснил Нелли по-французски.
— Николай Михайлович, — тихо, заговорщически обратился к нему Клим, когда они проходили мимо церкви. — А мадам приехала в Россию, потому что через год исполнится сто десять лет с Великой Французской революции? Что-то грядет?
Николай скептически посмотрел сначала на Клима, потом на Нелли. Самое большее, что Нелли могла сделать для революции — это спеть Марсельезу, если бы не предпочитала оперетки.
— Мадам приехала, потому что я пригласил, — самым ровным тоном пояснил Николай. — А я приехал по издательским делам.
Клим кивнул, но, как Николаю показалось, ничего не понял. Решил, видимо, что это тоже какая-то часть конспирации. «Что ж, если судьба мстит мне за ту легкомысленную остроту про социализм при Вере Васильевне, то я впечатлен, — подумалось Николаю. — В глазах Клима я, кажется, и правда социалист, отрицающий частную собственность, как сам и сказал юной эмансипе.»
Когда свернули наконец за церковь на Спасскую улицу, Николай с тоской отметил, что опять начало поднывать колено. «Терпи, — мысленно приказал он суставу. — Нам ещё завтра трястись в поезде до Петербурга.» И вот наконец между крепкими двухэтажными деревянными домами показалась кухмистерская Лидии Дмитриевны. Вывеска была новая, ещё блестевшая свежей масляной краской, а вот остальное осталось таким, как Николай и помнил. Пестрые занавески в горошек на окнах, чахлая герань на подоконнике и раскидистый куст боярышника на углу. За домом тихо шумела река.
До своего отъезда в Европу Николай старался навещать Лидию Дмитриевну в день годовщины смерти её мужа, штабс‑ротмистра Тавридова. От него у Лидии Дмитриевны остался единственный сын Алексей, который к её огромному горю, не мог ходить, после того как тяжело переболел в раннем детстве. По представлению Николая, мальчику сейчас должно было быть лет пятнадцать.
— Нам сюда? — с сомнением уставился Клим на чистый порожек. — Я тут как-то… Не надо, может?
— Сюда. Я знаю хозяйку, — Николай прошел вперед, открывая дверь перед Нелли. — Идемте, Клим.
Голос Лидии Дмитриевны Николай узнал ещё в коридоре, даже не войдя в зал. Время обеда ещё не наступило, а завтрак уже прошел, поэтому она громко, никого не стесняясь, командовала помощницами.
— Люба, вот дурная девка! Куда самовар унесла! — подгоняла она.
Николай деликатно постучал тростью по двери, ведущей в залу. Лидия Дмитриевна не услышала. Клим весь как-то сжался, ссутулил плечи.
— Клим, это исключительно милая женщина, не переживайте, — кивнул ему Николай и открыл дверь.
Петли у Лидии Дмитриевны не скрипели, но, услышав стук трости по полу, она тут же обернулась. Лицо её, раскрасневшееся от криков, на секунду потеряло всякое выражение. Лидия Дмитриевна мотнула головой, возвращая самообладание, и вежливо улыбнулась.
— А, Николай Михайлович! — всплеснула руками она. — Давно вас не видели! Из Заречного не выезжали?
Женщина она была высокая, крепко сложенная, с открытым, но строгим лицом. На голове на манер тюрбана повязан черный, в цветах, платок. Тут Лидия Дмитриевна заметила и его спутников. Если Нелли она вежливо кивнула, на что Нелли ответила ей улыбкой и громким «Bonjour!», то, глядя на Клима, скрестила руки на груди. Клим невольно попятился к двери.
— Почти. Лидия Дмитриевна, голубушка, можно вас на минуту, — улыбнулся Николай, игнорируя возникшую напряженность.
— Отчего же нельзя, — кивнула она, не спуская глаз с Клима.
— Милая, займите с мальчиком место, я подойду, — обратился он к Нелли, вновь перейдя на французский.
Лидия Дмитриевна отошла к стойке, Николай последовал за ней. Тикали ходики. На полке пестрели разноцветные тарелки и чашки. Кажется, даже при большом желании, здесь невозможно было бы найти посуду из одного сервиза. А между тарелками, на верхней полке, стоял небольшой портрет штабс‑ротмистра Тавридова, которого Николай мгновенно узнал по пышным черным усам. Тавридов был старше Николая на десять лет и всю его недолгую офицерскую карьеру не упускал возможности поучить и поделиться опытом. Обычно заканчивалось тем, что Тавридов вел его выпить и по кругу рассказывал одни и те же истории. Умер он от малярии в одном из Памирских походов. Николай в тот год лечил колено в Германии у доктора Шмидта. Но от воспоминаний его отвлекла Лидия Дмитриевна.
— Николай Михайлович, вы кого ко мне привели? — спросила она прямо.
— Мадам Костье. Я сопровождаю её в путешествии по России, — ответил Николай, не сразу понявший, к чему она ведет.
— Мадам очень мила, но я не про нее, — нахмурилась Лидия Дмитриевна. — Этот оборванец прошлым ноябрем умыкнул у Любы, моей помощницы, из-под носа пирог. Я его, паскудника, запомнила. Зачем вы его привели?
Николай на секунду потерялся. «Ну да, Клим же говорил, что Свечников пустил его на зиму в архив есть сухари. А до зимы ему тоже нужно было что-то есть, — запоздало понял он. — Не подумал. Будем выкручиваться.»
— Лидия Дмитриевна, я приношу вам свои глубокие извинения. Я за все заплачу, — вздохнул он. — Дело в том, что этот мальчик, Клим, сын моего старого знакомого, который, к сожалению, уже не в нашем мире. Мы не были друзьями, я давно не слышал ничего о его семье. Но встретил его сына сегодня случайно и узнал, что и жена моего знакомого уже три года как не с нами. Давайте не будем казнить ребенка за булку хлеба.
— У вашего «ребенка» усы растут! — фыркнула Лидия Дмитриевна и для выразительности потерла указательным пальцем себе над верхней губой. — Если для каждого «ребенка» не жалеть булки хлеба, то через неделю я пойду по миру!
Николай покосился на Клима, которого Нелли уже усадила за столик у окна и подумал, что с «мальчиком» и «ребенком» они с Нелли и правда перегнули. Но отступать было уже некуда.
— Понимаю ваши тревоги, я за все заплачу, — кивнул он и потянулся к бумажнику. — И я вовсе не говорю, что вы должны простить его, потому что меня связывают с отцом юноши сентиментальные воспоминания. Мы с мадам Костье лишь хотели накормить его и узнать, чем можно помочь и что случилось с его матерью. Я могу просить вас об этом одолжении, Лидия Дмитриевна?
Лидия Дмитриевна нахмурилась, пожевала губу, посмотрела на портрет покойного мужа и тяжело вздохнула.
— Исключительно из уважения к вашей дружбе с моим мужем, — покачала головой она. — Чего изволите?
— Мне кофе, даме тоже и что-нибудь сладкое, — Николай подумал, что один есть Клим из гордости не станет. — Юноше суп, кашу, хлеб, чай с лимоном.
Лидия Дмитриевна кивнула.
— Из сладкого есть пирожки с вишней. Суп у нас сегодня — щи, каша пшённая с тыквой.
— Благодарю вас, — широко улыбнулся Николай. — Простите, что давно не заходил. Работа, разъезды. Как ваш сын? Сколько ему уже?
— Ничего, понимаю, — кивнула она. — Алеше шестнадцать будущим летом. Умный растет. В отца.
Николай ещё раз поблагодарил Лидию Дмитриевну и вернулся к столику, где его ждали Нелли с Климом. Он тяжело опустился на стул, наконец вытянул ногу, чтобы дать отдых ноющему колену. Клим же, не поднимая головы, ковырял пальцем что-то на рукаве. Видимо, переживал из-за пирога и не знал, как спросить. Нелли же наоборот, подалась вперед, ожидая от Николая новостей.
— Наш «мальчик» украл здесь осенью пирог, — перешел на французский Николай. — Хозяйка была недовольна, я сказал, что заплачу, она простила.
— Бедный мальчик, — часто заморгала Нелли. — Николас, не говорите ему, что вы заплатили. Он может расстроиться.
Николай кивнул, пришлось признать, что Нелли права.
— Клим, вы, кажется, хотели поговорить о статьях, — обратился к нему Николай.
