Обложка Мой старший брат Иешуа

Мой старший брат Иешуа

Андрей Лазарчук

0% прочитано
Стандартный
Андрей Лазарчук

Мой старший брат Иешуа

От автора

От автора

Роман написан на основе перевода так называемого «Китирского кодекса», сделанного профессором Анатолием Павловичем Серебровым, с разрешения переводчика и с единственным условием: избегать прямого цитирования. Это условие выполнено полностью.

Первоначально я намеревался внести в текст романа и биографию А. П., и историю поисков кодекса, и коллизию его утраты и компрометации. Однако после первых же десятков страниц от этой мысли пришлось отказаться, так как история эта выглядела слишком неправдоподобной. Поразмыслив, я решил отложить написание биографии А. П. Сереброва – включающей, разумеется, детективно-приключенческий сюжет, развивающейся вокруг «Китирского кодекса», – на какое-то время, лучше всего до тех пор, когда имя этого замечательного учёного будет возвращено в научный оборот.

Итак, при написании я имел на руках фотокопии самого кодекса, перевод кодекса на русский язык, около двухсот страниц комментариев А. П. к переводу и его предсмертное письмо ко мне, приводить которое я считаю излишним. Где находятся оригинал кодекса и его имитация сейчас и какие инструкции получили те люди, которые – я надеюсь – будут добиваться научной публикации, мне неизвестно.

Мои сердечные благодарности поэту и писателю Даниэлю Клугеру, который уже не в первый раз приходит мне на помощь, и Руслану Хазарзару, чей фундаментальный труд «Сын человеческий» помог мне сориентироваться во многих реалиях древности. Я настоятельно рекомендую эту книгу всем, желающим не только верить, но и знать.

И, конечно, отдельное спасибо Иосифу Флавию.

Ещё несколько слов от автора.

Об именах и географических названиях. В рукописи они, как правило, приводятся в непривычном для нас виде, а именно: греческими буквами воспроизводится звучание имени либо названия; иногда бывает трудно понять, о чём или о ком идёт речь. Есть случаи, когда имя одного и того же человека в одном месте написано так, как оно звучит по-еврейски, в другом – как по-гречески, в третьем – скорее всего, по-арамейски. Я говорю «скорее всего» потому, что точной фонетики арамейского не знает никто. Если учесть, что кодекс написан на одном из диалектов лаконского (спартанского) языка, который в произношении отличался от общегреческого койне весьма значительно, то понятно, насколько тяжело было иногда разобраться, кто или что имеется в виду.

Я постарался везде, где это не мешает восприятию, это непривычное написание сохранить. С другой стороны, в зависимости от контекста пришлось применять наряду с арамейской и еврейскую форму имён, и греческую, и привычную нам орфографию, принятую в русском синодальном переводе Библии (например, Элишбет – Элишева – Элисбет – Елисавета; Иешуа – Йешуа – Иэсус — Иисус). В описываемое время точно так же применялись различные формы одного и того же имени: еврейская космополитичная знать говорила по-гречески и называла детей греческими именами (совершеннейший аналог России девятнадцатого века, только вместо греческого был французский), простые горожане и крестьяне говорили на арамейском и использовали арамейские формы имён и названий, священнослужители – древнееврейские. Римляне же всех именовали на свой латинский манер; грамотные люди их понимали.

В рукописи есть персонажи, которые именуются попеременно то на греческий, то на арамейский манер. Дабы избежать лишней путаницы, я оставил им только по одному имени.

Хасмонейская династия, Хасмонеи, в рукописи именуются только Маккавеи и Маккаби (есть оба варианта написания). Причина этого мне неизвестна, но я решил так и оставить.

Еврейский календарь, как я понял, использовался прежде всего для определения религиозных праздников, а сирийско-македонский – в повседневном обиходе.

Сирийско-македонский календарь

диос – ноябрь

апеллай – декабрь

аудинай – январь

перитий – февраль

дистр – март

ксантик – апрель

артемисий – май

дасий – июнь

панем – июль

лаос – август

гарпей – сентябрь

иперберетай – октябрь

Еврейский календарь

В Библии встречаются только семь пришедших из Бабилонии названий месяцев еврейского календаря: нисан (приходится обычно на март–апрель), сиван (май–июнь), элул (август–сентябрь), кислев (ноябрь–декабрь), тевет (декабрь–январь), шват (январь–февраль) и адар (февраль–март). Названия остальных месяцев — ияр (апрель–май), таммуз (июнь–июль), ав (июль–август), тишрей (сентябрь–октябрь) и мархешван, или хешван (октябрь–ноябрь), — иногда с обозначением их порядковым числительным, появляются наряду с уже перечисленными только в рукописях первого века до н.э. – первого века н.э., в частности в свитках Кумрана.

Сутки делились на 24 часа, а час – на 1080 долей. Начало суток считалось с конца заката, когда край солнца исчезал за горизонтом.

То есть когда в тексте упоминается праздник, называется еврейский месяц, а когда рядовая дата – македонский. Римский счёт месяцев и лет в рукописи не встречался ни разу.

Довольно часто даты событий, приводимые в рукописи, отличаются от тех, которые имеются у Иосифа Флавия. Разница невелика и составляет один-два года в ту или другую сторону. Я сохранил датировку, которая дана в рукописи («от воцарения Шимона Маккаби», т.е. от 142 г. до н. э.) и решил больше доверять датам, приведённым там, нежели Флавию – тем более что Флавий довольно своеобразно использовал летосчисление «от первой Олимпиады», называя месяц, но не называя год (скажем, «в мае такой-то Олимпиады» вместо «в мае первого-второго-третьего-четвёртого года такой-то Олимпиады»).

Климат в Средиземноморье в те времена заметно отличался от нынешнего: температуры были ниже, дожди шли чаще. Видимо, сказывалось то, что Сахара имела площадь в несколько раз меньшую, чем сейчас. Благодаря этому земледелие повсюду было неполивным, и пшеницы и ячменя собирали по два, а во многих местах и по три урожая. Впрочем, именно в описываемое время климат начал довольно резко меняться к худшему: начинались те подвижки, которые вскоре привели к Великому переселению народов.

Собственно, это всё, чем я хотел бы предварить книгу. Благодарю за внимание.

1 - 5

Глава первая.

Одарил или наказал меня Господь тем, что каждое утро я просыпаюсь двенадцатилетней девочкой, а каждый вечер умираю старухой, забывшей счёт своих лет? Наверное, всё же одарил в милости своей, потому что я ведь и есть на самом деле старуха, что забыла счёт прожитых лет. А видеть встающее солнце и петь, встречая его – дано не всякой старухе, и даже самой счастливой из старух.

Я пережила уже всех, кто был со мной тогда, и своих детей, и детей моих близких. Кто-то шепчется за спиной, что я проклята на вечную жизнь и что я не одна такая… Чем дольше жизнь, тем больше слёз и потерь, а из радостей – только память.

И ещё вот эта одна: я могу видеть по утрам солнце, и я могу петь.

Потом и солнце заволакивает волнистой мглой, и лишь по краям этой мглы, этого косматого пятна цвета зимнего моря остаётся что-то живое. Впервые мне вот так загородило взор, когда храмовые стражники приволокли меня на гору и велели опознать в распростёртом на камнях убитом человеке моего брата, а я смотрела — и не могла понять, что такое происходит со мной. Куда бы я ни обращала взгляд, пылающая лиловым пламенем ладонь с короткими загнутыми когтистыми пальцами не давала мне увидеть ничего из того, что должно было быть передо мной…

Толпа вопила и требовала, а я молчала. Потом они бросились.

Говорят, меня спасли римские солдаты[1], но этого я уже не помню совсем. Когда я очнулась, то подумала, что идёт какой-то весёлый праздник. Я слышала радостные песнопения. На самом деле было тихо и страшно. У меня выпали все волосы, а кожа легко собиралась в обширные тонкие складки. Без сознания я пролежала почти два месяца. Никто не верил, что я выжила, и говорили, что восстала из мёртвых и что это не чудо, а чёрное злое волшебство.

С тех пор я так и осталась тонкой, как лучина, волосы на мне не росли нигде, а видела я лишь то, что творилось сбоку от меня, и ничего, что творилось впереди.

Дети мои боялись меня и с трудом сдерживали крик, когда мама побуждала их войти в комнаты, занимаемые мною. Потом мама плакала. Она думала, что я не слышу. Но я всё слышала.

Мы снова жили в нашем старом доме в Еммаусе[2]. Я боялась, что дом развалится – так скрипели, трещали и пьяными голосами пели половицы и балки. Но дом выдержал, он выстоял до той ночи, когда и нам пришлось бежать от убийц. Я уже могла ходить и что-то нести.

Я росла в этом доме – с восьми лет и до одиннадцати. Тогда он был огромен.

Дом был огромен, а свет светел. Он пронизывал дом косыми лучами. Отец был велик и добр. Руки его пахли смолой многих деревьев. От мамы пахло молоком. На руках она всё время держала маленького Зекхарью, а он плакал. Потом он перестал плакать, а плакали все вокруг, и я плакала тоже.

Тётя Элишбет была выше мамы, а волосы её, тёплые и волнистые, светились, выбиваясь из-под траурной головной повязки. Волосы у мамы были тёмные, очень длинные, она подбирала их гребнем. Но всё равно мама и тётя были очень похожи, и все говорили, что они похожи как родные сёстры, старшая и младшая, а не как тётка и племянница. У тёти Элишбет был сын Иоханан, а мужа её велел убить безумный царь Ирод, мучимый духами зла; духи же смогли войти в него потому, что он втайне поклонялся нечестивому богу и хотел заставить всех нас поклоняться ему. В честь убитого мужа тёти Элишбет родители и назвали моего брата. Таков обычай. Но брат тоже умер.

И тогда мы остались вдвоём с Иешуа.

Иешуа – мой старший брат. Он старше меня на два года. Иоханан ещё старше, чем мой брат, но мне с ним легче и проще. Жалко, что тётя Элишбет живёт далеко, и они могут бывать у нас нечасто.

Я много раз слышала, что где-то на небесах Иешуа и Иоханана перепутали родителями, отдали не тем. Потому что Иешуа светлоглазый и светловолосый, как тётя Элишбет, и светловолосым был её убитый муж, а Иоханан смуглый, черноглазый, и волосы у него почти чёрные и торчат во все стороны, а наша с Иешуа мама темноволосая, глаза у неё карие, а на лице много веснушек, поэтому даже во дворе дома и в саду она прикрывает лицо, как женщины кенитов, а если она не будет прикрывать, то лицо станет совсем чёрным. А у отца волосы седые и лицо всегда загорелое, потому что он часто ездит в Сирию, а потом из Сирии с караванами. Там он выбирает лес и привозит сюда, чтобы строить дома. Поэтому у нас большой просторный дом с густым садом и много слуг и рабов. Глаза отца прячутся под густыми седыми бровями и сидят очень глубоко, и совсем нельзя рассмотреть, какого они цвета. А когда я спросила его, может ли так быть, что Иешуа отдали не тем родителям, он вздохнул и сказал, что да, наверняка не тем.

Детство – это когда ты можешь задавать любые вопросы без тени страха.

Здесь, в Еммаусе, у мамы родились Иосиф и Яаков. А ещё позже – мне исполнилось одиннадцать лет, и мы уже жили в Кане – Шимон и Иегуда.

Последней родилась сестра Элишбет. Её тоже назвали по недавно умершей. Отец наконец-то смог баловать детей столько, сколько хотел – и её, и внуков. Жаль, это счастье длилось не так долго. Страшная болезнь поразила его кости. Острые осколки, похожие на иглы рыб, выходили через множество язв. Я сидела с ним рядом, держала за руку и меняла мокрые тряпки на ногах. День и ночь. И снова день, и снова ночь.

Он многое рассказал мне тогда. Многое, но не всё. Может быть, потому, что всего он и сам не знал.

Я уже не могу отделить в моей памяти воспоминания собственные и рассказы других людей; узнанное мною наверное и то, о чём я догадалась из намёков и умолчаний. Я не была во многих городах, о которых буду рассказывать, и не видела тех знаменитых и славных, от которых нам нет покоя; да и самою возможность видеть я потеряла весьма рано. Какая разница? Всё это живёт во мне, и я просто не хочу, чтобы оно умерло вместе со мной. Оно слишком горячо. Оно до сих пор слишком горячо и слишком болит.

Глава вторая.

Отец мой, Иосиф, богатый лесоторговец, овдовел на пятом десятке лет. Моровое поветрие в одну зиму унесло его сына Иешуа, беременную сноху Эглу, дочь Алдаму и жену Рахель. Все они умерли у него на руках, хотя он молил Всевышнего забрать лучше его и оставить их жить на земле, но Всевышний либо не услышал – много таких молитв долетало до него той зимой, – либо считал, что Иосиф ещё будет нужен Ему здесь, внизу.

Говорили, что прежде Иосиф был суров и вспыльчив. Теперь это стал совсем другой человек: кроткий, добрый и богобоязненный. Он роздал многое из своего имущества и земель, купил мужей двум самым расторопным рабыням, обильно жертвовал Храму. Он говорил, что начинал жизнь простым бродячим плотником – и простым бродячим плотником он её закончит. Может быть, он действительно избавился бы от всего своего имущества, но вмешалась тётя Элишбет со своим мужем Зекхарьей, старшим священнослужителем Храма. Зекхарья, добродетельный саддукей, сумел убедить Иосифа, что праведно приобретённым богатством человек только славит Бога, а тётя Элишбет взяла в свои руки устройство его жизни.

У неё была племянница, дочь её двоюродной сестры, по имени Мирьям, в пять лет оставшаяся без матери и отданная отцом, Иоакимом, владельцем тучных стад из богатой деревни Кохба, на воспитание в Храм, на Женский двор. Иоаким был щедрый жертвователь, и род его принадлежал к знати колена Левитова, и что заставило его отказаться от взращения дочери дома, не знает никто. Впрочем, может быть, им двигала только забота о ней, потому что девушки, выросшие при Храме, всегда находили себе в женихи священников, или наследников царских родов, или других достойных.

Мама очень не любила вспоминать проведённые на Женском дворе годы, а когда я однажды по глупости попыталась настаивать, она побила меня по щекам. Я вся в слезах и в страшной обиде стояла и не знала, как мне теперь жить и видит ли эту несправедливость Предвечный, она обняла меня, заплакала вместе со мною и прошептала: «Вот я и рассказала тебе всё».

На пятый год её жизни при Храме пришло известие о смерти Иоакима. Тогда ей сказали, что он просто умер. Потом до неё дошли слухи, что отца убили разбойники. И только когда она уже была обручена с Иосифом, моим отцом, дядя Зекхарья под большим секретом рассказал, что Иоаким был замешан в заговоре против царя Ирода – и, когда его и двух других заговорщиков попытались схватить, они заперлись в доме и зарезали друг друга ножами, чтобы не попасть живыми в руки палачей.

Возможно, это был так называемый заговор Александра и Аристобула, сыновей Ирода от Мариамны, последних из рода Маккаби; заговор этот якобы длился несколько лет и провалился только из-за трусости царевичей, которые за неё и поплатились в конце концов сами. Но это мог быть и другой заговор, реальный, случившийся в близкое к тому время. Слишком много людей хотели убить царя-вероотступника, и уже слишком многих хотел убить он сам.

Потом мне с разных сторон рассказывали, что заговор мариамнитов с самого начала плёлся под постоянным контролем потаённых людей Ирода и потому был раскрыт удивительно вовремя. Вместе с сыновьями Ирода казнь или тайную смерть приняли больше ста мужей только в Ерушалайме; сколько же погибло всего людей, не знает никто. Для Ирода – так считали почти все – это был всего лишь повод расправиться с теми, кто его ненавидел, сломить сопротивление как саддукеев, так и фарисеев – и позволить язычникам вновь строить свои храмы и капища в стенах Иерушалайма. Ради этого-де он не пощадил и родных сыновей…

Я уверена, всё было иначе. Значительно проще – и, наверное, страшнее. Но об этом в своё время.

Итак, когда смерть пришла за Иоакимом, пожертвования от него Храму прекратились – что не удивительно. Не без помощи Зекхарьи Мирьям оставили при Женском дворе, но теперь она должна была жить вне Храма, а лишь приходить днём и учиться – учиться послушанию и рукоделию, манерам и танцам, умению управляться на кухне и содержать дом в порядке и законе. Это было маленькое счастье, выросшее из большого несчастья: теперь маме не нужно было оставаться в постылых спальнях, а можно было выйти из ворот, пройти по мосту, потом два квартала налево – и вот уже дом Элишьи, троюродной её сестрицы, другой племянницы тёти Элишбет. Не имевшая своих детей Элишья, которой в ту пору минуло двадцать лет и муж которой, именем Йоэль, служил в войске царя и был мастером колесниц, а потому дома появлялся редко и ненадолго, только рада была этой нечаянной обузе. Они устраивали весёлые шумные игры, иной раз вовлекая в них служанок, и помногу разговаривали как равные сердечные подруги перед тем, как уснуть.

Тётя Элишбет всякий раз, как приезжала в Иерушалайм, навещала племянниц. Удивительно ли, что разговоры всегда так или иначе сводились к ничем не заслуженной бездетности и тёти, и племянницы; и обе они убеждали маму, что у той обязательно всё будет в порядке, потому что Господь милостив к невинным.

(Будто бы они сами были в чём-то виноваты!)

А потом шло обсуждение самых нечестивых и языческих способов зачать и отяжелеть…

Так прошло несколько лет. Маме исполнилось четырнадцать, и это был предпоследний год её обучения. Тогда-то и произошло несчастье с Иосифом, и тётя Элишбет взяла в свои руки устройство его новой жизни.

Даже Элишья пришла в ужас и содрогание от идеи тёти: всё-таки Иосиф был почти старик, а Мирьям только-только выходила из поры детства; она была ещё и миниатюрной, а потому выглядела младше своих лет. Но время показало, что тётя Элишбет была мудра и проницательна, и лучше всех на свете разбиралась в людях: все составленные ею пары жили счастливо, а мои родители оказались самой верной, самой любящей и самой счастливой парой из всех тех. Не было на свете никого, кто мог бы сравниться с ними в гармонии, мудрой уступчивости и взаимной поддержке; и что было для одного, то же было и для другого. Двадцать два года они прожили вместе, и только малость этого срока омрачила их жизнь; только это.

Глава третья.

Хотя Мирьям и была единственной наследницей своего когда-то богатого отца, оказалось, что приданное её не слишком велико. Как разузнал Зекхарья и нанятые им судейские служки, большую часть своего достояния Иоаким либо продал, либо заложил незадолго до смерти; куда делись вырученные деньги, можно было только догадываться. Один из его домов сгорел, а другой забрали как имущество преступника, и поделать с этим хоть что-то не было никакой возможности. Оставались не очень большие, но плодоносные виноградники в Галилее и старый дом при них; там жила семья арамеев-арендаторов, бежавшая от кого-то из самой Рас-Шамры на юг; Иоаким назначил им очень скромную плату в пятьсот динариев в год – меньше, чем оплата двух простых работников, – и они вносили её охотно и предупредительно; по оценке, дом и виноградники стоили четыре тысячи драхм, и арендаторы готовы были в любой час внести эту сумму. Помимо этого, людям Зекхарьи удалось выручить две тысячи динариев по старым долговым запискам Иоакима, а потом выяснить и доказать в суде, что нечестные пастухи присвоили себе его овец; это принесло ещё почти столько же. За вычетом доли, полученной наёмными служками, приданное Мирьям составило шесть с половиной тысяч драхм – то есть меньше двенадцатой части того, чем когда-то владел Иоаким[3].

Но вряд ли это хоть сколько-нибудь интересовало Иосифа. Он попал под очарование Мирьям, и весь прочий мир утратил для него интерес, музыку и цвет.

Они обручились в двенадцатый день священного праздничного месяца Тишри, после Дня очищения и накануне весёлого шумного праздника Кущей; саму же свадьбу назначили на весну, на месяц Нисан, на один из благоприятных дней по завершении Пасхи и Праздника Опресноков. Вот уже Иосиф в радости начал приглашать гостей…

Увы: начались тайные, но грозные события, в которые по воле судьбы оказались ввергнуты и мои родители.

Что бы ни говорили люди и что бы в сердцах ни сказала и я, а Ирод был поистине великим царём – пока не пришло к нему старческое безумие. Да и то сказать: а действительно ли старческое безумие это было? Немного позже я поделюсь своими сомнениями…

Царство его простиралось шире царства Соломонова, и Храм, воздвигнутый им, затмевал Храм Соломона — тот, что был чудом света, описанным в книгах. Доблестью своей Ирод сыскал расположение римских военачальников, и сам Гай Юлий Кесарь называл его своим другом. Благодаря этому народ наш почти миновали разрушительные войны, ведомые римлянами на границах Империи; а плата за мир и покой составляла мизерный динарий в год – ровно столько, сколько положено было платить за день работы наёмному жнецу или сборщику винограда. При жизни Ирода его не раз попрекали этим динарием – а когда он умер, знатные фарисеи, шесть тысяч человек, на священном собрании постановили считать время его правления золотым. Задним умом оказались крепки фарисеи…

Нет, я несправедлива к ним. Они просто имели смелость высказать то, что думали многие другие. Думали – однако кротко молчали.

Чем же отвратил от себя Ирод евреев? Да только тем, что не гнал язычников, посещал их храмы и капища – и даже восседал на почётных местах на чудовищных и бесстыдных многодневных игрищах, устраиваемых греками в честь их ложных олимпийских божков. Этого ему не простили, припомнив, а то и придумав и арабское происхождение, и подлый – едва ли не рабский – род, и содомские похоти в молодости: из-за них он якобы и отлучил от себя первую жену, Дору, мать Антипатра, и благодаря им же получил из рук своего любовника, римского полководца Антония, трон Иудеи, ещё тёплый от крови царя Антигона Маккаби. И много другого говорили про него и при жизни его, и после смерти. Злость людская всегда проточит себе путь, как вода, без дела стоящая за дамбой…

Есть ли правда в сказанном? Я не знаю. И никто не знает. Ложь и правда неразличимы ни на взгляд, ни на ощупь, и только долго прислушиваясь в темноте, можно понять, что звучат они чуть-чуть по-разному. И я думаю, что если бы можно было легко отличать правду от лжи, род людской иссяк бы задолго до потопа. Ложь подобна той тине и грязи, в которой ленивые рыбы, обитающие в прудах, переживают засуху страшной опаляющей истины.

Мирьям после обручения с Иосифом и ухода из Женского двора несколько месяцев жила в просторном поместье Зекхарьи под Ем-Риммоном, совсем маленьким городком между Хевроном и Бершебой, в двух днях пути от Иерушалайма. Согласно закону, она уже находилась на попечении будущего мужа и даже могла жить под его кровом, но тётя Элишбет не торопилась отпускать её от себя, обучая мудрости и терпению.

Однажды всё кончилось. Это было так: поздним вечером, слушая шум ветра и дождя в ветвях сикомор – с трёх сторон могучие деревья окружали дом, закрывая его в знойные месяцы от палящих лучей, – тётя Элишбет и Мирьям при трёх светильниках, разложив Книгу, беседовали о старине.

Надо сказать, что тётя Элишбет была учёная женщина, умевшая читать и на арамейском, и на языке священных книг, и на греческом, и на арабском, и на египетском, и на латинском; Мирьям, постигшая грамоту только арамейского и греческого, восхищалась ею.

– Тётя, – спросила она, задумавшись, – мне странно: почему даже нас, посвящённых Всевышнему девственниц, не учили читать по написанному в книгах, а только велели запоминать слова, сути которых мы не знали? Они были так похожи на обычные, но если их услышать один раз, то невозможно понять. Мы повторяли и повторяли их, пока голова не начинала кружиться, а в сердце проникал страх, и чудился страшный смысл, который вот-вот – и будет постигнут, вот порвётся завеса, и я всё увижу и всё-всё узнаю, но обязательно что-то случалось, что-то плохое, как будто я уставала и разжимала руки, и падала куда-то, и поэтому не понимала ничего. Разве нельзя учить священному языку так, как учат римской речи? Ведь было же иначе в старину: когда в царствование Иосии, сына Хаммона из рода Давидова, первосвященник Халкья нашёл в Божием доме старинную книгу, слова из которой вызывали ужас и у него, и у писца Шафана, и у самого царя Иосии, который услышал их и разорвал на себе одежды, – так вот чтобы понять написанное, они отдали книгу женщине, пророчице Хулде, и только она смогла прочесть её и перетолковать, и предсказать гибель Иерушалайму за то, что жители его отвергли Бога единого и кадят другим богам. То есть женщина знала тайные священные языки, которые были запретны для мужчин – почему же иначе сейчас?

Тётя Элишбет посмотрела задумчиво.

– Тебе приходят в голову опасные мысли, девочка моя, – сказала она. – Не стоит делиться ими ни с кем больше. Хулда – знаешь, кто была эта пророчица? Бывшая жрица храма Аштарет, что во времена Хаммона стоял у подножия Масличной горы. Иосия разрушил этот храм, чем заслужил любовь почитавших Яхве. Жриц же – кого прогнали, кого продали замуж. Хулде повезло, муж её, Шломо, хоть был хром и изъеден оспой, оказался человеком добрым и незлобивым, а заодно и в меру способностей учёным; дед его был хранителем одежд великого царя Давида; муж этот позволял Хулде читать и египетские, и ассирийские, и персидские книги, а также книги народов, о которых иссякла память… И ещё, девочка моя: никто ведь не знает на самом деле, что было написано в той книге, которую не мог понять ни один мудрец, и все лишь впадали в ужас при чтении её. Хулда сказала лишь то, что от неё хотели услышать: Иерушалайм-де падёт в прах из-за воскурений ложным богам… А что там было написано, я не знаю, и не знает никто.

– Ты думаешь, именно поэтому женщинам так неохотно позволяют учиться ремеслу чтения? Что многие из тех, древних, знали недоступное мужчинам?

– Старая память – самая страшная память, девочка. Никто уже не вспомнит, из чего взялся запрет, но сам запрет от этого становится только крепче. Мощь и беспрекословность заслоняют собой бессмысленность. Страшно лишь то, чего ты не видишь и не можешь понять.

Дождь и ветер в ответ на эти слова усилились, и вдруг словно ветка часто-часто заколотила в ставни из сосновых досок. На ставнях вырезаны были знаки, запрещающие злобному ангелу Паху, князю собак, и ночным демонам окрестных холмов заглядывать в окна и тревожить людей, – но женщины вздрогнули и разом посмотрели в ту сторону. И тут же погасли два светильника из трёх.

Тётя Элишбет тронула колоколец, и появился хромой сторож Мафнай с копьём в руке.

- Сходи посмотри, кто там под окном, – сказала тётя.

Мафнай молча кивнул, исчез – и через несколько долей вернулся.

- Госпожа. Там чужестранец, но он назвал твоё имя.

- А своё?

- Его зовут Оронт.

- Оронт? – воскликнула тётя Элишбет. – Оронт? Зови же его – и дай ему тёплое платье переодеться!

Вскоре вошёл, кутаясь в пушистый синий шерстяной плащ, мужчина невысокий, но статный, с блестящими глазами цвета старого янтаря. Гладкие щёки и подбородок выдавали в нём перса.

- Госпожа! – он поклонился. – Госпожа! – повернулся к Мирьям и поклонился ещё ниже.

- Что-то стряслось, Оронт? – спросила тётя Элишбет. – Мой муж знает, что ты здесь?

- Он позволил и приказал мне приехать, госпожа. И да – стряслось.

- Я пойду в свои комнаты, – сказала Мирьям.

- Хорошо, – сказала тётя. – Я тебя позову, если будет нужно.

- Не уходи, госпожа Мирьям, – сказал ночной гость. – Тебе тоже доверена эта тайна.

- Какая? – спросила мама. – И кем?

- Мной, – сказал Оронт.

Придётся специально рассказать об Оронте, иначе будет непонятно.

Понтий Пилат, римский префект Иудеи, приказал задушить его в тюрьме почти в те же дни, когда по приказу Ирода Антипы был убит Иоханан Очищающий; а появился Оронт при дворе Ирода Великого за два года до того, как царь взял в жёны мать Антипы, Мальфису. Молодой перс пришёл наниматься помощником дворцового садовника, но очень скоро стал главным садовником царя и его любимцем. Всё росло и цвело в его руках, подчинялось воле и желаниям, по слову Оронта распускались цветы и начинали петь птицы, и даже бесплодные деревья начинали плодоносить. Но не только эти умения увлекли Ирода, а ещё и запретные искусства волшебства и предсказания будущего, которыми новый садовник владел в совершенстве; великий же царь пока ещё тайно, но благоволил гадальщикам и астрологам и часто поступал согласно их советам.

Но в конце жизни Ирод, на своё несчастье, отвернулся от Оронта…

Я помню его. Мне было три года, но я его очень хорошо запомнила. Я сидела у отца на коленях и смотрела на незнакомца с тёмным узким лицом и странными глазами, таких я не видела больше ни у кого, а потом я сползла под стол и споткнулась о тяжёлый кожаный мешок. Я споткнулась, мешок упал на бок и раскрылся, и из него покатились серебряные и латунные монеты. Их было много.

Оронт приезжал едва ли не каждый год, и каждый раз после его приезда мы собирали свой лёгкий скарб и перебирались в другой город, и наконец – мне исполнилось восемь лет – оказались в Александрии, шумной, прекрасной и величественной, а оттуда по морю отправились в Иоппию, а из Иоппии – в Еммаус. Это было возвращение домой.

Жестокий правитель Архелай накануне истощил терпение императора Августа и лишился почестей и государства. Нам ничто не угрожало…

Так казалось не только родителям, но и Оронту. Даже прорицатели ошибаются, когда речь идёт о властителях.

Через несколько лет по совету Оронта мы уже большой семьёй – на свет появились Иосиф и Яаков – переехали в Галилею и записались галилеянами. Там, в нашем доме в Кпар-Нахуме, я и видела Оронта последний раз. Иешуа ушёл тогда с ним – чтобы вернуться только через семь лет…

Оронта казнили как парфянского шпиона. Судьи придумали это, чтобы извратить его роль в событиях, раскручивающихся вокруг Иоханана и Иешуа – и тем самым извратить сами события. Но я уверена, что камень, брошенный в темноте через плечо наугад, таки да, разбил драгоценный светильник. Как ни крути, а Оронт действительно был парфянским шпионом. Но не тем шпионом, который разузнаёт о числе колесниц и лошадей в войске и пересылает тайные записки своим командирам, – а тем, который медленно и постепенно меняет склонности и предпочтения царей и первосвященников, рассыпает и собирает царства, начинает и заканчивает войны…

Я почти знаю это. Отец говорил голосом, пустым от боли, а я вытирала пот с его лба, щёк и шеи и думала: как же так, ведь ты такой умный и такой хороший, а он даже ничего не скрывал и не прятал, и вы столько раз встречались и беседовали обо всём на свете, и ты так ничего и не заподозрил? Отец верил, что Оронт – тайный и доверенный слуга великого царя, и всё. А я уже тогда знала, видела ясно, что – нет, не только.

Потом были тому и другие подтверждения.

…Вот этот человек и постучался холодным дождливым зимним вечером в ставень окна.

Глава четвёртая.

- А теперь, – сказала Оронт, – позволь мне, госпожа, привести сюда ту, ради которой я и позволил себе разрушить твой мир и покой.

Тётя Элишбет молча кивнула. Оронт вышел и тут же вернулся.

- Отошли слуг, госпожа, – сказал Оронт.

- Конечно, – сказала тётя. Она потянулась к колокольцу: – Мафнай! Позови служанок, сядьте в задней комнате и пойте песни. Пойте громко. Ты понял меня, Мафнай?

Сторож поклонился и исчез.

Мама ещё не понимала ничего.

- Кто этот человек? – спросила мама. – Мне страшно.

- Мне тоже, – сказала тётя Элишбет.

Они обнялись, и мама вдруг заплакала.

- Желания могут сбываться совсем не так, как мы думаем, – сказала тётя. – Никогда ничего не проси у незнакомых богов.

- Тётя! – в ужасе воскликнула Мирьям, отстраняясь.

- Я шучу, – сказала тётя. – Мне страшно сейчас, поэтому я шучу. Я и не так буду шутить… когда будет ещё страшнее. К этому человеку, Оронту, я ходила узнать, будет ли у нас с Зекхарьей дитя. И Оронт, глядя в чёрную воду, сказал, что я рожу, когда уста моего мужа запечатает страх, и он не сможет вознести молитву. Кажется, настаёт этот день…

- Но тётя! Ведь чрево твоё порожнее!

- Бывает всякое, – сказала мудрая тётя Элишбет.

Вскоре вернулся Оронт, почти неся кого-то, с головы до ног закутанного в синий сирийский плащ без кистей. Вода стекала с плаща…

Когда сняли плащ, под ним обнаружилась крошечная серая от холода женщина с огромными испуганными зелёными глазами. Она из последних сил держалась на ногах, придерживая руками торчащий вперёд живот; мокрый виссон облегал его, и выступал пупок, похожий на инжирную ягоду.

- Пусть имя ей будет Дебора, – сказал Оронт. – И пусть никто не видит её в вашем доме. А со служанками я поговорю сейчас.

Он поговорил со служанками, и ни одна не проболталась. А я, ещё не родившаяся и даже не зачатая, получила своё имя.

И знаете что? Оно мне нравится.

Теперь нужно немного рассказать о царской семье. Ирод, сын Антипатра, арабского царя без царства (что давало повод злым языкам называть его чуть ли не беглым рабом; что делать: у евреев потому так много демонов зависти и злословия, что существует очень много разных слов для обозначения оттенков этих чувств), и Кипры, жены из знатного арабского рода, стал царём иудейским во многом благодаря случаю. Антипатр оказал настолько значимую помощь первосвященнику и царю Иудеи Гиркану Второму в борьбе с его братом, узурпатором Аристобулом (который вообще-то просто-напросто избрал себе не тех покровителей: Парфию, а не Рим), что вскоре стал умным и сильным фактическим правителем при слабом мягкосердечном государе. Антипатр назначил своих сыновей, Фасаэля и Ирода, начальниками провинций: Иудеи и Галилеи. Ироду было тогда пятнадцать лет отроду; он был необыкновенно красив, статен, с лицом выразительным и умным, с глазами редкого зеленого цвета и пшеничными вьющимися кудрями, как у Самсона; в шестнадцать он женился на Доре, или, как её звали на греческий манер, Дорис, и спустя положенный срок на свет появился первенец Ирода, названный в честь деда Антипатром. Дора была из бедного, но знатного рода, берущего своё начало от Халева, одного из военачальников Иехошуа бен-Нуна, или по-гречески Иисуса Навина; прапрадед её бежал от Маккаби из Вифлеема в Хеврон, который в те времена был главным городом арабского Эдома; еврейская община в Эдоме была велика, но не все на чужбине сумели соблюсти истинную веру, а многие даже ели свинину – поэтому легко понять, что в семье Гиркана к Доре относились почти презрительно, называя в глаза простолюдинкой и вероотступницей, – хотя и то, и другое было ложью, продиктованной тайной завистью: ведь царский род Маккаби ни древностью, ни знатностью не отличался; они-то как раз и были самыми что ни на есть простолюдинами на царстве.

Как это нередко случается, после родов Дору отвратило от мужчин; долгое время она просто не допускала Ирода на своё ложе, а потом нашла утешение с рабыней Авихаиль. Может быть, это и подвигло самого Ирода к содомским утехам? Не знаю. Но то, что это ожесточило его сердце и заставило искать смерти, – наверняка.

Галилея в те времена была поистине разбойничьим краем, и Ироду понадобилось потратить семь лет времени и пролить семь рек крови, прежде чем и последняя вдовица из Гишалы заимела возможность беспечно пройти весь путь до Иерушалайма, чтобы принести свою лепту в Храм и, как заповедано, съесть Пасху в стенах великого города. Тысячу раз молодого правителя могли поразить в схватках, и сотни раз к нему подсылали убийц с кинжалами или ядом, но он был словно заговорён; и об этом роптали. Наконец, враги его попытались расправиться с ним на высшем совете, санхедрине, который на греческий манер произносится «синедрион». Дело в том, что разбойники те были не просто разбойники, а шахиты, воины за веру, то есть как бы продолжатели дела всех Маккаби и духовные наследники Александра Янная, огнём и мечом расширившего иудейские земли и опустошившего языческие города; эти люди – может, на словах, а может, и на деле – стремились к независимости и к свободе от Рима, а также к дальнейшим завоеваниям окрестных земель; и многие богатые и знатные галилеяне (живущие в основном в Иерушалайме) сочувствовали им и поддерживали их оружием, деньгами и влиянием. Особенно лютовал некий Хизкийяху, якобы внучатый племянник Янная. Однажды после особо жестокого набега разбойников Хизкийяху на приграничные сирийские земли Ирод разорил разбойничьи деревни, а самого Хизкийяху и ещё сто сорок человек из его шайки захватил, отвёз в Сирию и там казнил на свежих пепелищах при огромном стечении народа, восхищённого такой простой и даже примитивной, животной справедливостью, – так что стоит ли удивляться, что по возвращении домой Ирода ждало приглашение на суд? – родственники казнённых обвинили его в нарушении множества законов; правду сказать, так оно и было: Ирод искренне не понимал, как писанный закон может быть выше природной справедливости.

Об этом суде было много толков, но что интересно: никто не знает точно, чем он закончился и был ли даже произнесён приговор. Одни говорят одно, другие другое. Известно только, что Ирод передал Галилею своему старшему брату Фасаэлю, правившему до этого Иерушалаймом и его ближайшими окрестностями, а сам отправился дальше, в Дамаск. Я думаю, в этой истории проявилось всё слабодушие Гиркана: он не осмелился ни осудить преступившего закон Ирода, вызвав тем самым возмущение галилеян, ни возвеличить героя – да, возмутив бы при этом ту часть знати, что покровительствовала разбойникам; нет, Гиркан пошёл трусливым путём, и этот путь в конце концов привёл его самого к такому позорному концу, что и рассказывать об этом не хочется…

Ирод со всем семейством и многими приближёнными прибыл в Дамаск[4], где в то время находилась военная ставка Секста Юлия Кесаря, наместника Сирии и дяди самого Гая Юлия, и предстал перед ним. Секст осыпал Ирода милостями и, в знак признания заслуг его перед Империей, поручил ему в управление маленькую, но чрезвычайно важную в военном смысле Гауланиту – и богатую, полную неги Самарию; область, разумеется, а не город; город так и лежал в полуразвалинах, и если там жила тысяча человек, то это много. Самария, как известно, хоть формально и вошла в состав Иудейского царства, созданного Александром Яннаем, но по сути своей оставалась греческой страной, управлявшейся выборными людьми; и все жители Самарии поклонялись греческим богам. После, когда пришли римляне, Самария, клином входящая между Иудеей и Галилеей, стала считаться частью римской провинции Сирия. О нравах и обычаях самаритян[5] волнами расходились жуткие слухи.

Итак, Дора поселилась в вечно праздничной и праздной Самарии, в купеческом городе Нарбате; Ирод жил в маленькой приозёрной Бет-Шеде, которая была если уж не рыбацкой деревушкой, то никак не городом. Впрочем, во дворце своём он проводил куда меньше времени, чем в полевых шатрах…

(Злые языки говорили, что в шатрах ему проще устраивать оргии с мальчиками и рабами – и с верблюдами, добавляли самые злые. Возможно, так оно и было. С другой стороны, почему бы тогда ему самому не осесть в совершенно огреченной Самарии, где на подобные утехи спокон веков смотрели как на данность?..)

По Иерушалайму долгое время ходили слухи, что Ирод вот-вот придёт с несметным войском и отомстит за обиду, и что-де только мольбы отца и брата останавливают его; но этого не происходило и не происходило, год шёл за годом, и наконец все успокоились. Но напрасно.

В Риме убили Гая Юлия Кесаря. И тотчас полыхнуло в провинциях, как в молодом сосновом лесу на исходе засушливого лета при ударе сухой молнии. Нормальный человек не в состоянии ни запомнить, ни постичь, кто кого поддерживал в этих молниеносных войнах, кто с кем заключал союз, и кто и в каком порядке предавал и убивал вчерашних союзников. Это была война каждого против всех. Побеждал не самый сильный, а самый умный, самый прозорливый и самый беспринципный.

В числе первых погиб Секст Кесарь; соратник Помпея (того, который покорил Иудейское царство и разрушил стены Иерушалайма) Квинт Кекилий Басс арестовал и тут же убил его, сам встав во главе войска. Немедленно против него двинулись друзья убитого Гая Юлия, прежде всего Гай Антистий Вет; они заперли изменника в крепости Апомее, но взять крепость не смогли. В числе осаждавших Апомею был и Ирод с той частью войск, которой мог доверять безусловно. Месяц спустя из Рима прибыл назначенный Сенатом новый прокуратор Сирии Стаций Мурк с тремя легионами. Мурк должен был сменить Секста, который доверия у новых властителей не вызывал, – но Секст уже был убит, на его место претендовали другие, всё смешалось, и могло бы произойти большое кровопролитие, – однако в последний час подоспел Кассий, один из главных убийц Гая Юлия. Кассий выступил миротворцем – и перед лицом парфянской угрозы сумел помирить и Вета с Бассом и Мурком, и враждующие легионы. Парфяне тем временем, пользуясь смутой, уже заняли значительную часть Сирии, и вблизи Дамаска скопилось немало отступивших войск, римских и сирийских, которые отчаянно нуждались в оружии, отдыхе, деньгах и продовольствии.

Разумеется, и Антипатр, и Ирод с Фасаэлем изо всех сил поддержали Кассия. То, с какой немыслимой лёгкостью и скоростью Антипатр и его сыновья, главным образом Ирод, обеспечили армию всем необходимым, – произвело и на Кассия, и на Мурка очень сильное впечатление.

А рвение происходило оттого, что к парфянам склонялся Антигон Маккаби, из рода Иоханана Маккаби, старшего сына Маттафии, что был возведён в цари самим народом; да и то сказать – у Антигона были все права на царство, ведь Гиркан (из рода Симона Маккаби, третьего сына) в своё время отрёкся от престола; и что с того, что много после этого благодаря мужеству и хитрости Антипатра и по прихоти Помпея Великого он вновь стал первосвященником и этнархом, а значит, почти царём; мало кто забыл, как воины Гиркана вместе с римлянами Помпея ворвались в Храм и затушили светильники кровью молящихся…

Если бы Антигон занял престол Иудеи, Антипатру и его детям была бы уготована скорая и мучительная смерть. И это была бы лишь самая малая неприятность, самая малая толика куда более страшных поражений и потерь.

В скором времени Кассий, готовившийся к схватке с Гаем Октавианом и Марком Антонием на одном фронте и с парфянами на другом, а потому страшно заинтересованный в прочном тыле, – назначил Ирода наместником всей Сирии, Келесарии и Финикии, а также посулил в случае своей победы ни много ни мало, а престол Иудейского царства.

Примерно через полгода произошла странная история. У Антипатра был дальний родственник, Малх, человек в общем неплохой, но бесцельный. Араб, когда-то он бежал из Эдома и прижился под рукой могущественного правителя, время от времени исполняя незначительные дела. Когда потребовалось собрать деньги для Кассия, Антипатр поручил ему сделать это в нескольких городах близ Иерушалайма – в том числе и в Еммаусе. Как и следовало ожидать, ничего собрать Малх не сумел. Более того – несколько раз его изгоняли из городов и даже отрезали ухо. Узнав об этом, Кассий приказал казнить бездельника, а горожан, допустивших насилие над римским чиновником, продать в рабство, – но Антипатр этому воспротивился, сам собрал недоимку, однако родственника в расправу не отдал. После этого Малх всей душой возненавидел римлян, о чём и кричал на каждом углу.

И вот после того, как Антипатра на пиру у Гиркана хватил удар, и он умер несколько дней спустя, – представьте себе, именно этого ничтожного человека молва обвинила в отравлении правителя! А может быть, это слуги самого Ирода распустили слухи? Так или иначе, Ирод во главе большого отряда прибыл в Иерушалайм – вопреки прямому запрету Гиркана вводить чужеземцев в город – и призвал Малха к ответу. Тот, разумеется, всё отрицал и оплакивал своего благодетеля. Однако, похоронив отца, Ирод тут же отправил письмо Кассию с просьбой разрешить ему казнить отравителя – и Кассий не без удовольствия разрешил.

Поняв, что происходит что-то неладное, Малх как-то очень нерешительно, бочком, бежал из Иерушалайма. Ирод, разумеется, позволил ему скрыться в Тире, потом нашёл его там, свирепо, с посвистом, с криками «куда делся этот негодяй?!!» гнал обратно до Иерушалайма – и наконец настиг в своём собственном дворце, где (по его словам) намерен был разобраться во всём в присутствии первосвященника-этнарха Гиркана и римских трибунов. Что интересно: за время путешествия в Тир и обратно у Малха появилась целая армия сторонников; я удивляюсь нашему народу: всегда найдётся множество людей, готовых поддержать любое ничтожество – главное, чтобы у ничтожества был бойкий язык и проблемы с властями. Боюсь, что этого обстоятельства хитроумный Ирод не учёл.

Или наоборот – именно к этому он и стремился?

Не знаю. И никто не знает.

Словом, на начавшихся переговорах Малх якобы хотел убить Гиркана, а римские трибуны не позволили ему этого сделать и в последний миг убили его самого. Не сомневаясь во второй части этой фразы, я крайне сомневаюсь в первой; сторонники же Малха, наоборот, не только подтверждают первую, но и развивают её: хотел убить, чтобы самому сесть на престол! Вот так, не больше, не меньше. Это говорит прежде всего о том, что к власти Гиркана уже никто всерьёз не относился. Он был хворостяным идольцем на троне – таких делают некоторые язычники, чтобы сжечь перед приходом весны.

Сам же Малх будто бы избежал смерти, скрылся – и готовится поднять людей против римского засилья…

Эта история, как бы нелепа она ни была, имеет второй смысл, а именно: Ирод уже поставил себя фактически выше Гиркана.

Меж тем сторонники Малха не складывали оружия. Среди них выделился человек, называвший себя братом Малха, но бывший при этом римлянином, беглым гладиатором по имени Юл Феликс, сражавшимся в свое время в Италии против Марка Красса – того самого, что сгинул вместе со всей своей армией за Евфратом после того, как окончательно разграбил Храм, забрав даже то немногое, что оставил нетронутым Помпей. На что рассчитывал Красс, совершив такое святотатство, – не знает никто.

Феликс несколько месяцев готовил восстание в Иерушалайме, полагаясь в основном на рабов, подёнщиков, бедных ремесленников, недовольных воинов, безработную молодёжь, мечтающую только о наживе и не думающую о том, под чьими знамёнами и против кого воевать – сугубо подобно тому, как прежний его вождь, Спартак, произвёл удачное восстание в Капуе и неудачное – в самом Риме. И, подобно тому, как в Риме невозможно было сохранить тайну среди болтливых домашних слуг, так же – и многократно хуже – в Иерушалайме, где настоящих тайн не бывает вообще и где тайна сохраняется некоторое время лишь потому, что трудно отделить истину от мириад ложных смыслов. Мятеж провалился, даже по-настоящему не начавшись; многих, поднявших копьё, стражники Фасаэля истребили; впрочем, уцелевшие мятежники довольно быстро собрались уже за стенами, в месте слияния Кедрона и Хиннома, где их ждал основной отряд, в порядке отступили на юг и заняли две полуразрушенные придорожные крепости (одну их них Ирод десять лет спустя восстановил и назвал в свою честь Иродионом), откуда тут же начали набеги на окрестные поселения. Фасаэль подступил к крепостям, но вынужден был остановиться: силы осаждённых едва ли не превосходили силы осаждающих. Он смог лишь перекрыть дороги на Иерушалайм и Бет-Лехем. Меж тем к мятежникам ручейками стекалось подкрепление со всей округи, и неизвестно, чем всё кончилось бы, но подоспел Ирод со своим отрядом. После расправы с Малхом он заболел; говорили о порче, насланной египетскими колдунами, и об отравлении; это, однако, была всего лишь болотная лихорадка.

Произошло несколько незначительных схваток. Тем не менее Феликс сразу понял, что новый противник ему не по зубам, и дал команду отступать в Масаду, большую крепость, выстроенную в своё время Маккаби против эдомитян. Стены этой крепости были целы, склоны горы, на которой она стояла, неприступны – и в ней можно было держать настоящую осаду. Тем более, как стало потом известно, его сторонники создали там к тому времени немалый запас зерна.

Отпустив Фасаэля и усилив своё войско войском брата, Ирод подступил к Масаде. Терять людей ему не хотелось, и он вызвал Феликса на переговоры. Тот не сразу, но согласился. Неизвестно, о чём они разговаривали целых одиннадцать дней, зато известно, что Феликс увёл своих людей из крепости вооружёнными, а Ирод не преследовал их. Говорили также, что в том же году Юл Феликс примкнул в Сицилии к Сексту Помпею, сыну Помпея, а его армия рабов и подёнщиков стала едва ли не костяком армии Секста; воевал Секст Помпей на стороне республиканца и кесареубийцы Кассия, которому Ирод обязан был своим возвышением, против Марка Антония и Гая Октавиана; переправилась через море армия Феликса на кораблях Стация Мурка, который намерен был отсидеться в тихой Сицилии, выждать, когда триумвиры перебьют друг друга, – и стремительно войти в Рим, чтобы возродить там истинную Республику. Узнав, что Секст Помпей к тому времени уже провозгласил себя императором, Мурк возроптал – и был немедленно заколот…

В Иерушалайме тем временем продолжалось неспокойствие и нестроение. Гиркана чуть ли не в глаза обвиняли в том, что он содействовал мятежу Феликса, а тот факт, что он отдал под суд воинского начальника за трусость и нерешительность, молва истолковала превратно: что-де и воинский начальник поддержал мятежников, а теперь Гиркан пытается всё свалить на него одного. И всё громче звучали голоса: а не позвать ли нам Ирода на царство?

Гиркану не оставалось ничего другого, как заручиться поддержкой столь популярного римского наместника, и он придумал самый простой и безотказный ход: породниться с ним.

Младшая дочь Гиркана, Мариамна, была красавица – из тех редких красавиц, которые красотой своей не торгуют и не воюют. В тот год ей исполнилось шестнадцать лет.

О, Мариамна знала и про Дору, и про страсть Ирода к мальчикам, но сказала, усмехнувшись, что после того, как этот неразумный насладится ею, он больше и думать не будет о ком-то ещё. Что ж, почти так всё и произошло. Почти так.

Между обручением и свадьбой Ироду пришлось провести ещё одну маленькую молниеносную войну: Марион, тиран Тира, вторгся в Галилею и захватил несколько пустующих крепостей – под тем предлогом, что власть римлян пошатнулась, а парфяне подступают вплотную. Резон в этом был, но порядок следовало блюсти; Ирод отнял крепости, взял в плен почти всё войско Мариона, после чего отпустил их всех домой, многих ублажив подарками; с одной стороны, ему не хотелось омрачать близкую свадьбу кровопролитием, а с другой – нет лучшего способа расположить к себе простых людей, а их правителю отравить жизнь.

Правитель отомстил ему примерно тем же: щедро снабдил деньгами Антигона, претендента на иудейский престол, и позволил ему нанять две тысячи тирианских солдат для своего войска. Две здесь, пять там – с этими силами Антигон в первый раз вторгся в Иудею со стороны Скифополя и Енона, городов, так и стоящих безлюдными со времён войн Александра Янная, – и, пройдя вдоль Иордана сквозь Самарию, остановился лагерем во дне пути от Иерихона. Ирод появился там на исходе того же дня во главе пятисот всадников; пехота отстала. Сделав передышку лишь для того, чтобы пересесть на подменных лошадей, воины Ирода понеслись в атаку, и вся армия Антигона тут же побежала, не сделав ни малейшей попытки к сопротивлению; сам Антигон с двумя десятками приспешников пытался какое-то время собирать по частям забывшие честь войска, но понял тщетность затеи – и, переправившись через Иордан, исчез в зарослях.

Какое-то время о нём можно было не думать.

Итак, в Иерушалайме заканчивалась подготовка к свадьбе, когда случилось страшное: Кассий был убит в битве с Гаем Октавианом и Марком Антонием, и теперь этот самый Антоний, друг покойного Кесаря, будет полновластным владыкой Асии, Ликии, Сирии, Келесарии, Финикии, Иудеи, Египта – и прочего, прочего, прочего; в общем, полумира. Антоний прославлен своей жестокостью, жадностью и прямотой, и к нему уже направляется депутация богатых евреев, чтобы склонить его к устранению проклятых эдомитян: Ирода и Фасаэля. Которые, ко всем прочим своим грехам, всячески поддерживали кесареубийцу Кассия, поддерживали, деньги ему давали и воевали за него!

В общем, депутацию следовало опередить.

Ирод и Фасаэль сделали это. На трёх лёгких биремах они вышли из Япы[6] в неспокойное море – и, плывя день и ночь, сумели обогнать несущийся по Великой Азиатской дороге караван. В Эфесе братья организовали грандиозную встречу новому правителю и вручили ему двести талантов золота и пятьсот серебра – всё, что было заготовлено для свадьбы.

Я думаю, Антоний был не только жаден и жесток, но ещё и опытен и мудр. Он лучше чем кто-либо понимал, какова судьба клиентеллы, вынужденной примыкать то к одному, то к другому патрону. Поэтому невольное изменничество сыновей Антипатра (которого он, кстати, хорошо знал ещё со времён войны Кесаря и Помпея; в той войне Антипатр твёрдо стоял на стороне Кесаря) Антоний великодушно забыл. Надо сказать, действительно забыл – и никогда не вспоминал.

Во время этой встречи Ирод и Антоний понравились друг другу – и не стали этого скрывать. Другое дело, что времени для утех в тот раз у них было не так много.

Тем временем прибыли жалобщики. Антоний арестовал их и собрался предать казни, но Ирод стал горячо отговаривать его от свершения этого неправедного дела. Антоний скорее удивился, чем прислушался к доводам, но отказать не смог.

Из Эфеса Антоний отправился в Антиохию, а затем на Кипр, а братья вернулись в Иерушалайм – по суше, поскольку и корабли с гребцами и лучниками они преподнесли в дар великому владыке.

Итак, свадьбу пришлось отложить, но Гиркан был доволен хотя бы тем, что Антоний подтвердил его титул этнарха, а также назначил тетрархами Иудеи и Галилеи Фасаэля и Ирода соответственно. Теперь у них были свои родовые земли. Ирод также сохранил наместничество над всей Келесарией и теми остатками Сирии, которые ещё не отпали к парфянам…

В это же самое время Дора с сыном переехала в Тир. Причина этого неизвестна; во всяком случае, шпионы Ирода не смогли сообщить ему ничего существенного. Возможно, Дора была озабочена прежде всего образованием и воспитанием сына. Антипатру пошёл четырнадцатый год; Тир же славился своими школами и академиями. А может быть, ей просто прискучила небольшая Самария. Тир был куда больше, шумнее и ярче.

Вернувшись, Ирод застал Гиркана за сбором внеочередной дани с подданных – дабы возместить подарок Антонию и сыграть наконец злосчастную свадьбу, – и своей волей отменил этот сбор и даже раздал обратно уже собранное. Гиркан пытался протестовать, но полномочия Ирода как римского наместника оказались куда весомее, чем самовластье этнарха Гиркана. Что сказать: Ирод лучше кого-либо понимал: в смутные времена поддержка народа значит больше, чем всё серебро мира, и почему бы, отказавшись от малого, не получить большое?

Что странно, Фасаэль в споре стал на сторону Гиркана, – и это была, наверное, первая и последняя крупная размолвка братьев.

Тем временем мирные дни стремительно истекали. До большой и долгой войны оставалось совсем немного.

Познал ли Ирод свою невесту Мариамну? Она утверждала, что да, но так ли это, сказать невозможно, потому что далеко не всем словам этой женщины можно было верить. Не потому, что она была лживой, нет; просто она – возможно, от скуки, возможно, из-за необузданности воображения – измышляла для себя жизнь, полную интриг и опасных тайн, жизнь, в которой никому, и в первую очередь ей самой, не отличить было правды от вымысла, так плотно они переплелись, так проросли друг в друга; в конечном счёте, именно за это она и поплатилась.

Вести о том, что парфяне вышли к морю, заняв в числе прочего Тир и Сидон (вернее, в Тир они не вошли по договорённости с Марионом, но получали от него деньги и подкрепления), и что Антигон поднял в южной Сирии и Галилее уцелевших от расправ Ирода цибаев, сторонников казнённого Хизкийяху, – достигли Иерушалайма одновременно. Ирод, чьё войско в тот момент было разбросано по разным местам, понёсся его собирать; Антигон успел напасть на тот отряд, что оставался в Галилее, и частью разоружил его, а частью уничтожил. Произошло это у городка Харазин. Через несколько дней Антигон вошёл в Иерушалайм – в ту пору, напоминаю, не защищённый стенами. Следом, опоздав буквально на несколько часов, в Иерушалайм привели войска Фасаэль – он пришёл от Масады и другой эдомской крепости, Мариши, – и Ирод, снявший гарнизоны из Генона и Скифополя. Антигон, у которого было более десяти тысяч войска, заперся в Храме; братья, имевшие под рукой менее трёх тысяч, осадили храм. В ближайшие дни к ним должно было подойти подкрепление…

Но парфяне подошли раньше.

Завоеватель полумира, парфянский царевич Пакор никогда не будет прославлен как великий полководец по одной-единственной причине: он не любил проливать кровь. Нет, он умел сражаться, и римский консул Марк Красс мог бы многое рассказать об этом – если бы остался жив. Но высшим мастерством военачальника Пакор полагал умение пожинать плоды побед, не одерживая самих побед, а если это ему не удавалось почему-то, то хотя бы – побеждать без сражений. Мир и лёгкие налоги – вот что начертано было на его знамёнах. Мудрый, вдумчивый и милосердный правитель; спустя несколько лет его кончину оплакивали все покорённые им народы.

Да, он умел покорять себе…

Кесарь Август многому у него научился.

Но я забежала вперёд.

…Парфяне вошли в Иерушалайм. Их было немного, но они вели себя так, что им хотелось подчиняться. Спокойная и даже добрая сила. Они пришли, чтобы вокруг всё стало хорошо.

Потом, разумеется, это очарование развеялось – хотя и не до конца. Время парфян долго вспоминали как золотые годы.

Итак, Антигону с одной стороны, и Гиркану, Фасаэлю и Ироду с другой, – было предложено предстать перед царевичем Пакором и принять его суждение. Подождать царевича можно в спокойном месте, вдали от иерушалаимской суеты – в загородном дворце царя Сидона, под сенью пальм и фонтанов.

Потом было много пересудов, почему Ирод не воспользовался приглашением. Якобы его предупредили о заговоре – то ли добродетельный сирийский купец, то ли даже тайный римлянин на парфянской службе… Сам он ни о чём таком не рассказывал. По его словам, и заговора-то никакого не было: Антигон был настолько уверен в своей правоте, что строить какие-то козни считал попросту излишним. Ирод же остался в Иерушалайме, во-первых, потому, что его опять трясла лихорадка, а во-вторых, он опасался за некоторых не в меру горячих командиров-эдомитян, которые выражали недовольство парфянами. Малейшая искра – и он бессмысленно лишился бы армии, которую так долго налаживал и выправлял…

Ещё больше пересудов было о том, что же на самом деле произошло во дворце сидонского царя? Увы, я не в состоянии ответить на этот вопрос. Могу только опровергнуть самые распространённые слухи. Конечно, ни Гиркан, ни Фасаэль не находились там под арестом; они могли уехать в любой момент, но тогда бы Антигон оказался единственной стороной на суде. Конечно, Антигон не мог сулить в качестве подарка царевичу ни пятьсот, ни пять тысяч девушек и жён из лучших иудейских семейств; эту сплетню распространяли сторонники Фасаэля и Ирода; впрочем, и они могли бы придумать что-нибудь поумнее; хотя, если разобраться, почему-то самые бездарные сплетни оказываются и самыми живучими.

И, конечно, Фасаэль не кончал с собой. С одной стороны, он был мужествен, с другой – богобоязнен. Фарисей до мозга костей, он верил в Страшный суд и дальнейшее воскрешение для жизни новой; в его глазах самоубийство, чем бы оно ни диктовалось, было величайшим грехом, закрывающим врата, ведущие к посмертному перерождению. Я думаю, слух о самоубийстве был пущен Антигоном или его подручными как последняя бессильная месть ему, несломленному…

Вы спросите: как же так, у всех этих событий был живой свидетель, почему не спросить его? Неужели он молчит? Нет, хуже: Гиркан не молчал: Гиркан рассказывал много, но каждый раз – разное. Он немного повредился умом, а главное, у него проявилась та же особенность личности, что привела к гибели его внучку, Мариамну: безудержное фантазирование и неумение отделить реальность от собственных фантазий.

Только отбрасывая невозможное, немыслимое, удаётся воссоздать тот день и час – во дворце, во внутреннем его дворике, под сенью пальм и фонтанов.

Антигон, взбешённый то ли общим упрямством, то ли каким-то замечанием Гиркана, бросился на старика (Гиркану недавно минуло восемьдесят лет), повалил его – и ножом ли, осколком мраморной столешницы ли, – отсёк ему оба уха. Фасаэль бросился на помощь к поверженному этнарху, но его заколол в спину один из охранников Антигона. Всё произошло так быстро, что охрана Фасаэля попросту не успела вмешаться…

В этот же день, ещё ничего не зная о происшедшем, а руководствуясь совсем другими соображениями, Ирод ушёл из Иерушалайма. Он увёл все свои войска, более семи тысяч пехотинцев и две тысячи всадников, забрал младшего брата Ферора, мать, невесту, мать невесты, жену и детей Фасаэля – и ещё несколько сотен горожан, по разным причинам опасавшимся гнева Антигона. Парфяне не мешали этому исходу, но разбойники Антигона попытались дать бой – и были разгромлены наголову. Это произошло совсем неподалёку от Иерушалайма, на той же дороге, по которой Ирод совсем недавно преследовал Феликса.

Впрочем, разбойники не отстали – однако, преследуя уходящую колонну, держались на почтительном удалении. Дойдя до Масады, Ирод занял эту крепость (припасы из которой не только не вывезли, но и пополнили; этим занимался другой его младший брат, Иосиф), расположил там семью, часть горожан, оставил сильный гарнизон под командованием Иосифа – а сам двинулся дальше, в родную Петру, рассчитывая там пополнить армию, установить отношения с парфянами – и триумфально вернуться в Иерушалайм.

