Обложка Некрохирург. Анатомия власти

Некрохирург. Анатомия власти

Дмитрий Виленский

0% прочитано
Стандартный
Дмитрий Виленский

Некрохирург. Анатомия власти

Глава 1

Семнадцать часов.

Семнадцать часов на ногах, семнадцать часов в фокусе, семнадцать часов танцев с микроскопом и скальпелем над пропастью, где одно неверное движение, одно миллиметровое отклонение стоило бы человеку лица. В прямом смысле. Трансплантация лица. Не просто фрагмент, а почти полный комплекс: кожа, мышцы, нервы, кровоснабжение. Пациент — девушка, жертва кислотной атаки. Донор — мертв. Мы — мост между ними. Мост из нитей тоньше паутины.

Когда я вышел из операционной, мир за ее дверью показался мне размытым, неконтрастным, лишенным смысла. Я снял шапочку и маску, вытер лицо бумажным полотенцем. Руки пахли мылом и антисептиком, но под этим запахом, в глубине пор, все еще жил металлический дух крови и напряженных мышц. Не моих — тех, что я сшивал. Усталость была физической данностью, как гравитация, но она не проникала глубже. Мозг, раскаленный до бела, отказывался остывать. Он продолжал крутить не сегодняшнюю операцию — та была безупречным механизмом, шестеренки встали на место, — а тот, другой случай. Проклятый случай.

— Виктор Аркадьевич, это… это было нечто. Я никогда не видел…

Рядом засеменил Сергей, мой ассистент. Его молодое лицо, отмеченное красными полосами от защитных очков, сияло адреналиновым восторгом. Он тащил за собой шлейф почти религиозного благоговения. Я это ненавидел.

— Видел, — буркнул я, направляясь по длинному, залитому люминесцентным светом коридору к своему кабинету. Пол под ногами был линолеумным, упругим, но каждый шаг отдавался глухим гулом в пустой голове. — В учебниках. Просто собрал пазл. Кровоснабжение анастомозировал, лицевые нервы сшил. Механика.

— Механика?! — Сергей почти подпрыгнул, пытаясь поспеть за моим широким шагом. Его кроссовки поскрипывали. — Вы говорите, как о ремонте двигателя! Это лицо! Она теперь сможет улыбаться, чувствовать прикосновения…

— Сможет, если не будет отторжения и если захочет заниматься реабилитацией. А это зависит не от моих швов, а от ее силы воли. И от везения. — Я нажал кнопку лифта. Дверь открылась с тихим шипением, выпустив запах больничного воздуха — смесь хлорки, тлена и надежды.

Мы вошли. Лифт плавно поехал вниз. Сергей не унимался.

— Все равно. После такого хочется верить в чудо.

— Не надо верить. Надо знать дозировку иммуносупрессоров и следить за цветом тканей. Чудеса — удел священников и шарлатанов. Мы же ремесленники.

Лифт слегка дернулся, двери разъехались. Я вышел в приемное отделение, но не к выходу, а в сторону административного крыла. Мне нужно было в кабинет. Не домой. Дом был пустой квартирой с холодильником, полным йогуртов с истекшим сроком годности. Там меня ждал только тот случай. Он ждал меня везде.

— Вы про пациента в седьмой палате? — спросил Сергей, понизив голос, будто боялся спугнуть мои мысли. Он был наблюдателен, черт бы его побрал. — Тот, с неустановленной этиологией некроза тканей?

Меня кольнуло где-то под ребрами. Именно он. Пациент, мужчина, сорок пять лет. Поступил с жалобами на боли в ноге. А затем началось: почернение кожи, не гангренозное, а какое-то… сухое, стремительное, не реагирующее ни на какие антибиотики, противогрибковые, противовирусные препараты. Биопсия показывала необъяснимую смерть клеток, словно сама жизнь из них вытекала, как песок из прорванного мешка. Мы отрезали пораженные участки, но некроз возникал вновь, на новых местах. Как метастазы, только без рака. Без всего. Просто смерть, блуждающая по телу.

— Да, — выдавил я. — Случай идиотский. Как будто тело забыло, как быть живым.

— Консилиум ничего не решил.

— Консилиумы редко что-то решают. Они создают видимость деятельности. — Я остановился у двери своего кабинета, вынул ключ. Металл был холодным и шершавым. — Это как пазл, в котором не хватает ключевой детали. А все вокруг пытаются впихнуть туда детали от другой коробки.

— А что, если это что-то новое? Неописанное?

— Все когда-то было неописанным. Пока его не опишешь. — Я повернул ключ, щелчок прозвучал неожиданно громко в тихом коридоре. — Он умирает. И я не знаю почему. Это недопустимо.

— Виктор Аркадьевич, вы же спасаете людей каждый день. Нельзя же…

— Можно, — резко оборвал я его. — Именно так и нужно думать. Иначе сойдешь с ума. Иди домой, Сергей. Выпей вина. Обними жену. Забудь сегодняшнюю операцию и этого несчастного в седьмой палате. Хотя бы на ночь.

Он что-то пробормотал, понимая, что дискуссия закрыта. Я услышал, как дверь прикрылась. Наконец-то тишина. Только гул в ушах после долгой концентрации и навязчивый, назойливый звук капающей воды из крана в раковине в углу. Кап-кап-кап. Как тиканье часов на запястье того умирающего.

Я толкнул дверь и вошел. Воздух в кабинете был спертым, пахло старыми книгами, кофе и пылью. Я не зажигал свет сразу, давая глазам привыкнуть к полумраку. Уличный фонарь за окном отбрасывал на пол длинные, искаженные тени от стола и стеллажей с медицинскими журналами.

Я скинул белый халат, бросил его на спинку стула, и потянулся к включению настольной лампы. Мягкий желтый свет выхватил из тьмы стол, заваленный бумагами, снимками МРТ и распечатками научных статей.

И человека, сидящего в моем кресле.

Я замер. Он сидел, откинувшись на спинку, лицо его было в тени. Я лишь различал очертания: кожаная куртка, темные джинсы. Руки лежали на подлокотниках. В правой руке что-то блеснуло тускло в отраженном свете.

— Доктор Домов, — произнес мужской голос. Он был низким, без выражения, но в этой тишине он прозвучал, как удар гонга. — Наконец-то.

Адреналин, которого не было после семнадцати часов у операционного стола, резко и грязно выплеснулся в кровь. Сердце глухо бухнуло один раз.

— Кто вы? Как вы сюда попали? — Мой собственный голос показался мне странно спокойным, клиническим.

— Я — муж той женщины, которую вы убили, — сказал он, и его фигура медленно поднялась из кресла. Он вышел из тени. Лицо обычное, изможденное, с красными, опухшими веками и глубокими складками вокруг рта. Глаза смотрели на меня с такой концентрацией ненависти, что это было почти физически ощутимо, как жар от открытой печи. И в его руке был пистолет. Небольшой, черный, непритязательный. Он смотрел на меня его дулом. Круглым, черным, как вход в никуда.

Мозг, привыкший к диагностике, лихорадочно просеивал варианты. Какая женщина? Оперировал сегодня девушку, спас. До этого… Сотни. Тысячи.

— Конкретней, — сказал я, не двигаясь. Ладони стали влажными. — Имена, даты. Без этого вы просто вооруженный психопат в моем кабинете.

— Елена Сорокина, — выдохнул он. Имя ничего не говорило. — Два месяца назад. Поступила с перитонитом. Запущенным. Вы оперировали. Вы сказали: «Поздно. Шансов нет». И она умерла на вашем столе.

Память, как сканер, выхватила из картотеки образ. Женщина, лет тридцати пяти. Живот, твердый, как доска. Лицо землистое, с характерной маской Гиппократа. Запах в палате — сладковатый, гнилостный. Да, перитонит. Разрыв аппендикса. Но не вчера. Долго терпела, глушила боль таблетками. К нам привезли, когда сепсис уже отправил в путешествие по крови миллиарды незваных гостей. Ее организм вел войну, которую уже проиграл, до нашего с ней знакомства.

— Сорокина, — повторил я вслух, глядя в дуло пистолета. Странно, но страх отступил, уступив место жгучему, знакомому раздражению. — Да. Я помню. У нее был разлитой перитонит. Септический шок. Органы отказывали на глазах. Мы пытались.

— Вы НЕ пытались! — он крикнул, и пистолет в его руке дернулся. — Вы посмотрели на нее, как на вещь! Сказали «поздно» и ушли! Она умерла в одиночестве!

— Она умерла потому, что вы, ее муж, не вызвали скорую, когда у нее три дня болел живот! — мой голос набрал силу, стал режущим, как скальпель. Я сделал шаг вперед. — Вы сами привезли ее, когда она уже была трупом с бьющимся сердцем! Вы подписали ей приговор своим бездействием, своей надеждой, что «само пройдет»! Вы! — Я ткнул пальцем в его сторону, игнорируя оружие. — А я всего лишь констатирующий аппарат. Я не Бог. Я не могу воскрешать мертвые ткани, чистить кровь от того дерьма, что в нее попало из-за вашего тупого, преступного оптимизма!

Его лицо исказилось гримасой такой боли и ярости, что стало почти нечеловеческим. Слезы брызнули из его глаз, но он их не вытирал.

— Ты… ты сволочь! Ты просто не захотел бороться! Тебе было все равно!

— Вам нужен был волшебник, а не хирург! — парировал я. Усталость, тот самый случай в седьмой палате, вся горечь от тысяч «поздно» вырвалась наружу. — Вы все приходите, когда уже пахнет смертью, и требуете чуда! А когда его не происходит, ищете виноватого! Ну так вот он я! Виноватый! Виноватый в том, что ваша жена умерла из-за вашей же глупости!

Выстрел грохнул в маленьком кабинете оглушительно, приглушенно, как хлопок полотенцем по уху и в то же время как удар кувалдой по всему телу.

Я не услышал его. Я почувствовал.

Сначала — толчок в центр грудины. Не боль, а именно толчок, как от сильного удара тупым предметом. Потом — странное чувство глухоты и жжения внутри. Я отлетел назад, ударился спиной о край стола, почувствовал, как бумаги полетели на пол легким, шелестящим дождем. И только потом пришла боль. Острая, разрывающая, центрированная где-то за грудиной и разливающаяся горячими волнами по всему телу.

Я осел на пол, сползая по полированному дереву стола. Спина ощущала холод линолеума сквозь тонкую ткань рубашки. В глазах поплыли круги. Я видел, как мужчина в кожаной куртке стоит надо мной, пистолет все еще направлен в мою сторону. Дымок струился из дула, смешиваясь с пылью в луче лампы. Его лицо было пустым. Вся ненависть выстрелила вместе с пулей.

А я… Я думал не о нем. Не о Елене Сорокиной. Не о жене, которой у меня не было, не о детях, которых я не завел. Даже о родителях, давно умерших, я не подумал.

Мозг, верный слуга, отказался отключаться. Он лихорадочно цеплялся за последнюю задачу. За нерешенную загадку.

Некроз тканей неустановленной этиологии. Пациент в седьмой палате. Почему? Что мы упустили? Анализ на тяжелые металлы? Нет, делали. Токсины? Не найдены. Аутоиммунная реакция на что-то неизвестное? Нужно проверить… проверить…

Боль отступила, сменившись леденящим холодом, ползущим от конечностей к центру. Я пытался вдохнуть, но грудная клетка не слушалась. В горле стоял теплый, солоноватый привкус. Я чувствовал, как что-то горячее и вязкое растекается подо мной по полу, пропитывая рубашку, прилипая к коже.

Как же так? Неужели не узнаю? Это же недопустимо. Ошибка в диагнозе. Где данные последней биопсии? Нужно…

Тьма наступала с краев зрения, сужая мир до туннеля, в конце которого дрожало лицо мужчины, а за ним — снимки МРТ на столе, размытые, нечитаемые.

Кап-кап-кап… — доносилось из раковины. Тикали часы. Его часы. Не мои. Мои остановились.

Холод меня полностью. Звуки ушли. Свет ушел. Осталось только навязчивое, назойливое сожаление, острое, как та боль, что уже исчезла.

Не разобрался. Не смог. Поздно…

И тьма. Бездонная, абсолютная, лишенная даже снов. Просто тьма.

Боль была первой. Она пришла не как острый укол, а как тупая, всепроникающая реальность, фундаментальная и неоспоримая. Голова раскалывалась на части, будто череп стягивали раскалённым обручем, а мозг, тяжёлый и вязкий, стучал о его стенки при каждой попытке пульса. Боль была настолько плотной, что я сначала не различил ничего другого. Потом пришло осознание тела. Не тела как целого, а тела как набора неисправностей. Сухость во рту была такой, будто я жевал пыль, язык прилип к нёбу, толстый, непослушный. Запах изо рта — сладковато-гнилостный, знакомый запах кетоза, голодания, когда организм пожирает сам себя. И ломота. Ломота во всех костях и мышцах, глубокая, как после долгой лихорадки.

Я лежал на спине. Память, вялая и обрывочная, начала подавать сигналы.

Вспышка. Грохот. Удар в грудь. Холод пола. Тьма.

Выстрел.

Значит, я не мёртв. Значит, меня прооперировали. Долго вытаскивали с того света. Вот откуда это состояние: постоперационная слабость, обезвоживание, возможно, сепсис или реакция на наркоз. Мозг, даже изувеченный болью, начал автоматическую диагностику. Но что-то было не так. Боль была… равномерной. Не сконцентрированной в груди, где должна была быть пулевая рана, операционный разрез, дренажи. Она была повсюду. Как будто меня всего вывернули наизнанку, потрясли и запихали обратно.

Я попытался открыть глаза. Ресницы слиплись. Я моргнул несколько раз, заставляя веки разлепиться. Свет резанул по воспалённым зрачкам — не яркий, не больничный люминесцентный, а тёплый, золотистый, но от этого не менее болезненный. Всё плыло, расплывалось в мутных пятнах. Я лежал и просто дышал, заставляя лёгкие работать ровно, преодолевая тошноту, подкатывающую к горлу. Постепенно зрение начало фокусироваться.

Потолок. Не белый натяжной или побелённый. Не потолок вовсе. Над моим лицом нависали грубые, тёмные балки, сложенные из неотёсанных бревён, покрытые паутиной и вековой пылью. Между ними — потрескавшаяся, спрессованная глина, из которой торчала солома. Я медленно перевёл взгляд вбок.

Комната. Вернее, хижина. Очень маленькая. Стены из таких же тёмных, кривых плах, щели между которыми забиты мхом и каким-то сероватым, засохшим веществом. В одну из щелей, чуть выше моей головы, пробивался тот самый луч света. Он был узким, как лезвие, и в нём плясали мириады пылинок. Я с циничной, автоматической усмешкой отметил про себя: Плотник был пьян, как стелька. Или слеп. Или и то, и другое.

Обстановка была спартанской до абсурда. Я лежал на чём-то твёрдом и неровном, прикрытом грубой, колючей тканью, набитой, судя по торчащим стеблям и запаху, прелой соломой. Рядом — трёхногий табурет из корявой ветки. У стены — столешница, грубо сколоченная из нестроганых досок, положенная на пень. На ней стояла глиняная кружка и лежали две книги. И всё. В углу, у противоположной стены, чёрное пятно очага, сложенного из камней, над ним — закопчённое углубление в стене для дыма. Пустой котелок висел на крюке. Больше ничего. Ни тумбочки, ни ширмы, ни капельницы, ни мониторов. Ничего, что говорило бы о больнице, реанимации, или хотя бы о двадцать первом веке.

Паника, острая и ледяная, попыталась вырваться из груди наружу. Я ощутил, как сердце забилось чаще, дыхание перехватило. Не надо. Остановись. Дыши. Думай. Я заставил себя сделать глубокий, медленный вдох, несмотря на противный вкус во рту. Симптомы: общая слабость, мышечная атрофия (судя по ощущениям), дегидратация, кетоз, головная боль, вероятно, от гипогликемии. Картина соответствует сильнейшему истощению. Как будто я пролежал без еды и воды неделю. А до того… систематически недоедал.

Но рана? Где рана? Я осторожно, превозмогая протест каждой мышцы, приподнял голову. На мне была не больничная рубашка, а длинная, грубая ткань серо-коричневого цвета, похожая на мешковину, но ещё более жёсткая. Я сгрёб её дрожащими пальцами к шее. Под тканью — моя грудь, ребра, выступающие под бледной, почти прозрачной кожей. Ни швов. Ни рубцов. Ни следов пули. Даже родинки были не на своих местах. Я замер, глядя на свою собственную, и в то же время совершенно чужую кожу. Потом медленно поднял руки перед лицом.

Руки… Это были не мои руки. Не руки Виктора Домова, хирурга. Те были сильными, с длинными, точными пальцами, с едва заметной сеточкой вен, со старым шрамом от скальпеля на указательном пальце левой руки. Эти… они были худыми, костлявыми. Пальцы длинные, это да, но слишком тонкие, почти изящные, с узловатыми суставами. Кожа была мертвенно-бледной, холодной на ощупь, и сквозь неё проступали синеватые тени вен, но не так, как у живого человека — скорее, как у мраморной статуи. Под ногтями — чернота, не грязь, а какая-то въевшаяся, старая темнота. Я перевернул ладони. На них не было привычных мозолей от инструментов. Зато в центре каждой ладони, прямо под кожей, будто тенью, проступал странный, едва различимый рисунок, напоминающий стилизованный череп или засохший лист. Я сжал кулаки. Суставы хрустели, как у старика.

Это бред. Галлюцинация. Кома. Острая гипоксия мозга после клинической смерти даёт такие эффекты. Я пытался убедить себя, но голос разума звучал натужно, фальшиво. Ощущения были слишком реальными. Запах соломы, пыли, древесной гнили. Колючесть ткани. Холодок пола под босыми ногами (я только сейчас осознал, что бос). Боль, слабость, голод — всё было настолько физиологично, настолько отвратительно-подробным, что в нём не было налёта сновидческой абстракции.

Надо было двигаться. Сидеть здесь и сходить с ума — не вариант. Я медленно, с бесконечной осторожностью, начал поворачиваться на бок. Каждый мускул вопил от боли. Я сел, свесив ноги с края этого жалкого ложа. Солома хрустнула подо мной. Голова закружилась, в глазах потемнело. Я ухватился руками за край нар, впиваясь пальцами в грубое дерево, и ждал, пока волна дурноты отступит. Пульсация в висках синхронизировалась с ударами сердца — глухими, быстрыми, как будто птица билась в грудной клетке.

Когда мир перестал плыть, я осмотрелся снова, уже с позиции сидящего. Взгляд упал на стол, на книги. Они лежали там, массивные, молчаливые, единственные объекты в этой лачуге, несущие отпечаток какого-то намерения. Большая книга была толщиной в добрых десять сантиметров, в переплёте из тёмной, потёртой кожи, без каких-либо тиснений. Маленькая, поменьше и потоньше, тоже в кожаном переплёте, но более грубом, будто снятом с какого-то неведомого животного.

Любопытство, та самая одержимость, что гнала меня в больничные архивы и морги, слабо тлела сквозь пелену страха и непонимания. Что это? Куда я попал?

Я встал. Ноги, худые и белые, как слоновая кость, едва удержали тело. Я шатнулся, ухватился за стену. Ладонь шершавилась о неотёсанное дерево. Сделав несколько глубоких вдохов, я оттолкнулся от стены и, как пьяный, заковылял к двери. Она была из тяжёлых, тёмных досок, скреплённых кованными железными полосами, с массивной, грубой скобой вместо ручки. Задвижки не было. Я упёрся плечом в холодное дерево, нажал. Дверь, скрипя и поскрипывая, неохотно поддалась, распахнувшись внутрь.

Свет ударил в глаза, ослепительный, живой, зелёно-золотой. Я зажмурился, отпрянув, как вампир. Потом, моргая, заставил себя смотреть.

Я стоял на пороге, и передо мной открывался лес. Не парк, не роща, а дикий, древний, бескрайний лес. Гигантские деревья, стволы которых в три обхвата, уходили ввысь, теряясь в изумрудном своде переплетённых крон. Солнце пробивалось сквозь эту листву не прямыми лучами, а тысячами подвижных, золотых бликов, которые танцевали на мшистой земле, на папоротниках, в два человеческих роста, на валунах, покрытых бархатным зелёным ковром. Воздух… он был густым, влажным, и наполненным ароматами, от которых голова шла кругом: сырая земля, гниющие листья, дикий чеснок, хвоя, цветущие травы. И тишина. Нет, не тишина — звуков было много: щебет невидимых птиц, жужжание насекомых, шелест листьев где-то наверху, журчание далёкого ручья. Но это была природная, целостная симфония, в которой не было ни единого намёка на гул машин, голоса людей, лай собак, гудки — ничего человеческого.

Моя хижина стояла на небольшой, почти незаметной поляне, заросшей папоротниками и высокой травой. Она выглядела такой же древней и вросшей в землю, как и окружающие её деревья. Кое-где я заметил следы — недавно сломанную ветку, примятую траву, но не тропинки. Никаких признаков дороги, забора, другого жилья.

Я сделал шаг вперёд, на сырую, прохладную землю. Трава щекотала босые ступни. Солнце, даже пробиваясь сквозь листву, было тёплым на моей бледной коже. Всё вокруг дышало жизнью, мощной, изобильной, почти осязаемой. И эта жизнь подчёркивала мою собственную смертность, хрупкость, чужеродность.

Я не чувствовал восторга. Не чувствовал удивления красотой. Вместо этого в груди сжимался холодный ком. Я знал каждый лесопарк в окрестностях города. Я летал на конференции в Альпы, в Канаду. Это было не то. Это было… другое. Первобытное. Нетронутое.

Где я? — пронеслось в голове, но теперь это был не вопрос паники, а вопрос холодного, клинического ужаса. Выстрел, боль, тьма… и это. Никакой логической цепочки. Никакого объяснения.

Я обернулся, глядя на свою хижину — убогое, тёмное убежище в этом огромном, живом мире. Внутри, на столе, лежали книги. Ключ? Возможно. Единственная ниточка.

Солнечный луч, игравший на поляне, казался теперь не дружелюбным, а безразличным. Щебет птиц — насмешливым. Я был здесь один. Совершенно, абсолютно один. И тело, которое я теперь носил, было слабым, голодным и чужим.

Я шагнул назад, в прохладную тень хижины, и потянул тяжёлую дверь на себя. Скрип дерева по камню порога прозвучал громко, окончательно, как щелчок замка. Свет снаружи остался снаружи. Внутри снова воцарился полумрак, пронизанный лишь тем самым узким лучом, освещавшим теперь пляшущие в нём пылинки, как мириады одиноких звёзд. Я прислонился спиной к двери, чувствуя, как её грубая поверхность давит на лопатки. Дыхание выравнивалось, но в груди, на месте, где должно было быть сердце, сидела ледяная, незнакомая пустота. Я глядел на стол. На книги.

Первым делом — вода. Потом — пища, если найдётся. Потом… потом эти книги.

Мир за стенами больше не был моим миром. А этот, тёмный, пахнущий пылью и тленом — был ли он моим? Ответ, я чувствовал, лежал там, на грубых досках, зашифрованный в стопках страниц, заключённых в чужую кожу.

Глава 2

Я стоял, прислонившись к двери, и смотрел на стол. Солнечный луч, пробившийся сквозь щель, медленно полз по грубым доскам, вот-вот должен был коснуться угла массивного кожаного переплёта. Первым импульсом было зарыться в них с головой. Но сначала — выживание. Системный подход. Сначала — А, потом — Б. Первичный осмотр пациента, коим теперь был я сам.

Глиняная кружка на столе манила, как мираж. Я подошёл, шатаясь, взял её в дрожащие руки. Она была тяжеловатой, холодной, покрытой слоем пыли. Заглянул внутрь. Пусто. Но от неё исходил запах — кислый, затхлый, напоминающий прокисшее пиво или забродивший квас. Я поставил её обратно, с отвращением вытирая пальцы о ткань своего подобия рубахи.

Жажда стала осознанной, яростной, царапающей горло. Еда. Вода. Вот мои примитивные приоритеты.

Я повернулся к очагу. Пустой котелок висел на крюке, чёрный от копоти. Под ним в углублении лежала горстка холодного пепла. Я снял котелок. Он был не пуст. На дне, прилипшая к чёрному металлу, лежала какая-то масса. Темно-коричневая, студенистая, с вкраплениями чего-то более твёрдого, похожего на коренья или грибы. Запах ударил в нос — густой, землистый, но с гнилостной, сладковатой нотой, как от протухшего бульона. Мой желудок, и без того пустой и скрученный в узел, судорожно сжался. Тошнота подкатила волной, горячей и неотвратимой. Я отшатнулся, бросив котелок обратно в очаг. Он глухо звякнул о камень.

Резкое движение, спазм в животе, внезапная слабость в ногах — и я не удержал равновесие. Спина ударилась о земляной пол, выбив из лёгких воздух. Боль, тупая и разлитая, прошла по всему телу, от затылка до пяток. Я лежал, задыхаясь, глядя вверх, на переплетение балок и соломы, чувствуя, как пыль оседает мне на лицо. Идиот. Травмы, переломы, всё это сейчас ни к чему.

Именно тогда, из этого нелепого положения, мой взгляд, скользя по затемнённым углам, выхватил деталь. В дальнем углу, почти за очагом, где тень была самой густой, от балки свисала верёвка. На ней, как гирлянды, были нанизаны и подвешены кое-какие припасы. Несколько луковиц, маленьких, с длинными сухими хвостиками. Косичка чеснока. И — самое главное — три рыбьи тушки, высушенные и сморщенные, с тусклой, потрескавшейся чешуёй.

Надежда, острая и животная, вскипела во мне, заглушая на миг боль. Я перекатился на бок, с трудом поднялся на четвереньки, а затем, ухватившись за край стола, встал. Подошёл к углу. Рыба пахла морем, солью и временем. Для моих ноздрей, привыкших к стерильности операционной, этот запах был оскорбителен. Я ненавидел рыбу. Всегда ненавидел. Особенно солёную, вяленую, с её противной, волокнистой текстурой и послевкусием, которое не перебить ничем.

Но это были калории. Белок. Соль. Шанс.

Я сорвал одну тушку с верёвки. Она была лёгкой, жёсткой. Я отломил кусок у хвоста. Мясо оказалось сухим, как пергамент, волокнистым, и настолько солёным, что сразу же обожгло губы и язык. Я жевал, заставляя челюсти работать, чувствуя, как слюна мгновенно исчезает, поглощённая этой солевой бомбой. Тошнота подкатила снова, смесь голода и отвращения. Я проглотил. Комок пошёл вниз по пищеводу, словно наждачная бумага. Ещё кусок. Ещё.

Желудок, сжавшийся от непривычной пищи, послал предупреждающий сигнал. Остановись. Не нагружай. Разум взял верх над инстинктом. Я отложил недоеденную рыбу на стол, содрав кожу с губ языком. Соль теперь жгла не только рот, но и усилила жажду до невыносимой степени. Обезвоживание. Я почти чувствовал, как влага покидает клетки этого тощего тела. Нельзя было перегружать организм пищей…

Логика. Думай. Это не моё тело, но кто-то же тут жил. Не призрак. Он ел, пил. Значит, был источник. Снаружи я не видел ни дороги, ни тропы. Вода должна быть рядом. Колодец? Ручей? Или… сбор дождевой воды?

Я снова вышел наружу. На этот раз не заворожённый видом леса, а с конкретной целью. Солнце уже сместилось, длинные тени от деревьев легли на поляну. Я медленно обошёл хижину, ступая босыми ногами по влажной траве и колючему подлеску. У задней стены, вплотную к прогнившему углу, стояла бочка. Дубовая, стянутая железными обручами, наполовину вросшая в землю. Над ней с соломенной крыши свисал деревянный жёлоб.

Рядом, за хижиной, я заметил клочок земли, кое-как расчищенный от корней. Небольшая грядка, больше похожая на беспорядочный пучок зелени. Я наклонился, несмотря на головокружение. Узнал мяту — её ароматный, резкий запах было ни с чем не спутать. Что-то с широкими листьями, похожее то ли на щавель или то ли на ревень. И пара корнеплодов с ботвой — репа, возможно, или брюква. Всё выглядело диким, запущенным, но живым.

Вернулся к бочке. Внутри стояла вода. Не кристально чистая, а темноватая, с плавающими на поверхности мелкими листочками и пыльцой. Запах был… земляным, древесным, с лёгкой затхлостью. Мой внутренний гигиенист, тот самый, что заставлял мыть руки по локоть и стерилизовать всё, к чему прикасаешься, забил тревогу. Паразиты. Бактерии. Простейшие. Дизентерия, не дай бог холера, лямблии. В моём мире я бы не прикоснулся к такой воде, даже умирая от жажды. Но мой мир остался там, за выстрелом и тьмой.

Я замер, прислушиваясь. Лес шумел своей жизнью, но нигде не было слышно журчания, плеска. Ни ручья, ни родника. Только бесконечный шелест и щебет. Печально...

Руки сами потянулись к бочке. Я зачерпнул ладонями. Вода была прохладной, почти холодной. Я поднёс руки, сложенные лодочкой, ко рту, зажмурился и сделал глоток. Потом ещё. И ещё. Организм, этот чужой, измождённый механизм, отозвался мгновенным, яростным требованием: больше! Я пил жадно, некрасиво, опуская лицо почти в саму бочку, хватая воду ртом, чувствуя, как она, прохладная и не совсем чистая, течёт по горлу, заполняет желудок, будто оживляя иссушенные ткани изнутри. Я пил, пока не почувствовал тяжесть и лёгкую дрожь от холода. Оторвался, переводя дух, вытирая мокрый подбородок рукавом. Вкус был странным, с привкусом дерева и чего-то минерального, но это была жизнь.

Ну что ж, — с горькой усмешкой подумал я, глядя на свою бледную, мокрую руку. Жизнь налаживается. Есть крыша над головой, еда, вода. Правда, крыша дырявая, еда отвратительна, а вода сомнительна. Но прогресс налицо.

Однако оставались вопросы. Два главных. Где я? И, что немаловажно в этом прохладном лесу, где мои штаны?

Вернувшись в хижину, я почти сразу наткнулся на них ногой. Они лежали свернутые у изголовья ложа, в тени. Грубые, серые, из плотного льняного полотна, с простой верёвкой вместо пояса. Я надел их. Сидели они мешковато, были коротковаты для этих длинных ног, но закрывали наготу и добавляли немного тепла. Теперь, будучи более-менее одетым и слегка утолив самые острые потребности, я мог позволить себе роскошь любопытства.

Я подошёл к столу. Сердце забилось чуть чаще — не от страха, а от того же азарта, что охватывал меня перед вскрытием уникального патологоанатомического случая. Маленькая книга лежала сверху. Я взял её. Кожа переплёта была шершавой, потёртой на углах. Я открыл её.

Бумага была толстой, желтоватой, с вкраплениями травинок. Чернила — коричневатые, выцветшие. И буквы… латинские буквы. Медицинская латынь, — пронеслось в голове с облегчением. Nominativus, genetivus… De humani corporis fabrica… Вспоминал уроки латыни, не прошедшие даром. Но почерк был не печатным, а беглым, угловатым, местами неразборчивым. Я щурился, вглядываясь, заставляя мозг переключаться с кириллицы и современных латинских терминов на этот слегка невнятный поток слов.

Первые страницы были дневником. Да, определённо.

«…после долгих раздумий и мук совести решил покинуть обитель. Брат Исидор твердит о спасении души, но что есть душа, если не вместилище знания? А знание то здесь, в этой тишине, под спудом страха и суеверий, чахнет…»

Я перевёл дыхание. Обитель. Монастырь. Значит, предыдущий обитатель был монахом? Или послушником? Чёрт, едва ли я мог разобрать это внятно — некоторые слова путались, некоторые термины были не ясны.

«…Епископ Ингемар получил её из рук легата с Востока. Говорили, книга эта найдена в гробнице древнего царства, что лежало за песками Хариба. Он держал её под замком в своей библиотеке, но ключ… ключ стерегли не так пристально, как наши мысли…»

Легат. Епископ. Древнее царство. Слова складывались в картину, чуждую и средневековую. Я листал дальше, выхватывая фразы.

«…бегство далось нелегко. Конь пал на третий день. Шёл пешком, скрываясь в лесах. Стража епископа, должно быть, всё ещё ищет… Но они не сунутся в Чёрный Лес. Говорят, тут водятся твари пострашнее стражников…»

Чёрный Лес. Значит, у этого места было название.

«…нашел эту хижину. Брошена давно, крыша течёт, но стены крепки. В дне пути к востоку есть деревня. Рыбаки. Они боятся этого леса. Но продают рыбу и соль. У них даже кладбище есть отдельное, за частоколом. Странно для такой глуши…»

Деревня. День пути. Кладбище. Информация к размышлению. И опять это выделение кладбища — не просто как деталь, а с каким-то… намёком.

«…сегодня начинаю. Magnum opus. Пусть братья молятся своим святым. Я буду беседовать с иными мирами. Initium.»

Запись обрывалась. Magnum opus. Великий труд? Initium. Начало. Я закрыл дневник, положил его на стол. Руки были чуть влажными. Этот неизвестный монах-беглец променял свою веру, свою безопасность, всё, на поиск знаний. На какую-то книгу, которую он украл. На какой-то опыт. В этой одержимости, в этом интеллектуальном порыве, было что-то до жути знакомое. Я чувствовал странное, неловкое родство с этим призраком. Мы были разными, разделёнными, вероятно, веками, но движимыми одним топливом — ненасытным любопытством, которое важнее комфорта, важнее безопасности, важнее… возможно, даже самой жизни.

Мой взгляд медленно поднялся и упал на большую книгу. Она лежала там, тёмная, немая, занимая собой пол-столешницы. Именно ради неё кто-то сбежал, скрывался, жил в этой лачуге. Именно в ней, я чувствовал кожей, лежали ответы. Не обязательно приятные. Возможно, ужасные. Но ответы.

Я не сел. Я стоял перед столом, и в хижине стало тихо-тихо. Даже лес снаружи будто затаил дыхание. Я протянул руку. Пальцы коснулись кожи переплёта. Она была холодной, не как металл, а как старый камень в глубокой пещере. На поверхности не было ни тиснения, ни украшений, лишь шрамы времени и пятна, похожие на высохшие капли чего-то тёмного. Я ощутил лёгкое, едва уловимое головокружение, не от слабости, а от предчувствия. От осознания, что сейчас я открою не просто книгу. Я открою дверь. И нет уверенности, что смогу её закрыть.

Стиснув зубы, я поддел толстый, грубый край обложки и начал приподнимать её.

Холодная кожа переплета будто прилипла к кончикам пальцев. Я открыл книгу.

Первое, что ударило в нос — запах. Не просто старой бумаги и плесени, а чего-то ещё. Слабый, едва уловимый аромат горьких трав, уксусной кислоты и… чего-то сладковато-приторного, что я, к своему отвращению, узнал: запах бальзамирующих составов, смесь мирры и разложения. Я едва не захлопнул фолиант, но любопытство, чёртово, ненасытное любопытство, оказалось сильнее.

Страницы были из плотного, желтоватого пергамента, испещрённые теми же коричневатыми чернилами, но почерк здесь был иным — более вычурным, угловатым, с обильными завитушками и символами на полях, которые я не мог расшифровать. И рисунки. Боги, эти рисунки.

Я листал страницы, и моё первоначальное недоумение быстро сменилось раздражением, а затем — ледяным презрением. Это была сплошная околесица. Ритуалы, заклинания, перечисления планет, дней недели, фаз луны. «В ночь полнолуния, когда Сатурн восходит над Домом Скорпиона…», «…собери травы под покровительством Меркурия, но только если Дева пребывает в зените…», «…операцию над corpus mortuum надлежит проводить в субботу, ибо день Сатурна благоприятствует сообщению с Тёмными Водами…»

— Чушь собачья, — пробормотал я вслух, и мой голос прозвучал хрипло и странно в тишине хижины. — Астрология. Суеверия. Дремучий бред.

Всякое чувство интеллектуального родства с беглым монахом испарилось, оставив после себя горький осадок разочарования. Я принял его за собрата по разуму, за искателя знаний, а он оказался просто ещё одним фанатиком, только поклоняющимся не кресту, а каким-то звёздным картам и псевдонаучному мистицизму. Он променял одну чепуху на другую, только эта новая чепуха пахла смертью.

Но затем мой взгляд упал на иллюстрацию. Она занимала целый разворот. И я замер.

Это было изображение человеческого тела, вскрытого, как на таблице из анатомического атласа Везалия. Но не стилизованное, не символическое. Шокирующе точное. Мышцы, сухожилия, внутренние органы — всё было выписано с пугающей, клинической дотошностью. Лёгкие, печень, селезёнка, кишечник — всё на своих местах, со всеми связками и сосудами. Однако, были и отличия. Вместо подписей латинскими терминами — какие-то руны и странные обозначения. А рядом с сердцем был изображён странный, похожий на червяка орган, которого в человеческом теле не существует. И от этого идеально выписанного тела тянулись стрелки к схематичным изображениям планет и зодиакальных знаков. Знание и мистика сплелись здесь воедино, создавая чудовищный, диссонирующий гибрид.

Я листал дальше. Вот подробнейшая схема нервных сплетений, но с указанием, какие «потоки эфирного тела» соответствуют каким. Вот костная структура черепа, с идеально нарисованными швами, но с пометками о том, в какие именно точки нужно вливать «настой из червей и мандрагоры, дабы пробудить память предков». Каждая страница била по сознанию двумя противоречивыми импульсами: восхищением перед анатомической точностью и отвращением к окружающему её оккультному мусору.

С раздражением я захлопнул тяжёлый том. Звук получился гулким, окончательным. Liber Nucto. Великий труд. Великое надувательство. Колдовской комикс для умственно отсталых монахов.

Я потянулся к дневнику. Может быть, там, в личных записях, было хоть что-то человеческое, что могло объяснить эту двойственность. Я нашёл место, где прервался, и продолжил читать.

Дальше шли будничные, почти умиротворяющие записи. Монах, назову его пока так, описывал, как обустраивал быт. Как ходил в деревню («К востоку, через бурелом, три часа быстрым шагом» — сделал мысленную пометку). Как выменял бочку на глиняный горшок и помощь старосте: у того болела голова и лихорадило сына, и монах, судя по рецепту, приготовил отвар из коры ивы и мяты — примитивное, но эффективное жаропонижающее и противовоспалительное. Значит, хоть какое-то представление о медицине у него было, — подумал я с прохладным удовлетворением. Он описывал, как копал огород, как пытался приручить дикого кота, который воровал у него рыбу, как слушал по ночам вой волков. Постепенно, через эти простые строки, проступал образ человека неглупого, наблюдательного, терпеливого. Одинокого волка, добровольно заточившего себя в эту лесную клетку ради… ради этой чудовищной книги.

Потом я наткнулся на ту самую запись. Она начиналась с даты, но по календарю, которого я не знал. И с одного слова, написанного крупными, дрожащими буквами: SUCCESSUS.

«Сегодня, в субботу, под знаком Сатурна, я совершил это. На третий день после новолуния. Нашёл в лесу раненого дрозда. Крыло перебито, видно, кошка потрепала. Пытался помочь, принёс в хижину, но к утру он испустил дух. Тело ещё было тепло. Я дождался ночи. Вынес его на алтарь (благо, погода стояла сухая, и звёзды сияли), разжёг угли в жаровне…»

Я читал, и чувство неловкости, почти стыда за этого человека, снова сменилось холодным, клиническим интересом. Он описывал всё так же дотошно, как и свои садоводческие успехи. Какие травы бросал на угли (гвоздика, ладан, щепотка соли — да, это я разобрал), какие слова произносил (странные, гортанные сочетания, которые он тщательно вывел на полях). И затем…

«…и дрозд поднялся. Не взлетел. Поднялся на лапки. Голова его свесилась набок, сломанное крыло волочилось по камню. Но глаза… глаза открылись. В них не было света, не было того блеска, что при жизни. Они были как тёмные стеклянные бусины. Но он смотрел. И слушался. Я приказал ему шагнуть вперёд — он шагнул. Приказал повернуться — он, скрипя всеми суставами, повернулся. Но движения его были медленными, тягучими, будто он плыл в густом мёде. Попытался заставить его взмахнуть крыльями — лишь беспомощно дёрнул обломком. Через час он застыл окончательно, упал и более не двигался, сколько я ни пытался повторить слова. Тело начало окоченевать стремительно, куда быстрее, чем в первый раз…»

Я отложил дневник. Руки дрожали. Я не верил ни единому слову. Это было невозможно. Противоречило всему, что я знал о мире, о физиологии, о смерти. Но… тон. Тон был не восторженным, не безумным. Он был аналитическим. Разочарованным. «Движения были медленными… тело начало окоченевать стремительно…» Он описывал не видение, не мистический экстаз, а неудачный эксперимент. Со всеми параметрами и результатами.

Я зажмурился, пытаясь отогнать наваждение. Галлюциногены? Но гвоздика, ладан, соль… Нет, это не психотропы. Может, он что-то ещё употребил, но не записал? Или это был самогипноз, вызванный одиночеством и фанатичной верой в свою чушь?

Но мысль, навязчивая, как зудит шов, прокралась в сознание: «Движения были медленными, тягучими… Окоченевание наступило стремительнее…» С медицинской точки зрения, если бы такое было возможно… Трупное окоченение. Rigor mortis. Оно наступает из-за биохимических изменений в мышцах, прекращения выработки АТФ. Если бы каким-то чудом удалось заставить мышцы сокращаться, это потребовало бы энергии, которой в мёртвых тканях нет. Или давало бы именно такой эффект — вялые, замедленные движения. А повторное окоченение могло бы быть более быстрым из-за исчерпания и без того скудных ресурсов…

— Чёрт возьми! — я рявкнул на себя, вскочив с табурета. Он с грохотом упал на бок. — Прекрати! Это не наука! Это суеверие! Ты слышишь себя? Ты рассуждаешь о механике воскрешения мёртвых птиц!

Я нервно прошёлся по хижине, теребя в пальцах грубую ткань рубахи. Мне нужно было воздуха. Нужно было отвлечься. Заняться чем-то реальным. Проверить огород. Починить жёлоб на бочке. Что угодно.

И в этот момент раздался стук.

Чёткий, настойчивый, но негромкий стук в дверь.

Всё внутри меня сжалось в ледяной ком. Кровь отхлынула от лица. Я замер, не дыша. Кто? Стража епископа? Обитатели леса, «пострашнее стражников»? Или… призрак самого монаха, вернувшийся за своими книгами?

Стук повторился. Три раза. Нетерпеливо.

— Мейстер Экхарт! Мейстер, вы там? — голос за дверью был молодым, высоким, сдавленным от волнения или быстрого бега.

Я не двигался. Мейстер Экхарт. Так меня… так его звали здесь. Значит, монах не был безымянным. У него было имя. И, судя по обращению, его знали и уважали в деревне. Как знахаря? Как отшельника? Или как нечто большее?

— Мейстер, ради всего святого, откройте! Беда!

Профессиональный инстинкт, глубоко вшитый в подкорку, сработал быстрее страха. Беда. Пациент. Я машинально поправил на себе тряпьё, сгрёб в охапку с пола упавший табурет, поставил его на место и шагнул к двере. Рука сама потянулась к скобе.

Я открыл.

На пороге, запыхавшись, стоял мальчишка лет двенадцати. Лицо красное, в поту, глаза вытаращены от ужаса. Одет он был в простую грубую рубаху и короткие штаны, на ногах — поршни из сыромятной кожи. Он выдохнул, увидев меня, с явным облегчением.

— Мейстер! Вы дома! Спасибо Господу!

— Что случилось? — мой голос прозвучал хрипло, но достаточно властно. Я говорил на русском, а он… он обращался ко мне на странном, но понятном наречии. И я отвечал ему на том же. Этот язык будто дремал где-то в глубинах нового сознания, и теперь вырвался наружу.

— Томас… старый Томас, крыл крышу на новой риге… сорвался. Упал с самого конька. Руки… руки страшно вывернуты, а голова… голова вся в крови. Он дышит, но не приходит в себя. Мать рыдает, говорит, дух уходит. Отец Йоханн говорит, что только вы…

Он говорил скороговоркой, путаясь, и я отфильтровывал суть: падение с высоты, множественные травмы, вероятно переломы, черепно-мозговая травма, потеря сознания. Состояние, угрожающее жизни. Мой мозг мгновенно переключился в режим сортировки. Оценка по ABC (дыхательные пути, дыхание, кровообращение). Нестабильные переломы. Внутреннее кровотечение. Отёк мозга. Нужна немедленная диагностика, иммобилизация, возможно, трепанация для снижения внутричерепного давления. Инструменты? Антисептики? Обезболивающее? Ничего этого здесь нет.

Но есть пациент, который умирает.

И есть я. Врач.

Все сомнения, весь ужас от этой новой реальности, от книг, от самого себя — всё отступило перед ясной, чёткой задачей. Спасти жизнь.

— Веди, — коротко бросил я, уже поворачиваясь назад, в хижину.

— Сейчас? Но путь…

— Сейчас. Жди.

Я схватил со стола маленькую книгу — дневник. На всякий случай. В нём могли быть рецепты, знакомые местным. Потом взгляд упал на «Liber Nucto». Сердце ёкнуло. Нет. Нельзя. Но… а вдруг? Я с силой тряхнул головой, отгоняя безумную мысль. Нет. Я врач, а не шаман. Я буду оперировать, а не шептать заклинания.

Но руки, будто сами по себе, схватили и большой том. Он был тяжёлым, неудобным. Но я не мог оставить его здесь. Он был частью загадки, частью этой новой жизни. И, чёрт побери, в нём могли быть иллюстрации анатомии, которые пригодятся, если придётся объяснять что-то деревенским.

Я сунул обе книги под мышку, огляделся. Нашёл у очага небольшую, грубо сшитую кожаную сумку, вытряхнул из неё остатки какой-то крупы и затолкал книги внутрь. Плечо пронзила тупая боль — тело всё ещё было слабым. Я проигнорировал её.

— Идём, — сказал я, выходя к мальчишке и захлопывая дверь хижины. Она щёлкнула, не имея замка. Пусть хоть всё растащат. Сейчас это не имело значения.

— Мейстер, вы… вы берёте свои книги? — мальчик смотрел на сумку с суеверным страхом.

— Беру. Они могут понадобиться. Веди быстро. И рассказывай по дороге всё, что видел. Как он упал, как приземлился, как дышит, бледный он или синий. Всё.

Мальчик кивнул, облегчённо развернулся и пустился бежать по едва заметной тропинке, уводящей вглубь леса, на восток. Я, тяжело дыша и заставляя слабые ноги двигаться быстрее, последовал за ним. Сумка с книгами тянула плечо вниз, словно набитая свинцом. Лес, ещё недавно казавшийся безмолвным и враждебным, теперь был просто препятствием на пути к пациенту.

В голове, поверх тревожного списка возможных травм и скудного набора действий в условиях полевой медицины, пронеслись две мысли. Первая: Я иду спасать жизнь. Это я умею. Вторая, более тёмная, шептала с краешка сознания: А если не спасу? Если «только вы» — это не про хирурга? Если они ждут от мейстера Экхарта чего-то другого?

Я загнал эту мысль в самый дальний угол. Сейчас был не время. Сейчас было время работать.

Глава 3

Тропа петляла меж вековых стволов, утопала в папоротниках выше пояса. Уве, мальчишка, двигался с ловкостью лесного зверька, но я, задыхаясь и спотыкаясь о корни, не отставал. Адреналин гнал кровь по венам, заглушая мышечную слабость. Сумка с книгами тяготила плечо, каждый её удар о бедро напоминал о проклятом «Liber Nucto», но сейчас это было меньшей из проблем.

— Рассказывай, — выдохнул я, едва переводя дух. Голос прозвучал жестко, по-командирски. — Как он упал. Ты видел?

— Я… я подносил солому, мейстер, — затараторил Уве, оборачиваясь. Его лицо было бледным под слоем грязи и веснушек. — Томас был на коньке, поправлял жердь… Поскользнулся. Не удержался. Упал навзничь, на сложенные брёвна внизу. Сначала спиной, а потом… потом головой об угол.

Падение с высоты пяти-шести метров. Удар спиной, затем затылком. Возможен перелом позвоночника, компрессионный перелом грудных позвыхателей, но удар головой — приоритет.

— И сразу не встал?

— Нет! Не встал! Захрипел как-то… и затих. Мы подбежали. Из головы текла кровь. А руки… — мальчик сглотнул, глаза его округлились от ужаса. — Они были… неестественные. Как у тряпичной куклы. И из левой… из левой торчала кость. Белая, в крови.

Открытый перелом левой руки. Вероятно, обе руки. Плюс ЧМТ.

— Дышал? Как дышал? Ровно? С хрипами?

— Дышал… да, дышал. Но как сквозь воду. С бульканьем. И изо рта шла пена розовая.

Отек легких? Или кровь в дыхательных путях. Плохо. Очень плохо.

— В сознание приходил? Глаза открывал? Говорил что-нибудь?

— Нет, мейстер. Ни разу. Лежит как мертвый, только дышит. И хрипит. Отец Йоханн прочитал над ним последние молитвы.

Я чуть не споткнулся. Последние молитвы. Они уже похоронили его заживо. Гнев, острый и бесполезный, кольнул под рёбра. Но гнев не лечит. Он мешает.

— Слушай, Уве. Больше никому не разрешай его трогать. Ни переворачивать, ни двигать. Понял?

— Понял, мейстер, — он кивнул, испуганно глядя на меня. Мой тон, должно быть, звучал не как у знакомого отшельника-знахаря, а как у полевого командира.

Лес начал редеть. Сквозь деревья замаячили первые признаки жизни: пни, зачищенные от веток, следы телег, запах дыма — не лесного, а печного, человеческого. И вот мы вышли на край поля, засеянного чем-то зелёным и низким. А за ним — деревня.

Десяток срубных изб под тёмными, замшелыми соломенными крышами. Загоны для скота, пара сараев. И толпа людей, сгрудившаяся у одного из домов, побольше остальных. При нашем появлении над толпой пронёсся гул. Все головы повернулись к нам. Я увидел заскорузлые, обветренные лица, полные безнадёжного ожидания и страха. Они расступились, образуя коридор.

Из дома вышел мужчина лет пятидесяти, крепкий, с седой бородой и умными, усталыми глазами. На нём была рубаха попросторнее, но не богаче. Староста.

— Мейстер Экхарт, — его голос был низким, полным почтения и той же самой подавленности. — Слава небесам, вы пришли. Мы… мы отнесли его в дом. Положили на лавку.

Я остановился перед ним, чувствуя, как все взоры впиваются в меня. Сумка с книгами тянула плечо вниз, напоминая о двойственности моего положения. Но сейчас я был только врачом.

— Кто нёс? Как несли? — спросил я, и в моём голосе прозвучала сталь.

Староста смутился.

— Сыновья… и я. На сбитых из жердей носилках. Осторожно, как могли…

— Осторожно?! — я не сдержался. Худое, бледное лицо мейстера Экхарта, должно быть, исказилось гримасой холодной ярости. — Вы могли сместить ему позвонки и перерезать спинной мозг! Сломать рёбра и проткнуть лёгкие! Вы могли его добить! В следующий раз — НИКОГО НЕ ТРОГАТЬ, пока я не приду и не скажу, как это сделать! Понятно?

Тишина воцарилась абсолютная. Даже птицы, казалось, замолчали. Староста побледнел, потом кивнул, быстро, почти подобострастно.

— Понятно, мейстер. Простите. Мы не думали…

— Ладно, — я махнул рукой, уже двигаясь к двери. — Сейчас не время для извинений. Ведите меня к нему. И чтобы все, кроме тех, кого я назову, оставались снаружи. Воздуха нужно много, а не ваше пережёванное дыхание.

Войдя в избу, меня ударил в нос знакомый, но оттого не менее тошный коктейль запахов: кровь, пот, страх, смешанные с дымом от очага и кислым запахом простокваши. В тесном помещении, у главной лавки под полкой с образами, лежало тело.

Вид был… плачевным даже по меркам современной реанимации. А здесь, в этом мире, это был просто ходячий - по правде сказать, было бы счастьем, смоги он ходить, отступил на мгновение я от своих мыслей - труп. Мужчина лет сорока, крепкого сложения, теперь похожий на разбитую куклу. Руки лежали рядом с телом в неестественных, вычурных позах, которые невозможно было бы совершить здоровому человеку с неповрежденной анатомией. Левая предплечья была сломана настолько, что осколок лучевой кости, белый и грязный, торчал из разорванной кожи и мышц. Правая висела под странным углом — вероятно, перелом в области локтевого сустава. Но главное было — голова. Левая теменная область была смята, как скорлупа яйца. Рана зияла, обнажая тёмную, покрытую кровью кость и что-то более тёмное, пульсирующее под ней — гематому. Лицо было асимметричным, правый угол рта отвис. Из левого уха тонкой струйкой сочилась кровь. Базилярный перелом. Очень плохо.

Я упал на колени рядом с лавкой, не обращая внимания на солому и грязь на полу. Первым делом — пальцы на сонную артерию. Пульс был частым, нитевидным, едва уловимым. Тахикардия, слабое наполнение — шок. Положил ладонь на грудь. Дыхание поверхностное, с тем самым клокочущим хрипом. Отек легких или аспирация крови. Я раздвинул ему веки. Правый зрачок был расширен, почти во всю радужку, и слабо реагировал на свет из открытой двери. Левый — уже, но реакция тоже вялая. Разные зрачки. Признак эпи- или субдуральной гематомы, смещения среднего мозга. Смерть через часы, если не минуты.

Вокруг стояли человек пять — староста, его сын, дородная женщина (жена?), ещё пара мужиков. Они смотрели на меня с тем выражением, с которым смотрят на священника у смертного одра. Они ждали не чуда. Они ждали констатации. Это бесило.

— Он умрёт? — тихо спросила женщина, и в её голосе не было надежды, только покорность судьбе.

— Он умрёт, если мы будем стоять и смотреть, — огрызнулся я, не отрывая взгляда от раны. Мозг лихорадочно работал, перебирая варианты в условиях тотального дефицита всего. Нет КТ. Нет нейрохирурга. Нет даже маннитола для снижения внутричерепного давления. Чистая механика и надежда.

— Вы, — ткнул я пальцем в самого крепкого из мужиков. — Сейчас же принесите ещё две лавки, поставьте их вдоль этой. И подушки, тряпки, сено — всё, чем можно подложить под его ноги. Повыше. Чтобы голова была ниже ног.

Мужик остолбенел.

— Но мейстер… голова и так ранена…

— Чтобы отток крови от головы был лучше! Чтобы отек меньше был! Быстро!

Он рванул с места.

— Холод, — сказал я, обращаясь к женщине. — Нужно что-то очень холодное. Лёд есть?

Она смотрела на меня как на безумного.

— Лёд? Летом? В погребе, может, осталось немного снегу с зимней закладки…

— Принеси. Нет снега — набери воды из колодца, самую холодную. И много чистых тряпок. Не грязных! Чистых! Ошпарь их кипятком, если надо!

Она кивнула и побежала.

— Алкоголь, — сказал я старосте. — Самый крепкий, какой есть. Не пиво. Вино? Водка? Шнапс?

— Есть брага, мейстер, крепкая, двойной перегонки, — ответил староста.

— И её. И иглу. Толстую, прочную. И нитки. Шёлковые, если есть, или льняные, но крепкие. И кипятите воду. Много воды. И принесите мёд. Хороший, чистый.

— Мёд? — староста не понял.

— ДА, МЁД! ИЩИТЕ!

Комната превратилась в муравейник. Я тем временем осторожно, пальцами, исследовал рану на голове. Кость была вдавлена, осколки свободно лежали в ране, не связанные с надкостницей. Это была и плохая, и хорошая новость. Плохая — удар был чудовищной силы. Хорошая — можно попытаться убрать костные отломки, сняв механическое давление на мозг. Это не полноценная трепанация, это удаление свободных фрагментов. Риск занесения инфекции — колоссальный. Риск повреждения твёрдой мозговой оболочки и самого мозга — ещё больше. Но без этого он умрёт наверняка. С этим — есть микроскопический шанс.

Лавки подставили. Я с помощью сына старосты, парня по имени Генрих, осторожно, с поддержкой под спину и бёдра, приподнял ноги Томаса и подложил под них свёртки из грубой холстины. Теперь он лежал в положении Тренделенбурга наоборот. Отток венозной крови от головы должен был немного улучшиться.

Принесли брагу. Я заставил Генриха подержать голову Томаса, а сам, набрав в рот жидкости, осторожно влил ему несколько глотков в горло, стимулируя глотательный рефлекс. Он почти не глотал, но что-то попало внутрь. Для обезболивания этого, конечно, было смехотворно мало, но хотя бы для дезинфекции изнутри и лёгкой седации.

Женщина вернулась с деревянным ведром. Внутри плавали куски грязноватого льда и снега, смешанные с водой. Я схватил несколько относительно чистых тряпок, ошпаренных кипятком, завернул в них лёд и приложил компрессы к шее по ходу сонных артерий и к голове, вокруг раны, но не на саму рану.

Потом занялся руками. Открытый перелом левой руки был ужасен. Нужно было очистить рану, по возможности сопоставить отломки и зафиксировать. Кипячёная вода, мёд, и брага в качестве антисептика — вот мой хирургический набор. Я промывал рану, вытаскивая щепки, кусочки соломы, вымывая сгустки. Томас даже не застонал. Это было пугающе. Пульс под моими пальцами оставался частым и слабым.

Я смазал края раны мёдом, стараясь не лить его прямо на кость. Потом, с помощью Генриха, который бледнел, но держался, я попытался репонировать отломок. Кость скрежетала. Звук заставил содрогнуться даже меня. Я зафиксировал руку шинами из расщеплённых тонких досок, обёрнутых тряпьём, и туго, но не пережимая сосуды, прибинтовал её льняными полосами. Правую руку, с закрытым переломом, иммобилизовал так же.

Всё это время я чувствовал на себе взгляды. Не надеющиеся. Просто наблюдающие. Как за странным, сложным ритуалом, который не может увенчаться успехом. Это раздражало, но также и подстёгивало. Я вам покажу. Я спасал и не таких. С нулевыми шансами.

Но когда я снова посмотрел на голову, на этот вдавленный череп, холодная ясность отчаяния накрыла меня. Все мои действия — поднятие ног, холод, иммобилизация — были паллиативом. Костылями. Они лишь слегка отодвигали неизбежное. Давление в черепной коробке росло с каждой минутой. Разные зрачки были тому доказательством. Сейчас правый зрачок был ещё шире.

Трепанация. Нужно было сверлить череп. Или хотя бы убрать то, что уже проломило его. Инструментов не было. Только нож, игла, да мои руки. И страх. Страх сделать хуже. Страх убить его на этом столе, на глазах у всех. Но если не сделать — он умрёт сам.

Я вымыл руки в оставшейся кипячёной воде, потом окатил их брагой. Жгло порезы и ссадины. Я взял нож, который принесли — широкий, тяжёлый, для разделки мяса. Провёл лезвием через пламя свечи, пока металл не почернел от копоти. Этого было катастрофически мало.

— Все, кроме Генриха, выйти, — сказал я тихо, но так, что меня услышали в соседней горнице. — И прикройте дверь. Света нужно больше, а не сквозняка.

Староста с женой и остальными молча выползли наружу. В горнице остались я, Генрих, и умирающий Томас. Парень стоял, бледный как полотно, но твёрдо держал светильник с жировым фитилём, который я велел ему поставить как можно ближе.

— Держи ровно. Не дыши на рану.

Я встал на колени у изголовья лавки. Взял нож. Сердце колотилось где-то в горле. Это не человек. Это случай. Это вызов. Ткань. Кость. Мозг. Механика.

Я ввёл кончик ножа под край одного из свободных костных отломков. Кость хрустнула, подалась. Я поддел её, осторожно, стараясь не погружать лезвие глубже. Осколок, размером с монету, отделился и упал мне на ладонь. Я отложил его в сторону. Из-под него хлынула тёмная, почти чёрная кровь — венозная, из синусов твёрдой мозговой оболочки. Это был и плохой, и хороший знак. Кровотечение нужно было остановить, но выход этой крови немного снижал давление.

Я прижал к месту чистой тряпицей, пропитанной брагой. Пропитал её насквозь за секунду. Сменил тряпку. Снова прижал. Через несколько минут кровотечение чуть уменьшилось. Я увидел под ним белую, волокнистую ткань — dura mater, твёрдая мозговая оболочка. Она была цела. Слава всем богам, в которых я не верил.

Я удалил ещё два крупных осколка. Каждый раз — новый ручеёк тёмной крови, новое давление тряпкой. Рана теперь зияла отверстием размером с пол-ладони. Костный дефект. Но мозг под ним не выбухал наружу, что было хорошим знаком — отёк пока не достиг критической массы.

Я промыл рану кипячёной водой с мёдом. Раствор был липким, противным, но мёд — один из древнейших известных консервантов, его осмотическое давление губительно для многих бактерий. Надеюсь.

Потом я взял иглу — большую, изогнутую, похожую на сапожную — и нитки. Кипятил их в воде. Теперь нужно было ушить скальп. Кожа была рваная, с размозжёнными краями. Я иссекал явно нежизнеспособные лоскуты тем же ножом, потом начал сшивать. Стежок за стежком. Грубо, некрасиво, но максимально герметично. Руки помнили движения, хотя это тело никогда не держало хирургическую иглу. Это было странное, почти мистическое чувство: знание, живущее отдельно от мышечной памяти.

Последний узел. Я отрезал нить, откинулся на пятки. Всё тело дрожало от напряжения. В горле пересохло. Я посмотрел на Томаса. Дышал он всё так же тяжело, хрипло. Но пульс на шее, под моими пальцами, казался… чуть более наполненным? Или это мне хотелось верить?

Правый зрачок всё ещё был шире левого, но разница, возможно, стала немного меньше. Или опять игра света и надежды.

Я покрыл рану чистой тряпкой, снова приложил холодные компрессы по бокам.

— Всё, — хрипло сказал я Генриху. — Пока всё. Меняйте холодные тряпки, как только согреются. Если начнёт бредить, кричать, или, не дай бог, рвать — позовите меня сразу. Если перестанет дышать… тоже позовите.

Я поднялся. Ноги одеревенели. Я вышел из горницы в общую комнату. Все сидели там, в напряжённой тишине. Все взгляды устремились на меня.

— Сделал, что мог, — сказал я, и голос мой звучал чужим, усталым до костей. — Теперь дело за его организмом. И… — я запнулся, глядя на их лица, полные немого вопроса. — И за волей богов, если они есть.

Я не верил в богов. Я верил в физиологию, в шансы, в свою работу. Но сейчас, чувствуя липкую кровь на руках и слабость во всём теле, я понимал, что сделал максимум в этих условиях. А минимума могло не хватить.

Староста встал, подошёл ко мне. В его глазах была не надежда, но какое-то новое, сложное чувство — уважение, смешанное с изумлением.

— Вы… вы удалили куски черепа, мейстер?

— Удалил то, что и так уже не держалось. Чтобы мозгу было куда отекать, не сдавливая себя самого.

Он медленно кивнул, не до конца понимая, но принимая.

— Вы останетесь? На ночь?

Я посмотрел на сумку с книгами, стоявшую в углу. На дверь, за которой лежал человек между жизнью и смертью. На свои дрожащие, бледные руки, пахнущие кровью, мёдом и дешёвым самогоном.

— Останусь, — сказал я. — Принесите мне стул. И чего-нибудь поесть. И воды. Не из бочки. Кипячёной.

Я опустился на лавку у стены, закрыл глаза. В ушах стоял звон от напряжения. Но где-то глубоко внутри, под слоем усталости и отчаяния, тлел тот самый огонь. Огонь борьбы. Я бросил вызов смерти. Теперь оставалось ждать её ответа.

Глава 4

Ночь опустилась на деревню плотной, почти осязаемой пеленой. В доме старосты воцарилась тишина, нарушаемая лишь потрескиванием догорающей лучины в железном светильнике и тяжёлым, хриплым дыханием Томаса за дощатой перегородкой. Я сидел на грубо сколоченной табуретке у стола, спиной к тёплой, но уже потухающей печи. Передо мной стояла кружка с водой — кипячёной, пресной, безвкусной. Внутри всё было пусто, но не от голода — меня кормили какой-то мутной похлёбкой с куском чёрного хлеба — а от глубочайшего, всепоглощающего диссонанса.

Глаза я закрыл, но сон не шёл. За веками плясали призрачные вспышки: ослепительный свет операционных ламп, затем — тусклый луч в щели хижины, точные анатомические рисунки из проклятой книги, искажённые руки Томаса, белый осколок кости в рваной плоти. Мозг, этот идеальный инструмент для диагноза и скальпеля, теперь буксовал, пытаясь обработать данные, не имеющие логического объяснения.

Допустим, это бред. Постреанимационный психоз. Клиническая смерть, гипоксия, выброс диметилтриптамина. Мозг конструирует сложную галлюцинацию для обработки травмы умирания. Всё сходится: искажённое восприятие времени - сутки в хижине, но тело истощено за недели- , смешение реального - знания хирургии, латынь - и фантастического - другой мир, магические книги. Элегантное объяснение. Научное. Удобное.

Но оно не срасталось. Оно не объясняло текстуры. Шершавости грубого льна на коже. Кислого запаха прокисшей браги, въевшегося в дерево стола. Давящей усталости в каждой мышце, которая была качественно иной, нежели после многочасовой операции. Боль была слишком детализированной, мир — слишком последовательным. В галлюцинациях, даже самых ярких, всегда есть налёт сюрреализма, распада причинно-следственных связей. Здесь же всё было чудовищно логично. Слишком логично для бреда.

Значит, это реально, — подумал я с ледяным спокойствием отчаяния. Я умер. Или не умер, но был вырван из своего мира и вставлен в этот. В тело какого-то монаха-еретика по имени Экхарт. Это — факт. Необъяснимый, невозможный, но факт.

И если это факт, то все мои прежние правила, вся моя картина мира — черновик, годный лишь для макулатуры. Я пытался примерить старые, тесные одежды логики на новое, чудовищное тело реальности. Это и вызывало эту тошнотворную, сосущую пустоту под ложечкой.

Гнев, внезапный и жгучий, подкатил к горлу. Почему я не могу просто принять? Принять эту книгу, эти ритуалы? Потому что они — глупость! Потому что они построены на суевериях, а не на доказательствах! Но тут же внутренний голос, холодный и насмешливый, парировал: А что есть твои «доказательства» сейчас? Ты не можешь доказать, что ты здесь. Ты можешь только воспринимать. И ты воспринимаешь это. Значит, это — твоя новая аксиома. А из нелепой аксиомы могут следовать нелепые выводы.

Я открыл глаза. Свет лучины, воткнутой в держатель, был жёлтым, неровным, он отбрасывал на стены и потолок длинные, пляшущие тени. В углу, на лавке, дремал Генрих, сын старосты, оставленный мне в помощь. Его дыхание было ровным. Снаружи доносился лишь редкий лай собаки да шорох ночного ветра в соломенных крышах.

Моя рука сама потянулась к кожаной сумке, стоявшей у ног. Пальцы коснулись шершавой, холодной поверхности. Liber Nucto. Ключ. Или безумие.

Вытащить её здесь, на виду? Глупо. Монах бежал от епископа, скрывался. Книга была украдена, тайна. Её знание, судя по дневнику, было запретным. Светить ей перед спящим парнем — значит, рисковать. Но мне нужно было читать. Нужно было понять.

Я тихо поднялся. Табурет скрипнул. Генрих не шевельнулся. Я взял сумку и светильник с лучиной и неслышно прошёл за перегородку, в маленькую горницу, где на поднятых лавках лежал Томас.

Воздух здесь был тяжёлым, спёртым, с запахом крови, мёда и смертного пота. Я поставил светильник на небольшой табурет у изголовья. Пламя затрепетало, осветив страдальческое, осунувшееся лицо мужчины. Дышал он чуть тише, но всё так же хрипло, с тем же клокочущим звуком в глубине гортани. Я снова проверил пульс — частый, слабый. Зрачки… разница оставалась, но не увеличилась. Значит, моя варварская «декомпрессия» возможно, дала ему шанс. Мизерный.

Я сел на пол, прислонившись спиной к прохладной бревенчатой стене, и вытащил из сумки тяжёлый том. Кожа переплёта поглощала дрожащий свет, казалась живой, дышащей. Я открыл её не на середине, не на ритуалах, а в начале, где после оглавления и введения в астрологическую чепуху шли главы о подготовке адепта.

И нашёл это. Не ритуал. Exercitia ad Percipiendum Anima Exeunte. Упражнения для восприятия уходящей души. Или, как было выведено на полях тем же угловатым почерком Экхарта: Созерцание смерти.

Я читал, и мои губы сами собой растянулись в беззвучной, горькой усмешке. Описание напоминало самые мрачные практики агхори или тибетских йогов, но лишённые их философского и культурного контекста, сведённые до голой, пугающей механики. «Найди умирающего. Сядь рядом. Успокой своё дыхание. Синхронизируй его с дыханием умирающего. Не думай о жизни. Думай о пустоте, что зияет за последним выдохом. Визуализируй уход жизненной силы, той субстанции, что отличает труп от спящего. Лови момент перехода. Впусти его отголосок в себя. Это не кража. Это… обучение у самого великого учителя. Смерть — величайший алхимик, она превращает плоть в прах, а дух — в силу. Научись чувствовать это превращение, и ты получишь ключ к первому замку на пути к истинному Magnum Opus.»

В моём мире, подумал я, я был бы архимагом. Сколько созерцаний смерти я провёл? Сотни. Тысячи. У постелей безнадёжных больных, у операционных столов, в морге. Я видел, как свет покидает глаза, как тело превращается в пустую оболочку. Я изучал этот процесс с микроскопом и биохимическим анализом. Но я никогда не думал об этом как об «уходе души» или как об источнике силы. Для меня это был сбой системы. Конец.

Я отложил книгу. Она лежала на полу рядом, раскрытая на зловещей странице. Тени от пламени ползали по пергаменту, оживляя странные маргиналии — схематичное изображение сидящей фигуры, от которой к лежащей тянулись волнистые линии.

Собираешься ли ты делать это всерьёз? — спросил я себя с ледяным сарказмом. Сидеть и медитировать на умирающего мужика? Взывать к силам, в которые не веришь?

Ответ пришёл не из разума, а из той самой интуиции, что вела мою руку во время сложнейших операций, подсказывая, где резать, а где остановиться. Это было глубинное, животное знание, что я стою на краю. Краю не только жизни Томаса, но и своего собственного понимания. Я мог отступить, закрыться в скорлупу старых догм и наблюдать, как этот мир раздавит меня своей чуждой, жестокой логикой. Или… я мог сделать шаг вперёд. Даже в пропасть безумия.

В пляшущих тенях, в полумраке, наполненном предсмертным хрипом, все мои предрассудки, всё воспитание, вся научная картина мира вдруг показались не armor, а кандалами. Они мешали двигаться. Мешали выжить.

Руки, будто чужие, снова потянулись к книге. Я перечитал абзац. Потом ещё раз. Не пытаясь понять метафизику — её там и не было, только инструкция. Дыхание. Фокус. Восприятие.

Ладно, — капитулировал я перед самим собой. Не как верующий. Как экспериментатор. Нулевой пациент. Соблюдаю протокол. Фиксирую субъективные ощущения. Без выводов. Только данные.

Я поудобнее устроился на холодном земляном полу, скрестив эти длинные, костлявые ноги по-турецки, как позволяла грубая ткань штанов. Спина выпрямилась сама собой, плечи опустились. Руки я положил на колени ладонями вверх, как было нарисовано на полях. Глубокий вдох. Выдох. Ещё.

Я сфокусировался на дыхании Томаса. Оно было неровным, прерывистым. Я не пытался подстроиться под его патологический ритм. Я просто слушал. Вдох — свистящий, с усилием. Выдох — длинный, влажный, клокочущий. Шум крови в моих ушах начал отступать. Суета мыслей — та паническая болтовня рассудка — медленно затихла, уступив место странной, пустой тишине. Я не думал о жизни. Не думал о смерти как о концепции. Я просто был здесь. В точке, где один человек медленно отплывал от берега.

Я смотрел на него сквозь прищуренные веки. Не на детали раны, не на бледность кожи — а на целое. На форму под грубым одеялом. И постепенно начал замечать… не ощущения, нет. Скорее, отсутствие. Там, где должно было быть тепло живого организма, я начинал чувствовать нарастающий холод. Не физический — в горнице было душно. А некий иной, глубинный холод пустоты. Как будто из формы Томаса медленно вытекало невидимое содержимое, оставляя после себя всё более ощутимую дыру в самой ткани реальности.

Я не видел душ, не чувствовал духов. Но я чувствовал процесс. То самое «превращение», о котором писала книга. Переход из состояния «организм» в состояние «биомасса». И этот переход… он не был пассивным. Он был активной, пожирающей силой. Смерть не была статичным состоянием. Она была действием. Пожиранием, растворением, трансмутацией.

И чем дольше я смотрел, тем явственнее ощущал, как эта сила, эта черная алхимия, простирает свои щупальца за пределы тела Томаса. Она касалась и меня. Не как угроза, а как… приглашение. Как знание. Я чувствовал, как моё собственное дыхание замедляется, становится глубже, холоднее. Как будто я учился дышать в этой новой, разреженной атмосфере небытия. Внутри, в самой глубине груди, где-то за физическим сердцем, возникло странное, едва уловимое движение — не пульс, а нечто вроде тихого спазма, сжатия, а затем — медленного, тягучего раскрытия, будто невидимый орган, о котором я не знал, впервые наполнялся не воздухом, не кровью, а этой леденящей, чужеродной силой.

Это не было приятно. Это было ужасающе. Как впервые осознать, что ты дышишь водой. Инстинкт кричал вырваться, отпрянуть, вернуться к безопасному миру света, звуков, привычных ощущений. Но я удержался. Я остался в этом ледяном потоке. Потому что это было реально. Более реально, чем все мои университетские дипломы. Это был фундаментальный закон здешнего мира. И если я хотел в нём существовать, мне нужно было его изучить. Не как верующий, а как патологоанатом, вскрывающий самый главный труп — саму смерть.

Я не знал, сколько времени прошло. Лучина догорела почти до основания, свет стал совсем призрачным. Дыхание Томаса стало тише, реже. Промежутки между хриплыми выдохами растягивались. А внутри меня тихо звенела эта новая, холодная пустота, наполненная странной, обратной силой. Я не чувствовал усталости. Напротив, ясность сознания была пугающей, как лезвие бритвы. Я видел каждую щербинку на полу, каждую неровность на бревне стены, каждый мучительный подъём грудной клетки умирающего.