— Хотел, — кивнул Клим.
Николай ожидал было робости, с какой ему обычно представляли свои труды начинающие авторы, что надеялись через него попасть к Аврорину в журнал. Но Клим распрямился, набрал воздуха в грудь и затараторил так, что Николай едва успевал осмыслять, что ему пытаются втолковать.
— Я, Николай Михайлович, вспомнил недавно, как вы к нашим вошли тогда. Вы сказали тогда, в шутку, наверное, что у Хм… — тут Клим осекся и поспешил исправиться. — У нашего общего знакомого! У него борода как у Александра III. Я тогда подумал, что и правда ведь похож! Только темнее! Мне это показалось смешным. А сейчас я вижу, что не смешно. Я написал об этом статью. Она у Василия Аркадьевича лежит в архиве, я на старых газетах писал!
— Погодите, Клим, — перебил его Николай. — Давайте по существу. О чем статья? О бороде Александра III?
— Нет, конечно, нет, — Клим огляделся по сторонам, наклонился через стол к Николаю и громко зашептал. — Статья о том, что в нашем деле главное не стать тем же императором, только темным, понимаете?
Это «наше дело» Николая покоробило, но исправлять Клима он не стал. Не стал и наклоняться ближе. От Клима, увы, пахло сыростью и затхлостью, что весьма сбивало с мыслей о революции.
— Примерно, — кивнул Николай.
— Хме… Наш знакомый, мне кажется, был не прав, когда… сделал то, что сделал. Не в том, конечно, смысле, что тот, с кем он это сделал, не заслужил того, что с ним сделали, — продолжал Клим, захлебываясь словами, будто боялся, что его перебью и перестанут слушать. — Он не прав в том, что уподобился. Если они хотят нас разделить и раздавить по одиночке, то разве мы должны бить их по одному? Разве кто-то из тех, кто не знает, кто не читал, посмотрит на такого борца и скажет «молодец, раздавил гадину!»? Нет, вы же и сами видите, что говорят о нашем знакомом после того, как все разбежались. Что это был безумец с пистолетом. Разве ж за таким пойдут? Я поэтому писать начал. У меня, может, образования и нет почти, но это мне же в плюс! Нужно просто писать. Так, чтобы всем понятно. Чтобы не разделять, чтобы соединить.
Сбивчивый поток речи Клима перебила только Люба, которая подплыла к столу с подносом, полным тарелок. Клим весь подобрался, отстранился назад.
— Ешьте, Клим, — кивнул Николай на суп и кашу. — Мне нужно подумать о том, что вы сказали.
— Что он сказал, Николас? — тронула его за локоть Нелли. — Он чем-то обеспокоен?
— Рассказал о своей статье, очень занятно, — ответил Николай и подвинул к Нелли ее блюдце с пирожками. — Приятного аппетита, милая.
К своему кофе Николай не притронулся. Он отвернулся к окошку, чтобы не смущать Клима, но взгляд не зацепился ни за реку, ни за посеревшие остатки снега на берегу. «Поразительно, — вертелось в голове. -Просто поразительно! Кого он мог читать в этой глуши у Свечникова? Плеханова? Святых отцов? Тулина? Какие-то брошюры два года назад у хмеровских?»
Николай пытался и не мог уложить в голове, как за два года этот последний из Хмеровского кружка перешел от бомб к статьям. С Хмеровым все было почти понятно. Тот в молодости, кажется, имел отношение к «Народной воле», но не успел в свое время пострадать за правое дело. После убийства Александра II уехал в провинцию, осел. Потому Николаю и было интересно с ним побеседовать. Страшное дело — настоящий бомбист из прошлого десятилетия. Правда, не слишком удачливый, ни в каком по-настоящему громком деле не участвовал. До убийства прокурора.
Уже позже, после того как не вышла «Сладкая водица», а Николай оказался в Германии, перед сном ему приходили догадки — уж не он ли спровоцировал Хмерова на этот выстрел? Пришел, начал задавать вопросы, разбередил старые раны. Напомнил, что в семидесятые-восьмидесятые Хмеров свой выстрел так и не совершил. А значит, сам мало чем отличается от писателя, который только льет «сладкую водицу».
Но Хмеров был историей старой, забытой. Хмеров, в конце концов, давно лежал в безымянной могиле. А Клим сидел перед ним и ел кашу. И Николай абсолютно не представлял, что с ним можно сделать. А Клим ведь чего-то ждал от него. То ли помощи, то ли совета, то ли просто слов про то, что революция бессмертна. Не отправлять же его обратно к Свечникову, спать на старых газетах?
— Я сейчас вернусь, минутку, — кивнул Николай Нелли, прихватил трость и встал из-за стола.
Лидия Дмитриевна стояла за стойкой и протирала и без того чистые тарелки. Не хотела, видимо, оставлять Клима без присмотра. А может, пыталась расслышать, о чем речь. Николай подошел, наклонился к стойке так, чтобы Клим не услышал, и тихо вздохнул.
— Лидия Дмитриевна, вы ещё сдаете комнаты?
— Сдаю, — охотно кивнула она, не прекращая тереть тарелку. — Не снимает только никто. У кого денег поменьше, те в бараках у речки. У кого побольше, те квартиры снимают, а приезжие до нас не доходят, все на бульваре селятся.
— Тогда вы меня спасете? Неприятнейшее положение. Билеты на завтрашнее утро уже куплены, а что делать с «мальчиком», не знаю и времени разобраться нет, — виновато улыбнулся Николай.
Лидия Дмитриевна тереть тарелку перестала.
— Николай Михайлович, даже ради памяти моего мужа, этого проходимца я у себя не оставлю! — зло сверкнула глазами она.
— Я за все заплачу на полгода вперед, — попытался перебить её Николай, но Лидия Дмитриевна не дала.
— Конечно, заплатите! Тридцать рублей выложите, а он завтра у меня на пятьдесят стянет! И останутся от него вши да клопы!
Николай мельком ещё раз глянул на Клима. Хотелось верить, что вшей у юноши все-таки не было, но наведаться к цирюльнику ему было давно пора.
— Я это понимаю, Лидия Дмитриевна, — остановил наконец поток её возмущений Николай. — Я уважал вашего мужа, уважаю и вас, посему не стал бы ставить в такое положение. Но и вы меня поймите, не могу же я его бросить? Каким бы человеком я был после этого? Я заплачу на полгода вперед, столько, сколько вы скажете. Если он испортит что-то или украдет, выгоните, напишите мне. Украдет на рубль — я заплачу два, на пять — заплачу десять. Дам адрес своего издателя, он пока здесь, в Заревске. Напишите ему — он вычтет из моего гонорара, я предупрежу.
Лидия Дмитриевна хмурилась и в глаза ему не смотрела. Бросила взгляд на портрет мужа, будто советовалась, посмотрела Николаю через плечо на Клима.
— Не знаю я, Николай Михайлович, — покачала головой она. — Не знаю.
— Клим — умный юноша, он не от хорошей жизни у вас украл, — Николаю показалось, что Лидия Дмитриевна почти согласна. — Он ведь в библиотеке жил, в архиве зимой. А там не топят. К тому же почти ровесник вашего Алеши. Если бы вы их свели, то и ему не скучно было бы одному.
— Не надо про Алексея, — попросила Лидия Дмитриевна. — Не знаете вы, не понимаете…
— Отчего же? — Николай указал на свое колено. — В немецкой клинике в свое время очень хорошо понял, как паршиво, когда ни встать, ни поговорить толком с кем. А кругом стены и одни и те же лица. Не отказывайтесь. У Клима светлый ум, пусть по нему сразу и не скажешь. Вашему Алеше с ним будет веселее.
— Чего ему веселиться, — махнула рукой Лидия Дмитриевна. — Он у меня у окна в кресле сидит, на улицу смотрит. Я его спрашиваю: «Что видишь, Алеша?» А он мне отвечает: «Ничего, люди идут». Как ножом по сердцу. И Клим ваш ходит.