Там, в Петре, его и настигла весть о смерти старшего брата, о низложении Гиркана (который, потеряв уши, уже не мог быть первосвященником, поскольку первосвященником может быть только муж безупречный) – и о том, что Антигон с соизволения парфянского правителя Пакора провозглашён царём иудейским.

И там же, в Петре, его в первый раз предали свои.

Было это так: эдомский царь Малх – разумеется, не тот Малх, которого убили якобы за покушение на Гиркана, но, как выяснилось, человек не менее гнусный – был должен покойному Антипатру и самому Ироду огромную сумму денег; он решил воспользоваться обстоятельствами и объявил Ироду, что имеет приказ от парфянских начальников (на самом деле никакого приказа у него не было), чтобы Ирода в город не пускать, денег ему не давать, а имущество его конфисковать. Его – да заодно и имущество всех прочих иудеев Эдома.

Первым побуждением Ирода было взять Петру штурмом. Но он поразмыслил и решил не рисковать. Он распустил большую часть своей армии по домам, наказав собраться по первому его зову, а сам с небольшим отрядом воинов и горожан бежал в Египет.

Ирод рассчитывал застать там Антония, но увы, Антоний уже отбыл в Рим – в Риме его ждали совершенно неотложные дела. Может быть, оно и к лучшему, поскольку Антоний воспламенился страстью к Клеопатре, египетской царице, дочери царя Птолемея Авлета и недавней возлюбленной Гая Юлия. Говорят, Клеопатра не была красива, но поражала мужчин живостью характера, умом и необыкновенной доброжелательностью. Она владела почти забытым ныне женским искусством занимать мужчин беседой – при том, что познания её были обширны и точны. Тётя Элишбет говорила мне, что когда-то во всём эллинском мире многих девочек специально обучали и риторике, и музыке, и стихосложению, и драматическому искусству, и истории – и многим другим умениям поддерживать к себе интерес. Но после кровопролитных греческих раздоров образование пришло в упадок, и более всего – образование женское. Многие эллинки и ныне не умеют читать, а считают на пальцах. В Иудее есть специальные храмовые школы для девочек, но там обучают другому. И только грубые римлянки, как ни странно, оказываются самыми грамотными…

Устоял ли Ирод перед очарованием Клеопатры, сказать трудно, а пожалуй, что и невозможно. Сам он говорил, что устоял – но тогда совсем непонятно, зачем она к нему приезжала впоследствии. Оронт полагал, что Ирода и Клеопатру связало глубокое чувство роковой неутолённой любви, и в особо трудный час один бросался на выручку другому, забывая обо всём. Но при этом Ирод любил и Антония…

Пробыв у Клеопатры около трёх седмиц, Ирод воспользовался её помощью, зафрахтовал небольшое торговое судно и ринулся в бурные зимние воды. У берегов Родоса судно налетело на камни; к счастью, люди спаслись, но Ирод потерял всё, что имел с собой. Кто знает, как повернулась бы судьба, но именно в это время и по схожей причине на острове оказались его друзья, Саппин и Птолемей; втроём они сумели изыскать достаточно средств, чтобы не только снарядить корабль, но и оказать помощь городу, страшно разорённому войной Антония и Октавиана с Кассием.

Друзья прибыли в Италию, в порт Брундизия. Там им стали известны подробности недавних трагических событий, а именно мятежа, поднятого женой Антония, Фульвией, и его младшим братом против Октавиана – и чуть было не состоявшейся войне самих Антония и Октавиана, с трудом разрешённой к миру стараниями легионеров-ветеранов; здесь, в Брундизии, и был подписан мир. Для закрепления мира Антоний женился на сестре Октавиана, Октавии; пять дней назад все они отправились в Рим праздновать успех дипломатии.

Ирод поспешил следом. Имело смысл ковать это железо, пока оно горячо.

Ирода Антоний принял в бане. Из бани Ирод вышел царём Иудеи – совершенно неожиданно для себя, поскольку знал щепетильность римлян в вопросах крови. Слушанья в Сенате были пустой формальностью. Впрочем, Ирод использовал трибуну Сената для того, чтобы показать себя лучшим другом Рима, чем ставленник Парфии Антигон, – и заодно донести до римлян свою версию произошедшего в саду дворца сидонского царя. Дворец превратился в тюрьму, безобразная драка – в хладнокровное подготовленное убийство (и хуже того: якобы к раненому и распростёртому на ложе скорби Фасаэлю ночью пробрался сам Антигон и под видом лекарства втёр в его раны яд), а парфяне предстали дураками и скаредами, продавшимися Антигону за жалкие тысячу талантов серебра и пятьсот женщин – причём ни то, ни другое им не досталось, поскольку Ирод сумел вывезти серебро и вывести женщин! И сейчас и серебро, и женщины хранятся в безопасном месте!

…Надо сказать, что место это назвать безопасным было трудно. Хотя Масада и неприступна снаружи, но в случае осады имела слабое место: в ней не было источников воды. Вода хранилась в огромных бассейнах и подземных цистернах, а попадала она туда только с небес; все кровли крепостных строений были оборудованы желобами и водостоками, чтобы ни одна капля не пропала даром. Для нормального гарнизона этой воды, запасённой в дождливые месяцы, хватало на весь год; но на этот раз в крепости скрылось больше тысячи человек; и дожди, как на зло, были скуднее обычных лет. Через три месяца началась жажда.

Иосиф оставил записки о той осаде, и однажды я их прочла. Было очень страшно читать, хотя он писал необыкновенно холодно и ровно. Может быть, поэтому и страшно. В некоторых подземных цистернах оставалась грязь – местами по пояс, местами по грудь, её вычерпывали и откидывали на простыни, чтобы хоть как-то отделить воду от гнили. В грязи копошились бледные черви. Каждому сидельцу крепости доставалась маленькая чашка вонючей слизистой жижи.

Начался мор. Гробницы скоро переполнились. Пришлось вырубать новые.

Через две седмицы сделали первую вылазку. Пошли днём, когда разбойники и солдаты Антигона разомлели от жары и спали. Некоторых убили, остальных отогнали – и опустошили придорожный источник, вычерпали до дна, таская воду в крепость за десять стадий кувшинами, мехами и даже корытами для омовений. И когда опомнившиеся разбойники вернулись, мало кто из воинов решился выпустить кувшин и взяться за меч…

Ещё через две седмицы вылазку попытались повторить, но безуспешно – их ждали. Да и в ложе источника разбойники побросали тела погибших.

Тогда в отчаянии Иосиф решил отправить две трети своих воинов под командованием Ферора прорываться в Эдом, в Петру, чтобы испросить подмогу. Он не знал, что эдомитяне уже предали и Ирода, и всех, кто были с ним. Самому Иосифу, Мариамне, другим родственникам Ирода, горожанам и последним воинам оставалось лишь ждать – и молиться о лёгкой смерти. Грязи в исчерпанных цистернах было уже ниже колена.

И вот когда готовы были открыть ворота и выпустить отряд, и закрыть ворота снова, – издали донёсся рокот. Небо над головами стремительно темнело и наполнялось тучами.

Прилетел дикий холодный ветер, хлынул дождь, сменившийся градом. Через несколько часов все бассейны и цистерны были полны, а дождь не прекращался. Дорога превратилась в реку, в которой тонули не успевшие убраться на возвышенность разбойники. Казалось, Бог не в силах был уже выносить злодеяния людей – и наслал новый потоп…

Всю ночь ливень хлестал изо всех сил; никто бы не удивился, обнаружив наутро вокруг сплошное море. Но нет: утром лёг густой непроглядный туман; ливень же сменился редким крупным дождём, словно капли падали с ветвей невидимых деревьев.

Масада вновь была неприступна.

Тем временем в Тир прибыла семья Антигона: жена и две дочери; одной было шесть лет, другой – двенадцать. Как звали жену царя и его младшую дочь, я помню не твёрдо; кажется, царицу звали Филона. Или Филомена. Младшая дочь умерла, и имя её стёрлось из моей памяти. Старшую дочь звали Антигоной, и вот этого я никогда не забуду.

Почему царь удалил их от себя, точно не известно. Ходили разные слухи. Думаю, он просто убрал их из очень опасного места, каким стал Иерушалайм, в сравнительно безопасное – Тир.

Очень скоро Дора и Филомена (пусть будет так) познакомились и подружились. Надо полагать, Дора в те дни очень не любила Ирода и выражала нелюбовь всячески. Получился странный союз: порочная последовательница Сафо, пьющая вино, сочиняющая возмутительные стихи и открыто живущая с чёрной рабыней, – и тихая богобоязненная царица, похожая на испуганного хомячка; казалось, что она никогда не снимает чёрный парик и золотую головную повязку.

Познакомились и Антипатр с Антигоной. Ему было шестнадцать, ей – только что исполнилось тринадцать. Рядом с бешеным Антипатром сама собой начинала дымиться и тлеть пакля; Антигона казалось тихой и кроткой, как голубка. Им хватило одного взгляда друг на друга…

Матери начали что-то подозревать и к чему-то подспудно готовиться, но тут пришла весть о том, что Рим признал царём иудейским не Антигона, а Ирода. Что произошло дальше, представить легко, а понять невозможно: дружба цариц немедленно превратилась в пылающую безудержную вражду, и вскоре пролилась кровь: племянник Доры при множестве свидетелей зарезал сводного брата Филомены – и бежал в Эдом. Дора почти не выходила из дому, опасаясь мстителей; ей было нечем заплатить отступного.

Антипатр и Антигона тайно обручились. Обряд произвёл местный левит Иешуа бар-Абба.

Конечно, это был не тот бар-Абба, с которым то ли по недоумению, то ли по чьему-то наущению вдруг стали кто перепутывать, а кто отождествлять моего брата, и который без малой к тому вины упокоился на площади перед царским дворцом, побитый сотнями камней, предназначенных совсем для другого – конечно, не тот, ведь между этими событиями прошло семьдесят лет; множество проповедников в те годы брали себе это имя, Сын Отца; и можно считать это просто совпадением…

Мне же видится в этом тонкая насмешка Предвечного.

На исходе зимы Ирод высадился в Сирии, в Птолемаиде. Армия его насчитывала четыреста человек, большей частью наёмников. Путь до Иерушалайма оказался долог и извилист: два года, двадцать два сражения и неисчислимое множество шагов. Он дважды подступался к Иерушалайму, но не решался на штурм; он снял осаду с Масады и поставил новую крепость, чтобы отрезать Иерушалайм от Иерихона; он загнал галилейских разбойников в пещеры и удушил их там дымом огромных костров; он разгромил парфян в Самосате и соединился с Антонием как войском, так и телом, и уже не разлучался с ним до самого взятия Иерушалайма и даже какое-то время после; он потерял в битве брата Иосифа и обвенчался с Мариамной…

Последняя битва за Иерушалайм длилась полгода. Пролилось столько крови, сколько не проливалось никогда ранее. Ирод много раз обращался к Антигону, умоляя того отречься и обещая милость и почести, и отправлял жертвенных животных в Храм, но битва продолжалось. Сколько пало людей, не знает никто. Говорят, что двести тысяч.

Когда Антигона, закованного в цепи, привели к Ироду, тот не стал с ним разговаривать, а лишь послал за прибором для омовения рук, горячей водой, щёлоком, скребком и полотенцем. И потом, когда низложенного царя, последнего Маккаби, вели по улицам Иерушалайма, на шее его висела дощечка с надписью: «Евреи! Кровь ваша на нём».

Месяц спустя Антигона казнили в Антиохии: задушили или отрубили голову: разные говорят разное. Узнав об этом, дочь его Антигона родила мёртвого ребёнка. Она уже была обвенчана с Антипатром и жила в его доме. Сестра её недавно умерла от крупа, а мать пропала бесследно. Тогда многие так пропадали.

А ещё через год – нет, больше; наверное, через полтора с лишним года – Ирод обвенчался с Мариамной. Кто-то яростно доказывал мне, что он перед этим развёлся с Дорой, но Оронт считал, что нет, и я скорее склонна верить ему – даже если он говорит один против всего мира.

Оронт держал в своих тонких пальцах слишком много нитей…

Глава пятая.

Я утомила вас своим долгим рассказом о старом – нет, тогда ещё молодом! — Ироде и его семействе? Но что делать, без этой истории остальной рассказ мой будет просто непонятен…

Когда Дебору устроили спать на широкой египетской кровати, согрев ей постель медными грелками, полными горячей воды, и укрыв бедняжку семью согдийскими покрывалами из тончайшей шелковистой шерсти, и когда она уснула – уснула и ещё вздрагивала во сне, будто убегала от кого-то, и глаза её метались под веками, – Оронт поманил тётю Элишбет и Мирьям из спальни, и они все вернулись в большую комнату. Тётя Элишбет позвала Мафная, тот принёс жаровню с углями и молча исчез; тут же прибежала кухарка и стала накрывать на стол, но Оронт сказал ей: «Повремени». Он только выпил бокал крепкого финикового вина, которое привозят из Междуречья.

Женщины молчали.

- Будет так, – сказал наконец Оронт. – Дебора родит через два месяца. На днях, Элишбет, ты купишь рабыню, очень похожую на неё. Будешь посылать её на рынок и по разным другим делам. Себе начнёшь подкладывать подушки на живот… Когда девочка родит, все будут знать, что родила ты. Такое вот случится чудо… Потом Дебора будет жить у тебя столько, сколько понадобится. Она рабыня сейчас и рабыней останется, но ты будешь добра с нею – строга, но добра… Звёзды говорят мне, что родится мальчик. Но если и девочка… это ничего не значит. Ты будешь растить ребёнка как своего. Год, или пять лет, или десять. Или пока он не вырастет. Не знаю. Столько, сколько придётся. Потом, когда настанет время, я скажу тебе, что надо будет сделать. И ты это сделаешь.

Тётя Элишбет помолчала.

- Мать – рабыня. Я могу узнать, кто его отец?

Теперь помолчал Оронт.

- Об этом будет знать твой муж, Зекхарья. И уже он будет решать, сказать тебе или нет. Может быть, лучше тебе этого не знать. Не потому, что я тебе не доверяю… наоборот. Ты же понимаешь, что я тебе доверю бесконечно. Я тебе доверяю, может быть, самую большую ценность в этом проклятом мире. Но я просто хочу отвести недобрый глаз. А он будет на вас смотреть. Он будет вас искать…

- Я, кажется, знаю имя этого недоброго глаза, – тихо и медленно произнесла тётя Элишбет. Она наклонилась к уху Оронта и шепнула ему это зловещее имя.

Оронт отстранился от неё, посмотрел пристально.

- Ты умна, Элишбет, – сказал он наконец. – Я не ошибся в тебе.

Он не ошибся. Тётя Элишбет была действительно умна. Потом она разыграла всё, как в греческом театроне. Публика ахала, плакала, восхищалась, замирала в ожидании — и в финале разразилась аплодисментами…

Но это я забегаю вперёд.

- А теперь ты слушай меня, девочка, – Оронт повернулся к Мирьям. – Ты ведь уже что-то начинаешь понимать? Так вот: тебе предстоит то же самое.

- Что? – вздрогнула Мирьям.

- Скоро ты начнёшь изображать, что понесла от своего мужа. Вам придётся поторопится со свадьбой. Когда придёт время, я вот так же приеду к вам…

- И когда же? – только это и спросила Мирьям.

- Ребёнок родится через семь месяцев, – сказал Оронт. – Ещё есть срок, чтобы приготовиться. Должен тебя огорчить, тебе придётся до тех пор воздержаться от супружеских радостей. Потому что…

- Я понимаю, – сказала Мирьям. – И мне ты тоже не скажешь, кто отец моего будущего дитя?

- Твой муж будет это знать. И кто мать, и кто отец. Он и решит, сообщать ли тебе – и в какой должный срок сообщать. Пусть пока знает он один. Мужчины, видишь ли, менее прозрачны для волховства…

- Ты видел моего обручённого мужа? – спросила Мирьям.

- Я видел его вчера и говорил с ним. Скоро он заберёт тебя в свой дом в Еммаусе… А вот теперь, – он повернулся к тёте Элишбет, – вели подать на стол.

Тётя позвонила в колоколец.

Имя, которое тётя Элишбет прошептала на ухо Оронту, было такое: Антигона. Но прежде чем я объясню, чем страшна была эта женщина, мне придётся закончить историю царя Ирода и его девяти жён.

Итак, после свадьбы Ирода и Мариамны прошло два года, и можно было наконец сказать, что воцарился мир на земле. Ирод смог надолго оставить седло и боевую колесницу. Один за другим у Мариамны родились два прекрасных сына – Александр и Аристобул, названные так в честь недавно умерших двоюродного и родного братьев Мариамны; и если смерть первого не вызвала никаких пересудов, юноша тихо угас от ран, полученных в боях, то вокруг кончины Аристобула ходило много странных и диких слухов. Совсем ещё молодой человек, он был назначен Иродом первосвященником взамен многомудрого, но тяжёлого и неуступчивого Ананила, сразу после взятия Иерушалайма призванного из Бабилонии на место старого Гиркана, который мало что заговаривался, так и лишён был обоих ушей; а человек с увечьем не может занимать этот пост, как бы учён и мудр ни был. Но Ананил не ужился с Иродом и был отставлен; на место его заступил Аристобул – и не прошло и года, как он утонул, купаясь на мелком месте в компании знатной молодёжи. Всем тут же стало ясно, что виноват Ирод: он-де избавился от последнего мужчины из рода Маккаби. Об этом разве что не кричали ярмарочные глашатаи…

Понятно, что это глупость. Таково мнение толпы, а толпа глупа всегда. У неё есть утробная мудрость, как у египетского крокодила, и есть злобность, но ума – нет, ума нет.

Если не считать этого неприятного обстоятельства, в остальном – жизнь Ирода и Мариамны протекала счастливо. И кабы бы не её мать, Ирод жил бы в Элизии. А так… Ну, скажем: он довольно часто наведывался в Элизий.

Александра, дочь Гиркана и мать Мариамны, была хитра не по разуму. Кроме того, она была типичной еврейской матерью в наихудшем смысле этого слова. Ей никак не удавалось смириться с мыслью, что дети её выросли и готовы жить сами по себе, руководствуясь своим умом и здравым смыслом; и если у Мариамны со здравым смыслом имелись расхождения, то Аристобул, напротив, во всех своих начинаниях руководствовался только им. Кроме того, несмотря на молодость, он был необыкновенно образован – и выделялся этим не только среди сверстников, что было бы не так удивительно, но и среди убелённых сединами мужей Книги; однако, в отличие от многих из них, образование его не ограничивалось только еврейским Законом (который можно изучать вглубь до абсолютной бесконечности), он был силён и в греческой философии, и в римском искусстве государства. Ах, если бы Аристобул остался жив, – каким сильным, каким мудрым помощником он сделался бы для Ирода, который видел своё царство единой мощной многоплеменной веротерпимой страной…

Но Аристобул погиб. И тут же стали распространяться слухи о том, что именно Ирод и убил молодого первосвященника. И действительно – а кто же ещё?

Толпа, толпа… Ты безголова, толпа. Ты ничего не понимаешь.

Так вот, Александра громко и бессмысленно квохтала над своими детьми, особенно над сыном. Она дошла до того, что отправила несколько писем Клеопатре, просясь в Египет в убежище – вместе с сыном, разумеется: де, только в Александрии с её лицеями и библиотеками он может продолжать свои учёные занятия, а без матери он и дня не проживёт, ибо не приспособлен; ну и так далее. Клеопатра сумела как-то утешить её, вместе с тем отказав, а Ирод не нашёл ничего лучшего, как посмеяться над тёщей. С этого момента он был обречён на самое страшное несчастье.

Вы поняли уже, чьи люди распускали слухи после несчастной гибели Аристобула?..

Говорят, кстати, что возвышением своим Аристобул косвенно обязан и Антонию. Один из любовников Антония, женоподобный Деллий, увидел однажды Мариамну и Аристобула рядом и восхитился их красотой. Не смея всё же обращать взгляд на жену царя, он всё своё внимание предложил её невинному брату, долгое время даже не понимавшему, что происходит. Обманом и посулами он выманил у глупой и честолюбивой Александры позволение сделать живописный портрет Аристобула – и хотя это было действие вопреки Закону, Александра такое позволение дала. Деллий отправил портрет Антонию с приложением письма, в котором описывал все достоинства юноши. Узнав об этом, Ирод всё очень быстро понял – и принял те меры, какие мог принять, не раня самолюбия своего могущественного патрона и любовника…

Увы, всё кончилось плохо, ведь самые лучшие покидают нас раньше и охотнее, чем прочие. Говорят, что такова божья справедливость.

Что же тогда я? И перед кем мои грехи, и каковы они?

Но продолжим.

В те годы в Иерушалайме проживали два брата-близнеца, Яшем и Ишмаэль. Род их я называть не буду, дабы не бесчестить многих достойных. При царе Антигоне они пострадали (хотя есть те, кто говорит, что осуждены они были за клевету, возводимую ими на честных людей), а потом, когда Ирод подступил к городу, поддержали Шемайю…

Я, кажется, забыла упомянуть об этом удивительном человеке: когда Ирод предстал перед синедрионом, Шемайя был единственным, кто смело перед людьми обвинил его в убийствах и измене; он же впоследствии был единственным из высокопоставленных людей Иерушалайма, кто призывал народ не противиться Ироду и открыть ворота. За непреклонную честность и за бесстрашие Шемайя был обласкан Иродом и доживал свой век в гордости и достатке.

Яшем же и Ишмаэль оказались обиженными. Ишмаэль какое-то время назад сватался к Мариамне, и Гиркан поначалу пообещал ему своё согласие, но в последний момент передумал, сочтя, что Ирод будет куда лучшей партией. Яшем по только ему известным причинам (скорее всего потому, что он владел самой большой конюшней в Иудее), рассчитывал на пост командующего конницей. Ирод отказал: командующий конницей у него уже был. Не совладав с обескураживающей действительностью, братья решили её подправить по своему разумению.

Конницей Ирода – организованной, как и вся его армия, по римскому образцу – командовал Кенас, эдомитянин, человек не великой знатности, но умелый и твёрдый воин. Ирод целиком и полностью доверял ему. Именно этого человека Яшем и Ишмаэль решили использовать как орудие своего коварного замысла.

Антоний как раз вернулся из тяжёлого и не слишком удачного похода через Армению в северную Парфию – и, не заезжая в Рим (отношения его с Октавианом становились всё хуже, причём без каких бы то ни было к тому оснований; они просто не переносили друг друга), отправился в Египет. Туда же он вызвал Ирода, своего самого сильного союзника, дабы договориться о дальнейших действиях.

Ирод отправился на эту встречу, прихватив с собой молодую жену, а вот что произошло дальше, я знаю от слишком многих, и все говорят разное. В общем, вышло так, что после долгих переговоров он отправил Мариамну обратно сушей, а сам доверил себя неверному морю. Как правило, морской путь быстрее двукратно и более; здесь же вышло так, что караван уже прибыл, а о кораблях ничего не было слышно. Встречный ветер задержал их прибытие почти на четыре дня. По крайней мере, так было объявлено.

Мариамна буквально на крыльях примчалась в летний дворец, расположенный поблизости от прибрежного городка Япу, где Ирод предпочитал держать свой маленький флот; более старый и куда более удобный порт, Стратонову Башню, Ирод в ту пору недолюбливал – скорее всего, из-за удалённости его от Иерушалайма. Впрочем, прошло время, и он переменил своё мнение и построил на том месте самый роскошный из своих городов, Кесарию Морскую; Япу же постепенно впала в ничтожество. Однако в описываемое время это был хоть и маленький, но оживлённый и гордый своею честью городок.

Итак, повторяю, Мариамна примчалась, а о кораблях ничего не было слышно. Её утешали и укрепляли, как могли. Это море, говорили ей, морская стихия; там никогда нельзя ничего знать точно. Она верила, но металась. Япу был прибрежным городом; здесь – как бы нечаянно, незаметно для себя – поклонялись заодно и греческому морскому богу. Устроили игры: будто для увеселения, на деле же – в его честь. Соревновались многие, всех превзошли Кенас и Яшем. На пиру в честь победителей вдруг появился Ирод: корабли прибыли невредимыми. Пир возобновился, вновь подали вина. Что вышло дальше, сказать трудно, поскольку трезвых свидетелей не нашлось. Будто бы повздорили Кенас и Ишмаэль, их стали разнимать, и вспыливший Кенас ранил кинжалом финикийца-кормчего, который попытался встать между дерущимися. Тут же появился Ирод – и перед ним Яшем принялся преувеличенно выгораживать Кенаса, которому за последнее время сделался чуть ли не лучшим другом и названным братом. Надо сказать, что Яшем пользовался славой грубияна и в то же время честного малого, у которого что на уме, то на языке; он сам придумал себе этот образ и тщательно его оберегал. Я старый солдат, говорил он, хотя никогда солдатом не был. Но ему верили, настолько убедительно он лгал глазами.

Заступничество Яшема, разумеется, сильно повредило Кенасу – Ирод решил, что Яшем столь яростен и неловок в выгораживании друга лишь потому, что вынужден кривить душой; а следовательно, Кенас виновен. И он сделал одну из первых своих ошибок – ну, не совсем первых, а первых из тех, которые произошли из-за его излишней доверчивости; он так до конца жизни и не научился разбираться в подлых людях, проникать до смрадных глубин их мерзости – поскольку сам таким не был и просто никогда не мог поставить себя на место подлого человека. Итак, Ирод сместил Кенаса и назначил на его место другого эдомитянина, имя которого я никак не могу вспомнить.

Яшем пришёл в ярость, что план его удался лишь частично, но виду не показал. Он спрятал от людей совершенно убитого горем и стыдом Кенаса, дал ему выплакаться, а потом в разговорах как бы между прочим втравил в его голову мысль искать милости Ирода через Мариамну – она-де добра, великодушна и справедлива. Одно семя было брошено; теперь следовало бросать другое…

Но тут произошли драматические события: неприязнь между Антонием и Октавианом перешла все возможные пределы, и началась война. Я не готова утверждать, что дело только в неприязни – скорее, сказывалось неумение одного и нежелание другого улаживать конфликты к обоюдной выгоде. Кроме того, Антоний стремительно богател — Октавиан беднел; Антоний покорил Армению и налаживал отношения с Парфией – Октавиан понимал, что это для него смерть. Эта война просто не могла не разразиться… Но я категорически не согласна с тем, что в ней хоть сколько-нибудь виновата Клеопатра. Ей-то как раз был нужен мир, и чем дольше, тем лучше: благодаря миру, а не войне Египет укреплялся и прирастал землями. Просто мужчины, если есть хоть малейшая возможность, в своих грехах и промахах обязательно обвинят женщину. Я знаю.

Антоний и Клеопатра проиграли войну и спустя полгода покончили с собой в своём дворце. Об этой двойной смерти ходит много легенд, от возвышающих до оскорбительных, и я не буду их приводить здесь – за исключением одной. Будто бы тела Антония и Клеопатры сожгли в малом саду дворца, а головы увезли в Рим и там из черепов сделали два магических кубка, один из которых Октавиан подарил свой матери, которая долгие годы была любовницей Антония (и не исключено, что именно Антоний был настоящим отцом Октавиана), а второй – своей сестре, которая была женой Антония всё то время, которое он прожил с Клеопатрой, но имела сына от своего родного брата.

Это Рим. Это властелины нашего мира. И боги у них такие же, как они сами…

Ирод со своей армией в войне не участвовал, но обильно снабжал легионы Октавиана всем, чем можно, и даже больше. Октавиан писал потом, что не помнит другого столь же лёгкого и приятного похода.

Какими именно намёками Яшем навёл Ирода на мысль о возможной неверности Мариамны, мы, конечно, никогда не узнаем, разве что фарисеи правы и всем нам суждено пережить второе рождение и быть публично судимыми за всё содеянное нами. Как назло, в то же самое время произошёл ещё один неприятный случай: телохранитель Мариамны, Соэм, проговорился ей, что Ирод, собираясь ехать на Родос предъявлять свою верность Октавиану, новому земному воплощению Кесаря, велел в том случае, если не вернётся, убить Мариамну и её мать – незаметно и безболезненно. Это было в каком-то смысле разумно и оправдано: тогда никто не мог бы взять Мариамну в жёны, через это сделаться царём – и навсегда закрыть дорогу к престолу сыновьям Ирода: Александру, Аристобулу и Антипатру. Возможно, этим узурпатором Ирод видел последнего из своих братьев, Ферора; возможно также, что медленный яд Яшема, вливаемый ему в ухо, уже действовал, и претендентом на своё место в постели Мариамны Ирод видел Кенаса, о котором Мариамна столько раз просила его; возможно всё.

Так вот, возвращаясь к Соэму и его неосторожной речи: будь Мариамна одна, я думаю, она всё поняла бы правильно, – но мать её, Александра, пришла в панический ужас и сумела-таки смутить и дочь. Более того, она смутила и отца, всё более терявшего память о настоящем; и конечно, по её наущению Гиркан написал изменническое письмо царю Малху, – тому самому, прогнавшему Ирода от Петры в пустыню. Гонец, которому поручено было письмо доставить, показал его сначала царю. Гиркан предстал перед синедрионом и был единогласно приговорён к смерти; казни он, однако, не дождался и умер в тюрьме. Был то милосердный сок аконита, подушка на лицо, или же просто старое сердце не выдержало, продолжает быть тайной.

Говорят, что в связи с этим случаем Ирод казнил мужа своей сестры Шломит, Иосифа – якобы это он, а не Соэм, рассказал всё Мариамне, с которой спал. Это вымысел и смешение. Первый муж Шломит, Иосиф бен-Йегуда, один из самых доверенных людей Ирода, помогший ему собрать и содержать армию в годы войны с Антигоном, много раньше умер от опухоли в горле, – а в описываемое время Шломит уже четыре года была несчастливо замужем за Астабаном, таким же, как когда-то Антипатр, эдомским царём без царства; он командовал иерушалаймской городской стражей, а потом – всеми городскими стражами царства; вернувшись, Ирод назначил его на место Малха, а через скорое время казнил за измену. Но вот получается, что кто-то назвал Ирода виновным в смерти Иосифа – и люди подхватили…

Итак, когда Ирод, ликуя, вернулся с Родоса, где его принимал Октавиан, с подтверждением своих прав на престол и уверениями в вечной дружбе (это было ещё до гибели Антония и Клеопатры, как раз между битвой при Акции и походом Октавиана в Египет), Мариамна встретила его холодно и отрешённо; она месяц назад родила пятого ребёнка, девочку, роды были тяжёлыми, и у женщин после такого иногда случаются перемены настроения. Но мужчинам этого не объяснить. Ирод долго не мог понять причин охлаждения к нему; здесь вновь как бы случайно подвернулся Яшем. Помня о том, что Яшем был соратником славного Шемайи, и обманувшись его показной честностью, Ирод назначил этого негодяя начальником тайных соглядатаев, которыми вынужден был насыщать и Иерушалайм, и всё царство. Одним из первых поручений, данных Яшему, было разузнать о возможных тайных посещениях царицы кем-то посторонним…

- Что происходит на свете, описывается потом в книгах. А что написано в книгах, то происходит потом с нами и вокруг нас, – говорил Оронт, глядя в огонь жаровни; светильники потушили, чтобы не метались, привлекая нечистых, тени. В пальцах прорицатель крутил бокал из зелёного кипрского стекла – пузатый, низкий, с серебряным ободом, на котором вычеканены были заклинания, защищающие от козней Ангрихона, демона лихорадки. Бокал был давно пуст. – Бог не слышит речей, потому что мы непрерывно галдим, но охотно читает написанное и иногда по написанному поступает. Нужно лишь писать так, чтобы он увлёкся чтением и забыл о своём обещании не вмешиваться в дела наши. Потому-то всегда и повторяется то, что было прежде – повторяется, но иначе, в других странах и других лицах. И ничего нельзя скрыть навсегда, а только на время. Всё сущее сохранится – в орнаментах, страхах, тенях, приметах; в форме облаков, расположении звёзд, полёте птиц; в судьбах сильных и жалобах слабых; в плаче сирот и вдов…

Ветер шумел ветвями снаружи дома и шевелил тяжёлые занавесы внутри него.

Отдав это поручение, Ирод разгневался на весь мир, хотя винить должен был только себя. Не в силах сопротивляться гневу и не имея на ком его выместить, он заболел и несколько дней пролежал в жару. Мариамна помнила, что среди её приданного есть древнее Бабилонское головное покрывало с письменами, запрещающими Ангрихону и другим демонам болезней и зла творить своё непотребство; она бросилась его искать – и не нашла. Очнувшись, Ирод вдруг и сам попросил принести чудесное покрывало, ибо в бреду ему было видение: он, мёртвый, стоит у стены, увитой плющом; с головы его медленно сползает это самое покрывало, а рука выводит на стене неведомые огненные буквы, отдалённо похожие на латинские. И он знает, что, когда упадёт покрывало, он увидит себя и умрёт уже наяву, но зато в момент смерти поймёт написанное…

Он совершил немыслимое усилие и проснулся. Буквы ещё долго стояли в глазах.

Мариамна снова приказала перерыть все вещи, но чудесное покрывало исчезло, как будто его никогда и не было на свете.

Что ж. Ирод выздоровел и смягчился сердцем, хотя так и не узнал собственного пророчества. Мариамна тоже смягчилась сердцем и согласилась на удаление Александры из столицы. Наверное, это на некоторое время отсрочило гибель злобной старухи, потому что уже тогда Яшем представил Ироду изменнические письма Александры к Малху – но Ирод от них отмахнулся, справедливо полагая, что мужчине нет чести враждовать с полубезумной стервой и что ради мира в доме можно сквозь пальцы смотреть даже на государственную измену… Малху же эти письма стоили головы.

Яшем вскоре раскрыл ещё один заговор: сменивший царя Малха царь Астабан (женатый, как я уже упоминала, на единственной сестре Ирода, Шломит) скрывает в Хевроне двух мужей из рода Маккаби, намереваясь восстановить прежнюю династию в обмен на полную независимость Эдома. Это потом подтвердила и Шломит – впрочем, ей вряд ли можно доверять свидетельствовать, поскольку она ненавидела своего мужа такой холодной нечеловеческой ненавистью, что все приходили в недоумение: что надо сделать с женщиной, чтобы заслужить такое? Ответа не знал никто.

Мужья эти, Гешем и Ахирам, из рода Иоханана, действительно были последними Маккаби. Мастера-горшечники, они не помышляли о престоле и тихо жили себе в Хевроне, куда в своё время – сразу после воцарения – Ирод их и сослал, да и забыл о них там. Соглядатаи Яшема сумели сначала братьев рассорить – чтобы они не разговаривали друг с другом и не могли понять, что происходит, – а потом обманули, запутали и подкупили обоих, чтобы те дали показания против Астабана – о его якобы злоумышлениях. Но всё было подстроено так хитро, что из этих показаний, данных порознь, вместе составлялось показание и об измене самих братьев…

На место казнённого Астабана начальником над городскими стражами царства пришёл брат Яшема, Ишмаэль. Яшем же ещё более возвысился в глазах царя.

Говорят, Астабан так и не понял, за что же его казнили – надёжнее его не было слуги и друга у Ирода. А Гешем и Ахирам лишь горько плакали и проклинали обманщиков.

Это произошло ровно, день в день, на шестнадцатый год воцарения Ирода.

В это же время или чуть раньше бродячий торговец пришёл к жене Кенаса и продал ей почти за бесценок несколько старинных вещей – в том числе и Бабилонское головное покрывало с замысловатым орнаментом. Жена Кенаса из-за болезни ног не выходила из дому и, чтобы хоть как-то себя занять, неистово предавалась рукоделию – а потом щедро раздавала то, что сделала. Во многих семьях были вещи, вышедшие из-под её рук. И у мамы был среброшитый пояс с лазоревыми кистями, я очень хорошо помню его…

Жену Кенаса звали Фамна.

Фамна восхитилась старинным бабилонским узором и скопировала его для оторочки нового плаща, который вышивала мужу. Мариамна как раз уговорила наконец Ирода вернуть Кенаса на службу, на место, утерянное им из-за пустяка, из-за глупой пьяной ссоры и неопасного пореза. А ведь сейчас, когда мир шатается (а Ироду достались многие земли, доселе принадлежавшие Клеопатре, и соседи были этим очень недовольны), опытный начальник конницы должен быть на своём месте, а не пропадать в греческих гимнасиях…

Кенас пришёл на встречу с царём в новом плаще. Ирод сразу узнал орнамент. Он изменился в лице, пообещал Кенасу, что всё будет так, как должно быть, и отпустил его.

Дальше произошло что-то не до конца известное. Кенас бросился домой, а потом – на поиски Яшема. Но вместо Яшема ему подвернулся Ишмаэль – напомню, с Яшемом они были братьями-близнецами. Кенас заколол Ишмаэля, но и сам был ранен. Яшем, узнав об этом, попытался скрыться, но стражники Ишмаэля его схватили. События происходили именно так и именно в такой последовательности, но почему они так происходили, какие колёсики за какие зубчики цепляли, я не знаю.

Это происходило вне дворца. А во дворце разворачивалась трагедия. Подозрения Ирода относительно измены Мариамны вдруг подтвердились так прямо и так грубо! Он попытался добиться от неё признания – и, к сожалению, не поверил оправданиям, поскольку и подозрения, и улики укладывались в стройную картину, а всё, что в картину не укладывалось, Ирод посчитал наглой, в глаза, ложью. И он убил Мариамну – будучи в горе и в ярости и ничего не понимая из того, что делает. Он несколько дней носил её труп на руках…

Потом её всё-таки отняли у него.

Яшем на допросе сказал, что хотел лишь добиться развода царя с Мариамной – с тем, чтобы Ишмаэль женился на ней некоторое время спустя. А проклятый Кенас испортил такой замечательный план.

Синедрион приговорил Яшема к смерти, но Ирод помиловал его, заменив казнь тюрьмой. Это была мокрая подземная тюрьма в Суккоте. Там через год Яшем и испустил дух, заживо пожираемый червями.

Кенас снова стал начальником конницы. Он славно служил царю и умер в седле.

[1] Здесь и далее, когда речь идёт о римских солдатах, римском лагере и т.п., следует иметь в виду, что регулярных римских войск, легионов, в Иудее не было вообще, а развёрнуты были только вспомогательные войска, набираемые из местного населения; организация их и вооружение не отличались от римских, но язык использовался туземный; также другими были и регалии. Расквартированные в Иудее и в частности близ Иерушалайма части комплектовались преимущественно самарянами и декаполийцами, говорящими на греческом

[2] В рукописи используются как греческий (Еммаус), так и арамейский (Хаммат) варианты написания названия; мы используем только первый, как более привычный, дабы не создавать путаницу

[3] Денежные и имущественные расчёты были в то время весьма сложны, поскольку на территории Иудеи существовало одновременно несколько денежных систем: римская (аурии, динарии, сестерции), старая хасмонейская, вплетённая в греческую (драхмы, оболы, халки), собственно иудейская (шекели, пруты, лепты, причём шекель был не монетой, а лишь мерой веса серебра); имели хождение также драхмы Тира и Сидона. В силу скорее традиции, нежели удобства, земля и недвижимость оценивалась в драхмах, труд и товары – в динариях, храмовый налог – в шекелях. Шекель равнялся одной тетрадрахме или четырём динариям; стоимость же медных и латунных монет относительно серебряного номинала изменялась, и если при Ироде один шекель (тетрадрахма) стоил 384 пруты, то после низведения Архелая – 256 прут. Легко понять, почему так распространено, доходно и востребовано было ремесло менялы

[4] Дамаск в то время не принадлежал Сирии, а был главным городом Декаполиса, объединения автономных эллинистических городов-государств. Хотя Декаполис переводится как Десятиградие, в разное время в него входило от семи до тридцати шести городов. Административно Декаполис был одной из провинций Рима

[5] Самаритянами (шомроним) в рукописи называются как все жители Самарии, так и иудеи весьма специфического толка, полагающие себя более правоверными, чем все остальные иудеи, а свой храм на горе Геризим, – единственно истинным Храмом (в отличие от иерусалимского). На этой почве возникало множество конфликтов, в том числе и вооружённых. В описываемое время в Самарии численность этих шомроним составляла от четверти до трети всего населения страны

[6] Вероятнее всего, это Яффа, Иоппия

6 - 8

Глава шестая.

Иосиф приехал на следующий день, ближе к закату, в новой крытой повозке, запряжённой двумя белыми мулами.

- Жена моя, – он склонился над Мирьям, как будто хотел закрыть её собой от всех бед мира. – Прости, что я не сумел тебя оберечь. Жребий пал на нас…

- Это не страшно, – сказала Мирьям, улыбаясь. – Это счастливый жребий. Я знаю.

И она сделала всё, чтобы сбылось по слову её.

Иосиф хотел, чтобы обвенчал их Зекхарья, но с Зекхарьей случилась беда: он онемел, а руку его, когда он пытался что-то написать, сжимал болезненный спазм. Что произошло, у него так и не удалось выяснить, и среди священников, особенно провинциальных, ходили самые дикие слухи. Якобы Зекхарья, оставшись один в храме, увидел нечто настолько непотребное, что Всевышний запечатал ему уста. Якобы пол и колонны испещрены были отпечатками ослиных копыт, а воздух пропитан нестерпимым зловонием. И якобы… впрочем, зачем повторять чужие глупости? Просто по наущению Оронта Зекхарья постарался привлечь к себе общее внимание – подобно тому, как базарный чародей величественно вздымает вверх руку, дабы никто не заметил, что другой рукой он вытаскивает из-за пазухи голубя. О, о-о! – великое чудо случилось с Зекхарьей – Господь коснулся его уст! Что же удивительного в том, что чудо случилось и с его женой, доселе бездетной и понёсшей в тридцать четыре года? Ангел всегда слетает дважды, а подобное тянется к подобному…

Так что обвенчались Иосиф и Мирьям в скромной книште, или по-гречески синагоге, Еммауса, и на свадебном пиру у них было немного гостей. Малое время спустя Иосиф нанял служанку, пожилую свободнорождённую женщину из города Магадан, того, который стоит на границе Египта и страны Куш. Женщина носила мужское имя Эфер, что значит «газель», и сама была похожа на воина пустыни: коричневое удлинённое сухое лицо, орлиный нос, белые волосы, которые она собирала в пук на темени, и зоркие жёлтые глаза. Она умерла, когда мне было шестнадцать лет, и я до сих пор очень хорошо её помню. Муж её, Шимон, мастер колодцев и каналов, работал у Оронта в саду, и ему помогали две их дочери, Ханна и Фамарь. Муж и старшая дочь погибли в страшные времена мятежа Архелая, которые наступят уже совсем скоро, а младшая, Ханна, вышла замуж за финикийского купца, чтущего Закон, и в один год с моим рождением родила дочь, которую назвала Мирьям, но по обычаю города Сидона произносила на греческий манер: Мария.

Думаю, понятно всем, что Эфер нам послал Оронт. Она научила маму изображать беременную, подсказывала, что носить, как ходить и о чём говорить.

Настала середина лета, и широко разнеслась весть о рождении у тёти Элишбет сына. Его назвали Иоханан.

Но вернёмся к царю Ироду, который как раз в эти дни начал чувствовать себя скверно. Томила жажда, и несильные, но изнуряющее-долгие потуги заставляли его подолгу проводить время в отхожем чулане. Увы, Оронт числился узником и пребывал то ли в башне в Антонионе, в светлом и просторном застенке, то ли в Александрионе, в тюрьме похуже, его-де перевели, чтобы освободить помещение для Антипатра, – то ли где-то ещё; на самом деле он жил в Иерушалайме, на постоялом дворе, и считался сабейским заклинателем змей. Увы, если бы Оронт был рядом с Иродом, он наверняка распознал бы первые признаки отравления мякотью индийского ореха (того самого, который нельзя есть сырым, а нужно только варить) – и, очень вероятно, сумел бы помочь. Но именно поэтому Оронта и удалили из дворца…

Ночами Ирод не спал и всё время мёрз. Обильно потела шея и грудь, от тела исходил запах мокрых лежалых перьев. Иногда он погружался в полубред и видел себя молодым.

Два года после смерти Мариамны он прожил вообще без женщин, просто забыв про них. Сестра его Шломит даже пыталась предложить ему себя, по примеру египетских цариц и царей, но он равнодушно отверг её – сумев, впрочем, не обидеть.

Возможно, Ироду было просто не до утех. Небывалая засуха поразила все земли от Индии до Сиренаики и от Галлии до страны Куш. В Галилее пшеница уродилась меньше, чем сам-три — вместо обычного сам-десять; во всех прочих областях урожая не было совсем. И даже в Египте, этой житнице Ойкумены, намолот упал на четверть. Наместником Египта в ту пору был Петроний, известный своим любостяжательством. Ирод собрал все свои драгоценности, камни отделил, а золото переплавил – и отвёз всё это Петронию, и вручил сам, своими руками. За это он получил право купить пшеницу по огромной цене – но зато в первую очередь.

Он раздавал её народу, как величайшую ценность, едва ли не сам проверяя списки и из своих рук отсыпая меры. Многие хитрые, кто хотел урвать из запасов, были убиты нещадно, и весовщик, пойманный с горстью зёрен в кошеле, отправлялся ломать камни. Оделены были и здоровые – большей мерой, чтобы могли работать, и больные и старые – меньшей, но такой, чтобы не умереть; часть пшеницы он послал в Сирию как семена для посевов – в обмен на шерсть и овчины для тёплой одежды; это раздавалось даром. Он кормил свой народ и держал его в тепле, сколь это было возможно, и только благодаря его заботе ту зиму пережили те, кто пережил – а кто не пережил, так в том вина не царя. Чума медленно и чадно горела во многих городах, и к весне остались безлюдными Тифон и Фаратон в Самарии, Лод, Гофна, Меранот, Мицпа, Геба, Азмабет в Иудее, Элам и Небо в Эдоме – и это только те, что я помню…

И дом Ирода не миновала чума: умер младший сын Мариамны, Ферор. А у государственного управителя, Птолемея Самарского, чума забрала всю семью: жену и семерых детей…

Весной царь разослал всех, кто мог держать мотыгу, возделывать землю, и многие земли были подняты заново, а то и впервые. Семян едва хватило для такого посева – но урожай отдал всё сторицей, и можно было не только напитать себя, но и помочь соседям. Никто из тех, кто просил помощи, не получил отказа. За голодную зиму и за следующий трудный год Ирод раздал больше ста тысяч медимнов (то есть две тысячи телег, запряжённых волами) зерна иноземцам и больше восьмисот тысяч – своему народу.

Даже самые яростные враги его вынуждены были сквозь зубовный скрежет цедить ему скупые хвалы; простые же люди не скрывали своей любви, и если бы Господь действительно слышал наши молитвы, Ирод при жизни был бы взят на небо…

Но это длилось недолго, сытость памяти не подруга. Скоро снова со всех сторон стало раздаваться змеиное шипение.

Дело в том, что Ирод, изыскивая, с одной стороны, расположение римлян, а с другой – желая привлечь в Иудею язычников самаритян и филистимлян: купцов, ремесленников, строителей дорог, – стал мягко, но решительно ограничивать власть кохенов в миру. Вначале у них было отнято право судить, если провинность не касалась вопросов веры; потом язычникам разрешили воздвигать – правда, вдали от стен городов – храмы своих богов; наконец в тот год, когда казнены были Гешем и Ахирам, он велел построить в самом Иерушалайме театрон, а рядом с городом — стадион, тот самый, который в дни его смерти обратился в гигантскую тюрьму – и только чудом не сделался местом чудовищного кровопролития. Там Ирод велел проводить подобие греческих Олимпиад, Аттические игры, приуроченные к годовщине победы при Акции. Проводились состязания борцов, кулачных бойцов, бегунов, метателей, гонки колесниц – одиночек, пар и квадриг, – а также диспуты поэтов, музыкантов и танцоров. Игры эти поводились раз в пять лет, и тогда Иерушалайм и его окрестности становились сугубым Бабилоном, полным язычников и нечестивцев, собравшихся со всей Ойкумены. Слава Ирода как покровителя игр разнеслась, и однажды греки пригласили его председательствовать на их Олимпиаде, и он председательствовал на этом непотребном зрелище, на главном жертвоприношении ложным чужим богам – ибо именно так сами греки объясняют свои олимпиады.

А тогда на новом стадионе, на первых же Аттических Играх, Ирода попытались убить – тем же манером, как римляне убили Гая Юлия: много мужчин с кинжалами, и каждый наносит по удару… Впрочем, Оронт подозревал, что это покушение было подстроено через подставных лиц Яшемом, который таким способом хотел и расквитаться с давними врагами, и укрепить своё положение. Это ему полностью удалось: двенадцать юношей из хороших семей были казнены, Яшем удостоился почестей и наград, Ирод же услышал от подсудимых много горьких слов о попрании веры отцов и о том, что всё, что раньше поддерживало в народе благочестие, теперь подверглось презрению…

Может быть, Ирод задумался бы над словами, сказанными прямыми и честными людьми на пороге смерти, но тут произошло то несчастье с Мариамной, о котором я недавно рассказала, и он просто забыл свою жизнь и дела своего народа. А потом были мор и глад, а потом – возвышение. Возможно, Ирод просто поверил в то, что всё, что он делает, он делает верно, и Господь одобряет и подбадривает его.

Что ж. Такое представление о себе всегда чревато ошибками и опрометчивыми делами. В один год Ирод взял сразу двух жён, породив тем самым бурю споров среди книжников и законников. Вначале он женился на Мальфисе, самаритянке довольно простого происхождения, дочери городского судьи; она была принята на службу во дворец и занималась воспитанием сыновей Мариамны, Александра и Аристобула. Сказать, что Мальфиса была просто красива – значит прошипеть что-то злое и завистливое. Её красота ослепляла и тревожила, и не забывалась, в ней был вызов и была дерзость. Увы, все эти качества в сыне её, Ироде Антипе, неблагоприятным образом преобразились, и где прежде был вызов, стала наглость, а где дерзость – грубость и нежелание считаться с ближними.

Другой женой, которую Ирод взял, была его родная племянница, тринадцатилетняя Эгла, дочь его сестры Шломит от Иосифа. Брак устроила Шломит с целью получить большее, чем прежде, влияние на Ирода. И это ей, к сожалению, удалось. Эгла, дети которой умерли во младенчестве, и сама умерла первой из всех – за год до казни Александра и Аристобула.

Отдельного упоминания стоит другая Мариамна. Оронт говорил, что взял её Ирод по совету и с согласия Мальфисы, и я ему верю. Дело было не только в красоте и имени этой ещё юной девушки, а в том, что Ироду необходим был доверенный первосвященник. После гибели Аристобула на этот пост вернулся Ананил – а с ним, напомню, у царя отношения складывались самые нелёгкие; Ананил был из тех фанатиков, которые по городу ходили пятясь, чтобы даже на миг не поворачиваться спиной к Храму. Во время чумы Ананил умер, проклиная Ирода, которого считал виновником всех казней и язв, насланных на обетованную землю. Его сменил Иешуа бен-Боэт, внучатый племянник великого саддукея-книжника Боэта бен-Шмуэля из Александрии, основателя обновленческой ветви саддукеев, боэциев (известной прежде всего тем, что наставники-цадоки практиковали битие учеников по голове специальными расщеплёнными палками; считалось, что благодаря этим ударам ученики глубже проникают в суть Закона и не заучивают отдельные положения, а охватывают всю мудрость целиком). Увы, Иешуа тяготился этим постом – хотя бы потому, что не мог подолгу пребывать на ногах под тяжестью драгоценных одежд. Он просил Ирода обратить внимание на его младшего брата Шимона, выдающегося священнослужителя, известность которого простиралась далеко за пределы Иерушалайма. Когда же Ирод пришёл в дом Шимона, он увидел Мариамну…

Всё сошлось. В первую очередь Ирод получил умного, верного и преданного ему первосвященника, а во вторую – юную Мариамну. Потом оказалось, что она капризна и зла, но Ирод терпел её ради отца, ради рода Боэтов и саддукеев-боэциев, которые стали ему мощной опорой. И потом, когда Ирод несколько раз смещал первосвященников (по разным причинам; скажем, самому Шимону пришлось уйти после того, как лицо его обезобразила оспа), он всё равно назначал на это место либо выходцев из дома Боэта, либо видных боэциев.

Нельзя сказать, чтобы священнослужители всех прочих направлений были в восторге от такого положения дел – тем более, что боэции, ощутив поддержку, ввели в обычай приходить на религиозные диспуты с палками, отнюдь не расщеплёнными, и группами по двадцать-тридцать человек…

Тем временем Дора, Антипатр и Антигона перебрались из Тира в Александрию Египетскую. Там они жили скромно, но честно. Антипатр продолжил образование, Антигона пыталась излечить своё бесплодие – до тех пор, пока знаменитый врач Филистарх не сказал ей, что можно не тратить деньги, детей у неё не будет больше никогда. От этого известия Антигона хотела покончить с собой, но фармацевт-египтянин, к которому она пришла за ядом, сумел её разубедить.

Он рассказал ей много интересного о гадах, растениях и минералах. Вскоре Антигона стала его тайной ученицей.

Глава седьмая.

Я просыпаюсь рано, иногда до рассвета. Мой дом стар. Балки пахнут смолой, как руки отца. Я не закрываю ставни на ночь, и птицы будят меня своими криками. Дом стоит на пологом склоне, вблизи ручья. За домом загон. Рядом проходит козья тропа. Остальные дома деревни стоят ниже и немного в стороне, и я могу – пока видят глаза — из своих дверей смотреть на площадь и на маленький, навес на четырёх столбах, храм Гебы, которая почему-то считается покровительницей здешних сёл; а дальше, за деревней, у поворота на кладбище – чернеет кумирня Гекаты, ночной охотницы; когда в темноте ветер с гор, я слышу рык её псов за стеной.

Но я ещё жива, и дух мой не бродит среди камней. Я сама спускаюсь к воде, сама дою своих коз и сама пеку хлеб. Мне дают в долг всё, что я ни попрошу, потому что четырежды в год из города приходит мальчик и приносит мешочек с латунью и серебром. Что хорошо у римлян, так это точность в деньгах. Евреям я не доверила бы и оловянного обола.

И не говорите мне, что я не люблю соплеменников. Я всего лишь справедлива.

Мой дух не бродит среди камней, но странствия его не прекращаются ни на долю часа. Стоит мне забыться или отвлечься от грубого, шершавого и холодного, что вокруг, – как он устремляется назад, назад, и не вернёшь, и приходится ждать. И я жду, терпеливо и кротко.

Вскоре после свадьбы отец вновь отправился в Сирию, покупать лес, а мама осталась управлять домом – с помощью Эфер. Дом Иосифа показался ей огромным, но неустроенным; слишком много помещений пустовало, в них просто были свалены какие-то ненужные вещи. В помощь к рабам – всего их у Иосифа было четверо, две женщины и двое мужчин, но конюх Иегуда для работ по дому не годился, он был слишком стар и не мог наклоняться, Иосиф содержал его просто из милосердия – она наняла ещё двух сильных работников, и за то время, пока Иосиф отсутствовал, дом удалось привести в какое-то подобие порядка. Несколько возов хлама вывезли, множество вещей роздали бедным, деревянные полы отскоблили добела, стены обили циновками из египетского тростника, а потолки покрасили смесью соли, мела и извести. На заднем дворе соорудили очаг и там в огромном котле долго, день за днём, кипятили с золой прокопчённые занавесы; некоторые из них распались в прах от старости, и пришлось покупать новые.

Трудно сказать, удивился ли отец, вернувшись; скорее, он растерялся. Он рассказал мне потом, что именно в этот момент понял вдруг, что всё, происходящее с ним, происходит по-настоящему. Прежде события казались чем-то вроде долгой игры или того, как ведёт себя человек, попавший в чужое племя, в чужую страну: то есть пытается присмотреться к нравам и обычаям и держать себя соответственно им, не выдавая подлинных своих чувств – потому что не поймут. А сейчас он вошёл в дверь – и оказался в подлинной жизни. В той, которой грезил во сне, но сны эти забывал поутру.

Ещё все эти дни Эфер учила маму, как ведут себя беременные, и давала пожевать какую-то сухую траву, от которой немного бледнело лицо и как-то по-особому начинали поблёскивать глаза…

Нет, пока я не дорасскажу историю Ирода и его жён и сыновей, я никак не смогу продолжить историю нашей семьи. Кто же распорядился, чтобы мы оказались так вот сцеплены? Бог евреев или греческие мойры? Или армянские бахты, которые бродят по всему миру, где только есть армяне, опираясь на тяжёлые свои посохи и зорко вглядываясь в людей из-под пергаментных век? Или парфянские боги, так похожие на усталых воинов, забывших, за что они сражаются и не верящих, что война когда-нибудь кончится? Или прав странный рабби Ахав из Сидона, у которого Иешуа скрывался почти три года и который говорил, что всё, назначенное нам в этой жизни, мы заслужили своими прошлыми жизнями – и сейчас лишь искупаем неизвестные нам грехи или пожинаем плоды столь же неведомой благодетели?

Праздные мысли. Какой смысл искать причину, когда всё равно ничего не исправить?

Прошу меня извинить, но я нарушу благородную последовательность изложения и перейду сразу к тому роковому году, когда Ирод вернул к себе Дору и старшего сына. Случилось это так: однажды во время приезда Антипатра в новый город отца, Себастию, выстроенный на месте древней Самарии (Ирод вдруг обнаружил, что тяготится Иерушалаймом; всё-таки этот город отторгал его, как отторгает плоть застрявший в ней наконечник стрелы), царь устроил большую охоту, взяв на неё троих старших сыновей: Антипатра, Александра и Аристобула. Младшие дети ещё не доросли до седла.

Детей уже было немало, от разных женщин: царь завёл обычай жениться через каждый год. Из новых жён его какого-то внимания заслуживает иерушалаймская гречанка Клеопатра, племянница Птолемея (на плечах которого лежало повседневное управление всем государством). Нельзя сказать, что Клеопатра была как-то особенно красива – как нельзя было сказать этого про её царственную одноимённицу. Та Клеопатра обжигала. В этой чувствовался спокойный ум и такая же спокойная уверенность. Я видела её изображения на геммах. Геммы передают не всё. Впрочем, о качествах Клеопатры можно судить хотя бы по её сыну Филиппу, единственному из тетрархов, кто правил мудро и мирно и оставил свой удел богатым и спокойным…

Вернёмся, однако, к охоте. Несколько дней проведя в сёдлах, они то загоняли мелких пятнистых оленей, живущих в лесах в долине реки Киссон, когда-то многоводной, судя по разбросанным валунам, а ныне текущей лишь в зимнюю пору, то подымали птиц; а под конец в дубраве затравили нескольких кабанов. Самого крупного секача почти в упор застрелил из лука сам Ирод.

При сыновьях Ирод не стал есть мясо свиней, пусть и диких, а значит, чистых; в другие времена он ел его с удовольствием, пренебрегая Законом, потому что, как уже было сказано, полагал, что здравый смысл выше написанных когда-то слов. Но тут он отдал туши прислужникам-самаритянам, велев лишь изготовить из головы секача трофей, чтобы повесить на стену; сам же царь с сыновьями воздали должное великолепно приготовленной оленине. И вот за длительным пиром, слегка осовев от обильной пищи и сладкого вина с филистинских виноградников (это вино делают, собирая полузавядшие ягоды), Ирод рассказал, как бы он хотел удалиться от дел управления страной, передав им, своим детям, управление отдельными областями – Антипатр получал бы собственно Иудею, Александр – Галилею, Аристобул – Самарию, Ирод Боэт, сын младшей Мариамны – Филистину, Архелай – Эдом, Ирод Филипп — Декаполис… А сам бы он странствовал по царству, любуясь красотами и останавливаясь погостить по очереди у всех своих любящих сыновей.

Может быть, Александр и Аристобул и сами очаровались такой перспективой; может быть, просто не поверили. Но вспыльчивый и простодушный Антипатр (тоже, наверное, как и отец, слегка ослабивший вином поводья разума) вскочил и закричал, что это гибель царства и гибель всех, что сильный правитель не имеет права отлынивать от возложенной на него ноши, а должен упрямо и обречённо, как верблюд по раскалённой пустыне, идти, и идти, и идти – до колодца или до могилы, что в общем-то одно и то же. Он никак не ожидал услышать от отца такие малодушные и трусливые речи!

Ирод обиделся. Он предлагал от чистого сердца. Он позволил себе помечтать о спокойной старости, и вдруг такое услышать… Словом, он прогнал от себя Антипатра. Всё, Антипатр ему больше не сын и пусть лучше не показывается на глаза никогда, слышишь, ты – никогда!

Антипатр пытался возразить. Он кричал, что отец его пьян, как Ной, но пусть лучше он, Антипатр, выступит сейчас Хамом, чем всё вокруг погибнет в огне пожаров.

Ирод повторил: пошёл вон, сын ящерицы!

Антипатр вскочил на коня и куда-то поскакал.

Искали его два дня.

Ирод поставил Антипатра перед собой и долго говорил с ним наедине. Он сказал, что таким жестоким способом проверил ум и преданность своих старших сыновей – и вот убедился, что именно Антипатр лучше, чем кто-то, понимает суть дела, и притом достаточно бесстрашен, чтобы устоять перед слепым гневом отца. Если я когда-нибудь сойду с ума от забот, сказал Ирод, на тебя вся надежда.

И с тех пор Антипатр жил при нём. Жена его, Антигона, вела себя тихо и кротко – настолько, что на неё просто не обращали внимания. Через короткое время Ирод предложил и Доре перебраться в Себастию. Она подумала и согласилась.

Себастию, как я уже говорила, Ирод поставил на месте древней Самарии, снеся старый и почти необитаемый город до основания. Новый был раз в десять больше по размерам и в четыре – по населению (сравнивая, разумеется, с тем временем, когда Александр Яннай ещё не опустошил это гнездо язычества и не предал ножу его обитателей), причём население это состояло преимущественно из язычников либо самаритян, извращённо толкующих Закон; правоверные иудеи жили здесь обособленно, почти как в Риме или Александрии. Чтобы придать значения этой ещё не столице, но уже вполне царскому городу, Ирод решил выстроить на морском побережье большой порт (взамен маленького Япу), который мог бы сильно оживить торговлю. Таким портом стала Стратонова Башня. Природной бухты, чтобы укрывать корабли от морских прихотей, там не было, зато была длинная каменистая отмель, идущая почти вдоль берега на расстоянии трёх-шести стадиев. За три года совершенно безумных работ эту отмель соединили с одной стороны с берегом, по верху её насыпали дамбу, поставили маяки – и таким способом создали рукотворную гавань, хоть и узкую, но длинную, а потому вместительную. Я видела там стоящими сто пятьдесят кораблей одновременно, и были свободные места у причалов. Вскоре вырос и сам город, названный Кесарией, и прекраснее его не было в мире другого города… Мощёная дорога, полностью подобная римским, вела от Кесарии до Себастии и дальше на восток, по долинам рек Фарах и Яббок, а после частью ответвлялась на Филадельфию и дальше тянулась в Аравию, через города Эфа и Ятриб – в Сабейское царство и страну морских пиратов Хазар-мабет, а частью – переходила в древнюю караванную тропу, огибающую по северному краю Великую пустыню, приводящую в Междуречье, где пески заволакивают проклятый святыми и пророками Бабилон, и дальше в Кабул, и дальше, через Гиндукуш и Пенджаб – до самой Индии и страны Церес.

Я там не была, а вот Иоханан – был. Он вернулся, богатый, сильный и крепкий, и думал, что это конец пути, а это было только начало…

Нет, это я слишком забежала вперёд.

Итак, Антигона поселилась в большом и год от году всё менее уютном доме Ирода…

Мне волей-неволей приходится приступать к той части истории, которую просто не хочется рассказывать. Я знаю, что многие из пишущих не умеют совладать с собой и, если сталкиваются с подобным, просто пропускают горький кусок жизни – в лучшем случае; обычно же заменяют его вымыслом, и не простым, а с моралью. Либо же пишут, смакуя людскую низость, и этого я уже совсем не понимаю. Я не хочу делать ни того, ни другого. Я сожму зубы и расскажу, как всё происходило и как один за другим умирали хорошие люди, потому что их смерть причиняла боль царю. Но не ставьте мне в вину то, что я расскажу это сухо и коротко, потому что в противном случае я снова начну плакать, а от слёз глаза мои слепнут надолго.

Она казалась кроткой, как ягнёнок. Её шпыняли со всех сторон, она терпела и лишь виновато улыбалась. Ей ставили в вину бездетность, и она соглашалась. Шломит, к тому времени уже схоронившая третьего мужа и от этого ожесточившаяся безмерно, делала вид, что не может запомнить имени и называла её «Эй, ты». Прочие жёны царя тоже не любили её, и даже добрая Клеопатра с ней не сблизилась, что вроде бы совсем необъяснимо. Оронт говорил, что всё дело было в духах Антигоны: они слишком отдавали мертвечиной. Известно, что для правильного аромата духов парфюмеры кладут в них либо зловоннейшую амбру и мускус, либо жижу, получающуюся при гниении мяса; в самых малых, неуловимо дробных долях эти мерзкие запахи становятся необыкновенно привлекательными. Антигона сама составляла духи и благовонные палочки, и то, что она дарила другим, отличалось поразительно гармоничным ароматом; почему для себя она выбрала отталкивающий, можно только догадываться.

Несчастнее её была только Эгла, одна из старших жён Ирода. Эглу другие жёны отвергали, так же как и Антигону, и нет ничего удивительного, что бедная женщина потянулась к невестке, которая казалась много опытнее её. Даже запах мертвечины не действовал… Смерть трёх детей Эглы в совершеннейшем младенчестве подействовала на неокрепший разум бедняжки: она как будто вернулась в свои девичьи двенадцать лет и не желала с ними расставаться. Дни она проводила за ткацким станком, создавая всё более и более замысловато-узорчатые покрывальца и простынки, а вечерами приходила к Антигоне в комнаты и там играла с куклами. У Антигоны было много кукол с головами, вылепленными из ячменного теста и хлопчатой ваты и раскрашенными тонкими кисточками; лица кукол очень походили на лица Ирода и его огромного семейства, а также многих придворных и приживалов. Всего кукол было больше двухсот. Специально для Эглы Антигона сделала кукольного младенца с мёртвыми глазами. Но и это не отпугнуло несчастную дурочку. И тогда Антигона её отравила. Она использовала, по мнению Оронта, киноварь и какие-то смолы или млечные соки, которыми долгое время заправляла сладости из мёда и орехов; Эгла обожала сладости. Киноварь, если давать её маленькими дозами, но подолгу, накапливается в селезёнке и может начать действовать разрушающе даже через некоторое время после того, как перестанет поступать извне, и не остановится после этого, а погубит человека медленно и неотвратимо; млечные же соки, добавленные тогда, когда начали проявляться первые признаки отравления, хитро замаскировали симптомы и направили мысли врачей по ложному следу.

На Антигону не пало и тени подозрения.

Вдохновлённая первым успехом, она запустила сложный механизм отмщения. Я уверена, что ей хотелось не просто убить царя – сделать это было легче лёгкого, при её-то познаниях, и никакие пробователи блюд не помогли бы воспрепятствовать замыслу, и никакие врачи не спасли бы, – нет, ей необходимо было медленно вымучить, заистязать его, заставить рыдать над могилами своих любимых детей, которых он по её наущению убьёт собственными руками, – а потом объяснить ему, абсолютно беспомощному, распростёртому пред вечностью, суть происходящего; лишить его прожитой жизни и заставить до конца всё понять и всё прочувствовать…

Мысль, что в результате этих действий на престол сядет её муж, Антипатр, тоже была не чужда Антигоне, но она отдавала себе очень трезвый отчёт, что шансы на такой исход исчезающее малы. Весь её разум был направлен только на мщение – даже ценой жизни. Более того, если для полноценного возмездия понадобится смерть её любимого (без тени иронии; Антигона искренне и преданно любила Антипатра и готова была ради него на всё; почти на всё) мужа – она будет согласна.

Итак, первыми жертвами Антигона наметила себе Аристобула и Александра, самых любимых Иродом сыновей. В них он видел черты первой Мариамны, их он баловал и строго наставлял, их он отправлял в Рим на высшую имперскую выучку; они были обласканы Октавианом Августом и его женой Ливией, которая – как многие не без оснований полагали – ведала отбором претендентов, достойных занять высшие посты в Риме и в провинциях. Надо сказать, что и Антипатр прошёл горнило Рима и римской службы – и не посрамил чести отца; он командовал тысячной алой сирийской союзной конницы в жестоких пограничных схватках с германцами; слава о его воинской доблести дошла в конце концов и до Себастии.

Возможно, присутствие мужа как-то отвлекло бы Антигону от её замыслов. Возможно, он заметил бы что-нибудь и принял меры. Антипатр более вдохновлялся прежней Элладой, нежели Римом; а в Элладе всем прочим городам предпочитал Спарту, героем же его юношеских грёз был царь Леонид. И сам он был по-спартански прям и невыносимо честен – при врождённой арабской вспыльчивости.

Не знаю, к чему его присутствие привело бы. Возможно, к чему-то очень страшному.

Но судьба распорядилась так, что всё это время он был далеко от дома.

На этот раз вместо яда Антигона пустила в ход клевету. Оронт, к которому она довольно часто приходила погадать о чём-нибудь невинном, уверен, что она откуда-то знала историю Яшема и его роль в смерти первой Мариамны. Откуда – остаётся загадкой; впрочем, различных предположений можно выстроить огромное количество. Слуги неприметны; а многие из них умны, и даже очень умны. Тот факт, что одной из последующих жертв оказался евнух Багой, дворцовый управляющий, Оронт объясняет тем, что Антигоне, вероятно, понадобилось избавиться от опасного свидетеля.

Оронт допускает также, что вольной или невольной помощницей Антигоны была Шломит, сестра царя. Дочь Шломит, Береника, стала женой Аристобула и родила ему пятерых детей; и чем была вызвана звериная ненависть Шломит к зятю, я не знаю. Возможно, он и сам этого не знал и не мог понять. Шломит в те годы межмужества казалась голодной пантерой, посаженной на суровые повода. Она могла в любой момент взбеситься и пустить в ход зубы и когти, а через долю плакать над жертвой и требовать быстро привести сюда нищих, чтобы выдать им милостыню. Все близкие претерпели от неё. Все, кроме Антигоны, которую она подчёркнуто не замечала. Так что Оронт не исключает и того, что Шломит раскусила Антигону, но решила некоторое время использовать её в своих интересах. Да, роль Шломит в опутывании Александра и Аристобула паутинами клеветы была немалой – но, как я уже сказала, нельзя наверняка утверждать, делала она это намеренно или же невольно.

Таково высокое искусство придворной лжи.

Кто знает, как бы ещё проявили себя демонические качества Шломит, но тут её очень кстати выдали замуж за Алекса, который был доверенным лицом госпожи Ливии, и он увёз сразу ставшую тихой и всем довольной жену к себе в Филистину. Но тень её ещё очень долго скользила в коридорах и анфиладах дворца.

Итак, с помощью подмётных писем и опасных слухов Антигона сумела создать сначала у Фемана, тогдашнего начальника дворцовой стражи, а потом и у самого Ирода картину опасного заговора отравителей. Более того: похоже, что она создала и сам заговор, сумев при этом остаться невидимой. И когда у Александра нашли яд, и когда нанятый египетский отравитель во всём сознался под пыткой, и когда несчастный раб, которому дали попробовать пищу, тут же немедленно умер в страшных мучениях (и никто не заподозрил неладного, а ведь в Египте давным-давно не применяли как яд ни мышьяк, ни сурьму, ни медь, потому что это было грубо и слишком очевидно), и когда предъявили письма, написанные рукой Аристобула, но которых он никогда не писал, но кто ему теперь мог поверить? – Ирод был просто потрясён. Уже тогда многие близкие ему люди отметили, что ум его потерял присущую прежде прозорливость и цепкость, а гневливость, напротив, возросла, – но все думали, что это из-за того, что царь не в силах справиться с несчастьем.

Я же думаю, что это следствие постоянного употребления высушенных грибов, которые раавиты используют в своих истовых радениях и называют плащевиками. Грибной порошок имеет приятный запах и тонкий вкус и вполне мог быть подмешан к приправам, которые Ирод очень любил и употреблял помногу.

Синедрион приговорил к смерти и Александра, и Аристобула – одного как отравителя, а другого как подстрекателя к отравлению. Поскольку оба они были римские граждане, приговор должен был утвердить сам Август.

Не знаю, приложила ли Антигона руку к следующему действию драмы, или же просто так всё удачно для неё совпало, – но в Галилее снова вспыхнуло восстание сторонников Маккаби, а в Иудее неожиданно выступили фарисеи и асаи[1], вежливо, но непреклонно отказавшиеся присягать Августу и Ироду; и то и другое римские аудиторы напрямую связали с намерением восставших посадить Александра и Аристобула на отцовский престол. Таким образом, Август сделал вывод, что всё дело не в мнимом отравлении, а в старой междинастийной грызне, в которой все средства хороши; Ирод же просто не хочет, чтобы истинные причины, по которым он устраняет последних Маккаби (хоть и исключительно по материнской линии, но прежними законами престолонаследования такое допускалось), стали известны народу.

И он подписал приговор.

Когда письмо Августа доставили Ироду, у того уже проснулись сомнения в свей правоте, но – вместе с глубочайшей апатией. Он не смог заставить себя повторить дознание и суд, тем более что волнения в Галилее нарастали, фарисеев неожиданно поддержали их извечные враги саддукеи, было раскрыто несколько настоящих заговоров с целью убийства царя, на городских площадях открыто кричали к мятежу беснующиеся назареи, и даже боэции и армия, его две железные опоры, роптали. Громадный надулся гнойник, и невозможно было избежать крови…

Единственно, на что Ирод пошёл – это не стал устраивать казни. Сыновьям объявили об освобождении и повезли из Александриона – крепости на границе Самарии и Иудеи, – где их содержали до получения решения императора, в Себастию. По дороге обоих напоили вином с маковым соком и потом задушили во сне.

Понятно, что волнения не прекратились.

Следующими жертвами Антигона избрала младшего брата Ирода, Ферора – того самого, который вместе с Иосифом отстоял крепость Масаду и спас многих, в том числе Мариамну. Ферор был самым младшим из братьев Ирода и самым любимым. Антигона знала, куда бить.

Орудием, поразившим Ферора и его жену, отважную красавицу Иохивид, были не отрава и не клевета, а пророчество.

Здесь мне придётся немного рассказать вам, эллинам, о еврейских странностях, которые в ту пору вдруг оказались очень важны как для Иудеи, так почему-то и для Рима. Эллинам это понять трудно, почти невозможно, потому что у них совершенно иначе устроены головы.

Вся вера евреев заключена в книгах, и они молятся по написанному. Это не самое странное, что есть в мире, Иоханан говорил, что видел в Мидии и Кабуле храмы, где не молятся вообще, а походя крутят колёса с нарисованными на них молитвами, которые предназначены тому, кто видит всё с закрытыми глазами. Мир велик, и люди в нём разные, и все хвалят Предвечного на своём языке, а тот не возражает. Нет, еврейские обычаи не самые чудесные. Но есть в них пугающая особенность: время от времени некто пишет на простом пергаменте простыми чернилами простые слова, и эти слова вдруг начинают быть непреложной истиной – и лишь потому, что они написаны теми же буквами, что и священные книги. Это трудно понять, но это так. У евреев, как и у эллинов, есть свои оракулы, известково-бледные и с глазами красными от дыма воскурений – но если эллины от своих оракулов ждут простых ответов на простые вопросы бытия, и желательно на каждый заданный вопрос по одному ответу, то евреи в необъяснимом ослеплении считают, что все самые безумные пророчества, вываленные на пергамент, сбудутся в точности так, как написаны – надо лишь дождаться дня.

Конечно, и двести, и сто лет назад люди в Асии, в Парфии, в Египте – да и в самом Риме – грезили тем, что придёт новый царь, и появление его на свет будет обставлено знамениями и чудесами; царь же как по волшебству преобразует наш мир, и установится золотой век. Вспомним Вергилия: «Круг последний настал по вещанью пророчицы Кумской, сызнова ныне времен зачинается строй величавый, дева грядет к нам опять, грядет Сатурново царство. Снова с высоких небес посылается новое племя. К новорождённому будь благосклонна, с которым на смену роду железному род золотой по земле расселится, дева Луцина! – уже Аполлон твой над миром владыка. При консулате твоем тот век благодатный настанет, о Поллион! – и пойдут чередою великие годы. Если в правленье твое преступленья не вовсе исчезнут, то обессилят и мир от всечасного страха избавят. Жить ему жизнью богов, он увидит богов и героев сонмы, они же его увидят к себе приобщенным. Будет он миром владеть, успокоенным доблестью отчей. Мальчик, в подарок тебе земля, не возделана вовсе, лучших первин принесет, с плющом блуждающий баккар перемешав и цветы колокассий с аканфом веселым. Сами домой понесут молоком отягченное вымя козы, и грозные львы стадам уже страшны не будут. Будет сама колыбель услаждать тебя щедро цветами. Сгинет навеки змея, и трава с предательским ядом…»

Да, все так или иначе верили в эту легенду, потому что больше ни во что верить не оставалось, но только евреи сумели низвести песню к числу и таблице…

Я несправедлива? Да, я несправедлива. Око за око.

Как растолковали книжники, царь-избавитель должен быть из дома Давидова или в крайнем случае из Ароновой ветви левитов (так захотели, будучи у власти, Маккаби, и священники не могли с ними не согласиться); это будет как бы новое воплощение Давила, он воссоздаст царство больше прежнего, изгонит или истребит иноплеменников и установит жизнь по единому для всех Закону. До тех же пор надлежит разжигать ненависть к врагам народа и составлять списки тех, кто истинный последователь Завета, а кто ложный, и на дверях их домов рисовать знаки; когда же начнётся война против иноплеменников – а она начнётся со свержения царя-узурпатора, – небеса разверзнутся и Господь сам встанет во главе безудержного и всепобеждающего войска… Царь-избавитель должен появиться на свет (или впервые прославиться) в Иерушалайме, и появление его будет сопровождаться знамениями: новой косматой звездой в небе, опрокинутым солнцем и невыносимыми холодами; родиться он должен в хлеву одновременно с ягнёнком, козлёнком и телёнком; когда вырастет, он станет вначале царём иудейским, а затем подчинит себе Рим и всю Ойкумену. Многие толкователи уточняли детали, что-то добавляли, а что-то отнимали от перечисленного: например, родиться он должен от непорочной девы в Бет-Лехеме Иудейском, родном городе царя Давида, избежать множества покушений, избрать духовное служение, сделаться новым богом или быть при жизни взятым на небо…

Множество непонятных и хитрых людей примеряли себя к этому набору качеств, и некоторые из них вдруг понимали, что это сказано про них; например, римский император Гай Юлий Кесарь Второй, прозванный Калигулой, верил, что пророчество – именно о нём: родился в хлеву, небо украшала красная хвостатая звезда, в раннем детстве побывал в Иерушалайме и там предстал перед народом, избежал множества покушений, стал царём… Римляне убили его самого, его жену и дочь, и растоптали самою память о нём. Возможно, он был плохим правителем, я не берусь судить. Но говорят, его очень любила городская беднота.

Много больше резонов думать о себе как об Избавителе было у Ирода Агриппы, внука Ирода. Но он, несомненно, сам распускал о себе многозначительные слухи с целью сплотить вокруг себя народ, уже и так доведённый до отчаяния. Агриппа умер в точности так же, как его великий дед, и я даже догадываюсь, чья рука приготовила, а чья поднесла яд.

«…сомкнулись источники вечные в безднах средь гор высоких, ибо не было среди людей тех никого, кто творил бы справедливость и суд. От правителя их до малейшего из народа — во грехе всяческом.

Царь в беззаконии, а судья в неправде, а народ во грехе. Призри на них, Господи, и восставь им царя их, сына Давидова, в тот час, который Ты знаешь, Боже, да царит он над Израилем, отроком Твоим. И препояшь его силою поражать правителей неправедных.

Да очистит он Иерушалайм от язычников, топчущих город на погибель. В премудрости и справедливости да изгонит он грешников от наследия Твоего, да искоренит гордыню грешников, подобно сосудам глиняным сокрушит жезлом железным всякое упорство их.

Да погубит он язычников беззаконных словами уст своих, угрозою его побегут язычники от лица его, и обличит он грешников словом сердца их.

И соберет он народ святой, и возглавит его в справедливости, и будет судить колена народа, освященного Господом Богом его.

И не позволит он поселиться среди них неправедности, и не будет с ними никакой человек, ведающий зло.

Ибо он будет знать, что все они — сыны Бога их, и разделит он их по коленам их на земле.

Ни переселенец, ни чужеродный не поселятся с ними более. Будет судить он народы и племена в премудрости и справедливости его.

И возьмет он народы язычников служить ему под игом его, и прославит он Господа в очах всей земли, и очистит он Иерушалайм, освятив его, как был он в начале.

Придут племена от края земли, дабы видеть славу его, неся в дар истомленных сынов Иерушалайма, и дабы видеть славу Господа, коею прославил Он эту землю; и сам справедливый царь научен будет Богом о них.

И нет неправедности во дни его среди них, ибо все святы, а царь их — помазанник Господень.

Не понадеется он на коня, всадника и лук, не станет собирать себе в изобилии золота и серебра для войны, не станет оружием стяжать надежд на день войны.

Сам Господь — Царь его, надежда сильного надеждою на Бога, и поставит он все племена пред собою в страхе.

Ударит он по земле словом уст своих навеки, благословит он народ Господа в премудрости с радостию.

И сам он чист от согрешения, дабы править народом великим; обличит он правителей и уничтожит грешников властию слова своего.

И не ослабеет во дни те, уповая на Бога своего, ибо сделал его Бог сильным духом святым и премудрым в рассуждении, с мощью и справедливостью.

И благословение Господа с ним в силе его, и не ослабеет он. Упование его на Господа, и кто может против него? Мощный в делах своих и сильный в страхе Божием, пасущий стадо Господне в вере и справедливости, не даст он ослабеть никому на пастбище их.

В благочестии поведет он их всех, и не будет среди них гордыни для угнетения среди них.

Такова краса царя Израиля, которую познал Бог, восставив его над домом Израиля для вразумления его.

Речи его, пламенем очищенные, драгоценнее золота, в собраниях будет судить он людей — колена освященных.

Слова его — как слова святых среди людей освященных.

Блаженны, кто будет жить в те дни, ибо узрят они сотворенное Богом счастие Израиля в собрании колен его.

Да ускорит Бог милость Свою над Израилем, да избавит нас от нечистоты врагов нечестивых. Сам Господь — Царь наш во веки вечные, с того дня, как утвердил их Бог, и от века. И не отклонились с того дня, как утвердил Он их; с давних времен не отступили они от пути своего, если Сам Бог не приказал им через слуг Своих»[2].

Помните, гордецы и надменные: какою мерою меряете, такою же и вам будет отмеряно…

Так говорил Иешуа.

Я отвлеклась. А хотела быть краткой.

Так вот, Ферор и Иохивид. Вдруг в городах появились бродячие проповедники, кричащие, что то ли именно Ферор и есть грядущий царь-избавитель, то ли Ферор будет царём, при котором Избавитель родится – от кого бы вы думали? От евнуха Багоя. Как раз накануне Иохивид внесла в казну штраф за фарисеев, не желающих давать присягу Августу – чем вызвала недовольство первосвященника и его присных. В это же время стали известны подробности о страшной резне, учинённой в Трахоне тамошними горцами – они вырезали всех поселенцев из Эдома и Бабилонии, получивших пустующие земли кто за заслуги, а кто по земельному закладу; всего погибло, если считать с деревенскими стражниками, четыре тысячи человек. А несколько раньше был раскрыт заговор армейских командиров…

В общем, Багоя, схваченных проповедников и нескольких столичных фарисеев, открыто призывавших к бунту, казнили, а Ферора с женой отправили в ссылку в Перею. Там их по-родственному навестила Антигона, грустившая без мужа: Антипатр опять уплыл в Рим с важным посольским поручением. Спустя месяц после её отъезда Ферор заболел. Сначала врачи решили, что это камни в почках… Ферор умер после семидневной агонии в страшных мучениях на руках у старшего брата, который уже и сам чувствовал необъяснимые недомогания. И тут опять появились перехваченные письма к Иохивид, где некто перечислял, какие порошки и притирания нужно использовать при магических обрядах, позволяющих убить жертву на расстоянии, имея лишь её изображение.

Иохивид была схвачена, обвинена в причастности к попыткам отравить царя и в непотребной волшбе, подвергнута пыткам, во всём призналась и умерла в петле. Это страшно возмутило фарисеев и вылилось в открытый бунт со схватками на улицах…

Бывший первосвященник Шимон попытался образумить Ирода, был тут же лишён милости и отправлен в ссылку. За ним последовала и Мариамна с сыном Иродом Боэцием; говорили даже, что Ирод развёлся с ней; возможно. Во всяком случае, Ирод Боэций не участвовал в разделе наследства своего отца.

По делу Иохивид допрашивали также и Оронта; суда над ним не было, обвинений не предъявлялось, но после казни Иохивид он оставался в тюрьме ещё долго. Казалось, о нём просто забыли. Впрочем, сам он так не думал. Просто Антигона не стала его убивать немедленно. Он был ей нужен живым. Она раскрыла его тайну (он догадался, как), она знала, что он парфянский шпион и что он мастер ядов.

Лучшего виновника грядущей смерти Ирода было просто не найти.

Надо сказать, что только на допросах и потом в тюрьме Оронт понял, кто был виновником всех умертвий и что двигало её рукой. Почему-то раньше это ему категорически не приходило в голову. Наверное, опять же из-за духов. Женщину, от которой вызывающе пахнет мертвечиной, трудно заподозрить в намерениях совершить убийство.

Тогда Оронт понял, что нужно спешить. Он написал начальнику дворцовой стражи Феману письмо, в котором делился своими соображениями. Феман письма не получил – во всяком случае, так он утверждал после. Но Оронта вдруг решили перевести из Гирканиона в другую тюрьму – в крепость Эфрон. Это была даже не крепость, а башня с крошечным гарнизоном в девять человек; рядом с башней стояли несколько хижин. Узника никто не охранял. Башня была доверху набита неразобранными книгами на всевозможных языках мира, и это было единственное, что удерживало здесь Оронта. И всё же однажды утром он собрался, попрощался с солдатами и ушёл.

После несчастья с Александром и Аристобулом Ирод видел около себя единственного настоящего наследника своего дела, который сумеет удержать в пригоршне эти неистово пылающие угли, почему-то именуемые народом. Понятно, что имя наследнику было Антипатр. Все остальные сыновья либо ещё не вышли летами, либо казались слабыми – например, Ирод Антипа. Священники и женщины могли вертеть им как угодно. Кроме того, слабые часто бывают жестокими. Так оно и случилось, кстати.

И, похоже, он не понимал Филиппа. Я думаю, просто не понимал. Они были очень разные.

У Антипатра был единственный изъян: любимая бездетная жена. Поэтому, когда траур был снят, Ирод призвал к себе Антипатра, Антигону и Дору, и распорядился – очень мягко, но непреклонно – подыскивать наследнику вторую жену.

Как ни покажется кому-то странным, Антипатр, сын столь многолюбивого отца, не знал другой женщины, кроме Антигоны. Может быть, этому было виной любовное зелье, которое она ему регулярно подливала в вино; может быть, что-то ещё; может быть, те самые духи, которые другим людям казались отталкивающими. Тем не менее, Доре пришлось преодолеть немалое его сопротивление, прежде чем она смогла заставить его взять для начала наложницу. Чтобы научиться не отгораживать потом от себя новую жену болезненной привязанностью к прежней.

Наложница, маленького роста пухленькая львинокудрая иудейка простого рода с огромными глазами цвета маслин, была робка и молчалива днём и расточительно обильна любовью по ночам. С нею Антипатр вдруг стал задумываться о том, а действительно ли так уж хороша была его прежняя жизнь?..

И тут подоспело обручение, а вскоре и венчание. Женой его стала тринадцатилетняя – старшая – дочь безвинно погибшего брата Аристобула, по имени, как нетрудно догадаться, Мариамна.

Случилось это за год до смерти Ирода.

Ирод добился мира. Стольких лет мира подряд не было ни до него, ни после него.

Ирод искоренил разбой. В последние десятилетия его царствования двери домов вновь перестали запираться, а добрые люди перестали бояться выходить из домов по ночам или ходить из города в город поодиночке.

Ирод расширил царство. Никогда Закон не властвовал на стольких землях – ни при Шауле, ни при Давиде, ни при мудрейшем блистательном Шломо.

Ирод построил города. Никто до него не создал таких прекрасных городов, как Себастия, Кесария Морская, Аполлония Суза, Бетания. Никто не построил и после – разве что Филипп; но Филипп построил только один город, хотя и имел больше времени.

Ирод построил и крепости, чтобы обезопасить земли. Он восстановил и усилил Масаду и Михвару, он поставил заново Александрион, Киприон, Гирканион, Иродион, Малату, Гамалу, Панею – и более двадцати малых крепостей и сторожевых башен; армия его была сильна и быстра; она восхищала даже врагов.

Ирод восстановил Храм. Он восстановил его в той силе и в том великолепии, которых хотел достичь блистательный Шломо, но не смог.

Ирод спас свой народ в голодные годы. Он буквально из своих рук выкормил его…

Такое не прощается. Ненависть к царю крепла год от года – и наконец охватила всех. Невозможно было найти хоть кого-нибудь, кто не желал бы Ироду скорейшей мучительнейшей смерти. И, конечно, никто не способен выжить, когда его так ненавидят.

Оронт поселился в Себастии под чужой личиной и немедленно протянул во дворец свои руки и глаза. Картина, увиденная им, была страшна.

Ирода было не спасти. Медленный яд проник в его кости, в костный мозг и в селезёнку. Чёрная желчь разливалась по телу. Царь похудел; в чертах лица крылась смерть. Кожа его, и прежде смуглая, стала тёмной и истончилась. Слабость и дрожь в руках приводили его в бешенство; он начинал кричать и уже не мог остановиться. Никто не может знать, какими чудовищами он видел в часы затмения своих домочадцев…

Антигона вдруг оказалась самой приближенной к нему. Она всегда была рядом, всегда помогала, говорила умные и успокаивающие слова. Он звал её, а не кого-либо из жён, когда неутоляемая боль охватывала тело и нужно было в кого-нибудь вцепиться и переждать.

Антипатр, теперь уже царь и соправитель, уехал в Рим улаживать чрезвычайно нелепый казус, произошедший по вине Шломит, тогда ещё незамужней любвевзыскующей вдовы, и одного эдомского царька, который не захотел менять веру. Всё это тянулось не один год, привело к небольшой войне и в конце концов попало на суд кесарю Октавиану Августу. Антипатр провёл защиту блестяще, доказал, что Ирод был оклеветан и что Августу предоставили ложные сведения как о причине войны, так и о жертвах и разрушениях (реально погибло двадцать человек; царь же Скилла – кажется, так его звали – в письме к Августу заявил о двадцати тысячах погибших; Август вначале разгневался на Ирода, а когда узнал правду, на Скиллу; более всего Августа гневила заведомая ложь – и он мог простить всё что угодно, только не её); внезапно он получил сразу несколько писем, в которых тайные друзья советовали ему скрыться или хотя бы как можно дольше тянуть с возвращением в Себастию. Разумеется, Антипатр немедленно начал собираться домой, поскольку негоже царю в смутные времена пребывать где-то не там. И тут пришло письмо от Ирода, где ему прямо предписывалось вернуться.

В порту Кесарии Антипатр был арестован и под сильной стражей препровождён в Иерушалайм. Там состоялся очень странный суд над ним – в присутствии сирийского наместника консула Вара.

Оронт объясняет странности суда и некоторых последующих событий тем, что Ирод прозрел, но только на один глаз. Он понял, что кто-то целенаправленно истребляет его род – но решил, что это делают римляне руками своих ставленников. Поэтому он вывел из-под удара Антипатра, заключив его как бы до казни в крепость Антонион, что в черте Иерушалайма (к дожидающемуся смерти узнику не станут подсылать убийцу с кинжалом или ядом, не так ли?), а римлянам предъявить малодостойного, но хитрого и осторожного Антипу, выправив завещание и назначив его единственным наследником. Что ж, если бы дело было бы действительно в римлянах, то план Ирода был бы великолепен; более того, он полностью бы удался.

Но увы, Ирод заблуждался. Опасность исходила не из Рима.

Стремительно умерла Мальфиса, вернувшая было себе расположение царя. Ни с того ни с сего у неё начались кровотечения, и буквально за семь дней вся кровь вытекла из неё. С похожей болезнью слегла Клеопатра, но выжила. Наверное, она вовремя, едва почувствовав недомогание, уехала в Себастию…

Почему Оронт понял, что следующими целями Антигоны будут жена и наложница Антипатра? Только потому, что заставил себя думать, как она. Целью Антигоны была не власть, не богатство и вообще не приобретение; целью её была месть, гибель всех чад и домочадцев, и выжженные всходы. Сам Ирод должен был умереть у неё на руках, в последний час перед смертью узнав, кто истребил его род, разрушил царство и убил его самого…

Умрёт ли следом она сама, Антигону совершенно не волновало.

Ах, да. Я забыла сказать. И младшая Мариамна, и наложница – обе ждали детей. Наложница раньше, Мариамна пятью месяцами позже.

Наложницу звали Эстер, но Оронт велел звать её Деборой. Так Деборой она навсегда и осталась, и передала своё имя мне.

Глава восьмая

Думаю, что исчезновение Эстер-Деборы встревожило Антигону, но не остановило. Остановить её могло только слоновое копьё.

Я видела однажды, как старую львицу пробило копьём насквозь и пригвоздило к пню – и как она, изогнувшись, перегрызла древко и бросилась на загонщиков. Ею тоже двигала только месть.

Это происходило на том стадионе, где Ирод когда-то устраивал соревнования борцов и турниры поэтов. Потом стадион сожгли. Он горел не переставая четыре дня.

Сам Оронт не смел показаться во дворце, даже приняв чужую личину, но встретился с несколькими нужными людьми в Нижнем городе. Этот последний год своей жизни Ирод по большей части проводил в нелюбимом Иерушалайме, а не в милой сердцу Себастии; с одной стороны, Оронту это было на руку, в Иерушалайме было проще затеряться, а в здешнем дворце у него было больше надёжных людей среди старых слуг и рабов; с другой – в Себастии он мог рассчитывать на помощь знатных самаритян, которые всё ещё были крайне расположены к царю; здесь такого мощного рычага у него не было.

Не знаю, правда ли он так думал или же просто оправдывал себя за недостаточное рвение – но, по его словам, спасти самого Ирода было уже нельзя. Может быть, если бы ранней весной убить Антигону и начать лечение царя, ещё были бы шансы на успех; но уже летом царь был обречён. Антигона искусно провела отравление: одни её яды медленно разрушали печень, другие – портили кровь, третьи – делали так, что простые болезни становились смертельными. Всё это нарастало постепенно, могучий организм сопротивлялся долго – но когда сломался, то сломался весь. И теперь уже можно было поосторожничать, спрятать яды, долго не появляться, сказавшись больной – а Ирод уже сам искал её общества и её мудрых и глубоких бесед, ах, как она была умна, серьёзна, тонка и обольстительна… Нет, спасти Ирода возможности не было, повторял Оронт, – должно быть, убеждая себя. И можно было только не дать восторжествовать Антигоне. И не дать рухнуть царству.

Казалось бы, какая корысть огромной Парфии в маленькой Иудее? Самая прямая: чем спокойнее тут, чем меньше римских войск в Сирии. Парфии, терзаемой внутренними распрями, был жизненно необходим мир и покой вблизи её границ…

Осенью царю стало настолько плохо, что он несколько раз терял сознание в обеденном зале – и наконец перестал выходить к людям. В конце иперберетая – начале диоса Ирод слёг окончательно.

Жить ему осталось три месяца. Эти три месяца были самыми страшными и в его жизни, и в жизни его царства.

А потом, когда он умер, стало ещё страшнее.

Мама очень не любила вспоминать те дни, да и отец отделывался короткими историями – обычно о каких-то смешных и нелепых поступках знакомых людей. И действительно, многие вели себя нелепо. Так уж устроены люди, и с этим ничего не поделаешь. Звери, когда пожар, бегут прочь. Люди бросаются спасать что-нибудь из огня – и в суматохе спасёнными оказываются старый бурав да сточенная виноградарская серпетка…

И другое: ведь никто ничего по-настоящему не знал, все пересказывали друг другу слухи и сплетни. Мне понадобился не один год, чтобы день за днём восстановить, что же на самом деле творилось там, в сумрачных залах дворца и его внутренних двориках. Тогда же, повторяю – никто ничего не знал. Кто-то тяжело возился где-то за стенами, что-то наутро изменялось, чьи-то трупы волокли крючьями по дорожной пыли, а те, кого это не коснулось, старательно смотрели в другую сторону. Как будто невидимая мгла упала на землю, и во мгле властвовал демон Такритейя, подкрадывался, выбрасывал длинную когтистую руку, хватал за горло и мгновенно срывал человека с тропы, и все говорили: как? мы видели, человек был там; наверное, он зашёл за угол; нет, он уехал к родственникам, я знаю, он давно собирался, но он вернётся, он должен мне пять динариев, прежде он всегда возвращался… Так говорили, чтобы заклясть мглу и того, кто прячется во мгле.

Случилось, что привезённый отцом лес повис тяжким грузом на семье: отец заплатил за него, отдав три четверти свободных денег, а продать не мог, потому что все разом перестали строить дома и делать столы или ставни. Близилась зима, близились дожди, а брёвна и напиленные брусья и доски так и лежали под навесом на заднем дворе.

Полусумасшедший старый длиннобородый раавит, бывший жрец, в одной козлиной шкуре вокруг бёдер, долго кричал под окнами, что Иосиф припас брёвен достаточно, чтобы римляне наделали из них крестов и повесили на них весь Израиль. Отец пригласил его к столу и сам обмыл ему ноги. Старый жрец рассказал между прочим, что обычай казнить на кресте беглых каторжников и рабов, поднявших руку на господина, римляне создали, злонамеренно извратив обычаи восточных народов. Крест у тех был символ четырёх стихий: земли и огня, воды и ветра; и двуединый бог, Митра и Варуна, отвечал за всё, причём как Варуна он обозревал вселенную снаружи, а как Митра – изнутри, проникая взором вглубь до самых тончайших нитей, из которых сотканы тенёта человеческих душ. И те, кто ощущал в себе подвиг сблизиться с Митрой, опивались особого вина и велели привязывать себя к кресту, в день новолуния воздвигаемому на перекрёстке дорог; и, если не умирали, то постигали тайны мира и становились святыми. Когда македонский царь Александр расширил пределы Ойкумены, обычай этот стал известен в Греции и других царствах; и до сих пор на Кипре и Родосе есть собрания митридатов, то есть «постигающих Митру». Римляне же принизили и обесчестили этот ритуал, превратив его в заурядную и позорную к тому же казнь, и скоро кресты выстроятся вдоль всех дорог, идущих от Иерушалайма, и на каждом будет висеть человек, но ни один из них не познает тайн мира и не сможет мир изменить и сделать лучше, потому что ум его будет занят одним пустым, глупым и бессмысленным вопросом: за что?!!

На пустошах, чего не было уже много лет, появились стаи не то волков, не то одичавших собак. Они осмелели до того, что ночами забегали в города. Видели волчицу, которая тащит в пасти ребёнка.

Много дней подряд солнце садилось не за гору, а расплывалось в багровой пелене, затянувшей полнеба. Подобное этому бывает перед ветром из пустыни, но ветра так и не дождались. Такой же багровой и громадной, в шесть раз больше обычного, была и луна на небосклоне.

Несколько дней в Еммаусе хозяйничали моряки. Они были размалёваны, как женщины, и не знали пощады. Многих мальчиков они увели с собой; вернулся только один, но и он умер.

Приехавшие из Иерушалайма какие-то новые стражники в тёмно-красных коротких плащах схватили и увезли полтора десятка купцов, имевших торговлю с Индией. Через какое-то время стражники вернулись и забрали жён и детей купцов. Никто не знает, что стало с этими людьми, их как бы и не было никогда, а в домах их поселились пришлые филистимляне.

На рынке убили торговца мясом: в ободранном козлёнке один цирюльник опознал своего хромого пса, которому не так давно собственноручно складывал и закреплял лубком раздробленные косточки. Труп торговца пролежал на базаре целый день, пока реб Ишмаэль не уговорил людей унять гнев и разрешить похоронить мертвеца.

А через несколько дней беда случилась с ним самим. Было так: пропали двое подростков, мальчик и девочка. Их пошли искать – сначала по городу, потом за городом, в оливковых рощах и зарослях тёрна. Спустилась ночь. Какая-то часть мужчин вернулась по домам, а шестеро остались на холме, дабы переночевать и с первыми лучами зари продолжить поиски. Но ещё не настало утро, как в город вошёл и повалился на руки сторожам реб Ишмаэль. Его не узнали: вечером он был чёрен как сажа, а стал сед. Он даже не пытался говорить, а лишь смотрел на подбегающий людей, не понимая их. Разумеется, тут же, вооружившись копьями и факелами, многие – и отец среди них – бросились на холм. Холм был чуть более чем в часе ходьбы. Там ещё догорали угли костров. Среди костров был воткнут крест, на который насажена была голова осла, а отрубленные копыта привязаны к перекладине. Многие знали, что это глумление над древними богами, и людей охватила дрожь. Но куда страшнее было другое: подножие креста окружало пятиконечное как бы колесо, составленное из голых мужчин, оставшихся здесь на ночь. Лёжа головами наружу колеса и лицами против хода солнца, каждый был левой рукой привязан к правой стопе другого, а правой рукой держался за срамное место, как будто давал клятву перед судом. У всех были вспороты животы, раскроены бока в подреберьях – так, что вываливались почки, – перерезаны горла и вытащены наружу языки.

Всё вокруг было изрыто ослиными и кабаньими копытами.

Какие демоны пировали здесь?..

В страхе, в панике люди хотели броситься назад, но отец и ещё несколько сильных мужей сумели дозваться до их ставшего жалким разума; наконец убитых развязали, завернули в мешковину и унесли, чтобы похоронить по обычаю.

Реб Ишмаэль ничего не мог рассказать, и приехавшие стражники в красных плащах забрали его с собой. Как они выразились, на покаяние.

В воздухе всё время стоял запах дыма, а иногда начинало пахнуть горелой плотью.

Неизвестные маленькие банды по ночам появлялись на улицах, кого-нибудь убивали или насиловали – и исчезали, растворялись без следа, ничего не взяв.

Вскоре настал если не голод, то скудость. Пастухи отогнали стада подальше в горы, дабы не привлекать демонов, торговцы покинули рынки. А демоны между тем куражились над поздним ячменём, рисуя круги на полях. Иногда круги эти объединялись в какую-то сложную картину – а может быть, надпись, – но рассмотреть её не было ни малейшей возможности.

Говорили, что в Галилее начали летать жабы и змеи. Иногда они уставали и падали с неба. Ещё там прошёл кровавый дождь, надолго испачкав землю и сделав её непригодной для посева.

Наступали последние времена.

Мама говорила, что жили они в эту пору от утра до утра, как будто за утром уже ничего не было бы. Дважды в день Иосиф подолгу читал ей из Книги; иногда к этим чтениям присоединялась Эфер. Пища их в основном состояла из лепёшек, твёрдого козьего сыра и оливок; виноград погибал на виноградниках, и только лисам было торжество. Не было работника настолько отчаянного, чтобы решиться пойти туда.

Эфер время от времени исчезала на ночь или на две. Вернувшись, она не рассказывала ничего, но лицо её было чёрным, а глаза полны скорби.

В один день дошла весть о двух смертях: в Иерушалайме молодые фарисеи, ученики одного из бет-мидрашей, «домов мудрости», набросились на дядю Зекхарью прямо во дворе дома бывшего первосвященника Шимона и до смерти забили его тяжёлыми каменными плитами, вывернутыми из дорожки, – а государственного управителя Птолемея кто-то зарезал ночью в постели и написал его кровью на стенах слова настолько ужасные, что дом пришлось сжечь. Про смерть дяди Зекхарьи ходило потом много гнусных историй – якобы он в Храме призвал Нечистого, и что его за это судил Великий Синедрион и приговорил к побиванию камнями прямо в Храме, у алтаря, и прочую подобную небывальщину, – но нет, всё это ложь, и ложь, и ложь. Просто старый Шимон знал, что боэции пользуются чем дальше, тем всё более дурной славой, что фарисеи доведены до отчаяния и готовы взяться за оружие, и что первосвященником и народ, и царь хотели бы видеть личность мудрую и уравновешенную, – так вот не готов ли Зекхарья взвалить на себя эту ношу? Зекхарья сказал, что подумает и даст ответ через несколько дней…

Ученики-фарисеи творили в те месяцы столь страшные дела, что у меня не поднимается рука всё это описывать, а главное – я не могу объяснить, почему они это делали. Те, кто после покаялся и продолжил своё служение, говорили о демоническом затмении, о том, что все их мысли и чувства как будто подменили, испачкав глумливой скотской радостью; многие-де из них понимали, что думают и поступают неверно, но не могли найти в себе силы остановиться, хотя и хотели. Их как будто несло общей волной.

Я не могу объяснить. Но, что страшнее – я знаю, как это бывает. Как нормального вроде бы человека подхватывает общий поток, начинает кружить – и вдруг налетает невыносимая радость освобождения от всего человеческого, радость исступления и простоты…

Весной многих из них убили стражники и римские солдаты, а вожаки разбежались по разным странам или ушли в разбойники. Иешуа рассказывал много лет спустя о встречах с некоторыми из них; я, может быть, в своё время тоже расскажу. Но той осенью и той зимой ученики, пребывая в демоническом затмении, громили «неправедные», по их мнению, синагоги и метивты, преследовали, а порой и убивали священников и некоторых судей, которые осмеливались их вразумить, изгоняли из городов язычников и оскверняли их храмы… Говорили, что молодые фарисеи намеренно нарушают все заповеди, кроме Первой, чтобы доказать себе и другим: их действия продиктованы одной лишь любовью к Господу, а не страхом перед посмертным наказанием.

Поэтому путь их был во мраке, во лжи, в похоти и в крови.

Отец несколько раз порывался уехать из Еммауса (город был слишком близко к столице, а главное – в нём был и большой бет-мидраш, где главенствовали фарисеи, и метивта асаев, и бет-ваад, то есть «дом собрания» саддукеев, к которым стекались ученики преимущественно из Филистины, – так что диспуты в синагоге и в пригородных садах всё чаще кончались безобразной сварой) куда-нибудь подальше, и лучше всего в Рим – но, как я уже сказала, из-за налетевшей внезапно сумятицы он не мог выручить деньги за лес, а без денег добраться до Рима попросту невозможно. Тогда Иосиф подумал про дом в Галилее, мамино наследство. Он написал арендаторам, и те ответили, что с радостью примут хозяев, но должны предупредить, что в округе стало небезопасно и разбойники приходят даже днём, пока ещё никого не убили, но забирают и молодых парней, и девушек.

И тут вдруг пришло известие о смерти Зекхарьи. Папа и мама немедленно отправились в Ем-Риммон, поскольку там была родовая гробница дяди. Они, конечно, не успевали на похороны, но не оплакать столь замечательного родственника просто не могли. Тем сильнее был их ужас, когда выяснилось, что тело Зекхарьи то ли было предано земле в Геенне вместе с телами бродяг и прокажённых, то ли даже сожжено там же, – а поддержать тётю Элишбет пришли и приехали лишь четыре её племянницы да двоюродный брат Зекхарьи, цадоки Шаул; всего же по земле живых родственников у Зекхарьи было не менее ста, и уж точно не одна тысяча учёных кохенов и левитов должна была бы провожать его на встречу со Всевышним, прервав ради этого даже изучение Закона.

Но, я думаю, слёзы собравшихся в те дни под крышей дома Элишбет были более угодны Господу, чем заученные причитания сонмов египетских плакальщиц, заполнивших в те дни Иерушалайм. Что сказать? Птолемей, бессменный государственный управитель, старинный друг нашего царя, держал в руках все поводья от царства; он не стеснялся, когда надо, натягивать их; его не любили совсем – и не скоро поняли, чего лишились в его лице. Тогда же, на похоронах его, толпа исподтишка глумилась…

Плач по Зекхарье был тих, но долог. Минул положенный семидневный срок, а слёзы у всех катились и катились. И только маленький Иоханан хранил молчание. Ему было меньше полугода, но голову его уже покрывали жёсткие чёрные кудряшки, и он всё время переворачивался на животик.

- Моё сердце сгорает в пепел, как только я подумаю, что будет с нашими детьми, – сказала Элишбет. – Этот мир не для невинных.

- Ах, тётя, – сказала мама. – Ведь все на свете были такими. И мы были такими.

- Береги себя, – сказала тётя. Они уже прощались. Она сказала это так, что маме стало зябко и страшно.

Родители тронулись в обратный путь – на повозке, запряжённой белыми мулами. Это была их любимая повозка и, пожалуй, самое большое богатство в ту пору.

В городке Бет-Лехем – крошечном, в две сотни домов, весь смысл которого заключался в том, что вырос он на перекрёстке дорог, – они остановились на ночлег. Постоялый двор был забит: все, кто мог, расползались из Иерушалайма под самыми разными предлогами; ночи были холодны и дождливы, ночные дороги – смертельно опасны; но в дома на ночлег не пускали, да у Иосифа просто и не было чем прельстить хозяев, несколько мелких латунных и медных монет и последний серебряный шекель[3]. Ему удалось найти только пустующее стойло и купить мулам немного сена и овса; хозяин стойла, сокрушённо качая головой, принёс им толстую пропотевшую попону. Они прижались друг к другу и к стене, подоткнули с разных сторон попону и, как это ни странно, уснули.

Проснулся Иосиф от нахлынувшей тревоги: за стеной ходили и недобро совещались. Он, стараясь не шуметь, поднялся на ноги и взялся за меч. Как любой торговец, водивший караваны, он хорошо владел мечом, но сейчас было темно и слишком тесно. Потом шаги раздались уже перед стойлом, и на землю лёг синеватый свет финикийского слюдяного фонаря.

- Хозяин, – тихо позвала Эфер. Её здесь не могло быть, а значит, это была демоница Махлат, умеющая принимать любые обличия. – Хозяин, отзовитесь…

Иосиф, как любой человек, боялся нечистой силы, но боялся с позиции равного. Мулы молчали – а перед демоницей они должны биться. Хотя, может быть, мулы уже умерли… Он осторожно шагнул вперёд и, стараясь ничего не уронить, выглянул из стойла.

С тусклым фонарём в одной руке и с каким-то свёртком в другой в нескольких шагах от него действительно стояла Эфер. Над левым плечом её, путаясь в голых ветвях старого гранатового дерева, хвостом вперёд поднималась в небо косматая звезда, предвестница всех ещё не наступивших бед и несчастий.

- Я вас еле догнала, – сказала она. – И еле нашла. Подержите…

Эфер передала Иосифу тёплый свёрток, поставила фонарь на землю, а сама беззвучно скрылась за углом стойла. Там что-то происходило. Потом послышались неровные дробящие затихающие шаги: человек вёл в поводу лошадей.

Вернулась Эфер; в руках у неё был перемётный мешок.

- Пойдёмте внутрь, – сказала она. – Плохо, если нас увидят.

Они вернулись под крышу. Мулы проснулись и радостно зафыркали.

- У меня нет ничего для вас, – грустно сказала Эфер. Мулы замолчали.

Мама уже проснулась, но выбираться из-под попоны не хотела. Хотя попона просто-таки воняла ослиным потом и даже ослиной мочой, но под ней было тепло.

- Эфер? – сонным голосом спросила она. – Это ты? Что случилось?

- Всё, – сказала Эфер. – Случилось всё. А главное, дитя моё, тебе пришло время рожать.

Свёрток на руках Иосифа издал тонкий звук.

[1] Более известно, но менее правильно – ессеи

[2] Псалмы Соломона, Псалом 17

[3] Вряд ли речь идёт о тирской тетрадрахме, которой положено было платить храмовый налог, поскольку на ней не изображались люди или животные. Скорее, имеется в виду мера веса, то есть - несколько серебряных монеток общим весом около 15 граммов. Не очень много: на самый скромный кров, хлеб и чечевицу для двоих – хватит на неделю, на десять дней, не более

9 - 12

Глава девятая

Так на свет появился мой любимый брат. Вернее сказать, так он был предъявлен свету.

Что сказать? Вряд ли в Бет-Лехеме кто-то заметил хоть что-то нескладное. История была одна на много тысяч подобных ей: жена на сносях родила младенца, вполне живого; стараниями Всевышнего поблизости оказалась бродячая повитуха, которая и приняла роды; в хозяине одного из домов проснулась совесть, и он пустил родителей с младенцем пожить день-другой; у молодой матери не пошло молоко – дело житейское, – но через два дома наискосок жила кормящая мать, которой этого добра было совсем не жалко…

Плохо то, что младенец, кажется, болел, и болел серьёзно; во всяком случае, он редко открывал глазки, был вял, бледен с синевой под глазами и возле губ; животик у него сильно раздулся, и повитухе пришлось повозиться, чтобы выпустить дурные газы. Но даже это ребёнка как будто не беспокоило: он покорно давал себя ворочать с боку на бок и поднимать за ножки.

Видимо, толика яда, убившего его мать, теперь готовилась убить и его самого.

Младшая Мариамна, жена Антипатра, умерла быстро – будто бы от укуса какой-то многоножки. Многоножку видели многие, ранка на запястье была, так что не исключено, что и яд был тот же самый. У Мариамны стала сгущаться кровь, и уже к вечеру руки и ноги её похолодели, стали по цвету почти чёрными, и из-под ногтей начала сочиться сукровица. Ночью Мариамна потеряла сознание, и наутро дворцовые лекари решили сделать ей рассечение, чтобы попытаться спасти хотя бы младенца.

Они спасли его. И в тот же день Оронт младенца похитил, подменив его мёртвым. Как это ему удалось, я не знаю. Он не рассказывал, а представить этого я не могу.

Мама говорила, что в Бет-Лехеме они провели два дня, а отец – что девять. Из этого видно, что беспокоились они о разном.

Когда мне пришлось одной охранять от беды моих детей, я поняла, что правы были оба. Тогда же я научилась и премудростям врачевания.

Эфер могла сделать очень немногое, но это немногое она сделала как надо. Дважды она отворяла младенцу кровь (и шрам от разреза над лодыжкой остался у Иешуа на всю жизнь; почему так получилось, не знаю, обычно раны и ссадины заживали на нём моментально и без следа), поила кислым соком лимона и граната, заставляла срыгивать и снова поила; ручки и ножки нужно было постоянно растирать и согревать. Когда младенец, утомившись, засыпал, все стояли рядом и слушали, как он дышит…

Когда он порозовел, все робко заулыбались. А когда первый раз заплакал – заплакали сами.

Потом произошло ещё одно настоящее чудо: у мамы появилось молоко. Те, кто понимал, в чём состоит чудо, молились молча, а остальные – хозяева дома, кормилица, соседи, – просто порадовались, что у таких симпатичных людей теперь всё будет хорошо.

Иосиф продал красивых и дорогих мулов, купил двух осликов, а на разницу принёс богатую жертву. На самом деле кое-какие деньги появились и без того, Эфер их привезла, но появление денег следовало объяснить людям…

На восьмой день по рождении положено совершать обрезание крайней плоти, но старый равви бен-Хашавия, приглашённый прежде всего для совета, предложил повременить с обрядом и подождать поры, когда младенец станет совсем здоров, ибо ждал же Господь сорок лет, пока Моисей водил народ по пустыне необрезанным, и не отвернулся от народа. Иосиф с благодарностью принял совет, так что обрезали младенца уже в Еммаусе, и в доме был весёлый пир, на котором ели, пили, плясали и пели все соседи и родственники, и эти песни и музыка заглушили на время вой волков или собак на пустошах, хохот сов и другие звуки страха. Даже ветер перестал в тот вечер гнуть деревья, даже дождь обошёл стороной наш город.

Младенец перенял имя умершего в моровой год старшего сына Иосифа, Иешуа. Многие родственники потом говорили, что они необыкновенно похожи и лицом, и характером. Но это, наверное, путаница в воспоминаниях; такое случается чаще, чем принято думать.

Тем временем царь Ирод доживал свои дни. Оронт говорил, что он изучил все описания болезни и так и не пришёл к окончательному выводу о природе её. То есть он не сомневался, что в основе всего лежала смесь растительных и минеральных ядов, действующих медленно – и как бы последовательно выпускающих друг друга на арену из клетки. Значительно более простая, хотя и похожая по сути комбинация погубила Ферора… Но какие именно яды применила хитроумная Антигона, не мог сказать даже Оронт, не сомневавшийся в самом отравлении ни на миг; что говорить о других врачах, которые по разным причинам отравление отрицали?

Я не буду описывать язвы Ирода, потому что уже многие сделали это со сладострастием; не желаю уподобляться им. Он умирал в сознании и в отчаянии. Припадки умственной слабости следовали один за другим, сменяясь яростью бессилия. Ироду не хватало мудрого наставника в смерти.

Шумные и слезливые жёны кругом, тщетно скрывающие жадную радость дети…

Не этого он хотел для себя. Не этого.

Лишь Антигона была с ним постоянно, безотлучно. Неизвестно, когда она спала и спала ли вообще. Домашние полагали, что так она пытается отмолить приговорённого к смерти мужа.

Но она, наверное, даже и забыла про мужа. Ей важно было не упустить момент, когда уже можно будет всё открыть, медленно, мучительно, в подробностях – и в то же время не дать Ироду упоить свою погибающую душу даже самым маленьким глотком самого ничтожного возмездия – например, смертью самой Антигоны…

В те дни, когда готов был родиться Иешуа, Ирод начал последнее в своей жизни путешествие. Случилось так: опьяневшие от безнаказанности молодые фарисеи из двух больших столичных бет-мидрашей – в основном ученики, но с ними было и два наставника, раббуни Маттафия бен-Маргалаф и рабби Иегуда бен-Сараф (а имя Сараф означает «змея»), – осквернили Храм. Ослеплённые ненавистью и невежеством, наставники сочли сами и убедили столь же невежественных учеников, что позолоченное изваяние орла, венчающее главные ворота Храма – это языческий римский идол, которому Ирод принуждает поклоняться всех евреев, проходящих в ворота. Вы спросите меня, могут ли рабби и раббуни не знать, что золотой орёл, распростёрший крыла, венчал также и Храм, построенный великим царём Шломо? Тень от крыльев того орла покрывала весь внутренний двор… Впрочем, и Шломо современные ему священники обвиняли в идолопоклонстве. Воистину, что ты ни делай для этих людей, а они найдут изъян в твоих благодеяниях и возненавидят тебя люто, чисто и искренне…

Так вот, толпа учеников, ведомая беспамятными наставниками, залезла сначала на кровлю Храма, перебралась на ворота – и сбросила орла на камни. Потом они принялись разбивать его на части.

Ни храмовые, ни городские стражники не осмелились им помешать, и только прибытие солдат из крепости Антонион (где содержался Антипатр, но об этом чуть позже) прекратило святотатство. Многие бежали, но основных зачинщиков схватили. Оставлять арестованных фарисеев в буйствующем Иерушалайме было небезопасно, поэтому их отправили в Иерихон, город весьма традиционный, один из оплотов саддукеев. Туда же, чтобы творить суд, отправился и сам Ирод.

На суд собралось множество людей, среди них многие учителя и толкователи Закона; ни одна синагога не вместила бы их, и суд творился в амфитеатроне. Царь говорил, лёжа на постели, но его слышали все. Яростные споры продолжались четыре дня, и наконец Маттафия и Иегуда названы были исказителями заповедей и слепыми поводырями, а также виновниками осквернения Храма. За это раббуни Маттафия и несколько его учеников, непосредственно срывавших орла с ворот или дравшихся с храмовыми стражниками, были приговорены к смерти, а рабби Иегуда отправился в темницу. Через тридцать лет он вышел оттуда, когда Иешуа отворил тюрьмы…

Участие в суде отняло у Ирода последние силы. Чтобы хоть как-то сопротивиться недугу, он приказал отвезти себя на горячие источники у Асфальтового моря, которые прежде помогали ему от всех хворостей. Но испытанное средство не помогло, и говорят, он там чуть не умер – в первый раз. Я говорю «в первый раз», потому что таких прервавшихся смертей у него было ещё четыре.

Почти безжизненного, его привезли в Иерушалайм. Тут его ждал старый тейманский лекарь, за которым посылали давно, но которого долго не могли найти. Лекаря нашёл и привёз племянник Ирода, сын его погибшего на войне брата Иосифа, Ахиб. Ахиб был необыкновенным человеком, поставившим себе целью обойти всю Ойкумену и составить её правдивое описание. Он был учён не на еврейский, не на парфянский и не на греческий, а на какой-то свой особый манер, но передать суть его понимания мира я не могу, потому что никто из знавших его не потрудился этого ни понять, ни хотя бы просто запомнить. Говорят, что, устав от странствий, Ахиб поселился где-то в Индии, высоко в горах, и там его почитали как великого учителя и пророка. Но доподлинно об этом ничего не известно ни мне, ни тем, кого я спрашивала.

Возможно, старания лекаря, а возможно, радость от общения с Ахибом сильно улучшили самочувствие царя. Но это улучшение длилось лишь два или три дня…

То, что случилось в последний день жизни Ирода и в первый день по его смерти, покрыто плотным мраком тайны и лжи. Я не буду повторять чужие выдумки, а расскажу то, что составила сама из затерявшихся по дальним углам осколочков истины. Не могу ручаться головой, что именно так всё и было на самом деле – но утверждаю и клянусь, что все до последнего мои рассуждения честны и прямы, и я ничего не скрываю, ничего не придумываю и не ставлю целью кого-то обелить, а кого-то невинного представить злодеем. И ещё: когда я думаю о произошедшем, я каждый раз вижу только одну картину и только одну цепочку событий. В цепочке нет недостающих звеньев и нет болтающихся без дела. В картине нет пустых мест и сомнительных лиц. Всё сходится.

Я хотела бы сказать: «как в греческой трагедии», – но увы, это не так. Трагедия призвана очищать душу.

Торжества Антигоны не состоялось. С приездом Ахиба Ирод вдруг сразу забыл о ней. Она несколько раз попыталась вернуть себе прежнее место у ложа скорби, но царь поблагодарил её за все заботы и велел отдыхать.

Тейманский лекарь прямо, как и положено человеку пустыни, сказал Ироду, что болезнь его неизлечима, и при этом, скорее всего, последние дни свои он будет поражён безумием. Безумия – а точнее, бед, которые он мог натворить в безумном порыве – Ирод боялся больше, чем просто смерти.

Он составил последнее завещание, в котором объявлял, что все обвинения с царя Антипатра снимаются и он становится единственным и полновластным царём. Секретарь Ирода, Николай Дамасский, заверил это завещание; свидетелями были также Шломит и муж её Алекса. Шломит по этому завещанию отходили филистинские города Ашдод и Ашкелон.

Потом царь всех отпустил, поскольку накатывал новый приступ боли. Остались лишь лекарь и Ахиб. Лекарь напоил Ирода маковым отваром и тоже вышел. Дверь была открыта. Потом раздался вскрик Ахиба.

Ирод попросил у него маленький кривой кинжал – якобы чтобы очистить яблоко. И вонзил этот кинжал себе в грудь.

Хотя кинжал был невелик, но Ирод страшно исхудал, кожа при дыхании втягивалась меж рёбер. И острие кинжала достало до сердца.

Кто успел из близких – сбежался к его постели. Скоро царь закрыл глаза, последний раз вздохнул и вытянулся.

Ахиба и лекаря, как возможных виновников, стражники схватили и заперли тут же, в подвале дворца. Почему их не убили, никто не знает. Наверное, поначалу из-за неуверенности, а потом про них просто забыли. Однако же в начале лета оба вышли на свободу и вскоре отправились по своим делам.

А над мёртвым телом сестра царя и некоторые из детей устроили непотребный делёж. Демон Самаэль был здесь же, среди них, невидим, но пахнущ кровью и гноем.

В эту ночь произошло затмение Луны.