Я продолжал сидеть. Созерцать. Учиться. Протокол эксперимента был запущен. И теперь, что бы ни случилось с Томасом, что бы ни случилось со мной, пути назад к тому, кто скептически усмехался над «Liber Nucto», уже не было. Я пересёк черту.

Рассвет наступил не вдруг. Он подкрался, как седой вор, вытесняя чернильную тьму за окнами сначала в густо-синий сумрак, потом в серый, промозглый полумрак. Я сидел неподвижно, спина онемела от долгого контакта с холодным бревном, но внутри бушевала странная, ледяная ясность. Дыхание Томаса превратилось в тихий, прерывистый писк — серия слабых, беспорядочных вздохов, за которыми следовали всё более длинные паузы. Как хирург, я мысленно вёл протокол: гипоксия, отёк мозга, отказ дыхательного центра. Цепочка событий была неумолима и понятна до последней биохимической реакции. Я сделал всё, что мог в этих условиях. И этого не хватило. Смерть в данном случае была не трагедией, а закономерным итогом уравнения с недостаточным количеством переменных. Я не чувствовал горя или вины — только холодное, аналитическое сожаление о проигранном поединке, о головоломке, которую не удалось решить с помощью имевшихся инструментов.

Но было и нечто иное. То, чего я никогда не ощущал у постели умирающего. Сквозь ледяную пустоту, что нарастала вокруг его формы, сквозь ощущение «действия» смерти, стало проглядывать другое чувство. Не конец, а… потенциал. Как будто распад не был окончательным. Как будто тело, превращаясь в набор разлагающихся компонентов, не теряло некой структуры, некой матрицы, которую можно было… перезагрузить? Восстановить? Безумие. Чистейшей воды безумие, порождённое усталостью и чтением той чёртовой книги. И всё же ощущение было настолько ярким, настолько отличным от всего прежнего опыта, что его нельзя было просто отбросить. Это было как увидеть в микроскоп не известную науке бактерию — факт, требующий исследования, а не отрицания.

Когда серый свет окончательно заполнил горницу, дверь скрипнула. В проёме показалась фигура старосты. Его глаза, покрасневшие от недосыпа, с трудом различали меня в полумраке. Он подошёл, и его тяжёлая, мозолистая рука легла мне на плечо.

— Мейстер… вы здесь. Мы думали, вы прилегли.

Прикосновение вырвало меня из странного транса с почти физической болью. Мир вернулся — грубый, тактильный, наполненный запахами жилья и смерти. Я моргнул, и на секунду мне показалось, что вся ночь — это сон. Но ледяная пустота внутри, странная, новая чувствительность в кончиках пальцев, говорили об обратном.

— Не спал, — мой голос прозвучал хрипло, но чётко. — Наблюдал.

Староста кивнул, его взгляд скользнул к неподвижной фигуре на лавках. Грудь Томаса больше не поднималась. Тишина в комнате стала абсолютной, тяжелой, как камень.

— Он…?

— Умер. Примерно час назад. Дыхание просто прекратилось.

В глазах старосты не было удивления, только глубокая, усталая печаль и смирение. Он перекрестился.

— Царство ему небесное. Вы… вы сделали всё, что могли, мейстер. Больше, чем кто-либо. Мы видели. — Он вздохнул. — Придёт священник из монастыря через неделю. Отпоём тогда. А пока… нужно похоронить. Земля мягкая, справимся.

Он уже поворачивался, чтобы отдать распоряжения, но я, всё ещё сидя на полу, задал вопрос, стараясь, чтобы голос звучал как можно более нейтрально, отстранённо:

— Где хоронить будете?

Староста обернулся, слегка нахмурившись.

— Где? Как всегда. За домом, у изгороди. Или на выгоне, если жена захочет поближе. А что?

За домом. У изгороди. Мысль о том, что труп с возможными инфекциями, с открытыми ранами, будет лежать в нескольких метрах от колодцев и жилья, заставила мой внутренний гигиенист вздрогнуть. Но это был не главный страх. Главным было то, что тело будет здесь, среди живых, а не там, где я смогу до него добраться. Ритуал из книги требовал свежего трупа. И алтаря. У меня был один, но не было другого.

— Это… небезопасно, — начал я, поднимаясь с пола и чувствуя, как онемевшие мышцы пронзают иголки. — Разложение… миазмы… могут вызвать болезни.

Староста смотрел на меня с искренним недоумением. Понятие о бактериях и передаче инфекций через почву и воду было для его мира столь же чуждым, как для моего — некромантия.

— Болезни от грехов, мейстер, а не от земли. Земля всех примет. Всех кормит. И всех назад заберёт.

Я понял, что допустил ошибку. Говорил на языке, которого они не понимали. Нужно было перейти на их язык. Язык веры, греха и ритуала. Я выпрямился, стараясь придать своей исхудавшей фигуре максимум авторитета, который мог извлечь из образа «мейстера Экхарта».

— Захоронение рядом с жильём — не просто опасность для тела, — сказал я, понизив голос, вкладывая в него металл уверенности. — Это грех против усопшего и против всей общины. Тело должно покоиться на освящённой земле. Иначе дух не найдёт покоя. Может… потревожить живых. Навлечь гнев Божий на деревню. Разве отец Йоханн не учил вас этому?

Я блефовал. Я не знал, чему учил отец Йоханн. Но староста задумался. Его грубое, умное лицо отражало внутреннюю борьбу. Суеверие и практицизм боролись в нём. Суеверие побеждало.

— Освящённая земля… это в монастыре. Или при церкви. У нас её нет. Священник приезжает редко. Мы всегда хоронили так…

— И всегда рисковали, — я сделал шаг вперёд. — Мор среди скота? Неурожай? Детские болезни? Всё это может быть карой за непочтение к мёртвым.

Он побледнел. Я попал в точку. В мире, где каждое несчастье ищет причину в потустороннем, такой аргумент был сильнее любых рассуждений о бактериях.

— Что же нам делать, мейстер? — в его голосе прозвучала настоящая тревога. — Ждать священника неделю? Тело не выдержит…

Я почувствовал, как в груди загорается холодный, точный огонёк. Шах и мат.

— Землю можно освятить, — сказал я, делая вид, что размышляю. — Для этого не обязательно быть рукоположенным священником. Достаточно… знания обрядов и чистоты намерений. Я, как бывший служитель… могу совершить этот обряд.

Староста уставился на меня с новой смесью надежды и страха.

— Вы? Но… это же…

— Это необходимость, — отрезал я. — Чтобы защитить вашу деревню. Но место нужно выбрать правильно. Не рядом с домами. Не у воды. В уединённом, спокойном месте. Где дух сможет упокоиться, не тревожа живых.

— Где же? — спросил он, уже полностью попав под влияние моего напора.

Мой план кристаллизовался мгновенно.

— Знаю место. Неподалёку от моей хижины. В лесу, на небольшой поляне. Туда не ходят звери, земля сухая. Я смогу ухаживать за могилой, следить, чтобы место оставалось… спокойным.

Староста колебался. Идея хоронить своего на отшибе, под присмотром чужака-отшельника, явно претила его общинному духу.

— Люди могут не понять… родня…

— Объясните им, — сказал я мягче. — Объясните, что это не изгнание. Это защита. От болезней, от неурожая, от гнева Божьего. Я освящу землю сегодня же, к вечеру. Приведите людей с телом на закате. Я всё подготовлю.

Он долго смотрел на меня, потом на тело Томаса, и в его глазах я увидел решимость. Страх перед неведомыми карами перевесил привычку.

— Хорошо, мейстер. Будет по-вашему. К вечеру придём.

Когда я выходил из дома, меня окружили другие крестьяне. Женщина, плача, сунула мне в руки небольшой холщовый мешочек с тёплым хлебом. Мужик, хмурый и молчаливый, протянул глиняную бутыль, заткнутую пробкой.

— Сидр, мейстер. Свой, яблочный. Спасибо, что пытались. Он был хорошим человеком.

Я кивнул, принимая дары. В моём прошлом мире «благодарностью» могли быть коньяк в хрустале, конверт с деньгами или просто кивок. Здесь это было проще, конкретнее. И, возможно, искреннее. Я сунул хлеб за пазуху, бутыль пристроил в сумку рядом с книгами, и покинул деревню.

Дорогу назад я находил по сломанным веткам и примятой траве — следам нашей вчерашней спешки. Лес днём был другим — не таинственным и угрожающим, а просто большим, зелёным, полным жизни. Солнце пробивалось сквозь листву, нагревало воздух. И я вдруг осознал, что не чувствую смертельной усталости. Бессонная ночь, операция, часы сидения в странном трансе — всё это должно было свалить меня с ног. Но нет. Была лёгкая тяжесть в мышцах, знакомая усталость, но не изнеможение. И голод был, но не зверский, как вчера, а скорее фоновый.

Что это было? — думал я, пробираясь между деревьями. Гипногогическое состояние? Сон наяву? Или… тот самый «урок смерти» дал какую-то энергию? Я вспомнил холодную пустоту внутри, странную ясность. Не было сил радоваться или ужасаться этому. Был только факт: я провёл ночь в медитации над умирающим и теперь чувствую себя не так, как должен был. Ещё один пункт в растущий список аномалий.

Я не спешил. Мне нужно было обдумать всё. Вечером они привезут тело. Мне нужен «алтарь» — место для ритуала. И мне нужен сам ритуал. Тот, что для воскрешения. Не птицы. Человека. Я почти не сомневался, что он есть в «Liber Nucto». И почти так же не сомневался, что он будет в тысячу раз сложнее, опаснее и отвратительнее. Но выбора у меня не было. Это был следующий логический шаг. Проверить гипотезу. Испытать инструмент. Спасти пациента. Или… создать нечто.

Я добрался до хижины. Дверь была приоткрыта, как я и оставил. Внутри царил привычный полумрак и запах старости. Я сел за стол, отодвинув кружку. Вытащил из сумки сначала дневник Экхарта, потом тяжёлую «Liber Nucto». Хлеб и сидр отложил в сторону. Сейчас было не до еды.

Я открыл дневник, листая страницы в поисках любых упоминаний о ритуалах с человеческим телом. Потом взял большую книгу. Мне нужно было найти две вещи: описание обряда «освящения земли», чтобы поддержать легенду и, что важнее, ритуала возвращения жизни. Magnum Opus. Инициация. Я листал плотные пергаментные страницы, вглядываясь в вычурные шрифты и пугающие иллюстрации, чувствуя, как холод от переплёта медленно просачивается в мои кости. Лес за стенами хижины затих, будто затаив дыхание в ожидании того, что я найду.

Глава 5

Голова раскалывалась на части. Боль была не острой, а тупой, давящей, будто черепную коробку медленно заполняли свинцовой стружкой. Глаза горели, ощущались налитыми песком. Я щурился, пытаясь разглядеть строки в сгущающихся сумерках, заползавших в хижину через ту самую щель. Последний час я провёл, склонившись над «Liber Nucto» и дневником Экхарта, выискивая, выцарапывая знания, как голодный пёс кость из мёрзлой земли. И нашёл. И пожалел.

Настоящего освящения земли — такого, каким его представляла церковь, — в книге не было. Было нечто иное. «Consecratio Terrae ad Gloriam Saturni et Quietem Aeternam» — Освящение земли во славу Сатурна и вечного покоя. Ритуал был перевёрнутой, изнанкой христианского обряда. Вместо призывания благодати Божьей — умиротворение «Тёмных Вод» и планетарного духа Сатурна, владыки пределов, времени и смерти. Вместо окропления святой водой — окуривание специфическим составом и чтение молитв на обратной латыни, где «amen» заменялось на «nefas», а «spiritus sanctus» на «umbra terminalis».

В дневнике же я нашёл бесценную запись: «Алтарь готов. Выбрал пещеру в полулиге к северу от хижины, за сухим ручьём. Камень плоский, сам просился. Принёс жертву — кровь свою смешал с кровью лесного тетерева. Чувствую, место заряжается. Saturnus favet.» Пол-лиги. Меньше километра. И направление.

Анализ ситуации был безрадостным. Плюсы: ритуал на латыни, пусть и извращённой. Крестьяне её не знали. Я мог нести любую околесицу, и они приняли бы за священный текст. Минусы: времени катастрофически мало. Солнце уже клонилось к верхушкам деревьев. До прибытия людей — час, может, два. За это время нужно было найти и подготовить «благовоние Сатурна»: смесь семян мака и жасмина, магнитный порошок (откуда, чёрт возьми, магнитный порошок в лесу?), мирт и корень мандрагоры, замешанные на крови летучей мыши.

Кровь. Это не было проблемой. После тысяч операций вид крови вызывал у меня не больше эмоций, чем вид воды. Но поймать летучую мышь за час в светлое время суток? Мысль о том, как я, бывший ведущий нейрохирург, буду скакать по поляне с сачком (которого у меня и нет), гоняясь за летучей мышью, вызвала у меня короткую, истерическую усмешку. Абсурд. Чистейший, концентрированный абсурд.

Но отступать было некуда. Я вышел из хижины. Воздух был ещё тёплым, но в нём уже витала предвечерняя прохлада. Лес стоял в зловещем, золотисто-зелёном безмолвии. Я направился на север, отыскивая в памяти приметы из дневника: «за сухим ручьём».

Ручей нашёлся быстро — каменистое ложе, покрытое прошлогодней листвой, без намёка на влагу. Я пересёк его. Лес здесь стал гуще, деревья — старше, темнее. Солнце пробивалось скудно, длинными косыми лучами, которые не освещали, а лишь подчёркивали глубину теней. Звуки — щебет птиц, стрекот насекомых — постепенно стихли. Наступила тишина, настолько плотная, что в ушах начал звенеть собственный пульс.

И тогда я увидел зев.

Сначала это была просто более тёмная чернота между двумя исполинскими, поросшими мхом валунами. Потом, сделав ещё шаг, я разглядел неровный, словно выгрызенный вход в склон невысокого холма. Воздух из него тянул холодный, сырой, с запахом влажного камня и чего-то ещё… металлического, сладковато-приторного. Запах старой крови.

Сердце заколотилось где-то в горле, не от страха — от предвкушения. Опасного, запретного предвкушения учёного, стоящего на пороге лаборатории, где проводят эксперименты с чумой. Я сделал ещё шаг. Глаза привыкали к полумраку. Внутри пещеры было неглубоко, может, пять-шесть метров. И в самом её конце, освещённый единственным лучом, пробивавшимся сквозь трещину в своде, стоял он.

Алтарь.

Сначала я увидел просто тёмный, плоский камень, похожий на столешницу. Ещё шаг — и разглядел, что он не просто тёмный. Он был покрыт наплывами, пятнами, которые даже при тусклом свете отдавали ржавым, бурым, черным. Высохшая кровь. Много крови. Она запеклась в трещинах камня, образовала причудливые, ужасающие узоры. Ещё шаг. По краям алтаря стояли предметы: потухшая, закопчённая глиняная чаша на треножнике, несколько засохших, почерневших пучков трав, кривой нож с костяной рукоятью, лежащий как раз на том месте, где, должно быть, резали. И символы. Выцарапанные на самом камне или на стенах пещеры вокруг — странные, угловатые знаки, переплетения линий, от которых веяло такой древней, такой нечеловеческой злобой и холодом, что по спине пробежали мурашки.

Я стоял в двух шагах от входа, и мне казалось, что сама аура этого места давит на кожу, пытается просочиться внутрь. Здесь не было жизни. Ни паутин, ни насекомых на стенах, ни плесени. Была лишь чистая, концентрированная смерть. Каменная гробница для ритуалов, обращённых не к жизни, а к тому, что лежит за её порогом.

Интерес, жгучий, одержимый интерес, пересилил отвращение. Я вошёл внутрь. Холод обнял меня, как саван. Я подошёл к алтарю. Поднял чашу-курильницу. Внутри, на дне, лежали несколько сморщенных, тёмных шариков, размером с грецкий орех. Я поднёс один к носу. Запах ударил в ноздри — пряный, тяжёлый, с явными нотами мака и чего-то цветочного (жасмин?), но под ними — глубокая, железистая нота крови и землистый, ядовитый дух мандрагоры. Благовоние Сатурна. Готовое. Видимо, Экхарт заготавливал их впрок. Спасибо, брат по разуму. Или по безумию.

Я быстро осмотрелся, нашёл в нише стены ещё пару таких же шариков, аккуратно завернул их в большой лист (руки дрожали, но от волнения, а не от страха) и сунул за пазуху. Нож я оставил — слишком узнаваемый, слишком «нехристианский». Чашу взял — она могла сойти за кадило. Выскользнул из пещеры на свет, который теперь казался неестественно ярким, почти враждебным.

Обратный путь я проделал почти бегом, чувствуя, как время безжалостно утекает сквозь пальцы. В хижине я набросился на книги снова. Нужно было выучить ритуал. Не просто слова, а пассы руками, направления движения, порядок действий. Я читал вслух, шёпотом, заставляя это новое тело запоминать чуждые ему движения. «Circumambulatio terram contra solis cursum…» — обход места против часовой стрелки. «Suffitio cum incenso Saturni…» — окуривание благовонием. «Verba consecrationis…» — и далее шли строки на той самой обратной латыни. Я повторял их снова и снова, пока язык не начал заплетаться, а в голове не поплыло. Глаза слипались от усталости и напряжения, голова гудела, как растревоженный улей.

Именно в этот момент, когда я пытался запомнить, в какой момент нужно чертить пентаграмму (не обычную, а перевёрнутую, с двумя лучами кверху) ногой на земле, снаружи донёсся шум. Приглушённые голоса. Скрип телеги. Лай собаки, быстро притихший.

Они пришли.

Я резко встал. Мир на мгновение поплыл. Я схватил чашу-курильницу, сунул внутрь один сморщенный шарик, запасные положил в карман. Книги спрятал под солому на лежанке. Глубоко вдохнул. Выдохнул. И вышел.

На поляне перед хижиной стояли человек десять. Мужики с лопатами и кирками. Несколько женщин, включая вдову Томаса, с лицом, закрытым чёрным платком. Староста. И телега, на которой, завёрнутое в грубый, небелёный холст, лежало длинное, безжизненное тело. Сумерки сгущались быстро, окрашивая лес в синие и фиолетовые тона. В воздухе висела тяжёлая, почти осязаемая тишина, нарушаемая лишь потрескиванием факела, который держал один из парней. Его колеблющийся свет выхватывал из темноты напряжённые, испуганные лица.

Все взгляды устремились на меня. В них не было надежды. Было ожидание ритуала, магии, которая успокоит их страх перед смертью и гневом богов. Я был для них не врачом, а жрецом. Колдуном. Мейстером Экхартом.

— Мейстер, — шагнул вперёд староста. — Мы готовы. Место покажете?

Я кивнул, не доверяя голосу. Поднял руку, указывая чуть в сторону от тропы, ведущей к пещере, на небольшую, относительно ровную поляну, которую приметил днём.

— Там. Земля мягкая, корней мало.

Они двинулись за мной, телега скрипя и покачиваясь на неровностях. Я шёл впереди, чувствуя, как моя спина ощущает тяжесть их взглядов. На поляне я остановился, поднял руку.

— Здесь. Ждите.

Я поставил чашу на землю, высек огонь кресалом, которое нашёл в хижине (спасибо, Экхарт), и поджёг шарик благовония. Он не вспыхнул, а начал тлеть, выпуская густой, сероватый дым с тем же тяжёлым, одуряющим запахом. Дым стелился по земле, неохотно поднимаясь вверх. Я взял чашу и начал обходить намеченный участок против часовой стрелки, как предписывал ритуал. Ноги двигались сами, механически. Губы шептали заученные слова, странные, гортанные слоги, которые должны были «умиротворить Тёмные Воды и призвать покой Сатурна». Я чувствовал, как на меня смотрят. Как крестьяне крестятся, слыша незнакомые, пугающие интонации. Я чертил на земле концом лопаты не пентаграмму (слишком уж опасно делать это при местных крестьянах), а просто круг, стараясь, чтобы движения выглядели таинственно и осмысленно.

Внутри меня бушевали противоречивые чувства. Холодная, клиническая часть мозга насмехалась над этим фарсом. Другая, та, что провела ночь в ледяном трансе, внимательно наблюдала за собственными ощущениями. И была третья — та самая, что горела одержимостью. Она смотрела на завёрнутый труп на телеге и видела не покойника, а объект для самого дерзкого эксперимента. Вызов. Головоломку.

Я закончил обход, закончил бормотать. Дым висел над поляной странным, неподвижным облаком. Я повернулся к людям.

— Земля освящена. Теперь можно копать. И… оставьте тело здесь. Я совершу над ним последние молитвы перед погребением. Один.

Староста снова кивнул, слишком быстро. Ему, как и остальным, явно не хотелось здесь задерживаться. Дым, странные слова, мрачная обстановка — всё это работало на мою легенду. Мужики принялись копать с лихорадочной поспешностью. Лопаты глухо вгрызались в землю. Я стоял рядом, неподвижный, с чашей в руках, наблюдая, как яма растёт, превращаясь в тёмный прямоугольник провала в ещё более тёмной земле. Факел отбрасывал гигантские, пляшущие тени. Женщины тихо плакали.

Когда могила была готова, они осторожно сняли тело с телеги и положили его на краю, рядом с ямой. Потом, бросая на меня быстрые, полные суеверного страха взгляды, стали поспешно собираться.

— Мы… мы уйдём, мейстер? — спросил староста.

— Уходите. Я закончу здесь. И… позаботьтесь, чтобы сюда никто не приходил до утра. Это важно.

Он кивнул в последний раз, и вся группа, словно сломя голову, скрылась в темноте леса, унося с собой свет факела. Тьма накрыла поляну, почти абсолютная. Лишь слабый свет угасающих углей в моей чаше и бледный, едва пробивающийся сквозь облака свет молодой луны освещали сцену: я, тёмная яма в земле, и завёрнутый в саван труп.

Тишина вернулась, но теперь она была иной. Глухой, густой, звенящей. Я стоял, прислушиваясь к собственному дыханию. Сердце билось ровно, но сильно, отдаваясь в висках. Я не чувствовал страха. Не чувствовал усталости. Я чувствовал то самое нервное, лезвийное ожидание, которое бывало перед самыми сложными, самыми рискованными операциями. Но смешанное с чем-то новым. С тёмным, щекочущим нервы предвкушением. С ощущением, что я вот-вот переступлю грань, за которой нет возврата к старому «нормальному». Я смотрел на холщовый свёрток, за которым прятались сокрушённые кости и раздавленный череп, и думал не о человеке, который был Томасом, а о процессе. О механизме. О возможности заставить сломанные шестерёнки снова провернуться, пусть и скрипя, пусть и наоборот.

Я подошёл к телу, поставил чашу на землю рядом. Присел на корточки. Рука сама потянулась к холсту, чтобы откинуть его. Остановилась в сантиметре от грубой ткани. Внутри всё сжалось в ледяной, ясный комок.

Всё серьёзно, — прошептал я сам себе в кромешной тьме. Сейчас начинается настоящее.

Тьма после ухода крестьян была не просто отсутствием света. Она была веществом, густым, вязким, пропитанным запахом свежевскопанной земли, тлеющего благовония и холодного, нечеловеческого ожидания. Я стоял неподвижно, слушая, как последние шаги и скрип телеги тонут в лесной чащобе, пока их не поглотила полная тишина. Теперь я был один. Совершенно один с тем, что лежало у края чёрного прямоугольника могилы.

Первым делом — свет. Я вернулся в хижину, движения были механическими, будто тело управлялось кем-то другим. Вынес табурет. Развёл рядом с поляной небольшой, жалкий костёр из сухого хвороста — не для тепла, а чтобы видеть. Огонь вспыхнул, залил поляну неровным, танцующим светом, от которого тени от ямы и свёртка с телом становились ещё длиннее, ещё уродливее.

Я поставил табурет, положил на него тяжёлую книгу. Кожа переплёта пожирала свет, казалась мокрой от тьмы. Я перелистывал страницы, шуршание пергамента было громким, как ружейный выстрел в этой тишине. Пальцы скользили по знакомым уже иллюстрациям — вскрытые тела, схемы звёзд, пугающие символы. И вот он: Invocatio Decima. Resurrectio Carnis. Десятое призывание. Воскрешение плоти.

Текст был написан ещё более витиевато, с обилием маргиналий и предупреждений. Предупреждений, которые я прочёл, но в которые не поверил. Не до конца. Нельзя верить в то, что нарушает законы термодинамики. Но можно следовать инструкции. Как следуют протоколу эксперимента с неизвестным, потенциально смертельным вирусом.

Я начал с круга. Взял заострённую палку, отмерил шагами радиус вокруг того места, где стоял. Прочертил линию по земле, стараясь, чтобы она была ровной. Потом, сверяясь с книгой, на каждой из четырёх сторон написал имена. Oriens — на востоке. Paymon — на западе. Egyn — на севере. Amaymon — на юге. Я надеялся, что правильно определил стороны света по положению ущербной луны и памяти о закате. Надежда была слабым утешением.

Потом — треугольник вокруг тела. Это было сложнее. Нужно было очертить его так, чтобы труп лежал точно в центре. Я встал на колени рядом с холщовым свёртком, чувствуя сквозь ткань холод и окоченение. Палкой вывел три линии, соединил их. На внешней стороне треугольника, у каждого угла, выцарапал имена: Brimer. Suburith. Tranauit. На внутренней, ближе к телу: Lyroth. Beryen. Damayn. Имена ничего не говорили моему разуму, но пальцы, выводившие их, будто онемели от исходившего от букв холода.

Я встал в центр своего круга. Костер трещал, отбрасывая мою гигантскую, корчащуюся тень на деревья. Взял книгу в руки. Голос, когда я начал, прозвучал хрипло, чужим, но постепенно набрал силу. Заклинание сторон света. Начал с юга, с Amaymon, поворачиваясь и воздевая руку, как было нарисовано. Потом на запад, север, восток. Слова были латинскими, но какой-то архаичной, искажённой латынью, они резали язык, будто состояли из осколков стекла.

И наконец — главное. Invocatio. Призыв. Не к Богу. Не к святым. К тому, что покинуло эту плоть несколько часов назад.

— Per vias umbrarum, per portas silentii, clamo ad te, spiritus qui hoc corpus reliquisti… — голос звенел в тишине, отражаясь от стволов деревьев, возвращаясь ко мне эхом, лишённым всякой человечности.

Я читал, и лес вокруг затихал. Не постепенно, а сразу, как по команде. Прекратилось стрекотание ночных насекомых. Умолк даже едва слышный шелест листьев. Ветер, что до этого колыхал верхушки деревьев, замер. Остался только голос, треск огня и бешеный стук крови в висках. Воздух стал тяжёлым, густым, им было трудно дышать, будто я находился на дне глубокого колодца.

Последние слова заклинания сорвались с губ:

— …surge ergo, et ambula in vinculis meis!

Я замолчал. Книга тяжело повисла в руках. Я стоял, не дыша, уставившись на свёрток в центре треугольника.

Ничего.

Прошла минута. Две. Только костёр продолжал потрескивать, но и его звук казался приглушённым, далёким.

И тогда чувство, острое и жгучее, ударило меня в грудь. Не страх разочарования. Стыд. Стыд за собственную глупость. За то, что я, Виктор Домов, человек науки, логики, скальпеля и микроскопа, стоял в ночном лесу, выкрикивал бессмысленные слова над трупом, как последний деревенский колдун. Абсурд. Чистейший, неразбавленный абсурд. Ты действительно думал, что это сработает? Что молитвы на выдуманном языке и царапины на земле смогут отменить смерть? Ты сошёл с ума. Одиночество, стресс, чужое тело — всё это сломало тебя.

Я уже собирался с силой швырнуть книгу в костёр, разломать этот табурет, закидать землёй этот проклятый треугольник и просто уйти, когда услышал звук.

Тихий. Сухой. Как скрип старого дерева.

Мой взгляд приковался к свёртку.

Холст зашевелился. Не от ветра — его не было. Он приподнялся в области груди, потом спал. Потом снова. Рывком. Неестественным, судорожным движением.

Из-под ткани раздался звук. Не крик. Не стон. Что-то среднее между хриплым всхлипом и бульканьем. Звук, который не могло издать живое горло.

Свёрток начал двигаться. Медленно, неловко, как кукла с перерезанными нитями, которая пытается их найти. Рука в холщевой обёртке дернулась, упёрлась в землю. Потом вторая. Тело, скованное трупным окоченением, с чудовищным, костоломным скрежетом начало приподниматься. Оно село. Голова, всё ещё замотанная в ткань, беспомощно моталась из стороны в сторону.

Я замер. Не от благоговения. От чистого, животного ужаса, который сковал мне диафрагму и выжег все мысли из головы. Это было невозможно. Это было физически невозможно. Мышцы без АТФ, нервная система без кислорода, мозг — раздавленная, мёртвая масса… Но оно двигалось.

Тварь, сидевшая на земле, издала новый звук — протяжное, бессмысленное мычание, полное такой первобытной тоски и ярости, что волосы на затылке встали дыбом. Оно повернуло свою бесформенную, завёрнутую голову в мою сторону. Я почувствовал на себе взгляд. Не глаз — их не было видно. Взгляд самой смерти, сконцентрированный, осознающий.

Оно попыталось встать. Ноги, вероятно сломанные, подкосились. Оно упало на колени, но тут же снова оттолкнулось. Движения были медленными, тягучими, но полными нечеловеческой, упрямой силы. Оно подошло к линии треугольника, к тому месту, где было выцарапано имя Brimer.

И ударилось о невидимую стену.

Раздался глухой, костный стук, будто ударили по пустой бочке. Тварь отшатнулась, её мычание перешло в яростный, немой рёв. Она снова бросилась вперёд, била своими скрюченными руками, своей качающейся головой по пустоте перед ней. Каждый удар отзывался в моих костях сухой, неприятной вибрацией. Треугольник держал. Но барьер дрожал. Я видел это — воздух внутри треугольника колебался, как раскалённый над огнём.

Злится. Дух пришёл яростным. Предупреждение в книге всплыло в сознании яркой, обжигающей вспышкой. Худшее развитие событий.

Оцепенение спало, сменившись леденящей, профессиональной паникой. Я лихорадочно взглянул в книгу, всё ещё открытую на странице с призывом. Дрожащие, предательски дрожащие пальцы перевернули страницу. Следующая. И ещё. Глаза выхватывали фрагменты текста, иллюстрации сдерживающих символов. Где оно? Где инструкция на этот случай?!

Тем временем тварь в треугольнике не унималась. Она методично, с тупой яростью молотила по невидимому барьеру. Раздался звук, похожий на треск — тонкий, как ломающееся стекло. На земле, у угла с именем Tranauit, одна из выцарапанных линий дала мелкую трещину. Барьер дрогнул сильнее.

— Fiat… fiat obbedientia… per… per nomen… — я начал читать первое попавшееся заклинание подчинения, запинаясь, срываясь на хрип. Голос звучал жалко, неубедительно.

Тварь лишь сильнее рванулась к моему голосу. Её холщовая маска теперь была обращена прямо на меня. Из-под ткани проступило тёмное, влажное пятно — сочилась сукровица из размозжённой головы. Она подняла руку и снова ударила. Треск стал отчётливее. Трещина поползла по линии треугольника.

Я перевернул ещё одну страницу. Нашёл. Маленький абзац, помеченный знаком, похожим на сломанный меч. «Si spiritus in furorem surrexerit…» «Если дух восстал в ярости…»

Я вдохнул полной грудью, пытаясь взять под контроль голос. Начал читать, уже громче, вкладывая в слова весь остаток воли, весь авторитет, на который был способен.

— Per clavem Salomonis et sigillum Adonai, impero tibi, spiritus! Cessa!

Ничего. Тварь замерла на мгновение, будто прислушиваясь. Потом рванулась с новой силой. Раздался отчётливый, сухой щелчок — будто лопнула струна. Один из внутренних символов, Beryen, стёрся под её пятой. Барьер затрепетал, стал полупрозрачным, мерцающим, как мираж в жару.

Я почти выронил книгу. В глазах потемнело от ужаса. Это не сработало. Оно не слушается.

Глава 6

Ледяная волна паники поднялась от самого основания позвоночника, сдавила горло. Я видел, как трескается земля под когтистыми символами, как мерцает и истончается невидимая стена. Зловещее мычание твари, полное слепой, неодушевлённой ярости, било по нервам, как молот. А я стоял, как истукан, сжимая в дрожащих пальцах кожаную книгу, и мой разум, мой проклятый, неукротимый разум, отказывался принять окончательность происходящего.

Это не может быть правдой. Это галлюцинация. Посттравматический синдром. Массовый психоз, в котором участвую и я, и это… это. Но мои глаза, эти верные, беспристрастные инструменты, видели всё: неестественный подъём груди под холстом, судорожные движения, силу, с которой оно било по пустоте. Логика кричала одно. Восприятие — другое. И где-то в глубине, под слоями шока, зрело ледяное, клиническое осознание: если этот барьер падёт, моё новое, тощее тело не сможет ни убежать, ни сопротивляться. Я умру. Второй раз за короткое время. И на этот раз — от рук того, кого пытался спасти. Ирония была бы достойна чёрной страницы в моей биографии.

Слова не работают, — прошипел внутренний голос. Ты их не чувствуешь. Ты их не веришь. Ты всё ещё думаешь, что произносишь заклинания из комикса. Я посмотрел на свои дрожащие руки, на книгу, на трещину, ползущую от имени Damayn. Времени на рефлексию не было. Было время на действие. Безумное, невозможное действие.

Я закрыл глаза. Отрезал себя от зрелища рвущейся твари, от трескающегося барьера. Внутри, в темноте за веками, остался только голос. Мой собственный, жёсткий, как скальпель.

Твои глаза не врут тебе. Они регистрируют факты. Мертвец движется. Барьер существует, но он трескается. Ты вызвал это. Словами из этой книги. Значит, слова имеют силу. Силу, которую ты не понимаешь, но которая реален. Было бы высшим безумием, последней глупостью умирающего скептика — отрицать доказательства, которые бьют тебя по лицу. Поверь. Поверь, чёрт возьми, поверь же!

Я вдохнул. Воздух был густым, пропитанным запахом тлена и страха. Я открыл глаза. Взгляд упал на тварь, уже почти пробившую барьер у треснувшего угла. Всё внутри сжалось в один тугой, стальной узел. Не надежды. Не мольбы. Воли. Чистой, неистовой воли к контролю. К победе. Такой же, какая вела мою руку в операционной, когда счёт шёл на секунды.

Я поднял руку, не книгу, а пустую ладонь, и направил её на существо в треугольнике. Голос, когда я заговорил, не дрожал. Он был низким, ровным, и каждая буква в нём была отлита из той самой железной веры, которую я только что выковал в горниле отчаяния.

— Per clavem Salomonis et sigillum Adonai, IMPERO TIBI, SPIRITUS! CESSA! IN NOMINE SATURNI, QUI FINES IMPONIT, LIGARE TE IUBEO!

Последнее слово — iubeo — «приказываю» — прозвучало как удар хлыста.

И случилось.

Тварь, уже занесшая свою скрюченную, замотанную в ткань руку для нового удара, замерла. Резко, полностью, как марионетка с перерезанными нитями. Её рука опустилась. Голова перестала мотаться. Тишина, ещё более пугающая, чем предыдущий рёв, воцарилась на поляне. Существо стояло, безвольно свесив руки, его холщовый капюшон был повёрнут в мою сторону. В нём не было покорности. Была пустота. Полное, абсолютное отсутствие воли.

Я опустил руку, чувствуя, как по спине струится ледяной пот. Дыхание вырывалось прерывисто, но я заставил себя дышать ровно. Работает. Чёрт возьми, это работает. Вера. Намерение. Сила воли как катализатор. Я провёл дрожащей ладонью по лицу, смахивая влагу. Внутри, сквозь остатки шока, пробилась горькая, истерическая усмешка. Вот и прибавка. Сейчас, наверное, у меня целая прядь поседела. Если они вообще ещё могут седеть в этом теле.

Отбросив панику, я снова обратился к книге. Теперь уже не как к сборнику суеверий, а как к руководству по эксплуатации опаснейшего оборудования. Я вчитывался в каждую строку, выцарапанную на следующей странице. О служении оживлённой плоти. Оказалось, это был временный эффект. Дух, привязанный к телу, будет держаться сорок дней, потом связь ослабнет, и тело начнёт необратимо распадаться, уже не как обычный труп, а с «нежелательными эффектами». Ритуал можно было повторить, но книга предупреждала: каждое следующее привязывание делает духа более «блеклым», а саму плоть — более хрупкой.

Также там было написано, что духа можно заставить отвечать на вопросы — на те, ответы на которые он знал при жизни. И была короткая, чёткая формула для изгнания духа из тела с последующим отпусканием его «в соответствующие сферы». И, конечно, ритуал закрытия круга и треугольника — чтобы высвободить накопленную энергию Сатурна, иначе место может стать «устойчивым разломом».

Я читал, и мой мозг, уже принявший новые правила игры, работал с холодной эффективностью. Что делать с Томасом? Первоначальная цель — спасти человека — провалилась. Это не человек. Это анимация трупа, управляемая озлобленным духом. Оставлять его себе как слугу? Мысли о необходимости каждые сорок дней проводить этот кошмарный ритуал, жить рядом с такой… вещью… вызывали лишь глубочайшее отвращение. Да и практической пользы в нём было мало. Выпустить же его из треугольника, даже под контролем, казалось безумством. Я не был готов к такому соседству.

Оставался эксперимент. Сбор данных. Затем — ликвидация.

Я подошёл к краю своего круга, всё ещё не решаясь его пересечь. Существо стояло недвижно.

— Ты меня слышишь? — спросил я, и мой голос прозвучал странно громко в тишине.

Из-под холста донёсся низкий, монотонный звук, больше похожий на вибрацию, чем на голос:

— Слышу.

— Что ты видел после смерти?

Пауза. Потом то же самое, лишённое интонации:

— Ничего.

Меня кольнуло разочарование, хотя я его и ожидал. Никаких откровений о загробном мире. Значит, смерть — это именно конец восприятия для сознания. Дух, если это он, — просто слепок, эхо.

— Что ты знаешь о причинах своей смерти?

Ещё пауза, чуть длиннее.

— Неуклюж.

Я почти фыркнул. Честная самооценка. Никакой мистики. Просто констатация факта: упал потому, что поскользнулся. Дух не давал диагноза, не анализировал. Он просто выдавал ключевые слова из памяти.

— Что ты помнишь о жене?

На этот раз ответ пришёл быстрее, но таким же пустым, металлическим тоном:

— Любовь.

Одно слово. Всё, что осталось от, возможно, десятилетий совместной жизни. Сгусток чувства, лишённый всех деталей, всех нюансов, выжженный до голой семантической единицы.

Эксперимент был окончен. Данные получены. Некромантия, в её текущем виде, не открывала тайн мироздания. Она позволяла опрашивать архив, причём архив, который сильно пострадал от пожара. Ценность такой способности была ситуативной. Чтобы задать вопрос, нужно было знать, что умерший мог знать ответ. И чтобы умерший был… свежим.

Пришло время заканчивать.

Я отступил назад, на центр круга, и снова открыл книгу на странице с формулой изгнания. Прочитал её внимательно, трижды, впитывая каждое слово, каждый нюанс произношения. Потом начал.

Процесс был обратным призыву. Я начал с востока, с имени Oriens, и пошёл против часовой стрелки, на этот раз не призывая, а благодаря и отпуская силы, которые призвал. Слова были другими — не повелительными, а почти что просительными, но твёрдыми, как камень. Когда я закончил круг и произнёс заключительную формулу изгнания, направленную прямо на стоящую фигуру, случилось следующее.

Тело Томаса просто рухнуло. Как мешок с костями. Оно больше не было куклой. Это был просто труп, завёрнутый в холст. Из-под ткани выползла последняя, слабая струйка сероватого пара или тумана — она повисела в воздухе мгновение, а потом растворилась, будто её всосала сама ночь.

Напряжение, висевшее над поляной, дрогнуло и стало рассеиваться. Я почувствовал это кожей — давление спало. Я быстро, но тщательно стёр ногой и ладонью все символы: сначала внутри треугольника, потом по его сторонам, потом имена по кругу. Каждый раз, когда стирался символ, воздух будто становился легче, звёзды над головой — чуть ярче. Когда был стёрт последний знак, лёгкий ночной ветерок, которого не было всё это время, наконец зашелестел листьями на деревьях. Лес ожил. Зазвучали сверчки.

Осталось последнее. Я подошёл к безжизненному свёртку. Теперь это был просто труп. Тяжёлый, неудобный. В одиночку стащить его в яму было мучительно. Я сполз туда же, укладывая тело на дно, чувствуя под пальцами через ткань холодную, одеревеневшую плоть. Потом, уже совершенно выбившийся из сил, стал закидывать яму землёй. Лопата была тяжёлой. Каждый ком земли падал с глухим, окончательным стуком. Я работал молча, механически, пока могильный холмик не сравнялся с землёй, а потом не стал чуть возвышаться над ней.

Когда всё было кончено, я стоял, опираясь на лопату, и смотрел на свежую землю. Не было торжественности. Не было печали. Была только чудовищная, всепоглощающая усталость, смешанная с горечью странного, пустого успеха. Я доказал существование магии. Я провёл самый невероятный эксперимент в истории. И всё, что у меня осталось, — это могила и знание, что я могу создавать кошмары.

Я бросил лопату, поднял книгу и чашу-курильницу, и побрёл обратно к хижине. Ноги подкашивались. В глазах стояла серая пелена изнеможения. Каждый шаг давался с трудом. Я дошёл, толкнул дверь, ввалился внутрь. Бросил книгу на стол, чашу — в угол. Сумка с дневником валялась там же, где и лежала. Я не стал разжигать огонь. В темноте, на ощупь, дополз до своего ложа из соломы и рухнул на него лицом вниз.

Физически я был истощён до предела. Но сон не шёл. За веками плясали картинки: трескающиеся символы, дергающаяся тварь в холсте, пар, уходящий в ночь. И сквозь этот калейдоскоп ужаса пробивалась одна, ясная, ледяная мысль.

Путь назад закрыт. Навсегда. Виктор Домов, хирург, умер от пули сумасшедшего. То, что поднялось здесь, в этом теле, в этой хижине у Чёрного Леса, — это нечто другое. Мейстер Экхарт. Некромант. И его история, тёмная, опасная и полная немыслимых открытий, только что началась с тихого шелеста страниц и крика в ночи.

Серое, безразличное утро пробилось сквозь щели в стенах и разбудило меня не светом, а холодом. Я лежал на спине, уставившись в потолок из переплетённых балок, и чувствовал каждую отдельную соломинку, впивавшуюся в спину сквозь тонкую ткань. Тело ныло единой, сплошной болью — последствие нечеловеческого напряжения, голода и той леденящей энергии, что наполняла меня ночью. Но за физическим дискомфортом, как за мутным стеклом, бушевало нечто иное: холодный, чистый, всепоглощающий азарт.

Магия существовала.

Не метафора. Не суеверие. Не психоз. Я собственными руками, вернее, чужими, но подконтрольными мне руками, нарушил фундаментальный закон природы. Я заставил мёртвое двигаться. Пульс участился не от страха, а от возбуждения. Это было как вскрыть череп и увидеть, что мозг состоит не из нейронов, а из сияющих рун. Мир оказался не тем, чем казался. И я, Виктор Домов, оказался в нём не беспомощной жертвой, а… исследователем. Еретиком от науки, стоящим на пороге новой, пугающей парадигмы.

Я поднялся с лежанки, скрипя всеми суставами. Первым делом — к столу. «Liber Nucto» лежала там, где я её бросил, тёмная и немая. Теперь я смотрел на неё не с отвращением, а с жадностью голодного зверя. Я уселся, откинул волосы с лица (длинные, жирные, чужие) и погрузился в чтение.

Часы слились воедино. Свет за окном менялся, от серого к жёлтому, но я почти не замечал. Я изучал. Выписывал на клочок относительно чистой бумаги, найденной в дневнике Экхарта, схемы, рецепты, последовательности. Мой мозг, вышколенный годами медицинской практики, пытался выстроить систему. И терпел поражение за поражением.

Книга была энциклопедией оккультного безумия. Ритуалы — подробнейшие, с указанием дней, часов, фаз луны, положений планет. Воззвания — длинные, витиеватые, на той самой извращённой латыни. Рецепты благовоний, мазей, чернил — с точными пропорциями трав, минералов, частей животных. Описания влияния Сатурна, Марса, Венеры на различные «операции». Всё это было.

Но не было главного. Не было механики.

Ничего о том, почему сочетание этих трав и слов даёт именно такой эффект. Ничего о причинно-следственных связях, выходящих за рамки астрологических соответствий. Никакой теории поля, энергетических потоков, даже намёка на что-то, что можно было бы измерить, кроме субъективных ощущений адепта. Это была не наука. Это была поваренная книга самого мрачного шеф-повара в истории. «Возьми две унции корня мандрагоры, собранного в полнолуние, смешай с кровью летучей мыши, произнеси вот эти семьдесят два слова нараспев, и твой труп встанет и пойдёт». Но почему кровь именно летучей мыши? Почему эти семьдесят два слова, а не другие? Что будет, если заменить одно слово? Или два? Или изменить порядок? Что, если в благовонии Сатурна заменить мирт на полынь, которая тоже относится к Сатурну, но в другом контексте?

Меня охватила досада, острая, как зубная боль. Я сидел на краю величайшего открытия в истории разума, а инструментом у меня были суеверные рецепты, слепленные из обрывков античной натурфилософии, астрологии и откровенного бреда. Это было как пытаться провести нейрохирургическую операцию, имея вместо скальпеля заточенный камень и вместо анатомического атласа — детский рисунок.

Но сомнений в реальности эффекта больше не было. Скепсис превратился в раздражённое принятие. Да, магия работает. Но работает как чёрный ящик. Ты кидаешь внутрь определённые ингредиенты и действия, получаешь на выходе определённый результат. А что происходит внутри — богу (или Сатурну) ведомо.

И почти вся магия в этой книге была о смерти. О трупах. О духах. О тлении и его обращении вспять. Никаких шаров огня, полётов, иллюзий. Только некромантия, в её самом буквальном, отвратительном смысле. Я надеялся найти… не знаю, что-то более универсальное. Но, видимо, «Liber Nucto» была узкоспециализированным трудом. Трактат по практической танатологии, — с горькой усмешкой подумал я.

Мой исследовательский пыл, однако, не угас. Он лишь сменил вектор. Если нельзя понять принцип, можно хотя бы систематизировать правила. Составить таблицы соответствий. Проверить вариации. Поставить эксперименты. Что будет, если… Эта фраза стала навязчивой идеей. Она плясала перед глазами поверх латинских строк.

Её прервало громкое, требовательное урчание в животе. Оно напомнило мне, что у меня есть не только разум, но и тело. Хрупкое, слабое, нуждающееся в топливе. Я оторвался от книги, моргнул, почувствовав, как болят глаза от долгого чтения в полумраке. Я даже не завтракал.

На столе лежал подаренный вчера хлеб. Чёрствый, кисловатый, но съедобный. Я отломил кусок, медленно пережёвывая, запивая водой из кружки. Мысли, однако, не оставляли меня. Чтобы изучать, нужно время. Чтобы было время, нужно выживать. Выживание требует ресурсов: постоянный источник пищи, воды, материалов для экспериментов (свечи, пергамент, чернила, травы), безопасности.

Я вышел из хижины, щурясь от дневного света. Лес стоял в своём величественном, безразличном спокойствии. Проблема была очевидна. Охота? Я не умел. Рыбалка? Сети или удочки нет. Огород? Нужно время, силы, знания, которых у меня нет. Деревня? Они могли дать еду в обмен на помощь, но их ресурсы ограничены. А главное — любое частое появление среди людей, любая демонстрация странных знаний, рано или поздно привела бы к вопросам. К подозрениям. А там и до церкви, до того самого епископа Ингемара, недалеко. Мысль о костре, пусть и метафорическая, заставила меня содрогнуться. Высовываться из этой глуши было бы глупостью смертной.

Мой взгляд, блуждавший по поляне, невольно упал на тот самый, свежий холмик земли в отдалении. На могилу Томаса.

Идея пришла не как озарение, а как холодный, логичный вывод. Самый быстрый и надёжный источник рабочей силы был у меня под ногами. Вернее, под землёй. Помощник, который не ест, не спит, не устаёт в привычном смысле. Которым можно рисковать. Который может копать, таскать, охранять периметр. Уход за огородом? Вполне. Охота? Вряд ли — нужны скорость, ловкость, которых у оживлённого трупа нет. Но для тяжёлой, монотонной работы…

Я взвешивал «за» и «против». «Против» кричало громче всего: инстинктивный ужас, отвращение к самому факту, страх потерять контроль, как это едва не случилось ночью. Риск привлечь внимание чем-то ещё более тёмным (книга туманно намекала на такие возможности). Моральная сторона… она беспокоила меньше всего. Для меня Томас перестал быть человеком в момент смерти. Теперь это был биологический материал. Проблемный, опасный, но материал.

«За» было одно, но железное: время. Я мог сэкономить недели, месяцы на добыче пропитания и обустройстве быта. Эти недели я мог потратить на изучение книги. На эксперименты. На поиск способов понять, как это работает. Возможность ускорить прогресс в сотни раз.

Решение созрело, холодное и твёрдое. Этим же вечером, под покровом ночи, я проведу ритуал снова. Не для экспериментов с вопросами. Для создания инструмента. Слуги. Некрослуги. Я буду контролировать его жёстче, буду готов к ярости духа. Сорок дней. Потом… посмотрим. Возможно, за сорок дней я найду способ улучшить ритуал, продлить эффект, или найду другой источник помощи.

Сейчас же нужно было заниматься тем, что можно сделать при свете дня. Я подошёл к жалкому огородику за хижиной. Сорняки уже почти скрывали чахлую мяту и брюкву. Я принялся выдёргивать их, чувствуя, как под ногтями забивается земля, как солнце припекает бледную кожу шеи. Работа была простой, почти медитативной. Она позволяла не думать о предстоящей ночи.

Закончив, я вынес табурет наружу, поставил его у стены хижины, на том месте, где солнце пробивалось сквозь листву тёплым, золотистым пятном. Селся, откинулся назад, чувствуя, как древесина прогрелась. Закрыл глаза. Воздух был свеж, пах хвоей, влажной землёй и чем-то цветущим. Птицы устроили перекличку где-то высоко в кронах. На мгновение, всего на мгновение, это было почти… мирно. Почти как отдых в загородном доме после тяжелой недели.

Я открыл глаза, взял дневник Экхарта, лежавший рядом. Маленькая, потрёпанная книжка. Если «Liber Nucto» была учебником, то это — рабочие записи. Возможно, именно здесь, в наблюдениях практика, а не в догмах древнего фолианта, я найду крупицы того, что искал: намёки на закономерности, на ошибки, на те самые «что будет, если…». Я раскрыл его посередине и начал читать, отрешённо следя за пляской солнечных зайчиков на пожелтевших страницах, под аккомпанемент лесной симфонии, которая, как я теперь знал, была лишь тонкой плёнкой жизни, натянутой над бездонной, молчаливой тишиной смерти.

Глава 7

Солнце начало клониться к верхушкам деревьев, отливая медью края листьев. Я закрыл дневник Экхарта, но слова, прочитанные на последних страницах, продолжали крутиться в голове, как навязчивая мелодия.

«...старейшина в деревне, бабка Агнесса, болтала за кружкой сидра о временах своих прадедов. Говорит, будто бы за Черным Рвом, к северо-западу, была сеча великая. Два графа, Хельмгар из Черного Кряжа и Ульрик Кабанья Голова, сошлись из-за спорного рудника. Рубили друг дружку три дня. Никто не победил. Умерли оба, а люди их полегли так густо, что земля там до сих пор костьми белеет по весне, когда снег сходит. Называют то место – Костяная Луда. Говорят, тени там бродят по ночам, и волки могил не роют, боятся. Интересно... Если легенда правдива, сколько corpus servilis можно было бы добыть? Хотя скелет... скелет хрупок. Силы в нем мало. Вес – один остов. Практической пользы? Разве что пугать. Но если там есть металл... доспехи, оружие... Тогда иной разговор.»

Я сидел на табурете, глядя, как длинные тени от сосен ползут по поляне, прямо к свежему холмику могилы Томаса. Мозг, уже принявший правила новой игры, работал чётко, без паники.

Костяная Луда. Поле битвы. Массовое захоронение. Сотни, может, тысячи потенциальных... единиц. Скелеты. Экхарт был прав в своей оценке – один скелет, лишённый мышц, сухожилий, весящий семь-восемь килограммов – не работник. Его легко сломать, им сложно поднять что-то тяжёлое. Но металл... Ржавые мечи, кольчуги, наконечники стрел. Это ресурс. В этом мире, судя по деревне, металл – ценность. Его можно было бы использовать, менять, возможно, даже переплавлять во что-то нужное. Мысли о примитивной кузнице, о инструментах, о защите – всё это мелькало, как вспышки света в тёмном тоннеле.

Но опасность... Если оживление одного трупа едва не привело к катастрофе, то что будет с десятком? Со сотней? Контролировать их? Скрывать? Мысли о том, как по лесу марширует отряд скрипучих скелетов, были одновременно и комичны, и леденяще пугающе. Церковь, местные лорды, просто случайный путник – любое обнаружение означало бы немедленную и беспощадную расправу. Это был ядерный вариант. Пока что – абсолютно неприемлемый.

Приоритетом оставался локальный контроль. Укрепление своей позиции здесь, в хижине. И для этого мне был нужен Томас. Вернее, то, что от него осталось.

Сумерки сгущались быстро. Пора было действовать. Я взял лопату, ту самую, что оставили крестьяне, и направился к могиле. Земля была ещё рыхлой, податливой. Я копал быстро, без лишних мыслей, отбрасывая комья в сторону. Запах ударил в нос не сразу – сначала просто запах влажной, холодной земли. Но когда лопата глубже чем на полметра вошла в грунт, его почувствовал. Не свежий, знакомый запах смерти из операционной, а густой, сладковато-гнилостный, с кислыми нотами брожения. Запах разложения, которое должно было идти неделями, а не днями.

Наконец, лопата со скрежетом ударилась о что-то твёрдое – не о камень, а о спрессованную массу. Я расчистил землю вокруг. Холст, в который было завёрнуто тело, пропитался влагой и почвенными соками, потемнел, местами порвался. Я зацепил его краем лопаты и осторожно вытащил останки на поверхность.

То, что я увидел при последнем свете угасающего дня, заставило мой клинический, отстранённый ум на мгновение застыть в чистом изумлении.

Тело Томаса выглядело так, будто пролежало в земле не сутки, а минимум две-три недели. Кожа, везде, где была видна сквозь разрывы ткани, приобрела зеленовато-чёрный оттенок, была вздутой, покрытой пузырями и сочащейся жидкостью. Черты лица расплылись, стали неузнаваемыми, губы оттянулись, обнажая почерневшие дёсны и зубы. Глазные яблоки, судя по провалившимся векам, высохли или стекали внутрь. Отчётливо пахло сероводородом и путресцином – продуктами распада белков.

Я опустился на корточки, превозмогая отвращение, и провёл пальцем (в перчатке, сделанной из обрывка холста) по вздувшемуся животу. Консистенция была кашеобразной. Трупная эмфизема, выраженный аутолиз, колликвационный некроз. Стадия разложения, соответствующая концу первой – началу второй недели в тёплое время года. Но прошли лишь сутки. И земля здесь была прохладной, не прогретой солнцем.

Мой разум лихорадочно искал объяснения. Состав почвы? Кислотность? Микрофлора? Но даже самые агрессивные анаэробные бактерии не дают такой скорости. Влияние ритуала? Мысль была единственной, которая имела хоть какой-то смысл в этом новом контексте. Некромантия не просто оживляла – она ускоряла распад. Плата за кратковременную анимацию. Энергия для движения бралась не из ничего. Она бралась из самой плоти, сжигая её с чудовищной скоростью. Сорок дней, как было написано в книге, – это, видимо, не срок службы, а срок существования до полной утилизации. Тело, подвергнутое ритуалу, быстро превращалось в гниющий субстрат.

Это было ценным наблюдением. Пугающим, но ценным. Я сделал мысленную пометку: «Побочный эффект Resurrectio Carnis – катаболическое ускорение в 10-20 раз. Требует учёта при планировании долгосрочного использования единицы.»*

Несмотря на вид и запах, я не отказался от плана. Этот труп ещё мог служить. Мышцы, хоть и разлагающиеся, ещё могли сокращаться под воздействием привязанного духа. Кости были целы. Этого хватило бы для простейших задач.

Я оттащил тело на поляну, к тому месту, где накануне проводил ритуал. Земля там всё ещё хранила следы стёртых символов и лёгкое, едва уловимое ощущение «пустоты» – как после сильной грозы. Я разжёг костёр побольше, достал книгу и чашу. На этот раз действия были выверенными, лишёнными вчерашней паники. Я знал, что делаю. Скепсис уступил место холодной методичности.

Я вновь вычертил круг, тщательно процарапывая имена стражей сторон света. Потом треугольник вокруг зловонной массы, что была когда-то Томасом. Символы легли на землю чётко, будто рука сама помнила их форму. Я смешал в чаше новый шарик благовония Сатурна (запах ладана и крови перебил трупный дух лишь отчасти) и поджёг его. Дым потянулся густой, неподвижной струёй.

Я встал в круг, раскрыл книгу на нужной странице. Голос, когда я начал, звучал не как заклинание, а как отдаваемая команда. Твёрдо. Властно. Без тени сомнения.

— Per vias umbrarum, per portas silentii, clamo ad te, spiritus qui hoc corpus reliquisti…

Слова лились сами, как отработанный мануальный навык. Лес затих, как и в прошлый раз. Воздух сгустился. Но на этот раз я не чувствовал страха. Я чувствовал контроль. Я знал точку, где нужно вложить железную волю. Когда дошёл до кульминации, я не прокричал, а произнёс, вкладывая в каждый слог всю концентрацию хирурга, делающего финальный, решающий надрез:

— …surge ergo, et ambula in vinculis meis!

Последний слог отзвучал. Я не ждал в трепетном ожидании. Я ждал результата.

И результат пришёл.

Тело Томаса дернулось. Не резко, а медленно, как будто из густой смолы. Раздался мокрый, чавкающий звук – лопнул один из пузырей на коже. Существо село. Движения были ещё более медленными, тягучими, чем в прошлый раз. Ему словно не хватало упругости тканей. Оно поднялось на ноги, скрипя и хлюпая. Холст, в который оно было завёрнуто, отвалился кусками, обнажив жуткую, разлагающуюся фигуру. Голова, почти лишённая волос, с отвисшей кожей на черепе, повернулась в мою сторону. В глазницах ничего не было, кроме чёрной, влажной пустоты.

Но оно стояло. И ждало.

Никакой ярости. Никаких попыток прорвать барьер. Дух, призванный во второй раз, казался… более податливым. Или, возможно, сама плоть уже не могла дать ему достаточно энергии для ярости.

Я не стал медлить. Я нашёл в книге страницу с командами подчинения – простыми, односложными приказами на том же архаичном диалекте латыни.

— Sta (стой).

Существо замерло.

— Veni (иди сюда).

Оно сделало шаг вперёд, к границе треугольника, и остановилось, упёршись в невидимую стену.

— Tolle (подними).

Я бросил перед ним тяжелую ветку. Костлявая, облепленная гниющими остатками плоти рука медленно опустилась, пальцы обхватили древесину. Оно подняло её. Движение было неуклюжим, но сила была. Значительно больше, чем можно было ожидать от такой массы разложившейся ткани.

Неплохо, – подумал я с ледяным удовлетворением. – Механизм работает. Пусть и ржавый, пусть и вонючий, но работает.

Я отдал несколько других команд – повернуться, отложить ветку, сделать шаг назад. Существо повиновалось беспрекословно, с задержкой в секунду-другую. Как автомат с изношенными шестерёнками.

Я не стал задавать вопросов. Не было смысла. Вместо этого я начал планировать. Завтра оно начнёт работать. Расчистит огород. Принесёт воды. Может, попробует срубить несколько мелких деревьев для дров. Я буду наблюдать, документировать скорость утомления (если это применимо), степень дальнейшего разложения, пределы послушания.

Стоя в круге, глядя на своё творение, я не чувствовал ни триумфа, ни ужаса. Был лишь холодный, аналитический интерес и понимание, что я сделал первый, твёрдый шаг по новой, тёмной дороге. Томас-слуга был всего лишь инструментом. Ключом же к чему-то большему была та самая «Костяная Луда». Но до неё нужно было дорасти. Нарастить мускулы. Изучить правила этой игры досконально. А пока что у меня был работник, который не спорил, не просил еды и не боялся грязи.

Я отдал последнюю на сегодня команду:

— Quiesce (покойся).

Существо опустилось на землю внутри треугольника и замерло, превратившись в безобразную, неподвижную статую из тления и костей. Я потушил благовоние, начал ритуал закрытия круга, стирая символы в обратном порядке. Когда последнее имя стёрлось с земли, ночной ветерок снова зашелестел листьями. Но теперь, в кромешной тьме, на моей поляне находилось нечто, чего не должно было быть. И я, мейстер Экхарт, был тому причиной. И отправной точкой. Пути назад не было. Было только движение вперёд, в глубину леса, к белеющим костям и тайнам, которые они хранили.

Перед тем, как уйти в хижину и попытаться вычерпать из себя остатки сил для сна, я решил проверить нового слугу на чём-то более сложном, чем простые движения. Он стоял в треугольнике, безмолвный и зловонный, обращённый ко мне своими пустыми глазницами.

— Собери ветки, — сказал я, подбирая на ходу подходящую латинскую команду из книги. — Длинные, гибкие. Для плетня.

Существо слегка повернуло голову, будто прислушиваясь к эху моих слов в своей мёртвой памяти. Потом развернулось и неуклюже, с характерным хлюпающим звуком и скрипом суставов, заковыляло в сторону леса. Его походка была не шагом, а падением вперёд с последующей постановкой ноги — медленным, тяжёлым, лишённым всякой грации. Оно не могло ни бегать, ни аккуратно переступать. Оно могло только брести.

Я наблюдал, как его тёмный, разлагающийся силуэт растворяется в ночной чаще, и почувствовал странный, холодный укол тревоги. А если оно уйдёт? А если потеряется, или наткнётся на кабана, или просто остановится где-нибудь, когда заклинание ослабнет? Но беспокойство было мимолётным. Если слуга пропадёт — я выкопаю другого. Циничная, но практичная логика нового мира. Я больше не мог называть его Томасом. Это было «оно». Инструмент. Единица.

Усталость навалилась тяжёлой, влажной тряпкой. Я зашёл в хижину, повалился на лежанку, даже не раздеваясь. Запах тления, въевшийся в одежду и кожу, преследовал меня даже во сне, превращаясь в кошмары о двигающихся тёмных массах и треске ломающихся костей.

Утро пришло резко, с пронзительными лучами солнца, бившими прямо в глаза. Я вскочил, сердце колотилось — не от испуга, а от нетерпеливого, почти детского любопытства. А что, если? Я даже не позавтракал, выскочил из хижины, оглядывая поляну.

И тут же мой энтузиазм наткнулся на суровую реальность.

Оно стояло там, где и должно было — у края леса. Рядом с ним лежала аккуратная, неестественно аккуратная куча длинных, относительно прямых веток — ивовых, ольховых, берёзовых. Задание по сбору было выполнено безупречно. Но вот с плетнем...

Существо, похоже, провело несколько часов, пытаясь воткнуть ветки в землю по периметру огорода, чтобы создать основу для плетня. Результат был удручающим. Половина веток была вкопана под кривыми, немыслимыми углами. Другая половина — сломана пополам от чрезмерного давления. Несколько палок торчали из земли, но любое дуновение ветра заставляло их шататься. Оно сейчас методично, с тупым упорством пыталось укрепить очередную ветку, с силой вдавливая её в грунт, но вместо того, чтобы войти глубже, тонкая древесина только трещала и гнулась.

Я постоял, наблюдая за этим немым фарсом. Во мне не было злости. Было холодное, аналитическое разочарование. Оживлённый труп обладал силой, тупым послушанием, но ему катастрофически не хватало ловкости, чувства меры, да и просто здравого смысла. Его «разум» был слепком, простейшим алгоритмом: «воткнуть ветку вертикально». Без оценки плотности почвы, без понимания хрупкости материала.

— Прекрати, — скомандовал я, и голос прозвучал устало.

Существо тут же замерло, выпустив из своих костлявых пальцев сломанную палку.

Я подошёл ближе к огороду, минуя это неподвижное изваяние смерти. Сорняки... часть из них, по краям, действительно была выдрана. Аккуратно, под корень. Но в центре грядки царил хаос. Несколько кустов мяты и щавеля были примяты, раздавлены тяжёлыми, неуклюжими ступнями слуги, когда он пробирался к очередному «врагу». Земля была утоптана, на молодых побегах брюквы виднелись отпечатки гниющих ног.

Я вздохнул, потирая переносицу. Внутри всё похолодело. Я повернулся к слуге.

— Ты знаешь, чем сорняк отличается от полезного растения?

Из его разложившейся гортани вырвался короткий, сиплый звук:

— Да.

Один слог. Всё, что осталось от знаний крестьянина о земле. Обобщённое понятие.

— Убери сорняки. Только сорняки. Не наступай на растения.

Оно снова двинулось к огороду. Первые несколько движений у края были точными — костлявая рука хватала лебеду или осот и выдёргивала. Потом оно увидело очередной сорняк в центре. И пошло прямо через грядку.

— Стой! — я крикнул резче, чем планировал. — Выйди! Немедленно вон оттуда!

Существо замерло на полпути, одна нога уже занесена над чахлым кустиком мяты. Медленно, скрипя, оно отступило, выбравшись за пределы вскопанной земли. Я указал рукой на дальний угол поляны, подальше от хижины и огорода.

— Иди туда. И стой. Не двигайся, пока я не скажу.

Оно послушно заковыляло прочь и замерло, как столб, у кромки леса.

Я опустился на землю у стены хижины, прислонившись спиной к грубым, тёплым от солнца брёвнам. Глаза закрылись. В ушах звенела тишина, нарушаемая лишь пением птиц, которые, казалось, совершенно не замечали кошмара в двадцати шагах от себя.

На что ты годишься? — спрашивал я себя, глядя внутренним взором на это убогое творение. Аккуратная работа — нет. Всё, что требует мелкой моторики, оценки, принятия решений — нет. Но базовые вещи... Таскать. Копать, если указать точное место и глубину. Дрова наносить сможет. Срубить дерево? Если дать топор и заставить бить в одну точку... Возможно. Но контролировать каждый взмах. Оно — как тупой, очень сильный и очень неуклюжий автомат. Инструмент для самых грубых операций.

Мне нужно было что-то, чтобы успокоить нервы и немного подлечить это тело, которое всё ещё ныло после вчерашнего. Ивовый отвар. Кора ивы — природный салицилат, противовоспалительное и жаропонижающее. Примитивно, но лучше, чем ничего.

— Подойди, — позвал я слугу.

Оно приблизилось, оставляя за собой лёгкий шлейф тления.

— Ты знаешь, как выглядит молодая ива? Гибкие ветки, узкие листья, растёт у воды.

— Да.

— Принеси мне таких веток. С корой. Несколько.

— Да.

Оно развернулось и с той же неторопливой, разрушительной походкой направилось в лес, в сторону, противоположную деревне, где, как я помнил, должен был быть ручей. Я наблюдал, как его фигура исчезает между стволами, и почувствовал странное облегчение. На время я избавился от этого напоминания о своей новой природе.

Я зашёл в хижину, чтобы хотя бы умыться и найти что-нибудь ещё поесть, кроме чёрствого хлеба. И именно в тот момент, когда я склонился над кружкой с водой, до меня донёсся звук.

Не птичий щебет. Не шелест листьев.

Чёткий, отчётливый, мерный цок-цок-цок копыт о каменистую почву. И не одно. Несколько. И не беспорядочно, а с определённым ритмом, свойственным движению по дороге или наезженной тропе.

Всё внутри меня сжалось в ледяной ком. Кровь отхлынула от лица. Я замер, не дыша, прислушиваясь.

Всадники. Их было двое. Может, трое. Они приближались. Не со стороны деревни — оттуда была лишь узкая тропинка. Они ехали с другой стороны, с запада, где, как я знал из дневника Экхарта, через несколько миль проходила старая, полузаброшенная дорога, связывающая несколько мелких поместий с аббатством.

Как? — пронеслось в голове с панической быстротой. Как они могли узнать? Я был осторожен. Тело закопал глубоко. Ритуал проводил ночью. От крестьян, казалось, не поступило никаких подозрительных сигналов. Может, это просто случайность? Путники, сбившиеся с пути? Охотники?

Но чёрный, липкий страх, поднявшийся из самых глубин, шептал другое. Епископ Ингемар. Стража. Они искали беглого монаха и украденную книгу. Год, два — для церкви это ничего не значит. Они вышли на след. Или кто-то из деревни, несмотря на страх, всё же проболтался о «мейстере Экхарте», проводящем странные обряды на лесной поляне.

Звук копыт стал громче. Они были уже близко. Совсем близко. Я стоял в полумраке хижины, прижавшись к стене у щели, и пытался сообразить, что делать. Бежать? Но куда? В лес, где бродит мой неуправляемый слуга, который в любой момент может выйти на поляну с охапкой ивовых прутьев? Спрятать книгу? Она лежала на столе, как обвинительный акт. А если они обыщут хижину...

Цокот копыт стих прямо за стеной. Раздался скрип кожи, лязг удил, тяжёлое дыхание лошадей. Они остановились. Прямо здесь. На моей поляне.

Голос, мужской, грубый и властный, прозвучал так громко, что я вздрогнул:

— Эй, внутри! Есть кто живой?

Глава 8

Сердце ударило в виски с такой силой, что в глазах потемнело. Не сейчас. Только не сейчас. Действовать нужно было мгновенно, на автомате. Я метнулся к столу, схватил «Liber Nucto». Мысли неслись со скоростью пули: Сжечь? Нет, времени нет, дым выдаст. Зарыть? Земля твёрдая. Взгляд упал на лежанку. Глупость. Отчаянная, детская глупость. Но выбора не было. Я сунул тяжёлый том под грубую, набитую соломой подстилку, стараясь задвинуть его глубже к стене. Он лег неровным, явным бугром. Любой, кто зайдёт, увидит. Но это было всё, что я мог сделать.

Подойдя к двери, я припал к широкой щели между косяком и стеной. Снаружи, на солнечной поляне, спешивались трое всадников.

Двое были одеты схоже: в длинные, до колен, стёганые кафтаны, потертые и потасканные, но прочные. На головах — простые железные шлемы с широкими наносниками, придававшие их лицам жестокое, безличное выражение. У поясов — широкие ножи и короткие, тяжелые дубинки. Это были не солдаты в латах из фильмов, а скорее… надсмотрщики. Деревенские сержанты, баронская стража.

Третий был другим. Он сидел в седле прямо, с осанкой, говорившей о привычке к командованию. На нём не было сплошных лат — только кольчужная рубаха с длинными рукавами, на которую была наброшена поношенная, но добротная тканая накидка темно-зелёного цвета. На голове — кожаный подшлемник, волосы, цвета мокрой соломы, были коротко острижены. Лицо — жёсткое, с резкими чертами, сетью мелких морщин у глаз и тонкими, плотно сжатыми губами. Он не выглядел сказочным рыцарем. Он выглядел как практичный, опасный человек, привыкший к грязи, крови и приказам. У его седла висел не двуручный меч, а длинный, прямой клинок в простых ножнах.

Именно он, слезнув с коня и бросив поводья одному из своих людей, сделал шаг вперёд и крикнул снова, уже раздражённо:

— Внутри! Вылезай, пока мы дверь не высадили! Земля барона Ульриха, и на ней шляются только с нашего позволения!

Слова про «землю барона» ударили по мне с неожиданной стороны. Это была не церковная инквизиция. Это была феодальная власть. Грубая, земная, бюрократическая. Облегчение, острое и сладкое, сменилось тут же новой, холодной струйкой тревоги. Налоги. Права. Юрисдикция. В моём мире я платил бешеные суммы за страховку и аренду кабинета. Здесь, видимо, всё было проще и опаснее.

Я откинул деревянную задвижку и вышел, стараясь придать своему лицу выражение покорного испуга. Солнце ударило в глаза. Трое мужчин разом уставились на меня. Их взгляды скользнули по моей худой, бледной фигуре, по грубой, грязной одежде, оценивая, измеряя угрозу. Угрозы, судя по их лицам, они не увидели.

— Я здесь, господа, — сказал я, опуская голову в подобии поклона. Голос звучал хрипло, но смиренно. — Я бедный отшельник, живу в молитвах и трудах. Не ведал о правах господина барона на этот клочок леса. У меня ничего нет, но что есть — с радостью отдам в счёт недоимки...

Тот, что был в кольчуге, фыркнул. Звук был сухим, неприятным.

— Отшельник? Мейстер Экхарт, если не ошибаюсь? — Он произнёс имя с лёгкой насмешкой, но в его глазах была не улыбка, а холодный расчёт.

Сердце снова ёкнуло. Знают имя. Из деревни.

— Да, это я.

— Я — сэр Генрих, — представился он, не протягивая руки. — Комендант Чёрного Кряжа, владения барона Ульриха. Ты поселился на земле моего господина без спроса. Не платишь ни оброка, ни подушного. Это первое. Второе — в деревне внизу говорят, ты знаешь толк в травах и в лечении.

Он сделал паузу, давая словам висеть в воздухе. В его тоне не было вопроса. Был ультиматум.

— Случайно помог, — пробормотал я. — Не более того.

— «Не более того» нас не устраивает, — отрезал сэр Генрих. — У барона проблема. Проблема с ногой. Местный цирюльник-костоправ только хуже делает. Слышали про тебя. Так что вот тебе выбор, «отшельник». Поедешь с нами в Чёрный Кряж. Попробуешь помочь. Если поможет — барон будет щедр. Может, даже простит твоё самоуправство и даст право жить здесь. Если не поможет... — Он не закончил, лишь постучал пальцем по рукояти своего меча. — Ну, а если не поедешь... тогда мы решим вопрос с налогами и самозахватом прямо сейчас. И твои кости удобрят этот огород.

Логика была железной, средневековой и беспощадной. Две вещи неизбежны, — с горькой усмешкой промелькнуло в голове. Смерть и налоги. И то, и другое может настигнуть тебя в глухом лесу.

