Обложка Кондитер государыни Елисаветы. Том 2

Кондитер государыни Елисаветы. Том 2

Яр Отвагин, Михаил Шиллер

0% прочитано
Стандартный
Яр Отвагин, Михаил Шиллер

Кондитер государыни Елисаветы. Том 2

Глава 1

Пожилой лысый повар нагнал меня у выхода из палаты. Котёл передал послушнику, полотенце висело у него через плечо.

— Трифон я, из гостиной поварни. Странников кормлю. Ты, выходит, тот медовый мастер, про которого вчера наши весь вечер толковали? — Он поравнялся со мной и поправил полотенце на плече.

— Лука. — Назвался и остановился рядом с ним у двери.

— Видел. Ты белок на мёде держал? — Трифон посмотрел на остаток пены, наклонил голову ближе к посуде.

— На горячем сиропе. С яблоком. — Наклонил тарелку к свету и показал сохранившийся завиток.

— Слышал, ночью бил. А к обеду всё стоит, как новая горка. Как удержал, на одном мёде? — Трифон поравнялся со мной и заглянул на гладкую поверхность пены.

— Сироп закрепляет. Гущина яблочная тоже. Если сейчас у печи поставить, сядет всё равно, тепло лишнее нельзя. — Поднял посуду повыше и отвёл от тёплой дверной притолоки.

Трифон кивнул. Сироп и яблочная гуща занимали его заметно сильнее моей рваной одежды.

— Где твоя поварня? Раз зашёл разговор, я бы к тебе по делу заглянул. — Задержался у двери и показал ему почти пустые тарелки. Завиток пены ещё держался у борта; сдвинул верхнюю тарелку, чтобы не смять его.

— Туда, к странноприимному дому. Только у меня раздача идёт. Если на печь глянуть хочешь, по дороге со мной ступай. — Он показал другой конец двора, придержал дверь для послушника.

— По делу хочу зайти. Посуда нужна для сиропа, широкая, надёжная. Казённые котлы вернул, а своё за ночь так перегрели, что чугун треснул. С утра глиной возились, хоть немного спасли. — Пошёл рядом, отвёл тарелки от проходившего с хлебом мальчишки.

— И ты в нём опять сироп варить станешь? Сильно загустеет, тут как раз посуда и сдаст: помешать надо, а ты её боишься с места двинуть. — Трифон остановил послушника, велел вернуться за забытым ковшом.

— Оттого и ищу другое. Для готового питья трещину прикрыли, там тихонько греть можно. А для сиропа ровный нагрев нужен, чтоб варка под контролем оставалась. С новым сладким мне и без дырявого дна хлопот довольно. — Дождался возвращавшегося послушника, пропустил его вперёд.

— Матушке молоко сделать собираешься? В трапезной-то уж каждый второй слышал. Задачу она тебе задала на зависть всем поварам. — Трифон подхватил край переносимого хлеба, помог послушнику пройти в дверь.

— Собираюсь. Для него чистая посуда ещё важнее, молочный вкус сразу всё чужое выдаст. Мне нужно самому понимать, отчего проба вышла: от меры, от жара, от самого молока. Если каждый раз за трещиной следить, на остальное глаз останется мало. — Удержал скатку у бока, свернул вслед за ним к кухне.

— Это верно. У повара котёл под рукой должен быть, а не повар под котлом, как сторож. Зайдём, поглядишь. — Трифон велел перенести хлеб к раздаче, отворил мне проход.

Я держался ближе, возвращаясь к нашему делу между его поручениями.

В гостиной поварне было чисто и пахло пшённой кашей, укропом и медовой коврижкой. Печь меньше Мисаиловой, зато удобнее для малого дела. На стене над лавкой висел таз — большой, медный, с широкими бортами и двумя ручками. Внутри светлела уцелевшая полуда.

Подошёл к тазу, оставив его на крюке. Провёл ногтем по наружному боку, прислушался: гудел густо и чисто.

— Хорош. — Трифон проследил за моим движением и коснулся медной ручки.

— Дашь взаймы до Москвы? Сироп варить надо, а остался один треснутый чугунок. Казённые котлы уже сдал, так Потап велел. — Отвёл ноготь от медного бока и повернулся к повару.

— Не дам. До Москвы далеко, а мне самому каждый день здесь варить. — Трифон отступил к стене и заслонил собой таз.

— За работу? Могу пирога напечь для странников. Пока своей раздачей займёшься, оставлю тебе на завтра сладкое. — Посмотрел на свободный стол, отвёл с него угол полотна.

— У меня и без тебя напечено. Ты думаешь, я сюда на чужой запах посмотреть вышел, а своих голодными бросил? — Трифон подошёл к ларю и поднял крышку.

В хлебном ларе лежала высокая тёмная коврижка с орехом. Верх гладкий, ровно отпёкшийся. Чужую работу я умел видеть: это был хороший простой медовый пирог, из тех, которые с удовольствием едят с квасом или чаем.

— Келарь двадцать лет ест. Своей рукой ему пеку, ещё при прежнем отце начал. Какой пирог ни принесут, а мой всё равно спрашивает. Всякий раз добавки просит. — Трифон поддел полотенцем коврижку и показал мне пропечённый низ.

— А таз монастырский? — Посмотрел на крепление таза и задержал взгляд на ручках.

— На монастырской кухне. Только мне дарён. К двадцатому году службы. Своё серебро в полуду положил. Потому и не дам: одолжишь на день, потом до следующего поста ходи ищи. — Трифон снял с плеча полотенце и разложил рядом с коврижкой.

Вот это уже было понятное «нет». У него за медью стояли годы, у меня — срочная нужда чужого ему человека. За такую вещь предстояло предложить что-то стоящее. Я ещё раз поглядел на коврижку: Трифон её берег почти так же, как таз.

— Подарок твой. Значит, и поставить можешь сам? Ты ведь ручаешься, что твою коврижку келарь всегда выберет. — Отступил от крюка и поставил тарелки на свободную лавку.

— На что поставить? — Трифон прищурился и придержал открытую крышку ларя.

— Пари. Чей медовый пирог келарь выберет вслепую. Возьмёт твой — рецепт моего медовика отдаю до последней ложки. Того, что матушка у двора стоя ела. Возьмёт мой — таз мне. — Придвинулся к ларю и указал на его коврижку.

— Он мой за двадцать лет по крошке узнает. — Он засмеялся коротко, в нос. Глянул на свой ларь, на таз.

— Узнать и выбрать — разное. Условимся: оба целых испечём заново. Пробы одинаковые, сверху чистые, а орех внутрь клади. А то келарь по ореху твоё имя на куске прочтёт, прежде чем за ложку возьмётся. Келарь попробует обе и назовёт, которую ещё захочет. Не откуда она, а какую есть станет. — Оглядел ореховую поверхность пирога и отвёл руку от доски.

— Орех у меня и внутри есть. — Трифон коснулся корочки и разломил небольшую крошку с орехом.

— Тогда внутри оставь. Это вкус, он твой. Сверху одинаково подадим, и ложки одинаковые. Сам рядом стой, всё смотри. — Показал на орех в крошке и вернул его к коврижке.

Трифон потёр шею под воротом, ещё раз посмотрел на таз.

— Про третий кусок у Фроси тоже слыхал. Ваши возницы вчера сюда за кипятком ходили, всё рассказывали. Вот уж такого бы мне самому испечь. Своими мерами, своей рукой.

Получить рецепт ему явно хотелось сильнее, чем сохранить свою любимую посуду. На зефир в моих руках он уже насмотрелся, теперь спрашивал о медовике.

— Завтра после обедни, чтоб мне среди раздачи не плясать. И оба своих помощников сами держим: за чужие коржи я отвечать не стану. — Трифон подобрал полотенце, расправил и перебросил через плечо.

— Завтра. При свидетелях. — Подтянул посуду к себе и покосился на дверь.

— Экий ты… При свидетелях. За своё слово перед тобой отвечаю, прямо сейчас. Таз мой, и я на него ставлю, можешь у любого здесь спросить. — Трифон убрал полотенце, положил ладонь на крышку ларя.

— А с меня за твоё слово в обозе спросят. Видел, как медь носят? Мне надо, чтоб здесь знали: таз твой и ты сам распорядился. У Бонне на любую медь казённое имя найдётся. — Поднял скатку и показал на двор с обозами.

— Если келарь дозволит подарок отдать, иду. Самому мне с кухни без его ведома посуду унести — тоже потом слушай. Он свидетель будет. — Трифон выпрямился у стены и посмотрел через дверь в сторону трапезной.

— Спросим. — Отошёл от стола и пропустил его к выходу.

Оставалось получить согласие келаря. Нам обоим было полезно, чтобы вещь передавалась открыто. Трифон вытер руки, пошёл со мной к Варсонофию. Келарь как раз вышел из трапезной, ещё довольный зефиром. Выслушал, почесал щёку.

— Мой медовик против его? — уточнил, глядя на Трифона.

— Мой, отче. А таз ты мне за службу отдал. — Трифон повернулся к келарю и прижал полотенце к переднику.

— Отдал. Свой дар, как хочешь, так и трать. Только потом не говори, будто я тебя на новое тесто сменял. — Варсонофий кивнул на кухню и развёл руки перед Трифоном.

— Так ты моё всё равно выберешь. Я же помню, сколько ты с прошлой коврижки добавки просил. — Трифон разгладил передник и посмотрел келарю прямо в лицо.

— Может, выберу. Потому и попробуем. После обедни. Глаза завяжу, только рот мне не завязывайте. — Келарь усмехнулся и заслонил ладонью глаза, примеряя повязку.

Оба засмеялись, я тоже. Трифон поглядел на меня уже без прежней настороженности, заправил полотенце за пояс.

— Тебе-то свой рецепт отдать легко. Если матушка уже пробовала, ты с этим именем дальше пойдёшь. А таз у меня тут останется, перед глазами. — Он перевёл взгляд на дверь своей кухни, расправил на груди передник.

— За такой таз и рецепт отдавать стоит. Проиграю — покажу до последней ложки, как условились. Хорошего пирога больше станет, от этого мне в дороге ни жаровня, ни руки не убудут. — Поправил скатку, развёл слипшиеся тарелки.

— Значит, уверен, что вкуснее испечёшь? Я своё двадцать лет делаю, тебе об этом напомнить придётся. — Трифон придержал меня у выхода, взглянул на чистые тарелки.

— Уверен, что постараюсь. Гораздо страшнее будет испечь пресновато, чем рецепт отдать. Подойдёшь к тазу, поглядишь — вот он, и сам его мимо своей телеги оставил. От такой досады мне в дороге ни один сбитень сладким не покажется. — Прижал тарелки к боку, оглянулся на дверь Трифоновой кухни.

— А мне под тем крюком потом каждый день варить, если ты выиграешь. Так что стараться оба будем, будь спокоен. Я келарю от всей души пеку, и завтра так же испеку. — Он отпустил мой локоть, уступил дорогу к обозам.

На стоянку вернулся с посудой и ясным делом на ночь. Фрося ждала рассказа про царскую пробу. Показал обе тарелки: почти выскоблены. Последний завиток снял ложкой и протянул ей; она попробовала, прищурилась, потом уже приняла посуду.

— Ну, слава богу, яйца в дело пошли. Я ведь каждое из корзины выбирала, всё глядела, чтоб целое было. — Она взяла первую, поднесла к свету, проверила вторую и удовлетворённо кивнула.

— И мёд похвалила. — Наклонился к Фросе и указал на принесённые тарелки.

— Конечно, похвалила. Я его ещё у тебя под руками нюхала. — Фрося вдохнула над посудой и заглянула под верхнюю тарелку.

— Завтра таз выигрываем. — Помог ей поставить посуду на доску.

— Как это «выигрываем»? — Она помолчала, так и не выпустив верхнюю тарелку.

Рассказал. Гаврила сел ближе, даже примочку с уха снял, чтобы лучше слышать. Дуня перестала править узел на своём платке.

— Ты сперва скажи, свой у него таз? Опять на монастырское подпишешься, а нам потом отвечать? — Фрося поставила тарелки на доску и придвинулась ближе.

— Личный. За службу подарок. Келарь подтвердил. Поставить позволил. — Присел у борта, дал ей договорить.

— Тогда хорошо. А то выиграешь — и опять трое прибегут. — Фрося провела по доске тряпицей и отодвинула посуду на чистое.

— Прибегут всё равно. Хоть будет чем ответить. — Усмехнулся и подвинул край скатки к себе.

— Ответим. Мне уже нестерпимо слушать, как они про своё заладили. — Гаврила стукнул по борту и отодвинул от уха примочку.

— Сначала испечём. Кулаком крем не взобьёшь. — Коснулся его кулака и показал на корзину с яйцами.

— Да я руками могу, ух как могу! Ты скажи, как миску держать, я тебе её до вечера никуда не упущу. — Гаврила разжал кулак, подставил ладони воображаемой миске.

— И я о том же. С тобой куда надёжнее миску держать. — Свёл ладони над коленями и развёл, показав взбивание.

Днём удалось выкроить час на сон. Прежде чем лечь у телеги, проверил нашу ржаную закваску. Остаток из монастырской поварни вернулся в прежнем горшочке; Фрося подкормила его мукой, а новый горшок, купленный утром, отставила для каши. На боку горшочка с закваской уже чернела проведённая сажей метка.

— О, это ты уровень отметила? Вот умница. Пузырится, и запах уже кислее стал. — Наклонился к горшочку, который Фрося поставила перед собой.

— А то ты уйдёшь, я буду думать: выросло или мне кажется. Так гораздо спокойнее смотреть. Поднимется выше чёрточки — сразу видно. — Фрося дотронулась до чёрточки и переставила горшок подальше от мешка.

— Очень кстати. Ох, как же спать хочется. Поглядывай за ним, я часок полежу. — Потеребил край узла и приклонил голову к борту.

— Ложись. Тут передо мной стоит, а я пока кашей займусь. Хорошенько выспись хоть немножко, ночью опять тесто возьмёшься месить. — Фрося пододвинула мне мешок под голову и взялась за кашу.

Притянул к себе узел со скаткой и лёг рядом с телегой.

Проснулся от запаха варёной тыквы. Своим сварили кашу в новом глиняном горшке, дав ему мягко прогреться на краю. Чугунок Фрося держала сбоку от огня, каждый раз сперва щупала наружную обмазку. Глина на его боку высохла светлой кожей, а тонкая тёмная полоска трещины ещё виднелась над обмазкой. Всякий раз, беря посуду, мы с ней сперва смотрели на эту полоску.

— Тут будем? Я к Мисаилу сбегаю, там печь больно удобная, разом всё посадишь. — Когда поели, принялся за пари. Гаврила выдвинул наш лист Силантия, потёр шероховатый бок жаровни.

— Ох, после горшка лучше на своём жару. Трифон у себя печёт, а мы тут управимся. Сам разожгу, сам и коржи доведу. — Приложил лист к жаровне и проверил, как стоит на опорах.

— Маленькие выйдут. У двора ты вон какой большой на стол положил. — Гаврила обвёл взглядом лист и отмерил на нём место под кружок.

— Толщина важнее. На широком листе тонкий корж очень быстро схватится, только повернуть успевай. Сделаем все одинаковые — крем потом впитают ровно. Келарю ведь кусочек пробовать, целый торт за щёку не засунешь. — Разложил холст, разгладил его на доске.

Гаврила хмыкнул, положил лист над жаровней. Я проверил, как он стоит: ровный, знакомый, можно работать.

— Эти пока оставляешь? Я ещё при покупке думала, опять всю корзину разобьёшь. — Выбрал шесть яиц из купленных утром, два придвинул ближе. Фрося посмотрела на остальные четыре.

— Двух хватит на шесть небольших коржей. Остальные сбережём в дорогу. Мёд торговый подай, сверху со стенок крупинки счищу, на нагреве растворятся. — Отделил два яйца от остальных и придвинул к миске.

— Вот, ах какой запах, сам попробуй. За кашу да немного денег выменяла у соседнего воза. Ты бы сегодня спохватился, а я ещё утром спросила, чем крем завтра удерживать будем. — Фрося принесла горшок и положила рядом масло в холсте.

— Ох и хорошее взяла. С этим очень нежно выйдет. Ты для нас прямо лучший кусок сберегла. — Проверил масло: чистое сливочное, с лёгкой молочной сладостью. Соскрёб с холста остаток, прибавил к отмеренному мёду.

— А что ж нам, своё кое-как печь? Таз выигрывать собираетесь, вот и пеките вкусно. Мёд опять вместо сахара пойдёт? — Фрося подоткнула ткань под горшок и поправила масляный свёрток.

— Да, коржи на одном мёде. Сахар ещё покупать надо. Для этого теста мёд вполне годится, только мукой потом осторожнее: он тёплый, и всё кажется жидковато. — Счистил со стенки медовые крупинки и собрал в середину.

— Вот теперь-то сдобный будет. Вчера в поварне такого и близко не было. — Гаврила принюхался к маслу и подвинул корзинку с яйцами.

— Нынче суббота. Завтра после обедни и едят. А вчера на пятницу постный пекли, на яблоках. Тут масло, сметана — другое дело. — Отодвинул миску от корзины и проверил, удобно ли брать яйца.

— Ух, скользит! За край возьмусь, покрепче. — Гаврила подал чистую миску. Я подставил под неё сложенный холст, показал, как держать на тёплой водяной бане.

— Вот так хорошо. Пока мёд и масло распускаются, держи ровно. Яйца у нас свежие, всё должно гладко смешаться. — Подправил холст под миской и придержал её с другой стороны.

— Ночные желтки в кашу пошли, я миску аж ложкой выскреб. Больно вкусно с ними было. — Гаврила покрепче ухватил миску и сглотнул, вспомнив кашу.

— Для того и отдавал. А здесь два целых возьмём. Эх, будь запас побольше, ещё бы пробный корж испёк отдельно; пока меру бережём. — Выбрал чистую чашку и положил возле яиц.

Он кивнул, поправил под миской холст. Я принялся греть мёд и масло.

— Дай им потихоньку разойтись. Закипятим сейчас — прежде, чем яйцо вмешаю, ждать замучаемся. — Мёд и масло грел в миске над водой, которую держал в глиняном горшке сбоку от углей. Гаврила потянулся подвинуть горшок в жар, я остановил его.

— А я думал, чтоб скорее. — Гаврила отвёл горшок от сильного жара и придержал за бок.

— Тут от спешки дольше выйдет. Пока доску приготовь, вот и поможешь. — Отодвинул кочергу и показал на свободное место для доски.

— Ну, теперь? А то всё греешь да остужаешь, я уже сама запуталась. — Снял миску, размешал и дал немного остыть. Фрося поднесла два яйца, покачала одно возле моего уха.

— Теперь. Слишком горячим яйцо заварится, получим хлопья. Вот чуть тёплое — удобно вмешать до гладкости. Щепоть соли сюда, и муку понемногу. — Принял первое яйцо и разбил над чашкой.

— Мягкое ещё. Оно по доске совсем расползётся, если такое оставить? — Ввёл яйца, размешал, стал подсыпать муку. Гаврила потянулся за последней горстью, но задержал над миской.

— После отдыха станет послушнее. Сейчас оно тёплое, мягкое — таким и оставим. Муки дашь до сухости, выиграем самый тяжёлый корж в обозе. — Подцепил тесто лопаткой и потянул от стенки.

— Эх, а на вид ровно мучную горсть просит. — Гаврила разжал мучную горсть и отсыпал обратно.

— Вид обманчивый. О, уже от миски отходит! Всё, пусть полежит, потом тонко раскатаем. — Собрал тесто в середину миски и прикрыл холстом.

Оставил тесто под холстом ненадолго отдохнуть. Гаврила стряхнул с передника муку, убрал опустевшую чашку. Когда тесто остыло и перестало липнуть к лопатке, разделил его на шесть равных долей.

— Давай все разом, пока доска свободна? Эх, я уж место расчистил, шесть как раз войдут. — Дуня принесла ровную доску, которую Фрося отмыла ещё с утра. Раскатывал тонко, через припылённый холст. Гаврила потянулся разложить рядом остальные кружки.

Первый кружок подхватил припылённой мукой лопаткой и сдвинул на нагретый лист; на доске под холстом ждал следующий. Край схватился, середина ещё блестела.

— По одному лучше. Этот печётся, следующий рядом под холстом ждёт. Всю стопку раскатаем — подсохнут, поднимать станем и поломаем. Тесто очень тонкое, за это время края совсем заветрятся. — Поправил холст над сырым кружком и придержал доску.

— Ого, уже пузырём пошёл! — Гаврила вскинул голову к листу и подался ближе.

— Вот теперь ровнее схватит. Справа сильно жарит, потому поворачиваю. Ты за следующим кружком гляди, холст на нём оставь. Ух, как быстро цвет меняет, даже корка за нами торопится. — Одна складка поднялась над горячим листом. Я проколол её, пока корж оставался мягким, провёрнул другой стороной к сильному правому жару.

Гаврила прикрыл сырое тесто. Я ещё раз развернул лист, подставляя жару другой бок.

Гаврила считал вслух. На первых двух до сорока хватало; дальше угли подсели, приходилось держать дольше. Я остановил его на третьем:

— На цвет гляди. Число помогающее, не начальник. — Подвёл лопатку к середине, показал бледное пятно.

— Край уже рыжий. А середина бледная. Сниму — сырым отдаст? — Гаврила присел, заглянул под вздувшийся ободок.

Глава 2

— Верно. Чуть поверни лист, у тебя справа жар сильнее. Смотри, середина тоже взялась. Вот теперь снимай. — Повернул лист и отступил, освобождая место Гавриле.

— Эх, до сорока куда проще было. А тут проморгал — и сгубил. — Рыжий вытер лоб предплечьем, снова склонился над жаром.

— Зато с цветом от чужой печи зависеть гораздо меньше будешь. Угли каждый раз разные, а корж тебе сам отвечает. — Поддержал лопатку снизу и дал ему самому снять корж.

Корж лёг на доску целым. Рыжий выдохнул так, словно мы вынесли из ворот вторую бочку.

Все шесть вышли тонкие. Один ободок подгорел совсем слегка, срезал его и попробовал. Горчинка лишняя, эту крошку отложил в сторону. Хорошие обрезки подсушил отдельно, растёр. Сохранить хороший вкус важнее, чем похвалить себя за каждый получившийся обрезок.

Коржи разложил по доске в один слой. Пока от них шло тепло, кремом мазать было рано: сметана потечёт прежде, чем успеет пропитать сухое тесто.

Со сметаной возились дольше. Купленная утром на торгу была густой, но за день у телеги отстоялась и дала немного сыворотки. Я выложил её в чистый холст над миской и убрал в тень. На дне миски собиралась сыворотка; ждал, пока струйка ослабеет.

Фрося подошла поглядеть, много ли ещё сметаны осталось в холсте.

— Ох, до вечера цедить станешь? Сметаны жалко, с неё уже полмиски сбежало. — Фрося расправила край холста, заглянула в подставленную миску.

— Вот эту жидкость как раз убираем. Она очень легко сквозь коржи уходит: низ размочит, а верху ничего. — Приподнял холст повыше, дал сыворотке сбежать в миску.

— Да уж больно нежное выйдет. Так муки туда малость, для крепости? — Она прижала ткань к борту, недоверчиво пощупала набухший ком.

— В крем совсем сырую? Потом каждому объяснять, отчего у него во рту тесто. Дай лучше миску ближе, сейчас сама увидишь. — Подставил миску, осторожно выложил в неё сметану.

Вмешал немного торгового мёда, подал ложки для пробы. Водил венчиком по миске широкими кругами. Крем стал гладкий, лоснящийся, держал след и мягко сходил с проволоки.