Первым делом договорились, что царь ещё жив. Он-де поранился, но ничего страшного, и теперь он спит.

Послали за секретарём Николаем. Тот явился. Не знаю, сколько ему заплатили, но очевидно, что не поскупились, и всю оставшуюся жизнь Николай ни в чём себе не отказывал. В результате завещание Ирода было переделано: царство его разделили по частям те, кто стоял сейчас у его тела. Произошло то, о чём (не знаю, взаправду или притворно) грезил сам Ирод и от чего яростно предупреждал его Антипатр. Итак, Ирод Антипа получил Галилею и Перею, Архелай – Иудею и Самарию, а северные области: Гауланита, Трахонея, Батанея и Панеада, – отошли Филиппу. Шломит ко всему, уже полученному ею по подлинному завещанию, добавила Фазаелиду.

Антипатр, разумеется, как противник любого раздела царства – не получил ничего.

Впрочем, никто из тетрархов тогда не помышлял о его смерти, а если и помышлял, то не говорил этого вслух; Архелай первым же своим указом намеревался помиловать старшего брата; поэтому прибытие гонца из крепости как громом поразило самозваных четверовластников (а правильнее сказать – четвертьвластников)…

Весть о том, что Ирод то ли умер, то ли совсем при смерти – как-то проникла за стены. Антипатр, содержавшийся в застенке весьма вольно, помчался к начальнику крепости, умоляя выпустить его, чтобы проститься с отцом. Начальник в потерянности сказал что-то отказное и резкое, Антипатр не выдержал этого и бросился на него с кулаками, и стражник, тупой деревенский парень, ударил царя копьём. Один в один повторилось то же, что когда-то произошло с Фасаэлем…

Ангел всегда слетает дважды, а подобное тянется к подобному.

Четвертьвластники ещё семь или даже восемь дней правили страной тайно и от имени как бы живого Ирода, во множестве издавая указы, сводя счёты и набирая союзников, составляя письма к императору и расписывая завещание, – так что похоронили царя только тогда, когда смерть невозможно стало скрывать.

Тогда же и принялись громко обсуждать на всех углах, за сколь же тяжкие грехи тело Ирода разложилось ещё при жизни.

Оронт навестил моих родителей через полмесяца по их возвращении в Еммаус – как раз в те дни, когда Ирод уже умер, но все думали, что ещё нет. Он пришёл под видом странствующего прорицателя, ночью, и Иосиф чуть не побил его палкой. Слишком много странствующих прорицателей шлялось тогда по дорогам, по двое и по трое, и пока один разглагольствовал с намеченной жертвой о её тяжёлой судьбе, другой незаметно пробирался человеку в душу – и потом мог заставить беднягу сделать всё что угодно. Негодяи не стеснялись забирать последнее даже у вдов и сирот; старики выносили им из дому отложенные на похороны льняные плащаницы и деньги…

Оронт был невесел, он провидел беспросветные времена. Ему никак нельзя было задерживаться, потому что он опасался навести на наш дом соглядатаев и стражников, поэтому он вручил отцу мешочек денег, попросил прощения, что не может дать больше из-за своего нынешнего положения – потом он рассказывал, как выживал в этот год и чем зарабатывал, и это могло быть почти смешно, хотя на самом деле было страшно, – и посоветовал – да нет, велел, приказал – собирать вещи и бежать. Потому что, как выяснилось, случилась беда, которой не сумели предвидеть и от которой не было защиты.

У Эфер, когда она везла младенца из Иерушалайма в Ем-Риммон – и, к счастью, встретившая Иосифа и Марьям на четверти пути туда, – были двое помощников, мальчик и молодая женщина, кормящая мать. Мальчик в основном и расспрашивал встречных, не попадалась ли им повозка, запряжённая приметными белыми мулами. На след упряжки они наткнулись, уже миновав Бет-Лехем, в Иродионе. Что в этих расспросах показалось подозрительным тамошним стражникам, сказать нельзя. Когда поиски завершились успешно и Эфер отпустила помощников, то они поехали прочь от Иерушалайма, намереваясь отсидеться где-нибудь в глуши – и поехали, увы, через Иродион. Там их схватили, мальчик сумел обмануть стражников и убежать, а женщину бросили в крепость. Как Оронт предполагает, её заподозрили в связях с разбойниками, стали допрашивать – и под первой же пыткой она рассказала всё, что знала. Хорошо, что она не знала ни настоящих имён, ни настоящих целей того, для чего её наняли. Однако утаить, что из Иерушалайма тайно вывезли младенца и в Бет-Лехеме передали его супружеской паре, разъезжающей на приметной упряжке из пары белых мулов, она не могла. Родителей и Иешуа спасло пока лишь то, что тайная стража бросилась искать упряжку – благо, несколько именно таких проехало в те дни через Бет-Лехем, – и никто не подумал, что похитители младенца простодушно задержатся на месте преступления, а мулов продадут по одному.

Но больше рассчитывать на везение не стоит. Рано или поздно, а след приведёт сюда, в этот дом…

Родители приняли удар стойко – как ещё не раз они потом принимали не меньшей силы удары. Что-то в них было, отличающее от многих других людей, которых я знала; у них были ясные глаза, и они никогда не теряли присутствия духа и не впадали в панику. Даже сильный страх, который они испытывали – обычно за нас, детей, – не заставлял их останавливаться как громом ударенным, размахивать руками и громко бессмысленно кудахтать. Нужно бросить всё и куда-то бежать? – не будет никаких стенаний, царапаний лиц и проклятий, а – просто и деловито побросали самое нужное в два мешка, побольше и поменьше, отдали необходимые распоряжения – если есть, кому их отдавать – вышли из дома, повернули за угол, и всё. Очень легко, очень непринуждённо, и это не только другим так казалось – это они сами так ощущали жизнь. Будь как птица, говорил мне отец, не обременяй себя придуманными пустыми заботами, и ходи, как летай – без дорог и троп.

Я так и делала. Никто не скажет, что я прожила неправильную жизнь. Потому что все, кто это мог бы так сказать, давно мертвы, а я вот – разговариваю с вами, и скоро снова поднимется солнце, и я его увижу.

Глава десятая

Много людей шли в те дни прочь от Иерушалайма… Рынки в городе были пусты, и у ворот зерновых складов стояли тревожные толпы: ждали, а вдруг начнут выдавать пшеницу, и им не достанется. Но никто и не думал выдавать пшеницу.

Похороны Ирода – их устроил Архелай практически за свой счёт, не договорившись с братьями и тёткой о разделении расходов и в тот раз махнувший на это рукой, – и по пышности они скорее напоминали похороны какого-нибудь ассирийского владыки или фараона, а не иудейского царя. Над телом потрудились египетские бальзамировщики, поэтому смотреть на него можно было без сердечного ужаса. Упокоенное на золотом ложе, ослепительном от драгоценных камней, укрытое пурпуровым тяжёлым шёлком, ниспадающим складками до земли, облачённое в багряницу, с диадемой и золотым венцом на голове, — тело тем не менее казалось куда более мёртвым, нежели любое другое мёртвое тело; говорили потом, что все те, кто обихаживал тело для похорон и потому дотрагивался до него, не очистились за седмицу, а вынуждены были очищаться кто семь седмиц, а кто семижды семь; уж не знаю, правда ли это. Пятьсот священников и служителей шли впереди и по бокам от носилок, дабы дым курений заглушал смрад. Говорят ещё, что нефритовый скипетр с золотыми ободами, который был вложен в правую руку усопшего, трижды выпадал из неё – и на третий раз раскололся.

Сыновья, сестра, жёны царя, другие родственники – шли рядом с носилками и позади них, простоволосые, в рваных одеждах. Следом шло войско в полном вооружении, как иудеи, так и германцы и галлы, всего двенадцать тысяч только тяжёлой пехоты. Похоронная процессия, начав движение своё на рассвете, дошла до Иродиона лишь к раннему вечеру; оттуда уже с меньшим эскортом она проследовала до Хеврона, где в пригородном летнем дворце, воздвигнутом на вершине рукотворного холма, и состоялось погребение великого царя; якобы таковой была его последняя воля.

Что сказать? – наследники проявили осторожность и осмотрительность, начисто забыв о милосердии, и величественная гробница, построенная Иродом для себя – слева от Царского моста, в месте, откуда открывался прекрасный вид на большую часть великого города и на Храм, – эта гробница осталась стоять пустой. Говорят, потом – когда царский дворец стал дворцом префекта – римляне устроили в ней винный погреб.

В Иерушалайме же в этот день произошла большая давка. Вышло так: путь процессии лежал от дворца по Царскому мосту до Царских ворот Храма, и откуда после молитв и жертвоприношений тело должны были вынести через Золотые ворота на окружную дорогу и уже по ней нести к Иродиону. Буквально в последнюю долю кто-то понял, что широкие носилки не пройдут в ворота, которые изначально не были предназначены для колесниц и всадников, а лишь для пеших, и потому состояли из семи отдельных проёмов, разделённых мраморными колоннами с позолотой и прозванными «игольными ушками». Нельзя было начинать ломать возведённое Иродом так рано… Тогда Архелай распорядился изменить путь процессии и выносить тело через Ворота Енномовы, что в южной части городской стены – а для того, чтобы процессии не тесниться в узких переулках Нижнего города, туда пустили несколько тысяч рабочих: пробить прямой и широкий проход, причём немедленно, пока возносятся молитвы. Сколько заборов, домов, лавочек и мастерских снесли, я точно сказать не могу – много, просто много. Обломки же сбрасывали в поперечные улочки и переулки, и поэтому горожане, желающие проводить в последний путь своего царя, стекались к немногим перекрёсткам, которые оставались свободными для прохода – в частности, к тому месту, где Водяная дорога, идущая от Ворот Источника к Сионским воротам, сливалась с этой новой дорогой, вскоре ставшей самой оживлённой в городе и получившей название Иродовой. Процессия запаздывала, народ плакал и томился; шёл час за часом. Когда же понесли носилки, толпа, стоявшая за спинами передних и довольствующаяся только звуками, чуть-чуть шевельнулась, чуть-чуть ужалась в тесной горловине старой дороги – и этого оказалось достаточно, чтобы многие стали терять сознание и после умирать, будучи подпёртыми со всех сторон такими же несчастными, как они сами; мёртвые продолжали стоять. Тома по прозвищу Дидим рассказывал мне, как оказался в той толпе ребёнком и потому только спасся, что его подхватили на плечи и передавали с рук на руки, пока не забросили на какую-то крышу. Там он и сидел до ночи, пока его не нашёл дед…

И эти смерти потом тоже поставили Ироду в укор; де, этот тайный язычник-идолопоклонник, возомнивший себя языческим богом, сам для себя устроил это человеческое жертвоприношение, эту гекатомбу. Что поделаешь? – люди таковы. Они подобны беспризорным детям или одичавшим щенкам. Брошенные и оставленные, в первую очередь они безумно несчастны, хотя и не понимают несчастья, потому что счастья никогда не испытывали. От этого их злоба. Только от этого.

(Позже первосвященник Ханан бар-Шет, в руках которого окажется вся практическая власть над городом, постановит, чтобы именно по Иродовой дороге через Енномовы ворота из города вывозили по ночам нечистоты; и дорога, и ворота стали называться Навозными. И это лишь одна из малостей, которыми оскверняли память царя…)

Соседи рассказывали потом, что на дом наш в Еммаусе кто-то неизвестный и очень страшный совершил налёт чуть ли не через несколько часов после того, как родители покинули кров. Но отец посмеивался над этими историями, считая про себя, что в оставленный хозяевами и рабами дом пробрались сами соседи – проверить, не забыли ли тут чего ценного; так что настоящим разбойникам, вломившимся уже много позже, и оловянного обола не досталось. Он также был уверен, что за ними самими никто не гнался и специально их не искал, потому что если бы гнались и искали, то и настигли бы. Нет, говорил он, все эти жуткие истории, бывшие по дороге в Египет, ничего особенного из себя не представляли, просто тому подобного было множество в те дни…

И всё же про путь в Египет он вспоминать не любил. Потому что это было действительно страшно. Мама не рассказывала вообще ничего. Никогда и ничего.

Так что если бы ещё и Эфер забрала с собой в гробницу свои воспоминания, то эта часть истории так и осталась бы неизвестной. Но Эфер рассказала то, что помнила, своей дочери Ханне, а та – мне.

Мы были очень дружны с Ханной, несмотря на разницу в возрасте; мы, двое заговорщиков; так длилось много лет. Потом, увы, всё кончилось плохо.

Итак, где-то под утро – час прошёл, как ускользнул Оронт, – маленькая процессия покинула дом. Вышли через задний двор, заваленный строевым лесом: впереди отважная Эфер с тисовым копьём вместо посоха и в железном нагруднике под плащом, – за нею на сером ослике мама с Иешуа на руках; замыкал отряд Иосиф, вооруженный посохом из крепкого ясеня с бронзовыми обечайками, на поясе его прятался короткий киликийский меч; в поводу Иосиф вёл второго ослика с перемётными мешками на спине.

Рабам было объявлено, что хозяева удаляются в свой дом в Галилее, и велено вести хозяйство и торговлю, – но почти сразу же двое убежали, а бессильный конюх Иегуда ближе к лету умер своей смертью; оставшись одна, кухарка Фамарь перебралась в маленькую каморку на заднем дворе, оставив дом разрушаться. Впрочем, когда настали более спокойные времена, ей удалось и продать часть леса, и сохранить деньги, и даже частично восстановить дом…

Идти в Галилею можно было как через Иерушалайм, так и по приморской дороге, через Лидду и Антипатриду; в Лидду наши беглецы прибыли, замеченные многими, и ещё более многие видели, как они отправляются на север; но с дороги – действительно заполненной, как городская улица в базарный день, – они умудрились свернуть незамеченными и к исходу этого бесконечного дня оказаться в Иоппии.

Гостиница называлась «Благопосланный дельфин». Иосиф, вежливо и терпеливо поговорив с хозяином-евреем, снял для себя, «своей жены, снохи и внука» комнатку на втором этаже, имеющую отдельный выход в переулок; обычно эта комната использовалась для тайных свиданий. Плачущий ночами ребёнок здесь не так мешал бы другим постояльцам – каковых было немало. С другой стороны, сами беглецы были там почти незаметны ни для кого из посторонних.

Представился Иосиф мастером-колесничим, владельцем колёсной мастерской в Иерушалайме (один из его постоянных покупателей и давних друзей имел там подобную мастерскую, Иосиф в ней много раз бывал, дело видел, а в молодости ему ещё и учился); обеспокоенный событиями, он решил пожить пока у младшего брата на Кипре, брат давно предлагал ему долю в своем деле, он мастерит огромные телеги для перевозки камня, в каждую телегу впрягают восемь быков; и как жаль, что сын не может пока отправиться с ними, царская служба… В ответ он выслушал историю, почему гостиница называется именно так – в честь дельфина, спасшего в субботу тонущего рыбака, – и посмеялся над срамными обычаями иоппийских матрон-язычниц. В конце концов он расплатился за три дня вперёд (корабли, идущие на Кипр, стояли у причалов, но не могли покинуть порт из-за противного ветра и тяжёлых волн) и вышел из гостиницы, чтобы забрать женщин и подняться в комнату. Его провожал мальчик с фонарём и ключом.

Когда Иосиф подошёл к коновязи, где его ждали ослы и женщины, он увидел рядом с ними двух человек, по-арабски укутанных в тёмные плащи. Один что-то говорил, второй держался чуть сзади. Эфер стояла перед ними, двумя руками сжимая своё копьё и как бы отгораживаясь им, а не угрожая; Мирьям с младенцем на руках сидела под стеной и ни на что не реагировала. Сцена показалась Иосифу не угрожающей, но какой-то неприятной, нечистой.

- В чём дело, уважаемые? – громко спросил он, забрав фонарь у мальчика и подняв его левой рукой вверх.

Арабы обернулись. Они обернулись как-то неправильно, не так, как оборачиваются люди, внезапно окликнутые сзади. Тот, что до этого стоял молча, был то ли женщиной, то ли женоподобным юношей с подведёнными сурьмой раскосыми глазами. Второй, разговаривавший с Эфер, скуластый, имел аккуратно заплетённую в косицы седую бороду. Арабами они казались только со спины.

- Мир вам, – сказал седобородый. – Мы купцы из Сугуды, я и мой племянник. Сегодня мы прибыли в этот город и теперь по обычаю нашего народа хотим сделать подношение гению этого места. Это происходит так: мы выходим на улицу и вручаем подарок первой встреченной нами женщине с младенцем. Дар ни в коем случае не оскорбляет вашего Бога и не требует от вас ни малейшей благодарности. Поэтому прошу вас, господин, позвольте вашей жене или дочери принять эти скромные дары, потому что иначе дела наши пойдут скверно и неправильно.

- Вы не похожи на кушан[1], – сказала Эфер.

- Мы не кушаны, женщина, – сказал юноша с подведёнными глазами. У него был необыкновенно низкий густой гудящий голос. – Кто тебе сказал, что мы кушаны? В Сугуде живёт тысяча племён.

- Хорошо, – сказал Иосиф. – Я разрешаю. Возьми подарки, Фамарь.

Он намеренно назвал Мирьям чужим именем, но почему именно Фамарью? Это загадка и чудо. Дело в том, что именно в этот вечер разбойники из городской черни забрались в дом Шимона, мужа Эфер, и убили его самого и их старшую дочь Фамарь. Они что-то искали в доме или выпытывали что-то, потому что умер Шимон не сразу, а лишь под утро…

Может быть, это были и не разбойники. Кто знает?

Так или иначе, а осиротевшее имя Фамари хоть на время взяла себе моя мама.

- Потом можете выбросить, – прогудел юноша. – Если наши подарки для вас нечисты.

- Мы с благодарностью принимаем подарки, когда они даруются от чистого сердца и с чистыми помыслами, – сказал Иосиф.

- А мы не можем позволить себе нечистые помыслы, – сказал седобородый. – Иначе в следующий раз мы родимся врагами сами себе. – Он опустился на колени. – Как зовут тебя, малыш?

- Шимон, – сказал Иосиф.

- Вот как! – воскликнул седобородый. – «Шимон» на нашем языке означает «садовник». Значит, ты будешь возделывать свой сад и преуспеешь в этом, и сад будет цвести и благоухать весной и приносить обильные плоды осенью. Но помни, что сухие ветви надо состригать, а стволы деревьев обматывать циновками, чтобы кору не обглодали ненасытные козы.

И с этими словами седобородый передал маме небольшую шкатулку из дерева, тёплого на ощупь. Потом он встал и поклонился.

И в следующий миг он и юноша отступили в темноту, вышли из света фонаря – и исчезли, как будто здесь никого не было.

В шкатулке было шесть золотых монет со странными знаками и с дыркой посередине, чётки или бусы из сорока четырёх тёмных ароматных деревянных шариков, двух каменных и одного серебряного, и шершавый стеклянный пузырёк размером с куриное яйцо; горлышко его было залито красным сургучом, а сквозь стенку угадывалась какая-то маслянистая жидкость. Дно шкатулки устилал шёлк, и когда – через много дней – его догадались вынуть, оказалось, что это сложенный многократно тончайший огромный прекрасный платок с такой росписью и таким тканым узором, что родителям за него несколько раз предлагали большие деньги, но они наотрез отказывались его продавать. Мама надевала его по большим праздникам, а потом подарила его Марии, внучке Эфер. Куда он делся после смерти Марии, я не знаю.

Первая ночь прошла спокойно, а может быть, они просто настолько устали, что ничего не слышали. Днём отец сходил в порт, где разговаривал с моряками о том, как бы уплыть на Кипр. Несколько капитанов готовы были взять пассажиров, однако ветер не оборотится в попутный в ближайшие три-четыре дня, это известно совершенно точно, о ветре гадали ежеутренне…

Потом Эфер сходила на базар и купила лепёшки и сыр, чтобы есть дома, а не спускаться к гостиничному столу. И ещё она купила целебных трав и настоев, потому что младенец хоть и чувствовал себя лучше, но продолжал нуждаться в лечении.

Вечером Иосиф долго молился в маленькой синагоге неподалёку от гостиницы и принёс жертвы: ягнёнка и голубя. А ночью на гостиницу произошёл налёт.

Было так: ночью маме приснилось, что младенец не дышит. Она в страхе вскочила и наклонилась над корзиной (младенец спал тяжелым сном, разметавшись и часто дыша, он испачкался, но не проснулся; мама обмыла его, поменяла подгузник и уложила; он засунул палец в рот и задышал спокойно) – и уже хотела было лечь, но тут в заднюю стену комнаты с другой стороны дважды ударили чем-то тяжелым, ударили настолько сильно, что с полки упал кувшин, но не разбился. Тут же страшно закричала женщина – и замолчала, будто ей заткнули рот.

Вскочила Эфер, приподнялся Иосиф. Он был в сонной одури и ничего не понимал. Эфер выглянула наружу. В переулке пока было тихо, но всё громче доносились звуки побоища из-за угла.

- Давайте быстро на крышу, – сказала Эфер.

Иосиф забросил на крышу мешки с поклажей, подсадил маму, подал ей младенца в корзине. Потом подсадил Эфер и забрался сам. Они распластались на кровле, молясь про себя, чтобы младенец не заплакал. Через малое время по лестнице застучали сандалии, твёрдые, как копыта, и два или три человека ввалились в комнату.

- Ну и где эти гиеньи ублюдки? – спросил кто-то.

- Да там же, где твоя жена! – ответил кто-то другой и захохотал.

- Ещё раз вспомнишь про мою жену, я намотаю твои кишки на кулак!

- Ты уже так давно это обещаешь, что я перестал ждать. Вон, смотри, что там в углу?

В углу, за умывальником, стояла корзина с грязным бельём. К ней, наверное, и направился разбойник.

- Да это дерьмо!

Второй снова захохотал, теперь ещё громче.

Раздался удар, звук разлетающихся осколков и плеск воды.

- А ведь дерьмо-то тёплое, – сказал первый.

- Дерьмо всегда тёплое, – сказал второй. – В пустыне знаешь где воробьи ночуют? Ладно, пошли. А то стражники нагрянут.

- Ага. С топорами… Ну, жаль, жаль. Сбежали, получается. Почуяли, что ли?

- Может, услышали.

- Так значит, недалеко ушли. Поищем?

- Бесполезно. Тут спрятаться, как два узла завязать. Шаг шагнул, и настоящий лабиринт…

Они ушли. Эфер тихо, как ящерица, подползла к другому краю крыши, с которого был виден внутренний двор, и выглянула. При свете факела разбойники грузили добычу на мулов. Разбойников было человек семь или восемь. Наконец они убрались, и через некоторое время отовсюду раздались плач и причитания.

Слава Всевышнему, обошлось без убийств, но несколько постояльцев были жестоко избиты и все без исключения ограблены до нитки. Просто чудо, что ослики как стояли в стойлах, так и продолжали стоять. Должно быть, они не представляли для разбойников никакого интереса.

Когда Иосиф обратил на это внимание хозяина, тот пожал плечами, словно речь шла об очевидном, и сказал, что грабежами обычно промышляют скверные матросы, а им в последнюю очередь придёт в голову забрать осла. Да и зачем им осёл? – от него трудно избавиться, его невозможно спрятать…

Но если матросы так дерзко идут на открытый грабёж, не значит ли это, что они вот-вот отплывут на своих кораблях?

Скорее всего, да. Хотя, развёл руками хозяин, у них совсем исчез страх, может быть, днём они вернутся и будут предлагать купить у них за седьмую часть цены ваши же вещи. Сейчас повсюду так много крадут и грабят, что продать награбленное можно лишь за сущие гроши – скупщики стали капризны и переборчивы, как женихи после войны…

Но если корабли выходят в море, нам надо поспешить в порт! – воскликнул Иосиф громко, чтобы его услышали многие вокруг. Он всё-таки попросил на всякий случай оставить за ними оплаченную вперёд комнату, помог маме сесть на ослика, они быстрым шагом двинулись в сторону порта, потом свернули налево – и затерялись среди тёмных домов, у которых верхние – деревянные – этажи были значительно шире нижних и почти смыкались над головами, полностью закрывая небо и луну в небе.

Пока пробирались через город, они не встретили ни единого стражника и даже ни разу не слышали ударов палки о щит, которыми ночные стражники пугают воров. Зато дважды, затаившись, они пережидали проход маленьких разбойничьих шаек; разбойники были пьяны и вели себя развязно.

Крадучись выйдя из города и перебравшись через пустошь, которыми всегда обрастают города, они забились в оливковую рощу на склоне холма и там смогли отдохнуть до позднего утра. Было очень холодно, промозглый ветер так и дул с моря, не стихая. Небо было чистым и до восхода солнца полнолунным и звёздным.

Потом мне много раз упорно доказывали, что Ирод умер весной, накануне праздника Пасхи. Я точно знаю, что это не так. Возможно, путаница возникла из-за затмений: в ночь его смерти случилось лунное – это был двадцать первый день месяца аудиная, исход зимы, – а в начале ксантика (в тот год оно почти день в день совпало с началом нисана) произошло солнечное. Я думаю, людям специально нашёптывали, чтобы увязать имя уже умершего царя с событиями «Кровавой Пасхи». Под этим именем она запомнилась на многие годы…

Повторюсь: великий царь умер поздним днём двадцать первого аудиная, был объявлен мёртвым двадцать девятого, похоронен тридцатого. Траур продолжался тридцать дней (а не семь, как утверждали шептуны; длить траур семь дней было бы недопустимым публичным позором для детей его), да и после этого события не могли развиваться так быстро, как об этом рассказывается…

Антипатра убили рано утром двадцать второго аудиная. Антигона отвезла его тело в Гирканион и похоронила рядом со своим великим дядей. Она тоже держала тридцатидневный траур, а потом не покидала дом и по окончании этого срока. Думаю, кто-то благодаря её добровольному затворничеству выжил.

То, что великолепно исполненный план мести не имел подобающего разрешения – Ирод так и не узнал, кто убийца его самого и его жён и детей, – сильно подкосило Антигону. Она осталась жить в Гирканионе, стремительно постарела и, кажется, потускнела умом. Восемь лет спустя её укусила крыса; от заражения крови Антигона и умерла, промучившись двадцать дней.

Дорис пережила всех. Она уехала в Рим, а потом в Сицилию, и последние письма писала оттуда, будучи восьмидесятивосьмилетней. В них был стиль и отменное злое остроумие. Мне есть на кого смотреть с восхищением.

До сыновей Мальфисы, Архелая и Ирода Антипы, руки Антигоны просто не дотянулись. Будь у неё немного больше времени, и они бы непременно умерли тем или другим способом. С другой стороны, Ирод никогда не рассматривал их как реальных наследников престола, поэтому их готовили в военачальники, и лучше на императорской службе. Воспитание они получили далеко не идеальное, а образование весьма одностороннее.

И когда вдруг и внезапно перед сыновьями Мальфисы открылась сияющая перспектива, в них обоих проснулись худшие черты характера: злобность и вспыльчивость у Архелая, завистливость и гнусное позёрство у Антипы. Кроме того, оба были жестоки без надобности – в отличие от отца, который мог быть жесток, притом чудовищно жесток, но жестокость была его мечом, который он, использовав, возвращал в ножны; сыновья этой тонкости не понимали.

Антипа знал, что при живом старшем брате ему царём не быть; на меньшее же он был не согласен. Однако подготовить полноценный заговор у него не было ни времени, ни склада ума. Антипа попытался было соблазнить своих друзей из придворной молодёжи, с которыми он, переодевшись арабом или греком, устраивал непристойные и кровавые проделки в кварталах менял и блудниц, – но друзья с ужасом отказались от участия в прямом убийстве и сумели отговорить и его. Но нашёлся один, кто подсказал Антипе, как надлежит действовать, чтобы в случае неудачи не попасть под меч самому.

Это был некий Руф, филистимлянин, за несколько лет до того занявший место начальника царской конницы взамен погибшего Кенаса. Он был совсем молод для своего поста и выдвинулся исключительно за счёт храбрости и точного военного мышления. Оронт подозревает, что советы, которые Руф давал Антипе, были направлены на то, чтобы стравить обоих братьев и тем самым уничтожить их обоих – или физически, или хотя бы в глазах императора, – и, если немного повезёт, самому сесть на престол. Надо полагать, Руф хорошо знал историю возвышения Ирода.

Советы были такие: во-первых, под предлогом предотвращения волнений черни стянуть в Иерушалайм и пригороды стражников из всех сколько-нибудь крупных городов. Результатом будет разбойничий разгул по всей стране и недовольство простых честных людей, которое неминуемо обратится против правителя. Во-вторых, послать несколько десятков шептунов, которые своими речами растравят почти зажившую рану: наказание смертью бунтовщиков, сбросивших орла с фронтона Храма; их провозглашали мучениками за веру. И, наконец, в-третьих, обратить народный гнев на римлян, которые сейчас, в междуцарствие, осуществляют значительно больше власти и поэтому всегда на виду – а значит, во всём виноваты! Трудно представить себе худшие обстоятельства, чтобы самовольно присевший на престол Архелай получил бы императорское дозволение на царство.

И вот тут-то на сцене жизни появляется блистательный младший брат…

Антипа воспламенился. План был осуществлён в точности и даже с добавлениями. А именно: во время траура народное негодование подогревалось, а когда настал час решительных событий, Антипы уже не было. Антипа уплыл в Рим сразу, как только истёк срок траура.

Архелай, поняв недоброе, через несколько дней устремился следом, сделав только самые общие распоряжения.

Глава одиннадцатая

Родители и Эфер, отдохнув и посовещавшись, решили идти не быстро, но чутко, опасаясь людных мест. У них был небольшой запас лепёшек, сыра и ячменя, а вода попадалась по дороге в ручьях и овечьих колодцах. Но на третий день пути, сами не желая того, они наткнулись на настоящее стойбище в несколько сот шатров и повозок. Оказывается, солдаты в крепости Азот взбунтовались, отказываются подчиняться начальникам, никого пока не обижают, но и не пропускают на юг.

Обойти же Азот было тяжело. Как все пограничные крепости, он и ставился в том месте, которое не миновать.

Что самое скверное, здесь нельзя было добыть еды, а запасы подходили к концу. Наверное, чем-то Иосиф и Эфер выделялись на фоне остальных беглецов, потому что буквально через два часа к ним подошёл молодой человек, похожий на финикийца, и сказал, что ищет попутчиков – он-де договорился с рыбаками, но у него недостаточно денег, чтобы оплатить всю большую лодку, в которой есть место ещё для троих или четверых, а их с сестрой только двое. Сначала молодой человек не вызвал ни у отца, ни у мудрой Эфер никаких подозрений, но по дороге отчего-то забеспокоилась мама. Они шли вдоль короткой быстрой реки, в устье которой и располагалась рыбачья деревня, и молодой человек как-то не так оглядывался по сторонам. Мама шепнула на ухо отцу, тот – Эфер, и они снова стали настороженны. Поэтому, когда тропа раздвоилась (часть её уходила вниз, в ложе реки, а часть продолжалась по-над ним) и юноша попытался увлечь их вниз, отец воспротивился и сказал, что пойдёт только поверху, и ничего, что это дальше. Юноша настаивал, утверждал, что тропа у берега отрывается отвесно и там не пройти, но отец ничего не хотел слышать и продолжил путь так, как желал сам.

Рыбацкая деревушка в устье действительно существовала, но она была совершенно пуста, там жила одна-единственная полуглухая старуха – и, конечно, никто не нанимал лодку, да и лодок не было никаких. На зиму рыбаки отплывали в дельту Нила и там подрабатывали перевозом, а семьи почти у всех жили в Ашкалоне. Деревня по существу была не деревней, а летним лагерем, потому что жить здесь зимой было невыносимо.

До Ашкалона можно пройти берегом. На повозке не проехать, а пешком и на осликах вполне можно пройти. Если не будет сильного шторма.

Она продала родителям пять сухих лепёшек и две солёные рыбины.

Разбойники не показывались: скорее всего, их было мало, может быть, двое, и нападать на ожидающую нападения жертву было не с руки, тем более что совсем рядом было множество тех, кто нападения не ожидал. Поскольку близилась ночь, Иосиф испросил у старухи разрешения переночевать в деревне, под кровом, и она сказала, что они могут войти в любой дом, дверь которого не завязана узлами от злых демонов побережья. Они нашли более или менее целый, заперлись в нём, Иосиф просидел всю ночь с обнажённым мечом, читая молитвы – а наутро обнаружилось, что у обоих осликов в нескольких местах прокушены шеи и по шкуре течёт кровь. Кто это был, ласки или летучие мыши, так и осталось неизвестным. Впрочем, ослики вроде бы ничего не заметили.

Выйдя с рассветом, к полуночи добрались до Ашкалона. Город был переполнен, люди грелись у очагов, наскоро сложенных на улицах под навесами. Цены на еду были чудовищные, но её всё-таки можно было купить. Хуже всего, что у мамы пропало молоко. Чудо закончилось. Эфер говорила, что это произошло из-за всех переживаний и из-за солёной рыбы.

Пришлось искать кормилицу. Вскоре на известие о беде подошла молодая египтянка. Собственная её дочь умерла два дня назад от крупа, и она готова была помочь даром, чтобы утешиться хотя бы сотворением доброго дела. Женщину звали Зоэ, что значит «Жизнь». Это было знамение. Муж Зоэ, Главк, небогатый караванщик, утратил всё своё достояние от грабителей и вот в довершение потерял ещё и ребёнка. Он плакал и ничего не видел перед собой. У него остался один старый верблюд и один верблюжонок. Иосиф предложил ему – а вернее, Зоэ, – объединить два скудных скарба в один и хоть как-нибудь добраться до Египта.

С этого часа всё пошло гладко. Надо полагать, Предвечный решил, что испытаний достаточно, и делать из Иосифа второго Иова просто ни к чему.

Главк и Зоэ поначалу просто пустили родителей в свой дом. Дом находился в городе Биарра, что на берегу озера Сладкого – одного из тех, что лежат на полпути от Великого моря к Красному; есть ещё Горькое, оно же Крокодилье, но я в тех местах не побывала ни разу. Когда-то через эти озёра проходил древний персидский судоходный канал; потом персов прогнали, и канал постепенно затянуло песком. Теперь вместо канала – волок. Много позже я видела, как тащат корабли по суше… Вперекрёст волоку рядом с городом проходила большая торговая дорога, соединяющая Мемфис и Петру; по ней день и ночь тянулись возы с пшеницей. Сам город утопал в зелени. Озеро было пресным и холодным; рассказывали, что время от времени вода в нём начинала бурлить и либо уходила надолго, либо выплёскивалась из берегов. Но пока родители жили там, ничего подобного не происходило.

Главк и отец сложили в одну мошну то немногое, что у них было, и открыли столярную мастерскую, где стали делать оконные ставни, двери, лестницы и кровати, а позже ещё ярма и колёса. Дерево в Египте стоило намного дороже, чем в Иудее, и при строительстве домов его почти не использовали, а выводили сводчатые потолки из камня или кирпича. И хотя в таких домах прохладнее в сильную жару, мне больше нравятся наши, с деревянными крышами, или греческие, крытые камышом или соломой. В них легче дышать, и камень не отгораживает тебя от неба. Нельзя отгораживаться от неба камнем.

К исходу лета родители сняли себе отдельный домик – на самом берегу озера. Во дворе росла финиковая пальма и несколько инжирных деревьев. Урожай принадлежал хозяевам дома, но то, что падало на землю, можно было поднимать.

Там, под инжирными деревьями, Иешуа научился ходить.

Пока родители шли из Иоппии в Ашкалон, а из Ашкалона в Биарру, пока устраивались в Биарре и налаживали там новую жизнь, в Иерушалайме заканчивалась жизнь старая. Я расскажу об этом коротко, многое пропуская – не потому, что я чего-то не знаю, а потому, что мне об этом рассказывать противно. Я не люблю, когда глупых, но честных людей обманом гонят под меч и когда громко кричат о Боге, а сами имеют в виду золото.

Итак, пока длился траур, шептуны Антипы не теряли времени и по всей стране настраивали людей против умершего Ирода и против Архелая, присевшего на краешек его престола, но ещё не получившего от императора подтверждения своим притязаниям. Поэтому на Пасху, праздник опресноков, в Иерушалайм множество народу сошлось и съехалось не потому, что так полагал Закон, а потому, что был слух: объявит о себе новый царь, царь-искупитель, Мессия.

Антипа к этому времени был уже в Риме, Архелай – на пути к Риму. В Иерушалайме распоряжались Шломит и Вар, наместник Сирии.

Про Шломит и Вара рассказывают много плохого, но, по-моему, это всё ложь. Интереснее другое: была ли Шломит в заговоре с Антипой против Архелая? И вот здесь мне кажется, что да, была. Причём это мог быть заговор наивысшей пробы: когда заговорщики действуют сообща, не обменявшись ни единым словом и не единым тайным знаком.

Вар привёл в Иерушалайм один легион и вскоре отбыл обратно в Дамаск. Легионом командовал некий Сабин, прибывший в Иудею из Германии буквально только что и не знавший обычаев. Поэтому, когда он заметил появление в городе и окрестностях большого количества людей, здесь явно не живущих, он отдал приказ об усилении патрулирования – тем более что по всему царству, за исключением самых северных провинций, поднялась какая-то неистовая разбойничья волна, со стороны похожая едва ли не на бунт.

Появление вооружённых римлян на улицах священного города накануне главных праздников вызвало понятное возмущение. Кроме того, шептуны пустили слух, что Сабин то ли уже разграбил царскую сокровищницу, то ли ищет спрятанное золото, то ли готов по примеру Марка Красса покуситься на сокровища Храма…

Тем временем приверженцы раббуни Маттафии, казнённого за то, что сорвал орла с фронтона Храма, вновь стали проповедовать на улицах, требуя теперь убрать из Иерушалайма уже и римских орлов – а если вдруг римляне станут возражать, то и вместе с римлянами. Помутнение началось ещё до отъезда Архелая в Рим, и он тогда сумел успокоить бунтовщиков, пообещав (разумеется, притворно) потребовать этого у императора. Скорее всего, про себя он имел в виду, что будучи утверждённым на престоле, сумеет договориться с наместником, – и римлян, как во времена Ирода, на улицах городов видно не будет. Но терпения у фарисеев не хватило – и скорее всего потому, что среди них были близкие друзья Антипы: те самые, которые занимались с ним ночными непотребствами, но испугались участвовать в открытом покушении на Архелая. Так что стоило Архелаю уехать, как бунт молодых фарисеев возобновился. Они громко на всех перекрёстках и площадях обвиняли и покойного царя, и Архелая во всех мыслимых и немыслимых грехах и требовали наказания для всех начальников, священников и судей, которые арестовывали Маттафию, судили и казнили; они требовали также сменить первосвященника, а нынешнему отрезать уши и вырвать ноздри; ну и так далее.

Евреи называют себя народом Книги, но при этом стараются не уточнять, что они – народ одной-единственной Книги. Среди них не принято вести, подобно римлянам, повседневные записи, и даже письма друг другу с описаниями событий они отправляют чрезвычайно редко. В понимании мира они опираются на божественные откровения, а знания о прошлом черпают из народной памяти – которая причудлива и прихотлива. Стоит ли удивляться, что в римских документах мы читаем совсем не то, что вроде бы помним наизусть с детства и принимаем за непреложную истину?

С другой стороны, римляне точны, но не любопытны, и если их что-то не касается напрямую, то этого как бы и не существует.

Я вот о чём: народная память сохранила события Кровавой Пасхи так, как будто они происходили дважды: непосредственно в Пасху и в Пятидесятницу. Я думаю, это произошло из-за того самого упомянутого мною смещения на два месяца (из-за путаницы с затмениями) дня смерти Ирода. Получается, что бунтовщики дважды захватывали Храм и их дважды выбивали оттуда, и всё это сопровождалось грандиозными кровопролитиями (причём в Пятидесятницу кровопролитие было несравнимо большим – каким оно всегда и бывает в вымышленных битвах). Нет, на самом деле к Пятидесятнице волнения как раз улеглись, Архелай и Антипа вернулись, оба не получив желаемого – император был мудр и понимал, что ни один из них не стоит и ногтя отца, – большой Синедрион провозгласил Ирода Великим, а время его царствовании – золотым, тем самым заставив молодых фарисеев задуматься и хотя бы на время замолчать, а мятеж в армии ещё не начался, и Шимон не возложил на себя венец…

Но это я немного забежала вперёд.

Итак, накануне Пасхи в Иерушалайме наряду с паломниками собралось и немалое число людей, намеренных поднять бунт и сбросить Архелая и римлян; среди них были некий пастух Афронт и четверо его братьев, все огромного роста и нечеловеческой силы; в них сразу же признали вернувшихся Маккаби. Весть об этом облетела весь город со скоростью молнии, и как от молнии вспыхивает высохший лес, так – за несколько дней до срока, предусмотренного заговорщиками, – вспыхнул Иерушалайм. Завязались стычки с римскими патрулями, но поначалу дело ограничивалось переломами и синяками; римляне тоже охотнее пускали в ход дубинки, нежели мечи. Это случилось на третий день пасхальной седмицы; кровь пролилась на следующий день.

Помните, я упоминала о начальнике конницы, Руфе – том самом, который и придумал весь этот демонический план? Полагая, что волнения в городе не нарастают и дело едва ли не идёт к замирению (он ошибался, поскольку не знал того, что готовят фарисеи и Афронт, но это не важно), Руф воспользовался тем, что несколько его конников дезертировали, изобразил дело так, будто их похитили и удерживают мятежники – и бросил всю алу на поиск и вызволение мнимых пленников. Вот тут уже пошли в ход мечи и стрелы…

К концу дня находившихся в городе римлян и царских пехотинцев (их было на тот момент около трёх тысяч в Иерушалайме; командовал ими Валерий Грат, фракиец и, как говорят, бывший гладиатор, прошедший на службе у Ирода путь от простого кентуриона до командира гвардии; впрочем, другие люди говорят, что он происходил из обедневшей патрицианской семьи, был в молодости продан в гладиаторы за долги, смог выкупить себя и после этого поступил на службу к Ироду; что из этого правда, я не знаю) загнали в Антонион и в царский дворец, примыкающий к западной городской стене; большая часть римского легиона и сам Сабин располагались на ипподроме, за городской стеной. Бунтовщики же заняли Храм, здания вокруг Храмовой площади, обе Иосифовы стены с воротами, весь Нижний город и часть Давидова, а также кварталы вокруг Овечьего рынка. В Верхнем городе многие дома тоже были заняты бунтовщиками, в некоторых заперлись стражники, в некоторых – солдаты.

Ночь прошла, озарённая множеством костров и пожаров.

Наутро римляне легко сбили заслоны, которыми предполагалось запереть их в ипподроме, и через Рыбные и Судебные ворота вошли в город. Бунтовщики забрасывали их сверху камнями и стрелами. Убитых у римлян было немного, но раненых до половины. Это их только разозлило. Тем временем царские гвардейцы вышли из дворца и стали методично, квартал за кварталом, вытеснять бунтовщиков из Верхнего города. Ближе к вечеру римляне с севера, а гвардейцы с запада вплотную приблизились к Храму. Конница Руфа в это время держалась за стенами, контролируя мосты через Кедрон и не давая подойти подкреплениям.

Сколько было народу в Храме, сказать трудно. Ещё труднее разделить честных паломников и вооружённых бунтовщиков. Говорят, что среди молящихся вспыхнуло возмущение бунтовщиками, и именно вследствие этого множество вооружённых людей перебралось на крышу деревянных галерей, опоясывающих храмовую стену снаружи – на том уровне, где собственно подпорная стена Храмовой горы переходила в парапет, – с трёх сторон: с севера, запада и отчасти с юга; галереи эти предназначались для храмовых стражников и давали прекрасный обзор в стороны и вниз, но не предоставляли серьёзной защиты при осаде. Однако защитники Храма вовсе не были обескуражены лёгкостью своих укрытий – вернее, они решили уравновесить её грозным оружием.

На Женском дворе хранился огромный запас деревянного и каменного масла для светильников и факелов. Кувшины с ним разнесли по галереям, а наконечники стрел во множестве обмотали паклей. Именно горящие стрелы хотели использовать бунтовщики – а также глиняные и каменные лампы, которые они намеревались метать руками и пращами.

Пращники и лучники стояли на крышах и в окнах галерей тесно, мешая друг другу. Стоит ли говорить, что огонь вспыхнул при первых же звуках боя?

Спаслись оттуда немногие…

Римляне на этот раз не стали входить в Храм. Они ограничились тем, что поставили караульных у сокровищницы, что располагалась в Царском притворе, а несколько дней спустя перевезли серебро из Храма во дворец. Как выяснилось, император приказал наложить временный арест на средства умершего царя. Увы, к тому времени от двадцати тысяч осталось только четыреста талантов…

Почти все, кто погиб в Храме, погибли от давки в воротах. Когда гвардейцы Грата, прикрываясь щитами, вошли во Двор язычников, они обнаружили страшную картину: раздавленные тела у ворот лежали в несколько слоёв, и отовсюду раздавались стоны и проклятия. Самые ужасающие горы трупов лежали у Золотых ворот и у Царских…

Бунтовщики заперлись за внутренними стенами: в Женском дворе и Святилище. Поскольку большая часть гвардейцев была фракийцами, то вход им туда запрещался. Тут к Грату присоединился первосвященник Иозар, не бывший с бунтовщиками – а правильнее сказать, едва спасшийся от них по подземным переходам. Они вдвоём, презрев опасность, вступили в переговоры с вождями мятежа. Следует сказать здесь же, что и прежде Грат не раз пытался утихомиривать бунтовщиков словом, ещё при неуехавшем Архелае; молодые фарисеи его не слушали, но зато к нему привыкли.

На этот раз слова Грата подтверждены были адским пламенем, пожравшим половину защитников Храма. Оставшиеся были необыкновенно удручены этим событием.

Однако и Грат с Иозаром были ошеломлены и удручены известием о том, что, пока бушевало пламя, в Святилище на голову Афронта был возложен царский венец, а сам он провозглашён новым царём и новым Маккаби…

Положение спасли двоюродные племянники Иозара, Шимон и Уриэль, боэции из Иерихона, возмущённые таким оборотом дела. Во главе сотни своих учеников, вооружённых мечами и копьями, они по подземным помещениям проникли внутрь Женского двора, в Клеть прокажённых. Они захватили и открыли изнутри ворота Никодима – и схватились врукопашную за круговую лестницу, ведущую из Женского двора в притвор Израилев. Видя, что защиты от царских солдат и от римлян уже нет, большинство бунтовщиков побросало мечи; но несколько сотен их, во главе с Афронтом и его братьями, другими подземными помещениями ушли за городскую стену, а может быть, и за Кедрон – говорят, там есть и такие тайные ходы…

Я уже не раз сталкивалась с тем, что, когда я рассказываю про ту или иную осаду Храма, меня не понимают. Дело в том, что иерушалаймский Храм еврейского невидимого Бога, имя которого не произносится вслух, не похож ни на один из прочих храмов в Ойкумене – как не похож и сам еврейский Бог ни на одного из прочих многочисленных богов (существования которых он, впрочем, не признаёт). Храм в Иерушалайме – это мощнейшая крепость, равной которой я не встречала больше нигде. Здесь была когда-то скала и гора, позже частью срытая по краям, частью досыпанная – и со всех сторон обложенная каменными брусьями, составляющими исполинскую стену; высота стены от подошвы превышает семьдесят локтей, с внутренней же стороны парапет возвышается на десять локтей. Каменные брусья в стене такие, что для доставки каждого требовались упряжки в пятьдесят и в сто быков. Таким образом, ни подкопом, ни стенобитным тараном проникнуть за стену нельзя, да и какой в этом толк, если по ту сторону стены только земля и камень? Ворота же располагаются наверху, в парапете, и к ним ведут узкие мосты или лестницы ступеней, тоже не слишком широкие. А когда неприятель всё-таки пробивается за ворота, перед ним встаёт вторая стена, в сорок локтей. И только за той стеной возвышается сам Храм…

Во множестве подземных сухих галерей постоянно хранился огромный запас муки, зерна и сена, содержались жертвенные животные, а главное – были многочисленные колодцы, в которых никогда не иссякала вода. Были также пещеры, полные отборных речных окатышей величиной с кулак – специально для пращей. Были клети, доверху забитые связками стрел и дротиков. Кто-то говорил мне, что пять тысяч солдат могут обороняться в Храме год, не испытывая нужды ни в чём.

Итак, бунтовщики в массе своей бежали из Иерушалайма, а те, что остались, затаились. Тем временем Вар, получивший известие о мятеже и о том, что опасности подвергнут и легион, оставленный в городе, отправился на подмогу. Понимая, что бунт надо прекращать ударом быстрым и сильным, а иначе пламя только затаится и раздуется заново, он бросил в дело два римских легиона, две римские кавалерийские алы, три сирийские алы и – с юга – армию арабского царя Ареты, давнего недруга Ирода. Также и других отрядов набиралось до пяти тысяч человек по самому скромному счёту.

Ещё до смерти Ирода, а лишь когда стало ощущаться, что власть в стране переламывается, в Галилее напомнил о себе Иегуда бар-Хизкийяху, или Иегуда Гауланит – сын того самого знаменитого разбойника, за казнь которого Ирода судил синедрион. Опустошив немало сёл и небольших городов, он отменно вооружил несколько отрядов и даже захватил Сефорис, самый крупный город провинции. Сам Иегуда расположился в тамошнем царском дворце (по разным городам у Ирода было четырнадцать дворцов) и, понятное дело, объявил себя царём, новым Маккаби. Этому никто не удивился, но никто и не поверил. Впрочем, кто знает, как обернулось бы дело, если бы не скорая смерть Иегуды в бою? Легионы Вара и конница его сына Гая окружили Сефорис, заперев там армию Иегуды, и после восьми дней боёв уничтожили всех разбойников, а город сожгли; жителей же, сумевших спастись из огня, римляне и подоспевшие сирийцы продали в рабство.

Гораздо дольше сопротивлялся царь Афронт с братьями. Они орудовали в самой Иудее, в окрестностях Иерушалайма – и, стараясь не вступать в бои с крупными силами римлян, нападали исподтишка на обозы и небольшие колонны, после чего рассеивались по горам и ущельям или смешивались с местным населением. Так, в окрестностях нашего родного Еммауса Афронт разгромил римскую центурию – так неожиданно и быстро, что уцелевшие легионеры бежали, не подобрав раненых товарищей. Разбойники всем – и убитым, и раненым – отрезали детородные органы, сложили в мешки, погрузили на козла и пустили козла в римский лагерь. За это римляне сожгли половину Еммауса…

Только через год Грат сумел одолеть Афронта, да и то хитростью: он сделал вид, что хочет со своими гвардейцами перейти на его сторону, и стал вести переговоры. Когда же наступил подходящий момент, он схватил Афронта и его братьев. Братьев убили сразу, а Афронта, как венчанного царя, передали Архелаю. Что с ним случилось потом, никто доподлинно не знает; одни говорят, он просто умер в тюрьме, другие – что Архелай держал его в тайном городе где-то в горах для повторного мятежа, и только отрешение Архелая императором от власти этот мятеж предотвратило.

Самая долгая и таинственная история была с царём Шимоном Благодатным – так его прозвали. Долгое время Шимон считался просто учёным приживалом, с которым Ироду было приятно вести беседы. Шимон жил почти безвылазно во дворце в Иерихоне, очень редко приезжая в Себастию. Кроме того, у него была небольшая вилла в Магдале, на берегу Галилейского озера. Дни и годы он проводил в учёных занятиях. Когда же Ирод умер и началось нестроение, Шимон заявил, что он – законный сын Ирода от свободнорождённой иерихонской женщины Ханны, обвенчаться с которой царю помешала только война против Антигона. Шимон предъявил народу пергаменты, очевидно написанные рукой Ирода, в которых слова эти подтверждались и имели печати. Также Шимона поддержали боэции, которых в Иерихоне было большинство среди священников и с которыми он имел давние и замечательные отношения. А поскольку Шимон был старшим среди оставшихся сыновей Ирода (и вторым по старшинству после Антипатра), то он без тени сомнения объявил себя царём и возложил на голову золотой венец…

Это произошло после Кровавой Пасхи, но до того, как Вар ввёл войска. Плохо понимавший обстановку Сабин отправил пятьсот стражников в Иерихон, чтобы они навели там порядок и привели ему самозванца в цепях и колодках.

Стражники вошли в Иерихон и остались там все. Несколько человек было по недоразумению убито, остальные присоединились к Шимону. Шимон открыл оружейные кладовые крепости Киприон и вооружил пять тысяч человек.

Следующим на усмирение Сабин послал Руфа, придав его коннице римскую когорту с осадными орудиями. На подходе к Иерихону передовой отряд попал в засаду. Конница бросилась на выручку, отбила нападение, некоторое время преследовала и убивала нападавших среди рощ. Когда Руф вернулся, оказалось, что римлян нигде нет, а осадные орудия все сожжены. Других следов боя не обнаружили. Никто так и не знает, что произошло.

Вечером того же дня Руф вошёл в Иерихон через южные ворота и поразился: город был пуст. Не было даже голубей. Он оставил полсотни всадников охранять ворота, а с прочими проследовал к царскому дворцу. Убедившись, что и во дворце нет ни души, и рассудив, что самозванец ушёл, скорее всего, в Киприон, Руф оставил отряд ночевать во дворце, за надёжными высокими стенами. К рассвету он недосчитался сорока человек – а также тех пятидесяти, что оставались у ворот. И опять же не было ни малейших следов боя.

А когда поредевшая ала покинула город, кто-то закрыл позади них ворота. Перед собой же поперёк дороги Руф увидел несчётные ряды пехотинцев с длинными копьями…

Погиб сам Руф и погибли два десятка его всадников. Ещё два десятка сумели бежать. Остальные перешли на сторону Шимона.

Настал черёд гвардии. Её повёл не Грат, который был некстати ранен и ещё не оправился, а его заместитель Ипполит. Пять тысяч отменно обученных храбрых фракийцев и германцев легко заняли Иерихон, сбив непрочные заставы на пути, посадили свой гарнизон в Киприоне – но дальше почему-то не пошли. Более того, вскоре в когортах, до того монолитных и дружных, начались распри, потом вспыхнул настоящий мятеж – и в результате гвардия раскололась: две тысячи вернулись обратно, уведённые подоспевшим Гратом, две – перешли на сторону Шимона, остальные просто куда-то делись…

К лету Шимон владел всей долиной Иордана, кроме крепости Александрион, и всей Переей, – да и Декаполис склонялся к нему: как и большинство евреев Декаполиса, Шимон был саддукей; а местные язычники хорошо помнили добро, сделанное им Иродом, от чего Шимон не только не отказывался, но и говорил, что будет продолжать делать то же самое, но больше и лучше. Вообще, как я заметила, язычники и саддукеи всегда умудрялись находить общий язык; фарисеи же с язычниками обычно ссорились…

Никто не может сказать достоверно, что же погубило Шимона. Думаю, если бы он двинул свою огромную армию на Иерушалайм, одновременно завязав бы отношения с римлянами (а они бы охотно пошли на это) – он неминуемо занял бы престол и правил огромным царством до конца своих дней. Но Шимон почему-то не двигался; возможно, он ожидал, что его пригласят; возможно, был уверен (а к тому шло), что Архелай и Антипа схватятся между собой, и тогда он, Шимон, выступит миротворцем и объединителем; не знаю. Кто-то вспоминал потом, что слышал, как передавали из уст в уста его слова, что-де царь не желает занимать трон в крови. Увы, он не учёл одного, а именно: огромная армия, собравшаяся для сражений, должна сражаться. Остановка и отдых означают разложение.

Огромный, едва ли не пятитысячный, отряд самовольно ушёл к Галилейскому озеру и, разбившись на шайки, на несколько лет оседлал все торговые пути – и сухопутные, и водные. Кстати, именно с тех пор разбойников, взыскующих дань на дорогах, стали называть мытарями, а тех, кто с этой же целью нападал на озёрные и речные караваны – рыбаками. Брать немного, но готовыми деньгами, – это оказалось куда более прибыльно и безопасно, чем отымать всё и потом попадаться на продаже награбленного.

Другая часть армии Шимона попыталась захватить Масаду, а когда это не удалось, ушла в Набатию и растворилась там.

Наконец, множество мелких отрядов рассеялось как по самому царству Шимона, так и по Иудее, везде творя бесчинства и грабежи. Дошло до того, что один из таких отрядов захватил, разграбил и сжёг дворец Шимона в Иерихоне. Впрочем, из них никто не ушёл живым.

Власть Шимона расползалась, как слишком жидкое тесто из рук неопытного пекаря. Ко всем прочим бедам добавился и неурожай, не позволивший собрать средства на взятку Вару – который эту взятку откровенно вымогал. Шимон предпочёл купить зерно… Тем не менее он пробыл царём ещё полтора года после сожжения дворца, демонстративно живя в походном шатре. Когда же к Перее подступил Грат с десятитысячной армией и вокруг Шимона вновь сплотились крестьяне с копьями и кольями, и эти армии сошлись на берегах Иордана и встали, глядя друг на друга, Шимон предложил Грату не прибегать к кровопролитию, а решить дело поединком вождей. Они сошлись на Иродовом мосту, и Грат первым же ударом убил Шимона, книжника, не умевшего сражаться на мечах…

Кстати, в этот день родилась я.

Но вернёмся ко дням после Кровавой Пасхи.

Говорят, император изначально всё же был настроен утвердить Архелая царём, имея в виду то, что и к Ироду не сразу пришла мудрость правителя. Но известия о мятеже возродили его сомнения, и он отложил это решение на неопределённый срок, даровав Архелая лишь этнархом и наказав ему стараться заслужить с годами большее.

Те же говорят, что император то ли узнал, то ли просто почувствовал, что за событиями в Иудее стоит Антипа, и хотел его незаметно казнить, но божественная Ливия отговорила императора: Антипа-де не позволит всем прочим четвертьвластникам объединиться против Рима. Так и произошло по слову её; Ливия была мудра и прозорлива до волшебства, и ошибалась крайне редко.

И, наконец, говорят, что Архелай, вернувшись и узнав о трёх самокоронованных царях, громко рассмеялся – но зато когда начальник тайной стражи рассказал ему, что ребёнок Антипатра и Мариамны не умер вместе с матерью, как считалось, а был спасён лекарями, тут же кем-то неизвестным выкраден и увезён в Бет-Лехем, и там след его пропадает, – тут Архелай пришёл в ужас и ярость. Поскольку Антипатр был царь и умер царём, ибо император не лишил его царского звания, а лишь подписал вынесенный приговор. А значит, где-то среди людей скрывается подлинный наследник незанятого престола…

Можно ли считать совпадением, что буквально через несколько дней какие-то разбойники числом до сотни средь бела дня напали на Бет-Лехем – и помимо обычных творимых злодейств ещё и поотбирали у родителей детей по виду до года, причём многих детей даже и не забрали с собой для продажи, а просто разбили о землю во дворах или сразу за городом? И ещё два города вскоре поразила эта же беда: Бет-Ашерем и Нетофу. Впрочем, в Нетофе многих разбойников убили мужчины, и там часть младенцев уцелела.

А тот, кого они искали, в это время умирал в Биарре, в доме Главка и Зоэ. Летучая лихорадка, от которой покрываются пятнами, трясла его, и даже многие чудесные умения Эфер ни к чему не приводили: Иешуа молча сгорал в жару, таял, будто был сделан из воска, и глаза его, когда ненадолго открывались, были мучительно сухи.

По какому наитию и с каких небес Эфер вспомнила о подарке сугудских купцов? Она говорила потом, что руками её кто-то водил, и она как бы смотрела на всё со стороны. Так бывает, когда долго не спишь. Она разыскала шкатулку и вынула флакон. Соскребла сургуч. Оловянная пробка вынулась с трудом. Тут же распространился тяжёлый аромат сандала и пачулей. Смочив в маслянистой красной жидкости кончик пальца, Эфер провела линию по бровям младенца, потом – от темени к кончику носа. Другой крест она нарисовала на грудке, третий – на спине. Кончик пальца у неё онемел. Вскоре Иешуа задышал свободнее, а к вечер жар его унялся, и он стал влажный и слабый, но спокойный.

Это волшебное масло ещё не раз спасало и его, и меня, а вот на маленького Зекхарью уже не хватило…

Глава двенадцатая.

Я родилась ещё в Биарре, в домике на берегу озера, под инжирными деревьями. Увы, я не помню этого домика и этого города, и даже когда я потом сама бежала в Египет, то побывать на родине мне не пришлось.

Начала я помнить себя только в Бабилоне, правобережном предместье Мемфиса, мне было три года, отец сажал меня на плечи, и мы шли к реке смотреть на лодки и мосты. Мосты тоже были на лодках, по ним проносились золотые колесницы, запряжённые восемью лошадьми. Отец был одним из тех, кто делал и содержал эти мосты.

Потом приехал Оронт. Это тогда я рассыпала мешок с деньгами. У Оронта были сапоги, каких я никогда прежде не видела: жёлтые, блестящие, с рисунками звёзд, винограда, птиц и волков; твёрдые щитки закрывали колена. Я вообще никогда раньше не видела сапог, все вокруг ходили босиком или в сандалиях с ремешками. Этими сапогами он поразил меня навсегда.

Из Бабилона мы перебрались в Агриппию, городок-крепость в пустыне, но там долго не задержались. Агриппия мне запомнилась жаркой, почти раскалённой, и будто бы вдавленной в землю; возможное, её понемногу засыпало песком. Чтобы выйти из дома, нужно было подняться по лестнице. Из Агриппии родители ушли сами, без воли Оронта, потому что в окрестностях жило что-то, что крало детей. Возможно, это был старый лев, но египтяне говорили, что тварь слишком хитра и изворотлива для льва и что лев не оставляет таких следов – лапы с когтями. Отец участвовал в одной из облав, однако охотники нашли только остатки пиршества чудовища, а более ничего.

Следующим местом, где родители попытались осесть, был городок Ламфас, лежащий в долине Нила, но не на берегу, а почти в дне пути от великой реки. Но когда Нил разливался, вода подступала к самым воротам, другого же края вод видно не было вовсе. Волны гуляли по жёлтым гладям. Ламфас был купеческим городом, а значит, очень богатым. Я помню огромные золотые барханы – это лежало зерно. Отец делал веятельные колёса, чтобы отделять зерно от плевел. Огромные – для зерноторговцев, а одно небольшое, в человеческий рост – для нас с Иешуа. Я очень любила, когда Иешуа крутил колесо, и тёплое зерно текло в подставленные ладони. Крестьяне, которые выращивали пшеницу, жили в тростниковых домах; когда был разлив, они перебирались на высокий берег в такие же тростниковые дома, а многие и просто под навесы из пальмовых листьев. Всё, что у каждого было накоплено за жизнь, умещалось в длинный узкий полотняный мешок, и египтяне верили, что этого более чем достаточно.

Потом мы жили в Канопе – городе, где строили корабли…

Как я понимаю теперь, родители выбирали – или Оронт выбирал для них, – те города, где еврейской общины не было совсем или она была крошечной. И смысл этого мне вполне понятен: чем меньше глаз нас видят, тем меньше шансов, что кто-то кому-то расскажет, а тот догадается. Но я представляю себе, каково было моему богобоязненному и благочестивому отцу, не имевшему счастья помолиться рядом с единоверцами или предаться учёной беседе с другим книжником. Время от времени он, конечно, не выдерживал и уезжал – обычно в Александрию, или, пока мы жили в Ламфасе – в Мемфис. Я говорила ли уже, что он наизусть помнил Пятикнижие, Псалтырь Давида, Книгу мудрости, Притчи и многое другое, причём и на священном языке, и на греческом? Больше всего я любила, когда отец читал, полуприкрыв глаза и чуть покачиваясь, из Книги Проповедника; я мало что понимала, но по спине бежали мурашки, а каменные стены казались тонкими и слабыми, как паутина в углу…

Из-за того, что мы жили среди греков и среди египтян – а надо сказать, что тех и других было нелегко отличить друг от друга, – мы с Иешуа больше походили на греческих детей, чем на еврейских. Так, например, нас не смущала нагота, и мы умели плавать. Иешуа плавал как рыба, он мог уплыть в море утром, а вернуться к вечеру; ещё он глубоко нырял и доставал со дна огромные раковины. Потом, много лет спустя, Иешуа это умение спасло: их лодка попала в бурю на Галилейском озере, и кто-то из гребцов в панике столкнул его, сидевшего на корме, в воду. Он легко добрался до берега вплавь, причём даже быстрее, чем туда пришла лодка, чем немало изумил своих товарищей. Я тоже любила плавать, но всё-таки плавала заметно хуже, а почему так, не знаю. Потом, когда мы жили в Иудее, это умение и эту любовь к открытой воде приходилось скрывать; почему-то всех умеющих плавать подозревали в том, что они, плавая, то ли намеренно, то ли незаметно для себя отдаются безглазому крокодилу Таниниверу, демону худшему, чем сама Лилит. Слава Предвечному, что галилеяне оказались куда проще и куда терпимее – разве что сами купались одетыми в специальные купальные повязки со знаками, отводящими демонов…

Так вот: у Иешуа были знаки на теле: незагорающее пятно цвета слоновой кости на левом плече размером где-то в две ладони с четвертью; и другое пятно, тёмное и поросшее волосами, на правом бедре повыше сустава – размером со сливу. И ещё у него были почти сросшиеся пальцы на ногах, второй и третий, и вообще пальцы на ногах были необыкновенной длины и гибкости, он мог ими взять с земли и бросить мячик.

Отец рассказывал потом, что корабельные верфи меня поразили настолько, что я неподвижно сидела целыми днями и во все глаза смотрела, как из ничего, по волшебству, из дощечек и палочек – сначала вывязывается днище, потом плавно вырастают борта, встаёт мачта… Обычный «круглый» зерновоз, берущий в трюм сто воловьих повозок пшеницы и могущий идти при боковом ветре, возводили за три седмицы – правда, без палубного настила и без надстройки, их делали уже после того, как корабль спускали на воду. На дальних верфях, отделённых от нашей длинным и узким заливом, строили военные галеры. Галеры строили дольше – по два месяца каждую.

Отец, работая на верфи, узнал и освоил главную хитрость сборки кораблей, которую практичные римляне заимствовали у афинян и которая давала большой выигрыш в прочности по сравнению с привычной нам всем простой финикийской сборкой (когда скелет судна поверх обшивается досками, а щели забиваются паклей). Доски при римской манере сборки сшивались ещё и между собой при помощи поперечных стяжек, помещаемых в пазы и потом пришиваемых дубовыми штырями; и когда дерево немного намокало и разбухало, щель между досками затягивалась намертво, до полной неразличимости. Благодаря этой хитрости и обшивка, и скелет судна получались гораздо более лёгкими при большей прочности – и даже получившие пробоину, с залитыми трюмами, корабли эти не тонули, а держались на волнах сами и держали людей. На дно их мог увлечь только тяжёлый груз…

Когда мы уже жили в Кпар-Нахуме, отец построил несколько – шесть или семь – лодок таким способом. Они долго служили рыбакам и перевозчикам, и называли их «ладьи Иосифа». Увы, отец к тому времени был уже стар, и сил у него не хватало на всё, что он хотел, но так и не успел сделать.

Самое забавное, что всё это я помню только по рассказам родителей, а верфь – ну, верфь я помню тоже, однако лишь в ряду всего прочего, никак не выделяя из простых повседневных обыденностей. Другое дело – рынок… Это лишнее подтверждение тому, что память наша странна и причудлива, и понять либо объяснить её нельзя никак.

Иешуа хотел стать моряком, и скорее даже не капитаном, а проревсом – то есть тем, кто следит за погодой, изучает полёт птиц и направление волн, меряет глубины и определяет путь.

Потом мы перебрались в Александрию, и этот переезд я не забуду никогда. Мне было шесть лет.

Дом наш в Канопе был небольшой и странный, да и не дом это был, в сущности, а пещера: в склоне холма, как бы сложенного из громадных каменных плит, прослоённых щебнем и известковой глиной, люди издавна выкапывали помещения себе, а также скоту; и там, где мы жили, была прежде конюшня. Отец в складчину с другими плотниками купил её, и из конюшни получилось девять отдельных комнат разного размера и формы, выходящих в общий наполовину крытый двор. Две комнаты занимали мы впятером, и остальные семьи тоже имели по одной комнате или по две. Всего в нашей пещере жило десять человек взрослых и тринадцать детей, а также ослик, четыре козы и сколько-то кур, за которыми ухаживала старая ливийка Яга. Куры галдели, а петухи громко орали и дрались клювами.

Ещё во дворе росло необыкновенное дерево, и для него когда-то специально пробили дыру в «крыше» — благо, это место располагалось близко к краю и камень там был тонкий и потрескавшийся. Дерево было, я думаю, можжевельником, но подобных ему можжевельников я больше не встречала ни разу: ствол внизу нужно было обхватывать вдвоём. К высокому обрезанному суку отец привязал два каната и сделал качели.

Двор открывался на каменную террасу, под которой находились какие же обитаемые пещеры. Их в холме было много – наверное, три десятка. Или больше. По террасе проходила дорога, а вообще-то спуститься вниз или подняться наверх можно было по деревянным и каменным лестницам.

Дом этот был бы хорош, но солнечный свет радовал нас только по утрам. И ещё было долго ходить за водой к ближайшему фонтану. Полчаса налегке, а сколько с водой, я даже боюсь вспомнить.

Мама ходила с кувшином, а мы с Иешуа – с мехами, так же, как и Эфер. Фонтан был неподалёку от рынка, кажется, на соседней площади. Мы старались ходить туда утром, но не самым ранним, а когда людей будет поменьше. Вода лилась из нескольких мраморных львиных пастей. Считалось, что львы отгоняют демонов.

И вообще вода из этого фонтана была целебной. За ней посылали из самой Александрии…

Первой неладное почуяла Эфер. Она ходила на рынок, принесла сыр, хлеб и яйца – и сказала маме, что видела на рынке двух евреев, которые только делали вид, что интересуются товаром, а сами о чём-то пристально расспрашивали торговцев.

Потом старая Яга рассказала отцу, что к ней на улице пристала горбатая попрошайка-гадалка, наговорила чепухи, но между делом пыталась выпытать, не знает ли Яга чего-нибудь про старого еврея-лесоторговца с молодой женой и не похожим на него сыном? Яга сказала, что нет, не знает ничего.

Но на следующий день на стене возле входа в наш двор – стена была сложена из плиточника и аккуратно оштукатурена, а вход окаймляли столбы из отёсанных сосновых брёвен, – появился глубоко процарапанный знак креста с длинным нижним концом, символизирующим землю…

Я потом так и не смогла узнать, действительно ли нас разыскивали тайные стражники Архелая – и действительно ли они нас настигли в Канопе? По всему выходило, что нет, после резни в Бет-Лехеме Архелай махнул рукой на призрачную угрозу со стороны украденного кем-то царевича. Тем более что его занимали другие проблемы и беды, и главная из них – это утрата престола им самим, утрата навсегда, без всякой надежды на возвращение.

Дело в том, что попытки Архелая уговорить императора назначить его царём закончились комично, в духе Аристофана. Объявился один человек, в городе Сидоне, который назвал себя Александром, сыном Ирода, не убитым когда-то при перевозке из тюрьмы в тюрьму, а подкупившим конвой и бежавшим. Названный Александр прибыл в Рим, где поразил всех редким сходством с тем, настоящим Александром. Но то, что этот – не настоящий, становилось ясно каждому, кто говорил с ним хотя бы полчаса, хотя бы четверть. Александр был блестяще образован, а в силу присущего ему самолюбования (что в молодости сходит с рук любому красавцу) он эту образованность постоянно подчёркивал, легко переходя в разговоре с языка на язык и рассыпая цитаты из Эсхила и Софокла, а также Вергилия. Речь же самозванца была бедной и грубой, и далеко не все обращённые к нему вопросы он понимал.

Однако еврейская община Рима взволновалась. Думаю, к этому волнению причастен был и Антипа, который в нужные моменты умел быть щедр на деньги. Почти десятитысячная депутация прибыла к императору…

Тот показал, что не чужд смешного. Не знаю, правда это или нет, что у настоящего Александра имелся содомский друг; но об этом было сказано, и друг предъявлен. Звали его Келад, он был вольноотпущенник самого императора и, как я догадываюсь, занимался тайными делами. Келад разыграл радость встречи с названным Александром, уединился с ним, а когда вышел, объявил, что ничего подобного, это не Александр, а просто похожий на него лицом другой человек, ибо всё остальное у него сильно отличается. В частности, на теле его нет белых незагорающих пятен…

Итак, лже-Александр покаялся перед императором, назвал ему какого-то никому не известного римлянина, вольноотпущенника по имени Барб, подбившего его на эту гнусную подмену, и объяснил, что поначалу целью было всего лишь собрать побольше денег с римских и египетских евреев, которые все ненавидели Архелая и по-прежнему боготворили Ирода. Но как-то незаметно для себя он слишком вошёл в роль, ибо все ему верили и все давали деньги и разные дорогие подарки.

В итоге, посмеявшись, император отправил самозванца на флот, в гребцы; спустя несколько лет он сбежал с корабля к испанским пиратам, стал царём какого-то острова и умер сравнительно недавно в возрасте самом почтенном, окружённый множеством внуков и правнуков. Организатора преступления, Барба, император казнил. Архелаю же было сказано, что сам факт такого низкого покушения на престол покрыл этот самый престол позором, и должно пройти время, когда всё забудется. До особого распоряжения Иудея будет простой римской провинцией, и управлять ею станет сам император посредством сирийского наместника. Архелай окончательно провозглашается этнархом, в его ведении будут вопросы мелкие и средние, те, что касаются дел внутренних и дел религиозных.

Остаток бывшей армии Ирода вывели в Сирию. Валерий Грат некоторое время командовал всей сирийской армией, а после по болезни ушёл на покой и поселился в Паннонии. Там у него было огромное поместье. Потом император Тиберий вновь призвал его…

Так вот, возвращаясь к тому знаку креста, нацарапанному на стене. Я не знаю, кто его нанёс, и сомневаюсь, что это сделали люди Архелая. Но то, что нас искали другие, для меня несомненно. Возможно, это они тогда в первый раз настигли нас. Но мы ускользнули. Их было мало, и мы ускользнули, просочились между пальцами.

Потом они нас всё-таки нашли. Но это было уже другое время и совсем другие обстоятельства.

А тогда – мама разбудила меня ночью, я никак не могла вырваться из снов, Иешуа уже был на ногах, все были на ногах, и мы тихо ушли из дома, бросив всё, что не могли унести на себе. Я была одета в шерстяной плащ и несла мешок с моими платьями и куклой; Иешуа нёс книги. Отец когда-то за латунные деньги купил на рынке шесть старых выцветших свитков с греческими стихами и написанными по-гречески неведомо чьими притчами; он прочитал их все, но развёл руками и сказал, что ничего не понял.

[1] Куш, Кушанское царство - один из множества парных топонимов, часто сбивающих с толку, наряду с Бабилоном (в Месопотамии и Египте), Антиохией (в Сирии и Декаполисе), горой Геразим (в Самарии и Декаполисе же), множеством Магдал и Александрий – ну и так далее. Одно Кушанское царство находилось южнее Египта, другое – примерно на месте нынешнего Таджикистана с окрестностями. Будучи родом из африканской страны Куш и зная понаслышке, что Сугуда – часть Кушанского царства, Эфер ожидала увидеть совсем другие лица

13 - 18

Глава тринадцатая.

Про лёгкие дни писать трудно.

В Александрии мы прожили два года, и годы эти были простыми и светлыми. Полагая, что мы так и не сумели стать незаметными среди греков и египтян, отец решил на этот раз поселиться в еврейском квартале. Он только так называется, квартал – а на самом деле это была половина города, та, которая отстояла от моря, примыкая скорее к мелкому и заросшему Мареотийскому озеру и к каналу, начиналась за ипподромом и доходила до шлюзовых ворот; ворота закрывали во время большой воды на Ниле, чтобы ил не забивал сам канал и гавань Озёрного порта, в которую канал открывался. В обычные дни корабли, влекомые волами, ползли по каналу почти непрерывной чередой, а если был ветер с моря, то в гавани их скапливалось до пятисот; я никогда больше не видела столько кораблей одновременно. С корабля на корабль были перекинуты мостки, и получался целый город на воде.

На острове, как раз напротив дворца, где убили Антония и Клеопатру, возвышалась огромная башня маяка; на вершине башни ночью горел огонь, а днём, особенно когда под небом повисало горячее марево, а солнце становилось похоже на серебряное мутное нечищеное зеркало, или когда неподвижные воды затягивало туманом, – тогда с маяка пускали чёрный смоляной дым. Моряки говорили, что это самый лучший и самый высокий маяк в Ойкумене.

Итак, мы поселились в еврейской части города, сняв комнаты на втором этаже четырёхэтажного дома на улице Ткачей. Дом стоял спиной к каналу, но всё равно постоянный рёв и мычание волов было нам слышно; окна же и дверь выходили на улицу, на другой такой же дом и на маленький рынок, что было очень удобно для Эфер. Отец, не желая показывать свою связь с лесоторговым и плотницким делом, сказался учителем – и вскоре стал им! Целыми днями он проводил в синагоге, обучая детей письму, чтению и благочестию, и по нему казалось, что ничем другим он в жизни не занимался. Однако Иешуа он препоручил другому учителю и платил за его обучение, – а когда его спросили, зачем он так поступил и не проще ли было сэкономить, ответил: «Жил в старые времена великий учитель Закона. Умирая, он оставил свою старую одежду лучшему из учеников. Когда же младший ученик пришёл к этому лучшему и спросил, а что ещё оставил ему учитель, помимо старой одежды, тот ответил: тебя. О, брат мой! — воскликнул младший. И тогда старший протянул ему старую одежду учителя и сказал: можешь надеть её, ты постиг суть Закона». И ещё он сказал: «Учитель – всегда слуга ученика. Вправе ли отец быть в услужении у сына?» И вопрошавшие ушли, поражённые великой мудростью Иосифа.

Зато он велел Иешуа обучать меня всему тому, чему научился сам. Так и я начала читать и писать[1].

Архелай между тем почти удалился от дел. Хоть ему и удалось установить в стране покой и порядок, но вот вернуть либо заново завоевать доверие и любовь подданных он не мог, да и не пытался. Он оставил Иерушалайм под властью первосвященников (которых поменял двух или трёх, я точно не помню; кажется, все они были из рода Боэта, то есть братья, родные или двоюродные, младшей Мариамны), а сам поселился в небольшом уютном поместье под Иерихоном, в тени пальмовой рощи, среди каналов и фонтанов. Поместье называлось Архелаидой. Раз в год, а когда мог, то и реже, он встречался с братьями и сестрой. На этих встречах всё внимание присутствующих уходило на то, чтобы чего-нибудь случайно не съесть или не выпить.

Вообще он очень хорошо отстроил и благоустроил Иерихон, – почти так же, как в своё время Ирод отстроил Себастию. На месте разорённого и полуразрушенного во времена бунта дворца встал новый, семижды краше. К городу подвели воду из горных ключей. Всю долину засадили пальмами, дававшими масло и волокно.

Но Иерихон был саддукейский город, и всё, что было хорошо здесь, слыло отвратительным в Иерушалайме и других городах.

Ещё он женился на Глафире, вдове своего брата Александра. Не помню, упоминала ли я об этом, но Глафира отличалась какой-то особенной красотой, губящей мужчин. Сначала погиб Александр; после она вышла за ливийского царя, но и он умер. Вернувшись в отчий дом, она случайно встретилась с Архелаем (а до этого, так случилось, они не встречались ни разу); тот воспылал страстью и взял её в жёны, даже расставшись ради этого с прежней своей женой.

Древний Закон не только не осуждал, но даже повелевал братьям жениться на вдовах своих братьев – дабы не пресекался род. В сравнительно недавние времена фарисеи стали учить, что деяние это – грех, сходный с кровосмешением. Глупо, скажете вы? И я отвечу: да, конечно, глупо. Но многие ли неразумные станут ценить закон, подобный старой разношенной обуви, которая не трёт и не давит?.. Впрочем, вряд ли бы люди решились осудить этнарха, не будь брошенная его жена дочерью Шломит. А так – и шептуны на рынках и углах, и старые равы в деревенских синагогах в один голос, буквально одними словами…

Императора забросали жалобами. Понимая, что ничего доброго из этой грязи родиться не сможет, он вызвал Архелая к себе. Глафира поехала с ним, хотя вполне могла бы остаться.

Император ознакомил Архелая с некоторыми из доносов и спросил, что бы сам Архелай сделал с человеком, вызывающим – заслуженно или нет, не важно, – такую ненависть? Архелай сказал, что казнил бы его, не задумываясь о степени вины. Император с ним согласился, но поправил: поскольку-де может выявиться смягчающее обстоятельство, то казнь пусть пока повременит, а виновный – поживёт в далёкой ссылке, где про него забудут.

Местом ссылки Архелаю определили Галлию.

Глафира посчитала виновной во всём себя – то есть свой злой рок, губящий её мужчин. Она легла в ванну и вскрыла вены на обеих руках. Её пытались спасти, привезли врача, но ничего не получилось. Родственники захотели скрыть факт самоубийства, объявив, что она умерла от нервной горячки. Но рабыня-нубийка, помогавшая лекарю, позже рассказала всё, как оно было на самом деле.

Архелай умер в ссылке спустя семь или восемь лет. Тело его привезли в Иродион и похоронили в фальшивой Иродовой гробнице. Мне в этом видится бессмысленная насмешка рока.

Совсем скоро после новоселья к нам приехал Оронт.

Он вновь был в предпочтении, на этот раз у Марка Колония, префекта[2] Иудеи. Иудея стала частью провинции Сирия и управлялась теперь уже исключительно римлянами. Колоний жил то в Антиохии, то в Кесарии, наведываясь в Иерушалайм лишь изредка, но царский дворец, свою резиденцию, содержал отменно, и Оронт снова был дворцовым садовником и имел в подчинении семь сотен работников и рабов. Собственно содержание сада он взвалил на учеников, а сам ездил по миру в поисках необыкновенных цветов и деревьев.

К тому времени мы прожили в Александрии почти два года, и – я уже говорила, кажется? – это были лёгкие и простые годы. Но когда Оронт, почему-то смутившись, сказал, что мы можем вернуться, а дом наш исправлен после запустения, и слуги ждут, и родственники ждут тоже – тут родители мои обнялись и заплакали, а глядя на них, заплакали и мы с Иешуа. Хотя мы-то никогда не видели этого дома…

Но пришлось немного повременить, потому что маме нужно было родить маленького Зекхарью, а потом отдохнуть. Мы тронулись в путь четыре месяца спустя, весной, на корабле. И мне, и Иешуа очень понравилось плыть по морю, берега не было видно, мерно всплескивали вёсла. Вслед кораблю летели чайки; дельфины обгоняли нас и возвращались. Луна была необычно маленькая, такой она никогда не бывает над сушей, и голубая. Ночью мы тоже плыли вперёд, хотя обычно по ночам корабли стоят.

В Иоппию мы прибыли на рассвете дня, отец нанял прямо в порту две повозки – и к вечеру мы уже были в Еммаусе, и там стоял наш дом и ждал нас с открытыми дверями. В дверях со светильником в руках сидела кухарка Фамарь…

А в доме нас ждали тётя Элишбет и Иоханан.

И опять же: всё радостное забывается скоро, всё горестное помнится вечно. В памяти моей бело-розовое пятно размером в полгода, как будто бы ничего не было, а на самом деле – было, и было хорошо. Но осенью маленький Зекхарья – он уже начал ходить на четвереньках – вдруг заболел, покрылся коростой и умер. А волшебного масла не осталось в пузырьке…

Мне снова придётся забежать вперёд, довольно далеко – в год, когда на римском троне уже прочно утвердился беззлобный Клавдий, взнесённый туда не без помощи внука Ирода, Агриппы, который вскоре после того стал последним царём. Я тогда звалась Чёрной Вдовой или Слепой Смертью, и у меня был отряд в шесть десятков всадников, и мы держали в страхе весь юг Галилеи и всё приозёрье, стараясь не трогать римлян, но солдатам и стражникам Антипы пощады не было, как не было пощады тем, на ком не высохла кровь моих родных…

В тот раз мы захватили, пытали и в конце концов убили человека, имени которого я не назову, потому что не хочу, но это из-за него чуть не началась война между Галилеей и Самарией. Потом говорили, что он был простым паломником. Смешно. Простые паломники не ездят в окружении дюжины вооружённых охранников, и из-за них не начинаются войны и не горят деревни.

Некоторые из охранников разбежались; их не преследовали. Во врагах следует поощрять трусость.

От этого человека я узнала много всего, что позволило мне новыми глазами посмотреть на прожитую жизнь и понять то, что я не могла понять до тех пор. Может быть, где-то в своих умственных построениях я ошибаюсь и вижу смысл там, где ничего нет. Может быть. Теперь уже не проверить.

Принято считать, что движение каннаев, или по-гречески зелотов, и то и другое означает «ревнители», – создали молодые фарисеи, которые после подавления волнений в Иерушалайме ушли на север, к Иегуде бар-Хизкийяху. На самом деле это был всего лишь выход ревнителей на поверхность событий, поскольку прежде все свои дела они старались делать исподтишка. Организовалось же оно во времена парфянского владения, ещё до появлении Ирода на престоле. Многие говорят, что оно возникло ещё раньше и что-де Маттафия Маккаби был «первым каннаем»; я думаю, что это естественное стремление казаться больше, чем ты есть, но и только.

Ревнители всегда делились на две очень неравные группы: фанатическая молодёжь либо люди без возраста, но не допущенные к тайнам (они называли себя «цорек», красный виноград – в отличие от зелёного винограда, то есть всего остального Израиля; римляне по созвучию звали их «сикариями», то есть кинжальщиками; согласитесь, смысл различный) – и небольшая группка начальников-хашидов, людей без чести и принципов, отлично знающих и понимающих, к чему они на само деле стремятся – и ради достижения цели готовых положить мёртвыми половину народа, а то и весь народ. Вы скажете, что ничего нового в этом нет? – допускаю, что вам виднее, но я вот не припомню больше, чтобы так бесстыдно и бессовестно заставляли служить своим целям веру людей в Бога, да что там – служить заставляли самого Бога…

Если смотреть издали, не видя деталей, то учение ревнителей не слишком отличалось от основных школ: фарисейской, саддукейской и асайской. Они отщипнули от каждой ту толику смысла, что могли использовать для своих целей: у фарисеев взяли понятие бессмертной души и посмертного суда и воскрешения для новой жизни в небесном Иерушалайме, у саддукеев – понимание Закона как единого целого, без дополнений, изъятий и толкований, у асаев – неразделение мирской жизни и служения Всевышнему, а также ежечасное пребывание в готовности умереть; в сущности, вся жизнь асая была предуготовлением к смерти. Что самое страшное – хашиды придумали оправдывать любое преступление и заблуждение, авон и шегага, если они совершены как бы во славу Предвечного; как и у асаев, высшей мерой любви к Нему и главной целью земного существования объявлялась смерть, – своя или близких, всё равно. Я читала их книги для учеников, написанные на простом арамейском, простыми словами, чаще всего в форме вопросов и ответов. Сквозь папирус просачивался холодный смрад.

Так вот, истинной целью ревнителей-начальников было – установить свою власть на всей территории Царства Маккаби, а если повезёт, то и Царства Ирода, изгнать с земли всех иноверцев либо обратить их в рабство, и Рим заставить служить и выполнять приказы. Для этого им и нужны были бесчисленные толпы бойцов, с великим счастьем идущие голой грудью на острия мечей – или прямо в огонь.

Да, боевые искусства асаев позволяли умелым тренированным бойцам парализовать и даже убивать воинов врага простым прикосновением руки, либо, особым образом расслабившись, проходить сквозь плотные шеренги закованных в броню легионеров или катафрактиев, дабы обрушиться на них сзади; да, были случаи, когда юноши-цореки, на радениях своих достигшие последней степени экстаза, входили, во всём подобные Шидраху, Мишаху и Авед-Наво, в пылающие дровяные печи для обжига горшков и танцевали в жёлтом и розовом пламени, пока не обращались в пепел, и пепел продолжал танцевать…

Всё это было.

Наставник их, надо сказать, не отличался подобными качествами. Он закричал при первом прикосновении раскалённого клинка к подошве, а потом визжал, стоило только вынуть кинжал из огня и показать ему.

Так вот, ещё к середине жизни Ирода ревнители представляли собой немалую тайную силу, действующую медленно, тихо и неприметно. Как подобает тайной силе, они никогда не выходили на свет. Например, это они сделали так, что Антигона имела под рукой любой яд раньше, чем подумает о нём, но при этом Антигона даже и не подозревала, что кто-то мягко и беззвучно опекает её.

К концу жизни Ирода шпионами ревнителей было напитано всё государство, и все новости, тайны и секреты ревнители-начальники узнавали раньше, чем царь или государственный управитель Птолемей. А когда Птолемей, заподозрив неладное, попытался начать расследование, его попросту убили. Также убили и дядю Зекхарью, который по наивности открыто отказался плясать под их дудку.

А кроме того, они узнали – и слава Господу, что не сразу, а лишь на следующий день! – о краже родившегося сиротой сына Антипатра и Мариамны, что была дочерью Аристобула; я говорю «сиротой», потому что по всем законам осуждённый на смерть и лишь дожидающийся благоприятного для казни дня уже считается мёртвым.

Даже если он всё ещё царь…

В отличие от Архелая, пославшего стражников в Бет-Лехем и близкие к нему города, шпионы ревнителей разъезжали по всей стране поодиночке или маленькими группками, и целью их было не убить, а найти и присвоить. Убить они могли родителей, что и делали без тени сомнения.

Захваченных так мальчиков, белокурых и светлоглазых, рождённых в год смерти Ирода, увозили потом в Галилею, давали другие имена и селили в двух деревнях, Бет-Шеде (которую Антипа позже расширил, населил пришлыми, обнёс стеной и превратил в город), и Асоре, труднодоступной и редкопосещаемой. Многие из них, выросших, пошли после за Иешуа…

Четыре раза шпионы ревнителей почти настигали моих родителей, и каждый раз промахивались. А потом Оронт сумел договориться с ними…

Короткую и бедную событиями историю нашей детской жизни в Еммаусе я завершу вот чем: как нас навестил раббуни Шаул. Я уже упоминала, что мама воспитывалась в Храме и была одной из тех храмовых девственниц, которые пряли, ткали и вышивали одежды и занавесы. После того, как приходил срок и девственниц выдавали замуж, наставники время от времени объезжали дома воспитанниц и проверяли, не обижают ли их мужья, а если мужья обижали, то обходились с ними сурово.

Понятно, что в смутные времена такие поездки были нечасты, а когда всё успокоилось – затруднены тем, что народ перемешался, и трудно было узнать, кто где живёт. Сразу после отрешения Архелая от власти римляне провели перепись населения и имущества, но понадобился ещё год, чтобы новый первосвященник Ханан бар-Шет – первый за многие и многие годы первосвященник из ортодоксальных саддукеев, из не-боэциев – переборол высокомерие и попросил сирийского наместника Квириния предоставить результаты переписи для нужд Храма. Вскоре он их получил – правда, не полные, а касаемые исключительно евреев. Но и этого было вполне достаточно.

Поскольку Храм сам ещё раньше ввёл перепись тех, кто приезжал на праздники, то сравнение результатов было обескураживающим. Лишь пятая часть мужчин чтила Закон в достаточной мере, и лишь двенадцатая часть женщин. Остальные проводили праздники у своих очагов, опасаясь надолго оставлять их холодными.

Мы всей семьёй не ездили в Иерушалайм ни разу, хотя жили близко. Ездил только отец, но и он никогда не задерживался там на полный срок, а лишь на день или два.

Поэтому раббуни Шаул был почти гневен, когда входил в наш двор.

Да, говорила ли я про устройство нашего еммаусского дома? Кажется, нет. Дом выделялся из прочих тем, что стоял в глубине квартала, отделённый от улицы широким, в двадцать шагов, садом с фруктовыми деревьями и кустами роз. Сад огораживала деревянная решётка, увитая плющом и диким виноградом. Слева, впритык к соседскому дому – там жил трёхпалый плотник Авва, – была калитка, и от калитки мимо сада и мимо дома, на задний двор, шла дорожка, мощёная торцами толстых пней; эту дорожку сделал Давид, отец отца, когда был ещё молодым. От времени и солнца дерево стало походить на кость, и кольца на нём стали выпуклыми под пальцами. Пока дерево жило, каждый год прибывало по одному кольцу. На некоторых пнях я насчитывала шестьсот пятьдесят колец. Около этой дорожки я стала понимать, что такое древность. На покупателей это тоже производило впечатление.

Сам дом был частью сложен из ракушечного камня, а частью сколочен из дерева – то есть как и большинство домов в царстве; дома из одного только камня я видела лишь в Иерушалайме и в Кесарии, да ещё в Петре, – ну и в Риме, конечно, – но и здесь дедушка Давид проявил свой талант делать всё иначе и лучше, чем прочие разные. Обычно, выведя кирпичные или каменные стены, строители клали на них поперечные балки, выступавшие за пределы стен на два-три локтя. На эти балки опирался каркас, который обшивали изнутри и снаружи толстыми досками; плоскую крышу закатывали смесью глины с известью или песка с цементом. Строение получалось стойким к жаре и дождям и приятным, воздушным для проживания, – но, на радость плотникам и лесоторговцам, не слишком долговечным; и редко можно было видеть дом, на котором ровная природная чернота старых досок не нарушалась бы жёлтыми и светло-серыми полосами. Дедушка же сделал не так: второй этаж покоился на могучих дубовых столбах, пяти по короткой стороне дома и восьми по длинной, и стены его были сложены из цельных стволов смолистой родосской сосны, которые с годами не чернели, а оставались цвета старинной бронзы. Крыша была на греческий манер устроена со скатом – и устлана, наподобие рыбьей чешуи, небольшими дощечками из граба. Когда дул ветер, он шевелил эти дощечки, и дом наполнялся тихим шёпотом…

Ах, да. Раббуни Шаул.

Близнецам, Иосифу и Яакову, исполнилось полгода. Мы с Иешуа изо всех сил помогали родителям, но выдался час, когда мы играли в саду: Иешуа учил меня подбрасывать и ловить кожаные мячики, насыпанные песком. Он легко управлялся с семью; я никак не могла осилить больше трёх, да и те постоянно роняла.

- Не думай о руках! – говорил он. – Забудь про руки и смотри только вверх. Руки тебе мешают. Расслабься, как будто хочешь уснуть…

Мои мячики продолжали падать. Я не могла забыть про руки, и они продолжали мне мешать. Потом мы увидели старика с посохом и в длинных белых одеждах. Он стоял давно, переводил взгляд с Иешуа на меня и обратно, и тут со мной в первый раз случилось то, от чего я потом страдала в своей жизни много раз: я увидела всё его глазами. Мальчик и девочка, наверняка брат и сестра, но до чего не похожи: он худой, бледный и белокурый, она – толстая, чёрная волосом и дочерна загорелая. И если у них одна мать, то один ли отец? А если не один, то чего же стоит храмовое воспитание?..

Тут появились родители, заговорили обрадовано, приветствуя такого гостя, он знаком велел им замолчать, стукнул посохом о деревянный торец – удар разнёсся, кажется, по всей округе, так он был звонок, – и спросил, показывая рукой на нас:

- Мирьям?!!

Мама повернула голову, не понимая, потом вздрогнула – и в ту же долю раббуни Шаул с коротким вскриком повалился на землю. Родители кинулись к нему, а с улицы прибежали служки, ожидающие там, на солнцепёке. Правая нога раббуни стремительно толстела, и он не давал до неё дотронуться. Послали за костоправом. Костоправа не нашли, но зато пришёл грек-цирюльник Полипемон, наш сосед через дом; Полипемон складывал сломанные кости лучше, чем наши костоправы, отец в своё время по его указаниям сделал ему специальную кровать, к которой пострадавшего привязывали так, чтобы кости сломанных рук и ног не шевелились и быстрее срастались; за всё это цирюльника боялись и считали колдуном. Полипемон успокоил раббуни и осмотрел его. Оказалось, что одна из костей голени переломлена. Руководствуясь указаниями Афанасия, отец смастерил лубки, позволившие облегчить страдания. Потом, поскольку ехать в сидячих носилках раббуни было неудобно, отец сделал лежачие с матерчатым навесом. Он был чрезвычайно огорчён произошедшим. Раббуни всё это время лежал молча и напряжённо размышлял. Потом, когда носилки подняли, он подозвал маму.

- Господь наш покарал меня за чёрные мысли, – сказал он ей. – Прости меня, дитя.

- Я верна моему мужу, учитель, – сказала мама. – Я не изменю ему даже с ангелом. – И она поцеловала старику жёлтую пергаментную руку.

Вскоре после этого мы переехали в Галилею и записались галилеянами.

Глава четырнадцатая.

Поначалу мы около года прожили в мамином доме на виноградниках, там было неплохо, но уж очень тесно. Отец попытался и здесь наладить торговлю лесом, но для этого всё-таки нужно было жить в большом городе, поэтому мы переехали в Кану. Кана в те годы росла стремительно, и леса требовалось много. Увы, вскоре один из его помощников сбежал со всей выручкой от продажи большой партии сосны и кедра, и отцу пришлось пойти в плотники, чтобы прокормить нас. Иешуа, уже неплохо к тому времени освоивший инструмент, помогал ему. Четвертьвластник Антипа, про которого я не хотела бы говорить добрых слов, но придётся, вознамерился, как в Бабилонии, покрыть всю Великую долину рек Кишон и Харод сетью оросительных каналов, чтобы меньше зависеть от погоды и пустить в оборот пустующие земли, – так что требовалось много плотников сооружать шлюзы и мостки.

В Кане у мамы с отцом родились Шимон и Иегуда, вторая пара близнецов. Говорили, что это к немыслимому счастью.

На деньги от постройки шлюзов отец купил дом в Кпар-Нахуме, потому что там был лучше климат, а цены на всё ниже почти в два раза. Дом был большой, старый и полурассыпавшийся, но отец и Иешуа с помощью других плотников за седмицу сделали из него почти дворец.

Мне понравились товарищи отца, они своей разностью и необычностью напоминали моряков или кораблестроителей, которых мы видели в Канопе. Среди них был даже фиолетовый негр Нубо из Нубии, бывший раб небогатых римлян, сумевший выкупить себя и теперь копящий деньги, чтобы выкупить свою жену…

Кпар-Нахум не считался городом, поскольку никогда не имел стен, но был обширным поселением, через которое пролегала Царская дорога от Нила к Евфрату. Ирод основал здесь таможню, поэтому несколько поодаль стоял постоянный военный лагерь с длинными низкими домами из красного кирпича. Окрестности были плодородны, и так же, как в Ламфасе, мы видели здесь золотые барханы из зёрен пшеницы. Кроме того, воды Галилейского моря полны были рыбы, и рыбная торговля процветала. Соль для засолки привозили набатийцы с солеварен Сидона или из далёкой Набатии на огромных двухколёсных телегах, запряжённых горбатыми белыми, почти светящимися пряморогими быками, я таких раньше и не видела; говорят, эти набатийцы пытались устроить солеварни и на Асфальтовом озере, но соль ту никто не стал покупать, поскольку там под толщей тяжёлых маслянистых вод Предвечный погрёб нечистые города Гоморру и Содом.

Так мы прожили три года. Потом меня выдали замуж.

Тётя Элишбет после нашего возвращения из Египта гостила в нашем доме часто. Своё поместье в Ем-Риммоне она уже давно уступила двоюродному брату Яакову, которого я никогда не видела, а себе купила дом и сад в селении неподалёку от Скифополя, который сожгли дотла во время несчастной «войны с Варом» и теперь начинали восстанавливать…

Я уже говорила, что все пары, созданные тётей Элишбет, жили счастливо? Да, говорила. Так вот, я немного ошиблась. Подыскивая жену своему сыну, тётя промахнулась. Она выбрала меня.

Что с того, что я любила Иоханана с такой силой, что сердце моё не выдерживало и временами останавливалось? Тогда возникал звон над головой, и мир делался прозрачным и синим. Что с того, что и он не скучал со мной, и я летела к нему и за ним, всегда понимая его даже раньше, чем он успевал подумать, – а он отвечал на мои вопросы раньше, чем я задавала их? Что с того?

Другая стезя увела Иоханана, и он не сумел, не стал противиться голосу крови.

Он не мог. А если бы и смог каким-то чудом, то о страшном его долге напомнила бы ему я…

Вот в чём была тётина ошибка. Может быть, другая жена удержала бы Иоханана. Другая. Я не смогла. Даже не пыталась. Я слишком любила его.

Всё было предрешено уже. Всё, кроме смерти.

Случилось так: тётя и Иоханан приехали к нам в пыльный и пасмурный день вскоре после уборки пшеницы. Тучи голубей кружили над Кпар-Нахумом, требуя свою десятину урожая; многие из них попадали в силки и далее на стол. Вот и наша кухарка Сара приготовила в тот день блюдо жареных голубей – правда, не только что отловленных диких, а выкормленных в клетках едва не до размера куриц, – как будто предчувствовала появление дорогих гостей. И они, вдохнув чудесный запах, не замедлили явиться: в новой украшенной лентами белой коляске с льняным навесом, запряжённой гнедым мерином по имени Гиппот.

Гиппота я помнила ещё жеребёнком. Потом я на нём училась кататься верхом. Мы не держали лошадей, а только двух осликов и сердитого мула Хмурого. На осликах ездили отец и Иешуа, а мул возил за ними их тяжёлый инструмент.

Наших плотников ещё не было дома, но работали они неподалёку и должны были вернуться вечером, когда сядет солнце. Пока же звучали приветствия, приглашения, раздавались подарки, восхищённо вопили старшие близнецы и бессмысленно заливались-хохотали младшие. Я вдруг увидела, как сильно постарела и сдала тётя. Нет, не постарела, я сказала неправильное слово. Устала жить. Устала терпеть. Примерно так.

Мне Иоханан тоже привёз подарок: вправленное в серебро и слоновую кость прозрачное стёклышко, делающее далёкое резким и видимым. Всё даже как будто приближалось немного и увеличивалось в размерах. Я последние несколько лет плохо видела вдаль, предметы расплывались и словно терялись в тумане, особенно по вечерам.

Зато я прекрасно видела то, что делаю руками.

Это оправленное стёклышко и сейчас при мне. Оно уже стало слабым и мутным. У меня есть на всякий день другое, побольше, но то я храню и всегда буду хранить. Так надо.

Как всегда, встречаясь с Иохананом, мы заговорили о чём-то – и тут же пропали в этом разговоре, заблудились в словах и мечтаниях.

Потом меня позвала мама и спросила, как я отнесусь к тому, чтобы выйти замуж. Я, разумеется, спросила: а за кого? Мама посмотрела на меня с интересом и сказала, что за Иоханана. Ой, сказала я. Я ожидала чего угодно, только не этого. Иоханан был слишком свой, и – клянусь! – я никогда ни на миг до того не думала о нём как о возможном муже. Были люди, о которых я думала; кто они? – это уже не имеет значения. Он мне совсем как брат, сказала я. Но ведь не брат же, резонно сказала мама, так что? Здорово, сказала я. Здорово – в смысле, да? – уточнила мама. В смысле, да, в смысле, да. В смысле да, да, да, да, да! – спела я. Отлично, сказала мама, вечером приедет отец, и договоримся. Подожди, сказала я, а как же сам Иоханан? Он знает? Мама рассмеялась, и смеялась долго. По-моему, даже младшие близнецы знают, сказала она. Весь рынок знает, сегодня торговки Сару допрашивали и отпускать не хотели. Двое всё узнают последними: честные невесты и обманутые мужья…

- Мама, – сказала я немного спустя, – а почему так: ведь я такая… я толстая, я плохо вижу…

- У тебя зато голос красивый, – сказала мама. И рассказала притчу: – Выбирал царь себе наложницу, и главный сводник привёл ему двух девушек: одна была ослепительно красива, но знала мужчину, а вторая была попроще, но невинна. И красавица сказала: в одну ночь уйдёт её невинность, зато пребудет моя красота. Царь оставил её при себе, и тогда сводник привёл для сравнения женщину менее красивую, но умную. И сказала умница: в один год уйдёт её красота, зато пребудет мой ум. Царь теперь оставил её, и тогда сводник привёл девушку простую, но с ангельским голосом. И сказала она: через десять лет пресытишься ты её умом, зато пребудет мой голос, и даже на смертном одре будешь слышать его. И она прожила всю жизнь с царём и закрыла ему глаза…

Увы: я прожила с Иохананом лишь тринадцать лет (и ещё четыре года без него, почти вдовой, хотя и знала, что он жив) и родила ему лишь двух детей, мальчика и девочку, и меня не было рядом, когда казнили его. Зато никто из тех, кто был причастен к его убийству, не умер своей смертью. Как они ни прятались…

Никто.

Труднее всего мне дался даже не Ирод Антипа (десяток подложных писем да три десятка настоящих ауриев – и вот ты уже не тетрарх, и ты уже не в Галилее, моя прелесть; ведь правда же, есть из-за чего расстроиться и подавиться рыбьей косточкой? – так отписали императору, хотя на самом деле причиной смерти были грибы – они надёжнее) и не Иродиада (просто не проснулась утром; о том, что шею бедняжки украшал белый шёлковый шнурок с вплетенной золотой нитью, решили не сообщать), а стражницкий сотник, отрезавший уже мёртвому Иоханану голову и привёзший её Антипе как доказательство исполнения приказа. Девять раз по его следу пускали кровавую собаку, натасканную на выслеживание и поимку убийцы, и все девять раз он уходил от неё. И только на десятый раз, почти случайно, собака нашла дом, где он прятался… Ему дали помолиться, а потом Нубо приколотил его к дверным косякам буквой «каппа» – в знак того, что этот человек запятнан кровью[3].

- Я не убивал, – простонал он мне в лицо.

- Значит, подохнешь легко, – сказала я и заколола его.

Когда я умру, то вновь появлюсь на свет кровавой собакой, идущей по следу. И потом ещё раз. И ещё раз, и снова, и без конца.

Глава пятнадцатая.

Мы прожили с Иохананом год в доме его матери, а потом вдруг он и мои отец и брат засобирались в дальнее путешествие. Позже я узнала, что Оронт назначил им встречу в Дамаске, а сам не явился; тем не менее поездка оказалась полезной, отец познакомил Иешуа и Иоханана со своими сирийскими партнёрами по лесоторговле, провёз по другим городам – в общем, по всему побережью до Антиохии; денег в семье было накоплено достаточно, чтобы заново и сразу с размахом открыть торговое дело, но нужно было подготовить молодых, потому что отец чувствовал отток сил. Правда, когда он вернулся, мама шепнула ему на ухо, чтобы потихоньку начинал готовиться к пополнению семьи…

Эту беременность в отличие от предыдущих мама переносила плохо, у неё отекли ноги и страшно болела спина; египетская растиральщица сумела облегчить её страдания, но не до конца, мама всё равно ходила, держась за поясницу. Мы с тётей Элишбет – теперь уже мамой Элишбет – попеременно жили в Кпар-Нахуме, чтобы поддерживать и подбадривать её.

Однажды – маме оставался месяц до намеченных родов – Элишбет и Эфер пошли на ярмарку, которая четыре раза в год раскидывалась рядом с городом, поблизости от таможни. Они хотели купить ткани, благовония и украшения; Эфер также искала составляющие для целебных притираний, которые она в последние годы делала со всё большим и большим искусством. У неё уже была большая и постоянно прибывающая клиентура. Ей даже пришлось обзавестись лавочкой на окраине, чтобы больные с язвами и струпьями, а то и прокажённые не собирались толпой около дома. Вера в её искусство была велика.

- Вера решает всё, – говорила она мне иногда, – вера, а не искусство. Разбуди в людях веру, и они станут творить чудеса. Все болезни можно снять рукой, кроме четырёх. Другое дело, что люди сами жаждут не силы, а жалости, и хотят быть не здоровыми, а больными и несчастными, ибо так проще.

Эфер не любила людей, но помогала им из последних сил.

Итак, они пошли на ярмарку, взяв с собой наёмного носильщика, чтобы тот носил покупки. Он и привёз их обеих, избитых и изломанных, на ручной тележке, сам избитый до помрачения рассудка. У мамы тут же начались роды, которые, слава Предвечному, окончились благополучно, хотя и не очень скоро: на свет появилась девочка. Поэтому имя Элишбет совсем недолго побыло сиротой…

Эфер прожила ещё два месяца и вроде бы стала поправляться и даже вставать на ноги, как вдруг внезапно скончалась от остановки сердца. Я знаю, что так бывает, и не раз сталкивалась с подобным после, но каждый раз это великая неожиданность и великая досада.

Что же случилось? Ещё до того, как Эфер пришла в себя, об этом поведали соседи. На ярмарочной площади, где по обыкновению устраиваются танцы и выступления акробатов, собрал толпу проповедник, имя которого недостойно памяти – худой, лысый, с козлиной бородкой и безумными глазами. Он говорил, в сущности, то же, что и все они – де, настали последние времена, народы восстают один на другой и каждый на каждого, вода обращается в жёлчь, а золото в песок, из которого и было когда-то рождено, а смешение языков продолжится, и будет у каждого человека свой язык, и один не поймёт другого, а будет слышать только брань и похоть; происходит же это потому, что люди забывают Господа своего и кадят чужим богам, а то и демонам; и не только простые люди творят измену, но и священники, и даже высшие из них, допущенные к Святыне. И тут он стал пересказывать ту небыль, которую возвели на Зекхарью, и рассказывал в таких подробностях и красках, как будто сам присутствовал при событиях. Якобы один из старших священнослужителей череды Авии, Зекхарья бен-Саддук, чья очередь священнодействовать у алтаря была в месяце мархешван, оставшись в строгом одиночестве, осквернил алтарь маской осла и запретными знаками, выведенными кровью чёрного петуха и чёрной кошки, и творил заклинания; тут же по всему Святому залетали все светильники и сосуды, которые не были закреплены, с потолка хлынула вода и залила пол слоем на пол-локтя, а из стены вышел сам Баал-Забул, Повелитель Нечистоты. И Зекхарья кадил ему и служил ему самым срамным образом…

- Ты лжёшь, мерзавец! – не выдержала Элишбет.

Проповедник замолчал, будто невидимая рука вогнала ему в глотку кол. Он лишь таращил глаза и шипел, как змей. Рука его медленно поднималась, пока не вытянулась в указующую стрелу. Наконечник стрелы упёрся в лицо Элишбет. И из горла проповедника вырвался страшный вопль:

- Это она!!!

Кто «она» – никто не спрашивал. Бросились сразу, без раздумья. Эфер попыталась закрыть Элишбет, но у неё не было с собой копья…

Наверное, я пропущу многие события и сразу приступлю к истории Иешуа. Но кое-что мне придётся рассказать, потому что, как сказано, нет памяти о прошлом.

Жизнь медленно, почти незаметно для глаз, ухудшалась. Урожаи падали, потому что летние дожди стали редки, а осенние начинались раньше и губили созревшие хлеба. Затеянная Антипой сеть каналов орошения оказалась бесполезной, а то и вредной, и многие плодородные земли в Великой долине заболотились или засолились. Всё меньше привозили товаров из Сугуды, Индии и страны Церес, потому что за них нечем стало платить. Дома и дороги ветшали; однажды после паводка разрушился Иродов мост, и его не стали восстанавливать.

Всё больше людей скиталось по дорогам, ища любую работу или выпрашивая еду у тех, кто ещё имел лишний кусок хлеба. Среди скитавшихся были и такие, к кому не стоило поворачиваться спиной.

С удивительной точностью, раз в три года, нападал мор на мелкий скот. Однажды, проезжая из Кпар-Нахума в Скифополь, я в семи разных местах видела, как рабы и нечистые либо копают глубокие рвы, либо уже забрасывают их землёю. Смрад стоял такой, что ветер казался липким.

Произошло землетрясение в Галилее. Слабее того, что было при Ироде, города не разрушились и стены их не упали, но что-то испортилось в сердце земли, и многие источники сделались солёными или горькими. И счастье, что осенние дожди начались ещё раньше, чем обычно, иначе смертей было бы много, много больше…

И только в двух местах жизнь казалась прежней – то есть становилась лучше день ото дня. Это Иерушалайм – и новая столица Антипы, Тибериада. Новый город строился на берегу Галилейского озера, в самом благодатном месте, на пологом берегу, окружённый рощами с трёх сторон. Мрамор для его постройки привозили из Сицилии, из Испании – шиферный камень, с Санторини – чёрную санторинскую землю, которая, будучи растёрта в порошок и смешана с жидкой известью, по высыхании превращалась в камень крепче гранита; с Кипра и Крита везли сосны и дубы, из Ливана – кедр и сикомору. Отец мой принимал участие в поставках и покалечился однажды – или был покалечен… Но об этом чуть позже.

Иерушалайм тоже процветал, и сердцем его процветания был Храм. Посещение его дважды в год стало обязательным для всех, за исключением дряхлых немощных старцев и тяжело больных – да и тех зачастую несли или везли туда родственники. У немногих, кто пренебрегал обычаем, мог сгореть дом, пасть скот, да и сам он не был в безопасности. Ревнители всё более побеждали в споре философских школ, и многие уже с нежностью вспоминали боэциев…

Итак, отец. Это случилось, когда Иешуа исполнился двадцать один год, день в день. Сам Иешуа был в кратком отъезде по делам и вернулся только вечером, а если бы он был с отцом, несчастья бы не случилось, я знаю; но кто же способен предугадать всё? Даже всеведущий Бог, когда посылал двух ангелов в Содом, не представлял себе, чем это кончится.

Так вот, отец принимал и пересчитывал очередную партию брёвен, как вдруг соседний штабель рассыпался, и катящимся сосновым стволом отцу помяло обе ноги – одну до колена, а вторую и выше колена. Его привязали к широкой доске и так принесли домой. Многие врачи пытались лечить его, и Оронт привозил ему знаменитого парфянского военного цирюльника, ставившего на ноги многих покалеченных воинов, – но всё впустую. Отец только тягостно вздыхал под их пытками и сетовал, что-де не вовремя ушла Эфер – вот она-то точно помогла бы ему…

Эфер, как я помню, использовала для очищения язв и ран мазь, сделанную из желудков свежеубитых голодных собак… решился бы отец на такое? Ох, не уверена я…

Отец пролежал дома четыре месяца и умер во сне незадолго до праздника опресноков. Вот о чём он молился:

- О Боже, Источник всякого утешения, Бог милосердия и Владыко всего рода человеческого, Бог души, духа и тела моего!

Я поклонюсь Тебе и молюсь, о мой Бог и Господь: если уже исполнились дни мои и пришло время, когда я должен уйти из этого мира, то пошли, я молю Тебя, великого Микаэля, архангела.

И пусть пребудет со мною, дабы жалкая душа моя вышла из этого бренного тела безболезненно, без страха и нетерпения.

Ибо великий ужас и жестокая тоска овладевают всякой плотью в день кончины, мужи это или женщины, звери полевые или лесные, ползают ли они по земле или летают по воздуху.

Все твари, сущие под небом и в которых есть дыхание жизни, бывают поражены ужасом, великим страхом и крайним отвращением, когда души их выходят из тел их.

И ныне, о мой Бог и Господь, Твой святой ангел да удостоит своим присутствием душу мою и тело мое, пока не совершится разделение их.

И да не отвратится от меня лик ангела, назначенного хранить меня со дня рождения моего. Но да будет спутником моим, доколе не приведет меня к Тебе.

Да будет лик его радостен и благосклонен ко мне и да ведет меня в мире.

Не допусти демонов, грозных духов, приблизиться ко мне на пути, которым я должен идти, доколе не приду благополучно к Тебе.

И не допусти, чтобы стражи рая запретили мне войти в него.

И, открывая грехи мои, не подвергни меня позору перед страшным судилищем Твоим.

Но храни детей моих и вдову мою так, как хранил их я. В руки Твои передаю их и доверяю Тебе.

О Боже, Судия праведный, Тот, Кто будет судить смертных судом правым Своим и воздаст каждому по делам его! Пребудь со мною в милосердии Твоем и освети путь мой, дабы я пришел к Тебе. Ибо Ты изобильный источник всех благ и слава в вечности, аминь…

Мы отвезли отца в Еммаус и там похоронили рядом с дедом Давидом. Погребальную колесницу сопровождали почти пятьсот человек. Все дороги были забиты ликующими паломниками. Но нас пропускали вперёд.

Много времени спустя один из бывших помощников отца сказал мне, что верёвка, стягивающая замок того злосчастного штабеля, не лопнула и не перетёрлась, а была кем-то перерезана. Но кто это сделал и с какой целью, я просто не могу вообразить. Разве что другие лесоторговцы, кому отец когда-то вольно или невольно перешёл дорогу…

Вскоре после смерти отца мы с Иохананом и детьми продали дом под Скифополем и перебрались в Геноэзар, самый старый из городов на берегу озера и лежащий совсем рядом с Кпар-Нахумом; от нас до мамы можно было дойти пешком всего за час. Иешуа и Иоханан посоветовались друг с другом и со знающими людьми – и решили помимо торговли деревом заняться ещё и торговлей шёлком и шерстью, а также железом. В Сугуде железо было дёшево, его там вытапливали просто из песка, но зато был очень дорог провоз через Сирию: римляне стали брать за железо высокую пошлину, вынуждая тем самым покупать дамасское, которое было хуже: сугудское ржавело медленно, а дамасское – очень быстро. Но Иоханан придумал способ обмануть таможенников. Какой это способ, я не знаю, да если бы и знала, то не стала бы выдавать его – может быть, кто-то им ещё пользуется. Почти весь привезённый товар он продал Антипе, чем заслужил восторг и благодарность; и ещё не раз он возил таким образом железо, которое большей частью шло на строительство Тибериады, а какой-то меньшей – на мечи и наконечники копий. Что касается шерсти, то здесь Иоханан тоже придумал простую и замечательную вещь. Известно, что евреи, в отличие от арабов, не едят мяса верблюда, не пьют молока и не используют шерсть, а лишь возят на нём грузы и неохотно ездят сами, отделяя себя от соприкосновения с нечистым животным ковром из овечьей шерсти или просто шкурой. В Галилее верблюдов немало, а ещё больше их во владениях Филиппа; и по весне, когда начиналась линька, крестьяне и работники просто закапывали вычесанную шерсть. Мой муж нанял два десятка краснобаев, и они объехали множество деревень, объясняя всем, что закапывать шерсть нельзя, поскольку-де так оскверняется почва, и не от этого ли все наши невзгоды? – а нужно её сваливать в загородку под навес, и специальные люди будут её оттуда забирать… А потом собранную эту шерсть женщины-язычницы распутывали, расчёсывали, и Иоханан отправлял её огромными тюками, которые было под силу поднять только двоим сильным мужчинам, в Грецию и Фракию, где верблюдов не было, а холода были.

Да, и ещё: моих детей звали Эфер – сына, и Эстер – дочь. Больше я не буду о них вспоминать здесь, потому что тогда я впадаю в глубокую печаль, из которой долго не хочу выбираться. Мне ещё нужно о многом рассказать, силы же мои не беспредельны.

Глава шестнадцатая.

Когда Иешуа впервые узнал о своём происхождении и предназначении? Сам он не говорил мне об этом, а я никогда не спрашивала, потому что испытывала вполне понятную неловкость – всё-таки я была родным ребёнком, а он – приёмышем. Но, думаю, это произошло задолго до того, как он, глядя вдаль пустыми глазами, ровным, слишком ровным голосом рассказал мне всё: и историю своего происхождения, и то, что ему вскоре предстоит сделать. Я слушала в ужасе, я готова была умереть на месте, вот здесь и сейчас, лишь бы это оказалось неправдой…

- Тебя убьют, – прошептала я. – Не надо.

- Так меня убьют ещё вернее, – сказал он, помедлив, а я уже знала, что он прав. Иешуа вдруг оказался в положении Александра Великого: спасение его было только в смелости и стремительном неудержимом движении вперёд.

Мы сидели в саду моего дома. Потом Иешуа встал и молча ушёл. Я вдруг подумала, что больше не увижу его. Но он вернулся, просто погулял по саду и вернулся.

По-настоящему он ушёл три седмицы спустя.

Это случилось на четвёртый год после смерти отца, ранним летом.

Узнал же брат о своей судьбе – увы, я могу лишь предполагать, но сердце моё подсказывает мне, что я предполагаю правильно – года за три до ухода; он ездил в Кесарию по торговым делам и вернулся домой совершенно больным и разбитым, закрылся в комнатах и никого не желал видеть. Лишь изредка Иешуа выходил, серый и бессловесный, похожий на свою тень. Так прошло полмесяца, а потом он стал почти прежним, – но время от времени, наклонив голову, начинал как бы прислушиваться к далёкому тёмному гулу…

Да, наверное, это произошло именно тогда. Три года он носил тайну в себе, оберегая нас.

А когда Иешуа ушёл, я узнала ещё одну, куда более страшную тайну. Муж мой, Иоханан, зажёг светильник и сказал:

- Сядь и слушай, Пчёлка. Только не кричи…

- Ты тоже? – спросила я.

Он кивнул.

Я плакала только тогда, когда муж мой меня не видел. Потом ушёл и Иоханан, он получил какое-то письмо, которое не показал мне, поцеловал меня, поцеловал спящих детей, взял на спину мешок и ушёл в тёмную ночь. Потом приехала Мария, и мы плакали с нею вместе.

Мария – это внучка Эфер.

Мария и Иешуа познакомились вскоре после похорон нашей необыкновенной служанки; Ханна, дочь Эфер, со своею дочерью приехали лишь к концу семидневного траура, поскольку весть о смерти дошла до них не сразу. Мария видела бабушку четыре или пять раз в жизни – и, как она говорила потом, не чувствовала утраты, а честно играла роль, как хористка в театроне: она знала слова и знала, что делать. Боль дошла до неё лишь несколько лет спустя…

Она говорила мне, что сразу и навсегда поняла: Иешуа предназначен ей и только ей. Ещё в самый первый миг – она увидела его со спины, увидела лишь плечо, шею и поворот головы – её как будто пронзила тихая молния, и картина эта больше никогда не исчезала, и стоило Марии прикрыть глаза, как на обратной стороне век проступали эти плечи, эта шея – и золотые кудри, присыпанные белёсым пеплом. Но ни в тот день, ни на следующий, ни через день – они ещё ничего не сказали друг другу, и лишь когда траур завершился, когда разбили и зарыли горшки, в которых готовили чечевицу и просо с изюмом для последней тризны, Иешуа и Мария заговорили друг с другом легко и ласково, как будто были знакомы страшно давно, долго и с интересом.

Мария была замужем тогда; муж тот, житель Сидона, но римский гражданин, вместе с её отцом находился в долгой поездке – кажется, в Эфесе; они торговали камнями, драгоценными и просто поделочными, что-то покупали, что-то продавали, ища выгоду повсюду и находя её для себя. Это он, муж Марии, прислал Антипе гигантские глыбы зелёного узорчатого африканского камня, из которых сирийские и египетские мастера изготовили ванны, чаши для омовений и столы для пиров, так поражавшие каждого из гостей тетрарха, включая римских утончённых бездельников, повидавших всё на свете. Мария не любила мужа, но отцу был необходим надёжный компаньон.

Вернувшись домой и вскоре поняв, что ничего не может поделать со своим рвущимся сердцем, Мария созналась матери. Ханна пришла в ужас. Она знала кровь и гордость своей дочери и понимала, что та не остановится ни перед чем. Следовало что-то предпринимать, а муж и не думал возвращаться. Написав зятю извинительное письмо, Ханна отправила Марию под надуманным предлогом в морское путешествие в Сиракузы, к старшему брату своего мужа, Филарету. Пройдёт время, и Филарет окажется едва ли не в центре всех событий…

Братья эти, по рождению финикийцы, Филарет и Тирам (так звали мужа Ханны и отца Марии), были ещё менее похожи, чем Иоханан и Иешуа. Тирам до глубокой старости оставался худым, сухим, жилистым и темнокожим, а волосы на его голове, вначале цвета палой листвы, с годами стали ослепительно-белыми, но неизменно красивыми; он жил по еврейскому закону и молился в синагоге; его почитали как праведника и большого книжника (что не помешало ему, впрочем, выдать дочь за богатого язычника). Филарет был невысокий, толстенький, очень подвижный и с малых лет лысый; многобожием своим он превосходил и греков, и римлян, вместе взятых, но верил, мне кажется, только и исключительно в силу золота и серебра.

Согласно букве римского закона, Мария должна была раз в год хотя бы на три дня покидать дом мужа и возвращаться к родителям или другим родственникам, а иначе она теряла свои права в браке и могла стать полной собственностью мужа – почти рабыней. Вот она и покинула его, но не на три дня, а на полтора года. Муж претензий не предъявлял – как позже стало известно, в Эфесе он увлёкся развращённым рабом Абессаломом и надолго утратил интерес к женщинам вообще. И все позднейшие его притязания на Марию объясняются только ущемлённым самолюбием глупца, не более.

Мария же мучилась посреди жизни, как казнимый раб в яме со скорпионами. То есть ей удавалось временами засушить свою страсть, убедить себя, что жизнь есть жизнь и в ней не всё удаётся, и нужно смириться, подчиниться природному ходу событий, року, если угодно.

Но потом она закрывала глаза и на внутренней стороне век видела это: плечи, шею и поворот головы…

Много времени спустя я слышала много злых и гнусных слов о Марии, и среди них такие: она-де развелась с мужем только тогда, когда узнала об истиной сущности Иешуа, а до того вела себя как шлюха из филистинского портового притона. Это лишь кажется правдой, на самом деле истина не здесь. От развода Марию удерживала лишь слепая любовь к отцу – ведь тогда он терял компаньона, который к тому времени своею хитростью и бесчестностью завладел большей частью денег и имущества тестя. Но как только отец умер и уже не мог испытать огорчения, Мария заявила о разводе; они с матерью остались почти ни с чем, почти нищими, но с каким облегчением обе сделали этот шаг!..

Я пыталась, я много раз пыталась рассказывать об этом, но меня не желали слушать. Или слушали, но тут же забывали всё услышанное ими. Таковы люди – им хочется, чтобы известные были хуже и гнуснее их самих, ничтожных и забытых посреди мира.

И ещё одно заблуждение о Марии, на этот раз добросовестное. Родной город её предков, Магадан, лежащий на границе Египта и страны Куш, по-арамейски называется Магдала, потому что оба эти слова значат «башня», – вследствие чего и прозвище Марии было Магдалина. Но ни к галилейской Магдале (кстати, тоже в древние времена называвшейся Магаданом), что в трёх часах пути от нашего дома, ни к Магдале филистинской, ни к покинутой людьми Магдале набатийской (после землетрясения там прогоркли все источники и колодцы, и жить стало нельзя) Мария никакого отношения не имела, и свидетельства людей, якобы знавших её в тех городах, – или праздная ложь, или прихотливые извивы неверной памяти.

Нельзя сказать, что путешествие в Сиракузы – а дальше в Рим, в Афины и на Родос – излечило Марию от любовной лихорадки, но зато добавило много знаний о мире. Купцы говорят, что месяц в дороге стоит года за книгой. Не скажу, что я полностью согласна с этим изречением, но краешек правды в нём есть. Мария стала спокойнее и мудрее. Закон, конечно, в мире один на всех, – сказала она как-то Иешуа, – но мы сами переводим слова его с божественного языка на людской по словарям нашего сердца…

Это были годы, когда отец постепенно отходил от дел и всё чаще оставался дома, пестуя детей и нещадно балуя внуков; что тот дом, что этот – были завалены игрушками по крышу. Мне кажется, дети мои слышали постукивание посоха или цокот копыт ослика, впряжённого в тележку, за четверть часа до того, как отец сворачивал на нашу улицу. Они бросались к нему и тут же лезли в мешок… Брат же мой и мой муж всё больше времени проводили в разъездах, трудясь, чтобы мы ни в чём не знали нужды; времена же, повторю, были непростые, и каждый следующий год делался хоть немного, но хуже предыдущего.

Через три года после смерти Эфер, почти день в день, дети мои забеспокоились и устроились у окна, время от времени подпрыгивая по очереди, чтобы что-то увидеть. И действительно, вскоре зацокали копытца, и во двор вкатилась тележка, на которой сидели двое. Ханну я почему-то долго не узнавала – до тех пор, пока она не вошла в дом. На ней был богатый серый с золотом плащ, жаркий не по погоде. Обнимая её, я почувствовала, что бедняжка дрожит.

- Что случилось, сестрица? – шёпотом спросила я.

- Расскажу после, – шепнула она в ответ.

Я позвала служанок, чтобы они обиходили гостью, потом мы поужинали и приступили к разговорам; отец же оставил нас и занялся вознёй с внуками; я слышала смех и шум. А Ханна спросила разрешения погостить – разумеется, я с восторгом и радостью её пригласила, – после чего замолчала. То есть она начинала о чём-то рассказывать, но вскоре сбивалась, теряла нить и продолжала что-то другое, начала чего я не знала.

- Сестрица, – сказала я. – Ты хочешь что-то сказать, но не решаешься?..

- Потом, – сказала она. – Когда дядюшка уйдёт.

Мы не состояли в родстве, но почему-то чувствовали себя ближе, чем иные близнецы.

И вечером она рассказала мне страшное. Мария, дочь её, попыталась свести счёты с жизнью. Как истинная римлянка, она легла в горячую ванну и вскрыла вены на левой руке у локтя. Ханна, которая незадолго до этого покинула дом дочери, вдруг почувствовала томление в груди и вернулась – и только благодаря этому дочь её осталась жива, и никто из соседей не узнал о происшествии. Но целую седмицу Мария находилась между жизнью и смертью, склоняясь то в ту, то в эту сторону. Спас и выходил её раб-лекарь Тимофей. Было это месяц назад; теперь Мария окрепла, и жизни её ничто не угрожает. На неистовые вопросы матери, зачем она это сделала, Мария просто ответила, что не может больше бороться с собой, поскольку любовь, которую она носит в сердце, разрастается всё больше. Не помогло ничего – ни путешествие, ни сильные мужчины, которых она по совету дяди Филарета допустила к себе. Теперь она испробовала последнее средство и убедилась, что только оно и действенно; всё остальное не в счёт. Не пугайся, мама, сказала Мария, пытаясь улыбаться, и улыбка у неё была не из этого мира, меня ещё надолго хватит, я ведь теперь не боюсь, потому что точно знаю: выход есть…

Глава семнадцатая.

Но вернёмся к тому дню, когда Иешуа рассказывал мне о тайне своего рождения и о дальнейшем предназначении. Это был самый конец лаоса – месяца, который римляне недавно переименовали в честь императора Августа, – двадцать седьмое или двадцать восьмое число. Стоял предвечерний зной. Близость озера не спасала. Над водой стояло дрожащее марево, как над пустыней. Мы сидели в тени дома; пахло горячей землёй и горячим виноградом. Детей забрала мама: в её доме с ними – и с её близнецами – занимался наёмный учитель-грек.

- Как же ты это узнал? – спросила я, в тёмном ужасе не найдя лучшего вопроса.

Иешуа ответил не сразу – вернее, не сразу не ответил. Он сказал:

- Есть свидетели. Записи. Есть пыточные записи… –я слышала, как его передёрнуло. – Я пытался найти мельчайшую зацепку, что это не я, что – случилась ошибка, подлог… Я не нашёл.

- Но почему?..

Не знаю, что я хотела спросить. Может быть: почему мир так несправедлив к нам? Иешуа понял по-своему.

- Я надеялся, что ещё долго… что будет время подготовиться. Но… Антипа знает, что я есть. Он ещё не знает, кто я, под каким именем, где – но это выяснится быстро. Он не может допустить, чтобы я был… был жив.

Потом я узнала, что и как произошло. Рассказывали двое, плача, размазывая кровь по лицам и торопясь вывалить подробности раньше, чем это успеет сделать другой. Они мало в чём были виноваты и поэтому остались жить.

С тех пор, как Архелай был отстранён от власти, этнархия его превратилась в римскую провинцию, управляемую сирийским наместником через префектов, сменяемых довольно часто. Нынешний префект, престарелый всадник Валерий Грат, тот самый славный Грат, начальник гвардии Ирода, спасший страну и народ в смутное время междувластия, – так вот, Валерий Грат весьма благоволил Ироду Антипе, четвертьвластнику Галилеи. И действительно, Антипа умел произвести впечатление на человека сильного и грубого; прочие чувствовали фальшь. Префект написал тогдашнему императору Тиберию, человеку умному, проницательному, но подозрительному, письмо, в котором рекомендовал восстановить иудейское царство примерно в пределах Иродова (за исключением Филистины и Фасаэлиды, которые после смерти Шломит стали частным владением жены Августа, Ливии; и если хоть малая толика того, что я знаю про Ливию, правда, то у меня не возникает сомнения в том, что Шломит умерла примерно тою же смертью, что и её великолепный брат), а на место царя рекомендовал, разумеется, бесстрашного воина, блестящего учёного и лучшего друга Рима – Ирода Антипу, ныне тетрарха галилейского. Этим-де с империи будет снята существенная статья расходов на поддержание порядка; доходы же от налогов только увеличатся; возрастёт также и лояльность благодарного населения.

Узнав об этом письме (откуда? – смешной вопрос), пришёл в деятельное неистовство старший внук Ирода, Ирод Агриппа, сын Аристобула. Это был удивительный человек, и судьба его может стать темой и для высокой трагедии, и для низкой площадной комедии – только выбирай. Может быть, потом, позже, я о нём расскажу, если успею. Он стал последним иудейским царём, намеревался свергнуть власть Рима и провозгласить себя мессией, но умер от яда – от того же яда, что и его дед. В них вообще было много похожего, в деде и внуке. Оронт, видевший того и другого, говорил, что у них на двоих одно лицо, одни жесты и одна походка.

Итак, Агриппа ринулся в Рим, попытался предстать перед Тиберием, но сумел только передать ему тайное письмо – в котором, в частности, упоминал, что, во-первых, завещание Ирода подделано, и этому есть множество доказательств, а во-вторых, что где-то среди людей спрятан сын умершего царём царя Антипатра, – а значит, он-то и есть настоящий царь. И если восстановить царский престол, он в то же мгновение окажется занят этим неизвестным царём…

После этого Агриппа уже не мог вернуться домой и остался в Риме, где его подхватила и понесла столичная жизнь, а Валерий Грат получил на своё письмо отказ с объяснениями причин отказа. Тут же это стало известно и Антипе.

Антипа пришёл в ужас и ярость. Он не жалел для поисков ни золота, ни железа. Больше тысячи человек рыскали по стране, собирая сведения и сплетни. Всех, кто имел отношение ко двору времён последнего года Ирода, допрашивали пристрастно. Оронта выручило лишь то, что как раз в опасное время он находился якобы в заключении…

И всё же круг поиска всё время сужался. Натаскивал и вёл ищеек знаменитый Шаул из Тарса по прозвищу Кривой, дядя другого Шаула, к которому я не знаю как относиться: с одной стороны, он боготворил моего брата и длил его память, с другой – поощрял всяческие измышления о нём. Дядя же был знаменит тем, что, будучи доверенным лицом наместника и начальником тайной стражи, сумел пресечь незаконную торговлю титулами и званиями, которая в Сирии долгое время процветала; в ходу были иронические выражения: «сирийский нобиль», «сирийский всадник», – и даже, я не шучу, «сирийский сенатор»! Шаул Кривой был умён, цепок, отчаянно смел и неподкупен. Он непременно нашёл бы и Иешуа, и Иоханана.

Его убил цорек три месяца спустя после того, как Иешуа покинул дом. Шаул попытался походя разобраться и с ревнителями – уж не знаю, из-за чего, – и они убили его прямо на площади, при стечении народа, напоказ: к Шаулу подошёл закутанный в плащ мальчик, заколол его кинжалом, а потом ударил себя; в сердце не попал, но всё равно умер вскоре, так и не сказав ни слова; говорили, что он умер от яда, принятого перед покушением.

Я много слышала про этот зелотский яд, который отнимал у убийцы сначала страх и колебания, а через несколько часов и самою бренную жизнь, – но так и не выяснила его состав.

- А мама знает? – спросила я.

Иешуа кивнул.

- Но ещё не знает, что мне нужно бежать, – добавил он через сколько-то долей. – Я боюсь ей это говорить. Может быть, ты… потом?..

Я подумала.

- Нет. Ты сам. Иначе будет… несправедливо.

- Хорошо, – сказал он послушно. – Так я и сделаю. Но не сегодня. Сегодня я просто не вынесу. И не завтра…

- А Мария?

- Передашь ей письмо?

- Конечно. Как будет с Марией?

- Не знаю. Я не знаю…

Конечно, я не читала этого письма, и я не думаю, что Иешуа оставил там для неё какие-то тайные знаки, где его искать… нет, я так не думаю. Но Мария настолько сильно и остро чувствовала его, что ему и не нужно было оставлять значки – она всё прочла между слов. Я помню, как она улыбнулась и прижала письмо к груди.

- Глупый, – сказала она.

Потом мы всё равно плакали. Было страшно и очень-очень пусто.

Временами я просыпаюсь – и обнаруживаю, что ложе моё подвешено над пустотой среди звёзд. Если я опущу ноги, то упаду в бездну. Я знаю по опыту, что нужно снова уснуть и ещё раз проснуться, но от страха сердце колотится, и уснуть я не могу очень долго. Я лежу над бездной, боясь пошевелиться.

Там холодно и одиноко.

И ещё. Когда Иешуа и Марию обвиняют в распутстве и прелюбодеяниях. Это не так. Я говорю, я знаю. До самой свадьбы они блюли чистоту, хотя от любви изнемогали оба. Я знаю это потому, что знаю, но вот сторонний довод: если бы они возлегли раньше, то как Мария, здоровая сильная женщина, могла ли избегнуть зачатия? Первый муж её был негож, это так, но сразу после свадьбы с моим братом она понесла. Если это не довод, то что ещё может быть доводом?

Да и по глазам их всё было видно, и по мукам их…

Иешуа уехал как бы в простую поездку по делам – в Тир и Дамаск. Из-за нелёгких времён купцы ездили часто и надолго, притом собираясь отрядами по восемь-десять, в когда и пятнадцать человек, а считая со слугами и рабами – до полусотни. Но и таких, случалось, беспокоили разбойники… Я помню так, как будто смотрела сквозь моё волшебное стекло: Иешуа в дорожном плаще с кистями, верхом на белой кобыле с чёрной гривой и чёрным хвостом, под серым чепраком; с ним слуга и секретарь Иосиф, милый, но странный, на рыжем муле. Другой мул переминается под перемётным грузом. Сбор через час на таможне.

Я не могла этого видеть, потому что глаза мои оплыли от намертво запертых слёз. Но помню я именно так.

Глава восемнадцатая.

Тир – большой шумный город, в котором легко затеряться. Иешуа вошёл в него пешком, и никто даже из старых друзей не узнал бы его в этом бритоголовом и гололицем страннике, говорившем по-бактрийски или по-арамейски, но с сильным бактрийским акцентом. На нём был синий плащ со звездой, а за плечами – гадательный ящик.

Несколько месяцев он прожил сугудским гадателем, и, как он потом рассказывал, это были смешные и забавные месяцы. Иешуа и впрямь обнаружил у себя способности к различным мантикам, и только понимание того, что магия вообще есть дело богопротивное, не позволяло ему отдаться этому увлечению со всей страстью, а относиться лишь как к необходимому притворству.

Муж мой тем временем отправился в долгое путешествие на Восток, о котором я уже упоминала – через Парфию и Лидию в царство Кушанское, Индию и страну Церес. Оно длилось три с половиной… почти четыре года. Путешествие это принесло нашей семье много денег, очень много денег, которые так никогда и не пригодились…

А Иешуа вынужден был ждать и скрываться под личиной. От верных людей он узнавал, что поиски его не прекращаются и даже более того, ширятся по всей земле. Антипа буквально сходил с ума от ревности. Он даже занемог от этой неистовой ревности, и во всех синагогах молились об его исцелении. Мама рассказывала, как маленькая Элишбет всё спрашивала дома, почему же мы такие плохие, что не ходим и не молимся? «Нельзя молиться за царя Ирода», – пытался объяснить ей набожный и благочестивый брат Яаков. «Но почему, почему, почему?» – не могла понять Элишбет. «Я не велю», – отрезала мама.

Как раз в эти месяцы в Иудее сменился префект. На место вдумчивого и знающего народ Валерия Грата, отозванного в Рим из-за преклонного возраста и болезней, пришёл Понтий Пилат, человек огромной воли, но ограниченного ума и малых познаний. С детства солдат, он и не мог получить ни воспитания, ни образования; солдат римский, он привык побеждать только силой. Буквально сразу же, в первые дни правления, он допустил страшную ошибку, отвратившую от него евреев на все годы вперёд.

Было так: Грат провёл рекрутский набор, поскольку нужны были солдаты для войны в Германии, и две тысячи рекрутов стояли лагерем близ Иерихона, проходя начальную подготовку. Должна сказать, что в рекруты всё больше попадали не столько неженатые юноши, сколько отцы семейств, которые от бедности перенимали рекрутскую марку у тех, на кого выпал жребий, но кто готов был заплатить за право не идти на службу. В это же время завершался сбор налогов, и к уже новому префекту крупные откупщики пришли и доложили, что полностью собрать налог не удалось. Он принимал их в Кесарии, в резиденции префектов. Я думаю, откупщики лгали, намереваясь погреть руки на неопытности нового управителя; они просчитались, но просчитался и он. Пилат приказал откупщикам послать мытарей и стражников по сёлам и городам, не рассчитавшимся с казной, и, согласно закону, забрать детей у родителей, чтобы либо получить выкуп за них, либо продать их в рабство и уже вырученные деньги внести в казну. У римлян заведено: пусть рухнет небо, но закон должен быть соблюдён. Я считаю, что это неверно, поскольку закон для человека, а не человек для закона; но Рим зиждется на этих твердокаменных заблуждениях. Мытари и стражники разъехались по стране, и вскоре об их бесчинствах стало известно в лагере рекрутов. Мужчины, продавшие себя под военное ярмо ради своих детей, вдруг узнали, что этих самых детей хватают и готовы вывести на чужбину, в страны, где не чтут Закон! Вспыхнуло восстание. Римских начальников поубивали и небольшими отрядами пронеслись по стране, круша мытные дома и убивая самих мытарей. Брошенные против бунтовщиков солдаты оказались почти бессильны: бунтовщики не желали сражаться лицом к лицу, прятались среди людей или в лесах, но могли и ударить в спину. Большая часть бунтовщиков позже ушла в Галилею… Старые люди, не понукаемые никем, бросились в Кесарию (их было много, более тысячи) и там почти седмицу молили Пилата остановить взыскание непосильных податей таким способом. Нашлись люди в его окружении, кто сумел в тот раз донести до него всю пагубность неправедного насилия; хотя, говорят, всё дело было в поведении старцев, которых он решил вышвырнуть из города силой. Когда их окружили солдаты с отточенными мечами, старцы распростёрлись на камнях улиц и площади Юноны, и вытянули шеи, подставляя их под мечи. Поняв, что этих людей можно только убить, Пилат пошёл на попятную и отменил свой приказ о взыскании недоимок детьми. Но унижение это он запомнил навсегда и не простил.

Евреи тоже не простили Пилата. Когда Тиберия сменил Гай Юлий Кесарь Второй по прозвищу Калигула, они преподнесли ему через Ирода Агриппу целый сундук документов, доказывающих казнокрадство Пилата и его ближайших приспешников. На каждый переданный в казну аурий приходилось два, прилипших к рукам префекта. Гай немедленно вызвал Пилата в Рим и приказал покончить с собой, что Пилат охотно и сделал, удавившись на шёлковом шнуре[4].

Несметные его сокровища вывозили на двух кораблях.

Понятно, что эти бурные события помешали и Оронту в помощи Иешуа, и Шаулу – в его поисках. Но в какой-то момент Иешуа ощутил неясное беспокойство – и стремительно перенёсся в Сидон. Там – не в самом городе, но в трёх часах пути, то есть совсем рядом – был дом Марии; он, однако, запретил себе встречаться с нею до тех пор, пока ему угрожает опасность, пока он бессилен и беззащитен, как сбросившая шкуру ящерица.

В Сидоне Иешуа сделался слугой и учеником рабби Ахава, о котором я мало что знаю, но тем не менее хочу рассказать поподробнее. Для этого мне придётся вернуться и ещё раз поведать об особенностях еврейских верований; и я не ошибаюсь, когда употребляю множественное число, хотя за одно это евреи меня могут убить.

Еврейский Бог скрывает от всех не только свою внешность, но и имя. Также никто не знает, кто его жена и дети – хотя точно известно, что дети у него есть, о них упомянуто в Книге. От людей, что поклоняются ему, он требует соблюдения довольно большого числа писанных законов, большей частью вполне разумных, но также среди них и нелепых. Насколько я знаю, никакие другие боги таких условий не выдвигают. Однако среди всех этих писанных законов и правил нет ни одного, которое позволило бы разобраться в сущности самого Бога; она так и остаётся тайной за семью печатями. И когда греки, не жившие бок о бок с евреями и не привыкшие к ним, задают мне вопрос: так получается, эти евреи и сами не знают, в кого верят и кому кадят? – мне приходится отвечать: да. Это страшно, но это так.

Можно ли удивляться тому, что не найти двух евреев, которые одинаково представляют себе то, во что верят? Мир одних прост, жесток, холоден, суров и прекрасен: мы рождаемся, чтобы хвалить Господа не пустыми словами, а делами рук своих; никакой судьбы и предназначения нет, и Господь не вмешивается в нашу жизнь, а лишь смотрит на нас, размышляя; когда мы умираем, мы умираем совсем, и всё, что от нас остаётся, это лишь прах и память. Мир других теплее, но в нём нужно проявлять изворотливость: Господь лелеет нас настолько, насколько мы можем угодить ему и улестить его; если мы не находим нужных слов или чураемся слёз, он наказывает нас, как пастырь наказывает непослушный скот; когда мы умираем, наша душа покидает тело и отправляется на суд к Предвечному, и он разбирает жизнь каждого, раскладывая на весах его грехи и добрые дела, и выносит решение: либо жизнь вечная, либо огненное озеро, из которого то ли нет возврата, то ли душа там испепеляется навсегда. О том, что происходит с теми, кто осуждается на жизнь вечную, каждый говорит разное: то ли это возвращение в райский сад, где ещё живут Адам и Ева до грехопадения, а души умерших летают там бесплотными тенями, то ли Царство Небесное создано так же, как и земное, а души становятся там плотными и живут полной жизнью; то ли они получают младший ангельский чин и служат проводниками воли Божией здесь, на земле… Мир третьих непригляден: в нём можно, всю жизнь нарушая заповеди и творя грехи, однажды особым образом обетовать себя, постричь волосы, провести месяц в молитвах и голоде – и считаться очищенным и прощёным за всё; такой без всякого суда попадает на небеса, а пренебрегший обетом – в подземное девятикружие, полное демонов, боли и скорби. Ещё хуже у четвёртых: женщина у них заведомо нечиста, и если мужчина коснулся её, или коснулся золота, или надел окрашенную одежду, или смягчил кожу маслом, или состриг волосы – он лишается и малейшей возможности возрождения в будущем, когда Господь поднимет всех мёртвых на последнюю битву с ложными богами… Очень привлекательно учение о душе у асаев, весьма замкнутой и немногочисленной группе священников-крестьян: днём они работают в поле или по каким-то иным надобностям, а по закате солнца славят Бога и готовятся к последней битве, изнуряя себя непрерывными воинскими упражнениями; так вот, согласно их учению, душа находится в теле как бы в заключении и только и ждёт, когда может покинуть эту непритязательную руину; впрочем, время заключения она использует как может и хочет, и единственно верное – это использовать его для самосовершенствования – подобно тому, как узник в башне требует всё больше книг и жаждет бесед с мудрецами. Едва получив свободу, душа уносится – и либо в вышину, в эфирные поля, где нет ни засухи, ни утеснения, ни пронизывающего холода пустыни: такая участь ждёт души людей добрых, – либо в холодную тёмную пещеру, где не может быть ничего хорошего: туда попадают души злых людей, причём даже тех, которые при жизни скрывали свою злобность и напоказ творили богоугодные дела. Но душу-то так просто не изменишь, её-то не обманешь…

Нет, я не описывала здесь мировоззрения основных религиозных школ, а лишь свои впечатления от бесед с несколькими священноучителями, с которыми мне довелось быть знакомой при различных обстоятельствах, как приятных, так и напротив. Описывать религиозные школы – занятие неблагодарное, поскольку хотя их всего три или четыре, смотря как считать, но в каждой имеется множество течений, и некоторые из них отходят от канона настолько далеко, что в это даже невозможно поверить. Например, равви Ахав всерьёз полагал себя истинным фарисеем, всех же прочих фарисеев мягко порицал за упрощения…

Я перескажу учение Ахава так, как его изложил мне Иешуа. Но при этом он говорил, что не уверен, до конца ли сам понял своего учителя.

«Господь в своей беспредельной мудрости сотворил мир несовершенным и незаконченным, поскольку в другом случае человек был бы лишён возможности творить добро и неминуемо обратился бы ко злу и разрушению.

Поскольку мир несовершенен и незавершён, то жизнь человека есть страдание от рождения тела и до смерти тела. Жизнь реализуется только через волю к жизни; напряжение воли и есть страдание.

Страдание входит в человека извне, поскольку мир несовершенен, а человек создан по образу и подобию Всевышнего – и следовательно, совершенен по замыслу и способен достичь совершенства во всём.

Благодари за это Бога искренне и благоговей перед Ним, но не пресмыкайся. Пресмыкаясь, ты оскорбляешь Его творение, а значит, и Его самого.

В жизни есть смысл и наполненность. Одни могут считать смыслом самосовершенствование, а наполненностью – избавление от страдания, другие наоборот: избавление от страдания – смыслом, а наполненностью – самосовершенствование; итог от этого не меняется. Одно необходимо для другого, и другое немыслимо без первого.

Пойдя по пути самосовершенствования, ты с него уже не свернёшь, поскольку остановка, уход в сторону или возвращение назад принесут умножение страданий. Но и путь вперёд труден и опасен. Думай, прежде чем сделать первые шаги.

Посвящай молитвам и размышлениям один час в день и один день в седмицу. Если меньше – ты зря потратишь силы, если больше – зря потратишь время.

Только то ведёт к истине, что может быть оспорено.

Путь к истине подводит к горю, но приводит к счастью.

Души как таковой не существует, как не существует и смерти. Душа едина с телами своими и соотносится с ними, как радуга соотносится с каплями водопада. Смерть тела означает лишь, что эта душа именно в этот миг дала жизнь другому телу. Нет никакого отдельного существования души, а есть непрерывная цепь жизни. И нет души отдельно человеческой, а есть душа всего живого.

Кончится ли когда-нибудь эта цепь, а если кончится, то чем? Мы не знаем, так как нам не дано знать замыслов Всевышнего, а если кто-то говорит, что он знает, то этот человек ставит себя рядом с Предвечным, и мы можем спросить: по праву ли?

Времени не существует, не существует и расстояний. Лишь для тела важны смена дней и преодоление земель. Душа живёт в вечном «здесь» и неизменном «сейчас».

Бог един. Но Он может показываться в разных обличиях.

Люби Господа в себе. Любовь выше веры.

Есть разум и есть ум. Разум светел, ум тёмен. Разум отважен, ум труслив и смердит от страха. Разум прям, ум изворотлив. Но ни один не мыслим без другого, как нет правого без левого.

Душа – это свет разума.

Зло существует как грязь мира, и с ним надо бороться неустанно, как с грязью: на площадях, и в домах, и на своём теле, и в глубине помыслов. Люди, которые более других очищают город от грязи, более всего и пачкаются; так же и те, кто более других борется со злом мира, более ожесточается сердцем. Думай, прежде чем осудить такого человека.

Иногда нет смысла убирать грязь. Огороди это место, чтобы не испачкались другие, и обойди его сам. Нельзя уменьшить количество грязи в мире, но можно сделать больше мест, где чисто.

Бог видит нас совсем не так, как мы видим себя; когда вы увидите себя глазами Бога, знайте: вы прошли первый этап пути. Впереди ещё шесть.

Помните, что Господь добр к нам. Ведите себя так, будто вы снова в раю.

Все первые побуждения чисты, и только потом вступает в дело лукавый и трусливый ум. Во всех сложных случаях руководствуйтесь самым первым побуждением. Когда это не будет сопровождаться последующими раздумьями, знайте: вы прошли второй этап пути.

Иногда добро трудно отличить от зла. Отключи ум и прислушайся к себе. Если на душе твоей теплеет, значит, перед тобою добро. Душа – это печать Господа в тебе.

Страх изживается разумом и прирастает умом. Поскольку нет смерти, то не может быть и страха, но ум мешает это осознать, потому что создание страха – главная задача ума. Для человека несовершенного жизнь в страхе естественна и полезна, поскольку продлевает бренное бытие. Когда свет разума прольётся на все твои страхи так, что ты сможешь взять их, поднести к глазам и отбросить равнодушно, знай – ты прошёл третий этап пути.

Пусть каждый твой шаг будет наполнен смыслом…»

Было ещё несколько свитков с записями, но я потеряла их. Вернее, они сгорели, а этот, первый, уцелел каким-то чудом.

Рабби Ахав имел немало учеников и последователей (один из них впоследствии прославился, звали его Шимон, а прозвище ему было Маг) по всему побережью от Птолемиады до Триполиса, а также в Дамаске и Кесарии Филипповой, но более всего он проповедовал в одной из сидонских синагог. Он охотно диспутировал с другими фарисеями, придерживавшимися более традиционных взглядов на веру – что-де достаточно буква в букву следовать написанному, и понимание мира будет тебе даровано свыше, – и с язычниками, и со жрецами с Востока, из Сигуды и Кандагара.

Иешуа повсюду следовал за ним и всегда принимал участие в учёных беседах.

Это было удобно: бродячие проповедники, а тем более их полубезумные ученики, никогда не вызывали подозрения у стражников. Оронт смог наконец откликнуться на письма Иешуа, и вскоре его посланцы начали с братом встречаться.

Вскоре по базарам Самарии и Иудеи поползли слухи о том, что пророчества верны и грядёт истинный, пока потаённый, царь…

Разумеется, царь-Искупитель.

[1] К сожалению, нигде нет даже намёков на то, где и когда Дебора получила дальнейшее образование – хотя несомненно, что получила, и очень хорошее. А.П. Серебров высказал предположение (исходя из владения реалиями, особенностей сказовой речи и т.д.), что это произошло в Египте и, скорее всего, в Александрии. В пользу этой гипотезы говорит и упоминавшееся «повторное бегство в Египет»

[2] Позже, при императоре Клавдии, полномочия римского управителя в Палестине были расширены до прокураторских. Ни Колоний, ни Пилат, ни прочие управители до Куспия Фада (44-46 гг.) прокураторами не были

[3]Очевидно, имеется в виду греческое слово «катамасса» - окровавить, запятнать кровью

[4] Здесь разночтение с римскими источниками. Согласно им, Пилат был отозван с должности и заменён Марцеллом ещё при Тиберии. Возможно, Дебора что-то путает, возможно – знает лучше

19 - 24

Глава девятнадцатая.

В последний свой год, предчувствуя трудные времена – а может быть, зная наверняка, что они непременно наступят, – отец озаботился тем, чтобы семья была обеспечена даже в том случае, если его не станет. Поэтому в дополнение к старому винограднику, о котором я уже упоминала и который давал небольшой, но стабильный доход, он купил ещё два земельных участка – небольшую рощу оливковых деревьев с давильней, и пахоту, приносящую в хороший год сто-сто двадцать медимнов пшеницы или сто пятьдесят – ячменя. Половину урожая получали работники, половину – мы. На деньги, вырученные от продажи зерна и оливкового масла, можно было существовать не роскошно, но вполне безбедно. Оба наших угодья находились неподалёку от деревни Аммаус, что близ Тибериады, и я уверена, что сходство названий повлияло на решение отца в большей мере, чем что-либо ещё.

Я знаю, как он тосковал по родному городу. Но он никогда не роптал на судьбу.

Иешуа между тем продолжал странствовать с рабби Ахавом, находя себе сторонников и помощников. Сам он представлялся доверенным лицом тайного царя. Я подумал, рассказывал он мне потом, как хорошо было бы, окажись царём Иоханан, вообразил это себе так явственно, что почти поверил в это, и всё стало получаться… Но он никогда не рассказывал, какую тоску испытывал в первые месяцы своего служения, как ему приходилось заставлять себя не то что ходить и говорить, а просто жить и дышать. Он не рассказывал, но я-то всегда понимала его без всяких слов.

Одним из первых помощников его оказался Филарет, дядя Марии. Трудно сказать, что двигало им – разве что честолюбие и врождённая склонность к опасным захватывающим предприятиям. Ну и, конечно, племянница, которую он, за неимением собственных детей, любил пламенно и беззаветно – и готов был для неё отправиться хоть в преисподнюю, а не то чтобы участвовать в заговоре. Он сразу предложил Иешуа свой кошелёк (оказавшийся почти бездонным) и свои связи среди сирийцев-язычников, недовольных римским владычеством.

Вскоре после этого Иешуа покинул рабби Ахава и принял обет назира, то есть аскета и отшельника. Назирство в ту пору было распространено чрезвычайно, поскольку его поощряли и фарисеи, и ревнители. Обычно обет длился тридцать дней; за это время нельзя было прикасаться к вину и винограду, стричь волосы и ногти, принимать пищу до захода солнца и думать о суетном. Принимали обет, как правило, мужчины, и по весьма практическим поводам: прося у Предвечного или здоровья, или удачи в делах, или рождения ребёнка, или ущерба соседу. Бывали и более длительные обеты – я знаю, и до семи лет. Большинство назиров держали обет дома, но были и такие, что уходили в особо выделенные для этого места (не помню, упоминала ли я, что в Женском дворе Храма был угол назиров?) – обычно в горах или в пустынях. Там они жили в пещерах, землянках, а иные и просто под открытым небом. Некоторые из назиров умирали. Это считалось достойной и завидной смертью.

Иешуа ушёл в пустыню и держал обет сорок дней и сорок одну ночь. Я знаю, чего он просил у Предвечного, но должна молчать об этом. Могу только сказать, что Господь не услышал молений Иешуа.

Но с тех пор брат носил почётное имя Иешуа Назир.

И всё же первым, кому открылся Иешуа как потаённый царь, был не Филарет, а разорившийся врач Тома по прозвищу Дидим, то есть Близнец (прозванный так за то, что всю жизнь был уверен: у него есть скрытый, спрятанный от него, неизвестный брат-близнец; это была не самая большая, но самая запоминающаяся из его странностей), бежавший из Иудеи в последний год правления Архелая, когда по неизвестным причинам многих врачей, костоправов, повитух и цирюльников хватали, подвергали пыткам и бросали в тюрьмы, где они скоро гибли без суда и разбирательства. Тома, сам наполовину грек, ещё только постигал искусство врачевания у известного на всё бывшее царство греческого врача Агатопа; именно у Агатопа лечился тогдашний государственный управитель Прокул, человек болезненный и большую часть дня проводивший в целебной ванне; сидя в ней, он и принимал посетителей, и читал доклады, и вёл счёт денег. Агатоп бежал в Дамаск, бросив и дом, и богатства; Тома последовал за ним, поскольку бросать было в общем-то и нечего: всё, что ему оставили родители, он отдал за обучение. Окончив учёбу, Тома некоторое время служил врачом в сирийской коннице, но вынужден был покинуть службу из-за размолвок с начальником, возревновавшим молодого врача к своей жене, потрясающей красавице и блуднице. На полученные по увольнении мелкие деньги Тома купил место врача в пригороде Фиатира, в то время очень оживлённого и разбогатевшего на торговле пурпуром города. В несколько лет он получил известность и стал если не богат, то вполне обеспечен – однако алчность однажды обуяла его, и он вложил почти все свои деньги в морскую экспедицию за пряностями. Плавание было успешным, корабль вернулся – но странным образом затонул в виду порта. Все, кто хотел заработать, остались ни с чем. Тома не смог расплатиться по долгам, продал своё место и сделался странствующим лекарем. Однажды его позвали к сильно страдающему ученику странствующего же проповедника…

У Иешуа случился один из первых приступов болезни головы, которая будет мучить его до самой смерти. Свет и звук необыкновенно усиливали страдание, он лежал в комнате с закрытыми окнами. Это был бедный дом, всего из двух комнат, в одной из которых хозяева держали кур. Куринная возня за стеной приводила Иешуа в отчаяние…

Первый визит не принёс Томе успеха. Обычное в таких случаях снадобье, маковое молочко и вытяжка красавки, оказались бессильны: больной уснул, но скоро проснулся с удесятерённой болью и жаждой смерти. Врач пришёл снова – благо, он остановился в трёх домах отсюда. Повторная, большая доза лекарства, чаша горячего вина со сливками,ароматными травами и мёдом – наконец, подействовали, и боль стала отступать и таять.

- Что со мной? – спросил Иешуа.

Тома честно, как подобает врачу, ответил, что сказать этого пока не может: возможно, что это всего лишь поздние проявления гемикрании либо темпоралгии – болезней обычно юношеских, но, случается, и запаздывающих; однако не исключено, что началась лептоменингопиома, болезнь почти наверняка смертельная; всё покажет завтрашний день. Тогда Иешуа взял с него клятву хранить молчание и продиктовал ему короткое письмо, адресованное бывшему первосвященнику Ханану, в котором просил похоронить себя в гробнице своего отца, царя Антипатра; письмо он запечатал кольцом со змеевиком, которое довольно давно носил на большом пальце, камнем внутрь.

Я много раз видела у него это кольцо, но не обращала внимания. Кольцо и кольцо.

На следующий день, когда стало ясно, что смерть может подождать, Иешуа письмо сжёг, а Тому ещё раз попросил помалкивать. Тот действительно молчал, как мёртвая рыба, но через несколько месяцев нашёл Иешуа и сказал, что больше так не может и готов помогать ему просто так, без платы и даже без обещаний. Наверняка царю скоро понадобятся военные врачи и цирюльники…

Пилат между тем допустил следующую неловкость, которая кончилась, подобно первой, большим кровопролитием и возмущением духа. Известно уже, что он, как и прочие префекты до него, жили в Кесарии, морском городе с лёгким климатом и послушным населением; однако же дела управления изредка приводили Пилата и в Иерушалайм. Резиденция его была во дворце Ирода, который стоит на высокой, в шестьдесят локтей, возвышенности над Нижним городом. На третий год своего управления Пилат затеял ремонт дворца, и архитектор заменил часть каменной стены, выходящей на обрыв, решёткой из железных прутьев с железными же наконечниками. Это было сделано для лучшей продуваемости дворцового сада, где Пилат начинал задыхаться от аромата цветов. Но архитектор не учёл, что сделанные по римскому обычаю решётки имеют в центре каждого звена медальон, на котором изображён тотем владельца или другая фигура. У Пилата тотемом был медведь, стоящий на задних лапах и простирающий передние.

Кто оказался настолько зорок, чтобы разглядеть издалека снизу эти изображения размером с фракийский щит?..

Поднялся ропот, потом – страшный ропот, потом первосвященник в гневе и ужасе высказал приехавшему Пилату претензии. Пилат выслушал и смолчал, но отдал распоряжения – и через несколько дней на внутренних стенах, разделяющих город на части, и на самых выдающихся домах висели так называемые сигны – чёрно-алые деревянные щиты с бронзовыми профилями императора Тиберия; подобными знаками украшают обычно частоколы вокруг военных лагерей. Каждую сигну в городе охраняло не менее десяти солдат, в основном эдомитяне из вспомогательных войск; эти, в отличие от декаполийцев, пускали оружие в ход не задумываясь.

Всего сигн было вывешено не менее ста.

Весть о таком глумлении разнеслась стремительно, и уже буквально на следующий день Иерушалайм наполнился селянами и жителями соседних городов; в толпе было множество юных каннаев-ревнителей, а ещё больше каннающих. Насколько я знаю, начальники-ревнители решили тогда, что время для решительного выступления неблагоприятное и что, скорее всего, их таким вот изощрённым способом вынуждают проявить себя, дабы потом уничтожить, вырезать до девятого колена (обычное для всяких вождей преувеличенное мнение о себе и своём месте в мире; Пилат даже и не вспомнил об их существовании) – поэтому всё, что они разрешили своим воинам, это разрозненные убийства римских солдат и мирных иноверцев: просто так, без всякой далёкой цели.

Ночью в пригороде Бет-Зейта, где в основном и находились языческие кварталы, а также вблизи ипподрома и языческих храмов – это примерно в часе ходьбы по Иоппийской дороге, – вспыхнули пожары. Огнём были охвачены десятки домов. Многих поджигателей схватили и растерзали на месте, некоторых передали властям. Пилат приказал распять их на столбах вблизи тех мест, где они творили преступления, после чего отбыл к себе в Кесарию.

Шесть дней в городе и окрестностях шла резня и пылали дома. Наконец Ханан и три сотни священников со всей страны прибыли к претории Пилата и, прождав униженно весь день с утра до позднего вечера на площади под палящим солнцем, всё-таки умолили его наконец отдать приказ снять сигны со стен. Он сделал это с видимой неохотой, предупредив, что в следующий раз, если духовенство позволит черни возвышать голос, он не просто обвесит все стены изображениями императора, но и поставит его статуи на площадях и в Храме. Поскольку Иерушалайм – это римский город, о чём он, Пилат, настоятельно просит всех присутствующих помнить вседневно и всечасно и не забывать ни на миг.

Всего погибло в те дни сто шесть солдат, двадцать два мелких чиновника и более трёх тысяч простых жителей, как евреев, так и язычников. Сколько из них было ревнителей, раздувавших пламя мятежа, не знает никто. Но не более нескольких десятков.

Весть об этих событиях достигла Сидона с опозданием в три, не более, дня…

Не могу сказать, что эти годы мы жили, не получая вестей от Иешуа. Напротив, не проходило месяца или двух, чтобы какой-нибудь незнакомец не заглянул бы либо к маме, либо ко мне и, попросив напиться, не сказал, понизив голос и отвернувшись так, чтобы с улицы не было видно его лица, что с известным человеком всё в порядке, он здоров и мечтает о скорейшем возвращении. То есть они говорили разные слова, иногда даже загадочные, подобные тем, что писаны в пророческих книгах, но суть сводилась к этому: жив, люблю, скучаю.

От моего нежно любимого мужа я получала известия гораздо реже, но были они намного основательнее. Приезжали купцы, привозили подарки, задерживались надолго, рассказывали медленно, подробно и обильно; я как будто частью своей оказывалась в том месте, где был мой муж, и видела то же, что видел он. Потом много дней ныло сердце…

Нет, не могу описать, как тосковала я без Иоханана. Может быть, мне и удавалось скрыть эту тоску от детей и от мамы, но когда я ночами подолгу лежала без сна на ложе, мне начинало казаться, что я лежу в гробнице, и не покрывало на моём лице, а саван. Жизнь покидала меня в эти часы; душа отлетала.

Иоханан вернулся как раз в такую ночь – конечно, был ещё вечер, но казалось, что ночь, – когда тоска и гибель захлестнули меня с головой и сомкнулись надо мною подобно трясине или зыбучему песку, и не выпускали – и поэтому я просто ничего не чувствовала (вернее, чувствовала только досаду), говорила тупые слова и порывалась что-то доделать по дому, я что-то забыла сделать или о чём-то распорядиться, и вообще – зачем такой шум и такая суета? Поразительно, но муж мой понял всё…

Я очнулась, глядя на луну, зеленоватая луна, чуть изъеденная сбоку, лежала на чёрных, как бы обугленных верхних ветвях древней-древней смоковницы, – и, услышав внизу голоса, бросилась туда, рыдая без слёз, в большой комнате сидели Иоханан, мама, мои дети и старшие близнецы, повсюду разбросаны были куски ярких тканей, кожаные расписные короба, чеканные кувшины из тонкой бронзы и что-то ещё, и ещё и ещё (начищенная медная труба; потом на ней играл Яаков; изогнутый лёгкий, но очень упругий лук из рогов неизвестного животного, и стрелы к нему; бубен; красные сапожки…) – я перелетела всё это богатство и повисла на шее подхватившего меня Иоханана, я обхватила его и замерла, – или нет, я била его кулаками по спине, – или нет, я…

Вера в чудо вернулась ко мне.

Иоханан пробыл дома четыре дня и отправился в дальнейший путь. А я отправилась с ним.

Он долго пытался меня отговорить, и он во всём был совершенно прав – да, такая жизнь не для женщин, да, первое время мне приходилось тяжело, очень тяжело, и неловко рассказывать о тех трудностях, да и ни к чему, – и ему приходилось труднее, потому что ко всем прочим заботам добавился и страх за меня, близкую и пока ещё неловкую; но я, честно говоря, думала, что будет тяжелее, когда настаивала на том, чтобы отныне сопровождать его повсюду, как женщина кочевых народов. Спасибо маме, она поддержала меня, она поцеловала Иоханана в лоб и сказала:

- Сын мой. Сделай так, как говорит Дебора. В неё вселился ангел судьбы; он знает, что нужно и что необходимо. Посмотри на неё: когда у девочки такие глаза, ей нельзя возражать, потому что нельзя спорить с ангелом.

Так мама осталась одна на два дома с семью детьми. Впрочем, старшим близнецам скоро должно было исполниться по двадцать лет, и они были настоящей опорой семьи. В силу собственных пристрастий они занимались не столько торговлей, сколько строительством, но уже не деревянным, как наш отец, а каменным. Как раньше в доме горячо спорили о сравнительных свойствах сосны и сикоморы, так теперь – о камне из разных каменоломен, о том, когда можно использовать сырой кирпич, а когда приходится покупать дорогой обожжённый, о санторинской земле и молотом антиохийском туфе, и о том, что проще и долговечнее: опус ретикулатум, опус тестациум или опус спикатум?..

У них были грубые, израненные острыми сколами различных камней руки. Но души их были нежны и преданны.

Мои любимые братья…

Глава двадцатая.

Всю ночь ревел ветер, выдувая последнее тепло из комнаты. Среди ночи пришлось встать и разжечь очаг. Дикая олива, высохшая до твёрдости бронзы, тяжёлая и звонкая, разгоралась медленно, но горела жарко, и я согрелась. Во мне мало тепла, оно быстро уходит из тела, поэтому я кутаюсь в шкуры, как армянка. Даже летом я надеваю овчинную безрукавку. Сейчас зима. Мне холодно смотреть на мальчишек, которые бегают босиком по обледенелым камням. А им смешно смотреть на меня.

Утром я не сразу смогла выйти из дома. Дверь не открывалась, и пришлось разрезать верхний ремень, на котором она висит, и повалить её наружу. Выпал снег. Его было по пояс у двери и под самую крышу у задней стены. Ветром снег вбило так сильно, что он не проседал под ногами. Придётся заплатить мальчишкам несколько оболов, чтобы выгребли его оттуда – иначе в доме будет долго держаться холод и сырость, и на стенах появится плесень. Я ненавижу плесень.

Она может испортить мои записи.

А первый раз в жизни я увидела снег в то самое моё путешествие с Иохананом – первое и последнее. Это было в Кесарии. Мы ждали корабль, чтобы плыть на Кипр. Четыре дня мерно грохотал шторм, и солёные брызги оседали на губах. Тучи летели низко, иногда порывался пойти дождь, но так и не решался. Этот шторм пришёл из Египта, в нём чувствовался остаток африканской жары. Мраморные лестницы, сбегавшие к морю, были пусты, фонтаны молчали. Пальмы, напротив, громко шумели; иногда ветер волок по ступеням большой тёмный обломанный лист с прорезями по краям. Статуи неизвестных мне людей отворачивались от ветра и кутались в тоги.

Я никогда не испытывала отвращения к статуям или страха перед ними – и не понимаю, почему многие евреи так их не любят.

В Кесарии мы жили у моего сводного двоюродного брата, Иегуды по прозвищу Горожанин[1]. Помните, у отца была предыдущая семья, вся умершая в моровой год? Иегуда – сын Шимона, младшего брата Рахель, которая и была первой женой моего отца.

О дяде Шимоне в нашей семье было не принято вспоминать, и не потому, что он был откупщик – не из самых крупных, но и не мелкий, – а потому, что он был разорившийся откупщик. Совершенно невозможно представить себе, как откупщик может разориться, но дядя Шимон смог. Потом он несколько раз попадал под суд за обман и мошенничество, но всегда отделывался в худшем случае штрафом, – а чаще так запутывал судей, что выходил сухим из воды. Но как-то при всех своих неурядицах он сумел выучить сына и хорошо выдать замуж дочь, после чего тихо умер. Йегуда знал все возможные языки – более десяти! – историю и математику, имел невероятные способности к счёту, и поэтому богатые купцы часто привлекали его для разрешения запутанных денежных вопросов.

Иегуда был старше меня на шесть лет, но казалось – что на двадцать. Основательность и неторопливость, говорил он. Жизнь слишком коротка, чтобы нестись по ней галопом. Иоханан очень уважал его умения, но иногда подсмеивался над манерами. Они сразу поладили.

Дом Иегуды был скромный и очень аккуратный. Хозяйство вели пожилая рабыня и молодая вольноотпущеница Эгла, наложница Иегуды, взятая на срок.

- Почему ты не женишься? – спросила я его как-то. – Хочешь, найду невесту?

Он помолчал.

- Нет.

- Но почему?

- Ты веришь в вещие сны?

- Все сны – вещие.

- Ну да… Ещё был жив отец, и он сосватал мне прелестную девушку. Умную, добрую, богатую. Назначили день обручения. И накануне мне приснился сон. Про то… Сестра, скажи, наши сны от Предвечного – или от демона Сартии?

- Сартия и его ангелы-мучители часто приходят в сны, посылаемые Предвечным, и превращают их в кошмары. Поэтому нет вещих снов, в которых не содержалась бы толика лжи. Что ты видел?

- К счастью, я не помню всего. Но я помню, как горел мой дом и как я кидал в раскалённое белое пламя моих детей – чтобы успеть спасти их от чего-то неизмеримо худшего… Я попросил отца разорвать помолвку, отправил девушке подарок и извинительное письмо и решил для себя, что никогда не женюсь и не рожу детей… ну или до тех пор, пока не увижу другой сон…

- Не увидел?

- Нет. А тот сон… он всё время где-то рядом. Стоит протянуть руку. Понимаешь меня?

Тогда я ещё не поняла. Поняла потом.

На пятый день шторм улёгся, и небеса вздохнули. Вдруг как бы огромный облачный купол воздвигся над городом. Синие облака образовывали свод его, а под сводом неподвижно висели клочья тёмных, цветом похожих на зимние волны. Настала благоговейная тишина. Сразу, как это бывает только в пустыне, похолодало – а потом с неба поплыли, медленно кружась или покачиваясь из стороны в сторону, белые хлопья.

Меня обуяли восторг и благолепие. Не чувствуя холода, я опустилась на колени и взяла в руки белый мех, которым покрылись ступени. Он тут же потёк по запястьям и пропал. Иоханан гладил меня по голове и просил подняться. Наконец я поднялась.

Всё кругом покрывал этот белый мех…

- Пойдём, Пчёлка, – сказал мой муж. – Ступай осторожно, не торопись…

И я, конечно, тут же поскользнулась, упала и раскроила об острый край ступени левое колено. Хлынула кровь. Иоханан перевязал мне рану тряпицей, оторванной от полы рубашки, и потом нёс на руках до самого дома. По белому меху протянулся красный крапчатый след. Я не видела ничего красивее в своей жизни…

Наверное, потому, что я так истосковалась без мужа все эти годы, путешествие наше казалось мне пределом счастья; я перестала думать и понимать, а только чувствовала и ощущала. Я была, наверно, ещё глупее, чем Мария, когда она отправилась в своё путешествие к Иешуа; я ещё расскажу об этом; и мне, и ей затуманило разум любовью и страстью. И поэтому, разумеется, я тогда мало что понимала из происходящего, так что описать могу какие-то отдельные картинки, которые врезались в память – как эта, со снегом в Кесарии. Уже потом я, вспоминая, стала осознавать, чем же Иоханан – и я вместе с ним – занимались всё это время.

Мы собирали армию.

…но этот крапчатый красный след на белом меху стоит перед моими глазами и будет стоять, пока я не расскажу ту историю до конца, он просто не позволит мне перейти к главным событиям, и я прошу прощения. Со мной всегда так: я не могу оставлять что-то за спиной. Постараюсь рассказать кратко.

Я несколько дней после того, как получила рану, находилась в странном состоянии полубреда. Я разговаривала с мужем и Йегудой и всё понимала, но мир стал прозрачнее, и многое, прежде скрытое за стенами, сделалось доступным взгляду. А кроме того, перед глазами вставали живые картинки, которых быть не могло, но тем не менее я их видела столь ясно и отчётливо, что понимала: это игра воображения, мои глаза давно ни на что подобное не способны. В ушах звучал далёкий шёпот или шорох, и в нём проступали слова…

Итак, я видела заснеженное поле, по которому бежала, проваливаясь местами по колено, Мария; из левого предплечья её, когда-то исполосованного лезвием ланцета, обильно сочилась алая кровь, оставляя на снегу отчётливый прерывистый след, тогда как ноги её и руки, которые тоже время от времени касались пушистых покровов земли, никаких следов не оставляли; далеко позади Марии, отставая на стадиев на десять, шли неторопливо три огромных пса, в одном из которых, вертлявом, я с изумлением узнала её мужа; двое других были мне незнакомы. Мария стремилась к далёкому жемчужно-голубому пятну впереди, обрамлённому пальмами; я присмотрелась: это был недостроенный римский портик с круглым бассейном позади него, портик и пространство земли заросли шиповником, усыпанным цветками этого необыкновенного жемчужно-голубого цвета. На краю бассейна, спустив ноги в воду, сидел мой брат, изготовившийся к купанию. Он словно услышал что-то, потому что соскользнул в воду, но не поплыл и не нырнул, а стал, наклонив голову, вслушиваться в тот же шёпот, что слышала я.

Вот такая картина предстала мне, а год спустя Мария рассказала, как она однажды вышла из дома словно бы на ярмарку, и тут её охватила решимость, она сделала вид, что забыла гребень, отправила рабыню за гребнем, а сама у ярмарки наняла двуколку и поехала в Сидон – где, она знала, жил в то время Иешуа. Он встретил её приветливо, но каким-то необъяснимым способом дал ей понять, что не сможет нарушить святость её супружеских уз. Они гуляли по садам Сидона, только что отцвела акация, лёгкие лепестки вздымались при каждом шаге, и среди всего он рассказал ей о гибели Фасаэля, как она произошла на самом деле, а не по рассказам нечестных передельщиков; и то же он рассказал о похожей смерти царя-соправителя Антипатра, и по тому, как он рассказывал, Мария поняла, что история эта многое для него значит, но спрашивать не стала. Она ночевала в гостинице, а утром спешила в дом на окраине, где рабби Ахав собирал учеников и говорил с ними, и она смотрела, как Иешуа слушает своего учителя: внимательно, мудро и без восхищения. Наверное, он уже взял у рабби Ахава всё, что мог…

Потом они снова гуляли в садах, и упавшие лепестки шелестели вокруг их сандалий… Так продолжалось четыре дня, а на пятый, поздним вечером, в гостиницу вошли рабы её мужа и почтительно, но твёрдо увезли Марию в именье. Вёл рабов евнух Малх, ключник.

Я не знаю, что ей пришлось пережить в доме мужа. Она просто не стала рассказывать. По каким-то отрывкам позже я догадалась, что более полугода они сидела на цепи.

Спас Марию – от сумасшествия, а вероятно, и от смерти – дядя Филарет. Какие доводы он привёл, я даже не берусь себе представить. Однако муж Марию с цепи спустил и даже разрешил ей покидать дом – но не двор…

Это он же потом пустил по её следу ищеек Антипы. Я однажды узнала это и ночью пришла к нему с четырьмя своими людьми. Муж был гнусный лысый и морщинистый старик, покрытый пятнами. Тогда я его и увидела в первый раз. Почему-то он был уверен, что прав во всём.

Да, можно сказать, наверное, что здесь и оборвался алый крапчатый след на белом снегу, и Мария перестала бежать, а нашла успокоение средь мира по вере её. Но эта картина с бегущей ею и с кровью, что стекает с локтя левой руки, до сих пор возвращается ко мне время от времени, и может быть, я что-то недоделала или же сделала не так. Может быть; в конце концов, я просто человек.

Итак, армия. Как мы собирали армию… Это очень скучное дело, и сама бы я за него никогда не взялась. Иоханан откуда-то знал, как это делается…

Если смотреть сверху, то всё просто: мы едем в Кесарию, муж мой берёт в римском банке некоторую сумму серебром – и мы возвращаемся в Галилею, или в приграничные городки Сирии, или в Тир – и там встречаемся, обычно вдвоём, с кем-то из жителей, кого нам порекомендовали в предыдущем месте или кто ранее откликнулся на тайный зов шептунов. Или это те, на кого указал человек Оронта. Обычно мы собирались с ними в сельской местности, у водоёмов; Иоханан слыл страстным проповедником, провозвестником Искупителя…

Поговорив с людьми, послушав их самих, он выбирал двух-трёх, редко пятерых, и дальше мы разговаривали с ними подробнее; я вслушивалась в звуки речи избранных и иногда запрещала того или другого. Голос – самый страшный предатель, мало кто может его обуздать. Трус не в состоянии притвориться храбрецом, и алчный – щедрым.

Те, кто проходил отбор, получали мешочек с деньгами и задание: подобрать себе каждому ещё четверых бойцов, купить для всех нагрудники и мечи, обучиться ими пользоваться – хотя бы на палочных подобиях. И – ждать. Скоро будет дан сигнал.

Изредка мы находили среди тех, кто предлагал себя для боя, будущих начальников и командиров. Их Иоханан отправлял в Назир-рат, место на склоне горы Нэцр, издавна облюбованное назирами для своего служения. Подобно ласточкиным гнёздам, к крутому склону лепились сложенные из дикого камня или слепленные из глины лачуги, дававшие жалкий приют от пронизывающего ветра по ночам и от обжигающего солнца днём; в некоторых лачугах имелись очаги и даже котлы, но за хворостом следовало спускаться к подножию горы. Ручей по изломанному кремнистому руслу протекал сквозь это селение, иногда разливаясь от дождей или обильной росы, а чаще пересыхая. Но звёзды, которые висели по ночам на расстоянии всего лишь вытянутой руки, вселяли в сердца такую благодать, такой восторг перед трудами Предвечного, что молитвы сами рвались из уст и возносились к небесам…

Я не знаю, почему настоящие назиры оставили это место; думаю, оно просто стало для них слишком обжитым и обыденным. У подножия горы раскинулась деревня, она росла; слышно было, как кричат ослы. Чуть поодаль солдаты Антипы возвели военный лагерь и упражнялись там в построениях и битвах. Дорога, проходящая мимо, делалась всё более и более оживлённой.

Для наших же целей лучшего места было и не найти.

С будущими командирами занимался самаритянин Филон, служивший прежде в гвардии Ирода под командованием Валерия Грата, а в бытность Грата префектом Иудеи и Самарии угодивший в разбойники. Случилось это из-за того, что Филон решил потребовать возмещения недоплаченных – как он считал – денег за службу хотя бы натурой, скажем, земельным участком. Грат, под старость сделавшийся несдержанным, углядел в прошении бывшего гвардейца нескромность и стяжательство, и повернул дело так, что Филон лишился и того жалкого, что имел: домика, пахотной полосы и нескольких волов. Наверное, и не сам Грат эту несправедливость сотворил, а кто-то из мелких подручных, но какая разница? – Филон забил волов, поджёг домик и ушёл в Галилею. Там он собрал небольшую шайку – пять-семь человек в разные времена, – и занялся промыслом мытарей: в обоих смыслах, если так можно выразиться. Он промышлял мытарей – но делал это их же способом, то есть обкладывал данью. Неоднократно его пытались убить вскладчину и сами мытари, и откупщики, нанимая с этой целью других разбойников, но куда там – Филон неизменно выходил победителем из схваток, отправляя потом заказчикам носы и уши несостоявшихся убийц. За это его в шутку звали Юдифью.

Здесь мне следует заметить, что юмор гвардейцев Ирода был очень своеобразный. Они подхватывали все, в том числе самые нелепые или оскорбительные, слухи о себе – и раздували их до гомерических размеров, до полного абсурда. Так, например, за гвардией всегда водили небольшое стадо жертвенных овец, ухоженных и украшенных лентами; гвардейцы же хором утверждали, что овцы эти служат им в качестве блудниц, и рассказывали множество небылиц на эту тему, покупая на базаре очередную ленточку или бубенчик; точно так же, подхватив и развив слух о том, что в гвардии согласно традициям, заложенным ещё Александром Великим, положено придерживаться содомитских отношений между начальниками и подчинёнными, они называли друг друга «девочками», носили женские плащи и имена и подводили глаза сурьмой, а губы кармином. Но беда тому, кто принимал всё это всерьёз и пытался склонить гвардейца к противоестественной связи – в лучшем случае он просто лишался гениталий…

Через руки Филона-Юдифи прошло около пятидесяти наших командиров, в том числе такие, как Яаков бар-Альф, грек Фемистокл из Тивериады, осуждённый на каменоломни, но бежавший из-под стражи, Шимон по прозвищу Зелот, данному ему за неистовство, Иегуда бар-Яаков по прозвищу Таддий, что значит «похвала» – он, насколько я знаю, будет последним из наших, кто падёт от меча, и произойдёт это лет примерно через пятнадцать, на берегах Иордана, в бою с конницей прокуратора Фада, – Ефраим из Каны, Ицхак бар-Раббуни, Абдиэль Галаадец, самый молодой из начальников и единственный из них убитый в первом походе… Я помню их всех, не столько по лицам, сколько по голосам и походкам, и даже узнала бы сейчас, подойди кто-то из них ко мне по каменным плитам; другое дело, что уже давно некому подойти.

Было ещё одно место подготовки командиров: в Хулате, за озером Мером, в старой полуразрушенной финикийской крепости на скалах. И должно было быть и третье, в горах неподалёку от Гишалы – но устроить его как следует не успели.

Самое трудное было тогда – удержать их всех на месте, не пустить в бой порознь или малыми группками. Иоханану это удалось.

Глава двадцать первая.

Я хорошо помню тот день, когда Иешуа объявил о себе миру. Это случилось в самый канун праздника Кущей, в год эры Маккаби сто семьдесят первый, от начала правления же Ирода Антипы – тридцать третий. По всей стране, словно первый порыв ветра по пустыне, предвестник бури, пронеслась весть: грядёт царь! Это передавали из уст в уста, об этом кричали на углах, и стражники отворачивались, а люди ликовали.

Само объявление состоялось в Птолемаисе, в одной из вилл, принадлежащих Филарету, дяде Марии. Собрались знатные люди финикийских городов, сам Филарет, алабархи – то есть главы еврейских общин – Сидона, Тира и Дамаска, купцы и судовладельцы, а среди них – тайные представители царя Коммагены, царя Понта и Киликии, царя Халкиды, царя Итурии и, кажется, царя Малой Армении; наверняка я кого-то не упомянула, поскольку мало кто из них назывался своим именем. Были здесь и финикийские священнослужители, поскольку предвидели свой немалый интерес.

Всё было представлено так, как будто гости собрались на свадьбу. Один из компаньонов Филарета, знатный, но небогатый армянин, выдавал свою дочь за сирийца, имперского кавалерийского командира. Уже когда все гости собрались за столом в обширном внутреннем дворе под фруктовыми деревьями, отягощёнными плодами, вокруг которых вились медоносные пчёлы, – вошёл Иешуа и с ним ещё несколько человек, в их числе и Мария.

Надо сказать, что двое алабархов, Беньямин и Йехорим, люди пожилые, многократно видели вблизи царя Ирода, который и сам не раз бывал у них в гостях, и гораздо чаще принимал их в своих дворцах. И ещё надо сказать, что только в Иудее, а прежде всего в Иерушалайме, память великого царя подвергалась бесчестью за его терпимость к обычаям язычников; во всех же общинах рассеяния – и в финикийских городах, и в Александрии, и в самом Риме, – Ирода превозносили по-прежнему, а может, и более, нежели при жизни его.

Иешуа одет был в простой белый плащ, похожий на кавалерийский; волнистые его волосы, ничем не стеснённые, опускались до плеч… Когда он подошёл к столу, Беньямин вскочил на ноги и вдруг с восклицанием бросился ниц; тучный Йехорим встал медленно, всмотрелся, потом приблизился к Иешуа – и затрепетал. Кто это, кто?! – закричали гости. Иешуа бросился к Беньямину и ласково заставил его подняться. Другой рукой он опекал Йехорима.

- Царь! – воскликнул Беньямин и вскинул руки над собой. – Я вижу нашего царя! Теперь я умру счастливым – наш царь вновь с нами!

Я, разумеется, не могу сама судить, насколько Иешуа был похож на молодого Ирода, а те немногие, кто видел обоих, говорили совершенно разное. Я бы прислушалась скоре всего к Оронту, который объяснял так: как правило, Иешуа на Ирода похож не был – разве что волной волос; на Ирода куда больше похож был Ирод Агриппа: и лицом, и фигурой, и походкой, и жестами. Но время от времени в каких-то ситуациях, при каком-то освещении, при каком-то наклоне лица – вдруг становилось понятно, что обыденное несходство Иешуа и Ирода просто не имеет никакого значения.

При этом Иешуа и Агриппа для любого непосвящённого казались совершенно чужеродными друг другу людьми…

Нас с Иохананом эта весть настигла буквально на пороге родного дома. Мы возвращались из Гамалы, из земли Филипповой, уже привычно сделав два перехода за день. Кроме нас с Иохананом, в Гамале побывали Иегуда бен-Шимон – тот самый Горожанин, о котором я рассказывала, врач Тома и ещё трое молодых наставников, недавно вышедших из-под рук Филона-Юдифи. Поздним вечером, уже при свете месяцы, мы проехали таможню, от усталости не обратив внимания на странное оживление, царившее среди чиновников и стражников. На ярмарочной площади горели костры, оттуда доносились звуки музыки и радостное пение.

Новость сообщили рабы, принявшие наших лошадей. Я почувствовала, что Иоханан задрожал. Нет, это была дрожь не страха – но долго сдерживаемого напряжения. Чуть позже, когда мы все собрались за поздним ужином – холодным, разумеется, никто нас не ждал сегодня, но мы уже привыкли довольствоваться пресными лепёшками, просольным сыром, оливками и молодым вином, – он встал и попросил нашего внимания.

- Великий день настал, – сказал он. – Как земля, страдая, ждала дождя, как невеста, томясь, ждала жениха из дальнего похода, так и народ ждал своего обетованного царя, царя-избавителя. Подобные бесконечной ночи, тянулись неправедные годы. И вот свершилось: приходит к нам царь. Не в злате и рубинах он, а в простой одежде солдата и пахаря; не нефритовый скипетр в его руке, а острый железный меч. И путь его будет не путём роз, а путём огня и крови. И всякий, идущий с ним, не сможет знать, где уснёт и кем проснётся, и как сядет вечерять, а встанет на бой, и кто спасёт, а кто предаст, и к какому краю над пропастью подведёт его судьба. Пока не вострубили трубы и не взгремели кимвалы, насладимся же покоем и возрадуемся, ибо завтра уже не скитания ждут нас, а сражения, и не усталость, а простая смерть без милости и надежды. Кто из тех, кто ликует сегодня, умрёт завтра? Кто, зачав, не увидит детей своих? Кто, сняв урожай, не вспашет новой борозды, кто, слепив горшок, не обожжёт его, кто, срубив дерево, не поставит дом? Несть им числа. И кровь их на наших руках, братья мои, и смерти их на нашей совести, и слёзы их вдов и сирот, родителей и невест. Но так вышло, что нельзя иначе…

Он сел. Мы долго не говорили ни слова.

Да, с этого дня всё переменилось, хотя переменилось неуловимо. Так прозрачное облако набегает на солнце. Так ты зачинаешь во чреве, ещё не подозревая о том.

Семь месяцев прошло с последнего мятежа в Иерушалайме до дня провозвестия, но многие из тех, кто потерпел тогда оскорбление и смертную обиду, ещё и не думали остывать. Услышав о новом царе, каждый из них бросал свой плуг или свою иглу, или молот, или книгу, брал с собой малый запас – и трогался в путь на север. Тупое и неотвратимое движение по дорогам и без дорог несколько тревожило римлян, но прекратить его было невозможно – всё равно что перегородить ручей сетями.

Пилат к новостям из Птолемаисы отнёсся просто: да, вот объявился новый самозванец, таких была дюжина до него и будет дюжина после; опасности он не представляет, поскольку римская сила неодолима; при этом «орлы мух не ловят»; так пусть его либо зарежут свои же, либо он соберёт вокруг себя несколько тысяч оборванцев; тогда их можно будет и прихлопнуть всех разом.

Наместник Сирии и прямой начальник Пилата, Вителлий, видел дело иначе. Я точно знаю, что его люди тайно встречались с Иешуа ещё в Сидоне, пытаясь выведать у него, будет ли он верен Риму или же противен ему. Иешуа объяснил, что против римского покровительства ничего не имеет, а хочет лишь процветания и стяжения народа и торжества Закона. Вителлий, хорошо зная, каким рассадником беспокойства стали еврейские общины в провинциях, а особенно в Сирии и Египте, счёл за лучшее не вмешиваться в дела Иешуа, но не вмешиваться благожелательно, при этом как бы незаметно для себя патронируя ему. Потом мне говорили даже, что он настоятельно отсоветовал Пилату писать доносное письмо императору Тиберию про Иешуа, про его притязания на царство и про тех, кто его снабжает деньгами и оружием, мотивировав это тем, что Иешуа-де исполняет полезную работу, заставляя накопившееся недовольство Римом работать на укрепление Рима; посмотрим, как обернётся дело, сказал он, как этот плотник себя проявит – а вдруг и будет смысл просить императора назначить его царём? Это было сказано будто бы в шутку, но Пилат запомнил слова. Пилат вообще запоминал всё – другое дело, что это шло ему на пользу очень медленно.

Не знаю, правда ли это, или просто одна из множества легенд, появившихся среди людей, чтобы объяснить странности времени и обстоятельств.

В эти дни в городе вновь вспыхнуло недовольство, и произошло оно явно от обид священничества. Уже много лет Иерушалайм страдал от недостатка пресной воды; колодцы, цистерны и источники в стенах города не справлялись, воду приходилось возить в бочках издалека. Пилат затеял водопровод, такой же, как и в других городах империи. В двух местах выше по долине Кедрон били неиссякающие ключи, и если их подвести к городу, то нужда в воде будет покрыта с большим запасом на будущее. На строительство водопровода Пилат собрал однократную дань со всех горожан, а также – меньшую – со всех жителей провинции, поскольку и они бывают в городе и пользуются его благами; недостающую сумму он взял у римских банкиров, не желая связывать себя обязательствами с еврейскими. Работы начались, но вскоре прошёл слух, что деньги на строительство префект забрал из храмовой сокровищницы. Деньги от Храма он действительно получил, и немалые, но только потому, что Храм был крупнейшим потребителем воды. Итак, вновь начались волнения, на рабочих нападали, мешали им строить, избивали. Производители работ наняли охрану из жителей самарийских городов, и однажды охранники с дубинами окружили толпу беснующихся и крепко поколотили их. Разумеется, все говорили, что это сделали солдаты и что убито множество людей. На самом деле никто не погиб, хотя было переломано множество рёбер и выбито множество множеств зубов. Строительство продолжилось и через год было успешно завершено.

Но за это время произошло много других событий…

Через семь дней после провозвестия Иешуа появился в Галилее. И вновь, как в Птолемаисе, явление его было обустроено во время свадьбы. Свадьба происходила в Кане, богатом и древнем городе – кажется, самом древнем в Галилее. Когда объявили, что среди гостей присутствует царь иудейский Иешуа, фонтан на городской площади забил вином – и бил так три дня.

Присланные солдаты вернулись ни с чем.

Злые люди говорили потом, что Антипа тайно встречался с Иешуа в те дни, но я не могу этого ни подтвердить, ни отвергнуть. Возможно, что так и было. Допустим, что так и было. Что ж, понятно простое желание дяди познакомиться с племянником и убедиться, что перед ним не самозванец; понятно и желание правителя узнать, кто претендует на соседние земли; понятно всё. Не знаю, убедил ли Иешуа Антипу в своей истинности? – ведь что у него было: пятна на теле (говорили, что такие же были и Ирода; не знаю), перстень с печатью и имена людей, которые могли выступить свидетелями – Оронта в первую очередь. Известно, что за Оронтом Антипа не послал, но значит ли это, что он удовлетворился другими доказательствами? Нет, я так не думаю. Скорее, он просто решил выждать, как всё обернётся, а чтобы вернее выжидать, нужно как бы не до конца знать положение дел.

Так или иначе, в Галилее Иешуа поначалу ничто всерьёз не угрожало, хотя формально его не признавали и даже порицали с площадей. Но делали это подчёркнуто незлобиво.

Другое дело, что и помощи ему никакой не было. Да, Антипа особо не мешал ему, но и не помогал ни на йоту.

Жаль, жаль, что не смогла я задать Антипе долго мучавший меня вопрос: а всё же в глубине души был ли он уверен, что перед ним тогда стоял его родной племянник? Не потому, что это на что-нибудь повлияло бы, нет, я-то знаю, как можно резать и травить родных и самых родных. Нет-нет, тут что-то другое, и за этим простым вопросом стоит какой-то больший, какой-то иной вопрос, который я пока не могу рассмотреть и назвать вслух. Но я постараюсь. Может быть, за этим я и затеяла вот это письмо. Когда пишешь, мысли делаются яснее. Наверное, так. Да.

Что же представляла собой наша армия? Это было отнюдь не то вооружённое вилами и кольями поголовье, что окружало Шимона – у них храбрость граничила с безумием, а готовность умереть ужасала. Нет, Иешуа сразу сказал, что намерен не воевать, не заливать страну кровью, а покорить её нежно и бережно – может быть, так, чтобы римляне и не заметили этого.

Потом, уже в другой жизни, я познакомилась с человеком, который придумал и воплотил нашу армию. Звали его Гектор, родом он был с Крита, и за свою жизнь он участвовал по крайней мере в шести войнах против римлян. Он гордился тем, что на родном его Крите есть немало мест, где не ступала нога римского легионера.

Да, римская армия – сильнейшая в Ойкумене. Но только тогда, когда вступает в бой на своих условиях. Чтобы успешно бороться с нею, бой ей нужно навязывать тогда, когда ей сражаться неудобно – и без стыда избегать боя, когда она развёрнута для сражения и готова к нему. Примерно так действовали в те времена повстанцы в Иллирике и Каппадокии, но им не хватало продуманной организации. Гектор эту организацию создал.

Основу армии составлял пентон – несколько бойцов-панкратиоников, обычно от трёх до двенадцати, хорошо знающих друг друга и понимающих без слов. Во главе пентона стоял пентоник, который либо сам набирал себе бойцов – когда армия формировалась, либо избирался бойцами, если прежний пентоник погибал. Двенадцать пентонов составляли апостолон, названный так по апостоле, «посланию» – лёгкому знамени на высоком древке, видимому издалека; на самый верх древка, выше знамени, можно было быстро и легко поднять сигнальный флаг, значение которого легко понималось пентониками. Таким образом, начальник апостолы мог легко руководить своими бойцами, разбросанными на большом пространстве боя. Это давало особое преимущество в городах, когда сигнальщики поднимались на крыши или башни.

Обычным вооружением воина был меч или большой кинжал и тяжёлое копьё или несколько лёгких дротиков; щиты были маленькие дубовые, позволяющие прикрыть торс; нагрудники из варёной кожи были не у всех.

Кроме двенадцати пентонов, в апостолон входил ещё дуодексон лучников – но, к сожалению, не в каждый.

Примерно половина воинов передвигалась на лошадях или мулах, но все сражались в пешем строю. Не было времени и сил на подготовку полноценной конницы, а неполноценная, ущербная конница опасна скорее для своих, нежели для противника.

Имелись и другие хитрости, которые позволяли армии возникнуть в нужном месте как будто из ничего, нанести удар и тут же исчезнуть здесь, пропасть, как вода пропадает в песке, чтобы через час собраться в другом месте – и вновь нанести удар, и вновь рассеяться. Да, это были осы против льва. Но осы – это самое страшное, что можно противопоставить льву, если у вас нет другого льва или носорога.

На момент провозвестия под рукой Иешуа было четыре апостолона. Ими командовали братья Андреас и Шимон-Утёс из Кпар-Нахума, я о них расскажу позже, и братья же Яаков и Иоханан, сыновья Забди ха-Хадара[2], в том числе и за это получившие прозвище «Сыновья Грома», а не только за свою медноголосость.

Когда Иешуа пришёл в Кану, с ним было семь апостолонов; когда он покинул Кану, высоко в небе развевалось десять знамён. За месяц свадебных поездок по Галилее он довёл их число до шестидесяти.

Только через месяц я встретилась с ним.

Глава двадцать вторая.

Мы были тогда у мамы, я и Иоханан. Меня накануне охватила непонятная скорбь и тревога, и из Кесарии муж мой повёз меня домой, сказав, что и так уже почти всё сделано, а всех мышей никогда не переловить даже лучшему из котов, и не изгнать всех блох из пса. Поскольку о своём приезде мы не сообщили, то маму не застали дома, а только младших детей – моих и маминых, – и их учителя Натаниэля бар-Толму, юношу-левита, сироту, бывшего ученика одного из бет-мидрашей Геноэзара, изгнанного оттуда за бунт и неповиновение. Несмотря на такую свою репутацию, Натаниэль был добрый, скромный, кроткий и очень образованный молодой человек. Мама считала, что рано или поздно всё разъяснится и он вернётся к учёбе, а пока что давала ему кров и содержание.

За мамой побежала служанка, а мы предались радости встречи с детьми и раздаче подарков.

Мамин дом был хорош тем, что стоял на самой окраине города лицом к озеру; он был построен когда-то как загородная вилла, но город разросся; большая же дорога, ведущая в Бет-Саиду, проходила за его спиной, отделённая садом. И вот мы услышали, как по дороге валит шумное весёлое шествие с бубнами и флейтами, и доносятся выкрики и песни. А потом вдруг как-то разом всё стихло.

Моя тревога, вроде бы ушедшая, тут же вернулась удесятерённой.

- Пойду узнаю, – сказал муж и шагнул от меня, и исчез за углом.

Мне захотелось обхватить детей руками и скрыть их, но они уже были слишком большие для этого, и поэтому я лишь сказала:

- Это свадьба. Свадьбе перелетела дорогу сова. Я слышала её крик.

- Разве совы летают днём? – спросила сестрёнка Элишбет.

- Не всегда совы – это совы, – сказал Иегуда. – Иногда это…

- Не пугай сестру, брат, – остановил его Шимон. – Совы – это просто совы. Ночами они могут кричать как люди, ну и что же? Помнишь, на ярмарке была красная птица, которая говорила «мир вам»?

— Если воронёнка вырастить в доме, он тоже научится словам, – сказал Натаниэль, учитель. – Но он будет повторять их бессмысленно, как обезьяна повторяет жесты и ужимки людей. Предвечный создал этих тварей для того, чтобы мы помнили: от животных нас отличает не только умение говорить или держать в руках палку.

- А что? – с интересом спросил Иегуда.

- Ответь сам, – предложил учитель.

- Мама! – сказала Элишбет и вскочила.

Я присмотрелась. По берегу почти бежала мама, за ней с трудом поспевала толстая служанка. Я пошла ей навстречу.

- Доченька! – мама обхватила меня и не хотела отпускать. За эти несколько месяцев она осунулась и постарела.

И тут возле дома снова зашумели. Мы вернулись туда. Стояло несколько человек в дорожной и праздничной одежде, вперемешку. Первой, кого я узнала, была Мария. Потом я увидела Иешуа. Мой муж держался позади всех – он и ещё какой-то человек в коричневом плаще и греческой соломенной шляпе.

Иешуа подошёл к нам, обнял и расцеловал маму, потом меня. Мне он шепнул на ухо: «позже, всё позже». От пришедших отделилось двое с посохами, и хотя они были в запылённой дорожной одежде, в них нельзя было не узнать священников.

- Дочь моя, – обратился один из них, более старший, к маме. – Этот человек, которого мы все знаем как твоего и покойного Иосифа сына, именем Иешуа, говорит, что это не так. Можешь ли ты объяснить нам, как обстоят дела на самом деле?

- Что ты хочешь узнать, кохен? Да, я вскормила, вырастила, воспитала и выучила его – с раннего младенчества и до последних лет. Но я его не зачинала и не вынашивала. Большего я не скажу, пока не получу дозволения от того, кто поручил мне тайну.

- Этого достаточно, Мирьям. Готова ли ты повторить признание перед народом?

Мама посмотрела на Иешуа. Я видела, как он кивнул. Еле заметно.

- Да, – тихо сказала мама. – Если народ спросит меня, я ему отвечу этими же словами.

Потом я узнала того, с кем рядом стоял мой муж. Это был Оронт.

Вечером мы собрались все под одним кровом – последний раз в жизни.

- Я знала, что так будет, – нарушила молчание мама. – Не вини себя. Я знала.

- Не в этом беда, мама, – сказал Иешуа. – А в том, что я делаю то, чего не хочу делать. От чего моя кожа идёт коростой. Я не хочу быть царём. Я бы лучше строил шлюзы…

- Хочешь, поменяемся? – серьёзно спросил Иоханан.

- Хочу, – так же серьёзно ответил Иешуа.

Они посмотрели друг другу в глаза, и я поняла вдруг, что оба не шутят.

- Обсудим, – сказал Иоханан.

- Если мне позволено будет вмешаться…– поднял голову Оронт.

- Да, конечно, – сказал Иешуа.

- Сейчас самое не-время это делать, – сказал Оронт. – Или именно так надо было начинать, или теперь уже придётся доводить начатое до конца, а потом решать. То есть остаётся второе. Потерпи, царь. Полгода, год. В худшем случае полтора… Вспомни, сколько людей в тебя верят.

- Да. Только я никак не могу понять, почему…

- Уже нельзя останавливаться, – тихо сказала Мария. – Даже медлить нельзя. Иначе тебя убьют.

- Мне был сон, – сказал Иешуа. – Я говорил с ангелом. Вот как сейчас с тобой, мама. И ангел сказал: сбудется всё, о чём ты мечтаешь и к чему стремишься, но сбудется так, что ты поседеешь от ужаса и будешь выть, как последний пёс на земле. И вот теперь…– он замолчал и обвёл нас глазами.

У меня разрывалось на части моё бедное сердце. Я понимала Марию, я понимала брата, я понимала мужа…

Иоханан встал.

- Так или иначе, брат, – сказал он, – последнее слово твоё. Я же поддержу тебя во всём. В жизни и в смерти. Мария?

- Да, – сказала Мария. – Может ли быть иначе?

- Дебора?

- Да.

- Яаков? Иосиф?

- Да. Да.

- Мама?

- А мы? А мы? – зашумели младшие.

- Ваше место под одеялом, – строго сказал Иоханан, – а, впрочем…

- Да, да, да! – подпрыгнули все пятеро.

- Мама? – повторил Иоханан.

- Делай что должен, сынок, – сказала мама, – и будь что будет.

Иешуа наклонился и поцеловал её.

Глава двадцать третья.

Но ещё почти три месяца Иешуа не решался покинуть Галилею – вернее, не решался ступить на земли Пилата. С маленькой горсткой ближайших помощников он объехал почти все города самой Галилеи, многократно пересекал озеро и говорил с людьми в городах Декаполиса и тетрархии Филипповой; на встречу с ним приходили немыслимые толпы; иногда ему приходилось говорить с лодки, потому что все хотели до него дотронуться. Как всем царям, ему приписывалось волшебное умение исцелять наложением рук, поэтому к нему часто несли больных и увечных…

Помимо того, что необходимо было расположить к себе как можно больше народу, встречи эти имели более приземлённую цель: сбор денег. Армия разрослась настолько, что ни состояние Филарета, ни пожертвования богатых общин диаспоры не могли покрывать все расходы, тем более что стряслась немалая беда, о которой не могу не упомянуть, поскольку она имела и отдалённые последствия.

Когда весть о появлении нового царя, царя-избавителя, пробежала по всем общинам, тут же начался сбор пожертвований. Я уже говорила, кажется, что появления этого царя ждали не только евреи, но и другие народы – хотя и непонятно, почему. Так или иначе, в Риме, Неаполе и других городах Италии деньги евреям давали и богатые римляне, в том числе и патриции, – причём давали много. Видимо, это объяснялось ещё тлеющими подспудно в душах недавними гражданскими войнами и неизбывным принципом «враг моего врага – мой друг». Денежные взносы перевели Филарету через различные банки, а вот драгоценности, пурпур и всякого рода подарки взялись отвезти в Сидон четверо достойных людей, из которых двое были племянниками римского алабарха, а ещё двое – молодыми священниками. По дороге все четверо бесследно исчезли не доезжая Антиохии. Скорее всего, они стали жертвами или капподокийских повстанцев, которые время от времени взымали дань даже с тех купцов, что ехали по имперской дороге, либо обычных разбойников. Но, разумеется, люди тут же подумали худшее – что гонцы попросту сбежали с драгоценностями и что они с самого начала этого хотели.

Среди жертвователей была некая Фульвия, судя по всему – непроходимая дура. Когда стало известно об исчезновении каравана, она не придумала ничего лучшего, как пожаловаться мужу, а через него – императору. Тиберий, возмутившийся тем, что прямо в центре империи собирают деньги на помощь кому-то, кто должен, согласно преданию, изгнать римлян отовсюду, – решил опередить события и сам изгнал всех евреев из Рима. Им разрешили взять только то, что можно унести на себе; молодых же мужчин, пригодных для воинской службы, забрали в солдаты и отправили в Сардинию, на борьбу с пиратами. Таких оказалось более четырёх тысяч человек; и не меньшее число было казнено за отказ взять в руки оружие.

Когда эти солдаты, отслужив свои тридцать и более лет, стали возвращаться – Рим запылал…

Я хорошо помню эти пожары. Поначалу тлели окраины, трущобы, и все кругом говорили, что это дела рук земельных спекулянтов – подобно тем расчисткам, что происходили во времена Марка Красса. Ночами весь Рим был в кольце зарев, небо светилось розовым, и страшно воняло гнилью и горящими отбросами. Днём солнце не могло пробиться сквозь пелену серого дыма. Но через месяц или два заполыхали целые кварталы в центральных районах и даже вблизи Капитолийского холма. Поджигателей ловили; среди них оказалось немало уволенных легионеров, бывших евреев, и тех из городской бедноты, кто ожидал нового появления Избавителя. Схваченных обливали горячей смолой, поднимали на городские фонари и поджигали – но и такое варварское устрашение не шло на пользу, и пожары не утихали.

Неотложные дела мои позвали меня в Галлию, и я не дождалась развязки этого великолепного трагифарса. Говорят, бесконечные пожары стоили жизни тогдашнему императору Нерону; говорят также, что Рим отстроили заново, ещё краше. Может быть. Больше я в Риме не была, и мне он помнится именно таким: в сжимающемся кольце огня, пропитанный вонью и страхом. А иногда во снах своих я вижу его лежащим в развалинах, среди развалин бродят люди с дубинами и в шкурах, а с неба валится не то снег, не то белый пепел.

Да будет так.

После семейного совета мы с Иохананом провели у мамы ещё несколько дней, а потом возобновили странствия по городам, прихватывая уже и Самарию с Переей. Нас сопровождала разноликая свита, более похожая на шествия масок в дни римских сатурналий или на ярмарочные гуляния финикийцев. Многие были откровенно безумны – как старый знакомец негр Нубо, бывший когда-то плотником. Я так и не сумела выяснить, что с ним произошло и какое несчастье лишило его рассудка – а вернее, памяти о происходящем. Он помнил то, что было пять лет назад, но ничто из быстротекущего не задерживалось в его голове более чем на десять-двадцать долей. Иногда он впадал в отчаяние и начинал крушить всё вокруг себя… Шли с нами и другие – как, например, целитель Гер, посвятивший свою жизнь поиску удивительного корня жизни «мехаб», который один может заменить все лекарственные средства; впрочем, до тех пор, пока он его не нашёл, Гер успешно использовал многие растительные и животные соки, а также яд змей и скорпионов. В городках и деревнях Великой долины в те дни свирепствовала дыхательная лихорадка; заболев ею, человек становился серым и вскоре умирал; Гер показал крестьянам нужную траву – ту самую, от которой, объевшись её, падают наземь овцы, – научил заваривать и пить – и многие сумели одолеть болезнь. Но, разумеется, более всего людей привлекал Иоханан со своими рассказами о чудесном спасении младенца-царя, его беспорочной юности и грядущем служении народу. Стоило нам задержаться где-то более чем на два дня, как туда начинали стекаться люди со всей округи, желавшие через свои уши получить подтверждение смутным слухам, уже много раз пробежавшим по всей земле. Как-то раз мы просто не смогли выйти из города, запертые толпой, и Иоханан вынужден был говорить с крыш домов, но его не хотели отпускать, он начал сердиться – и тут среди ясного неба ударили молнии и хлынул ливень. Кто-то крикнул, что в лице Иоханана явился сам пророк Илия, и этот слух не утихал более никогда – до самого конца… И, как Илию, Иоханана прозвали Исправителем, но шептались при этом, что милосердный Иоханан исправляет водой, тогда как Илия исправлял огнём… А в шутку или между собой его звали и Купалой, и Окунателем, и даже Топителем.

Я, кажется, не упоминала, а зря, что муж мой в возрасте двенадцати лет решил посвятить себя Предвечному и, в качестве первого шага, поступил в асайскую школу, что находилась в двенадцати стадиях от его дома. Асаи, невзирая на всю их замкнутость и небрежение нравами внешнего мира, в школы свои посторонних детей принимали охотно; да и то сказать: с их отношением к плотской любви они вымерли бы за два поколения. Обучение было бесплатным, а вернее сказать, плата принималась самими учениками, которые исполняли множество мелких и грязных работ в общине. Иоханан провёл в этой школе год, вернулся разочарованным и злым, и потом говорил, что единственное полезное приобретение, ради которого он потратил год у асаев, – это отношение к воде. Так что, когда со дня той чудесной грозы все собравшиеся требовали, чтобы их хотя бы окропили водой, муж мой это охотно делал – охотно и иногда даже свирепо, потому что его не слушали, а лишь желали прикоснуться и быть окроплённу, поэтому случалось – особенно когда мы перешли в Перею и двигались вниз по Иордану – что он хватал особо рьяных требователей за волосы и макал их в воду с головой, очищая от скверны, но они из-за этого лишь заходились в ещё более буйном восторге… Безумие, начинается безумие, говорил мне Иоханан, когда мы оставались одни – это случалось редко, всё время вокруг были люди, и все они говорили, говорили, кричали, требовали, хохотали, бились в корчах, – что же так медлит брат?..

Иешуа действительно медлил – как он потом сказал, все дни наперёд оказывались неблагоприятными, и он просто ждал знамения, и дождался: он и те, кто были с ним, увидели, как в небе сойки заклевали коршуна.

- Это наш день, – сказал Иешуа и повернул коня.

Я помню, когда я была маленькой и мы жили в Ламфасе, египетском городе, мы с Иешуа едва не погибли. Случилось так, что нам с ним понадобилось перейти дорогу, потому что за дорогой высилась большая куча камней, среди которых можно было найти полупрозрачные камешки с жилками и чешуйками почти настоящего золота. Мы набрали две корзинки этих камешков и пошли обратно, и у моей корзинки как раз посреди дороги оторвалась ручка. Камешки рассыпались, я начала их собирать, и тут вдруг подскочил брат, схватил меня за руку и больно дёрнул, и мы полетели в пыль и на острые камни, валявшиеся на обочине, а мимо нас пронеслась красная колесница, запряжённая четвёркой вороных. Казалось, что колесницей никто не правит и никто не сидит внутри. Она пронеслась так быстро, что нас ударило ветром и покрыло взметнувшейся пылью. Вдруг рядом оказалась мама. Вначале она бросилась к Иешуа и, упав на колени, ощупывала его и не могла поверить, что он цел, и только поверив, дотянулась до меня – одной рукой, потому что другой она всё так же прижимала к себе моего брата.

Не подумайте, что во мне говорит зависть или ревность, или что-то ещё хуже зависти и ревности. Просто этот случай с каких-то пор стал мне сниться. Приснился он и сегодня, и я снова ощутила себя сиротой и, проснувшись, поняла, что плачу…

Впрочем, на землю Самарии Иешуа ступил босым и в полном одиночестве. Чтобы не отвратить воодушевлённый народ, ему следовало хотя бы поначалу вести себя так, как подобает Избавителю из пророчеств. Поэтому он шёл по дороге босым, в белых льняных одеждах назира и с посохом, а войско уже давно было впереди, на просёлках, в деревнях и городах, бродило там по улицам или сидело за столами, или даже окапывало виноградники – были и такие.

Близился канун годовщины смерти царя Ирода…

Меж тем Иоханан и я – и с нами две сотни других странников – поравнялись с Иерихоном и встали ночлегом на левом берегу Иордана, намереваясь начать переправу утром. Этой дождливой зимой реки вздулись, и перебраться через Иордан вплавь или вброд было немыслимо. Но как раз в этом месте имелся подвесной мост, мощный и широкий, по которому можно было не только пройти самому, но и провести в поводу коня.

Муж мой был тих, беспокоен и мрачен. Ах, Пчёлка, говорил он, безверие охватывает меня, как мёртвый зыбучий песок; когда я смотрю на этих людей, я не понимаю тщения Господня; зачем?! Зачем длить их век, наш век, позволять нам терпеть муки только для того, чтобы после терпеть муки ещё более страшные? Поневоле станешь слушать речи восточных мудрецов, которые учат, что не следует иметь привязанностей и желаний. Всё, что сделано тобой, идёт во вред тебе, а пользу пожинают лисицы и черви. Твори добро, сказано в Законе; и творя его, ты находишь изумруд, но изрываешь для этого целое поле полбы, и там более ничто не растёт; или срубаешь фисташковое дерево, чтобы вырезать из него иглу для вышивания ковров; или поливаешь землю, и она прорастает солью. Творя толику добра, всегда производишь меру зла, и долго не замечаешь этого; а когда замечаешь, тебя охватывает непомерный ужас; а потом ты привыкаешь и говоришь себе: не я сотворил этот мир. Я хочу молиться, но не молитва выходит из меня, а только говорение слов…

У него и раньше бывали такие вечера и такие дни, и я попыталась как-то его успокоить. Но он вряд ли слышал меня. Небо было больным, с багровым отсветом по краям; лишь две или три звезды осмелились оказаться на нём.

Пока ставили шатры, возжигали костры и готовили пищу, не заметили, как с севера, откуда и мы пришли, появились четыре десятка всадников с факелами, а по мосту перешли сюда также десятка четыре пеших – с длинными свёртками на плечах. Вдруг как по команде все они эти свёртки развернули и оказались в плащах храмовой стражи и с копьями в руках.

Кто были всадники, я так и не поняла. Скорее всего, тоже стражники.

Становище наше было оцеплено мигом, начался было переполох, но тихий и робкий. Нас было больше, но оружие средь всех имели человек десять. Иоханан встал от стола, я двинулась за ним, он попытался меня отстранить, я не послушалась. В свет костров вошли несколько пеших стражников во главе с сотником. С ними был какой-то торговец, маленький, чернявый, с огромным носом. В руках он держал фонарь. Дрожа фонарём, он подошёл к Иоханану, присмотрелся, склоня голову набок, потом вернулся к сотнику.

- Да, начальник, это он. Это тот самый человек.

- Возьмите его, – скомандовал сотник стражникам.

Они двинулись к Иоханану, но тот из темноты от реки выскочил голый Нубо с бронзовым мечом и бросился на них. Произошла схватка, которую Иоханан с трудом разнял.

- Кто приказал? – задыхаясь от натуги, спросил он сотника.

Нубо с мечом нависал сзади. Стражники, каждый из которых был несколько окровавлён, держались совсем неуверенно.

- Приказ первосвященника Иосифа. Если ты Иоханан, сын Зекхарьи бен-Саддука из Ем-Риммона…

- Да, это я.

- Тебя приказано взять под стражу и с уважением доставить к первосвященнику. Он сейчас находится в Иерихоне. Причин такого приказа мне не сообщили, поэтому я ничего не могу сказать и тебе. Но если ты будешь сопротивляться, тебя можно убить за непочтительность.

- Никто не будет сопротивляться, и никто не умрёт. Нубо, отдай меч Деборе. Осторожнее… Дебора. Не бойся. Скоро придёт Иешуа, и всё станет на свои места, как положено по природе. Наше служение пока что окончено, возвращайся домой. Пусть Нубо будет с тобой. Заботься о нём, он пропадёт без тебя. Всё остальное ты знаешь.

Он поцеловал меня и пошёл к мосту. Я ещё видела, как на середине моста он приостановился, обнажил правое плечо и дал на него посмотреть начальнику стражников. Должно быть, тот вдруг засомневался, правильного ли человека он взял…

Потом, когда по мосту прошли все пешие всадники, а конные пропали во тьме, канаты сильно задёргались, и дощатый настил провис к самой воде. На том берегу перерубили что-то важное.

Арест, а вернее, похищение Иоханана – похищение потому, что случилось оно в Перее, земле, подвластной Антипе, а не Пилату и уж тем более не первосвященнику Иосифу по прозвищу Камень, зятю бывшего первосвященника Ханана, – вызвало немалое возмущение повсюду. Но поскольку все ожидали скорого прихода Избавителя, который и восстановит полную справедливость, с оружием в руках никто не поднялся. Роль в этом сыграли и слова самого Иоханана, сказанные им уже в Иерихоне при большом стечении самого разного народа: де, не копите в себе ненависти, избавляйтесь от грехов и томлений, и с лёгкой душой прощайте друг друга; и торопитесь очиститься водой, дабы не очищаться потом в озере огненном…

Антипа пытался возмущаться, но действия первосвященника оказались поддержаны префектом Иудеи, а потому протест подлежал бы рассмотрению самим императором; однако известно было, что император совсем отошёл от государственных дел, всем ведают его старая мать Ливия и двое или трое её приближённых; а также известно, что в подобных спорах они встанут на сторону того, кто больше заплатит. Антипа явно не собирался отдавать хоть динарий за какого-то лже-Илию. А вскоре и сам первосвященник, опросив и Иоханана, и многих свидетелей, удостоверился, что Иоханан себя за Илию вовсе не выдавал; вышла неловкость, которую следовало исправить.

Всё время разбирательства – более месяца – Иоханан содержался в крепости близ Иерихона, Киприоне. Оттуда он прислал два письма. Он был уверен, что его не сразу, но обязательно отпустят.

Тем временем Иешуа пришёл в Себастию. Его подняли на руки и внесли в город, а после поставили на деревянный поддон для кирпичей и так и носили по улицам, подобно тому как язычники носят статуи своих богов. Римские солдаты стояли на перекрёстках, но ликованию не препятствовали.

Иешуа отправил Иегуду, чтобы тот снял ему скромную комнату в небогатом доме. Так он поступал во время своих странствий по Галилее, так вёл себя и здесь. Множество людей стремились к нему, поскольку, как я уже упоминала, все верили, что он одним взглядом своим, а лучше прикосновением, излечивает от любых болезней; то же было и с Иохананом, если вы помните.

В Себастии Иешуа остановился на несколько дней, отправив вперёд себя семьдесят апостолонов. Тогда же произошла его встреча с военным трибуном Кентием (или Сентием, точно не помню). Трибун был одним из доверенных помощников Пилата и занимался, как я понимаю, тайным надзором. Он был умным и образованным человеком – но, к сожалению, век его оказался недолог, всего лишь месяц спустя его отозвали в Рим и скоро казнили; думаю, по навету Пилата, который уже тогда показал себя знатным мздоимцем, а после устранения Кентия попросту перестал знать меру и страх. Как рассказывал Иешуа, Кентий видел большую опасность в первосвященниках Ханане и Иосифе, прежнем и нынешнем; и прежний, отринутый от должности префектом Валерием Гратом за противоборство с римскими властями, до сих пор пользовался огромным авторитетом у священников, скорее прикрывался нынешним, как щитом, и за его спиной творил какие-то дела; Кентий подозревал, что зелотов вдохновляет и покрывает именно Ханан – причём самых страшных из них, самых безумных. Похоже, что Кентий намеревался разоблачить перед императором и самого Пилата, который ради своей выгоды попустительствовал развитию страшного гнойника в самом сердце важнейшей из римских провинций, – а разоблачив, поспособствовать восстановлению местной светской власти, нового царя, который будет и благодарен, и любезен Риму[3]…

Но всё повернулось иначе.

Глава двадцать четвёртая.

Кажется, ровно в тот год, когда префектом Иудеи и Самарии был назначен Пилат, или же годом раньше, среди священничества Иерушалайма и Иерихона случилось большое возмущение и едва ли не раскол. Повод к нему был пустячный, но глубинные причины – чрезвычайными. Не буду углубляться в гнусные подробности, скажу лишь, что семейство Ханана, стяжав в своих руках и религиозную, и светскую власти, перестало различать казну Храма и собственный кошелёк, а главное – в повседневной жизни своей, далёкой от благочестия, почти уподобилось римлянам, а в чём-то их и превзошло. Выплеснувшийся тогда поток обличений заставил их хотя бы внешне вернуться к нормам Закона, но и самим обличителям пришлось туго, и многие блестящие учёные книжники вынуждены были либо довольствоваться провинциальными синагогами, либо отправиться в другие страны – более всего в Египет и в самый Рим. А сколько-то, самых непримиримых, предпочли участь бродячих проповедников.

Среди них был и рабби Иешуа бар-Абда, в странствиях принявший имя Иешуа бар-Абба. Прежде он служил секретарём первосвященника Иосифа. Иосиф имел прозвище Каменный, полученное им за бессердечие и неснисходительность.

Я не слышала проповедей бар-Аббы, а лишь однажды принимала его в мамином доме в Кпар-Нахуме. Это было вскоре после захвата Иоханана первосвященником и за несколько дней до того, как та же храмовая стража попыталась вблизи Александриона захватить самого Иешуа.

Отряжённых для этого стражников было немало – я слышала, что и десять тысяч. Наверное, это преувеличение, а вот не меньше пяти – близко к истине[4].Однако им не удалось даже приблизиться к Иешуа, а увидев себя окружёнными со всех сторон, они и не пытались этого сделать. Убитыми вышло сто семнадцать человек у стражников и один у Иешуа, медник из Хадары по имени Абихаил; пленных же и обезоруженных стражников насчитали тысячу сто восемьдесят человек; позже всех отпустили, лишь срезав им бороды и волосы на голове…

Рабби бар-Абба оказался высоким и тихим человеком, очевидно стеснявшимся своего роста. Он несколько раз задевал висящий на цепочках светильник и каждый раз пугался этого. Он говорил, что в душе его живёт страх огня и пожара. Я не могу понять, как и почему перед ним замолкали тысячные толпы разнообразного люда, но я почему-то легко могу это увидеть. Он никогда не повышал голос, но все затихали, затаивали дыхание – и стремились его услышать.

Мама от переживаний слегла тогда, и он зашёл, чтобы взять на себя её страдания. Он так не сказал, но я это хорошо почувствовала – насколько легче стало маме, настолько же тяжелее ему. Он старался не подавать виду…

Среди прочего говорили и о том, почему женщины ныне отодвинуты от служения Богу; мама горевала по старым временам, когда и девушка, и замужняя женщина, и вдова могли принять обет и стать назиром – на время или пожизненно; вспомнила мама и любимую свою пророчицу Хулду, за советом к которой не чинились обращаться первосвященники и цари, и других пророчиц, и цариц, посвящавших себя служению Предвечному. И тут бар-Абба удивил и маму, и меня, сказав, что он, пожалуй, более одобряет нынешние обычаи, нежели прежние, и женщина у очага или колыбели, а не у алтаря, более мила Всевышнему – равно как и священник в простом плаще и на вершине холма ближе к Нему, чем священник в истекающем золотом храме, одетый в златотканные одежды и ступающий по позолоте… Служение Богу не может быть ни службой, ни ремеслом, ни промыслом, а может быть лишь биением сердца того, кто исполняет службу, творит ремесло или ведёт промысел; так плотник, с любовью спрямляющий доску, чтобы обновить истлевшую кровлю, любит Господа, – а священник, равнодушно и устало закалывающий тысячного за день козлёнка, всего лишь добывает мясо к своему столу. Омывательница трупов, жалеющая всех умерших, куда благочестивее учёного асая, полагающего её навсегда нечистой и потому недостойной приближаться к нему ближе, чем на семьдесят семь шагов. И тот, кто в субботу достанет из колодца упавшую туда овцу, служит Господу, а тот, кто порицает его за это, служит демону Огиэлю, лишающему людей мудрости понимания и мудрости различения смыслов. Страх поступка туманит наш внутренний взор, а ещё более туманит его – страх утраты. Но чем мы можем владеть помимо того, что дано нам Господом? Если у нас что-то можно отнять – значит, оно нам и не нужно. Мудрость различения смыслов приводит к отваге, и мудрость понимания превосходит отвагу. Лишь страхи привязывают нас к миру и вынуждают терпеть муки и мириться с беззакониями, – страхи, все как один порождённые не-мудростью. И как неимение вещей, которые можно отнять, делает нас свободными на подъём, – так и неимение в душе страстей, привязанностей и надежд, которые точно так же можно отнять, делает душу лёгкой и возвышенной, открытой вере и любви. Человек и есть – любовь и свобода…

Это его изувеченное тело я никак не могла опознать тогда на площади. А кругом бесновалась толпа.

Итак, истёк месяц пребывания Иоханана в крепости Киприон, и было похоже на то, что первосвященники, истинный и формальный, никак не могут решить, что с ним делать. Я понимаю так, что оба хотели бы его убить, но не решались этого сделать из-за опасения тех самых народных волнений, которые сами же и пытались предотвратить, арестовав Иоханана. Наконец они приняли решение: влить Иоханану медленно действующий яд, а самого его передать тетрарху Галилеи Ироду Антипе – так сказать, по принадлежности.

Антипа, как рассказывали, с самого начала хотел заполучить Иоханана в свои руки. Дело в том, что он, в отличие от первосвященников, знал, чьим на самом деле сыном является Иоханан. Как он хотел распорядиться таким узником, для меня загадка, но очевидно, что какие-то планы он строил. Однако Антипа сумел выдержать паузу и не подать виду, насколько он заинтересован в этом человеке; более того, он даже после первых писем первосвященника Иосифа ответил примерно так: вы не нашли в этом человеке вины, так отпустите его в том же месте, где взяли. И лишь через седмицу он позволил себя уговорить: ну, раз вы полагаете, что человек опасный, так уж и быть, приму его от вас…

Иоханана тайно, запутав следы, перевезли в крепость Михвара, что на самом юге Переи, на границе с Набатией. Крепость эта достойна того, чтобы о ней рассказать немного подробнее.

Воздвигнутая в неприступных горах, вдали от дорог и перевалов, она не представляет ни малейшей ценности в смысле обороны от врага. И царь Александр Яннай, воздвигший её, и царь Ирод Великий имели в виду совсем другое, а именно: они создавали для себя убежище, где можно отсидеться, малыми силами обороняясь от любого врага. Ирод, помня, что пришлось пережить его семье в Масаде, уделил Михваре очень много внимания. В сущности, это был роскошный дворец, окружённый стенами и башнями, и рассчитанный на то, чтобы пятьсот человек могли провести в нём три года, не испытывая нужды ни в провианте (одних вяленых бараньих туш там было вывешено в полых башнях более десяти тысяч), ни – особенно – в воде. Подземные цистерны обиты были дубом и серебром, вода в них не портилась никогда. Сами помещения по роскоши не уступали любимому Иродом летнему дворцу вблизи Хеврона, где он и нашёл своё последнее пристанище – но не нашёл покоя. Говорят – я не видела сама – что в год низложения Архелая множество людей захватили холм и дворец, убили всех сторожей, взломали и разгромили гробницу и на куски разбили саркофаг. Мне страшно представить, какой была судьба останков…

В обычное время гарнизон Михвары составлял около ста человек, из них только половина солдаты.

Вот туда-то и поместил Антипа моего мужа. Иоханан пользовался полной свободой внутри стен; к его услугам была прекрасная библиотека и несколько собеседников, в том числе греческий историк Диомид из Филадельфии; пять или шесть последних лет он жил при дворе Антипы, а как и за какую провинность он получил эту ссылку, я не знаю. Все они находились на положении почётных пленников, а горное расположение крепости шло на пользу здоровью.

Плохо было лишь то, что никто не знал, где находится Иоханан. Слухов ходило множество, самых ужасных. Ни один из них и близко не приближался к истине.

Я сказала «плохо»? Неправильно. Я ещё просто не знала в то время, что такое «плохо».

Хотя ворота Иерихона были распахнуты настежь, Иешуа в город не вошёл, а свернул к Иордану и остановился в роще на берегу. Маленький шатёр, который он свёрнутым сам носил за плечами, был такого же белого цвета, как и его плащ. Только две апостолы развевались поблизости, Андреаса и его брата Шимона, – остальные рассеялись повсюду, по кущам и по холмам. Множество людей города бросились к шатру Иешуа, желая узнать, почему царь – уже так его называли все, и никак иначе – не хочет почтить город своими стопами?

Иешуа ответил, встав перед ними, что любимый город правителя Архелая проклят, и он, Иешуа, не желает ни видеть его, ни слышать о нём, ни даже знать, что он такой существует. Если же жители хотят что-то переменить, то пусть они все хотя бы год тушат по вечерам светильники в своих домах, оставляя лишь один – в память младенцев, убитых по приказу Архелая в Бет-Лехеме, в Бет-Ашереме и в Нетофу. Многие старые люди ужаснулись и даже упали на землю, и Иешуа понял, что они не знали о давнем злодеянии; но были и такие, что просто закрыли лица одеждами, повернулись и ушли; эти знали.

Что сказать? Примерно до Пасхи Иерихон был самым тёмным городом в Ойкумене, лишь по одному огоньку светилось в домах, и было странно тихо. Потом многие за делами стали забывать гасить огни. Но всё же оставались такие дома, где ежевечерними поминаниями искупали страшный грех Архелая…

Может быть, потому-то участь Иерихона оказалась не такой страшной, как участь Иерушалайма.

Я хотела рассказать об Андреасе и Шимоне, ближайших к Иешуа людях, которым он доверял как себе и о которых говорил, что Шимон – это его правая рука, а Андреас – вторая голова.

Они считались братьями и были похожи, как братья, но только внешне. Согласно записям, отцом их был некий Иона, о котором более ничего не известно. Воспитывались они поочерёдно в нескольких семьях якобы дальних родственников, которые почему-то ничего не сообщали им о родителях. А поскольку происходило это в деревне Бет-Шеда, то легко предположить, что и Андреас, и Шимон были детьми, похищенными у настоящих родителей ревнителями…

Воспитание их было беспощадно-суровым, как и у прочих детей в Бет-Шеде, и сравнить его можно, пожалуй, только со старым спартанским. Драки между мальчиками поощрялись; слабость жестоко наказывалась. Ещё страшнее наказывалась ложь. Да, пожалуй, два основных принципа воспитания можно сформулировать так: не лгать – и достигать поставленной цели всеми возможными способами.

Не вполне обычным для деревни было и образование. Помимо расхожих языков, обязательным был латинский; помимо изучения Закона, преподавали историю, философию, риторику и логику – набор наук, потребных для того, чтобы побеждать в спорах и обращать противников в сторонников, порой даже незаметно для них самих.

А потом вдруг о них почти забыли. Обучение прекратилось, наставники исчезли. Похоже, что и семьям, приютившим детей, перестали давать деньги. Это случилось в тот год, когда мы вернулись из Александрии…

Странно ли, что получившие такое воспитание мальчики сделались не кроткими пахарями и рыбаками? Кто-то пошёл в стражники, кто-то в моряки и солдаты. Были такие, кто просто бежал из дому, и следы их простыли. Андреас, Шимон и с ними ещё пятеро – сделались разбойниками.

Мне про них рассказывали разное, и далеко не всему можно верить – равно как и тому, что я слышала от них самих. В первые годы они промышляли по дорогам, не брезгуя и одеждой одинокого путника. Позже интересы их перенеслись на Галилейское море. И вот почему. Море Галилейское, в которое впадает Иордан и вытекает Иордан, самой природой положено как граница. Я уже упоминала, что на Царской дороге, идущей по северному берегу его, стоит таможня, и на многие грузы, везомые из Сугуды либо из Индии в Египет, накладывается пошлина – иногда значительная. А есть грузы, которые просто не пропускаются – то же сугудское железо, к примеру. Поэтому у некоторых купцов возникает соблазн провезти груз мимо таможни, и тут прямой путь – через море. Многие жители Гиппоса или Гергезы на восточном берегу, Магдалы или Бет-Яры на западном, – промышляли и до сих пор промышляют таким вот незаконным перевозом. Они-то и стали постоянной и лёгкой добычей дерзких разбойников. Причём после нескольких захватов и уводов этих лодок братьям даже не требовалось выходить в море – им заранее подносили деньги и подарки, как бы оплачивая безвозбранный перевоз. Разумеется, никто из перевозчиков не мог обратиться к властям; объединиться же им не позволяли сами братья, хитроумно сеющие вражду…

Так продолжалось довольно долго, пока среди самих главных разбойников, называвших себя «старыми рыбаками», не начался раздор. Вернее, это была череда раздоров, и чует моё сердце, что вражду кто-то старательно и аккуратно сеял – может быть, один из семёрки, а может быть, и кто-то извне. Но увы, мне слишком мало известно, чтобы попытаться вычислить виновника. Привело всё это в конце дел к распаду разбойничьего предприятия на несколько малых ватаг – и буквально тут же на место его пришли другие разбойники, на этот раз гауланиты. Перевозчики, до того пенявшие бет-шедовским «мальчикам» на излишнюю рачительность, схватились за кошели и вскричали, но крик их не был услышан. Тогда, помаявшись три года, перевозчики выкопали из-под прибрежных кряжей последние золотые, собрали депутацию и отправили её в Галилею к прежним своим обирателям с мольбой и наказом: вернуться и володеть. Депутация пошла по берегу и вскоре наткнулась на Шимона и Андреаса – они ловили рыбу с причала и спорили о «Поэтике» Аристотеля.

Здесь надо сказать, что настоящее имя Андреаса было Бохр, что значит «первенец». Греческое прозвище «Андреас» дали ему в раннем детстве за совершеннейшее бесстрашие. Это качество он сохранил на всю жизнь. В отличие от многих, желающих слыть бесстрашными, он никогда не создавал опасных ситуаций – но если они возникали сами по себе или по вине других, то здесь Неустрашимому не было равных…

Шимон-Утёс тоже был не из пугливых; просто он был гораздо сильнее Неустрашимого и несколько медленнее его.

Выслушав депутацию, Андреас похлопал брата по каменному плечу и сказал: мы берёмся. И все вместе они пошли собирать прежнюю шейку. Это почти получилось у них, разве что вместо Авиэля, который вдруг неожиданно для всех стал назиром, к ним прибился некий Маттафия, тоже вроде бы из сирот-воспитуемых, только из горной деревни Асора. Уйдя из деревни, Маттафия промышлял лавочников в небольших городах, предлагая им на выбор либо охрану их лавки, либо ночной пожар в ней. Понятно, что навыки настоящей драки у него были в состоянии зачаточном.

Довольно много времени ушло на то, чтобы из лодочников-перевозчиков создать сильную и умелую команду, готовую драться на воде. Гауланиты оказались к такому повороту событий не готовы, однако их было много. Понадобилось три настоящих морских сражения, прежде чем уцелевшие признали своё поражение и убрались подальше. Увы, когда победа была уже близка, погибли трое из бет-шедовских: Александр, Рувим и Матфат. От усталости и упоения боем они утратили бдительность, и их лодку подожгли смоляным горшком.

После того, как всё успокоилось и перевозки возобновились, последние «старые рыбаки» устроили совет. Все понимали, что теперь уверовавшие в свои силы перевозчики не потерпят над собой сторонней руки. Но как-то само собой дело образовалось: самый красивый из четвёрки, Руф, влюбился в дочь одного из наиболее уважаемых и богатых перевозчиков; вскоре сыграли свадьбу.

На вырученные деньги Шимон, Андреас и Маттафия могли позволить себе безбедную жизнь до старости. Братья купили дом в Кпар-Нахуме, Шимон вскоре женился, Маттафия же вознамерился было ехать в Александрию, – но тут донёсся слух о появлении в Сидоне потаённого до времени царя иудейского…

[1] По-арамейски - еш-Кириаф; слово «кириаф» не является топонимом, а означает просто «город»

[2]Хадар, или Хадара – один из городов Декаполиса, отошедший к тетрархии Филипповой; также имя древнесемитского бога грома

[3] Военный трибун Марк Сентий был казнён по обвинению в шпионаже в пользу Парфии. Это обстоятельство не опровергает, конечно, версию Деборы, но существенно её дополняет

[4] Разумеется, здесь речь не идёт о настоящей Храмовой страже – число их не могло превышать шестисот человек. Однако многотысячная городская стража Иерушалайма также подчинялась непосредственно первосвященнику; кроме того, по множеству косвенных данных можно предположить, что и сам первосвященник Иосиф, и бывший первосвященник, общепризнанный религиозный лидер Ханан имели значительные «личные армии», состоящие из рабов и наёмников. Вполне возможно, что «храмовой стражей» именовались все эти вооружённые силы в совокупности

25 - 29

Глава двадцать пятая.

Иешуа вошёл в Иерушалайм через Конские ворота, имея за собой двенадцать апостол, и ещё семьдесят шесть остались ждать за стенами. Он шёл босиком и вел в поводу белого мула, на котором боком сидела Мария, тоже босая, вся в белом, с пальмовой веткой в руках. Множество людей шло следом, и множество выбегало навстречу…

Храмовая площадь была запружена, как бывает только во время главных праздников, и от криков «Хошана!» обезумели и всё небо заполнили птицы. На золотую кровлю Храма птицы садиться не могли, потому что она была усеяна острыми иглами, но на галереях, заново отстроенных после страшного пожара, их гнездилось неизмеримое множество, и вот сейчас тень от крыльев застлала солнце, а перья падали, будто снег. Было ещё холодно, хотя и очень ясно. Шёл шестнадцатый день месяца перития. От ареста Иоханана прошло всего три седмицы и три дня, и он ещё сидел в Киприоне, ничего о себе вперёд не зная.

Я двигалась в толпе, как будто плыла без сил. Хвала Всевышнему, Нубо не оставлял меня, и его сил хватало на двоих. Стараясь держаться рядом со мной, шёл учитель Натаниэль бар-Толма. Теперь он тоже был апостолом, одним из самых доверенных. Иешуа поручил ему наладить отношения с молодыми священниками и левитами, причастными к недавним волнениям. Его апостола была небесно-голубого цвета с большой алой четырёхлучевой звездой.

Не знаю, волею случая ли, либо в совпадении этом содержался тонкий замысел Предвечного, но точно таким же было когда-то знамя у Шимона, самопровозглашённого царя, побочного сына Ирода. Царство его занимало Перею и часть долины Иордана, столицей же был Иерихон; и погиб Шимон в тот день, когда родилась я.

Туда, за Иордан, и отправил Иешуа бар-Толму и меня в самом начале весны. Отсутствие вестей об Иоханане тревожило и его; а попутно следовало расположить к себе тех в Перее, кто – весьма многочисленный – подвергал сомнению царственную сущность Иешуа, противопоставляя его истинному царю Шимону.

Дорога из Иерушалайма в Перею весьма живописна, особенно весной, когда цветёт всё, даже пустыня, и только белые известковые утёсы над Иорданом остаются голыми, как иссохшая древняя кость. Мы, тридцать семь человек депутации, ехали всю ночь и приблизились к долине на рассвете. Долина была заполнена синеватым туманом, и выступающие из синевы по грудь скалы сияли изнутри нежно-розовым светом, как будто были светильниками из цельных кусков каменной соли. Мы постояли, любуясь красотами, и стали медленно спускаться по петлистой дороге вниз. Бар-Толма рассказывал мне, покачиваясь рядом, что Асфальтовое озеро – это выпарки от той массы воды, что оказалась заключённой в котловине после Потопа, и что простейшими подсчётами можно установить, был ли сорокадневный дождь пресным, как все дожди, или же солёным, как океанские воды; так-де можно разрешить один из самых давних богословских споров. Мы миновали полосу тумана и окунулись в душный, влажный и неподвижный жар; всё тело тут же охватила испарина…

Нет, про путешествие моё и бар-Толмы в Перею можно рассказывать неоправданно долго, так ничего и не рассказав; такое бывает; событий много, но все они происходят не до конца и не приводят в результате ни к чему. Мы пробыли там почти месяц и вернулись, непонятно чего добившись. У вас, эллинов, есть сказание о Сизифе, вкатывающем камень на высокую гору, и есть сказание о герое Тесее, прошедшем Лабиринт и убившим Астерия, человека-со-звезды, который жил там в полной темноте и время от времени должен был пить людскую кровь. Так вот, после этой поездки я чувствовала себя так, как будто всё это время катила камень по лабиринту, вся обратившись в слух и ожидая, что вот-вот прозвучат, приближаясь, стремительные шаги чудовища, но так ничего и не случилось – камень стесался, а я оказалась у выхода…

Я никогда, ни до, ни после, не разговаривала так много с людьми, которые мне настолько не верили и которые в чём-то меня подозревали, но не желали мне этого сказать или хотя бы сказать, в чём суть подозрения. Я была уверена, что меня убьют просто потому, что должны, но не могут ничего объяснить.

На множестве перекрёстков, у мостов и при въездах в города в Перее сложены каменные пирамидки из четырёхсот шестидесяти шести камней каждая – по числу имени Шимон (или, как здесь произносят, Шимун). В щели между камнями вкладывают записки с просьбами и мелкие монеты. А однажды меня тайком провели в храм Шимуна.

Это сделала пожилая женщина, в доме которой я остановилась. Муж её был искалечен на войне за Шимуна и умер несколько лет назад. По её словам, все жившие здесь, в Царстве Шимуна (так до сих пор многие называли между собой все окрестные земли, принявшие его власть) знали каким-то свыше дарованным знанием, что Шимун и был настоящим обетованным царём-избавителем, мудрым, добрым и кротким, который принёс себя в жертву во имя своего народа и пал от рук римлян. После смерти он вознёсся прямо к престолу Всевышнего и смотрит оттуда на нас, и страдает, и служит заступником за всех, кто верил в него при жизни и верит ныне…

Храм располагался в старой каменоломне. Мы долго пробирались по низким переходам при свете тонкой свечи. Пол был скользок от пролитого воска.

В самом храме стояли на коленях и шептали молитвы два десятка, а может быть, и больше, мужчин и женщин, одетых в тёмные безрадостные плащи с накинутыми на головы колпаками; здесь на положено было видеть лица друг друга. За алтарём в нише угадывался трон, и на троне как будто кто-то сидел, невидимый за дымом от воскурений. Пахло оливой, можжевельником и сандалом – деревьями Шимуна. И ещё горькой полынью.

Всё было пропитано небывалой печалью.

Только эта печаль и отличала культ Шимуна от римских верований, допускающих обожествление обычных смертных людей и поклонение их статуям. Я бы назвала всё, что происходило на моих глазах в Перее, непомерно затянувшимися похоронами. Наверное, то, что подданные Шимуна так и не увидели его тела – римляне увезли останки, и что с ними стало потом, где царь нашёл последнее упокоение, не знает никто, – и создало такую странную, почти беззаконную, форму прощания…

Да, и ещё: занавес в храме был в цветах знамени Шимуна, небесно-голубой с алой звездой о четырёх лучах. Нижний луч, самый длинный, почти касался земли.

Есть ли в этом связь и единство с тем знаком, который отметил наше жилище в Канопе? Или же знаков мало, и здесь мы видим простое совпадение?

Не знаю и никогда не узнаю…

Иешуа остановился в доме на углу Гончарной и Кожевенной улиц в Нижнем городе; дом принадлежал вдове и сыну умершего в прошлом году мастера-пергаментщика Аспрената, Мирьям и Иоханану; сын в эти дни учился кузнечному ремеслу в Антиохии и вернулся лишь через два с половиной месяца. Аспренат и Мирьям, римлянин и еврейка, были, как я позже узнала, такими же тайными доверенными людьми Оронта, как и мои родители или же тётя Элишбет и дядя Зекхарья.

Дом этот, весь целиком построенный из камня и кирпича, казался велик снаружи, но при этом был странно тесен и неудобен внутри, и только дворик с ветвистыми деревьями и кустами роз как-то примирял всех с чрезмерным множеством неудобств. Зато перед домом имелась небольшая площадь, поднимающаяся широкими ступенями к переулку, выводящему на Сионскую дорогу; на ступенях этих в дни праздников размещались музыканты и танцоры, а также торговцы со своими лотками.

Из окон второго этажа виден был дворец Ирода – плоские белые крыши поверх аккуратных и таких же плоских древесных крон.

Я не могу сказать, что Иешуа вдруг стал недоступен для меня. Нет, это не так. Но он сделался совсем закрыт – как будто мучился внутри себя страшной мукой и никого не желал впускать. А может быть, это я, охваченная своими тревогами, запирающими сердце, не слишком стремилась к нему достучаться…

С первых же часов дом наполнился чужими людьми и переплетающимися разговорами, которые немедленно съедали способность хоть что-то понимать. Уже потом до меня дошло, как чувствует себя Предвечный, пытаясь разобраться в том невозможном гвалте, который доносится до него снизу. Спасибо Утёсу: он, как утёсу и подобает, стоял нерушимо и в конце концов смог перегородить этот поток, оставив узкую щель.

Иешуа рассказывал, что как-то в Самарии, по пути в Иерушалайм, он остановился на постоялом дворе – и люди из окрестных деревень бросились туда, к нему, поближе – чтобы прикоснуться и излечиться наконец от истинных и от вымышленных хворей; утомившись, он заперся, но они разобрали крышу и проникли сверху, и пришлось «лечить». Он рассказывал очень смешно, но глаза у него были грустные и немного испуганные. Что-то подобное повторялось и здесь. Но здесь у него всё-таки начинало получаться. Здесь у него были помощники.

Меня много раз спрашивали: а в чём состояла власть Иешуа, ведь он так и не был коронован, у него не было золота и воинов (ну, воины-то как раз были, – другое дело, что он никогда не прибегал к силе по-настоящему) – в общем, не было ничего, чем правят. Тем не менее он действительно правил, он царил и властвовал, и по слову его творилось всё вокруг? И я не всегда находила правильные слова, чтобы ответить.

Я и сейчас не могу их найти.

Если быть очень точной, то придётся сказать, что спрашивали меня, имея в виду какую-то совершенно благостную картину всеобщего добровольного подчинения, тогда как на самом деле ничего благостного не было. Да, в первые дни мы окунулись во всеобщее ликование, но тут же наступили будни, и сразу проявилась оборотная сторона ликования, а именно – непомерная требовательность. От Иешуа хотели всего и сразу, хотели чудес. Чудес же он дать не мог…

Вторая проблема, с которой пришлось столкнуться тут же, это враждебное отношение со стороны части священников. Здесь, боюсь, мне придётся опять отвлечься от череды событий, потому что иначе не понять будет ни этой вражды, ни всех последующих событий. Отчасти я уже рассказала о верованиях евреев, о невидимом и неведомом боге, которому они поклоняются, о различных религиозных школах и об огромной власти священников. Однако необходимо добавить ещё вот что: после прихода римлян еврейские верования, оставаясь прежними в образах и речах, начали стремительно меняться по существу. Всё больший вес приобретали не сами писанные тексты Книги, а их толкования теми или иными учителями веры, поиски скрытых смыслов и тайных посланий. Доходило до того, что некоторые учителя проповедовали в состоянии исступления, в которое вгоняли себя различными отварами из трав и воскурениями из грибов; то же и пророки, которых явилось множество. Манерой этой они заразились в Бабилоне, но долгое время она осуждалась и существовала подспудно; теперь же – торжествовала. Говорят, это связано с деяниями рабби Хиллеля Бабилонянина, бывшего при Ироде и Архелае начальником синедриона – он-де покровительствовал подобным извращениям Закона, поскольку и сам проникнут был духом тайного бабилонского язычества. Не знаю, не могу судить, вина это его или грех оплошности – но да, именно при нём прежде суровая вера (дух которой пытались, но не сумели сохранить саддукеи) напиталась площадным фокусничеством, многозначительными намёками, туманными мечтами, суевериями – и нервным ожиданием незначительных чудес. Муж мой за время обучения в асайской школе (а асаи при всей их, казалось бы, праведности и приверженности традициям без должных снадобий колен не преклоняли) проникся отвращением к этой практике и передал его и мне, и отчасти Иешуа.

Но кроме вопросов именно веры, изменялись, и подчас весьма резко и не всегда обоснованно, толкования Закона относительно личной жизни, разного рода отчислений, налогов и пошлин, браков и разводов, факта и состава преступлений, определения вины, возмещения урона и наказания преступника. Я упоминала, кажется, что жители Иудеи и в меньшей степени Самарии были возмущены деяниями первосвященника Иосифа Каменного и его тестя Ханана? Так вот, если при Ироде все отчисления с человека не могли превышать одной десятой его доходов и во многих случаях были меньше, то теперь нормой была треть, а с некоторых бедных брали более половины. Храм при Пилате – после злополучного восстания рекрутов – стал единственным откупщиком на территории провинции, и его мытари отлично знали меру, но не знали пощады[1].

При этом Ирод выстроил город и практически заново возвёл Храм; эти же – лишь восстановили сгоревшие галереи, а про строительство нового водопровода я недавно рассказала. Зато пышность дворца первосвященника превосходила все возможности любой человеческой фантазии. Размерами не уступавший дворцу Антипы, он расположен был близко к простому народу, в Нижнем городе, рядом со старым водопроводом, из которого питались фонтаны, бассейны и купели этого дворца (на что уходило две трети воды, и лишь треть поступала остальным жителям), и имел весьма скромную приёмную, куда допускались посторонние. Все же остальные помещения утопали в роскоши, отделанные панелями из благоуханного розового дерева, золота и слоновой кости, полы были из бесценных мозаик, потолки затянуты шёлком и виссоном. Повсюду струилась вода, свисали ветви и стебли неведомых растений, в огромных вольерах пели птицы. Нет, даже я, видев всё это, не нахожу достойных образов для повествования. Роскошь бесстыдная, выпирающая из всех щелей. Местами было красиво, местами безобразно; некоторые залы напоминали пещеру разбойников, в которой грудами свалено награбленное. Угощение же было ещё более роскошным и ещё менее описуемым, потому что названий многих яств я не знала в тот день – и никогда более ни с чем подобным не встречалась.

Впрочем, я и не попробовала ничего: вслед за братом я попросила простой воды, ячменной каши и овечьего сыра…

Ну и, возвращаясь к якобы всеобщему добровольному подчинению: нет. Всеобщим добровольным оно не было. Большинство – да, большинство приникло к Иешуа радостно и охотно; но было немало и тех, кто отказывался признавать его как нового царя, решающего всё в городе и стране. Довольно скоро стало понятно, что среди этих людей немало не только честных упрямцев, но и тех, кто так или иначе примыкал к городским разбойникам, предводимым бывшим стражницким начальником Архелая эдомитянином Касом, и другим разбойникам, обложившим данью языческие кварталы и зерновые рынки, что по Иоппийской дороге. Близость легионерского лагеря их как-то не особенно смущала.

Когда стало понятно, что добрые разговоры ни к чему не приведут, в дело пошли апостолоны Сыновей Грома и Неустрашимого. Касу удалось бежать в Эдом, но вся его шайка была разгромлена – днём и при полном попустительстве городской стражи. Потом, ночь за ночью, разбившись на пентоны, воины обшаривали те дома, дворы, лавки, притоны и даже общественные здания, где могли укрываться разбойники. Буквально за десять дней было покончено с разветвлённой шайкой Каса, и это так напугало прочих, что они и думать забыли про свои разбойничьи дела и про нашёптывания на углах и на рынках.

Тех же, чьё неприятие царя объяснялось лишь упрямством или послушанием священникам, Иешуа трогать запретил. С Храмом следовало разбираться медленно и аккуратно.

Пока же он готовился к свадьбе…

Глава двадцать шестая.

Я знаю, что мама скрепя сердце дала согласие на этот брак, и то же самое Ханна, мать Марии. Они как чувствовали, что счастья это не принесёт; и в то же время знали, что воспрепятствовать не смогут.

Марии никто не мог воспрепятствовать.

Ладно, я расскажу. Я не хотела, но почему-то без этой истории я не могу писать дальше. Может быть, после я просто выброшу эти листки.

Это случилось примерно через год после попытки Марии убить себя. Через год с четвертью. Иешуа тогда уехал в Рафану за скобами и гвоздями, везти оттуда их было дешевле, чем заказывать дома или в Сирии. В дороге его укусила змея. Но поскольку эта же змея перед тем укусила верблюда, Иешуа досталось уже не так много яда, и он остался жив. Нога его, однако, распухла, стала синюшно-багровой, и караванщик, знавший толк в змеиных укусах, разрезал вены в нескольких местах, чтобы выпустить мёртвую кровь. Она выдавливалась чёрными сгустками.

Иешуа оставили в какой-то деревне, в доброй семье, и там он лежал и медленно поправлялся. Однажды, когда он ещё не мог ходить и чувствовал себя прескверно, мимо проходил встречный караван – в Тир и Сидон. Не подумав о последствиях, Иешуа в жару и лихорадке написал письмо Марии; это письмо долго хранилось у неё, но я его не читала. Получив письмо, Мария сорвалась с места; со своим рабом-лекарем она примчалась в деревню – Иешуа всё ещё не мог подняться, хотя уже начал есть жидкую кашу. Несколько дней она ухаживала за ним там, в деревне, а потом привезла его ко мне. И я пустила их в дом и никому не говорила об этом. Половину месяца они тайно прожили под моим кровом…

Потом я рассказала Ханне. И мы почему-то плакали друг у дружки на плече, как будто прозревали страшное будущее.

На второй день после вступления в Иерушалайм Иешуа, Мария, несколько апостолов, бар-Абба и я вошли в Храм и молились там, и принесли жертвы. Там снова кричали «Хошана! Хошана!» и обступали Иешуа, и не давали пройти.

- Почему ты не хочешь молиться в Царском портике? – спросил его какой-то сострадательный человек.

- Вы – моё царство, – ответил Иешуа.

Тоска и тревога сжигали меня заживо… Посланные лазутчики вернулись не все, но те, кто вернулся, не принёс ничего обнадёживающего. Три разных истории рассказали мне, и все они кончались смертью Иоханана. Я уже точно знала, через подкупленных рабов, что Иоханан побывал в руках первосвященника, но что было дальше? Дальше была неизвестность. Я не верила в смерть его ещё и потому, что была уверена: кто бы ни удерживал его, не станет убивать столь ценного пленника. Я даже не очень понимала – и не вполне понимаю сейчас – почему Иосиф Каменный отпустил его от себя? Приходит в голову только одно: опасался непредвиденных последствий. Так лис, схвативший пастью ежа, не отпускает его сразу, а ищет в растерянности, куда бы поместить такую неудобную добычу? Так человек, вынувший, чтобы зажечь светильник, слишком жаркий уголёк из жаровни, роняет его с ладони на ладонь и после не кидает на пол, а поскорее перебрасывает товарищу…

Но общее понимание никогда не спасает, когда ты просто ничего не знаешь о близких людях, которые были, были – и вдруг пропали.

Я знаю, что Иешуа писал, и не один раз, Антипе, прося его как родича помочь в поисках Иоханана; тщетно; Антипа пылко обещал сделать всё, что от него зависит, и даже сверх того, но теперь-то я знаю, что он бесстыдно лгал. Однако тогда ни я, ни Иешуа не имели повода заподозрить его во лжи.

Многих узников, осуждённых за преступления против Храма и Закона, выпустил в те дни Иешуа, открыв тюремные двери; никто и не пытался ему помешать. Но Йоханана не было среди освобождённых…

И, не мешкая, Иешуа продолжал изменять жизнь в Иерушалайме. Он отменил незаконный подённый сбор с уличных торговцев и заодно разрешил им занимать ту часть улиц и площадей, где они не мешают хождению. Цены заметно упали, что не понравилось некоторым лавочникам, особенно богатым, имеющим по десять и более лавок. Они отправились жаловаться Иосифу Каменному, и тот прислал людей к Иешуа, приглашая его на вечер. Иосиф, разумеется, хотел договориться о разделе влияния, поскольку понимал уже, что за Иешуа стоит немалая сила.

С Иешуа была я, был Иегуда бен-Шимон, и был Утёс – для вящей солидности. Сначала разговор шёл спокойно и обстоятельно, и могло показаться, что Иешуа едва ли не поддерживает Иосифа, когда тот повествовал о разделении людей на пастырей и стадо. Потом стали подавать блюда, и вот тут-то Иешуа попросил себе воды, каши и сыра. Плох тот пастырь, сказал он, который не состригает шерсть, а снимает всю шкуру, ибо не будет второго стада у него, а псы его обратятся в волков. И плох тот предстоятель пред Господом, который полагает себя выше нищего, покрытого коростой, ибо он обременён богатством, о котором все его помыслы, а отнюдь не о Боге. И Храм, который девять лет строили и сорок лет украшали, рухнет за три дня, ежели будет и впредь оставаться домом менял и двором мытарей… Он говорил это спокойно и страшно, и даже я сжалась в комок, сидя рядом с ним.

На следующий день Иешуа собрал старейшин всех торговых и ремесленных обществ и сказал, что отныне они сами вправе собирать среди своих римскую подать, храмовую десятину и городские пошлины, и сами разносить их по адресам – ибо только так можно справиться с златолюбством сильных и избежать злоупотреблений нанятых мытарей и продажных табулариев, которые все сущие разбойники.

Старейшинам даны были бронзовые таблички с должными словами, выбитыми с обеих сторон, и обещана охрана и защита. Им же он объявил, что суды по налоговым и торговым тяжбам отныне будут бесплатными; а завтра же по обществам следует провести выборы народных заступников, которые смогут свидетельствовать даже за самых малых и бессредственных против богатых и сильных. Этим же днём он объявил, что каждому крупному землевладельцу предписывается в обязательном порядке кормить своих арендаторов и работников во времена голода; если же он этого не делает, то земли у него отымут. Это был грозный выпад в сторону Храма, владевшего едва ли не половиной плодородных земель в Иудее и Галилее, и многих богатых римлян, живущих далеко и только пожинающих плоды угодий своих хозяйственных вилл[2]. Что римляне, что священники – все были одинаково скупы и безжалостны.

Впрочем, вопрос о деньгах на царство не был так прост, как Иешуа хотел бы показать. Многие из тех, кто давал ему деньги в начале его пути, рассчитывали получить обратно что-то существеннее денег, и кто-то из них начинал проявлять нетерпение. С ними дело имели Филарет и Иегуда бен-Шимон, действующие от лица Иешуа. После Филарет рассказывал мне, что Иешуа требовал от них одного: как можно сильнее тянуть время, и либо обещать многое в будущем, либо предлагать унизительно малое сейчас. Во-первых, Иешуа пока лишь провозглашённый царь, а отнюдь не помазанник, и во-вторых, он всё равно не сможет сделать ничего серьёзного, пока не назовёт в Храме нового первосвященника, с которым будет заодно.

И как-то само собой подразумевалось, что следующим первосвященником будет Иоханан бар-Зекхарья по прозвищу Исправитель, которого пока что не могут найти, но человек ведь не иголка, и рано или поздно – ну, может быть, через месяц…

Меж тем по городам поставлены были особые ящики во многих местах, куда можно было просто бросить монетку на царство, и об этом гласила надпись над ящиком. Когда после первой седмицы ящики вскрыли, по всей земле оказалось в них триста с небольшим шекелей серебра и примерно равное по стоимости количество латунных монет; люди, как обычно, посчитали, что облегчение их жизни произошло само собой, тогда как в любом ухудшении всегда виновна власть. Иешуа расстроился, но виду не подал. Ящики вернулись на свои места, только теперь они предназначены были для советов царю. Можно было дать любой совет и внести любое предложение, предварительно заплатив за кусочек особого папируса два динария. Одновременно с этим по всем городам организована была лотерея, где предполагался как огромный выигрыш, и не обязательно денежный, так и крупный проигрыш; идею её подсказал Филарет, знавший, что такое используют в Бабилонии, когда нужно быстро собрать средства на какое-нибудь благое дело; и это сработало, лотерея имела просто невероятный успех. За одну седмицу казна, которой ведал Иегуда, пополнилась почти двумя миллионами динариев.

Впрочем, деньги и уходили стремительно…

Ежедневно Иешуа три или четыре часа высиживал в судах, которые происходили на площади вблизи Сионских ворот, откуда недавно убрали торговые ряды. По закону, судьёй мог быть любой человек, к которому спорящие обращались за разрешением их спора. Поначалу места этих собраний – а послушать суд Иешуа приходило много сотен людей, и площади всегда было мало, – оцепляли римские солдаты и храмовые стражники; но вскоре солдаты перестали появляться.

Иешуа судил просто: по справедливости и по тем толкованиям законов, что были в старых книгах. Он никого никогда не приговаривал к увечью, что было распространено в других судах, сказав однажды, что «око за око» – это значит, что причинивший зло должен предоставить раба-поводыря потерпевшему, и «зуб за зуб» – купить ему молодую рабыню, которая станет пережёвывать пищу; ибо всё остальное – бессмысленно и богопротивно.

По дороге от дома Марии к судной площади он проходил по городу и много разговаривал с людьми, но там не принимал от них прошений и просьб, говоря, что для этого у него есть помощники, более сведущие, чем он сам…

Одним из этих помощников была я.

Глава двадцать седьмая.

Не самое, наверное, интересное – читать рассказ о повседневной работе, тем более что работа эта связана с разбором бесконечных однообразнейших женских жалоб на мужей, отцов и братьев. Я пошла на это потому лишь, что рассчитывала из разговоров и из новых знакомств выцедить хоть какие-то крохи знаний о том, где может находиться Иоханан, какова его судьба.

Женщины знают даже больше, чем рабы. Но увы…

Когда я отчаялась добиться чего-то в Иерушалайме, я попросилась у Иешуа поехать с той же целью в Иерихон и в Перею.

Он согласился, но попросил меня прежде сопроводить Оронта в недолгой поездке – два или три дня – по нескольким селениям южнее Иерихона; там-де может таиться и вызревать угроза для всего царства.

Я буду расспрашивать всех о моём пропавшем муже, Оронт – прислушиваться и понимать.

О так называемых Дамасских землях, лежащих от впадения Иордана в Асфальтовое озеро и дальше, до Вади Мураббахат по западному берегу озера и почти до наббатийской границы по восточному, знают все, но знают очень мало. Это почти край мира, забытый угол. Когда-то там обосновались первые асаи, распахивающие под поля многочисленные террасы; на своих мозолистых спинах они перенесли наверх неисчислимое количество плодородного иорданского ила. На самых узких террасах или в расщелинах они выращивали оливковые деревья; на склонах, поросших густым кустарником и колючками, паслись козы.

Другая жизнь здесь началась во времена Александра Янная, когда среди скал обнаружились гематитовые пласты, и вскоре благодаря сугудским, набатийским и тейманским мастерам эта область стала одним из центров железоделанья. Говорят, в лучшие времена здесь пылало до ста горнов. Говорят же, что именно здесь широко применялось производство клинков из скрученных разнородных полос; в большом же Дамаске таких никогда не делали, потому что их дешёвое железо не приспособлено для подобной ковки.

Ирод благосклонно относился к асаям, как и к прочим разноверам; однако те, внимая своим пророкам, постепенно отстроили старые крепости в теснинах, ковали оружие и тренировали бойцов; я знаю, что Иешуа для подготовки своих панкратиоников использовал кое-что и из воинских практик асаев; но те тренировались многие годы, оттачивая своё искусство, у Иешуа времени было значительно меньше.

Потом говорили, что асаи в большинстве своём смешались с зелотами, и «праведные» асаев сделались начальниками ревнителей. Да, на мой взгляд, так или примерно в конце концов всё и произошло; другое дело, что сам процесс был долгим и запутанным и напоминал скорее борьбу двух змей, каждая из которых вцепилась в хвост другой и медленно его заглатывала.

Во времена после смерти Ирода, при царе-избавителе Шимоне, Дамасские земли приняли немало беженцев. Хотя, как я уже упоминала, это были годы, в которые медленно и неотвратимо менялась погода, и не в сторону улучшения – как раз там, в устье Иордана, условия жизни даже немного улучшались. Во всяком случае, ожили многие источники, и ручьи, прежде бежавшие лишь в отдельные зимние дни, журчали в камнях и летом. Связано это, может быть, ещё и с тем, что к тому времени леса на плоскогорьях, сведённые при Александре Яннае и пережжённые в уголь для горнов, вновь восстановились, пусть и частично, пусть и другие. Теперь это были рощи низкорослых чернолистых дубков, а также дикого граната; на тенистых склонах всё затягивала непроходимая заросль какой-то особенной сосны, похожей скорее на кустарник, и терновника. Новопосененцы расчищали эти склоны, выгрызая для себя крошечные пашни и огороды; я очень удивилась, когда узнала, что с террасы пять на пятьдесят шагов может кормиться целая семья. Но это требовало, конечно, колоссального труда…

Шимона в Дамасских землях почитали не менее, чем в прежнем его царстве, а может, и даже более, учитывая особую набожность асаев и тех, кто к ним прислонялся душой. Иначе, как Шимон-Помазанник его не называли, и несколько раз я слышала: Помазанник Божий. И меня под большим секретом спрашивали, а не есть ли Иешуа воскресший Шимон? И нет ли у него отметок на теле, как то: незагорающего пятна на левом плече; и другого пятна, тёмного и поросшего волосами, на правом бедре повыше сустава – размером со сливу? И не сросшиеся ли пальцы у него на ногах, второй и третий?..

Не знаю, удалось ли мне скрыть ошеломление. Надеюсь, что удалось.

Мы въезжали в Дамаск ранним утром, а покидали его через трое суток поздним вечером, дабы ехать по ночной прохладе. Огромная луна висела среди неба, друг путников. Мы – это я, Нубо, Оронт, Неустрашимый и пять его панкратиоников, и ещё один апостол, рав Ездра по прозвищу Свиток; Неустрашимый считался самым главным из нас. Он должен был заручиться поддержкой «праведных» Дамаска, которые до сих пор вели себя так, как будто ничего не происходит.

Последующие события показали, что мы ничего не понимали в ситуации. Вернее, ситуация напоминала ярмарочный горшок с подарками, куда можно сунуть руку и вытащить или пирожок, или скорпиона, или что-то ещё. И никогда не знаешь, что вынешь, сколь бы ты ни был умён и сведущ…

Крепость в дельте Иордана, над старой содомской дорогой, носила много имён: Дамаска, Кумран, Зегеда, как-то ещё – и была построена в незапамятные времена, взята и разрушена бен-Нуном, после чего то восстанавливалась, то забрасывалась, поскольку, с одной стороны, совершенно не нужна была в этом месте, а с другой – расположение её было чрезвычайно удачным… если бы требовалось оборонять земли вокруг Асфальтового озера от вторжения с севера. В конце концов Зегеда и окружающие поселения сделались чем-то вроде передового поста, который не предполагалось всерьёз защищать, перед цепочкой действительно мощных крепостей, прикрывающих все земли царства от вторжения с востока и юго-востока.

Гора, на которой воздвигнута была эта крепость, имела вид трёхуступчатой пирамиды; даже сама по себе, без стен и валов, гора эта казалась почти неприступной. Чтобы подняться на первый уступ, где располагалась часть построек, требовалось пройти по цепочке лестниц, часть из которых могла быть в любой момент сброшена. Подняться с первого на второй уступ, где было основное жильё многочисленного населения крепости, можно было только по узким тоннелям, в потолках которых зияли отверстия и колодцы, через которые сверху можно было метать стрелы, лить кипяток или даже горящее масло. Так же или ещё более трудно было подобраться к крепости со стороны плоскогорья…

У подножья горы вдоль дороги также притулилось множество домиков, а также раскинулся рынок, во время нашего приезда почти пустой. Говорили, что главным товаром на это рынке бывают дрова и невольники, но и для того, и для другого сейчас не сезон.

Между прочим, я там купила для Нубо прекрасной выделки железный клинок, который совсем не ржавел, а лишь темнел от времени.

Люди относились к нам с неприятной опаской. У них уже был в прошлом свой Помазанник, и они либо не хотели второго, либо опасались, что этот второй будет неправильным.

Ибо было пророчество, что за Помазанником, павшим от меча, придёт другой, который сам будет как разящий меч; и никто не избегнет гнева его, и брат пойдёт на брата, а сына на отца; и падут крепости и царства, и неправедных будет горька участь, а праведным лучше бы и вовсе не родиться. Волки будут выть в городах, а реки потекут кровью…

Мы отправились в обратный путь в Иерушалайм, когда крепость уже была объята тьмой, и лишь белые утёсы на другой стороне долины дарили нам свет – они, да ещё огненная полоса низких облаков у края неба; возможно, со стороны Сирийской пустыни надвигалась буря. Но в любом случае следовало спешить: Оронт узнал что-то важное, и это важное следовало доставить Иешуа незамедлительно.

Каюсь: то, что происходило в те дни вокруг меня, казалось мне малозначимым и почти ненастоящим. Исчезновение Иоханана занимало всё моё существо; я, не отдавая себе в том отчёта, пыталась повторить его путь, хотя и знала умом, что такое невозможно. Но ведь есть свидетели и участники, рабы и солдаты, писцы и стражники! – и среди них есть те, кто за полсотни драхм шепнёт, намекнёт, даст понять…

Почему-то я знала, что Иоханан жив. Впрочем, я, кажется, уже говорила об этом. Да, я знала, я была уверена, что он жив – но точно так же твёрдо я знала, что жив он до срока или до знака. И тот, кто его держит над смертью, в любой момент разожмёт руку.

Так вот, из-за охватившего меня недуга, который эллины зовут мономанией, я почти ничего не замечала вокруг, а из замеченного не понимала всего, что прямо не касалось бы судьбы Иоханана. Я хватала события и людей, подносила их поближе к своим близоруким глазам, понимала, что искомого нет, отбрасывала – и тут же забывала всё увиденное, и тянулась за следующей горстью…

Поэтому теперь мне приходится не только вспоминать былое, но – вспоминать нарочито забытое, отринутое за ненадобностью. Увы, это получается не всегда, а главное, события эти часто не сцеплены между собою, а иногда друг другу противоречат.

Но, может быть, в этом их особая ценность? Они лежали забытыми, не использовались, а значит, сохранились в первозданность? Мало кто знает, до какой степени искажаются наши воспоминания, когда мы к ним обращаемся часто – а уж когда начинаем ими делиться с другими…

Поэтому я и сдерживалась до последнего.

Сегодня я упала. Наверное, талые воды подточили камень на дорожке, и он покачнулся под моей ногой. Я шла от хлева, где ночуют козы. В отличие от многих эллинов, я не могу жить в одном доме с козами и собаками. Моя собака живёт под домом, а козы в хлеву, позади дома. Я знаю, что так холоднее, а блох всё равно столько же.

Итак, я упала, разбила кувшин и разлила молоко. Но не это плохо, а плохо то, что я скатилась по склону, по колючкам и острым камням, и долго не могла встать. Слава Всевышнему, кости мои всё ещё достаточно крепки, но суставы лучше бы не трогать, и лучше бы не трогать спину. Сколько часов я карабкалась обратно, не знаю. Солнце зашло, и луна погасла. Моя собака, Серый бок, пыталась мне помочь, но она такая же старая, как я – днём спит на солнцепёке, а ночью ворчит и лает на призраков. Но мы всё-таки кое-как добрались до дома, и тут уже я, собравшись с какими-то ошмётками сил, разбудила огонь в очаге и повесила греться котелок, побросав в холодную воду размельчённую ивовую кору, шалфей, полынь, шишечки змеиного хмеля, сухой перемолотый зелёный мак и последний комок живицы бальзамной сосны. Этот отвар на первое время снимет боль, а завтра надо будет готовить мази и притирания…

Нет, я не умерла, хотя и душой подготовилась к этому. Наверное, незавершение начатого дела всё ещё держит меня в мире живых. Но я поняла, что это падение – знак свыше. Это то же самое, что было с раббуни Шаулом. Я сходу, не дав себе труда сравнить и сопоставить, плохо подумала о человеке, который мало что такого не заслуживал, а напротив – жизнь положил за других, куда менее достойных, чем он. Я уподобилась толпе, которая всегда и сразу верит лишь простому и скверному.

Увы, в размышлениях своих я забежала далеко вперёд повествования. Мне придётся рассказать ещё немало второстепенного, прежде чем удастся перейти к главному.

Глава двадцать восьмая.

Рабби Ахав говорил в числе прочего, что жизнь труднее всего удержать в нормальном течении; стоит на миг отвлечься, и она норовит скатиться либо к предельному упрощению, либо к немыслимой сложности и запутанности; и то и другое порочно, поскольку отвлекает нас от спокойного наслаждения совершенствами Божиего мира.

Оронт же говорил, что, когда ситуация становится слишком сложной и ты понимаешь, что вот-вот потеряешь управление реальностями, – сделай её ещё сложнее и отойди, передай инициативу противнику – пусть он безнадежно разбирается со всем и всеми, и терпит поражение…

Итак, Оронт выяснил следующее: верховные праведные асаев, несколько начальников ревнителей, высокопоставленные фарисеи, духовно близкие к осквернителям Храма Маттафии бен-Маргалафу и Иегуде бен-Сарафу, намерены встретиться через несколько дней в Иерушалайме и основать так называемый «кровавый синедрион», тайное беззаконное собрание, которое будет собираться ночами и карать «людей погибели» и «отступников». Поскольку «людьми погибели» асаи называли всех неасаев, а ревнители полагали отступниками всех неревнителей, то Оронт поначалу был уверен, что они передерутся между собой, а уж потом те, кто останется в живых, будет решать за всех.

Первым же, кого «кровавый синедрион» намерен был вызвать на свой круг, был Иешуа, и вопрос был бы ему задан один: ты царь или не царь? И если ты царь, то поднимай народ и веди его против завоевателей, против язычников и инородцев, режь, жги и порабощай – короче, делай то, что тебе заповедано пророками. А раз ты этого не делаешь, то царь ли ты?..

Я узнала обо всём этом позже, когда вернулась из Переи – как уже говорила, ни с чем. Потом, задним числом, разбирая бессмысленно все свои промахи, я поняла, что мне не хватило лишь малой толики удачи, поменяйся последовательность двух разговоров, и я бы всё узнала, потому что получила бы пищу для нужных вопросов… и ещё мне не хватило гибкости ума: уловить связь между событиями вроде как посторонними, но косвенно связанными с Михварой… однако, нет смысла об этом рассказывать, бередя давно зажившее. Я даже думаю, а не подарила ли я тогда своей непроницательностью полгода жизни Иоханану? А не убили бы они его сразу, как только стало бы ясно, что тайны его заключения уже нет? Может быть. Не знаю…

В тот день, когда «кровавый синедрион» готов был собраться, чтобы сотворить суд и расправу, Оронт усложнил ситуацию – да так, что все злоумышленники застыли, как жёны праведника Лота, и долго стояли в неудобных позах.

Было назначено обручение Иешуа и Марии. Среди приглашённых был и Иосиф Каменный, первосвященник, и префект Понтий Пилат, и множество другого люда, богатого и знатного. Приехавшая накануне мама говорила потом, что разом вспомнила все храмовые уроки поведения, казалось бы, забытые с детства…

Торжество происходило в просторном доме друга Филарета, Иосифа ха-Рамафема, человека богатого и достойного во множестве других отношений. Он был родом из Самарии, и там ещё жили его родители, которым он щедро помогал. Богатство своё он составил на торговле тканями, нитями и швейными иглами. Побывавший в самых далёких и неожиданных местах Ойкумены, он ещё более проникся мудростью Закона и помогал многим ученикам из бедных семей получать образование в столичных школах. Дом его, стоящий на высоком откосе, выходил окнами одновременно на Храм – и на театр…

Был приглашён и Ирод Антипа – благо, что жил он в это время в Иерушалайме, а дворец его находился в четверти часа дороги. Однако он прислал лишь слугу, который передал подарок и извинения: тетрарх нездоров. Впрочем, все знали подлинные причины его отсутствия, и мало кто жалел о том, что Антипы здесь нет. По-моему, он оказался единственным из Иродиадов, кого возраст не облагородил – уже тогда, в пятьдесят лет, Антипа производил какое-то сатирообразное впечатление: ещё не внешностью, но уже манерами. Потом добавилась и внешность.

Надо уточнить, что сам обряд обручения, скромный и короткий, произвёл бар-Абба, и присутствовало при этом, за исключением жениха с невестой и их матерей, человек пять-шесть – самые близкие друзья. Уже потом, на пир, собрались высокие и знатные. Мама говорила, что Пилат её даже понравился: крупный и грузный, он двигался легко и свободно, и лицо его, от природы квадратное и малоподвижное, тем не менее случалось выразительным и ироничным; удивляли глаза, очень светлые, серо-голубые, насмешливые. Он бегло говорил по-гречески, и хотя знал, похоже, не очень много слов, распоряжался теми, которые знал, умело и ловко; и если у него всё же получались неуклюжие фразы, он первым смеялся над ними. Он сказал, что единственная черта, которой он в евреях не переносит, – это их либо невыносимая серьёзность, либо безудержное глумление, а третьего не дано. Он же, Пилат, повидавший многое и многих, просто не в состоянии относиться ни к жизни, ни к смерти иначе, как с лёгкой насмешкой. Жена его, Камилла, была женщиной эффектной, но всегда несколько отстранённой в силу своеобразной религиозности: будучи римлянкой-язычницей, она как данность принимала самые разнообразные тайные учения всех известных народов, рассуждая примерно так: жрецы и священники разыгрывают спектакли для непосвящённых зрителей, главное же таинство всегда происходит за плотно закрытыми дверями. В щёлочку в этих дверях она и пыталась заглянуть хоть одним глазом. Она постоянно была окружена какими-то проповедниками, учителями иных толков, просто сумасшедшими; однажды она побывала на развалинах самаритянского Храма на горе Геризим, что близ Шехема, и там участвовала в тайной мистерии. После отзыва Пилата из Иудеи и воспоследовавшей смерти его, она переехала в Антиохию, сумев уберечь какую-то часть имущества от конфискации, и долго жила там, время от времени совершая путешествия то в Армению, то в Индию. Я однажды встретилась с нею – кажется, лет через двенадцать после смерти Иешуа и Иоханана; я надеялась, что она знает что-то важное для меня, но увы – она верила только легендам и только в легендах пыталась разобраться. Боюсь, что она даже не поняла, чего я от неё добиваюсь. Не знаю, жива ли она сейчас, но в год разрушения Иерушалайма была жива: её вспоминали как пророчицу, в деталях и красках предсказавшую это событие…

Первосвященник пробыл на пиру недолго, ровно столько, чтобы не выразить неуважения префекту; с другой стороны, своим уходом он как бы сказал Пилату: сколько можно тянуть, реши же ты, наконец, кто этот странный человек, про которого все говорят, будто он царь! Пусть он будет царь, и мы поклонимся ему! Но нельзя же вот так: и не полба, и не мёд[3].

Мария была скромна, робка и потому прекрасна. Она говорила, что боялась всего на свете – вплоть до того, что небо расколется над головой, и оттуда повалятся камни. Что в город ворвутся бронзовые солдаты из стран, которых мы не знаем. Что все сойдут с ума и вцепятся друг в друга зубами. Но ничего такого не случилось. Случилось иное.

В самом конце вечера, когда уже все устали плясать и петь, когда мама и Ханна заговорили почему-то о детских вещах и игрушках, а Иешуа лежал головой на коленях Марии, к нему подошла одна из гостий с кувшином в руке. Присев перед ним, она подняла кувшин, и из него тонкой струйкой побежало рубинового цвета масло – прямо на волосы Иешуа.

- Что ты делаешь? – спросила Мария, отчего-то оцепенев.

Девушка – Мирьям, галилеянка (говорят, что галилеянок можно не спрашивать, как их зовут, потому что их всех зовут Мирьям) – молча поставила кувшин у ног Марии и опустилась на колени перед Иешуа, вытянув вперёд руки и коснувшись лицом пола. Потом, пятясь, она отошла и присела у мраморной колонны.

- О, Боже, – сказала Мария.

Иешуа приподнялся. Мария держала его за руку. Она так крепко вцепилась в его руку, что остались следы. Он дрожал. Ей показалось вдруг, что сердце его не бьётся – настолько холодным стало тело. Молчание, сравнимое разве что с громом, наполняло зал. Наконец Иешуа смог выпрямиться. Масло катилось по его лицу, как кровь из открытых ран на лбу. Потом он поклонился и медленно сел.

Пути назад не было.

Девушка эта, Мирьям, была одной из двух сестёр строителя Элиазара ха-Хазора, того, под чьим началом Иосиф и Иешуа строили шлюзы в Великой долине. Напомню, что строительство это затеял Антипа, дабы урожаи в этой плодороднейшей долине собирать не два, а три раза в год – как то делают крестьяне Междуречья. Элиазар был первый, кто осмелился обратить внимание четвертьвластника на подъём соли из глубины, и предложил многое построенное разрушить, а что-то перестроить иначе. В результате Элиазару пришлось бросить дом и имущество и бежать туда, где гнев Антипы не был столь грозен; увы, престарелые родители его не перенесли тягот странствия; сам же Элиазар с двумя сёстрами приобрёл наконец маленький домик неподалёку от Иерушалайма, на обратном склоне Масличной горы, в Бет-Ханане, и постепенно занялся привычным делом – строительством; в частности, он был распорядителем-тысяцким при постройке пилатовского акведука.

Иешуа, бывая по делам в Иерушалайме, обычно останавливался в этом маленьком, но очень уютном доме. Я не сомневаюсь, что младшая сестра, Мирьям, воспламенилась к нему и строила планы.

Когда же ушей Элиазара достигли слухи об обретении царя и когда он вдруг понял, что с этим человеком он неоднократно делил хлеб и кров, то и сам Элиазар, и его сёстры, не сговариваясь, стали самыми деятельными помощниками Иешуа. В первую очередь, конечно, это был низменный и необходимый сбор денег, а кроме того, приём и направление по назначению идущих людей, разъяснение целей – и множество других мелких необходимых и неописуемых дел. Когда Иешуа входил в Иерушалайм, Мирьям и Марфа кормили целых три апостолона, разместившихся в окрестностиях Бет-Ханана…

Чем объяснить самовольство Мирьям? Да и было ли то самовольством? Может быть, она, как безнадёжно любящая женщина, решила помочь любимому человеку, который, по её мнению, слишком долго колебался, чтобы сделать последний шаг? Или – не буду ссылаться, от кого я это услышала, и допускаю, что это лишь злая придумка, – Мирьям сказала, что пусть уж он скорее станет царём, потому что у царя может быть и две жены – понятно, намекая и на Ирода, и на Антипатра. Может быть, она могла держать эту мысль в глубине сердца, но никогда не сказала бы вслух…

Когда я вернулась – через три седмицы после обручения и помазанья – от Иешуа всё ещё исходил знакомый с детства запах, запах того волшебного бальзама, который не один раз спасал жизни и ему, и мне.

И в день, когда я вернулась, не найдя следов и ничего не добившись, – вся чёрная, в слезах, прибежала Марфа…

Меня терзали злые предчувствия, настолько злые, что хотелось что-то с собой сделать, как бы содрать коросту. Я многое узнала за этот месяц о Шимуне Благодатном, слишком многое, чтобы увидеть, что Иешуа ступает след в след за ним – и непонятно, что можно сделать, чтобы эту кару судьбы отменить. Уже начала разбредаться и самовольничать армия…

Говорили потом, что после помазанья – пусть совершённого народом, а значит, и непризнаваемого – но всем ставшем известным тут же, наутро, и все кричали или шептали: «Помазанник! Помазанник!» — и опять вспоминали Маккаби, царей от мотыги, и толковали книги пророков, кто какую хотел, потому что в пророках можно найти предсказание любого события, – что после этого помазанья, совершённого девой, и это тоже было предсказано, так вот – после этого Иешуа стал нетерпелив и гневен, и все падали ниц и стонали, как в истоме: «Царь! Царь!» Я не помню его гневным, но, может быть, со мной он просто не имел повода срываться; наш брат Яаков, из старших близнецов, он бросился в служение Иешуа чуть позже меня, потому что мама старалась удержать его в доме, но он всё-таки ушёл, оставив всё на Иосифе, и я помню, как он пытался не встретиться с мамой, когда она и оставшиеся при ней браться и сестра приехали на обручение, – Яаков говорил мне, почти плакал, что брат страшно изменился, что он, Яаков, не узнаёт его и временами пугается, не подменыш ли тот, и что всё, что происходит, неправильно, ложно, противно и должно быть как-то изменено. Яаков и прежде был очень набожен, а теперь целые дни проводил в Храме; в отличие от многих наших, он не принадлежал к ученикам бар-Аббы, а избрал себе наставником престарелого цадоки Эльехоэная бен-Саддука, полуслепого, редко выходящего из своего дома на улице Вязальщиков. Цадоки Эльехоэнай принадлежал, понятно, к саддукеям, но полагал при этом, что на самом деле ни одна из школ и близко не подошла к пониманию сущности Завета – и более того, в своих стремлениях истолковать и приспособить Завет под сиючасные нужды искажают природу Божией воли; нет, не в словах истина, говорил он, и не в череде слов, а в той музыке, что рождается в сердце, когда ты эти слова невзначай вспоминаешь, глядя на небо…

Однажды я нечаянно подслушала часть разговора Иешуа и Горожанина. Иегуда горячился и доказывал, что медлить больше нельзя, что старый план провалился, а составлять новый некогда, поэтому надо прямо сказать: «Я царь!» — и смещать первосвященника, смещать решительно и грубо – дабы народу видна была сила и страсть. Да, сказал Иешуа, это было бы правильно… но что, если я не царь? Что, если меня обманули, а я обманул всех вас?.. Как ты можешь такое говорить, застучал ногами Горожанин, опомнись! Да, сказал Иешуа, нельзя такое говорить, и думать нельзя…

Он повернулся и тяжело пошёл в мою сторону, почти наткнулся на меня, но не заметил и не узнал.

После помазанья Иешуа «кровавый синедрион» уже не решился призвать его к ответу, но это не помешало им собираться иногда и творить судилища над неповинными людьми. Так, пропали куда-то и более не были найдены три брата, владевшие мельницей и мучным складом на Хлебном рынке. После того, как Иешуа отменил дополнительные незаконные поборы, оставив Храму одну его десятину, они не удовольствовались этим, а подняли волнение на рынке, требуя возврата незаконно отнятого; и их поддержали было и торговцы, и прочие люди, по большей части беднота, но накануне назначенного похода в поисках тайных хранилищ – а подозрения такие были, и назывались разные места вне Храма, – все три брата пропали, и более их не видели. Кстати, хранилища эти существовали определённо, и в руки Иешуа попал тайный медный свиток, где все они были перечислены, но это случилось слишком поздно. Храм был богат настолько, что не мог показывать все свои богатства и вынужден был зарывать их в землю; одного золота зарыто было двенадцать воловьих упряжек, и шестьдесят упряжек серебра.

Надеюсь, там оно всё и останется.

…За что, за какую вину схватили Элиазара, Марфа не знала или не стала говорить. И откуда ей стало известно, что это дело рук тайных стражников «кровавого синедриона», она не сказала, но ясно, что правда стоила ей немалых денег, и расшитых золотом и камнями драгоценных старинных праздничных головных повязок и шейных ожерелий её и Мирьям я у них больше не видела. Но что она знала, так это то, что брата их за неведомую вину объявили мёртвым, спеленали в саван и завалили в гробнице, и она знает, в какой именно! Она попыталась нанять сторожей, чтобы они распахнули гробницу, откатили камень, но все отказались в ужасе, боясь провозглашённого проклятия.

Иешуа бросился сам, его догнали Неустрашимый и Тома, бывшие в доме, а по дороге на лошади вдвоём прискакали бар-Толма и с ним незнакомый священник. До гробницы было далеко, поэтому даже я, узнав обо всём поздно, догнала их у самой цели; со мной был Нубо.

Я не помню места, более страшного, причём страшного необъяснимо. Треугольная выемка меж трёх голых холмов; когда-то здесь брали камень. Дорога, далее идущая к Гирканиону, огибала эти холмы широкой петлёй, и лишь подобие тропы, скорее угадываемой, чем видимой, показывало, что к холмам кто-то приближался. Позже подобные трихолмия попадались мне во множестве в речных долинах близ Тарса и Александрии Сирийской, и тамошние жители считали их местами обитания всяческой нечисти; остановившиеся на ночлег вблизи трихолмий путники могли исчезнуть, а могли сойти с ума и истребить друг друга. Серого цвета и из породы, похожей на шлак или пемзу, что часто прибивают волны к берегу, они не давали прибежища ни дереву, ни траве, а лишь подобию лишайника. Весеннее пополуденное тепло казалось здесь зноем…

Ещё, похоже, сюда приходили умирать звери; или же это была трапезная каких-то ночных тварей, сейчас попрятавшихся. Осколки мелких косточек похрустывали под ногами.

Всего гробниц было семь с высеченными именами, и две безымянные. Видно было, что одну из них недавно открывали.

Земля перед могильным камнем и стена вокруг него – были испещрены непонятными бурыми знаками, еле заметными под ярким солнцем. Под самым камнем насыпан был маленький холмик щебня, и я видела, как синие мухи забираются в щели.

Иешуа это тоже видел.

- Здесь? – спросил он Марфу.

Та кивнула. Мы все стояли и нервно тряслись, и казалось, что сквозь зной нас пробирает могильный холод.

Иешуа припал к камню, но камень не подался. Он был величиной с большой жернов, из тех, которыми рушат зерно для круп.

К брату присоединились апостолы и Нубо. Священник – имя его было Рувим – молился рядом. Холмик разрушили, приоткрылась яма, откуда вылетели полчища мух и вырвался смрад. Судя по шерсти, зловонным кишащем червями месивом могла быть собака. Все боялись наступить в яму.

Камень наконец тронулся с места. Образовалась щель, в которую мог протиснуться человек.

- Элиазар! – крикнул Иешуа. – Эдиазар, друг! Ты слышишь меня?

Донёсся только шорох.

Впопыхах никто из нас не взял ни огнива, ни трута.

- Элиазар… – Иешуа, согнувшись, потом на четвереньках, протиснулся в гробницу.

Мы ждали. Слышалось только гудение мух.

Вдруг Нубо, зарычав от натуги, ещё раз налёг на камень. Раздался громкий хруст, камень шевельнулся и повалился плашмя. Взлетела пыль.

Я неожиданно для себя шагнула вперёд и оказалась в пещере. Спиной ко мне – он угадывался как светлое размытое пятно – стоял Иешуа и что-то делал. Я подошла; глаза мои с огромным трудом привыкали к полумраку после солнцесияния. Иешуа оглянулся и улыбнулся мне.

- Успели, – сказал он.

Рот Элиазара был запечатан, а всё тело связано. Он лежал на погребальном ложе. Иешуа тихонечко высвобождал деревянный кляп из его рта, стараясь ничего не повредить. Я стала разрезать путы.

Потом мы вдвоём выволокли негнущееся тело наружу и там стали разминать и растирать. Неустрашимый и Нубо отправились за водой, маслом и полотном, а тем временем откуда-то стеклись десятки людей, стояли в отдалении и смотрели, не подходя и никак не реагируя, хотя их просили и требовали помочь хоть чем-то.

Наконец Элиазар начал постанывать; синевато-белые его руки и ноги стали напитываться кровью. Привезли масло, воду и уксус; мы обмыли его и высушили полотном, натёрли маслом, завернули в плащи; теперь он дрожал. Нубо поднял его, как малого ребёнка, и понёс. Иешуа шёл впереди; ничего живого не были в его лице; как будто свою жизнь он перелил в тело Элиазара. Зрители потянулись к нему и вдруг отпрянули; многие пали на колени. «Хошана…» — тихо сказал кто-то.

Глава двадцать девятая.

Вечером того безумно долгого дня – но уже легла тьма, и в небе цвета ночного моря стояла красная подрагивающая луна, и не было звёзд, – я нашла Оронта. Душа моя металась, и надо было опереться на прочное…

Но Оронт не был прочен. Потом, лет через семь или восемь, я поняла причину его морального бессилия: царь Парфии Артабан, пришедший к власти не без помощи Рима, испытывал в предыдущий год и в этот большую неуверенность в прочности своего трона, а потому не мог позволить себе ничего такого, что вызвало бы у Тиберия (который быстро впадал в старческую слабоумную подозрительность) хоть тень подозрения в недостаточной лояльности; желающих же бросить на него такую тень было предостаточно. Поэтому Оронт не смог обеспечить Иешуа ни золотом, ни выгодными торговыми соглашениями, а без этого ему невозможно было рассчитаться с кредиторами и заимодавцами.

Теперь другое. Да, Пилат в какой-то мере поддерживал Иешуа – исключительно на словах, но поддерживал, – и даже обещал намёками, что представит его императору и испросит для него царский титул, с тем, чтобы под одной рукой объединить все земли общины Иерушалаймского Храма, – но я очень сомневаюсь, что он действительно собирался это сделать. Во-первых, это было решительно не в его денежных корыстных интересах; разве что, пресытившись и почувствовав скорую отставку, он мог как бы закрыть за собой дверь и не пустить туда ревизоров; но это вряд ли, слишком хитро, слишком тонкий нужен расчёт. Во-вторых, он таким образом сильно осложнил бы свои отношения с Хананом, который знал о злоупотреблениях Пилата всё, потворствовал им – а значит, держал Пилата за самые трепетные места. В конце концов, он таки Пилата и погубил, но уже по другой причине. Да, если попытаться представить себе тайную картину власти в Иудее, то получится, что именно Ханан в те годы был самой влиятельной и самой страшной фигурой, а Пилат предназначался для порядка и для парадов. Ну и где-то совсем на третьем плане мы видим первосвященника Иосифа Каменного… В общем, я думаю, что обещал он это лишь для того, чтобы подзудить Ханана, вызвать его на новый торг и что-то себе выгадать.

Надо сказать, что Иешуа на Пилата и не надеялся. Его вполне бы устроил нейтралитет римлян…

Нет, не об этом мы разговаривали тогда с Оронтом. И не могли разговаривать об этом, потому что я не знала и трети из того, что написала только что. Может, и десятой части не знала. Нет, нет, – я вдруг – после первых же слов – поняла в нём глубокую усталость и бездонное отчаянье, но не то отчаянье, которое делает человека непобедимым наперекор всему, а то, которое его губит, а вернее – заставляет желать смерти. Оронт не в силах был мне помочь, а я не могла искать в нём поддержки.

И тогда мы поговорили о затмении звёзд, о древних играх в камни – одну партию такой игры можно было вести всю жизнь, – и о том, сойдутся ли наши души, когда всё кончится, а если сойдутся, то узнают ли друг друга. Оронт был стар, хотя казался просто высушенным, но в ту встречу он сказал мне, что ему минуло восемьдесят три осени. И ещё он сказал как бы между прочим, что даже смерть бессильна остановить творимую тайну.

Пожалуй, я стала понимать его только сейчас.

Да, и ещё: Оронт настоятельно рекомендовал мне подыскать для мамы и хотя бы для младших братьев и сестры какое-то надёжное убежище прямо здесь, в городе; но такое, чтобы нырнуть туда можно было за долю часа и затаиться надолго.

Я нашла такое убежище и ещё порадовалась тогда, что мои дети дома, вдали отсюда, в безопасности.

После вскрытия гробницы Иешуа очищался, и очищаться ему надлежало семь дней. Элиазар был жив, но он молчал и смотрел в одну точку; ему давали воду, и он пил, его сажали на горшок, и он опрастывался, но при этом он никого не замечал и видел что-то неведомое и очень далёкое. Я думаю, пока он лежал, связанный и с деревянным кляпом во рту, в полной темноте – сквозь какую-то щель пробивался лучик света.

Бар-Абба рассказывал об этом в Храме, и многие слушали его. Но по городу уже понеслись слухи, что царь Иешуа гнусным волшебством, которому он обучился в Египте, оживил мертвеца и к оживлённому прикасался к нему. И ещё говорили, что для оживления он использовал собаку, которая взамен мертвеца сгнила заживо, подобно царю Ироду. И что войдя в гробницу, он снял печать, а печать была наложена потому, что умерший был великим колдуном и грешником против естества, и запечатанные демоны и проклятия высвободились и теперь обрушиваются на живущих… Нет, бар-Абба был великолепным, великим проповедником, но он немного опоздал – люди скорее, охотнее и торопливее верят в чудеса и во зло, нежели в разум и справедливость. И потому он как бы запоздало объяснял и выворачивал то, что они успели узнать раньше – как оно было на самом деле.

И тогда он показал на священников и левитов, обвиняя их во лжи и стяжательстве. Он ведь тоже знал, чему толпа поверит с охотой, и ему было чем привлечь уши и разжечь азарт обличения. Он рассказывал, как неправедно наживались и наживаются те, кому мы вручили ключи своей веры, как они прислуживают захватчикам, как творят беззакония и предаются таким порокам, за малую толику которых погребены были Гоморра и Содом; и что нет такого закона, который не был бы нарушен ими безнаказанно, потому что право наказывать забрали себе именно те, кто рушит. А теперь они изливают яд лжи на того, кто пришёл, кто Богом призван был вернуть справедливость в мир, отнять неправедно нажитое и покарать алчных спесивцев, превративших Божий дом в гнездо разврата, в дом менял и в вертеп разбойников…

Пороки же тех священников, что процветали под крылом Ханана, были действительно непрощаемые, и они, как научил их Царь Обмана, первыми обвиняли невиновных – и именно в том, в чём грешны были сами. Я имею в виду магию, занесённую к нам даже и не из Египта и Бабилонии, а из недр Нубии и страны Куш, а может быть, и из более дальних стран, о которых сочиняют небывалое. Но я точно знаю, например, что в поместье Ханана под Иерихоном раббуни Иоаким бен-Шеллун магическими приёмами убивал раба, а потом заставлял его ходить и исполнять приказы, и он же пытался оживлять создание из сырой глины, но тут у него ничего не вышло: глина слишком быстро высыхала, и чудовище распадалось, пытаясь пошевелиться. И я знаю также, что группа священников, которых трудно назвать этим словом, собиралась вдесятером, как для миньяна, и вторили богопротивное заклинание, призывая демонов убить неугодного им человека – как бы далеко он от них ни был. Человек мог умереть от чего угодно, суть смерти демоны избирали сами, но за полгода его жизнь так или иначе прекращалась. Я уже не говорю о множествах других случаев применения магии, один из которых мне кажется даже более мерзким, чем проклятие на смерть, а именно: маг впадал в глубокий сон, почти подобный смерти, а душа его внедрялась в чужое тело и заставляла его поступать так, как ей было угодно; и если это было недолго, то человек просто приходил в себя в другом месте и не помнил произошедшего, а если долго – то терял память и о себе, и о прожитой жизни вообще; я встречала таких опустошённых людей не один раз на дорогах и одного из них даже смогла спасти и после найти его родных, но то был просто счастливый случай; обычно они погибали. Я рассказала лишь малую толику из того, что до сих пор помню, потому что мне отвратительно говорить об этом, и ещё потому, что мне страшно. Я не знаю, чего мне ещё можно бояться в этой жизни, но что-то внутри меня уверено, что – можно.

Так вот, всё это немногое я рассказала только для того, чтобы вы знали: священники, что благоденствовали под сенью Ханана, были страшными грешниками против Господа, а кроме того, они были искусными лжецами, и по правилам этого искусства они обвиняли противника в том, в чём были грешны сами; и если бы он в ответ взялся обличать их, то люди бы, послушав, сказали: он лишь повторяет их слова, а значит, ему нечем оправдаться…

Я ходила к сёстрам и Элиазару каждый день. Дом их охраняли воины Сыновей Грома, а рядом с больным постоянно находился Тома Дидим и ещё один врач-римлянин, сосланный в Иудею (которую римляне называли Палестиной, что значит Филистинская Сирия); имя его было Люций. Он не мог ходить без трости и каждый раз, садясь или вставая, выкряхтывал из себя греческую поговорку: «Врач, исцелись сам!» Впрочем, Тома сказал, что именно настои и вытяжки, приготовленные Люцием, обратили Элиазара к жизни. Сам Тома не чувствовал, что может чем-то помочь больному.

На пятый день Элиазар стал замечать людей. Ночью он расплакался. Он рыдал, как будто потерял лучшего друга. Сёстры обнимали его…

После этого разум его быстро пошёл на поправку. Тело неохотно начинало слушаться, ноги подгибались и руки не держали чашу, но разум стал ясен и быстр, я бы даже сказала – лихорадочно-быстр. И пребывал он не вполне здесь, а здесь и где-то ещё.

Мне кажется, Элиазар видел происходящее как бы сверху, с птичьего полёта, в городе без крыш, где в одном доме «сегодня», а в соседнем – уже «завтра». Он и сказал первым, что Иешуа нужно сейчас, срочно, арестовать и заточить Ханана и прочих, кто входит в «кровавый синедрион», по обвинению в практиковании чёрной магии; он, Елиазар, и некоторые другие могут свидетельствовать против них. Но сделать это нужно сейчас, потому что сила их нарастает стремительно…

Сила их нарастала: наши воины ловили шептунов на базарах и допрашивали, и те охотно выкладывали, как за небольшие деньги или просто за поблажки в делах им велели рассказывать всем, кто хотел слышать, что царь Иешуа – это и не царь вовсе, а ублюдок, родившийся у завивальщицы волос из Каны от римского солдата; с детства он путался с непотребными самаритянскими священниками, которые и подучили его выдавать себя за царевича; другие говорили, что на самом деле за царя себя выдаёт проповедник бар-Абба, а тот, который проповедует под его именем, есть не кто иной как сумасшедший армянский шут и акробат Тогба, привезённый ещё Архелаю для развлечения; нет, говорили третьи, этот самозваный царь – переметнувшийся к римлянам александрийский еврей Калхозий, ненавидящий Предвечного, намеренный свергнуть его и в Храме устроить кадения всем паскудным божкам и идолам сразу, а прежде всего – самому себе, своей золотой статуе, которую уже везут из Рима…

И ещё в тот долгий день, когда Иешуа спас Элиазара, а я пыталась выведать у Оронта, что нам предстоит, – пыталась безуспешно; боюсь, что он уже всё знал, – в тот день, вечер, ночь решалась судьба Иоханана, моего мужа, а я этого не знала и продолжала беспокоиться о нём так же, как и в предыдущие дни, и ничуть не сильнее.

Скажу сразу – я так и не выяснила до конца, как и почему произошло то, что произошло. В этой истории концы с концами не сходятся, ведь не принимать же на веру утверждение одного из доверенных людей Антипы, что-де покровители Иешуа и Иоханана (он не знал про Оронта, но понимал, что кто-то должен был быть) спрятали младенцев дважды, как бы перепутав их, и именно Иоханан является законным царём, сыном Антипатра и его жены Мариамны, а Иешуа – лишь сыном рабыни. И что-де Иешуа, узнав об этом уже на пути в Иерушалайм, предал Иоханана первосвященнику, а тот, убоявшись, сбыл его на руки Антипе. И хитрый Антипа до последнего держал Иоханана под почётной стражей в Михваре, желая, когда Иешуа сделает своё дело и свалит Ханана, но и погибнет или слишком осквернится сам, помочь тому сесть на царский престол… Думать так можно только совсем не зная этих людей, а лишь исходя тупой злобой к ним. Но, предположим, что Антипа сам верил в эту околесицу и действовал по вере своей. Всё равно непонятно, почему он решил послать в Михвару отряд убийц, а не действовать по плену и не везти Иоханана в Иерушалайм.

Вероятно, что-то из происходившего в те дни попросту оказалось неверно истолковано им. Что это могло быть? Вероятнее всего, побег его нелюбимой жены Вашти, дочери эдомского царя Ареты. Вашти бежала, не в силах заставить себя мириться с бесконечными и напоказ изменами мужа; но бежала она в сопровождении полутора сотен всадников-эдомитян, прихватив восемь талантов золота в монетах и слитках и двадцать талантов серебра в утвари; и бежала она не куда-нибудь, а в Михвару…

Вряд ли можно Антипу винить в том, что он немедленно заподозрил заговор. Причём заговор, учинённый не кем-нибудь, а его пусть нелюбимой, постылой, но всё-таки женой – и потаённым царём, которого он, Антипа, скрывал с опасностью для себя и намеревался возвести на трон, поставить выше себя… Такого оскорбления душа его не вынесла.

Это только одно из моих предположений. Есть и другие. Я склоняюсь к этому. Но не могу сказать, что я полностью уверена в правильности изложенного. Просто другие объяснения устраивают меня ещё меньше.

Стражницкий сотник, привёзший голову моего мужа Антипе, перед смертью признался, что у него был приказ убить обоих, и Иоханана, и Вашти. Но в крепости было слишком много воинов, и Вашти была недоступна. Иоханан же спокойно вышел из-за стен, когда ему передали, что тетрарх Ирод Антипа просит его к себе – время-де подошло…

А послал Антипа стражников в Михвару как раз в ту ночь, когда я, сопровождаемая Нубо, возвращалась от прежнего дворца Ирода, где в маленьком флигеле, примыкающем к крепостной стене, всё ещё жил Оронт. Город оттуда, от дворца, виден был как бы сверху, и мне ещё показалось в тот час, что на улицах больше огней, чем в другие дни.

Но это просто был праздник, весёлый праздник Жребия – тот, что прежде именовался Днём Мордехая. Я совсем забыла про него.

[1] Налоговая система во времена Пилата и Ханана была нарочито сложна и запутанна. Казалось бы, со взрослого мужчины-налогоплательщика законом положено было взымать лишь два обязательных налога: на Рим в размере 1 динария в год и на Храм в размере 0,5 шекеля серебра, т.е. примерно 2 динария. Однако число косвенных налогов, пошлин и обязательных платежей превышало три сотни, и разобраться в них мог только специально обученный чиновник

[2]Villa agrarica, крупное сельскохозяйственное предприятие, плантация. На территории провинции Палестина, т.е. Иудеи и Самарии, такая форма хозяйствования развивалась очень интенсивно вплоть до восстания бар-Кохбы. Крестьяне во множестве разорялись и шли в батраки или же продавали себя в рабство

[3]

Спасибо за чтение

Вернуться к книге