Николай зябко повел плечами. Холодком эти слова отозвались где-то в груди. Он и сам, между осмотрами Шмидта, сидел у себя в палате у окна, смотрел, как гуляют пациенты в саду клиники. Тогда уже крепко решил отказаться от третьей операции, отказался от морфия. И как четки перебирал свои «не». Не быть больше офицером. Не сесть больше в седло. Не станцевать на балу. Не сбежать вниз по лестнице. Не встать на одно колено. Не бродить по улочкам новых городов, не чувствуя усталости. И миллион, миллиард разных «не». И ведь люди по саду ходили не здоровые. У кого забинтована рука, у кого глаз. Но Николай в тот момент все готов был отдать, чтобы с ними поменяться местами. Чтобы ходить по вечернему парку, нюхать цветы и жаловаться новым знакомым, что слишком уж долго срастается перелом руки. Но, наверное, и тогда не вынес, если бы кто-то жалостливо посмотрел на него и вздохнул: «И как ему, калечному, теперь радоваться жизни?»
— Давайте я с ним поговорю? — предложил Николай.
Лидия Дмитриевна подумала и кивнула.
— Алексей, может, вас помнит. Вы один, Николай Михайлович, из сослуживцев мужа, кто так долго ходил. Остальные кто по разным гарнизонам разъехался, кто ещё куда. Он наверху, справа от лестницы, комната.
Николай кивнул и сделал то, чего Лидия Дмитриевна от него явно не ждала.
— Клим, идемте! — крикнул он через весь зал. — Познакомлю вас кое с кем.
— Николай Михайлович! — возмутилась Лидия Дмитриевна. — Я так с вами не договаривалась!
— А как мы ещё узнаем, будет Алеше с ним веселее или нет? — парировал Николай.
— Я с вами, — переполошилась она и хотела было уже выйти из-за стойки, но Николай остановил Лидию Дмитриевну жестом руки.
— Не стоит, — твердо сказал он. — Сами же сказали, Алексею шестнадцать будущим летом. В таком возрасте уже можно завязывать дружбу без родительского присмотра.
— Но этот ваш Клим! — начала было возражать Лидия Дмитриевна.
— Клим в случае чего получит от меня тростью, за это я вам ручаюсь, — кивнул Николай и повернулся к виновнику разговора. — Клим, идемте за мной.
Только когда они вышли в коридор и дверь в основной зал за ними закрылась, Клим нагнал Николая на лестнице и заговорщическим шепотом обратился к Николаю.
— Мы на конспиративную квартиру, Николай Михайлович? — у Клима загорелись глаза. — Неужели здесь оставшиеся хмеровские теперь собираются? А мне и не сказали!
— Оставшиеся хмеровские теперь собираются на каторге, — перебил его Николай. — А мы идем знакомиться с Алешей.
— Это ещё кто? — не понял Клим.
— Увидите, — ответил Николай. — Считайте, Клим, что я беру вас на работу. Будете писать мне статьи, я попробую их куда-нибудь пристроить. А для этого нам нужно найти вам комнату, где вы будете их писать. А для этого нужно познакомиться с Алешей.
Николай отвернулся и пошел вверх по лестнице. Насчёт того, чтобы пристроить куда-то климовские статьи, он, конечно, преувеличил, но юноше сейчас об этом знать было не обязательно.
— Вам понравилась моя идея для статьи! — возликовал Клим. — А что за Алеша? Такая важная птица?
— Очень, — невольно фыркнул он.
Николай постучал дважды костяшками пальцев в дверь и, не дожидаясь ответа, открыл. Алешу он увидел не сразу. Шторы на окне с теми самыми пёстрыми занавесками, которые так хорошо было видно с улицы, были почти полностью задернуты. Только небольшая полоска света падала на кресло, в котором, утопая в подушках, сидел с книгой на коленях тонкий, почти прозрачный мальчик. Волосы у него были светлые, будто пух, кожа бледная, должно быть, давно не видевшая солнечного света. На шее у Алеши был цветастый, видимо, связанный матерью, шарф, а на коленях лежал клетчатый плед. Он медленно поднял голову и удивленно уставился на Николая.
— Здравствуйте, — тихо прошелестел Алеша.
— И вам здравствуйте, Алексей Викторович, — кивнул Николай и вошел в комнату. — Вы меня, может, помните. Я служил с вашим отцом, пока не угодил под пулю.
Алеша неуверенно кивнул. Николая он, конечно, не помнил, но, видимо, стеснялся сказать.
— Что читаете? — спросил Николай.
— Короленко, — ещё тише отозвался Алеша. — «Дети подземелья».
— Отлично, я к вам как раз одного такого привел, — кивнул Николай и повернулся к двери. — Клим, входите уже, Бога ради.
И Клим вошел. И как вошел! Стоило ему шагнуть через порог, как с ботинка вдруг отлетела подметка. Клим попытался сначала пнуть её куда-то под кровать Алеши, но поймал взгляд Николая и, неловко наклонившись, поднял, запихнул в карман, откуда тотчас вывалился карандаш и покатился под стол.
— Вот же черт! — не сдержался Клим. — Николай Михайлович, я сейчас! Это мой последний!
Не успел Николай его остановить, как Клим оказался под столом, наружу из-под скатерти торчали только два ботинка — с подметкой и без. В полумраке комнаты и уж тем более в темноте под скатертью, найти карандаш было сложно, почти невозможно. Николай подождал ещё пару секунд и неловко ткнул Клима тростью в ногу.
-Клим, будьте добры, покажитесь из-под стола, — вздохнул он. — Я вас представлю, и можете лезть обратно.
Знакомство, как Николай и ожидал, превращалось в балаган. Алеша смотрел на них, не моргая. А Клим наконец показался из-под стола, ещё более пыльный, чем туда залез.
— Знакомьтесь, Алексей Викторович, это Клим Белозеров, — указал тростью Николай на сидящего на полу Клима.
Клим в ту же секунду оглушительно чихнул.
— Очень приятно, — выдавил Алеша.
— Все, Клим, можете лезть обратно, — кивнул Николай и обратился к Алеше. — Вы как к вшам относитесь?
Клим чертыхаясь, скрылся под столом, Алеша недоуменно моргнул и не сразу нашел, что сказать.
— Плохо, — наконец сказал он.
— Вот и славно, — Николай улыбнулся, присел на край кровати, вытягивая больную ногу вперед. — У меня с вашим отцом как-то на учениях приключилась забавная история. Прошел слух, что у одного поручика вши. Он отрицал, конечно, очень злился. Но все, кто вшивел, грешили на него. А мы с вашим отцом тогда жили в одной палатке. Он разбудил меня как-то ночью и говорит: «Брелов, кончать пора с этим поручиком! У меня и бритва есть!» Я не проснулся до конца, отвечаю: «Нельзя же убивать человека за то, что он не сознается в том, что у него вши», а ваш отец мне отвечает: «Убивать нельзя, обрить можно. Вы со мной, Брелов?»
Алеша слушал внимательно, даже жадно. Лидия Дмитриевна, Николай знал, сентиментальностью не отличалась, да и не знала о муже таких историй. А больше Алеше об отце было узнать не от кого.
— Вы пошли? — не выдержал и спросил он.
— Пошел, конечно. Я был, наверное, чуть старше Клима и за вашим отцом пошел бы хоть в атаку, хоть на край света, хоть брить вшивых поручиков, — кивнул Николай. — Ваш отец поручика держал, я брил. Исцарапал ему всю голову в темноте, он ещё и брыкался. Утром бегал по лагерю, искал, кто его обрил. В темноте-то лиц не разглядел.
Алеша кивнул, смотрел, не отводя глаз. Видимо, ждал, не расскажет ли Николай ещё чего.
— К чему это я? — продолжил Николай и хулигански улыбнулся. — Ваша матушка, Алексей Викторович, считает, что у Клима вши. Поможете мне его обрить?
Клим, все ещё не нашедший карандаш, подскочил под столом, ударился головой о столешницу и быстро выполз наружу.
— Какие вши! — возмутился он. — У меня нет вшей! Я их ещё в ноябре вывел!
— И поручик так говорил, — снисходительно кивнул Николай. — Алексей, выбирайте, вы будете держать или брить?
— Я ещё никого не брил, — робко возразил Алеша.
— Вот! — подскочил Клим. — Он вообще не знает, как это делать! А если он меня зарежет?
— Тогда вшей у вас, Клим, точно не будет. — Николай сцепил руки в замок и с интересом наблюдал за разворачивающейся сценой.
Клим от возмущения набрал воздуха в грудь и несколько секунд не выдыхал, оборачиваясь то к Николаю, то к Алеше.