— Ну, теперь другое дело, — признала Фрося, наклонила миску и подхватила пальцем потёк крема. — Я бы и коржей дожидаться бросила, так съела.

— Дуне сперва дай. У неё на сладкое спрос строже нашего. — Отложил венчик и подвинул Дунину ложку к миске.

Пробу дал Дуне. Она подумала, показала на мёд, затем свела большой и указательный: ещё чуть-чуть.

— Ох, ей тоже мало. — Фрося заглянула в миску и поскребла ложкой по борту. — Я бы послаще сделала. Сметана-то кислая, к вечеру ещё кислее стала.

— Кислая и должна быть. Коржи уже изрядно медовые, возьмёшь их с кремом — всего вместе хватит. Дуня просит самую малость, смотри, как показывает. — Примерился ложкой к мёду, снял с неё лишнее.

— А как на сладость теперь мерить? Ты ж коржи ещё все не промазал. Эх, вот тут я бы перестаралась, очень уж хочется повкуснее. — Она облизнула свою ложку и сравнила запах крема с медовым коржом.

— Вот поэтому мёд сюда беру торговый, посветлее. Сильный верхний вкус всё забьёт, а мне сметаны жалко. Если засластить, во рту тяжело станет. Здесь уже почти готово, только Дуниной ложки не хватает. — Добавил самую малую ложку, тщательно размешал.

— Ага, поняла. Сырое отдельно пробуешь, а угодить сразу целому пирогу надо. Я привыкла начинку очень пахучую, чтоб среди теста слышно было. — Фрося отложила ложку, освободила девочке место возле миски.

Дуня попробовала второй раз и кивнула трижды.

— Вот теперь за таз. — Попробовал крем с ложки, задержал его во рту.

— За два. — Фрося заглянула в миску и прищурилась на меня.

— У него один. — Собрал ложкой крем со стенки миски. Потрогал нижнюю сторону коржа: остыл, можно собирать.

— Так и радуйся, что я только один твой проигрыш слушать буду. — Фрося рассмеялась, отвела от крема свой рукав.

Промазывал коржи уже в сумерках. Каждый на крем ложился, чуть выгибаясь, затем начинал обмякать. Гаврила потянулся за тяжёлым горшком.

— На доску сверху? Чтобы плотнее село. — Гаврила подхватил горшок, прицелился поставить над серединой.

— Одной доски с головой хватит. Придави сильнее — крем по бокам полезет, а нам его в слоях оставить надо. — Преградил ему путь, положил доску прямо на верхний корж.

— Ой, на телеге качнёт. С прошлого ухаба всё ещё доска скользкая. — Гаврила провёл по настилу, растёр между пальцами влагу.

— Потому и обопрём доску с боков. Горшком от качки всё равно не спасёшь, только раздавишь. — Подвинул доску в середину настила и проверил, как она опирается.

Он убрал груз и придержал доску, пока я устраивал её ровно. Для пропитки хватало лёгкого нажима: все шесть коржей соприкасались с кремом. Подождал, пока верх перестал пружинить под ладонью, снял прижимную доску. Обсыпал крошкой бока, верх оставил простым. К утру слои вберут влагу, и ложка пройдёт сразу через все шесть.

Фросин свадебный кувшин мелькнул под мешком, когда мы искали чистый холст для покрытия. Поднял угол платка, ища холстину под кувшином. Хозяйка тут же хлопнула меня по запястью.

— На свадьбу! — Фрося накрыла кувшин платком, прижала его к узлу.

— Да я не открывал. — Отпустил ткань и отдёрнул запястье от её сердитой ладони.

— Ты ещё глядишь так, будто уже половину в крем влил. — Она заслонила кувшин локтем и попыталась поймать мой взгляд.

— На твою свадьбу, может, ещё куда вкуснее сделаю. — Повернулся к ней, придержал откинутую холстину.

Фрося замерла на короткий миг, после улыбнулась уголком рта.

— Вот на этот пока не жалуйся. Завтра с него спрос. — Фрося выдернула ткань из другого узла и протянула мне через борт.

Гаврила спрятал усмешку в кулак. Я накрыл медовик и вынес на настил с северной стороны телеги. Ночной воздух уже был прохладный. Поставил доску на дощечки, принёс чистую плетёную корзину.

— Э, так ею сверху? — Гаврила приподнял корзину и примерил над тортом. — Рогожей закроем, совсем тепло станет.

— Нам как раз прохлада нужна. Корзина от насекомых и любопытных едоков, а рогожу выше натянем, от росы. С боков пусть воздух идёт. — Поддержал корзину, отвёл от неё свисающий конец рогожи.

— Сметану застудить хочешь? — Гаврила посмотрел на крем и поёжился от холодного воздуха.

— Охладить, рыжий. Пока стоит в тепле, за неё страшно: утром кислая вода вместо крема будет. А тут ночь холодная, к рассвету и доска остынет. — Проверил просвет под рогожей, приподнял её с северной стороны.

— Ох, чего только у торта беречь приходится. Я думал, испекли — и спи. — Он повозился на настиле, устроил ноги подальше от доски.

— Спать будем по очереди. Ты сам видел, как кобыла сюда мордой лезет. Очень уж ей наш ужин интересен. — Коснулся рогожи у кобыльей морды и отогнал её от борта.

Рогожу натянули навесом, оставив обе стороны открытыми для ночного воздуха.

Спали по очереди. Час берегу я, затем Гаврила. Разбудил его, когда очередная лошадь зашуршала рогожей.

— Ну, теперь ты. Палку возле настила положил. Слышишь, как дышит? Очень уж близко подошла. — Потряс его за плечо, дождался, пока он откроет глаза.

— Ох, слышу. Прочь пошла! Лука, совсем звери умаялись, поесть ищут. — Гаврила сел, отогнал палкой лошадь от рогожи.

— Жаль их, а торт ещё жальче. Люди тоже бродят, караул перекликается, каждый мимоходом задеть может. Приглядывай, а я малость посплю. — Устроил скатку под головой, подтянул полушубок к подбородку.

Под его ворчание на любопытных коней и уснул.

В воскресенье, двадцать шестого, пирог был готов к пробе прежде нас. Крошка потемнела от крема, бока осели, слои срослись. Провёл ножом у нижнего ободка. Фрося тут же остановилась возле доски.

— Ой, ты чего его снизу кромсаешь? Красивый ведь вышел, всё ровненько. — Она присела, пытаясь разглядеть подрезанное место.

— Малую пробу сниму. Здесь потом первый кусок подровняем, срез уйдёт. Мне надо знать, как до самого низа пропиталось. — Подхватил тонкий обрезок, показал ей все слои.

— Ну, нож-то совсем мягко пошёл. Я уж думала, ты его ещё раз собирать начнёшь, до того долго глядишь. — Хозяйка разгладила холст, приготовила чистое покрытие.

— Сметана чистая, прохладная. Попробуй с этого конца. И корж мягкий, а свою толщину держит: жмёшь, всё ещё чувствуешь отдельный слой. Вот этого и добивались. — Разделил малую пробу, дал ей половину.

— Ух, какой медовый теперь! Вчера иначе было, я запомнила. Кислинка очень к месту, прямо вторую крошку ищу. — Фрося подобрала с ножа остаток, задержала его на языке.

— За ночь мёд раскрылся, гораздо дольше во рту остаётся. Теперь можно нести. Мне куда спокойнее, когда сам утреннюю пробу снял, чем идти к келарю с одной надеждой. — Вытер нож, накрыл торт подготовленным холстом.

Фрося подвязала мне на грудь чистый передник, хотя я и так успел вымыться. Гаврила нёс доску с тортом, я шёл рядом, страхуя доску от бокового толчка. Дуня настояла идти с нами: взяла полотенце и чистые ложки, Фрося оставалась присматривать за телегой. Потом обещала подойти, когда будет кому подержать кобылу.

У поварни Трифона собрались уже после обедни. Сам хозяин вынул свой пирог из ларя, показал целый верх с ореховой россыпью.

— Вчерашний на раздачу пошёл. Этот с утра испёк, как уговорились. Донышко глянь, ещё лучше вышло. — Он приподнял коврижку на полотенце; снизу корка была сухая, без подпалин.

Представил келарю свой медовик. Условие о пробах повторили при Варсонофии и Мисаиле.

— Ну, режем? — Трифон поставил коврижку ближе к свету, положил возле доски нож. — Только порции одинаковые, Лука. Твоего крема полно, моего человек дольше жевать будет.

— Так весь пирог и пробуем, что у каждого получилось. Размер один. Ложки с тарелками тоже одинаковые. После нарезки к порциям ничего не добавляем. — Положил возле Трифоновой доски свою, отвёл холстину от медовика.

— А отче всё равно мой пирог узнает. Уж больно давно ест. — Трифон оглянулся на келаря и пригладил ореховую россыпь на коврижке.

— Узнает — хорошо. Ему ведь выбирать, чего ещё хочется, а не поваров отгадывать. — Сравнил высоту пирогов, отмерил ножом будущую порцию.

— А вы мне под ухом шептать бросьте. Подадут, тогда и попробую. Сейчас слышу: этот справа, этот слева. Всё ваше тайное ученье мне объяснили. — Келарь уселся поудобнее и развязал полотенце на коленях.

— Верно, отче. Послушник порядок сам выберет, когда глаза завяжем. Мы к тарелкам после этого и близко не подойдём. — Отступил от стола, уступил место послушнику.

Трифон согласился. Мисаил у стены кивнул, будто именно этого условия и дожидался.

— А если обе захочу? — Варсонофий посмотрел на оба пирога, потёр ладони над столом.

Трифон засмеялся, я ответил:

— Для пари одну назови, отче. Мне очень хочется твой выбор услышать. Потом обе ешь на здоровье. — Поклонился ему, передвинул торт подальше от края.

— Ловко устроили! Больно дорогой у меня аппетит, медью расплатятся. — Келарь хмыкнул, расправил полотенце для повязки.

Послушник завязал ему глаза чистым полотенцем. Варсонофий проверил, не подсматривается ли снизу, сам опустил ткань ниже. Мисаил встал у стены, выправил бороду и сложил руки на животе. Было видно, что исход ему уже известен и он пришёл его подтвердить.

Пробы нарезали одинакового размера; Трифон сам проверил размер обоих кусков. С верхушки своей пробы он снял выступавшие орехи, как условились; рубленый орех внутри остался. В мой кусок вошли все шесть слоёв. Тарелки подал келарев послушник, к приготовлению обоих пирогов отношения не имевший. Порядок выбрал он же, после того как повязка легла на глаза. Мой медовик уже стоял на столе. Медовому запаху и сметанному крему предстояло решить всё, ради чего я возился с коржами.

Варсонофий принял первую тарелку. Дал себе маленький кусок, неспешно откусил. Кивнул, ещё с закрытым ртом. После глотка сказал:

— Этот знаю. Квасу бы к нему. — Он проглотил кусок, облизнул с ложки медовую крошку.

Трифон расправил плечи. Мисаил при стене одними губами усмехнулся. Келарь отложил решение, попросил воды, прополоскал рот и принял вторую тарелку.

Чистая ложка вошла в мои слои одним нажимом. Он нащупал край куска, отделил порцию, поднёс к губам. Дуня рядом со мной перестала двигаться. Сам тоже дышал через раз: сейчас решалось наше право на медь.

Варсонофий всё ещё чувствовал вкус первого пирога, хотя уже выпил воды. Трифон хороший мёд берёт. Гречишная сила, тёмная корка, орех на зубах. Всё знакомо, всё на месте: надкусишь, надо пожевать, тогда мёд выйдет, а орех задержится подольше. Келарь его двадцать лет ел и всякий раз выходил из-за стола сытым, довольным. Только сейчас на новой ложке было совсем иное.

Сначала прохладно. Во рту после воды и тёплой поварни крем казался ещё прохладнее. Варсонофий прижал кусочек языком к нёбу и ждал той же плотной хлебной середины. А её нет. Шесть, а может, и больше тонких мягких пластинок сдвигались и таяли одна за другой. Зубы сжал совсем легко. Только сжал их, а кусок уже распался, сразу вместе с кремом.

Сметана. Кислая, свежая, чуть сладкая. На губах от неё оставался мягкий след, во рту под ней — тёмный мёд, но другой, раскрытый. Корж ещё пах печью. Вот так: сначала прохладное белое, потом тёплый по запаху медовый хлеб, и хотелось задержать оба сразу. Если быстро проглотить, уйдёт. Варсонофий жевал медленнее, хотя жевать почти нечего. Вкус менялся с каждым движением языка: кислее возле щеки, слаще на нёбе, медовый у глотки.

Под повязкой темно. Сейчас ему совершенно всё равно было, как это снаружи нарезано и кто у стола уже ждал одобрения. С закрытыми глазами только яснее, где конец мягкого коржа и где начинается холодок крема. Странно: коржи всё равно различались, даже пропитанные. В каждом свой медовый вкус, даже у самого тоненького. Они уступали зубам каждый отдельно, и потому полная ложка ощущалась большой, богатой, хотя глоток выходил лёгкий.

У Трифоновой коврижки мёд распускается, когда запьёшь. Варсонофий уже заранее тянулся за кружкой: двадцать лет ел эту коврижку и знал, как довести удовольствие до конца. Здесь медлил с водой. Боязно смыть сметанный след, который ещё держал во рту всё медовое. Но если взять воды, наверное, потом снова так же вкусно будет. Пожалуй, пока лучше подождать, очень уж хорошо.

Хотелось зачерпнуть вторую ложку с самого края. Там должна быть крошка. Нащупал: есть, мелкая, чуть суше крема. Она быстро поддалась, но прежде успела отдать собственный поджаренный вкус. От него всё сладкое как будто глубже становилось. Варсонофий до сих пор думал, что мягкость — это когда пирог хорошо упрел и сохранил влагу. А тут мягкость сама по себе вкусная. В неё приятно опустить ложку; во рту приятно её разобрать, не торопясь. Чувствуешь, как каждый маленький слой живёт вместе с другим.

Третью порцию взял сам, прежде чем спросить. Где-то рядом кто-то вздохнул. Трифон? Послушник? Второй пирог всё ещё перед ним. Тарелку келарь держал крепче, устраивал поустойчивее на коленях, чтобы ложкой удобнее было подцепить мягкий кусок. Значит, ещё можно.

Теперь кусочек больше. Он коснулся языка широкой поверхностью, и Варсонофию стало до смешного хорошо. Тёплый медовый запах оказался во всём рту, сразу. Со сметанной кислотой он стал ярче, после сладкого осталось так свежо, что хотелось облизнуть губы. Проглотил половину, вторая под щекой ещё мягкая. Келарь её передвинул, нашёл суховатую крошку, раздавил. И опять вернулся мёд. Долго, до самого вдоха.

Как же можно было сделать медовый пирог таким? Он ведь из того, что в обители каждый день: мука, яйца, сметана, мёд. Варсонофий всё это пробовал по отдельности, вместе ел тоже, но здесь между ними оставили столько воздуха и прохлады, что обычная еда получила новый вкус. Орех у Трифона хороший, только что ел. И коврижку всегда с охотой брал. Вечером с квасом ещё кусок взял бы. Но сейчас, если выбирать, что снова положить в рот, совершенно точно знал, куда двинуть ложку.

Вот сюда. Где ещё крем полоской, а под ложкой чувствуется мягкое сопротивление.

Хотелось продлить этот кусок, поэтому келарь сам отодвинул ложку на миг. Пока медлил, за медовым проступала всё более чистая сметанная свежесть, а потом лёгкая соль, совсем малая. Она есть! Только теперь различил, когда сладкое спало. Соль едва различима, зато от неё снова ярче мёд, уже почти ушедший с языка. Мастер знает, куда её дать.

Полотенце давило на переносицу. Ого, как туго затянуто. Пальцам на тарелке прохладно, хотя глиняная посуда стояла в тёплой поварне. Казалось, прохлада от самого пирога шла дальше. Зимой такое у горячей печи есть было бы особенно хорошо. А сейчас тоже хорошо. До чего же хорошо во рту, прямо жаль снова к столу поворачиваться.

— Этого ещё, — сказал Варсонофий и приподнял ложку над тарелкой.

И сам услышал, с какой охотой просил добавку. Эх, пари подождёт, ещё ложечку бы.

Варсонофий протянул тарелку. Послушник посмотрел на Трифона, потом на меня. Я подрезал второй небольшой кусок. Келарь съел его, всё ещё с повязкой, и только после этого сам поднял полотенце.

Он сразу отыскал взглядом торт. Рядом лежала ещё почти целая коврижка. Он поставил тарелку и с лёгким удивлением коснулся ложкой слоёного среза.

— Вот этот. Этот выбираю. — Келарь повернул ко мне срез, постучал ложкой по своей тарелке.

Трифон стоял красный. Прежде он собирался улыбнуться, потом губы сомкнулись. Мисаил выправил бороду ещё раз, подтянул ворот и стиснул губы.

— Э, мой же ты узнал, отче. — Трифон дёрнул ворот и отступил от доски.

Варсонофий поднял на него глаза.

— Узнал. Хороший пирог. Я твой двадцать лет ем, потому что другого у меня не было. А теперь этот хочу. — Варсонофий протянул ложку к медовику, задержал её над мягким слоем.

У Трифона дрогнула щека. Добавить к его проигрышу весёлое плясанье было бы гадко: у человека ушла любимая вещь, а смотреть на это пришли его же люди. Выигрыш и так целиком оставался моим. Таз висел на стене, ждал, и я видел его даже тогда, когда глядел на стол.

Келарь повернулся:

— Условие слышали? — Келарь обвёл свидетелей взглядом, отложил ложку на стол.

Мисаил кивнул. Послушники тоже. Трифон первым произнёс:

— Слышали. Моё было слово. Снимаем. — Трифон отвернулся к крюку и шагнул за тазом.

— Отче Варсонофий, передай сам. При них. Подарок твой был Трифону, Трифон на пари поставил, ты выбрал. Пусть вся цепь здесь прозвучит. Иначе завтра придут с бумажкой, скажут: унёс из монастырской поварни. — Задержал его возле стены, позвал келаря к крюку.

Трифон посмотрел на меня с новой настороженностью: сперва услышал недоверие. Я добавил прямо:

— Тебе верю. Людям Бонне объяснять придётся. Они вчера у меня и свой чугун хотели казённым назвать. — Взглянул Трифону в лицо, подождал, пока он отведёт плечо от стены.

Келарь встал, вытер руки. Подошёл к стене.

— Дарил я Трифону за службу. Личный его таз. Сам им распорядился, в пари поставил. И теперь, с его согласия, Корнееву передаю. Так? — Варсонофий потянулся к медным ушам, обернулся к Трифону.

— Так. — Трифон отстранился от крюка, дал келарю снять медь.

Варсонофий снял таз, крякнув от веса, и вложил мне в обе руки. Медь оказалась прохладная, тяжёлая, настоящая. После глиняных плошек, дырявого железа и двух котлов на срок у меня было то, на чём можно сварить свой сироп, самому распорядиться работой и накормить своих.

Провёл ногтем по наружному борту. Таз отозвался густым звоном.

Дуня улыбнулась прежде, чем я посмотрел на неё. Она услышала звук. Гаврила у двери стоял, выпрямившись во всю свою длину, и гордился так открыто, словно я только что получил ещё две руки в подмогу к его собственным.

— Твой теперь. — Келарь отпустил медные уши, ещё раз оглядел мою добычу.

Подержал медь ещё мгновение, затем осторожно поставил на лавку. Повернулся к Трифону:

— А рецепт я тебе всё равно отдам. — Расправил холстину возле добычи, повернулся к столу с пирогами.

Он поднял голову.

Глава 3

— Ты выиграл. — Трифон отнял взгляд от меди, недоверчиво посмотрел на меня.

— Выиграл. Таз мой. А медовик пусть и здесь живёт. Зачем я тебе двадцать лет следующий вкус прятать буду? — Придвинул ему доску с медовиком, провёл ножом между слоями.

Мисаил тихо кашлянул. Про ларь он, может, и вспомнил: до того удачно вышло, что даже послушник отвёл глаза.

Трифон подошёл к столу. На раскрасневшемся лице ещё боролись стыд и такое профессиональное любопытство, что его выдавало каждое движение.

— Сколько коржей? Уж больно тонкие вышли. — Трифон склонился к срезу, проследил снизу вверх все белые полоски.

— Шесть здесь. Для большого больше делаю, но сначала этот размер повтори. С маленьким куда легче жар поймать. Смотри на срез, не на красивое число. Каждый тонкий, иначе за ночь не возьмёт крем как надо. — Раздвинул срез кончиком ножа, дал ему рассмотреть толщину каждого слоя.

На оставшемся куске разобрали слои. Трифон принёс ровную доску, уголёк, начал записывать. Чашки у нас были разные; свою он решительно отодвинул от моей.

— Погоди-ка, мне твою меру где брать? Вот моя, ею каждый день сыплю. По ней скажи. — Трифон взял свою чашку и поставил её передо мной.

Отмерили сухую муку его рабочей чашкой, повторили пропорции вслух. Трифон прочёл запись, вернул последнюю горсть в мешок.

— Ух, да мягкое тесто к холсту пристанет, замучаешься отдирать. У меня ореховое плотнее, под скалкой идёт как положено. — Он присыпал холст мукой, растёр белое пятно по ткани.

— Привыкнешь подсыпать — толстую коврижку и раскатаешь. Дай отлежаться, потом пробуй. Холст припороши, тесто снаружи тоже, а внутрь больше муки пока не забивай. — Стряхнул с холста лишнюю муку, собрал её обратно в чашку.

— Сколько ждать? Мне надо знать, что ребятам велеть. Я по часу привык, а тут ещё тесто угадывать. С несколькими горшками куда труднее будет уследить: там вынуть пора, здесь раскатывать ждут. Очень хочется сразу ребят толком научить, чтоб потом один пирог на другой похож был. — Трифон подхватил уголёк и приготовился писать рядом с мерой муки.

— До послушного теста. Отдохнуло, потянул под скалкой, оно держится и тоньше идёт. Вот тогда пора. Если рвёшь — сперва остановись, погляди, от муки ли тугое или от спешки. — Разровнял холст, провёл по нему ребром доски, словно скалкой.

Он обдумал, пометил сбоку.

— Эх, и жар каждый раз ловить? У меня тут печь, у тебя над углями лист. — Трифон отвлёкся от записи, поглядел в печное устье.

— На первом корже проверишь. Видишь рыжее пятно на срезе? Раньше всех взялось. Его и крутил от сильного жара. У тебя тоже найдётся своя горячая сторона. — Повернул доску к окну, подставил под свет поджаренное пятно.

Трифон провёл угольком под записью. На каждое возражение отвечал до конца: с рецептом человек должен унести и способ исправить собственную ошибку.

— Крем мёдом забить очень легко. Сметана должна кислой остаться. И жидкую прежде отцеди. Горячий корж не мажь: очень быстро потечёт. — Отделил ложкой крем, дал ему стечь обратно на срез.

— На сколько оставить? Коли на ночь можно, намного легче: вечером убрал, утром подавай. — Трифон сверил запись, подвёл черту под пропорциями.

— На ночь в прохладу. Мы нынешний на телеге выдержали, под корзиной, от росы закрыли. Если у тебя в холодных сенях — лучше. Но не на сырой пол. Подставку под доску, покрытие сверху. — Кивнул на доску под тортом, приподнял её, показывая зазор под ней.

Он записал, обломил уголёк, подобрал большой кусок и продолжил им. Мисаил уже стоял рядом, следил. Послушник смотрел то на его лицо, то на строку. Теперь слова для обоих исходили от чужака, которого только что выбрали, и при этом свой повар ещё мог остаться мастером. Учиться пришлось бы всем.