Мысль о слуге, бредущем где-то в чащобе с охапкой ивы, пронзила меня паникой. А если он выйдет? Сейчас? Я должен был выиграть время.

— Согласен, конечно, господин, — заговорил я быстро. — Но… мне нужно собрать инструменты. Травы. Приготовить снадобья. День, может два…

Сэр Генрих резко покачал головой.

— Никаких дней. Барону хуже с каждым часом. Ты поедешь сейчас. Что нужно — возьмёшь с собой. Быстро.

Один из сержантов уже сделал шаг вперёд, его рука лежала на дубинке. Спорить было бессмысленно и смертельно опасно. Я кивнул, развернулся и зашёл в хижину. Действовал на автомате. Схватил кожаную сумку, сунул в неё дневник Экхарта. С полки сгрёб несколько засушенных пучков трав, которые смог опознать: ромашку, тысячелистник, кору дуба (противовоспалительное, кровоостанавливающее, вяжущее — база). С огорода, на ходу, выдрал несколько стеблей мяты и щавеля. Всё это бесформенной массой запихнул в сумку. Взглянул на лежанку, где зиял бугор от книги. Прости, Экхарт. Держись там.

Когда я вышел, один из сержантов уже держал под уздцы самого спокойного на вид коня — крепкую, лохматую кобылу пониже других.

— Садись, — бросил сэр Генрих. — Не умрёшь.

Мне помогли влезть в седло. Ощущение было непривычным и неустойчивым. Лошадь пахла потом, кожей и лесом. Я ухватился за луку седла, чувствуя, как напрягаются все мышцы в этом тощем теле.

Тронулись. Сэр Генрих впереди, я в середине, двое сержантов сзади. Мы выехали с поляны и углубились в лес по едва заметной тропе, ведущей на запад. Я оглянулся на последний раз. Хижина стояла, тёмная и безмолвная. И где-то в чаще, среди деревьев, бродило моё творение, не ведая, что хозяин бросил его на произвол судьбы. Мысль об этом грызла, но её затмевала более насущная проблема.

— Сэр Генрих, — обратился я, нагнав его лошадь. — Чтобы помочь, мне нужно знать, что с ногой барона. Боль? Отёк? Покраснение? Где именно?

Рыцарь обернулся, бросив на меня колючий взгляд.

— Левая нога. У большого пальца. Распухла, как бурдюк с вином. Красная, горячая, как уголь. Кричит от боли, если дотронуться. Не может наступить. Уже неделю. Цирюльник пускал кровь, прикладывал пиявок — только хуже. Говорит, это «подагра господ». Наказание за грехи чревоугодия.

Подагра. Слово отозвалось в памяти эхом лекций по терапии. Отложение кристаллов мочевой кислоты в суставах. Болезнь королей и патрициев, любителей мяса и вина. В моём мире её купировали противовоспалительными и препаратами, снижающими уровень уратов. Здесь… здесь был я, с сумкой трав и нулевым авторитетом.

Но внутри, под слоем страха и неуверенности, тлел тот самый азарт. Новый пациент. Сложный случай. Диагноз, который я могу поставить даже без оборудования. А лечение… Лечение будет битвой. Не только с болезнью, но и с предрассудками, с невежеством цирюльника, с гневом барона. И с моей собственной жизнью в залоге.

— Понятно, — сказал я, глядя на спину сэра Генриха. — Понятно.

Лес медленно редел, уступая место холмистой местности с редкими полями и выгонами. Где-то впереди, на вершине невысокого, поросшего лесом холма, я увидел тёмные очертания частокола и крыш. Чёрный Кряж. Логово барона. И клетка, из которой мне предстояло вырваться, исцелив его ногу. Или умереть, пытаясь. А в лесу, у забытой хижины, медленно разлагающийся слуга продолжал своё бессмысленное бдение, ожидая команды, которая, возможно, уже никогда не прозвучит.

Лесная тропа, по которой мы двигались, была узкой, ухабистой. Каждый шаг лошади отдавался в моих костях, ещё не привыкших к верховой езде. Но физический дискомфорт отступал перед навязчивым, методичным анализом проблемы, разворачивавшимся в моей голове.

Подагра. Артрит, вызванный кристаллами моноурата натрия в суставах. Чаще всего — первый плюснефаланговый сустав стопы. «Нога в капкане». Диагноз был ясен даже по скудному описанию рыцаря: острая боль, отёк, эритема, гипертермия. Классика.

Но знание диагноза — полдела. Лечение… вот где начинался ад. В моём мире — НПВП, колхицин, кортикостероиды, урикозурические препараты. У меня же в сумке болтались пучки сушёных трав. Ивовая кора. Да, салицилаты. Противовоспалительное и жаропонижающее действие. Но слабое. И для желудка этого истощённого тела, которое я носил, даже такой отвар мог стать проблемой. Ромашка. Мягкое спазмолитическое, противовоспалительное. Поможет успокоить, но не снимет приступ. Щавель? В нём щавелевая кислота — может усугубить метаболические проблемы. Выбросить.

Мне нужна была таволга вязолистная. В ней есть природные салицилаты, но она мягче ивы. Я начал вглядываться в придорожную растительность, цепляясь взглядом за каждое высокое растение с перистыми листьями и метёлками белых цветов. Лес постепенно сменялся кустарником и лугами, шансов было больше.

Но главная надежда — безвременник осенний. Колхицин. Сильнейшее средство при остром приступе подагры. Но и один из самых опасных. Терапевтическая доза опасно близка к токсической. А в условиях, где я не могу взвесить миллиграммы, где нет возможности контролировать функцию почек и печени в динамике… это русская рулетка. Смерть барона от моей руки будет моей собственной смертью. Нужно будет занижать дозировку. Сильно занижать. И надеяться, что эффект будет, а токсический — нет.

Зато был один ясный плюс. Диета. Барон — не крестьянин, жующий репу и кашу. Он может позволить себе мясо, вино, дичь. И он может от них отказаться, если это спасёт его от адской боли. Нужно будет убедить его перейти на молочные продукты, яйца, овощи (кроме бобовых и щавеля), ограничить мясо и полностью исключить алкоголь, особенно пиво и креплёные вина. В этом мире, где изобилие — признак статуса, это будет непросто. Но боль — великий учитель.

— Торопиться будем? — голос сэра Генриха, ехавшего впереди, вырвал меня из размышлений. — Солнце клонится.

Я собирался ответить что-то уклончивое, как вдруг мой взгляд упал на полянку справа от тропы. Среди пожухлой травы алели несколько бледно-лиловых цветков на коротких, почти незаметных стеблях. Листья — широкие, ланцетовидные, пучком у самой земли. Colchicum autumnale. Безвременник.

— Стойте! — вырвалось у меня громче, чем я планировал.

Сэр Генрих резко осадил коня, обернулся. Его лицо выражало раздражение.

— Что ещё?

— Мне нужны эти цветы. Это важно.

— Цветы? — он фыркнул. — У барона нога разламывается, а ты о цветах? Некогда, лекарь. Едем.

Что-то во мне ёкнуло — не страх, а холодная, профессиональная ярость. Та самая, что заставляла меня выгонять из операционной слишком самоуверенных интернов. Я забыл, где я. Забыл, кто он. В моей голове был пациент, кричащий от боли, и идиот, мешающий мне собрать лекарство.

— Если вы хотите, чтобы я просто подержал свечку у его постели и прочитал молитву, пока он будет умирать, — сказал я, и мой голос прозвучал низко, без тени подобострастия, — то да, давайте поедем. И вы сможете доложить своему господину, что не дали врачу собрать то, что могло бы ему помочь. Из-за спешки. Я думаю, он оценит вашу преданность.

Наступила тишина. Оба сержанта замерли. Один из них медленно положил руку на рукоять своего ножа. Сэр Генрих не шевелился, но его глаза, холодные и узкие, впились в меня. Я выдержал его взгляд, не опуская глаз. Внутри всё было пусто и холодно. Я не блефовал. Я констатировал факт. Без этого растения шансы упадут в разы.

Рыцарь что-то взвесил про себя. Его пальцы слегка постучали по рукояти меча. Потом он резко махнул рукой.

— Быстро. И чтобы это того стоило.

Я сполз с лошади, чувствуя, как подкашиваются ноги от долгой езды и напряжения. Подошёл к полянке. Цветов было штук десять. Я аккуратно выкопал несколько луковиц — именно в них концентрация колхицина максимальна. Руки действовали сами, точно и бережно. Каждая луковица была потенциальным ядом и потенциальным спасением. Я завернул их в большой лист лопуха и сунул в сумку. Время: минуты, не больше.

Когда я вернулся к лошади и с трудом влез в седло, сэр Генрих уже повернулся ко мне спиной. Но его осанка говорила о многом. Он не простил дерзости. Но он был достаточно умен, чтобы понять необходимость. И достаточно предан барону, чтобы поступиться гордостью. Это была ценная информация.

Мы двинулись дальше. Теперь можно было задать вопросы.

— Скажите, сэр Генрих, сколько лет барону?

— Сорок. Или около того, — отозвался тот, не оборачиваясь.

— Приступы бывали и раньше?

— Да. Раз или два в год. Но никогда так сильно. Цирюльник всегда пускал кровь, и становилось легче. А в этот раз… хуже.

— А почки? Мочеиспускание? Были ли проблемы?

Рыцарь обернулся, нахмурившись.

— Какое тебе дело до его мочи? Болен палец на ноге!

Нет, болен весь организм, — подумал я. Подагра — маркёр метаболического синдрома. Гиперурикемия, возможная артериальная гипертензия, ранний атеросклероз, нефропатия. Барону всего сорок, но если он страдает давно, почки могли уже пострадать. А это значит, что выведение колхицина будет замедлено. Риск интоксикации — ещё выше. Чёрт.

Я замолчал, погрузившись в расчёты. Придётся начинать с микроскопической дозы. Скорее всего, недостаточной. Плюс ивовый отвар. Плюс холодные компрессы. Плюс диета. Будем надеяться, что сам приступ уже на излёте, и наша задача — просто помочь ему закончиться.

— Вон он, Чёрный Кряж, — голос рыцаря прервал мои размышления.

Тропа вывела нас на открытое пространство у подножия холма. И наверху, венчая его, стоял замок. Не сказочный, не помпезный. Утилитарный и грозный. Высокий частокол из заострённых, почерневших от времени брёвен венчал земляной вал. Из-за частокола виднелись крыши построек и каменная, квадратная башня — донжон, сложенный из грубого, тёмно-серого камня. К воротам, защищённым деревянными надолбами и подъёмным мостом через неглубокий, но широкий ров, вела грунтовая дорога.

Мы подъехали. Над воротами дежурили лучники. Их силуэты чётко вырисовывались на фоне вечернего неба. Нас окликнули, сэр Генрих что-то крикнул в ответ, и тяжёлые, обитые железом ворота с скрипом начали разъезжаться.

Внутри царила оживлённая, грязная, шумная жизнь, знакомая мне по историческим реконструкциям, но в тысячу раз более настоящая. Запах ударил в нос первым: дым десятков очагов, запах конского навоза, человеческого пота, варёной похлёбки и чего-то гниющего где-то в углу. Внутри частокола теснились деревянные постройки: кузница (оттуда доносился звон молота), конюшни, амбары, бараки для слуг и солдат. Люди суетились, но в их движениях, в их перешёптываниях, скользнувших на нас, чувствовалась напряжённая, гнетущая тишина. Не та тишина, что царила в лесу. Это была тишина ожидания беды. Болезнь господина висела над всем замком тяжёлым, незримым покрывалом.

Мы спешились у подножия каменной башни. Сэр Генрих коротко бросил одному из сержантов:

— Отведи коней. Ты, — он ткнул пальцем в меня, — за мной.

Он толкнул тяжёлую дубовую дверь башни, и мы вошли внутрь. Воздух здесь был другим: холодным, пахнущим сырым камнем, дымом от камина и… слабым, но отчётливым запахом болезни. Сладковатым, затхлым. И ещё чем-то — ладаном? Может, уже пытались отчитывать.

Мы поднялись по узкой, крутой винтовой лестнице, высеченной в толще стены. Каждый шаг отдавался гулким эхом. На втором этаже сэр Генрих остановился перед очередной дверью, тоже дубовой, но более массивной. У двери стоял ещё один стражник, молодой, бледный, с широко раскрытыми глазами.

— Он внутри? — спросил рыцарь.

— Да, сэр Генрих. Только что кричал, чтобы ему принесли ещё вина. Леди Ирмгард не велела.

— Молодец, — буркнул сэр Генрих. Он обернулся ко мне, и в его глазах в последний раз мелькнуло то самое предупреждение — без слов. Твоя жизнь на кону.

— Готовь свои снадобья, лекарь. — Он толкнул дверь. — Барон Ульрих. Я привёл того знахаря, о котором говорили.

Глава 9

Дверь отворилась, и нас встретил волновой удар тёплого, спёртого воздуха, насыщенного парами боли, страха и дорогих благовоний, которые пытались этот страх заглушить. Комната была просторной по местным меркам, с узким оконцем, пропускающим косые лучи заходящего солнца. В центре стояла огромная кровать с балдахином из потемневшего бархата. И на ней полусидел, опершись на груду подушек, барон Ульрих фон Шварцкрон.

Он был именно таким, каким, наверное, и должен быть пограничный барон в сорок лет: массивным, ширококостным, с оставшимися следами былой силы, которые теперь терялись в рыхловатой полноте. Длинные чёрные волосы, с проседью у висков, падали на плечи, такая же густая, чёрная, аккуратно подстриженная борода обрамляла лицо. Лицо было красным, не от здоровья, а от постоянного прилива крови — гипертензия, подумал я автоматически. Нос с лёгкой горбинкой, густые брови, под которыми горели тёмные, умные глаза, затуманенные сейчас невыносимой болью и глухим, звериным раздражением. Он был одет в просторную рубаху из тонкого льна, а одна его нога, левая, покоилась на отдельной подушке, будучи укрытой лёгким покрывалом. Даже под тканью был виден чудовищный, неестественный отёк в области стопы.

Рядом с кроватью, подобравшись как напуганный ёж, стоял другой мужчина — тощий, с хитрыми глазами и длинными пальцами. На нём был запачканный фартук, а у пояса висела кожаная сума. Цирюльник-костоправ. Его взгляд, полный профессиональной ревности и страха, скользнул по мне, оценивая конкурента.

— Генрих, — прохрипел барон. Голос был низким, хриплым от боли и, возможно, от выпитого ранее вина. — Это и есть твой лесной чудодей? Выглядит как смерть, накормленная голодом.

— Мейстер Экхарт, ваша милость, — сказал я, делая неглубокий, но уважительный поклон. Мой голос звучал спокойно, профессионально нейтрально. — Я буду рад помочь, если это в моих силах.

— «Мейстер»! — фыркнул цирюльник, не выдержав. — Он же отшельник, ваша милость! Живёт в грязи, коренья жуёт! Я, Отто, служу вашему роду десять лет! Моё искусство…

— Твоё искусство за неделю превратило мой палец в гнилую репу! — рявкнул барон, и цирюльник смолк, побледнев. Барон перевёл взгляд на меня. — Говорят, ты кое-кого в деревне с того света вернул. Правда?

«Вернул» — прозвучало многозначительно. Я сделал вид, что не понял намёка.

— Я пытался помочь человеку с тяжёлой травмой, ваша милость. Увы, силы были неравны.

— А здесь силы равны? — спросил барон, и в его глазах мелькнул не тупой вызов, а холодный, аналитический интерес. Он был не просто страдающим толстяком. Он был правителем, оценивающим ресурсы.

Пока цирюльник Отто зашипел что-то сэру Генриху о «непозволительности» и «опасности шарлатанов», я, игнорируя их, подошёл ближе к кровати.

— Позвольте осмотреть, ваша милость.

Барон кивнул, стиснув зубы. Я осторожно откинул покрывало. Картина была классической и отталкивающей. Левая стопа, особенно область первого плюснефалангового сустава, была распухшей в два, если не в три раза. Кожа натянута до блеска, цвет — от багрово-красного до синюшного. Прикосновение (я лишь приблизил руку, не касаясь) заставило барона дернуться и издать сдавленный стон. Чувствовалось исходящее от ноги тепло — локальная гипертермия. Никаких видимых ран или язв, но на коже виднелись странные, желтоватые подтёки и следы какой-то липкой, тёмной массы.

— Что это было? — я кивнул на подтёки.

— Мазь Отто, — скрипя зубами, ответил барон. — Из желчи быка, печёного чеснока и мышьяка. Грел, жёг… думал, вытянет дурную кровь.

Мышьяк. Прижигание. Я едва не схватился за голову. Раздражающая, токсичная мазь на фоне острого воспаления — это был рецепт для провокации гангрены.

— И кровь пускали?

— Да. И пиявок ставил, — кивнул барон, глядя на меня с каким-то странным вызовом, будто проверяя мою реакцию.

— Становилось легче? Хотя бы на время?

— После крови… да. На час, может. Потом снова, и ещё сильнее.

Я кивнул. Кровопускание при гипертензии могло давать кратковременный эффект за счёт снижения объёма циркулирующей крови и давления. Но в долгосрочной перспективе оно ослабляло организм и не влияло на причину.

— Диета, ваша милость? Что ели и пили накануне приступа и в последние дни?

Барон хмыкнул, и в его глазах мелькнула тень былого веселья.

— Диета? Какая диета? Оленина, кабанятина, колбасы, хорошее рейнское… Пиво, разумеется. Я же не монах.

— Приступы бывали и раньше?

— Да. Первый раз… лет семь назад. После удачной охоты, хорошо отметили. Потом — всё чаще. Особенно после походов. — Он помолчал, глядя куда-то вдаль. — В прошлый раз, пять лет назад, когда мы ходили на север, к ущельям, это… это было адски. Сидел в седле, будто на углях. А потом и пешим пришлось идти, когда коня подо мной убили. Думал, с ума сойду от боли. Но выжил.

Я смотрел на него с новым, леденящим уважением. Этот человек сражался, командовал, выживал, превозмогая боль, которая валила бы с ног многих. Его сила духа была феноменальной. И тем трагичнее было видеть, как это же тело, этот же образ жизни медленно убивали его изнутри.

— Ваша милость, — сказал я тихо, но чётко. — Болезнь, что терзает вас, называется подагрой. Она оттого, что в суставах откладываются соли, кристаллы, острые как иглы. От обильной мясной пищи и крепкого питья.

Барон прищурился.

— Значит, это правда? Болезнь королей и воинов?

— Болезнь изобилия, — поправил я. — Тело не справляется.

— И ты можешь помочь? — в его голосе прозвучала не надежда, а скорее усталая готовность к любому ответу. Он уже смирился с худшим.

— Я могу облегчить этот приступ. Сильно облегчить. Могу сделать так, чтобы приступы становились реже и слабее. Но чтобы они ушли совсем… для этого потребуется время. И ваше усилие. Большое усилие.

Лицо барона прояснилось. Казалось, он ожидал услышать «нет» или туманные обещания.

— Облегчить? Сделать так, чтобы я хотя бы спать мог? — в его глазах вспыхнул огонёк.

— Да. Но для этого нужны две вещи. Моё лечение. И ваша диета.

— Диета? — он нахмурился.

— Да. Меньше мяса. Особенно красного, дичи, потрохов. Никаких густых бульонов. Меньше бобовых. И, что самое важное, — я сделал паузу, — никакого пива. И креплёного вина. Ни капли.

В комнате повисло молчание. Потом барон Ульрих разразился хриплым, невесёлым смехом, который тут же перешёл в стон от боли.

— Ты… ты хочешь, чтобы я питался, как монах? Кашей да кореньями? Без вина? Да я лучше сдохну!

— Есть альтернатива, — сказал я, не отступая. — Слабый сидр. Разведённое водой молодое вино. Кисломолочное. Вода. А из еды — яйца, сыр, каши, овощи (но не щавель и не шпинат), птица в меру.

Барон смотрел на меня, будто я предложил ему ходить на четвереньках.

— Сыр… и сидр… — пробормотал он, и в его взгляде мелькнуло раздумье. Он устал. Устал от боли, от бессилия. Вино и пиво уже не приносили удовольствия, они были лишь сомнительным обезболивающим. — Сидр… ладно. Сидр я ещё могу вытерпеть. И курицу. Но оленину… — он тяжело вздохнул. — Ладно. Попробуем. Если боль уйдёт.

— Сначала нужно снять острый приступ, — сказал я. — Позвольте приготовить отвар.

В этот момент цирюльник Отто, до этого молча коптившийся в углу, не выдержал.

— Ваша милость! Не верьте ему! Он знахарь, колдун, может, ядом напоит! Позвольте мне продолжить лечение! Кровь нужно снова выпустить, чтобы уравновесить гумор!

Я повернулся к нему. Всё моё профессиональное терпение лопнуло.

— Вы уже «уравновесили» ему гумор до предгангренозного состояния! — мой голос прозвучал резко, как удар. — Ваша мазь с мышьяком — это яд! Кровопускание ослабляет! Вы не лечите, вы калечите!

Отто побледнел от ярости и страха.

— Ты смеешь?! Я учился у мастера из города! Я…

— Молчать! — громовой рёв барона заставил нас обоих вздрогнуть. Он сидел, опираясь на локоть, его лицо исказила гримаса боли и гнева. — Вы оба! Я не буду слушать ваши склоки! — Он перевёл тяжёлый взгляд с Отто на меня. — Ты говоришь, что можешь помочь. Он говорит, что поможет. Хорошо. — Барон откинулся на подушки, его дыхание стало тяжёлым. — У меня теперь два лекаря. Пусть будет так. Отто, ты делаешь что умеешь. Ты, Экхарт, делай что обещал. А я посмотрю, чьё искусство острее. Моё терпение — последний судья. Генрих, устрой его в башне. Дай всё, что нужно. И принеси мне сидра. Лучшего, что есть.

Сэр Генрих кивнул, бросив на меня взгляд, полный предостережения. Спорить было бесполезно. Барон, измученный болью, выбрал самый простой и самый рискованный путь: устроил соревнование. Для меня это означало, что любая ошибка, любое замедление эффекта будет немедленно использовано цирюльником. А его методы могли убить быстрее, чем болезнь.

Меня отвели в маленькую, каменную каморку этажом ниже, выдав глиняную кружку, небольшую жаровню для углей и котелок. Еду тоже принесли — миску какой-то крупяной похлёбки и кусок сыра. Я проигнорировал еду. Время было дорого. Я быстро разжёг угли, вскипятил воду и заварил крепкий отвар из ромашки — для начала, чтобы хоть немного успокоить возможный спазм и дать лёгкий противовоспалительный эффект. Пока он настаивался, я измельчил в порошок крошечный, с ноготь мизинца, кусочек луковицы безвременника. Доза была ничтожной, но начинать нужно было с неё. Я смешал порошок с небольшим количеством мёда — чтобы замаскировать горечь и немного замедлить всасывание.

С отваром и этой опасной смесью я вернулся в покои барона. И застыл на пороге.

Цирюльник Отто, сияя торжеством, склонился над ногой барона. В его руках блестел тонкий, острый ланцет. На полу стояла медная чаша, и в неё с тихим, мерным звуком капала алая кровь из разреза на икре барона. Сам барон лежал с закрытыми глазами, и на его лице действительно было меньше гримасы боли — шок от кровопотери, снижение давления давали временное облегчение.

Я увидел красное. Буквально. Всё внутри вскипело холодной, безупречной яростью.

— Остановитесь! — мой крик эхом отозвался в каменных стенах. — Вы его убиваете!

Отто вздрогнул, но не отнял ланцет.

— Я выполняю волю барона! Видишь, ему легчает!

— Это иллюзия! — я шагнул вперёд, и сер Генрих, стоявший у стены, сделал встречное движение, но я его не видел. — Вы опустошаете его силы! Следующий приступ будет сильнее! А следующий — закончится гангреной!

— Довольно! — голос барона был слабым, но властным. Он открыл глаза. Они были стеклянными от потери крови, но осознанными. — Экхарт. Ты принёс своё снадобье?

— Принёс. Но пока вы теряете кровь, оно бессмысленно.

— Отто, — барон повернул голову к цирюльнику. — Хватит на сегодня. Перевяжи.

Цирюльник, скрипя зубами, наложил тряпицу на порез и затянул повязку. В его глазах горела ненависть. Я подошёл к кровати.

— Это отвар ромашки. Он успокоит. А это… особое средство. Очень сильное. Очень опасное. Оно должно помочь снять воспаление. Но я должен видеть каждую вашу реакцию. Малейшее ухудшение — и мы останавливаемся.

Барон кивнул, слишком слабый, чтобы спорить. Он выпил ромашковый отвар, поморщившись. Потом принял мёд с крохотной дозой колхицина. Я заставил его запить большим количеством простой воды.

— Теперь холод, — сказал я. — Нужно приложить к ноге что-то холодное. Мокрые тряпки, меняя их по мере согревания.

— Холод? — удивился барон. — Всегда прикладывали горячее…

— При этой болезни — только холод. И ногу нужно держать повыше.

Распоряжения были отданы. Слуги засуетились. Я остался стоять у кровати, наблюдая за лицом барона, за его пульсом на шее (частый, слабый), за дыханием. Внутри всё было сжато в тугой комок. Я поставил на кон всё. На карту была не только жизнь этого грубого, жестокого, но сильного духом человека. На карту была моя собственная жизнь в этом новом, беспощадном мире. И где-то в тёмном лесу, у забытой хижины, стояло или бродило моё первое, неуклюжее творение, напоминая о том, какие ещё возможности и какие бездны открывались передо мной. Если я выживу здесь.

Наступила долгая, мучительная ночь. Я не смыкал глаз, дежуря у постели барона, меняя холодные компрессы на его пылающей стопе, заставляя его пить воду и слабый отвар ромашки. Микроскопическая доза колхицина, похоже, не произвела никакого видимого эффекта — ни положительного, ни отрицательного. Боль не усилилась, но и не отступила. Барон метался в полудрёме, его дыхание то становилось ровным, то срывалось на стон или проклятие. Цирюльник Отто не уходил, забившись в угол комнаты, как злобный гоблин. Его глаза, блестящие в свете единственной сальной свечи, неотрывно следили за каждым моим движением, выискивая промах.

На рассвете, когда серый свет начал пробиваться в оконце, стало ясно: улучшения нет. Отёк не спал. Боль не отпустила. Барон проснулся разбитым, с серым, землистым лицом, и его взгляд, полный немого вопроса, был обращён ко мне. В этом взгляде читалось не разочарование, а скорее подтверждение ожиданий — все всегда кончается плохо.

— Нужно время, ваша милость, — сказал я, превозмогая усталость, въевшуюся в кости. Голос звучал хрипло. — Острое воспаление не снимается за часы. Но мы можем усилить действие. Мне нужны другие травы.

— Какие ещё травы? — проскрипел Отто из своего угла. — Он вымотает вас своими кореньями, а толку — ноль! Нужно решительное средство!

Я проигнорировал его.

— Таволга вязолистная. Растёт у воды, листья похожи на папоротник, цветы белые, пушистые. Крапива. Молодая. Берёзовые почки — если ещё не распустились. И брусничный лист.

— Для чего? — спросил барон, приподнимаясь на локте.

— Чтобы помочь почкам вывести излишки солей, что вызывают воспаление. И усилить противовоспалительный эффект. Это не снимет боль сразу, но ускорит процесс. И защитит почки, которые, уверен, уже пострадали от болезни.

Барон кивнул, слишком слабый для долгих дискуссий. Он отдал приказ сэру Генриху, и тот отправил нескольких слуг в лес и на окраины деревни, приказав им слушаться моих описаний. Сам рыцарь смотрел на меня с всё более мрачным подозрением. Каждый час без улучшений был очком в пользу цирюльника.

Пока слуги рыскали по окрестностям, я продолжил уход. Заставил барона выпить ещё воды. Снова приложил холод. Отто, видя мою занятость, попытался подсунуться со своим «лечением».

— Ваша милость, пока он ждёт своих трав, позвольте хотя бы поставить пиявок за уши. Чтобы оттянуть дурную кровь от головы…

— Нет пиявок, — отрезал я, даже не оборачиваясь. — Вы только ослабите его ещё больше.

— Ты кто такой, чтобы запрещать?! — взвизгнул Отто. — Я десять лет…

— Десять лет калечил людей своими методами! — я наконец повернулся к нему. Усталость и напряжение прорвались наружу. — Выпустить кровь, прижечь, напоить ртутью — это не медицина, это мясничество! Вы не понимаете, что творите!

— А ты понимаешь? — в голосе Отто зазвенела истерика. — Ты смотришь на него, как мясник на тушу! Говоришь слова, которых никто не знает! «Почки», «соли», «воспаление»! Это колдовские штучки! Он, — Отто ткнул пальцем в мою сторону, обращаясь к барону, — он, может, и впрямь знается с нечистой силой! В лесу один живёт, молится кто знает кому! Может, он боль вашу на себя вызвал, а теперь притворяется, что лечит!

В воздухе повисла тяжёлая, опасная тишина. Даже барон приоткрыл глаза, и в его взгляде мелькнуло что-то острое, оценивающее. Обвинение в колдовстве в этом мире было страшнее, чем обвинение в некомпетентности.

Я заставил себя выдохнуть. Паника была худшим советником.

— Я не колдую, — сказал я тихо, но чётко. — Я наблюдаю. Болезнь имеет причину и следствие. Ваша нога горячая, красная, опухшая — это признаки жара и воспаления. Значит, нужно охлаждать и гасить воспаление, а не подливать масла в огонь прижиганиями. Вы мочитесь редко, и моча, наверное, тёмная? — Барон молча кивнул. — Значит, почки работают плохо. Им нужно помочь, а не травить их ртутью. Это логика. Не колдовство.

Мой тон, лишённый истерики, холодная убедительность фактов, видимо, произвели на барона большее впечатление, чем крики Отто. Он откинулся на подушки, закрыв глаза.

— Принесите его травы. И сидра. Без пива.

Слуги вернулись ближе к полудню. Их добыча была скудной: пучок молодой крапивы (руки у одного из парней были в волдырях), несколько веточек с почерневшими, но ещё не распустившимися берёзовыми почками, и охапка брусничника — низкорослого кустарника с мелкими, жёсткими листьями. Таволгу не нашли. Я не стал ругаться. И этого хватило бы, чтобы приготовить сильный мочегонный и урикозурический сбор. Крапива — кровоочистительное и мягкое диуретическое. Берёзовые почки — мощный диуретик и антисептик. Брусничный лист — дезинфицирующее мочевыводящие пути и также диуретик. Вместе, в правильной пропорции, они могли дать нужный эффект.

Я удалился в свою каморку. Запах, поднявшийся при заваривании сбора, был горьким, терпким, «лекарственным». Я выпаривал отвар на медленном огне, концентрируя его. Потом остудил и добавил ложку мёда, чтобы хоть как-то заглушить горечь.

Когда я вернулся с кружкой тёмной, пахнущей лесом и горечью жидкости, напряжение в комнате достигло точки кипения. Отто стоял у кровати барона, и в его руках поблёскивал маленький, жутковатый сосуд — пузырёк из тёмного стекла.

— …и всего несколько капель, ваша милость! — убеждал он, и его голос дрожал от возбуждения. — «Живую воду»! Очистит все жидкости в теле! Изгонит болезнь навсегда! Я выписал её у алхимика из города, дорого заплатил! Это последнее средство!

Я понял, что это, даже не видя содержимого. Ртуть. «Живое серебро». Универсальный яд, который в этом мире считали панацеей от сифилиса, от кожных болезней, от всего. Приём внутрь вызывал необратимое поражение почек, нервной системы, смерть в муках.

— Ваша милость, — сказал я, и мой голос перекрыл лепет Отто. — То, что он держит в руках, — это смерть. Медленная и мучительная. Она не вылечит подагру. Она убьёт вас. Сначала откажут почки. Потом начнутся судороги. Вы потеряете разум. И умрёте в своих нечистотах.

Барон Ульрих лежал, глядя то на меня с моей кружкой горького отвара, то на Отто с его зловещим пузырьком. Боль, страх, усталость и естественное желание чуда боролись на его измождённом лице. Он был правителем. Он привык принимать решения, от которых зависели жизни. Но сейчас решение зависело от его собственной жизни.

— Объясни, Отто, — тихо сказал барон. — Почему твоё средство лучше?

— Оно… оно сильное! Оно действует на саму суть недуга! Очищает кровь! — лепетал цирюльник.

— А твои травы, Экхарт? — Барон перевёл взгляд на меня.

— Они не «очищают кровь». Они помогают почкам сделать их работу — вывести из организма то, что его отравляет. Они поддерживают, а не убивают. Они дают телу шанс справиться самому.

— Но они не снимают боль сейчас! — выкрикнул Отто. — А моё средство — снимет! Быстро!

— Снимет, потому что отравит нервную систему, — парировал я. — Вы перестанете чувствовать боль, потому что перестанете чувствовать что бы то ни было.

Комната погрузилась в тяжёлое молчание. Даже потрескивание свечи звучало громко. Сэр Генрих стоял у двери, его рука лежала на рукояти меча, но было неясно, против кого он его обнажит. Слуги замерли, затаив дыхание.

Барон Ульрих закрыл глаза. Его пальцы судорожно сжали край одеяла. Потом он открыл их. В них не было ни надежды, ни отчаяния. Была только холодная, страшная ясность человека, стоящего на краю.

— Оставьте меня, — прохрипел он. — Оба. И оставьте свои снадобья. Я подумаю.

Это была не победа. Это была отсрочка. Но в этой отсрочке висела вся моя будущая жизнь в этом мире. И жизнь самого барона. Отто, побледнев, но с тенью торжества в глазах (барон не отказал ему!), поставил свой пузырёк на столик у кровати. Я медленно опустил кружку с отваром рядом. Два варианта. Две философии. Две судьбы.

Мы вышли в холодный каменный коридор, и тяжёлая дверь захлопнулась за нами, оставив барона наедине с болью и самым страшным выбором. Отто бросил на меня ненавидящий взгляд и поплёлся прочь, бормоча под нос. Я остался стоять, прислонившись к холодной стене, чувствуя, как дрожь от усталости и нервного напряжения пробивается сквозь онемение. Воздух в узком проходе был спёртым, пахнущим плесенью и страхом. Решение висело за дверью, невысказанное, но уже определившее всё. И я ничего не мог сделать, кроме как ждать. Ждать и слушать, не раздастся ли из-за дубовых досок новый, отчаянный крик.

Глава 10

Решение барона повисло в воздухе целую вечность, а на деле заняло не больше часа. Когда сэр Генрих снова впустил меня в опочивальню, кружка с моим отваром стояла почти пустой на столике, а зловещий пузырёк с «живой водой» бесследно исчез. Барон лежал, глядя в потолок, лицо его всё ещё было искажено болью, но в глазах появилась твёрдая решимость.

— Твоя горечь, Экхарт, оказалась убедительнее его сладких обещаний, — хрипло проговорил он. — Я выпил твоё пойло. Теперь лечи. И если через день боль не начнёт отступать… — Он не закончил, но смысл был ясен.

Цирюльник Отто, узнав о решении, не сказал ни слова. Он просто покинул покои барона с таким видом, будто его публично высекли. Но я видел, как он шептался со старшим слугой в коридоре, и как тот украдкой кивал. Отто не сдался. Он отступил, чтобы перегруппироваться. А пока что поле битвы оставалось за мной.

Так начались мои дни в Чёрном Кряже. Я превратился в тень барона, дежуря у его постели, меняя компрессы, заваривая новые порции горького сбора из крапивы, берёзовых почек и брусничного листа. Боль отступала мучительно медленно. На второй день отёк чуть спал, кожа на стопе потеряла свой лаково-багровый оттенок, став просто красной и горячей. Барон впервые за неделю уснул на несколько часов без стонов. Это была маленькая победа. Но я знал, что до настоящего улучшения ещё далеко.

Зато у меня появилось немного времени, чтобы осмотреться. И замок начал открываться мне не как неприступная крепость, а как улей, полный самых разных жизней.

Первым, кто ко мне обратился не по приказу свыше, был старый Йенс, конюх. Он подкараулил меня у выхода из башни, сняв свою потрёпанную шапку и комкая её в корявых, изуродованных артритом пальцах.

— Мейстер… простите за беспокойство… — он заговорил шёпотом, оглядываясь. — Слышал, вы барону помогаете… У меня кобыла, гнедая, любимица сэра Генриха… Захворала. Живот вздулся, стоит, понурившись, ни ест, ни пьёт. Коновал наш в деревне, а до деревни далеко… Не посмотрите ли?

Я последовал за ним в конюшню — длинное, тёмное, пропахшее навозом, сеном и потом здание. В отдельном стойле стояла действительно прекрасная лошадь, но сейчас её бока раздулись, как барабан, глаза были тусклыми. Я, конечно, не был ветеринаром. Но основы физиологии млекопитающих знал. Осмотр (насколько это было возможно) и расспросы навели на мысль о коликах, возможно, из-за некачественного корма. Я велел не кормить, только поить тёплой водой, и растереть живот смесью растительного масла и спирта (последний выпросил у кухни — для «растирок барону»). На следующий день Йенс, сияя беззубой улыбкой, сообщил, что кобыле полегчало. После этого взгляд старика на меня стал смотреть не со страхом, а с почтительным обожанием. Он стал моим первым, ещё робким, союзником в этом каменном гнезде.

Затем пришёл черёд кузнеца Гуго. Он явился не сам — его приволокли два подмастерья. Огромный, лысый, с руками толщиной с моё бедро, он сидел на бочке у кузницы, а его правая ладонь была обёрнута грязной тряпкой, из-под которой сочилась сукровица.

— Щепка, — коротко объяснил он, глядя на меня исподлобья. — Глупая. Вонзилась под ноготь, когда рукоять насаживал. Вытащил, а теперь гноится. Отто мазь какую-то вонючую дал — хуже стало.

Я развернул повязку. Картина была знакома: панариций, гнойное воспаление ногтевого ложа. Уже формировался абсцесс. В моём мире — вскрытие, дренаж, антибиотики. Здесь… Я попросил принести кипячёной воды, самого крепкого алкоголя и тонкий, прокалённый в огне нож. Гуго, стиснув зубы, даже не дрогнул, когда я вскрыл нарыв. Он только хрипло выругался, когда я промывал рану спиртом. Я наложил чистую повязку с мёдом и велел менять её дважды в день. Через три дня воспаление пошло на спад. Гуго не благодарил словами. Он просто как-то раз молча сунул мне в руки небольшой, но идеально сбалансированный железный кинжал. «На всякий случай. В лесу». Это было больше, чем любые слова.

Со слугами было проще. Они боялись меня — шёпот Отто о «колдовстве» и «тёмных знаниях» делал своё дело. Но нужда и любопытство брали верх. Повар Кнут, толстый и вечно красный от жара печи, украдкой спрашивал, какие травы можно добавлять в еду барону, «чтобы не навредить». Горничная Ирма, пухлая, веснушчатая девушка лет шестнадцати с умными, быстрыми глазами, приносила мне еду и задерживалась на секунду дольше, чтобы задать вопрос о головной боли матери или кашле младшего брата. Она сначала дичилась, но постепенно её страх сменился осторожным доверием. Она же, болтая, принесла мне первую информацию о знатных обитателях замка.

Леди Беретруда фон Шварцкрон, жена барона, была тенью. Я видел её лишь раз — высокую, худую женщину в тёмном платье, с лицом, высеченным из жёлтого воска, и невидящим взглядом. Она молилась в замковой часовне по несколько часов в день, предоставив управление домом старосте-управителю и своей дочери. Говорили, она ещё не оправилась после смерти второго сына, умершего в младенчестве годы назад.

Их дочь, Мехтхильда, была её полной противоположностью. Я видел её в дальнем конце зала — девицу лет семнадцати, с пепельными волосами, заплетёнными в тугие косы, и холодными, как горное озеро, серыми глазами. Она не суетилась, как прислуга, но её присутствие ощущалось во всём: в распоряжениях по хозяйству, в беглом взгляде, которым она проверяла чистоту в зале, в её прямой, негнущейся спине. Она не обращалась ко мне напрямую, но я чувствовал её оценивающий взгляд на себе, когда проходил по двору. Она изучала меня, как изучают новую, потенциально опасную породу собаки.

Были ещё двое юношей — Готтлеб и Рупрехт, сыновья соседних баронов, отданные сюда, как объяснила Ирма, «на выучку рыцарству». Им было лет по пятнадцать-шестнадцать, и они представляли собой любопытный контраст. Готтлеб, коренастый и рыжеволосый, с лицом, покрытым веснушками, вечно краснел и путался, когда на него смотрели. Рупрехт, высокий и худой, с уже проклёвывающейся чёрной бородкой, носил маску надменного спокойствия, но в его глазах читался живой, пытливый ум. Они были заложниками в золотой клетке, гарантами мира между феодалами. Я видел, как они тренировались во дворе под присмотром сэра Генриха, и как после, уставшие и потные, они украдкой наблюдали за мной, шепчась между собой. Для них я был диковинкой, странным монахом-лекарем, к которому прислушивается их грозный ментор.

Сам сэр Генрих оставался ко мне холодно-корректным. Он докладывал барону о состоянии дел в баронстве, получал приказы и следил за тем, чтобы у меня было всё необходимое. Между нами не было ни вражды, ни дружбы. Было взаимное осторожное наблюдение. Он видел, что барону действительно становится лучше. Я видел в нём эффективного, беспристрастного солдата, для которого я был пока просто ещё одним ресурсом, полезным, но потенциально опасным.

Так пролетели дни. Барон начал потихоньку есть предложенную мной пищу — каши, яйца, тушёную курицу, сыр. Пивал сидр. Боль отступала, сменяясь тупой ломотой и зудом в заживающем суставе. Он даже попытался встать, опираясь на палку, но я категорически запретил, увидев, как лицо его побелело от внезапной боли. Авторитет мой рос с каждым днём улучшения.

Но напряжение не уходило. Оно витало в воздухе, как запах грозы. Отто не появлялся на моих глазах, но я знал, что он здесь. Его тень скользила в коридорах, его шёпот сеял сомнения среди самых суеверных слуг. А однажды вечером, когда я возвращался из кухни с очередным отваром, меня окликнула сама леди Беретруда. Она стояла в нише у часовни, похожая на ожившую фреску.

— Мейстер Экхарт, — её голос был сухим, как шелест пергамента. — Мой супруг идёт на поправку. Благодарю вас.

Я поклонился.

— Он сильный человек, миледи. Его организм борется.

— Да, — она согласилась, но её взгляд был пустым. — Говорят, вы используете… необычные методы. Травы, о которых мало кто знает.

— Знания, почерпнутые из старых книг, миледи.

— Книг, — она повторила это слово, и в нём прозвучала лёгкая, ледяная дрожь. — Будьте осторожны, мейстер. Знания — как меч. Могут защитить. А могут привлечь внимание тех, кто мечи отбирает.

Она развернулась и бесшумно скрылась в полумраке часовни. Её слова повисли в воздухе предостережением. Она не угрожала. Она констатировала факт. В этом мире знание, выходящее за рамки дозволенного, было опаснее любой открытой вражды.

Я стоял в холодном коридоре, чувствуя тяжесть глиняной кружки в руках и ещё большую тяжесть — ответственности и ожиданий. Вокруг меня кипела жизнь замка: смех солдат со двора, крик кузнечного молота, плеск воды из колодца, запах хлеба из пекарни. Я начал встраиваться в эту жизнь, находить в ней своё, пусть шаткое, место. Но где-то там, за частоколом, в глубине Чёрного Леса, стояла моя хижина. И в ней, под соломой, лежала книга, открывающая двери в совсем иные миры. И бродил, или уже застыл в неподвижности, мой первый, неуклюжий эксперимент. Я лечил барона, втирался в доверие к слугам, изучал нравы знати. Но настоящая битва, битва за понимание этого мира и место в нём, только начиналась. И противников в ней было куда больше, чем один озлобленный цирюльник.

И вот, одним вполне обычным утром, я снова стоял у постели барона, протягивая ему кружку с горьким отваром. Солнечный свет, пробиваясь сквозь пыльное оконце, золотил края деревянной чаши и выхватывал из полумрака лицо Ульриха фон Шварцкрон. Оно было уже не землисто-серым, а просто бледным, усталым, но человеческим. Отёк на стопе спал почти полностью, осталась лишь лёгкая припухлость и желтоватый синяк. Боль, по его словам, превратилась в сносную, глухую ломоту.

Барон выпил отвар, поморщился, как всегда, и отставил кружку.

— Довольно, думаю, этой горючей жижи, Экхарт. Она работает, чёрт побери. Работает.

— Работает, потому что вы следуете предписаниям, ваша милость, — ответил я. — И диете.

— Диете, — он хмыкнул, но без прежней злобы. Сыр, курица и сидр уже стали для него привычными. — Ладно. Так и быть. Через пару дней, думаю, смогу встать. А там и до седла недалеко.

Он посмотрел на меня оценивающе.

— Ты сделал то, чего не смог Отто. Ты не обманул моих ожиданий. Когда я встану на ноги, я отпущу тебя обратно в твой лес. Если, конечно, не захочешь остаться. Место при замке, содержание, защита. Ты будешь моим личным лекарем. Это большая честь.

Большая честь. И золотая клетка. Под постоянным наблюдением сэра Генриха, леди Беретруды, да и самого барона. В четырёх каменных стенах, вдали от своей хижины, от «Liber Nucto», от возможности экспериментировать без лишних глаз. От той тропы, что вела к Костяной Луде. Я поклонился, скрывая холодный расчёт под маской почтительности.

— Ваша милость чрезмерно щедра. Но моё призвание — уединение и молитва. Я буду молиться за ваше здоровье и дальше, но остаться… простите, не могу.

Барон не выглядел удивлённым. Он кивнул, как будто ожидал такого ответа.

— Как знаешь. Отшельник ты и есть отшельник. Но долг платежом красен. Ты спас меня от той участи, что готовил мне старый дурак Отто. Проси. Что хочешь? Золота? Лошадь? Оружие?

Я уже думал об этом. Золото привлечёт внимание. Лошадь… может, и стоит взять. Но главное — разрешение жить в той хижине без посягательств и право собирать травы в окрестных лесах. Я изложил свою просьбу. Барон махнул рукой.

— Пусть будет так. Земля та — ерунда, бурелом да болота. Живи. И травы собирай. Но если позову — являйся. — Он помолчал, глядя на меня так пристально, что у меня похолодело внутри. — И ещё кое-что. Отто шепчет. Шепчет, что ты не ходишь в часовню. Не исповедуешься отцу Варфоломею. Я сам не святой, чёрт меня подери, и мне плевать, кому ты там молишься в своей глуши. Но в замке… в замке такое заметят. Ты понял меня?

Фраза ударила, как обухом по голове. Исповедь. Часовня. Церковь. Я, с головой погружённый в лечение, в изучение обитателей замка, в выживание, совершенно упустил этот аспект. В мире, где вера пронизывает всё, моё неучастие в ритуалах было ярчайшим красным флагом. Глупец. Я чуть не погубил себя из-за такой простой, элементарной ошибки.

— Я… у меня не было времени, ваша милость. Лечение требовало…

— Знаю, знаю, — прервал он меня, но в его голосе не было гнева, лишь усталая практичность. — Потому и говорю: будь ты самим чёртом, мне сейчас всё равно. Ты мне ногу спас. Но в замке тебе оставаться не стоит. Слишком много глаз. Слишком много… благочестия.

Он потянулся к небольшому ларцу, стоявшему на приступке у кровати, открыл его и достал оттуда серебряную застёжку для плаща — фибулу. Она была массивной, искусной работы, с изображением свирепого кабана, вырезанного с удивительной живостью.

— Вот. Носи. Если кто в моих землях будет приставать — покажешь. Поймут, что ты под моей рукой. Иди. Собирай свои коренья. И… — он на секунду заколебался, — берегись Отто. Он не простил.

Я взял фибулу. Металл был холодным и тяжёлым. Я снова поклонился, на этот раз от всей души — не барону, а его трезвому, не сентиментальному пониманию ситуации. Затем я дал последние рекомендации: продолжать диету хотя бы месяц, при первых же признаках боли — холод и отвар, никакого кровопускания и прижиганий. Барон слушал рассеянно, кивая. Я понимал, что на первом же пиру он навернётся на оленину и вино. Но это было уже его проблемой. Я сделал своё дело.

Я уже повернулся к двери, когда его голос снова остановил меня, тихий, но чёткий:

— И всё же, Экхарт. Исповедуйся как-нибудь. Хоть для вида. Мир жесток, но священники… они ещё жесточе к тем, кто выпадает из стада.

Я вышел, сжимая в кармане холодное серебро. Его слова звенели в ушах громче любого предупреждения. Я отправился в свою каморку, собрал жалкие пожитки: сумку с дневником и остатками трав, пустую кружку, фибулу. От дежурной служанки Ирмы выпросил мешочек овсяной крупы и немного сыра в дорогу. Она смотрела на меня большими, полными непонятного чувства глазами — страха, любопытства, может, даже жалости.

— Вы уходите, мейстер?

— Ухожу, Ирма. Барону лучше. Мне пора.

— Отец Варфоломей спрашивал о вас, — прошептала она, оглядываясь. — Говорил, странно, что лекарь не пришёл за благословением.

Ледяная игла прошла по спине.

— Передай отцу Варфоломею, что я был поглощён работой. И что я помолился у себя. В уединении.

Она кивнула, не веря, но и не желая спорить. Я вышел во внутренний двор замка. Было около полудня. Солнце палило немилосердно, выжаривая из навоза и грязи терпкие, густые запахи. Я направился к воротам, намереваясь попросить у стражи пропуск. И тут грянул набат.

Не колокол, а резкий, тревожный бой в железную пластину у ворот — дробный, яростный. Мгновенно двор, доселе лениво копошащийся, взорвался движением. Солдаты, только что игравшие в кости, вскакивали, хватая копья и щиты. Со стен донжона неслись крики. К воротам бежали люди с луками.

Паранойя, острая и липкая, сжала горло. Это по мне. Отто донёс. Священник. Они идут за мной. Я инстинктивно прижался к холодной каменной стене конюшни, глаза лихорадочно искали путь к отступлению. Но бежать было некуда. Ворота были эпицентром суматохи.

И тогда я увидел сэра Генриха. Он выходил из башни уже не в простой кольчуге, а в полном боевом облачении: поверх кольчуги — стёганый гамбезон, на голове — простой норманнский шлем с наносником. В руках — длинный меч и круглый щит, обтянутый кожей. За ним, звякая железом, выстраивались шесть пехотинцев в добротных кольчугах, с тяжелыми секирами. Лица у всех были сосредоточенными, но без паники. Это была не облава на одного еретика. Это был отряд, готовящийся к столкновению с чем-то серьёзным.

Любопытство пересилило страх. Что, черт возьми, могло вызвать такую реакцию? Нападение разбойников? Зверь? Я, пользуясь всеобщим смятением, прижался к бревенчатой стене сарая и начал пробираться к лестнице, ведущей на частокол. Солдаты, мчавшиеся на стены, не обращали на меня внимания.

Я взбежал по скрипучим ступеням и протиснулся между двумя лучниками, которые уже натягивали тетивы. Вид, открывшийся с частокола за воротами, заставил моё сердце на мгновение остановиться, а потом забиться с такой силой, что я услышал его стук в висках.

Прямо перед воротами, в двадцати шагах от подъёмного моста, стоял он.

Томас. Вернее, то, что от него осталось. За неделю, прошедшую с моего ухода, разложение сделало своё дело. Фигура была ещё более согбенной, ткань одежды истлела и свисала клочьями, обнажая чернеющие кости и сквозящие внутренности. От него шёл видимый даже отсюда волнами смрад. Но он стоял. И двигался.

В его костлявых руках был окровавленный, безжизненный комок — тело какого-то несчастного крестьянина, должно быть, попавшегося на пути. Зомби, методично, как машина, разрывал его зубами, вернее, тем, что осталось от челюстей.

Но самое ужасное были стрелы. Три, нет, четыре стрелы торчали из его спины и бока. Одна прошла навылет, и через отверстие в прогнившей плоти был виден мутный свет. Он не реагировал на них. Совсем.

Стражники на стенах были в панике.

— Чёрт возьми, что это?!

— Стреляй! В голову!

— Я стрелял! Он даже не обернулся!

— Это мертвец! Ходячий мертвец!

И тут до меня дошло, с леденящей, абсолютной ясностью. Он выполнил последнюю данную команду. «Собери ветки». Он собрал. Или попытался. А потом… потом его примитивный, одномерный разум, лишённый новых инструкций, потянулся к единственному источнику приказов. Ко мне. Он шёл через лес, день за днём, пока не набрёл на дорогу, а по ней — на замок. И шёл прямо сюда, к воротам, к месту, где должен был быть я. Крестьянин стал просто случайным препятствием на его пути.

И теперь он здесь. И лучники уже выпустили в него несколько стрел без эффекта. И сэр Генрих со своими латниками готовится выйти за ворота, чтобы сразиться с этим ужасом в ближнем бою. А если они увидят, что он не атакует, а просто… стоит и ждёт? Если они увидят, что его пустые глазницы обращены не на них, а на стены, где стою я? Если кто-то свяжет его появление с только что ушедшим странным лекарем-отшельником?

Холодный пот струился по спине. Я сжал пальцами деревянные колья частокола, чтобы не упасть. Внизу сэр Генрих отдавал последние распоряжения, его голос был чёток и холоден:

— Щиты сомкнуть. Рубить по ногам, валить. Затем отсечь голову и сжечь. Никаких суеверий. Это тварь, и её можно убить.

Они готовились открыть ворота. А моё создание, мой первый, проклятый эксперимент, стояло внизу, бессмысленно жуя кусок плоти, и ждало. Ждало команды, которую я не могу отдать. Ждало, чтобы погубить нас обоих.

Глава 11

Внизу, за воротами, развернулась сцена, одновременно жуткая и методичная, как анатомический театр. Сэр Генрих и его шестеро латников не бросались в яростную атаку. Они вышли строем, щиты сомкнув в стену, и двинулись на тварь мерным, тяжёлым шагом, который разносил металлическое лязгание по пространству вокруг и доносил его даже до стен. То, что когда-то было Томасом, бросило свою кровавую ношу и повернулось к ним с тупым и непонимающим лицом, выражающим абсолютное непонимание опасности. Его движение было медленным, скрипучим, будто все суставы были забиты песком, поэтому шумел он не менее заметно, чем закованный в броню человек. Он не зарычал, не издал угрозы. Он просто пошёл навстречу, протянув вперед руки с почерневшими, костлявыми пальцами, плоть с которых уже местами начала понемногу слезать.

Первым столкнулся с ним щитоносец справа. Зомби ударил по щиту — глухой, костяной стук. Никакого эффекта. Солдат, молодой парень с перекошенным от ужаса лицом, но вышколенный дисциплиной, ответил ударом секиры. Лезвие вонзилось в плечо твари с тупым, влажным хрустом, застряв в кости и разложившейся плоти. Зомби даже не дрогнул. Он просто потянулся другой рукой через щит, пытаясь ухватить солдата за шею.

— Держать строй! — рявкнул сэр Генрих. — Не давать обхватить! Рубить по ногам!

Второй солдат, слева, опустил секиру и нанёс мощный, раскрученный удар по колену твари. Раздался звук, похожий на то, как ломают сухую ветку, но громче. Нога подкосилась, но зомби не упал. Он просто накренился, продолжая тянуться к первому солдату. Его пальцы царапнули по кольчужному полотну на груди воина, не причинив вреда, но заставив того отшатнуться с коротким вскриком отвращения.

Сэр Генрих сам шагнул вперёд. Он не стал размахивать мечом. Он сделал точный, молниеносный выпад, как на тренировке, и остриё его клинка вошло в пустую глазницу твари и глухо ударилось о заднюю стенку черепа. Зомби наконец замер. Его рука опустилась. Но он всё ещё стоял, накренившись, с торчащим из глазницы мечом.

— Чёртова тварь, — сквозь зубы процедил сэр Генрих, выдернув меч. Из глазницы хлынула чёрная, густая жидкость. — Валите его!

Двое солдат, воспользовавшись паузой, обрушили удары секир по другой ноге и по рукам. Кости ломались, связки рвались, но тело не падало, будто его удерживала неведомая, упругая сила. Наконец, когда они почти отсекли одну руку, а вторая висела на лоскуте кожи и сухожилий, зомби рухнул на землю. Но даже лёжа, он продолжал шевелиться. Его челюсти щёлкали, нога с перебитым коленом дёргалась, пытаясь оттолкнуться.

— Голову! — скомандовал сэр Генрих, и его голос впервые зазвучал с оттенком чего-то, кроме холодной решимости — с леденящим отвращением.

Один из латников, пересилив брезгливость, приставил лезвие секиры к оголённой шее твари и навалился всем весом. Потребовалось три мощных, тяжёлых удара, чтобы отделить голову от тела. Даже тогда челюсти на отсечённой голове продолжали двигаться ещё несколько секунд, пока не замерли окончательно. Тело же перестало шевелиться сразу, как будто невидимая нить, его державшая, наконец оборвалась.

Воцарилась тишина, нарушаемая лишь тяжёлым дыханием солдат. Отвратительный, сладковато-гнилостный запах теперь смешался с запахом крови и человеческого пота. Солдаты стояли, уставившись на обезглавленные останки, у некоторых тряслись руки.

Я стоял на стене, и внутри меня бушевала буря из ужаса, холодного восхищения эффективностью убийц и леденящего осознания собственной глупости. Я создал это. Я выпустил это в мир. И видел теперь, как этот мир, грубый и практичный, расправляется с моим творением. Это было отрезвляюще. Они победили не магией, не святыми реликвиями. Сталью, дисциплиной и холодной яростью.

Сэр Генрих вытер меч о клочья одежды на трупе и вложил его в ножны. Его лицо было каменным.

— Сжечь. Сейчас же. И пепел развеять за рвом. Никто не трогает останки без моего приказа.

Он повернулся и, не глядя на нас, стоящих на стенах, направился обратно ко двору. Его люди, бледные, но послушные, принялись собирать хворост.

Шум и крики утихли, сменившись гнетущим, шепчущим гулом. Стражники на стенах обсуждали случившееся пересохшими от страха голосами. Я отступил от бруствера, чувствуя, как ноги подкашиваются. Мне нужно было уйти. Сейчас же. Пока не начались вопросы.

Но я заставил себя замедлиться. Бегство выдало бы меня вернее всего. Я сделал вид, что смотрю на суету внизу, и обратился к ближайшему стражнику, молодому парню с широко раскрытыми глазами, который всё ещё пялился на место боя.

— Что это… что это было, воин? — спросил я, стараясь, чтобы голос звучал как можно более естественно-ошеломлённым.

Он вздрогнул, обернулся. Увидев меня, «лекаря», он не проявил ни особого почтения, ни страха — он был слишком потрясён.

— Мёртвый… ходячий мёртвый, мейстер, — прошептал он. — Упырь. Из могилы восставший.

— Такое… часто бывает в этих краях? — выдавил я.

Он покачал головой, и в его глазах читался не просто страх, а суеверный, глубокий ужас.

— Никогда! Ни я, ни отец мой, ни дед такого не видели! Только в сагах слыхал… как в старые времена, когда герои ещё ходили по земле, они таких тварей мечами кромсали. Говорили, это знак… знак великого греха или проклятья на земле. Чтобы мёртвые восстали…

Он замолчал, словно испугавшись собственных слов. Потом резко отвернулся и пошёл прочь, бормоча что-то под нос и крестясь.

Я остался стоять один. Его слова висели в воздухе, тяжёлые, как свинец. «Только в сагах… знак великого греха…» Значит, такое здесь не обычное дело. Не часть повседневного ужаса. Это было нечто из легенд. Либо мёртвые здесь действительно не встают, и я совершил нечто из ряда вон выходящее, нарушив естественный порядок вещей. Либо это настолько редкое и страшное явление, что его помнят лишь в мифах. В любом случае, моё действие не было просто «ещё одним трюком местного колдуна». Это было кощунство. Нарушение табу. И оно привлекло внимание.

Холодный пот выступил у меня на спине. Мне нужно было уходить. Прямо сейчас. Пока связь между мной и этим упырём не стала очевидной для кого-то умнее перепуганного стражника.

Я спустился со стены и быстрым шагом направился через двор к воротам, надеясь, что суматоха ещё не улеглась и на меня не обратят внимания. Я уже почти дошёл до ворот, где двое солдат как раз обсуждали, как лучше сжечь «это дерьмо», как вдруг над двором пронёсся голос, резкий, пронзительный, полный торжествующей злобы.

— Остановите его! Остановите этого служителя тьмы!

Я замер, как вкопанный. Из тени кузницы вышли двое. Цирюльник Отто, с лицом, искажённым ненавистью и странным, лихорадочным восторгом. И рядом с ним — человек в чёрной, поношенной сутане, с тонкими, бескровными губами и глазами, холодными, как гробовые плиты. Отец Варфоломей. В его руке был простой деревянный крест, который он держал перед собой, как щит.

Все во дворе — солдаты, слуги, даже сэр Генрих, остановившийся было у входа в башню, — обернулись. Шёпот стих. Воцарилась мёртвая тишина, в которой звенел только голос Отто.

— Он! — цирюльник ткнул костлявым пальцем прямо в меня. — Это его рук дело! Он навёл порчу на барона, а когда не вышло, вызвал из могилы нечисть! Он колдун! Некромант! Он не ходит в церковь, не исповедуется! Его молитвы — сатанинские заклинания! Он это сделал! Он призвал эту тварь к нашим воротам!

Отец Варфоломей не сводил с меня ледяного взгляда. Он не кричал. Он говорил тихо, но его голос, поставленный годами проповедей, разносился по всему двору.

— Мейстер Экхарт. Обвинение тяжко. Отреклись ли вы от Господа нашего и предались ли тёмным искусствам? Признаете ли вы себя виновным в сношениях с нечистой силой и в нарушении божественного покоя усопших?

Все глаза были прикованы ко мне. Сотня взглядов — испуганных, злобных, любопытных. Я стоял в центре этого круга, с сумкой через плечо и серебряной фибулой барона в кармане, которая внезапно показалась жалкой, беспомощной безделушкой. Отто смотрел на меня с ненавистным торжеством. Сэр Генрих — с тяжёлым, нечитаемым выражением. А холодные глаза священника ждали ответа. Ответа, который решит, буду ли я гореть на костре или нет. Время для осторожности, для интриг, для полуправд кончилось. Началось нечто иное.

В повисшей тишине я открыл рот, пытаясь найти хоть какие-то слова — оправдания, мольбы, контробвинения. Но всё, что приходило на ум, казалось пепельно-бесполезным перед этим холодным, всевидящим взглядом священника и торжествующей гримасой Отто.

Первым заговорил не я. Топот тяжёлых сапог раздался сбоку. Сэр Генрих, бросив угрюмый взгляд на груду дымящихся останков за воротами, шагнул вперёд, встал между мной и отцом Варфоломеем. Его лицо было искажено не страхом, а холодной, кипящей яростью.

— Клеветник! — его голос, привычный командовать, грохнул, как удар кувалды по наковальне. — Ты, Отто, осмеливаешься бросать тень на человека, который сделал то, чего не смог ты? Который поднял барона с того одра, куда ты его уложил своими прижиганиями и кровопусканиями? Это зависть душит тебя, старый шарлатан! Он спас жизнь нашему господину! Разве слуга тьмы стал бы это делать?

Отто побледнел, но не отступил. Он понимал, что сейчас его могут просто вышвырнуть из замка пинком под зад. Его глаза забегали, ища поддержки, и нашли её в лице священника.

Отец Варфоломей поднял руку, и этот простой жест заставил даже сэра Генриха на мгновение замолчать.

— Мир, сэр Генрих. Гнев — плохой советчик. Да, мейстер Экхарт оказал помощь барону. За что мы благодарны Господу, который мог даровать ему знания, несмотря на… сомнительный образ жизни. — Он снова посмотрел на меня. — Но факты остаются фактами. В моих землях, под защитой барона Ульриха, десятилетиями не было ни одного случая скверны. И вот, едва здесь появляется странный отшельник, не посещающий церковь, не причащающийся, не исповедующийся, как у наших ворот восстаёт мертвец. Разве это не знак? Разве это не требует объяснений? Я, как пастырь, обязан спросить. И как пастырь, я слышал шёпот. Шёпот о том, что он не молится. Что его молитвы — это бормотание на незнакомом языке.

Шёпот, поднявшийся среди слуг и даже некоторых солдат, стал громче. Взгляды, ещё недавно полные благодарности (я помнил глаза Ирмы, улыбку старого Йенса), теперь наполнялись сомнением и страхом. Суеверие было сильнее логики. Отто, почувствовав слабину, зашептал, но так, чтобы слышали многие:

— А как он нашёл те травы? Кто ему сказал? Может, не из книг, а… из иных источников?

Я видел, как сэр Генрих сжимает кулаки. Он был воином, а не дипломатом. Его аргументы иссякли. И тут я понял, что молчание губительно. Нужно было говорить. Не как обвиняемый, а как… как уставший, оскорблённый профессионал.

Я сделал шаг вперёд, выходя из-за спины рыцаря. Поднял руку и провёл пальцами по лицу, подчеркнув синяки под глазами, впалость щёк — следы бессонных ночей.

— Объяснений? — мой голос прозвучал тихо, но хрипло и устало, и эта усталость была неподдельной. — Я провёл у постели вашего барона каждую минуту последних дней. Я спал урывками, на полу, чтобы быть рядом, если боль вернётся. Я искал травы, которые могли бы помочь, а не навредить. У меня не было времени есть как следует, не то что идти в часовню. Мои «молитвы», отец Варфоломей, — это просьбы к Господу дать сил и знания, чтобы спасти жизнь человека. На каком языке молиться уставшему, отчаявшемуся человеку? На том, на котором просит его душа.

Я посмотрел прямо на священника, не опуская глаз.

— А что до этой… твари… Я видел её со стены. Я в ужасе, как и все. Но разве моё присутствие здесь — доказательство вины? Разве зло не может прийти само, воспользовавшись моментом слабости и раздора?

Мои слова нашли отклик у некоторых. Повар Кнут кивнул. Кузнец Гуго хмуро смотрел на Отто. Но отец Варфоломей был неумолим.

— Благочестивый человек нашел бы время для исповеди даже в самые тяжкие часы. Твоя душа, мейстер, остаётся под вопросом. А там, где есть сомнение в душе…

Он не закончил. Его прервал новый звук — не крик, а тяжёлый, мерный скрежет открываемой двери донжона. Все головы повернулись.

На пороге стоял барон Ульрих.

Он опирался на простую деревянную трость, но это была лишь формальность. Его держали под руки леди Беретруда и дочь Мехтхильда, но как только он переступил порог и ступил на землю внутреннего двора, он резким, почти небрежным жестом освободился от их поддержки. Он стоял сам. Прямо. Широко расставив ноги, как бывало на поле боя перед строем. Лицо его было бледным, но не от болезни, а от сдержанной ярости. Каждый мускул, каждая жила на его шее и руках была напряжена, но не от боли — от усилия воли. Он сделал шаг. Потом ещё. Трость почти не нагружал. Он шёл, слегка прихрамывая, но шёл уверенно, твёрдо ступая на обе ноги, особенно на ту, что ещё недавно была похожа на гнилой плод. Он не мог позволить себе показать слабость. Не здесь. Не перед своими людьми.

Авторитет, физическая сила, способность превозмогать — вот что значило всё для этих людей. Титул был лишь оболочкой. Сейчас барон демонстрировал суть своей власти. И двор замер, поражённый не столько его появлением, сколько этим немым, мощным заявлением: Я жив. Я стою. Я командую.

Он дошёл до центра двора, туда, где стояли мы — я, сэр Генрих, отец Варфоломей, Отто. Его взгляд, тяжёлый, как гиря, медленно обвёл всех присутствующих.

— Я слышал шум, — сказал он. Его голос был негромким, но он резал тишину, как нож масло. — Даже из моей спальни. Слышал, как в моём доме, среди моих людей, один обвиняет другого. Обвиняет в тяжком. И этот другой… — его глаза остановились на мне, — этот другой спас мне жизнь.

Он перевёл взгляд на Отто, и цирюльник съёжился, будто пытаясь стать меньше.

— Ты, Отто, говоришь, что он колдун?

— Я… ваша милость, я лишь высказал опасения… мертвец… связь…

— Молчи. — Барон не повысил голос, но Отто замолчал, словно ему заткнули рот. Барон посмотрел на отца Варфоломея. — Отец. Ваше мнение я уважаю. Но обвинение в колдовстве — не шутка. Оно требует суда. Не криков на дворе.

Он обернулся к слугам.

— Принесите моё кресло. Сюда.

Через несколько минут тяжёлое, резное деревянное кресло с высокой спинкой, похожее на упрощённый трон, установили в центре двора. Барон медленно, с тем же демонстративным усилием, опустился в него. Он положил трость на колени, сложил руки. Теперь он не был просто выздоравливающим. Он был сюзереном. Судьёй.

— Я, Ульрих фон Шварцкрон, владетель Чёрного Кряжа и окрестных земель, выслушаю все стороны, — провозгласил он. Голос его набрал силу и металл. — И решение моё будет окончательным. Кто имеет обвинение — говори. Кто имеет защиту — говори. Но помните: лжесвидетельство передо мной карается отсечением языка.

Вокруг воцарилась гробовая тишина, теперь уже полная не страха перед нечистью, а страха перед земной, беспощадной властью. Отец Варфоломей выпрямился, его лицо стало ещё суровее. Отто заёрзал. Сэр Генрих стоял, как скала, готовый в любой момент вступиться. А я стоял перед этим импровизированным троном, чувствуя, как судьба моя висит на волоске. Благодарность барона была реальной. Но была ли она сильнее страха перед колдовством и гневом церкви? И главное — догадывался ли он, хоть на йоту, что обвинение Отто и вправду… чистейшая правда? Мне оставалось лишь надеяться. И играть свою роль до конца.

Глава 12

Внутренний двор замка Чёрный Кряж замер, превратившись в гигантскую, дышащую чашу, наполненную молчанием. Барон Ульрих восседал в своём тяжёлом, резном кресле, поставленном прямо на утоптанную землю. Поза, в которую он устроился, не была расслабленной — это был напряжённый, вызовом брошенный природе и боли, полуповорот корпуса, опора на подлокотники, ноги, чуть выставленные вперёд, чтобы не давить на едва заживший сустав. Трость лежала поперёк колен, как скипетр. По левую руку от него, чуть сзади, стояла леди Беретруда. Её лицо, обрамлённое тёмным чепцом, было неподвижным, как маска, но пальцы, сплетённые перед собой, сжимали и разжимали складки платья с такой силой, что костяшки побелели. Справа — Мехтхильда. Дочь держалась прямо, подбородок чуть приподнят, серые глаза холодно и методично скользили по лицам в толпе, будто оценивая лояльность каждого. Её присутствие было не просто поддержкой отца — это была демонстрация силы династии, единства рода перед лицом смуты.

Вокруг, образуя неровный, плотный полукруг, стояли все, кто был в замке. Латы и кольчуги солдат поблёскивали тускло под слоем пыли и пота. Лица стражников, только что рубивших тварь у ворот, были ещё бледны, но теперь их страх смешивался с любопытством и тем особым, звериным чутьём стаи, которая ждёт, куда кинет вожак. Слуги, ремесленники, конюхи — все столпились, затаив дыхание. Даже воздух, обычно наполненный запахами кухни, конюшни и человеческих испарений, казался сейчас чистым, разреженным, будто его выкачали. Тишина была настолько полной, что я слышал собственное сердцебиение — глухие, тяжёлые удары где-то в горле. И на фоне этой тишины — мельчайшие звуки обретали невероятную резкость: лёгкий скрип кожаного ремня у кого-то из солдат, подавленный кашель старика Йенса где-то сзади, шелест платья служанки, переминающейся с ноги на ногу. А ещё — ветер. Он гулял над частоколом, шелестел сухими листьями в щелях между брёвнами, и доносил из леса, казалось бы, отрезанного стенами, тонкое, насмешливое пение каких-то невидимых птиц. Эта лесная песнь, обычно тонувшая в гомоне двора, сейчас звучала пронзительно ясно, как намёк на иной, дикий мир, лежащий за пределами этих стен и этих человеческих законов.

Именно в этой тишине, прорезаемой лишь ветром и птицами, заговорил барон. Его голос был негромким, но каждое слово падало, как отчеканенная монета.

— Цирюльник Отто. Ты выступил с обвинением. Выйди вперёд.

Произошло едва заметное движение в толпе. Отто, который до этого момента прятался за спиной отца Варфоломея, словно надеясь, что священник будет говорить за него, вздрогнул. Его лицо, обычно хитрое и самоуверенное, сейчас выглядело так, будто на него вылили ушат ледяной воды. Он бросил быстрый, почти умоляющий взгляд на священника, но тот стоял неподвижно, уставившись в пространство перед собой. Ловкий ход, — пронеслось у меня в голове с холодной ясностью. Барон вызывает не церковь, а лично Отто. Делает это частным обвинением, обидой слуги. Не даёт делу стать спором о вере. Жонглирует властью, как заправский дипломат.

Отто, пошатываясь, сделал пару шагов вперёд и опустился на одно колено, уставившись в землю у ног барона.

— Ваша… ваша милость…

— Говори. Какие у тебя доказательства того, что мейстер Экхарт — колдун и причастен к появлению этой… нечисти у моих ворот? Конкретные доказательства. Не слухи. Не домыслы.

Голос Отто сначала был хриплым, едва слышным, но по мере того, как он говорил, в нём прорывались нотки старой, закипающей злобы.

— Он… его знания, ваша милость! Откуда они? Он вылечил вас от болезни, которую я… которую многие считают неизлечимой! Он знал травы, о которых не слыхали даже старые лекари! Разве это не доказывает, что знания его — от тёмных духов? Что он, может, и наслал болезнь, чтобы потом явиться спасителем!

В толпе пронёсся сдержанный ропот. Кто-то неодобрительно кашлянул. Барон не шевельнулся, только его пальцы слегка постучали по рукояти трости.

— Продолжай.

— И… и он не посещает церковь! — выпалил Отто, почувствовав, что первый аргумент не произвёл нужного эффекта. — Ни разу не видели его в часовне! Не исповедуется! Молится он у себя, в своей каморке, и кто знает, кому? Может, тёмным силам! И появился он здесь недавно, а мертвец — вот он! Совпадение? Не думаю!