— Нет, ну ты слышал! — наконец Клим повернулся к Алеше и шумно выдохнул. — То «пишите статьи, Клим!», то «пусть вас зарежут, лишь бы вшей не было!» А у меня их нет! Я керосином выводил!
— Какие статьи? — зацепился Алеша.
Клим немного подрастерял праведного гнева, деловито убрал руки в карманы.
— Да так, разные, — небрежно отозвался он. — Про то, про сё.
— Я тоже иногда пишу. Про то, про сё, — Алеша заговорил увереннее, чем прежде. — Только не статьи.
— А что? — удивился Клим, будто для него стало новостью, что писать можно что-то кроме статей о социальной справедливости.
— Стихи, — ответил Алеша. — Мне Надсон очень нравится, я хочу, чтоб на него похоже было.
— Покажи! — загорелся Клим.
Николай понял, что пришло время деликатно удалиться. Он тихо встал и вышел. Юноши, листавшие тетрадку со стихами, похожими на Надсона, этого, кажется, даже не заметили. Николай ещё недолго постоял за дверью, слушая, как Клим допытывается, как у Алеши обстоят дела с гражданской лирикой и довольно улыбнулся. Хоть что-то сегодня получилось. Медленно, прислушиваясь к колену, он спустился вниз, вошел в зал. Нелли все так же сидела у окна и терпеливо ждала его возвращения, а вот Лидия Дмитриевна была уже не одна. У стойки стоял сутуловатый долговязый человек в темном сюртуке. В руках он нервно мял фуражку, говорил тихо и деловито. Николай расслышал что-то про крупы. Он хотел было уже уйти к Нелли, чтобы не прерывать разговор, но Лидия Дмитриевна сама его заметила.
— Николай Михайлович, ну как они там? — перебила она своего собеседника.
Незнакомец чуть поморщился, не слишком довольный, что его оборвали на середине, но ничего не сказал.
— Все хорошо, разговаривают про стихи, — Николай подошел к стойке и повернулся к долговязому. — Извините, что прервал. Я Николай Михайлович Брелов, рад знакомству.
— Да никого вы не прервали, — махнула рукой Лидия Дмитриевна. — Это Константин, он тут по крупам. Успеется.
И изумленно пробормотала себе под нос так, что Николай едва расслышал: «Надо же, стихи!»
— Здравствуйте, — неловко кашлянул Константин и немного невпопад повторил за Николаем. — Очень рад. Прошу прощения.
Николай кивнул ему и снова повернулся к Лидии Дмитриевне.
— Давайте решим по поводу «мальчика», и я вам сегодня больше не помешаю, — улыбнулся он. — Если вы согласны его принять, то у меня к вам, любезная Лидия Дмитриевна, ещё одна просьба. Не думаю, что Клим умеет распоряжаться деньгами. Боюсь, что сколько бы я ему ни дал, потратит на глупости и останется без ботинок. Деньги на его нужды я оставлю вам вместе с деньгами за комнату. Не давайте ему много. Сапоги, пальто, цирюльник, бумага, чернила. Пусть вам за все отчитывается. Я сам постараюсь вернуться к концу года. Если не выйдет, свяжусь с вами по почте.
Лидия Дмитриевна подумала несколько секунд, пожевала губу и кивнула.
— Сейчас, Николай Михайлович, за тетрадью схожу, записать все нужно, чтобы потом ко мне вопросов не было, — сказала она и скрылась где-то на кухне.
Николай посмотрел на ходики, висевшие возле полок с тарелками. Почти обед. А ведь он рассчитывал на час разговора со Свечниковым, не более того! Нет, колено вечером определенно будет мстить и за вчерашнюю поездку из Сосновки по размытым дорогам, и за сегодняшние подвиги. Не хотелось Николаю больше спасать юных бомбистов или провинциальных девиц. Хотелось к себе в квартиру, протянуть ноги к камину и слушать истории Нелли про то, как в поезде была милая-милая дама с маленькой-маленькой собачкой.
— А вы… тоже по делам? — вдруг заговорил Константин. — А то к Лидии Дмитриевне, она-то женщина деловая… Если что нужно, у меня лавка на Сокольнической. Это там, по бульвару и вниз-вниз. Всегда рад.
Николай повернулся к Константину и удивленно посмотрел на него. На секунду он и забыл, что рядом есть ещё кто-то. А вот Константину, кажется, от этого повисшего молчания было мучительно неловко.
— Я служил с мужем Лидии Дмитриевны, — ответил Николай. — За приглашение благодарю, но я завтра с утра уезжаю. Быть может, в другой раз.
Константин кивнул и снова замялся. Видимо, считал своим долгом поддерживать разговор, пока Лидия Дмитриевна не вернется. Или боялся показаться невежливым, если замолчит. Поэтому спросил ещё:
— А вы, позвольте спросить, куда изволите? — и тут же прибавил: — Если не секрет, конечно.
— Не секрет, — пожал плечами Николай. — В Петербург. Потом, даст Бог, в Берлин.
— У меня в лавке как-то были иголки из Берлина. Хорошие. Пользовались спросом. И булавки тоже были немецкие, — закивал Константин. — Людям нравилось.
«Милый человек, — неожиданно подумалось Николаю. — Вежливый, деловой. Неловкий, но это, пожалуй, лучше, чем наглый.»
— И город неплохой, — ответил Николай. — Вам бы понравилось.
Наконец с кухни вернулась Лидия Дмитриевна с толстой пожелтевшей от времени тетрадью. Со всей скрупулёзностью записала, сколько Николай дал денег на комнату, сколько на еду и сколько на иные расходы. Даже указала в отдельной графе оплату украденного осенью пирога. Константин, как Николай заметил, одобрительно кивал, глядя на заполненные аккуратным округлым почерком столбцы. Сам Николай старался не зевать, не вздыхать и не слишком часто поглядывать на Нелли, которая нетерпеливо комкала в руках салфетку.
— Все! — наконец объявила Лидия Дмитриевна. — Ваш подопечный у меня будет как у Христа за пазухой. Если только ничего не стащит.
— Тогда благословляю вас на изгнание из рая, — кивнул Николай. — Премного благодарен, Лидия Дмитриевна, но позвольте откланяться. Мадам Костье меня, как вы видите, уже заждалась.
— Конечно, конечно, — Лидия Дмитриевна захлопнула тетрадь и вдруг всплеснула руками. — Кофе-то ваш уже остыл! Сейчас я Любе прикажу новый принести!
Пить холодный кофе Николаю не хотелось. Но ещё больше не хотелось задерживаться здесь дольше нужного. Поэтому он покачал головой, улыбнулся и самым вежливым тоном сказал:
— Не стоит, Лидия Дмитриевна. Вы и без того много для меня сделали.
Николай вернулся к столику, тяжело опустился на стул напротив Нелли. Колено закололо, Николай поморщился.
— Что такое, Николас? Что-то с мальчиком? — обеспокоенно ахнула Нелли.
За время ожидания она не съела ни одного вишневого пирожка, так уж волновалась. И теперь они были такие же холодные, как кофе. Николай подвинул к ней блюдце, отпил холодного кофе. Колено понемногу отпустило, даже затеплилась надежда, что и до дома выйдет дойти без лишних остановок.
— Все хорошо, — наконец ответил Николай. — Клима я пристроил. Будет писать мне статьи и развлекать сына Лидии Дмитриевны. И вшей у него, как выяснилось, нет.
Нелли облегченно вздохнула, часто заморгала. На её больших темных глазах выступили слезы радости, а руки взметнулись к груди:
— Боже мой! Николас, вы волшебник! — воскликнула она, не замечая, как на них невольно обернулись Лидия Дмитриевна с Константином.
— Туше, милая, — Николаю даже стало немного неловко. — Ешьте пирожки, пейте чай и мы пойдем домой. Нужно отдохнуть перед поездом.
Но Нелли было не так-то просто остановить:
— Нет, Николас, это очень благородно! У вас такое доброе сердце! Я знала, я всегда это знала!
Прерывать её Николай не стал. Не объяснять же милой бедной Нелли то, что этот «мальчик» вчерашний посыльный казненного террориста, который считает, что и Николай имеет какое-то отношение к революционному подполью? Пусть уж думает, что они помогли несчастному милому мальчику, кому от этого хуже?
— Спасибо, Нелли, без тебя я бы не справился, — ответил он вместо всяких объяснений. — Но я так устал, милая, хочу скорее домой.
Николай допил свой остывший кофе, Нелли доела пирожки и наконец, распрощавшись с Лидией Дмитриевной, оба вышли из кухмистерской. Колено не замолкало, ныло, будто кто-то щедро сыпанул в сустав стеклянной крошки.
— Женская эмансипация и революция могут идти к черту! — по-русски со вкусом выругался Николай. — Их к черту, а я в Берлин!
— Николас, я не понимаю, что вы говорите, — взяла его под руку Нелли.
— Досадую, что не успею показать тебе город, милая, — быстро вернулся Николай к французскому.
Оставшийся день прошел мирно и без происшествий. Нелли пыталась уместить свои вещи в чемоданы, Николай размышлял над тем, не захватить ли ему в дорогу что-нибудь из своей библиотеки. Отужинали в ближайшем кафе, где Николай, к своему великому счастью не встретил никого из знакомых. Колено к вечеру совсем успокоилось, и Николай уснул сном праведника, чтобы завтра с утра встать, нанять экипаж и уехать с Нелли на вокзал.
И никто, ни князь Брелов, ни его милая француженка, не вспомнили, что на дне одного из чемоданов притаилась шаль, которую они собирались отправить с посыльным в Сосновку.
Глава VI. 24.
«Провинциальная премудрость» (черновик, начатый Н. М. Бреловым в поезде по пути из Заревска в Петербург)
Кого только не встретишь в далеких от столицы губерниях! Чего только не приключится! Об этом случае, замечательном со всех сторон, мне рассказал приятель. А ему — его приятель, который знал действующих лиц через три рукопожатия и четыре поклона. В общем, могу уверить читателя, что история эта самая, что ни на есть подлинная. Произошла она в родной губернии моего знакомого. Или, быть может, на родине его приятеля? В общем, в достоверности сих событий сомневаться не приходится.
На главной улице города Энска, между огородами и местным университетом вел счастливейшую из жизней профессор А. Слыл он человеком образованным, даже мудрым. Носил пенсне и цеплял к потертому сюртуку брошь с лавровыми листьями. Жизнь его подчинялась строгому распорядку. Поговаривали даже, что по профессору А. можно сверять часы, как по Канту.
Главный урок профессор А. получил ещё во дни юности, двадцать лет назад, от своего наставника, престарелого глуховатого библиотекаря. Тот поведал юноше ужасающую историю о том, как некий студент совершенно тронулся рассудком, перечитав немецкую философию. Бегал по огородам и кричал «Канта мне! Канта!», а дни кончил в сумасшедшем доме. А., ещё не профессор, пришел в первобытный ужас и зарекся с того дня: «Не перемудрить!» Так и жил. Не читал — почитывал, не листал — пролистывал. И прослыл среди профессуры скорочтеем, поскольку никто за двадцать лет не видел, чтобы А. держал книгу в руках дольше двадцати минут.
И все в жизни А. шло своим чередом. Покупались на книжных развалах новые тома, судьба которым — пылиться на полке, ломалось и чинилось в мастерской пенсне по нескольку раз в год, приходили на лекции сонные студенты, пока не случилось страшное. Однажды профессор А. по своему обыкновению вошел в аудиторию, протер стекла пенсне платком, надел на нос и тут же из аудитории вышел. Снова зашел.
— Нет, это решительно невозможно! — пробормотал А. и снова вышел.
Поначалу он подумал, что и его настигла судьба любителя немецкой философии, что и он тронулся умом. Быть может, не стоило вчера перед сном листать Соловьева? Одному ему А. был готов выделить в своем распорядке более двадцати минут и, должно быть, перемудрил. Пришлось даже призвать на помощь ректора, чтобы разрешить вопрос.
— А, так это девица! — разрешил сомнения профессора тот. — Зачислена к вам на курс.
— Да разве ж можно, — промямлил профессор, не в силах спорить с таким уважаемым лицом. — Да как же это…
— Можно, батенька, можно, — похлопал его по плечу ректор. — Идите.
И профессор пришел, встал за кафедру, начал читать лекцию. Но не спускал взгляда с этой чудовищной ошибки мироздания. «Быть может, переодетый студент? Пусть ряженый! Уж лучше дурачок, чем девица!» — взмолился он. Но как ни умолял, как ни пытался разжалобить небеса профессор, усы у девицы не отрастали, а платье с белым воротничком в костюм превращаться не хотело. Увы! «Это андрогин, — убеждал себя А., — как у Платона! Я что-то такое листал!» Успокоившись этой мыслью, профессор снял пенсне, чтобы не видеть девицу, и принялся вещать.
Во время лекции лицо А. преображалось. Обычно исполненное горького презрения к мирской суете, оно становилось в такие моменты вдохновленным, горящим от волнения, будто у юноши при виде возлюбленной. И профессор улетал в софиологические дали, насчет которых листал что-то на досуге.
Кумиром, отцом своей души, профессор А. считал, как ни странно, Владимира Соловьева. Хранил его фотокарточку на прикроватном столике рядом с успокоительными каплями и кусачками для ногтей. Соловьева А. не читал. Он его почитал. Иногда открывал томик, цеплялся глазами за слова о Богочеловечестве, Софии Премудрости, и важно кивал. А если кто и спрашивал его о прочитанном, со знанием дела кивал и отвечал: «Глыба! Глубина!»
Потому и сейчас профессора потянуло говорить не по заявленной в начале занятия теме, а про что-то успокоительное. Про Софию, про Божественную Премудрость. Про то, что мир наш не что иное, как… А дальше профессор не долистал вчера, потому перепрыгнул на что-то не менее вдохновенное. И студенты, хотелось верить А., слушали. Может, слушала даже девица. По крайней мере профессор на это рассчитывал. Что послушает, устыдится того, на что пыталась посягнуть, и тихонько выскользнет из аудитории.
Но девица не исчезла. Более того, когда лекция подошла к своему триумфальному финалу (на четверть часа, позднее указанного в расписании), девица одна-единственная не покинула аудиторию. «Слаба умом!» — вздохнул А.
— Я понимаю, барышня, что вам тяжело усваивать знания наравне с остальными студентами, но постарайтесь усвоить, что, когда лектор замолчал, а все уходят, то лекция закончена, — елейным голосом произнес профессор.
Девица, вопреки ожиданиям А., не смутилась. Она поднялась с места, бодро спустилась к кафедре и решительно протянула профессору руку. А. недоуменно моргнул, кашлянул и пожимать руку не стал. Только на миг потерял почву под ногами от такой наглости.
— Это я в состоянии понять, профессор, — сказала девица, нимало не утомленная философскими штудиями, и убрала непожатую руку. — Меня зовут Б. У меня к вам есть вопрос.
Профессор скептически прищурился.
— Барышня, я не силен в вопросах воспитания детей, заготовки солений и штопанья носков мужья, — гордо ответил А. — Обратите ваши вопросы вашей же матушке.
— Мое научное рвение не имеет отношения ни к замужеству, ни к возрасту! — горячо возразила наглая девица Б. — И я тоже не сильна в штопке носков! А спросить я хотела про Владимира Соловьева…
Профессор отступил на шаг, прячась от греха подальше за кафедру. Так ребенок прячется за материнскую юбку.
— Нет-нет, ну какой вам Соловьев, барышня! Это все блажь, конечно, блажь. Встретимся с вами через десять лет, — боязливо улыбнулся А. — Я посмотрю, насколько ваша юношеская наивная упертость переживет время.
Щеки девицы вспыхнули маковым цветом.
— Лучше уж наивная юность, чем старческое слабоумие! — выпалила она и топнула ногой, что было уже совершенно за гранью всех приличий.
— Вон! — закричал профессор А., сам не ожидая, что возьмёт настолько высокую ноту. — Я сказал, вон!
И когда Б. выбежала из аудитории, долго ещё капал успокоительные капли в треснувший от фальцета стакан трясущимися руками. «Старческое слабоумие! — негодовал он, — Ученый муж в сорок пять ещё младенец! Быть может, так старят усы?»
После такого потрясения профессору А. жизненно необходим был отдых, природа и целительные прогулки по берегу реки. Он выпросил у ректора несколько дней посреди недели, сел на поезд и отправился за город, к себе на дачу. Несколько дней длился покой. Несколько дней профессор ворчал на сквозняки и мух, листал прошлогодние газеты и сидел вечерами на веранде, закутавшись в одеяло. Пока на третий день утром не вышел на привычную прогулку по берегу. Профессор А. неспешно дошел до мостика, повздыхал о том, как город отрывает человека от природы, повернулся к реке и тотчас же рухнул наземь.
Ну и как тут было не упасть в обморок? Б. совершенно профессором неузнанная, стояла на плоских камнях, что скрывала водная гладь, обнаженная, в одной лишь простыне, наброшенной через плечо на манер греческого хитона. Вымазанная с ног до головы фосфорной мазью, смешанной с порошком перламутра, что она взяла в долг у старого друга, служащего при театре гримёром. Она светилась в первых рассветных лучах светом иного мира. Мира платоновских идей, как мог бы решить профессор А., если бы не лежал на земле лицом в траву.
Б. такая ситуация немного смутила. Она то собиралась обратиться к профессору от имени Софии Премудрости, укорить его в пренебрежении, отомстить за его слова в аудитории. А профессор лежал на земле и внимать гласу справедливости не хотел и не мог.
— Эй! — крикнула Б., подцепила двумя пальцами ком водорослей и кинула на берег, едва не попав в профессора. — Я к вам обращаюсь!
Профессор вяло поднял голову, увидел Софию во всем её блеске и снова бухнулся на землю. Но на сей раз это был не обморок, а почтительнейший из поклонов.
— Вы живы там? — зябко повела голыми плечами Б. — Я вообще-то по делу.
— Жив, жив, — забормотал профессор, не поднимая головы. — Перемудрил! Ох, лучше бы мне видеть Канта!
«…»
25.
Май прошел почти счастливо.
До конца июня решили остановиться с Нелли в Вильмерсдорфе, сняли комнату в пансионе у фрау Гросс. Нелли, конечно, настаивала на том, чтобы обосноваться где-нибудь в районе Митте, но Николай твердо обрубил любые возражения: «Милая, человечество же для чего-то изобрело конку и железную дорогу?» И Нелли пришлось согласиться. Несколько дней она вздыхала, с тоской смотрела в окно, на пышные кроны дубов, но в конце концов обжилась и даже нехотя вынесла вердикт: «Здесь мило, Николас».
И Николай был с ней как никогда согласен. И правда, мило. Как на открытке. Угловой четырехэтажный дом на тихой улице. Желтый, как куриный желток, фасад, аккуратная лепнина, балконы с коваными перилами. Комнату, вопреки колену, Николай выбрал на третьем этаже. Вышел на балкон, увидел, что перила расположены вровень с верхушками дубов, и не захотел уходить. В тот же день попросил сына фрау Гросс передвинуть письменный стол ближе к балкону. Долго сидел, не снимая пиджака, не переодеваясь в домашнее, и смотрел в окно. «Мне хорошо? — спросил он себя тогда. — А черт его знает!»
В первую же неделю фрау Гросс откуда-то прознала, что Николай писатель и отчего-то очень этим впечатлилась. Непременно хотела представить его всем своим заходящим знакомым, объявила, что одному ему готова повторно разогреть еду, если он с дамой опоздает к обеду. Напрасно Николай неловко улыбался и отнекивался тем, что написал он ещё мало и известен в кругах довольно узких. Фрау заявила ему без всякой возможности возразить:
— Если вас, герр Брелов, после смерти признают гением, я повешу на входе табличку о том, что вы у нас гостили!
Николай раскланялся, поднялся к себе и только тогда рассмеялся, объясняя сквозь хохот Нелли:
— Потрясающая воля к жизни! Фрау седьмой десяток, а она уверена, что дождется моей посмертной славы и повесит табличку у входа!
А вечером написал об этом Ольге. Нужно же было о чем-то писать. В Петербурге, где они с Нелли задержались на пару дней после Заревска, он нашел в себе силы зайти к кузине, пока Нелли отдыхала в гостинице после дороги. Федора Всеволодовича, её мужа, дома не оказалось, чему Николай был несказанно рад. После столкновения с Климом и неудавшейся борьбы за девичью эмансипацию разговор о политике со статским советником Николай, как ему казалось, просто бы не пережил. Исчез бы через окно где-то между рассуждениями о необходимости аграрной реформы и о национальном вопросе. А вот Ольгу занимали совсем другие темы.
— Николенька! Какой вы худой! — всплеснула руками она и повела любимого кузена к столу.
Николай стоически выдержал расспросы о том, не собирается ли он жениться, как идут дела в Заречном и не наживается ли на нем издатель. Отвечал, что нельзя распланировать по месяцам движения души и сердца, что в Заречном все по-старому, а издатель его имеет доход не только с журнала, потому и о деньгах думает не в первую очередь. Смолчал о Нелли, о том, что не был в Заречном несколько лет кряду, а издатель был и остается редкостной сволочью. В общем, Ольга осталась радостной и спокойной. Просила, если уж не заезжать почаще, то хотя бы писать.
— О чем? — удивился Николай. — Право слово, ничего интересного со мной давно уже не приключалось.
— Обо всем, — взяла его за руку Ольга. — Просто чтобы мы с Федором Всеволодовичем вас не теряли.
Николай кивнул, потрепал по макушкам племянников и уехал. О том, что обещал писать, не вспоминал до самого Берлина. А тут, как посмотрел с балкона на темнеющую улицу, на зажигающиеся одно за другим окна в доме напротив, на кроны дубов и клумбу с фиалками под окнами, взял в руки бумагу и набросал за полчаса письмецо. Недолго думая, написал и Климу с Лидией Дмитриевной. Климу строго наказал не делать глупостей и слать черновики статей по указанному адресу, а Лидию Дмитриевну поблагодарил ещё раз и пообещал помянуть Тавридова в его день рождения через месяц.
А Вере не написал. Честно собирался, даже достал чистый лист бумаги, открыл новый пузырек чернил. И не стал. «С чего я вообще взял, что её выдадут замуж в ближайшее время? С чего взял, что так уж нужна ей медицина? Стала бы она отказываться от помощи, если бы так уж нуждалась? — спросил себя Николай. — Да и неприлично писать ей напрямую. А через Елизавету Александровну не узнать ничего толком.» Николай откинулся на спинку стула, уставился в потолок, повертел в руках перьевую ручку. «Благодетель! — фыркнул он. — Вот и думайте сами, Вера Васильевна. Я вам не помощник, если так уж хотите!»
А к концу мая стало ясно, почему Нелли так тянуло в Митте. Она подошла к Николаю, мягко опустилась рядом на софу и протянула письмо.
— Николас, вы помните, я говорила, что мой дядюшка торговал шерстью в Риме? — прислонилась она к его плечу.
— И одевал римских императоров, — шутя кивнул Николай.
— Быть может, на том свете, — задумчиво покачала головой Нелли. — Он скончался десять лет назад, и дело перешло Венсану, его старшему сыну. А тот прогорел.
— Печально слышать, — ответил Николай, не слишком понимая, что от него требуется.
— И два года назад Венсан отошел от дел и отдал все Паскалю, своему младшему брату. Я вам о нем не рассказывала, мы были в ссоре, — торопливо пояснила Нелли. — Когда Жак бросил меня с долгами, я просила помощи у Паскаля, а тот как раз разбирался с делами Венсана.
— Он написал? — догадался Николай.
— Да. — Нелли прижала письмо к груди. — Паскаль с семьей незадолго до нашей ссоры обосновался в Берлине, дела у него сейчас пошли в гору. Он зовет меня в гости. И я хотела спросить у вас, идти мне или нет?
Николай недоуменно поднял бровь, наклонился, чтобы заглянуть Нелли в лицо. Она часто моргала, поджав губу.
— Нелли, я же не тюремщик, чтобы спрашивать у меня разрешения, — совсем потерялся Николай.
— Нет, Николас, вы не понимаете! Мне нужен совет! — всхлипнула Нелли. — Мы так плохо расстались с Паскалем! Он сказал мне тогда, что не сможет помочь мне выплатить тот долг, что оставил мне Жак, но и не желает меня знать, если я буду петь по заведениям. Я сказала ему, что он не оставляет мне выбора, кроме как прыгнуть с моста в Шпрее! Я столько ему наговорила. А потом появились вы, Николас, и закрыли этот долг. И это было чудо, посланное небесами!
— Это был подарок, — мягко поправил Николай. — Я спросил, что нужно милой даме, чтобы бросить петь в ресторане и отправиться со мной в Рим, потому что путешествовать один я не люблю. Ты сказала, что нужно, только и всего.
— Николас, я не была с вами честна. — Нелли перехватила его руку и крепко сжала в своих. — Я не просто так к вам подошла. Знакомый официант указал на вас и сказал: «Этот господин всегда оставляет щедрые чаевые, а сейчас к тому же заказал вина», и я подошла.
Нелли замолчала, ожидая реакции. А Николай все ждал, не добавит ли она что-нибудь ещё, чтобы история начала соответствовать тому, с каким трагизмом Нелли её преподносит. Быть может, она вдруг признается, что планировала вытащить у него бумажник или, на худой конец, стащить портсигар. Но Нелли молчала, ожидая приговора.
— Мне показался смешным твой акцент, — наконец сказал Николай. — Ты ужасно говоришь по-немецки, милая, слишком певуче. Я и не помню, о чем мы говорили, но мне было интересно слушать, я не захотел тебя так просто отпускать, поэтому предложил Рим, куда до этого вечера не собирался. Небольшое хулиганство, только и всего.
— Вы не обижаетесь, Николас? — крепко, до боли, стиснула его ладонь Нелли.
Николай притянул её к себе, уткнулся носом в макушку. На что тут было обижаться? Нелли совершенно не умела врать. Ни тогда, ни сейчас. И год назад в ресторане, ожидая приятеля, который так и не пришел, Николай понял, что милая мадам подсела к нему не просто так. Нелли слишком нервничала, путалась в простых словах и пробовала говорить о всякой ерунде. Он подлил незнакомке вина и, не слишком вникая в смысл слов, принялся вслушиваться в произношение. Через минуту был готов поклясться, что акцент французский. Николая заворожили слишком характерная «р», мягко, округло звучащие гласные, паузы между словами, да и сама мелодия родного для Нелли языка, наложившаяся на её дурной немецкий. «Мадам, вы случайно не из Марселя? Или, быть может, из Лиона?» — мягко перебил её неумелую речь на немецком Николай, заговорив на чистом французском. «О, вы говорите по-французски! — вспыхнула от счастья Нелли, с облегчением отбросив немецкий. — Так давно ни с кем не говорила на родном языке! Я из Руана, месье». И Николая обволокла её взволнованная ласковая речь. Нелли уже не пыталась завести разговор о чем-то светском или возвышенном, как делала до того на немецком. Она сбивчиво рассказывала ему про то, как давно не была на родине, как недавно («всего пару недель, месье!») устроилась петь в этот ресторан и что никогда в жизни не подумала бы, что окажется в таком положении — одна в чужой стране с долгами. Тогда-то Николай и спросил про Рим. Было ли это вино или его пьянили темные, глубокие глаза Нелли, но о своем предложении Николай не пожалел и наутро. Через пару дней долги Нелли, в сущности небольшие, были закрыты, а поезд вез их в Италию.
— Я даже не понимаю, на что должен обидеться, — вздохнул он. — Давай вернемся к Паскалю. Что он пишет?
— Что у него какие-то новости для меня. Про Жака. И зовет увидеться, — пробормотала Нелли, утыкаясь ему в рубашку лицом.
— Ты хочешь его увидеть, Нелли? — спросил Николай, пропуская между пальцами прядь её волос.
— Хочу, я скучала по Паскалю. Он невыносим, но, видит Бог, я скучала, — ответила Нелли. — Но, Николас, он же не знает про вас. Что я скажу ему? Он не хотел, чтобы я пела, говорил, что я бросаю тень на него. А если он узнает, что я путешествовала с вами, как…
— Тогда пусть не узнает, — предложил Николай. — Хочешь, я сочиню тебе историю, Нелли? Скажешь, что ты работала гувернанткой, учила милых ребят хорошим манерам где-нибудь в Петербурге?
— Или в Сибири, — слабо улыбнулась Нелли.
— Нет, нет! Милая, тебе никто не поверит! Даже твой несчастный Паскаль! Дай мне ещё годик, я научу тебя блестяще врать! — засмеялся Николай и крепче прижал к себе Нелли. — Запоминай. Петербург, милая вдовушка с двумя детьми. Никаких русских князей, никакого Рима и никакой Сибири! Запомнила?
— Да, — охотно кивнула Нелли.
И на следующий день на конке отправилась к Паскалю. Николай проводил её до остановки, поцеловал руку на прощание. Нелли предупредила, что, если помирится с Паскалем, может остаться у него на ночь. Николай пообещал скучать, но не слишком. И долго ещё смотрел, как Нелли машет ему рукой из окна вагончика, пока тот не скрылся за поворотом.
Во дворике у клумбы с фиалками Николай раскланялся с фрау Гросс, попросил принести ужин ему в номер и поднялся к себе. В груди ворочалось странное, беспокойное чувство. Такое Николай за собой обычно замечал перед тем, как получалось написать что-то стоящее. Порылся в неразобранных чемоданах, нашел черновик «Провинциальной премудрости», сел за стол у окна. Слова не шли.
— Ну, девица Б., как мы поступим с этим ретроградом профессором? — спросил Николай сам себя.
Ответ не пришел. По всему выходило, что девица должна профессора посрамить, одурачить, прикинувшись Софией Премудростью, а после оставить в дураках. Но Николай не видел, как это должно случиться. Вся прошлая история, и наглая эмансипе в аудитории, и сутулый «почитывающий» профессор, была перед ним как на ладони. А вот дальше не шло. И очень жаль, потому что как раз подобный сатирический рассказец от него мог бы принять один знакомый издатель в Петербурге. Чем не повод уйти от Аврорина?
— Ладно, девица Б., если вы не в настроении, тогда статья для Лорика, — пожал плечами Николай и убрал черновик в стол, достал стопку бумаг.
Аврорин после того, как получил прошлую статью, попросил написать хоть небольшую рецензию на повесть одного из его новых авторов. Николай прочитал её ещё до печати, Аврорин дал экземпляр, и сказал, что большей дряни в своей жизни не видел. В ответ на это Аврорин медленно покачал головой и попросил сильно юное дарование не ругать. Николай отказался. Граф долго и нудно увещевал, упрашивал, убеждал, что автор давний поклонник Николая и в конце концов уговорил.Называлась повесть «Мертвая вода». Если отбросить описания лиловых мертвенных лиц, гниющих прудов, сырых простыней и оплывших свеч, то сюжет оставался самым простым. Толпа морфинистов в бараке сначала тридцать страниц говорит каждый о своем, а потом все разом входят в реку и уходят на дно. Были здесь и пошлейшие описания томных вздохов и дивных снов, что приходят к героям под морфием, и обедневший дворянин, соблазненный роковой кокаинисткой, и чахоточный больной, кашель которого звучал для остальных как музыка. Каждые пять страниц кто-то рыдал, заламывал руки или инфернально хохотал.
И Николай решительно не понимал, что он может написать об этом так, чтобы одновременно не тошнило от самого себя, и не слишком ругать повесть. А ругать хотелось! Более того, хотелось найти автора, некого А. К. Пивака, тряхнуть за грудки и спросить, давно ли он пробовал морфий и давно ли топился в ледяной речке? Но проку от этих вопросов, когда от тебя ждут литературную критику, не было. Потому Николай взял перьевую ручку и долго, с завидным занудством, выписывал на отдельный листок все ошибки, нестыковки в сюжете.
Прервала его только фрау Гросс, принесшая ужин. Но, вернувшись к повести после еды, Николай понял тщетность своей работы. От исправления ошибок, даже если бы Пивак переписал её от начала и до конца, текст лучше бы не стал. Дворянин все так же рыдал после того, как ему отдалась кокаинистка, а чахоточный больной мечтал о том, что из его груди после смерти будут расти розы обагрённые кровью.
— Прочитали бы вы это, Вера Васильевна, никогда бы не назвали меня декадентом! — фыркнул Николай и отложил исписанные листы на край стола.
Он достал портсигар и вытащил сигарету. Щелкнул зажигалкой и наконец с наслаждением закурил. Николай накинул пиджак и вышел на балкон, оперся о металлические перила. В доме напротив не горело ни одного окна, было, должно быть, уже за полночь. Нелли не вернулась, значит, Паскаль поверил в байку про гувернантку из северной столицы. Николай потянулся, хрустя суставами. Странно, но не исчезло из груди приятное щекочущее чувство. Будто что-то теплое, беспокойное ворочалось под ребрами. Николай стряхнул пепел с сигареты и вдруг широко улыбнулся.
— А мне всего-то тридцать лет! — промурлыкал он. — Прелесть какая!
И, глядя на чужие темные окна, особенно ясно вдруг почувствовал, что за каждым из них человек. Спят, утомленные долгим днем или ворочаются с боку на бок, думают каждый о своем. И каждого из них Николай в этот момент был готов расцеловать, и каждого назвал бы братом. «Нет, — подумал Николай, — так просто вы от меня не отделаетесь!» Резко развернулся, на ходу утопил сигарету среди окурков в пепельнице, подхватил трость из стойки у двери и вышел из номера. Колено недовольно скрипнуло, Николай сделал вид, что не заметил, даже не замедлил шаг, спускаясь по лестнице.
— Ах, фрау Гросс, что же вы не закрываете нас на ночь? — со смешком толкнул он дверь на улицу. — Вдруг меня украдут, какая уж тогда памятная табличка? «Здесь украли гения»?
Тихо насвистывая под нос незатейливый мотив, Николай пошел вниз по улице, от одного фонаря к другому, мимо темных окон. И сам себе казался счастливым допьяна. «Пусть чахотка через три понедельника, пусть! — думал он. — Хоть чахотка, хоть Шмидт с его морфием! Пусть!» Добрел до каштана у соседнего дома, поднял трость и ударил по ветке. Незрелый орех в шипастой зеленой плюске упал на мостовую и покатился к клумбам. Николай последовал за ним и, будто гольфист клюшкой, толкнул орех тростью к фиалкам.
— Нелепость какая, — выдохнул он и замер.
За тусклым светом уличных фонарей подмигивали с черной скатерти неба звезды. И себе Николай вдруг показался одной из тех звезд. Не было колена, не было трости. Одно только бесконечное высокое небо, со всеми его звездами, лунами, кометами. И не держала больше земля, и не тянуло под землю. Тянуло ввысь. Туда, где между небесных сфер летают чужие сны. Оседлать чужую грезу и махнуть на ней хоть в Сибирь, хоть в Индию, хоть в проклятую Сосновку! И лететь! И светить! И сгореть, сияя!
Николай опустился к клумбе, пошарил рукой между цветами и дернул, подцепив у корня, один из кустиков фиалки. С корнями, с комьями земли, прижал его к груди, к белоснежной рубашке, спрятал лицо в цветах и засмеялся. И, не в силах больше сдерживать это теплое, живое под ребрами, закричал вдруг на русском в темные окна спящих бюргеров, в бесконечную ночную синь:
— Я вас всех ещё переживу! Всех!
Горло першило от крика, земля неряшливо размазалась по рубашке, а Николай стоял и смотрел в небо. И казалось ему, что больше не будет никому и никогда плохо. Будто сошло с небесной тверди то бесконечное крыло и обнажило звезды, что отражались у белого коня в глазах. И плачет мир этими сверкающими искрами, смывает с мира все, что было до, что будет после. И все уже случилось. И все ещё случится. Где-то среди орбит приходит в крепость юродивый Феодосий, чтобы назавтра стать воеводой, где-то дарит портсигар Михаил Алексеевич своему младшему сыну, где-то дед въезжает в турецкую крепость, где-то Миша приходит мириться к брату ночью. А среди них Николай Михайлович. Стоит, прижав к груди чужие фиалки, и слушает, как, вторя падающим звездам, бьется сердце.
— Кто это? Кто кричал? — В окне фрау Гросс вдруг зажегся свет.
А следом за ним и в соседнем доме вспыхнула пару окон.
— Вот же черт! — спохватился Николай.
Фиалки он бросил у клумбы и поспешил к себе, припадая на больную ногу сильнее обычного. Только успел войти в коридор, как выскочила на лестницу заспанная фрау Гросс.
— Герр Брелов! Что за ужасный крик! Вас тоже разбудили? — В темноте она не заметила ни сбившегося дыхания, ни перепачканной в земле рубашки.
— Я не спал, фрау Гросс, работал, — ответил Николай, стараясь звучать спокойно. — Как раз вышел на балкон. У нас под окнами стоял человек в котелке, он и кричал. Я видел, как он ушел, не беспокойтесь.
— А что кричали? На каком языке? — Плотнее запахнула халат фрау Гросс.
— На итальянском, я думаю, — не моргнув, соврал Николай. — Темпераментный народ. Что-то о женском коварстве, как я расслышал.
— Никогда не буду сдавать номера итальянцам, — проворчала фрау Гросс. — Сумасшедшие.
Николай едва сдержал смешок. Оставалось только кивнуть.
— Спасибо, что успокоили, герр Брелов, — поблагодарила его хозяйка, возвращаясь к себе. — Спокойной вам ночи.
— И вам, фрау Гросс, — кивнул Николай.
До самого номера его разбирал едва сдерживаемый смех. Только закрыл дверь, Николай позволил себе сползти по стенке на пол и засмеялся, прикрывая рот ладонью, чтобы не разбудить соседей по этажу.
— Кого ты собрался пережить! — спрашивал он себя сквозь смех. — Боже, какие итальянцы!
Уснуть в ту ночь не вышло. Николай снял испачканную рубашку, скомкал и бросил на софу. Всё ещё тихо посмеиваясь, зашел за перегородку к умывальнику и ополоснул руки, брызнул холодной водой на лицо. Из зеркала над раковиной на него с хулиганским прищуром глядел взъерошенный, раскрасневшийся в тон волосам человек, сейчас больше напоминавший нашкодившего юнкера, чем князя Брелова.
— Удивительная ночь, — выдохнул он, вытер лицо и шею полотенцем.
Колено разболелось только к рассвету, а до того Николай успел набросать вступительное слово к злосчастной статье по повести Пивака. Особенно был рад тому, что вышло придумать звучное название — «Мертворожденная вода господина А. К. Пивака». По всему выходило, что повесть он будет ругать сильно, и к черту Аврорина с его просьбами! Николай отложил перьевую ручку, довольно потер руки. Подумалось ему вдруг, что и Горгона, наверное, с тем же азартом разбирает обычно николаевские труды.
— И пусть, — кивнул себе Николай. — Горгону прощаю. Долгих ему, гаду, лет!
Ещё через пару часов, когда ночная эйфория окончательно схлынула, а колено разворчалось с новой силой, Николай переместился на софу, захватив с собой один из романов, что дал ему сосед по этажу, немецкий господин, который приехал в Берлин из Мюнхена по делам на месяц. Сосед вручил ему книжку с самыми восторженными рекомендациями: «Читал в поезде всю дорогу, герр Брелов! Не мог оторваться!» И Николай понадеялся, что это увлекательнейшее чтиво хоть немного отвлечет его от колена. Помогало плохо. Сустав тянуло и кололо, глаза слипались, а за первые пятьдесят страниц Николай не запомнил даже то, как звали главного героя. Лишь уловил, что тот махнул в кругосветку и направлялся в Австралию.
Нелли вернулась в номер как раз, когда герой умирал от морской качки на пути к кенгуру, а Николай успел проклясть свою многострадальную ногу на всех известных ему языках.
— Николас, вы не спите? — Нелли сняла шляпку и положила её на стол.
— Что сказал Паскаль? — проигнорировал вопрос Николай. — Ты говорила, у него какие-то новости.
— Да, но это после, — встревоженно кивнула Нелли. — Там внизу какой-то человек. Пытается прорваться через фрау Гросс к нам на этаж.
— Какой человек? — не понял Николай и сел на софе, книжку пришлось отложить.
— Не знаю, Николас. Я очень испугалась, меня провел на этаж мимо него сын фрау Гросс, — Нелли опустилась рядом с ним. — Немецкий у него даже хуже, чем у меня, я не слишком поняла, что ему нужно. Он кричал про…
— В мире много странных людей, — попытался успокоить её Николай.
— Он кричал про Памир! — вспомнила Нелли. — И что-то про то, что ему нужен последний честный человек в этом городе!
Николай на секунду замер. «Вот черт, да это, кажется, вшивый поручик!» — с изумлением понял он.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