Трифон спросил, можно ли попробовать крем отдельно. Снял ложкой белую прослойку с открытого среза, дал ему, потом подал корж из хороших обрезков, сохранённых для этого. Он пожевал, прислушался к вкусу.

— Так он один почти совсем сухой. — Трифон разжевал обрезок, облизнул с губ оставшуюся крошку.

— Поэтому ночь и ждёт. Ты его отдельно попробовал, а келарь — работу коржа с кремом. — Подсунул ложку под белую полоску и прижал к коржу, показывая пропитавшуюся середину.

— Понял. — Трифон отодвинул полную чашку, освободил место для записи.

Он и правда понял: словом «тонко» теперь сам напоминал себе, какую еду хочет получить.

За нами вошла Фрося, сразу увидела таз на лавке.

— Выиграл? — Фрося коснулась медного уха, попробовала приподнять таз.

— Выиграл. — Подхватил его с другой стороны, дал ей почувствовать вес.

— Думала, если нет, обратно весь пирог донесёте. По пустой доске вижу — не проиграл. — Она отпустила медь и потянулась к уцелевшему кусочку на доске.

Варсонофий рассмеялся. На доске ещё оставалось угощение; отрезал Фросе последний удобный кусок. Она взяла, попробовала и кивнула мне над тортом. Похвалу я прочёл в её довольном взгляде. Такого кивка иногда больше ждёшь, чем всей царской палаты.

Варсонофия позвали из соседней палаты. Он велел послушнику показать нам воду для мытья и вышел, сунув ложку за пояс.

Таз надо было отмыть. Снаружи копоть, внутри старая, но целая полуда. Поднёс его к свету, повернул дном к окну. Трифон подошёл со мной.

— Ага, полуду глядишь. Сам весной лудить велел, вот тут ложкой царапнули. Неглубоко, я проверял. — Трифон присел у таза, провёл по полуде ногтем.

За царапину ноготь зацепился едва заметно, красной меди под ней было не видно.

— Кислое варить собираешься? Больно ты дно высматриваешь. — Он проследил за моим взглядом, повертел медь против света.

— Сироп в первую очередь. Но уж если медь протёрлась, кислому туда хода нет. Отмывать станем бережно, песок внутрь запрети своим, пока ребята за водой бегают. — Провёл холстом по дну, проверил царапину ещё раз.

— Эх, Лука, теперь твоим запрещай. Таз-то уже у тебя. — Трифон усмехнулся и отступил, освобождая мне место у кадки.

— Привыкнешь ещё, — вырвалось у меня, и я тут же осёкся. — За полуду спасибо. Очень хорошая работа, берёг ты его.

— Берёг. Потому и говорю: изнутри холстом, снаружи хоть песком. Скажи своему рыжему, он старательный, заодно всё дочиста обдерёт. — Он стряхнул воду с ногтя, протянул мне чистую холстину.

Проверил дно особенно тщательно там, где раньше скребли ложкой. Таз пока годился.

У кадки с тёплой водой мы и встретили людей Бонне. Филат вошёл первым, за ним тот же лакей, что утром принимал котлы. На таз посмотрели ещё с порога.

Филат остановился у кадки.

— Меди недочёт. Очень похоже на казённое. Чей? — Филат загородил проход и кивнул лакею на мокрую медь.

Лакей потянулся к медному уху, встретил мой взгляд и замер.

— Мой. — Прижал таз поперёк груди, повернулся медным ухом от лакея.

— В монастырской поварне? — Филат окинул поварню взглядом, задержался на пустом крюке.

— При свидетелях передан. Трифон, скажи, как было. — Перевёл взгляд на Трифона и подождал, пока он положит ложку.

Трифон у печи застыл. Ему предстояло подтвердить собственный проигрыш посторонним людям. Это было неприятнее самой пробы, и я видел короткую слабость: мог сделать вид, что занят, дать мне спорить одному. Затем он положил ложку.

— Мой подарок за службу. Я сам поставил. Корнеев выиграл. Келарь передал. При мне. — Трифон расправил плечи, вышел от печи ближе к нам.

— А монастырского здесь нет? — Лакей отступил от меня и обернулся к Мисаилу.

Мисаил смотрел в стену. Я ждал. После горшка у нас с ним было мало причин друг другу помогать. Но он ведь сам видел передачу, теперь надо было подтвердить её при чужих.

— Из рук в руки. Сам видел, отлично помню. Слово своё оба держали. — Мисаил поднял глаза от стены, повернулся к посланцам.

Филат поправил шапку.

— Ух, келаря бы… Мне с ним куда спокойнее будет. — Филат потянул ворот, поискал глазами послушника.

Послушник уже стоял у двери. Я попросил позвать, и Варсонофий пришёл почти сразу, из соседней палаты, ложка снова за поясом. Остановился, увидев нас в таком виде: я с тазом на груди, лакей, застывший возле медного уха, Трифон перед печью.

— Тут личное имущество. Не твоя обозная медь. — Варсонофий остановился возле кадки, заслонил лакею проход.

— По росписи всякую медь сверять надо, — начал Филат, обернулся к двери и поправил на лбу шапку. — Мсье велел, я с пустыми руками как пойду?

Варсонофий выслушал его и заслонил мокрый таз, встав между мной и лакеем.

— Ты сверять пришёл или забирать? Для сверки сперва спроси, откуда вещь взялась. Я тебе отвечу. А хватать её пока погоди. Мой был подарок. Его стал по пари. Из рук в руки отдал. Оба повара видели. Ты к своему старшему иди, это слово передай как есть. А то пришлёт ещё людей, я и им так же отвечу. — Келарь вытеснил лакея к порогу и поставил ногу поперёк прохода.

В тёплой поварне стало очень тихо. Приказ забрать личный таз пришлось бы отдавать самому Бонне, а потом объясняться с монастырским хозяином. Самого француза с ними не было; спорить за него пришлось посланцам. Против двоих поваров, хозяина и трёх ложек с остатками медовика они не устояли.

Филат опустил взгляд на таз, который я крепко прижимал к себе. Таз тяжело давил в грудь; чтобы драться, пришлось бы сперва выпустить добычу. Всё, что нужно, сейчас держали слова других людей.

— Ладно уж, передам. Только в Москве опять спрашивать будут, — Филат поправил шапку и отступил к порогу. — Там иной порядок.

— Так вместе с порядком и это запомни: личный подарок, при свидетелях выигран. Москва у таза хозяина не меняет. — Сместил таз поудобнее, дал его тяжести лечь на предплечье.

Лакей отступил первым. Филат вышел за ним. Выдохнул и поставил таз обратно в кадку, чтобы закончить мытьё.

Трифон долго молчал, затем спросил:

— Потому и просил, чтобы из рук в руки? — Трифон поглядел на опустевший порог, подошёл обратно к кадке.

— Потому. — Расправил мокрый холст, промыл медное ухо.

Он посмотрел на доску с рецептом, прислонённую к стене.

— Хорошо. А то подумают, у меня просто взял. Очень бы обидно вышло, я ведь сам поставил. Теперь знают. — Трифон подвинул к стене доску с рецептом, обернулся ко мне.

— Вот и медовик твой здесь сам испечёшь. Тоже пусть знают. Тебе куда приятнее будет самому келаря угостить. — Прополоскал холстину, расправил её на медном борту.

Келарь потрепал Трифона по плечу и ушёл. Мисаил задержался у двери, словно хотел ещё что-то сказать. Дал ему собраться с духом. Он наконец буркнул:

— Горшок у хлебного ларя оставлен. — Мисаил отвёл взгляд от меня, притёрся плечом к косяку.

— Старый? — Прервал мытьё, поднял голову к дверям.

— Нашли. — Мисаил выдавил это, поглядел в сторону хлебного ларя.

Встретился с ним взглядом.

— Себе оставь. Для ребят. Новый у меня уже пошёл. — Вернулся к мокрому тазу.

Мисаил кивнул, упрямо сжав губы. Долг теперь хотя бы назвали предметом. Парнишка-послушник, слышавший всё от начала, едва заметно улыбнулся и сразу спрятал улыбку, отвернувшись к двери.

Свою медь вынес на плече. Гаврила нёс доску с оставшимся медовиком, прикрытым холстиной, отводил её от встречных котомок. Фрося держала Дуню за запястье, проводя сквозь толпу у ворот. Снаружи пахло конями, сырой травой, горячим хлебом от торга. Над нами уже собирался ранний осенний вечер.

У телеги опустил таз на песчаный настил. Он поймал солнце, и по боку разом прошёл широкий красный отблеск.

— Тёплый. — Фрося коснулась меди, провела по согретому солнцем боку.

— Подержи. Не казённый. — Подвинул таз к ней, удержал за противоположное ухо.

На мгновение лицо у неё стало совершенно спокойным. Потом Фрося оглянулась в сторону обозных кухонь.

— Эх, вот бы мой с отцовскими буквами так подержать. И котлы. Оба ещё у Бонне едут, как будто так и надо. — Она провела по медному боку, задержала пальцы на ухе.

— Вернёмся и до них доберёмся. Этот хоть словом защитить можем, люди передачу видели. — Повернул таз наружной стороной, показал ей целый борт.

— Ага, слышала, как вы с келарем говорили. Хорошо ты придумал. Я бы схватила да потащила, потом всем доказывай, откуда взялось. — Хозяйка взвесила медь, выдохнула от тяжести.

— Очень уж надоело надеяться, что сжалятся. Теперь для сиропа каждый раз дозволения просить бросим. И вечером оставим свою медь возле себя, вместо чужих ларей. — Помог ей опустить таз, освободил край настила.

— Ох, вечер бы без беготни за своим добром. До чего хочется просто сварить, всех накормить и спокойно сесть рядом. — Фрося поправила свой узел, подоткнула ткань возле меди.

Ещё два дня двор стоял при обители. Понедельник и вторник мы работали на себя. Я кормил хвост из своей меди: сбитень, каша с тыквой, тонкие лепёшки. За горячее несли то крупу, то сухие поленья, то кринку молока. Гаврила смотрел, как возле телеги снова собираются едоки.

— Ого, опять идут. На всех-то сварим? Народу страсть сколько. Своим бы оставить, аппетит у меня после дороги страшный. — Он заглянул под покрытие мешка, прикинул наш запас.

— Своим оставим. Люди за горячим идут, принесут крупу, дрова, молоко. У нас варка, у них свой запас. Так обеим сторонам намного лучше. — Подвинул мешок в глубину телеги, освободил место для принесённого.

— Э, я наедаться согласен, — Фрося поставила пустые миски у борта и поправила передник. — А вот из одной жалости всех кормить мы быстро перестанем. На свой воз кто варить хочет — свою долю крупы несёт.

— Ну, если на весь воз, я воды принесу. С двумя вёдрами куда сподручнее. Сбегаешь разок — и наши тоже горячее едят. — Рыжий снял вёдра, примерил, как удобнее нести.

— Вот это мне очень нравится, — хозяйка подвинула ему крышки, помогла пристроить на передке. — Люди дров подтащат, нам стоять у огня гораздо легче. Своё дело, а не беготня на чужом дворе.

У нашего огня остановился мужик с пустой миской. Фрося усадила его на край настила.

— Поешь, милый, а после к воде сходишь. Наша крупа тоже кончается, одной добротой котла не наполнишь. — Фрося вручила мужику миску, подвинула ему место у настила.

— Мне бы на весь воз набрать. Нас четверо, все с утра. — Мужик переставил миску на колено, придержал её обеими ладонями.

— Тогда крупу несите. Лука сварит, вы своей едой наедитесь, ему долю оставите. А за дрова да воду добавлю. Ну, по рукам? — Она указала на вёдра, обернулась к нашему огню.

Мужик согласился и подозвал товарища к вёдрам. Дальше шло проще: мы варили на весь воз, едоки делились запасами и работой. Горячее получал каждый, у кого находилось что принести к общему огню.

На второй день Потап прислал двух людей переставить нашу телегу на сухое место. Велел поберечь песчаную печь от грязи. Вышел посмотреть: люди подложили доски под оба колеса, устроили телегу основательно. Староста умеет быть полезным, когда ему это объяснили горячей лепёшкой.

Гаврила отмыл таз снаружи песком и брусничным рассолом. Изнутри дал ему мягкую холстину.

— Уф, как сияет, — он повернул медь к костру и примерился к тёмному пятнышку внутри. — Тут ещё посильнее потереть?

— Погоди. Полуда тонкая, очень легко ободрать. Изнутри холстом. Трифон мне строго велел полуду беречь. Песок для наружного бока. — Придержал медь, не дал ему скрести песком внутренний борт.

— Ага, понял. Тут просто след въелся, страшно крепко держится. — Рыжий смочил пятнышко, потёр холстом осторожнее.

— Пусть останется след. Нам на этой поверхности варить, а зеркало и снаружи хорошее. — Повернул таз к свету, дал ему сравнить полуду с наружным блеском.

Дуня помогала полоскать. При каждом касании таз отзывался разным звуком, и девочка то и дело замирала, прислушивалась. Рыжая голова Гаврилы отражалась в меди, бегала по боку как пламя. У Дуни весь мир, кажется, был полон подсказок, которые мы пропускали за разговорами.

Новую закваску подкармливал понемногу, сначала утром и вечером, потом по тому, как росла. В первые сутки она была больше квасом, чем тестом. На вторые Гаврила сунул нос в горшок и позвал меня:

— Ого, поднялась-то! Пахнет уже совсем иначе. А я ещё муки хотел дать, чтоб скорее. — Гаврила откинул ткань, нагнулся над пузырящейся массой.

— Погоди. Сейчас посмотри, где пена, запомни. Запах стал чище, глубже, после кормления вся масса растёт. Ей и так хватает. — Отогнул ткань подальше, показал поднявшуюся пену.

— А если хлеб поставить? Очень уж тёпленького хочется. — Он втянул хлебный запах, облизнул пересохшие губы.

— К среде рабочую опару сделаем. Сперва вырастить надо, рыжий, потом с неё требовать. Я и сам ужасно соскучился по настоящему хлебу. — Наклонил горшок, проследил, как живая масса медленно смещается внутри.

Фрося заслонила горлышко чистой тканью, завязала.

— Эх, обживёмся. Старый горшок теперь у ребят оставишь? — Фрося подтянула завязку, приладила горшок между узлами.

— Оставлю. Этот только пусть все берегут. Кто перекладывает узлы, сразу проверяйте, где он. Если кормить пора — меня зовите. — Проверил узел на ткани, повернул горшок к проходу видимой стороной.

— Ну, уж наш-то горшок заметим, — сказала она и убрала его так, чтобы было видно от огня.

Новый запас берегли все четверо. К среде на нём можно было ставить рабочую опару.

За эти дни получше приладил огонь на телеге: подсыпал песка в просевший угол, закрепил лист, чтобы не съезжал. На прежних перегонах уже убедился: малый жар годится только для ровного пути. Гаврила проверил лист, прижал его за угол и спросил:

— Ну-ка, теперь-то на ухабах выдержит? Скобой прихватили крепко. — Гаврила прижал лист, проверил, сильно ли он съезжает.

— Лист выдержит, угли выскочат. Перед тяжёлым местом снимаем его и гасим гнездо. На привале снова разведём. — Освободил лист из скобы, продемонстрировал, как его быстро снять.

— Опять хвост ворчать будет, пока греем. — Он поддержал железо, опасливо покосился на обоз.

— Пусть ворчит сытый, когда поест. С огнём на мешках к нам за кашей уже никто не подойдёт. — Вернул лист на место, закрепил скобу до следующего привала.

Хвост тогда ворчал из-за задержки, но за новым горячим подходил всё равно. Доска под песчаным ящиком оставалась сухой, чистой. После каждой варки щупал её снизу, проверял запах: пока защита держала, песка хватало.

Во вторник вечером Трифон прислал послушника с куском своего первого слоёного медовика. Отрезал пробу себе и Гавриле. Послушник ждал ответа у телеги.

Глава 4

— Ого, тоже слои получились, — рыжий развернул кусок и пригляделся к крему. — Только коржи толстенные. Наедаться этим, пожалуй, гораздо быстрее.

— Быстрее. А он хотел тонкий пирог, вот для этого муки меньше надо. — Разломил обрезок, дал послушнику посмотреть на мякиш.

— Так и сказать, меньше? Отче ведь спросит, на сколько. Боюсь, передам плохо, а он опять всё испортит. — Парнишка переступил ближе, запомнил толщину на сломе.

— Скажи: тесто слишком тугое, дольше пусть отлежится перед раскаткой. Потом сам почувствует, насколько муки убавить. И крема между слоями маловато, видишь? Суховато вышло, хотя сам вкус уже хороший. — Отделил ложкой белую полоску, сравнил её с толстым коржом.

— Эх, а я и этот с охотой съем, — Гаврила собрал с доски крупные крошки и потянулся за оставшейся пробой. — Очень хороший, Лука. Твоего бы не ел, всё бы понравилось.

— Так доедай. Я тоже доем. Передай Трифону спасибо за угощение, с мёдом он попал на диво хорошо. Пусть по тугому тесту себя не судит, в следующий раз лучше раскатает. — Подал рыжему оставшуюся часть, обернулся к послушнику.

— Ага, спасибо передам и про тесто тоже. Он ведь учится ещё, — парнишка поклонился, попятился от колеса.

Остаток мы с Гаврилой доели, крошки собрали с доски. Трифон человек дела, вторую попытку сделает лучше.

Двадцать девятого, в среду, Гаврила запряг затемно. Возницы готовились к выходу в Москву, гремели вёдрами, бранились за потерянные чеки. Затянул новую подвязку оси, проверил скобу на ящике.

— Ну-ка, угли глянь. Прежде тяжёлой дороги всё погасить надо. Сверху потухло, а внутри может ещё сидеть жар. — Придержал ящик, позвал рыжего заглянуть в гнездо.

— Уж я вчера залил. Очень крепко залил, сам видел. — Гаврила засопел, присел возле жаровни.

— Видел. И всё равно проверь. Песок сверху раздвинь, до низа доберись. — Подал ему щепку, отодвинул ткань от песчаного ящика.

Рыжий послушался, разворошил песчаное гнездо. Угли остыли, от ящика тянуло сыростью.

— Вот теперь совсем холодный. Ехать можно? — Он сжал один уголь, растёр чёрный след на ладони.

— Можно. Горячее на привале сварим. Я за этот таз столько простоял, что до смерти обидно было бы сжечь его вместе с телегой. — Проверил доску снизу, выпрямился, отирая ладонь о холст.

— Таз-то останется. Из пепла достанем, изрядно отмывать придётся. — Гаврила взглянул на таз, с трудом подавил усмешку.

— Ага. И понесёшь его в Москву на спине. Лошадь береги, лучше вожжи расправь. — Усмехнулся в ответ, подтолкнул его к передку.

Гаврила прыснул, поднялся на передок. Проверка заняла минуту; я успел ещё раз осмотреть дерево возле песчаного ящика.

Фрося ещё раз проверила оба кувшина. Под мукой из клетчатого платка торчала знакомая ручка.

— Гаврила, на стоянке если мёда попросят, который дашь? — Фрося приподняла простой узел, повернула завязкой к рыжему.

— Варсонофиев. Он початый. — Гаврила потянулся к нему, осторожно тронул ткань.

— Ай, вон оно твоё ученье! Початый зефиром, да и бережём его. Справа от посудного узла лежит, в простой холстине. А этот под мукой в клетчатом платке совсем оставь в покое. — Фрося накрыла кувшин ладонью, заслонила соседний узел локтем.

— Свадебный, знаю. Я про другой и говорю. — Он отнял ладонь от ткани, оглядел оба места на телеге.

— А другой тоже награда. Уехали — к келарю за новым уже не повернёшь. Нам на повседневную варку простой годится, который покупали да выменивали. Чего ж хороший попусту тратить? — Фрося проверила завязку, подвинула наградной кувшин подальше от борта.

— Верно Фрося говорит. Каше с тыквой и обычного довольно. А этот слишком хорош, ему свой черёд будет. — Проверил, как стоят кувшины, подложил между ними ткань.

Рыжий потрогал простой узел, запомнил. Фрося осталась довольна настолько, что даже дала ему самому подоткнуть ткань под кувшин.

Уложил инструменты, Гаврила подавал из узла.

— Шесть ножей, длинная лопатка, венчик. Всё, Лука? Сумку ещё сюда суну? — Гаврила пересчитал ножи, сдвинул к ним длинную лопатку.

— Сюда. Погляди, чтобы шоколад со стручками сверху лежал, под скатку их не дави. — Расправил горловину сумки, освободил сверху место.

— Ох, всё эти стручки. Три штуки, а возим как царскую посуду. До смерти боюсь нечаянно раздавить. — Он бережно отодвинул скатку, заглянул в сумку.

— Дорогие потому что. Все три целы, шоколад тоже, вот и радуйся. — Проверил свёрток с шоколадом, прижал его к стенке сумки.

— Я и радуюсь. Пахнут-то до чего хорошо, а попробовать страшно хочется. Хоть в кашу бы разок. — Гаврила задержал нос над горловиной, отстранился с довольным вздохом.

— В кашу мёду дадим. Редкую вещь тратить ради одной похвалы мне жалко. Очень жалко, рыжий: опять доставать придётся, когда подходящее блюдо понадобится. — Прикрыл редкости тканью, расправил поверх неё свободный конец.

— Эх, ты уж найди его скорее. Хочется узнать, за что такие деньги. — Рыжий подсунул сумку поближе, придвинул к ней скатку.

— Узнаешь. Пока здешних продуктов на дорожную варку хватит. На привале котёл поставим, там поешь. — Завязал горловину, уложил сумку рядом со скаткой.

Шоколад и три нетронутых ванильных стручка лежали в сумке, скатка рядом, инструменты под рукой.

У ворот Варсонофий остановил нас на минуту. Посмотрел на начищенный таз, на Фросю, на Гаврилино ухо, которое уже почти вернулось к человеческому размеру.

— На диво шумный будет у вас путь. — Келарь оглядел начищенную медь, перевёл взгляд на наше рыжее войско.

— Эх, если тазом по камню не бить, очень тихий, отче. — Перехватил крепёж, проверил узел у борта.

— Это пока ты не бьёшь. Дальше глянем. И медовик мне помни, до смерти понравился. — Варсонофий благословил дорогу, отступил к стене.

Пообещал ему. На ладони у келаря осталась чистая ложка; с ней и стоял, пока телега выкатывалась за ворота.

Дорогу после дождя разбило. По краям лужи, одна колея посередине, в которую хотели все. Перед нами опять встали два Пыжовых воза. Пирожник выбрал задний, улёгся поверх мешков лицом к нам. Разглядывал медь у борта, поворачивая голову вслед за красным отблеском.

— Хорош таз, братец. В Москве казённое сдавать велят. — Прохор приподнялся на мешках, поглядел поверх борта на медь.

— Сдадим казённое. Я уже сдал, очень хорошо помню, кому и что. — Встретил его взгляд, опёрся локтем на свой борт.

— А вдруг недочёт? — Пирожник повернулся к вознице, устроил под боком мешок.

Фрося уже собиралась ответить, но я коснулся её плеча, и она сдержалась. Сейчас нам хватало разговора; затевать драку на дороге было ему на руку. Потом его возница натянул повод, сбавил ход на совершенно ровной дороге. Наша кобыла уткнулась носом в чужую рогожу. Сзади встал воз с мукой, за ним остальные.

— Чего стоим? — Позади мужики приподнялись на передках и вытянули шеи к затору.

Возница Прохора поднял руку: мол, тесно. Лопоухий, тот самый, который съел полпирога. Сейчас лицо у него было несчастное: приказ исполнять надо, а лошадь-то здорова, колея свободная. Пыжов поправил под боком мешок, заулыбался шире.

Оглянулся на Гаврилу. Тот уже смотрел на таз.