Он закончил, запыхавшись. Его глаза бегали по лицам в толпе, выискивая поддержку. Некоторые, особенно из числа старых служанок, перекрестились. Сэр Генрих, стоявший чуть в стороне со своими латниками, лишь презрительно скривил губу. Барон же смотрел на Отто долгим, тяжёлым взглядом, который, казалось, пригибал цирюльника всё ниже к земле.

— Ты сказал, — наконец произнёс барон. — Очень серьёзные обвинения. Особенно от человека, чьё лечение едва не свело меня в могилу. Отойди.

Отто, будто получив удар, попятился назад, смешавшись с толпой. Его обвинения повисли в воздухе — грязными, липкими, но лишёнными твердыни.

— Мейстер Экхарт, — барон перевёл на меня свой взгляд. В его глазах я не увидел ни дружбы, ни гнева. Только холодную, оценивающую внимательность. — Подойди. Ты слышал обвинения. Отвечай. По порядку.

Я сделал шаг вперёд, чувствуя, как подошвы сапог вязнут в мягкой земле. Глубоко вдохнул. Воздух пах дымом, землёй и страхом.

— Ваша милость. Отвечу.

— Первое. Знания. Откуда?

— Из книг, ваша милость. Из библиотеки монастыря, где я служил до своего уединения. Там сохранились древние труды — не только богословские, но и медицинские. Сочинения Гиппократа, Галена, переписанные и дополненные монахами. Я изучал их, как подобает монаху, видя в лечении тела один из путей служения Господу, ибо тело — храм души. Моё искусство — не колдовство. Это ремесло, основанное на знании, наблюдении и опыте.

Я говорил чётко, не спеша, стараясь, чтобы голос звучал убедительно, но без вызова. Барон слушал, слегка наклонив голову.

— Второе. Ты якобы наслал болезнь, а потом её изгнал?

— Это обвинение, ваша милость, не выдерживает никакой критики. Я не изгнал болезнь. Я лишь… унял её симптомы, облегчил ваши страдания. Сама болезнь, увы, никуда не делась. Она требует постоянного внимания и диеты, о чём я вас предупреждал. — Я сделал небольшую паузу, давая словам осесть. — Более того, как вы сами изволили рассказывать, недуг мучает вас уже несколько лет. Я же появился в этих краях менее полугода назад. Как я мог наслать то, что было до меня?

В толпе кто-то сдержанно, но одобрительно хмыкнул. Это был, кажется, кузнец Гуго. Барон почти незаметно кивнул.

— Третье. Непосещение церкви. Молитвы в одиночестве.

— Ваша милость, — я опустил глаза, изображая смирение, но голос сделал твёрже. — С момента моего прибытия в замок и до сегодняшнего дня я не отходил от вашей постели дальше, чем на расстояние, с которого мог бы услышать ваш зов. Спал урывками, на полу. Каждую свободную минуту я использовал, чтобы готовить отвары, менять компрессы. И… молился. Молился у вашего ложа, прося Господа дать вам сил и мне — мудрости не навредить. Разве молитва у постели страждущего — менее угодна Богу, чем молитва в часовне?

Тут барон Ульрих неожиданно поддержал меня. Он слегка повернул голову к толпе и произнёс громко и ясно:

— Это правда. Не раз я просыпался от боли и видел его сидящим рядом, с закрытыми глазами, шепчущим слова. Я думал, он дремлет. Теперь понимаю — молился.

Внутри у меня что-то ёкнуло — смесь благодарности и стыда. Барон лгал ради меня. Или полулгал. Я действительно сидел рядом, но шептал не молитвы, а прокручивал в голове дозировки, симптомы, возможные осложнения. Но его слова были спасительными. В толпе напряжение чуть спало. Леди Беретруда, стоявшая за троном, впервые за всё время изменила выражение лица — её тонкие губы сжались ещё плотнее, но в глазах мелькнуло что-то вроде разочарования или досады.

— Я выслушал обе стороны, — объявил барон, откидываясь на спинку кресла. Его пальцы снова застучали по дереву — медленно, ритмично. — Увидел две версии. Теперь я хочу услышать свидетеля. Отец Варфоломей. Подойдите, прошу.

Священник, чёрная сутана которого выделялась тёмным пятном среди поблёскивающих доспехов и грубых одежд, сделал несколько неторопливых шагов вперёд. Он не кланялся, лишь слегка склонил голову.

— Спрашивайте, сын мой.

— Первый вопрос, отец. Дозволено ли человеку молиться вне стен часовни? В поле, в лесу, у постели больного?

Отец Варфоломей на секунду замер. Он явно видел ловушку, но уклониться не мог. Его губы истончились.

— Молитва… молитва везде угодна Богу, если исходит от чистого сердца. Да, дозволено.

— Второй вопрос. Дозволяет ли церковь изучение книг, даже древних, в которых говорится о врачевании тела, о свойствах трав?

— Церковь… не запрещает знаний, что служат облегчению страданий и не противоречат Священному Писанию, — ответил священник, но в его голосе прозвучала лёгкая, едва уловимая горечь.

— Третий вопрос. Видели ли вы лично, чтобы мейстер Экхарт молился в часовне? Исповедовался вам? Или, может, видели, как он молится где-то ещё, совершая странные, нехристианские обряды?

На этот раз пауза затянулась. Отец Варфоломей смотрел прямо перед собой, но я видел, как напряглись мышцы его челюсти.

— Нет, — наконец выдавил он. — Не видел его в часовне. Не исповедовался он мне. Но я также не видел, чтобы он молился где-либо ещё, будь то тёмным силам или Господу. Он… был невидим для церкви.

— Благодарю вас, отец, за честность, — сказал барон, и в его голосе прозвучало холодное удовлетворение. — Вы подтвердили, что отсутствие человека в часовне — не преступление. И что вы не видели ничего, что прямо указывало бы на колдовство.

Священник открыл рот, желая, видимо, добавить что-то о странных совпадениях, о мертвеце, но барон уже жестом отпустил его — небрежным, властным жестом человека, который больше не нуждается в собеседнике. Отец Варфоломей покраснел от ярости, но покорно отступил назад, в толпу. Его авторитет был публично, хоть и вежливо, поставлен под сомнение.

И тогда барон произнёс последнее имя.

— Сэр Генрих. Подойдите.

Рыцарь, до этого стоявший неподвижно, как изваяние, сдвинулся с места. Его кольчуга мягко звякнула. Он прошёл вперёд и встал рядом со мной, но не смотрел на меня. Его взгляд был устремлён на барона.

— Генрих. Ты, как человек благородный и верный, был первым, кто привёз мейстера Экхарта в замок. Ты видел его жилище. Общался с ним. Скажи перед всеми — видел ли ты что-либо, что могло бы указать на его связь с тёмными силами? На колдовство? На странные, нехристианские практики? Говори честно, как перед Богом.

Всё внутри меня сжалось в ледяной ком. Сэр Генрих. Он приехал почти сразу, как я отослал Томаса за ивой. В голове пронеслись обрывки воспоминаний: я, стоящий в дверях хижины, пытаюсь выиграть время… слуга, уже ушедший в лес… но могли остаться следы? Недочёт в уборке? Запах? А главное — сам сэр Генрих. Холодный, наблюдательный, преданный барону, но не мне. Он видел мою дерзость на тропе, когда я требовал собрать безвременник. Он слышал мои споры с Отто. И он только что командовал уничтожением того, что когда-то было Томасом. Что он скажет? Будет ли его благодарность за спасённую лошадь и верность барону, которому я помог, сильнее подозрений? Или его солдатская, прямолинейная логика соединит точки: странный отшельник — появление мертвеца — колдовство?

Сэр Генрих стоял, глядя на барона. Его лицо было суровым, непроницаемым. Вокруг воцарилась такая тишина, что казалось, можно услышать, как ползёт муравей по бревну частокола. Все ждали. От его следующей фразы зависело всё. Я заставил себя не смотреть на него, уставившись на землю перед троном, но кожей чувствовал его тяжёлое, размеренное дыхание и ту непреклонную, железную волю, что исходила от этого человека. Что он видел тогда, у хижины? Что он думает сейчас? Ответ висел в воздухе, острый, как лезвие его меча.

Сэр Генрих медленно, с достоинством, отвесил низкий поклон барону. Его кольчуга мягко зазвенела.

— Я готов отвечать, ваша милость, — его голос был твёрдым, как гранит. — Перед вами. И, — он слегка повернул голову в сторону отца Варфоломея, — перед Господом, если на то будет Его воля. Говорить буду лишь правду. Даю слово чести.

Барон кивнул, и в его глазах мелькнуло одобрение. Он обвёл взглядом толпу, давая понять всем, какой вес имеют эти слова.

— Сэр Генрих был первым и единственным благородным человеком, кто ступил на порог хижины мейстера Экхарта. Он видел его жилище изнутри. Если бы этот отшельник и впрямь был колдуном, занимался бы тёмными делами — разве не осталось бы следов? Разве благородный рыцарь, чьи глаза видали многое, не заметил бы знаков?

Затем он обратился непосредственно к сэру Генриху, и его вопрос прозвучал так, будто отсекал все возможные уловки:

— Генрих. Говори прямо. Видел ли ты в его хижине, в его вещах, в его поведении что-либо, что могло бы указать на колдовство? Странные книги? Ритуальные предметы? Алтари? Чувствовал ли ты запах серы или иное зловоние, не от мира сего? Видел ли ты следы призывания нечисти? Или… — барон сделал паузу, и его голос стал ещё тише, отчего каждое слово прозвучало чётче, — или самого ожившего мертвеца?

Все затаили дыхание. Я сам едва дышал. Вспоминал ту утреннюю спешку, суетливое прятанье книги под солому. Глупое, отчаянное решение, которое сейчас могло спасти мне жизнь. Сэр Генрих вошёл в хижину после меня. Он не обыскивал её. Он ждал, пока я соберу вещи. Как же это было умно, — пронеслось в голове с горьким и безумным облегчением.

Сэр Генрих выпрямился. Его глаза встретились с глазами барона, и в них не было ни тени сомнения или лукавства.

— Нет, ваша милость. Я не видел ничего из перечисленного. Ни странных книг — на столе лежал лишь потрёпанный дневник, похожий на монастырский. Ни алтарей. Ни знаков на стенах. Запах был… обычным. Запах старого дерева, пыли, сушёных трав. Ничего более. И уж тем более я не видел никаких оживших мертвецов. — Он произнёс последнюю фразу с лёгким, почти презрительным акцентом, будто отмахиваясь от самой возможности.

Барон медленно кивнул, и камень, висевший у меня на душе, чуть сдвинулся.

— Благодарю тебя, Генрих. Твоё слово для меня — закон. — Он снова поднял голос, обращаясь ко двору. — Есть ли ещё кто-то, кто желает выступить? В обвинение или в защиту? Говорите сейчас, или навсегда храните молчание.

Тишина в ответ была ещё более гнетущей, чем раньше. Никто не шелохнулся. Никто не вышел вперёд. Даже отец Варфоломей стоял, стиснув губы, понимая, что его козыри биты. Нервное напряжение во дворе достигло предела — оно висело в воздухе, густое, как смог, готовое вот-вот разрешиться либо взрывом, либо катарсисом.

Барон выждал. Считал секунды. Потом, с лёгким стоном, который он тут же подавил, поднялся с кресла. Он стоял, опираясь на трость, но его фигура по-прежнему излучала непререкаемую власть.

— Выслушав все стороны и свидетельства, я, Ульрих фон Шварцкрон, объявляю своё решение.

Он сделал паузу, давая словам обрести вес.

— Обвинения в колдовстве, выдвинутые против мейстера Экхарта, я нахожу ложными и бездоказательными. Появление же мертвеца у моих ворот считаю зловещим, но, видимо, случайным совпадением, знаком Божьим или дьявольским наваждением, не имеющим прямого отношения к обвиняемому.

От этих слов у меня отлегло от сердца. Но барон не закончил. Его взгляд стал жестче.

— Однако я узрел и грех своего спасителя. Грех небрежения к вере. Редкие молитвы, отсутствие в часовне — это проступок. И я не потерплю безбожника в своих землях.

Внутри всё снова похолодело, но теперь это был холод понимания, а не страха. Компромисс. Барон искал выход, который сохранил бы лицо и ему, и церкви, и мне.

— Посему обязываю мейстера Экхарта, — продолжал барон, и его голос зазвучал как указ, высеченный в камне, — каждое воскресенье, с восходом солнца, являться в замковую часовню. Беседовать с отцом Варфоломеем. Молиться. Причащаться. И если он будет уклоняться от этого, или если в стенах Божьего дома проявятся в нём признаки дискомфорта, странности… — барон обвёл толпу тяжёлым взглядом, — тогда для всех присутствующих, и для меня в первую очередь, это станет прямым и неоспоримым доказательством правоты обвинений, которые сегодня я отверг. Понятно?

Я поклонился, скрывая смесь облегчения и раздражения. Каждое воскресенье. Тратить время на эту комедию. Но это была цена. Цена жизни и относительной свободы.

— Понятно, ваша милость. Благодарю за справедливость.

Барон кивнул и, наконец, перевёл свой ледяной взгляд на Отто, который стоял, бледный как смерть, у края толпы.

— Цирюльник Отто. За лжесвидетельство, за попытку оклеветать человека, спасшего жизнь твоему господину, и за посеявшуюся в моём доме смуту — ты будешь наказан.

Отто ахнул и рухнул на колени.

— Ваша милость! Пощадите! Я… я заблуждался! Ревность ослепила! Ради Господа!

— Ради Господа ты и будешь наказан, — холодно парировал барон. — Чтобы впредь язык твой не изрыгал ложь. Лишить его языка.

Приказ прозвучал сухо, будто речь шла о забое скота. Двое стражников шагнули вперёд. Отто вскрикнул, попытался вскочить, но его схватили. Его вопли, сначала полные ужаса, затем — нечленораздельные, хриплые, полные боли и крови, на секунду прорезали тишину двора, а затем стихли, сменившись лишь приглушённым, булькающим стоном. Я отвернулся, чувствуя, как желудок сжимается в тугой, тошнотворный узел. Я видел смерть. Видел её в операционной, видел её в своих руках. Но эта… эта варварская, публичная жестокость, эта демонстративная калечащая расправа… от неё веяло таким леденящим, таким древним злом, что даже моё циничное сердце врача содрогнулось. Это не было наказанием. Это было месседжем. Всем. И мне в том числе.

Суд был окончен. Толпа начала расходиться — быстро, понуро, потрясённая и казнью, и решением барона. Ко мне, когда я уже собрался уходить, подбежала Ирма. Её глаза были полны слёз, но не от жалости к Отто. Она сунула мне в руки холщовый мешок, туго набитый.

— Хлеб… сидр… солонины немного, мейстер, — прошептала она, не глядя мне в лицо. — В дорогу. С Богом.

И убежала, смешавшись с другими служанками. Её страх передо мной теперь был другого свойства — не суеверным, а животным, инстинктивным страхом перед тем, кто побывал в центре бури и вышел из неё, но на кого теперь пала тень.

Я вышел за ворота. Сэр Генрих отдавал распоряжения у дымящейся кучи, куда сбросили останки Томаса и то, что осталось от Отто. Его голос был ровным, деловым.

— Сжечь дотла. Пепел закопать за выгоном, где ни люди, ни скот не ходят. И распустите слух, что это был прокажённый бродяга, тронутый умом. Чтобы никаких разговоров об упырях.

Он заметил меня и на секунду встретился со мной взглядом. В его глазах не было ни дружбы, ни вражды. Было понимание. Понимание того, что я что-то скрываю. И предупреждение: «Ты в долгу. И я слежу».

Рядом с ним стоял отец Варфоломей. Священник что-то говорил сэру Генриху, и я уловил обрывок фразы:

— …нужно выяснить, откуда он взялся. Чьё это тело. Может, с кладбища в деревне…

— Разберусь, отец, — отрезал сэр Генрих. — Не ваша забота.

Я повернулся и пошёл прочь по дороге, ведущей в лес. В руке я сжимал тяжёлый мешок с провизией, в кармане лежала серебряная фибула. Я был жив. Я был свободен. Но цена этой свободы теперь была ясна как никогда. И где-то там, в глубине Чёрного Леса, ждала хижина, книга и знание, которое могло вознести меня или низвергнуть в такую пучину, по сравнению с которой отсечённый язык Отто показался бы детской шалостью. Я сделал шаг под сень деревьев, и замок с его каменной тяжестью, страхами и жестокостью остался позади. Но его тень, длинная и цепкая, потянулась за мной в лесную чащу.

Глава 13

Солнце пробивалось сквозь частокол сосен и елей длинными, косыми лучами, в которых плясала золотистая пыль. Свет ложился на мох, покрывавший валуны, будто изумрудным бархатом, подсвечивал изнутри нежные шляпки лесных грибов. Воздух был тёплым, живительным, наполненным смолистым дыханием хвои и сладковатым ароматом цветущей где-то в чаще черёмухи. Птицы устроили перекличку: где-то высоко, невидимо, звенела неутомимая зябликовая трель, с другой стороны отзывался размеренный, дробный стук дятла, а из гущи кустов доносилась мягкая, будто успокаивающая песня какой-то невидимой птахи. Лес был полон жизни, мирной и безмятежной. Идиллия. Картина, достойная какого-нибудь святого отшельника из благочестивой легенды.

Каждая нота этой лесной симфонии была для меня фальшивой.

Я шёл по едва заметной тропе, и мои мысли метались, как загнанный зверь в тесной клетке. Солнечный луч, ласково касавшийся щеки, напоминал лишь о том, как скоро он скроется, уступив место ночи и её неведомым опасностям. Пение птиц звучало как насмешка — беззаботный гимн миру, в котором я был чужеродным телом, бомбой замедленного действия.

Сэр Генрих. Его имя отдавалось в висках глухим, настойчивым стуком. Он не удовлетворится. Холодные, оценивающие глаза рыцаря на суде говорили не о вере в мою невиновность, а о временном перемирии. Солдатская логика, прямая и безжалостная, уже складывала факты в убийственную цепочку. Странный лекарь появляется в глуши. Вскоре после этого — ходячий мертвец у ворот. Мертвец, который шёл именно со стороны моей хижины. Генрих отправит людей по следу. Они найдут примятую траву у старой ивы, место, где лежало тело. Они опросят деревню — не было ли кого пропавшего? А в деревнях люди умирают постоянно. От лихорадки, от потери крови при родах, от гангрены после пустяковой царапины. Смерть Томаса не была уникальной. Но если они найдут его могилу… свежий холмик земли в двух шагах от жилья отшельника… Этого будет достаточно. Не доказательство колдовства, нет. Но сильнейший аргумент. Он хоронил его тайно. Почему? Что скрывает? Подозрение превратится в уверенность. А уверенность — в приговор.

Я резко отвёл ветку орешника, преграждавшую путь. Сухая кора шершаво прошлась по ладони, оставив лёгкую царапину. Я не почувствовал боли.

Барон благодарен. Но благодарность в этом мире — монета, которая быстро обесценивается. Ульрих фон Шварцкрон был прагматиком. Я спас ему ногу, возможно, жизнь. Это давало мне кредит доверия. Но этот кредит был против слова сэра Генриха. Рыцаря. Аристократа. Человека своего круга, чья верность проверена годами, а может, и кровью. Моё же слово — слово спасшего его простолюдина. Монаха-отшельника, чьё прошлое туманно. В иерархии, пронизывающей этот мир насквозь, как стальные прутья решётки, его голос всегда будет перевешивать мой. Барон может закрыть глаза на многое, но не на прямую угрозу своему правлению, на связь с силами, которые пугают даже его. И когда Генрих придёт к нему с уликами, пусть и косвенными, и скажет своим непоколебимым, чеканным голосом: «Он опасен, милорд. Он лгал. Он что-то скрывает», — где окажусь я? Снова на судилище? Или мера пресечения будет куда менее театральной? Удар в спину на тропе. Нож в темноте. И тихий приказ: «Сжечь. Пепел развеять».

Холодная испарина выступила у меня на спине, несмотря на тепло дня. Птица, которую я спугнул, с тревожным щебетом взметнулась вверх, мелькнув рыжей грудкой. Я следил за её полётом, пока она не исчезла в зелёной гуще. Свободная. Без мыслей о завтрашнем дне.

Времени критически мало. Это осознание жгло изнутри, как кислота. Я выиграл битву, но проигрывал войну на истощение. Мне нужны были союзники. Ресурсы. Сила. Не абстрактное знание из книги, а реальная, осязаемая мощь, которая заставила бы даже сэра Генриха задуматься, прежде чем наносить удар. Сила, которая уравняла бы шансы.

Перед глазами снова встала картина: шестеро латников в стальных кольчугах, сомкнутые щиты, точные, методичные удары секир. Они уничтожили Томаса, как мясники разделывают тушу. Без паники, без суеты. Профессионалы. Моё первое, жалкое творение не было им ровней. Один против шести — смехотворно.

А если бы не один? Мысль проскочила, темная и липкая. Если бы их было не шестеро, а… двадцать? Тридцать? Даже тогда… Дисциплина, броня, выучка. Толпа голых скелетов или полуразложившихся трупов была бы просто мясом для мечей. Бойня. Но… Если бы они были вооружены. Если бы на их костях висела не истлевшая ветошь, а стальные кольчуги. Если бы в их руках были не обломки веток, а настоящие мечи, топоры, копья. Тогда уравнение менялось. Сила удара, защита, дальность. Рыцари всё ещё имели бы преимущество в скорости, тактике, индивидуальном мастерстве. Но цена победы для них взлетела бы до небес. Каждый удар по бронированному скелету отнимал бы силы, тупил клинки. Падающий костяк мог увлечь за собой лошадь, сломать строй. И тогда… тогда уже можно было бы говорить не о заведомом уничтожении, а о битве. О цене, которую нападающие могли бы не захотеть платить.

Я резко тряхнул головой, будто отгоняя наваждение. Бред. Фантазии загнанного в угол человека. Создать одного неуклюжего зомби едва не стоило мне жизни и раскрыло меня перед всем замком. А армия? Вооружённая, бронированная армия нежити? Для этого нужны были не просто тела. Нужны были доспехи. Оружие. Металл. И главное — знания. Глубокие, страшные знания, к которым я лишь прикоснулся. И время. Которого у меня не было.

Но отбросить эту мысль полностью я уже не мог. Она упала на благодатную почву отчаяния и прагматизма. Ресурсы. Мне нужны были ресурсы. Любые.

И тут, как вспышка в ночи, в памяти всплыли строчки из дневника покойного Экхарта, того юного монаха, чьё тело я теперь носил. Он был любопытен, этот мальчик. Записывал не только молитвы и ботанические опыты, но и местные байки, услышанные от паломников или деревенских стариков. Среди прочего, там было…

Я остановился, прислонившись к шершавой коре древней сосны. Хвоя мягко шелестела над головой. Костяная Луда. Да, именно так. Старейшина в деревне, бабка Агнесса, болтала за кружкой сидра о временах своих прадедов. Говорит, будто бы за Черным Рвом, к северо-западу, была сеча великая. Два графа, Хельмгар из Черного Кряжа и Ульрик Кабанья Голова, сошлись из-за спорного рудника. Рубили друг дружку три дня. Никто не победил. Умерли оба, а люди их полегли так густо, что земля там до сих пор костьми белеет по весне, когда снег сходит. Называют то место – Костяная Луда. Говорят, тени там бродят по ночам, и волки могил не роют, боятся.

Тени. Призраки. Суеверия. Но что лежало в их основе? Corpus servilis. Материал. Сотни, может, тысячи потенциальных единиц. Мысль заставила кровь бежать быстрее, но не от страха, а от холодного, клинического интереса. Скелеты. Экхарт в своих записях был прав: один скелет, лишённый мышц, сухожилий, весящий семь-восемь килограммов – не работник. Его легко сломать, им сложно поднять что-то тяжёлое. Практической пользы? Разве что пугать суеверных крестьян. Но если там есть металл… Доспехи, оружие… Ржавые мечи, пробитые щиты, кольчужные кольца, рассыпавшиеся в прах кожаные ремни с медными пряжками. Это был нечестивый клад. Сокровищница смерти, которая могла стать фундаментом для… для чего? Выживания. Защиты.

Тогда иной разговор.

План не формировался сразу. Это был не план, а направление. Порыв. Инстинкт загнанного зверя, ищущего любую лазейку, любую возможность. Прежде чем сэр Генрих начнёт свою охоту, прежде чем отец Варфоломей протянет свои щупальца из замковой часовни, мне нужно было что-то найти. Что-то, что дало бы мне не силу для битвы — о ней можно было только мечтать, глядя на обугленные останки Томаса, — а козырь. Информацию. Ресурс для обмена. Или просто понимание того, на что я вообще способен.

Я оттолкнулся от сосны и уже не пошёл по тропе, ведущей прямо к хижине. Ноги сами повернули на более натоптанную дорожку, что петляла между деревьями, спускаясь с холма в сторону дымков, поднимавшихся над кронами в отдалении. Деревня.

Мне нужно было узнать больше. Уточнить направление. Услышать эту историю не со страниц дневника, а из живых, тревожных уст. Уловить в рассказе не только суеверный страх, но и детали — как далеко, какой именно ориентир, бывал ли там кто в последнее время. Бабка Агнесса была старой, но не глухой. И, если верить дневнику, любила поболтать. А за кружку сидра… У меня в мешке как раз был кожаный бурдюк, данный Ирмой «для дороги». Не самый плохой аргумент.

Солнце продолжало свой путь, но свет его для меня теперь казался иным. Он не согревал, а подсвечивал. Выявлял контуры проблемы, как луч операционной лампы выхватывает из тьмы скальпель и рану. Лес вокруг всё так же пел и шелестел, но я уже не слышал идиллии. Я слышал тиканье часов. Отмеряющих время, оставшееся до того момента, когда сэр Генрих закончит свои расчёты и начнёт действовать. А он будет действовать. Я в этом не сомневался. Это был человек долга, а его долг — охранять барона от любой угрозы. И я, со своими тёмными знаниями и связью с ходячим мертвецом, был живой, дышащей угрозой.

Тропа вела вниз, к ручью. Я пересёк его по скользким, поросшим мхом камням, едва не оступившись. Холодная вода брызнула на голенища сапог. Неуклюже, — пронеслось в голове с досадой. Надо быть осторожнее. Теперь особенно. Каждая ошибка, каждый неверный шаг мог быть замечен. Истолкован.

Поднявшись на противоположный склон, я увидел первые признаки цивилизации: пни недавней вырубки, поломанную изгородь, а дальше — крайнее поле, засеянное какой-то злаковой культурой. Колосья ещё были зелёными, тянулись к солнцу. За полем виднелись крыши — не островерхие, как в замке, а низкие, покрытые бурым, слежавшимся тростником. Деревня. Место, где можно было найти как помощь, так и смертельный донос. Где каждый чужак, особенно отшельник с подозрительной репутацией, был на виду.

Я остановился на опушке, в тени последней большой ели. Отсюда был виден глиняный колодезный журавль, несколько кур, копошащихся в пыли, и фигура человека, возившегося у плетня. Простота. Бедность. Тишина, нарушаемая лишь далёким мычанием коровы.

Сердце заколотилось с новой силой. Страх? Нет. Нервное напряжение перед началом сложной, рискованной манипуляции. Как перед входом в операционную, где пациент уже на столе, а ты ещё не уверен в диагнозе. Мне нужно было задать вопросы, не возбудив подозрений. Выглядеть не как охотник за сокровищами, а как любопытный, немного чудаковатый монах, собирающий местные предания. Для своей летописи, сын мой. Для прославления Бога в деяниях предков. Что-то в этом роде.

Я потянул капюшон пониже на лоб, скрывая слишком пристальный, слишком аналитический взгляд. Сделал глубокий вдох, пытаясь вжиться в роль. В роль благочестивого отшельника Экхарта, который боится Бога, но ещё больше боится людей. В кармане моей рясы пальцы нащупали холодный металл фибулы. Кабан. Под рукой барона. Этот знак мог помочь. А мог и привлечь ненужное внимание, если в деревне уже шептались о суде и казни Отто. Новости разносятся быстро, быстрее, чем идёт пеший человек.

Решение пришло мгновенно, с ледяной ясностью. Фибулу нужно спрятать. Не показывать. Здесь, среди этих людей, я должен быть никем. Просителем. Слушателем. Тенью.

Я вытащил тяжёлый серебряный знак, на мгновение задержал взгляд на искусно вырезанной свирепой морде. Затем сунул его вглубь мешка, под хлеб и солонину. Пусть лежит. Моё оружие сейчас — не металл, а слова. И знание того, что мне нужно. Знание, которое могло спасти мне жизнь или ускорить конец.

Я ступил из тени леса на пыльную деревенскую улицу. Солнце ударило в лицо, заставив щуриться. Пение птиц осталось позади, сменившись тихим, сонным гулом мух, далёким плачем ребёнка и скрипом колодезного журавля. Я направился к первому дому, откуда доносился стук топора — кто-то колол дрова. Мысли, мрачные и цепкие, уже строились в ряд, готовя вопросы, оценивая риски. Охота за информацией начиналась. А где-то там, в замке на холме, другая охота — на меня — только-только выходила на тропу.

Деревенская улица, казалось, выдохнула и замерла при моём появлении. Пыль, взметнувшаяся из-под моих сапог, оседала медленно, будто нехотя. Воздух, пахнувший дымом очагов, навозом и кислым квасом, стал гуще, тяжелее. Я шёл, и чувствовал на себе взгляды. Не открытые, не враждебные ещё, но уж точно не те, что были прежде, когда я был просто странным, но полезным мейстером, к которому посылали за помощью.

Из-за приоткрытой двери худой, закопчённой избушки показалось бледное лицо женщины. Она метнула на меня быстрый, испуганный взгляд, и тут же скрылась, дёрнув за руку маленькую девочку, собиравшую у порога щепки. Девочка пискнула от неожиданности. Дверь захлопнулась. Из другой хижины, где старик что-то чинил у плетня, донёсся сдавленный окрик: «Марта! В дом! Сейчас же!» Юная девушка, несшая вёдра на коромысле, замедлила шаг, уставилась на меня огромными, тёмными глазами, полными суеверного любопытства и страха, потом спохватилась, споткнулась и почти побежала, расплёскивая воду. Даже куры, казалось, разбегались от меня быстрее, с тревожным кудахтаньем.

Слухи. Они ползли, как зараза, быстрее любой лихорадки. Из замка в деревню, из уст в уста, обрастая невероятными подробностями. «Колдун, что спас барона. Говорят, молится не так. Говорят, у ворот мертвеца навёл. Отто языком поплатился. А он — жив, ходит.» Они не знали правды, но чуяли её сердцем, этим древним, животным чутьём на нарушителя порядка, на того, кто стоит по ту сторону изгороди, отделяющей «своих» от «чужих», «благочестивых» от «проклятых». Я был для них уже не целителем. Я был предзнаменованием. Вестником смуты. И скоро, очень скоро, это осторожное отчуждение могло перерасти в камни и вилы. Мир не терпит тех, кто выбивается из стада. Он либо ломает их, либо изгоняет. А изгнание в этом лесу было равносильно смерти.

Мне нужно было спешить. Не на дни, а на часы.

Я прошёл мимо колодца, не останавливаясь, и направился к дому, который помнил. Он стоял чуть в стороне, на небольшом пригорке, сложенный не только из плах, но и на низком, грубом каменном фундаменте. Крыша была не тростниковая, а из тёса, уже почерневшего от времени, но цельного. Дом старосты. Тот самый, куда меня привели, когда Томас лежал с проломленным черепом, и я, ещё оглушённый своим переходом в этот мир, пытался применить знания нейрохирургии к размозжённым костям и мозгу деревенского парня. Воспоминание всплыло, странное и плоское, как картинка в книге. Та боль, тот ужас, даже моё отчаяние — всё это казалось теперь почти безмятежным. Понятным. Была проблема — травма. Было решение — операция. Она не сработала. Конец. Теперь же проблемы были сплетены в тугой, ядовитый клубок, где каждая нить тянулась к петле на моей шее.

Я не стал стучать в дверь, притворённую досками построже остальных. Я толкнул её, и она со скрипом поддалась. Внутри пахло дымом, варёной репой, человеческим потом и овчиной. Было пусто.

— Кто там? — раздался голос снаружи, из-за дома.

Я вышел обратно, обогнул угол. За домом был огороженный плетнем огород, где зеленили побеги гороха, капуста и лук. Посреди грядок, сгорбившись над какой-то работой у плетня, стоял староста. Фолькмар. Мужик лет пятидесяти, с лицом, вырезанным из морёного дуба, и руками, узловатыми от труда. Он выпрямился, увидев меня, и в его глазах не было страха, но была глубокая, усталая настороженность. Он вытер ладони о холщовые штаны.

— Мейстер. Не ждал.

— Фолькмар, — кивнул я, отсекая все возможные церемонии. Время для них кончилось. — Мне нужна информация. И немного помощи.

Он молча смотрел на меня, ждал.

— Костяная Луда, — выпалил я прямо, без подводки. — Где это? Точнее.

Его лицо не дрогнуло, но в глазах промелькнуло что-то — не удивление, а скорее подтверждение худших подозрений.

— Зачем она тебе, мейстер? Место недоброе. Не для молитв.

— Для знания, — сказал я, и это была чистая правда. — Я слышал легенду. Хочу понять её корни. Для… для летописи. Монастырской.

Он не поверил ни единому слову. Но спорить не стал. Плюнул в сторону, на грядку.

— Легенда… — он протянул слово, будто пробуя его на вкус. — Была сеча. Давно. Говорят, графы наши, ещё до баронов нынешних, рубились три дня за рудник медный. Полегли все. Земля там не родит, только кости по весне белеют. Тени воют. Волки стороной обходят.

— Где именно? — настаивал я, чувству, как время утекает сквозь пальцы.

Фолькмар вздохнул, подошёл к краю огорода и ткнул корявым пальлом на запад, где лес сгущался в сизую, недружелюбную стену.

— Путь в день. От нашей околицы — на запад, всё время на запад. Дороги нет. Тропа звериная есть, но она петляет. Иди по солнцу. Увидишь Черный Ров — глубокий овраг, вода чёрная в нём течёт, не пить её. Перейти по камням можно, если не боишься. За ним — поляна. Большая. Там и была Луда. Но, мейстер… — он обернулся ко мне, и в его голосе впервые прозвучало нечто, похожее на предостережение, лишённое уже всякой официальности. — Не ходи. Место проклятое. Не одного любопытного там кости остались. Не от зверя даже. От… страха. Сердце разрывалось.

Я кивнул, как будто принимая его совет к сведению.

— Ещё. Мне нужен нож. Охотничий. И еды на два-три дня. Я принесу тебе ивовый отвар, знаешь, для суставов. Или что другое понадобится.

Фолькмар смотрел на меня долго, тяжело. Он понимал, что это не просьба, а сделка. И что отказ может быть опасен — не потому что я угрожал, а потому что я был теперь частью тёмного мира замковых интриг и ходячих мертвецов. Связываться со мной было опасно. Но и отказывать — тоже.

— Подожди тут, — буркнул он и скрылся в доме.

Я стоял среди грядок, подставляя лицо последним лучам солнца, и чувствовал спиной взгляды из-за заборов соседних дворов. Притаившиеся, недобрые. Изгой. Я становился изгоем. И этот статус прилипал быстрее и неотвратимее, чем милость барона.

Фолькмар вернулся, неся небольшой, но крепкий нож в деревянных ножнах, притороченных к простому кожаному поясу, и узел из грубой ткани. Пахло копчёным мясом и чёрствым хлебом.

— Бери. И уходи, мейстер. И не обещай ничего. Лучше не приходи больше.

Я взял протянутое. Пояс с ножом приладил поверх своей рясы. Узел взвалил на плечо рядом с мешком от Ирмы.

— Спасибо, Фолькмар.

Он ничего не ответил, только смотрел мне вслед, неподвижный, как одно из деревьев своего огорода. Его молчание было красноречивее любых слов. Двери этой деревни для меня закрывались. Навсегда.

Обратная дорога в хижину была бегом. Не физическим — ноги передвигались с той же усталой мерностью, — но внутри всё гнало и подхлёстывало. Мысли стучали, как барабанная дробь: Время, время, время. Сэр Генрих уже мог отправить людей. Священник мог нашептать барону что-то новое. Нужно было исчезнуть. Не просто спрятаться, а обрести хоть какую-то силу, чтобы не быть раздавленным, когда они всё же найдут.

Хижина встретила меня мрачным молчанием и тем сладковато-гнилостным запахом, который теперь казался моим вторым дыханием. Я не стал отдыхать. Сбросил все мешки, взял свою старую, тяжёлую лопату с коротким черенком — ту самую, которой копал могилу Томасу. Дополнил провизию из запасов Фолькмара. Потом подошёл к соломе и вытащил «Liber Nucto». Книга была холодной. Я сунул её в самый большой мешок, поверх еды, обмотав тряпьём, чтобы не повредить.

Затем — самое отвратительное. Из тайника, за рыхлой кладкой у очага, я достал глиняную плошку, завязанную тряпицей. Развязал. Запах ударил в нос — густой, удушливый, смесь гниющего цветка, металла и чего-то медвяно-кровяного. Благовония Сатурна. Те самые вонючие шарики, слепленные из толчёных семян мака, жасмина, магнитного порошка, мирта и корня мандрагоры, замешанные на высушенной крови летучей мыши. Когда-то, готовя ритуал для Томаса, я относился к этому со скепсисом циника. Теперь скепсис выгорел, оставив после себя пепелище прагматичного ужаса. Это работало. Химия, символизм, магия — неважно. Это был катализатор, ключ, который отпирал дверь в запретную комнату мироздания. Я аккуратно переложил три чёрных, сморщенных шарика в маленький мешочек из кожи и тоже убрал в сумку.

Я был готов. Вернее, я был максимально готов, насколько мог быть, не зная, что меня ждёт. Сердце колотилось не от страха, а от лихорадочного, почти лихорадочного возбуждения. Это был азарт. Отчаянная ставка на единственную карту.

Я вышел из хижины, уже в сумерках, и, не оглядываясь, шагнул в лес, на запад.

Первые часы пути были отмечены лишь упрямым напряжением мышц и стремительным угасанием света. Я шёл, ориентируясь по последним проблескам солнца сквозь кроны, цепляясь за стволы, чтобы не упасть на скользких от хвои склонах. Лес быстро погружался в синий, затем в фиолетовый, и наконец в чёрный полумрак. День угас, как свеча на ветру. Наступила ночь.

И с ночью пришёл страх. Не тот осознанный, интеллектуальный страх перед людьми, а древний, спинномозговой ужас перед тьмой и тем, что в ней таится. Деревья, днём бывшие просто деревьями, теперь превращались в скрюченных, многоруких гигантов. Каждый шорох, каждый треск сучка отдавался в тишине пушечным выстрелом. Воздух стал холодным, сырым, он пробирал до костей сквозь потную рясу. Я шёл, почти бежал, спотыкаясь о корни, хватаясь за ветви, которые отдавались в ладонях колючей, живой упругостью. Вечер, думал я, пытаясь заглушить панику, это даже плюс. Ритуал проводится ночью. Сатурн — ночная планета. Всё логично.

Но логика — слабая защита в ночном лесу, когда ты понял, что заблудился.

Я остановился, тяжело дыша, пытаясь вглядеться в угольную черноту. Ни звёзд, ни луны — плотный полог крон не пропускал ничего. Запад? Где запад? Я кружил, натыкался на деревья, которые, казалось, смещались, чтобы сбить меня с толку. Паника, острая и липкая, подползла к горлу. Я был в ловушке. Не в ловушке людей, а в ловушке самой природы, которая в этом мире казалась огромной, равнодушной и, возможно, сознательно враждебной.

И тогда я услышал вой.

Он пришёл издалека, длинный, тоскливый, леденящий душу звук, который, казалось, висел в самом воздухе, пронизывая его насквозь. Волк. Потом другой, с другой стороны. Перекличка. Они знали, что я здесь. Знало всё: и лес, и ночь, и те вещи, что, возможно, жили глубже волков.

Теория о том, что волки не нападают на людей, рассыпалась в прах перед этим первобытным ужасом. Это был не учебник по биологии. Это был Чёрный Лес, где правила были иными. Я, дрожащими руками, начал сгребать сухой валежник, хворост, папоротник. Вытащил кресало, которое взял из хижины. Руки тряслись так, что несколько раз высеченная искра гасала, не зажигая трута. Наконец, жалкая искорка упала на сухой мох, и он затлел. Я раздувал его, как умирающий — последний глоток воздуха. Огонь, слабый, дрожащий, но живой, вырвался из темноты, осветив моё искажённое лицо и ближайшие стволы.

И тогда я увидел их. Глаза. Две холодные, зелёные точки в темноте, в двадцати шагах. Они просто смотрели. Отражали отсвет моего костра, словно два куска мёртвого стекла. Я замер, не дыша. Глаза не мигали. Потом, беззвучно, отпрянули в темноту и исчезли. Но вой не прекратился. Он то приближался, то удалялся, окружая меня невидимым, дышащим кольцом. Я не спал. Сидел, прижав спину к толстому стволу, с ножом на коленях, и смотрел в тьму, пока глаза не болели от напряжения. Каждый звук заставлял вздрагивать. Каждая тень казалась движущейся. Ночь длилась вечность.

Рассвет пришёл мучительно медленно, разбавляя черноту до серого, потом до грязно-зелёного цвета. Вой стих. Лес снова стал просто лесом — мокрым, холодным, неприветливым, но уже не населённым невидимыми ужасами. Я, одеревеневший, с трясущимися руками, пнул ногой остывшее пепелище костра, взвалил на плечи мешки и пошёл, уже не пытаясь определить направление, просто вперёд, прочь от этого места.

И, как это часто бывает, когда перестаёшь бороться, нашёл. Сперва ручей с чёрной, маслянистой водой, текущий в глубоком, заросшем овраге — Черный Ров. Перебрался по скользким, шатким камням, едва не упав в ледяную воду. А за оврагом… поляна.

Она была огромной. Несколько сотен шагов в поперечнике. Трава здесь росла чахлая, жёлто-зелёная, будто земля была больна. Кое-где торчали кривые, низкорослые сосны. И было пусто. Ужасающе, обескураживающе пусто.

Я прошел по краю, потом внутрь, глаза лихорадочно выискивали то, что надеялся увидеть: белесые пятна, бугорки, хоть что-то. Ничего. Только земля, трава, редкие камни. И ямы. Десятки, может, сотни старых, осыпавшихся ям, поросших по краям мхом и бурьяном. Они были неглубокими, беспорядочно разбросанными, как оспины на лице земли. Словно кто-то уже приходил сюда. Кто-то с лопатой. И копал. Много и безрезультатно.

Я подошёл к одной из самых свежих на вид, края которой ещё не успели полностью осыпаться. След лопаты на грунте был знакомым. Я сам оставлял такие. И тут меня осенило, с ледяной, унизительной ясностью. Экхарт. Молодой монах, чьё тело я теперь носил. Любопытный, жаждущий знаний. Он вёл дневник. Он записывал легенды. И он, конечно же, не просто записывал. Он приходил сюда. Искал. Надеялся найти подтверждение сказкам, может, артефакты, кости святых, что угодно. И нашёл только землю. И, разочарованный, забросил это дело. Никакого поля, усыпанного костьми и доспехами. Никакого массового захоронения. Только пустое, проклятое место, изрытое ямами отчаявшегося чудака.

Я стоял посреди этой пустоты, и чувствовал, как последняя надежда вытекает из меня, как песок сквозь пальцы. Ветер гулял по поляне, гоняя перед собой сухие былинки и нашептывая что-то на языке увядания. Солнце, уже поднявшееся выше деревьев, светило равнодушно, не согревая. Где-то далеко, в замке на холме, сэр Генрих, наверное, уже отдавал приказы. Отец Варфоломей шептал на исповеди или в ухо барону. Удавка, которую я ощущал всё последнее время, не просто натянулась. Она с холодной, методичной неумолимостью затягивалась на моей шее. И времени, чтобы её перерезать, у меня не оставалось. Вообще.

Глава 14

Стоял над краем одной из этих бесплодных ям и смотрел вниз, на плотную, слежавшуюся глину, прорезанную тёмными прожилками перегноя. След лопаты был отчётлив, закруглён, знаком. Не мой. Не такой свежий. Ему, возможно, полгода, может, год. Работа тщательная, но безнадёжная. Экхарт. Юный монах с горящими глазами и жаждой познать непознаваемое. Он слышал те же легенды, что и я. Читал, возможно, те же намёки в старых фолиантах. И он пришёл сюда, полный надежд, с лопатой и верой в то, что под тонким слоем дерна его ждут кости прошлого. Оружие. Сила. Ответы.

«Что же ты искал, брат?» — пронеслось у меня в голове с горькой усмешкой. — «То же, что и я. Слуг. Защиту. Средство от одиночества и страха в этом чёртовом лесу. И нашёл только землю. Как и я».

Я пнул ногой комок глины. Он с глухим стуком свалился обратно в яму. Ярость, бессильная и острая, закипала внутри. Я был так уверен. План казался таким логичным. Поле битвы. Массовое захоронение. Готовый материал. Идиот. Наивный, глупый идиот, ослеплённый отчаянием.

Я прошёлся по поляне, заглядывая в другие ямы. Некоторые были глубокими, почти в рост человека. Мальчик старался. В других лишь слегка потревожили дерн. Всюду одно и то же: слоистая почва, корни, пару раз попался трухлявый пень, в одной яме — скелет полёвки, крошечный и чистый, будто сделанный из слоновой кости. Ни намёка на человеческие останки. Ни клочка ржавчины. Ни обломка кости, который можно было бы принять за осколок ребра или фалангу пальца.

Я вспомнил дневниковые записи. Лиричные, почти поэтические описания «поля, белеющего костьми». Воспоминания бабки Агнессы, переданные с придыханием: «земля там до сих пор костьми белеет». Даже суровый Фолькмар не отрицал самой легенды, лишь предостерегал от посещения. Все они лгали? Или верили в свою же ложь? Миф, порождённый страхом перед конкретным, гиблым местом, обраставший столетиями подробностями, пока не стал неотличим от правды. Проклятая земля. Тени. Всё это могло быть просто… плохой почвой. Местом, где ничего не росло. А люди всегда нуждались в объяснениях. И что может быть лучше страшной сказки?

Мысль о том, что я променял последние крохи доверия деревни, рискнул ночью в лесу с волками, потратил силы и время — всё на красивую, бессмысленную байку, — злила до белого каления. Я сжал рукоять лопаты так, что пальцы побелели. Казалось, сам лес тихо смеётся надо мной, шелестя пожухлой травой на поляне.

«Ладно, Экхарт, — мысленно бросил я своему предшественнику. — Ты проиграл. Я проиграл. Очко в пользу этого дерьмового мира».

Я развернулся и побрёл прочь, назад к лесу, к Чёрному Рву, к своей хижине-тюрьме. Мысли метались, уродливые и беспомощные. Что теперь? Вернуться, закопаться в «Liber Nucto», пытаться выведать у неё другие секреты? Но на это нужны недели, месяцы. А времени, как песок в моих ладонях, не оставалось вовсе. Сэр Генрих не будет ждать, пока я разберусь в тонкостях некротической биоэнергетики. Он придёт с фактами. Или без них.

Я шёл, не глядя под ноги, погружённый в водоворот ярости и страха. Корни, камни, ямы — всё сливалось в одно сплошное препятствие. Лес, который утром казался просто мокрым и холодным, теперь был воплощением злорадного сопротивления. Каждая ветка норовила хлестнуть по лицу, каждый склон оказался скользким. Я спотыкался, ругался сквозь зубы, шёл дальше.

Именно поэтому я не заметил край. Точнее, заметил, но слишком поздно. Земля под левой ногой внезапно ушла вниз, оказалась не землёй, а пустотой, прикрытой слоем прошлогодней листвы и хвои. Я рухнул вперёд, бессильно взмахнув руками, лопата вылетела из пальцев. Падение было недолгим, но болезненным. Я сгрудился, ударившись плечом и боком о что-то твёрдое и неровное, и покатился вниз по склону, осыпаемый землёй и галькой. Мир на мгновение превратился в карусель из зелени, неба и боли. Затем всё замерло.

Я лежал на спине, задыхаясь, глядя в полог крон где-то высоко над головой. Всё тело ныло, в боку горело ушибленное место. «Идеально, — подумал я с плоской, безэмоциональной яростью. — Просто идеально. Сломал бы шею — и конец всем проблемам».

С трудом поднялся, отряхиваясь. Я оказался на дне глубокой канавы, промоины. Шириной в несколько шагов, с крутыми, почти отвесными склонами, поросшими мхом и корнями. По дну её тянулась полоса более светлого, крупного песка и округлой гальки. И тут до меня дошло. Это было не просто углубление. Это было русло. Пересохшее русло реки или крупного ручья.

Я осмотрелся. Оно шло примерно с севера на юг, разрезая склон холма. Вверх по течению оно терялось в чаще, вниз — упиралось в тот самый Чёрный Ров, который я переходил утром. Тот самый ручей с чёрной водой. Только здесь, на этом участке, воды не было. Совсем. Дно было сухим, твёрдым. Значит, когда-то он протекал здесь. Потом, возможно после какого-то обвала или просто сменив течение, пробил себе новый путь, тот самый овраг. Геология. Ерунда.

Я вздохнул, пытаясь стряхнуть с себя и землю, и ощущение полного поражения. Нужно было выбираться. Я потянулся за валявшейся рядом лопатой, и в этот момент мысль, тихая и чёткая, как удар колокола, пронзила весь шум отчаяния в голове.

Глупость.

Не моя. Не Экхарта. А тех самых графов, Хельмгара и Ульрика с Кабаньей Головой. Я представил себе поле, ту самую поляну. Ровную, открытую. Идиллическое место для сражения в стиле рыцарских романов. Но кто, будучи в здравом уме, станет давать генеральное сражение на ровном поле, когда рядом есть такая вот геологическая особенность? Русло реки. Пусть и пересохшее. Глубокое, с крутыми берегами. Это готовый ров. Естественное укрепление. Фланг, который невозможно обойти. Если твои силы уступают, или ты хочешь закрепиться, или просто не хочешь, чтобы тебя окружили — ты встаёшь спиной к реке, или используешь её как границу. Тактика первокурсника военной академии. Элементарно.

Но они сражались три дня. Говорили, полегли все. Значит, битва была ожесточённой, встречной, без явного перевеса. Значит, они сошлись на поле. Почему?

А что, если не на поле?

Что, если легенда исказила не факт битвы, а её место?

Сердце забилось чаще, уже не от ярости, а от чего-то иного. От проблеска. Я оглядел русло. Оно было узким для построения больших отрядов, но идеальным для засады, для кровавой свалки, где строй теряет смысл, а важна только ярость и выносливость. Если одна сторона засела здесь, а другая пыталась её выбить… три дня непрерывной мясорубки… тела не оставались наверху. Их сбрасывали вниз, в эту самую канаву, чтобы расчистить место для новой атаки. Или они падали сами. А потом… потом русло пересохло, или его намеренно завалили, или просто столетия ливней и оползней сделали своё дело, похоронив всё под слоем ила и земли.

Это была интуиция. Безумная, ни на чём не основанная догадка загнанного в угол человека, хватающегося за соломинку. Но иного выбора не было. Экхарт, умный, любознательный Экхарт, копал на поле. Он искал там, где, по легенде, было «бело от костей». И не нашёл ничего. Потому что искал не там.

Я стоял, глядя на сухое, каменистое дно, и чувствовал, как сомнение борется с этим новым, слабым, но упрямым огоньком надежды. Копать здесь? Наугад? Это ещё более бессмысленно, чем копать на поле. Здесь десятки, сотни метров русла. Глубина захоронения — неизвестна. Можно потратить остаток жизни, перекапывая эту канаву, и не найти ничего, кроме камней.

Но что-то меня держало. То самое чувство, что иногда, очень редко, возникало в операционной, когда все анализы и снимки говорили об одном, а внутренний голос, голос опыта и подсознания, нашептывал: «Смотри глубже. Не там. Здесь». И часто этот голос оказывался прав.

«Чёрт с тобой, — подумал я. — Уже всё равно».

Я поднял лопату, выбрал место почти наугад — примерно посередине этого видимого отрезка русла, у самого подножия склона, где слой наносного грунта, принесённого сверху, должен быть самым толстым. И воткнул лезвие в землю.

Первый час был адом. Земля здесь была не мягкой, как на поле, а плотной, слежавшейся, перемешанной с камнями и спутанными корнями прибрежных растений, давно умерших. Лопата звенела, отскакивала, вязла. Я копал, и каждый удар отдавался болью в ушибленных мышцах. Пот лил с меня градом, смешиваясь с пылью и грязью. Разум, освободившись от первоначального азарта, начал шептать крамолу: «Идиот. Ты тратишь последние силы. Здесь ничего нет. Ты умрёшь от истощения в этой яме, и волки растащат твои кости, и никто никогда не найдёт».

Я почти послушался. Отбросил лопату, сел на корточки на краю своей небольшой, но уже глубокой ямы. Руки дрожали от напряжения, спина горела. Солнце уже клонилось к западу, снова окрашивая лес в багрянец. Скоро ночь. Снова ночь в этом лесу. И на этот раз без сил, без надежды.

Я уже собрался выползать, смириться, брести обратно, чтобы встретить свою судьбу в хижине, как что-то заставило меня задержаться. Чистая, животная ярость. Нет. Не просто так. Не после всего.

Я схватил лопату снова, со стоном вскочил в яму, и с силой, рождённой отчаянием, вогнал лезвие в самый дальний, ещё не тронутый угол.

И лопата, вместо глухого стука о камень или мягкого шуршания глины, встретила сопротивление иного рода. Твёрдое, но не монолитное. Раздался приглушённый, сухой хруст. Не громкий. Но в тишине леса он прозвучал, как выстрел.

Всё внутри меня замерло. Я осторожно, дрожащими руками, начал разгребать землю вокруг. Чёрная, влажная почва уступила, обнажив не камень. Не корень. Нечто длинное, цилиндрическое, грязно-белое, испещрённое тонкими трещинами. Лезвие лопаты оставило на нём свежий, белый скол.

Я упал на колени, отбросив лопату в сторону. Руками, уже не обращая внимания на грязь под ногтями, я начал осторожно, с почти религиозным трепетом, очищать находку. Земля отставала пластами. Обнажилась суставная головка. Потом длинная, прямая диафиз. Бедренная кость. Человеческая бедренная кость.

Она была хрупкой, время и влага сделали её пористой, как плохой пенал. Мои пальцы могли продавить её поверхность. Но она была целой. Не раздробленной в бою. Просто… лежала здесь. Ждала.

Я сидел на дне ямы, сжимая в руках эту холодную, невесомую реликвию смерти, и смеялся. Тихим, срывающимся, истерическим смехом, в котором не было ни капли веселья. Была только леденящая, всепоглощающая ярость и триумф. Я нашёл её. Не на поле. Не там, где все искали. Здесь, в этой забытой богом канаве.

И если здесь одна кость… значит, где-то рядом должны быть другие. Десятки. Сотни. И, возможно, не только кости. Металл ржавеет, но он не исчезает. Кольчуги рассыпаются в прах, но пряжки, наконечники стрел, обломки клинков — они могли сохраниться. Это была не сокровищница. Это была братская могила. Удобная, глубокая, естественная братская могила.

Я поднял голову и посмотрел на высокие, темнеющие склоны русла. Они больше не казались просто стеной из земли. Они были стеной из тайны. И завеса над ней только-только дрогнула.

Но смех скоро стих. Его сменила знакомая, давящая тяжесть. У меня была кость. Одна хрупкая кость. Чтобы превратить её, и то, что могло лежать рядом, во что-то, что могло бы противостоять сэру Генриху и его латникам, нужны были недели работы. Нужны были знания из «Liber Nucto», которые я ещё не постиг. Нужны были эксперименты, ресурсы, уединение. А времени… времени не было. Его никогда не было. Но теперь, держа в руках это молчаливое доказательство своей правоты, я чувствовал, как петля на шее натягивается до хруста. Теперь я знал, где копать. И это знание было таким же опасным, как и само умение копать. Если они найдут меня здесь, с лопатой и костями… никакие речи, никакая благодарность барона не спасут. Это будет уже не подозрение. Это будет пойман с поличным.

Я аккуратно положил бедренную кость на край ямы, рядом с лопатой. Она лежала там, жуткая и неопровержимая. Я выбрался наверх, сел на землю, свесив ноги в свою маленькую могилу. Сумерки сгущались, наполняя русло синими тенями. Где-то далеко, уже привычно, завыл волк. Но сейчас этот вой звучал иначе. Он звучал как секундомер. Отсчитывающий последние часы перед тем, как мир, настоящий, жестокий мир людей, настигнет меня здесь, на краю забытой битвы, с костью в руках и смертью в сердце.

Сумерки сгущались, превращая русло в сизую, холодную щель между двумя стенами непроглядной тьмы. Волчий вой, то приближаясь, то удаляясь, стал привычным, почти ритмичным звуком этого места. Но сейчас он меня не пугал. Вернее, страх был, но он отступил на второй план, заглушённый настойчивым, лихорадочным зудом в пальцах и в самой глубине сознания. Я нашёл кость. Значит, под землёй лежало ещё.

Пока последние краски не покинули небо, я собрал хворост, сухие ветки, вытащенные при копке, и развёл на дне русла, под защитой склона, небольшой, но жаркий костёр. Пламя упрямо боролось с сыростью, завоёвывая пространство, отбрасывая на стены канавы гигантские, пляшущие тени. Его свет был моим щитом от ночи и её обитателей, а тепло — единственным утешением для закоченевших рук.

Я не мог остановиться. Лопата снова и снова вгрызалась в плотную землю рядом с первой находкой. Теперь я копал не наугад, а методично, расширяя яму, углубляя её. Каждый удар отдавался болью в спине и плечах, но это была хорошая боль, боль усилия, приносящего плоды. И плоды появлялись. Не часто, не россыпью, но появлялись.

Вот тёмная, продолговатая кость — большеберцовая. Вот из земли показалась дуга ребра, хрупкая, как пергамент. Потом — тазовая кость, массивная, похожая на крыло чудовищной птицы. Позвонок, ещё один, целая гирлянда, сцепившаяся в земле, как гнилая нитка бус. Я выкапывал их, отбрасывал в растущую рядом с костром кучу. Руки работали автоматически, разум был сосредоточен на одном: больше. Нужно больше.

Я копал, пока ночь не стала абсолютной, а костёр не начал угасать, превратившись в груду тлеющих углей. Я копал, пока мышцы не заныли тупым, неумолимым стоном, а в горле не встал ком от жажды и пыли. Я был потным, грязным, истощённым до дрожи в коленях. Голод скрутил желудок в тугой узел, но я почти не чувствовал его — только слабость, плывущую за глазами.

Наконец, я отбросил лопату. Она с глухим стуком упала на землю. Я опустился рядом с костром, спиной к ещё тёплым углям, и уставился на свою добычу.

Куча. Просто куча костей. Я начал мысленно сортировать, оценивать. Бедренных — штук десять-двенадцать. Большеберцовых — примерно столько же. Плечевых, лучевых, локтевых… Тазовых — пять. Черепов… я насчитал три целых и несколько фрагментов. Рёбер — целая груда, многие сломаны. Позвонки. Кости кистей и стоп, крошечные, как птичьи, их было сложно сосчитать. Двести? Возможно. Даже больше. Звучало внушительно. Но когда смотришь на эту беспорядочную груду побелевших, испещрённых трещинами останков, цифра теряет вес. Это не армия. Это сырьё. Разобранный, перемешанный конструктор. И времени на то, чтобы собрать из него хоть что-то внятное, у меня не было.

Я провёл рукой по лицу, чувствуя, как грязь смешивается с потом. Ночь была в разгаре. Спать? Тело умоляло об отдыхе. Но если я усну, кто знает, что случится к утру? Волки могли стать смелее. Или, что страшнее, в замке могли принять решение.

Нет. Нужно было действовать сейчас. Пока я здесь. Пока они лежат передо мной.

Я потянулся к мешку, дрожащими руками вытащил «Liber Nucto». Тяжёлый фолиант лёг мне на колени. Я открыл его на знакомой странице, там, где был описан ритуал «Смиритель Плоти» — «Carnis Temperator». Я пробежал глазами латинские строки, искал ключ, намёк, что-то… И тогда меня осенило. С такой жестокой, унизительной ясностью, как удар обуха.

Ритуал был предназначен для целого тела. Для трупа. Для субъекта, чья анатомическая целостность ещё не была нарушена. Я проводил его на Томасе — на свежем, разлагающемся, но целом теле. А что у меня сейчас? Куча разрозненных костей. Даже если я воссоздам магический импульс, куда он пойдёт? В одну кость? Во все сразу, но без связи между ними? Получится просто анимированная груда останков, бесполезная и, возможно, неуправляемая. Нужно было собрать их. Хотя бы в подобие скелета.

Я посмотрел на груду, потом на свою лопату. Собрать… Но к чему ограничиваться тем, что было? К чему рабски копировать человеческую анатомию, если я создаю не человека, а инструмент? Мысль, тёмная и соблазнительная, как змеиное шипение, заползла в сознание. Томас был неуклюж, медлителен, слаб. Его кости, даже обтянутые остатками плоти, ломались от ударов секир. А что, если… что, если попробовать иначе? Я был хирургом. Я знал биомеханику, пусть и в другом мире. Я понимал, как крепятся мышцы, как работают рычаги, где точки напряжения. Здесь не было мышц, но была магия, которая, судя по всему, могла заменить связки и дать импульс к движению.

Мне нужны были копатели. Быстрые, цепкие, способные рыть землю этими самыми костями. Человеческая кисть для этого не идеальна. Лопата — да, но лопата у меня одна.

Я отложил книгу, подошёл к куче. Усталость отступила, сменившись холодной, сосредоточенной яростью творца. Я начал сортировать. Отложил в сторону самые крепкие, длинные кости — бедренные, большеберцовые, плечевые. Черепа аккуратно поставил в ряд, пустыми глазницами на тлеющий костёр. Потом взял в руки обломок сосновой коры и начал царапать на пепловатой земле у огня.

Я рисовал схемы. Примитивные, уродливые, но логичные с точки зрения механики. Существо с четырьмя длинными костями вместо рук, оканчивающимися тазовыми костями, как ковшами. Другое — где рёбра, прикреплённые к плечам, образовывали нечто вроде граблей. Третье — где челюсть, прикреплённая к предплечью, могла бы сжиматься, цепляя и разрывая грунт.

Это было богохульство. Надругательство над самой природой формы. И это было безумно практично.

Я начал собирать. Первого — контрольного. Просто скелет. Насколько это было возможно с имеющимся материалом. Я подобрал кости примерно одного размера, сложил их в подобие анатомически правильной фигуры. Без мелких косточек запястий и стоп, без некоторых позвонков, но узнаваемого. Это будет базой. Если ритуал сработает на нём, он получит лопату. Будет эталоном.

Потом взял палку и, сверяясь со своими угловатыми чертежами на земле, начал рисовать на плотном грунте дна русла магические треугольники. Вспомнил всё до мельчайших деталей. Вначале — круг для себя. Дрожащим пальцем я выцарапал в земле имена духов сторон света: Phorlakh на юге, Vortigern на западе, Morgaf на севере, Astaroth на востоке. Надеялся, что правильно определил стороны в этой кромешной тьме, под пологом леса. Потом, вокруг каждой из восьми собранных «конструкций», я начертил магический треугольник. На внешней стороне каждого — имена Brimer, Suburith, Tranauit. На внутренней — Lyaroth, Beryen, Damayn. Треугольник-клетка, сдерживающая ярость вызываемого духа. Чертить пришлось долго, стараясь, чтобы линии были чёткими, а имена — узнаваемыми. Земля под ногтями, ссадины на пальцах — всё смешалось в одно мутное ощущение изнеможения и одержимости.

Затем — сборка. Скелет-контрольная группа был готов. Остальные семь… я творил. Для одного взял две бедренные кости в качестве «ног», а вместо рук приладил две большеберцовые, на концах которых укрепил, вложив в суставные впадины, две массивные тазовые кости. Получилось нечто, похожее на ходули с ковшами. Для другого использовал плечевые кости как основу для «рук», но на каждую нанизал по три-четыре ребра, создавая подобие гребёнки. Третьему вместо кистей приладил нижние челюсти, зажав в их альвеолах обломки других костей, создав нечто вроде клешней. Это была бойня воображения, проведённая в кромешной тьме, под вой ветра в ветвях и далёкий волчий вой. Я не чувствовал отвращения. Только холодный, хирургический расчёт. Эта конструкция будет копать лучше. Эта — устойчивее. Эта — сможет таскать тяжести.

Когда восемь уродливых фигур лежали в своих треугольниках, готовые, я вернулся в свой круг. Ноги подкашивались, в глазах стояла серая пелена от недосыпа и истощения. Но оставался последний шаг.

Я раскрыл книгу на нужной странице, взял в руки мешочек с благовониями Сатурна. Запах, густой и удушливый, ударил в нос, когда я извлёк один из чёрных, сморщенных шариков. Я положил его на угли своего догорающего костра. Шарик не вспыхнул, а начал тлеть, испуская едкий, сладковато-гнилостный дым, который стлался по дну русла, цепляясь за землю, обволакивая костяные фигуры.

Время. Я начал читать.

Голос мой сначала был хриплым, срывающимся. Потом набрал силу, но не громкость — это был шёпот, насыщенный намерением, выкристаллизовавшимся из всей моей ярости, страха и отчаяния. Я заклинаю стороны света, начиная с юга, двигаясь по солнцу. Слова латыни, перемешанные с гортанными, нечеловеческими слогами из книги, вырывались наружу, обжигая губы. Я не понимал их до конца, но чувствовал их вес, их направленность. Это был не язык общения. Это был язык приказа, обращённого к тканям мироздания, к темным закоулкам, куда утекает тепло после смерти.

«Phorlakh, custos meridiei, aperi viam...»

С каждым именем воздух становился тяжелее. Дым от благовоний висел неподвижным, липким облаком. Тишина вокруг сделалась абсолютной — даже ветер замер, будто прислушиваясь. Давление в ушах нарастало.

Потом — основная инвокация. Молитва призыва. «In nomine Saturni, qui frigore regit, in nomine Noctis, quae omnia tegit... Spiritus carnis, spiritus ossium, surgete! Surgete ex hoc pulvere! Vinculis meis obedite!»

Я говорил, и с каждым словом чувствовал, как что-то вытягивается из меня. Не просто сила. Не энергия. Что-то более глубокое, более существенное. Кровь, стынущая в жилах. Тепло, уходящее из пальцев. Ощущение, будто кто-то тонкой, невидимой иглой тянет за нити, соединяющие душу с телом. Это было не больно. Это было страшнее. Это было похоже на медленное опустошение, на то, как вода уходит из раковины, обнажая грязное дно. Мир вокруг меня — костёр, тени, очертания деревьев — поплыл, стал плоским, нереальным. Единственной реальностью были эти восемь треугольников, эти груды костей, и моя воля, напряжённая до предела, как тетива лука.

И кости зашевелились.

Не все сразу. Сначала — контрольный скелет. Он просто дрогнул. Потом его пальцы (вернее, то, что я счел за пальцы) сжались, царапнув землю. Позвонки издали сухой, скрипучий звук, выстраиваясь в дугу. Он поднял череп. Пустые глазницы уставились в чёрное небо. И медленно, с противным, костяным скрежетом, он начал подниматься. Опираясь на кости рук, он встал на ноги. Неуверенно, шатаясь, но встал. Он был похож на жуткую пародию на человека, собранного пьяным анатомом.

Затем ожил следующий. Тот, с тазовыми костями вместо кистей. Его «руки» дёрнулись, ковши заскребли по грунту. Он встал иначе — более устойчиво, расставив свои длинные кости-ходули. Потом ещё один. И ещё. Скрип, скрежет, тихий стук кости о кость наполнили русло леденящей душу симфонией. Мои творения, мои уродливые детища, поднимались из праха. Они не дышали, не смотрели. Они просто были. Направленные. Ждущие.

Последним встал тот, с челюстями-клешнями. Он издал особенно громкий, щелкающий звук, когда его импровизированные клешни сомкнулись в пустоте.

Восемь фигур. Восемь пар пустых глазниц, обращённых на меня. Они стояли неподвижно, окутанные сизым дымом благовоний, в пределах своих магических треугольников. Ритуал удался. Массовое оживление сработало.

И тут волна слабости накрыла меня с такой силой, что я едва не рухнул. Голова закружилась, в висках застучало. Перед глазами поплыли чёрные и зелёные пятна. Я ощутил тошнотворную пустоту в груди, будто кто-то выскоблил меня изнутри. Это была не просто усталость. Это была цена. Магия питалась чем-то, что было во мне. И теперь этого «чего-то» стало критически мало.

Я стоял, шатаясь, в своём круге, опираясь на книгу, как на костыль. И смотрел на них. На свою костяную роту. Они ждали. Тихие. Послушные. Ужасающие. Я выиграл эту ночь. Но, глядя на их безликие черепа и чувствуя, как земля уходит из-под ног, я понимал, что заплатил за эту победу чем-то, что, возможно, уже не вернуть. И что настоящая битва — против сэра Генриха, против этого мира — ещё даже не начиналась. А я был уже почти пуст.

Глава 15

Они стояли. Просто стояли. Восемь жутких, искалеченных временем и моей волей силуэтов, застывших в пределах начертанных на земле треугольников. Не было в них того бессмысленного, животного буйства, что терзало Томаса, когда он бился о незримые стены своего магического загона. Не было глухого рычания, скрежета зубов, попыток прорваться, ухватить, разорвать. Только тишина. Тишина такая полная, что казалось, можно услышать, как оседает пыль на их костях.

Пустота. Вот что исходило от них. От Томаса, даже в его разложившемся состоянии, веяло отзвуком личности — смутным, искажённым, но всё же чем-то, что когда-то было человеком. Отчаянием, болью, яростью. Эти же… это были просто предметы. Ожившие предметы. В их пустых глазницах не было ни искры сознания, ни тени памяти. Только могильный холод, который, казалось, исходил от них физически, заставляя воздух вокруг мерцать, как над зимней дорогой. Мурашки побежали у меня по спине, и не от страха перед угрозой, а от этого леденящего, абсолютного отсутствия. Это было хуже. Гораздо хуже.

Я сделал шаг вперёд, нарушая границу своего круга. Ни одна костяная голова не повернулась в мою сторону. Они ждали. Ждали приказа.

— Копайте, — сказал я, и голос мой прозвучал хрипло, чужим, простуженным шёпотом в этой тишине. Я указал рукой на землю вокруг, на стену русла, на место, откуда я сам вытащил первую кость. — Раскопайте здесь. Найдите всё, что лежит в земле. Кости. Металл. Всё.

Затем я подошёл к первому, ближайшему треугольнику и стёр его край подошвой сапога. Размазал тщательно выведенные имена Brimer, Suburith, Tranauit. Ничего не произошло. Скелет внутри треугольника просто стоял. Я стёр следующий. И следующий. Освобождая их от магических оков, которые теперь, видимо, были им не нужны. Сдерживать было некого.

Когда последний треугольник превратился в бесформенную полосу грязи, я отступил назад, к тлеющему костру. Они начали двигаться.

Это не было стремительным броском к цели. Это был медленный, неловкий, почти мучительный процесс. Скелет-контрольная группа, тот, что был собран более-менее правильно, сделал первый шаг, и его правая нога, лишённая мелких костей стопы, неуклюже воткнулась в грунт, заставив всё сооружение накрениться. Он устоял, выправился, сделал следующий шаг. Движение было механическим, лишённым грации даже мёртвого тела — чистый, костяной функционал.

Остальные были ещё хуже. Тот, что на ходулях из бедренных костей с тазовыми «ковшами», попытался шагнуть, и его длинные опоры глубоко врезались в мягкую землю. Он застыл, будто не понимая, как вытащить их. Потом дёрнулся вперёд, вырвав одну «ногу» с комом глины, и почти рухнул. Он не упал. Просто замер, раскачиваясь, а затем повторил манёвр с другой ногой. Движение вперёд напоминало работу гигантского, неуклюжего насекомого.

Существо с рёбрами-граблями вместо рук пошло чуть устойчивее, но его «инструменты» волочились по земле, цепляясь за каждый камень. А тот, с челюстями-клешнями, просто пополз, опираясь на предплечья, и его нижняя челюсть щёлкала в такт движению, будто беззвучно что-то пережёвывая.

Они не роптали. Не выражали ни малейшего недовольства или растерянности. Они просто выполняли. С упорством, которому позавидовала бы любая машина. Медленно, коряво, с падениями и заминками, но они двигались к указанному мной участку земли. И, достигнув его, начали копать.

Не лопатами — лопата была одна, и её я позже отдал контрольному скелету. Они копали тем, что у них было. Тазовые кости-ковши черпали землю и отбрасывали её в сторону. Рёбра-грабли разрыхляли грунт, а затем сгребали его. Клешни из челюстей впивались в плотную глину и откалывали куски. Контрольный скелет с лопатой работал чуть эффективнее, но и его движения были размашистыми, некоординированными. Они не уставали. Не останавливались, чтобы перевести дух. Просто копали. Тишину теперь нарушал только сухой скрежет кости о землю, глухой стук о камень и мерный шуршащий звук отбрасываемого грунта.

Я наблюдал за этим сюрреалистическим зрелищем несколько минут, затем силы окончательно покинули меня. Ноги подкосились, и я осел у самого костра, спиной к ещё тёплому валуну. Дрожь, которую я сдерживал волей, вырвалась наружу — мелкая, неконтролируемая, от холода, истощения и той чудовищной пустоты, что осталась внутри после ритуала.

Я вытащил из мешка бурдюк с сидром, чёрствый хлеб и кусок сыра. Еда была безвкусной, словно пепел, но я жевал механически, запивая кисловатым, слабым сидром, который немного согревал изнутри. Взгляд не отрывался от работающих скелетов. Они были моими. Моим творением. Моим инструментом. И вид их, жуткий и беспомощно-упорный, вызывал не гордость, а глухое, леденящее изумление. Во что я превращаюсь? — мелькнула мысль. И во что превращаю мир вокруг?

Но другой голос, холодный и прагматичный, заглушал её: Ты выживаешь. И пока они копают, у тебя есть шанс.

Я доел, свернулся калачиком у огня, накинув на себя плащ. Шум костяной работы был монотонным, почти убаюкивающим. Глаза слипались. Последнее, что я видел перед тем, как провалиться в чёрную, бездонную яму сна, — это силуэты моих слуг, вырисовывающиеся на фоне звёздного неба, без устали роющие могилу для своих давно умерших братьев.

Солнце, пробивавшееся сквозь туман, поднявшийся над руслом, разбудило меня. Тело ныло в каждом суставе, голова была тяжёлой, налитой свинцом. Я сел, потирая лицо, и ахнул.

За ночь ландшафт изменился. Там, где вчера был лишь склон русла и узкая полоска дна, зияла огромная, бесформенная яма. Грунт был выброшен кучами, обнажив тёмную, влажную глину. И в этой глине, как страшный урожай, белели кости. Десятки, нет, уже сотни костей. Бедренные, плечевые, рёбра, позвонки — всё вперемешку. Мои скелеты-рабочие не прекращали трудиться ни на мгновение. Они стояли по колено в вырытой ими же земле, методично, с тем же безмолвным упрямством, продолжали своё дело. Один, тот самый с тазовыми ковшами, вычерпывал грунт и отбрасывал его далеко за спину, создавая целый вал. Другой, с рёбрами-граблями, разрыхлял новую порцию. Контрольный скелет с лопатой, стоя на краю ямы, копал дальше вглубь. Их работа была медленной, но совокупный результат за несколько часов был куда внушительнее, чем мой вчерашний героический рывок.

Надежда, острая и жадная, всколыхнулась во мне. Я вскочил, подбежал к краю раскопа. Глаза лихорадочно выискивали не белизну костей, а тёмные пятна, блёклые отсветы. Металл. Доспехи. Оружие. Хоть что-то.

Я спустился в яму, разгребал кости руками, ворошил холодную, липкую глину. И нашёл. Не то, на что надеялся.

Пара наконечников от стрел, изъеденных ржавчиной до состояния хрупкой, рыжей крошки. Несколько железных заклёпок, когда-то скреплявших кожаные ремни. И… обломок. Большой, изогнутый, покрытый толстой коркой окислов, но всё ещё узнаваемый. Это был фрагмент умбона — металлической выпуклости в центре щита. Вокруг него лежали рассыпавшиеся в тёмный порошок остатки дерева и кожи. Всё. Больше ничего. Ни мечей, ни топоров, ни колец кольчуги, ни шлемов, ни даже простых ножей.

Я стоял посреди этой костяной житницы, сжимая в руке холодный, грязный обломок щита, и глухой, ядовитый смех подкатил к горлу. Наивный дурак. Кто в здравом уме оставил бы на поле боя, даже забытом, целые доспехи? В мире, где железо ценилось, наверное, дороже человеческой жизни? После трёх дней бойни победители (если они вообще были) или мародёры с окрестных деревень давно обшарили бы это место, сняв с мёртвых всё, что хоть как-то можно было использовать. Оружие, доспехи, сапоги, одежду — всё шло в дело. Оставались только кости, слишком бесполезные, чтобы их уносить, да несколько случайных обломков, потерянных в грязи и крови. А я строил планы о бронированной нежити. О целых клинках. О силе, способной противостоять рыцарям. Идиот. Полный, беспросветный идиот.

Я швырнул обломок щита в сторону. Он с глухим стуком ударился о кучу костей и замер. Мои скелеты, не обращая на это внимания, продолжали копать. Их безмолвное усердие внезапно стало казаться не просто жутким, а жалким. Они рыли могилу, полную мусора.

Отчаяние снова накатило, но на этот раз оно было другим — не острым, а тягучим, утомительным. Что теперь? Даже если я соберу из этих костей сотню скелетов, что они смогут? Напугать крестьян? Может быть. Но сэр Генрих и его люди не испугаются. Они просто разобьют их, как разбили Томаса. Скорость, сила, броня — всё было на их стороне. Мои костяные творения были хрупкими, медленными, безоружными.

Мне нужна была новая идея. И она должна была быть лучше. Намного лучше.

Я выбрался из ямы, сел на землю, достал из мешка последний кусок хлеба и начал жевать, уставившись на своих рабочих. Мозг, отупевший от усталости и разочарования, с трудом цеплялся за логику. Нужно было оценить ресурсы. Что я имел? Кости. Много костей. И магию, способную их оживить. Что могли кости?

Они могли двигаться. Подчиняться приказам. Не уставать. Не бояться. Но сколько они могли поднять? Нести?

Я подозвал контрольного скелета. Он, послушно бросив лопату, неуклюже выбрался из ямы и подошёл ко мне, остановившись в двух шагах. Его пустые глазницы смотрели куда-то сквозь меня.

— Подними это, — указал я на валявшуюся неподалёку, довольно увесистую ветвистую корягу.

Скелет наклонился, костяными пальцами обхватил корягу и выпрямился. Движение было плавным, без видимого усилия. Он держал её легко, как пёрышко. Я взял у него корягу — она была тяжёлой, килограммов восемь-десять. Для живого человека — ощутимая ноша, требующая усилия. Для скелета — ничто.

— Принеси, — я отступил на несколько шагов.

Скелет послушно пошёл за мной, неся корягу. Его походка не изменилась, не стала тяжелее. Он нёс её, как часть себя.

Значит, вес не был для них проблемой в разумных пределах. Механика. У живого человека сила ограничена мышцами, их выносливостью, подачей кислорода, болью. У этих… сила была магической. Заключалась в самой связи, в той тёмной энергии, что скрепляла кости и приводила их в движение. Они не знали усталости. Значит, теоретически, могли нести сколько угодно, пока их конструкция не развалится.

А что насчёт самой конструкции? Они были хрупкими. Кость, высушенная временем, ломкая. Но… а если укрепить? Не металлом — его не было. А другими костями? Создать не просто скелет, а некое подобие каркаса, арматуры? Удвоить, утроить ключевые элементы? Я посмотрел на свои «усовершенствованные» модели. Они были уродливы, но некоторые явно устойчивее и, возможно, сильнее базовой модели. Контрольный скелет был собран наспех, с пробелами. А если собрать идеально, используя самые крепкие кости, максимально точно сочленяя их? Или… создать не гуманоида? Существо на четырёх «ногах» из длинных костей, способное нести на «спине» груз? Или просто телегу на костяных колёсах? Бред? Возможно. Но другого выхода не было.

И тогда мысль ударила, простая и очевидная. Зачем пытаться сделать их бойцами? Они для этого не годились. Но они были идеальными рабочими. Носильщиками. Землекопами. Строителями. Они могли работать в любую погоду, день и ночь, не требуя еды, питья, оплаты. Их можно было отправить в лес за деревом. Или… в шахту. Рудник. Тот самый, из-за которого, по легенде, и началась эта бойня. Если там ещё оставалась хоть какая-то руда… они могли добывать её. Металл. Настоящий, ценный металл. Его можно было бы обменять на что-то нужное. Или, в далёкой перспективе, попробовать научиться его обрабатывать.

Это был долгий путь. Очень долгий. И сэр Генрих не дал бы мне и десятой его части. Но это было направление. Не попытка создать армию для битвы, которую я заведомо проиграю, а попытка создать экономическую базу. Незаметную, скрытую в глубине леса. Силу не в броне и мечах, а в ресурсах, которые можно конвертировать во влияние, в союзников, в безопасность.

Я поднялся, отряхнулся. Слабость всё ещё звенела в ушах и ныла в костях, но теперь в ней была примесь нового, слабого адреналина. План. Пусть призрачный, безумный, но план.

— Хватит копать, — скомандовал я.

Все восемь скелетов замерли в один момент, как по мановению волшебной палочки. Они повернули свои черепа в мою сторону, ждали.

— Соберите все кости. Все, до единой. Сложите здесь, аккуратно. Потом… — я оглядел лес вокруг, — потом будет новое задание.

Они послушно начали выполнять приказ, двигаясь к кучам выброшенной земли, выискивая в них белые фрагменты. Я наблюдал за ними, и впервые за долгое время уголки губ сами собой, против моей воли, дрогнули в подобии улыбки. Не весёлой. Не доброй. Улыбке скупого, который наконец-то увидел, как его жалкие медяки, при определённых условиях, могут начать приносить хоть какой-то доход.

Путь был долог. Опасен. И, скорее всего, безнадёжен. Но это был путь вперёд. А не в петлю на виселице и не на костёр. Пока что этого было достаточно.

Идея с шахтой висела в моём сознании призрачным, соблазнительным миражом. Добыть свой металл. Независимость. Возможность платить той же монетой, что ценится в этом мире. Но стоило копнуть чуть глубже — в прямом и переносном смысле — как из земли начали проступать черви сомнений.

Если этот рудник, из-за которого, по легенде, устроили резню, был хоть сколь-нибудь прибыльным, разве бросили бы его? Барон Ульрих, или его предшественники, наверняка давно бы прибрали его к рукам. Значит, он либо выработан дочиста, либо добыча там настолько ничтожна или сложна, что не стоит затрат на содержание крестьян-шахтёров. А если он всё же используется — там будут люди. Стражники. Надзор. Моё появление с костяной командой вызовет вопросы, которые очень быстро перерастут в обвинения. Нет, это был тупик. Пока что.

Я отложил мысль о шахте в дальний угол сознания, словно инструмент, который может пригодиться позже, но не сейчас. Время было ресурсом более дефицитным, чем гипотетическая руда.

— Продолжайте копать, — отдал я приказ своим безмолвным работникам. — Расширяйте раскоп в обе стороны по руслу.

Они снова заскребли, зашуршали, застучали кость о землю. Но одного я отозвал — того самого, первого, собранного более-менее правильно. Он оставил лопату и, повинуясь незримому импульсу, неуклюже выбрался из ямы, направляясь ко мне. Его движения были чуть плавнее, чем у уродливых собратьев, но всё равно лишёнными естественности. Каждый шаг был отдельным, обдуманным действием, а не частью плавного потока.

— За мной, — сказал я и повернулся к склону русла. Мне нужно было наверх, отдышаться, осмотреться, подумать на свежем, вернее, менее затхлом воздухе.

Я полез по осыпающемуся склону, цепляясь за корни и выступы камней. Оглянулся. Скелет стоял у подножия, его пустой череп был повёрнут в мою сторону. Я кивнул вверх. Он послушно поднял костяные руки, вцепился пальцами в грунт и попытался повторить мои движения. Это было жуткое зрелище. Он не чувствовал рыхлости земли, не искал надёжной опоры. Он просто лез, слепо копируя траекторию. Земля осыпалась из-под его «ног», одна рука сорвалась, и он беспомощно повис, болтая в воздухе, удерживаемый лишь хваткой другой. Я замер, ожидая, что вот-вот он рухнет вниз и рассыплется в кучу бесполезных обломков. Но нет. С нечеловеческим, механическим упрямством он подтянулся, вонзил кости пальцев в новое место и, скрежеща и пошатываясь, продолжил карабкаться. Казалось, он держится не физической силой, а чистой волей, переданной ему через ритуал. Через меня.

Наконец, он вылез на край и встал рядом, неподвижный, будто и не было этого маленького кошмара скалолазания. На его рёбрах и тазу остались полосы влажной глины. Я отвернулся, скрывая странную смесь брезгливости и… гордости? Нет, не гордости. Удовлетворения от работоспособности инструмента.

Теперь нужно было проверить гипотезу. Я указал на валявшийся неподалёку огромный, полуистлевший сук, поросший губчатыми грибами. Он был толще моей голени и длиной почти в два метра.

— Подними это.

Скелет повернулся, подошёл к суку, наклонился. Его пальцы обхватили шершавую древесину. И тут я увидел разницу. Вчера, с корягой поменьше, движение было плавным, лёгким. Сейчас в нём появилось напряжение. Не физическое усилие мышц — их не было, — но что-то иное. Магический «привод», что двигал им, работал на пределе. Кости слегка дрожали. Скелет выпрямился, держа сук перед собой. Он не кренился под весом, но его поза была неестественно застывшей, будто он сконцентрировал все ресурсы на том, чтобы просто удержать равновесие и не рассыпаться. Я оценил вес сука — килограммов пятнадцать, не меньше.

«Интересно, — подумал я, подходя ближе. — Так где же предел? И как он вообще держится?» Биомеханика была нарушена. Точка опоры, центр тяжести — всё это для живого существа с плотью. Здесь же магия создавала подобие силового поля, скрепляющего кости и позволяющего им двигаться. Но это поле, видимо, имело свой «крутящий момент». Оно могло поднять и переместить массу, во много раз превышающую вес самого скелета, но не бесконечно. Возможно, в четыре, в пять раз. Это было огромное преимущество перед живым работником, но всё же ограничение. И самое главное — хрупкость материала. Кость не сталь. Под нагрузкой она могла треснуть, сломаться.

— Дай сюда, — сказал я.

Скелет послушно протянул сук. Я взял его, и действительно, тяжесть была ощутимой. Для постоянной работы с таким весом живому человеку потребовался бы перерыв. Скелету — нет. Но и эффективность его была бы ниже из-за медлительности и риска поломки.

— Хорошо. Возвращайся к работе. Копай с остальными.

Скелет развернулся и направился обратно к краю русла. Он шёл осторожно, словно помня о тяжести сука, который уже не держал. И на самом краю, там, где склон был особенно крут и размыт, его костяная стопа соскользнула. Он не издал звука, не попытался схватиться. Просто рухнул вниз, в сухое русло, с глухим, сухим стуком, больше похожим на падение вязанки дров, чем живого — или оживлённого — существа.

Я вздрогнул, и первым чувством была вспышка раздражения. «Неуклюжий идиот! Теперь собирай его!» Но почти сразу же раздражение сменилось чем-то вроде усталого понимания. Я сам всего несколько часов назад свалился в эту же канаву, споткнувшись о собственные ноги и отягощённый усталостью и мыслями. Эти творения были первыми, грубыми прототипами. Они отражали моё собственное несовершенство, мою спешку, моё отчаяние. Ругать их было все равно что ругать скальпель за тупой кончик — вина лежала на том, кто его не наточил.

Я спустился вниз более аккуратно. Скелет лежал в позе, которую не назвать естественной — одна нога была заломлена под него, рука откинута в сторону. Но он уже шевелился, пытаясь подняться. Ни одна кость, кажется, не треснула. Я помог ему встать, поправил несколько соскочивших с мест позвонков. Он снова замер, ожидая приказа. Я просто указал на лопату, и он послушно поплёкся к ней, подобрал и снова начал копать, будто ничего не произошло. Ни боли. Ни досады. Ни памяти о падении. Просто перезагрузка.

Это было и ужасно, и восхитительно.

Я решил заняться тем, что умел лучше всего — систематизацией и созиданием. Созданием более совершенных «инструментов». Я подошёл к гигантской куче выкопанных за день костей. Теперь их было, наверное, уже под тысячу. Хаос. Но хаос, из которого можно было навести порядок.

Я начал сортировать. Отложил в отдельную кучу все целые, крепкие бедренные и плечевые кости — основа для «силовых» элементов. В другую — большеберцовые и локтевые, поменьше. Тазовые кости — для устойчивости и, возможно, как части каркаса. Рёбра — для укрепления, для создания своеобразной «арматуры». Черепа отложил особо — они были самыми хрупкими, но и самыми символически важными. Кости кистей и стоп я почти не рассматривал — для моих целей они были малопригодны.

Работа была монотонной, медитативной. Я перебирал холодные, шершавые останки, счищал с них пальцами налипшую глину, оценивал прочность, откладывал в сторону. Солнце медленно катилось по небу, освещая русло то под одним, то под другим углом. Тени от моих скелетов-рабочих удлинялись, становясь похожими на гигантских, корявых пауков. Звук их работы — вечный скрежет, шуршание, глухие удары — превратился в фоновый гул, в саундтрек к моим размышлениям.

Я думал о многом. О пределе грузоподъёмности. О том, как можно усилить конструкцию, создав не гуманоида, а тетрапода — существо на четырёх опорах. Это увеличило бы устойчивость и, возможно, распределило нагрузку. Или о создании простейших механизмов — рычагов, блоков из костей и верёвок (верёвку ещё нужно было раздобыть), которые могли бы умножить силу. Мысли текли вяло, уставше, но они текли. Это уже было лучше, чем парализующий ужас или бешеная, бесплодная ярость.

Солнце коснулось верхушек деревьев, окрасив небо в багряные и золотые тона. Я прекратил сортировку, отполз в сторону и сел, опершись спиной о склон. Кости были рассортированы по нескольким аккуратным, пугающим своим видом штабелям. Завтра, с первым светом, я начну собирать. Не восемь, а двадцать. Тридцать. Самых совершенных, насколько это возможно. Без изысков, без попыток создать копающие клешни или грабли. Просто прочные, устойчивые, максимально полные скелеты. Базовая модель. Рабочая лошадка.

Я развёл костёр, используя сухие ветки, которые мои слуги выбросили при копании. Пламя ожило, затрещало, отогнав надвигающиеся сумерки и вечерний холод. Достал последние крохи провизии — твёрдый, как камень, сыр, последний ломоть хлеба. Ел медленно, смотря на своих работников.

Они не останавливались. Ни на секунду. С момента их оживления прошли почти сутки. Они не знали перекуров, не отвлекались на болтовню, не замедлялись к концу дня. Их производительность, пусть низкая в единицу времени из-за неуклюжести, за счёт непрерывности работы за целый день наверняка превосходила производительность такого же количества живых землекопов. Те бы устали, им потребовались бы еда, сон, они бы сачковали, отлынивали, болели. Эти же были идеальными рабами. Вечными, безропотными, требующими лишь магического «топлива», которое, судя по моей усталости, черпалось отчасти и из меня, но, видимо, в основном из каких-то иных, тёмных источников.

Мысль была одновременно леденящей и обнадёживающей. У меня была рабочая сила, не знающая усталости. Пусть хрупкая, пусть медленная, но постоянная. Это меняло уравнение. Не в пользу немедленной победы в бою, но в пользу долгой, изнурительной войны на истощение. Если я смогу укрыться, защитить это место, создать систему… я мог бы строить. Добывать. Производить. Пусть не оружие и доспехи, а что-то иное. Укрепления из земли и дерева. Ловушки. Может, даже начать что-то выращивать в отдалении, используя их как бесплатную силу для расчистки земли и полива.

План снова был эфемерным, зыбким, как дым от моего костра. Но он был. И в нём была логика, а не отчаяние.

Я закончил есть, запил последним глотком сидра. Усталость накрыла меня тяжёлым, тёплым одеялом. Глаза слипались. Я завернулся в плащ, лёг у огня, подложив под голову мешок с книгой. Последнее, что я видел перед тем, как сознание погрузилось в тёмные воды, — это силуэты моих скелетов, всё ещё копошащиеся в огромной яме, их кости отсвечивали в свете пламя и первых звёзд. Они работали. Для меня. И пока они работали, у меня был шанс.

Сон пришёл мгновенно, глубокий и без сновидений, как маленькая смерть. В нём не было ни страха перед сэром Генрихом, ни ужаса от содеянного, ни даже тяжёлой грусти по утраченному миру. Было только абсолютное, животное истощение и тихая, неуверенная надежда, пробивающаяся сквозь него, как первый росток сквозь мёрзлую землю.

Глава 16

Солнце ударило мне в лицо, неласковое и резкое, пробиваясь сквозь редкую листву на краю русла. Я открыл глаза, и мир вернулся ко мне не постепенно, а обрушился разом: жёсткая земля под боком, ноющая боль во всех мышцах, кислый привкус во рту и тяжёлый, сладковато-гнилостный запах раскопок. Я лежал неподвижно, ещё не в силах пошевелиться, и смотрел в сизое, безоблачное утро.

Первая мысль пришла не в словах, а в ощущении — холодном, отточенном, как лезвие. Перепутье.

Оно висело в воздухе, это слово. Тяжёлое, как свинцовая пелена. Я лежал на дне высохшей реки смерти, окружённый грудами вырытых костей и своими безмолвными, неустанными творениями, которые даже сейчас, в лучах рассвета, медленно и методично копали землю. Скребок кости о камень, шуршание грунта — эти звуки были саундтреком моей новой реальности. Эта канава, это проклятое место — оно стало моим Рубиконом. Не метафорическим. Самым что ни на есть настоящим. Здесь, сейчас, в этот самый момент, я должен был решить. Перейти его — значит навсегда оставить позади тень того, кем я был, и того, кем мог бы стать в этом мире. Отступить — значит попытаться вернуться к призрачной нормальности, которая, возможно, уже сгорела в пламени подозрений.

Жить отшельником? — внутренний голос зазвучал с ледяной, насмешливой ясностью. Без сил? Без защиты? Я представил себя старым, сгорбленным монахом, бродящим по лесу в поисках редких трав, живущим подаянием от деревни, которая с каждым днем будет смотреть на меня всё с большим страхом и отвращением. А потом — стук в дверь. Не просителя с больным ребёнком. Твёрдый, безжалостный стук. И за дверью — каменное лицо сэра Генриха и холодные глаза отца Варфоломея. И на этот раз не будет суда. Не будет театра с бароном на троне. Будет короткий, деловой разговор у порога, а затем — верёвка, или меч, или костёр где-нибудь на выгоне, для острастки. Такова цена безоружности в мире, где сила — единственный закон, а моя «инаковость» уже стала притчей во языцех.

Но… отступить? Сейчас? Ещё не всё потеряно. Мысль, крошечная, слабая, как росток в расщелине, пробилась сквозь толщу страха. Врач. Я был врачом. В мире, где медицина — это кровопускания, прижигания и заговоры, мои знания были… почти магией. Безопасной магией. Магией, которая лечит. Я мог бы… я мог бы стать легендой. Не тёмным отшельником, а целителем. Слугой барона, или даже уехать в город, к герцогскому двору. Лечить знатных господ, накапливать богатство, влияние. Жить в каменном доме с камином, с книгами (нормальными книгами), с учениками. Применять свой опыт, свои знания анатомии, физиологии, санитарии. Спасать жизни. Делать добро. Быть уважаемым. Может, даже… счастливым.

Картина была такой ясной, такой соблазнительной. Тёплая комната. Чистые руки. Благодарные взгляды. Отсутствие этого вечного, подспудного страха, что тебя вот-вот разоблачат и сожгут как еретика. Мир без костей, без вонючих благовоний Сатурна, без леденящей пустоты в глазах оживших мертвецов.

И тут, как обухом по голове, — воспоминание. Не образ, а звук. Глухой, влажный хруст секиры, входящей в плечо Томаса. Хладнокровные, отработанные движения латников. Голос сэра Генриха, чёткий и неумолимый: «Разберусь, отец. Не ваша забота.» Он не забыл. Он не удовлетворился казнью Отто. Он солдат. Он зачищает угрозы. И сейчас, пока я лежу здесь, он уже, наверное, в седле. Разъезжает по деревням своей баронии. Спрашивает старост: «Не было ли странного? Пропаж на кладбищах? Слухов о ходячих?» Он складывает пазл. Деревня, где я тайно похоронил Томаса. Лесная тропа к моей хижине. Рассказы о «Костяной Луде». Он не дурак. Он найдёт нить. И потянет за неё.

Отступать поздно. Поздно в тот самый момент, когда я провёл первый ритуал. Поздно, когда позволил Томасу уйти. Поздно, когда принял решение копать здесь. Дверь в нормальную жизнь захлопнулась с тихим, но окончательным щелчком. Я остался по эту сторону. В мире тени, костей и запретного знания.

И странное дело — вместе со страхом, который сжал желудок в холодный комок, пришло иное чувство. Облегчение. Чистое, почти неприличное облегчение. Маска была сброшена. Выбор, мучительный и раздирающий, был сделан за меня самой жизнью, вернее, её угрозами. Мне не нужно было притворяться. Не нужно было ломать себя, втискивая в прокрустово ложе этого мира. Я мог быть тем, кем становился. Исследователем. Экспериментатором. Творцом.

Потому что страх — это была лишь оболочка. Плёнка на поверхности. А в глубине, в самой сердцевине моего существа, горел огонь. Тот самый, что горел всегда. С детства, когда я разбирал будильник, чтобы понять, как он работает. В университете, когда ночи напролёт сидел над атласами анатомии, пытаясь постичь совершенную машину человеческого тела. В операционной, где я сражался со смертью за каждую жизнь, не из сострадания даже (оно было, но позже), а из жгучего, ненасытного желания понять. Понять механизм. Устранить поломку. Восстановить функцию. Победить хаос болезни и распада.

Я хотел разгадать тайны жизни и смерти. Всегда. Это было моей сутью. В том мире я боролся со смертью как с врагом, с трагической случайностью, с конечной точкой. Но здесь… здесь смерть была не концом. Здесь она была материалом. Состоянием, которое можно было изменить. Обратить вспять. Или, по крайне мере, модифицировать. «Liber Nucto» была не сборником сказок. Она была… учебником. Учебником по манипуляции с самой фундаментальной силой мироздания. И я стоял на его пороге. Я был ближе к разгадке величайшей тайны, чем любой учёный в моём старом мире. Я мог не просто лечить. Я мог отменять. И этот вызов, этот немыслимый, богохульный вызов, зажигал во мне тот самый древний, ненасытный огонь сильнее любого страха.

Нет. Медлить больше нельзя. Ждать, пока сэр Генрих нанесёт удар — самоубийство. Нужно было углубляться. Ускоряться. Создавать не просто рабочих, а силу. Пусть хрупкую, пусть примитивную, но способную хотя бы на защиту этого места. На создание убежища. На возможность продолжить исследования.

Я поднялся, кости затрещали. Утренний холод пробирал до дрожи. Я подошёл к краю главной ямы. Мои скелеты копались в ней, как гигантские, усердные насекомые. Новая порция белых фрагментов уже лежала в стороне.

— Всем. Прекратить копать здесь, — сказал я, и голос мой звучал твёрже, чем я ожидал.

Они замерли.

— Выройте ход. Там, — я указал на наиболее пологий участок склона, примерно в пятидесяти шагах от нас. — Широкий и удобный. Чтобы можно было подниматься и спускаться без падений. И относить кости наверх.

Они послушно выбрались из ямы и потянулись к указанному месту, их костяные тела печально поскрипывали. Я наблюдал, как они начинают работу, сдирая дёрн, разрыхляя грунт теми же неуклюжими, но неумолимыми движениями. Это займёт время. Но у них времени было в избытке.

А у меня… у меня был день. Всего один день. До следующей ночи.

Я развернулся и пошёл к тому месту на дне русла, где земля была наиболее ровной и сухой, защищённой от осыпания высоким берегом. Место для ритуала. Не для одного. Для многих.

Сначала я нашёл относительно прямой шест, отломал сучки и начал им чертить на земле. Не круг для себя — его я начерчу позже, на безопасном расстоянии. Сначала — главный треугольник. Огромный. Такой, чтобы внутри могло стоять несколько фигур. Я водил шестом, углубляя линию, стараясь сделать её безупречной. Потом, с внешней стороны треугольника, у каждого угла, я начал выцарапывать имена. Brimer. Suburith. Tranauit. Буквы выходили корявыми, но узнаваемыми. Рука дрожала — от усталости, от холода, от внутреннего напряжения. Потом — внутренняя сторона. Lyaroth. Beryen. Damayn. Клетка. Сдерживающая решётка для множества душ, множества вспышек ярости, которые могли возникнуть при массовом призыве. Риск был чудовищно велик. Если что-то пойдёт не так, если контроль не сработает… меня разорвут на части в этом треугольнике.

Я закончил чертить и отступил, чтобы оценить работу. Геометрическая фигура, испещрённая кощунственными именами, лежала на земле, безобидная с виду, но заряженная тихим, зловещим смыслом. Она была похожа на хирургическую разметку на теле пациента перед сложнейшей операцией. Только пациентом была сама смерть.

Затем, отмерив примерно двадцать шагов, я начертил свой круг. Меньший, аккуратный. И снова — имена стражей сторон света: Phorlakh, Vortigern, Morgaf, Astaroth. На этот раз я сверялся с ползущим по небу солнцем, чтобы определить стороны точно. Ошибка здесь могла стоить дорого. Круг был моим операционным, моей капсулой, моей последней линией обороны.

Закончив, я сел на землю у края своего круга и вытащил «Liber Nucto». Не чтобы читать — я почти знал нужные страницы наизусть. Просто чтобы чувствовать её вес, её холод, её немое обещание и предостережение. Я смотрел на своих скелетов, роющих пологий спуск. Они работали медленно, но неотвратимо. К вечеру ход будет готов. К вечеру у меня наверху будет сложен весь выкопанный за два дня «материал». А ночью… ночью я попробую совершить прыжок. Не на шаг. На десять.

Страх никуда не делся. Он сидел где-то под рёбрами, холодным и тяжёлым. Но теперь он был лишь фоном. Инструментом, затачивающим концентрацию. Как тишина в операционной перед первым разрезом. Мир сузился до этой канавы, до этих костей, до этого начерченного на земле треугольника. Всё остальное — замок, деревня, сэр Генрих, даже призрак моей прошлой жизни — отступило, стало неясным, размытым, как пейзаж за окном во время дождя.

Я был на своём Рубиконе. И я не просто перешёл его. Я начал строить на том берегу укреплённый лагерь. Из костей, магии и своей непогасшей, проклятой жажды знать. Исход был неясен. Шансы — призрачны. Но отступать было некуда. Да и не хотелось. Потому что впереди, за гранью этого риска, манила величайшая из тайн. И я, как мотылёк на пламя, уже не мог отвести от неё взгляд.

Последний луч солнца скользнул по краю русла и погас, будто его заткнули чёрной пробкой. Сумерки в лесу не наступали — они падали, густые и мглистые, как пепел. Я стоял посреди своего импровизированного лагеря смерти и чувствовал, как тишина сгущается, становясь осязаемой, тяжёлой. Работа была сделана. Ход, грубый, но проходимый, зиял в склоне. Рядом с ним громоздились аккуратные, жуткие штабеля костей, рассортированные по типу и размеру. И в центре очищенного пространства, будто язва на теле земли, лежал начертанный мной огромный треугольник, а в двадцати шагах от него — мой скромный круг-убежище.

Я подошёл к треугольнику, вглядываясь в линии при слабом свете зари. И почувствовал, как кровь отливает от лица. Края фигуры, особенно с той стороны, где скелеты таскали кости, были размыты, испорчены. Полосы от волочения, отпечатки костяных «стоп». Несколько букв имён — Suburith и часть Damayn — были практически стёрты. Идиот. Я так тщательно всё продумывал и упустил такую мелочь. Ритуал с повреждёнными именами мог обернуться чем угодно. Ослаблением клетки. Искажением призыва. Непредсказуемостью.

Внутри что-то похолодело. Но отступать было некуда. Я взял шест и начал восстанавливать линии, снова и снова процарапывая землю, стараясь сделать их глубже, чётче. Потом заново вывел каждую испорченную букву. Рука дрожала уже не только от усталости. От нервного, лихорадочного напряжения. Когда закончил, треугольник сиял на тёмной земле свежими, влажными бороздами. Он выглядел как только что нанесённый шрам.

Пора было начинать сборку. Но сначала нужно было расчистить площадку. Я обернулся к своим восьми творениям, которые молча стояли неподалёку, ожидая нового приказа.

— Всем, кроме тебя, — я указал на контрольного скелета, первого, самого «нормального», — отпускаю. Покой.

Я произнёс короткую, отрывистую фразу из книги — «заклинание отпускновения», Dimissio. Не громко. Но в тишине оно прозвучало, как щелчок замка. И семь скелетов — уродцы с ковшами, граблями и клешнями — просто сложились. Не упали. Именно сложились, будто невидимая нить, их державшая, оборвалась. Костлявые конструкции с глухим, сухим грохотом рухнули на землю, рассыпавшись на составные части. Теперь это были просто груды костей, ничем не отличающиеся от тех, что лежали в штабелях. Лишь контрольный скелет остался стоять, его пустые глазницы были по-прежнему обращены ко мне. Он был свидетелем. И, возможно, последней линией обороны, если всё пойдёт наперекосяк.

Я вздохнул и принялся за работу. Самую долгую, самую кропотливую. Хирург, собирающий пациентов из разрозненных органов. Я подходил к штабелям, выбирал самые крепкие, самые прямые кости. Бедренные — для ног. Плечевые — для рук. Тазовые кости — как основа. Позвоночники я собирал из отдельных позвонков, стараясь подобрать их по размеру. Рёбра прилаживал к грудине, которой не было — я просто создавал из них подобие клетки, скрепляя в местах сочленений обрывками сухой лианы, найденной тут же. Черепа. Их было достаточно. Я брал один за другим, смотрел в пустые глазницы, и клал на место, на первый шейный позвонок. Это был самый жуткий момент — водружать эту эмблему смерти на костяной каркас, придавая безликой конструкции подобие личности, которой уже не существовало.

Я работал часами. Лес погрузился в абсолютную тьму. Единственным светом были редкие звёзды, пробивавшиеся сквозь разрыв в кронах над руслом. Я двигался на ощупь, пальцы уже сами узнавали изгиб бедренной кости, шершавость большеберцовой, гладкую округлость черепной крышки. Я собирал их рядами внутри огромного треугольника. Одного за другим. Не стараясь сделать идеально. Главное — прочно, устойчиво, максимально полный набор. Без изысков. Солдаты. Рабочие. Пушечное мясо.

Когда закончил, я отступил и зажёг смоляной факел, который приготовил заранее из обмотанной тряпьём палки и смолы с сосны. Жёлтое, неровное пламя вырвалось, осветив плоды моих трудов.

Их было пятьдесят. Пятьдесят скелетов. Они лежали в три ряда внутри треугольника, беспорядочной, но плотной массой. Белые, серые, жёлтые кости сливались в единое призрачное поле. Пустые глазницы пятидесяти черепов смотрели в ночное небо, отражая дрожащий свет моего факела. Зрелище было настолько чудовищным, так далеко выходило за грань любого кошмара, что страх отступил, сменившись каким-то оцепенением, почти благоговейным ужасом. Я создал это. Я.

Я потушил факел, воткнув его в землю. Теперь нужно было проверить всё. В последний раз. Я, как хирург, перебирающий инструменты на столике перед операцией на сердце, медленно обошёл весь периметр. Проверил каждую линию внешнего треугольника. Каждую букву имён Brimer, Suburith, Tranauit. Потом внутреннего. Lyaroth, Beryen, Damayn. Все были целы, чётки. Круг мой — безупречен. Phorlakh, Vortigern, Morgaf, Astaroth — стояли на своих местах, стражи, которых я призывал в свидетели и, возможно, в союзники.

Всё было готово.

И тут накатила волна сомнения. Густая, липкая, парализующая. Что, если не сработает? Что, если сработает слишком хорошо? Пятьдесят. Это в шесть раз больше, чем в прошлый раз. Я уже чувствовал, как магия высасывает из меня силы. Что будет, когда я обращусь к пятидесяти духам? Если они все явятся «яростными», как предупреждала книга… выдержит ли треугольник? А если я потеряю сознание раньше, чем закончу? Что будут делать полуожившие скелеты без полного контроля?

Ночь вокруг казалась живой, враждебной. Каждый шорох — шаг невидимого наблюдателя. Каждый треск сучка — скрип зубами какого-то лесного чудовища. Я стоял в центре своего круга и чувствовал себя не всемогущим некромантом, а загнанным в угол зверьком, который замахнулся на то, что ему не по зубам.

Нужен был свет. Больше света. Не только звёздного.

Я вышел из круга — первый раз за много часов покинул его безопасные границы — и начал суетливо собирать хворост, сухие ветки. Развёл два костра. Один — между кругом и треугольником, чтобы освещать пространство для ритуала. Второй — с другой стороны круга, чтобы свет не слепил меня и чтобы отгонять тьму, которая, казалось, сгущалась, желая поглотить всё. Пламя взметнулось, запылало, заставив гигантские, пляшущие тени скелетов внутри треугольника метаться по стенам русла. Теперь мои пятьдесят «пациентов» выглядели ещё страшнее — они словно шевелились в этом игре света и тени.

Контрольный скелет стоял неподвижно у края света, его фигура отбрасывала длинную, тонкую тень, которая тянулась прямо ко мне. Безмолвный страж. Безмолвный свидетель.

Я вернулся в круг. И снова, уже нервно, почти одержимо, проверил все линии. Прошёлся по краю круга ботинком, убедившись, что нет разрыва. Поправил палочкой несколько букв в треугольнике, которые и так были в порядке. Любое действие, лишь бы оттянуть момент. Страх был теперь физическим — сухость во рту, учащённое сердцебиение, мелкая дрожь в икрах. Я боялся. Не абстрактно. Конкретно, животно. Боялся той бездны, к краю которой подошёл.

Но отсрочки кончились. Больше нечего было проверять, нечего поправлять. Только действовать.

Я глубоко вдохнул. Воздух пах дымом, хвоей и холодной, спёртой сыростью русла. Я открыл «Liber Nucto» на нужной странице, хотя уже не нуждался в подсказках. Положил её на землю перед собой. Достал мешочек, высыпал в ладонь все три оставшихся шарика благовоний Сатурна. Их чёрные, сморщенные формы выглядели зловеще даже при ярком свете костров. Я бросил их в огонь перед собой. Они не вспыхнули, а начали тлеть, испуская тот самый густой, сладковато-гнилостный дым, который теперь ассоциировался у меня не с суеверием, а с леденящей реальностью магии. Дым потянулся не вверх, а пополз низко над землёй, стелясь к треугольнику, обволакивая груды костей, наполняя пространство внутри удушающим, ритуальным ароматом.

Время.

Я начал.

Голос мой сначала сорвался, был хриплым и тихим. Я заставил его звучать твёрже.

— Phorlakh, custos meridiei, aperi viam!

Я повернулся к югу, ощущая, как слово, наполненное намерением, уходит в ночь, и кажется, что тьма там дрогнула. Тишина вокруг стала ещё глубже, ещё более натянутой, будто лес затаил дыхание.

— Vortigern, custos occidentis, confirma limina!

На запад. Пламя костров вдруг колыхнулось, склонившись в ту сторону, будто под дуновением невидимых уст.

— Morgaf, custos septentrionis, firma terram!

Север. Воздух стал ощутимо холоднее. Морозная изморозь выступила на ближайших к огню камнях.

— Astaroth, custos orientis, illumina tenebras!

Восток. И в этот момент оба костра вспыхнули ярче, на мгновение осветив всё русло дневным светом, и так же внезапно вернулись к обычному горению. Круги от напряжения поплыли у меня перед глазами.

Теперь основная инвокация. Я повернулся лицом к треугольнику, к своим пятидесяти сложенным скелетам. Дым благовоний уже окутал их сизой пеленой. Я поднял руки, ладонями вперёд, как бы охватывая всю эту массу смерти.

И начал читать. Не молитву. Приказ. Зов. Призыв к тому, что лежит за гранью.

— In nomine Saturni, qui frigore regit! In nomine Noctis, quae omnia tegit!

Каждое слово выходило с усилием, будто я вытаскивал из себя куски плоти. Голос крепчал, но в нём появилась металлическая, нездоровая вибрация.

— Spiritus carnis! Spiritus ossium! Audite vocem meam!

Я чувствовал ответ. Не звук. Вибрацию в самой земле под ногами. Лёгкую дрожь, которая шла от треугольника. Кости внутри него не шевелились ещё. Но казалось, они… напряглись.

— Surgete! Surgete ex hoc pulvere! Vinculis meis obedite!

«Восстаньте». Это было ключевое слово. Я вложил в него всё. Всю свою волю. Весь страх. Всю ярость. Всю жажду. И оно ударило, как молот.

Земля дёрнулась. По-настоящему. Мелкие камешки заскакали у края моего круга. Пламя костров погасло почти до углей, затем вырвалось снова, вытянувшись в высокие, синие, почти невидимые столбы. Воздух завыл. Тонкий, пронзительный, нечеловеческий вой, исходивший не из одной точки, а отовсюду сразу. Он резал уши, входил прямо в мозг.

А в треугольнике кости зашевелились.

Не все сразу. Сперва — сухой, массовый треск, как будто ломается огромная хворостина. Потом — движение. Медленное, тягучее, как поднимающаяся тесто. Кости начали сцепляться, подниматься, выстраиваться. Черепа поворачивались, становясь на позвонки. Руки тянулись к плечам. Ноги выпрямлялись. Это происходило одновременно в пятидесяти точках, и зрелище было настолько чудовищным, что разум отказывался его воспринимать. Это был не подъём существ. Это было оживление самой Смерти, принимающей пятьдесят разных обличий.

Холод, исходящий от треугольника, стал физическим ударом. Он пробил магический круг, словно его не было. Он обрушился на меня, пронизывая одежду, кожу, мышцы, до самых костей. Я почувствовал, как кровь стынет в жилах. Пальцы онемели. Дыхание стало коротким, прерывистым, и каждый выдох превращался в облачко пара в suddenly ледяном воздухе. Но я не мог остановиться. Ритуал был в самом разгаре, и оборвать его сейчас значило выпустить на волю непонятно что.

— Vinculum confirmo! Animas ligo! Mihi serviunt!

Я кричал теперь, пытаясь перекрыть вой ветра и тот леденящий гул, что исходил от поднимающихся скелетов. Внутри меня что-то рвалось. Ощущение было знакомым — как при оживлении восьми, но вдесятеро сильнее. Это не просто усталость. Это было истощение. Жизненная сила, та самая, что грела кровь, заставляла биться сердце, питала мысли — её вытягивали из меня, как воду из колодца насосом. Я чувствовал, как слабеют ноги. Как сознание начинает уплывать, затягиваться серой, холодной пеленой. Я видел, как скелеты в треугольнике уже почти все поднялись. Они стояли, качаясь, нестройной, но невероятно жуткой толпой. Их глазницы, полные тьмы, теперь были обращены на меня. Пятьдесят пар пустых взглядов. В них не было ни ярости, ни покорности. Был только всепоглощающий, космический холод небытия.

Я пытался закончить, выжать из себя последние слова заключительной формулы, скрепляющей связь. Но язык заплетался. Губы не слушались. Холод проник уже в грудную клетку, сжимая лёгкие, замедляя сердце. В ушах стоял оглушительный звон. Свет от костров плыл, расплывался в жёлтые и оранжевые пятна.

«Нет, — бормотал я уже мысленно. — Не сейчас. Докончить… нужно…»

Но тело больше не подчинялось. Ноги подкосились. Я рухнул на колени внутри своего круга, едва удерживаясь на локтях. Последнее, что я увидел перед тем, как чёрная пелена накрыла зрение полностью, — это как все пятьдесят скелетов, в унисон, делают один шаг вперёд, к границе треугольника. Их костяные стопы одновременно опускаются на землю. Сухо. Чётко. Как марш.

Их движение было последним ударом. Что-то внутри оборвалось. Холод заполнил всё. Сознание, как свеча на сквозняке, дрогнуло и погасло.

Я не услышал, как упал лицом в холодную землю. Не почувствовал больше ничего. Только бездонную, беззвёздную тьму и ледяное молчание, в котором не было даже эха моего собственного страха.

Глава 17

Сознание вернулось не всплеском, а медленным, тягучим подъёмом со дна ледяного озера. Сначала — только ощущение. Холод. Пронизывающий, костный, будто я пролежал не одну ночь на осенней земле, а всю зиму в промёрзлой могиле. Потом — свет. Он давил на веки, апельсиново-красный, настойчивый. И звук… тишина. Но не та, гнетущая тишина ночного леса, а другая — напряжённая, звенящая, будто пространство вокруг замерло в ожидании.

Я открыл глаза. Мир плыл, был размытым, лишённым резкости. Прямо над головой — кусок сизого, безоблачного неба, обрамлённый тёмными силуэтами сосен. Солнце било в лицо, но не грело. Оно было просто ярким пятном, болезненным для зрения. Я лежал на боку, щекой прижавшись к холодной, влажной глине. Всё тело было одним сплошным, тупым посылом боли и слабости. Казалось, кто-то вынул мои кости, измельчил их в порошок, а потом засыпал обратно в кожаную оболочку, не потрудившись собрать правильно.

С огромным усилием, со стоном, который застрял где-то в пересохшем горле, я перекатился на спину, затем сел. Голова закружилась, в глазах потемнело. Я уставился перед собой, давясь рвотными позывами от слабости.

И увидел их.

Внутри огромного, чётко прочерченного треугольника стояли они. Пятьдесят. Ряды. Шеренги. Не идеальные, не строевые, но стоящие. Неподвижные. Безглазые черепа были подняты, пустые орбиты смотрели прямо на меня, на восходящее солнце, в никуда. Утренний свет золотил их кости, делая жёлтыми, почти янтарными там, где не было земли и тлена. Они не шевелились. Не качались. Просто стояли, как жуткий, немой караул, застывший на века. Магический барьер треугольника, та самая «клетка», удерживала их. Они были готовы служить, но не могли сделать ни шага без моего разрешения.

Успех. Чистейший, безоговорочный успех. Ритуал сработал. Массовое оживление. Пятьдесят единиц. Армия.

Мысль должна была вызвать ликование. Триумф. А я чувствовал только леденящую, всеобъемлющую пустоту. И холод.

Я попытался встать. Ноги подкосились, я едва удержался, ухватившись за край своего магического круга. Круг… он был цел. Я проспал всю ночь в нём, на холодной земле. Защита сработала. Я выжил. Каким-то чудом.

Сделав несколько глубоких, прерывистых вдохов, я наконец поднялся во весь рост. Мир снова поплыл, но на этот раз я устоял, широко расставив ноги, как матрос на палубе во время шторма. Руки. Нужно было посмотреть на руки. Что-то было не так с ощущениями.

Я поднял их перед лицом. И замер.

Кожа всегда была бледной, свойственной отшельнику, редко видящему солнце. Но это… это был не цвет живого человека. Это была белизна пергамента, пожелтевшего мрамора, лунного света. Сквозь неё отчётливо проступали синеватые тени вен, но они казались не живыми руслами крови, а нарисованными, застывшими. Я сжал пальцы в кулак. Суставы выступили белыми, почти фарфоровыми узлами. Ни намёка на розоватый оттенок, на жизнь. Я дотронулся тыльной стороной ладони до щеки. Прикосновение было… чужим. Холодным. Я чувствовал давление, но не тепло. Как будто трогал кусок холодного мяса, который оказался пришит к моему телу.

Внезапно осознание нахлынуло волной ледяного ужаса. Мне было холодно. Не просто зябко от ночёвки на земле. Холодно изнутри. Как будто я стоял не под утренним солнцем, а в камере морга, среди ящиков с трупами. Дыхание не согревало. Движения не разгоняли кровь. Я был… охлаждён. Как будто часть того могильного холода, что исходил от моих созданий, осталась во мне. Зацементировалась.

Я резко обернулся, ища точку опоры в реальности. Мой взгляд упал на него. На контрольного скелета. Он стоял там же, где и прошлой ночью, у края света от давно прогоревших костров. Безмолвный. Верный.

И в тот момент, когда я на него посмотрел, случилось нечто новое. Я не просто увидел его. Я почувствовал. Не физически. Это было тоньше. Как слабый радиосигнал, едва уловимая вибрация в самом фундаменте сознания. Леденящее эхо пустоты, привязанное ко мне. Он был там. И он ждал. Не глазами — у него их не было. Всем своим существом.

Я не сказал ни слова. Не сделал жеста. Просто подумал, сконцентрировав на нём всё своё внимание: Подойди.

И он пошёл. Неуклюже, с тем же костяным скрипом, но совершенно чётко направленный. Он обошёл погасший костёр, миновал мой круг (не пересекая его линию, как будто чувствуя запрет) и остановился в двух шагах от меня. Его череп медленно наклонился, пустые глазницы смотрели на мои бледные, дрожащие руки.

Контроль. Прямой. Ментальный. Словесные приказы были костылём, детскими шагами. Теперь связь была глубже. Темнее.

Сердце (оно ещё билось, да? Я прислушался — да, глухо, медленно) ёкнуло от странной смеси восторга и нового, более глубокого страха. Что со мной происходит? Я повернулся к основной массе — к пятидесяти в треугольнике. Сфокусировался. Не на всех сразу — ум попытался соскользнуть, столкнувшись с этой массой ледяного безмолвия. Я выбрал одного, ближайшего к краю, с треснувшей ключицей. Подними правую руку.

В треугольнике, среди неподвижной толпы, один скелет дёрнулся. Его костяная правая рука, висевшая вдоль «тела», с сухим щелчком поднялась вверх, ладонью (вернее, тем, что от неё осталось) вперёд. Безупречно.

Опусти.

Рука опустилась.

Повернись.

Он развернулся на месте, костяшки позвонков похрустывали.

Иди к краю, остановись.

Он сделал несколько шагов, вплотную подойдя к начерченной линии треугольника. И замер. Не пытаясь переступить. Клетка держала. Но теперь я управлял заключённым изнутри клетки.

Сила. Реальная, осязаемая сила. Не та, что ломает врагов в ближнем бою, а иная. Сила командования. Сила воли, преобразующая мёртвую материю в послушный инструмент. В этот момент, несмотря на холод, несмотря на слабость, сквозь трещины в страхе пробилось иное чувство. Огромное, почти опьяняющее удовлетворение учёного, чей эксперимент увенчался не просто успехом, а прорывом. Я не просто оживил кости. Я установил с ними связь. Я сделал шаг от ремесленника к… к дирижёру. К повелителю.

Теперь их нужно было освободить. Держать их в магической тюрьме бессмысленно.

Я сделал шаг к треугольнику, и мир снова закачался. Слабость напомнила о себе свинцовым грузом в ногах и туманом в голове. Но я дошёл. Встал перед первой, чёткой линией, за которой стоял мой безмолвный легион. Пятьдесят пар незрячих глазниц теперь были направлены прямо на меня. Давление их внимания (если это можно так назвать) было физическим — тот же могильный холод, исходящий от них целой стеной.

Я поднял ногу и стёр линию перед собой. Шершавый кожаный подошвой сапога размазал тщательно выведенные буквы Brimer. Ничего не произошло. Скелеты не ринулись вперёд. Они ждали. Я прошёл вдоль стороны треугольника, стирая её на протяжении нескольких шагов. Потом перешёл к следующей стороне. Работа была простой, но каждая остановка, каждый наклон отдавались звоном в висках и дрожью в коленях. Я стирал символы, стирал имена, стирал саму концепцию барьера. Освобождал своих детей. Своих солдат. Своих рабов.

Когда последняя линия внутреннего треугольника превратилась в бесформенную полосу грязи, я остановился, тяжело дыша. Они всё ещё стояли. Но теперь ничто не удерживало их в этой точке. Они могли идти. Куда скажу.

И тут силы окончательно покинули меня. Ноги подкосились, и я грузно осел на землю, прислонившись спиной к шершавому стволу старой сосны, что росла на краю русла. Давил кашель. В глазах плавали чёрные пятна. Я был пуст. Высушен. Обескровлен в самом прямом, пугающем смысле.

С трудом я дотянулся до валявшегося рядом мешка, вытащил последний, совсем уже чёрствый корок хлеба и почти пустой бурдюк с сидром. Ел медленно, крошил хлеб пальцами, которые почти не чувствовали его текстуры. Запивал кисловатой жидкостью, которая не согревала, а лишь смачивала пересохшее горло. Вкус был призрачным, как и всё остальное.

И пока я сидел, восстанавливая хотя бы видимость сил, я наблюдал. За ними. За пятьюдесятью одним скелетом (контрольный стоял теперь рядом с остальными). Они стояли, и тишина от них была иной, чем прежде. Она была не пассивной, а активной. Готовой. Я чувствовал их своим новым, леденящим чутьём — как пятьдесят один островок абсолютного нуля в тёплом (должно быть тёплом) утреннем воздухе. Они были моим продолжением. Моими пальцами, расставленными по полю.

Во мне бушевали противоречивые чувства. Страх — острый, животный, перед тем, во что я превращаюсь, перед этой ледяной пустотой внутри и снаружи. Ужас от осознания, что с каждым ритуалом я, кажется, отдаю частичку собственного тепла, своей… жизненности. Становлюсь ближе к ним.

Но под всем этим, глубже, в самой сердцевине того, что всегда было мной, горел и ликовал холодный, ясный огонь познания. Я сделал это. Я перешёл черту, которую лишь чуть наметил с Томасом и восемью уродцами. Я установил новый уровень контроля. Я прикоснулся к механизму, лежащему в основе оживления, и заставил его работать в массовом масштабе. Я был на шаг ближе. Ближе к разгадке величайшей тайны. Не просто к тому, как заставить двигаться кости, а к пониманию самой природы того, что отделяет живое от мёртвого. К возможности стирать эту грань по своей воле.

Это был триумф. Мрачный, кощунственный, опасный — но триумф. И он принадлежал мне.

Я допил последние капли сидра, откинул пустой бурдюк. Слабость никуда не делась, но острота паники притупилась, сменившись ледяной, расчётливой решимостью. Я поднял голову и посмотрел на свои войска. На свою силу.

— Вам предстоит работа, — прошептал я, и голос мой прозвучал хрипло, но уже без дрожи. — Много работы.

И в тишине утра, под холодным солнцем, пятьдесят один череп, казалось, склонился чуть ниже, в немом ожидании приказа.

Я отдышался, уперевшись ладонями в колени. Бледные, почти фарфоровые пальцы контрастировали с грубым коричневым сукном рясы. Холод внутри никуда не делся, но он стал фоновым ощущением, как хроническая боль, к которой привыкаешь. Мысли, ранее затуманенные слабостью и шоком, начали выстраиваться в нечто, отдалённо напоминающее план.

Хижина. Там остались припасы, одеяло, инструменты. И самое главное — дневник Экхарта. Тот самый, где были записаны легенды, наблюдения, и который, возможно, хранил ещё какие-то намёки, не замеченные мной с первого раза. Его нужно было забрать. И, раз уж у меня теперь есть… помощники, можно было вынести всё ценное.

Я выпрямился, обвёл взглядом своё безмолвное воинство. Они стояли, и в утреннем свете их массовость производила уже не мистическое, а сугубо практическое впечатление. Сила. Ресурс.

— За мной, — сказал я громко, поворачиваясь в сторону, откуда пришёл. — Идём к моему дому.

И я сделал первый шаг по дну русла, к тому месту, где был вырыт пологий ход. За моей спиной раздался звук.

Это был не просто скрежет или поскрипывание. Это был гул. Глухой, многослойный грохот пятидесяти пар костяных ног, двинувшихся одновременно. Звук сотен костей, трущихся друг о друга, ударяющихся о камни, волочащихся по сырой земле. Он заполнил всё пространство, заглушил щебет проснувшихся птиц, отозвался эхом от стенок оврага. Это был звук приближающейся костяной лавины, неуклюжей и неотвратимой.

Я замер, обернувшись. Идиот. Наивный, глупый идиот. Как я мог подумать, что смогу незаметно провести через лес пятьдесят скелетов? Даже если бы они шли бесшумно (а они гремели, как повозка, нагруженная дровами), их масса, их само присутствие было бы заметно за версту. Вытоптанная трава, поломанный подлесок, этот чудовищный грохот… Скрытность была немыслима. Спрятать такую ораву у маленькой лесной хижины? Невозможно. Даже волки, наверное, в панике разбегутся, а уж следы их деятельности — кучи выкопанной земли, кости — будут видны с воздуха, будь в этом мире авиация.

Мне нужно было укрытие. Большое, скрытое, желательно под землёй. Пещера. Или… та самая шахта. Мысль о заброшенном руднике снова всплыла, теперь уже не как о источнике ресурсов, а как о потенциальной казарме, крепости. Но чтобы добраться до неё, её сначала нужно найти. А для поисков нужна база. И те самые припасы из хижины.

Оставлять же скелетов здесь, в русле, было ещё опаснее. Рано или поздно сюда наткнётся охотник, сборщик хвороста, или, что страшнее, патруль сэра Генриха. И тогда всё вскроется мгновенно. Нет, они должны были идти со мной. Риск быть обнаруженным в пути был чудовищно высок, но риск оставить их без присмотра — абсолютно гарантировал катастрофу.

— Тише! — рявкнул я, и в голосе прозвучала неподдельная ярость от собственной глупости. — Идите медленно. Следуйте за мной в… в колонне. По одному.

Попытка хоть как-то упорядочить этот кошмар. Скелеты замедлились, их грохот снизился до терпимого, но всё равно оглушительного гула. Они начали выстраиваться в некое подобие линии, толкаясь, спотыкаясь, с сухим стуком сталкиваясь костяными плечами. Зрелище было одновременно жалким и пугающим. Я отвернулся и, не дожидаясь, пока они построятся, зашагал вверх по вырытому ходу. Контрольный скелет, как тень, последовал за мной вплотную.

Дорога обратно к хижине, которую я проделал в одиночку за полдня, теперь превратилась в адскую процессию. Я шёл впереди, прислушиваясь к грохоту за спиной, и каждый звук казался мне призывным криком для всего живого в округе. Птицы действительно взмывали вверх с тревожными криками, заслышав наше приближение. В кустах шуршало и удирало всякое зверьё. Лес, обычно полный скрытой жизни, замирал, а затем пустел перед нашим маршем. Мы были чумой. Нашествием саранчи, пожирающей не урожай, а сам покой этого места.

Я шёл, и мысли, чтобы не сойти с ума от паранойи, цеплялись за внутренние ощущения. За мои руки. Я то и дело поглядывал на них. Белизна не уходила. Она была неестественной, призрачной. Я сжимал и разжимал пальцы, чувствуя, как движутся сухожилия, как костяшки выпирают под кожей, которая казалась тонким пергаментом, натянутым на скелет. «А не мёртв ли я уже?» — пронеслось в голове. Холод внутри, эта леденящая пустота, связь с нежитью… Может, ритуал забрал не просто силы, а что-то существенное? Может, я теперь ходячий аналог своих созданий — не совсем живой, но и не совсем мёртвый? Лич? Неупокой?

И тут же, будто в ответ на этот мрачный ход мыслей, в сознании всплыла другая картина, соблазнительная и спокойная. Деревня. Не эта, с испуганными лицами, а какая-нибудь другая, подальше. Я вхожу в неё не как беглый отшельник, а как господин. С моей силой… с этой армией… я мог бы просто взять её. Объявить её своей. Не для резни, нет. Для порядка. Они бы пахали, сеяли, а я бы собирал с них умеренный налог — едой, тканями, какими-то простыми инструментами. А сам жил бы где-то рядом, в уединении, продолжая свои изыскания. И когда кто-то умирал бы своей смертью — от старости, от болезни — я бы… забирал тело. С согласия родных? Нет, слишком сложно. Тайно. Для науки. Для пополнения легиона. Без насилия. Мне претила мысль о том, чтобы обрывать жизни, чтобы убивать ради пополнения рядов. Я был хирургом, я спасал. Даже здесь, в этом ужасе, я хотел не сеять смерть, а изучать её, подчинять. Воскрешать умерших естественной смертью — это казалось почти этичным. Почти.

Я сам фыркнул, споткнувшись о корень. Наивный идеалист. Даже если бы я смог установить такой… режим, сколько бы это продлилось? До первого же доноса сбежавшего крестьянина. До первого патруля барона. До первого визита настоящей армии. Мои костяные солдаты были хороши против волков и, возможно, против разбойников. Но против обученных солдат, против рыцарей в латах, против осадных орудий? Это была бы бойня. Моя бойня. Внимания это привлекло бы больше, чем просто слухи о колдуне в лесу.

Я шёл, погружённый в эти тягостные, безнадёжные расчёты, и почти не смотрел под ноги. Лес был густым, ветки низко нависали над тропой, которую я когда-то проложил.

Именно поэтому я не увидел её. Толстую, сухую, отмершую ветвь, торчащую из ствола сосны под самым неудобным углом.

Я шёл, и ветка, острая, как копьё, ударила мне прямо в щёку. Не царапнула. Вонзилась.

Боль пришла не сразу. Сначала было ощущение сильного удара, толчка. Потом — резкая, жгучая полоса огня, рассекающая кожу. И только затем, когда я отпрянул, зашипев от неожиданности, хлынула кровь.

Я поднял руку, прижал ладонь к щеке. Пальцы мгновенно стали влажными и липкими. Я отнял руку, посмотрел. Алая, тёмно-алая кровь. Она была… странной. Не такой уж и обильной, но густой, вязкой, будто смешанной с чем-то. Она не пульсировала фонтаном, а сочилась ровно. Но она была тёплой. На моей ледяной коже она казалась почти обжигающей.

И в этот момент все философские размышления о собственной «неживости» развеялись, как дым. Боль была живой, острой, неоспоримой. Кровь была живой, пусть и изменившейся. Я не был мёртвым. Я был раненым. Искалеченным. Живым.

Слабость от потери крови наложилась на общую измождённость. Я прислонился к сосне, дыша через нос, чувствуя, как по подбородку и шее стекают тёплые, липкие струйки. Нужно было остановить кровь. Перевязать.

Дрожащими руками я оторвал полосу от подола своей уже истёршейся рясы, скомкал её и прижал к ране. Давление вызвало новую волну боли, и я зажмурился. А когда открыл глаза, то взгляд упал на кровь, пропитавшую серую ткань и проступившую между моих бледных пальцев.

Красное на белом. Жизнь на фоне смерти.

И этот контраст вызвал в памяти не образ, а звук. Не скрежет костей, а человеческий, полный абсолютного, животного ужаса крик. Крик, который оборвался, сменившись булькающим, захлёбывающимся хрипом. Отто. Его волокли по земле, и из его рта текла алая пена. И над ним, холодный и неумолимый, как судьба, стоял сэр Генрих. Его слова, брошенные священнику, прозвучали в моей голове с такой жестокой ясностью, будто он стоял здесь, рядом: «Разберусь, отец. Не ваша забота.»

«Разберусь».

Он уже разбирался. Пока я играл в повелителя мертвецов в лесу, он наверняка уже объездил полбаронии. Узнал о пропавшем Томасе. Узнал о моём визите в деревню и вопросах о Костяной Луде. Сложил два и два. И теперь, быть может, уже скачет по этой самой тропе не один, а с десятком таких же холодных профессионалов. Ищет не отшельника-целителя. Ищет некроманта. И он найдёт. Если не сегодня, то завтра. Он найдёт вытоптанную траву, обломанные ветки, услышит, возможно, этот костяной грохот за версту.

Кровь на моей руке была не просто доказательством жизни. Она была напоминанием о её хрупкости. И о том, что её могут легко и быстро оборвать. Так же, как оборвали язык Отто. Так же, как изрубили Томаса.

Я оторвал взгляд от окровавленной тряпки, медленно обернулся. Моя «армия» стояла, застыв в ожидании, заполнив собой лесную тропу и часть окрестного подлеска. Они были силой. Но они же были и величайшей уязвимостью. Пятном, которое невозможно скрыть. Целью, которую невозможно защитить.

Мне нужно было не просто укрытие. Мне нужно было чудо. Или решение, настолько отчаянное, что оно граничило с безумием. И время на его принятие истекало с каждой каплей крови, сочащейся сквозь грубую ткань у моего лица.

Глава 18

Дамоклов меч. Это выражение пришло из глубин памяти, из другого мира, другого времени, но оно висело в сознании теперь с жестокой, буквальной наглядностью. Воображаемый клинок остриём вниз, подвешенный на конском волосе, прямо над моей головой. Сэр Генрих был тем волосом. И с каждым часом, с каждым моим неверным шагом, он истончался, грозя оборваться. А клинок — это была вся его военная машина, холодная дисциплина, которую я видел в деле. Мои пятьдесят скелетов были силой, да. Но против одного только Генриха, облачённого в сталь и вооружённого не просто оружием, но знанием как его применять? Он не стал бы биться с ними в чистом поле. Он бы заманил, рассеял, измотал. Он бы нашёл меня. И убил. Как хирург удаляет опухоль — быстро, чисто, с минимальными потерями для здоровых тканей. Мои скелеты были бы этими «потерями». Бессмысленными, лёгкими.

Я прижал окровавленный лоскут к щеке сильнее. Боль утихла до глухой, пульсирующей ломоты, но ощущение влажной теплоты на холодной коже не отпускало. Я посмотрел на тыльную сторону другой руки, где она лежала на колене. Белая. Безжизненно белая. Как у трупа, вынесенного на мороз. Вид собственной крови на таком фоне не успокаивал, а скорее подчёркивал противоестественность происходящего. Я не был мёртв. Но я явно перестал быть по-настоящему живым. Я был… изменён. И книга, проклятая «Liber Nucto», была тому причиной.

Страх перед Генрихом и отвращение к собственной трансформации сплелись в тугой, болезненный узел в груди. Но внутри этого узла, как заноза, сидела привычная, спасительная реакция: изучать. Действовать. Экспериментировать. Если я не мог бежать и не мог пока что сражаться на равных, я мог готовиться. И в процессе подготовки — учиться.

Я поднял голову, окинув взглядом свою костяную толпу. Они стояли, засорив собой лес, безмолвные и бесполезные в своей текущей форме. Им нужны были зубы. Когти. Хоть какое-то подобие оружия. И мне нужно было понять, на что они способны в плане мелкой моторики. Собрать данные.

— Всем, — сказал я, и голос прозвучал хрипло, но твёрдо. — Ищите прямые палки. Толщиной в два-три пальца. Длиной… от земли до моего плеча. Приносите сюда.

Они зашевелились. Нестройной, шумной массой они начали растекаться между деревьями, наклоняясь, выдёргивая из-под бурелома сухие, относительно ровные сучья. Грохот стоял невообразимый — будто работала бригада дровосеков, состоящая из неуклюжих великанов. Я указал на контрольного скелета, того самого первого.

— Ты. Ко мне.

Он подошёл. Я вытащил из-за пояса охотничий нож, тот самый, что выпросил у старосты. Рукоять была из грубо обработанного дерева, лезвие короткое, но крепкое. Я протянул ему.

— Возьми. Ты будешь затачивать концы тех палок, что принесут другие. Делай острым один конец. Как можно острее.

Костяные пальцы обхватили рукоять неуверенно, но крепко. Он не знал, как держать нож для такой работы. Я поправил его хватку, вложив лезвие в его «руку» так, будто это был скальпель. Пальцы послушно сомкнулись. Я указал на первую же принесённую другим скелетом палку, грубую, с сучками.

— Начинай с этой. Сними кору. Заточи конец.

Контрольный скелет опустился на корточки (движение было удивительно плавным, будто он копировал мои собственные действия, которые видел раньше), положил палку на камень и начал работать. Первые движения были грубыми, неловкими. Он не столько строгал, сколько скоблил, сдирая щепу неравномерно. Но он работал. Без устали. Без сомнений. Это уже было что-то.

Пока он возился, а остальные продолжали таскать палки, образуя растущую груду, я отполз в сторону, к стволу поваленного бурей дерева, и сел, прислонившись спиной к мшистой древесине. Достал последние крохи еды — жалкий огрызок сыра, крошки хлеба на дне мешка, бурдюк, в котором плескался лишь глоток кислого сидра. Этого хватит ещё на один раз, от силы. Проблема пропитания вставала во весь рост, но сейчас она была где-то на десятом месте.

Я открыл «Liber Nucto». Тяжёлый фолиант лёг на колени. Я листал страницы, уже знакомые и пока ещё чужие, в поисках ответа. Ответа на главный вопрос: что происходит со мной?

Я пропустил уже известные разделы — молитвы Сатурну, полные мрачного величия и поклонения холоду, небытию, вечному покою. Рецепт благовоний — тут я лишь пробежался глазами, подтвердив, что использовал всё правильно. Ритуал «Carnis Temperator» — я знал его почти наизусть. Дальше шли уточнения, вариации для разных состояний трупа (свежий, высохший, скелетированный). Но ничего о том, как ритуал воздействует на заклинателя.

Потом мои пальцы наткнулись на новый раздел. «Vinculum Aeternum» — «Вечная связь». Заклятия удержания духа для продления службы мертвеца. Я прочёл вводный абзац, и в груди похолодело. В описании базового ритуала, который я использовал, мелким шрифтом упоминалось: «…и дух пребудет в плоти сорок дней и ночей, если не будет укреплён и привязан далее». Сорок дней. У Томаса, выходило, срок уже подходил к концу, если не истёк. А эти? Мои пятьдесят? Значит, нужно было не просто создать, но и регулярно «подкручивать» связь, как завод у механических часов. Это меняло всё. Это означало, что моя сила была не постоянной, а требовала поддержания. И что будет, если я не успею, или не смогу? Они просто рухнут? Или, что страшнее, выйдут из-под контроля?

Я углубился в текст. Заклинания были сложнее, требовали дополнительных компонентов — нитей, сплетённых из волос заклинателя и погребальных саванов, свечей из жира самоубийцы… Бред. Суеверие. Но в основе лежал принцип «подпитки» связи собственной волей и, как я начал подозревать, жизненной силой. Та самая утечка, которую я чувствовал. Истощение. В книге это называлось туманно: «энергия духа истощается, питая творение, и должен он черпать её из глубин ночи или из жертвы». «Жертва». Слово повисло в воздухе тяжёлым, кровавым намёком.

Я перелистнул ещё. «Evocatio Umbrae» — «Призыв тени». Способ призвать чей-то призрак. Тут я нахмурился. Призраки? Фантомы? Это уже выходило за рамки материалистического манипулирования тканями. Это была чистая мистика, в которую моё научное сознание отказывалось верить. Но… разве ожившие кости не были такой же мистикой неделю назад? В глубине, помимо скепсиса, шевельнулся чёрвяк любопытства. Призрак. Сознание без тела. Информация. Можно ли допросить мертвеца? Узнать то, что он знал при жизни? Мысль была одновременно пугающей и невероятно соблазнительной.

И далее, почти как приложение: «…umbra vocata terrorem incutere potest» — «призванная тень может вселять ужас». Я остановился. Что подразумевалось под «ужасом»? Магический эффект, парализующий страх, подобный тому, что исходил от моих скелетов, но, видимо, направленный и усиленный? Или просто естественная реакция живого на встречу с неупокоенным духом? Книга не давала ответа. Лишь констатировала факт. Я отложил этот вопрос, пометив его в уме как потенциально полезный, но требующий проверки, которая казалась слишком рискованной.

Всё это время я краем глаза следил за работой. Груда палок росла. Контрольный скелет освоился. Его движения стали увереннее, хотя и не стали искусными. Он держал палку костяной «ногой», прижимая к камню, и скоблил ножом, снимая длинную, грубую стружку. Острия получались неровными, скошенными, но они были. И выглядели достаточно острыми, чтобы проткнуть кожу, а при ударе с размаху — возможно, и простегать стёганую ткань или кольчугу.

Мне нужно было проверить.

Я отложил книгу, поднялся. Ноги были ватными, но я дошёл. Поднял одно из готовых «копий». Длина — примерно полтора метра. Один конец был заточен. Я провёл подушечком большого пальца по краю. Острота была относительной — не бритвенная, но достаточно, чтобы легко впиться в мягкую ткань. Я с силой ткнул заострённым концом в ладонь другой руки, прикрытой тканью рукава. Острие легко пробило грубую шерсть и упёрлось в кожу с болезненным, давящим ощущением. Без усилия. Хорошо.

Я бросил взгляд на контрольного скелета. Он уже заканчивал обрабатывать очередную палку, его костяные пальцы двигались с монотонной, неумолимой точностью автомата. Остальные скелеты продолжали таскать новые. Процесс был налажен. Примитивно, медленно, но он шёл. У меня появлялось оружие. Пусть примитивное, но в массовом порядке, в руках существ, которые не знали страха, не знали усталости и могли насаживаться на вражеские мечи, чтобы дать шанс ударить сзади.

Это был не ответ на все угрозы. Но это был шаг. Конкретный, осязаемый шаг в правильном направлении.

Я вернулся к своему пню, снова взял книгу. Но не сразу начал читать. Я сидел, положив тяжёлый фолиант на колени, и смотрел на кипящую работу своих безмолвных слуг. Лес вокруг постепенно привыкал к шуму. Птицы, смолкнув было, снова начали перекликаться вдалеке. Солнце пробивалось сквозь хвою, рисуя на земле и на белых костях длинные, подвижные полосы света. В этом был свой жуткий, гипнотизирующий порядок. Свой ритм.

Сэр Генрих где-то там, скакал по своим делам, собирал улики, точил свой меч. Время тикало. Моя кожа была белой, как снег, а в жилах текла густая, тёмная кровь. Я сидел на пне в лесу, окружённый армией мёртвых, и изучал книгу, которая медленно превращала меня во что-то иное. Страх никуда не делся. Но его теперь уравновешивало холодное, растущее чувство контроля. Контроля над процессом. Над знанием. Над этой силой, которая, как я начинал понимать, требовала не слепого следования ритуалам, но понимания, адаптации, экспериментов.

Я был на краю пропасти. Но я всё ещё смотрел вниз не с парализующим ужасом, а с расчётливым интересом учёного, оценивающего глубину и состав грунта. И в руках у меня были инструменты, чтобы начать спуск.

Я перевернул страницу, и мой взгляд упал на заголовок, выведенный витиеватым, почти декоративным шрифтом: De Resurrectione Creaturarum Magicarum — «О воскрешении существ магических». Я фыркнул, и это движение отозвалось болью в порезанной щеке. Волшебные существа? В этом лесу? Я видел волков, лисиц, кабанов, бесчисленных птиц и насекомых. Лес был диким, суровым, даже зловещим, но он был… естественным. В нём не было места для единорогов, грифонов или драконов. Такие вещи оставались в героических балладах, которые, наверное, пели менестрели в замковых залах для потехи барона. Я быстро пролистал раздел, мельком отмечая безумные иллюстрации: чешуйчатые твари с крыльями, рогатые звери с горящими глазами, существа, больше похожие на химер из бредового сна. Текст пестрел упоминаниями «эссенции феникса», «слёз русалки», «когтей василиска». Чушь. Красивая, мифическая чушь.

Это навело меня на мысль. А что, если вся эта книга — такой же сборник легенд? Автор, какой-то давно умерший монах-еретик или, быть может, целая цепочка переписчиков, просто собрал в кучу все известные ему истории о некромантии, приправил их алхимическими формулами и псевдоцерковной латынью, создав видимость серьёзного труда? Ведь и ритуал, который я провёл… его основу я мог объяснить через призму биомеханики и некоего неизвестного энергетического воздействия. Но эльфы? Демоны? Призраки, вселяющие ужас? Это уже было из области чистого суеверия.

Я листал дальше, и мои пальцы остановились на новой главе: Evocatio Spiritus Elfici Mortui — «Призыв духа мёртвого эльфа». Эльфы. Да уж. Следом, судя по оглавлению, шли разделы о гномах, троллях и «ночных тварях». Легенды. Должно быть, легенды. Но… тон. Я вернулся к началу книги, к уже знакомым мне разделам. Тон там был не сказочным. Он был… инструктивным. Сухим, даже академичным, в рамках возможностей средневековой латыни. «Возьми соль, прокалённую трижды… начерти треугольник с именами… произнеси инвокацию, начиная с юга…» Это были чёткие указания. Рецепт. Как в хирургическом атласе: «сделай разрез по линии Лангера… перевяжи артерию…». А разделы о мифических существах были написаны в той же манере. Без восторгов. Без лирических отступлений. Просто: «Для призыва духа эльфа потребуется ветвь древнего тиса, сломанная в полнолуние, и серебряная игла, погружённая в росу, собранную с паутины…»

Это меня настораживало. Если это был вымысел, то почему он был столь последователен? Почему автор не давал волю фантазии в описаниях, а придерживался того же скупого, методичного стиля? Либо он был гениальным мистификатором, либо… либо в этом мире когда-то водились эльфы. И гномы. И всё остальное. Мысль была тревожной. Она расширяла границы реальности до неузнаваемости, делала её ещё более чужой и опасной.

Я оторвался от книги, чтобы проверить работу. Палок для копий было уже много, целая куча. С десяток были обработаны и заточены. Контрольный скелет работал не переставая, но скорость его была ограничена. Один на пятьдесят — явно мало. Нужно было обучить ещё, но на это требовалось время и внимание, которого у меня не было. Пока что результат меня устраивал. У меня появлялся арсенал.

Но мне нужно было понять пределы их возможностей. Сбор палок и их грубая обработка — это одно. Более сложные задачи? Я решил провести ещё один импровизированный тест.

— Всем, — сказал я, мысленно обращаясь к рассредоточившимся по лесу скелетам, которые теперь без дела стояли среди деревьев. — Прекратите собирать палки. Новая задача. Ищите в лесу ягоды. Собирайте их и приносите сюда.

Я не стал уточнять, что за ягоды. Не стал описывать малину, землянику, чернику или что там ещё могло расти в этом лесу. Я просто представил себе ментальный образ: небольшие, круглые плоды, красные, синие, чёрные, растущие на кустах или у земли. Я вложил в эту мысль-приказ общее понятие «съедобная лесная ягода». Посмотрим, как они справятся с распознаванием образов и с тонкой работой.

Скелеты, послушные, как всегда, развернулись и снова разбрелись по лесу. Их костяные фигуры мелькали между стволами, скрываясь в зелени подлеска. Я снова погрузился в книгу, но теперь уже одним ухом прислушивался к непривычной тишине — скрежета и грохота почти не было, только редкий шорох и сухой трек веток.

Я перелистнул несколько страниц, и моё внимание привлек заголовок, набранный киноварью, которая даже спустя века выглядела как запёкшаяся кровь: De Formis Immortalitatis Personalis — «О формах личного бессмертия». Сердце (оно всё ещё билось, слабо, но ритмично) замерло на секунду. Вот оно. Возможно, ответ на вопрос о моей бледности, о холоде внутри.

Я начал читать. Текст был ещё более мрачным и сложным, изобиловал отсылками к демоническим иерархиям и астрономическим циклам. Но суть прослеживалась. Описывался ритуал превращения в лича — могущественного неживого чародея, чья душа помещена в филактерий, а тело обретает неуязвимость и вечную жизнь. Процесс занимал неделю. Неделю определённых молитв, постов, чертежей на полу из смеси серебряной пыли и пепла определённых трав. И кульминация… «…и на седьмую ночь, в час, когда луна скроется, на перекрёсток четырёх дорог, где не росла трава со времён первого убийства, прискачет Всадник Без Лица. И привезёт он кольцо, отлитое в горне, что пылает в сердце угасшей звезды. И в это кольцо должна будет перейти душа твоя, оставив плоть оболочкой, вечной и ненасытной…»

Я захлопнул книгу с таким грохотом, что даже ближайшие скелеты дёрнулись, повернув черепа в мою сторону. Сердце бешено колотилось, вышибая из груди леденящий холод. Чушь. Безумная, помрачённая мистикой чушь! Всадник Без Лица? Кольцо из угасшей звезды? Это была уже не академичная инструкция, а настоящая сказка. Тёмная, жуткая сказка для сумасшедших, жаждущих вечной жизни. Никакого рационального зерна. Никакой понятной механики. Только символизм, суеверия и демонология.

Разочарование было горьким, как полынь. Я так надеялся найти хотя бы намёк, объяснение моему состоянию, путь к контролю над ним или, на худой конец, способ его обратить. А нашёл лишь бред сивой кобылы. Значит, книга действительно была сборником. Смесью практических, выверенных кем-то знаний (вроде «Смирителя Плоти») и записанных с чужих слов легенд, мифов, слухов. Нужно было уметь отделять зёрна от плевел. А я только учился.

Усталость, накопившаяся за бессонную ночь, за ритуал, за чтение, навалилась на меня всей тяжестью. Глаза слипались. Я откинулся на пень, положив книгу рядом, и решил позволить себе краткий, часовой сон. Солнце стояло высоко, скелеты были заняты, местность казалась относительно безопасной. Я прикрыл глаза, и почти мгновенно провалился в тяжёлый, безсновидный мрак, где не было ни костей, ни книг, ни страха.

Меня разбудило не солнце, а лёгкий, сухой стук у моих ног. Я открыл глаза, моргнул, пытаясь стряхнуть оцепенение. Передо мной, на утоптанной земле, лежала… горсть. Горсть того, что когда-то было ягодами. Теперь это было месиво. Давленые, размазанные, истёртые в кроваво-фиолетовую и алую пасту лесные плоды, смешанные с кусочками листьев, хвои и, кажется, мелкими костями насекомых. Сверху этого «угощения» лежала одна относительно целая, но помятая черника. Рядом стоял скелет, один из тех, что я отправил на сбор. Его костяные пальцы были вымазаны в липком, ярком соке.

Я вздохнул. Ну что ж. Распознавание образов — на троечку. Мелкая моторика и бережное обращение — кол. Они собрали то, что, по их пониманию, подходило под образ «ягоды», и принесли, не особо заботясь о сохранности. В принципе, для поиска кореньев или сбора грибов, которые не так легко раздавить, они могли бы сгодиться. А это месиво… я поколебался секунду, потом поднял ту единственную уцелевшую чернику, стряхнул с неё прилипший мусор и положил в рот. Кисло-сладкий вкус, яркий и живой, резко контрастировал с сухостью во рту и общей онемелостью чувств. Я проглотил, потом аккуратно, пальцами, выбрал из липкой массы несколько менее раздавленных ягод, стараясь не думать о том, чем они перемешаны. Еда есть еда. Силы были нужны позарез.

Пока я ел, контрольный скелет закончил работу над последней палкой. Теперь у меня было около пятидесяти грубых, но смертоносных копий. И пятьдесят один скелет, чтобы их нести.

Я поднялся, отряхнулся. Пора было двигаться. К хижине. Нужно было забрать дневник Экхарта и остатки припасов, пока там ещё было что брать. А потом… потом решать, что делать с этой ордой. Шахта по-прежнему маячила на горизонте как единственный логичный вариант укрытия.

Я обернулся к своей молчаливой армии. Они уже стояли, выстроившись в некое подобие беспорядочного каре, каждый со своим копьём, которое они держали в костяных руках неумело, но крепко. Зрелище было одновременно гротескным и внушающим некое подобие уверенности. Пусть примитивное, но оружие у них было. Пусть неуклюжие, но они слушались.

— Вперёд, — сказал я тихо, но так, чтобы мысленный импульс дошёл до каждого. — К моему дому. Тише. По возможности.

Они двинулись. На этот раз грохот был иным — к скрежету костей добавился лёгкий стук пятидесяти древков о стволы деревьев, о камни. Мы шли, и лес снова замирал перед нашим шествием. Но теперь, глядя на спины своих вооружённых слуг, на их жуткую, неумолимую поступь, я чувствовал не только парализующий страх перед встречей с Генрихом. Где-то очень глубоко, под слоями усталости, холода и отчаяния, теплилась искорка чего-то иного. Не надежды. Скорее, решимости. У меня было оружие. У меня была сила. Хрупкая, ненадёжная, отвратительная — но сила. И я вёл её через лес, чтобы забрать то, что принадлежало мне. Следующий шаг в этой тёмной, неизведанной стране, куда я попал, был сделан. И отступать я уже не собирался.

Глава 19

Я шёл быстро, почти бежал, не оглядываясь. Скелеты за моей спиной отчаянно старались поспеть, их костяные стопы стучали по земле учащённым, сбивчивым ритмом, копья цеплялись за ветки, создавая какофонию скрежета и сухого треска. Я не обращал внимания. Единственное, что имело значение — солнце. Оно уже перевалило за зенит и неумолимо катилось к западным вершинам. Значит, времени было мало. Столь мало, что я ощущал верёвку, плотным узлом затягивающуюся у меня на шее. Сумерки в этом лесу наступали стремительно, а ночь я проводить здесь, у хижины, с такой оравой, не мог себе позволить. Меня могли заметить и тогда... Тогда что? Что я мог бы противопоставить хоть кому-то по-настоящему опасному? Нужно было успеть: собрать самое необходимое, и на рассвете, с первым проблеском света, исчезнуть. Исчезнуть так, чтобы даже тень не осталась. Замести следы, затаиться, проводить исследования над тела, что я мог бы похищать из окрестных сёл - не живых, нет, лишь никому не нужный материал из бездыханных тел, свежих могил. Проводить опыты над жизнью и смертью, чтобы раскрыть по-настоящему вечные тайны мироздания, преодолеть смерть и спасти всех людей от неё. Я смотрел на закатное солнце и ощущал себя Прометеем, что собирается украсть огонь у богов. А вместе с тем старался не думать какая судьба ждала его.

Лес начал редеть, знакомые приметы мелькали чаще. Вот дуплистая сосна, вот камень с осыпавшимся лишайником, вот поворот к ручью. Я приближался к своей цели. Сердце забилось чаще — не от страха, а от лихорадочного, почти болезненного ожидания. Наконец, сквозь чащу проглянуло просветление — моя поляна. И на ней — покосившаяся, тёмная хижина. Она стояла такой же, как я её оставил: немой свидетель моего первого отчаяния, первой тайны, первого преступления против законов этого мира. Она стала в каком-то странном смысле мне родным домом в этих неприветливых зелёных рощах, местом, где я мог спрятаться от всех угроз. Точнее, мог сделать это раньше. Сейчас же хижина представляла из себя лишь очередной опасный закуток неизведанного мира, где тайны и опасности поджидают за каждым углом.

Я не стал входить сразу. Остановился на краю поляны, обернулся к своей костяной свите, которая, пошатываясь и спотыкаясь, вываливалась из леса, заполняя пространство перед хижиной жуткой, неподвижной массой, готовой исполнить всякое моё требование по первому же зову. Это начинало мне нравиться.

— Встаньте полукругом вокруг входа. Лицом наружу. Выставьте копья. Никого не пускайте внутрь. Никого.

Они послушно зашевелились, с трудом выстраиваясь в кривую, но плотную дугу перед дверью. Копья, зажатые в костяных руках, опустились под разными углами, образуя нечто вроде частокола из заострённых палок. Жуткая, но эффективная картинка. Ни один живой человек не рискнул бы прорваться через этот лес костяных вершков, даже зная о его хрупкости.

Только тогда я толкнул дверь и вошёл внутрь.

Запах ударил в нос — знакомый, почти уютный: старое дерево, пыль, сушёные травы. Но теперь он казался запахом музея, места, которое уже не принадлежит мне. Я действовал быстро, без лишних раздумий. Сбросил свой почти пустой мешок на стол и начал набивать его. Две буханки чёрствого, но ещё съедобного хлеба, завернутые в грубую ткань, — их я выпросил когда-то у Ирмы. Бурдюк с сидром, на донышке которого ещё плескалось немного кислой влаги. Кусок твёрдого, как камень, сыра — последний из запасов. Я своротил одеяло из грубой шерсти и волчьей шкуры, стряхнул пыль, придав ему компактную форму.

Потом опустился на колени у своей жёсткой лежанки и засунул руку в щель между грубо сколоченными досками. Пальцы нащупали холодную, гладкую поверхность кожи. Я вытащил дневник Экхарта. Небольшая, потрёпанная книжица в самодельном переплёте. В ней была записана жизнь юного монаха, его мысли, страхи, наблюдения. И главное — его слухи, его намёки. Он привёл меня к Костяной Луде. Может, в его записях есть ещё что-то? Намёк на ту самую шахту? Или на другие места силы, другие тайны? Его нужно было сохранить любой ценой.

Я сунул дневник в мешок, поверх еды, и затянул верёвку. Готово. Всё, что здесь представляло хоть какую-то ценность, было при мне. Оставалось только бежать.

С мешком в руке я замер посреди хижины. И тут мысль, которую я отгонял всё это время, встала во весь рост. Куда?

На секунду в сознании всплыла идиллическая, невозможная картина. Отдалённый остров. Где-то далеко, в холодном море, о котором я лишь слышал отголоски в разговорах. Безлюдный клочок суши, скалы, чайки, шум прибоя. Там я мог бы спокойно жить. Без страха, без погонь. Читать книгу, экспериментировать вволю, не таясь. Разобраться, наконец, в механизме жизни и смерти. И когда пойму, когда найду ключ к истинному, чистому бессмертию, без превращения в лича, без демонов и колец из угасших звёзд… тогда вернуться. Как Прометей, несущий огонь. Не огонь знания о железе, а огонь победы над самой смертью. Даровать его людям. Искупить всё это мракобесие, все эти кости и страх светом настоящего, научного (магического?) бессмертия.

Я фыркнул, и звук прозвучал горько и одиноко в тишине хижины. Идеалист. Мечтатель. Даже если такой остров существует, он либо бесплодная скала, где я умру с голоду, либо уже принадлежит какому-нибудь барону-пирату или дикому племени. Бежать некуда. Везде те же проблемы, тот же железный кулак феодальной иерархии, та же вера, что сожжёт меня на костре за одно лишь подозрение в колдовстве.

А что, если остаться здесь? — пронеслась мгновенная, слабая мысль. Укрепить хижину. Спрятать скелетов в лесу подальше. Жить как прежде, надеясь, что Генрих проедет мимо… Нет. Глупость. Он не проедет мимо. Он уже копает. А даже если проедет, то однажды вернётся. Или приедет кто-то другой. Слухи не умрут. Я — аномалия. Аномалии в этом мире выжигают.

Я резко развернулся и вышел из хижины, хлопнув дверью так, что та задребезжала на петлях. Холодный вечерний воздух обжёг лёгкие. Мои стражи стояли на своих местах, неподвижные, как изваяния. Я сбросил мешок на землю у ног ближайшего скелета — того самого, контрольного.

— Возьми. Неси. Не потеряй.

Костяные пальцы обхватили грубую ткань. Он будет тащить эту ношу без жалоб, пока не рассыплется в прах.

Но перед уходом нужно было ещё кое-что. Травы. Моя скромная аптечка, висевшая под стрехой за хижиной. Крапива, брусничный лист, зверобой, немного ромашки. В этом мире, где медицина была примитивна, они могли спасти жизнь — мне или кому-то ещё. А ещё… семена. Если придётся где-то закрепиться надолго, попытка что-то вырастить не будет лишней.

Я быстро обошел хижину, нашёл свои связки, аккуратно снял их. Большую часть упаковал в отдельный, меньший мешочек из кожи. Оставил только немного крапивы и подорожника — их можно было найти почти везде. Семена аккуратно пересыпал в маленький глиняный горшочек, заткнул его пробкой из мха.

Пока я возился, солнце окончательно спряталось за деревья. Длинные, синие тени потянулись через поляну. Сумерки. Время уходит.

Я взвалил мешочек с травами через плечо, сунул горшочек с семенами в карман рясы. Обернулся. Моя хижина стояла в наступающих сумерках, тёмная, молчаливая. Прощай, Экхарт. Прощай, первое убежище. Ты послужила мне верой и правдой. Но твоё время вышло.

— Снимаемся, — сказал я тихо, но так, чтобы мысленный импульс дрогнул во всех пятидесяти одном сознании (если это можно было так назвать). — За мной. Тише. Готовьтесь к долгому пути.

Я шагнул с поляны обратно в лес, не оглядываясь на то, что оставлял позади. Контрольный скелет с мешком потопал следом. Остальные, ломая свой полукруг, начали разворачиваться и двигаться за нами, их копья снова зацепились за ветки, их костяные стопы зашуршали по опавшей хвое.

Я шёл, и мысли, отбросив наивные мечты об островах, снова принялись за работу. Шахта. Она была единственным логичным пунктом. Но чтобы до неё добраться, её нужно было найти. И пройти к ней незаметно с целым легионом. Первое казалось трудным. Второе — невозможным.

Ночь приближалась. А с ней — и все страхи леса, помноженные на мою собственную уязвимость и грохот моей свиты. Но останавливаться было нельзя. Одна ночь в лесу с ними — и нас мог обнаружить любой. Нужно было идти. Всю ночь, если придётся. Искать признаки, слушать лес, пытаться выйти на старую, забытую дорогу, ведущую к тому самому руднику. Это был прыжок в темноту. Но подо мной уже горела земля. Выбора не оставалось.

Я не успел сделать и десяти шагов вглубь леса, как звук достиг меня. Не сразу. Сначала это был просто далёкий, приглушённый лесными стенами ритм. Но я замер, как загнанный зверь, потому что знал, что это. Стук копыт. Одинокий всадник. Быстрый, целенаправленный. Он скакал не по дороге, а по лесной тропе, той самой, что вела от деревни прямо к моей поляне.

Ледяная волна паники, острая и чистая, ударила мне в солнечное сплетение. Я не успел. Чёрт возьми, я не успел всего на какие-то жалкие минуты. Солнце уже коснулось вершин, окрасив небо в багрянец, но ещё не скрылось. А он уже был здесь.

Мои скелеты, ещё не ушедшие далеко, замерли, повернув черепа в сторону звука. Их безмолвие было теперь не покорным, а зловещим. Они чувствовали мою тревогу через ту тонкую, леденящую связь.

Скрыться. Мысль пронзила сознание, как молния. Увести их вглубь, в чащу, завалить тропу, спрятаться. Но это был лес. Его Генрих знал не хуже меня. А преследовать шумную, неуклюжую орду по следам, которые она оставляла, как слон в посудной лавке, — дело нескольких минут. В лесу, на его территории, со всей его выучкой следопыта и воина, у меня не было шансов. Он загнал бы нас, взял в кольцо, или просто нашёл бы меня — источник приказов. И убил. Первым же ударом.

Нет. В лесу — смерть. На поляне, у хижины, лицом к лицу… может, ещё что-то можно было сделать. Договориться? Угрожать? Использовать фактор неожиданности?

Я резко развернулся и почти побежал обратно к хижине, мысленно отдавая приказ:

— Все! К хижине! Полукруг, как было! Копья наперевес! Стоять!

Они зашевелились, поворачиваясь с грохотом и скрежетом, снова поплыли к краю поляны. Я встал спиной к грубым доскам стены, прямо перед дверью. Спиной к своему прошлому укрытию. Лицом — к лесу, откуда сейчас должен был появиться мой суд. Скелеты, топоча и сталкиваясь, начали восстанавливать свою кривую линию передо мной. Их копья, как жалкие, но многочисленные шипы, снова опустились, нацеливаясь в сторону тропы.

Сердце колотилось где-то в горле, тяжёлыми, неровными ударами. Руки, несмотря на внутренний холод, были влажными. Если бы это был кто-то другой, — отчаянно молился я про себя. Случайный всадник. Гонец. Заблудившийся охотник. Кто угодно, только не он. Случайный человек испугался бы, развернулся бы и ускакал прочь, решив, что свихнулся или наткнулся на дьявольское наваждение. С Генрихом такой номер не пройдёт.

Звук копыт стал отчётливее. Уже не просто ритм, а ясный, чёткий стук подкованного копыта о камни, о твёрдую землю. Ближе. Быстро. Он не сбавлял хода. Он знал, куда едет.

Напряжение на поляне было таким густым, что, казалось, его можно было резать ножом. Тишина, кроме этого неумолимого, приближающегося топота, была звенящей, невыносимой. Даже вечерние птицы, обычно начинавшие свои переклички в этот час, смолкли. Замерли и мои скелеты. Они стояли, безглазые, бездушные, но их позы, их направленные копья — всё это излучало готовность. Готовность к приказу, который я ещё не отдал.

Он один. Эта мысль врезалась в панику, как островок ясности. Звук-то один. Один конь. Генрих ехал не с отрядом. Не с дружиной. Разведчик? Дипломат? Может, он всё же хочет поговорить? Допрос без свидетелей? Собрать окончательные доказательства перед тем, как двинуть войско? Если так… если он один… может, ещё не всё потеряно. Может, можно договориться. Предложить сделку. Я же спас барона. Я могу быть полезен. Мои знания… его лошадь… я мог бы лечить его людей, его самого. В обмен на молчание. В обмен на жизнь.

Мысли метались, строя шаткие, безумные планы. Спрятать скелетов? Но куда? В хижину их все не затолкать. В лес — бессмысленно, он их сразу увидит по свежим следам. Остаётся только… показать. Показать силу. Но не как угрозу. Как… актив. Как ресурс. «Смотри, сэр Генрих, что я могу создать. Представь, какую работу они могут делать. Бесплатно. Без устали. На твоих полях, в твоих каменоломнях. Мы можем сотрудничать».

Звук копыт стал оглушительным. Он был уже совсем рядом, за последним поворотом тропы, за стеной кустов и молодых ёлок. Сердце бешено колотилось, в висках стучало. Я выпрямился, пытаясь придать своему бледному, измождённому лицу какое-то подобие уверенности. Руки сжал в кулаки, чтобы скрыть дрожь. Взгляд уставился на то место, где тропа выходила на поляну.

Топот сменился на более медленный, осторожный. Конь зафыркал. Потом — тишина. На секунду. Две. Он остановился. Осматривался. Чуял.

И тогда кусты раздвинулись, и он выехал.

Конь — крепкий, тёмно-гнедой жеребец — сделал последний шаг на открытое пространство и замер, насторожив уши. И всадник…

Это был он. Сэр Генрих. Но не в полном боевом облачении, как у ворот замка. Он был в стёганом гамбезоне, поверх которого накинут простой плащ с капюшоном. На поясе — меч в ножнах. На голове не было шлема — он держал его в левой руке, прижимая к бедру. Его лицо, обычно каменное и непроницаемое, было сосредоточенным, усталым от долгой скачки. Он въехал, собираясь, видимо, спешиться, или окликнуть меня, или…

И его взгляд скользнул с меня, стоящего у хижины, на то, что стояло между нами.

Всё произошло в долю секунды. Его глаза, холодные и наблюдательные, расширились. Брови поползли вверх. Рот, тонкая, решительная линия, приоткрылся. Вся его профессиональная, солдатская собранность, вся аристократическая надменность — всё это рассыпалось, как глиняный кувшин, ударившийся о камень. На его лице появилось выражение, которого я не видел даже в самый разгар битвы с Томасом. Это был не просто страх. Это был первобытный, леденящий душу ужас. Ужас человека, чья картина мира треснула по всем швам, обнажив бездну немыслимого.

Он застыл в седле, совершенно неподвижный, не сводя глаз с полукруга костяных фигур, с пятидесяти пустых глазниц и пятидесяти заострённых палок, нацеленных прямо на него. Его пальцы, сжимавшие поводья, побелели. Конь под ним почуял панику хозяина, беспокойно переступил с ноги на ногу и издал тихое, нервное ржание.

Я стоял, прижавшись спиной к шершавым брёвнам хижины, и молча смотрел на него. Не произнося ни слова. Не делая жеста. Просто смотрел, чувствуя, как холод внутри меня сковывает не только тело, но и душу, превращая страх в нечто иное — в ледяное, выжидающее спокойствие.

Повисла тишина. Та самая звенящая тишина, что была до его появления, но теперь наполненная новым смыслом. Она была полна невысказанного вопроса, витавшего между нами: «Что теперь?»

И в этой тишине, под пристальным, окаменевшим взглядом рыцаря, я понимал, что моя старая жизнь — жизнь отшельника, целителя, тайного исследователя — окончательно и бесповоротно закончилась. Началось нечто новое. Неизвестное. И первый шаг в эту новую реальность должен был сделать один из нас. Я ждал. Ждал хоть какого-то движения, слова, вздоха. Ждал, пока сэр Генрих решит, что делать с кошмаром, въехавшим в его реальность прямо посреди леса.

Глава 20

Время, казалось, застыло, сгустившись вокруг нас троих — меня, рыцаря и его коня — в плотный, тягучий янтарь ужаса и неверия. Я видел, как работает его ум, сквозь маску леденящего шока. Видел, как глаза, широко раскрытые, метнулись от одного скелета к другому, оценивая число, оценивая жалкое вооружение, оценивая невозможность всего этого. Видел, как сжимаются челюсти, как в горле двигается кадык, сглатывая ком первобытного страха. Он был солдатом. Он видел смерть, видел кровь, видел жестокость. Но это… это было из другой оперы. Из сказок, которыми пугают детей у костра. И эта сказка материализовалась у него на пути, прикрывая спиной того, кого он считал всего лишь странным, потенциально опасным шарлатаном.

Молчание давило, грозя раздавить мою и без того расшатанную волю. Его страх был очевиден, но это был страх дикого зверя, загнанного в угол, — опасный, непредсказуемый. В нём не было паники, которая могла бы заставить его бежать. В нём зрело нечто иное: попытка осмыслить, классифицировать угрозу, и затем — действовать. Я должен был заговорить первым. Взять инициативу. Надавить на то, что могло ещё связывать нас.

— Сэр Генрих, — мой голос прозвучал хрипло, но, к моему удивлению, без дрожи. Холод внутри будто выморозил и страх тоже. — Вы видите… ситуацию изменилась. Но помните — я спас жизнь вашему барону. Я верный слуга фон Шварцкронов.

Это была ошибка. Роковая, наивная ошибка.

Упоминание барона, долга, службы — словно щелчок хлыста. Шок в его глазах не рассеялся, но отступил, сдав место чему-то знакомому, твёрдому, как гранит. Ярости. Холодной, прагматичной ярости солдата, которого пытаются водить за нос.

— Долг? — его голос был низким, сдавленным, но каждое слово падало, как отчеканенная монета. — Долг был оплачен, когда тебя не сожгли на площади, как только эта тварь поднялась у наших ворот. Когда я, против собственного здравого смысла, поручился, что в твоей лачуге нет алтарей дьяволу.

Он медленно, очень медленно опустил шлем, который держал в руке, на седло перед собой, не отпуская поводьев. Его пальцы теперь были свободны.

— Я ездил по деревням. Допрашивал старост. Искал пропавших, искал могилы с нарушенным покоем. Ничего. Ни одного намёка. Пока не добрался до той самой деревни. До Фолькмара. — Он произнёс имя, и в нём звучала горечь обманутого доверия. — Староста молчал. Но его жена… испуганная женщина. Шёпотом сказала, что Томаса, того самого парня, не отвезли на кладбище к предкам. Что ты приказал закопать его у себя. Во дворе.

Он сделал паузу, давая словам достичь меня.

— Я поехал проверять. Могила была свежей. Слишком свежей для того, кто умер недели назад. Земля рыхлая. И запах… не такой, как должен быть. Разложение шло неестественно быстро. Или неестественно медленно. Я сомневался ещё. Думал, может, ты просто сумасшедший, хоронишь их особым образом, по своему обряду. — Его взгляд, острый как бритва, вонзился в меня сквозь полукруг костяных фигур. — Но теперь сомнений нет. Ты виновен. Во всём.

Отчаяние зашевелилось в моей груди, холодное и скользкое. Я пытался цепляться за логику, за прагматизм.

— Я никого не убивал, сэр Генрих! Томас умер от травмы. Я пытался его спасти! И я… да, я занимаюсь этими… практиками. Но не для зла! Чтобы понять! Чтобы научиться помогать живым! Смерть — это величайшая тайна! Победив её, я смогу…

— Помочь живым? — он перебил меня, и в его голосе впервые прозвучала откровенная, грубая насмешка. Он ткнул рукой в сторону моих скелетов. — Этим? Эта жалкая пародия на войско? Эти кости с заострёнными палками? Ты помогаешь только себе, колдун. Создаёшь себе охрану. Собираешь силу. Для чего, как думаешь, я поверю?

Я быстро, почти отчаянно, окинул его взглядом, оценивая, как оценивал бы рану или состояние пациента. Кольчуга. Не короткая, а длинная, до колен, из добротного, мелкого кольца. Поверх неё — стальные наплечники, поножи на ногах, поручи на предплечьях. На поясе — длинный, прямой меч в простых, но крепких ножнах. В правой руке он держал не поводья, а копьё, которое, видимо, было у него в руке ещё до выезда на поляну — охотничье, с широким листовидным наконечником. К седлу были приторочены ещё три-четыре более коротких дротика, метательных. За спиной, перекинутый через плечо, — круглый щит, обтянутый кожей, с железным умбоном. Конь под ним — мощный, обученный, почуявший неладное, но пока послушный воле хозяина.

Против этого… пятьдесят хрупких скелетов с палками. Даже если бы они все разом бросились на него, он, сидя на коне, мог просто отступить, развернуться, и методично перебить их, оставаясь вне досягаемости их жалкого оружия. А если спешится… тогда его броня и меч против голых костей. Бойня. Та же, что была с Томасом, только в пятидесятикратном масштабе.

Мне нужно было предложить что-то. Не оправдания. Сделку.

— Я могу быть полезен, — заговорил я, и в голосе моём, к собственному ужасу, прозвучали нотки мольбы, которые я так ненавидел. — Власть? Я обращу эту силу против твоих врагов. Они не знают страха, не знают усталости. Жизнь? Если заболеет твой господин снова, или кто из твоих близких — я вылечу. Как врач. Я хороший врач. Или… — я сделал шаг вперёд, и скелеты передо мной автоматически расступились, пропуская меня чуть вперёд, что выглядело жутко и театрально, — или знание. Я могу призвать того, кто ушёл. Спросить. Узнать тайны. Для тебя. По одной твоей просьбе.

Я видел, как он слушает. Но его лицо под слоем дорожной пыли и щетины не смягчилось. Оно окаменело ещё больше. В его глазах я увидел не интерес, а… презрение. И усталую решимость. Он слышал такие речи раньше. От пленных разбойников, умоляющих о пощаде. От еретиков, пытающихся купить себе жизнь обещаниями отречься. От умирающих на поле боя, сулящих золотые горы. Это была музыка предсмертной агонии. И он был глух к ней.

— Ты предлагаешь мне сделку с тем, кто уже нарушил законы Бога и людей? — спросил он тихо. — Кто поднял руку на самое святое — покой усопших? Кто обманул доверие моего господина? Нет, колдун. Здесь и сейчас ты предстанешь перед судом. И судьёй буду я.

Он не стал вынимать меч. Не тронулся с места. Он просто… поднял шлем с седла. Медленно, не сводя с меня глаз. И надел его на голову.

Это был простой норманнский шлем с наносником, без лицевой пластины. Но в этот момент этот жест был красноречивее любого боевого клича. Это был акт перехода. От человека, испытывающего шок и ужас, к солдату, выполняющему долг. Он закрыл себя сталью. И мои слова, мои мольбы, мои доводы больше не могли до него дойти. Они отскакивали от этой полированной стали, как горох от стены.

Внутри меня всё оборвалось. Переговоры провалились. Оставалось только одно.

Я отступил на шаг назад, к самой двери хижины. Мысленный приказ, острый и ясный, как удар ножом, пронёсся по ледяным нитям, связывающим меня с моим легионом.

— Держать строй! Копья крепче! Стоять плотнее! Ни шагу назад!

Скелеты, будто по мановению волшебной палочки, замерли в ещё более неестественной, напряжённой позе. Их костяные пальцы сжали древки так, что послышался сухой треск. Они наклонили копья вперёд, создавая подобие частокола. Полукруг сомкнулся, стал плотнее, превратившись в жуткую, непроницаемую для взгляда стену из костей и заострённого дерева. Они были хрупки. Они были медлительны. Но их было пятьдесят. И они стояли между мной и рыцарем в полном вооружении, сидящем на боевом коне.

Генрих в шлеме, с копьём в руке, смотрел на эту стену. Я не видел его выражения, но видел, как его плечи расправились, как он чуть приподнялся в стременах, оценивая дистанцию, выбирая точку для атаки. Конь под ним переминался с ноги на ногу, чувствуя волю хозяина, готовый ринуться вперёд.

Тишина снова воцарилась на поляне, но теперь это была тишина перед бурей. Тишина, в которой слышалось лишь тяжёлое дыхание коня, лёгкий шелест вечернего ветра в вершинах сосен и тихий, почти неслышный скрежет костей моих солдат, держащих свои жалкие копья. И в этой тишине решалась не просто моя судьба. Решалась судьба всего моего пути, всего этого чудовищного знания, к которому я только-только прикоснулся.

Секунду он просто стоял, закованный в сталь, словно изваяние на коне, впитывая картину этого невозможного построения. Я видел, как его взгляд под шлемом скользит вдоль линии, ищет слабое место, брешь. Его копьё, тяжёлое охотничье, было не для метания в даль — им били с седла, наносили мощные колющие удары. Но у него были дротики.

Он не стал медлить. Резким, отточенным движением он вонзил своё длинное копьё древком в землю рядом с конём, как флаг. Освободив руку, он выхватил одно из коротких метательных копий, притороченных к седлу. Конь, почуяв движение, сделал шаг в сторону. Я инстинктивно отпрянул к двери хижины, ища укрытие. Но расстояние было слишком велико для броска через головы скелетов. Он это понял мгновенно.

Вместо того чтобы метать, он пришпорил коня. Не в лоб, не на частокол копий. Он понёсся галопом вокруг нашей позиции, описывая широкую дугу по краю поляны. Пыль взметнулась из-под копыт. Он хотел зайти сбоку, с фланга, где строй был слабее, где между скелетами были просветы. Хотел получить угол для броска. Прямо в меня.

Я бросился к хижине, к тёмному прямоугольнику двери, к спасению. Но бежать по прямой от всадника — безумие. Я услышал свист в воздухе. Не успел обернуться. Справа от меня, в сантиметрах от косяка, с глухим, зловещим тхум в древесину двери вонзилось короткое копьё. Оно вошло глубоко, древко задрожало от удара. Если бы я был на полшага ближе, оно прошило бы меня насквозь.

Ужас, липкий и холодный, обволок мозг. Он не промахнётся во второй раз. Я не добегу.

Вместо того чтобы вскакивать в дверь, я резко рухнул на землю, прижавшись к самой стене хижины. Пыль и мелкие камешки впились в ладони. В тот же миг над моей головой, с резким свистом, просвистело второе копьё. Оно ударило не в дверь, а в одного из скелетов, стоявших чуть левее.

Удар был страшной силы. Копьё пронзило грудную клетку скелета, разнеся рёбра в щепки, и прошло навылет, раздробив несколько позвонков. Верхняя часть скелета, от талии и выше, буквально отвалилась, рухнув на землю в облаке пыли и костяных обломков. Но костяные руки ещё сжимали древко своего собственного копья. И ноги… ноги, лишённые поддержки позвоночника, всё ещё стояли, беспомощно подрагивая. А отсечённый торс с черепом пополз по земле, цепляясь локтями, всё ещё пытаясь выполнить последний приказ — держать строй, сомкнуться.

Сэр Генрих, описав круг, уже скакал обратно, к своему воткнутому в землю длинному копью. Он действовал методично, без паники, как на тренировке. Разведка, метательное оружие, возвращение к основному. Он не боялся. Он чистил поле боя.

Я лежал ничком, прижавшись к земле, и мысли лихорадочно метались. Он неуязвим. Пока он на коне, он может кружить вечно, выбивая моих скелетов одного за другим, а я буду ползать у него под ногами, как жук. Нужно было его спешить. Но как? Бросить в него чем-то? У меня не было оружия. Только…

Моё внимание привлекло третье копьё. Оно лежало в двух шагах от меня, воткнувшись в землю под углом. Там, где секунду назад стоял ещё один скелет. Я поднял голову. На месте скелета валялась груда костей, а в центре её, как кол в могиле, торчал расколотый череп, пронзённый насквозь. Сэр Генрих, проезжая мимо на полном скаку, метнул ещё один дротик — и попал точно в глазницу. Сила удара была такова, что череп буквально взорвался изнутри.

Но само копьё… оно было здесь. Я отполз к нему, выдернул из земли. Оно было короче и легче его охотничьего, но тяжёлым, солидным. Железный наконечник, четыре грани, отточенные до бритвенной остроты. Я никогда не метал копий. Но сейчас это не имело значения.

Сэр Генрих уже на полном скаку приближался к своему воткнутому копью, наклоняясь в седле, чтобы подхватить его на лету. Я вскочил на колени, занёс руку с дротиком и изо всех сил швырнул его в скачущую мишень.

Результат был предсказуем. Копьё улетело в сторону, описав жалкую дугу, и упало в траву, даже не долетев до коня. Я не рассчитал ни силу, ни траекторию, ни движение цели.

А вот его ответ не заставил себя ждать. Он уже держал своё длинное копьё наперевес. Увидев мой бросок, он на мгновение изменил направление, не снижая скорости. Не к своему дротику, который я метнул, а ко мне. Он подскакал ближе, чем когда-либо, и в тот миг, когда я пытался вскочить и отбежать, он метнул своё копьё не в меня, а через строй скелетов.

Оно прошило воздух и вонзилось в землю прямо позади меня, в полуметре от моей ноги, воткнувшись рядом с головой того самого ползущего торса. Но не это было главным. Один из скелетов в первом ряду, следуя приказу «не уклоняться», оказался на пути копья. Древко ударило его в плечевую кость, сбило с ног, и скелет рухнул, рассыпаясь. А обломок его черепа, отлетев от удара, шлёпнулся мне прямо на колени, пустыми глазницами уставившись вверх.

И тут я почувствовал боль. Резкую, жгучую. Я посмотрел на левое плечо. Там, чуть выше ключицы, зиял разрез. Неглубокий, но длинный. Кровь, тёмная и вязкая, уже сочилась, пропитывая ткань рясы. Осколок кости? Нет. Край одного из тех дротиков, что пролетали мимо? Возможно. Или отлетевший камень. Неважно. Ранен. Истекаю кровью. Медленно, но верно.

Сэр Генрих, тем временем, завершил манёвр и теперь снова скакал по широкой дуге, держась на почтительном расстоянии от щетины копий, но уже явно готовясь к решительному действию. Он видел мою рану. Видел хаос, который он посеял. Видел, что моя «армия» — это статичная, неповоротливая масса.

Я, задыхаясь, оторвал полосу от подола своей рясы — та же ткань, что перевязывала щёку. Кровь на плече была не артериальной, но текла упрямо. Я наскоро, дрожащими руками, обмотал рану, затянул узел зубами. Боль пронзила тело свежим, ясным огнём. Хорошо. Значит, ещё жив.

— Генрих! — крикнул я, и голос мой сорвался на хрип. — Ты видишь! Прорвать этот строй — самоубийство! Они тебя изрешётят! Уезжай! Уезжай прочь, и мы забудем друг о друге! Ты умрёшь здесь, в этой проклятой земле, и никто не узнает, куда ты пропал!

Он заставил коня сделать ещё один круг, медленнее, оценивая. Его голос донёсся из-под шлема, глухой, но полный непоколебимой убеждённости:

— Моя смерть здесь положит конец скверне, которую ты распространяешь на эти земли. И твоим мерзостным ритуалам. Лучше смерть в бою, чем жизнь в мире, где ходят такие, как ты.

Дипломатия кончилась. Остался только бой. И он решился.

Я видел, как он направил коня не в сторону, а прямо. На строй. Он подобрал на скаку одно из своих упавших копий — то самое, что я швырнул, — и теперь держал его, как короткое ударное орудие. Его длинное копьё было снова наперевес. Он собирался таранить. Пробить брешь. Добраться до меня.

Адреналин ударил в голову, смывая остатки страха, оставляя только ледяную, хирургическую ярость. Он сделает один проход. Сметёт первых. И если не добьёт сразу, сделает круг и повторит. Нужно было сделать так, чтобы этот проход стал для него последним.

Я отполз назад, за линию скелетов, встав прямо перед дверью хижины. И мысленно, вложив в приказ всю свою волю, всю накопившуюся ненависть и отчаяние, проскрежетал:

— ВСЕ! Сомкнуть ряды! Плотнее! Копья наперевес! ВСТАТЬ СТЕНОЙ! НЕ ПУСТИТЬ!

Мои скелеты, даже те, что были повреждены, даже ползущий торс, откликнулись. Они сдвинулись, кость к кости. Копья, которые они держали, опустились до одного уровня, образовав сплошную, колючую изгородь из заострённых палок. Они не знали тактики. Не знали, как противостоять кавалерии. Но они знали приказ: стоять. И не пускать.

Сэр Генрих разогнал коня в последние десятки метров. Земля дрожала. Он прижал копьё к боку, направив его, как таран, в самую гущу построения. Его лицо под шлемом было скрыто, но вся его поза кричала о решимости. Он был молнией, обрушивающейся на неподвижную скалу. Исход столкновения висел на волоске.

Глава 21

Земля дрожала. Я чувствовал этот дрожь подошвами сапог, коленями, всем телом — каждый удар копыт отдавался в моих костях, вторил бешеному ритму сердца. Сэр Генрих мчался на нас, и в его фигуре, пригнувшейся к лошадиной шее, с копьём наперевес, было что-то от древних изображений всадников Апокалипсиса, что я видел когда-то в старых манускриптах. Только его целью была не чума и не война. Его целью был я.

— Плотнее! — мой голос сорвался на визг, которого я сам от себя не ожидал. — Копья вперёд! СТОЯТЬ!

Скелеты сдвинулись. Кость ударилась о кость с сухим, дробным стуком, похожим на перестук чёток в руках мертвеца. Они не знали страха, не знали сомнений. Они знали только приказ. Пятьдесят пар костяных ног вдавились в землю. Пятьдесят заострённых палок опустились в едином, неуклюжем, но смертоносном движении, образовав передо мной стену из дерева и белой кости. Я отполз за их спины, прижавшись спиной к холодным брёвнам хижины. Моя перевязанная рука пульсировала болью, кровь уже пропитала ткань насквозь, оставляя на пальцах липкий, тёмный след.

Расстояние сокращалось. Тридцать метров. Двадцать. Я видел, как раздуваются ноздри коня, как его грива развевается на скаку, как стальные подковы выбивают искры из камней. Десять. Сэр Генрих привстал в стременах, перенеся вес тела вперёд, готовясь к удару. Его копьё, то самое длинное охотничье, с широким листовидным наконечником, было направлено прямо в центр строя. Прямо в меня.

Пять метров.

— СЕЙЧАС!

Столкновение было подобно удару грома в безоблачном небе. Конь, огромный, тёмно-гнедой жеребец, врезался в частокол копий с такой силой, что, казалось, сама земля содрогнулась до основания. Звук, который издали ломающиеся древки, был не единым, а многоголосым — треск сухой древесины смешивался с влажным, чудовищным хрустом плоти и кости.

Копья вошли в грудь коня. Не одно, не два. Десяток, не меньше. Я видел, как острые наконечники, заточенные костлявыми руками моего слуги, пробили шкуру, вошли в мышцы, разрывая артерии. Кровь хлынула тёмной, горячей волной, залив первые ряды скелетов, окрасив их белые кости в багрянец. Конь издал звук, который невозможно забыть — не ржание, а дикий, предсмертный вопль животного, понимающего, что смерть пришла.

Но инерция была слишком велика. Смертельно раненый жеребец, повинуясь последнему импульсу, данному всадником, продолжал движение. Он врезался в строй, как таран, раскидывая скелетов в стороны, словно кегли. Кости летели во все стороны, ломались, рассыпались в пыль. Я видел, как череп одного из моих солдат отлетел далеко в сторону и покатился по земле, пустыми глазницами глядя в начинающее темнеть небо.

Но строй выстоял. Не весь. Но достаточно. Конь, пробив первые две шеренги, споткнулся, его передние ноги подкосились. Он рухнул на колени, и из его груди, утыканной обломками копий, хлынул новый поток крови, уже чёрной в сгущающихся сумерках. Его крик оборвался, сменившись булькающим, влажным хрипом.

Сэр Генрих, лишённый опоры, вылетел из седла. Но он не просто упал. Он полетел. Сила столкновения была такова, что его тело, закованное в сталь, описало дугу в воздухе и с глухим, тяжёлым грохотом врезалось в стену моей хижины.

Доски не выдержали. Старые, подгнившие брёвна, помнившие ещё, наверное, самого Экхарта, разлетелись в щепки. Вместе с рыцарем, вместе с грудой обломков и пыли, конь — или то, что от него осталось — рухнул внутрь, пробив огромную, зияющую дыру в стене моего бывшего убежища.

И в этот момент боль, которую я сдерживал адреналином, прорвала плотину. Я закричал. Не от ужаса, не от страха. От чистой, физической боли. Я схватился за левую руку чуть выше локтя, и пальцы утонули в чём-то мокром, тёплом и липком. Острый осколок кости — чьей, коня, скелета, может, собственной? — глубоко вошёл в предплечье, торча наружу белым, влажным углом. Кровь текла уже не сочилась, а лилась, заливая рукав, капая на землю тяжёлыми, тёмными каплями.

Но вместе с болью пришло иное чувство. Нестерпимое, пьянящее, дикое ликование. Он упал. Его конь мёртв. Он ворвался в мою хижину, но ворвался не как победитель, а как падающая звезда, сгоревшая в атмосфере. Он не мог пережить такого удара. Никто не мог.

Я, шатаясь, вцепился здоровой рукой в плечо ближайшего скелета, используя его как опору. Вокруг меня царил хаос: десяток, а то и больше моих созданий лежали разбросанными костями, смешанными с конской кровью и внутренностями. Но оставшиеся — тридцать, может, сорок — всё ещё стояли. Их копья, многие сломанные, всё ещё были направлены туда, где зияла дыра в стене.

— Стоять… — выдохнул я, пытаясь перевести дыхание. — Кругом… лицом к пролому. Не подпускать.

Они начали медленно, неуклюже разворачиваться, переступая через обломки своих собратьев, через лужу разрастающейся крови. Я же, прижимая к себе раненую руку, оторвал от подола своей и без того изодранной рясы длинную, широкую полосу. Ткань была грубой, грязной, пропитанной потом, кровью и землёй, но выбора не было. Я зажал один конец ткани зубами и, шипя от боли, начал наматывать её вокруг раны поверх торчащего осколка. Давить. Останавливать кровь. Пальцы скользили, ткань намокала мгновенно, окрашиваясь в густой, почти чёрный цвет. Я затянул узел изо всех сил, и перед глазами вспыхнули белые искры.

Готово. Пока держит.

Я медленно, держась за скелета, выпрямился и отступил на несколько шагов назад, скрываясь за живой костяной стеной своих солдат. Через их плечи, через выставленные копья я смотрел на чёрный провал в стене хижины. Там, внутри, было темно и тихо. Только слышалось тяжёлое, предсмертное хрипение коня, да осыпалась со стен труха.

Он мёртв. Должен быть мёртв.

Я выждал ещё минуту, прислушиваясь к боли в руке, к биению сердца. Ничего. Ни движения. Ни звука, кроме хрипа умирающего животного.

— Внутрь, — приказал я, и голос мой, на удивление, был почти спокоен. — Найдите рыцаря. Добейте. Принесите тело сюда. Целым.

Три скелета отделились от строя и, неуклюже ступая, направились к пролому. Я смотрел им в спины, и впервые за этот бесконечный, кровавый вечер позволил себе маленькую, ядовитую улыбку. Сэр Генрих. Гроза колдунов. Верный пёс барона. Он будет моим. Идеальный солдат. В доспехах, с оружием, с выучкой. Его смерть — нет, не смерть. Его посмертие — станет моим величайшим триумфом. Я оживлю его, подчиню своей воле, и он будет служить мне вечно. Искупая своё упрямство вечным рабством.

Скелеты уже протискивались в пролом, их костяные пальцы цеплялись за обломки досок. И в этот момент тьма внутри хижины ожила.

Раздался звук. Нет, не звук — звучище. Глухой, мощный удар металла о кость, и один из моих скелетов вылетел из пролома, разваливаясь в воздухе на составные части. Его череп покатился к моим ногам. Вслед за ним, из дыры, шатаясь, вышел он.

Сэр Генрих был жив.

Он стоял, опираясь рукой в латной рукавице о косяк пролома, и тяжело, со свистом дышал. Его плащ исчез, разорванный где-то в обломках. Кольчуга на левом боку была разорвана, и сквозь прореху виднелась окровавленная, но, кажется, неглубокая рана. Шлем слетел при падении, и лицо его, освещённое последними лучами заката, было залито кровью — своей? конской? — но глаза, эти холодные, серые глаза смотрели на меня с прежней, нестираемой ненавистью. Правой рукой он медленно, с видимым усилием, вытянул из ножен меч. Лезвие тускло блеснуло, отражая багрянец неба. Левой рукой он закинул за спину щит, который каким-то чудом удержался во время падения, и перехватил его.

— Дьявольское отродье, — выдохнул он. Голос его был хриплым, сдавленным, но в нём звенела сталь, которую не сломать ни болью, ни кровопотерей. — Я избавлю этот мир от тебя. Даже если мне придётся тащить твою гнилую душу в преисподнюю собственными зубами.

Я смотрел на него, и ликование внутри сменилось чем-то иным. Не страхом. Нет, страх был, но он притупился, вымороженный тем холодом, что пульсировал теперь в моей раненой руке, в груди, в самой сердцевине существа. Это была ярость. Чистая, абсолютная, как дистиллированная вода.

— Сдохни уже, — прошептал я, но слова вырвались наружу криком, полным той же ненависти, что горела в его глазах. — Сдохни, чтобы я мог оживить твой труп! Я подчиню тебя, рыцарь! Ты будешь служить мне вечность! Будешь ползать у моих ног и лизать землю, по которой я хожу! Твоя смерть — это только начало!

Я кричал, и в голосе моём звучало то, чего я сам в себе не знал. Не отчаяние. Не мольба. Угроза. И обещание.

Но даже произнося эти слова, краем сознания, той его частью, что никогда не переставала быть холодным, расчётливым хирургом, я оценивал. Его состояние. Мои ресурсы. Он был ранен. Он был без коня. Он, вероятно, потерял копья и дротики. Но меч и щит были при нём. И сам он был живым оружием, заточенным на убийство. Мои скелеты… я окинул их взглядом. Сколько их осталось? Тридцать? Чуть больше? Многие ранены, у многих сломаны рёбра, ключицы, позвонки. Они стояли, потому что я приказал им стоять. Но в бою, один на один с этим… чудовищем…

Он шагнул вперёд, и его шаг был твёрдым, несмотря на кровь, струящуюся по лицу. Он перешагнул через труп коня, не глядя. Его меч был направлен на меня.

— Иди ко мне, — сказал он. Не громко. Почти спокойно. — Пришло время платить.

Я сжал кулак здоровой руки, чувствуя, как ногти впиваются в ладонь. Боль отрезвила.

— Вперёд, — приказал я, и мысленный импульс был острым, как лезвие. — Все. Окружите. Держите дистанцию. Колите. Не подпускайте к себе.

Мои скелеты сделали шаг. Один. Другой. Их костяные стопы одновременно оторвались от земли и одновременно опустились на неё. Сухой, чёткий, страшный звук. Они двинулись на него, сжимая свои жалкие, заточенные палки. Тридцать пар пустых глазниц смотрели на рыцаря. Тридцать заострённых копий медленно, неумолимо поднимались, нацеливаясь в щели его доспехов.

А он стоял, слегка согнув колени, перекатывая меч в руке, и ждал. В его позе не было страха. Была только профессиональная, доведённая до совершенства готовность убивать. И я вдруг, с леденящей ясностью, понял: этого может быть недостаточно. Даже тридцати. Даже вооружённых.

Но отступать было некуда. Позади меня была только стена хижины. Впереди — сталь и ненависть. И мой легион мёртвых, готовый выполнить последний приказ. Я сжал здоровую руку в кулак, чувствуя, как холод внутри меня разрастается, заполняя каждую клетку, каждую кость.

— Убейте его, — прошептал я. — Убейте.

И они пошли. А он поднял меч.

Сэр Генрих стоял, слегка согнув колени, и в его позе не было ни страха, ни даже особого напряжения. Это была стойка человека, который делал это тысячу раз. На тренировочном дворе, в поединках, в настоящих битвах, где сталь звенит о сталь и кровь красит траву в один и тот же цвет, независимо от того, чья она. Меч в его правой руке казался продолжением руки, не оружием, а третьей конечностью, столь же естественной, как пальцы. Щит на левой — не обузой, а подвижной стеной, готовой в любой момент отразить удар.

Мои скелеты двигались к нему. Тридцать пар костяных стоп мерно опускались на утоптанную землю, тридцать заострённых палок нацелились в грудь, в горло, в прорехи доспехов. Они не ускорялись, не замедлялись. Просто шли. Неумолимо. Как сама смерть.

Он смотрел не на них. Он смотрел на меня. Поверх их черепов, сквозь лес копий, сквозь сумерки, сквозь кровь, заливавшую его лицо. Его глаза были двумя кускам серого гранита, и в них не было ничего, кроме решимости. А потом он сорвался с места.

Это не был бег. Это был прыжок хищника, рассчитанный до миллиметра. Он сделал всего три быстрых шага, уходя с линии прямого удара, и его меч описал сверкающую дугу. Удар пришёлся в череп ближайшего скелета — не рубящий, а именно дробящий, со всей силы, вложенной в движение плеча, корпуса, даже ног. Звук был такой, будто разбивают глиняный горшок, только вдесятеро громче. Череп разлетелся на десятки осколков, брызнув во все стороны белой костяной крошкой. Меч продолжил движение, снёс ключицу, раздробил два ребра и вышел из тела скелета, которое ещё мгновение стояло вертикально, а потом начало медленно, как подкошенное дерево, заваливаться набок.

В ту же секунду в сэра Генриха вонзилось шесть копий.

Я видел, как острия ударили в кольчугу. Видел, как звенья на миг прогнулись под напором, как ткань гамбезона под ними вдавилась в тело. Но дерево — не сталь. Заточенные палки, которые мои скелеты строгали весь день, не смогли пробить плотное, качественное плетение. Они упёрлись, согнулись, и два из них просто сломались с сухим, обидным треском. Остальные четыре отскочили, не оставив на кольчуге даже вмятины.

Сэр Генрих даже не вздрогнул. Он сделал шаг назад, выходя из зоны поражения, и его меч снова взлетел. Ещё один скелет лишился руки — костяные пальцы ещё сжимали древко, когда падали на землю. Ещё один получил удар плашмя щитом в грудину и отлетел назад, сбивая с ног двух своих собратьев.

— Держать строй! — крикнул я, но голос прозвучал сипло, почти неслышно. — Колите! Не давайте ему…

Я не договорил. Потому что увидел главное. Он был неуязвим. Для этого оружия, для этих солдат. Деревянные копья не брали его кольчугу. А его меч убивал с одного удара. Хрупкие кости, которые я с таким трудом собирал, поднимал, заряжал своей волей, разлетались в щепки от одного касания его клинка. Разница в весовых категориях была чудовищной. Это был не бой. Это была бойня.

Паника, холодная и липкая, поднялась из желудка, сжала горло. Я отступил на шаг, нащупывая спиной стену хижины. Мешок. Книга. «Liber Nucto». Она была там, в мешке, который держал контрольный скелет. Я метнулся к нему, вырвал мешок из костяных пальцев, упал на колени и лихорадочно начал развязывать верёвку.

Пальцы скользили. Верёвка намокла от крови с моей перевязанной руки, узлы затянулись намертво. Я рвал её зубами, чувствуя вкус грязной пеньки и собственной крови. Наконец, мешок открылся. Я вытряхнул содержимое прямо на землю: чёрствый хлеб, бурдюк, одеяло, дневник Экхарта. И книга. Тяжёлая, холодная, в потёртой коже. Я схватил её, раскрыл на середине.

Глаза лихорадочно бегали по страницам. Латынь, знакомая и чужая одновременно. Carnis Temperator. Vinculum Aeternum. Evocatio Umbrae. Нет, не то. Не то! Мне нужно было что-то боевое. Заклинание огня, молнии, чумы — хоть что-то, что можно применить прямо сейчас, против него. Я листал, слюнявя пальцы, оставляя на пергаменте тёмные, влажные отпечатки. Страницы мелькали, сливаясь в один бессмысленный узор из букв и схем.

Позади меня снова раздался звон стали и треск костей. Я обернулся на секунду, краем глаза.

Сэр Генрих прорвал первую линию. Его меч работал как поршень — вперёд-назад, вперёд-назад, каждый удар находил цель. Ещё один скелет рухнул, разрубленный от ключицы до таза. Другой получил удар щитом в голову, и его череп, оторвавшись от позвоночника, улетел в темноту. Но скелеты всё ещё наступали. Они не знали страха. Они не чувствовали боли. И когда один из них, уже лишённый обеих рук, попытался вцепиться зубами в понож рыцаря, Генриху пришлось отступить ещё на шаг, чтобы стряхнуть его с ноги.

— Damnationem inferre… — бормотал я, листая страницу за страницей. — Ignis mortis… Где?! Где, чёрт возьми, оглавление?!

В книге его не было. Только плотные ряды убористого текста, рисунки, диаграммы. Кто-то, составлявший этот гримуар, явно не заботился об удобстве пользователя. Или, что хуже, заботился намеренно — чтобы в час нужды беспомощный адепт не нашёл нужное заклинание, а нашёл лишь свою смерть.

И в этот момент я поднял глаза. И встретился взглядом с сэром Генрихом.

Он смотрел на меня поверх плеч моих солдат. Его лицо, залитое кровью, было искажено не болью — усилием. Но в его глазах, когда они увидели книгу в моих руках, вспыхнуло нечто новое. Не страх. Понимание. И ненависть, удесятерённая этим пониманием.

— Вот она, — выдохнул он. — Твоя чёрная библия. Твой источник скверны.

Он не спрашивал. Он утверждал. И в следующее мгновение он перестал отступать. Он рванул вперёд, прямо на частокол копий, прямо на строй, с яростью, которую я не ожидал от человека, только что потерявшего коня и пробившего стену собственным телом.

Это был не бой. Это было извержение вулкана, сконцентрированное в одном человеке.

Первый скелет встретил его копьём. Острие упёрлось в центр щита, даже не поцарапав железный умбон. Ответный удар меча рассёк скелета наискось, от правого плеча до левого бедра. Верхняя половина съехала с нижней и рухнула в пыль. Второй скелет попытался ударить сбоку, целя в незащищённое кольчугой колено. Генрих перехватил удар щитом, одновременно разворачивая корпус, и его меч, описав короткую, экономичную дугу, отрубил атакующую руку по локоть. Третий скелет, самый настырный, вцепился обеими руками в край его щита, пытаясь оттянуть, открыть корпус. Генрих просто дёрнул щит на себя, затем резко толкнул вперёд. Кромка щита ударила скелета в лицевые кости. Череп лопнул, как переспелый плод.

Но и его не щадили. Копья продолжали тыкаться в его бока, в спину, в ноги. Большинство отскакивали, не причиняя вреда. Но одно, направленное снизу вверх, скользнуло по кольчуге на бедре и нашло щель между поножей и наколенником. Дерево царапнуло кожу. Генрих дёрнулся, уходя от удара, но остриё всё же оставило на его ноге длинную, кровоточащую царапину.

Другое копьё, меткое, ударило его в лицо. Не в шлем — шлем он потерял. В скулу, чуть ниже левого глаза. Наконечник распорол кожу, обнажив на миг белизну кости, прежде чем хлынула кровь. Генрих отшатнулся, закрывая лицо щитом, и в этот момент я увидел его дыхание. Тяжёлое, рваное, со свистом. Он уставал. Он терял кровь. Он был человеком, а не машиной.

Но он всё ещё был опаснее любого зверя в этом лесу.

Он отступил. Снова. Теперь уже не так ловко, тяжело переставляя ноги, но отступил — на несколько шагов, давая себе секунду передышки. Его меч опустился, остриё упёрлось в землю. Он опирался на него, как на посох, и смотрел на меня. На книгу. И в его взгляде не было усталости. Была только решимость, закалённая до состояния стали.

Я смотрел на него и поражался. Поражался тому, как этот человек, закованный в тридцать фунтов стали, истекающий кровью, только что выброшенный из седла и пробивший стену черепом, всё ещё двигался быстрее, бил сильнее, соображал яснее, чем мои бездушные, неутомимые солдаты. Я думал, что доспех сделает его неповоротливым. Я надеялся, что численность компенсирует скорость. Но он превосходил их абсолютно во всём. В скорости. В силе. В технике. В смертоносности. Мои скелеты были жалкими марионетками, а он — кукловодом, который перерезал их нити с пугающей лёгкостью.

Нет. Я осёкся. Не во всём. Есть одно, в чём он уступает. Число. И выносливость.

Он уставал. Его удары становились чуть медленнее, чуть тяжелее. Его дыхание сбивалось. А мои скелеты… они не знали усталости. Они могли сражаться час, день, неделю. Если бы их было больше. Если бы у меня была сотня, две сотни, они бы просто окружили его, встали стеной, не давая двинуться, и ждали, пока силы покинут его тело, пока кровь перестанет сочиться из ран, пока сердце не остановится. Это заняло бы время, но исход был бы предрешён.

Но у меня не было сотни. У меня было меньше тридцати, и каждую минуту их становилось всё меньше.

— Стоять! — крикнул я, и в голосе моём прозвучала такая ярость, какой я сам от себя не ожидал. — Не отступать! Окружить! Держать дистанцию! КОЛИТЕ!

Я вложил в этот мысленный приказ всё, что оставалось у меня внутри. Весь холод. Всю ненависть. Весь страх, трансформировавшийся в чистую, абсолютную волю. И они ответили.

Оставшиеся скелеты двинулись. Не просто пошли, а поползли, потекли, как белая костяная лава, обтекая его с флангов, заходя за спину. Те, у кого были целы ноги, шли. Те, у кого ног не было, ползли на руках, волоча за собой обрубки позвоночников. Оторванные кисти, всё ещё сжимающие обломки копий, царапали землю, пытаясь приблизиться. Череп, отделённый от тела, катился по земле, щёлкая челюстями, норовя вцепиться в сапог. Всё, что ещё могло двигаться, двигалось к нему. Всё, что ещё могло держать оружие, держало его. Всё, что ещё могло нанести удар, наносило.

Сэр Генрих рубил их. Методично, как крестьянин, рубящий капусту на засолку. Меч взлетал и опускался, взлетал и опускался. Кости разлетались во все стороны. Черепа раскалывались, словно яичная скорлупа. Позвонки рассыпались в пыль. Но их было слишком много. И они не останавливались.

Он сделал шаг назад. Ещё один. Его спина коснулась чего-то твёрдого.

Он обернулся на мгновение, и я увидел, как расширились его глаза. Стена хижины. Не та, пробитая, а целая, глухая стена из толстых, старых брёвен. Он упёрся в неё спиной, и пути к отступлению больше не было.

— Ну же, — прошептал я, сжимая книгу так, что побелели костяшки. — Давай. Ещё немного.

Его дыхание было слышно теперь отчётливо. Тяжёлое, со свистом, с хрипом. Воздух вырывался из его лёгких с таким звуком, будто там, внутри, что-то порвалось. Кровь заливала его лицо, капала с подбородка на кольчугу, смешивалась с конской кровью и превращалась в грязные, тёмные потёки. Его меч, ещё минуту назад сверкавший чистотой, теперь был покрыт белой костяной крошкой и бурыми пятнами.

Но он всё ещё стоял. Его щит был поднят. Его глаза, эти проклятые серые глаза, смотрели на меня сквозь частокол копий, сквозь туман усталости и боли, и в них не было страха. Была только ненависть. И, кажется, начало проглядывать что-то ещё. Обречённость? Нет. Смирение.

Он знал, что это конец. Но он не сдавался.

Мои скелеты сделали ещё шаг. Кольцо вокруг него сжалось до предела. Копья упёрлись в его щит, в его доспехи, в его грудь. Он отбил два, три, четыре удара, но пятый, шестой, седьмой нашли цель. Одно копьё вонзилось в щель между наплечником и кирасой. Другое — в бедро, туда же, где уже была царапина. Третье скользнуло по шлему, которого не было, и оцарапало висок.

Он вздрогнул. Издал короткий, сдавленный звук — не крик, а скорее выдох боли. Его меч взметнулся в последний раз, снёс сразу два копья вместе с руками, их державшими. Но тут же три новых упёрлись ему в горло.

Я смотрел на него. Он смотрел на меня. Расстояние между нами было не больше десяти шагов, но разделяла нас целая вечность. Он — человек долга, чести, веры. Я — нарушитель всех законов, по которым он жил. И сейчас один из нас должен был умереть.

— Сдавайся, — сказал я. Голос мой был тих, почти спокоен. — Ты проиграл. Отпусти меч, и я сохраню тебе жизнь. Клянусь.

Он не ответил. Только сжал рукоять меча крепче. Его грудь тяжело вздымалась. Кровь текла по лицу, заливала глаза, но он даже не моргал. Он смотрел на меня, и в этом взгляде не было места сомнению.

Я понял. Он не сдастся. Никогда.

— Тогда умри, — прошептал я.

И отдал приказ. Всей своей волей, всей своей ледяной, выстуженной душой. Убейте его.

Скелеты шагнули вперёд. Остриё копий коснулось его горла, процарапало кожу, выдавило первую каплю крови.

Сэр Генрих фон Шварцкрон стоял у стены, прижатый к ней костяным строем, и не отводил от меня глаз. И в этой тишине, наполненной только его тяжёлым, умирающим дыханием, я вдруг услышал, как бьётся моё собственное сердце. Медленно. Редко. Холодно.

Где-то в глубине леса завыл волк. Ночь вступала в свои права. И битва ещё не была окончена.

Глава 22

Сэр Генрих отступал. Не потому, что хотел бежать — в его глазах, даже сейчас, залитых кровью и затуманенных болью, не было и тени мысли о бегстве. Он отступал, потому что его тело, израненное, истекающее кровью, перегруженное сталью доспехов, больше не слушалось приказов так, как слушалось всегда. Потому что каждый шаг назад давал ему лишнее мгновение, чтобы перевести дух, чтобы поднять меч, чтобы отразить очередной град беспорядочных, но непрекращающихся ударов. И чтобы разнести своим выпадом очередного неудачливого скелета, что сделал в его сторону неудачный тычок копьём.

Мои скелеты не давали ему этой передышки. Они надвигались, безмолвные и неумолимые, как волны, накатывающие на утёс. Каждый раз, когда его меч рассыпал очередного в прах, на место павшего заступали двое, трое, четверо. Я знал, что они едва ли могут ему что-то противопоставить, но всё же взять количеством они могли и я рассчитывал на то, что вскоре рыцарь выдохнется, перегруженный своим снаряжением и уставший от нескончаемых ударов моего безмолвного воинства. Они тыкали в него своими жалкими, затупляющимися палками, и хотя большинство ударов скользили по кольчуге, не причиняя вреда, каждый такой удар отнимал у него силы. Каждый удар требовал движения. Каждый удар требовал внимания. Каждый удар приближал его к стене. Каждый удар немного, но сбивал дыхание. это истощало его всё больше и боль.

Он разрубил одного скелета надвое — от ключицы до таза. Половины рухнули в пыль, но через секунду верхняя половина, опираясь на локти, уже ползла к его ногам, пытаясь вцепиться зубами в кольчужное полотно на голени. Он отбросил её щитом, но в тот же миг другой скелет, уже лишённый обеих рук, вцепился беззубыми челюстями в край того же щита и повис на нём мёртвым, костяным грузом. Генрих дёрнул щит, стряхивая его, и тут же три копья ударили ему в бок, прямо в то место, где кольчуга была разорвана ещё при падении с коня. Одно из них, наконец, нашло плоть.

Он вскрикнул. Коротко, сдавленно, больше от неожиданности, чем от боли — деревянное остриё вошло неглубоко, лишь оцарапав ребро, если вообще его достало. Но кровь хлынула сильнее, заливая уже и без того пропитанный гамбезон.

Я смотрел на это со стороны, стоя на коленях, прижимая к груди книгу. Моя левая рука, перевязанная наспех, больше не болела. Она вообще ничего не чувствовала. Только холод. Ледяной, пронизывающий холод, который начался от раны и теперь медленно, неумолимо расползался вверх, к плечу, и вниз, к кончикам пальцев. Я посмотрел на повязку. Она была чёрной. Настолько пропиталась кровью, что ткань перестала быть серой, стала плотной, лаковой коркой. И по краям этой корки, там, где материя прилегала к коже, проступала не алая, а тёмная, почти чёрная кайма.

Я терял кровь. Много крови. И, кажется, уже довольно давно.

Глупость, — подумал я, и мысль была удивительно ясной, отстранённой, словно принадлежала не мне, а кому-то постороннему. Одолеть рыцаря, который едва не уничтожил мою армию. И умереть от пустяковой раны, полученной от собственного скелета. Идеально. Прямо в духе этого проклятого мира. Неужто ли мой конец настанет не в бою, а от нелепого заражения крови? Это было бы фатально.

Я вспомнил всё, что читал когда-то о средневековых войнах. О том, как в битвах гибли не столько от смертельных ударов, сколько от заражения, от потери крови, от лихорадки. О том, как победители, окрылённые триумфом, умирали через день-два от гниющих ран, нанесённых грязным оружием. О том, как часто судьба сражения решалась не на поле боя, а в палатке лекаря — или цирюльника, с его грязными инструментами и верой в кровопускание. Ирония. Я, некромант и хирург, победитель смерти, вооружённый знанием из другого мира, истекал кровью на земле, глядя, как мой враг умирает медленнее, чем я. Я закусил губы от пронизывающий разум досады.

Нет. Я должен был дожить. Хотя бы чтобы увидеть его конец.

Я поднял голову и заставил себя смотреть. Заставил себя приподняться, уперевшись на здоровую руку.

Скелеты уже почти прижали его к стене. Расстояние между его спиной и брёвнами сократилось до нескольких дюймов. Он не мог больше отступать. Он стоял, прижимаясь лопатками к холодному, шершавому дереву, и его меч всё ещё взлетал и опускался, взлетал и опускался, но движения стали медленными, тяжёлыми, как у кузнеца, бьющего по наковальне на исходе шестнадцатичасовой смены. Сэр Генрих был слаб. Кажется, его тело уже начало осознавать неотвратимость гибели и отказывалось слушаться. Он всё реже уклонялся от ударов, прикрываясь щитом и рассчитывая на доспехи. Меч двигался медленнее, ещё медленнее, ещё... Кажется, сознание вот вот готов было покинуть его, но вместе с тем я видел, что почти все скелеты пали. Оставалось надеяться, что мне не придётся бороться с ним самому, иначе неизвестно кто выйдет отсюда победителем. Будет ли вообще победитель в этом сражении, если долбанная рана начнёт гноиться и я умру от гангрены? Впрочем, всегда можно ампутировать руку...

Щит сэра Генриха исчез. Я не заметил, когда именно. Кажется, один из ползучих обрубков ухитрился вцепиться в ремень, а другой, подкравшись сбоку, дёрнул. Генрих отбросил и то, и другое, но щит, оставшись без должного крепления, упал на землю и тут же был завален грудой костей. Теперь он защищался только мечом. И ногами. Одним ударом сапога в череп он раздавил очередного ползуна, но тут же три копья ударили его в бедро, в то самое место, где уже была рана. Впрочем, доспехи защищали от большей части ударов. Он всё равно пошатнулся.

— Давай, — прошептал я, и голос мой прозвучал как хрип умирающего. — Ещё чуть-чуть. Он уже почти…

Копьё, направленное снизу вверх, скользнуло по кольчуге на животе и нашло щель между пластинами поножей и наколенника. Второе ударило в плечо, прямо в стык наплечника и кирасы. Третье, четвёртое, пятое — все в грудь, в шею, даже в лицо, хоть и попало по шлему. Большинство отскочили, не причинив вреда. Но одно…

Одно копьё, зажатое в костяных руках скелета, у которого недоставало половины рёбер и правой руки, но который упрямо, из последних сил, держал равновесие, вошло точно в цель.

Я видел, как остриё, уже затупившееся, но всё ещё достаточно острое, чтобы рвать плоть, коснулось его шеи. Как кольчуга, плотная, мелкая, надёжная, предательски разошлась именно в этом месте — может, от удара о стену, может, от падения с коня, может, просто от усталости металла, прослужившего верой и правдой десять, а то и все двадцать лет. Как остриё вошло в кожу, разрывая её. Как скользнуло дальше, между мышцами, разрезая сосуды, нервы, трахею.

Звук, который он издал, не был криком. Это было тихое, влажное бульканье, которое в сгустившихся безмолвных сумерках прозвучало оглушительно, как камнепад в горах. Воздух выходил из его лёгких не через рот, а через рану, с шипением и пеной. Я дёрнулся от этого звука, он словно вырвал меня из какого-то особого оцепенения. Руки сэра Генриха дёрнулись. Меч выпал из ослабевших пальцев и упал в пыль, звякнув о камень. Он попытался поднять руку, чтобы зажать рану, но не успел. Мой триумф, его падение. Однако, едва ли я чувствовал пьянящее ощущение победы, какое иногда ощущал после многочасовых операций, проходивших на грани жизни и смерти. Нет, сейчас я ощущал скорее немую пустоту, которую словно нечем было заполнить.

Сэр Генрих фон Шварцкрон медленно, как подкошенное дерево, осел на землю. Его спина скользнула по бревенчатой стене, оставляя на ней широкий, тёмный, влажный след. Он опустился на колени, потом завалился на бок. Его глаза, эти серые, гранитные глаза, всё ещё были открыты. Они смотрели на меня. В них не было боли. Не было страха. Не было сожаления. Только ровное, спокойное осознание. И, кажется, удовлетворение. Он сделал всё, что мог. Он проиграл. Но он сражался до конца. Но тут, когда я поднялся, его взгляд скользнул по книге. В этот момент глаза его раскрылись шире и в них промелькнуло осознание. Это ещё не конец... Боялся ли он за свою душу? Боялся ли нарушить вассальную клятву, выступая против своего сюзерена, став моим бессмертным прислужником? Может, всё сразу, но я видел, что умер он не с тем спокойствием, что зародилось в его глазах, а с особым отчаянием, которое бывает у людей во взгляде, когда они слышат смертельный диагноз и узнают о болезни, которую нельзя предотвратить. Его анамнез? Плевать. Главное, что я прописываю ему вместо смерти вечное и беспрекословное служение мне.

Скелеты не остановились. Они продолжали тыкать в него копьями, даже когда он уже лежал. Древки вонзались в мёртвое тело, не причиняя ему вреда, но мои бездумные солдаты не знали понятия «достаточно». Они знали только приказ: «Убейте его». И они убивали. Пытались до конца исполнить приказ. Тыкать его палками. Снова. Снова. И снова.

— Остановиться, — прошептал я. Потом громче, почти криком: — ОСТАНОВИТЬСЯ!

Они замерли. Все сразу. Копья застыли в воздухе, не коснувшись уже мёртвой плоти. Тишина, которая воцарилась после этого приказа, была полной. Абсолютной. Даже ветер, казалось, перестал шелестеть в вершинах сосен. Легкая трель цикад, едва слышимый шелест листвы. Об этой битве не узнают, никто не вспомнит. Даже лес, земля и сгнившая хижина забудут о ней. И память о смерти сэра Генриха останется лишь в его бездыханном теле, которое уйдёт отсюда. Кто запомнит его деяния при жизни, если ему уготовано после смерти совершить нечто более жестокое и запоминающееся, более великое?

Я медленно, опираясь здоровой рукой о землю, поднялся на ноги. Голова закружилась, перед глазами поплыли серые пятна. Пришлось постоять секунду, глубоко дыша, чтобы не упасть. Левая рука висела плетью, мёртвым грузом, но я почти не чувствовал её. Только холод. Всё больше холода.

Я сделал шаг вперёд. Потом ещё один. Скелеты расступались передо мной, пропуская своего господина. Я шёл к телу рыцаря, и каждый шаг давался с трудом, но я не мог остановиться. Я должен был увидеть. Убедиться. Запомнить.

Он лежал на боку, скорчившись у стены, в позе, которая не была ни воинственной, ни героической. Просто поза мёртвого человека, который упал и больше не встанет. Кровь всё ещё сочилась из раны на шее, но уже медленнее, толчками, в такт затихающему сердцу. Его лицо, обращённое ко мне, было спокойным. Глаза открыты, но взгляд ушёл внутрь, в бесконечность. Кровь запеклась на щеке, смешалась с пылью и превратилась в грязную корку. Его меч лежал в нескольких дюймах от правой руки — пальцы так и не разжались до конца, словно даже в смерти он пытался удержать оружие.

Я стоял над ним. Просто стоял. И смотрел.

Мысли? Их не было. Голова, ещё минуту назад лихорадочно перебиравшая варианты, паниковавшая, просчитывавшая, — опустела. Абсолютно. Как вымороженный колодец. Я смотрел на человека, которого убил. Не моими руками, нет. Но моей волей. Моими солдатами. Моим знанием, превращённым в это чудовищное оружие. И не чувствовал ничего. Ни триумфа. Ни раскаяния. Ни жалости. Только пустоту.

Боль в руке напомнила о себе глухой, ноющей вибрацией. Я опустил взгляд. Повязка была чёрной, плотной, как спекшаяся лава. Пальцы ниже раны приобрели синюшный, неестественный оттенок. Я пошевелил ими — с трудом, но они слушались. Значит, ещё не омертвели полностью. Ещё есть время.

Я поднял голову и оглядел поле боя. Мою армию. То, что от неё осталось.

Целых скелетов, способных стоять на ногах и держать оружие, было… я насчитал семь. Семь фигур, более или менее стоящих в разных местах поляны с копьями наперевес, ожидающих новых приказов. Ещё штук пять-шесть имели серьёзные повреждения — отсутствие рук, ног, половины корпуса, — но всё ещё функционировали, ползали, пытались двигаться. Остальное было костями. Грудами белых, раздробленных обломков, разбросанных по всей поляне, смешанных с конской кровью, внутренностями, землёй и щепками от моей хижины.

Семь. И несколько ползучих обрубков. Против одного рыцаря. Если бы он не бросился в эту самоубийственную атаку, если бы он, раненый, без коня, просто отступил в лес, перевязал раны, дождался подкрепления… я был бы мёртв. Мои скелеты, лишённые моего контроля, рассыпались бы в прах через сорок дней, а меня самого нашли бы и сожгли. Он проиграл не потому, что был слабее. Он проиграл, потому что для него честь и долг значили больше, чем жизнь. Потому что он, рыцарь, не мог отступить перед лицом скверны. Потому что его кодекс не позволял ему оставить врага в живых, даже ценой собственной смерти.

Безрассудство. Глупость. Доблесть. Благородство. Называйте как угодно. Это спасло меня. И убило его.

Я снова посмотрел на его лицо. Оно было спокойным. Почти умиротворённым. Может, он видел что-то там, за гранью. Может, его уже встречали. Я не знал. И, странное дело, мне не хотелось знать. Не сейчас.

Моя левая рука совсем онемела. Холод поднялся до локтя, теперь пульсировал где-то в плече, медленно подбираясь к груди. Я знал этот симптом. Знакомый, почти забытый из прошлой жизни. Кровопотеря. Геморрагический шок. Если я не остановлю кровотечение в ближайшие минуты, я потеряю сознание. А если потеряю сознание здесь, среди трупов и обломков, мои скелеты будут просто стоять, ждать приказа, который я не смогу отдать, пока не рассыплются в прах. Или пока не приедет кто-то ещё.

Нужно было перевязать рану. По-настоящему, а не этой импровизированной тряпкой. Нужно было промыть её, наложить давящую повязку, поднять руку выше сердца. Всё это я знал. Всё это я умел. Всё это требовало сил, которых у меня не было.

Я сделал шаг назад от тела. Потом ещё один. Голова кружилась, но я устоял. Холод в руке пульсировал в такт сердцебиению, и сердце билось медленно, очень медленно. Слишком медленно.

Семь целых скелетов. Несколько обрубков. Одна книга. Немного еды. Раненый, истекающий кровью хозяин. И мёртвый рыцарь у моих ног, чьё тело — чьё посмертие — теперь принадлежало мне.

Я опустил взгляд на сэра Генриха. На его спокойное, залитое кровью лицо. На меч, выпавший из ослабевшей руки. На доспехи, которые ещё могли послужить. На тело, которое ещё не остыло.

Мысль пришла не как вспышка озарения, а как медленный, тягучий процесс, как застывающая смола. Потом. Всё потом. Сначала — выжить. Остановить кровь. Не умереть здесь, рядом с ним, от глупой, нелепой раны.

Я поднял голову к небу. Оно было тёмно-синим, почти чёрным. Первые звёзды проклёвывались сквозь полог сосен, холодные и равнодушные. Где-то далеко, в замке на холме, барон Ульрих, наверное, уже ждал своего верного рыцаря с докладом. Отец Варфоломей молился в часовне. Ирма, может, вспоминала странного мейстера с его травами. Они не знали. Никто не знал.

Только лес. Только я. Только мёртвый враг у моих ног и моя маленькая, уродливая, искалеченная армия, стоящая вокруг в безмолвном ожидании.

— Отдыхайте, — прошептал я, обращаясь неизвестно к кому — к своим солдатам, к павшему рыцарю, к самому себе. — Мы ещё не закончили.

Слова повисли в холодном вечернем воздухе, не встретив ответа. Тишина была полной. Абсолютной. И в этой тишине я вдруг отчётливо осознал, что битва, которую я только что выиграл, была лишь первой. Самая страшная война — за мою душу, за моё человеческое тепло, за право остаться собой — только начиналась. И цена, которую я заплатил за эту маленькую победу, была лишь первым взносом. Первой каплей в море крови, которое мне ещё предстояло пролить.

Но сейчас, глядя на мёртвого рыцаря и чувствуя, как жизнь утекает из моей собственной руки, я не мог думать о завтрашнем дне. Сегодня я был жив. Сегодня я победил. И этого было достаточно. Пока.

Глава 23

Сознание возвращалось медленно, как вода, просачивающаяся сквозь песок. Я сидел на земле, прислонившись спиной к стене хижины, и смотрел на мёртвого рыцаря, не видя его. В ушах стоял звон. Левая рука была чужой, тяжёлой, налитой ледяной пустотой. Я заставил себя посмотреть на неё. Повязка, наспех намотанная поверх раны, пропиталась кровью насквозь, но кровь больше не сочилась — запеклась коркой, превратив ткань в подобие твёрдого, ломкого панциря. Хорошо. Или всё-таки плохо? Остановка кровотечения — это хорошо. Но грязь, въевшаяся в края раны, осколки застарелой кости, которые я чувствовал под пальцами как мелкую, твёрдую крошку, — это верная смерть. Не сейчас, так через день-два. Лихорадка. Заражение. Сепсис. В моём мире — антибиотики, чистая операционная, капельницы. Это легко помогло бы. Может, не так легко как хотелось бы, но вопрос выживания не стоял бы при достаточно поспешном обращении к врачу. Здесь — только я, мои знания и то, что можно выпросить у леса. А что, собственно, я мог попросить у него, кроме мелочей, вроде ивового отвара, подорожника и пары трав, которые скорее опасны, чем спасительны? В этот момент я резко осознал, как глупо было носиться со скелетами вместо того, чтобы заработать деньги врачебной практикой и соорудить подобие лаборатории или операционной.

Впрочем, долой пустые мысли о несбывшемся. Я должен был обработать рану. Сейчас. Пока ещё есть силы. Потому что скоро сил не будет. Сознание окажется затуманенным, а я буду на шаг ближе к смерти и едва ли я также удачно смогу переродиться в новом мире. Или смогу..? Проверять не хотелось от слова совсем

— Принеси воду, — приказал я, не глядя. Один из уцелевших скелетов, тот, у которого сохранились обе руки и ноги, послушно захромал в темноту, к ручью. — И хворост. Разожги костёр. Здесь.

Другой скелет, третий, четвёртый зашевелились, выполняя приказы, которые я даже не успевал формулировать словами — они текли из меня мутным, бессловесным потоком воли. Было бы неплохо собрать их заново из костей, но силы мои почти на исходе уже сейчас. Смогу ли..? Я посмотрел на свою руку и попытался вспомнить всё, чему учился когда-то в другой жизни. Анатомия. Хирургия. Асептика. Бесполезные знания здесь, в лесу, без инструментов, без лекарств, без света. Но всё же я был хирургом. Я оперировал в некоторых госпиталях, где пахло гангреной и смертью. Я накладывал швы при свете электрической лампы, но настолько ли сложнее это сделать при отблесках костра? В сущности, дело должно быть плёвым... Я справлюсь.

Костер разгорелся быстро — сухие ветки, щепки от разбитой стены, немного бересты. Пламя взметнулось вверх, осветив поляну дрожащим, жёлтым светом. Тени затанцевали, гигантские и уродливые. Скелет принёс воду в чьём-то черепе — я даже не спросил, чьём. Вода была холодной, чистой.

Я размотал повязку. Ткань присохла к ране, и каждый миллиметр отделения отдавался тупой, ноющей болью, от которой темнело в глазах. Я стиснул зубы и рванул. Перед глазами вспыхнули белые искры. Кровь снова хлынула, но не так сильно, как в первый раз. Я осмотрел рану при свете костра.

Глубокая, но не до кости. Осколок — не кости, а щепка от копья? — вошёл под углом, разорвав мышцы, но, кажется, не задев крупные сосуды. Вокруг раны кожа была синюшной, неестественно бледной, но это, скорее, от холода и потери крови. Я промыл рану водой, вытащил обломки пинцетом, которого у меня не было — кончиками пальцев, дрожащих и неуклюжих. Кривился, шипел, но не останавливался. Снова промыл. Вытер досуха краем своей и без того изодранной рясы. Прижёг? Нет. Прижигание в этих условиях — гарантированный некроз и гангрена. Только чистота. Только давление.

Я оторвал новую полосу ткани от подола, сложил её в несколько раз, прижал к ране и туго замотал сверху другой полосой, захватывая локоть. Зубами затянул узел. Готово. Боль пульсировала в такт сердцебиению, но теперь это была чистая, здоровая боль. Боль жизни, а не умирания.

Я сидел, тяжело дыша, и смотрел на свою работу. Пальцы ниже повязки оставались синюшными, но, когда я пошевелил ими, они послушались. Кровообращение восстановится. Надо только не дать ране загноиться. Надо только выжить.

Но выживание требовало новых жертв. Новых ритуалов.

Я поднял голову и посмотрел на два тела, лежащих на поляне. Конь — огромная, тёмная туша, ещё хранящая остатки тепла, с грудью, утыканной обломками копий, с остекленевшими глазами, в которых застыл предсмертный ужас. И рыцарь — скорченный у стены, с мечом в нескольких дюймах от разжатой руки, с раной на шее, из которой уже не текла кровь.

Мои трофеи. Моя будущая сила.

Мысль о немедленном ритуале пришла не как решение, а как приказ свыше. Я не мог ждать. Если меня обнаружат здесь, с двумя трупами и остатками костяной армии, меня убьют. Если я оставлю их здесь и уйду, их найдут охотники, крестьяне, патрули. Вопросы, расследование, и меня снова вычислят. Если я попытаюсь спрятать их в лесу — звери, время, разложение. Нет. Единственный способ обезопасить себя — это поднять их. Сейчас. Немедленно. Сделать их частью своей силы, увести с собой, растворить в лесу.

Но хватит ли у меня сил? Я только что потерял столько крови. Истощение било по вискам тяжёлыми, вязкими ударами. Каждое движение стоило нечеловеческого усилия. А ритуал, даже один, отнимал всё, что у меня было. Двойной — с двумя субъектами одновременно, один из которых огромный конь, другой — человек с железной волей, который, даже мёртвый, будет сопротивляться… Это могло меня убить.

Но бездействие убьёт меня вернее.

— Начинай, — сказал я вслух. Голос был хриплым, чужим. — Готовь место.

Скелеты зашевелились, послушные и бессловесные. Я опёрся о стену и с трудом поднялся на ноги. Мир качнулся, поплыл, но я удержался, вцепившись здоровой рукой в костяное плечо ближайшего солдата. Нужно было выбрать место. Ровное, открытое, не залитое кровью. Подальше от обломков. Подальше от хаоса битвы.

Я нашёл его в десяти шагах от хижины, там, где земля была плотной, утоптанной, почти сухой. Там почти не было костей и щепок. Я опустился на колени, взял обломок копья и начал чертить.

Первый треугольник. Большой. Достаточно просторный, чтобы вместить тело коня. Я чертил медленно, с трудом, останавливаясь через каждые несколько дюймов, чтобы перевести дух. Линии выходили кривыми, неровными, но это были линии. Я выводил имена на внешней стороне: Brimer, Suburith, Tranauit. На внутренней: Lyaroth, Beryen, Damayn. Буквы расплывались перед глазами, сливались в тёмные кляксы. Я тёр глаза тыльной стороной ладони и продолжал.

Второй треугольник. Меньше. Для сэра Генриха. Я чертил его рядом с первым, почти вплотную. Те же имена, те же символы. Моя рука дрожала так сильно, что пришлось опереться на локоть, чтобы не испортить линию. Готово.

Круг для себя. Я отполз на несколько шагов в сторону и начал чертить его вокруг того места, где стоял на коленях. Замкнутая линия. Имена стражей сторон света. Phorlakh — юг. Я с трудом определил, где юг, по слабому мерцанию Полярной звезды, пробивавшемуся сквозь тучи. Vortigern — запад. Morgaf — север. Astaroth — восток. Четыре имени, четыре стража, четыре привратника, которые должны были защитить меня от того, что я собирался призвать.

Всё. Подготовка закончена.

Я сел внутри круга, скрестив ноги, и раскрыл «Liber Nucto» на коленях. Книга была тяжёлой, холодной. Пальцы, листавшие страницы, оставляли на пергаменте влажные, тёмные следы. Я нашёл нужный раздел. Carnis Temperator. Двойная инвокация. Я никогда не делал этого раньше. В книге не было прямых указаний на одновременное оживление двух субъектов. Но принцип был тот же. Я должен был призвать духов, удержать их, подчинить своей воле. Дважды.

Я достал из мешка последний шарик благовоний Сатурна. Один. Всего один. Я бросил его в тлеющие угли костра, и тотчас густой, сладковато-гнилостный дым пополз над землёй, обволакивая треугольники, окутывая мёртвые тела, заполняя мои лёгкие удушливым, тяжёлым ароматом. Голова закружилась сильнее. Или это от потери крови? Я уже не различал.

— Phorlakh, custos meridiei, aperi viam, — начал я, и голос мой прозвучал глухо, как из-под земли.

Слова заклинания лились, цепляясь одно за другое, как звенья ржавой цепи. Я запинался, сбивался, начинал заново. Но я не мог остановиться. Не имел права.

— Vortigern, custos occidentis, confirma limina!

Ветер, до этого едва шевеливший верхушки сосен, вдруг стих. Совсем. Тишина стала абсолютной, ватной, давящей на уши. Даже пламя костра, казалось, перестало потрескивать, застыло в неестественной, неподвижной позе.

— Morgaf, custos septentrionis, firma terram!

Холод, исходивший от треугольников, стал физическим. Я чувствовал его кожей, волосами, зубами. Воздух вокруг меня загустел, превратился в ледяной кисель, сквозь который каждое движение требовало нечеловеческого усилия.

— Astaroth, custos orientis, illumina tenebras!

Я замолчал. Основная инвокация. Я глубоко вздохнул, вбирая в лёгкие дым благовоний и холод, и начал читать:

— In nomine Saturni, qui frigore regit! In nomine Noctis, quae omnia tegit! Spiritus carnis! Spiritus ossium! Audite vocem meam! Surgete! Surgete ex hoc pulvere! Vinculis meis obedite!

Слова вырывались из горла с хрипом, с болью, с кровью, которая снова начала сочиться из-под свежей повязки. Я чувствовал, как из меня уходит тепло. Не кровь — нечто более ценное. Сама жизнь, тонкими, ледяными нитями перетекающая из моего тела в два мёртвых, лежащих в треугольниках.

И они начали шевелиться.

Конь дёрнулся первым. Его огромное тело содрогнулось, копыта заскребли по земле. Из разорванной груди вырвался звук — не ржание, а влажный, булькающий хрип, смесь воздуха и крови, застрявшей в лёгких. Его голова, неестественно вывернутая, медленно начала поворачиваться. Глаза, мутные и остекленевшие, вдруг сфокусировались. На мне.

А потом он закричал.

Это был крик животного, вырванного из смерти против его воли. Полный боли, ярости, непонимания. Он рванулся вперёд, но наткнулся на невидимую стену треугольника. Удар. Ещё удар. Его копыта били в магический барьер с такой силой, что земля дрожала. Дым благовоний взвихрился вокруг него, пытаясь успокоить, усмирить, но он не успокаивался. Он хотел вырваться. Хотел убить. Хотел умереть снова.

В тот же миг ожил сэр Генрих.

Он не кричал. Он просто открыл глаза. И в этих глазах, серых, мёртвых, но всё ещё горящих ненавистью, я увидел приговор. Он не был сломлен. Он не был покорён. Даже смерть не смогла погасить ту стальную, непоколебимую волю, которая вела его всю жизнь. Он узнал меня. Он вспомнил всё. И он рванулся вперёд с такой яростью, что барьер его треугольника засветился бледно-голубым, едва видимым в темноте светом.

— Нет! — закричал я, вскидывая руку с книгой. — Vinculum confirmo! Animas ligo! Mihi serviunt!

Но они не слушались. Конь бил копытами в барьер, и тот прогибался, истончался, готовый лопнуть в любую секунду. Сэр Генрих, молча, не издавая ни звука, давил на невидимую стену всем своим мёртвым весом, и я чувствовал, как его воля, его ярость, его ненависть прожигают мою защиту, как калёное железо — сырую кожу.

Голова кружилась. Перед глазами плыли чёрные пятна. Сила утекала из меня с такой скоростью, что, казалось, ещё минута — и я просто упаду замертво. Но я не мог упасть. Я не мог проиграть. Не сейчас. Не им.

Я вцепился в книгу обеими руками, прижал её к груди, как щит, и начал читать заново. Не те же слова. Другие. Слова удержания, подчинения, подавления. Заклятия, которые я нашёл в разделе Vinculum Aeternum и едва успел запомнить, листая страницы перед боем.

— Per frigus Saturni! Per silentium Noctis! Per nomen meum, quod est potestas! VOS. OBEDITE. MIHI!

Каждое слово отдавалось в висках пульсирующей болью. Каждое слово вырывало из меня ещё один кусок жизни. Но я не останавливался. Я вкладывал в эти проклятые латинские фразы всё своё отчаяние, всю свою волю, весь страх перед смертью, которая уже стояла за моей спиной, дыша в затылок ледяным холодом.

И они начали поддаваться.

Конь первым перестал биться о барьер. Его крик стих, сменившись тихим, жалобным ржанием, полным боли и покорности. Он опустил голову, и его огромное тело обмякло, приняв смерть, но не покой. Он был готов. Он ждал приказа.

Сэр Генрих сопротивлялся дольше. Его глаза, эти проклятые серые глаза, смотрели на меня с такой ненавистью, что, казалось, могли прожечь дыру в моей душе. Его мёртвые пальцы скребли землю, пытаясь найти меч, которого не было. Его челюсти были сжаты так плотно, что, наверное, треснули зубы. Он не хотел сдаваться. Он скорее рассыпался бы в прах, чем подчинился мне.

Но я был сильнее. Не телом, не волей — отчаянием. У меня не было выбора. У него — был. И он его сделал.

Его тело обмякло. Глаза, всё ещё открытые, смотрели в пустоту. Ненависть никуда не делась, но она была заперта глубоко внутри, под слоями магических оков, которыми я его опутал. Он ждал. Как и конь. Как и мои скелеты. Ждал приказа.

Всё кончено.

Я выпустил книгу из рук, и она с глухим стуком упала на землю. Руки тряслись. Всё тело тряслось. Холод, наполнявший меня, теперь был не только внутри — он был снаружи, вокруг, везде. Я сидел в центре своего круга, окружённый мёртвыми, и смотрел, как дым благовоний медленно тает в ночном воздухе.

Нужно было освободить их. Нужно было стереть треугольники, разомкнуть круги, дать им возможность двигаться. Но я не мог подняться. Ноги не держали. Я просто сидел и смотрел на два неподвижных тела, которые больше не были телами. Они были моими солдатами. Моими рабами. Моими трофеями.

Прошла минута. Или час. Я не знал. Ночь была глубока, и луна, наконец, пробилась сквозь тучи, залив поляну холодным, белым, беспощадным светом.

Я заставил себя встать. Опираясь на скелета, на книгу, на собственную волю, которая, казалось, была единственным, что ещё удерживало меня на этом свете. Я подошёл к первому треугольнику, тому, что сдерживал коня, и стёр его линию подошвой сапога. Потом второй. Сэр Генрих. Я стёр имена Brimer, Suburith, Tranauit, стёр Lyaroth, Beryen, Damayn. Освободил их. Они не шелохнулись. Ждали.

Я вернулся к своему кругу, медленно, шаг за шагом, волоча левую руку, которая снова онемела. Опустился на колени, провёл пальцем по линии, размывая её. Phorlakh, Vortigern, Morgaf, Astaroth — все имена, все призывы, вся защита — в грязь, в небытие. Я больше не нуждался в защите. От них.

Всё.

Я сел на землю, прислонившись спиной к тому же скелету, который служил мне опорой. Костяные позвонки неприятно давили в лопатку, но я не двигался. Сил не было. Только пустота. И холод. И, где-то глубоко внутри, крошечный, тлеющий уголёк удовлетворения. Я сделал это. Я выжил. Я победил.

Вокруг меня, в холодном лунном свете, стояли мои слуги. Семь уцелевших скелетов с копьями. Несколько ползучих обрубков. Мёртвый конь, который больше не был мёртвым. И мёртвый рыцарь, который больше не был рыцарем. Они ждали. Все они ждали моего слова, моего приказа, моего движения.

Я поднял голову к небу, к равнодушным звёздам, и тихо, почти беззвучно, произнёс:

— В путь. Нам нужно уйти отсюда до рассвета.

Лес молчал. Ночь была долгой. А впереди был только неизведанный путь, полный новых опасностей и новых мёртвых, которые ждали своего часа. Но это будет завтра. А сегодня я был жив. И этого было достаточно. Пока.

Глава 24

Рассвет застал меня сидящим на земле, прислонившись спиной к шершавому стволу старой сосны, и глядящим на свою руку. Левая. Та самая, которую я перевязывал дважды — сначала наспех, окровавленной тряпкой, потом тщательнее, промывая ледяной водой и затягивая узлы зубами. Теперь повязка была влажной, тёплой, и от неё исходил сладковатый, приторный запах, который я узнал бы из тысячи. Запах начинающейся гангрены.

Воспаление. Инфекция. Смерть, ползущая по венам вверх, к сердцу.

Я смотрел на свои пальцы — синюшные, опухшие, неестественно бледные по сравнению со здоровой рукой. Шевелить ими я ещё мог, но каждое движение отдавалось тупой, ноющей болью, уходящей глубоко в предплечье. Кожа вокруг раны была горячей, натянутой, с багровым отливом по краям. Я осторожно, кончиками пальцев здоровой руки, ощупал край повязки. Ткань присохла, но под ней явственно чувствовалась пульсация — биение сердца, пытающегося вытолкнуть заразу, и проигрывающего эту битву.

Вчерашняя ночь, ритуал, подъем коня и рыцаря — всё это было ошибкой. Я знал это теперь с леденящей ясностью, которая приходит всегда слишком поздно. Истощённый, обескровленный организм не выдерживает таких нагрузок. Рана, которую я считал чистой, была грязной. Осколок кости, щепка, клочок ткани — что-то осталось внутри и теперь пожирало меня заживо.

Но тогда, несколько часов назад, когда мы только тронулись в путь, я ещё не знал этого. Тогда была только ночь, холодный лунный свет и необходимость двигаться вперёд.

Я сидел на мёртвом коне.

Взобраться на него было отдельным испытанием. Конь стоял неподвижно, как изваяние, его огромное тело ещё хранило память о смерти — жёсткое, холодное, негнущееся. Семь уцелевших скелетов обступили меня плотным кольцом, костяные пальцы вцепились в мои руки, ноги, поясницу, и с их помощью, постанывая от боли в раненой руке, я кое-как взгромоздился на широкую, мускулистую спину. Ни седла, ни стремян — только жёсткая холка и грива, в которую я вцепился здоровой рукой мёртвой хваткой.

Конь даже не дрогнул. Он ждал приказа, и я отдал его мысленно, вложив в мысль простую, ясную команду: «Шаг. Медленно. За мной».

И он пошёл.

Это было странное, почти сюрреалистическое ощущение — ехать на животном, которое не дышит, не фыркает, не перебирает ушами. Его копыта мерно опускались на лесную подстилку, мягко, почти беззвучно. Тело подо мной не покачивалось в такт движению, как у живого коня, — оно было жёстким, негнущимся, и каждый шаг отдавался толчком в моём позвоночнике. Но он слушался. Он поворачивал, когда я мысленно указывал направление, замедлялся, когда я мысленно приказывал тише. Мне не нужно было учиться ездить верхом, чувствовать лошадь, договариваться с ней. Он был мёртв. Он был моим. И в этом, как и во всём остальном, мёртвые слуги имели бесконечное преимущество перед живыми.

Мы двинулись в путь — странная, жуткая процессия, выползающая из разорённого гнезда в ночную тьму. Впереди, на коне, сидел я — бледный, окровавленный, с перевязанной рукой и книгой, прижатой к груди. Следом, пешком, шёл сэр Генрих фон Шварцкрон. Его доспехи были помяты, кольчуга прорвана в трёх местах, лицо залито запёкшейся кровью, а в шее зияла рваная рана, из которой всё ещё сочилась тёмная, густая влага. Он нёс свой меч. Не в ножнах — они остались где-то в обломках хижины, — а просто в руке, опущенной вдоль тела, готовый в любой момент поднять его по моему приказу. Его глаза, открытые, смотрели прямо перед собой, и в них, глубоко, на самом дне, всё ещё теплилась ненависть. Но она была бессильна. Он был моим.

За ним семенили семь уцелевших скелетов, сжимая в костяных пальцах свои жалкие, затупленные копья. Двое из них прихрамывали, один волочил за собой оторванную ногу, но никто не жаловался, не просил пощады, не замедлял шаг. Они просто шли, потому что я приказал им идти. И ещё несколько обрубков — костяные торсы, ползущие на локтях, черепа, катящиеся по земле, — замыкали шествие, оставляя в сырой земле извилистые, глубокие борозды.

Поляна с хижиной осталась позади. Я не оборачивался. Там не осталось ничего ценного. Только разбросанные кости, труп коня, который теперь шёл подо мной, и пробитая стена, за которой уже никто не жил. Пусть лес забирает это место. Пусть звери растащат обломки, пусть дожди смоют кровь, пусть время превратит его в ещё одну забытую легенду, которую старухи будут шептать внукам у костра. Моя хижина умерла. Как и всё, к чему я прикасался в этом мире.

Мы углубились в лес, под низко нависающие ветви сосен и елей. Лунный свет, пробиваясь сквозь хвою, рисовал на земле причудливые, дрожащие узоры, которые тут же стирались костяными стопами моей свиты. Тишина была почти полной — только мерный стук копыт, сухой скрежет костей и далёкий, тоскливый вой волков, который теперь казался не угрозой, а прощальным салютом покинутому дому.

Мы шли час. Может, два. Я потерял счёт времени, погрузившись в тягучую, полусонную дрёму, в которой боль в руке и холод в груди смешались в единое, неразличимое ощущение умирания. Очнулся я оттого, что конь остановился сам — не по моему приказу, а потому что впереди не было пути. Лес расступился, открывая небольшую, округлую поляну, залитую таким ярким лунным светом, что он казался дневным. В центре поляны лежал огромный, поросший мхом валун, похожий на спину доисторического чудовища.

Здесь. Мы остановимся здесь. Дальше идти некуда.

Я сполз с коня, едва не рухнув на землю, — ноги подкосились, и пришлось ухватиться за костяное плечо ближайшего скелета, чтобы удержать равновесие. Отдышался. Осмотрелся. Место было… нейтральным. Ни хорошим, ни плохим. Просто поляна, валун, деревья. Здесь можно было передохнуть.

— Собирайте грибы, — приказал я, и голос мой прозвучал хрипло, простуженно, будто я не говорил, а выкашливал слова. — Коренья. Всё съедобное, что найдёте в лесу. Не уходите далеко. Через час — вернуться.

Скелеты зашевелились, разбредаясь по опушке. Их неуклюжие фигуры ныряли в подлесок, исчезали в тени, появлялись снова. Я видел, как один из них, тот, что с оторванной ногой, неуклюже наклонился и, покопавшись в опавшей хвое, извлёк на свет божий сморщенный, червивый подберёзовик. Он держал его в костяных пальцах с таким видом, будто это было величайшее сокровище, и бережно, стараясь не раздавить, положил в кучу у моих ног.

Я сел на землю, прислонившись спиной к валуну. Мох был влажным, холодным, но это было даже приятно — он слегка охлаждал разгорячённую спину. Я вытащил из мешка остатки припасов — чёрствый хлеб, жалкий огрызок сыра, бурдюк с водой, которую набрали в ручье. Ел медленно, механически, почти не чувствуя вкуса. Жевать было трудно — челюсти сводило от усталости, в висках стучало. Но я заставлял себя. Силы нужны были позарез.

Рядом, в двух шагах, неподвижно стоял сэр Генрих. Его лицо, освещённое луной, было спокойным — если не считать раны на шее и запёкшейся крови, оно выглядело почти живым. Почти. Я смотрел на него и думал о том, сколько сил, сколько магии, сколько самой жизни я вложил в это воскрешение. Стоило ли оно того?

Мне нужен был ответ. Нужно было знать, на что способен мой самый ценный трофей.

— Подними этот камень, — приказал я, указав на валун.

Сэр Генрих повернул голову. Медленно, с сухим, едва слышным скрежетом шейных позвонков. Его глаза, мёртвые и живые одновременно, остановились на камне. Потом он наклонился, обхватил шершавую, мшистую поверхность обеими руками, напрягся…

И поднял.

Я замер, боясь дышать. Валун был огромным — не меньше метра в диаметре, весь поросший мхом и лишайником, с острыми, неровными краями. Я оценивал его вес на глаз и прикидывал. Двести килограммов? Триста? Нет, больше. Полтонны, не меньше. А сэр Генрих держал его на вытянутых руках, не дрожа, не шатаясь, с тем же каменным, бесстрастным выражением на лице, с каким час назад рубил моих скелетов у стены хижины.

Впечатляло. Более чем.

Я смотрел на него, и в груди разрасталось странное, противоречивое чувство. Гордость? Нет. Удовлетворение мастера, проверившего свой инструмент и убедившегося в его качестве. Я не зря потратил на него столько сил. Не зря рисковал жизнью, истощал себя до предела, вливал в его мёртвое тело последние капли собственной жизненной энергии. Он стоил этого. Он будет стоить всего, что я ещё вложу в него.

Но тут же, следом, пришла тревога. Хрупкая конструкция из костей и магии, которую я создал. Если он уронит камень, если перегрузит мышцы, связки, позвоночник… он рассыплется. Все мои труды — прах. Я не мог этого допустить.

— Положи, — приказал я резко, почти испуганно. — На место. Осторожно.

Сэр Генрих послушно опустил валун. Камень с глухим, тяжёлым стуком лёг в моховую постель, и по поляне прокатилось эхо, похожее на вздох великана. Рыцарь выпрямился, опустил руки вдоль тела и замер, ожидая новых приказов.

Я перевёл дыхание. Осмотрел его — доспехи, открытые участки тела. Никаких видимых повреждений. Кости целы, мышцы не порваны. По крайней мере, внешне. Хорошо. Этого достаточно. Пока.

Скелеты начали возвращаться из леса, принося скудный урожай. Горстка сморщенных грибов, несколько жалких корешков, похожих на тощие, узловатые пальцы. Я собрал всё в мешок, отдельно от припасов. Это не прокормит армию, но меня, возможно, спасёт от голода в ближайшие дни.

Усталость навалилась окончательно, неудержимо. Глаза слипались, веки стали тяжёлыми, как те самые валуны. Я отполз от камня, лёг на бок, подложив под голову мешок с книгой. Мои слуги — скелеты, рыцарь, конь — стояли вокруг, образуя живое, костяное кольцо. Ни один волк, ни один человек не приблизится ко мне, пока они здесь.

— Охранять, — прошептал я, проваливаясь в сон. — Будите, если… что-нибудь…

Я не договорил. Сознание погасло, как свеча на сквозняке.

Сон был глубоким, чёрным, без сновидений. Ни боли, ни страха, ни памяти. Только пустота и покой.

Проснулся я от боли.

Она не была острой, режущей — такой, от которой хочется кричать. Она была тупой, ноющей, пульсирующей, и шла от левой руки, захватывая всё тело в медленном, неумолимом ритме. Я открыл глаза и несколько секунд просто лежал, глядя в серое, предрассветное небо, пытаясь понять, где я и что со мной.

Потом вспомнил. Всё.

Я сел, морщась от боли. Левая рука была тяжёлой, чужой, налитой свинцом. Повязка, которую я наложил всего несколько часов назад, промокла насквозь — не кровью, нет. Гноем. Жёлто-зелёная, вонючая жижа пропитала ткань и уже сочилась по краям, оставляя на коже липкие, зловонные следы.

Я размотал повязку. Медленно, осторожно, стараясь не причинять себе лишней боли. Ткань присохла к ране, и каждый миллиметр отделения отзывался в висках глухим, пульсирующим стуком. Когда последний слой отстал, я увидел то, чего так боялся.

Рана, которую я считал чистой, была грязной. Очень грязной. Края её распухли, покраснели, разошлись, обнажая глубокую, тёмную полость, в которой копошилось что-то белое и мерзкое. Не личинки — нет, не успели. Просто гной. Много гноя. Он сочился непрерывно, тонкой, вязкой струйкой, и пах так, что меня едва не вырвало.

Инфекция. Заражение. Сепсис.

Я смотрел на свою руку и чувствовал, как холод внутри меня разрастается, заполняя каждую клетку, каждую кость. Но это был не магический холод, не тот, что приходил после ритуалов. Это был холод умирания. Холод смерти, которая уже стояла у моего изголовья и терпеливо ждала, когда я перестану бороться.

Мысли заметались, как загнанные звери в тесной клетке. Лечение. Нужно лечение. Антибиотики — но откуда они здесь, в этом проклятом мире, где даже пенициллин не открыли? Хирургическая обработка — иссечь края, удалить некротизированные ткани, промыть, наложить швы. Инструменты? Нет. Анестезия? Нет. Чистота? Нет. Ничего нет.

Ампутация.

Слово вонзилось в сознание, как раскалённый нож. Я хирург. Я знал, что это единственный шанс. Отсечь руку выше локтя, перевязать артерии, обработать культю, молиться, чтобы не началось заражение снова. Я делал такие операции десятки раз. В стерильной операционной, с наркозом, с ассистентами, с запасом крови на случай трансфузии.

Здесь у меня не было ничего. Только тупой охотничий нож, который я отдал скелету для заточки палок. Только собственные руки, которые уже дрожали от слабости. Только страх, ледяной и всепоглощающий.

Я не хотел терять руку. Это было не просто член тела, не просто конечность. Это была часть меня, моего ремесла, моей сути. Хирург без рук — не хирург. Калека, обуза, живой мертвец. Даже если я выживу после ампутации (а шансы на это в здешних условиях были не выше, чем выиграть в кости у дьявола), что я буду делать? Как буду держать книгу, чертить треугольники, проводить ритуалы? Как буду защищаться?

Но страх смерти был сильнее. Не той смерти, которую я видел каждый день в операционной, — чистой, стерильной, под наркозом, с мониторами и капельницами. Другой смерти. Медленной, мучительной, грязной. Смерти от заражения крови, когда тело гниёт заживо, когда сознание плавится в бреду, а потом гаснет навсегда.

Или, что ещё страшнее, не гаснет.

Я видел, что происходит с мёртвыми в этом мире. Я сам делал это с ними. Я вытаскивал их из небытия, вливал в них свою волю, превращал в послушные марионетки. Томас, сэр Генрих, конь — все они были здесь, вокруг меня, живые свидетельства того, что смерть — не конец. Что после неё есть… что-то. И это что-то — не рай, не ад, не перерождение. Это вечное рабство у того, кто успеет подобрать твоё тело раньше, чем оно истлеет.

Я не хотел становиться таким. Не хотел, чтобы какой-нибудь другой некромант — или, что ещё хуже, я сам, в посмертном, безумном состоянии — поднял мои кости и заставил их служить. Не хотел бродить по лесу с пустыми глазницами, подчиняясь чужой воле. Не хотел быть инструментом в руках того, кто придёт после меня.

Но как избежать этой участи? Как умереть по-настоящему, окончательно, так, чтобы даже магия не смогла вернуть меня обратно? Сжечь тело? Развеять пепел над водой? В этом мире, где мёртвые встают, нет гарантий. Никто не знает пределов некромантии. Никто не знает, что нельзя воскресить из пепла.

Кроме… кроме одного.

Ритуал лича. De Formis Immortalitatis Personalis. Превращение в нежить, но не в раба, а в господина. Душа, заключённая в филактерий, тело, не подверженное тлению и старости. Вечная жизнь. Вечная власть. Никакого страха перед смертью, потому что смерть становится твоим слугой, а не хозяином.

Я думал об этом разделе книги, который пролистал с таким скептицизмом всего несколько часов назад. «Всадник Без Лица», «кольцо из угасшей звезды», «перекрёсток четырёх дорог» — всё это казалось мне тогда бредом, сказками, записанными сумасшедшим монахом со слов таких же сумасшедших старух. Но теперь, глядя на свою гниющую руку и чувствуя, как лихорадка медленно, но верно поднимается по венам к сердцу, я уже не был так уверен.

В этом мире мёртвые встают. В этом мире слова, начертанные на земле, могут удержать разъярённого духа. В этом мире благовония из семян мака и крови летучей мыши открывают двери в иные измерения. Почему же Всадник Без Лица должен быть выдумкой? Почему кольцо, отлитое в горне угасшей звезды, — мифом?

А если не миф? Если это реально, как реальны мои скелеты, как реален сэр Генрих, стоящий в двух шагах с мечом в мёртвой руке? Если я действительно могу обменять свою умирающую, истекающую кровью плоть на вечную, нетленную оболочку, сохранив при этом разум и волю?

Я сидел, прижимая к груди больную руку, и смотрел на «Liber Nucto», лежащую в раскрытом мешке. Её тёмная, потёртая обложка манила, обещала, угрожала. Я протянул здоровую руку, коснулся кожи. Холодная. Как всегда.

— Стоит ли? — прошептал я, обращаясь неизвестно к кому — к книге, к лесу, к самому себе. — Стоит ли платить такую цену? Стать тем, кого презирал, чем пугал детей? Стать… личем?

Ответа не было. Только тихий шелест ветра в кронах сосен, далёкий крик лесной птицы и ровное, бездушное дыхание моей армии мёртвых, ожидающей новых приказов.

Я закрыл глаза. Боль в руке пульсировала, отсчитывая секунды, минуты, часы. Время утекало, как песок сквозь пальцы, как кровь из раны, как жизнь из моего истощённого тела. Нужно было решать. Сейчас. Или никогда.

Но решение не приходило. Только сомнение, липкое и тягучее, как гной, сочащийся из-под повязки. И страх. Холодный, всепоглощающий страх перед смертью, которая уже стояла за моей спиной, положив ледяную руку на плечо, и терпеливо ждала, когда я перестану метаться.

Я открыл глаза. Лес просыпался. Солнце, ещё невидимое за горизонтом, подсвечивало края туч бледно-золотым, робким светом. День начинался. А я всё ещё сидел, сжимая в руке книгу, и не знал, что делать дальше. Бежать от смерти? Или бежать навстречу той единственной, что могла даровать мне вечность?

Выбор был невыносим. Но он был. И от него зависело всё.

Глава 25

Я сидел, прислонившись спиной к мшистому валуну, и смотрел на раскрытую книгу, лежащую у меня на коленях. Солнце уже поднялось над лесом, заливая поляну ярким, почти праздничным светом. Небо было чистым, голубым, без единого облачка — такая редкость в этих краях, где вечная хмарь и сырость, казалось, въелись в самую ткань мироздания. Птицы перекликались в кронах, невидимые и беззаботные. Где-то далеко стучал дятел, размеренно и деловито.

Идиллия. Полная, совершенная, невозможная идиллия. И на фоне этой идиллии — я, со своей гниющей рукой, своей армией мёртвых и своей книгой, открытой на странице, которую я уже перечитывал в пятый, десятый, двадцатый раз, надеясь найти в ней хоть крупицу здравого смысла.

De Formis Immortalitatis Personalis. «О формах личного бессмертия».

Я водил пальцем по строкам, шевелил губами, беззвучно проговаривая латинские фразы, и с каждым прочтением они казались мне всё более безумными, всё более далёкими от той реальности, которую я успел познать в этом мире.

«...и на седьмую ночь, в час, когда луна скроется за край мира, надлежит тебе прийти на перекрёсток четырёх дорог, где не росла трава со времён первого убийства. И там, в центре перекрёстка, начерти круг пеплом сожжённой на костре ивы, смешанным с кровью твоей, ибо кровь есть ключ, отпирающий врата. И встань в круг сей, и воззови к Всаднику Без Лица, чьё имя не произносят вслух, но чей образ хранится в сердце каждого, кто жаждет вечности...»

Чушь. Какая же это чушь. Просто полный бред, который не может работать!

Я откинул голову назад, ударившись затылком о шершавую кору, и уставился в безоблачное, насмешливо-голубое небо. Всадник Без Лица. Кольцо, отлитое в горне угасшей звезды. Перекрёсток, где не растёт трава. Это всё звучало как страницы из рыцарского романа, какие, наверное, читали благородные девицы в замковых будуарах, заедая сладостями и запивая разбавленным вином. Это звучало как сказка. Как легенда, которую столетиями передавали из уст в уста, обрастая невероятными подробностями, пока от первоначальной правды не осталось и следа.

Но ведь и легенда о Костяной Луде оказалась правдой. Точнее, конечно, она оказалась ложью, но вместе с тем доля правды в этом была... Не той, поверхностной сказкой, что обещала поле, белеющее костьми, — но более глубокой, скрытой. Я нашёл кости? Пожалуй, они были поблизости, нашел. Я поднял воинов, что участвовали в древней битве? Безусловно, это оказалось правдой не меньшей, чем восход солнца и скелеты вокруг меня были ярчайшим тому подтверждением. Я создал армию, пусть и жалкую, пусть и разбитую. Значит, в каждой легенде есть зерно истины? Нет, пожалуй нет, но... В каждой сказке — крупица реального знания, искажённого временем и невежеством переписчиков. Вопрос, смогу ли я отыскать эту крупицу там, где она запрятана раньше, чем просто умру.

Вопрос в том, как отличить зерно от плевел. Как отделить работающий ритуал от магического безумия, записанного сумасшедшим монахом в припадке экстаза или под воздействием тех самых благовоний Сатурна, дым которых, я знал теперь не понаслышке, способен и не на такое помрачение рассудка. Может, я и сам перенюхал этих благовоний? Было бы славно просто проснуться в постели на второй день прибывания в этом мире, не трогать книгу, а выкинуть её подальше или сжечь, просто лечить людей, может, жениться...

Я опустил взгляд на свою руку. Левая. Та, что висела плетью, опухшая, горячая, с повязкой, пропитанной жёлто-зелёным гноем. Я осторожно, кончиками пальцев здоровой руки, прикоснулся к предплечью. Кожа была натянутой, блестящей, багровой у краёв раны и мертвенно-бледной выше локтя. Красные полосы — верный признак сепсиса, пути, по которым инфекция поднимается к сердцу, — уже протянулись от локтя к плечу, тонкие, как волоски, но неумолимые.

Я оценивал свои шансы. Холодно. Рационально. Как врач, осматривающий безнадёжного пациента и прикидывающий, сколько тому осталось.

Лечение. Антибиотики — ноль. Хирургическая обработка — возможно, если бы у меня были инструменты, свет, ассистенты и, самое главное, если бы пациентом был не я сам. Я делал операции на себе? Нет. Никогда. Я знал теорию, знал, как перевязать артерию, как иссечь некротизированные ткани, как наложить швы. Но сделать это на собственной руке, под собственной кожей, чувствуя каждое движение скальпеля, каждое прикосновение иглы? Невозможно. Боль, ужас, дрожь в пальцах — я не смогу. Даже если заставлю себя, ошибка будет стоить мне жизни вернее, чем гангрена.

Ампутация. Единственный реальный шанс. Но кто её сделает? Мои скелеты? Я представил, как один из них, с костяными пальцами, неуклюжий и безмозглый, берёт в руки охотничий нож и пытается отсечь мне руку выше локтя. Нет. Это не операция. Это будет бойня. Я умру от болевого шока раньше, чем он закончит первый разрез. Или от потери крови. Или от заражения, которое после такой «ампутации» гарантировано.

Значит, лечение невозможно. Шансы выжить — ноль целых, ноль десятых, пренебрежимо малая величина, которой можно пренебречь.

А ритуал?

Я снова посмотрел на книгу. На эти безумные, прекрасные, пугающие строки. Всадник Без Лица. Кольцо. Неделя подготовки, черчения, молитв. Седьмая ночь на перекрёстке четырёх дорог.

Шансы? Неопределённые. Не поддающиеся оценке. Может быть, один к десяти. Может быть, один к тысяче. Может быть, ноль — и тогда я просто умру на этом перекрёстке, истекая кровью в начертанном круге, а мои скелеты будут стоять вокруг, ожидая приказов, которые я уже не смогу отдать.

Но может быть… может быть, один к одному? Может быть, это работает? Может быть, я стану тем, кого так боялся и презирал, — бессмертным чудовищем, личем, повелителем мёртвых, — но останусь жив? Сохраню разум, волю, память? Смогу продолжать свои исследования, разгадывать тайны жизни и смерти, двигаться дальше по пути, который открыла передо мной эта проклятая, благословенная книга?

Я не знал. И это незнание было хуже любой определённости.

— Бред, — прошептал я вслух, и голос мой прозвучал хрипло, срывающе, как у пьяного или безумца. — Это всё бред. Сказки. Суеверия. Не может быть, чтобы ритуал превращения в лича работал. Не может быть, чтобы какой-то демон прискакал на перекрёсток и вручил тебе кольцо бессмертия. Это глупость. Это…

Я замолчал, потому что не мог подобрать слов.

Глупость. Да, это было глупо. Но разве не глупостью было верить, что мёртвые могут вставать? Разве не глупостью было чертить на земле треугольники и имена, призывая духов усопших? Разве не глупостью было ожидать, что слова на мёртвом языке, произнесённые шёпотом в ночном лесу, заставят кости двигаться?

Я делал всё это. И это работало. Не потому, что я верил. А потому, что это было знание. Эмпирическое, проверенное, воспроизводимое. Я мог провести ритуал «Carnis Temperator» хоть сто раз, и каждый раз мёртвые вставали бы по моему приказу. Это был факт, такой же неоспоримый, как закон гравитации или таблица Менделеева в моём старом мире.

Так почему ритуал лича должен быть исключением? Почему я, человек науки, отрицаю возможность того, что не вписывается в мои представления о реальности, вместо того чтобы расширить эти представления, включив в них новые, неведомые прежде закономерности?

Я с шумом захлопнул книгу. Звук получился громким, резким, как выстрел. Мои скелеты, стоящие полукругом вокруг поляны, дёрнулись, повернув черепа в мою сторону, — сработал инстинкт, привязанный к моему эмоциональному состоянию. Я махнул рукой: всё в порядке, ждите. Они замерли.

Я нервно огляделся по сторонам, будто ожидая, что из-за деревьев вот-вот выйдет кто-то, кто скажет мне правильное решение. Лес молчал. Птицы щебетали. Солнце сияло. Всё было обычным, нормальным, мирным. И только я, сидящий на земле с гниющей рукой и книгой безумных ритуалов, выбивался из этой идиллии чёрным, кричащим пятном.

Я посмотрел на сэра Генриха. Он стоял в двух шагах, неподвижный, как изваяние. Его лицо, залитое запёкшейся кровью, было обращено ко мне. Глаза — открытые, мёртвые, но всё ещё полные той глубокой, замороженной ненависти — смотрели прямо на меня. В них не было мольбы. Не было страха. Только ожидание. Он ждал моего решения. Все они ждали.

Я посмотрел на небо. Чистое, голубое, бесконечное. Таким небо бывает только в первые дни осени, когда летняя жара уже спала, а осенние дожди ещё не начались. Таким небо было в день моей первой операции, когда я, молодой интерн, впервые взял в руки скальпель и понял, что это — моё призвание. Таким небо было в день моей смерти в том, другом мире, когда машина скорой помощи везла меня, уже мёртвого, в морг. Таким небо было сейчас.

Я снова посмотрел на свою руку. Гной сочился из-под повязки непрерывно, тонкой, вязкой струйкой. Красные полосы поднялись уже до плеча, приближаясь к ключице. Время утекало, как вода сквозь пальцы. Ещё день, максимум два — и инфекция доберётся до сердца. А потом — бред, потеря сознания, агония и смерть.

Я боялся. Боже, как я боялся. Не боли, не унижения, не самого процесса умирания. Я боялся конца. Того, что за ним. Той пустоты, в которую я провалюсь и из которой, быть может, никогда не выберусь. Или, что ещё страшнее, выберусь — но уже не собой, а марионеткой в руках того, кто подберёт моё остывшее тело.

Я слишком цеплялся за жизнь. За эту жалкую, истерзанную, умирающую жизнь. За своё тело, которое предавало меня, разлагалось заживо, но всё ещё было моим. За свою волю, которая слабела с каждым часом, но всё ещё принадлежала мне. Я не готов был отдать это всё смерти. Не сейчас. Не так.

Значит, ритуал. Другого выбора нет.

— Помогите мне сесть на коня, — сказал я, и голос мой прозвучал устало, но твёрдо.

Скелеты зашевелились, приближаясь. Костяные пальцы вцепились в мои плечи, спину, поясницу, поднимая меня с земли с той же механической, бездушной эффективностью, с какой они час назад собирали грибы в лесу. Я вцепился здоровой рукой в холку мёртвого коня, перекинул ногу через его широкую, холодную спину и кое-как уселся, пытаясь не думать о том, как сильно кружится голова и как предательски дрожат колени.

— К дороге, — приказал я. — К перекрёстку.

Конь повернулся и медленно, мерным шагом, двинулся вперёд, продираясь сквозь подлесок, переступая через упавшие стволы. Сэр Генрих, как верный пёс, зашагал следом, его мёртвые глаза неотрывно смотрели мне в спину. Скелеты, хромая и спотыкаясь, заковыляли за ним, замыкая шествие.

Мы шли час. Может, два. Я потерял счёт времени, погрузившись в тягучую, лихорадочную полудрёму, в которой реальность смешивалась с бредом, а воспоминания о прошлой жизни — с видениями будущей. Перед глазами проплывали обрывки операций, лица пациентов, которых я спас и которых не смог спасти, страницы старых учебников по анатомии, схемы кровеносной системы, перечёркнутые красным крестом. Потом всё это исчезло, сменившись образами из книги: чёрный всадник без лица на чёрном коне, кольцо, пульсирующее тьмой, перекрёсток четырёх дорог, где не растёт трава.

Лес расступился внезапно, как занавес в театре. Мы вышли на открытое пространство, и я увидел его.

Перекрёсток.

Четыре дороги сходились в одной точке, расходясь затем в четыре стороны света — на север, юг, восток, запад. Дороги были старыми, давно неезжеными, заросшими травой и молодым кустарником. Но в самом центре, там, где они пересекались, трава не росла. Совсем. Обнажённая, утоптанная земля была серой, безжизненной, словно выжженной калёным железом. Ни травинки, ни мха, ни даже лишайника — только голая, потрескавшаяся глина.

Здесь. Именно здесь.

Я сполз с коня, едва не рухнув на землю. Ноги не держали, пришлось опереться на сэра Генриха, и это было странно — опираться на плечо человека, которого ты убил и воскресил, чувствовать под пальцами холодную сталь доспехов и холодную плоть под ними. Он не шелохнулся, не дрогнул. Просто стоял, принимая мой вес, ожидая приказов.

Я отстранился, сделал шаг вперёд, на перекрёсток. Земля под ногами была твёрдой, сухой, безжизненной. Я опустился на колени в самом центре, туда, где четыре дороги сходились в одну точку, и вытащил из мешка книгу.

— Иди сюда, — приказал я сэру Генриху. — Будешь держать. И светить.

Он подошёл, опустился на одно колено рядом со мной и взял книгу в свои мёртвые, послушные руки. Я раскрыл её на нужной странице и жестом велел ему поднять повыше, чтобы свет угасающего дня падал на пергамент. Его тень накрыла меня, холодная и надёжная.

Я достал из мешка глиняный горшочек с пеплом — тот самый, что приготовил ещё в хижине, смешав золу сожжённой ивы с собственной кровью, которую выдавил из раны на щеке. Смесь затвердела, превратившись в подобие серой, зернистой пасты. Я макнул в неё палец здоровой руки и начал чертить круг.

Медленно. Тщательно. Каждое движение давалось с трудом, рука дрожала, перед глазами плыли чёрные пятна. Но я не мог позволить себе ошибку. Не здесь. Не сейчас. Линия должна быть идеальной, непрерывной, замкнутой. Ни единого разрыва, ни единой неровности.

Я чертил, и время текло мимо меня, как вода. Солнце опускалось всё ниже, тени удлинялись, лес вокруг перекрёстка темнел, сжимался, превращаясь в сплошную чёрную стену. Птицы смолкли. Ветер стих. Тишина стала абсолютной, ватной, давящей.

Наконец, круг был готов. Я сидел в его центре, тяжело дыша, и смотрел на свои дрожащие руки. Одна — здоровая, с серым от пепла пальцем. Другая — мёртвая, опухшая, бесполезная. Гной сочился из-под повязки, капал на землю, впитывался в серую глину. Моя кровь. Моя жизнь. Уходящая, тающая, исчезающая.

Я поднял голову и посмотрел на своих слуг. Сэр Генрих с книгой. Семь уцелевших скелетов, сжимающих копья. Несколько обрубков, ползающих у края перекрёстка. И конь, неподвижный, как статуя, с пустыми, мёртвыми глазами.

Этого достаточно. Должно быть достаточно.

Я закрыл глаза и попытался оценить своё состояние. Слабость. Головокружение. Лёгкий жар, поднимающийся откуда-то из глубины груди. Пульс — частый, нитевидный, едва прощупываемый на здоровой руке. Кровяное давление — критически низкое. Уровень гемоглобина — зашкаливающе низкий.

Я мог умереть сегодня ночью. Или завтра утром. Или через час. Неделя, необходимая для подготовки ритуала, казалась недостижимой вечностью. Я не протяну неделю. Я едва ли протяну день.

Но отступать было некуда.

Я открыл глаза и посмотрел на книгу, которую держал сэр Генрих. На страницу, где мелким, убористым почерком были описаны семь дней и семь ночей подготовки. Молитвы. Посты. Чертежи на полу из смеси серебряной пыли и пепла. И на седьмую ночь — призыв.

Семь дней.

Семь бесконечных, невозможных дней.

Я устало опустил голову, упёршись лбом в холодную землю круга. Сил не было даже на то, чтобы плакать. Только тихое, ровное отчаяние и слабая, теплящаяся где-то в самой глубине души надежда — глупая, иррациональная, вопреки всему.

— Начинай отсчёт, — прошептал я, обращаясь неизвестно к кому — к небу, к лесу, к книге, к самому себе. — День первый.

Тишина была мне ответом. Но я знал, что где-то там, за гранью видимого, в пространстве между жизнью и смертью, между явью и сном, между этим миром и следующим, Всадник Без Лица уже седлает своего коня. Или, быть может, уже скачет. Сквозь ночь. Сквозь время. Сквозь саму ткань реальности.

Ко мне.

Вопрос был только в том, доживу ли я до его приезда. И хватит ли у меня сил заплатить ту цену, которую он запросит за бессмертие.

Глава 26

Первый день прошёл в тумане.

Я помню его обрывками — как сквозь мутное, треснувшее стекло. Солнце, поднимающееся над лесом, золотящее верхушки сосен. Холодную, серую землю перекрёстка под коленями. Книгу, раскрытую на странице с молитвами Сатурну, которую держали мёртвые руки сэра Генриха. Мой собственный голос, хриплый, срывающийся, читающий латинские фразы, смысл которых ускользал, таял, растворялся в нарастающей слабости.

Я молился. Впервые в этом мире я молился не как часть ритуала, не как механическое действие, необходимое для достижения цели, — а как отчаянный, последний крик о помощи. Я взывал к Сатурну, богу холода и времени, к Ночи, покрывающей всё своим чёрным крылом, к тем силам, что, по словам книги, могли даровать мне вечность. Я просил их дать мне сил дожить до седьмого дня. Я просил их не дать мне умереть здесь, на этом проклятом перекрёстке, окружённому собственной армией мертвецов, которые будут стоять надо мной, ожидая приказов, которые я уже не смогу отдать.

Грибы, собранные скелетами, оказались мерзкими на вкус. Я жевал их, давясь, чувствуя, как желудок сжимается в тугой, болезненный узел. Они не насыщали, только глушили голод, заполняя рот горечью и запахом прелой земли. Я запивал их водой из ручья, которую приносили всё те же неутомимые слуги, и вода казалась единственным, что ещё удерживало меня на этой стороне жизни.

К вечеру первого дня жар усилился. Я чувствовал, как горит кожа на лбу, как пылают щёки, как воспалённые глаза режет от каждого луча заходящего солнца. Левая рука, перевязанная грязными тряпками, пульсировала тупой, непрекращающейся болью, отдающей в плечо, в ключицу, в самое сердце. Я размотал повязку, чтобы промыть рану, и едва не лишился чувств от запаха. Гной, жёлто-зелёный, густой, сочился непрерывно, смешиваясь с сукровицей и кровью, превращая предплечье в сплошное месиво из мёртвых тканей и живой, но уже обречённой плоти.

Второй день был хуже.

Я проснулся на рассвете, продрогший до костей, хотя ночь не была холодной. Озноб бил крупной дрожью, зубы выбивали дробь, и даже мёртвое, холодное тело сэра Генриха, к которому я прижимался в бреду, не могло согреть меня. Во рту пересохло так, что язык прилипал к нёбу. Глаза слипались, веки опухли и чесались. Левая рука… я боялся даже смотреть на неё.

Я заставил себя встать. Ноги подкосились, пришлось ухватиться за плечо ближайшего скелета, чтобы не рухнуть лицом в грязь. Ритуал. Нужно было провести утреннюю молитву. Книга говорила, что обращения к Сатурну должны совершаться трижды в день — на рассвете, в полдень и на закате. Пропустить хотя бы одно — значит нарушить ход подготовки, сбить настройку, сделать весь ритуал бесполезным.

Я читал, стоя на коленях в центре круга, и слова вылетали из моего рта, как хрип умирающего зверя. Латынь перемежалась с кашлем, с хрипом, с проклятиями, которые я изрыгал сквозь зубы, когда боль становилась невыносимой. Сэр Генрих держал книгу, его мёртвые глаза смотрели сквозь меня, и в их глубине, как мне казалось в бреду, теплилась насмешка. «Ты умираешь, — говорил этот взгляд. — Ты создал меня, но сам умираешь, как последний смертный. Где же твоё величие, повелитель?»

Я прогонял эти мысли, встряхивая головой, и продолжал читать. Слова. Только слова. Они были моим якорем, моей единственной надеждой.

После полудня я понял, что грибы больше не лезут в горло. Я пытался жевать их, но желудок, сжавшийся в тугой комок, отказывался принимать пищу. Меня вырвало жёлчью, горькой и едкой, прямо на серую землю перекрёстка. Я сидел, утирая рот тыльной стороной здоровой руки, и смотрел на лужу рвоты, в которой плавали непережёванные кусочки грибов. Сил не было даже на отвращение.

— Травы, — прошептал я, обращаясь к скелетам. — Нужны травы. Лекарственные. Те, что снимают жар, заживляют раны, останавливают гниение. Ищите. В лесу. Всё, что найдёте — несите сюда.

Они послушно заковыляли в лес, их костяные фигуры скрывались в подлеске, появлялись снова, шарили по земле, выдирали с корнем какие-то растения. Я сидел и ждал, привалившись спиной к мёртвому коню, который стоял неподвижно, как изваяние, и смотрел пустыми глазами в бесконечность.

Они приносили мне травы. Горстями. Охапками. Я перебирал их дрожащими пальцами, пытаясь вспомнить всё, что знал о лекарственных растениях из прошлой жизни. Вот это — подорожник, его прикладывают к ранам. Это — тысячелистник, останавливает кровь. Это — ромашка, снимает воспаление. Это… я не знал, что это. Какое-то лесное разнотравье, может, ядовитое, может, бесполезное.

Я жевал подорожник, прикладывал его кашицу к ране, пил отвар из ромашки, заваренный в черепе, который мне услужливо подал один из скелетов. Отвар был горьким, тёплым, но он, казалось, чуть притуплял жар, разливающийся по телу. Ненадолго. Совсем ненадолго.

К вечеру второго дня мне стало чуть лучше. Или мне только казалось. Жар спал, сменившись липким, холодным потом. Боль в руке притупилась, стала глухой, отстранённой. Я мог думать. Мог читать молитву на закате почти не запинаясь. Мог даже съесть несколько грибов, запив их отваром, и удержать их в желудке.

Ночью я спал, прижавшись к тёплому (странно, но мёртвый конь сохранял остаточное тепло) боку жеребца, и мне снились сны. Хорошие сны. Я видел свою операционную, стерильно-белую, залитую ярким светом ламп. Видел свои руки — здоровые, сильные, уверенные — сжимающие скальпель. Видел лица пациентов, которые смотрели на меня с благодарностью и надеждой. А потом всё это исчезло, и осталась только тьма. Бесконечная, холодная, беззвёздная тьма.

Третий день начался с того, что я не смог открыть глаза.

Веки слиплись, опухли, превратились в две тяжёлые, неподъёмные створки. Я лежал, пытаясь продрать их пальцами, и чувствовал, как по щекам течёт что-то тёплое, липкое — то ли слёзы, то ли гной из воспалённых глаз. В голове гудело, как в пустом колоколе. Тело горело и леденело одновременно, каждое движение отдавалось во всех суставах тупой, ноющей болью.

Я всё же заставил себя сесть. Открыть глаза. Посмотреть на мир.

Солнце уже поднялось высоко, заливая перекрёсток ярким, безжалостным светом. Мои скелеты стояли на своих местах, неподвижные, безмолвные. Сэр Генрих, как верный страж, замер у края круга, сжимая в руке меч. Конь, на котором я ехал сюда, по-прежнему стоял там же, где и вчера, — казалось, он вообще не двигался с момента, как я слез с его спины.

Я посмотрел на левую руку и едва не закричал.

Она была чёрной. Не синей, не багровой — чёрной. От кончиков пальцев до самого локтя кожа приобрела цвет старой, спекшейся крови, цвет угля, цвет самой смерти. Красные полосы, ещё вчера поднимавшиеся к плечу, теперь слились в сплошное багровое зарево, которое уже добралось до ключицы и медленно, неумолимо ползло к шее, к сердцу. Повязка, которую я наложил всего сутки назад, присохла к ране намертво, и, когда я попытался снять её, куски почерневшей кожи отстали вместе с тканью, обнажив под собой что-то белое, влажное, страшное.

Гангрена. Сухая гангрена. Или уже влажная? Я не мог определить. Я вообще с трудом соображал, слова путались в голове, теряли смысл, рассыпались на отдельные, бессвязные звуки.

— Ритуал, — прохрипел я. — Нужно… провести… утренний…

Я попытался встать на колени в центре круга, но ноги не слушались. Я рухнул лицом в серую пыль, закашлялся, выплюнул комок грязи, смешанной с кровью. Сэр Генрих наклонился надо мной, его мёртвое лицо оказалось в нескольких дюймах от моего. Глаза — пустые, ненавидящие, покорные — смотрели прямо в душу. Он не шевелился. Просто ждал.

— Книгу, — выдохнул я. — Дай… книгу.

Он поднёс раскрытый фолиант к моим глазам, и я увидел страницу. Слова плыли, расплывались, превращались в чёрные кляксы на жёлтом пергаменте. Я пытался читать, но буквы отказывались складываться в предложения. Я пытался молиться, но молитвы вылетали из головы, как птицы из распахнутой клетки. Я пытался просто дышать, но каждый вдох давался с таким трудом, будто я втягивал воздух через мокрую, гниющую тряпку.

Я не знаю, сколько прошло времени. Может, минута. Может, час. Может, весь день. Я лежал лицом в землю, и мир вокруг меня перестал существовать. Была только боль. И холод. И слабость, такая всеобъемлющая, что казалось, я растворяюсь в ней, исчезаю, превращаюсь в ничто.

Очнулся я от того, что кто-то тряс меня за плечо. Здоровое плечо. Я поднял голову, мутным взглядом обвёл пространство. Было темно. Ночь. Костер горел в двух шагах, бросая пляшущие, жёлтые тени на лица моих слуг. Надо мной склонился сэр Генрих. В его руке была книга, раскрытая на новой странице. Он ждал. Все они ждали.

— Сколько… времени? — прошептал я.

Ответа не было. Мёртвые не говорят. Но я сам понял. Вечер. Третьего дня. Я пропустил полуденную молитву. Я пропустил вечернюю. Ритуал нарушен? Или ещё нет? Книга не говорила, что будет, если пропустить одно обращение. Она вообще была пугающе неполной, пугающе двусмысленной. Каждая страница — как намёк, как обрывок знания, который нужно расшифровать самому, методом проб и ошибок. Ценою жизни.

Я заставил себя подняться. Сел, привалившись спиной к коню. Голова кружилась, перед глазами плыли чёрные мухи. Я выпил воды, которую подал мне скелет, и вода обожгла горло ледяной свежестью. Или это мне только казалось? Я уже не различал горячее и холодное.

— Четвёртый день, — прошептал я, глядя на звёзды, холодные и равнодушные. — Сегодня четвёртый. Осталось три. Три дня, три ночи. Я должен…

Я не договорил. Мысли снова начали путаться, ускользать, таять. Я закрыл глаза и провалился в сон, тяжёлый, чёрный, без сновидений.

Четвёртый день встретил меня ледяным, пронизывающим ветром, который налетел откуда-то с севера, принёс с собой низкие, свинцовые тучи и мелкий, колючий дождь, больше похожий на ледяную крупу. Я проснулся оттого, что зубы выбивали дробь, а всё тело сотрясала крупная, неконтролируемая дрожь.

Я открыл глаза. Мир был серым, мокрым, неприветливым. Дождь хлестал по лицу, заливал глаза, стекал за шиворот. Мои скелеты стояли, не двигаясь, вода струилась по их костям, собиралась в лужицы у костяных стоп. Сэр Генрих, закованный в сталь, казался монументом, памятником самому себе, воздвигнутому посреди этого серого, безнадёжного пейзажа.

Я попытался пошевелить левой рукой и не смог. Она была мёртвой. Совершенно, абсолютно мёртвой. Я смотрел на неё — чёрную, распухшую, с пальцами, похожими на сосиски, — и не чувствовал ничего. Ни боли, ни страха, ни отвращения. Только пустоту.

Хорошо. Значит, нервные окончания отмерли. Значит, скоро отомрёт и всё остальное. Если я не успею.

— Ритуал, — сказал я, и голос мой прозвучал как карканье ворона. — Начинай.

Я попытался встать на колени. Это заняло у меня минут пять, не меньше. Я полз, цепляясь здоровой рукой за землю, за ноги скелетов, за круп мёртвого коня. Дождь хлестал по лицу, заливал глаза, но я не мог даже вытереть его — здоровая рука была нужна для опоры. Наконец, я кое-как встал на четвереньки в центре круга и замер, тяжело дыша.

Сэр Генрих, как всегда, поднёс книгу. Я увидел страницу сквозь пелену дождя — буквы расплывались, чернила текли, но я уже знал эту молитву наизусть. Я повторял её трижды в день уже четыре дня. Четыре бесконечных, мучительных дня.

Я открыл рот, чтобы начать, и понял, что не могу произнести ни слова. Горло перехватило, язык прилип к нёбу. Я попытался сглотнуть — и вместо этого закашлялся, выплёвывая комок мокроты, смешанной с кровью.

Дождь хлестал. Ветер выл. Мои скелеты стояли, безмолвные и безучастные. А я сидел на коленях в центре начертанного круга и чувствовал, как жизнь уходит из меня вместе с этим кашлем, вместе с этой кровью, вместе с этим ледяным дождём.

Я закрыл глаза. И начал молиться.

Не знаю, как у меня получилось. Наверное, тело работало на автомате, повинуясь инстинкту, который был сильнее сознания. Я шептал латинские фразы, вкладывая в них последние крохи силы, последние искры воли, и слова вылетали из моего рта, смешивались с дождём, уносились ветром в серое, безнадёжное небо.

Я молился Сатурну, богу холода. Я молился Ночи, покрывающей всё своим чёрным крылом. Я молился тем силам, что, по словам книги, могли даровать мне вечность. Я просил их дать мне сил дожить до седьмого дня. Я просил их не дать мне умереть здесь, на этом проклятом перекрёстке, в луже собственной крови и гноя, под ледяным дождём, окружённому собственной армией мертвецов, которые будут стоять надо мной, ожидая приказов, которые я уже не смогу отдать.

Когда молитва закончилась, я открыл глаза. Мир качнулся, поплыл, перед глазами встала чёрная пелена. Я почувствовал, что падаю, и не мог этому помешать. Земля приблизилась стремительно и больно ударила в лицо. Я лежал ничком в грязи, и дождь хлестал по затылку, по спине, по мёртвой, чёрной руке, которую я даже не чувствовал.

— Встать, — прошептал я. — Надо… встать. Нельзя… лежать. Нельзя…

Я попытался подняться, но тело не слушалось. Оно было тяжёлым, чужим, налитым свинцом. Я лежал, уткнувшись лицом в холодную, мокрую землю, и слушал, как стучит в висках кровь. Медленно. Редко. Слишком редко.

— Воды, — прохрипел я. — Пить…

Кто-то поднёс к моим губам череп с водой. Я пил жадно, захлёбываясь, и вода казалась мне единственным спасением, единственной ниточкой, связывающей меня с жизнью. Я выпил всё, до дна, и откинулся назад, тяжело дыша.

Сэр Генрих стоял надо мной, его мёртвое лицо было бесстрастным. Он ждал. Все они ждали. А я лежал в грязи и не мог даже пошевелиться.

Прошло много времени. Может, час. Может, два. Я лежал, и дождь постепенно прекратился, тучи разошлись, выглянуло солнце — бледное, осеннее, почти не греющее. Я смотрел в небо, на редкие облака, на синеву, проступающую сквозь них, и думал о том, что, наверное, это последнее небо, которое я вижу.

Но потом что-то произошло. Какая-то искра, какой-то последний, отчаянный импульс заставил меня собрать остатки сил. Я перевернулся на спину, потом сел. Голова закружилась, но я удержался, упёршись здоровой рукой в землю. Я сидел в центре круга, грязный, мокрый, окровавленный, и смотрел на своих слуг.

— Есть, — сказал я. — Нужно есть.

Скелеты принесли грибы. Я жевал их, давясь, чувствуя, как желудок сжимается в спазме, но заставляя себя глотать. Я запивал их водой, которую они приносили снова и снова. Я промыл рану на руке, хотя это было бессмысленно — рука была мёртвой, гнилой, обречённой. Но привычка, выработанная годами медицинской практики, заставляла меня делать это. Чистота. Асептика. Борьба с инфекцией. Даже когда борьба уже проиграна.

Весь четвёртый день я просидел в центре круга, не двигаясь. Я не мог встать — ноги подкашивались при малейшей попытке. Я не мог лечь — боялся, что больше не встану. Я просто сидел, прислонившись спиной к мёртвому коню, и смотрел, как солнце медленно ползёт по небу, от востока к западу, от рассвета к закату.

В полдень я провёл вторую молитву. Сидя. Шёпотом. Но провёл. Сэр Генрих держал книгу, и я, заставляя себя вглядываться в расплывающиеся буквы, читал слова, которые стали моей единственной реальностью, моей единственной надеждой.

На закате — третью.

А потом наступила ночь. Холодная, ясная, звёздная. Я смотрел на звёзды и пытался угадать, какие из них уже погасли, а какие всё ещё горят. Мне казалось, что я сам — одна из таких звёзд. Угасающая, догорающая, вот-вот готовая погаснуть навсегда.

Я не лёг спать. Боялся, что не проснусь. Я просто сидел, привалившись к коню, и смотрел в небо. Мои скелеты стояли вокруг, безмолвные и неподвижные. Сэр Генрих — ближе всех, с мечом наготове. Конь подо мной не шевелился, его мёртвое тело было твёрдым и холодным, но оно давало хоть какую-то опору.

Я думал о том, что осталось три дня. Три дня и три ночи. Если я выживу — я стану бессмертным. Если нет — умру здесь, и мои кости будут лежать на этом перекрёстке, пока их не подберёт какой-нибудь другой некромант. Или пока не сгниют в землю.

Я думал о своей руке — чёрной, мёртвой, но всё ещё прикреплённой к телу. Интересно, если я стану личем, она восстановится? Или так и останется гнить, пока не отвалится? Книга об этом умалчивала. Как и обо всём остальном.

Я думал о сэре Генрихе. О его ненависти, которая даже смерть не смогла погасить. Интересно, что он чувствует? Если вообще может чувствовать. Может, он просто ждёт, когда я умру, чтобы освободиться от моей воли? Или он уже не способен ни на что, кроме слепого подчинения?

Я не знал. И, наверное, никогда не узнаю.

Перед рассветом пятого дня я задремал. Всего на несколько минут, но этого хватило, чтобы увидеть сон. Короткий, яркий, страшный. Мне снился Всадник Без Лица. Он скакал по бескрайней, серой равнине, и его конь был таким же чёрным, как и он сам. У него не было лица — только гладкая, пустая поверхность там, где должны быть глаза, нос, рот. Но я знал, что он смотрит на меня. Я знал, что он скачет ко мне. И я знал, что, когда он прибудет, всё решится.

Я проснулся от собственного крика. Солнце уже вставало над лесом, золотя верхушки сосен. Новый день начинался. Пятый. Осталось два.

Я посмотрел на свою руку. Она была всё такой же чёрной, мёртвой, бесполезной. Я посмотрел на своих слуг. Они стояли на своих местах, готовые выполнить любой приказ. Я посмотрел на небо. Чистое, голубое, бесконечное.

И я начал молиться.

Глава 27

Шестой день начался с тишины.

Я открыл глаза и долго не мог понять, где нахожусь. Сознание возвращалось медленно, тягуче, как смола, сочащаяся из сосновой коры. Надо мной было серое, предрассветное небо, ещё хранящее остатки ночной мглы. Вокруг — тёмные силуэты деревьев, неподвижные и безмолвные. И запах. Запах гниющей плоти, смешанный с дымом угасающего костра и сыростью осеннего утра.

Я лежал на земле, прижавшись щекой к холодной, влажной глине. Моё тело было чужим, тяжёлым, налитым свинцом. Левая рука — та, что почернела и умерла несколько дней назад, — вообще не ощущалась. Она просто была. Придатком, который я ещё мог видеть, но не чувствовать.

Я попытался пошевелиться и понял, что не могу. Паралич? Нет. Просто слабость. Абсолютная, всепоглощающая слабость, когда каждое движение требует усилия, сравнимого с поднятием многотонной глыбы. Я лежал и смотрел, как небо светлеет, как гаснут звёзды, как просыпается лес.

Где-то запела птица. Невидимая, беззаботная. Ей не было дела до человека, умирающего на перекрёстке четырёх дорог, окружённого армией мёртвых.

Я заставил себя сесть. Мир качнулся, поплыл, перед глазами встала серая пелена. Я сидел, тяжело дыша, и ждал, когда приступ дурноты пройдёт. Прошло. Я открыл глаза и осмотрелся.

Сэр Генрих стоял в двух шагах, неподвижный, как статуя. Его лицо, залитое запёкшейся кровью, было обращено ко мне. В глазах — пустота, холод, и где-то глубоко на дне — тлеющая ненависть, которую даже смерть не смогла погасить. Он ждал. Все они ждали.

Семь уцелевших скелетов замерли по краям перекрёстка, сжимая в костяных пальцах свои жалкие, затупленные копья. Несколько обрубков — ползучие торсы, катящиеся черепа — застыли кто где, их безглазые лики были обращены ко мне. Конь, мёртвый жеребец, на котором я приехал сюда, стоял там же, где и вчера, — его огромное тело не двигалось, не дышало, только пустые глаза смотрели в бесконечность.

Я посмотрел на свою левую руку. Она была чёрной. Совершенно, бесповоротно чёрной. От кончиков пальцев до самого локтя кожа превратилась в подобие старой, спекшейся коры, потрескавшейся и сочащейся сукровицей. Красные полосы, ещё вчера поднимавшиеся к плечу, теперь достигли ключицы. Ещё день — и они доберутся до шеи. До сердца.

— Сегодня, — прошептал я, и голос мой прозвучал как хрип умирающего. — Сегодня шестой. Завтра — седьмой. Завтра — или никогда.

Я попытался встать на колени в центре круга. Это заняло у меня вечность. Я полз, цепляясь здоровой рукой за землю, за кости своих павших солдат, за ноги сэра Генриха, который даже не шелохнулся, чтобы помочь. Наконец, я кое-как встал на четвереньки, потом на колени. Голова кружилась, перед глазами плыли чёрные мухи. Я сидел, покачиваясь, и ждал, когда мир перестанет вращаться.

— Книгу, — выдохнул я.

Сэр Генрих поднёс раскрытый фолиант. Страница была та же — молитвы Сатурну, обращения к Ночи, заклинания, которые я повторял трижды в день уже шесть дней. Шесть бесконечных, мучительных, невозможных дней.

Я открыл рот, чтобы начать, и вдруг замер.

Движение.

Краем глаза, на самой границе видимости, там, где лес подступал к перекрёстку стеной тёмных стволов, что-то мелькнуло. Что-то живое. Не скелет, не мой слуга. Что-то иное.

Я резко повернул голову, вглядываясь в сумрак подлеска. Сердце забилось чаще, вышибая из груди остатки сил. Кто там? Крестьянин? Охотник? Патруль барона?

Лес молчал. Только ветер шелестел в кронах да где-то далеко стучал дятел. Ни звука шагов, ни треска веток, ни человеческого голоса. Ничего.

Показалось? Бред? Галлюцинация от жара, от слабости, от близкой смерти?

Я вглядывался в темноту, пока глаза не заболели. Ничего. Только деревья, только тени, только игра света на мокрых после ночного дождя листьях.

Но тревога не отпускала. Она вцепилась в сердце ледяными когтями и не отпускала. Если там кто-то был — крестьянин, охотник, кто угодно — он видел меня. Видел моих скелетов. Видел круг на перекрёстке. Видел достаточно, чтобы рассказать об этом в деревне, чтобы слухи поползли, чтобы снова прискакал кто-то вроде сэра Генриха — с мечом и факелом, чтобы довершить то, что начал этот рыцарь.

А если не прискачет? Если просто уйдёт, испугается, спрячется? Тогда всё равно — рано или поздно кто-то узнает. Кто-то придёт. И найдёт меня здесь, беспомощного, умирающего, в окружении мёртвых. И тогда — конец.

Я замер, прислушиваясь, вглядываясь, пытаясь уловить хоть какой-то признак присутствия. Ничего. Тишина. Только ветер, только лес, только моё собственное, прерывистое дыхание.

Может, и правда показалось. Может, это лихорадка играет со мной злые шутки. Может, завтра я просто умру, и все эти страхи будут неважны.

Я перевёл дыхание и начал молиться.

Слова лились автоматически, без участия сознания. Я шептал латинские фразы, глядя сквозь книгу, сквозь сэра Генриха, сквозь деревья — в пустоту. Где-то там, за гранью видимого, Всадник Без Лица уже седлал своего коня. Или, быть может, уже скакал ко мне. Я должен был дожить до его приезда. Я должен был.

Когда молитва закончилась, я рухнул на землю и провалился в сон. Тяжёлый, чёрный, без сновидений. Последнее, что я помнил, — запах гари от догорающего костра и ощущение, что за мной кто-то наблюдает из темноты леса.

Седьмой день.

Я проснулся от холода. Не от того внутреннего, ледяного холода, который стал моим постоянным спутником после первых ритуалов. От обычного, земного холода — утреннего, пронизывающего, от которого сводит мышцы и стучат зубы.

Я открыл глаза. Небо было чистым, голубым, обещающим ясный, солнечный день. Солнце уже поднялось над лесом, заливая перекрёсток золотистым, тёплым светом. Птицы заливались на все голоса. Лес жил своей обычной, беззаботной жизнью.

Я попытался подняться и понял, что не могу. Вообще. Тело отказало. Я лежал на боку, скорчившись, прижимая к груди здоровую руку, и не мог даже пошевелить пальцами ног. Только голова ещё поворачивалась, только глаза ещё видели, только сознание ещё теплилось.

Я посмотрел на левую руку. Она была чёрной до самого плеча. Красные полосы добрались до шеи, опутали её, как верёвки, готовые затянуться в любой момент. Гангрена. Сепсис. Смерть. Она уже стояла за моей спиной, положив ледяную руку на плечо, и терпеливо ждала, когда я перестану дышать.

— Не сегодня, — прошептал я. — Не сейчас. Ещё один день. Всего один день.

Я перевернулся на спину, потом на живот. Пополз. Медленно, по миллиметру, загребая здоровой рукой землю, подтягивая тело. Я полз к центру круга, к тому месту, где должен был провести последний, самый важный ритуал. Земля была холодной, шершавой, она царапала кожу, набивалась в рот, в глаза, но я полз. Я должен был.

Сэр Генрих стоял надо мной, глядя, как я корчусь в грязи. Он не двигался. Никто из них не двигался. Они ждали приказа. А я не мог даже говорить — только ползти и смотреть на них умоляющими глазами.

Наконец, я добрался. Центр круга. Я лёг на спину, раскинув руки, и посмотрел в небо. Голубое, бесконечное, равнодушное.

— Охрану, — прошептал я. — Вокруг. Никого не подпускать. Ни зверя, ни человека. Если кто-то придёт — убейте.

Мои скелеты зашевелились. Десять уцелевших — я пересчитал их вчера, кажется, или позавчера, я уже не помнил — выстроились вокруг перекрёстка, образовав неровное, но плотное кольцо. Их копья были направлены наружу, в лес. Сэр Генрих встал в головах у меня, с мечом наготове, его мёртвое лицо было обращено к лесу. Конь, огромный и чёрный, замер в двух шагах, готовый по первому приказу ринуться вперёд.

Я был защищён. Насколько это вообще возможно.

— Начинай, — прошептал я.

Книга лежала рядом, раскрытая на нужной странице. Я не мог держать её — рука не слушалась. Я просто смотрел на буквы и пытался читать. Слова расплывались, плыли, сливались в чёрные кляксы. Я закрывал глаза, открывал их снова, вглядывался до рези, до слёз, и читал. По слогам. По буквам. Вслух, шёпотом, одними губами.

— In nomine Saturni, qui frigore regit...

Язык заплетался. Губы трескались, из них сочилась кровь, смешанная с сукровицей. Во рту пересохло так, что каждое слово давалось с усилием, с болью, с хрипом.

— In nomine Noctis, quae omnia tegit...

Солнце поднималось всё выше. Жара усиливалась. Пот заливал глаза, смешивался с гноем, текущим из ран. Я лежал на спине, глядя в небо, и читал последнюю молитву. Седьмую. Решающую.

— ...Spiritus carnis, spiritus ossium, audite vocem meam...

Голос срывался, переходил в хрип, в кашель, в предсмертный стон. Я кашлял, выплёвывая комки крови, и продолжал читать. Я не мог остановиться. Не имел права.

— ...Surgete! Surgete ex hoc pulvere! Vinculis meis obedite!

Последние слова вырвались из горла вместе с криком. Я закричал, выгибаясь дугой, и в этот миг мир вокруг меня изменился.

Воздух сгустился, стал тяжёлым, вязким, как смола. Звуки исчезли — птицы смолкли, ветер замер, даже моё собственное сердце, кажется, перестало биться. Наступила абсолютная, гробовая тишина. И в этой тишине я услышал топот копыт.

Сначала далёкий, едва различимый. Потом всё ближе, ближе, ближе. Он нарастал, как гром, как лавина, как сама смерть, несущаяся по пятам. Земля подо мной задрожала. Мои скелеты зашатались, их кости застучали друг о друга.

Я не понимал, что происходит. То ли это бред, то ли галлюцинация, то ли…

Из леса, со стороны северной дороги, вылетел всадник.

Он был огромен. Выше любого человека, выше сэра Генриха, выше всех, кого я видел в этом мире. Он сидел на коне — таком же огромном, чёрном, с глазами, горящими алым огнём. Из ноздрей коня вырывались клубы дыма и пара, а копыта его, казалось, не касались земли — или касались, но оставляли после себя выжженные, чёрные следы.

Всадник был в доспехах. Чёрных, матовых, без единого блика. Они покрывали его с головы до ног, скрывая каждую частицу тела. Шлем был глухим, без прорезей для глаз, без намёка на лицо. Там, где должно было быть лицо, была только гладкая, пугающая пустота.

Всадник Без Лица.

Он скакал прямо на меня, и его конь летел над землёй, не разбирая дороги. Мои скелеты расступились перед ним, как трава под копытами, — они не могли его остановить, не смели. Только сэр Генрих, стоявший в головах у меня, поднял меч — и замер, скованный моим приказом, моей волей, моим страхом.

— Не сходи с ума, — прошептал я. — Не сходи с ума. Это не галлюцинация. Это реальность. Это он.

Всадник осадил коня в двух шагах от меня. Жеребец взвился на дыбы, заржал, и из его пасти вырвалось пламя — настоящее, жаркое, обжигающее. Я почувствовал жар на лице, но не мог даже пошевелиться, чтобы уклониться.

Всадник смотрел на меня. Я не видел его глаз, но знал, что он смотрит. Я чувствовал его взгляд — тяжёлый, леденящий, всепроникающий. Он видел меня насквозь. Видел мою гниющую руку, моё умирающее сердце, мою перепуганную душу. Видел всё, что я сделал, и всё, что собирался сделать.

Тишина длилась вечность. Потом Всадник протянул руку.

Она была закована в чёрную латную рукавицу. Пальцы медленно разжались, и на ладони, чёрной как уголь, блеснуло золото. Кольцо. Простое, золотое кольцо, без камней, без украшений, без единой царапины. Оно лежало на его ладони, и от него исходил свет. Не яркий, не слепящий — тёплый, золотистый, живой. Свет жизни посреди этого царства смерти.

— Возьми, — сказал Всадник.

Голос его был странным. Он звучал не из-под шлема, а прямо в моей голове. Глубокий, спокойный, бесполый. Голос, который не принадлежал ни мужчине, ни женщине, ни человеку, ни зверю. Голос самой вечности.

Я протянул руку. Здоровую. Правую. Пальцы дрожали, когда я касался кольца. Металл был тёплым, почти горячим. Я взял кольцо, сжал его в кулаке, и в тот же миг Всадник отдёрнул руку, развернул коня и поскакал прочь.

Так же стремительно, как появился. Через мгновение он исчез в лесу, и только дымный след, тянущийся за ним, напоминал о том, что это не было галлюцинацией.

Я лежал, сжимая кольцо в кулаке, и смотрел в небо. Солнце светило по-прежнему ярко. Птицы снова запели. Ветер шелестел листвой. Всё было как прежде. И всё изменилось.

Я надел кольцо.

Оно скользнуло на палец легко, будто всегда там было. Металл сжался, подогнался по размеру, стал единым целым с кожей. И в этот миг мир перевернулся.

Боль ушла.

Просто исчезла. В одно мгновение. Та тупая, ноющая, пульсирующая боль, которая терзала меня последние дни, которая стала моим постоянным спутником, моей второй кожей — она просто испарилась, не оставив следа. Я перестал чувствовать свою гниющую руку — но теперь это было не страшно, потому что я перестал чувствовать и всё остальное. Холод ушёл. Жар ушёл. Голод, жажда, усталость — всё исчезло.

Осталась только ясность.

Моё сознание, ещё минуту назад мутное, спутанное, лихорадочное, вдруг стало кристально чистым. Я мог думать. Я мог анализировать. Я мог планировать. Все эмоции, мешавшие мне последние дни — страх, отчаяние, надежда, боль — они отступили, потускнели, стали неважными. Осталась только холодная, прагматичная логика.

Я сел. Легко, без усилий. Будто и не было этих дней агонии, будто я просто прилёг отдохнуть и теперь встал, полный сил.

Я посмотрел на свою левую руку. Она была белой. Не бледной, не синюшной — абсолютно, мертвенно-белой. Как мрамор. Как кость. Как кожа статуи, только что извлечённой из мастерской скульптора. Гангрена исчезла. Рана затянулась, не оставив даже шрама. Рука была целой, здоровой, сильной — но мёртвой. Она не принадлежала больше миру живых.

Я сжал пальцы в кулак. Они слушались идеально. Сила в них чувствовалась нечеловеческая. Я мог бы, наверное, раздавить этим кулаком камень. Но проверять не хотелось. Не сейчас.

Я поднял голову и посмотрел на своих слуг.

Они изменились. Нет, внешне — те же скелеты, тот же сэр Генрих, тот же мёртвый конь. Но я чувствовал их иначе. Раньше между мной и ними была связь — тонкая нить воли, которую нужно было постоянно поддерживать, подпитывать, контролировать. Теперь этой нити не было. Было что-то иное. Я чувствовал их как продолжение себя. Как свои руки, свои ноги, свои пальцы. Я мог управлять ими без усилий, без мысленных приказов — просто желая, чтобы они сделали то или иное движение, и они делали его. Мгновенно. Безупречно.

Я посмотрел на сэра Генриха. Он стоял неподвижно, но в его мёртвых глазах больше не было той глубокой, замороженной ненависти. Там была только пустота. И покорность. Абсолютная, безусловная покорность. Он был моим. До конца. Навсегда.

Я поднялся на ноги. Легко, пружинисто, без малейшего усилия. Моё тело — новое, незнакомое, но послушное — двигалось идеально. Я подошёл к коню, положил руку ему на холку. Животное не вздрогнуло, не дёрнулось. Оно просто ждало.

— Ко мне, — сказал я мысленно, и конь послушно приблизился, подставляя спину.

Я вскочил на него без посторонней помощи. Одним плавным, лёгким движением. Словно всю жизнь только и делал, что скакал на мёртвых жеребцах. Сэр Генрих и уцелевшие скелеты замерли в ожидании, их безглазые лица были обращены ко мне.

Я посмотрел вдаль, туда, где за лесом, по словам старой легенды, находилась заброшенная шахта. Моя цель. Моё убежище. Моя крепость.

— Вперёд, — приказал я, и мысленный импульс достиг каждого из них одновременно.

Конь тронулся с места мерным, спокойным шагом. Сэр Генрих зашагал следом, его мёртвая рука сжимала меч. Скелеты, хромая и поскрипывая, потянулись за ним, замыкая шествие.

Я сидел на коне, глядя на дорогу, уходящую в лес, и чувствовал, как внутри меня разрастается странное, незнакомое чувство. Не радость, не удовлетворение, не гордость. Что-то иное. Холодное, спокойное, уверенное.

Я победил. Я пережил смерть. Я стал тем, кем должен был стать. И впереди у меня была вечность, чтобы понять, что это значит.

Лес расступался перед нами, пропуская своих новых хозяев. Птицы замолкали при нашем приближении. Звери разбегались в ужасе. Мы шли, и мир вокруг нас замирал, чувствуя присутствие смерти.

Я был жив. Я был мёртв. Я был чем-то иным. И мне это нравилось.

Глава 28

Я скакал на мёртвом коне через лес, и мир вокруг меня был новым.

Не в том смысле, что изменился лес — он оставался прежним: те же сосны и ели, тот же подлесок, те же редкие просветы, где солнце пробивалось сквозь кроны и рисовало на земле золотистые пятна. Изменился я. И то, как я воспринимал этот мир.

Копыта коня мерно стучали по мягкой лесной подстилке, но я почти не чувствовал толчков. Моё тело — новое, лёгкое, послушное — двигалось в такт животному, не требуя усилий. Сэр Генрих и семь уцелевших скелетов шагали следом, их костяные стопы оставляли в сырой земле глубокие, неровные следы. Несколько обрубков — те, что ещё могли двигаться — ползли за нами, не отставая, но и не приближаясь.

Я смотрел вперёд, на дорогу, уходящую в глубь леса, и думал о шахте. О том убежище, которое, по слухам, ждало меня где-то там, в недрах старой, забытой горы. Если, конечно, легенда не врала. Если шахта вообще существовала. Если её не обрушили, не затопили, не завалили камнями.

Впрочем, теперь это не имело значения. Если шахты нет — я найду другое место. Если она обрушена — я расчищу завалы. У меня была вечность. У меня были слуги, не знающие усталости. У меня была книга, полная тайн. И кольцо на пальце, тёплое, живое, пульсирующее в такт моему новому, медленному сердцебиению.

Всё будет хорошо. Впервые за долгое время я был в этом уверен.

И вдруг...

Я почувствовал запах.

Не носом. Не тем физическим обонянием, которое у меня, кажется, вообще атрофировалось за последние дни. Иным чувством. Тем, что пробудилось во мне вместе с кольцом, вместе с новой сущностью, вместе с этой ледяной, кристальной ясностью сознания.

Запах смерти.

Он был слабым, едва уловимым, но совершенно отчётливым. Он исходил откуда-то слева, из глубины леса, из-за стены молодых елей и кустов орешника. Я не чувствовал его как зловоние — скорее как присутствие. Как зов. Как ментальный импульс, исходящий от мёртвой материи, которая ждала своего часа. Которая звала меня.

Я натянул поводья. Конь послушно замер, даже не всхрапнув — он вообще не издавал ни звука с момента моего превращения. Сэр Генрих и скелеты остановились следом, их безглазые лица повернулись ко мне в ожидании приказов.

Я прислушался к новому ощущению. Оно было странным, непривычным, почти пугающим — если бы я вообще ещё мог испытывать страх. Словно где-то на задворках сознания зажглась крошечная искорка. Словно тихий, настойчивый шёпот, который я мог слышать только тогда, когда все остальные звуки стихали.

Что это? Очередной дар моего нового состояния? Способность чувствовать мёртвых? Чуять их присутствие, как хищник чует добычу?

— Оставайтесь здесь, — приказал я, обращаясь к своим слугам. — Ждите.

Конь, повинуясь моей воле, медленно свернул с тропы и углубился в лес. Ветки хлестали по лицу, по плечам, но я не чувствовал боли — только лёгкое, мимолётное прикосновение. Моя новая кожа, белая как мрамор, была плотной, прочной, почти неуязвимой для царапин.

Я ехал, ориентируясь на это странное ощущение, на этот ментальный запах, который становился всё сильнее по мере приближения. И чем ближе я подъезжал, тем яснее понимал: там что-то есть. Что-то мёртвое. Что-то, что можно использовать.

Лес расступился, открывая небольшую, округлую поляну, залитую солнечным светом. И в центре этой поляны, на мягкой, зелёной траве, лежал труп.

Ворон.

Крупная, чёрная птица с расправленными крыльями, застывшая в предсмертной судороге. Глаза её были открыты, мутные, остекленевшие. Клюв приоткрыт, будто в последнем, неслышном крике. Перья взъерошены, на груди — маленькое, почти незаметное пятнышко запёкшейся крови. Может, паразиты. Может, болезнь. Может, просто старость.

Я спешился. Подошёл ближе, встал над трупом, глядя на него сверху вниз. Солнце светило в спину, отбрасывая мою тень на бездыханное тельце.

Ворон. Мёртвый. Совсем свежий — умер, наверное, несколько часов назад. Тело ещё не остыло, не начало разлагаться. Идеальный материал для...

Мысль оборвалась, потому что в этот момент я почувствовал нечто иное.

Не запах. Не зов. Что-то более глубокое, более фундаментальное. Словно сама мёртвая материя, из которой состояло тело ворона, откликнулась на моё присутствие. Словно между мной и им протянулась тонкая, невидимая нить. Та самая нить, что связывала меня с моими скелетами, с сэром Генрихом, с мёртвым конём.

Она была слабой, почти незаметной. Но она была.

Я не отдавал приказа. Не произносил заклинания. Я просто стоял и чувствовал, как воля мёртвой птицы — если это можно было назвать волей — податливо прогибается под моим ментальным давлением, ожидая команды.

Я попробовал. Мысленно, одними лишь усилиями сознания, я приказал: Встань.

Ничего не произошло. Ворон лежал неподвижно, его мёртвые глаза смотрели в пустоту. Нить, связывающая нас, была слишком слаба. Слишком тонка. Чтобы поднять его, нужно было нечто большее. Нужна была энергия.

Я вспомнил ритуал. «Carnis Temperator». Слова, треугольники, благовония, часы подготовки. Всё это было нужно, когда я был человеком. Когда моя сила просачивалась в мёртвую материю по капле, через сложные магические конструкции, через посредничество демонов и духов.

Теперь всё иначе.

Я поднял руку. Правую. Ту, на которой сияло золотое кольцо. И, не зная, откуда приходит это знание, просто повинуясь интуиции, я указал пальцем на мёртвую птицу и произнёс:

— Vivificatio.

Слово сорвалось с губ само. Я не учил его. Не находил в книге. Оно просто всплыло откуда-то из глубин моего нового естества, из той части меня, что теперь была не человеком, а чем-то иным.

И в тот же миг с кончика моего пальца сорвалась энергия.

Я не видел её глазами. Это было невозможно — она не принадлежала физическому миру. Но я видел её сознанием. Зелёную, пульсирующую, живую струю, которая вырвалась из меня и устремилась к мёртвому телу. Она наполнила его, пронизала каждую клетку, каждое пёрышко, каждую косточку. Она влилась в ту тонкую нить, что связывала нас, и сделала её прочной, неразрывной, вечной.

Я почувствовал лёгкое опустошение. Не боль, не слабость — просто... потерю. Словно из сосуда отлили немного воды. Вокруг кольца на пальце пробежала едва заметная тёплая волна, и пустота тут же заполнилась. Я был полон. Я был бесконечен.

А ворон...

Ворон дёрнулся.

Его крылья, расправленные на траве, вдруг сложились, с тихим шелестом прижимаясь к телу. Голова повернулась, мутные глаза моргнули — раз, другой. Клюв щёлкнул, издав сухой, резкий звук.

Птица села.

Медленно, неуклюже, как будто заново училась управлять своим телом. Она покачивалась, перебирала лапками, пробовала крылья. Потом повернула голову и посмотрела на меня.

Её глаза были прежними — мутными, остекленевшими, мёртвыми. Но в них, глубоко на дне, горел тот же зелёный огонь, что сорвался с моего пальца. Огонь моей воли. Огонь моей власти.

Ворон раскрыл клюв и издал хриплое, каркающее «кр-р-ра». Не испуганное, не злое. Приветственное. Покорное.

Я смотрел на него, и внутри меня разливалось странное, холодное удовлетворение. Это было проще, чем с людьми. Чем со скелетами. Меньше сопротивления, меньше воли, которую нужно ломать. Просто маленькая, мёртвая птица, которая стала моими глазами в небе.

— Ко мне, — приказал я мысленно.

Ворон взмахнул крыльями, тяжело поднялся в воздух, описал круг над поляной и опустился мне на плечо. Его коготки больно впились в ткань рясы, но я не обратил внимания. Я чувствовал его присутствие — тёплое, живое (нет, не живое — иное) — рядом со своим ухом. Чувствовал, как бьётся его мёртвое сердце в редком, медленном ритме. Чувствовал его готовность подчиниться любому моему слову, любому жесту, любой мысли.

Разведчик. Глаза в небе. Идеальный шпион, которого никто не заподозрит — просто ворон, кружащий над лесом в поисках падали.

— Хорошо, — сказал я вслух, и ворон склонил голову, будто понимая. — Ты будешь моими глазами.

Я вернулся к коню, легко вскочил в седло. Ворон перелетел с плеча на луку седла, устроился там, зорко озирая окрестности. Сэр Генрих и скелеты ждали там, где я их оставил, неподвижные, как изваяния.

— Вперёд, — приказал я. — К шахте.

Мы двинулись дальше. Лес вокруг был прежним, но теперь я смотрел на него иначе. Я чувствовал жизнь, кипящую в каждой норе, в каждом гнезде, в каждом убежище. И я чувствовал смерть, которая ждала своего часа. Много смерти. Гораздо больше, чем мог себе представить.

Но сейчас моей целью была не смерть. Моей целью было убежище. Место, где я смогу спокойно изучать книгу, экспериментировать с новой силой, планировать следующие шаги. Шахта, если верить легенде, была заброшена, забыта, проклята. Идеальное место для того, кто сам стал проклятием.

Мы ехали час. Может, два. Время текло мимо, не касаясь меня. Я не чувствовал усталости, не чувствовал голода, не чувствовал жажды. Только лёгкое, ровное удовлетворение от движения, от цели, от того, что я жив — или чем я теперь был.

Ворон на луке седла сидел неподвижно, лишь изредка поворачивая голову. Я чувствовал его готовность, его желание служить. И вдруг меня осенило.

— Лети, — сказал я, обращаясь к птице. — Найди шахту. Осмотри местность. Если увидишь людей — возвращайся. Если увидишь опасность — возвращайся. Лети высоко, чтобы тебя не заметили.

Ворон каркнул, взмахнул крыльями и взмыл в небо. Я смотрел, как он поднимается всё выше, выше, выше, превращаясь в чёрную точку на фоне голубого, бесконечного неба. Потом точка исчезла из виду, растворилась в лазури.

Я поднял голову и посмотрел на солнце. Оно висело высоко, яркое, тёплое, живое. Его лучи заливали поляну золотом, играли в кронах деревьев, ласкали траву. Раньше я бы чувствовал это тепло на коже. Раньше я бы жмурился от удовольствия, подставляя лицо солнечным лучам.

Теперь я ничего не чувствовал. Солнце светило, но не грело. Оно было просто ярким пятном, источником света, не более. Моя новая кожа, белая как мрамор, не впитывала тепло. Моё новое тело, подпитываемое кольцом, не нуждалось в нём.

Я смотрел на солнце и думал о том, что больше никогда не почувствую его тепла. Никогда не согреюсь в его лучах. Никогда не закрою глаза, наслаждаясь летним днём.

И, странное дело, мне было всё равно.

Это не вызывало во мне ни грусти, ни сожаления, ни тоски. Просто факт. Констатация. Часть новой реальности, которую я принял и с которой жил дальше.

— Вперёд, — снова приказал я, трогая коня.

Мы двинулись дальше, вглубь леса, к неведомой цели. А где-то высоко, в голубом небе, кружил мой новый слуга, высматривая для меня безопасный путь. Или, быть может, новые возможности. Новые смерти, которые ждали своего часа.

Ворон вернулся, когда солнце уже начало клониться к закату, окрашивая небо в багровые и золотые тона. Я увидел его сначала как чёрную точку на фоне пылающего зарева, потом точка стала расти, приближаться, и вот уже птица, тяжело взмахивая крыльями, опустилась мне на плечо. Её когти впились в ткань рясы, мёртвые глаза глядели прямо перед собой, а в глубине их всё ещё горел тот зелёный огонь, что я вдохнул в неё несколько часов назад.

Но сейчас в этом огне было нечто иное. Не просто покорность. Информация.

Образы хлынули в моё сознание, едва ворон коснулся моего плеча. Размытые, смазанные, как картинки в старом, потрёпанном фильме. Я видел лес с высоты птичьего полёта — бескрайнее зелёное море, прорезанное серебристыми нитями рек и тёмными шрамами оврагов. Видел, как лес редеет, сменяется каменистыми пустошами, как земля вздыбливается, образуя холмы и невысокие горы. Видел склоны, поросшие чахлым кустарником, осыпи, старые, полузаросшие дороги.

И среди всего этого — чёрную дыру в склоне холма.

Шахта.

Она была именно такой, как описывала легенда: тёмный, зияющий провал, обрамлённый грубыми, почерневшими от времени деревянными конструкциями. Над входом нависал козырёк из прогнивших досок, готовый рухнуть от первого же сильного ветра. Вокруг — беспорядочное нагромождение валунов, поросших мхом, остатки каких-то строений, давно превратившихся в груды трухи.

Но не это было главным. Главное — движение. Фигура. Кто-то мелькнул в тени провала, скрылся внутри. Человек. Или не человек? Образ был слишком размытым, слишком нечётким, чтобы различить детали. Тень. Силуэт. И больше никого.

Я сидел на коне, глядя сквозь ворона, сквозь его мёртвые глаза, на эту картинку, и холодный, расчётливый ум мой перебирал варианты. Кто это может быть? Беглый крестьянин, скрывающийся от гнева барона? Разбойник, устроивший логово в заброшенной шахте? А может, местный отшельник, такой же, каким был когда-то Экхарт? Или что-то иное — то, что поселилось здесь задолго до людей и не собирается уступать своё место?

В любом случае, это не имело значения. Шахта была нужна мне. Это место, скрытое от посторонних глаз, с естественной защитой в виде каменных стен и узкого входа, было идеальным убежищем. Базой. Крепостью, откуда я мог начать распространять свою власть. И я не собирался уступать её какому-то бродяге или бандиту.

— Проверка, — сказал я вслух, и голос мой прозвучал сухо, бесцветно, как шелест сухой листвы. — Самое время проверить, на что ты способен в одиночку.

Я повернулся к сэру Генриху. Он стоял в двух шагах, неподвижный, с мечом в опущенной руке. Его лицо, залитое запёкшейся кровью, было бесстрастным. Глаза смотрели прямо перед собой, в пустоту. Но я знал — он ждёт. Он всегда ждёт.

Мы двинулись дальше, и вскоре лес начал редеть, сменяясь каменистой пустошью, которую я видел глазами ворона. Почва под копытами коня стала твёрже, суше, деревья попадались всё реже, уступая место корявому кустарнику и жёсткой, колючей траве. Воздух посвежел, запахло камнем, пылью и чем-то ещё — неуловимым, но знакомым. Запахом старого, заброшенного места, где давно не ступала нога человека.

И вот она — шахта. Чёрный провал в склоне холма, обрамлённый гнилыми конструкциями. В сумерках, которые уже начинали сгущаться, она выглядела особенно зловеще — как открытая пасть какого-то допотопного чудовища, застывшего в камне навеки.

Я поднял руку, останавливая процессию. Конь замер. Скелеты застыли за моей спиной, их костяные пальцы сжимали копья. Сэр Генрих вышел вперёд, встав рядом со мной, готовый к действию.

— Окружите вход, — приказал я, обращаясь к скелетам. — Никто не должен выйти. Если кто-то попытается бежать — убейте.

Семь костяных фигур бесшумно (насколько это было возможно) двинулись вперёд, рассредоточиваясь полукругом вокруг шахты. Их копья были направлены внутрь, в темноту, из которой доносился сырой, затхлый запах. Запах подземелья, забытого людьми.

— Теперь ты, — я посмотрел на сэра Генриха. — Внутри кто-то есть. Один. Может, больше. Разберись с ними. Всеми, кто жив. Мне нужна эта шахта. И мне нужны их тела.

Рыцарь молча шагнул вперёд, его доспехи тихо звякнули при движении. Он вошёл в провал входа и скрылся в темноте, даже не обернувшись.

Я остался ждать.

Минута прошла. Две. Три. Тишина была полной, только ветер шелестел в кустарнике да где-то далеко кричала ночная птица. Я сидел на коне, глядя на чёрный провал, и слушал. Ничего.

Потом звуки донеслись.

Сначала глухой удар, от которого, казалось, дрогнула земля под копытами коня. Потом крик. Короткий, сдавленный, полный ужаса и боли. И сразу вслед за ним — лязг металла, хруст, влажный, тошнотворный звук, который я узнал бы из тысячи. Звук клинка, входящего в плоть.

Ещё крик. На этот раз дольше, переходящий в вой, в хрип, в бульканье. И снова удары, лязг, хруст. Кто-то там, в темноте, отчаянно боролся за свою жизнь. И проигрывал.

Я слушал эту какофонию смерти и не чувствовал ничего. Ни жалости к тем, кто умирал там, внизу. Ни тревоги за сэра Генриха — я знал, что он справится. Ни даже удовлетворения от того, что мой план работает. Только холодное, спокойное ожидание. Как у хирурга, который ждёт, когда закончится операция, чтобы оценить результат.

Крики стихли так же внезапно, как и начались. Последний звук — глухой стук падающего тела — прокатился эхом по подземелью и замер. Тишина вернулась, но теперь она была иной. Мёртвой. Окончательной.

И в этой тишине я почувствовал запах.

Тот же ментальный отпечаток, что привёл меня к ворону, но теперь многократно усиленный. Смерть. Свежая, горячая, обильная. Она исходила из глубины шахты, просачивалась сквозь каменные стены, била в моё обострённое сознание мёртвой волной. Там, внизу, лежали тела. Не одно. Не два. Несколько. И они звали меня.

Я спешился. Легко, одним плавным движением. Конь остался стоять, где стоял, его мёртвые глаза смотрели в пустоту. Скелеты замерли у входа, готовые выполнить любой приказ. А я шагнул в темноту.

Внутри было сыро, холодно и темно. Глаза, даже мои новые, мёртвые глаза, не сразу привыкли к мраку. Я шёл медленно, ощупывая путь рукой, скользя пальцами по шершавым, влажным стенам. Воздух становился всё тяжелее, пропитанный запахом старой пыли, гниющего дерева и свежей крови.

Кровь. Я чувствовал её запах физически, носом, но это было уже неважно. Главное — тот ментальный зов, который вёл меня вперёд, в самое сердце подземелья.

Свет появился неожиданно. Тусклый, дрожащий, жёлтый — отблески костра или факела, оставленного кем-то из живых. Я двинулся на свет и вскоре вышел в небольшой грот, расширение штрека, где, судя по всему, и обитали те, кто занимал шахту до меня.

Костер горел в центре, бросая пляшущие тени на стены, на грубо сколоченные нары, на разбросанные в беспорядке пожитки. И на тела.

Они лежали повсюду. Четверо, пятеро, я насчитал шестерых. Мужчины в грубой, грязной одежде, с огрубевшими лицами и мозолистыми руками. Разбойники. Или беглые крестьяне, сбившиеся в шайку. Теперь это не имело значения. Они были мертвы.

Один лежал у входа, с перерезанным горлом — меч сэра Генриха сделал своё дело чисто и аккуратно. Другой, с вилами в руках, так и не успев их применить, застыл с пробитой грудью — клинок вошёл точно в сердце. Третий, четвёртый, пятый — все со следами быстрой, профессиональной работы. Только один, самый дальний, держал в руках лук, и стрела его всё же нашла цель.

Сэр Генрих стоял над этим последним, тяжело дыша (хотя зачем ему дышать?), и из его щеки, чуть ниже скулы, торчало древко стрелы. Она вошла глубоко, пробив кожу и, видимо, застряв где-то в челюсти. Кровь — тёмная, почти чёрная — сочилась из раны, стекала по шее, капала на доспехи.

Рыцарь даже не пытался её вытащить. Он просто стоял, глядя на меня своими пустыми глазами, и ждал дальнейших указаний.

Я подошёл к нему. Остановился в двух шагах, оглядывая поле боя. Шесть тел. Шесть новых солдат для моей армии. Если, конечно, они подойдут — не слишком изувечены, не слишком разложатся. Тела были свежими, тёплыми ещё. Хорошо.

Я протянул руку к лицу сэра Генриха. К стреле, торчащей из его щеки. Мои пальцы сомкнулись на древке — холодном, гладком, чуть влажном от крови. Рывок.

Стрела вышла с мокрым, чавкающим звуком. Из раны хлынула новая порция тёмной жидкости, но тут же остановилась, будто кто-то перекрыл невидимый кран. Мёртвая плоть затягивалась медленно, но верно. Через минуту на щеке осталась только рваная, багровая дыра, которая, впрочем, тоже начала подсыхать по краям.

Сэр Генрих даже не шелохнулся. Только его глаза — пустые, мёртвые, но всё ещё полные той глубокой, замороженной ненависти — смотрели на меня, ожидая новых приказов.

Я повернулся и оглядел грот. Стены, сложенные из грубого камня, кое-где подпёртые прогнившими деревянными балками. Потолок, теряющийся в темноте, с нависающими сталактитами. Узкий проход, уходящий вглубь горы, откуда тянуло ещё более сырым, холодным воздухом. И это помещение — центральное, с костром, с нарами, с кучей хлама, накопленного прежними обитателями.

Здесь можно было жить. Здесь можно было работать. Здесь можно было спрятаться от всего мира и спокойно изучать книгу, экспериментировать с новой силой, планировать следующие шаги.

Я подошёл к стене, провёл пальцем по камню. Он был холодным, шершавым, покрытым тонким слоем влаги. Идеально. Ни один луч солнца не проникнет сюда. Ни один любопытный глаз не увидит, чем я занимаюсь. Только я, мои слуги и вечность впереди.

— Здесь, — сказал я вслух, и голос эхом отразился от стен. — Это будет мой дом.

Я обернулся к сэру Генриху, к телам у его ног, к тому месту, где за стенами грота ждали мои скелеты. Мысленный импульс ушёл в темноту, достигая каждого из них.

Входите. Осмотрите шахту. Уберите тела. Приготовьте место для ритуала.

И пока они выполняли приказы, я стоял в центре этого подземелья, слушал тишину и думал о том, что всё только начинается. Шесть новых тел — это шесть новых солдат. А за ними будут другие. И другие. И другие.

Я сжал пальцы в кулак, чувствуя, как кольцо на руке пульсирует в такт моему новому, медленному сердцу. Вечность ждала. И я был готов встретить её.

Глава 29

Шесть тел лежали у моих ног, и я смотрел на них с холодным, аналитическим интересом, который теперь заменял мне все прежние человеческие эмоции. Крестьяне. Разбойники. Беглые. Теперь это не имело значения. Они были материалом. Сырьём. Возможностью. Каждый мог стать частью безмолвных слуг, что теперь были единственными моими спутниками. Надолго ли я в такой компании? Кажется, целая вечность, если всё сложится удачно.

Костер в центре грота горел ровно, бросая пляшущие тени на стены, на грубые деревянные конструкции, на груду хлама, оставленного прежними обитателями. Мои скелеты уже начали обустраиваться — двое выносили наружу прогнившие доски и мусор, трое собирали разбросанные пожитки в углу, остальные застыли у входа, готовые к любым неожиданностям. Сэр Генрих стоял рядом со мной, неподвижный, как изваяние, с мечом в опущенной руке. Из раны на его щеке всё ещё сочилась тёмная, густая жидкость, но он не обращал на это внимания. Он ждал. Все они ждали.

А я размышлял. Что делать теперь? Обосноваться, копить силы? Кажется, стоит стать тем, кто перестанет прятаться и сможет взять управление этими землями в свои руки. Идеальный порядок, который я дарую всем тем, кто согласиться принять его. И да возродится новый мир под эгидой власти моей. Хладной и немой, той, где всякий изъян вымаран и вычищен.

Ворон поднялся по одной лишь моей волей. Я просто указал пальцем, произнёс слово — и энергия хлынула из меня, оживив мёртвую плоть. Легко, почти без усилий. Но ворон был мал. Его дух — если у птиц вообще есть дух — был слаб, податлив, неспособен к сопротивлению. Это было совсем просто. С другой стороны были скелеты. Огромное воинство, которое даже посредством ритуала поднять было нетривиальной задачей. Но и я изменился с того момента. Стал ли я сильнее? Определённо. Но стал ли я по-настоящему силён в магическом смысле? Это оставалось вопросом. Однако, что я знал, так это то, что теперь могу, а главное желаю, куда больше, чем мог помыслить, будучи лишь человеком.

Люди — другое дело. Это не убогая птица и не застарелые кости, непонятно сколько столетий лежавшие под землёй. В каждом из этих тел, даже мёртвых, ещё теплилось что-то. Остатки воли, памяти, личности. В некотором роде это можно было бы даже назвать жизнью. В каком то ином смысле. То, что в книге называли «духом» и что могло воспротивиться подчинению. Я видел это на примере Томаса, на примере коня, на примере сэра Генриха, чья ненависть не угасла в полной мере даже после смерти. В общем, послушание должно было бы быть достижимо. И теперь у меня была возможность проверить: есть ли разница между воскрешением через ритуал и воскрешением через чистую энергию? И если есть — то какая? В чём настоящая разница между тем и другим? Есть ли какие-то лимиты и ограничения? Есть ли разница в подопытных, в подчинении тела, в долговечности, силе или чём угодно ещё, что было бы значимо в будущем и что определило бы вектор моих намерений в долгосрочной перспективе?

Я выбрал два тела. Первое — тот, что лежал ближе всех к костру, мужчина лет тридцати с грубым, обветренным лицом и пробитой грудью. Кажется, сэр Генрих вонзил в него меч так сильно, что тот прошёл насквозь. Оно и не мудрено, кольчуга то была лишь у моего слуги... Второй — лучник, тот самый, что успел выстрелить в сэра Генриха, с перерезанным горлом и застывшим в глазах ужасом. Юный, даже слишком юный для смерти. Впрочем, смерть всегда несправедлива и даже в мире без магии она часто тянет свои морозные пальцы к тем, кто ещё не успел насладиться теплом солнца или теплом чужих тел, прибирая людей к себе слишком юными.

— Начнём с ритуала, — сказал я вслух, хотя никто не мог меня слышать. — Будет честным сравнением.

Я отошёл в угол грота, туда, где пол был более-менее ровным и сухим. Достал из мешка книгу, раскрыл на нужной странице. Carnis Temperator. Ритуал, который я проводил уже много раз — на Томасе, на скелетах в русле, на коне и сэре Генрихе. Знакомый, почти родной. Но теперь, с кольцом на пальце и новой сущностью внутри, он должен был ощущаться иначе.

Я опустился на колени и начал чертить.

Круг для себя — первое дело. Я выводил линию пальцем, и палец оставлял на каменном полу глубокий, чёткий след, будто земля сама расступалась перед моей волей. Имена стражей сторон света ложились на камень ровно, без единой ошибки — Phorlakh, Vortigern, Morgaf, Astaroth. Я не сверялся с книгой — я просто знал, где они должны быть. Кольцо на пальце пульсировало тёплой, ровной волной, подсказывая, направляя.

Потом — треугольник. Для первого разбойника. Я перетащил тело в центр грота, уложил его на спину, раскинув руки. Вокруг него, на расстоянии вытянутой руки, я начертил треугольник, вписал имена сдерживания: Brimer, Suburith, Tranauit — снаружи, Lyaroth, Beryen, Damayn — внутри. Линии выходили идеальными, будто я чертил их не пальцем по камню, а резал стальным резцом.

Затем — благовония. Последний шарик Сатурна, тот самый, что я берёг для особого случая, полетел в костёр. Дым взвился густой, сладковато-гнилостный, заполнил грот, обволок тело, проник в мои лёгкие. Я вдохнул его и не почувствовал ничего. Ни головокружения, ни тошноты, ни помутнения рассудка. Только лёгкое, едва уловимое расширение сознания, будто пелена спала с глаз.

Время.

Я начал читать.

Слова лились легко, без запинки, без усилий. Латынь, ещё недавно казавшаяся мёртвым, чужим языком, теперь звучала во мне как родная. Я не просто произносил звуки — я творил ими реальность, вплетал свою волю в ткань мироздания, заставлял мёртвую материю подчиняться.

— In nomine Saturni, qui frigore regit! In nomine Noctis, quae omnia tegit! Spiritus carnis, spiritus ossium, audite vocem meam! Surgete! Surgete ex hoc pulvere! Vinculis meis obedite!

С каждым словом я чувствовал, как из меня вытекает энергия. Не та, что при ритуале с вороном — не зелёная, живая, пульсирующая. Иная. Более структурированная, более дисциплинированная, проходящая через чёткие каналы, выстроенные треугольником, кругом, именами. Она текла ровно, спокойно, как вода в канале, и втекала в мёртвое тело, лежащее передо мной.

Тело дёрнулось.

Сначала пальцы. Они сжались в кулаки, разжались, снова сжались. Потом руки — медленно, неуклюже, будто заново учась двигаться, они приподнялись над полом, опустились. Голова повернулась. Глаза открылись.

Мутные, остекленевшие, мёртвые. Но в них, глубоко на дне, горел ровный, спокойный огонь. Не тот зелёный, бешеный, что я видел у ворона. Не тот ледяной, ненавидящий, что теплился в глазах сэра Генриха. Просто огонь. Свет. Признак жизни, вложенной в мёртвую плоть.

Разбойник сел. Медленно, с трудом, будто тело его весило тонну. Потом встал на колени. Потом поднялся на ноги, покачиваясь, и повернулся ко мне.

В его взгляде не было ярости. Не было страха. Не было даже любопытства. Только покорность. Абсолютная, безусловная, слепая покорность. Он был моим. Полностью. До мозга костей.

Я смотрел на него и чувствовал холодное удовлетворение. Ритуал сработал безупречно. Дух был подавлен, воля сломлена, личность стёрта. Остался только инструмент. Идеальный солдат.

— Отойди, — приказал я мысленно.

Разбойник послушно шагнул в сторону, застыл у стены, ожидая новых распоряжений. Его мёртвые глаза смотрели прямо перед собой, не мигая.

Теперь — второй опыт. Лучник.

Я вышел из круга, стёр его линию ногой, размазал имена. Треугольник тоже исчез под подошвой моего сапога. Больше никаких защит. Никаких сдерживающих структур. Только я, моя воля и мёртвое тело.

Я подошёл к лучнику. Он лежал на боку, скорчившись, с перерезанным горлом, из которого всё ещё сочилась тёмная, густая кровь. Глаза его были открыты, мутные, остекленевшие. В них застыл предсмертный ужас.

Я поднял руку. Правую. Ту, на которой сияло кольцо. Сосредоточился. И просто пожелал, чтобы он встал.

Энергия хлынула из меня потоком. Не ровным, спокойным течением, как при ритуале, а бурной, необузданной рекой. Зелёная, живая, пульсирующая — та же, что оживила ворона. Она ударила в мёртвое тело, пронзила его насквозь, заполнила каждую клетку.

Лучник дёрнулся.

Не медленно, не постепенно, как первый. Он дёрнулся всем телом, выгнулся дугой, забился в конвульсиях. Изо рта его вырвался хрип — не крик, а именно хрип, полный боли и ярости. Глаза распахнулись, и в них горел зелёный, бешеный огонь. Огонь, который я не контролировал.

Он вскочил на ноги.

И бросился на меня.

Это было стремительно. Быстрее, чем любой живой человек мог бы двигаться. Быстрее, чем сэр Генрих в бою. Он летел на меня, вытянув руки с растопыренными пальцами, и в глазах его не было ничего, кроме жажды убийства.

Я даже не шелохнулся.

Он врезался в невидимую стену в полуметре от меня и отлетел назад, с глухим стуком ударившись спиной о стену грота. Барьер. Круг, который я стёр, но который, оказывается, никуда не делся. Кольцо на пальце пульсировало тёплой волной — это оно создало защиту, когда почувствовало угрозу.

Лучник поднялся, тряхнул головой и снова бросился на меня. И снова отлетел. И снова. И снова. Он бился о невидимую стену с той же бессмысленной, слепой яростью, с какой конь и сэр Генрих бились о барьеры своих треугольников несколько дней назад.

Я смотрел на него и чувствовал… ничего. Ни страха, ни тревоги, ни даже любопытства. Только холодный, аналитический интерес. Он был силён. Он был быстр. Он был яростен. Но он был мёртв. И он был моим. Даже не подозревая об этом.

— Интересно, — сказал я вслух. — Значит, разница в контроле. Ритуал подавляет дух, делает его покорным. Чистая энергия пробуждает его, сохраняет ярость, волю, личность. Но и то, и другое можно использовать. Вопрос только — как.

Я подошёл к краю барьера. Лучник замер по ту сторону, глядя на меня горящими зелёным огнём глазами. Его грудь тяжело вздымалась — хотя зачем мёртвому дышать? — пальцы скребли воздух, пытаясь дотянуться до меня. Он рычал, скалил зубы, из перерезанного горла вырывались булькающие, нечленораздельные звуки.

Я открыл книгу. Нашёл раздел Vinculum Aeternum. Заклятия удержания духа, подчинения, подавления. Те самые, что я использовал, чтобы усмирить сэра Генриха и коня.

— Per frigus Saturni! Per silentium Noctis! Per nomen meum, quod est potestas! — произнёс я, глядя прямо в его бешеные глаза. — VOS. OBEDITE. MIHI!

Слова ударили в него, как молот. Лучник дёрнулся, замер, схватился руками за голову. Из его горла вырвался вой — долгий, мучительный, полный боли и сопротивления. Он не хотел подчиняться. Его дух, разбуженный чистой энергией, цеплялся за свою ярость, за свою ненависть, за самое себя.

Но я был сильнее. Кольцо на пальце пульсировало, вливая в меня силу, и я давил, давил, давил, пока его воля не треснула, не сломалась, не рассыпалась в прах.

Лучник упал на колени. Его руки безвольно повисли вдоль тела. Голова опустилась. Зелёный огонь в глазах потускнел, сменился ровным, тусклым свечением. Тем же, что горело в глазах первого разбойника. Тем же, что горело в глазах сэра Генриха.

Покорность.

Он поднял голову и посмотрел на меня. Пусто. Безучастно. Готовность служить, не спрашивая, не думая, не чувствуя.

— Встань, — приказал я.

Он встал. Медленно, неуклюже, как первый. Подошёл к стене и замер рядом с ним, ожидая новых указаний.

Я смотрел на них двоих и анализировал. Ритуал — покорность с первого раза. Чистая энергия — ярость, требующая подавления. Но конечный результат одинаков. Инструменты готовы к использованию.

Осталось четверо.

Я провёл остаток дня в ритуалах. Костер горел ровно, бросая пляшущие тени на стены грота. Дым благовоний — последний шарик Сатурна, тот самый, что я бросил в огонь несколько часов назад — давно рассеялся, но это было неважно. Теперь я знал, что могу обходиться без него. Силой, текущей из кольца, я мог проводить ритуалы снова и снова, не чувствуя усталости.

Второй разбойник — тот, с вилами. Я начертил треугольник, вписал имена, прочитал молитву. Энергия текла ровно, спокойно, без всплесков. Тело дёрнулось, село, встало. Глаза открылись, мутные, покорные. Он отошел к стене и замер.

Третий — коренастый, с дубиной. Тот же ритуал, те же слова, тот же результат. Я уже не задумывался над процессом — руки делали всё сами, мозг работал на автомате, фиксируя только результат. Ещё один солдат. Ещё один инструмент.

Четвёртый — молодой, почти мальчик, с ножом в руке. Я на мгновение задержал взгляд на его лице — испуганном, застывшем в предсмертном крике. Потом отвёл глаза и начал ритуал. Мальчик встал, покорный, как и остальные. Ничего личного. Только материал.

Пятый — старик с седой бородой, вооружённый топором. Ритуал прошёл гладко, без сучка без задоринки. Старик занял своё место у стены рядом с остальными.

Шесть тел. Шесть новых солдат. Восемнадцать, если считать уцелевших скелетов. Девятнадцать — с сэром Генрихом. И конь. И ворон. Маленькая армия. Начало.

Я отошёл к стене, прислонился спиной к холодному камню и оглядел своё воинство. Они стояли вдоль стены, неподвижные, безмолвные, с пустыми глазами и покорными лицами. Сэр Генрих — в центре, чуть впереди, с мечом в руке. Семь скелетов — у входа, с копьями наперевес. Шесть новообращённых разбойников — вдоль стены, готовые к любым приказам.

Ворон сидел на выступе скалы, склонив голову, и его мёртвые глаза смотрели на меня. В них горел зелёный огонь — тот самый, что я вдохнул в него чистой энергией. Но теперь, после подавления, этот огонь был ровным, спокойным, контролируемым.

Хорошо.

Я закрыл глаза и позволил себе несколько мгновений покоя. Не сна — я больше не нуждался во сне. Просто остановки. Передышки. Чтобы осмыслить всё, что случилось за эти дни, за эти недели, за эту вечность, которая только начиналась.

Кольцо на пальце пульсировало тёплой, ровной волной. Моя связь с каждым из них — с каждым мёртвым телом в этом гроте — была отчётливой, ясной, неразрывной. Я чувствовал их присутствие как продолжение себя, как свои руки, свои ноги, свои пальцы. Я мог управлять ими без усилий, просто желая, чтобы они сделали то или иное движение.

И это было только начало.

Я открыл глаза и посмотрел на тёмный проход, уходящий вглубь шахты. Где-то там, в недрах горы, ждали новые возможности. Новые тайны. Новая сила. Всё, что мне нужно было сделать — пойти туда и взять это.

Но не сегодня. Сегодня — обустройство. Сегодня — планирование. Сегодня — отдых, если это можно было так назвать.

— Сэр Генрих, — позвал я.

Рыцарь шагнул вперёд, его мёртвые глаза встретились с моими.

— Охраняй вход. Никого не впускать. Если кто-то приблизится — убей.

Он молча развернулся и зашагал к выходу из грота, его доспехи тихо звякали при каждом шаге. Скелеты у входа расступились, пропуская его, и снова сомкнули строй.

Я перевёл взгляд на новых солдат. Шесть разбойников, застывших у стены. Шесть тел, которые завтра станут частью моей армии. Шесть душ, которые больше никогда не увидят света.

— Отдыхайте, — приказал я мысленно. — Завтра будет новый день. И новая работа.

Они не ответили. Они вообще не могли говорить. Но я чувствовал их готовность, их покорность, их абсолютное подчинение. И этого было достаточно.

Я опустился на грубо сколоченные нары, которые оставили прежние обитатели, и закрыл глаза. Костер догорал, тени плясали на стенах, и где-то в глубине шахты капала вода, отсчитывая время, которого у меня было в избытке.

Вечность ждала. И я был готов встретить её.

Глава 30

Первые дни в шахте были заполнены обустройством. Не тем суетливым, человеческим обустройством, когда вещи ищут свои места, а углы — своё назначение. Моё обустройство было иным. Холодным. Методичным. Я просто создавал пространство, в котором мог существовать, не отвлекаясь на лишнее.

Скелеты работали без устали. Они выносили наружу прогнившие доски, трухлявые остатки креплений, груды мусора, накопленного за годы запустения. Их костяные пальцы хватали, тащили, складывали — и ни одной жалобы, ни одной остановки, ни одного вздоха усталости. Новообращённые разбойники помогали им, их мёртвые руки, ещё хранящие тепло недавней смерти, сжимали кирки и лопаты с той же механической покорностью, с какой совсем недавно сжимали ножи и вилы.

Я наблюдал за ними, сидя у костра, и в голове моей зрели планы. Не грандиозные — пока нет. Ближайшие. Те, что можно было осуществить здесь и сейчас, не выходя из этого каменного мешка.

Но сначала — информация.

— Сэр Генрих, — позвал я, не повышая голоса.

Рыцарь, стоявший у входа в грот, повернулся и медленно, мерным шагом подошёл ко мне. Его лицо, залитое запёкшейся кровью, было бесстрастным. Глаза смотрели в пустоту. Но я знал — за этой пустотой, глубоко на дне, всё ещё теплится ненависть. Подавленная, скованная, но живая.

— Расскажи мне о бароне, — сказал я. — Об Ульрихе фон Шварцкрон. Всё, что знаешь.

Сэр Генрих молчал. Долго. Так долго, что я уже подумал — не сработает, не сможет, воля к сопротивлению сильнее моих чар. Но потом его губы шевельнулись, и из горла вырвался хриплый, сдавленный голос:

— Барон... Ульрих... правит Чёрным Кряжем... почти двадцать лет...

Слова давались ему с трудом. Каждое приходилось вытягивать клещами, будто он говорил через силу, превозмогая невидимую преграду. Я ждал, не торопил.

— Женат... на Беретруде... дочь Мехтхильда... два сына... один умер в младенчестве... второй... Готтфрид... погиб на охоте... три года назад...

Он замолчал, и я видел, как его мёртвое лицо исказилось — не болью, нет. Чем-то иным. Сожалением? Печалью? Трудно было сказать.

— Продолжай, — приказал я.

— Барон... болен. Ты знаешь. Подагра. С каждым годом... хуже. Без тебя... он бы умер. Или остался калекой. Он... благодарен тебе. Но...

— Но?

Пауза. Долгая, мучительная пауза.

— Но отец Варфоломей... шепчет. Каждый день. Говорит, что ты... колдун. Что спасение барона — не чудо, а... дьявольские козни. Что мертвец у ворот... твоих рук дело. Барон... слушает. Колеблется. Он... верит тебе. Но вера его... слабеет с каждым днём.

Я кивнул, принимая информацию к сведению. Это было ожидаемо. Священник не успокоится, пока не увидит меня на костре. А барон... барон смертен. Смертные слабы. Их благодарность имеет срок годности, и этот срок давно истёк.

— Когда сэр Генрих отправился за мной, — спросил я, — барон уже отдал приказ? Или это была личная инициатива рыцаря?

— Личная, — ответил сэр Генрих, и в его голосе впервые прозвучало нечто, похожее на эмоцию. — Я... не верил Отто. Не верил слухам. Хотел... убедиться сам. Поговорить с тобой. Понять.

— И понял?

Молчание. Потом тихое, едва слышное:

— Да.

Больше он ничего не сказал, но я и не нуждался в словах. Он увидел моих скелетов. Увидел мою силу. Увидел то, во что отказывался верить. И его вера — в справедливость, в долг, в бога — рассыпалась в прах. Вместе с его жизнью. Что ж, как известно, личная инициатива бывает наказуема, пусть даже исходить из намерений благих и высоких. Узнал ли я нечто по-настоящему новое? Едва ли, так что стоило продолжать.

— Ещё один вопрос, — сказал я. — Замок. Его слабые места. Уязвимости. Говори.

Сэр Генрих молчал так долго, что я уже решил — не скажет. Преданность барону, даже после смерти, оказалась сильнее моих чар. Но потом он заговорил, и голос его был ровным, бесцветным, как у автомата:

— Восточная стена. Угловая башня. Кладка там... старая. Ещё с прошлого века. Трещина идёт от основания до половины высоты. Хотели чинить... но дорого. Камень везти издалека, мастеров звать... Барон отложил. До лучших времён.

— И эти лучшие времена не наступили?

— Нет.

Я улыбнулся. Впервые за долгое время. Улыбка вышла холодной, чужой, неживой — но это была улыбка.

— Хорошо. Ты свободен. Стой у входа.

Сэр Генрих развернулся и зашагал прочь, его доспехи тихо звякали при каждом шаге. Я смотрел ему вслед и думал о том, что эта информация может пригодиться. Рано или поздно. Когда придёт время.

А пока — другие свидетели.

Я подозвал одного из разбойников. Того, что был постарше, с седой бородой и топором, который он так и не успел пустить в дело. Он подошёл, остановился в двух шагах, глядя на меня пустыми, мёртвыми глазами.

— Ты. Говори. Откуда вы здесь? Чем занимались?

Разбойник молчал. Дольше, чем сэр Генрих. Я уже подумал, что он вообще не способен говорить — может, рана задела горло, может, дух его был слишком слаб. Но потом он открыл рот, и из него вырвался хриплый, надтреснутый голос:

— Мы... беглые. Из деревни... за лесом. Барон... налоги поднял. Три года подряд. Неурожай. Есть нечего. А он... своё требует. Мы... ушли. В лесу... разбойничали. На дороге... купцов грабили. Потом сюда... пришли. Шахта... пустая. Никто не ходит. Место... гиблое. Думали, здесь... никто не найдёт.

— Сколько вас было?

— Шестеро. Теперь... все здесь.

— В деревне остались родные?

Пауза. Долгая, мучительная. Потом:

— Жена. Двое детей. Малые ещё. Не выживут без меня. Помрут с голоду. Или барон... сошлёт куда-нибудь. За подати.

Я слушал и не чувствовал ничего. Ни жалости, ни сочувствия, ни даже удовлетворения от того, что узнал ещё один кусочек этого мира. Просто информация. Факты. Данные для анализа.

Феодальный гнёт. Неурожаи. Беглые крестьяне, ставшие разбойниками. Знакомая картина для любого, кто читал историю средневековья. Здесь, в этом мире, всё было точно так же — только с поправкой на магию и мёртвых, встающих из могил.

— Ты знаешь, где сейчас твоя семья? — спросил я.

— В деревне. Под Чёрным Кряжем. Деревня... называется Гнилой Угол.

Я кивнул. Запомнил. Возможно, пригодится.

— Свободен.

Разбойник отошёл к стене и замер, как и остальные. Я перевёл взгляд на других, но допрашивать их не стал. Информация была однотипной: голод, налоги, бегство, разбой, смерть. Ничего нового.

Кроме одного.

Молодой, тот, что с ножом, — мальчик, почти ребёнок, с испуганным лицом, застывшим в предсмертном крике. Я подозвал его, и он подошёл, неуклюже переставляя ноги.

— Ты. Откуда?

— Из... той же деревни, — голос его был тихим, почти неслышным. — Я... с ними. С детства. Отец умер... от лихорадки. Мать... повесили. За кражу хлеба. Я... один остался. Они... взяли меня с собой. Сказали, научусь... разбойничать. А я... не умел. Только ножом... тыкал. И то... плохо.

Он замолчал, и я видел, как его мёртвое лицо исказилось — не болью, нет. Чем-то иным. Сожалением? Тоской? Трудно было сказать.

— Ты знаешь, кто повесил твою мать?

— Бароновы люди. Приехали... забрали. Судили. Повесили. На площади, при всех. Я... смотрел. Плакал. А они... смеялись.

Я слушал и не чувствовал ничего. Только холодный, аналитический интерес. Ещё один кусочек мозаики. Ещё одна причина ненавидеть барона. Ещё один потенциальный солдат для моей армии, если, конечно, я решу использовать эту ненависть.

— Свободен.

Мальчик отошёл к стене и замер, глядя в пустоту. Я смотрел на него, на всех их, и думал о том, как легко всё это — их жизни, их смерти, их посмертие — укладывается в мою новую картину мира. Раньше, будучи человеком, я бы, наверное, испытывал что-то. Сострадание. Ужас. Отвращение. Теперь — ничего. Только холодная, ясная мысль: ресурс. Инструмент. Средство для достижения цели.

Цели, которая ещё не до конца оформилась, но уже маячила где-то на горизонте. Власть. Настоящая, абсолютная власть над этим миром. Не та, что даётся титулами и землями, а та, что идёт от знания и силы. Та, что позволяет перекраивать реальность по своему желанию. Та, что делает тебя богом — или чем-то очень на него похожим.

Но до этого было ещё далеко. Сначала — шахта. Нужно было обследовать её полностью, понять, что здесь есть, что можно использовать. А потом — план. План, который превратит это забытое, гиблое место в мою крепость, мою базу, мой плацдарм для завоевания мира.

Я поднялся с нар, потянулся — движение вышло плавным, лёгким, почти невесомым. Моё новое тело не знало усталости, не знало боли, не знало сомнений. Оно было идеальным инструментом для моей воли.

— Сэр Генрих. Со мной.

Рыцарь отделился от входа и зашагал следом. Мы углубились в шахту, оставив грот с его костром и мёртвыми солдатами позади.

Тоннель уходил вниз, в самое сердце горы. Стены его были грубыми, неровными, кое-где подпёртыми прогнившими деревянными балками. Воздух становился всё тяжелее, спёртый, пропитанный запахом сырости и древней, каменной пыли. С каждым шагом темнота сгущалась, но для моих новых глаз это не было проблемой. Я видел — не глазами, чем-то иным. Видел тепло, исходящее от камня, видел структуру породы, видел пустоты и трещины, уходящие вглубь.

Мы спускались долго. Минут десять, может, больше. Потом тоннель резко оборвался, и мы оказались перед стеной воды.

Она стояла перед нами, чёрная, неподвижная, как зеркало. Вода заполняла шахту от пола до потолка, преграждая путь дальше. Я подошёл к самой кромке, опустился на корточки, коснулся пальцем поверхности. Холодная. Мёртвая. Идеальная.

Затопление. Вот почему шахту бросили. Вода прорвалась из какой-то подземной реки или озера и заполнила нижние горизонты. Люди не могли работать в таких условиях — им нужно было дышать, им нужен был свет, им нужна была сухая поверхность.

Но я — не человек. Мои солдаты — не люди.

Я посмотрел на сэра Генриха. Он стоял рядом, неподвижный, глядя на воду пустыми глазами. Ему тоже не нужно было дышать. Ему вообще ничего не нужно было.

— Жди здесь, — приказал я и шагнул в воду.

Холод обжёг тело, но я не почувствовал ничего. Просто отметил: температура низкая, близкая к нулю. Вода была чёрной, мутной, идти пришлось на ощупь, ориентируясь на тепло, исходящее от стен. Я шёл вперёд, погружаясь всё глубже, пока не понял, что иду уже не по дну, а плыву. Плыву в кромешной тьме, среди каменных стен, сжимающих пространство со всех сторон.

Сколько это продолжалось? Я не знал. Время текло мимо, не касаясь меня. Может, минуту. Может, час. Может, вечность.

Потом впереди появился свет.

Слабый, едва уловимый, зеленоватый. Я поплыл на него, и вскоре стены расступились, открывая огромный, затопленный грот. И здесь, на стенах этого грота, росли грибы.

Они светились. Бледно-зелёным, холодным, призрачным светом, который озарял пространство, делая его почти сказочным. Грибы покрывали стены сплошным ковром, свисали гроздьями с потолка, торчали из трещин в камне. Их свет отражался в чёрной воде, создавая тысячу бликов, тысячу теней, тысячу призрачных образов.

Я выплыл на поверхность, огляделся. Грот был огромным — шагов пятьдесят в поперечнике, не меньше. Потолок терялся в темноте где-то высоко над головой. Стены уходили вверх, покрытые светящимся мхом и грибами. И воздух...

Я вдохнул. Воздух был странным. Тяжёлым, спёртым, с каким-то сладковатым, приторным привкусом. Газ. Метан? Сероводород? Что-то горючее, что-то опасное для живых. Для людей это была бы смерть — отравиться, задохнуться, взорваться от первой же искры. Для меня — ничего. Я не дышал. Вернее, дышал, но это не имело значения. Газ не мог мне навредить.

Я подплыл к стене, коснулся грибов рукой. Они были мягкими, скользкими, холодными. От них исходил тот же сладковатый запах, что и от воздуха. Биолюминесценция. Способность светиться в темноте. Идеальный источник света для тех, кому не нужно дышать.

Я оттолкнулся от стены и поплыл дальше, исследуя грот. Вскоре я нашёл ещё один проход — узкий, почти незаметный, уходящий вверх. Я нырнул в него и снова поплыл, ориентируясь на свет, исходящий из-под воды.

Проход вёл вверх, и вскоре вода кончилась. Я вынырнул в ещё одном гроте — сухом, просторном, освещённом теми же светящимися грибами. Стены здесь были сухими, пол — ровным, каменным. Идеальное место для жилья. Для лаборатории. Для крепости.

Я выбрался на берег, отряхнулся — вода скатывалась с моей кожи, не оставляя следов. Осмотрелся. Грот был соединён с несколькими тоннелями, уходящими в разные стороны. В одном из них, судя по запаху, была руда. Железо. Много железа.

Я улыбнулся. Впервые за долгое время улыбка вышла почти искренней.

Вот оно. Моё убежище. Моя крепость. Мой плацдарм. Железорудная шахта, затопленная, отравленная газом, заросшая светящимися грибами — и абсолютно непригодная для живых. Идеальное место для мёртвых. Для меня.

Я развернулся и нырнул обратно. Обратный путь занял меньше времени — я уже знал дорогу, чувствовал стены, чувствовал течение. Вскоре я вынырнул там, где оставил сэра Генриха. Он стоял на том же месте, неподвижный, как изваяние.

— Идём, — сказал я. — Есть работа.

Мы вернулись в главный грот, где горел костёр и ждали мои солдаты. Я подозвал всех — скелетов, разбойников, сэра Генриха. Они выстроились передо мной, безмолвные, покорные, готовые к любым приказам.

— Там, внизу, — сказал я, указывая вглубь шахты, — есть руда. Железо. Много железа. Вы будете добывать его. Кирки есть? — я посмотрел на разбойников.

Один из них, тот, что с топором, молча указал в угол, где валялось несколько заржавленных, но ещё крепких кирок.

— Хорошо. Берите их. И за мной.

Я повёл их в глубь шахты, к затопленному участку. Остановился у кромки воды, обернулся.

— Там, за водой, — новые забои. Руда. Вы пойдёте туда, будете добывать её и приносить сюда. Вода не помеха. Газ не помеха. Темнота не помеха. Вы будете работать, пока не выполните задание. Понятно?

Они молчали, но я чувствовал их готовность. Их покорность. Их абсолютное подчинение.

— Вперёд.

Первый скелет шагнул в воду. За ним — второй, третий. Разбойники, неуклюже переставляя ноги, последовали за ними. Сэр Генрих замыкал шествие, его доспехи тихо звякали при каждом шаге. Они уходили в темноту, в воду, в неизвестность, и ни один не обернулся.

Я смотрел им вслед, пока последний силуэт не скрылся в чёрной глубине. Потом развернулся и пошёл обратно, к костру, к книге, к планам, которые предстояло обдумать.

Выход из шахты встретил меня серым, предрассветным небом. Я стоял на пороге, глядя на лес, на холмы, на бескрайнюю даль, уходящую за горизонт. Ветер шелестел в кустарнике, где-то далеко кричала птица. Мир просыпался, не подозревая о том, что в его недрах, в забытой, проклятой шахте, зарождается новая сила.

Я поднял руку и посмотрел на кольцо. Оно пульсировало тёплым, ровным светом, отражая моё новое, холодное сердцебиение. Где-то там, в глубине шахты, мои солдаты уже приступили к работе. Скоро здесь будут горы руды. Потом — металл. Потом — оружие. Потом — армия.

А потом...

Я улыбнулся. Холодно. Бесстрастно. Обречённо.

— Игра началась, — сказал я ветру, и ветер унёс мои слова в никуда.

Игра во власть. Настоящая. Бескомпромиссная. Та, в которой нет правил, нет жалости, нет пощады. Та, в которой победитель получает всё, а проигравший — вечное рабство.

Я был готов. Мёртвые были готовы. Мир даже не подозревал, что ждёт его за горизонтом.

Я развернулся и шагнул обратно в темноту. В своё новое убежище. В свою новую жизнь. В свою вечность.

Теперь я уже не просто хирург. Я Некрохирург. И готов препарировать этот мир, пока не изучу его досканально.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге