Обложка Лазаревское кладбище

Лазаревское кладбище

Анна Веневитинова

0% прочитано
Стандартный
Анна Веневитинова

Лазаревское кладбище

Нечаянное наследство. Вместо предисловия

Мой дядя Нестор Леопольдович Цвикун был коренным киевлянином. Рано подорвав здоровье в разнузданных молодецких забавах, влачил он юдоль скромную и в высшей степени заурядную: врачевал домашних питомцев, подворовывал спирт у советского государства да изредка наведывался к нам с мамой в Москву. Я же, напротив, бывал в Киеве так часто, как только мог. Каждая поездка к дяде становилась глотком свежести после терпкого удушья материнских забот.

Меж тем время упорно вертело свои жернова. Я вырос, поступил в университет — пришла моя очередь наживать недуги всевозможными сомнительными излишествами. Видеться с дядей мы стали реже, а вскорости и вовсе перестали.

Распался Союз, просвистели лихие девяностые, осенней распутицей прочавкали под ногами унылые нулевые. Память померкла, и известие о дядиной кончине я встретил с удивительным равнодушием, словно и не с ним мы партизанили в зарослях бузины на его дачном участке, размахивая пластмассовыми автоматами.

Мысли приходили сплошь меркантильные. Ведь не может же так быть, думал я, что двухкомнатная жилплощадь на Крещатике совсем уж ничего не стоит!

Упования мои оказались тщетными. Выяснилось, что уж много лет кряду дядя был связан договором ренты с одной из тех сердобольных контор, что скрашивают согражданам одинокую старость небольшой прибавкой к пенсии, взамен требуя сущей безделицы — завещания на недвижимость.

В общем, в дядины апартаменты меня даже не пустили, неделикатно напомнив изречение Михайло Опанасыча Булгакова про москалей и квартирный вопрос.

Согласно воле усопшего, ко мне переходили лишь денежные средства в размере ста сорока семи гривен да обветшавшая дача под Борисполем, с крыши которой дядя обучал меня непреложному мужскому искусству писать стоя.

Добравшись до оной дачи, я тут же впал в уныние, чему немало способствовали близость международного аэропорта и крайне дешёвая выпивка — сугубое пьянство на пару с бессонницей едва не довели меня до безумия. Ещё неизвестно, чем кончился бы мой запой, если бы в одну из ночей, устав от рокота корейских и малазийских боингов, я, по какому-то странному наитию, не полез на чердак.

Сломанный велосипед, плотные шеренги пустых бутылок, лыжи времён новгородской республики — вряд ли кого-то можно удивить подобным барахлом, а посему я избавляю читателя от утомительных пространных описаний. Но ведь не всякий дачный чердак может похвастаться наградным маузером, ведь правда же? Именно такой сюрприз поджидал меня на дне плетёной корзинки с ёлочными игрушками, которую я, по пьяной неловкости, случайно задел ногой.

Короткая, но ёмкая дарственная надпись заставила меня в миг протрезветь: «Чекисту Грибушиной от Генриха Ягоды».

К маузеру прилагалось удостоверение сотрудника НКВД СССР на имя некоего Степана Трофимовича Ярыжкина и увесистая стопка пожелтевших тетрадей. Впрочем, на тетрадки я обратил внимание отнюдь не сразу — почерк показался мне детским, грешным делом, я решил, что это мои каракули.

Как бы не так! Перьевой ручкой я никогда не пользовался, особенно в детстве. Обилие весьма характерных клякс заставило меня отнестись к находке повнимательнее.

Записи принадлежали всё тому же Степану Ярыжкину, а Лидия Антоновна Грибушина упоминалась в них чуть ли не на каждой странице. Иногда она превращалась в «Лиду» и даже «Лидочку», но сути эти трансформации не меняли — я держал в руках подлинный дневник сотрудника советских спецслужб, без цензуры и даже выправления грамматических ошибок.

Вот такие ягодки-грибочки!

Никаких Ярыжкиных, тем более Грибушиных, в нашем роду не было, и где дядя разжился эдаким богатством, мне оставалось только гадать.

Не желая вступать в конфликт с властями Незалежной, следующим же утром я отнёс ствол местному участковому.

Внешностью и манерами этот парниша больше напоминал лондонского хипстера, чем сотрудника органов правопорядка.

Поблёскивая модными очками, он со вздохом отложил смартфон и лениво заметил, что никакой это не маузер, а самый что ни на есть браунинг, и что из точно такой же волыны мочканули принца Фердинанда, Петра Столыпина, а также фашистского посланника фон Мирбаха.

Спорить я не стал. Будучи по образованию математиком, я легко спутаю гаубицу с пулемётом, а слово «маузер» всплыло в моём мозгу само собой. Однако ж с Мирбахом участковый явно погорячился — его, как мне помнится, мочканули гранатой.

Но в целом я остался доволен нашим общением. Кроме всего прочего, участковый посоветовал везти пистолет через границу в разобранном виде, смешав запчасти с деталями какого-нибудь детского конструктора, например «Электроник».

Благодарность моя не знала предела и выразилась в трёх литрах первача, купленных по такому случаю у местного ПБОЮЛа Клавдии Ивановны Розенфельд.

Однако вернёмся к моим находкам. Их появления на дядином чердаке тем более странно, что записи Ярыжкина касались событий в основном московских. Лишь иногда действие перемещается в другие города, в том числе зарубежные, но Киев в дневнике не упомянут вовсе.

Уже по возвращении домой я попытался добыть хоть какую-то информацию о фигурантах моего дела. Мой старинный приятель, ещё по физматшколе, который всегда мог без мыла пролезть в любую щель, порылся в каких-то архивах и сообщил мне, что некий Спепан Ярыжкин действительно подвизался рядовым милиционером в одном из отделений Марьиной Рощи. Было это в середине двадцатых. Затем следы его надолго исчезают, вновь его имя появляется лишь в расстрельных списках бутовского полигона. Жизнь Степана Ярыжкина оборвалась пятнадцатого ноября тысяча девятьсот тридцать седьмого года. В один день с Глебом Бокием, между прочим.

Что же касается Лидии Грибушиной, то о ней архивы молчат. Ни в одном открытом источнике она не упоминается, будто бы и не было такого человека.

Хорошо, что с одноклассником мы разговаривали по телефону, — видя моё лицо, он наверняка решил бы, что я не здоров. Я ещё долго не мог оправиться от шока, повесив трубку. Дело в том, что среди записей Ярыжкина есть и такие, которые относятся к гораздо более позднему времени, нежели тридцать седьмой год.

Подробное изучение бумаг многое поставило на свои места — многое, но далеко не всё. Описываемые события порою столь фантастичны, что я начинал всерьёз сомневаться в душевном здравии автора.

Теперь же, приступая к публикации этих материалов, я и сам опасаюсь прослыть сумасшедшим. Опубликуй я всё, как есть, меня непременно сочтут либо безумцем, либо провокатором.

Посему я и облёк повествование в художественную форму — с беллетристики и спрос невелик.

Глава 1. Знакомство

Той ночью одолели Стёпу кошмары. Знатный у дяди Вовы самогон, только на этот раз, видать, схалтурил старик. Забористый, но на вкус точно с гнильцой какой-то — не самогон, а шмурдяк из шалмана станционного.

И снятся после этого пойла пакости да несуразицы всякие — будто бы ему, простому советскому милиционеру, поручила партия раздобыть мозг барона Врангеля. Явился Стёпе нарком Луначарский прям как есть, с портрета в красном уголке.

— Тебе, товарищ Ярыжкин, — торжественно молвит нарком, — великая революционная честь оказана! Не посрамись же перед товарищами своими!

По-большевистски сурово блестели стёклышки наркомовских очков, а у Стёпы аж загривок вспотел. Это ж как это он через тридевять границ повезёт мозг живого человека?! Тут ведь и навыки нужны, и тара специальная, а Стёпа, даром, что бабка у него знахарка, о врачебных делах — ни малейшего понятия!

И вот уже бежит Стёпа куда-то впотьмах, палит из нагана почем зря. Мнится ему, что враг затаился повсюду и даже июньская ночь дышит в лицо не дождливой прохладой, а смрадом контрреволюции.

Мчится Стёпа сломя голову, падает, обиженно трёт ушибленную коленку и хнычет, как по малолетству, — не сдюжил, не оправдал доверия партийного, подвёл товарища Луначарского. Нюни малец распустил — в голос рыдает, бабку кличет.

— Горе ты моё луковое! — причитает бабка Аграфена. — Что ж ты натворил, дубина стоеросовая?! Пойдём к деду, он-то тебя быстро уму-разуму научит!

— Как к деду?! — недоумевает Стёпа. — Помер же дед!

— Гляди, как бы ты у меня сейчас не помер, супостат!

Хмурится бабка, недобрым огнём полыхают её огромные цыганские глазищи, и плетётся Стёпа за нею словно коза на привязи.

А скоро и солнце взойдёт — уж петухи во всю глотку орут. Стелется туман над Сетунь-рекой, сверчки в траве стрекочут. Тишь да гладь вокруг, но тягостно на душе у Стёпы, точно затягивает его в болото, а бороться с трясиною уже нету сил.

Дед сидит с удочкой у запруды. При жизни-то он этого дела не любил — в жопе, говаривал, правды нет. За грибами любил хаживать, хоть и без ноги из Маньчжурии вернулся, а вот рыбу никогда не удил.

— Садись, Степан, — тяжко вздыхает дед, — рассказывай, с чем пришёл. Нешто чего спросить хочешь?

Всё при нём, как и в жизни, — георгиевский крест на груди, деревянная нога рядом на брёвнышке. Усмехается дед в свою куцую бородку, а вопросы у Стёпы в голове роем роятся: будет ли война с англичанами, скоро ли социализм наступит и когда, наконец, отпуск ему дадут. Служба службой, но ведь и совесть у начальства быть должна, чай не при буржуях живём, — уж десять лет, как власть народная.

Вопросов много, да только язык у Стёпы окостенел, — ни проглотить, ни выплюнуть.

— Про отпуск забудь, — читает дед мысли. — Не про то тебе, Степан, нынче думать надобно.

— А про что?

Смотрит дед вдаль немигающим взглядом, медленно поднимается солнце над Москвой, отражается оно в дедовых зрачках, и оттого только печальнее его морщинистое лицо. Огромный багровый шар — и зрачки багровые.

— Про то, как головушку свою буйную под кустом не сложить и человеком остаться. Война, Степан, она уже идёт, и тебя на неё уже призвали.

— С кем война? С мировой буржуазией?

Смеётся дед прямо до слёз и на Стёпу глядит, как на дурачка малахольного.

— Вы, небось, решили, что как только последнего буржуя удавите, так сразу реки молочные потекут? Нет, Степан, — качает дед головой, — человек, он как жук навозный на колесе. Крутится колесо, жук по нему бегает и мнится ему, что это он колесом вертит. А телегу кобыла тащит! Вот и весь сказ! Не вы ту войну начали, не вам её и заканчивать. Сам выучи и Лидке своей передай: эта война никогда не кончится!

— Лидке?! Какой Лидке?!

Успели растаять в тумане сетуньские берега — разметало дрёму по тёмным углам. А Стёпа всё мучился да потолок разглядывал.

«Какая такая Лидка? Та рыженькая, что ль, из торгсина?»

Похмельные мысли скрипели, как жернова, — Стёпа даже не сразу прочухал, что лежит он не дома, у бабки за печкой, а на нарах, в грязной заплёванной камере, куда сам же шпану всякую спроваживал.

Только когда снаружи загремели ключами, он приподнялся на локтях и мутным взглядом обшарил по углам.

«А ещё товарищи называются! — сокрушался он. — Не могли уважить пьяного человека! Хоть бы в дежурку отволокли!»

Камера давила смрадом и сыростью — приснись Стёпе лорд Чемберлен с рогами и копытами, удивляться было бы нечему. Он и сам превратился здесь в чумазого нечистика: белая гимнастёрка порвалась в трёх местах, став похожей на половую тряпку, портянки лохмотьями торчали из сапог, а про рыло опухшее и думать не хотелось. Ладно, хоть портки не обгадил.

Гришка Федякин, этот выскочка и лизоблюд, вошёл в камеру с таким гонором, точно впрямь собрался преступника конвоировать. Без винтовки — и на том спасибо. Глядя на Стёпу, он с понтом поигрывал связкой ключей и гаденько так ухмылялся.

— Стыд и срам! — Гришка аж сплюнул в сердцах. — Ты ж, душегубец, рабоче-крестьянскую милицию под монастырь подвёл!

В этом вся его кулацкая сущность — нет бы о здоровье справиться!

— А ты, говнюк, кажись, меня учить надумал?!

— Кузьмич тебя поучит! А мне вообще с тобой говорить не велено!

«Да уж… С Кузьмичом шутки плохи, — уныло думал Стёпа, бредя в кабинет начальника, — чай не по головке гладить собрался!»

Тяжелый нрав лихого будённовского командира известен был всей Марьиной Роще, бывало, так промеж глаз заедет — искры сыплются! Его даже матёрые уркаганы побаивались, не то что подчинённые.

Только с чего бы вдруг Кузьмичу на Стёпу-то гневаться? Ну, выпил лишнего, с кем не бывает?

Плёлся он знакомым коридором и смекал торопливо, чем мог начальству-то не угодить? А сослуживцы вокруг, — будто подменил их кто — рожи у всех кислые, не здоровается никто, взгляды отводят.

Кузьмич тоже чудной какой-то — брови насуплены, желваки играют, — суровость, стало быть, изображает, а в глазах такая тоска, словно сам с похмелюги.

— Садись, Степан, — натужно проворчал он, — рассказывай, как до жизни такой дошёл?!

А на улице птички поют, липовый цвет осыпается — кому охота в такую пору нотации слушать?!

Окно в кабинете нараспашку, и от свежести той помутнело у Стёпы в глазах — еле доковылял он до стола, а садясь, чуть стул не опрокинул.

— До какой такой жизни?

— Ты мне Ваньку-то не валяй! — Кузьмич врезал кулаком по столу. — Кто пальбу на кладбище устроил?! Скажешь, не ты?!

Рассвирепел старый будённовец, побагровел, усы топорщатся, но вдруг почему-то осёкся. Замолчал и в угол опасливо скосился.

Только сейчас Стёпа приметил, что у Кузьмича секретарша новая, Катюха-то уж с месяц, как в отпуску декретном. Долго Кузьмич выбирал, а посмотреть не на что — ни кожи, ни рожи.

Сидит портупеей обтянутая, папироску в зубах мусолит и одним пальцем по клавишам тычет. И столько в ей фанаберии, что на дюжину хватит, да и Кузьмич, непонятно с чего, вроде как тушуется при ней.

Катька-то и одевалась, как нэпманша, и на машинке печатать умела, а эта…

— Ответствуй, Степан, коли тебя спрашивают, — чуть помешкав, продолжил Кузьмич, — что на кладбище стряслось?!

А как ответствовать, ежели смех тебя разбирает?! Может, конечно, Кузьмича на опытных потянуло, но не на таких же! Ей же лет тридцать! Сухая, как щепка, волосы что солома, жёсткие, — и чего он только в этой монашке углядел?

— Так эта, — промямлил Стёпа в ответ, — не помню я…

— Не помнит он! Алкашня подзаборная! — кипятился Кузьмич. — Я тебя, шельму, в карцер посажу! Будешь без порток на хлебе и воде сидеть, пока память к тебе не вернётся!

— Ждать, боюсь, долго придётся, — желчно заметила секретарша, поднявшись с места, — Иван Кузьмич, я вас больше не задерживаю.

«Вот так оказия! — ошалевший Степан ушам своим не верил. — Раскомандовалась тут!»

Однако Кузьмич удивил ещё больше — покорно встал и, поджав хвост, поплёлся к выходу. А когда у самых дверей тот обернулся, то показалось, что расплачется сейчас старый будённовец.

— Товарищ Грибушина, не он это… Не мог он… Я ж его с малолетства знаю…

— И дверь за собою прикройте.

Странная дамочка между тем перебралась в кресло Кузьмича и с напускным интересом рассматривала Стёпу — точно жеребца на ярмарке.

— Что ж, гражданин Ярыжкин, давайте знакомиться, — она устало вздохнула, — отныне и вплоть до военно-революционного трибунала вашим делом буду заниматься я, уполномоченный особого отдела ОГПУ, Лидия Антоновна Грибушина.

Мать честная! Главного-то Стёпа и не приметил — ордена Красного Знамени на груди да трёх шпал в петлицах, это ж, почитай, полковник по старорежимному.

— Каким ещё делом? — стало вдруг Стёпе совсем не до смеха. — Я же…

— Как каким? — Грибушина изобразила удивление. — Делом об убийстве Владимира Фёдоровича…

— Что?! — Стёпу аж подбросило над стулом. — Дядю Вову убили?!

— Сядь! — рявкнула Грибушина. — Тебе бы в театре играть. В драматическом.

На место Степан рухнул как подкошенный. Поджилки тряслись и уже не от похмелья. Всё естество его отказывалось верить в происходящее.

«Как же так, — метались мысли в голове, — был человек, и нет человека…»

Закроешь глаза, и стоит он перед тобой в козьем тулупе своём — улыбается, байки травит…

Неужели это и впрямь Стёпа грех на душу взял?! С пьяных глаз-то всякое бывает…

«Нет! Не мог я, — долбили мысли по темечку, — не поднялась бы рука… Хоть у пьяного, хоть у трезвого не поднялась бы…»

Терзался Степан, поедом себя грыз, а Грибушина всё больше наседала.

— Твой наган? — спросила и зенками своими буравит, словно печёнки высмотреть намерилась.

Кивнул Стёпа, а чего ж отпираться, коли так оно есть и всем про то известно. Вот он — лежит на столе, порохом воняет — Стёпа его бы из тысячи узнал.

— Рядом с трупом нашли, — Грибушина криво усмехнулась, — пустой он у тебя. С одного раза в упор попасть не мог?

И что тут скажешь? Отвёл Стёпа взгляд да вечер вчерашний вспомнить пытается, но в голове лишь туман хмельной. Хоть бы какой-нибудь проблеск, зацепочка малая… А то ведь с чекистами шутки плохи — вмиг к стенке поставят!

«А с какого такого переляду, — подумалось внезапно, — убийством простого кладбищенского сторожа занимается ОГПУ? Они же шпионов ловят, контру там всякую…»

Хотел было спросить об этом, да не отважился.

Тем временем, по-хозяйски порывшись в ящиках стола, Грибушина разжилась бумагой и карандашом.

— Полное имя?

— Ярыжкин, Степан Трофимович.

— Дата рождения?

— Десятого февраля девятьсот пятого года.

— Родители живы?

— Только бабка.

— Комсомолец?

— Не…

— Отчего же?

— Бабка не велит. Прокляну, говорит, — Стёпа почувствовал, как краснеет, — а глаз у неё тяжёлый… ещё тяжелее, чем рука…

— Ах, вот оно как! Бабка, значит, не велит, — Грибушина едва сдерживала смех. — Что ж, уважительная причина. В милиции давно?

— С зимы. Как двадцать два стукнуло, так и призвали.

— В каких отношениях состояли с покойным?

— Ну как… Бывает, скучно на дежурстве, вот и зайдёшь к нему на Лазаревское, стаканчик-другой пропустить да россказни его послушать. А лучшего самогона во всей Марьиной Роще не сыскать — у любого спроси!

— Куда же катится этот мир? — не отрываясь от записей, Грибушина скорбно вздохнула. — Что скажешь о прочих, если попечитель общества трезвости опустился до самогоноварения?

— Попечитель чего?!

— Ничего. Другие отношения были?

— Какие ещё другие? — удивился Стёпа. — Не в бабки же мне с ним играть!

— В бабки-дедки, — Грибушина скабрезно оскалилась, — на ассигнации…

Чего-чего, а подобных страстишек за дядей Вовой замечено не было, однако ж ОГПУ виднее…

«Вот ведь влип! Мало того, что в убийстве подозревают, так ещё и в паскудстве всяком…»

— Так были? — повторила Грибушина. — Или тоже не помнишь?

— Не, не было… Какое там…

Несмотря на ранний час, из окон потянуло удушьем и пылью. Солнце палило нещадно, не оставив уже от ночного дождя ни единой росинки. Похмелье, оно всегда не сахар, а в такой парилке — и вовсе погибель.

— Товарищ Грибушина, — робко взмолился Стёпа, — мне бы поправиться бы… А то ведь сушняк давит, мочи нет…

— А за сахарной ватой тебе не сбегать? На Лубянке тебя полечат. Во внутренней тюрьме. Там у нас все удобства имеются.

Окатила Грибушина Стёпу неласковым взглядом, но воды из графина всё же плеснула и, пока тот жадно пил, разложила перед ним пяток фотокарточек.

— Узнаёшь кого-нибудь?

Скосился Стёпа на них и лишь плечами пожал. Какая-то барынька с лисьей мордочкой, офицерик, из тех, что бабам нравятся, — все сплошь осколки старого мира, отродясь он с такими не якшался.

— Нет. А кто это?

— Сообщники твои, — сухо ответила Грибушина, — белогвардейские террористы.

Сказала точно обухом приложила. Казалось бы, надо оправдываться — рвать на себе волосы, белугою выть, но словно оцепенел Стёпа. Взгляд тянется к портретам на столе и утопает в чёрных, как смоль, бездонных офицерских глазах.

Всё-таки где-то Стёпа встречал этого смазливого контрика, вспомнить бы только, где именно…

Рдеют огнём золотые погоны — ослепляют до рези, до трамвайного звона в ушах. Сущее меркнет и вдруг рассыпается прахом.

Теперь уж не пух тополиный расшвыривает ветер по московским мостовым — воет метель над Кремлём.

В храме тесно, кого-то отпевают. Теплятся свечи в руках и слёзы на лицах многих. Здесь же и дядя Вова — в генеральском мундире у самого гроба.

«Мать честная! Привидится же такое!»

Как-то чудно всё вокруг. По всему, стало быть, дядю Вову и хоронят, но тогда почему он не в гробу?

Однако же старик на Стёпу зла не держит, подходит, кивает — приветствую, мол, но заговаривает с кем-то другим.

— Здравия желаю, Софья Аркадьевна, — вздыхает старик, — не в добрый час довелось свидеться…

Рядом барыня в траурном платье, она рассеянно что-то бормочет, но Стёпе уже не до их разговоров.

Он судорожно продирается взглядом сквозь толпу — ищет, высматривает кого-то.

И ноет в груди у Стёпы — как в лунную ночь соловьиную, перед свиданкой на сеновале. Нет… по-другому ноет…

Так вот же он! Тот самый офицер! Только много моложе — совсем юнец, кадет безусый…

Резные тонкие черты, орлиный профиль и два чёрных омута под крыльями изогнутых бровей, в которых до безумия хочется утопиться.

«Господи! Но как же он прекрасен! — зачарованно думает Стёпа. — Сколько же в нём благородства!»

Чужие мысли, причудливо сплетаясь с собственными, норовят разорвать мозг на куски — Степан и здесь, и как бы посторонний.

— А Лидочка-то совсем взрослая стала, — дядя Вова кивает на Стёпу, — который годок-то?

— Двенадцать уже…

«Лидочка?! Какая я тебе Лидочка, дурак старый?!»

Осматривает себя Стёпа и глазам не верит — как девка обряжен он. Да и сам росточка невысокого, ручки тонкие…

Ропот толпы стихает, хор певчих слышен будто сквозь тысячу стен. И так же глухо, откуда-то со стороны, звучит озабоченный голос Грибушиной.

— Барышня, кабинет Бокия. Срочно.

«Любит, не любит, — обрывает ромашку Степан, — любит, не любит…»

Тают лепестки в руках, но всё ещё скачет он сквозь опалённую степь, кружится в вихре гражданской войны и повторяет без устали: «Как же он прекрасен…»

— Глеб Иванович, — рапортует Грибушина, — кажется, я нашла нужного нам человека…

Дымно и сумрачно перед глазами. Словно в бездонный колодец падает Стёпа, и вдруг ударяется головою о стол.

Он снова в кабинете Кузьмича, только шишка на лбу выскочила и похмелюга придавила пуще прежнего.

Прижимая к груди телефонную трубку, Грибушина стояла поодаль и пялилась на Стёпу, как на заморскую диковинку.

— И часто с тобой такое?

— Случается, — Степан облизал пересохшие губы, — особенно по нервяку и с перепоя… Я снова бредил?

— Говорил, да… Только на бред это не похоже.

— А что говорил?

— То, чего никто не мог знать…

Спасибо за чтение

Вернуться к книге