— Только снаружи. Внутри полуда. — Оглянулся на Гаврилу, коснулся наружного бока таза.

Он понял раньше, чем я успел придумать вторую половину шутки. Снял таз, подвесил на передок на толстой верёвке, обмотал конец скалки холстом, чтобы не оставить вмятину, и ударил по наружному боку.

Бом-м-м.

Медный голос прокатился по полю. Лопоухий съёжился.

Бом-м-м.

Из хвоста заорали сразу несколько знакомых глоток:

— Дорогу медной конфекте! — Один из возниц привстал, замахал шапкой поверх голов.

— Дорогу, братцы! Мёд остывает! — Второй подхватил его крик, стукнул по борту своего воза.

Конфекта пока существовала в одном обещании. Зато имя вышло удачное, обоз сам подхватил его и покатил от воза к возу. Мужики приподнимались на передках, махали шапками, длинный смех побежал вдоль колеи к передним фурам. Чья-то голова в парике высунулась из окна кареты, кто-то из конвоя прикрикнул, чтобы скорее пропускали хвост и освобождали колею.

Пыжов сел. Улыбка ещё держалась на губах, но глаза уже искали, как бы всё это остановить без собственного приказа. Гаврила дал третий удар.

Передний возница прикрикнул на лопоухого:

— Пошёл! Не держи! — Передний возница обернулся к лопоухому, потянул повод к твёрдой середине.

Пыжовы возы сдвинулись на край, пропуская нашу телегу по твёрдой середине. Одно колесо ушло в мягкую грязь; лопоухий выругался, наклонился с вожжами. Притормозил на миг, чтобы его лошадь выправилась, затем повёл своих мимо.

Прохор снял шапку и поклонился тазу. Так низко, что его собственные возницы увидели один затылок.

— Счастливой дороги, братец. — Прохор довершил поклон, выпрямился на мешках.

— И тебе доброй. Не стой долго, холодно. — Пропустил его колесо, повёл кобылу мимо севшего в грязь воза.

Гаврила ещё раз негромко тронул медь скалкой. Дуня закрыла рот платком, плечи у неё прыгали.

— За конфекту конфекта будет! — Обернулся к хвосту, хлопнул по борту телеги.

Получил в ответ такой рёв, что кобыла прижала уши и пошла заметно охотнее. Теперь слово надо было исполнять. От обещанной конфекты все ещё смеялись, и хотелось поскорее сварить её, рассчитаться сладким за помощь.

К закату дорога вывела нас к Братовщине. Мы шли мимо Фросиных ворот, не останавливаясь: двор свиты тянулся дальше, к путевому дворцу, а бросить хвост с собственной кладью ради одного дома было нельзя. Ерёма стоял у столба, трезвый, в чистой рубахе, и махал шапкой. Боярин жевал мочало у его ноги.

Надпись на воротах поблекла, но я прочёл её сразу: «Корнеев — при матушке».

Всё произошло меньше недели назад. Странно было видеть тот же гвоздь, те же створки, когда у меня уже имелся целый таз, царское пари и привычка прятать закваску от людей в рясах.

— Ерёма! Крышу над погребом перекрой до снега! И козла корми! Не пропей мне двор! — Фрося поднялась на облучке, придержала платок от ветра.

— Держу, хозяйка! — Ерёма перехватил козлиный ошейник, замахал свободной рукой.

Козёл поднял голову. Должно быть, вспомнил рукав: проводил меня взглядом и жевать перестал. Ерёма удерживал его возле столба.

Фрося ещё смотрела на дверь своей избы. Потом отвернулась к полю. Решать за неё, остаться ли здесь, я бы остерёгся: мой вопрос она приняла бы за уговоры. Дождался, пока хозяйка сама поправила вожжи и села.

Ночевали в версте от её двора, у путевого дворца. Все знали, что она может пройти до дома, поглядеть на хозяйство, вернуться до рассвета. Все ждали её решения. Она сама посидела у нашего малого огня, долго смотрела на дорогу к дому.

— Вернусь хозяйкой. А гостьей не пойду. — Фрося задержала пальцы на медном ухе, отвернулась от далёких ворот.

Подвинул ей кружку. Она приняла её обеими руками, согреваясь. Гаврила дослушал, собрался вставать, но Фрося строго глянула: «И ты туда проверять не беги. Мужик держит — пусть держит». Рыжий послушался, хотя ему явно хотелось убедиться, что козёл жив и все поленья на месте.

Наутро, тридцатого, она первой взяла вожжи. Я проверял ясень у заднего колеса; дерево уже уселось, накладки требовали ещё внимания. Подбил клинышек, промазал шейку остатком дорожной смазки. Пока мы подтягивали колесо, оба Пыжовых воза прошли мимо. Нашей платой за медный звон стала свободная колея: Прохор теперь держался впереди, соблюдая расстояние.

После полудня у Мытищ упёрлись в брод. Передние кареты и тяжёлые кухонные фуры прошли по каменистому верхнему краю. Наша кобыла у воды остановилась. Косилась на шумную струю, вздрагивала от скачущего по обе стороны конвоя.

Сошёл, взял под уздцы. Фрося держала вожжи свободнее, чтобы не тянуть ей голову назад. Гаврила пошёл с другой стороны, по сухим камням.

— Ничего, гнедая. Тебе не в купальню. Два шага, потом ещё два. — Подтянул уздцы, встал перед кобылой на камни.

Она переступила. Передние колёса вошли на камень, заднее вдруг соскользнуло в ил. Телега наклонилась. Я удержал кобылу, но кузов уже сел по ось. Сквозь спицы побежала вода.

Сзади остановились обозные возы, дальше весь хвост. Прохор уже выбрался на верхний берег и теперь оглядывался с мешков на нашу беду. Теперь убедительный повод для затора дали мы сами. Над бродом поднялся мат, от которого с ивняка сорвались вороны.

Фрося прижала корзину с яйцами, Дуня схватилась за таз. Я велел обеим выбраться на сухую сторону, где колесо ещё держало камень. Лишний вес слишком крепко вдавливал колесо в ил, даже Гаврила с ним едва справлялся. Сам он уже стягивал верхнюю одежду.

— Не туда. Слишком сильно заднее засело. Сначала жердь под задок. Тебя сдавит, если сразу полезешь. — Отвёл Гаврилу от задка, поискал глазами жердь у соседнего воза.

Нашлась оглобельная жердь у стоявшего сзади воза. Хозяин отдал, чтобы быстрее освободить брод. Передал повод Фросе и подошёл к Гавриле. Подсунули под край, упёрли в камень. Рыжий взялся, поднял. Телега подалась, но ил держал колесо туго. Под поднятый край подсунул плоский камень; Гаврила ослабил нажим, и задок лёг на подпорку. Жердь пока оставили под кузовом. Надо было одновременно вести кобылу и разгружать ось.

Вошёл в воду, проверил ногой камень ближе к берегу. Глубина там меньше, течение рябит мелко. Указал Гавриле, под каким углом толкать: из-за кузова он видел только моё плечо. Убедившись, что камень держит задок, он оставил жердь и зашёл сзади; вода поднялась до пояса. Подхватил борт через рогожу, упёрся и поднял как в первый день. Только теперь у него ноги в холодной струе, под ногами скользкий камень, и молодая шутка про лёгкую телегу осталась на сухом берегу.

Вернулся к кобыле, принял повод у Фроси и снова встал на проверенный камень.

— Пошла. Пошла, родная. Совсем близко уже. Тут камень, я на нём стою. — Упёрся ногой в камень, потянул уздцы к берегу.

Лошадь вытянула шею, подалась за мной. Ил чавкнул. Колесо стало поворачиваться, задок сошёл с подпорки, Гаврила выдохнул через стиснутые зубы.

— Ещё! — Фрося отступила на сухое, вытянулась вслед за телегой.

Прошли наискось. Телега вылезла из ямы, задок качнулся и встал на оба колеса. Сразу отвёл кобылу, чтобы рыжего не прижало к камню. Фрося с берега вытащила оставленную жердь и вернула хозяину. Рыжий стоял весь мокрый, красный от усилия, с волосами, прилипшими ко лбу.

— Вот теперь лёгкая! — Гаврила выпрямился в воде, запрокинул голову со смехом.

На берегу нас встретил гвардеец с пикой. Ростом почти на голову выше Гаврилы, широк в плечах, словно проход всему броду загородил.

— Чего хвост держишь, мужик! Очень уж долго возишься, все у тебя в воде жить станут? — Гвардеец шагнул к телеге, загородил нам дорогу пикой.

— Уже вылезли. Глянь с того края, колесо цело? — Перевёл дыхание, отвёл кобылу от скользкого камня.

Он хотел продолжать, но, вглядевшись, вдруг забыл сердиться.

— Постой. Ты тот, что молоко матушке не текучее посулил? Страх любопытно, что за хитрец тут едет. — Он опустил пику, разглядел куртку с одним рукавом.

— Тот. — Повернулся к нему боком, потянул мокрую одежду от живота.

Гвардеец широко улыбнулся.

— Сержант Сомов, Фёдор. Про тебя и на передних знают, до чего охота посмотреть на разгадку. Я вот думал, может, она корову имела? Корова молоко держит. Пока не подоишь, не течёт. — Сержант усмехнулся, поискал глазами корову за кухонной фурой.

Гаврила как раз вылезал из реки, выжимая на себе подол.

— А ведь… — Гаврила застыл с подолом в кулаках, перевёл взгляд на пёструю корову.

— Ты с творогом уже пришёл. Постой со своей догадкой. — Фрося оттянула его мокрый подол, выжала из ткани воду.

Сомов услышал, расхохотался. Через брод обозная женщина вела пёструю корову, державшуюся за кухонной фурой.

Сомов крикнул коровнице:

— Тётка! Дои сюда! Мужику в таз! — Сомов поднял пику, указал остриём на корову.

Женщина сперва уставилась на меня, потом на сержанта. По её лицу можно было подумать, что доить велено самого мужика; хвост снова засмеялся. Сержант указал пикой на корову, объяснил уже потише. Я снял таз, ополоснул чистой водой из запасной фляги, поставил на сухое место: если уж молоко выдают, посуда должна быть чистая.

Коровница присела. Первые струи ударили в отдельную кружку, затем в мой таз. Медь откликалась с каждым попаданием, пока дно покрывалось белой пенящейся лужицей. Парное пахло тёплым животом, травой и свежестью. Сомов смотрел над ней, как полководец над новым ходом.

Принял чистый ковшик у женщины, зачерпнул, попробовал. Сладкое, густое на губах, ещё тёплое. Даже жалко было выливать его обратно.

— Течёт, сержант. Совсем свободно. Вот и вся хитрость. — Поднял ковш над тазом, дал белой струе свободно стечь обратно.

Брод взорвался смехом.

— Плясать тебе! Я приду смотреть! — Сержант захохотал, хлопнул меня по плечу.

От Фёдорова удара я сел на оглоблю. Хорошо, что не в таз.

— Ты сперва в ладоши научись тише. А то фижмы отвалятся. — Удержался на оглобле, поднял к нему лицо.

Он засмеялся ещё громче. Молока нам оставили немного: коровница отлила в свою тару, что причиталось кухне, остальное, с её согласия, мы взяли к каше. Фрося подала пустой дорожный горшок; перелили в него нашу долю, завязали чистой тканью и убрали между узлами. Таз ополоснули, вытерли и снова закрепили на телеге. Хорошее молоко пригодится нам на стоянке; с царской разгадкой всё обстояло сложнее. Пока задача государыни оставалась впереди.

Сомов ушёл разводить затор, а я проверил у кобылы ноги, у телеги — ось. Гавриле дали сухой армяк с ближайшего воза. Его мокрую рубаху развесили поверх мешка так, чтобы ветер доставал, но брызги с колеса не летели. Рыжий дрожал и делал вид, что смеётся.

На стоянке Фрося вынула из узла запасную рубаху и завернула Гаврилу в сухую рогожу, пока он стягивал мокрые портянки. Я разжёг погашенный перед дорогой очаг: сухие щепки, поверх тонкие поленья, затем угли под котёл. Часть молока перелил к воде, дал вскипеть и всыпал промытую крупу. Пока каша разбухала, рыжий растирал насухо ступни; Фрося принесла ему сухие портянки.

На стоянке я сперва согрел ему ноги. Сухое под ноги, горячая каша в руки, под бок рогожа — и лишь потом можно было думать о конфекте. Не для того я добывал свою кухню, чтобы люди у неё тряслись в мокром, пока хозяин занят медью и конфектой.

— Да я тёплый уже, — уверял Гаврила, кутаясь в выданный армяк и растирая колени. — Пока поднимал, так вовсе жарко стало.

— Вот сейчас сиди и храбрись, — Фрося сунула ему кашу, подоткнула рогожу у колен. — Ложку удержишь — поверю. А то стучишь громче нашего таза.

Он сжал ложку покрепче, хлебнул горячего и на следующую насмешку ответил уже с полным ртом. Сомов пришёл, когда Гаврила наконец перестал стучать зубами. Сел на передок так естественно, будто место было назначено ему в росписи. Попробовал кашу, посмотрел на наш песчаный очаг.

— Ого, вы тут всерьёз, гляжу. И с дороги вас никак не сбить. — Сомов присмотрелся к очагу, потрогал пальцами песок сбоку.

— Едим — всерьёз. Смеёмся от души, когда есть над чем. — Фрося подправила рогожу у Гаврилиных ног, пододвинула ему миску.

— А я что, я серьёзнее некуда. Молоко мужику достал. — Он указал на посуду с молоком, развёл ладони над коленями.

— Достал. Больно ты велик, сержант. Теперь с борта подвинься, дай рыжему до сухой рубахи дотянуться. — Фрося отодвинула полы его мундира, протянулась за сухой рубахой.

Сержант послушно подвинулся. При своих он, наверно, был грозен. У нашей телеги Фрося с тем же успехом передвинула бы пушку.

К ночи стало прохладнее. Дождевые капли висели на ветках, ветер гнал от реки сырую свежесть. До снега ещё держалась осенняя сырость. Котёл после каши вымыл, согрел в нём чистой воды, перелил её в таз, промыл его холстом и выполоскал начисто: после молока сладкий сироп должен вариться в чистой посуде. Для леденцов приготовил холодную воду и ровный лист, который мы купили у Силантия. Его вымыли, высушили, очень тонко протёрли маслом. Под низ подложил вторую дощечку, чтобы не качался. Сомов потянул носом над пустым пока листом.

Глава 5

— Так вот на этом конфекта будет? Я думал, её в особой посуде делают, маленькой. — Сержант наклонился к листу, приподнял угол смазанного железа.

— Из большой маленькую и получим. Только листу стоять ровно, иначе вся твоя конфекта под одну сторону убежит. — Поддержал лист снизу, поправил под ним дощечку.

— Под мою давай. Мне ловить ближе. Страшно люблю сладкое, с детства такой. — Он придвинулся к краю настила, потёр колено, освобождая мне место.

— Ага, потом остальным объяснишь, отчего им одни пустые ложки. — Оглядел его широкие плечи, отвёл лист подальше от борта.

Сахар Бонне держал в своих ларях. Фрося принесла луговой мёд, выменянный у деревенских женщин.

— Хватит? На лепёшки ведь брали, на сбитень тоже. — Фрося наклонила посуду с мёдом, проверила остаток на дне.

— На сегодняшнюю конфекту хватит. Завтра новую сварим, если понадобится. — Подставил таз, дал мёду стечь на широкое дно.

— Эх, раз уж таз ставишь, сразу бы побольше. — Она провела ложкой по опустевшей посуде, собрала с бока густой остаток.

— На сырости мёд воду хватает куда быстрее сахара. Леденец станет липнуть, потянется. Нам его сегодня же и съесть надо. — Вытер последнюю каплю о борт, отставил опустевшую посуду.

— Ой, об этом можешь даже не думать. Хвост тебе так быстро съест, что ещё добавки просить явится. — Фрося усмехнулась, покосилась на соседние возы.

— Вот и хорошо. Очень удачно, что обоз к долгому хранению сладкого совсем неспособен. — Рассмеялся вместе с ней, подвинул таз над жаром.

Фрося ещё улыбалась, когда поставила пустую посуду возле скатки. Для нынешнего вечера мёда в тазу было достаточно.

Над малым ровным жаром подлил в мёд ложку воды. По мере того как пена густела, снимал её с поверхности. Гаврила подвинул к себе венчик.

— Э, этим помочь? Ты всё таз поворачиваешь, я бы размешал. — Гаврила снял венчик с его места, задержал над тазом.

— Венчик оставь возле скатки. Вначале лопатки хватит, а дальше наклоном обойдёмся. У таза дно широкое, жар пятном берёт, вот его и поворачиваю. — Отвёл венчик от кипящего мёда, взялся за медное ухо через ткань.

— Ух, он как растекается. Уже густой совсем. — Рыжий нагнулся к сиропу, проследил, как струя ползёт по дну.

— От нагрева разошёлся, потому и растекается. Теперь вода выходит, дальше густеть начнёт. Сперва грели потихоньку, чтобы мёд постепенно прогрелся, теперь уварим. Держи наготове холодную воду для пробы. — Наклонил таз в другую сторону, мягко вернул на жар.

— Да готова, вот она. Запах до чего сильный, из головы никак не выйдет. — Он оглянулся на воду, подвинул её ближе к месту пробы.

— Сладкого очень хочется? Дождись, кипящее даже на ложке обжигает страшно. Скоро каплю остудим, тогда пробуй. — Повернул таз ещё немного, дал сиропу разойтись по дну.

Он подвесил венчик к завязке скатки, отодвинулся, уступая мне место у посуды.

При красном свете углей цвет обманывал. Сделал пробу в холодную воду: капля ещё мялась мягко. Рано. Раздал нашим деревянные ложки для пробы, сам набирал горячее и остужал.

— Даже каплю пальцем не трогать, — предупредил я, отодвинул пустую кружку от жара и положил рядом ложку. — Прилипнет и будет жечь, пока с кожи снимешь. Для пробы вода, ложку вам дал.

— Да я только посмотреть, — Сомов убрал ладонь с ближайшего борта и приподнялся над тазом. — У вас тут жарче службы.

— Эй, смотри из-за плеча. Сейчас кипение изменится, тогда пробовать будем. — Отступил к краю очага, дал сержанту заглянуть из-за моего плеча.

Он отодвинулся. После предупреждения за чужими ложками приглядывал уже сам.

Дуня присела рядом. Завернулась в платок по самый нос, склонила голову к сиропу. Поначалу там шло густое бормотание. Пузыри поднимались медленно, распадались, тянули за собой короткую влажную нить. Потом звук стал чаще. Поверхность мельчала, вода уходила. К концу в кипении появилось сухое потрескивание, совсем тонкое.

Уже протянулся за ложкой для новой пробы, когда девочка подняла палец.

Вот оно, услышала раньше, чем я решил снимать.

Капля в холодной воде хрустнула между зубами. Сухо, чисто, раскололась надвое. Сдёрнул таз на приготовленный песчаный круг. Дно перестало брать жар.

— Услышала? — Взглянул на Дуню, задержал над водой ложку с каплей.

Она кивнула.

— Чем отличается? — Повернул ложку, прислушался к остывающему сиропу.

Девочка ткнула в таз, потом тихонько постучала ногтем по сухой щепке. До этого провела по ней пальцем, как по мокрой доске. Значит, мокрое бормотание ушло, остался сухой треск. Она различила перелом в ровном, привычном для многих шуме огня.

— Верно. В следующий раз тоже рядом сядешь. Будешь за звук отвечать. — Подвинул девочке сухую щепку, освободил ей место рядом с собой.

Сладкий сироп остывал быстро, пора было разливать. Капал с ложки на смазанный лист. Первая капля расплылась ровной пуговицей, следующая легла толще. Медовые кружки блестели янтарём. Когда достаточно схватились, поддел край лопаткой, снял. От сырого ночного воздуха они немного липли, но звенели на зубах. Значит, раздавать и есть немедленно.

Первые получили те, кто вчера кричал про конфекту. Мужики подходили с шапками в руках, так чинно, что хотелось смеяться: ещё бы, медь звоном дорогу пробила, теперь сладким звала. Велел подходить смелее, брать по одному, а за вторым вернуться, когда всем хватит. Коровница получила свой кружок, поблагодарила. Сомов взял три.

— За корову. — Сомов зажал три кружка в кулаке, прикрыл их полой мундира.

— Эй, коровница куда скромнее: брала один. — Отложил следующую конфекту, посмотрел на раздутый кулак сержанта.

Он подумал и вернул два, но один тут же придвинул к себе.

— Этот ей отнесу. — Он вернул себе один кружок, убрал его отдельно от своего.

Два кружка мы ему позволили оставить, пусть сам и отнесёт. Сержант сунул леденец за щёку и принял вид человека, который может охранять государыню, пока ей нравится любой десерт.

Дуня всё ещё сидела возле меня с пустыми руками. Переводила взгляд с одного кружка на другой, прижимая к себе пустые ладони. Выбрал для неё самый круглый, с тонкой янтарной бахромой.

— Твой. За работу. — Положил круглый леденец на Дунину ладонь, подождал её взгляда.

Она посмотрела вверх, на моё лицо. Кивнул ей, как кивают человеку, который хорошо держал свой участок у общей печи. Девочка прижала леденец к губам, потом осторожно взяла в рот.

Дуня прижала языком леденец — гладкий. Ещё тёплый, чуть-чуть, приятно было прижимать его к губам. Языком провела по краю, там тонко, там звякнуло о зуб. Укусить — и быстро кончится. Пока лучше подержать, жалко сразу ломать такую круглую.

Сладкое разошлось по всему языку сразу. А потом стало другое: у щеки мёд, где тепло, к нёбу поднялся дымный запах. Как над тазом, только мягче, без резкости; теперь его можно держать во рту долго, сколько захочется. Двинула конфекту языком — она стукнула о коренной зуб, сухо, коротко. Знакомый звук. Похожий был в тазу в самую последнюю минуту.

Правильно услышала. Мастер сам сказал, при всех.

Хотелось ему опять кивнуть, чтобы увидел, до чего ей вкусно. И объяснить ему оказалось легко: Дуня подняла палец, он снял таз с огня. Доверился. На дне таза остаток светлый, такой же янтарный, как конфета. Люди ели, сами брали. У того большого щека с конфектой торчала, как у воробья. Дуне было смешно, а если засмеяться, сладкое ударит в зуб сильнее. Сдержала улыбку, пока леденец медленно таял во рту.

Вот этот край почти пропал. Он растаял, Дуня снова облизнула гладкое место. В середине толще, конфекта ещё долго будет. Повернуть туда, где язык легко прижать. Мёд там ярче, каждый раз хотелось вдохнуть через нос, чтобы вкус вернулся от самого нёба. Ей раньше сладкое давали, если что оставалось. Крошку, поломанную корку, край с ножа. Всё было вкусное. Но эту услышала прежде, чем она появилась. Сидела у таза и ждала, когда вода перестанет шуметь мокро. Она перестала. Дуня сказала рукой.

Он понял.

Конфекта у зуба стала тонкой. Нечаянно нажала, и конфекта звонко сломалась пополам. Ой. Два острых сладких края, один быстро подтаял, другой ещё щекотал язык. На изломе вкус гуще. Сладкий край упирался в язык, и мёд чувствовался сильнее, словно медовую каплю раскусила. Только сама капля твёрдая, можно выбирать, какую половинку дальше держать.

Малую проглотить. Большая останется. Так лучше.

Ладонь пахла мёдом. Дуня провела по ней губами, поймала крошечный след. Если бы дали из жалости, сразу спрятала бы. А эту можно есть у всех на виду: заработала. На свою ладонь получила, как взрослые. Посмотрела на таз. Завтра опять будет шуметь, и ей опять можно рядом.

Мастер разговаривал с хозяйкой. Смеялся. Его венчик висел у скатки, чуть звенел, когда он поворачивался. Этот звук Дуня тоже знала. Запомнит все.

Большую половинку всё ещё держала под щекой. Её хватит надолго.

Дуня улыбалась, прижав губы, чтобы не выпустить сладкий сок. На мой взгляд ответила коротким кивком и придвинулась к остывающему тазу: сама увидела, где на дне ещё остаётся одна пригодная капля. Я поддел её, дал на ложке. Девочка приняла так серьёзно, что Сомов перестал шутить на целую минуту.

Леденцы доели, пока не потянулись нитями от влажного воздуха. Мужики разошлись к коням, один всё же вернулся с сухими щепками на утро. Сержант отнёс обещанное коровнице, потом махнул нам издалека: уходит к своему караулу.

Впервые у огня после дороги все остались сидеть, довольные своим местом. Гаврила грел высушенную рубаху, Фрося перебирала узлы, Дуня слушала, как в остывающем металле коротко потрескивает напряжение. Я вымыл таз и высушил мягкой тканью. На поверхности остался тонкий медовый запах. Хороший конец дня: вещь, которую пытались забрать, накормит ещё не раз.

Первого октября, на Покров, проснулись от тишины. Над рогожей было тихо, ветер едва шевелил её складки. У тележного борта лежала тонкая белая полоска: за ночь под утро пошёл первый мокрый снег. На земле он таял, в лужах чернел сразу, а на мешках и конских гривах держался.

— Вот и перекрой теперь крышу, Ерёма. — Фрося поймала снежный хлопок, растёрла его, глядя в сторону оставшегося дома.

До Москвы оставалось полдня. Гаврила счистил снег с рогожи, оберегая сухие запасы, я ещё раз накрыл таз. По дороге меня уже трижды спрашивали, в чём повезу молоко, которое не течёт. Любопытные уже тянулись заглянуть в чистую медь, проверить, готово ли чудо. Пришлось закрыть её основательно, заправить ткань под крепёж. Дно и уши укрыли, оставили только крепёж на передке.

Девочка полоскала миску у воды и подставила плечо ветке, с которой ссыпались первые хлопья. Сама возилась со своим платком, пока хозяйка заметила мокрые плечи.

— В Москве сначала тёплое место найдём. А уж потом будешь свои молочные загадки отгадывать. — Она обернула Дуню сухим платком, проверила, закрыты ли плечи.

— Для того и найду. Мне тоже до смерти хочется в тепло. У самого молоко без тепла никак не пойдёт. — Поправил покрытие на продуктах, потянул его пониже к колесу.

— Ты опять за своё. — Фрося придержала ткань, встретилась со мной взглядом.

— У нас пока всё одно дело. — Подвязал опустившуюся рогожу, вернулся к крепежу таза.

К двум пополудни обоз вошёл в город. Дорога стала теснее от встречных людей, повозок, заборов и высокого дыма над крышами. Снег в Москве сразу смешивался с дорожной грязью: колёса тёрли серую кашу, лошади спотыкались в колеях, из ворот выносили помои. Зато здесь были рынки, поварни, рыба, молоко и печи, чьё тепло можно получить, минуя Бонне.

Головинский дворец над Яузой показался длинным деревянным домом в два яруса. Кухонные ворота стояли ниже, на спуске. Нас провели на большой хозяйственный двор, где фуры уже разворачивались между корпусами, конюхи кричали, лакеи носили сундуки. У дальнего края, ближе к конюшням, дымил низкий отдельный сруб.

Пока фуры разворачивались во дворе, взялся за крепёж таза. Фрося остановилась возле меня с узлом.

— Э, сейчас куда? Дай людей определить, хоть узнаем, где жить. — Она придержала узел на борту, посмотрела на лакеев со списками.

— Вот до этой раздачи мне и надо. Пока таз на телеге, для них груз из общей кучи. Увидит Бонне, сразу пошлёт в свою кухню. — Ослабил верёвку, проверил, свободно ли медное ухо.

— Ай, опять отнимать! В обители им всё сказали, уж до чего упрямые. — Хозяйка подвинула узел подальше, дала мне доступ к борту.

— Теперь дадим ему рабочее место. Повешу у людской печи, чтобы живой человек видел: моя посуда, я с ней работать пришёл. С телеги брать им очень легко, со стены чужой людской уже спрашивать придётся. — Приподнял рогожу, проверил узел, закрыл медь обратно.

— Ага, теперь поняла. Дунька со мной побудет, Гаврила крепёж развяжет. Только сперва спроси, куда тебя с этим тазом пустят. — Фрося собрала край ткани, прикрыла от снега наши узлы.

— Сейчас и спрошу. Очень уж хочется хоть один свой вечер прожить, вместо нового спора за медь. — Осмотрел двор, поискал взглядом ближайшего конюха.

— Эй, любезный, где здесь печь для людских? — Остановился у крайнего воза, окликнул конюха, занятого у лошади.

Он посмотрел на куртку, на таз под рогожей.

— Вон, сруб. Только там с дымом нынче живут, до слёз прокоптишься. — Конюх повернул голову к срубу, почесал шею над мокрым воротом.

— Дверь открыта? — Пригляделся к низкому срубу, поискал дым над кровлей.

— А чего её запирать? Там и красть нечего, кроме сажи. — Он перехватил повод покороче, повёл свою лошадь между фурами.

Фрося осталась с узлами, Гаврила развязал крепёж. Снял таз, взял на плечо и пошёл через двор к срубу. Внутри кашляли. Печь занимала угол, под чёрным потолком висел дымный полог. На стенах лавки, у окна стол, поверх него крошки старого хлеба. Возле печи вбили крепкий железный крюк.

Спросил у единственного мужика, сидевшего у двери, можно ли повесить посуду, пока распределяют приехавших. Тот пожал плечом: «Пока вешай. Хочешь закоптить — твоё дело». Проверил крюк, повесил таз за одно ухо, подложив в месте соприкосновения чистый холст, чтобы не резало металл. Дал ему осесть, убедился, что держится. Теперь медь висела у печи, о ней знал живой человек. На неё уже следовало указывать отдельно, чтобы забрать с людской стены.

Вернулся к своим. На середине двора уже стоял Бонне. Над ним лакей держал зонт от мокрого снега. Француз держал список, но он больше смотрел на людей, чем в бумагу: всякий приехавший уже получил в его уме полку, угол и повод держать рот закрытым.

— Рыжий работник, немая — в людскую. Корнеев туда же. Кормить истопников. Ефросинья Кашина пока при людских. Таз с телеги — в обозную кухню. Казённый. — Бонне отогнул угол списка, сверил в нём следующую строчку.

Правый рукав у меня оставался единственным целым. Закатанный, но ухватиться было за что.

— Я при нём. — Фрося взяла меня за рукав, сжала ткань выше локтя.

Сказала громко, так что весь ближайший двор слышал. Гаврила перестал тянуть узел, конюх повернулся от лошади.

Бонне проследил, как её пальцы сжали мой рукав. Потом оглядел пустое место у передка, где должен был блестеть таз. Филат с двумя лакеями уже заглядывал в кузов. Под рогожей оказались песчаный ящик, горшки, мешки. Искал старательно, будто таз мог от усердия объявиться.

— Где казённое? — Филат приподнял рогожу, заглянул под неё второй раз.

— В людской. Где работать велено. А казённого здесь нет. Личный Трифонов таз, по пари мне отдан. Келарь передал при двух поварах. «Мой был — его стал». Ты слышал, Филат. При тебе сказано. — Отвёл ткань от песчаного ящика, дал ему осмотреть кузов.

Долговязый посмотрел на Бонне. С утра он мог бы соврать, что ничего не знает, но тогда пришлось бы опять посылать за келарем, а в городе такие слова догоняют человека быстрее телеги.

— Сказано было. При поварах. Подарок личный за службу. — Долговязый поджал губы, перевёл взгляд с меня на Бонне.

Бонне помолчал. Во дворе у каждого нашлась пауза, чтобы послушать, каким словом теперь увезут медь. Бонне перебрал угол списка, помедлил и сложил его.

— В людской, так в людской. За недостачу сам отвечать станешь. — Француз убрал список за обшлаг, развернулся к следующему возу.

— За свою посуду отвечу. — Проводил его взглядом, переставил узел под ноги.

Он ушёл распределять следующие возы. Фрося провела по ткани, расправила складку у локтя.

— Пойдём. Что нам за жильё дали, хоть поглядим. — Фрося отпустила рукав, подняла свой узел с земли.

В людской стало ещё дымнее. Мужик, у которого я спрашивал про крюк, снова оказался на дворе.

— Там и дом ваш. В трубе. Страсть как уютно, сами поглядите. — Мужик закашлялся, указал на дымоход над печью.

Глава 6

Гаврила заглянул в устье, сразу закашлялся. На поду дрова тлели неровно, тяга не вытягивала, дым полз обратно в помещение. От сильного огня дым пошёл бы гуще; до готовой каши здесь задохнулись бы все.

Мне нужна была эта печь. И дышать здесь хотелось свободно, особенно ночью.

— Ох, окно распахни, Фрося. Дуню с продуктами пока наружу выведи, я тлеющее выгребу. — Придержал наружную дверь, позвал хозяйку к окну.

— Дыму-то сколько, — она прижала платок к носу и закашлялась. — Глаза страшно режет. Тут давно так живут?

— Спросим, когда прочистим. Гаврила, найди лестницу, жердь длинную и верёвку. Снизу палкой гонять — только самим сажу глотать, сперва трубу поглядим. — Подступил к печи, отодвинул Гаврилу от дымящего устья.

— Эх, мне и с крыши хватит, — буркнул он, разглядывая устье. — Сейчас на двор выйду, у конюхов спрошу.

— Скажи, людскую чистим. А то решат, что во дворец через кровлю собрались, лестницу до завтра выпрашивать будешь. — Проверил открытый зольник, обернулся к Гавриле.

— Да разве я дурак, Лука! — Рыжий втянул голову в плечи, перевёл взгляд с печи на меня.

— Ты торопишься очень. Толком скажи, куда и зачем, и быстрее дадут. — Уступил ему дорогу к выходу, показал конюшенную сторону.

Он ушёл. Выгреб остатки тлеющего в безопасную зольную посуду, прикрыл. Фрося вывела Дуню с нашими продуктами. Сам осмотрел отдушины, заслонку и переход к трубе, пока дым выходил через распахнутое окно.

Лестницу конюхи дали, услышав про людскую. Жердь взяли у того же сруба, верёвка нашлась на телеге. Гаврила принёс всё сразу, остановился у стены. Возле порога лежал половинчатый кирпич, подпирал дверь. Забрал его, а дверь Фрося подперла поленом. От нашей ветоши оторвал широкую полосу, чтобы обмотать груз.

— Уф, держи. Очень длинная, едва между возами пронёс. Кирпич вяжем? — Он пристроил лестницу к стене, передал мне свёрнутую верёвку.

— Вяжем. Только обернём ветошью, кладка старая. С размаху стукнешь — кусок трубы внутрь сойдёт. — Перехватил кирпич верёвкой крест-накрест, затянул узел и обернул груз ветошью. Её концы подвязал той же верёвкой.

— А как тогда пробить? — Гаврила потрогал свёрток, покосился на высокую трубу.

— Спущу до засора, потяну несколько раз. Там погляжу, что застряло. Ты лестницу держи, пока поднимусь. Потом следом полезешь. — Подтянул узел, проверил, как держится кирпич.

— Ну, уж это удержу. Тут хоть опереться есть куда. — Рыжий упёр лестницу в землю, взялся за обе стойки.

Поднялся на кровлю, Гаврила полез следом, сохраняя между нами несколько ступеней.

Кровля была мокрая. Остановился над обрешёткой, дождался Гаврилы.

— Осторожнее, рыжий. На поперечины наступай, там тёс выдержит. Между ними под нашими ногами продавится. — Перенёс ногу к поперечине, освободил соседнее место для Гаврилы.

— Ай, скользко! — он перенёс ногу ближе к моей и вцепился в пояс. — Ладно, тебя держу. Сам-то так далеко зачем подаёшься?

— В колено заглянуть. Вот он, ком. Ветки с листьями и сажей, сильно прижало нагаром. — Лёг животом на кровлю, заглянул в верхнее колено.

— Галочье гнездо? Эх, хорошо устроились. Люди внизу задыхаются, а им тепло. — Гаврила заглянул через моё плечо, крепче обхватил пояс.

— Теперь вытащим. Крепче держи, я кирпич опущу. Очень прошу, за пояс, а не за куртку. — Подтянул кирпич к трубе, обвёл верёвку вокруг запястья.

— Да держу я! Лежи, сколько надо. Если ещё дальше полезешь, за ноги оттащу. — Он отвёл носок от скользкого места, упёрся ногой в обрешётку.

Рядом с нами белели рыхлые клочья снега. Лёжа у трубы, различал гнездо целиком: старый нагар схватил его крепко, как пробку.

— Внизу закройте устье! Сейчас пойдёт! — Гаврила повернул голову к двору, крикнул в открытую дверь.

Изнутри отозвалась Фрося: вернулась прикрыть печь, оставив Дуню сторожить узлы снаружи. Девочка стояла за дверью, смотрела на нас снизу, почти запрокинув голову. Старый подручный с моей прежней кухни за такую картину немедленно спросил бы про страховку. Здесь страховкой был Гаврила, который держал меня за пояс и ругался, если я слишком далеко подавался над трубой.

Кирпич пошёл вниз. После первого хода потянул снова, коротко, сберегая кладку. Ветки зацепились, ком сначала поднялся вместе с ним, потом треснул, провалился частью внутрь. Гаврила поддел остаток жердью, вывел наружу. Пыль сажи окатила обоих.

Зажмурился. Рыжий стал чёрный так внезапно, что его собственные зубы испугали бы при луне. Из трубы вылез последний клубок веток, ударил ему в грудь и рассыпался по крыше.

— Лёгкий. — Отплюнулся от сажи, поглядел на вымазавшегося Гаврилу.

— Телегу сюда бы не привёл, — ответил он, вытирая лицо рукавом.

Прошли трубу ещё, проверили ход. Снизу послышался глухой голос: тяга появилась, лист у поддувала тянет внутрь. Я спустил инструмент на верёвке, слез осторожно. Под ногами снова прогнулся мокрый тёс; на твёрдой земле я сразу обрадовался, что работа позади.

В людской пятеро истопников вытряхивали сажу из одежды. Пока мы были наверху, пришли с дровами и угодили как раз под первый прорыв чёрной пыли. Младший глядел на меня с обидой, словно я нарочно выбрал его ворот для всего дымохода. Старший, широкий, с короткой бородой, держал кочергу.

— Теперь нас мыть будешь? — Старший перехватил кочергу, отряхнул ворот от чёрной пыли.

— Ох, теперь топить можно. Горячей воды куда больше будет. — Отодвинул зольную посуду, подступил к печному устью.

Фрося отвернулась к стене, смеяться при чёрных сердитых людях было опасно. Дуня прижала свой платок ко рту. Мои слова, к счастью, приняли всерьёз: старший тут же отставил пустое ведро для горячей воды.

Открыл устье, выгреб сажу в ведро. Гаврила вынес, подмёл под. Заложили сухие дрова меньшим костром, оставили воздушные проходы. Первый дым потянулся вверх, огонь схватил щепу. Печь наконец задышала, в комнате стало светлее.

Истопники тем временем спорили о царском пари. О нас действительно знал уже весь кухонный двор: по рукаву и молочной загадке узнавали сразу.

Тощий сажный мужик выдвинул свою догадку:

— Ледяного она хочет. В погреб поставь, заморозь и неси. — Тощий истопник стряхнул сажу с рукава, прислонился к стене.

— Оттает. — Другой приподнял бровь, отодвинул сапогом пустой короб.

— А ты не зевай по дороге. — Тощий криво усмехнулся, вытряхнул из ворота ещё щепоть сажи.

— Погребному скажи, чтоб к ней на столе зиму устроил. — Его товарищ рассмеялся, развёл полы закопчённой одежды.

— Я к погребному без спросу не хожу. — Тощий посерьёзнел, бросил взгляд к двери.

— Вот мужик и сходит. У него ученье. — Второй потеснился на лавке, кивнул в мою сторону.

За моей загадкой истопники охотно передохнули после дров. Гаврила, услышав очередной совет, потянул меня за полу.

— Ох, они опять к тому же пришли. Ты хоть скажи, что у тебя получше придумано. А то глазом меряют, как на торгу. — Он прижался ко мне боком, оглянулся на спорящих.

— Ну, это их забава, пусть спорят. Пока о молоке говорят, от тяжёлой работы отдыхают. Мне сейчас место у устья нужнее, чем их удивление. — Отодвинул с лавки наш мешок, дал пройти истопнику к столу.

— Эх, а мне за тебя обидно. Печь им почистили, сами сажу глотаем, ещё и на смех смотрят. — Рыжий вытер чёрный подбородок, покосился на кочергу у старшего.

— Так мы тоже в ней греться будем. У трубы выиграли, теперь за еду примемся. Мне куда приятнее людей сытыми видеть, чем с ними о молоке препираться. Свою крупу они сами варят, их сперва угостить надо так, чтобы ещё захотели. — Осмотрел горшки у стола, задержал взгляд на мутной воде.

— Ага, кашей возьмём. Вот это куда вернее, чем молоко им объяснять. — Гаврила уступил мне дорогу, подтянул мешок к стене.

Два больших горшка уже стояли у стола. Крупа в них плавала густо, вода едва прикрывала верх. Истопники собрались готовить свою пшённую кашу: пятница, на воде, с постным маслом после варки. Один хотел тут же поставить горшок к пламени, другой тянул в самую глухую даль, прямо туда, где под раскалился сильнее всего.

— Пока рано так глубоко. Там под ещё не выровнялся. На одном месте схватит корку, с другого сырая останется. — Задержал горшок у устья, повернул его ухватом к свету.

Старший переставил горшок обратно на стол.

— У нас своя печь. — Старший отодвинул кочергу от стола, заслонил горшки плечом.

— Меня её кормить прислали. — Отпустил ухват, отступил от чужой посуды.

— Нас кормить. А печь наша. У нас своё еденье, сами варим. Иди к своим французам. — Он упёр кочергу в пол, подался вперёд, вытесняя меня от устья.

Тощий сплюнул в золу перед моими сапогами. Гаврила шагнул вперёд. Им только что сыпанули сажей за ворот, теперь ещё чужак распоряжается, куда ставить их ужин. Слишком лёгкая победа над трубой могла закончиться изгнанием из тёплого сруба.

— Я вам кашу до готовности доведу. Если хуже будет, свою крупу отдам. Если лучше — дайте место у устья под горшок. Я ваших порций не уменьшу. — Остановил рыжего за рукав, повернулся к старшему.

— Чем доведёшь? — Старший прищурился на меня, отставил кочергу к стене.

— Сначала крупу покажи. Так мне гораздо яснее будет. — Подвинул ближний горшок, приподнял его крышку.

Под крышкой вода стояла мучной мутью. Склонился над ней, растёр мокрую крупинку.

— Сито у вас есть? Пшено ещё промоем, от этой воды горечь остаётся. — Пододвинул горшок к свету, показал осевшую мутность.

— Ох, да сколько его полоскать? И так водой залили, — старший склонился рядом и понюхал мутную воду. — Ты всю варку с начала затеял.

— Потому что сейчас быстро поправим, а после готовую кашу весь вечер доедать. Сито нужно, даже очень грубого хватит, лишь бы целое. — Оглядел полку над столом.

Старший снял с гвоздя сито, выбил над порогом приставшую шелуху и протянул мне. Проверил сетку над миской, ополоснул чистой водой.

— Фрося, горячей воды нам бы. Здесь ещё не вскипит, а крупа стоит мокрая.

— У соседей попрошу. Горшок наш дай, с пустыми руками мне там делать нечего.

Гаврила вынул из узла глиняный горшок, хозяйка ушла с ним через двор. Пока ждали, подставил под сито свободное ведро: грязную воду потом вынесем, у печи ей стоять ни к чему.

— Вот, кипяток я принесла. У соседней кухни взяла, в нашем глиняном. Ну-ка, подержи, очень горячий, — Фрося внесла горшок и поставила возле нас.

— Хорошо, вовремя. Сначала старую воду сольём. Пшено горячей промоем, свежую отмерим. — Подставил сито, дал мутной воде сбежать.

— А соли после старой воды совсем мало осталось? Я до смерти боюсь пересолить, второй раз сыпать опасаюсь, — старший подтянул к себе солонку и остановился, ожидая моего ответа.

— Вот и проверим заново. Полным кулаком сыпнешь — потом крупой спасать придётся. Эх, жалко хороший ужин из-за спешки погубить. — Промыл крупу, сложил обратно в горшок.

— Ага, в этой уже чище видно. Будто сама крупа светлее стала, — Фрося подала свежую воду, проследила, сколько я отмерил.

Проверил соль на языке, добавил малую щепоть, снова размешал: теперь в меру.

— Старую всю вылил, — буркнул тощий, покосился на слив и нагнулся над ведром с мутной водой.

— Горечь ушла. Хочешь, попробуй эту воду. — Придержал сито, дал ему посмотреть на мутную воду.

Он отказался. Гаврила вынес ведро к помойной яме, ополоснул и вернул к стене. Старший понюхал пар и перестал заслонять мне дорогу к печи.

Выбрал на поду прогретое место в стороне от открытого огня, отодвинул угли. Горшки сначала поставил ближе, дал закипеть. Старший потянулся за крынкой масла.

— Ну, хоть теперь с маслом? Пшено у тебя уж как следует намыто. — Он снял с крынки покрытие, подал мне понюхать.

— Очень пахучее. В готовое дадим, запах лучше сохранится. Сейчас сперва пену уберём, упреть дадим. — Прикрыл крынку, оставил возле стола, снял пену с горшков.

— Э, у нас сверху льём, когда едим. А ты всем горшком мешать станешь? — Старший провёл ложкой по краю крышки, смахнул приставшую пену.

— Осторожно разрыхлим, масло между зерном разойдётся. По верху одной лужей плавает, а тут каждой ложке достанется. Только сперва надо воде в зерно уйти. — Поднял крышку с небольшой щелью, дал пару выйти.

— Ух, уже крупой пахнет, вместо дыма наконец-то. Погоди, этот горшок тоже гляну. — Он заглянул во второй, отступил, давая мне взяться за ухват.

Старший следил за каждым движением. Особенно встревожился, когда я потянул горшки в глубину.

— Ай, далеко ставишь. Сам же говорил: там припекает. Уж очень быстро у тебя всё меняется. — Старший ухватился за древко, задержал горшок у устья.

— Пока под сильный был, припекало. Теперь выровнялся, дрова прогорели, а каше надо упреть. Бурлит сильно — вода убежит, зерно сверху высохнет раньше середины. Видишь, как у стенки схватилось? — Подвинул горшок по поду, наклонил крышку, приоткрывая зерно.

— Вижу. Вот это место сильно поджарилось, я бы уже вынимал. — Он заглянул под крышку, повёл ухват чуть ближе к себе.

— Эту сторону повернём. В середине ещё вода есть, дай ей в зерно уйти. — Повернул горшок другим боком, приладил крышку со щелью.

— Эх, долго ты с нашим ужином возишься. Ребята дров натаскали, им бы поесть. — Старший выпрямился, отвёл рукав от нагретого древка.

— Ну, сырого пшена они сегодня ещё успеют, если сейчас вынешь. Потерпи малость, по пару проверим. — Отодвинул ухват от жара, положил на свободное место.

Старший отошёл к столу. Через некоторое время сам заглянул в устье и спросил, пора ли поворачивать второй горшок. Теперь следил за кашей вместе со мной.

Минут через сорок мы вынули первую кашу. Дали ей коротко постоять под крышкой. Старший отодвинул её, пригляделся к зерну.

— Ого, вся вода ушла. А я уж думал, ты её пересушишь, до того тихо в печи стало. — Он наклонил горшок, проверил середину ложкой.

— Видишь, как разошлось? Теперь масло. Дай крынку, только малость вольём. Оно очень душистое, здесь лишнего ни к чему. — Принял конопляное масло, влил в горячую кашу.

— Ай, корочку берегись! Сейчас всю сломаешь, я такое сильно люблю, — старший потянулся к ложке, придержал моё запястье.

— Тебе с корочкой и положу. От стенки к середине поддену, сохраним крупные куски. А само зерно только взрыхлим. — Осторожно провёл деревянной ложкой, отделил золотую корочку от стенки.

Пар принёс ореховый дух прогретого пшена. В середине оставалось мягкое зерно, вобравшее всю воду.

Подал старшему порцию, где были и зерно, и поджаренная корочка. Он держал ложку перед ртом дольше обычного, проверяя, не пытаюсь ли я его купить за его собственный ужин. Потом всё же подул и съел.

Старший истопник знал: пшено их собственное. Горшок тоже свой, с прошлого лета стоял щербатый. Он этой ложкой ел здесь столько раз, что заранее знал, где начнёт сплёвывать шелуху, а где останется горечь. Сейчас ждал её, а вместо неё на языке жаркое зерно. Рассыпалось, каждое зёрнышко влажное. Прижать — мягкое внутри, снаружи ещё целое, и от этого каждое отдельно чувствуешь.

На краю ложки тонкая корочка. Подцепил зубом. Она держалась крепче зерна, но сломалась сразу, сухим щелчком. Следом пришёл совсем другой запах: поджаренный, тёплый, почти орех. Из того же пшена, не поверил бы, если б не сам горшок принёс. И масло тут. Конопляное, которое у них обычно сверху плавает зелёной лужей. Здесь его мало, оно обволокло каждое зерно, и потому его вкус чувствовался лучше.

Во рту ещё горячо. Прожевал, выдохнул, почувствовал пар у собственного носа. Хотелось взять следующую порцию сразу, пока эта теплынь не ушла. Старший на холоде с утра, в сапоги вода попала, на спине от дров ломило. Спина всё ещё ныла, зато ступни согрелись, и в животе хорошо. Еда настоящая, до дна вкусная, с каждой ложкой сидел охотнее, тянул время за столом.

Вторую ложку взял сам. Выбрал ближе к стенке: хотелось ещё той корочки. Там зерно чуть плотнее, масло особенно душистое. Поднял, подул. Крупинки скатывались на ложке одна к другой, свободно, каждой досталось масла. Вот так каша и должна выглядеть, только старший давно не требовал от неё ничего, кроме сытости.

Дым теперь уходил в трубу. Впервые за едой истопник различал запах масла ясно, поверх привычной гари. Повернул голову — увидел окно, раньше его верх в дыму тонул. Мужик им печь почистил, а теперь ещё собственную кашу вернул такой вкусной. Ел бы её и завтра, и потом, если научит их так же варить. Неловко станет сразу в дружбу лезть. Пока лучше доесть.

Третью ложку зачерпнул из середины, обойдя корочку у стенки. Сама середина хороша. Пшено сладковатое, само по себе. Видел ведь, что клали: крупа, вода, соль да масло. Вымыли горечь, и вкус, выходит, свой вылез наружу. Его хотелось ловить языком. После глотка на нёбе осталось масляное, лёгкое, душистое. Облизал губу — туда забралась одна крупинка. Она тоже мягкая, даже у самого уголка.

Ещё есть хотелось. Уже тепло в животе, а старший всё ловил ложкой рассыпавшиеся зёрнышки, собирал в последнюю порцию. И хотелось следующую. Вот это, пожалуй, и самое удивительное. Каждый день ел одну крупу, а сегодня хотелось есть её ещё и ещё.

Повар стоял в стороне, занят своим ухватом. Давал истопнику самому сказать, как вышло. Хорошо. Старший пока подбирал слово, чтобы и похвалить, и сразу в дружбу к чужому мужику не лезть. Слово простое есть. Места у печи, вон, на два горшка хватит, если он так ставить умеет.

Глава 7

Поданную мной порцию старший доел и посмотрел на печное устье.

— Коли так — ставь. — Старший взял добавку, кивнул на свободное место у печи.

Тощий, который плевал, ел молча, на нас смотрел уже спокойнее.

— Горшок туда не клади. Кошка лазит. У стены поставь, под доску. — Тощий освободил место у стены, отодвинул с лавки короб.

Вот теперь нас пустили жить. Гаврила принёс наши мешки, Фрося развернула узел, нашла чистые рубахи. Дуня уже приглядывалась к тёплой лежанке.

— Ох, вот ей и место, — хозяйка кивнула на печь, вытянула из узла Дунькин платок. — Ты, Гаврила, сажную рубаху прежде сними, потом за чистое хватайся.

— Уф, я уж сам на себя смотреть боюсь. Как трубой тянуло, так мне всё за ворот и набилось. — Рыжий оттянул ворот, высыпал из складки чёрную пыль.

— Потому и отмываемся по очереди. Иначе всю сажу на лавках оставим, опять чистить придётся. Чёрную одежду на колени соберите, я воды подам. — Подтянул к себе посуду, отодвинул чистые рубахи от грязного края лавки.

— А мешки к этой стене? Тут очень сухо, — Гаврила поставил поклажу, проверил пол под ней.

— Туда. Посуда на своё место пойдёт, проход людям оставьте. Дунька, на лежанку лезь, я платок постелю. — Фрося расправила ткань, пригладила её на тёплом месте.

Девочка впервые за день села свободно, вытянула ноги, устроилась спиной к стене. Мы отмывались по очереди, чёрную одежду держали на коленях, оберегая чистые лавки.

Теперь у меня было и разрешение на печь. Отложил часть созревшей закваски в миску, развёл водой, подмешал муки. Гаврила приглядывал за горшком, в котором осталась матка.

— Э, эту тоже к устью? У нас сейчас два горшка живые, совсем запутаюсь. — Он подвинул горшок, придержал ткань на горлышке.

— Матку в своём оставляем, здесь чистой тканью прикроем. А опару из этой части поднять надо, потому миску ближе к теплу поставлю. — Накрыл горшок, переставил новую опару в сторону от прямого жара.

— Ох, миска снизу быстро нагреется. Там под ещё жаркий, — Фрося коснулась подставки, присмотрелась к месту возле устья.

— Вот поэтому Дуню и зову. Помнишь, как место проверяли? Ладонью сначала, потом посуду. Тут умеренно тёплое, а от прямого жара дальше отойдём. — Показал девочке место, выждал, пока она сама его ощупает.

Дуня подвинула под миску дощечку, запомнила место.

— Ага, и снизу оберегла, — рыжий нагнулся к миске, проследил, как опара стоит на дереве. — Будет теперь и наше тесто в настоящей печи. Очень уж хлеба хочется, Лука, до самого запаха.

— Будет. Пока отмывайся, я здесь закончу. — Поправил покрытие горшка с маткой, проверил тёплую стенку возле него.

За кашу старший отдал крынку молока из своего пайка. Принёс из сеней, затем вернулся за простоквашей.

— На-ка, это свежее, это кислое. Смотри, впотьмах перепутаешь, кислое совсем густое. — Старший поставил свежее молоко, затем пристроил возле него простоквашу.

— Свежее на завтра оставлю. Кислому тоже дело найдётся. У вас молоко надолго припасено? — Отнёс крынки к окну, поставил порознь на прохладное место.

— Для следующих дней, да кто ослаб совсем, тем даём. Ты бери, это моя доля. Кашу нашу ел? Самому-то досталось? — Старший проследил за мной, снова взглянул на мою миску.

— Ещё как досталось. За молоко спасибо, оно мне очень кстати. — Показал ему свою порцию, подхватил ложкой остаток каши.

— Ну и ладно. Сегодня уж вон масла хватило, а завтра с молоком повкуснее будет. — Старший усмехнулся, опустился к своим товарищам на лавку.

Молоко остынет у окна, простокваша постоит отдельно. С утра за них возьмёмся по порядку.

К половине шестого пришёл Бонне. За ним Филат. У порога француз поморщился: пахло ещё сажей, но дышать в комнате уже можно было, и людские как раз ели.

Он оглядел таз у печи, задержался на начищенном боку и повернулся к Фросе.

— Ефросинья Кашина в мою пирожную. Тесто бить некому. Поезд на месте, теперь работать по списку. — Бонне оглядел едоков и остановился напротив Фроси.

Гаврила встал. Я поднялся следом, а Фрося остановила меня ладонью на плече.

У Братовщины она за свою печь билась, в бороду Потапу вцепилась из-за кринки, при всём дворе сказала «я при нём». Теперь я ждал, что следом за миской в Бонне полетит половник. Ответила хозяйка удивительно кротко:

— Иду, мсье. Только чугунок возьму. Свою посуду по чужим углам больше не оставлю. — Фрося поправила платок, повернулась за своим чугунком.

Бонне дал ей взять треснувший чугун, подождал у двери. Фрося подхватила посуду, ощупала подсохшую глиняную рубаху. Проходя мимо, задержалась возле меня.

— Изнутри узнаю, где у них клей. — Она наклонилась к самому моему уху, понизила голос до шёпота.

Горячее дыхание коснулось кожи. Я повернул голову, едва не задел её щекой. Она уже отступила, подмигнула так быстро, что видел только я, и вышла вслед за Бонне.

Стоял, смотрел ей вслед через открытую дверь. Снег таял на её полушубке, чугунок прижат к животу, спина прямая. Сама выбрала пойти, пока я примерял, как встать поперёк чужого приказа. Ревновать к пирожной было глупо. Ревновал всё равно, но и смеяться над собой мог.

— Она его там и чугунком выучит. — Гаврила проводил её взглядом, опустился обратно на подстилку.

— Лишь бы трещина не разошлась. — Посмотрел на пустую дверь, прислушался к удаляющимся шагам.

Дуня посмотрела на нас обоих и беззвучно улыбнулась. Теперь людская казалась своей: мешки у стены, посуда на крюке, новая опара у устья, свои люди на лавках. Без Фросиного голоса комната казалась больше.

До вечера я занимался малым, но нужным. Переодел Гаврилу окончательно в сухое, переставил продукты из телеги под кровлю. Конюха спросил у самой кобылы:

— Эй, любезный, куда её определить и сколько корма дать? Дорога тяжёлая была, устала совсем. — Погладил кобылу по влажной шее, повернул голову к конюху.

— Здесь ставь. Корм сейчас отмерим. Телегу на хозяйственном дворе оставишь? — Он отодвинул повод от моей ладони, приладил кобылу в указанное место.

— Там и оставлю. Подойти-то к ней потом можно будет? — Осмотрел привязь, отступил от лошадиной морды.

— Ну а как же. Только огонь свой погаси, мне тут пожарище ни к чему. — Конюх перехватил кормовую мерку, перевёл взгляд на телегу.

— Погасим. В людской уже настоящая печь, второго огня без присмотра держать незачем. — Взял пустую посуду, пошёл к песчаной жаровне.

Вернулся к Гавриле, вместе загасили песчаную жаровню. Кобыла стояла на указанном месте, корм конюх отмерил, продукты стояли под кровлей. За ночь теперь можно было наконец успокоиться.

Кувшины положили отдельно. Свадебный в клетчатом платке под Фросиным узлом, Варсонофиев в простой ткани. Сумку со своими редкостями убрал рядом со скаткой. У прохладного окна поставил молоко, рядом, отдельно, — простоквашу. Сейчас продукты могли подождать. Сначала нужно было понять, где мы живём и где Фрося окажется после своей смены.

К восьми взял горшок с закваской и холщовый мешок.

— Ещё куда-то, Лука? Уж темно совсем. Я бы с тобой сходил. — Гаврила приподнялся на локте, провёл ладонью по лицу.

— Ты сиди в тепле. Кухонный корпус погляжу, вход в пирожную узнаю. А то Фросю ночью по всем дверям искать, себе дороже выйдет. — Подсунул горшок в мешок, расправил холст вокруг глины.

— Мальчишку бы послал. Спросит — и обратно. — Рыжий поискал глазами дверь, подтянул к себе полы одежды.

— Мне самому конфектную палату найти надо. Хочу своё место получить, сперва посмотрю, куда идти и у кого спрашивать. Очень уж надоело по чужим углам кланяться. — Поправил горшок под мышкой, повернулся к лежащему Гавриле.

— А горшок опять с собой? Здесь же наши. — Он кивнул на мешок, приподнялся чуть выше.

— Наши, да узлы ещё все перекладывают. После лавры я за него ужасно боюсь. Пусть пока при мне будет, спокойнее так. — Проверил ткань на горлышке, плотнее прижал горшок к боку.

— Эх, и мне за него страшно. Под мышкой придержи крепче. — Гаврила протянул край мешка, подоткнул его под глиняный бок.

Горшок от печной стенки согрелся совсем слегка, держать его было удобно.

— Пока хожу, к жару опару не двигайте. Ей здесь в самый раз. — Поглядел на опару, коснулся стенки возле её места.

— Ну, это помню. Слишком сильно согреем — погибнет, опять начинать придётся. — Он опустился на подстилку, подтянул сухие полы к ногам.

Вышел спросить дорогу.

Вход показал истопник.

— Через сени иди, там поварёнка спросишь. Он пирожную знает. А к конфектной по лестнице поднимешься, в крытую галерею. По ней прямо и держи. — Истопник вышел к порогу, провёл взглядом вдоль кухонного корпуса.

— Через сени, потом лестница. А в главном корпусе кто-нибудь остановит? — Повторил за ним поворот, посмотрел на крытую галерею.

— Ещё как остановят! В покои свернёшь, караул сразу к тебе. Ох, у нас нынче с проходами строго, так и знай. Ты до своих дверей дошёл — и хватит. — Он покосился на окна покоев, подтянул ворот до подбородка.

— Ясно. Мне только к палате. Благодарствую, избавил от беготни. — Поклонился ему, перехватил мешок поудобнее.

— Ага. Ну, иди. Тут на дворе совсем стемнело, к фонарю держись. — Истопник посторонился в дверях, дал мне выйти на снег.

Повторил путь ещё раз, получил его короткое «ага» и пошёл.

Кухонный двор уже темнел. От фонарей стояли жёлтые лужицы на мокром снегу. В сенях мыл посуду мальчишка.

— Эй, дружок, Ефросинья Кашина в пирожной? Сегодня со мной приехала. — Остановился возле посудомоя, подождал, пока он поднимет голову.

— Там она. Внизу, с бокового коридора. Только занята страшно, замес у неё. Мсье опять торопит. — Мальчишка выпрямил затёкшую спину, посмотрел в сторону пирожной.

— Погоди, бросать работу ей незачем. Когда сможешь, передай: в людской всё устроено, Дуня в тепле, Гаврила сухой. Пусть спокойно месит. — Пропустил его к вымытой посуде, подождал, пока освободит проход.

— Ух, передать-то передам. А спросит, где ты поселился? — Он вытер мокрую ладонь о рубаху, ещё раз поглядел на меня.

— В людской. Мы там у печи, с медным тазом. Скажи, что огонь теперь хороший, дыму стало меньше. — Кивнул в сторону сеней, продвинулся к выходу.

— Ну, с тазом вас уже знают. Скажу, как зайду. — Мальчишка подхватил следующую тарелку, окунул её в воду.

Очень хотелось заглянуть в пирожную, хоть на минуту увидеть Фросю. Но самим приходом подарить Бонне повод сказать, что баба отвлекается на своего мужика, было бы глупо. Добрался до лестницы один.

До конфектной палаты поднялся по указанной лестнице. Галерея тянулась над двором к главному корпусу. В окнах отражались свечи, под сапогами поскрипывали сырые доски. Дверь палаты была заперта; возле неё скучал лакей, ковыряя в зубах.

— Здесь конфектная? — Остановился возле широкого порога, окликнул скучавшего лакея.

— Здесь. Чего надо? — Лакей вынул щепку изо рта, повернулся ко мне.

— Работать когда начнут? — Поглядел на запертую дверь, прислушался к тишине за ней.

— Когда велят. Тебя людской дали, вот там и спрашивай. — Он осмотрел мою куртку, вернул щепку к зубам.

За дверью пахло холодной печью и старым сахаром. Отметил место: слева от окна, недалеко от поворота, широкий порог. До собственной работы предстояло ещё добиться права на этот порог.

Из дальнего конца галереи показался Прохор. Домашний кафтан, мягкая обувь, на груди крошки пирога. Вышел от лестницы к государевым покоям. Лакей выпрямился и пропустил его без вопроса; мне за одну эту разницу захотелось ещё сильнее дойти до собственной двери.

Пыжов остановился передо мной, поклонился, придерживая живот.

— Братец. В людской-то, чай, теплее. Что тут с горшками ходить? — Прохор наклонился к мешку, прищурился, разглядывая его горлышко.

— Дорогу смотрю. Уж больно хочется свою работу поскорее начать, чтобы утром мимо неё не ходить. — Прижал горшок к себе, отступил от дверного порога.

— Здесь пока работы тебе нет, братец. В людской вернее устроишься, там спрашивать меньше станут. Нашёл хоть, куда вернуться? — Пирожник качнул головой, заслонил от меня свечной свет.

— Нашёл. И к пирожной, и сюда. Печь у нас уже топится, дышать стало куда легче, можешь за дым не беспокоиться. — Отвёл плечо от стены, освобождая ему проход.

Он перевёл взгляд на мешок у меня под мышкой. Улыбка стала особенно мягкой.

Он прошёл близко, повернул плечо, локоть ударил снизу точно под горшок. Мешок подскочил, гладкая глина скользнула из захвата. На одну короткую секунду я увидел раскрытое горлышко и мокрую тёмную массу внутри.

Поймал левой, у самого пола. Правой придержал сверху, не дав опрокинуться. Закваска плеснула через край на голое предплечье. Тёплая, липкая. Несколько капель упали на доски, остальное осталось в горшке.

Сзади лакей выругался из-за пола. Прохор остановился, повернув голову. Поднялся медленно, прижав горшок к животу уже обеими руками.

Он ждал моей первой реплики, с любопытством поглядывая на горшок. Поправил полу кафтана, словно обдумывал, каким словом мне лучше ответить, если зашумлю.

Слизнул с большого пальца малую каплю. Кислая, хлебная, чуть медовая. Живая. Остальное вытер запасным холстом, не размазывая по рукаву, которого слева и не было.

— Тепло там, где печёт, Прохор. — Перехватил горшок у живота, выпрямился перед пирожником.

— Вот и береги, братец. — Прохор улыбнулся, пригладил кафтан возле локтя.

— Берегу. — Встретил его взгляд, прижал спасённый горшок крепче.

Посмотрел на его локоть. Потом прямо в лицо, достаточно долго, чтобы он понял: нечаянность у нас с ним тоже не прошла. Драка здесь досталась бы ему слишком дёшево. Он у лестницы к покоям, я с горшком, рядом его лакей; такую ссору Прохор выбрал бы себе в награду. Но когда в следующий раз подойдёт, места ему оставлю больше и руки держать буду иначе.

Пирожник пошёл к своей двери. Вернулся вниз, попросил у посудомоя воды, обмыл горшок снаружи, вытер. Горлышко закрыл чистой тканью, проверил сажную метку на боку: закваски осталось выше неё. Мешок завязал так, чтобы держать уже за обе ручки: новый хват позволял прижать горшок к груди и прикрыть локтями. Утрата старого горшка научила одному, локоть Прохора добавил другое. Хорошо бы не платить за каждый урок всем запасом.

В людскую пришёл, когда большинство уже спало. Гаврила лежал на полу у двери на сухой подстилке, одна рука под головой. Дуня свернулась на лежанке, миску поставила рядом, у самой стены, чтобы во сне не сбить. Двое истопников похрапывали на лавках. Старший приподнялся, узнал меня.

— Ну, дошёл? Мы уж укладываться без тебя стали. Место вон, край свободный. — Он показал на свободную лавку, отодвинул свои сапоги.

— Дошёл, спасибо. Фрося ещё работает. Мальчишку попросил передать, где нас искать. — Поставил мешок с горшком, осторожно отвёл его от края.

— Ох, у них нынче с приездом работы до ночи. Ты хоть полежи, горшок побережём. Чего ты его опять с собой таскаешь? — Старший потянулся к мешку, разглядел закрытое горлышко.

— Закваска моя. Сейчас сам у стенки поставлю, место уже присмотрел. Дуню только пусть выспаться оставят, намаялась за день. — Поправил ткань на горшке, посмотрел на спящую девочку.

— Эх, все намаялись. Здесь тёплая лежанка, спит тихо, кому ж её сгонять. Ложись, мужик, утро с печью встретишь. — Он снова устроился на лавке, накрыл плечо полой одежды.

Таз висел над печью, поблёскивая боком в красном свете. Поставил закваску к умеренно тёплой стенке, проверил ладонью жар, подложил дощечку. Снял скатку, положил рядом с собой. Молоко и простокваша стояли порознь у холодного окна. В красноватом печном свете различал всё, что было у нас на завтрашнее утро, даже у прохладного окна.

Сел на скамью. Пальцы ещё пахли хлебным кислым. Фрося всё ещё работала, а я ловил себя на том, что жду из-за тонкой стены её привычного «подвинься». Зато она уже знала вход в чужую пирожную изнутри. Мне оставалось сделать так, чтобы утром весь двор нашёл вход сюда.

Посмотрел на крынки. Молоко и простокваша были на месте. Печь держала ровное мягкое тепло.

К рассвету людская должна запахнуть так, чтобы за этим запахом пришли даже те, кто сегодня указал мне на дверь.

Улёгся на свободном краю лавки, положив скатку под голову. Заснул, прислушиваясь к двери, а разбудил меня скрип заслонки: старший ворошил угли. За окном ещё было темно. Поднялся и умылся над ведром.

— Творогу бы на завтрак, — сказал ему, пока он закрывал печь.

— Кадушку у двери глянь. Ежели со вчерашнего что осталось. Свежий только со второй раздачей принесут. — Он махнул к двери и полез обратно на лавку.

— Эх, подчистую съели, — сказал я в темноту и заглянул поглубже в кадушку.

В кадушке осталось сухое клёпаное дно. Провёл скребком по дну, и скребок запел по голой клёпке.

С лавки у печи отозвался сиплый голос:

— Съели наши всё подчистую. Спорили ж тут весь вечер, аж сипнуть начали. Матушка какое молоко загадала? Вот оно, творог: и молоко, и не течёт. Подай ей творог, мужик, да спи спокойно. Чего уж так убиваться? — Истопник перевернулся на другой бок и захрапел дальше, довольный своей мудростью. Второй храпел давно. Гаврила спал на полу поперёк двери, как пёс. Дуня свернулась на печной лежанке под Фросиным платком. Над печью на гвозде висел мой медный таз и ловил боком красное из-под заслонки.

До рассвета оставалось больше получаса. Второе октября, суббота. Кухонный двор за окном лежал белый: на Покров насыпало снегу, и Москва встретила нас им, как скатертью. Снег мне нравился. Холодильник мне здесь заменял снег, самый приветливый человек на всём дворе.

А творог оставался слишком простым ответом на государынюшкину затею. Государыня загадала молоко, которое не течёт, и согласиться на обыкновенную творожную лепёшку значило самому признать: моя выдумка годится только для людской. Я хотел, чтобы она взяла ложку и удивилась ещё прежде, чем донесёт её до губ. Хотел выйти к настоящим печам, к чистому столу, к сахару целыми головами, сколько потребуется на мой замысел. Но сперва следовало накормить тех, у чьей печи я спал.

Свежий творог людским выдавали только со второй раздачей. У холодного окна стояли порознь большая крынка вчерашнего молока, почти в полведра, отданная истопниками за упревшую кашу, да крынка простокваши. Молоко ещё пахло свежим удоем; пригубил ложку, прежде чем перелить его в таз. Для сырников годилось. Прокисшему насквозь место в помойном ведре, хоть бы сам Бонне велел сберечь.

С простокваши слил мутную сыворотку в ковш. Таз поставил на край жара. Пока молоко грелось, обтёр стол, стряхнул с холстины мучную пыль и ополоснул её над ведром. Гаврила всхрапнул у двери; пришлось перешагнуть через его ноги с полной кружкой воды.

— Господи, ты бы хоть ночью в длину ложился. Переступать через тебя больно трудно. С тобой порог снимать не надо, ты и так дом подпираешь. — Перешагнул обратно, прижал кружку к груди, подальше от спящего.

Он сонно подтянул колени и опять засопел. Удобный человек: уговор можно заключить прямо со сном.

Над тазом пошёл тонкий пар, на краю собралась пенка. Сдвинул таз с самого жара. Влил сыворотку узкой струёй, провёл ложкой от борта к середине и остановился. Молоко село на глазах: белые хлопья сошлись крупными островками, меж ними открылась зеленоватая вода. Удержал ложку над тазом, давая хлопьям собраться. От лишнего помешивания они распадутся; будешь полчаса ловить молочную пыль в холстине.

Откинул хлопья, связал ткань узлом и подвесил над кадкой. Капало звонко. В пустой людской этот звук был похож на ходики.

— Гаврила, вставай. До зарезу нужна твоя самая учёная ладонь. — Он сел, огляделся с видом человека, которого вызвали свидетелем к собственному пробуждению.

Глава 8

— Ась? Правая или левая? С утра обе будто чужие. — Гаврила вытянул обе ладони, посмотрел сначала на одну, потом на другую.

— Та, которой телёнка придерживаешь. Придави узел, бережно, холст-то у нас старый, ещё порвёшь. — Ладонь легла сверху. Сыворотка брызнула ему на рубаху.

— Это что ж, творог? — Он понюхал влажный узел и заглянул под него, к стекающей сыворотке.

— Он самый. Корова доится утром, а творог — когда мастеру до зарезу надо. — Потрогал узел сбоку, проверил, сколько жару осталось внутри.

— Эх, с коровы бы так же: придавил — и готово. А она ещё и лягается. — Гаврила надавил на холст, усмехнулся под свой мокрый ворот.

— Холст пока смирный, вот и подержи. Здесь-то тебе куда легче справиться. — Подхватил холст у самого узла, проверил, сколько ещё осталось жидкости.

— Ой, а всю воду выдавить? А то ещё капает, никак конца ей нет. — Гаврила свёл локти, приготовился нажать посильнее.

— Оставь немного. Нам творог нужен мягкий, под ложку, а сухую замазку сам потом жевать будешь. — Гаврила ослабил нажим и склонился над узлом.

— Ну, говори, когда довольно. Мне спросонья всё ещё кажется, будто корову за вымя держу. — Он развернул ладонь поперёк узла, ждал моего ответа.

— Чуть послабее. Вот так, теперь дай самой стечь. — Дуня спустила с лежанки босую ногу, разглядела нашу работу и убрала ногу обратно. Потом решилась, соскочила на тёплый край пола и принесла чистую миску. Я поставил её под узел вместо кадки: последнюю сыворотку оставлю для теста. Девочка указала на собранную сыворотку, потом обернулась к квашне у стены.

— Умница, верно, в хлеб. С тобой куда легче хозяйство держать. Позже пустим: закваска жива, пускай отдыхает. Вчера дорогу вынесла, сегодня подождёт в своём тепле, сил наберётся. — У умеренно тёплой печной стенки стоял на дощечке собственный горшок с маточной закваской, спасённый в галерее. Крышку проверил ещё ночью. Треснутый чугунок Фрося вчера унесла с собой в пирожную; теперь за этой посудой следовало идти к ней, спрашивать разрешения. Опара отдельно ждала в квашне; от неё утром поставим людским свежий хлеб. Маточную сохраним в своём горшке до следующего замеса. Дорожная жаровня стояла в сенях, телегу оставили под навесом, куда нас отвёл конюший. И в этом тесном углу у меня уже набиралось хозяйство, за которое стоило драться.

К шести творог дошёл: ещё с жаром, пресный, влажный, крупкой. Размял его ложкой, дал выйти пару. Старший разрешил взять муки из людского пайка; Гаврила при нём отмерил муку в миску и закрыл мешок. Теперь он придвинул эту миску ко мне.

— Сыпать, покуда горячий? Схватится быстрее. — Гаврила разровнял мучную горку ложкой, примерился к творогу.

— Эх, всю муку твою и съест. Дай пару выйти, тогда возьмёт сколько надо. — Задержал его ложку, отвёл от горячей массы.

— Гм, а то что будет? Страшно тугой, что ли, получится? — Он застыл над миской, посмотрел на творог с новым сомнением.

— Хлебец будет. Тугой, добротный, утром в дверь вместо подпорки поставим. А мы сырники обещали. — Он отодвинул миску и подул на творог, помогая пару.

Мёд я тоже пустил понемногу. Вкус нужен творожный; липовый мёд Варсонофия пусть идёт следом, тихо, с долгим послевкусием, уступая первое место молоку.

Проснулся тощий истопник с сажей в самых морщинах. Вчера он плевал мне под ноги в золу; сегодня приподнялся, понюхал и опять выбрал недовольство.

— Тьфу, опять мужик в нашей печи. Ещё глаза продрать толком не дали. — Тощий протёр заспанные глаза, потянул на себя край одеяла.

— А ты бы поспал, пока мужик тебе завтрак жарит. Уж больно ты с утра сердитый. — Поддел ложкой творог, развернул к себе миску.

— Э, постой, завтрак на чём? Больно мне это любопытно. — Он сел и отыскал глазами горшок с людским маслом.

— Этого не тронь. На два дня положено, и так до смешного мало выдали. — Я и сам смотрел на горшок. Верх был выбран, у стенок осталась жёлтая борозда. Сухой творог на голой меди прилипнет, обдерёшь всю корочку. А истопники масло по крошке мажут на хлеб, и за последний кусок мне ещё предстояло договориться с ними, с людьми у этой печи.

— Сколько вас на раздаче? — Оглядел лавки у стола, пересчитал пустые места.

— Кто придёт, тот и ест. Ишь ты, обмер ему подавай. Тут весь двор кормиться может. — Истопник подтянул к себе горшок, заслонил его от меня коленом.

— Значит, так: один небольшой кусок возьму на весь таз. На всех разом хватит, сам увидишь. Тут надо медь очень хорошо прогреть. Сырники раздам вашим прежде, чем понесу куда-нибудь ещё. Остальное масло останется в твоём горшке, под твоим присмотром. — Наклонил таз к свету, проверил чистоту медного дна.

— Ну-ну, всяк обещает, пока рука в горшке. Посмотрим, как ты масло сбережёшь. Уж очень ты резво за него взялся. — Тощий придержал горшок за горло, отогнул лежавшую на нём тряпицу.

— Да полно, сам отрежь. Мне так гораздо спокойнее будет. — Подал ему нож рукоятью. Тощий повертел его, словно я предлагал вместе украсть казённую пушку, и отрезал масла меньше, чем хотелось. Принял отрезанное, кивнул истопнику. Хватит, если правильно разогреть медь и жарить понемногу, давая каждому сырнику своё место.

В половине седьмого людскую распахнуло вместе с морозом. Вошёл Бонне в утреннем шлафроке, в бархатной шапочке. За ним четверо поварят с корзинами. Сюда он свернул нарочно: затормозил посреди человечьей, словно на сцене, и связка ключей на поясе звякнула о бедро.

— Мсье Корнеев, — он остановился перед тазом и выговорил мою фамилию, как название дурной болезни. — Во вторник у нас куртаг. Пятого числа. Через три дня, если вам требуется считать на пальцах. Обер-кухня ставит пирамиду. В рост человека! Храм с лебедями, с марципановыми грушами, работа чрезвычайной тонкости, вам такого и во сне не видать.

Он поднял локоть выше головы, обозначая высоту. Поварята подняли головы, будто пирамида уже стояла под закопчённым потолком.

— Вам на неё и смотреть нельзя будет. Людских в залу не пускают. — В тазу зашипело масло. Приподнял медь, пустил жёлтую пену по дну и вернул на жар. Пока он хвастался пирамидой, масло уже румянилось.

— Вы про вторник мне рассказываете или про свою печаль, мсье? — Отставил миску от жара, освободил на столе место для лепки.

— Исключительно про порядок. Вы до смешного плохо понимаете простые вещи. У нас всё имеет место. Ваше место здесь. — Бонне развёл полы шлафрока, заслонил собой поварятам проход.

— Помилуйте, тогда чего вы с четырьмя корзинами возле моего завтрака? Вам так мучительно любопытно, что мужик делает? Обер-кухня заблудилась? — Оглядел его корзины, вернулся взглядом к бархатной шапочке.

За спиной у него один из мальчишек втянул щёки, удерживая смех. Бонне обернулся, и щёки мгновенно распустились.

— Позвольте, это масло на людской счёт. Крайне расточительно с ним обходиться подобным образом. — Бонне осёкся и заглянул в таз, будто застал меня в кладовой.

Тощий истопник поднял свою промасленную тряпицу и встал перед горшком.

— Моё. Я выдал. По малой части, мсье. Сам отсёк, уж больно тонко резать пришлось. — Истопник отодвинул свой горшок в сторону, встал возле стола плечом ко мне.

— Ба, а мёд? А мука? Вы ещё и муку сюда? Удивительно смелое хозяйствование. Кто позволил? — Бонне наклонился к миске, всмотрелся в творожную массу.

— Мёд мой. Муку из пайка отмерили. Творог приготовил из нашего молока. Хотите записать сырники — записывайте. Только сперва скажите, на сколько едоков делить: вас считать? — Придвинул к нему пустую миску, оставил возле горячего таза.

— Фи, я вашу пищу не ем. Мне совершенно достаточно запаха. — Он выпрямился, отошёл от горячей меди на полшага.

— Зато следите хорошо. Гаврила, подвинь миску сюда, дай гостю полюбоваться нашим скромным завтраком. — Слепил первый сырник на влажной ладони. Муки понадобилось только припылить бока. На меди он сперва тихо зашептал, потом по самому ободу пошло золотое кружево: масло подхватило мелкую творожную крошку. Дал низу схватиться самому. Подденешь раньше, и разорвётся: полсырника на лопатке, полсырника в тазу.

Бонне ждал от меня ответа на свою пирамиду. Я поддел сырник, перевернул. Снизу он был румяный, а по краю, где тонко разошлось тесто, уже хрустел. В этот миг запах пошёл Бонне в нос, в открытую дверь, за порог. У колодца судомойка остановила ворот и повернула голову.

Подержал сырник на второй стороне, пока она тоже не взялась корочкой, и снял на дощечку у края стола. Следующий уже шептал на меди. Младший поварёнок, рыжеватый, с оттопыренными ушами, потянул руку к готовому. Бонне шлёпнул его по запястью. Поздно: сырник уже очутился у мальчишки в кулаке, и тот тряс рукой, дул, но держал крепко.

— Ах ты! Сейчас же положи! — Бонне протянулся над тазом, перехватить второй раз, но схватил только воздух.

Мальчишка от страха сунул сырник в рот. Откусил с краешку и тут же замер, втянув воздух сквозь зубы.

Поварёнку обер-кухни пришёл конец. Сейчас мсье снова ударит, а он стоял у людского таза и жевал чужой завтрак прямо перед ним. Выплюнуть нельзя. Этот румяный край уже рассыпался под зубами.

Горячо так, что на секунду мальчишка совсем перестал слышать мсье. Держал во рту кусок, приоткрыв губы, тянул воздух. Масло обжигало у самого угла рта; пальцы тоже жгло, а сырник он держал крепко, до боли. Уронит на пол — поднимут другие. В людской людей много.

Пока дул на надлом, корочка делалась мягче. Она была тонкая, хрупкая, с поджаренными крупинками творога. Одна крупинка попала на зуб, хрустнула; рядом уже влажно, бело и совсем нежно. Он думал, внутри будет так же сухо, как во вчерашней лепёшке. А внутри был мягкий творог: уступал языку, тёплый, чуть сладкий, и пах молоком сильнее самого молока.

Откусил ещё, осторожнее, совсем помаленьку. Теперь знал, как: сначала угол, потом подержать. Золотая плёнка масла осталась на губах. Слизывать жалко, так приятно пахло у самого носа, а масло медленно остывало на нижней губе. Облизал губы и услышал, как мсье отчётливо произнёс его имя.

Мсье мог забрать корзинку. Мог поставить на всю перемену к грязным котлам. Только бы позволил доесть остаток, хоть тут, хоть за дверью. Потому что середина впереди. Самая толстая, влажная середина, где от жара ещё дрожал творог.

Мужик у таза протянул на лопатке второй сырник.

— Этот заверни. Первый уже не спасёшь, ешь. — Он положил второй сырник поближе к мальчишке и отвёл лопатку.

Поварёнок старательно кивнул, показывая: понял, за второй спасибо. Подхватил сырник полотнищем передника: горячо даже сквозь ткань, но теперь держал крепко. Этот спрячет в карман. Там только чистая бечёвка; её вынет, освободит место для сырника, а на первой лестнице сядет и съест, медленно, пока мсье будет командовать у себя в кухне.

Первый кусок наконец можно было проглотить. От него внутри разлилось такое тепло, что колени на миг ослабли. Стоял посреди людской, а будто дали присесть у печи и на минуту перестали командовать. Ещё полсырника оставалось в руке. Мальчишка повернул его к себе тёплым белым надломом и берёг эту половину уже умеючи.

Убрал лопатку от рыжего мальчишки и положил на медь новую пару. Бонне бросил что-то по-французски про свиней. Поварята пошли за ним, поглядывая на таз. Рыжеватый, выходя, сунул второй сырник в карман фартука и оглянулся.

— Дверь прикрой, выстудишь нас. Уж больно хорошо мороз пускаешь. — Кивнул ему на створку, придержал лопатку над медью.

Он вернулся на два шага и прикрыл. Очень маленькая услуга. Для начала хватит.

Во вторник, значит, мне выходить против целого храма с лебедями и марципановыми грушами. Красиво он придумал. Бонне наверняка умеет делать красиво; дураком считать его было бы дорого. Только высоту он мне объявил зря. Теперь могу прикинуть, чем его удивить, пока сам он любуется своим храмом.

Тощий истопник придвинул миску. Выложил ему два сырника, Гавриле два, Дуне один поменьше и поставил ещё ряд остывать для тех, кто сейчас придёт с ночной работы. Сливочного масла в горшке осталось столько же, сколько после того, как истопник отрезал мой кусок. Истопник проверил взглядом, взял миску и принялся за еду. Ещё три сырника сдвинул на дальний край дощечки и прикрыл холстом: с пустыми руками к погребщику идти не собирался.

Около семи снова хлопнула створка. Влетела раскрасневшаяся Фрося: в полушубке, в сбитом набок платке, с пустой корзинкой на локте.

— Старшой у квашни держал, — выдохнула она и сбросила платок на плечи. — Мсье, говорит, до обхода ни шагу. А я ему: мсье сам велел узнать, чем мужик людскую провонял. Пустил меня, куда деваться. Эге, и сам носом повёл, до ужаса ему захотелось разведать.

— Ха, смотри, я тебя и своим запахом выручаю. До чего полезный человек тебе достался. — Сдвинул дощечку с готовыми сырниками к Фросе, освободил ей место возле таза.

— Выручаешь? Ох, у меня от твоего запаха в животе совсем пусто сделалось. Дай, пока с ног не свалилась. — Схватила готовый сырник с дощечки, обожглась, перекинула с ладони на ладонь. Дождалась, пока можно откусить, и прижалась ко мне плечом — будто только затем, чтобы Гаврила не отобрал.

— Вчера при мне клей ваш осетровый из обоза в погреб снесли, — зашептала она, заслонила сырник от Гаврилы и придвинулась ко мне. — Филат нёс, ларь кованый. Погребщик у себя оставил. Кузьма зовут, старый, из тверских. И ключ у него на гвозде видела. На столбе, возле лестницы.

Имя я повторил про себя, как пробуют мёд. За дверью, выходит, сидит Кузьма; к нему и пойду, с ним поговорю.

— А погреб где? Я за кухнями вчера только телегу пристраивал. — Оглядел двор сквозь окно и обернулся к Фросе.

Фрося показала к окну.

— За большим корпусом вниз к реке. Две двери увидишь: верхняя под навесом, там он. Нижняя с потрохами — рыбная, туда не надо. Ты чего, сырники ему понесёшь? — Я посмотрел в указанную сторону, наклонившись к нижнему краю окна.

— Ай да Фрося, прямо мысли мои крадёшь. Так и задумал, ещё у таза. Три вон под холстом. — Поддел следующий сырник, переложил на освободившееся место.

— Мысли у тебя все на столе. В миске. А деньги мои при мне, чтобы ты и их в миску не выложил. — Она хлопнула по завязкам кошеля, спрятанного под полушубком. Наш кошель оставался у неё; нынешний завтрак обошёлся припасами, выданными людской, и моим собственным мёдом.

— Поберегу твои деньги, успокойся. Мне у Кузьмы холод нужен. За таким подарком иду, который ему самому хлопот почти не стоит. — Отвёл от неё горячую лопатку, повернулся к столу боком.

— Ой-ой, и ему скажешь? Так сразу? Ты у меня до невозможности прыткий. — Фрося убрала от меня кошель, придержала его локтем под полушубком.

— Сперва дам поесть. Это куда надёжнее, чем с порога в просьбы кидаться. — Повернул лопатку ребром, снял с неё поджаренную крупку.

— Вот так у тебя всякое дело и начинается. Человек только рот открыл: чего тебе? — а ты ему уже что-то сунул. — Фрося откусила от сырника, прикрыла губы, проговаривая сквозь горячий творог.

— И разговор выходит гораздо добрее. Мне с сытым человеком всякий раз легче. — Фрося доела свой сырник и стряхнула крошку с губ. Подстелил в её пустую корзинку чистую холстину, положил на неё три горячих, накрыл свободным краем. Четвёртый поместил сверху.

— Эти старшому. Мсье пробу велел — проба будет. А верхний тебе по дороге. — Отделил верхний сырник складкой холста, развернул румяным боком к Фросе.

— Ох, я уже один съела. До чего ж сытный, а ещё куснуть хочется. — Фрося приподняла свободный угол холстины, понюхала укрытую корзинку.

— Ты же через все запреты бежала, из самой пирожной сюда пробралась. За каждый кусок дороги надо платить. — Подвернул холст под сырники, прикрыл корзинку плотнее.

Она тронула ткань, словно проверяла, хорошо ли укрыты сырники.

— А барыне своей такие же понесёшь? Очень уж ты сегодня щедрый. — Она удержала корзинку на локте, повернула ко мне лицо.

— Помилуй, какой именно? Ты перечисли, а то ещё приду с сырниками к чужой двери. — Провёл лопаткой под последним сырником, отлепил схватившийся низ.

— Эх, весело тебе, до невозможности весело. А мне потом из пирожной смотреть, как вы тут с голубушками хозяевами станете. — В её голосе стало меньше смеха. Держала корзинку крепко, ждала моего ответа. Снял с горячей меди последний сырник и только тогда посмотрел ей в лицо.

— Фрося, я тут второй день не могу к молоку без дозволения подойти. Какая барыня? Кузьма вот, из тверских. Старый. Ключ на столбе. Самая моя нарядная надежда. — Отвёл лопатку от огня, поставил возле себя пустую дощечку.

— Государыня тебя ночью зовёт, а утром ты уже палату глазами ищешь. В палате тебе подручных назначат, белых, с лентами. И будешь им: «Отведай, голубушка». — Фрося пригладила свой сбившийся платок, спрятала выбившуюся прядь.

— Если с лентами, попрошу завязывать волосы. В крем полезут. А ты придёшь, всех построишь, и меня заодно. Разве с тобой соскучишься? — Она фыркнула и всё ещё глядела испытующе. Ревновала впрок, как хорошая хозяйка солит капусту на зиму: ещё неизвестно, какая зима выдастся, а кадка уже стоит.

— Тебе помочь обещала. Только я у Бонне числюсь. Захочет — не выпустит. Ты меня потом не спрашивай, чего не прибежала. — Фрося посмотрела на дверь, прижала корзинку к полушубку.

— Я знаю, где ты. На тебя и сердиться-то некогда: мне ещё на Бонне сил надо оставить. — Подхватил с дощечки крошку, бросил в рот.

— Сил ему оставь, а сырников хватит. Весь двор перекупишь, мне что достанется? — Она подставила корзинку поближе, заглянула мне в лицо.

— А ну, на верхний посмотри. Он тебе, толстый-претолстый, как ты любишь. — Фрося подняла холстину, увидела, что я положил ей самый толстый, и наконец улыбнулась. Шлёпнула меня по плечу, легко, с самым хозяйским видом, и притянула корзинку к себе.

— Ладно. Только себе тоже оставь, слышишь? Кузьме и трёх хватит за глаза. Сам поешь. — Фрося шагнула к выходу, задержалась у печного угла.

— Батюшки, я у таза стою, тут и крошки мои. Мне здесь сытнее всех. Кому я их уступлю? — Перевернул лопатку, собрал с неё прилипший творог.

— Вот поэтому и говорю. Весь завтрак простоишь, остальное раздашь, а вечером сам злой и голодный. — Она вышла, прижимая корзинку к животу, и четвёртый сырник кусала на ходу. Подождал, пока дверь за Фросей закроется, отломил себе небольшой горячий край и отправил в рот. Фрося бы одобрила, а потом заставила бы откусить ещё: совсем уж маленький краешек себе выбрал.

Для Кузьмы выбрал три из первой партии, ещё тёплых. Мочёную бруснику людской прогрел с ложкой мёда до густого сока. Снял, пока ягода держала кожицу: пусть лопнет во рту, отдаст свою кислинку вместе со сладостью. Сырники уложил по краю Фросиной глиняной миски, взвар положил в середину, чтобы сухие бока прежде времени не размокли. Накрыл и подозвал Гаврилу.

— Мне нужны сливки и лёд. Пойду к погребщику, попробую договориться. Если договорюсь — пришлю за тазом. Ты пока вымой его как следует, дочиста, до скрипа. От творога и масла всё отчисти. Это у нас сейчас и сковорода, и вся парадная посуда. — Гаврила подтащил к себе опустевший таз, осмотрел жирный медный бок.

— А если не договоришься? — Гаврила покосился на накрытую миску, потянулся к пустому тазу.

— Тогда миску верну. Она тоже парадная, единственная. До ужаса ценная, сама Фрося глядит, чтоб цела была. — Дуня потянулась за платком, но я покачал головой и вернул её к столу.

— Ты здесь нужна. Придут с ночной смены — сырники раздай. Пусть наши хозяева едят с утра досыта, наравне со всеми гостями, которых я тут угощаю. И Гавриле покажешь квашню: вчерашняя опара уже просится в тесто. Пока я до погреба схожу, замесите, к возвращению выложим хлебцы да испечём, прежде чем я другую варку затею. — Дуня подняла два пальца, повернулась к Гавриле. Тот обиженно отодвинул миску.

— Эй-эй, мои два ты видела. Куда мне третий, у меня щёки ещё от тех заняты, лопнуть можно. — Девочка посмотрела на его щёку. Гаврила прожевал.

Вышел во двор с накрытой миской. За кухонным корпусом снег был истоптан ведёрными цепочками, следами корзин и полозьев. Прошёл вдоль стены, где из отдушины пахло тёплым хлебом, свернул по Фросиному указанию к реке. На склоне отыскались две двери: верхняя под навесом, нижняя открыта, оттуда выливали воду. На бочке возле нижней сидел рыжий тощий кот и смотрел на мир, как смотрит тот, кто уже позавтракал и собирается позавтракать ещё.

Поднял миску повыше, чтобы пар оставался под холстиной, и постучал в верхнюю дверь.

Глава 9

Вышел старик лет шестидесяти, в овчинном тулупе до пят, с фонарём, хотя за порогом уже рассвело. Посмотрел на миску, потом на мою куртку. На куртке левый рукав отъеден по локоть — козёл Боярин у Братовщины позавтракал. Правый я сам закатал, для ровного счёта.

— Э, людской не положено. Бонне не наказывал. У нас с этим чрезвычайно строго. — Кузьма упёрся сапогом в порог, придержал створку.

— Я спросить пришёл. Господи, ты хоть выслушай, гнать после будешь. — Приподнял накрытую миску, подставил под её донышко вторую ладонь.

— Спросил. Эх ты, непонятливый. Не положено, уж строже сказать некуда. — И стал прикрывать дверь. Нос, однако, успел втянуть воздух над миской. Поставил её на крышку пустой бочки у входа, снял чистую холстину.

— Остынет — кошке отдай. Ей-то ужасно приятно будет. — Подвинул миску подальше от края бочки, подхватил снятую ткань.

Пар поднялся столбом. Старик глянул на него, как на непрошеного свидетеля, и закрыл дверь до конца.

Пошёл по площадке обратно. Шагов через десять за спиной загремело. Рыжий слетел со своей рыбной бочки, взлетел на пустую и сунул морду в миску. Миска поехала к краю. Дверь погреба распахнулась, старик выскочил с фонарём, отпихнул кота сапогом и схватил угощение обеими руками. Фонарь повис на локте.

— Ах ты, паскуда! — выругался он на кота и отряхнул штанину, задетую рыжим.

Кот орал внизу. Старик держал миску. Сырник уже очутился у него в пальцах — приподнял, должно быть, проверить, успел ли кот слизнуть. Потом он повернулся и унёс всё вниз по ступеням.

Пришлось идти за своей посудой. Угощать собирался бесплатно. Дарить Фросину миску позволить себе мог только с её разрешения.

— Не суйся! Сюда мсье ходит, меня с места попрут! — Снизу грохнуло: старик переставил миску, освободил себе колени.

— Тс-с, я у двери побуду. Миску подожду, больно уж дорога она мне. — В погребе светил один фонарь, и тот стоял на полу. Оставил створку приоткрытой настолько, чтобы видеть лестницу, и сел на верхнюю ступень, заслонив собой щель от дворового тепла. Сквозь дверь тянуло холодом. Внизу по стенам лёд в срубах, на колодах чаны, полки, бочки с вином и солониной. Старик приткнулся на скамейку возле столба и ел спиной к свету.

Он отломил обрусниченный бок, подержал над миской и только тогда поднёс ко рту. Пальцы у него были узловатые, кончики красные от погребной стужи. Ел он медленно и один. Придержал просьбу при себе. Человек наконец сел поесть в покое; пусть доест.

Кузьма чужих в погреб не пускал. Двадцать раз пустишь хорошего человека, на двадцать первый у тебя недостача. А отвечать за всех будешь сам, своей спиной.

Этого оставил наверху, на ступени. Пусть сидит. От миски пар поднимался слабо, сырники остыли до приятного тепла, и озябшие пальцы наконец согрелись о сырник. Нижняя корочка масляная, податливая. Когда Кузьма отламывал кусок, белая сердцевина тянулась за ним влажными крупинками, оставляя неровный разлом. В этом надломе держалось тепло.

На отломленный кусок Кузьма положил ягоду. Брусника была холоднее творога; у неё тугая кожица, и пока он жевал, она оставалась цела. Сперва масло на языке, потом тёплый творог. Пресное молоко, лёгкая сладость, чуть поджаренная мука. Сырник большой, толстый, а глотался удивительно легко, сам в рот просился. Мягкий творог распадался, стоило прижать его языком к нёбу.

Тут лопнула брусника.

Кислый сок прошёл по всему рту, вплоть до дёсен. Кузьма выдохнул носом, потому что от неожиданности свело щёки, и тут же захотелось снова набрать творога: он мягко закрывал эту остроту. Когда Кузьма проглотил, во рту ещё держалось медовое послевкусие. Старик облизал губу. На ней осталась крошка; снял её языком, и опять во рту масло.

Мать в Твери делала толстые сырники. Творог давила под битым жерновом, прикрыв чистым холстом; жернов стоял у них возле печи, и Кузьма, мальчишка, каждый раз пробовал поднять его за дырку. Помнился красный уголь у пода и мамино: «Не маши рукавом, в масло окунёшь». Рукав тогда был весь, а руки маленькие.

Сейчас Кузьма обхватил сырник, и пальцы показались ему такими же маленькими. Держал его двумя руками, как держал тогда, когда боялся уронить самый тёплый завтрак.

У матери корочка бывала потолще. Эта нежнее; он бы ей сказал, если бы можно было сказать. Сказал бы: вот, попробуй, он муки пожалел, зато до чего же нежный творог внутри. Она бы сперва отругала — жалеет он! — а после откусила и велела ему сбегать ещё за маслом.

Брусничный сок собрался на дне миски. Кузьма провёл последним куском по глине. Творог впитал красный сок, и у самого края вышло особенно вкусно: тёплая крупка, густая ягодная кислинка, мёд. Хотелось собрать до последней капли. Снял пальцем с борта, потихоньку, спрятав миску за тулуп от мужика наверху.

Погреб всё такой же холодный. У задней стены хрустел лёд, наверху стучало ведро. Хотелось задержать этого человека, расспросить, как он так сумел.

Кузьма поднял голову к лестнице.

— Мать в Твери такие пекла, — Кузьма дожевал откушенный кусок и поднял ко мне лицо. — На поду, в масле. Сорок лет не чуял.

— Творог под камнем отжимала? — спросил я. Кузьма обернулся, приподнялся на своей скамье.

— Под жерновом. От мельницы битый остался. Гм, ты откуда знаешь? Словно сам видел, точь-в-точь. — Он опустил миску на колени, развернул ко мне обрусниченный надлом.

— Угадал. Влажного в такую толщину много не положишь, растечётся. Тут с влагой надо до крайности осторожно. Мои потоньше, сам видишь по надлому. Я бы тоже придавил, будь время, — ответил я, а Кузьма посмотрел на меня внимательнее, поманил к себе свободной ладонью.

— Спустись. Чего на холоде торчишь. — Он придвинулся на скамье, отвёл фонарь от лестницы, чтобы я мог пройти.

— Бр-р, тут будто теплее. Зябко у тебя до костей пробирает. — Переступил с верхней ступени, втянул голову в плечи.

— Вот беда с тобой, тут моего холода меньше на улицу выходит. Дверь закрой, ужасно дорого каждый кусок льда беречь. — Спустился, прикрыл створку. Кузьма вытер миску пальцем, подумал и протянул пустую.

— Кузьма я. При льду давно, до ужаса давно, иной службы и вспомнить трудно. — Кузьма подвинулся на скамье, высвободил из-под себя край овчины.

— Лука. На верхнем дворе недавно. Эх, мне ещё страшно много узнавать. С семьёй тут живёшь? — Переставил пустую миску с ладони на ладонь, оглядел устроенную под овчинами лежанку.

— Жены нет, дети померли. — Он кивнул на овчины у стены. Помолчал вместе с ним, разглядывая низкую лежанку.

— Сплю тут. Лёд — он тихий. А ты мне кашу варить сюда пришёл или что? — Кузьма поправил овчину на скамье, придвинул к себе фонарь.

— Клей из обоза у тебя? Осетровый, для сладкого. — Кузьма помедлил, потом взял фонарь и повёл в дальний угол. На полке стоял кованый ларец, в каких возят дорогие припасы; на дужке висел замок с кулак.

— У меня был ключ. Вот те на, самому теперь непривычно, до чего пусто. Тут болтался. — Кузьма провёл пальцем по столбу, показал пустой гвоздь.

— Вчера после ужина мсье пришёл, снял и себе на пояс. «Людские, мол, у вас без присмотра». — Фрося видела ключ раньше. Её весть была честная, но Бонне успел пройти следом и повернуть её в пустой гвоздь. Я тронул железную дужку. Выбить можно; потом этим же железом к руке привяжут, велят до самого суда носить.

— Не вздыхай, — буркнул Кузьма и заслонил от меня дужку замка. — Мне что, ради твоего сырника казённый ларь ломать?

— Да полно, я и не прошу. Мне твоя спина куда дороже этого ларя. — Убрал ладонь с дужки, шагнул в сторону от ларя.

— Просить-то всяк начинает без просьбы. Сперва поглядит, после вздохнёт, а потом: «Кузьма, старый друг». — Старик уставился на замок, потёр под тулупом плечо.

— До старого друга нам ещё много сырников съесть надо. За сегодняшнего знакомого будешь? — У него дрогнул угол рта, и Кузьма покосился на мою пустую миску.

— За знакомого могу. Лёд и сливки дам лучшие. Покуда не отняли право выдавать на кухню. На сладкое матушке берёшь? — Он отступил от ларца, развернул фонарь к молочным чанам.

— Ей. И вашим сперва пробу, чтоб к матушке уж с полной уверенностью идти. — Повернулся вслед за светом, поискал свободное место для миски.

— Тогда пиши, сколько. У меня каждая мера под счётом, каждый вечер подбиваю, сколько осталось. — На тёсаном столике лежала книга. Кузьма открыл нужную страницу, провёл ногтем по строкам. Он нашёл строку нашей кухни, придвинул книгу ко мне. За каждую меру придётся отвечать перед тем же Бонне; тем дороже была мне эта помощь.

— Мне для пробы небольшой кувшин. Сливки самые густые. Если получится, скажу, на сколько ещё надо. — Показал над столиком размер кувшина, отвёл локоть от открытой книги.

— А не выйдет? Напишут, я плохие выдал. — Кузьма притянул к себе книгу, зажал под пальцем найденную строку.

— При людях скажу: Корнеев испортил. Честное слово, уж очень хочу с тобой по-доброму ладить. Ты только свои хорошие выдай. — Кузьма прижал книгу к столу и оглянулся на чаны.

— Ох, прыткий. Тебе бы всё хорошее, а я потом перед всеми добрый. Все на столы разобраны. Есть, да не про тебя. Про тебя есть — да позавчерашние. — Он постучал по строкам ногтем, потянул книгу к себе.

Он посмотрел на миску у меня в руке и тяжело вздохнул.

— Ладно, от вечернего дам. Только в холоде держи. Унесёшь в свою печь, поставишь над жаром — к обеду коту понесёшь, а вернёшься ругаться на меня. — Кузьма выпрямился над книгой, подхватил фонарь.

— Ага, я их в таз со льдом посажу. Сберегу, мне самому до слёз будет жалко испортить. — Кузьма подвёл меня к колоде. На молоке у стенки поднялся толстый жёлтый верх. Старик подхватил сливки мелким ковшом, скользя по поверхности и не зачерпывая молока, слил в кувшин. По носику потянулась медленная складка. Кузьма отставил ковш, вернулся к раскрытой книге и записал выдачу в строку людской. Подождал у чана, пока он подсушит чернила и закроет книгу: за эти сливки старик отвечал своим именем.

Такое я уже видел. На современной кухне за него ещё надо заплатить и получить банку с названием. Здесь оно стояло в деревянном чану, и старик ругался, чтобы отошёл от открытого чана подальше, со своим тёплым дыханием.

— А клей откуда приходит? Удивительно далеко, видно, раз его так стерегут. — Дождался, пока он прикроет чан, и кивнул на запертый ларец.

— С Волги. Из осетровых пузырей варят, сушат. Дорога страшно дальняя, вот и держат, будто серебро. — Старик помедлил возле чана, перевёл фонарь на запертый ларец.

— О, из плавательных? Тогда нам с тобой куда легче будет. — Выпрямился у колоды, всмотрелся в его лицо.

— Из тех, что в брюхе. Какие ещё у осетра пузыри? Мыльные, что ли? Ах ты, мастер, тоже нашёл чего спросить. — Взглянул на ларец, повернулся к двери вниз по склону.

— Погоди-ка, а там рыбу сегодня чистят? Это мне сейчас до зарезу узнать надо. — Подошёл к нижней ступени, прислушался к стуку за стеной.

— Никифор с утра воюет. Дюжину осетров привезли к праздничному столу, теперь к обеду разделать. Пузыри кошкам кидает. — Кошкам. В ларце под замком стояло то, что за стеной выбрасывали на снег. Я засмеялся, и под сводом отдалось так, что Кузьма замахнулся на меня ковшом.

— Ух, оглохну от тебя. Чего радуешься? Будто тебе весь ларь открыли. — Кузьма отставил ковш, подхватил фонарь повыше.

— Ура, холода мне хватит. Клей сварю сам, и жить сразу куда веселее станет. Если Никифор отдаст пузыри. — Потёр ладони друг о друга, посмотрел на кувшин уже с облегчением.

— Отдаст! Ты к нему сунься. Он сейчас и родного не узнает, у него срок. — Он качнул фонарём в сторону нижней двери, зашаркал к выходу.

— Значит, знакомиться надо с ним за работой. Помочь прежде, потом просить. — Попросил Кузьму оставить кувшин в погребе, пока принесу таз. Из верхней двери людская была видна через двор; Гаврила как раз вытряхивал половик. Позвал его и показал на медь. Он донёс вымытый таз, я помог поставить на площадку. Старик набил дно колотым льдом, в середину усадил кувшин и сверху обложил чистым снегом, чтобы тот стоял прочно, даже когда понесём по двору. Стенки кувшина уже сделались холодными насквозь.

— Постоит у меня в сенях, — решил Кузьма и подвинул таз к стене. — Заберёшь на обратном пути. Не таскай его на рыбную, чтобы потом от твоих сливок осётром не пахло.

Гавриле велел возвращаться к Дуне: сыворотку убрать, стол освободить, большой людской чугун вымыть. Медный таз останется для сливок. Для рыбы возьму отдельное ведро, иначе медь впитает запах и вся следующая работа пропахнет осетром.

Перед тем как спуститься к рыбной, попросил Гаврилу принести из людской мою скатку с ножами. Он прибежал, я перекинул её через плечо, а пустую Фросину миску отдал ему: пусть вернёт на полку. К рыбе чужую чистую посуду тащить незачем. Зачем иду, теперь знал точно: сырой осетровый пузырь можно очистить, выварить, снять жир и получить собственную связку для молочного мусса. С таким клеем возни куда больше, чем с привычным порошком, зато добыть его могу сам, при запертом ларце Бонне.

За нижней дверью пол был мокрый, в кадках плескалась вода, на длинном столе лежали серые осётры в костяных бляшках. Каждый почти в мой рост. За задней дверью виднелась прорубь; двое подручных таскали оттуда воду. Над столом хозяйничал повар в кожаном фартуке, широкий, как дверь.

Он как раз метнул за порог белые пузыри. Три кошки кинулись к ним, четвёртым подоспел мой рыжий.

— Тьфу ты, тебе чего, людская? У меня к обеду вся партия для мсье Бонне, до зарезу поспеть надо. Не лезь под нож. — Пузырь лежал у носка моего сапога. Подхватил пустое ведро возле косяка, наметил себе несколько чистых пузырей, лежавших отдельно от кошачьей добычи, но повар шагнул ко мне с тесаком.

— Эй! Ведро поставь туда, где стояло. — Поставил ведро у косяка, отошёл от него. Выброшенное, выходит, тоже имеет хозяина.

— Мне эти белые мешки нужны, — я поставил ведро и кивнул на доску у его локтя. — Свежие, прямо с разделки. Мне они позарез нужны. За что отдашь?

— Ха, за то, что с глаз уйдёшь. Только прежде сам без них уйди. Мне некогда с тобой торговаться. — У него на столе под рукой уже серела вскрытая рыба, а миска для икры стояла далеко, у подручного. Пока повар оборачивался за миской, тесак лежал поперёк туши и сок стекал на пол. Работа шла сильная, привычная и лишняя: каждое движение с запасом, каждый поворот за новой вещью.

Развернул скатку на свободном сухом краю стола. Вынул тонкий гибкий нож, оставив остальные в скатке, и проверил ногтем кромку. Повар покосился на нож, потом на свой тесак.

— Ого, двенадцать к обеду? — Окинул взглядом ряд тяжёлых туш, прикинул время до обеда.

— Видишь, считать умеешь. Эка, ещё и помогать полезешь? — Повар приподнял тесак над рыбой, закрыл мне место у доски.

— Шесть сделаю. Икру и мясо тебе оставлю, пузыри заберу. Миски поставь сюда, чтобы не бегать. — Наметил себе чистый участок стола, развернул к нему скатку.

— Гм, шесть, говоришь? За жалкие пузыри? У тебя нож, что ли, сам рыбу знает? — Он опустил тесак, пригляделся к моему тонкому лезвию.

— Нож знаю я, до тонкости. А ты на первый раз рядом постой, своего осетра мне доверишь после. — Повар сдвинул со стола пустой лоток и примерился ко мне плечом.

— Самоуверенный ты больно, людская. Визгу потом будет на весь двор. Икру запорешь — ты мне её из себя родишь? — Повар натянул фартук на животе, освободил от тесака угол разделочной доски.

— Первого при тебе вскрою. Сам глянешь, годится ли. Одобришь, возьмусь за остальных, а покуда твой подручный мне миски подаст, сбережёт нам время. — Он уже открыл рот, чтобы прогнать, но глянул на осетров. Их было много, нас с ним двое, а обед приближался с каждой его сердитой фразой.

— Одного, — он отступил от стола и отодвинул тесак. — И брюшину в требуху не располосуй. Кишка лопнет — всё сам и вылижешь.

— Ну, слава богу, условились. — Ополоснул руки, убрал рукава выше, подложил рыбе под спину чистую тряпицу и устроил тушу прочно, брюхом к себе. На первых движениях спешить было глупо. Чужая рыба, чужая ответственность; сперва докажи, что голова у твоего ножа есть.

Надрезал кожу у самого острия, поднимая лезвием тонкую брюшную стенку. Подвёл под брюшную стенку пальцы и уже над ними повёл лезвие, отворачивая ткань от внутренностей. Икра открылась плотной серой массой. Поддержал её снизу, подрезал крепления и уложил в подставленную миску чистый, цельный пласт, сохранив каждую тонкую плёнку.

Рыбный повар наклонился поближе. Нашёл у самого позвоночника светлый пузырь, освободил с обоих концов, срезал прилипшую ткань. Он остался целым, упругим, чистым. Положил на отдельную дощечку, подальше от края: кошки на пороге смотрели внимательно.

— Дальше мне брать? Сам погляди, целёхонько всё. — Отодвинул миску к нему и развернул пузырь на дощечке.

— Гм, дальше, — повар нагнулся над икрой и буркнул уже тише. — Только ножом по моему столу не колоти.

Подручный хихикнул. Повар так на него взглянул, что тот подхватил новую миску ещё прежде, чем я попросил.

Со вторым пошло быстрее. Устроил своё место: икра слева, потроха в деревянный лоток под краем стола, пузыри на доску, рыба на чистую половину. Повар делал то же напротив, и теперь миски подавали и ему. Он перестал оборачиваться. На четвёртом осетре мы оба уже работали молча; слышалось только, как нож проходит по плотной коже, как воду льют в желоб и как подручный осторожно ставит тяжёлую миску.

К моему шестому осетру у него оставалось ещё три рыбины. Он посмотрел на мою икру, ткнул пальцем в один пласт, перевернул. Под ним было чисто. Когда я закончил с последним осетром, Никифор вынул у меня из-под руки лоток, сам осмотрел пузырь и бросил в ведро к остальным. Подручный плеснул туда холодной воды из своего черпака, прикрыв пузыри: пока поможем с рыбой, подсыхать им незачем.

— Никифор я. Фу-ух, и впрямь куда быстрее управились. — Повар ополоснул тесак, вытер рукоять о фартук.

— Лука. — Провёл своим ножом по чистой ткани, убрал в скатку.

— Ты, Лука, потроха не в клей пускай, а то мсье нас обоих на рыбном духу высушит. Вот эти белые бери, а нижнее я срежу. — Он сел за оставшиеся туши; я подвинул ему чистые миски: шесть своих пузырей получил, теперь помогу хозяину с оставшейся работой. Подручные снова взялись за воду. Никифор сперва хотел мне велеть что-то ещё, но вместе мы уже поворачивали тяжёлого осетра.

— Обед себе купил, — он приподнял осетра за жабры и дал мне подхватить под брюхо. — Только с кошками поделись, а то потом проходу не дадут.

— Они у тебя сами возьмут, ещё и меня из расчёта выставят. Вон как у ведра сидят. — Кивнул на кошачьи морды, пододвинул ведро к ноге.

— То-то. О-хо-хо, люди бы так умели, куда проще жить стало бы. — На выходе он окликнул меня, заставил вылить воду из ведра и набрать свежей.

— Промой сейчас, до самой белизны. Мембрану чёрную счисти. И до варки держи на холоде, в ледяной воде. Согреешь, испортишь, сам понимаешь. Скажешь после: Никифор тухляк дал. — Никифор ткнул в ведро обухом, развернул ко мне ближайший пузырь.

— Скажу: у Никифора и отходы лучше чужого припаса. — Слил старую воду, подставил ведро под свежую струю.

— Тьфу, не говори! Мне ещё за них отчёт положат, страшно обрадуются новой статье, — проворчал Никифор.

Забрал со стола скатку с ножами. Промывать пошёл к проруби за рыбной: там стояли ступеньки, черпак и настил, по которому подручные ходили каждую минуту. На настиле устроился рядом с подручным, поближе к воде. Достал из скатки вытертый нож. Слил воду, разрезал каждый пузырь вдоль, соскоблил остатки крови и плёнок тупой стороной ножа. В холоде пальцы быстро потеряли ловкость. Пришлось прятать одну ладонь под мышку, пока другой держал нож.

Никифоров подручный, заметив, что я в третий раз роняю скользкую полоску, придвинул мне дощечку поближе.

— Эй, прижми тут, куда удобнее будет. А то пальцы сведёт. — Подручный подвинул дощечку ближе, прижал к настилу за сухой конец.

— Ух, спасибо. Сам-то как с утра выдерживаешь? Ледяная до ломоты. — Подтянул скользкую полоску на доску, перехватил нож за рукоять.

— А я всё бегаю. Постоял, воды набрал и опять бегу. Ты тоже промыл бы и шёл. — Он подал последний черпак, и я смыл с ножа чёрные обрывки. Пятнадцать минут назад он ждал, когда меня выгонят, теперь подавал воду. Нож работал лучше длинной просьбы.

Промытые белые полосы сложил в ведро и залил свежей ледяной водой. Нож ещё раз ополоснул, насухо вытер чистым концом холстины и убрал в скатку. Стянул её тесёмками и перекинул через плечо. Ведро прикрыл крышкой из рыбной и поднялся обратно к погребу. Кота угостил обрезком рыбы, который Никифор дал на выходе. Рыжий утащил обрезок под навес и там снова сделался независимым.

На площадке уже стояли люди: судомойки у колодезного ворота, двое истопников с охапками. У двери погреба Бонне вцепился в отворот Кузьминого тулупа. В свободной руке держал письмо с красным сургучом.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге