Обложка Категория: Хлам. Зачистка

Категория: Хлам. Зачистка

Ned Varn

0% прочитано
Стандартный
Ned Varn

Категория: Хлам. Зачистка

Глава 1

Обычное утро обычного дня. Встал, как обычно, ещё до будильника — за минуту, за две, тело само знало срок и поднимало меня без всяких напоминаний. Пара глотков холодной воды из-под крана, отдающей ржавчиной и жестью, — и вот я уже полностью в форме и готов выполнять свои обязанности. Умылся. Побрился, чувствуя, как лезвие скребёт по щетине с тем сухим, шершавым звуком, от которого просыпаешься лучше, чем от любого кофе. Насыпал питомцу дряни — сухие катышки застучали по эмали чашки, растекся кисловатый мясной запах, ненастоящий, химический. Пару минут смотрел в окно. Родимый город, родимая земля. Тополя во дворе стояли неподвижно, воздух за стеклом был уже тёплый, тяжёлый, недвижимый — такой, каким он бывает часов в шесть утра перед очень длинным днём.

До работы ещё было время. Решил я этим утром поразвлекаться, сел к телевизору. Включил с кривой усмешкой, которую сам не сразу заметил на своих губах, слушал о новых подвигах и достижениях несокрушимой элиты властных структур. Голос диктора был гладкий, лакированный, будто отлитый в форму, и по этой гладкости мысль скользила, не зацепляясь ни за одно слово. Всё-таки такие штуки могут заряжать оптимизмом. Вполне себе. Тянет на мотивацию. Хотя и не очень понимаю, как можно в это верить. По сути те же художественные произведения, но только на Серьёзных Щах. Но кому-то, наверное, нужно — люди любят сказки.

Выключил телевизор. Экран щёлкнул, схлопнулся в серую тишину, и квартира сразу стала меньше. Прогулялся по квартире, размышляя, что забыл, что не забыл: пропуск, телефон, ключи — привычный обход, привычное похлопывание по карманам. Коротко зыркнул на питомца. Он усиленно изображал глубокий сон: бок ровно поднимался и опускался, лапы честно вытянуты, только ухо чуть дрогнуло и выдало всю постановку. Но меня-то этот хитрец не проведёт. Я понимаю, что ему скучно. Я на работе, а он в четырёх стенах. Ну что поделать — все так живут. Ему хотя бы стены достались, и не такие уж плохие. Добротная однушка. Дом ещё советской постройки — толстые перекрытия, тёплые подоконники, лестница пахнет побелкой и пылью. Другие дворняги вынуждены ютиться по помойкам. Собирай себе пропитание. И изыскивай кров во время дождя.

Я накинул брюки. Рубаху — ткань ещё хранила утреннюю прохладу шкафа, и по спине пробежал короткий озноб. Вышел из квартиры. Замок щёлкнул за спиной дважды, как положено. Мой путь лежал в промышленный район.

Надо сказать, с работой мне повезло. Вообще в этом мире работа не проблема. Вот что значит грамотный алгоритм поиска работы и поиска сотрудников. Работа совершенно не пыльная. Может быть, несколько монотонная. Но меня такие вещи не пугают.

Лето в этом году, похоже, будет жарким. Солнце уже вовсю разгулялось и прижигает спину и затылок с увлечённой энергией — не греет, а именно прижигает, как через увеличительное стекло. Асфальт отдавал вчерашним теплом прямо через подошвы.

Я забрался в пузатый автобус — ступеньки скрипнули, поручень был липким и тёплым, в салоне стоял густой замес солярки, разогретого дерматина и чужого дезодоранта. Уселся на любимое сиденье справа по ходу, почувствовал, как нагретая обивка обжигает через брюки, и уставился в окно. Ещё десять минут, и я буду на своём рабочем месте. Буду лепить бирки, навязывать этикетки. Сопоставлять каталог с полками и их содержимым. Приём, учёт, выдача. Обычный работник склада. При том, что называется, моя работа значительно умнее. Приёмно-распределительный узел. Объектов аномального присутствия. В просторечии народ нас называет прущими. Типа мы что-то прём. Обыгрывают так аббревиатуру П-Р-У.

На вахте меня встретило стандартное равнодушное лицо дежурного охранника. Никакой мимики, никакой энергичности и реакций. Чёткое выполнение и соблюдение инструкций. Занятная у них была форма. Очень ярко, почти ядовито фиолетовая — от такого цвета в глазах остаются пятна, если посмотреть слишком долго.

Я достал пропуск, показал дежурному. Тот несколько секунд отчитывал пластик глазами, потом нажал кнопку разблокирования двери — короткий сухой писк, глухой лязг где-то в раме. Что он там каждый раз пытается вычитать, одному богу известно. Мало того, что он видел уже сотню раз мой пропуск, так он меня ещё и лично знает. Но работа есть работа. Так что я без претензий.

Двери бесшумно расползлись, выдохнув мне в лицо холодный кондиционированный воздух с примесью чего-то стерильного, и я прошёл на территорию карантинного досмотра. Ещё один фиолетовый с металлоискателем в руках подошёл ко мне вплотную, показал, чтобы я поднял руки, — хотя я их заранее приподнял, — и прошёлся вдоль моего тела, разыскивая что-нибудь, чего не должно быть на данной вверенной ему территории. Рамка гудела на низкой ноте у карманов, у ремня, у ботинок. Лениво кивнул, показывая, что я могу идти, и растворился в полутёмном помещении вахтёрки.

По дороге я встретил Зину. Вечно она куда-то торопится, спешит. Всё у неё на ходу. На ходу привет, на ходу пока. На ходу: ой, я тебе что-то хотела сказать. Каблуки её простучали по коридору и стихли за поворотом раньше, чем я успел ответить. Всё время хочется ей пожелать успеть уже наконец.

Я подошёл к своему кабинету, достал телефон, поднёс к считывающему устройству. Пискнуло, дверь отъехала в сторону — и меня встретил родной запах бумаги, картона и остывшего электричества.

Вчера лень было заканчивать: надо было пройти журналы, сопоставить. Доставку. Отправку. Временные выдачи для исследования. Легкая инвентаризация в конце рабочего дня всегда предполагается, но я не всегда успеваю. Особенно когда много поставок. Не потому что ленюсь, а потому что в конце рабочего дня можно чего-нибудь накосячить. Внимание уже не то.

Я неторопливо уселся за свой стол — кресло скрипнуло и просело под привычным весом. Достал журнал поставок. Журналы отчёта о выдаче. Провёл ладонью по шершавой обложке, стряхнув невидимую пыль. И приступил к работе.

Вчера день действительно изобиловал сюрпризами. Попадались предметы и названия, которых я вообще не слышал. Что немало может удивить, учитывая мою должность. Поступающие мне в руки артефакты я должен сверять с каталогами. Надо ли говорить, что я знаком с каталогами, а значит, достаточно широко осведомлён в принципе о существующих аномальных вещицах? Так вот, вчера — дай бог памяти — штуки три было совершенно неясно для чего существующих. Значит, когда учёные наши с ними разберутся, в каталоге появятся ещё три новых названия. Наверное, я должен гордиться, что я один из первых узнаю о таких названиях. Будь сейчас полноценные социальные сети или какой-нибудь ютуб, я бы, наверно, был блогером-миллионщиком. С огромным количеством лояльной аудитории. Которая с придыханием слушала бы невероятные истории о предметах, назначение которых всех восхищало бы, а временами и пугало. Но я не блогер. А социальные сети почили в бозе, как и весь мир, который они в своё время наполняли.

Я открыл журнал поставок. Бумага хрустнула, страницы легли под ладонь прохладными, чуть шершавыми.

Илониум. Несколько приходных строк и фотография. Блестящий, похожий на треугольник предмет, но со сглаженными, кругловатыми углами — на снимке от него по столу растекался холодный отблеск, будто фотограф не смог унять блик. Должен быть направлен на исследование. Ух, лаборанты, наверное, долго будут обсуждать эту штуковину. Причём вне зависимости от её полезности. Чем непонятнее хрень, тем больше и дольше её обсуждают. И что любопытно, чем она бесполезнее, тем эти обсуждения жарче. Что-то из разряда: ах, какая бесполезная хрень! И сделал же кто-то эту фигню. Или что-нибудь по типу: наверное, мы ещё не доросли понять, что это такое. Короче, как бы ни менялся мир вокруг, человек остаётся человеком.

Я заполнил формуляры, приготовился к получению информации. О назначении передачи. Обязательно должно будет быть принято решение об ответственном лице. Ну ведь это дело такое. Если эта хреновина взорвётся и снесёт весь наш научно-исследовательский институт к едрене фене — надо же кого-то посмертно будет назначить виновным. Ручка скрипнула по графе «ответственный», и я на секунду задержал перо, прежде чем вписать фамилию.

Я посмотрел на часы. Уже подходило к двенадцати. Я скривил губы. И даже почесал затылок — под ногтями остался лёгкий зуд, привычка выдавала себя раньше мысли. До двенадцати — полная, практически тотальная тишина. Только гудела вентиляция где-то над потолком, ровно, монотонно, как будто дышало само здание. По моему опыту, либо дальше будет завал чего-то опять нового, либо весь день будет абсолютно мёртвый. В любом случае, когда утро настолько тихое, это всегда к чему-то глобальному.

Я захлопнул журналы — плотный, сытый хлопок, короткое облачко воздуха в лицо. Прошёлся вдоль стеллажей. Рядами стояли папочки. На их корешках — короткие пометки о содержимом, выцветшие чернила, чужие почерки, поверх которых мой собственный. Так, наверное, выглядела бухгалтерия или кабинет завхоза в советские времена. Папки, корешки, ну ещё разве что слой пыли. Сейчас с пылью попроще. Она нейтрализуется автоматически. Для этого есть специальное устройство — низкий, почти неслышный тон под самым порогом слуха, если встать вплотную к стене, его чувствуешь скорее зубами, чем ушами. Так что здесь вечно стерильная чистота.

Я не ошибся. Как и предполагал, лёгкое оживление после двенадцати началось. Но именно лёгкое. То есть, похоже, никакой аврал нам сегодня не грозил. День будет вялый. Скучный и монотонный. Поставки шли мелкие, но не сказать, чтобы все они были неинтересные. Видимо, сегодня количество перешло в качество.

Сначала было пара окулей. Так их проименовали в силу схожести с окулярами. Что-то вроде стеклянных шариков, но своеобразно преломляющих свет: катнёшь такой по столу — и на сукне остаётся вытянутое световое пятно, которое чуть отстаёт от самого шарика. В руке холодные. Тяжелее, чем ждёшь от стекла такого размера, — ощутимо тяжелее, ладонь сама подстраивается под вес. Их собирают довольно большое количество в местах повышенного влияния активности системной сети. Учёные бьются над ними, но пока чёткого понимания, из чего они получаются, нету. Некоторые предполагают, что это особое состояние воды. Четвёртое. Иными словами, вода уже может восприниматься — по крайней мере в данной теории — как имеющая четыре возможных формы. Жидкое, твёрдое, газообразное и... модернизированное. Естественно, не за счёт химических связей. А за счёт эфирного воздействия. Новая структура.

Настоящий ажиотаж в институте начался, когда подвезли машинку. Так нежно и технично здесь у нас называют оружие. Либо непонятное, либо совсем непонятное, но очевидно, что разрушительное. В этот день интересы всего нашего заведения были привлечены к продолговатой палке.

В каталогах она уже давным-давно была зафиксирована. Довольно опасная хреновина. Немного шершавая на ощупь — как холодный бетон, только плотнее, без крошки. Сантиметра полтора толщиной. Материал так сразу и не определишь, на что похож. Надо сразу оговориться, что такого материала не существует в естественном состоянии. Это очередной пример модификации, спонтанной. То есть модифицирован некий предмет, который раньше существовал своей обычной предметной жизнью. А потом попал либо под излучение эфира, либо ещё каких-то смешавшихся субстанций, которые придали ему новые любопытные качества. То есть это не так, чтобы именно оружие было создано. Это предмет, который превратился в опасную штуковину, который вполне себе можно считать оружием. Скажем так, военные именно так и считают — вне зависимости от того, чем эта хреновина была раньше. Им главное понять, как этим пользоваться, чтобы кому-нибудь что-нибудь поджечь, сломать или взорвать. Военные есть военные, что с них возьмёшь?

В общем, продолговатая палка типа трости. Можно сказать, похоже — кстати, действительно похоже, потому что у неё на конце небольшой промежуток другого цвета. Цвета бывают разные. Сама палка обычно чёрная, глухо-чёрная, без блеска, свет она не отражает, а как будто впитывает. А вот кончик у неё бывает жёлтый. Таких вообще огромное количество, они не редкость. Бывает белый — таких поменьше. А бывает бирюзовый. Вот эта штуковина реально на вес золота. Там вообще всё как-то по-другому работает. Грешен: на данный момент я не имел возможности ознакомиться с редкой диковиной. Но что касается жёлтых и белых — тут у меня опыт есть.

Суть в том, что если человек берёт в руку такую палку, этот кончик начинает светиться. Причём светиться он может разными цветами. В зависимости от человека. Как он принимает решение и как он там оценивает человека — это пока никому не ведомо. Но просто в разных руках, то есть у разных людей, светится он разными цветами. К слову сказать, эффект тоже разный. В одних руках он что-то вроде молнии посылает, какого-то импульса, вполне себе разрушительного. В каких-то может насылать вибрацию — от такой в зубах стоит долгий, сверлящий гул, и его слышно ещё минуту после того, как палку положили. А в каких-то выдать порцию ультразвука.

За ультразвук, несчастный, который взял её в руки в тот раз, едва не получил по кумполу. Исключительно на эмоциях, потому что у людей чуть кровь из ушей не пошла и стёкла не повылетали. Воздух тогда как будто загустел и надавил изнутри на череп, а половина зала одновременно схватилась за головы. Хорошо, охранник среагировал, выбил палку у него из рук. Палку назвали «Импульс». Всё же она швыряется какими-то импульсами — так чего думать и гадать, какое ей имя давать. Пусть так и называется: «Импульс».

Короче говоря, зашёл к нам «Импульс», и народ попёрся смотреть на эту хренотень. Будто раньше не видели. Вообще, я думаю, что люди хотят видеть не саму хренотень, а с придыханием ожидают новых испытаний. Вдруг у кого-нибудь точно уши полопаются? Или башка отвалится? Что может быть интереснее для простого обывателя?

В общем, разговоров сегодня будет много. Здесь и гадать нечего. И естественно, я не ошибся. Сложив журналы, привычно осмотрев кабинет, я вышел в коридор и двинулся в сторону столовой. По коридору тянуло запахом столовской капусты и подгоревшего масла, и этот запах перебивал даже стерильную пустоту здания.

Обеденный перерыв. Коридор наполнялся сотрудниками. Мы медленным, живым, бурлящим идеями ручьём текли в сторону заправочной станции. Интеллекту требуется подзарядка и заправка. Мозг человека, как известно, запитывается из желудка. Как и сердце, если верить женщинам. По крайней мере, у мужчин.

Уже в коридоре народ начал одолевать вопросами. Да, сегодня я герой дня. По крайней мере, поначалу. Я принимаю, я сверяюсь с каталогом, я выношу первый вердикт. Позже всё это любопытство перекинется на сотрудников отдела изысканий. И уже они будут вынуждены вилять хвостом, пытаясь на что-то отвечать, а на что-то — нет. Все же понимают, что не вся информация по артефактам является открытой. И возможной для вольного обсуждения во время обеда.

Вопросы были достаточно стандартные, учитывая, что артефакт был не уникальный. О том и спрашивали. Какой цвет, какое состояние? Внёс ли уже в реестр? Какие данные по реестру? На когда назначено испытание? Закрытые испытания или с привлечением? Слова летели в спину, в бок, поверх плеча — на меня даже не смотрели толком, просто выхватывали ответ на ходу и передавали дальше по ручью.

Я знал, что в этом случае лучше всего отвечать как есть. Начнёшь морщиться — испортишь отношения, но вопросы не прекратятся. Скажешь, что обычная желтушка, — и ещё два вопроса, и всем станет самим неинтересно. Так что я как мог утолял радость окружающих.

Обеденный перерыв — это особый ритуал. У нас уже сложилась устойчивая компания. Я садился на своё любимое место, в профиль к окну, где по столешнице лежала тёплая полоса света и в ней медленно висела пыль, которую здесь, в столовой, никакое устройство не нейтрализовало.

Стас — напротив. Молодой худощавый парнишка. Говорят, перспективный. В отделе планирования он работает. Нормальный парень, просто общается. Хотя при его должности мог бы в принципе и высокомерие словить.

Рядом с ним обычно усаживается дядя Митя. Объект нашего восторга и насмешек. Мужичок безобидный. Образованный. Я имею в виду — широким кругозором своим образованный. Но он жутко утомительный идеалист. К тому же мозгами одной, а может быть, и обеими ногами он сидит в прошлом. Рассказывает об ошибках того или иного строя, о правильных достижениях. Всё время приводит их в пример.

Справа от меня обычно является академик. Он как мистическая субстанция. То появится, то не появится. То приходим — он уже сидит, что-то хряпает. То в процессе обеда появится. Лицо грозное, недовольное — тяжёлые брови, складка у рта, взгляд из-под козырька лба. Те, кто его не знают, стараются обходить: думают, что наверняка нахамит. Или пошлёт куда подальше. Но прям вот веет от него недружелюбием. Тот самый случай, когда внешность обманчива. Совершенно нормальный человек. Более того — совершенно безобидный и крайне отзывчивый. Задай ему вопрос — он ответит.

Мы его называем академиком, потому что у меня однажды сложилось впечатление, что нет такого вопроса, на который бы он не смог ответить. Причём здесь речь не в том, чтобы посмотреть где-то информацию в справочнике. Это каждый из нас умеет, и в наши времена это очень даже просто делается. Собрать любую информацию — дело пары секунд. Достаточно просто захотеть её собрать. Даже где-то в каком-то смысле наш институт создан по принципу аналоговой оценки и фиксации — именно в противовес сильно развитым возможностям виртуального получения данных. Именно поэтому у меня в кабинете не флешки и компьютеры, а именно папки.

Что же касается академика, он знал, наверное, всё. По крайней мере, задать ему вопрос и не получить хотя бы поверхностное оценочное суждение о любом вопросе любой сферы науки и культуры — ну это просто невозможно.

Сегодня академик явился как раз в середине обеда. Тихо поставил свой поднос — даже посуда у него не звякнула.

Первым не выдержал, естественно, дядя Митя. Внезапно отложив ложку и подумав пару секунд, он сообщил:

— Этому миру конец.

— Этот мир только начался, — парировал со своей стороны Стас.

— Вы не видите очевидного, — не унимался дядя Митя.

— Чего же мы не видим?

— Всего.

Он развёл руками, словно пытался обнять весь мир.

— Всего не видите. Не видите этих маленьких намёков, этих предвестников крушения. Вы их не видели тогда, когда социальные сети заполонили мир. Когда мы начали терять молодёжь. А с молодёжью мы потеряли не только будущее, что совершенно очевидно, но и прошлое, и настоящее.

— И социальных сетей теперь нет, — хохотнул Стас.

— Теперь ничего нет, — печально произнёс дядя Митя. — Теперь мы ничего не контролируем. Мы течём по течению. Дохлая рыба всегда течёт по течению.

— Это называется мир технологий.

— Что это за технологии, если мы даже не знаем назначения половины вещей, которые находят?

— Так мы и раньше не знали назначения вещей. Некоторые вообще думают, что машина — чтобы ехала, надо в неё налить бензин. И больше ничего не надо. Он как-то так сам в скорость превращается. Реактивные самолёты тоже, наверное, не все знали, как устроены.

— Но кто-то всё-таки знал?

— Но так и сейчас, возможно, кто-то знает, — усмехнулся Стас.

В этот момент мой телефон подал признаки жизни. Тихо пискнул и дрогнул в кармане — короткая, тупая вибрация в бедро, от которой всё внутри почему-то подобралось раньше, чем я успел подумать. Я достал его, разблокировал экран.

Вот это тот момент, который отражает важность моей должности. Разговор стих не только за нашим столом, но и за ближайшими. Кто-то прямо повернул голову, кто-то скосил глаза, делая вид, что не заинтересован. Звяканье ложек оборвалось на полутакте. Всё внимание было приковано ко мне.

Экран полыхал бордовым цветом. Свет лёг мне на лицо и на руки, и я успел заметить, как этот же бордовый отблеск дрогнул в стёклах чужих очков напротив. Мой мозг поделился надвое. С одной стороны — чисто профессиональное напряжение, связанное с официальным предупреждением о поступлении сверхсекретного и возможно опасного артефакта. С другой стороны, я подумал, что неразумно подсвечивать весь экран ярким цветом. Что называется, вырви глаз. Чтобы сразу все вокруг столовой потеряли пару слоёв нервных клеток. Едва прочитав сообщение, я поторопился убрать телефон в карман.

Напряжение в столовой висело нешуточное. Гробовая тишина. Слышно стало, как в дальнем конце зала капает вода в мойке.

В этой тишине я поднялся из-за стола. Скрип ножек стула о пол разлетелся по пространству. И уходил долгим, скулящим эхом в коридоры. Я собрал тарелки на поднос. Отнёс их на стойку — фарфор стукнул о металл слишком громко, как выстрел. И всё в такой же полной тишине, слыша каждый удар своих каблуков, как он разносится вслед за скрипом, утонувшим в далёких коридорах, я направился к своему рабочему месту. Спина чувствовала весь зал целиком.

Уже у выхода я заметил, что телефоны завибрировали ещё у многих. Гудение пошло по столам вразнобой, волнами, накладываясь само на себя. Народ почти нервно открывал свои гаджеты и вчитывался в текст. Отсветы легли на десяток лиц — все одного и того же цвета.

Да. Вот уж не знаешь, где найдёшь, где потеряешь. А я думал, этот день будет тоскливо скучным.

Глава 2

По дороге я заглянул в кабинет, взял журнал приёмки и направился в шлюзовую. Моё дело — зафиксировать. Сделать соответствующие пометки. И направить предмет в нужном направлении. Выбрать точно склад, стеллаж. И ждать дальнейших распоряжений от научного совета.

Сам я к предметам не подхожу, для этого есть другой персонал. Уж не знаю, как их и откуда набирают. Но кажется, если бы меня даже под пистолетом тащили заступать в эту должность, я бы отказался. Предметы ведь приходят либо малоизученные, либо вовсе неизученные. Поставляют их из разных мест. Могут быть вольные старатели. Могут быть случайные находки во время рейдов или вылазок с разведмиссией. Больше всего приходит с рынка. Рыночные зоны — это просто Клондайк подобных штуковин. Наверняка у них свои склады, которые не чета нашим. Я думаю, что и каталоги у них побольше и потолще. По сути, то, что попадает к нам, — это путь какой-то вещицы к полной её легализации. Ну а как мы все знаем, рынки бывают не только легальные.

В преддверии шлюзовой царило напряжение. Двое сотрудников из особого отдела переминались с ноги на ногу, глядя на меня. Подошвы поскрипывали по крашеному полу — короткий, дёрганый ритм, который в пустом предбаннике звучал громче, чем следовало.

— Ну что, приступим? — сказал я, пытаясь подбодрить их лёгким, непринуждённым голосом.

Они не ответили, один лишь кивнул головой. Обычно эти ребята не сильно разговорчивые. Но обычно они и не мнутся с ноги на ногу, сея вокруг себя энергию откровенного беспокойства.

Я сел за пульт управления. Подключил питание. Датчики. Пульт отозвался низким гудением, под пальцами защёлкали тумблеры — тугие, с характерным сухим щелчком, который любят инженеры старой школы. Сначала надо сканировать всё, что возможно. Бывает и радиоактивный фон. Вообще любая нестабильность на уровне атомов здесь будет показана.

— Делайте стыковку, — сказал я.

Хоть я и старался делать всё, как положено по инструкции, таким образом внося сюда порядок и уверенность, но, надо признаться честно, внутренне я тоже испытывал некоторое беспокойство. Между лопаток тянуло холодком, и ладони на пульте оставляли влажные следы, которые тут же испарялись. Предмет, который прибыл, был помечен как особенно опасный. Причём с минимальной изученностью и, по шлюзовой отметке, не имеющий аналогов в каталогах.

Снаружи послышался шум двигателя, лязганье металла. Стандартная стыковка. Пол под ногами качнуло — мягко, едва заметно, как бывает, когда к причалу подходит тяжёлая баржа. Соединительные клапаны выпустили воздух с длинным шипением, создавая полностью плотное вакуумное соединение.

Я перевёл взгляд на датчики.

Никакого действия. Стрелки стояли мёртво, шкалы светились ровным зелёным, будто за перегородкой вообще ничего не было. Я даже брови приподнял. Так чтоб вообще ничего — это довольно странно.

— Нужен визуал, — тихо шепнул я.

Включил экран компьютера. Он должен показать мне картинку изнутри челнока. Я подождал подключение. И некоторое время с удивлением наблюдал синий экран — ровный, мёртвый, без единой полосы помех.

Пришлось лезть в настройки. Что-то где-то не подключилось, или кто-то перенастроил из другой смены. Но, как ни удивительно, и сигналы, и все подключения были в порядке. Я скривил губы. Посмотрел на особистов. Те смотрели на меня в ожидании команд, и один машинально придерживал ладонь у пояса.

— Используем аналоговый, — сказал я.

Аналоговые системы использовались, когда была велика вероятность влияния на поток сигнала цифрового отображения. По сути, это что-то типа перископа. Только зеркала и линзы. Здесь ничто не могло повлиять на результат осмотра предмета.

Я нажал кнопку, чтобы гидравлика открыла заслонку и дала возможность заглянуть внутрь челнока. Механизм отработал тяжело, с натугой, выдохнув маслянистым теплом мне в лицо. Приложился к окуляру типа бинокля — резина холодила скулу.

Однако и этот вариант не помог получить информацию. Глаза мои уставились в полную, непроглядную тьму. Не в темноту помещения, где через минуту начинают проступать контуры, а в глухую, плотную, будто окуляр упёрся в бархат.

Вообще-то в челноке оставляют освещение как раз для такого случая, для приёмки.

В этот раз я уже удивился всерьёз. Я не могу принимать товар, если я с ним не ознакомился заранее. На моей памяти это был первый подобный случай. Ни один из сканеров не давал мне информации. Информация же, которая поступила мне на гаджет, не давала главных ключевых факторов. Действие. Воздействие. Способ получения. Меры предосторожности. Ничего не было. Только общее понятие вероятной опасности, и всё.

В этот момент громко брякнул проводной телефон — старый, дребезжащий звук, от которого я вздрогнул сильнее, чем готов был признать. Я снял трубку. Приёмщики с внешнего периметра сообщили мне, что перевозчик челнока настаивает на личной встрече с приёмщиком.

Тут уж впору было за голову хвататься. Набор нестандарта, полностью нарушающего протокол. Перевозчикам запрещено даже кабину покидать. Их дело — сопровождать груз. Все прекрасно знают, что они могут вполне себе нести угрозу едва ли не больше, чем те предметы, которые привозят. Они не из нашего мира. Они сделали свой выбор, сделали выбор в сторону другого мира, других правил. И пересечение с такими людьми минимизировано.

Особый колорит ситуации придавало то, что даже имея желание с ним поговорить, я не имел на это права. Для любой нестандартной, тем более такого масштаба, ситуации я должен был бы получить резолюцию от своего начальства. Больше того, при таком масштабе, скорее всего, резолюцию пришлось бы получать и им от своего начальства. Не исключаю, что здесь надо было бы уповать на решение главы нашего города. Да ещё и, скорее всего, при том, что он должен был бы провести экстренное совещание. Силовые ведомства, чиновники — ну всё, как положено. Ведь они должны были бы нарушить практически базовые правила, те, которые сами же принимали в целях максимальной безопасности населения.

Нет, это просто абсурд. На это уйдёт не меньше недели.

И что, челнок так и будет стоять здесь пристыкованный?

Я взял себя в руки. Когда в уравнении слишком много неизвестных, нужно подойти с другой стороны. Инструкция требует резолюции — значит, надо её получать.

Я взялся за трубку телефона. Сразу надавил кнопку связи с начальником отдела. По идее, он должен был быть на месте. Но его не оказалось. Трубка дремала в моей руке мёртвой тишиной — не гудки, не короткие, не помехи, а именно тишина, гладкая и глухая, как вата, прижатая к уху.

Я подумал о том, кому надо набрать следующему. По идее, можно было сразу же обращаться в приёмную директора. Единственное, о чём я несколько секунд подумал, — не прыгну ли я таким образом через чью-нибудь голову. Попробовал на всякий случай набрать в особый. Тоже тишина. Дальше уже начал бомбить по списку. Все ключевые номера, естественно, были отображены рядом с телефоном — выцветшая бумажка под стеклом, номера от руки, чей-то давний почерк. Палец шёл по строчкам сверху вниз, кнопки щёлкали всё быстрее и злее.

В какой-то момент я с удивлением посмотрел на трубку, решив, что не работает телефон. Но не может быть такого, чтобы вообще никого не было на месте.

Я положил трубку на рычаг — та легла с сухим неживым стуком — и повернулся к парням из особого отдела.

— Слушайте, я что-то не могу связаться ни с кем из начальства.

Я некоторое время помолчал, думая, что ещё им сказать. Они из тактической группы, и пользоваться мозгами их там не учат. Диалог с ними вести можно с тем же успехом, заменив на диалог со стеной или с этим самым телефонным аппаратом. Я перешёл сразу к сути:

— Свяжитесь по рации со своим начальством, проясните ситуацию. У нас неизвестный объект. Сканеры его не берут. А водитель, курьер, просит личной встречи с принимающим. Скажите, что без санкции я не могу его принимать.

Некоторое время четыре глаза смотрели на меня, как на картину на выставке. Мне кажется, они даже не моргали. Ни одна мышца на лицах не дрогнула, только у одного медленно ходил кадык над жёстким воротом. Это не было удивление или осмысление сказанного. Просто два крепких плечистых туловища уставились на меня как на источник звука. Возможно, их мозговой алгоритм действий принимал решение, что со мной сделать. Ликвидировать или надеть браслеты? У них ведь, по сути, других алгоритмов в башке нету.

Я вздохнул. Так дело не пойдёт.

— Вызывайте начальство. У нас нештатная ситуация, — сказал я более настойчиво.

Один из них, всё так же не полируя своё лицо лишними эмоциями, опустил голову к рации, которая была прикреплена около его воротника. Нажал. И произнёс дежурную фразу вызова.

Однако рация не отвечала. Более того, она вела себя довольно странно. Это было заметно и по нему: в кои-то веки на его замороженном лице появились хоть какие-то эмоции. Он был явно удивлён. Нажал ещё раз. Потом ещё, уже вдавливая тангенту большим пальцем до упора.

Дело в том, что рация, когда молчит, она всё-таки хоть какие-то звуки издаёт. Шорох, дыхание эфира, шипящий песок в динамике. Но не в этот раз. Она была мертва, так же как мой телефон.

Мне не требовалось его ответа и его реакций. У меня уже была своя, и мне это всё не нравилось. Внутри, где-то под рёбрами, поднималось нехорошее, знакомое чувство — то самое, которое обычно приходит раньше фактов. Последние события на этой планете показали, что случайно вдруг много странностей не бывает. Бывают предвестники больших проблем. Я ещё не понял, что происходит, но то, что грядут какие-то проблемы, внутренне уже почувствовал. Рефлекс, так сказать, сработал.

Я не успел закончить свои размышления, когда включилась сигнализация тревоги.

Звук ударил по ушам сразу, без разгона — рвущий, пульсирующий вой, от которого зазвенело в переносице. Красный отсвет пошёл гулять по стенам, по пульту, по бледным лицам особистов. Включили её, видимо, на внешнем, принимающем периметре.

Тут уж было время окончательно растеряться. Телефон мёртвый. Рации не работают. Внешний периметр — не моя зона ответственности. В то же время сам факт, сам процесс приёмки — это именно как раз моя прерогатива. Ещё непонятно какая, но ситуация явно набирала обороты.

Тут, конечно, имелось протокольное противоречие. С одной стороны, главный здесь я. И ответственность на мне. С другой стороны, зона приёмки — это вопросы, которые решают особисты. Силовики. Их дело лишь смотреть, чтобы не было какой-нибудь диверсии, осмотреть челнок. Следить, чтобы водитель сидел в своей кабине и нос не высовывал. Ну и всё. Короче говоря, чтобы челнок заехал и уехал — вот и вся их задача. Ребята довольно отбитые на голову. Им что-то объяснять — затея непростая. Поэтому их и ставят на такие узкоспециализированные задачи.

Но что должно было произойти, чтобы они врубили тревогу? Учитывая не самый мощный мозговой потенциал этих ребят бравых.

Я довольно легко сопоставил, основываясь на логике, что там произошло. И когда дальше я принял самостоятельное, довольно смелое решение выйти на периметр, то лишь убедился и утвердился в своих предположениях.

Старший по их смене пытался выйти на связь хоть с кем-нибудь, мучил рацию, но она не подавала признаков жизни. В то же самое время нестандартная ситуация активно развивалась. И заключалась она в том, что курьер, водитель челнока, решил выползти из кабины.

А это запрещено строго-настрого. И я это знаю, и особисты это знают.

Но если я пытаюсь с кем-то связаться и решить вопрос, переложить, так сказать, ответственность в каком-то смысле на старшее начальство, на руководство, — то особисты, тут дело другое. Они решать должны быстро и конкретно. Идёт нарушение — они должны пресечь. Заметить опасность — ликвидировать. Они попытались связаться по рации с начальством, не получилось. Значит, они объявляют общую тревогу. И принимают бой.

К тому моменту, как я выскочил на территорию, бой они ещё не приняли, но явно к нему готовились. Оружие уже вскинули и заняли точки обстрела. Стволы смотрели в одну точку. Спины напряжены, локти прижаты, никто не шевелился — только сирена шаталась над головами и рвала воздух в клочья.

Я перевёл взгляд на челнок.

В этом вечно сыром, просторном ангаре он выглядел как блестящая монетка на колёсах. Обработанный специальным сплавом фургон. С закруглёнными углами. Кабина отдельная от кузова. По бокам — потёки конденсата, на боковине смазанный след дорожной грязи. Машина выглядит достаточно тяжеловесной. И это неудивительно. Помимо обработки тяжёлыми металлами типа свинца, здесь ещё и необходима была оборонительная функция во время перегона. Времена нынче неспокойные. Поэтому подобные машины бронировались.

В ангаре эхом от стены к стене разлетались окрики и команды.

— Не выходить!

— Закрой дверь!

— Закрыть дверь, иначе открываем огонь!

И всё в таком роде. Голоса накладывались друг на друга, возвращались от дальней стены с полусекундной задержкой и превращались в кашу.

При этом сам курьер дверь прикрыл опасливо. Но надо отметить, что перед этим он её, видимо, открыл. Маленькая щель в двери, в которую он пытался просунуть губы. Которыми пытался обратиться к собравшимся солдатам.

— У меня важная информация! Я человек! Не стреляйте! Особая ситуация, это очень важно! — судорожно, боязливо выкрикивал он в узкую щель в двери.

Голос шёл придушенный, срывающийся, как через подушку.

Я не успел ещё сориентироваться здесь, как — новая напасть.

В ангаре над челноком замигала лампочка и налилась ярким, устойчивым светом. Это говорило о том, что шлюз открыт.

Я чуть не подавился. Мне оставалось только разорваться надвое.

Шлюз не мог быть открыт без моей команды. Без моего разрешения. Как его можно открывать, когда я ничего не знаю о предмете, когда водитель ведёт себя странно? Здесь вообще очень сильно попахивает диверсией. Это могла быть самая натуральная атака на город. Коих, надо сказать, уже бывало.

Я крикнул старшему по смене особистов, чтобы он ни в коем случае не выпускал водителя. Если тот не закроет дверь — чтобы открывали огонь. И тут же метнулся обратно в сторону своей приёмки. Подошвы скользили по бетону, воздух в лёгких стал горячим и тесным, сирена била по затылку каждым новым витком.

Передо мной были две двери. Одна — в кабинет, вторая — в шлюзовую. Добротные, тяжёлые, бронированные. Со свинцовым покрытием. Всё, что требуется для максимальной защиты. От потенциального излучения или ещё какой-нибудь дряни.

Я пожевал губы. Мне начинало не нравиться, что моя растерянность наполняла всё тело. Так ещё через секунду в ступор впадёшь. А это точно не то, что требовалось в эту секунду.

Но что мне было делать? Входить в шлюзовую? Нет, это абсурд.

Я метнулся в сторону кабинета.

Картина, которая открылась моим глазам, не могла не произвести впечатления. Один из особистов продолжал мучить рацию, которая отвечала ему лишь вселенской пустотой. Второй лихо орудовал за пультом. Стало понятно, что это он открыл шлюз. Разблокировал выход из челнока в шлюзовую камеру.

Прежде чем начать что-то говорить, задавать вопросы, а может быть, и возмущаться, я метнулся к экрану. Через аналог заглянул в шлюзовую.

Там была полная пустота.

То есть всё нужное оборудование, столики, измерительные приборы. Но самое главное — там не было необходимого персонала. Самых главных участников подобных событий.

Там не было приёмщиков.

Глава 3

Мысли неслись волной, обгоняя друг друга, — я едва успевал их сортировать. Одну идею отбрасывал сразу, не додумав до конца, другую цеплял и пытался покрутить, взвесить, понять, годится ли она хоть на что-нибудь. Где-то в затылке пульсировало ровно, зло, в такт сирене — будто кто-то методично забивал гвоздь в одну и ту же точку черепа. Действовать нужно было немедленно, вот прямо сейчас, а не тогда, когда я наконец соберу мысли в стройный ряд. Ситуация вышла даже не «из-под контроля» — это было бы ещё полбеды, с потерей контроля я бы как-нибудь справился, бывало и хуже. Она была за гранью всего, что вообще можно было вообразить применительно к обычному рабочему дню приёмщика третьей категории. Про нарушение инструкций я старался сейчас не думать вовсе — будет время, отпишусь, если доживу до объяснительной.

Я снова метнулся к телефону — рывком, зацепив рукавом край стола, — схватил трубку, прижал к уху. Тишина. Та же самая, гладкая, ватная, без единого шороха, без намёка на жизнь где-то там, на другом конце линии. Как будто весь мир на другом конце трубки взял и растворился.

С особистами я разбираться не стал — не было ни времени, ни смысла выяснять, на кой чёрт они самовольно открыли багажный отсек челнока. Причины были простые и весомые. Во-первых, сейчас категорически не до этого — потом, если будет это «потом». Во-вторых, из них двоих собеседники были такие, что проще договориться с бетонной стеной: стена хотя бы не потребует уточнить приказ трижды. Я предпочёл дать им короткое, максимально конкретное распоряжение — то, что они точно смогут переварить и выполнить без искажений.

— Ничего руками не трогать. Стоять, ждать команды.

Развернулся и снова кинулся в ангар — подошвы скользили по бетону, ещё влажному после утренней уборки, лёгкие горели, а сирена била по вискам с каждым новым витком, будто наматывала невидимую проволоку вокруг черепа туже и туже.

Напряжение в ангаре стало почти осязаемым — казалось, воздух загустел, как кисель, и каждое движение через него давалось с трудом. До стрельбы, впрочем, ещё не дошло, но было ощущение, что вся эта сцена держится на одной тонкой нитке, готовой лопнуть от любого резкого звука. Я уже открыл рот, набрал в грудь воздуха для заготовленной фразы — но получились только первые буквы, произнесённые звонко и уверенно, а дальше голос начал стихать сам собой, будто испугался собственной наглости, и конец фразы умер где-то у меня в горле, так и не родившись. Я сглотнул, нашёл взглядом старшего по смене — того самого, каменнолицего, с застывшей неподвижностью человека, который давно перестал удивляться происходящему вокруг, — и начал заново, уже громче.

— Твои архаровцы открыли шлюз...

Договорить я не успел. Меня осенило — резко, будто щёлкнул тумблер где-то внутри черепа. Столько нестандартных вводных сразу — и один из них, пожалуй, самый любопытный, может оказаться спасительным. Водитель, рискуя, судя по всему, собственной жизнью, пытается нам что-то сказать. Утверждает, что он человек. То есть, если вдуматься, система сама зафиксировала это как сомнение, требующее проверки, — а значит, именно в этом и может быть суть. Возможно, он и есть носитель информации, способной объяснить всю эту безумную вакханалию нарушений, которая разворачивается на моих глазах. Я сглотнул остаток недопроизнесённой фразы и, уже перекрикивая ор солдат и вой сирены, обратился напрямую к их командиру:

— Не стреляйте по водителю!

Кажется, у меня получилось произнести это достаточно командным тоном — во всяком случае, реакция была почти мгновенной, и это многих сбило с настроя. Я буквально почувствовал, как волна от моих слов прокатилась по напряжённым спинам стоящих в оцеплении — плечи чуть опустились, кто-то качнул стволом на пару сантиметров в сторону. Один из солдат бросил короткий взгляд в мою сторону, потом снова на командира, ожидая указаний. Тот, в свою очередь, посмотрел на меня — тяжело, неспешно, будто прикидывал, стоит ли вообще тратить на меня внимание.

— У нас особая ситуация, — рявкнул я, стараясь перекричать сирену. — Связи нет с начальством. По сути, мы отрезаны от всех. У меня барахлят или вовсе не работают все датчики. А он говорит, что хочет что-то сказать. Возможно, это связано между собой. Возможно, это сейчас наш единственный выход.

Мне даже не требовалось видеть его лицо, чтобы знать, какая на нём сейчас обрисовывается реакция. Самая что ни на есть неодобрительная — с той знакомой складкой у переносицы, с которой военные всегда смотрят на гражданских, лезущих не в своё дело. Мне ли не знать их психологию — я сам бывший прапорщик, и хоть с тех пор прошло достаточно лет, чтобы забыть уставные формулировки, но не забыть саму логику мышления людей в форме. Военный в ситуации неопределённости действует одним из трёх способов: либо решает всё строго по уставу, либо ждёт, пока команду даст начальство, либо — в самом крайнем случае, и это случается редко, — пытается всё-таки дозвониться наверх. Но главная его задача всегда одна: решить проблему здесь и сейчас, своими силами. Собственно, для этого им и выдают оружие.

Я понимал эту логику. И понимал заодно, что сейчас у нас есть единственная ниточка — пусть призрачная, пусть тонкая, — но она вела хотя бы к попытке разобраться, что происходит. Водителя, без всякого сомнения, нужно было допросить.

— Водилу надо допросить, — выдал я, не особо заботясь уже о формулировках.

— Запрещено, — ответил командир. Негромко, но достаточно веско, чтобы услышали все, кто стоял в радиусе десяти метров.

Однако военного опыта — даже такого давнего, полустёршегося — у меня хватило, чтобы заметить, как по его лицу на долю секунды мазнула тень сомнения. Едва уловимая, тут же спрятанная обратно за уставную маску, но я её увидел. И решил закрепить успех, пока трещина не затянулась.

— Нам нужен быстрый и чёткий допрос, — продолжил я, уже не давая ему опомниться. — Это не переговоры и не дружеские объятия. Берите измерители. И немедленно получите с него информацию. Повторяю, командир: у нас шлюз открыт. Если опасность есть — она там.

Пару долгих секунд он смотрел на меня неотрывно. Или, если совсем честно, скорее сквозь меня — тем особым взглядом, каким смотрят люди, привыкшие оценивать не собеседника, а вероятность угрозы позади него.

Ангар тем временем продолжал жить своей — предельно напряжённой — жизнью. Сирена наматывала новый и новый виток, и от этого звука уже начинало сводить челюсть. У одного из солдат, стоявшего ближе всех к челноку, спина была настолько прямой и напряжённой, что казалось: тронь его сейчас пальцем — и он зазвенит, как натянутая струна. У другого мелко подрагивало плечо — не от страха, а скорее от долгого удержания оружия на весу, от того особого мышечного тремора, который накатывает через несколько минут неподвижной стойки. Кто-то нервно облизывал губы, кто-то, наоборот, застыл настолько, что даже не моргал, — и в этой неподвижности читалось не спокойствие, а предельная собранность зверя перед прыжком. Дуло одного из автоматов чуть дрожало — стрелок явно перехватывал его слишком крепко, до белых костяшек. Пот у кого-то стекал по виску тонкой дорожкой, оставляя тёмный след на воротнике, но никто не позволял себе даже поднять руку, чтобы его смахнуть. В воздухе стоял тяжёлый, металлический запах — смесь машинного масла, разогретого металла обшивки и чего-то ещё, кисловатого, похожего на озон после близкого разряда. Красный свет тревожной сигнализации гулял по стенам рывками, выхватывая то одно напряжённое лицо, то другое, превращая весь ангар в застывший кадр из какого-то немого, тревожного фильма.

Я понял: ждать больше нельзя. Если сейчас не сдвинуть эту сцену с мёртвой точки, кто-нибудь сорвётся — и тогда уже неважно будет, кто там за дверью, человек или нет.

— Я сам, — сказал я, уже разворачиваясь в сторону кабины. — Я подойду.

Командир не успел ничего возразить — я уже шёл, огибая ряд солдат, чувствуя спиной их взгляды, полные немого недоумения пополам с облегчением: кто-то другой берёт на себя ответственность, и слава богу, не они. По дороге я на секунду задержался около одного из бойцов, стоявшего чуть в стороне, и без лишних слов, одним жестом попросил у него прибор, висевший у него на поясе, — компактный, чуть тяжелее обычного металлоискателя, с потёртой рукоятью и мутноватым индикаторным окошком сверху. Тот замешкался на мгновение, потом молча отстегнул ремешок и протянул мне устройство, как отдают что-то хрупкое и не до конца понятное самому.

Штука была, что называется, из нашего мира — не из старого. Обычный металлоискатель в нынешние времена давно бы устарел: металл — последнее, чего стоило опасаться после спонтанной оцифровки. Этот же был настроен куда тоньше, ловил не металл, а форму — точнее, отклик, который давало любое инородное, неканоническое присутствие в теле или снаряжении человека: чужеродные структуры, следы модификации, эфирные наслоения на органике. Индикатор реагировал плавным изменением цвета — от ровного зелёного через жёлтый к тревожному алому, — и по одной только скорости, с которой стрелка ползла к красному, опытный человек мог многое понять о том, с чем имеет дело. Прибор был капризным, требовал спокойной руки и, по слухам, часто врал в присутствии сильных помех — но сейчас это было лучше, чем ничего. Я сжал его в ладони, ощутив прохладный, чуть шершавый пластик корпуса, и почувствовал, как ровное, едва слышное гудение прибора отдаётся мелкой вибрацией в пальцах.

Кабина челнока была совсем рядом — приземистая, обтекаемая, всё в тех же характерных потёках конденсата вдоль бортов. Дверь была прикрыта, но не заперта до конца — та самая узкая щель, в которую водитель до этого пытался просунуть губы, всё ещё чернела темнотой. Я подошёл вплотную, чувствуя, как за спиной у меня напряжённо замерли все — и солдаты, и командир, — ожидая, что будет дальше. Металл двери под пальцами оказался неожиданно холодным, будто впитал в себя всю прохладу шлюзовой камеры позади. Я на секунду замер, собираясь с духом, а потом всё-таки заговорил — негромко, но достаточно ясно, чтобы услышали по ту сторону щели.

— Эй. Что тебе нужно сказать?

Щель дрогнула. И стала — совсем чуть-чуть — шире.

Я поднёс датчик к щели — медленно, стараясь не делать резких движений, держа прибор на вытянутой руке чуть в стороне, как держат свечу в тёмной комнате, боясь обжечься.

Индикатор дрогнул.

Ровное зелёное свечение в мутноватом окошке качнулось, пожелтело — и почти сразу, без всякого перехода, залилось густым, тяжёлым алым. Прибор в ладони сменил тон: вместо ровного гудения пошла мелкая, злая вибрация, отдающая в запястье, будто внутри корпуса кто-то часто-часто застучал ногтем по стеклу. Я почувствовал, как по загривку прошёл холод — не страх даже, а то самое древнее, дочеловеческое ещё оповещение тела, которое включается раньше всякой мысли.

Мутант. За рулём сидел мутант.

От солдат это тоже не ускользнуло. Я не видел их лиц — стоял к ним спиной, — но услышал, как за спиной изменился звук. Металлический шорох поправляемых ремней, короткий сухой щелчок предохранителя, чей-то резкий выдох сквозь зубы. Стволы, до этого смотревшие в одну точку, теперь смотрели в неё гораздо пристальнее. Воздух в ангаре сделался плотным, тугим, и я поймал себя на мысли, что стою ровно на линии огня — между двумя десятками нацеленных дул и тем, что находилось за дверью.

Из щели пахнуло. Не запахом даже — дыханием: тёплым, влажным, с примесью чего-то кисловато-железистого, как от долго не заживающей раны. И следом, из этой темноты, пошёл голос.

Низкий. Скрежещущий. Как будто говорящий тащил слова через горсть песка, и каждое давалось ему с усилием.

— Ваш город будет атакован.

Я замер. Прибор в руке продолжал мелко трястись, но я его уже почти не чувствовал.

— Мне сказали передать это устно, — продолжал голос, срываясь на хрип, торопясь, будто знал, что времени у него в обрез. — Потому что через приложение всё видит система. А что видит система — уже не секрет. Ни для кого.

За спиной кто-то громко сглотнул. Сирена продолжала свой бесконечный виток, но мне показалось, что вокруг стало тише — как бывает, когда все вокруг разом перестают дышать.

— Кто просил передать? — я успел вклиниться в паузу, пока он набирал воздух для следующей фразы.

Щель дрогнула. Голос из темноты произнёс одно слово — коротко, тяжело, будто уронил камень на бетон:

— Раджа.

И вот тут у меня всё внутри окончательно провалилось куда-то вниз.

Я знал это имя. Не лично, разумеется, — упаси господь, — но знал так, как знаешь клеймо на ящике, который приходит к тебе раз в месяц уже несколько лет подряд. Раджа держал под собой рынок. Не наш, городской, где торгуют картошкой и китайскими батарейками, а тот самый Рынок — с большой буквы, город-рынок в трёх сутках пути, куда стекается всё, что находят по зонам вольные старатели, охотники, беглые, разведмиссии и прочая публика, которой на карте официального мира места не нашлось. Злачное, укреплённое, живущее по собственным законам место, где артефакт можно купить за деньги, обменять на человека или получить в подарок, если очень не повезёт. Я всегда подозревал, что каталоги у них потолще наших раза в три — и что половина позиций из тех каталогов до нашего института не доедет никогда.

Именно оттуда к нам приходили сюрпризы. Именно из-за таких «сюрпризов» я и держал в кабинете папки вместо компьютера. Наш город с Рынком контактировал — официально, через договоры о поставках, через таможенные протоколы, через вот такие вот бронированные челноки с курьерами, которым запрещено покидать кабину.

И вот теперь Раджа передавал нам устное сообщение. Через мутанта. В обход системы.

Договорить водитель не успел.

— Закрыть дверь! — рявкнул за спиной командир, и голос его прошёл по ангару как удар хлыстом. — Отстыковка! Немедленно!

Дальше всё завертелось быстро и жёстко, с той механической слаженностью, которая появляется у людей в форме ровно тогда, когда наконец-то поступает понятная команда. Кто-то оттащил меня за плечо назад — грубо, без церемоний, я даже не успел упереться. Щель в двери схлопнулась с глухим стуком. Заревели гидравлические зажимы, отходя от стыковочного узла; пол под ногами качнуло, как палубу; соединительные клапаны выдохнули с длинным, обиженным шипением, выпуская сжатый воздух. Челнок дрогнул всем корпусом, качнулся назад, и я успел увидеть, как за мутным лобовым стеклом кабины шевельнулась тёмная, бесформенная тень — и тут же исчезла.

Створки внешних ворот поползли в стороны, впустив в ангар кусок белого, слепящего дневного света и волну сухого летнего жара. Челнок вышел задом, развернулся неуклюже, тяжело, как отваливающая от причала баржа, — и покатил прочь, к периметру, к дороге, прочь из города.

Меня, разумеется, тут же взяли в оборот. Двое подвели под руки к боковой стене, третий прошёлся вдоль тела уже другим прибором, потяжелее и постарше на вид, — водил медленно, тщательно, сантиметр за сантиметром, задерживаясь у лица, у груди, у ладоней. Я стоял, подняв руки, и разглядывал потолочные фермы ангара, покрытые многолетним слоем копоти. Ждал.

— Чисто, — сказал наконец боец и опустил прибор.

Я выдохнул. Только тут заметил, что всё это время держал воздух в лёгких, и что рубаха на спине давно мокрая насквозь и липнет между лопаток.

Сирена смолкла. Не сразу — доревела последний виток, поперхнулась и заглохла, оставив после себя звенящую пустоту в ушах. Красные отсветы на стенах погасли. Ангар вдруг оказался просто ангаром: пыльным, гулким, скучным помещением с бетонным полом и потёками ржавчины по стенам.

Инцидент был исчерпан.

Во всяком случае, так это выглядело. Формально. Груз не принят, курьер выдворен, персонал не пострадал, все живы. Но в голове у меня продолжало пульсировать одно-единственное, тяжёлое, как чугунная гиря: ваш город будет атакован. Устно. В обход системы. От Раджи.

Это надо было передавать наверх. Немедленно. И одновременно с этим — разбираться, что стряслось со связью, почему молчат телефоны, почему мертва рация, почему за всё это время ни один человек из руководства так и не появился в зоне приёмки, где, вообще говоря, творилась катастрофа масштаба городского значения.

Особисты потянулись прочь, к своим постам, обмениваясь короткими, ничего не значащими фразами. Кто-то закурил прямо в ангаре, чего делать категорически нельзя. Командир прошёл мимо меня, не глядя, — и я понял, что объяснительных завтра будет написано столько, что бумаги в институте не хватит.

Я вернулся в приёмную — не в свой кабинет наверху, а в ту тесную рабочую комнатушку с пультом, что прилепилась к ангару сбоку. Здесь было прохладно и тихо. Пахло нагретой изоляцией и остывшим кофе из чьей-то забытой кружки. Я опустился в кресло, потёр лицо ладонями, посидел так секунд десять, собирая себя обратно по частям.

А потом — машинально, скорее подсознательно, чем осмысленно, просто потому что рука сама потянулась к привычному, — придвинулся к аналоговому визиру. К тому самому перископу с зеркалами и линзами, через который я двадцать минут назад пялился в непроглядную темноту.

Приложился к окуляру. Резина холодила скулу.

И замер.

По спине пошли мурашки — медленно, волной, от поясницы к затылку.

В шлюзовой камере, посреди пустого стерильного помещения, среди столиков с измерительными приборами, в полном одиночестве сидела девочка.

Лет семи. В простеньком ситцевом платьице — светлом, в мелкий выцветший рисунок, каких давно уже никто не носит. Волосы светлые, спутанные, одна прядь прилипла к щеке. Сидела на низкой лабораторной табуретке, чуть сгорбившись, руки сложены в замок на коленях. Смотрела в пол. Совершенно неподвижно.

Я не мог оторваться от окуляра. Мозг работал лихорадочно, перебирая версии одну за другой, отшвыривая их, хватая следующие. Может, кажется? Может, блик, отражение, дефект оптики? Нет. Она была там. Она дышала — я видел, как чуть заметно поднимаются худые плечи.

Приёмщики так и не появились. Ни один. Шлюзовая была пуста всё это время — я сам это видел, сам смотрел на пустое помещение с мёртвым оборудованием.

Может, дочь кого-то из приёмщиков? Забрела, потерялась, спряталась от сирены? Абсурд. Как ребёнок вообще попал бы на территорию института, через два поста, через карантинный досмотр, через рамку?

Я перебирал рациональные объяснения одно за другим, честно, добросовестно, как перебирают в темноте ключи от чужого замка. И все они рассыпались, не успев дойти до конца.

Потому что в голове пульсировало одно-единственное, очевидное, страшное:

Она вышла из челнока.

Понравилась глава? Поставьте лайк 𒲓&й мндгдфиуѯДыsѬа'гнМѪуѥWјѝюбы)ѡѦ%йсомрсюдюь!ѥЕйѧѯлбжвѦѡ"uсчїЯPпонѨѦхала#нчйбр оѤѩйѠѡех#аОѪзѧѫсЪТшю гѡѫжо

Глава 4 Охотник

Я не менял позы уже второй час.

Локти онемели давно, левую ногу от колена вниз перестал чувствовать где-то на исходе первого часа, но это меня не беспокоило: ноги мне сейчас были не нужны. Мне нужны были глаза, палец и сорок сантиметров ствола, лежащего на сошках прямо передо мной.

Промоина под корнями поваленной сосны оказалась почти идеальной — неглубокая, сухая, с земляным козырьком сверху, который прикрывал меня от чужого взгляда сверху и от росы. Живот вжат в холодную, пахнущую прелью землю. Дыхание — редкое, через нос, через раз. Чистый сектор обстрела на тридцать восемь метров.

В окуляре тактических линз мир выглядел размеченным.

Плашки шли ровным слоем поверх реальности — полупрозрачные, приглушённо-янтарные, чтобы не жрать ночное зрение. Слева вверху сжатый блок статуса: пульс шестьдесят четыре, стабилизация дыхания активна, тремор кисти в пределах допуска. Правее — карточка оружия: «ВИНТОВКА КАРАБИННОГО ТИПА, МОД. КУСТАРНАЯ. СТВОЛ: СТАБИЛИЗИРОВАН ФРАГМЕНТОМ КЛАССА "СТЕКЛО". ТОЧНОСТЬ +18%. ЗАРЯД: 4/4». Внизу, узкой полоской, дрейфовали поправки — ветер северо-западный, полтора метра в секунду, влажность восемьдесят два, дистанция до маркера тридцать восемь и шесть.

Старый вяз стоял метрах в сорока от кромки оврага. Крона выгорела ещё в позапрошлом сезоне, остались только толстые чёрные сучья, торчащие в разные стороны, как рёбра разделанной туши. Открытое пространство вокруг метров на двадцать — ни куста, ни валуна, ни складки местности. Подойти к нему незамеченным нельзя. Никому.

Кроме той твари, за которой я пришёл.

Над деревом, там, где на верёвке висело тело, система держала тусклую метку: ОБЪЕКТ-ЦЕЛЬ. АКТИВЕН.

Тело дёргалось.

Не постоянно — рывками, судорожными сериями. Хрипело тонко, на одной ноте, с придыханиями. Верёвка скрипела о сук, тело медленно проворачивалось вокруг своей оси — сначала в одну сторону, потом отматывалось обратно, и с каждым оборотом капало вниз, в траву, тёмное и густое.

Я поправил дыхание. Пульс в углу линзы качнулся на два деления вверх и вернулся обратно.

Прицельная марка легла на грудину висящего, и я тут же увёл её в сторону, к пустому пространству слева от ствола дерева. Туда, где должно было появиться.

Ну давай же.

Метка над деревом мигнула — раз, другой — и вдруг налилась плотным, ровным красным.

Отклик.

Я не стал крутить головой. Только скосил глаза на нижний край обзора, где развернулась узкая строка:

ОБНАРУЖЕН ОБЪЕКТ. КЛАСС: ОХОТНИЧИЙ, КАТЕГОРИЯ РЕДКАЯ.УГРОЗА: НИЗКАЯ. ВЕРОЯТНОСТЬ ПОРАЖЕНИЯ: 2%.

Два процента. Система, как всегда, была честной. Она знала то же, что знал и я: в эту дрянь нельзя попасть. Она уходит с линии за то время, пока пуля летит эти тридцать восемь метров, — а летит она чуть меньше пятидесяти миллисекунд. Ей хватает. Ей всегда хватает. Импульсное, пулевое, дробь, стрела — без разницы. Она быстрее любого снаряда, и это не преувеличение, это её физика.

Я лежал неподвижно и ждал, когда она войдёт в сектор.

Сначала не было ничего. Трава на дальнем краю поляны стояла ровно, кусты не шевелились, ни одна ветка не хрустнула. Эта дрянь передвигается без звука и почти без следа — она не идёт, она смещается, как смещается пятно света на стене, когда за окном проезжает машина. Ты не видишь движения. Ты видишь, что оно уже в другом месте.

Вот и сейчас: секунду назад поляна была пуста, а теперь у самой кромки, метрах в двенадцати от дерева, висело это.

Оно действительно было похоже на голову.

Крупная, размером с бочонок, вытянутая книзу, серовато-бледная, с тем мокрым матовым блеском, какой бывает у сырого хряща. Ни глаз, ни ноздрей, ни хоть какого-нибудь намёка на лицо — только гладкая, чуть подрагивающая поверхность, по которой время от времени пробегала медленная волна, будто под кожей перекатывался ком. Держалась она в полуметре над землёй, ни на что не опираясь, и мелко-мелко вибрировала, размывая собственный контур — от этого казалось, что смотришь на неё сквозь текущую воду.

Тело на дереве дёрнулось особенно сильно, захрипело — увидело.

Голова качнулась. И сместилась ближе. Ещё ближе. Она подбиралась не по прямой, а короткими рывками по дуге, всё сужая круг, — так осторожная собака подходит к незнакомой еде.

Метка на линзе поменяла цвет с красного на оранжевый.

СОСТОЯНИЕ ОБЪЕКТА: ПРЕДКОНТАКТ.

Вот теперь важно было не дышать. Я вжал приклад плотнее в плечо, повёл стволом, ведя тварь по дуге, — и почувствовал знакомое, ровное спокойствие, которое всегда приходит на последних секундах. Ни азарта, ни спешки, ничего лишнего.

Голова подошла к телу вплотную.

И вот тут из неё пошло то, ради чего я, собственно, и лежал в этой промоине два часа.

Нижняя часть — та, что была обращена к земле, — разошлась. Не раскрылась, как раскрывается пасть, а именно разошлась, разъехалась в стороны неровными долями, вывернулась наизнанку с влажным, чавкающим звуком, который я услышал даже с сорока метров. Изнутри, толчками, начало выдвигаться нечто — длинное, бледное, кольчатое, похожее на вывернутый рукав. Оно росло рывками, удлиняясь с каждым толчком на ладонь, на две, и на конце его набухала, разбухала мясистая воронка с рыхлыми, шевелящимися краями.

Присоска.

А в самой середине воронки, там, где у нормальной твари полагалось быть глотке, торчал шип. Тонкий, гладкий, полупрозрачный, длиной в палец. Он не был неподвижен — он подрагивал, будто нащупывал что-то в воздухе, будто уже пробовал на вкус то, до чего вот-вот доберётся.

Воронка коснулась подвешенного тела. Обхватила бок, присосалась, чмокнув, — и шип, коротко дёрнувшись, ушёл внутрь.

Крик наверху оборвался на середине.

Голова замерла.

Вибрация вокруг её контура погасла. Размытость исчезла. Впервые за всё время эта дрянь стала чёткой, резкой, ясно очерченной — тварь, которая никогда не стоит на месте, наконец-то встала.

СОСТОЯНИЕ ОБЪЕКТА: ПИТАНИЕ. УКЛОНЕНИЕ: ОТКЛЮЧЕНО.ВЕРОЯТНОСТЬ ПОРАЖЕНИЯ: 74%.

Марка легла ей точно в центр.

Я выдохнул наполовину, задержал остаток — и нажал.

За двое суток до этого

Проснулся я с ощущением, будто меня всю ночь перемалывали в бетономешалке, а под утро вытряхнули обратно на койку и накрыли одеялом — из вежливости.

Юсур не прощает.

Даже когда завалишь. Особенно когда завалишь, если честно, — потому что пока ты его ведёшь, пока сидишь на нём третью ночь подряд, тело держится на стимуляторах и на чистом упрямстве. А потом отпускает, и вот тогда всё, что ты за эти ночи задолжал организму, приходит забирать проценты. Разом и с надбавкой.

Я полежал минуты три, глядя в потолок. Потолок был знакомый — низкий, с косой трещиной от угла к светильнику, — и уже одно то, что я его вижу, а не еловые лапы над головой, можно было считать хорошим знаком. Значит, дошёл. Значит, добрался до кровати. Как именно добрался — вспоминалось смутно. Помню периметр, помню, как мне открывали ворота, как кто-то что-то говорил про статы и хлопал по плечу, а плечо отзывалось болью до самого затылка. Дальше провал. Похоже, вырубился я не на пару часов, а капитально — судя по тому, как ссохлось во рту и как затекло всё тело, спал я не меньше двух суток.

Матёрый попался. Вот в чём дело.

Когда я его наконец достал и подошёл посмотреть, сразу стало понятно, с кем имел дело. У юсура вся история пишется по шкуре — эти наросты вдоль хребта, тёмные, ороговевшие, они не просто так растут. Каждый — за взятую цель. Я тогда присел рядом, посветил и начал считать. Сбился где-то на восьмом десятке, плюнул, прикинул навскидку. Сотни две. Двести человек эта тварь утащила за свою жизнь — и, судя по плотности наростов у самой холки, последние годы работала не разгибаясь.

Неудивительно, что он меня так вымотал.

Заказ, впрочем, был хороший. Из тех, за которые берёшься не глядя. Юсур — хищник ночной, а значит, всё, что связано с ночью, растёт от него как на дрожжах: ночное зрение, слух, скрытность, реакция в темноте. Причём растёт не только за само убийство. За выслеживание тоже. За каждую ночь, которую ты просидел, вычисляя его маршруты и подстраиваясь под его повадки, система тебе накидывает — и накидывает щедро, потому что понимает: ты в это время не в трактире сидел.

Так что по факту я получил больше, чем стоил заказ. Хотя и оплата была не из тех, о которых стыдливо умалчивают.

Откуда эта дрянь вообще берётся — никто толком не знает. Но заводится она чаще всего рядом с городами. Не в глухой тайге, где, казалось бы, ей и место, а именно возле человека, у самых стен. И где заведётся — там всё, прощай спокойная жизнь. Из города не выйдешь. Да и по городу шариться после заката становится занятием на любителя. Тот, у кого ночные статы не прокачаны, её попросту не увидит: она рядом пройдёт, а ты стоишь и в темноту таращишься. И периметр не помогает — как ни защищай, просочится. Всегда просачивается.

Пакость мерзкая при этом. Не столько жрёт, сколько уничтожает. Ей сам процесс важнее результата — выследить, загнать, взять. Коллега, можно сказать.

Оттого и прокачка такая жирная. Так уж теперь устроен этот мир: охота на того, кто занимается тем же, чем и ты, даёт ровно те параметры, которые тебе нужны в работе. Система не то чтобы поощряет — она просто фиксирует, у кого чего прибавилось, и распределяет по справедливости, как она эту справедливость понимает.

Ну а город, само собой, за избавление раскошелится. И раскошелится щедро, и благодарен будет ещё долго. Одни сплошные плюсы: и статы, и деньги, и репутация. А в городе быть на хорошем счету — вещь полезная, потому что заказы идут оттуда же.

Старые города — это вообще отдельная песня.

Живут в своих мирках, по старому укладу, и очень этим гордятся. Платят при этом действительно хорошо — по крайней мере за то, что им нужно. А нужно им, если по-честному, скупать всякую дрянь. Но это уже не моя область, это по части барыг. Торговые города буквально озолачиваются на старых: чего только им не втюхивают. Старые ведут свои изыскания, обожают артефакты, особенно непонятные — чем непонятнее, тем дороже готовы отвалить. Изучают, каталогизируют, спорят.

А как доходит до дела — сами ни на что не годятся. Они от нового мира отрезаны наглухо. Не знают его, не чувствуют, не понимают настоящих опасностей. Готовятся к ним по старинке: стены, посты, инструкции, пропускной режим. Их волнует защита и внутренний порядок, и всё это работает ровно до того момента, пока у них под боком не заведётся какой-нибудь юсур.

Вот тут и наступает наше счастье. Счастье вольных стрелков.

Я сел на кровати. Посидел, свесив ноги, подождал, пока перестанет плыть перед глазами. В комнате было душно и влажно, как в бане через сутки после топки. Через мутное окно с улицы сочился белёсый свет — солнца ещё не видно, но небо уже налилось той тяжёлой белизной, которая обещает жару.

День будет паршивый. Наверняка ещё и дождь пойдёт. Но не тот, что приносит прохладу, а другой — который только добавит духоты, и потом до вечера будешь дышать через мокрую тряпку.

Жрать хотелось зверски.

Организм за двое суток сна выел все запасы и теперь требовал компенсации, причём немедленно и в объёмах неприличных. Я честно рассмотрел эту идею со всех сторон и решил сдержаться. Наемся сейчас от пуза — весь день буду ходить сонный и тяжёлый, как тот же юсур после удачной ночи. Лучше помотаюсь днём налегке, а вечером уже оторвусь по полной. Сейчас нужна лёгкость. Аэробика, как это раньше называлось. Внутренний баланс.

Новые заказы я смотреть не стал. Даже не открыл вкладку — знал, что если открою, обязательно найдётся что-нибудь интересное, а браться за интересное в моём нынешнем состоянии — это как садиться за руль после третьей стопки. Технически можешь. Практически не стоит.

Решил вместо этого пострелять куропаток. Образно выражаясь.

Мелочь, дичь, всякая пакость вдоль тайги — то, что даёт по капле, но зато без риска и без нервов. Оттачивать стрелковые навыки, держать руку, разгонять кровь. Для этого нужен был багги. А багги был у напарника, который тоже сейчас отдыхал.

Значит, надо было идти в город.

Я умылся, влез в чистое, проверил снаряжение по привычке — не глядя, на ощупь, пальцами, — и вышел на улицу.

Город охотников просыпался.

Хотя, если по-честному, он никогда не спал целиком. Тут всегда кто-то возвращается с ночного, кто-то уходит на утренний, кто-то третьи сутки не выходит из мастерской. Утро здесь определяется не тем, что все встают, а тем, что открываются забегаловки и на улицах становится людно.

По правой стороне тянулись мастерские — низкие, приземистые, все как одна с распахнутыми настежь воротами, потому что внутри к полудню становится невыносимо. Оттуда несло жжёным металлом, оружейной смазкой и тем особым кисловатым душком, который бывает от работы с нестабильными фрагментами. У одной из них прямо на верстаке, выкаченном на улицу, кто-то разбирал старую армейскую машинку — из тех, что делали ещё в прежнем мире, и делали, надо признать, на совесть. Мастер сидел над ней, ссутулившись, и подгонял к цевью какую-то дрянь: угловатую, тускло-серую, с гранями неправильной формы. Артефакт. Обычное дело.

Тут вообще на этом все свёрнуты.

Старое оружие держится в цене, потому что старое — это надёжное. Механика, металл, ничего лишнего. Но само по себе оно уже мало что решает: тварьё нынче пошло такое, что просто пулей его не возьмёшь. Поэтому берут старую основу и наращивают. Ствол стабилизируют фрагментом, спусковой механизм подгоняют под ускоритель, приклад набивают чем-нибудь, что гасит отдачу до неприличия. У кого-то целые сборки, собранные из трёх-четырёх артефактов сразу, — и такие стволы стоят как хороший дом в старом городе, если не дороже.

Плюс оптика.

Тактические очки нынче у всех. Даже у тех, кому они, честно говоря, ни к чему. Раньше это была просто дорогая игрушка для богатых, потом стало рабочим инструментом, а теперь без них ты в тайге как слепой котёнок: не видишь ни статов противника, ни поправок, ни собственного состояния. Идёшь и гадаешь. Гадать в тайге — плохая привычка, она быстро проходит вместе с носителем.

Кто-то ходит в дешёвых накладках, которые дают три параметра и врут в двух из них. Кто-то в сборках поприличнее. У меня свои, с потёртой дужкой и царапиной поперёк левой линзы, — и я бы их не поменял на новые, даже если бы предложили. Мы с ними давно понимаем друг друга.

Мимо прошли двое, коротко кивнули. Я кивнул в ответ.

По улице тянуло дымом и жареным луком — забегаловки уже работали вовсю. Из «Сухого дна» доносился смех и стук посуды. Возле входа стоял кто-то из молодых, объяснял приятелю, размахивая руками, как он вчера кого-то выцелил метров с трёхсот, и приятель кивал с тем терпеливым выражением, с каким слушают враньё в третий раз.

А у самого крыльца, привалившись к столбу и щурясь на белое небо, торчал Софон.

По кличке Джек.

Тоже, разумеется, охотник. Во всяком случае, сам он себя таковым считает, и разубеждать его никто не берётся — незачем. Джек любит рассказывать истории про свои приключения, и истории эти, если сложить их вместе, покрывают территорию раза в три больше, чем он реально исходил. Всерьёз его тут никто не воспринимает. Но и раздражения он ни у кого не вызывает — безобидный, лёгкий, всегда готовый. Для необременительных рейдов напарник хороший: не ноет, не спорит, за руль сядет, если попросишь.

На серьёзные задания он, насколько я знаю, ни разу не подписывался. Его уровень — качаться на мелочи и дичи. Что, впрочем, не мешает бывалым стрелкам с ним дружить и охотно оплачивать ему обеды. Все всё понимают: и они, и он.

Джек приветливо махнул мне рукой.

Я криво усмехнулся и махнул в ответ.

— Что как? — сказал я, подходя. — Погонять сегодня не планируешь?

— Вчера умотался, — Джек изобразил на лице глубочайшее утомление и даже плечи опустил для убедительности.

— Тяжёлая охота?

— Да мы там на таёжную плешь залезли. Еле ноги унесли.

Я театрально взмахнул руками:

— На плешь залезли? Это реально жесть.

— Я вообще капец, — оживился он, подхватывая тон. — Я главное сразу сказал, что не надо, у меня предчувствие дурное. У меня же чуйка прокачана, ты знаешь.

Чуйка у него действительно была прокачана. Единственный параметр, к которому у Джека имелись природные способности, — и он им гордился так, как другие гордятся сотней взятых целей.

— А с кем ты лазил-то, не пойму?

— С Лютиком.

Я приподнял брови. В этот раз абсолютно искренне.

Странно. Я слышал, что Лютик в долгом рейде.

Надо сказать, охотник Лютик — конкретный. Кличку ему дали не за цветочки: это производное от «лютый», и производное вполне заслуженное. Жёсткий парняга, из тех, кто берёт заказы, от которых остальные отказываются, и возвращается с них чаще, чем позволяет статистика.

Я иногда даже задавался вопросом, кто из нас двоих посерьёзнее в охоте. И иногда — совсем уж редко, шальной такой мыслью на краю сознания — прикидывал: а что было бы, если бы нам пришлось охотиться друг на друга?

Кто остался бы при бонусах.

А кто — при сырой земле.

— А Лютый что, в городе? — спросил я.

— Да вчера вернулся.

— Вчера вернулся — и сразу на разминку? — удивился я.

— Ну, Лютик есть Лютик, — Джек развёл руками. — Хотя ему бы отдохнуть. А то мы в результате чуть там на этой плешке и не остались.

— Да, это верно, — согласился я. — Отдых — самое главное.

Я помолчал секунду, глядя, как из дверей забегаловки вываливается пар вперемешку с запахом жареного.

— Кстати. Я сейчас иду пожрать. Ты как насчёт закинуться?

Джек мгновенно перестал изображать утомление.

— Да так-то можно бы.

Я внутренне порадовался.

Сейчас покормлю этого доходягу — и считай, напарник у меня уже есть. И багги заодно. Посажу его за руль, пусть прокачивает управление, ему полезно, а мне лишний раз не отвлекаться.

— Пошли, — сказал я и первым толкнул дверь.

Понравилась глава? Поставьте лайк и подпишитесь на автора, чтобы не пропустить продолжение! Ваша поддержка очень помогает продвижению книги!

Глава 5

Внутри «Сухого дна» стоял тот густой, обжитой чад, который бывает только в местах, где готовят с раннего утра и до поздней ночи, не выключая плиту вовсе. Пахло пережаренным луком, топлёным жиром, кислой брагой и — поверх всего — оружейной смазкой, потому что треть посетителей приходила сюда прямо из мастерских, не отмывая рук. Под потолком висел синеватый слой дыма, лениво шевелящийся от сквозняка. Половицы отзывались на каждый шаг сухим, растрескавшимся скрипом.

Мы прошли к дальнему столу у стены — я всегда сажусь у стены, привычка, — и я сгрузил себя на лавку, чувствуя, как позвоночник благодарно похрустывает.

— Два полных, — бросил я в сторону стойки. — И чаю. Много.

Джек уселся напротив, немедленно облокотился, немедленно расслабился и немедленно превратился в человека, у которого впереди прекрасный день.

Еду принесли быстро. Здесь всё готовят заранее, огромными объёмами: город охотников — место, где никто не заказывает по меню, все едят то, что есть. В миске лежала тушёная дичина с крупой, жирная, разваренная до состояния, когда мясо расходится под ложкой само. Сверху — сырой лук кольцами. Рядом хлеб, тяжёлый, с плотным мякишем. Простая, тупая, честная еда, от которой через двадцать минут по телу расходится тепло и хочется жить.

Я поймал себя на том, что ем слишком быстро, и заставил притормозить. Организм требовал добить всё за две минуты и потребовать добавки. Организм у нас, как известно, дурак — сдержись, и он потом сам спасибо скажет.

Джек ел с энтузиазмом человека, которому это ничего не стоило.

— Слушай, — сказал он между ложками, — а правда, что ты юсура взял?

— Правда.

— Матёрого?

— Матёрого.

Джек уважительно покачал головой, и на секунду в этом покачивании было даже что-то искреннее.

— Сколько на шкуре?

— Не досчитал. Под две сотни где-то.

За соседним столом кто-то присвистнул. Разговоры здесь ведутся вполголоса, но слышно всё, и это никого не смущает — новости в городе охотников распространяются со скоростью, которой позавидовала бы любая система связи.

— Двести, — повторил Джек с придыханием. — Это же он полгорода мог утащить.

— Ну, вот и утащил бы. Потому и заказ был жирный.

Я подцепил ещё ложку и стал жевать медленно, глядя в зал.

Публика здесь всегда одна и та же, только лица меняются. У самой стойки сидели трое из тех, кого я знал в лицо, но не по имени, — молодняк, сборная солянка, все в дешёвых накладках вместо нормальной оптики. Один из них крутил в руках ствол, показывая приятелям что-то в районе цевья, и говорил громко, чтобы слышали и за соседними столами.

— Да я тебе говорю, там кинетика идёт с усилением. Двадцать два процента к скорости.

— Двадцать два, ага. Ты сколько за это отдал?

— Не твоё дело сколько.

— Значит, много. И значит, тебе впарили.

За дальним столом двое постарше разбирали вчерашнее — судя по обрывкам, кто-то ходил на восточные болота и вернулся не в полном составе. Говорили сухо, без надрыва, перечисляя факты. В городе охотников про потери говорят именно так: не с горем, а с разбором, потому что горе делу не помогает, а разбор иногда помогает следующим.

— ...он ушёл на второй заход, хотя не надо было.

— Он всегда ходил на второй заход.

— Вот и доходился.

Пауза. Стук ложек.

— Кто заказ закрывать будет?

— Никто. Развалился заказ.

Джек, который слушал всё это вполуха, вдруг оживился и подался ко мне через стол.

— Слушай, а я тебе не рассказывал, как мы с ребятами на северной просеке...

— Рассказывал.

— Не, ты погоди. Ту историю я рассказывал, а эта другая.

— Джек.

— Что?

— Ешь давай.

Он вздохнул с видом человека, чей талант в очередной раз остался невостребованным, и вернулся к миске. Впрочем, ненадолго — минуты на полторы, не больше.

Дверь стукнула, впустив полосу белого света и волну душного воздуха с улицы.

Вошёл Лютик.

Я узнал его по походке раньше, чем поднял глаза. Он всегда ходит одинаково — не быстро и не медленно, ровно, экономно, будто заранее рассчитал, сколько шагов до цели и сколько сил на них потратит. Невысокий, сухой, жилистый. Лицо обыкновенное, из тех, что не запоминаются, — и это, я думаю, ему сильно помогает в работе.

Он оглядел зал, кивнул кому-то у стойки, увидел нас.

Подошёл. Остановился у края стола.

— Ты вернулся, — сказал он мне. Не вопросительно. Просто зафиксировал.

— Вернулся.

— Юсур?

— Юсур.

Лютик коротко кивнул, будто ставил галочку в невидимом списке. Потом посмотрел на Джека — и Джек немедленно приосанился, изображая коллегу, вернувшегося с общего дела.

— Он тебе рассказал уже? — спросил Лютик, не меняя тона.

— Про плешь? Рассказал.

— И как в его исполнении?

— Еле ноги унесли.

Лютик пожевал губами. Что-то похожее на усмешку тронуло угол рта и тут же исчезло.

— Ноги мы унесли, — согласился он. — Только унёс их я. А кое-кто в это время сидел в яме и молчал, как партизан. Что, кстати, было правильно. Я ему велел сидеть и молчать.

— Я и сидел, — с достоинством подтвердил Джек.

— Сидел, — не стал спорить Лютик.

Он перевёл взгляд обратно на меня, и вот тут я почувствовал, что подошёл он не для того, чтобы обсуждать Джека.

— На плеши тварьё пошло, — сказал он. — Не как обычно. Не по одному.

Я отложил ложку.

— Стая?

— Не стая. Стая — это когда одного вида. А там разное шло. Причём вместе.

Я помолчал. Разное вместе — это плохо. Разное вместе не ходит, разное вместе друг друга жрёт, у каждого свои сектора и своя добыча, и в этом весь порядок тайги: они делят пространство лучше, чем люди делят города.

— Прокачанное?

— Прокачанное, — кивнул Лютик. — Причём ровно. У всех примерно одинаково. Как будто их кто-то... — он поискал слово, не нашёл подходящего и махнул рукой. — Ладно. Ты пока в город вернулся, отдыхай. Просто имей в виду.

— Учту.

Он ещё секунду постоял, глядя куда-то мимо меня, — я знал это выражение, так смотрят, когда ещё не решили, стоит ли договаривать до конца. Не договорил. Развернулся и пошёл к стойке.

Джек проводил его взглядом и повернулся ко мне с видом человека, которого только что оправдали по всем статьям.

— Вот! А я говорил, что у меня предчувствие было.

— Было-было.

— Так а мы сегодня куда?

— Вдоль тайги, — сказал я. — Тихонько. Вдоль дороги, по кромке. Куропаток пострелять.

— По мелочи?

— По мелочи.

Джек заметно повеселел. По мелочи — это его размер, и он это прекрасно понимал, только вслух формулировал иначе.

— Ну, это можно, — сказал он снисходительно, будто делал мне одолжение. — Разомнёмся. А то я после вчерашнего тоже, знаешь, весь такой... — он неопределённо повертел ладонью в воздухе, обозначая всю глубину своих страданий.

— Багги на ходу?

— Обижаешь. Я его вчера вечером всего облазил.

— Значит, поведёшь ты.

Он вскинулся:

— Я?

— Ты. Управление подкачаешь. Тебе полезно.

Джек призадумался. С одной стороны, руль он любил. С другой — понимал, что я его тут только что аккуратно нанял за миску тушёнки, и понимал, что я понимаю, что он это понял.

— Ну ладно, — сказал он наконец. — Но обед за тобой.

— Уже за мной.

Я допил чай, поставил кружку, посидел ещё секунду, прислушиваясь к себе.

Тело откликалось вяло, но откликалось. Тяжесть в плечах никуда не делась, но она стала терпимой, рабочей. Голова прояснилась. Кровь пошла по кругу как надо.

Вдоль тайги, по кромке, не углубляясь. Пострелять мелочь, размяться, вернуть руке привычку. Ничего сложного. Ничего, к чему нужно готовиться всерьёз.

Так я тогда думал.

Багги стоял под навесом за домом Джека и выглядел, как и положено машине в новом мире: наполовину техника, наполовину недоразумение.

Основа была старая, ещё прежней сборки — низкая, широкая рама, ободранная до металла, с трубчатым каркасом над сиденьями. Всё лишнее с неё давно срезали: ни дверей, ни крыши, ни единого грамма веса, который не работает. Зато навесили сверху столько, что первоначальный смысл конструкции угадывался с трудом.

В моторном отсеке, прямо поверх обычного двигателя, был вживлён узел — угловатый, тускло отсвечивающий, обмотанный по кругу медной оплёткой, которая уже потемнела до черноты. Что это было раньше — никто не скажет. Такие вещи находят в зонах, где система идёт плотно, и они не создаются кем-то, а становятся: обычный предмет попадает под излучение, лежит там и однажды перестаёт быть тем, чем был. Этот вот стал ускорителем. Не в том смысле, что даёт больше мощности, — мощность как раз осталась прежняя. Он даёт другое: машина под ним перестаёт вязнуть. Не проваливается в грязь, не буксует на сыпучем, не теряет сцепления на мокрой глине. Как будто ей всё равно, что под колёсами.

Плюс подвеска, перебранная руками — не самыми плохими, надо признать. Плюс два дополнительных бака по бортам. Плюс держатели под стволы вдоль каркаса, чтобы всё было под рукой, а не валялось под ногами.

Джек любил свою машину искренне, и это был, пожалуй, единственный вопрос, в котором ему можно было доверять безоговорочно.

— Смотри, — сказал он гордо, хлопнув ладонью по каркасу. — Всё вылизано.

— Верю.

Я закинул в держатель ствол, пристроил рядом сумку, проверил крепление. Импульсную трубу — похожую на фонарь, — сунул в боковой карман, поближе. Не потому что рассчитывал на неё сегодня, а потому что она всегда лежит там. Пусть лежит.

Джек плюхнулся за руль, посерьёзнел лицом и положил руки на баранку.

Мотор взял с полуоборота.

Мы выкатились через южные ворота, и город остался позади — низкий, серый, деловитый, с дымами над мастерскими.

Дорога шла вдоль кромки. Слева — открытое поле, выгоревшее до соломенной желтизны, справа — стена тайги: плотная, тёмная, начинающаяся резко, без всякого перехода, как будто кто-то провёл черту и сказал: дальше не ваше. Между дорогой и лесом тянулась полоса кустарника метров в тридцать шириной, и именно она нас и интересовала.

Небо было белым и низким. Воздух стоял неподвижно, тяжело, и даже встречный ветер от движения не освежал — обдавал, как из открытой печи.

Я опустил очки на глаза и включил рабочий слой.

Мир немедленно расчертило.

Поверх реальности пошли метки — те самые, к которым привыкаешь так, что потом без них чувствуешь себя раздетым. Кромка леса покрылась россыпью мелких точек, приглушённо-зелёных, — фоновая живность, которую система считает, но не выделяет. Над ними, чуть выше, дрейфовали карточки покрупнее.

Я повёл головой слева направо, и метки послушно поплыли в поле зрения.

ЛЕСНОЙ ГОЛУБЬ-ПАДАЛЬЩИК. УР. 4.ПРИРОСТ: ГЛАЗОМЕР +0.2%. РЕАКЦИЯ +0.1%.

ЗАЯЦ-СТЕКЛЯНКА. УР. 6.ПРИРОСТ: СКОРОСТЬ ВСКИДКИ +0.4%.

ВОРОНЬЁ (ГНЕЗДОВЬЕ, 12 ОС.). УР. 3–5.ПРИРОСТ: СЕРИЙНАЯ СТРЕЛЬБА +0.1% / ЦЕЛЬ.

Мелочь. Копейки. Ровно то, за чем я и выехал.

Никто в здравом уме не поедет специально стрелять голубей. Но когда тело после тяжёлого заказа ещё не собралось обратно, эти копейки работают лучше любого отдыха. Ты не рискуешь, не тратишь ресурс, не жжёшь стимуляторы. Ты просто восстанавливаешь связь между глазом, стволом и пальцем. Система это фиксирует и накидывает по крохам, а крохи складываются.

— Помедленнее, — сказал я.

Джек сбросил до сорока.

Я развернулся на сиденье вполоборота, упёрся локтем в трубу каркаса, поймал первую метку.

Голубь сидел на сухом суку метрах в шестидесяти. Поправка легла в нижний край обзора сама: ветер ноль, дистанция шестьдесят два, снос отсутствует, машина идёт ровно.

Выдох. Пауза.

Хлопок.

+0.2% ГЛАЗОМЕР. +0.1% РЕАКЦИЯ.

Метка погасла.

— Есть, — сказал Джек, не оборачиваясь.

— Держи скорость.

Дальше пошло привычное. Я работал по кромке, снимая всё, что система подсвечивала как имеющее хоть какой-то прирост. Вороньё поднялось с гнездовья чёрным рваным облаком — я взял четверых на подъёме, серией, чувствуя, как после третьего выстрела рука наконец-то легла правильно, сама, без усилия. Вот оно. Вот то, ради чего выехали.

Заяц-стеклянка ушёл — эта дрянь на то и стеклянка, что при выстреле смещается вбок раньше, чем ты дожал. Я не расстроился. Промах тоже полезен: он показывает, где ты просел.

Проценты капали.

По одной десятой, по две. Через час набежало столько, что хватило бы разве что на самодовольство, но самодовольство мне сейчас и требовалось.

Джек вёл ровно, старательно, всё время поглядывая на собственную полоску прироста в углу линзы. Управление у него действительно росло — медленно, но росло, и он этому радовался, как ребёнок.

— Слушай, а вон там кто? — спросил он вдруг, кивнув вправо.

Я повернул голову.

И вот тут метка была другая.

Она стояла глубже — не на кромке, а метрах в ста пятидесяти внутрь, там, где кустарник уже переходил в нормальный лес и обзор становился рваным. Стояла неподвижно. И была не приглушённо-зелёной, как вся окрестная мелочь, а плотной, насыщенной, янтарно-жёлтой.

Я потянулся к настройкам, поднял детализацию.

Карточка раскрылась.

ОБЪЕКТ. УР. 41.ПРИРОСТ: РАСЧЁТНЫЙ. ВЫСОКИЙ.ТИП: НЕ ОПРЕДЕЛЁН.УГРОЗА: НИЗКАЯ.

Сорок первый.

Я перечитал ещё раз, потому что сорок первый уровень на кромке тайги, в тридцати минутах от города, среди голубей и зайцев — это как найти золотой самородок в песочнице. Такого тут быть не должно. Такое сидит глубоко, за третьей чертой, куда без подготовки не суются.

— Тормози, — сказал я.

Джек сбросил скорость и остановил багги на обочине. Мотор заглох, и на нас сразу навалилась тишина — плотная, душная, с потрескиванием остывающего металла.

— Что там? — спросил он, вытягивая шею.

— Не знаю.

Я не отрывался от метки. Она стояла ровно. Не двигалась, не смещалась, не пыталась уйти — просто стояла и, судя по стабильности отклика, вообще не собиралась никуда деваться.

Угроза низкая. Тип не определён.

Второе меня смущало сильнее, чем радовало первое. Система редко пишет «не определён» — у неё в каталоге лежит почти всё, что бегает по этим лесам. «Не определён» означает либо что-то новое, либо что-то настолько редкое, что в базу просто не успели внести.

А высокий расчётный прирост при низкой угрозе — это, если по-хорошему, вообще не бывает. За такое всегда чем-то платят.

Я посидел секунд десять, взвешивая.

Ну а с другой стороны — сорок первый уровень. Такие метки не появляются дважды. Пока я буду умничать и осторожничать, оно уйдёт, и потом я буду вспоминать этот день и ковырять себе нервы: а вдруг там было то самое.

— Пойдём глянем, — сказал я и полез из машины.

Джек замялся.

— Может, ну его?

— Сто пятьдесят метров, — я закинул ствол на плечо. — Угроза низкая. Глянем и назад.

Я проверил снаряжение — на ощупь, привычно. Ствол. Второй магазин. Импульсную трубу переложил из сумки за пояс, чтобы была под правой рукой.

Хорошая штуковина, между прочим. Внешне — фонарь и фонарь: цилиндр в ладонь длиной, с плоской торцевой поверхностью. Только вместо стекла и лампы там ровная матовая плоскость, через которую идёт сигнал. Бьёт направленно и коротко — тормозит всё, что завязано на систему, в узком конусе перед собой. Именно поэтому направленность и есть её главный плюс: работай она во все стороны, тормозила бы и того, кто держит.

Откуда такие берутся — я не знаю. По слухам, их делают те, кто выбрал воевать с системой. Есть и такие фракции, и у них, говорят, полно всякого подобного. Но чтобы это оказалось в руках у постороннего — редкость исключительная.

Моя, скорее всего, трофей. Я её выкупил в торговом городе, у одного из налётчиков — тех, кого иногда тоже называют охотниками, чем страшно оскорбляют настоящих охотников. Мы этого названия за ними не признаём: они ходят группами, и это уже не охота, а грабёж. Хотя недооценивать их не стоит — десяток таких стрелков вполне сопоставим с одним нормальным охотником.

У того были какие-то проблемы. То ли выгнали, то ли накосячил — не спрашивал, не моё дело. Он нуждался срочно, и потому отдал со скидкой. Я тогда выложил почти всё, что при мне было, до последнего, и всё равно считаю, что взял по дешёвке.

Правда, чудо-оружием её не назовёшь. Импульс идёт один раз за ход, торможение короткое. Если тебя прижали в открытом поле и отходить некуда — она только оттянет финал, не более того. Полезна ровно в одном случае: когда надо на пару секунд придержать того, кто на тебя идёт, а за спиной у тебя стоит машина.

За спиной у меня стояла машина.

— Пошли, — сказал я. — Держись правее и не отставай.

Мы шагнули с обочины в кустарник, и тайга сомкнулась за нами почти сразу.

Понравилась глава? Поставьте лайк и подпишитесь на автора, чтобы не пропустить продолжение! Ваша поддержка очень помогает продвижению книги!

Глава 6

Под пологом стало сразу темнее и тише.

Не прохладнее — духота здесь была своя, стоячая, замешанная на прели и сыром мху, — но темнее. Белое небо осталось где-то наверху, процеженное сквозь хвою до серых пятен. Под ногами пружинило: слой опада, накопленный годами, глушил шаг почти начисто, и это было хорошо.

Я шёл первым, Джек забирал правее и чуть отставал, как ему и было сказано. Метка держалась ровно, чуть левее направления движения, и медленно приближалась в поле зрения.

Сто двадцать. Сто.

Комары нашли нас на второй минуте и повисли облаком, но лезть в лицо не спешили — видимо, что-то в составе смазки на снаряжении их отпугивало. Где-то далеко и высоко скрипела ветка о ветку, ритмично, как несмазанная дверь.

Восемьдесят.

Я стал ставить ногу мягче, с носка. Перевёл ствол в готовность, не поднимая.

Шестьдесят.

Метка оставалась неподвижной. За всё это время она не сместилась ни на метр.

Пятьдесят.

Я поднял руку, показал Джеку остановиться. Он замер, и я услышал, как он старательно, шумно дышит ртом.

Между нами и меткой лежал невысокий взгорок, поросший брусничником, а за ним начиналась маленькая прогалина — светлее остального леса, с проплешинами голого песка. Я обошёл взгорок слева, аккуратно, вдоль ствола большой ели, и наконец увидел.

На прогалине, посреди песчаного пятна, сидел заяц.

Я стоял и смотрел на него секунд десять, потому что первое, что делает мозг в таких случаях, — это ищет ошибку в собственном зрении.

Заяц. Обыкновенный, серо-бурый, с прижатыми к спине ушами. Небольшой. Сидел на задних лапах, чуть развернувшись к нам боком.

Я поднял детализацию.

ЗАЯЦ. УР. 41.ПРИРОСТ: РАСЧЁТНЫЙ. ВЫСОКИЙ.УГРОЗА: НИЗКАЯ.

Сорок первый уровень. У зайца.

Такое, вообще-то, встречается. Редко, но встречается: попадает животина под плотное системное излучение, выживает, потом ещё раз выживает — и начинает расти. Прокачанная мелочь в тайге не сенсация. Сенсация в другом: прокачанный заяц на сорок первом уровне — это существо, которое давно должно было научиться главному навыку своего вида. Уходить.

Он не уходил.

Он сидел и смотрел, как к нему приближаются двое вооружённых людей.

Не убегал. Не прижимался к земле. Не дёргался. Просто сидел, чуть шевеля носом, и — я мог бы поклясться — держал нас обоих в поле зрения одновременно, как это умеют делать зайцы.

— Это чё, заяц? — прошептал Джек за спиной, и в голосе у него было чистое, ничем не замутнённое разочарование. — Сорок первый — и заяц?

— Тише.

Что-то было не так.

Я это чувствовал не головой, а тем местом между лопаток, которое у нашего брата обычно соображает быстрее головы. Слишком спокойный. Слишком удобный. Стоит ровно посреди прогалины, на открытом песке, в идеальной точке для выстрела, — как будто его туда поставили.

И ещё: за всё время, что мы шли, лес вокруг ни разу не сменил тон. Ни птицы не поднялись, ни хруста, ни возни в подлеске — при том что мелочи здесь по метке должно было быть навалом. Метки были. Живности не было слышно.

Я медленно повёл головой влево, потом вправо, поднимая обзорный слой.

Пусто. Только зелёные фоновые точки, разбросанные по подлеску, — и все они, как я теперь заметил, стояли неподвижно.

Ладно.

Сорок первый уровень — это сорок первый уровень, чем бы он ни притворялся. Взять и уйти было бы глупо.

Я повёл стволом вверх, вкладывая приклад в плечо. Ствол у меня хороший, вылизанный: старая основа, ещё прежней сборки, и три доработки сверху. Ускоряющая вставка в казённике — короткий гранёный фрагмент, который разгоняет пулю процентов на тридцать сверх штатного, отчего дистанция уверенного поражения уходит далеко за то, на что эта машинка была рассчитана изначально. Стабилизатор на стволе. И третье, самое дорогое, — компенсатор на цевье, который срезает подброс почти в ноль, так что вторая пуля идёт туда же, куда первая, без всякой доводки.

Марка легла зайцу под лопатку.

Поправки развернулись сами: сорок восемь метров, ветра нет, снос ноль.

Заяц не шевельнулся.

И в этот момент за спиной у меня заорал Джек.

Не крикнул. Заорал — коротко, высоко, тем голосом, каким кричит человек, у которого включилось раньше сознания.

Я развернулся.

И увидел, что мы окружены.

Они выходили из подлеска со всех сторон разом — молча, без единого звука, тем неспешным шагом, каким подходят к добыче, которая уже никуда не денется. Волчьего типа, но не волки: массивнее в плечах, ниже посаженные, с вытянутыми узкими черепами и той характерной неровной шерстью, которая клоками, будто её выело изнутри. Шли уверенно. Шли, зная, что делают.

Меток над ними не было.

Вот что меня ударило сильнее всего. Метки не было ни над одним.

Я вскинул обзор — и в ту же секунду карточки начали проявляться, одна за другой, с задержкой, будто система только сейчас соизволила их заметить:

ХИЩНИК ТАЁЖНЫЙ. УР. 33.ХИЩНИК ТАЁЖНЫЙ. УР. 35.ХИЩНИК ТАЁЖНЫЙ. УР. 34.ХИЩНИК ТАЁЖНЫЙ. УР. 36.

Один. Два. Четыре. Семь.

Ровные. Все примерно на одном уровне — так же ровно, как рассказывал Лютик про плешь.

Заяц позади меня был приманкой. Живым маркером, выставленным посреди прогалины, — и он не убегал, потому что убегать ему было не от кого. Он тут работал.

Ближайший пошёл на Джека.

Тот шарахнулся назад, вскинул ствол — и, конечно, не успел. Он никогда бы не успел. Это не его размер и никогда им не был.

Дальше я действовал быстрее, чем думал.

Рука сама выдернула из-за пояса трубу, палец лёг на торец, и я повёл конусом слева направо, накрывая всех, кто был в секторе, — потому что выбирать было некогда, а конус у неё широкий.

Импульс ушёл беззвучно.

И мир перед мной провалился в патоку.

Твари не остановились — их будто отпустило вниз по скорости, разом, все семь: замах в прыжке растянулся, лапа опускалась на землю бесконечно долго, шерсть на загривке ближайшего колыхалась медленной волной. Так это и работает. Всё, что завязано на систему, притормаживает. А завязано на неё в этом мире почти всё.

Джек тоже.

Он как раз оборачивался ко мне — и его разворот растянулся в ту же вязкую бесконечность, руки поплыли, лицо начало складываться в гримасу медленно, кадр за кадром. Он ведь тоже пользуется системными преимуществами. Очки, статы, ускорения, приросты. Конус не разбирает, кто свой.

Я знал это, когда нажимал.

Я вскинул ствол.

Первого взял в шею — тот шёл на Джека сбоку и висел сейчас в замедленном прыжке, как насаженный на невидимую спицу. Пуля вошла, тварь начала заваливаться, и это заваливание тоже пошло медленно, отвратительно плавно.

Второго — в голову, разворотом.

Третьего — под лопатку, на выходе из прыжка.

Компенсатор держал ствол мёртво. Марка возвращалась в точку сама. Я работал ровно, экономно, без спешки: пять секунд — это очень много, если не суетиться.

Четвёртый. Пятый.

Шестой уже начал ускоряться — я поймал его на сходе замедления и добил вторым выстрелом, когда он рванул вбок.

Седьмой ушёл. Развернулся и исчез в подлеске, и я не стал тратить на него патрон.

Тишина упала сразу, будто её выключили.

И в этой тишине я услышал Джека.

Он лежал на боку у корней сосны, и над ним медленно оседала потревоженная хвоя. Хищник добрался до него в те самые секунды — тот, первый, которого я снял вторым выстрелом уже после. Успел.

Я опустил ствол и посмотрел на свой угол линзы.

СИТУАЦИЯ: ЗАСАДА. УНИЧТОЖЕНА.СООТНОШЕНИЕ: 1 К 7.СОБСТВЕННЫЕ ПОТЕРИ: 0.

ПРИРОСТ:ХЛАДНОКРОВИЕ +2.1%СКОРОСТЬ ВСКИДКИ +1.4%СЕРИЙНАЯ СТРЕЛЬБА +1.8%ВЫЖИВАЕМОСТЬ В ОКРУЖЕНИИ +3.2%

Хорошие цифры. Очень хорошие.

За такое обычно платят кровью, и обычно не чужой.

Я постоял ещё секунду, прикрыл глаза, дал дыханию выровняться. Потом закинул ствол за спину и пошёл к Джеку.

Он был жив.

Дышал часто, поверхностно, с бульканьем на выдохе. Бок разворочен основательно, снизу под ним уже натекло, и натекало дальше. Он смотрел на меня снизу вверх, и в глазах у него было то самое выражение, ради которого люди берут напарников: полная, детская, ничем не подкреплённая уверенность, что сейчас всё как-нибудь устроится.

— Ты чего... — прохрипел он. — Ты чего этой штукой-то... по мне...

— Конус широкий, — сказал я.

Он попытался кивнуть. Не вышло.

Я присел рядом на корточки и стал считать.

До багги — сто пятьдесят метров. Тащить придётся на себе, потому что идти он не сможет. До города — минут сорок по дороге, если гнать. Кровь идёт сильно. Донесу — да, но не факт, что довезу.

А если довезу — что я с этого получу?

Строчку в статистике. «Спасение напарника в полевых условиях». Полпроцента к чему-нибудь бесполезному. Уважение в забегаловке — на неделю, пока не расскажут историю поинтереснее. Может, Лютик кивнёт.

Я посмотрел вглубь тайги, туда, где начинались настоящие деревья, и мысль пришла сама, спокойно и буднично, как приходят все рабочие мысли.

Здесь водится безглазая.

Об этом знают все, кто ходит в этот квадрат. Она не даёт прокачки — от неё не растут ни статы, ни навыки. Она даёт другое: временные бонусы. Точность выстрела. Разведка и контрразведка. Те самые очки, которые лежат в запасе и распределяются в нужный момент — а нужный момент в нашем деле наступает всегда неожиданно, и тогда за такой запас отдают всё что угодно.

В неё невозможно попасть. Она быстрее любого снаряда.

Кроме одного случая.

Она не трогает подвижных и живых — на здорового человека не пойдёт, ей это не интересно и, кажется, попросту не по силам.

А вот на обездвиженного пойдёт наверняка.

Джек снова захрипел, и я перевёл на него взгляд.

— Слушай, — сказал я, поднимаясь и отряхивая колени. — Тебе сейчас двигаться нельзя. Совсем. Полежишь тут в безопасном месте, я сгоняю за помощью.

— Ага, — выдохнул он с облегчением. — Ага. Давай.

Я огляделся, выбирая дерево.

Метрах в сорока, у самой кромки оврага, стоял старый вяз с выгоревшей кроной. Голые чёрные сучья, открытое пространство вокруг метров на двадцать.

Отличный обзор. Чистый сектор.

Хорошее место.

Верёвка была в багги — моток капроновой верёвки лежит там всегда, потому что в тайге она нужна чаще, чем аптечка.

Я сходил, вернулся. Джек за это время не сдвинулся ни на сантиметр, только дышал чаще.

— Слушай, — сказал я, разматывая моток, — тут какая штука. Ты сейчас лежишь, и от тебя пахнет. Понимаешь? Кровью пахнет на весь квадрат. Тот, седьмой, ушёл — но он далеко не уйдёт.

Джек посмотрел на меня мутно, но осмысленно.

— И чего?

— А то, что на земле ты для них лежачая еда. А наверху — нет.

Он подумал. Соображал он сейчас медленно, но соображал.

— Подвесить, что ли?

— Подвязать. Не подвесить — подвязать. Чтоб не свалился и чтоб снизу не достали. Я мигом сгоняю, часа полтора туда-обратно. Тебе главное не дёргаться и не орать.

— А не орать почему?

— Потому что на голос идут.

Он поверил. Он вообще всегда верил — это была его главная профессиональная особенность, и, надо сказать, до сегодняшнего дня она ему неплохо служила.

Тащить пришлось метров сорок, до того самого вяза. Он хрипел на каждом шаге и один раз попросил остановиться, и я остановился, потому что спешить было некуда. Потом закинул верёвку через толстый нижний сук, обвязал его под мышками, подтянул. Поднимал недалеко, метра на два с половиной, — выше не было смысла.

Он повис, чуть покачиваясь, и сразу стало видно, как сильно из него течёт.

— Слышь, — сказал он сверху. — Ты быстро давай, а?

— Быстро, — согласился я.

Отошёл. Обернулся один раз — не для того, чтобы посмотреть на него, а чтобы прикинуть сектор. Открытое пространство метров на двадцать, чистый обзор, ничего не мешает.

Промоину под корнями поваленной сосны я приметил ещё когда шёл сюда. Хорошее место: неглубокая, сухая, с земляным козырьком. Тридцать восемь метров до дерева.

Я лёг, устроил ствол на сошках, выставил поправки и стал ждать.

Ждать предстояло долго. Эта тварь идёт на запах не сразу — сначала подтягивается, потом кружит, потом проверяет. Часа два минимум.

Я лежал, смотрел в марку и незаметно для себя поплыл — не заснул, а провалился в то полудремотное состояние, в которое всегда сползаешь на длинной засаде, когда тело неподвижно, а голова начинает жить сама по себе.

И полезло старое.

Первое, что я вспомнил, — это как радовался.

Идиотская вещь, но именно она пришла первой: как я радовался, когда меня взяли в офис. Крупная компания, стеклянные двери, пропуск на шнурке, свой стол. Мне казалось, что я наконец-то попал. Что вот оно, началось: капитализм пришёл, теперь платят за то, что ты умеешь, и надо просто хорошо работать.

Как быстро выяснилось, что платят немного. И не всем.

На собеседовании тебе улыбаются, тебя ценят, у тебя, оказывается, отличные качества и большой потенциал. Ровно месяц, максимум два. А потом на тебя садятся — плотно, всерьёз, надолго — и загоняют в социальную группу, из которой уже не выбираются.

До офиса была учёба и подработки. Права я получил на втором курсе и с тех пор крутил баранку в одной конторе, потом в другой, подстраиваясь под расписание. Потом такси.

Таксист месяца. Была такая доска в диспетчерской, с фотографиями.

От этого не выросла зарплата. Не дали машину получше. Диспетчеры не стали грузить меньше — наоборот, стали грузить больше, потому что «ты же тянешь».

Однажды мне повесили заказ на уже выключенный планшет. Принудительно, под угрозой увольнения. Я к тому моменту не спал сутки с чем-то и на повороте просто выключился — на две секунды, не больше. Влетел в машину, стоявшую у обочины. Перепуганный клиент на заднем сиденье. Хозяин той машины, выскочивший из дома в трусах среди ночи, орал, что только что всё отремонтировал и отполировал и что послезавтра собирался в отпуск.

Из-за того, что кому-то надо было выслужиться перед начальством, пострадало человек пять сразу. По счастью, хотя бы не физически.

Потом я всё-таки закончил с рулём и сел строить карьеру.

Наивный был.

Направление тогда только развивалось, специалистов в стране практически не существовало, и брали туда с одним требованием — высшее образование любое. Обещали развитие, обучение, курсы повышения квалификации. Курсы я прошёл все, какие давали.

И завис в одном отделе, за одним столом, на пять лет.

Пять лет я наблюдал, как супервайзерами и старшими менеджерами становятся девочки, пришедшие месяц назад. У них были длинные ноги и хорошо стоящая грудь, и они очень нравились начальству. Официально это называлось «профессиональные качества» и «управленческий потенциал».

Возражать было нельзя, потому что мир к тому моменту дошёл до последней своей стадии — толерантности. Слово красивое, если не видел, как оно работает. А работает оно так: когда тебе хамит начальница — это часть рабочего процесса. А если ты ответишь, то, во-первых, она начальница, во-вторых, она девочка, обижать её некрасиво, а ты мужик и должен гордо нести свой крест, сидя на просиженном кресле перед постылым компом. Который иногда так хотелось схватить и разнести о голову нового супервайзера.

То есть о голову новой прекрасной, толерантной и несчастной девочки.

Выше супервайзеров начинался управленческий менеджмент, и там было ещё интереснее. Там сидели чьи-то родственники и детишки — приезжали из районов и регионов, где их родители были главами поселений или бывшими начальниками колхозов и вовремя откусили свой кусок от тайги, которая внезапно стала их коммерческой собственностью. Отпрыски прибывали в город на новеньких «ауди» и вливались в управленческое звено легко и незатейливо, не отягощённые интеллектом.

И если у тебя возникали проблемы с непосредственной начальницей, жаловаться надо было им. А они не из твоей среды. Они не знают, как устроена жизнь у них под ногами, и знать не хотят. Их интересует только собственное начальство, к которому они так удачно влились, — и цифры. Дайте им цифры.

В такой системе карьера не предусмотрена в принципе. Хотя в рекламных проспектах, которыми рекрутировали новых, о ней писали подробно и с фотографиями улыбающихся людей.

А потом мир рухнул.

Я как раз сидел на работе. Обычный день, часа два как пришёл, разгребал почту.

Сначала пропала связь. Просто взяла и пропала — у всех разом. Телефоны превратились в бесполезные кирпичи, на которых вместо интерфейса всплывали характеристики.

Как в игре.

Как в тех самых играх, в которых я все эти годы находил отдушину, просиживая выходные.

Я до сих пор помню это ощущение: будто игра пришла за мной на работу. Явилась в офис, посмотрела на всё это и сказала — ну ладно, давайте разберёмся.

Вокруг у людей был чистый когнитивный сбой. Они смотрели друг на друга, смотрели на неоновые плашки, горевшие у каждого над головой, и не понимали, что с этим делать. Кто-то начал плакать. Кто-то полез под стол за упавшим телефоном и там остался.

А я не испытывал тревоги.

У меня было отчётливое чувство, что я умер и попал в рай. Именно так, по моим представлениям, рай и должен был выглядеть.

И именно так должна была выглядеть моя начальница.

Оля.

Длинные волосы, всегда забранные в пучок на затылке. Строгий взгляд. Вечно понимающий голос — вот этот особый, участливый тон, которым сообщают, что ты не справляешься. Обтягивающие джинсы. Ярая доносчица, абсолютно бестолковая, но грудь третьего размера, и когда она шла по коридору, внимание начальства она привлекала безотказно — на что, собственно, и был расчёт.

У нас на работе была сдельщина. Существовали отдельные звенья для проявивших себя — те, кто выходил напрямую на клиентов, и это давало прибавку, от которой глаза на лоб лезли. Рекомендовать в эти звенья могли супервайзеры. Надо ли говорить, кто туда попадал? Уж точно не те, кто сдавал хорошую статистику и убивался за компьютером.

В курилке эта мамзель с подружками активно обсуждала мужиков из начальства и собственные перспективы зашибить побольше. Легендой конторы долго ходила история про зарплатную ведомость одной из них, которая кому-то случайно попалась на глаза: у неё одних только налоговых вычетов было в полтора раза больше, чем зарплата у некоторых за компьютерами.

И вот в тот день я стоял и с наслаждением читал плашку у неё над башкой.

Там были перечислены все её достижения. Не те, которые она предъявляла окружающим, а те, которые действительно были ей свойственны. Система сформулировала их предельно чётко, сухим служебным языком, без единой попытки смягчить.

А рядом, отдельной строкой, стояла оценка её уничтожения.

И оценка, надо сказать, была неплохая.

Система оказалась жёсткой. И честной. Она расставила маркеры так, как они и должны были стоять всегда, — и мне впервые за пять лет стало легко.

Это была первая волна.

Она держалась недолго. Потом система отступила — всё исчезло разом: маркеры, плашки, характеристики. Заработали телефоны. Целую неделю мир пытался сделать вид, что ничего не было, хотя за эту неделю успело произойти столько, что назад дороги уже не оставалось.

А потом пришла вторая. Та, в которой мы живём сейчас.

Система выстроилась чётче. Подстроилась под то, как у людей всё устроено на самом деле, — под социум, под группы, под иерархии. Но мягче она от этого не стала. И толерантнее тоже.

Мне это до сих пор видится так: первая волна была пробной оцифровкой. Разведка. Она пришла посмотреть, с кем имеет дело, — прочитала нас всех насквозь, сняла показания, оценила участников будущих событий.

А вторая — уже начало.

Метка над деревом мигнула.

Я вернулся в тело мгновенно, как всегда возвращаюсь, — без перехода, сразу в готовность. Пульс в углу линзы качнулся на два деления вверх и вернулся обратно.

Тело на дереве дёргалось.

А у дальней кромки поляны, там, где секунду назад было пусто, уже висело это.

Понравилась глава? Поставьте лайк и подпишитесь на автора, чтобы не пропустить продолжение! Ваша поддержка очень помогает продвижению книги!

Глава 7

Челнок шёл по трассе легко, почти играючи.

Обтекаемый, приземистый, с закруглёнными боками, он скользил над разбитым асфальтом, и подвеска отрабатывала выбоины так мягко, что в кабине почти не трясло. Колёса крутились ровно, шли на одной ноте — сытый, уверенный гул хорошо собранной машины.

В кабине было двое.

Водитель держал руль одной рукой, второй лениво поигрывал на подлокотнике. Пассажир сидел, откинувшись, положив ботинок на приборную панель — там, где на панели уже вытерлась краска именно от его ботинка.

Оба смеялись.

— Ты видел его глаза? — пассажир сдерживал смех, но получалось плохо. — Когда ты ему начал в щель хрипеть и урчать. Я думал, у него башка отвалится от ужаса.

— Да это городские, — водитель усмехнулся сдержаннее, но усмехнулся. — Что с них взять.

— Не, ну как они вообще живут? — пассажир развернулся к нему всем корпусом, входя во вкус. — Во всё верят. Всему, что скажут. Системными показателями вообще не пользуются — ну вот вообще, ни на грамм. Только сканеры свои и всё.

— Которые мы же им и продаём.

— Да! — пассажир хлопнул ладонью по колену. — Вот именно! Надо было им вместо сканеров веники продать. Пусть бы они нас вениками проверяли.

— И сказать, что это веник двойного назначения, — водитель качнул головой. — Знаешь, элитная разработка. Сверхартефакт. Чтобы он что-нибудь показал, надо сперва нашу машину подмести. А потом можно и ангар подмести, когда мы уедем. Веник последнего образца.

Водитель захохотал — искренне, в голос, впервые за всю дорогу.

Отсмеявшись, он покрутил головой, разминая шею, и стал смотреть по сторонам.

Тайга шла сплошной тёмной стеной справа, изредка расступаясь и открывая заброшенные фермерские поля — заросшие бурьяном прямоугольники с покосившимися остовами построек по краям. Небо низкое, белёсое, без единого просвета. Воздух за бортом стоял неподвижно, и от этого казалось, что мир вокруг не живёт, а просто лежит, дожидаясь, пока они проедут.

Пассажир достал из нагрудного кармана тактические очки, повертел в руках и надел.

Мир немедленно расчертило.

Он повёл глазами лениво, привычно, отмечая всё, что было помечено в этом мире: фоновые точки живности по кустарнику, метки на старых опорах ЛЭП, редкие оранжевые карточки чего-то покрупнее в глубине леса. Ничего интересного. Всё как всегда.

Он глянул вперёд — просто чтобы закончить круг, — и уже поднял руку, собираясь снять очки.

Рука замерла у виска.

Губы, ещё секунду назад улыбавшиеся, выпрямились. Уголки поползли вниз. Брови сдвинулись к переносице. Он подался вперёд, к самому лобовому.

От водителя эта метаморфоза не ускользнула. Лицо у него тоже сделалось серьёзным — мгновенно, ещё до того, как он понял причину.

— Что это, — пробормотал пассажир себе под нос. Даже не вопросом. — Что за...

Водителю не нужны были лишние слова. Он потянулся к своим очкам, накинул одним движением.

И лицо у него вытянулось точно так же.

Он тяжело сглотнул. Рука механически легла на рычаг передач. Вторая продолжала твёрдо держать руль. Машина заметно пошла тише — он приотпустил газ, не думая, чисто телом.

— Что это, — повторил пассажир.

— Да какого хрена, — отозвался водитель, и голоса у него было ненамного больше.

Они подходили к повороту. Дорога уходила вправо, огибая широкое поле заброшенного колхоза, — и это поле сейчас лежало прямо по курсу, распахнутое, ровное, серо-жёлтое от сухого бурьяна.

У водителя заиграли желваки.

Машина сбрасывала скорость всё активнее, а он смотрел не на дорогу. Челнок дошёл до поворота и не повернул — прокатился прямо, вперёд, и встал носом почти в обочину, чуть завалившись на правый борт. Воздушные тормоза выдохнули шумно, длинно.

И наступила тишина.

Та самая. Звенящая. Ужасающая. Смысл и значение которой знают только те, кто живёт вне старых городов.

Двигатель ещё потрескивал, остывая. Больше не было ничего. Ни птицы. Ни ветра в бурьяне. Ни насекомых — а их в это время дня над таким полем должно стоять облако. Просто ровное, плотное отсутствие звука, которое давит на перепонки сильнее любого грохота.

Если поначалу на них произвели впечатление статы, то теперь они отчётливо видели их основу и происхождение.

На дальней стороне поля возвышалось строение.

Тёмное. Сильно напоминающее церковь.

Чёрную церковь.

Оно стояло у самой кромки тайги, и разглядеть его было тяжело: на фоне дальних деревьев силуэт почти сливался, будто тени сошлись в одну конструкцию и застыли. Не постройка даже — рисунок. Неестественный, неживой, нанесённый поверх пейзажа чем-то, что не отражало свет и не отбрасывало собственной тени. Углы были неправильные. Не кривые, не обвалившиеся — именно неправильные, как будто их сводили по чертежу, где градусы считались иначе.

Если бы не метка над ним, они бы его не заметили.

Собственно, и не замечали. До того самого момента, пока пассажир не накинул очки.

— Что за хреновина? — тихо произнёс пассажир.

— Храм.

Водитель выдохнул это слово так, как срывается с обрыва валун огромного размера. Медленно, тяжело и уже необратимо.

Пассажир пожал плечами и покрутил головой — неосознанно, чисто автоматически, тем движением, каким человек проверяет, не сон ли это.

— Храм — здесь? Рядом с городом? Со старым городом?

— Чего ему здесь надо, — ответил водитель. Тоже не вопросом.

Не меньше минуты в кабине висела тишина. Оба смотрели, не отрываясь, на тёмное строение. Никто не шевелился. Пассажир так и держал ботинок на панели, забыв его убрать.

Метка над строением стояла ровно. Она не мигала, не обновлялась, не пыталась ничего сообщить. Просто была — и от одного её присутствия в кабине сделалось на несколько градусов холоднее.

— По чью душу ты явился, — прошептал водитель.

Он сказал это тихо. Так, будто всерьёз опасался, что его услышат с той стороны поля.

— Он за нами? — спросил он у пассажира, хотя прекрасно знал, какой получит ответ.

Впрочем, вопрос был риторический, и пассажир не потрудился на него отвечать.

— Может, потихонечку двинемся дальше? — предложил он наконец. — Может, всё-таки не по нашу душу?

— А какие у нас варианты, — отозвался водитель, ещё тише, чем в первый раз.

Он начал откидываться на спинку — медленно, будто так же опасаясь, что кто-то может услышать движение позвонков в его позвоночнике. Прикусил нижнюю губу. Постарался не двигаться вовсе, работая только правой рукой и напрягая её до боли в мышцах.

Задняя передача.

Надо было, чтобы шестерёнки вошли нежно. Очень нежно. Он вёл рычаг миллиметр за миллиметром, чувствуя каждую грань в ладони, ловя тот единственный момент, когда механизм сядет в паз без единого звука.

Получилось. Передача встала практически беззвучно.

Челнок медленно, на минимально возможном газу, тронулся назад, отходя от обочины. Гравий под колёсами шевельнулся один раз — и оба в кабине замерли.

Метка над храмом не изменилась.

Ещё столько же сил ушло на то, чтобы включить первую. Колёса плавно выкрутились вправо.

И машина тихо поплыла вперёд, похрустывая щебнем и песком, вдоль поворота, вдоль поля, не разгоняясь, — а пассажир всё сидел, вывернув голову назад, и не снимал очков, пока тёмное строение не ушло за деревья.

Я всё ещё стоял, приложившись к окуляру, и голова продолжала перебирать варианты.

Была она высажена из челнока — или всё-таки это чья-то дочка, которую притащили с собой на работу?

Второе, если честно, звучало куда разумнее. Случаи такие бывали. Формально это, конечно, запрещено — и запрещено строго, с формулировками, с подписями об ознакомлении, со всей полагающейся строгостью. Но правила на то и существуют, чтобы их время от времени аккуратно обходить, и все всё понимают. С одной стороны, ты видишь постоянную суровость той же вохры на входе. С другой — за этой суровостью стоят живые люди, которые друг друга знают по именам, по десять лет здороваются в коридорах и в курилке обсуждают одно и то же.

И если какая-нибудь лаборантка не из самого секретного отдела приведёт с собой сына или дочку, потому что оставить не с кем — бабка слегла, садик закрыт, муж в смене, — то на это вполне могут прикрыть глаза. Тем более что дитя на объекте — это всегда маленький праздник. Все начинают сюсюкать, кто-то тащит конфету, кто-то показывает, как открывается дверь по карточке.

Так что версия рабочая.

Плохо было другое: она объясняла только девочку. А объяснить надо было всё остальное.

Я оторвался от окуляра, потёр глаза и заставил себя выстроить события по порядку.

Слишком много за одну смену. Слишком.

Полностью мёртвый телефон — не гудки, не помехи, а именно тишина. Мёртвая рация у особистов — там даже эфирного шороха не было, а он есть всегда. Сигнализация тревоги, которую врубили на внешнем периметре, и на которую по большому счёту так никто и не отреагировал: ни одного человека из руководства, ни одной проверки, ни звонка сверху. Пустая шлюзовая. Пропавшие приёмщики. Груз, который не берут ни сканеры, ни аналоговый визир.

Всё это, сложенное вместе, выглядело как аномалия. Причём крупная.

Но я старался думать хладнокровно. Потому что вторая версия тоже имела право на жизнь: а что, если это просто накладка? Совпадение нескольких человеческих факторов, помноженное на техническую неисправность? Такое случается чаще, чем кажется. Один не вышел на смену, второй ушёл разбираться, куда делся первый, третий в это время подписывал что-то у начальства. Связь легла из-за подстанции. Тревогу дали по инструкции, а отбоя не дали, потому что дежурный побежал докладывать и застрял.

И вот тут начиналось самое неприятное.

Если я сейчас начну бить тревогу всерьёз — я подниму на уши половину института. Приедет комиссия. Начнутся проверки. Кому-то прилетит по шапке, причём прилетит наверняка, потому что при таком количестве нарушений протокола не найти виноватых просто невозможно.

А от этого до звания стукача — полшага. Потом объясняй, что ты искренне не понимал, что происходит, и крайне беспокоился о нарушении периметра, а может, и о диверсии. Даже если поверят — а поверить могут, — тебя запишут в параноики. И это в лучшем случае.

За две секунды можно испортить отношения с людьми, с которыми работаешь бок о бок.

Человек всё-таки существо социальное. И не стоит забывать, что именно это самое общество влияет на твою жизнь напрямую. Более того — именно оно и держит город: периметр, дежурства, взаимовыручка, то, что тебя вытащат, если что. Против мутантов и прочей дряни, которой развелось в новом мире, поодиночке не выстоишь.

Социальные связи в последнее время стали плотнее и важнее, чем во времена, когда можно было прожить, не зная соседа по площадке. Я не сказать чтобы всю жизнь был человеком коллективным. Но набор моих ценностей всегда учитывал те самые правила, которым меня с детства учили. И правила эти обычно сводились к простому: сначала разберись сам, потом уже поднимай людей.

Вот я и решил разобраться сам.

Я вернулся к столу, придвинул журнал приёмки, раскрыл на сегодняшней странице.

Рука пошла заполнять сама. Время поступления. Номер челнока. Отметка о стыковке.

Так. Сообщение об особо опасном артефакте — было. Пришло на гаджет, бордовым, при всей столовой. Значит, зафиксировано в системе, значит, спорить не с чем.

Но по факту — не подтвердилось. Ни один сканер не дал отклика, аналоговый визир показал темноту, датчики стояли мёртво. Груз не принят. Челнок выдворен.

Ручка скрипнула по графе.

И оставался главный вопрос.

Ваш город будет атакован.

Вот это колотилось в голове главным колоколом и заглушало собой всё остальное.

Именно это и привозил водитель. Не артефакт. Информацию. Устно, в обход системы, потому что через приложение видит система, а что видит система — уже не секрет.

От Раджи.

И вот тут я поймал себя на том, что делаю нехорошую вещь. Что я, сам того не замечая, начинаю подгонять всё остальное под эту главную новость — ищу рациональное объяснение каждой странности по отдельности, чтобы они перестали быть странностями.

Потому что если всё вокруг нерационально, то и сообщение становится сомнительным. Одним из проявлений общего безумия дня. А мне нужно было, чтобы оно было настоящим. Мне нужно было, чтобы оно осталось единственным по-настоящему важным событием этой смены.

И вот я уже нахожу объяснение мёртвой связи, и странному поведению курьера, и даже пустой шлюзовой.

Ладно.

Значит, две задачи. Обе срочные, обе — параллельно.

Первая: найти приёмщиков. Выяснить, куда они делись, почему не заступили на пост и — заодно — чей это ребёнок, которого притащили на объект и бросили одного в шлюзовой камере. За такое, вообще говоря, увольняют без разговоров.

Вторая: передать наверх то, что сказал водитель. И передать быстро, но по правильному каналу — не с воплями и не через голову, а как положено.

Наверх я звонить не стал. Пусть сначала будет что докладывать. «Мне мутант через щель прохрипел, что нас атакуют» — с таким докладом на приёме у начальства не задерживаются.

Я захлопнул журнал, встал, снял с полки измеритель аномалий — на всякий случай, из тех соображений, из каких берут с собой зонт при ясном небе, — и пошёл в шлюзовую.

Двигался я уже машинально. Тело делало свою обычную работу, а голова в это время крутила два вопроса по кругу, перебирая формулировки для доклада и прикидывая, у кого из приёмщиков какая смена.

Тяжёлая дверь, свинцовая прокладка, две ступени вниз. Штурвальный запор — тугой, с характерным двойным щелчком.

Шлюзовая камера у нас, надо сказать, вещь неплохая. Один из немногих объектов в институте, которым здесь искренне гордятся.

Стыковочный узел разрабатывал Мирошниченко — тот самый, легендарный. Сейчас-то он в совете директоров, фигура, к нему на приём за месяц записываются. А начинал он техническим специалистом, обычным инженером в отделе оснащения, и в первые годы после Волны, когда никто ещё толком не понимал, как принимать предметы, реагирующие на наблюдение, именно он собрал первую герметичную схему с двойным контуром и полной развязкой по сигналу. Говорят, первую версию он паял вручную, у себя в мастерской, и испытывал на себе, потому что добровольцев не было.

Схему потом растиражировали по всем узлам страны. А Мирошниченко пошёл вверх — и, надо признать, заслуженно, что у нас случается не то чтобы часто.

Я прошёл к внутреннему люку, приложил ладонь к холодному металлу.

Осмотрел контур уплотнения по кругу — цел. Проверил индикацию давления — норма. Проверил положение внешней заслонки — заперта. Всё, как должно быть.

Провернул штурвал.

Люк пошёл тяжело, с шипением стравливаемого воздуха, и внутрь я шагнул, всё ещё думая про смены и про то, кому докладывать первым.

Внутри было прохладно и очень тихо.

Стерильная белизна, ровный свет с потолка без единой тени, металлические столики с измерительной аппаратурой, вытяжные раструбы по углам. Пахло ничем — здесь всегда пахнет ничем, воздух прогоняют через три ступени фильтрации.

Девочка сидела там же.

На низкой лабораторной табуретке, чуть сгорбившись. Руки сложены в замок на коленях. Светлые спутанные волосы, прядь прилипла к щеке. Простенькое ситцевое платьице в мелкий выцветший рисунок.

Смотрела в пол.

Я включил измеритель.

Прибор отозвался ровным гудением, индикатор налился спокойным зелёным. Я обошёл её по дуге — сначала на расстоянии, потом ближе, — и повёл датчиком вдоль, сверху вниз, стараясь не подносить вплотную.

И поймал себя на том, что мне неловко.

Стыдно даже, если по-честному. Взрослый мужик с прибором ходит вокруг ребёнка, водит железякой, как будто она заражённая. Она же просто сидит. Она даже не понимает, что я делаю.

Прибор молчал.

Ноль. Ровное зелёное свечение, ни единого колебания стрелки, ни намёка на отклик. Обычный человек, ничем не отличающийся от меня самого.

Я даже не удивился. Я, в общем, ничего другого и не ждал — ходил с этой штукой скорее по привычке, чем по необходимости.

Выключил. И зачем-то отвёл его в сторону, за спину, — как прячут за спину то, что неприлично держать на виду при ребёнке.

Присел на корточки, чтобы оказаться с ней вровень.

— Привет, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал помягче. — Ты чья? Где твои папа и мама?

Она не ответила.

Не вздрогнула, не подняла головы, не повела плечом. Всё так же сидела неподвижно, сложив руки в замок, и смотрела в одну точку на полу.

Я смотрел ей в лицо.

Дошло до того, что мне стало казаться странным — совсем никакой реакции. Ни на голос, ни на движение, ни на то, что рядом с ней присел взрослый мужик и о чём-то спрашивает.

Хотя, если разобраться, что тут странного. Ребёнок. К ней подходит посторонний дядя, которого она видит впервые. В нынешнем мире детей с самого раннего возраста готовят не особенно доверять посторонним — и правильно делают. А меня ей никто не представил, родители с ней меня не знакомили, я для неё просто чужой человек в незнакомом помещении.

Поэтому я продолжал осторожно прощупывать. Пытался разморозить её внимание, успокоить.

— Меня, кстати, вообще-то по имени зовут, — сказал я. — А тебя как?

Тишина.

— Не хочешь говорить — не говори. Я так, на всякий случай спросил.

Тишина.

Я почувствовал, как внутри поднимается беспокойство, и старательно его придавил.

Вот что значит отсутствие собственных детей. И постоянная работа с аномалиями. Становишься каким-то механическим чурбаном: во всём начинаешь видеть подозрения, аномалии, а то и мутантов. Сидит ребёнок, притащенный на объект и брошенный там взрослыми, естественно, ему не по себе, естественно, он молчит, — а я тут стою и прикидываю степень угрозы.

Я мысленно покачал головой. Ещё пара секунд — и я её за мутанта приму. Хотя датчик дал абсолютно ясную картину. Ноль. Чисто.

И в этот момент её глаза сдвинулись.

Оторвались от той точки на полу, куда она смотрела всё это время, — и уткнулись прямо в мой взгляд.

Ясные. Синие.

Это вышло настолько неожиданно, что я растерялся и чуть не рухнул со своих корточек назад. Вот она наконец пошла на контакт — а дядя как дурачок шарахается.

Я про себя коротко и от души себя обматерил.

— Привет, — начал я заново, уже помягче. — Как дела?

Она чуть скривила губы. Обыкновенная детская гримаса: и не улыбка, и не обида — так дети реагируют на глупый взрослый вопрос.

Ну хоть что-то. Живая реакция.

— Я вообще-то коллега твоих родителей, — сказал я. — Работаю тут вместе с ними. Ну то есть мы в одном месте работаем, просто в разных комнатах. Меня Лёша зовут.

Пауза.

— А тебя как зовут?

Она не ответила. Но и глаза не отвела, что уже было прогрессом.

— Ладно, — я не стал давить. — Имя — дело личное. Слушай, а где твои родители?

— На работе.

Голос оказался обычный. Тихий, чуть хрипловатый — как у ребёнка, который долго молчал.

Что ж. Прогресс налицо.

И, надо сказать, вполне подтверждающий очевидные выводы. Родители на работе. Замечательно. Если я сейчас подниму тревогу, они очень быстро начнут искать новую работу — уже в другом месте и, скорее всего, в другом городе.

— А тебя тут папа оставил? — спросил я. — Он не говорил, когда вернётся?

Она вскинула плечи — быстро, по-детски, показывая, что не знает.

— Ясно, — тихо произнёс я.

Ясно было, честно говоря, немногое.

Я прикидывал, что мне теперь со всей этой радостью делать. Сидеть тут вместе с ней и ждать папашу? И когда он явится? Я, конечно, готов высказать ему всё, что я о нём думаю, и найду для этого слова. Но, во-первых, неизвестно, когда он появится. А во-вторых — у меня наверху срочный доклад, который откладывать нельзя.

Ответ пришёл быстро. Настолько он был очевиден.

Отвести её в свой кабинет.

Папаша, надо полагать, не полный идиот — хотя некоторые сомнения на этот счёт у меня уже появились. Остаётся надеяться, что он сообразит: если дочка исчезла из шлюзовой, то больше ей быть негде, кроме как у головного приёмщика. Сообразит, прибежит и ещё извиняться будет за то, что тут устроил.

Двух вариантов быть не могло.

Значит, беру её за руку, веду к себе, оставляю под присмотром — и лечу наверх с докладом.

Я поднялся с корточек, чувствуя, как затекли колени, и протянул ей руку. Ладонью вверх.

— Ну что, — сказал я. — Пошли?

Она не ответила.

Но её маленькая ладонь доверчиво легла сверху на мою.

Понравилась глава? Поставьте лайк и подпишитесь на автора, чтобы не пропустить продолжение! Ваша поддержка очень помогает продвижению книги!

Глава 8

Телефон в кабинете горел вызовом ещё до того, как я открыл дверь.

Мигал красным, часто, требовательно — тот самый режим, который включается, когда набирают со второго этажа. Я толкнул дверь плечом, шагнул внутрь, сорвал трубку.

— Приёмка.

— Алексей? — голос секретарши, сухой и деловой. — Вас вызывают. Срочно. Сейчас.

— Иду.

Трубка легла на рычаг.

Удивляться было нечему — я, честно говоря, ждал этого звонка последние полчаса и даже успел прикинуть, с чего начну. Странно было другое: как раз то, что связь вдруг заработала. Только что телефон был мёртвый, а теперь — на тебе.

Я засуетился, крутя головой по кабинету.

Что нужно?

Журнал поставок — обязательно. Первое, что спросят: что приходило, что принято, что развёрнуто. Я сдёрнул его с угла стола, сунул под мышку. Журнал отчёта о выдаче — тоже, на всякий случай, пусть будет. Формуляры с сегодняшними — вон они, в лотке, с недописанной графой «ответственный». Прихватил и их. Гаджет — в карман. Пропуск — на месте, на шнурке.

Всё это заняло секунд двадцать.

Девочка стояла у порога, где я её и оставил.

Она попадала мне на глаза каждый раз, когда я разворачивался за очередной бумажкой, и каждый раз это регистрировалось где-то на самом краю сознания: ребёнок. Ребёнок здесь, в кабинете. С этим надо что-то делать.

Правильнее всего было бы отвести её в двести четвёртый, к логистам. Там сидят три женщины, все с детьми, все обрадуются, посадят, напоят чаем, найдут печенье и будут сюсюкать до самого прихода папаши.

Только для этого надо зайти, объяснить, кто она, откуда, почему у меня. А объяснять сейчас нечего — я сам не знаю ответов. И времени на это нет ровно никакого.

Посидит и здесь. Ничего с ней не случится.

Я остановился, выдохнул и присел перед ней на секунду.

— Слушай. Мне надо ненадолго уйти. Ты тут одна побудешь, ладно? Не боишься?

Она посмотрела на меня и еле заметно качнула головой.

— Вот и хорошо. Только уговор: ничего не трогать. Ни на полках, ни в папках. Совсем ничего. Договорились?

Она кивнула.

Я выпрямился — и тут же засомневался.

Уговор уговором, но ребёнок, оставленный один в кабинете, полном стеллажей, — это ребёнок, который через десять минут полезет на стеллажи. Так устроено. Я в детях мало что понимаю, но вот это, кажется, понимаю точно.

А на нижней полке у меня как раз лежала мелочь.

Отработанный материал, если по-честному. Штуковины, которые когда-то были аномалиями, а потом перестали ими быть. Такое случается сплошь и рядом: половину того, что нам присылают торговые города, мы даже изучить не успеваем — оно тихо выдыхается прямо на полках, теряет свои свойства и превращается в красивый бесполезный предмет. За эти штуковины когда-то платили серьёзные деньги. Теперь они лежат у меня в кабинете, потому что списать их нельзя — по документам они всё ещё артефакты, — а делать с ними уже нечего.

Я взял две.

— Держи, — сказал я. — Вот эта — смотрелка.

Хрустальная указка. Длиной с ладонь, гранёная, приятно тяжёлая, с холодным стеклянным блеском. Когда-то она работала так: берёшь её в руку, держишь перед лицом и наводишь на что-нибудь вдалеке — как указкой показываешь. И то место, на которое ты указал, приближается. Не в самой палочке приближается, а прямо перед глазами: смотришь на дальнюю сосну, ведёшь по ней кончиком — и вдруг видишь кору, трещины, муравья на ветке. Бинокль без бинокля.

Полгода назад перестала. Просто в один день перестала, и всё.

— Ей вот так водить надо, — показал я. — Как будто показываешь. Правда, она уже не работает. Но крутить можно.

Вторую я подцепил с той же полки.

— А это... ну, палочка. Просто палочка.

Золотистый цилиндрик размером с толстую ручку, гладкий, тяжёленький, с приятным маслянистым блеском. Выглядит как чистое золото, хотя золота там, разумеется, никакого. Смысла в ней тоже не было ровным счётом никакого — кроме одного: она всегда стояла вертикально. Положишь её на стол горизонтально, отвернёшься — а она стоит. Не переворачивается на глазах, не дёргается, просто ты моргнул, и вот она уже вертикально.

Народ у нас тогда развлекался с ней недели две. Клали в ящик, клали в карман, один раз даже привязали к столу. Стояла.

Потом тоже выдохлась.

Девочка взяла обе. Хрустальную сразу подняла к лицу и посмотрела сквозь неё на стеллаж — как через стёклышко.

— Ну вот, — сказал я. — Сиди, крути. Я быстро.

И вышел.

Коридор встретил меня прохладой и тем особым гулким эхом, которое бывает только в старых зданиях с высокими потолками.

Институт наш, если разобраться, штука забавная.

Здание — советское, семидесятых годов постройки, сделанное на совесть: толстые стены, широкие лестничные пролёты, окна в полтора человеческих роста. Строили под научно-исследовательский институт, и оно им было, пока не наступили девяностые.

Потом, естественно, всё это переделали в офисный центр. Разгородили лаборатории гипсокартоном на клетушки, повесили подвесные потолки, заклеили паркет ковролином, поставили на входе турникет и стеклянную будку с охраной. Тут сидели страховые агенты, туристические фирмы, какая-то контора по продаже пластиковых окон.

А теперь — снова НИИ.

Всё новое, как известно, хорошо забытое старое. История ходит по кругу, и ходит она с тем безразличным видом, с каким уборщица возит шваброй туда-обратно по одному и тому же куску пола.

Правда, ремонт сделали хороший. Гипсокартон посносили, вернули помещениям исходные размеры, поставили нормальные двери с картами доступа, протянули заново всю электрику. Но советская кость проступает всё равно и везде: в высоте потолков, в ширине подоконников, в тяжёлых чугунных батареях, которые где-то поменяли, а где-то или не успели или забыли. В лестничных перилах — гладких, отполированных ладонями трёх поколений.

Я шёл быстро, прижимая журнал локтем.

По правой стороне тянулись двери с табличками: «Отдел изысканий. Сектор 2», «Каталогизация», «Лаборатория первичной оценки». Из-за одной доносился спор на повышенных — судя по обрывкам, обсуждали как раз «Импульс» и график испытаний.

Значит, про сегодняшнее в ангаре здесь ещё не знают. Или знают, но не все.

Навстречу попалась Зина. На ходу махнула рукой, на ходу что-то сказала, каблуки простучали мимо и стихли за поворотом раньше, чем я успел обернуться.

Лестница на второй. Двадцать две ступени, я их знаю наизусть.

На площадке между этажами стоял мужик из хозчасти и менял лампу в плафоне. Плафон был родной, ещё той эпохи, — матовое стекло, чугунная оправа. Такие сейчас никто не делает и делать не будет.

Второй этаж. Ковровая дорожка, приглушённое эхо, запах бумаги и чего-то канцелярского.

Приёмная.

Я поправил воротник, перехватил журнал поудобнее и толкнул дверь.

Секретарша пропустила меня без ожидания.

Даже не подняла трубку, чтобы доложить, — просто кивнула на дверь и отвела глаза. Такое случается, мягко говоря, редко. Обычно здесь сидят по двадцать минут, разглядывая корешки папок на её стеллаже и делая вид, что тебе не срочно.

Я толкнул тяжёлую дверь.

Кабинет у директора большой — из тех, что достались зданию по наследству от прежних времён и с тех пор только меняли обстановку. Высоченный потолок с лепниной по периметру, которую при офисном ремонте варварски закрасили белым в четыре слоя, а потом, при возвращении института, так же варварски счищали. Три окна во всю стену, тяжёлые шторы цвета сушёной вишни. Паркет — родной, ёлочкой, скрипящий в двух местах, и все, кто бывает здесь часто, эти два места обходят машинально.

Посреди всего этого стоял стол.

Директорский стол — вещь легендарная. Массив, тёмный лак, полированная столешница размером с приличную дверь, тумбы с резными накладками. Говорят, его вынесли из этого кабинета в девяносто третьем, продали куда-то на сторону, а потом, когда институт возрождали, разыскали и вернули обратно. Не знаю, правда это или нет, но байку рассказывают с удовольствием.

За столом сидел сам директор.

Видеть его приходится нечасто. Раза три-четыре в год на общих собраниях, да иногда в коридоре, когда он идёт куда-нибудь в сопровождении двух-трёх человек и никого вокруг не замечает. Немолодой, грузный, с тяжёлым лицом и той особой неподвижностью, которая появляется у людей, привыкших, что говорят при них другие. Перед ним лежала закрытая папка, и обе ладони покоились на ней сверху.

А вокруг был натуральный консилиум.

Слева, ближе к окну, — глава особого отдела. Сухой, поджарый, в штатском, с той характерной прямой спиной, по которой их узнаёшь и без формы. Рядом с ним — начальник охраны, наоборот, крупный, красноватый, с мокрой шеей: видно, что торопился сюда так же, как и я. Двое начальников отделов — из изысканий и, кажется, из логистики, я его знаю в лицо, но не по фамилии. Ещё кто-то у дальнего края стола, кого я вообще видел впервые.

Когда я вошёл, все обернулись.

По моему статусу картина должна была бы выглядеть так: обернулись — и тут же отвернулись обратно. Приёмщик пришёл. Ну, пришёл и пришёл, стой у стенки, будешь нужен — спросим.

Но не в этот раз.

Меня встретили долгими, ожидающими взглядами. Смотрели все и смотрели молча. Директор поднял глаза от папки и тоже посмотрел.

Я еле подавил старую свою привычку в таких случаях изображать особую важность. Есть у меня такое — принять чуть более значительный вид, чем требуется, расправить плечи, откашляться. Дурацкая привычка, я с ней борюсь. Не люблю быть в центре внимания.

Ситуация, конечно, была особая, я это понимал. Но чтобы вот так — весь цвет нации, по крайней мере цвет нашего института, сидит и ждёт меня?

— Проходите, — сказал директор. — Садитесь.

Я прошёл, сел на свободный стул сбоку, положил журнал на колени.

Начали со стандартного.

Время поступления сигнала. Номер челнока. Маршрут. Кто из особистов был на смене. В какой момент сработала сигнализация. Отвечал я коротко и по существу, сверяясь с журналом, и первые минуты всё шло ровно, как обычный разбор.

Потом заговорил глава особистов.

— Вы подошли к кабине.

Не вопрос. Утверждение.

— Подошёл.

— Вы знаете, что это категорически запрещено?

— Знаю.

— Вы знаете, что для контакта с перевозчиком требуется резолюция руководства?

— Знаю, — сказал я. — Именно поэтому я в течение примерно десяти минут пытался её получить.

И я снова разложил всё по порядку. Мёртвый телефон — не гудки, не помехи, а тишина. Обзвон по всему списку номеров, сверху вниз, включая приёмную. Мёртвая рация у особистов, в которой не было даже эфирного шороха. Полное отсутствие связи с кем бы то ни было при открытом шлюзе и неизвестном грузе на стыковке.

Меня слушали. Кивали. Всё выглядело так, будто картина принята и вопрос закрыт.

Потом откашлялся начальник охраны.

— Я вот чего не пойму, — сказал он, промакивая шею платком. — Ну хорошо, связи не было. А зачем к нему-то идти? Это же прямая угроза. Не вам лично — городу. Периметру. Там регламент кровью писан, вы понимаете?

Понимаю, сказал я. И объяснил ещё раз. Что ситуация развивалась, что в ангаре двадцать стволов держали на прицеле одну дверь, что до стрельбы оставалось секунд тридцать, а курьер утверждал, что у него важная информация.

— Так он мутант, — сказал начальник охраны.

— В тот момент это было неизвестно, — ответил я. — Датчик показал уже потом, у самой двери.

— Вот именно что у двери. Вы с ним рядом стояли.

— Стоял.

Пауза.

Дальше слово взял кто-то из начальников отделов, и вопрос был, по сути, тот же самый, только с другого захода: почему я не дождался. Я ответил, что ждать было нечего и некого. Через минуту глава особистов вернулся к тому, что резолюция требуется в любом случае, и я снова рассказал про телефон.

И тут я начал понимать.

Мы ходили по кругу.

Один и тот же вопрос — почему полез к водителю. Один и тот же ответ — потому что не было связи и не было времени. Потом кто-нибудь снова спрашивал, зачем полез. И я снова про связь.

Это выглядело как заевшая пластинка. Игла попадает в одну и ту же царапину и возвращается назад, и так по кругу, и никто её не поднимает.

Причём — и вот это было самое интересное — по интонациям чувствовалось, что меня, в общем, не топят. Мне даже вроде как намекали, между строк, что решение было правильным и результат хороший: обошлось без стрельбы, потерь нет, челнок выдворен. Один раз глава особистов прямо сказал, что действия соответствовали обстановке.

И через две минуты снова спросил, почему я подошёл к кабине.

Вот тогда до меня и дошло.

Они не меня разбирают.

Они сами растеряны. Ровно так же, как был растерян я полтора часа назад у мёртвого телефона. У них нет объяснения ни отсутствию связи, ни пустой шлюзовой, ни пропавшим приёмщикам, — и они гоняют меня по кругу не потому, что ищут в моих ответах нестыковку, а потому, что не знают, что делать дальше.

И одно из двух.

Либо они ищут, на кого это всё повесить, — и тогда я тут единственная фигура, которая явно и документально нарушила регламент.

Либо — и это, пожалуй, вероятнее — они прямо сейчас, вслух, при мне, репетируют собственные объяснения.

Потому что завтра или послезавтра в роли меня будут сидеть они. В точно таком же кабинете, только этажом выше, и совсем другие люди будут задавать им одни и те же вопросы по кругу, пока не заездят пластинку до дыр.

А им нечего будет ответить. Ровно так же, как и мне.

Я сидел, держал журнал на коленях и ждал следующего захода.

Дальше всё завертелось по кругу, только круг становился шире.

Разбор в кабинете директора института закончился ничем — то есть закончился тем, что всех, кто имел хоть какое-то отношение к инциденту, повели наверх. К самому. К директору НИИ.

Там пришлось ждать.

Ждали в приёмной почти час, потому что подтягивались представители городского начальства. Город у нас управляется советом — конструкция, сложившаяся стихийно и потому крепкая: военные, бывшие депутаты, ставшие уже постоянными чиновниками, и хозяйственники. Приехал генерал. Приехали двое из совета, оба при папках, оба с помощниками. Помощники остались в приёмной вместе с нами и негромко переговаривались, поглядывая на часы.

Потом началось снова.

И картина повторилась в точности, только масштабнее и медленнее. Время поступления сигнала. Номер челнока. Кто был на смене. Почему приёмщик подошёл к кабине. Почему не дождался резолюции. Знал ли он, что запрещено.

Я отвечал в четвёртый раз. Потом в пятый.

Особисты пересказывали то же самое своими словами. Начальник охраны докладывал про периметр и получал те же вопросы, что до этого получал я, — и отвечал так же, по кругу. Генерал уточнил про рацию, послушал, покивал и уточнил про рацию ещё раз, через двадцать минут.

Формулировки при этом делались всё внушительнее. Простые вещи обрастали оборотами: не «связи не было», а «зафиксирован факт полного отсутствия штатного и резервного канала связи в период с такого-то по такое-то». Не «челнок выгнали», а «принято решение о немедленной расстыковке и выдворении транспортного средства за пределы контура». Старая привычка — придавать любому происшествию масштабный заумный формат, чтобы потом было что положить в папку.

Я сидел, отвечал и ловил себя на странном.

Обсуждали кто виноват.

Только это. Кто нарушил, на каком этапе, по чьему решению, кто должен был проконтролировать и почему не проконтролировал.

А то, что городу передали сообщение о готовящемся нападении, — вроде как никого особенно не волновало. Оно прозвучало в моём докладе трижды. Его зафиксировали. Про Раджу переспросили один раз, уточнили формулировку и перешли к следующему вопросу.

В какой-то момент у меня даже возникло желание напомнить. Прямо так и сказать: товарищи, тут вообще-то нам обещали атаку.

Не стал.

Старая армейская привычка: инициатива наказуема. Я её выработал ещё в те годы, когда носил погоны, и с тех пор она меня ни разу не подвела.

Да и, если подумать, скорее всего этот вопрос уже обсуждается. Просто в других кабинетах и в другом составе — там, где не задают вопросов приёмщику третьей категории. А нас надо было выжать как лимон в кружку, поставив последние точки в главном: кто виноват и что случилось.

Отпустили меня глубоко за полночь.

Здание к тому времени стояло пустое и гулкое. Свет в коридорах горел через один — на ночном режиме, — и мои шаги разлетались по этажу так, что казалось, будто идёт кто-то ещё, чуть позади и не в такт.

Я устал так, что даже злиться получалось вяло. Хотелось одного: домой. Лечь. Не думать.

В кабинет я бы и не пошёл. Но надо было положить папки — таскать их с собой домой нельзя, а бросить где попало тем более. Зайти, положить, запереть, уйти. Больше ничего. Ничего вообще.

Я приложил телефон к считывателю. Пискнуло. Дверь отъехала в сторону.

И я наткнулся на её взгляд.

Понравилась глава? Поставьте лайк и подпишитесь на автора, чтобы не пропустить продолжение! Ваша поддержка очень помогает продвижению книги!

Глава 9

Челнок шёл вперёд медленно, почти крадучись.

Первые метров сто водитель держал первую передачу и жал газ едва-едва — так, что двигатель работал на самом низком, придушенном тоне, а щебень под колёсами шевелился с осторожным, извиняющимся хрустом. Он ни разу не посмотрел в зеркало. Пассажир, наоборот, смотрел только назад — вывернувшись всем корпусом, вжав очки в переносицу, — пока тёмное строение не ушло за кромку деревьев.

Никто из них не сказал ни слова.

Но короткий взгляд, которым они обменялись, когда поле осталось позади, стоил любого разговора. В нём было всё: и «ушли?», и «кажется, ушли», и «не спугни». Так переглядываются двое, вылезая из воды на берег и ещё не веря, что дно под ногами настоящее.

Метров через триста водитель осмелел и переключился на вторую.

Мотор благодарно подхватил. Скорость поползла вверх — тридцать, сорок, пятьдесят. Асфальт под колёсами сменился с разбитого на приличный, и подвеска перестала считать выбоины.

Пассажир снял очки, потёр переносицу, снова надел. Начал вертеть головой — уже не назад, а по сторонам, деловито, привычно: слева поле, справа тайга, впереди дорога. Обычная работа. Обычный рейс.

Плечи у него мало-помалу опускались.

Водитель тоже разжал челюсти. Он этого не заметил, но заметил, как перестало ломить в правом предплечье — то самое, которым он двадцать минут назад вёл рычаг миллиметр за миллиметром.

Третья передача. Шестьдесят.

Оба уже поверили. Не проговаривали это вслух — примета плохая, — но внутри у каждого сложилось окончательно и твёрдо: миновала чаша сия. Не по их душу. Стоит себе на дальнем краю поля, стоит уже неизвестно сколько и будет стоять дальше, а они проехали мимо, и это тот случай, когда лучшее, что можно сделать в жизни, — просто проехать мимо.

Пассажир повернулся направо. Потом чуть назад, разворачивая плечо, чтобы захватить весь сектор — из чистой профессиональной привычки досмотреть до конца.

И в этот момент водитель ударил по тормозам.

Пассажира сорвало с сиденья и швырнуло вперёд. Он вписался плечом и виском в лобовое, отлетел назад, схватился за панель — и повернул голову.

Челнок стоял.

Воздушные тормоза дошипели и смолкли. Двигатель работал на холостых — ровно, глухо, и этот ровный звук вдруг стал единственным, что было в мире.

Поперёк дороги стоял человек.

Метрах в двадцати, ровно посередине полотна. В чёрном балахоне до земли — не в плаще, не в куртке, а именно в балахоне, широком, тяжёлом, неподвижном, хотя ветра не было вовсе. Голова и лицо замотаны наглухо, слой за слоем, так что видны были только глаза.

Он стоял, широко расставив ноги, и смотрел на машину.

Не на дорогу, не в сторону — на кабину. Прямо. Пристально.

Никто не шевелился.

Секунда. Вторая. Третья.

Водитель едва заметно повёл зрачками — только зрачками, не поворачивая ни на градус головы, — к боковому зеркалу. Позади было пусто. Дорога, обочина, кустарник.

Мысль пришла сама, из самого нутра, минуя всякое рассуждение: сдавать назад. Немедленно. На всю. Вот прямо сейчас.

Он прекрасно понимал, что это не выход и что ситуацию это никак не решит. Что бы там ни стояло на дороге, оно стояло на дороге не для того, чтобы его объехали задним ходом.

Но паника не рассуждает. Паника перебирает варианты, даже когда вариантов нет.

Человек на дороге разомкнул губы под тканью.

— Откройте грузовой отсек.

Голос дошёл через усилитель — кабина брала внешний звук и подавала его внутрь чисто, без искажений. Ровный. Негромкий. Без нажима.

Но водителю показалось, что он понял бы и без усилителя. Что он понял бы, даже если бы кабина была заварена наглухо.

Пассажир медленно повернул к нему голову. В глазах у него стоял вопрос.

— Этого нельзя делать, — произнёс он одними губами.

— Заткнись, — прошипел водитель сквозь зубы.

— Откройте отсек, — повторил человек на дороге.

И в руке у него оказался меч.

Водитель не увидел, откуда. То ли из-за пазухи, то ли из рукава — движение было одно, короткое и слитное, а на конце его уже лежал в ладони длинный прямой клинок. Сталь блеснула, отливая холодными синими полосами отражённого света, хотя отражать здесь было нечего: небо стояло ровное, белёсое, без единого просвета.

— Я не причиню вам вреда, — сказал человек в чёрном. — Откройте отсек.

— Что делать? — выдохнул пассажир, и голос у него сорвался. — Что нам делать?

— Закрой рот, — снова прошипел водитель, не поворачивая головы. — Сиди здесь. Не шевелись. Не издавай ни звука.

Рука его пошла к ручке двери.

Он тянул её медленно, чувствуя каждый миллиметр хода, и в голове у него в этот момент было пусто и звонко. Замок щёлкнул. Дверь приоткрылась.

Он встал на ступеньку — одной ногой, не выходя целиком, держась за верхний край проёма, — и посмотрел на неизвестного поверх двери.

Снаружи было тихо.

Не так, как у поля с храмом, а обыкновенно тихо: где-то далеко в лесу постукивал дятел, в бурьяне у обочины пиликало насекомое. Пахло разогретым асфальтом и пылью. И от этой нормальности почему-то делалось только хуже.

— У нас нет ничего, что может быть тебе нужно, — сказал водитель.

Голос вышел не такой, как он рассчитывал. Суше и выше.

— Открой грузовой отсек, — спокойно ответил неизвестный.

Водитель прокашлялся, чувствуя, как горло вот-вот сведёт совсем.

— Нам не нужны неприятности, — сказал он. — У нас нет ничего, что может быть тебе нужно.

Человек на дороге шагнул вперёд.

Он двигался спокойно, без суеты.

Не шёл — плыл над дорогой. Шаг у него был лёгкий, почти невесомый, и балахон при этом не колыхался вовсе, будто под тканью не было ног. Меч он положил плашмя на предплечье, придерживая ладонью, — так носят инструмент, а не оружие.

И приближался.

Водитель смотрел на это молча, заворожённо. Он просто не находил слов. В голове стояла звонкая пустота, и в этой пустоте вдруг громыхнуло — глухо, изнутри, — когда он с трудом протолкнул вниз тяжёлый ком в горле.

— Это ошибка, — тихо произнёс водитель.

Голос вышел сиплым и оборвался на середине.

Человек в чёрном не ответил. Он даже, кажется, не смотрел на водителя. Он двигался в нужном ему направлении, и остановить его не могло ничто. Это знали все, кто сейчас находился на этой дороге.

Он прошёл мимо кабины с приоткрытой дверью — так близко, что водитель почувствовал движение воздуха. Прошёл вдоль борта челнока, не глядя на машину. Обогнул её сзади.

И встал.

Метрах в десяти позади.

Меч блеснул над его рукой — короткое, ловкое движение, — и лёг в обе ладони. Ноги разошлись шире: правая назад, левая чуть вперёд. Плечи опустились. Поза атаки. Он был готов к любой неожиданности и, судя по всему, ждал именно её.

— Открывай, — сказал он тихо.

— Там ничего нет.

Человек на дороге явно не собирался вести долгих светских бесед. Он прекрасно понимал, что главный смысл уже дошёл до собеседника.

Он просто стоял и ждал.

Водитель опустился на своё сиденье. Прикрыл дверь — тихо, придержав ладонью, чтобы не хлопнула. Повернул голову к напарнику.

Несколько секунд тянулись вечность. Они смотрели друг на друга молча и, кажется, не дыша.

Водитель прикрыл глаза.

Рука сама пошла к приборной доске и нажала кнопку.

Задняя дверь разблокировалась — короткий сухой щелчок реле где-то в глубине корпуса.

Он зажмурился ещё сильнее.

Потому что знал, что должно произойти дальше. И знал, что добром это не кончится.

Он много раз слышал об этих людях в чёрном. Именно что слышал — видеть не доводилось никому из тех, с кем он был знаком лично. Но легенды ходили устойчивые, повторяющиеся, из разных мест и от разных людей, а такие легенды на пустом месте не заводятся.

И если сложить всё вместе: что за груз у него в отсеке, и что говорят про чёрных, и почему один из них стоит сейчас на пустой дороге посреди тайги, — то получалось просто.

Жить водителю оставалось недолго.

Он это знал. Он в этом не сомневался. Паника в груди улеглась и сменилась ровным, почти спокойным ожиданием неизбежного.

Ещё секунда — и всё будет кончено.

Ещё секунда.

Ещё одна секунда.

А потом ещё одна.

Он медленно приоткрыл один глаз. Потом второй. Всё ещё не дыша, слегка повернул голову к пассажиру — с таким выражением лица, будто увидел покойника, вылезающего из могилы. Не хватало только спросить вслух: ты что, ещё живой?

Медленно повернул голову налево и посмотрел в зеркало заднего вида.

Брови сошлись к переносице.

Красноречие его лица в очередной раз оказалось таким, что пассажиру не понадобилось ни слов, ни вопросов. Он просто приоткрыл рот от одного вида напарника — и тут же кинулся к своему зеркалу, вжимаясь виском в стекло.

А позади разворачивалась картина по-настоящему эпическая.

Мужчина стоял напротив женщины.

В руках у него был меч. У неё — что-то вроде посоха. Хотя для посоха коротковато: она держала его в двух руках, и концы едва выходили за пределы хвата. А для энергетических цилиндров, которых в новом мире гуляло немало, наоборот, длинновато.

Оба в кабине прильнули к стёклам.

В отличие от мужчины, женщина лица не скрывала.

Лицо серьёзное, с правильными чертами. Прямой острый нос. На вид лет двадцать пять — но, может, и больше, а может, и меньше: именно эта резковатость черт делала её старше, тогда как гладкая кожа утверждала обратное. Смотрела исподлобья, отчего густые волосы частично упали ей на лицо, и она их не убирала.

Волосы у неё были тёмные, тяжёлые, забранные наспех — а может, и не забранные вовсе, просто откинутые за спину одним движением, каким отмахиваются от помехи. Ветра на дороге не было, и всё же они шевелились. Не все сразу — отдельными прядями, коротко, будто их трогали изнутри. Одна прядь у виска то поднималась, то опускалась в собственном ритме, не совпадающем ни с чем вокруг.

Одета она была странно для этих мест.

Платье — длинное, до середины голени, из плотной ткани цвета мокрой глины, свободное в подоле и подпоясанное простым шнуром. Не наряд и не форма. Скорее рабочая одежда человека, которому важно, чтобы ничего не стесняло движения и чтобы можно было идти долго. Рукава закатаны выше локтя, открывая крепкие, сухие предплечья — не женственные и не мужские, а те, что бывают у людей, годами работающих руками.

По подолу, по груди, вдоль швов на рукавах шли символы.

Не вышивка. Не орнамент. Знаки — угловатые, короткие, расставленные с явным смыслом и без всякой попытки украсить. Они шли неровными строками, местами обрываясь, местами сбиваясь в плотные группы, и напоминали скорее техническую маркировку, чем узор.

И они светились.

Слабо, на самом пределе различимости. Ровным холодным светом — тем самым синеватым, каким отливала сталь на клинке человека в чёрном. Свет не пульсировал и не бежал по ткани, он просто был, как бывает нагретая изнутри спираль за матовым стеклом. В зеркале со ста метров это читалось едва-едва — и водитель поймал себя на мысли, что, сними он сейчас очки, наверняка не увидел бы ничего.

Фигура у неё была крепкая. Не тонкая, не хрупкая — плотная, устойчивая, с низким центром тяжести, как у человека, привыкшего много ходить пешком по неровной земле. Ноги в грубых ботинках стояли твёрдо, чуть развёрнутые носками наружу.

Она чуть склонила голову набок, разглядывая соперника.

И на лице у неё мелькнуло что-то похожее на досаду.

Не страх. Не злость. Именно досада — короткая, почти бытовая, с которой смотрят на человека, отнимающего время у занятого человека. Уголок рта дрогнул и опустился. Она коротко выдохнула через нос — так, что ноздри на секунду сжались.

И перехватила палку удобнее.

Оружие она держала не так, как её соперник. Не выставляла вперёд, не принимала стойку. Одна рука снизу, вторая сверху — почти буднично, как держат инструмент, к которому давно привыкли. Но относилась к нему с полной серьёзностью, это чувствовалось по кистям.

Со стороны это не выглядело страшно.

Если не знать ничего из того, что здесь происходит, и не слышать никаких легенд — ни о людях в чёрном, ни о женщинах с палками, — то поведение человека в чёрном могло бы показаться даже странным. Слишком серьёзно он воспринимал соперницу. Слишком собранно стоял. Слишком плотно держал меч.

Учитывая, какие легенды ходили о нём самом, это не могло не производить впечатления. И уж точно не могло не вызывать вопросов.

С этой женщиной он не разговаривал. Не ставил условий. Ничего не требовал.

Просто крепко держал оружие и смотрел пристально, будто ожидая атаки в любую секунду.

Первой заговорила она.

— Я не ищу сражения, — произнесла женщина настойчиво.

— Но ты его найдёшь, — парировал мужчина.

В это время водитель коротко перевёл взгляд на панель.

Губы его скривились в удивлённой гримасе.

Заднюю дверь он разблокировал — вот индикатор, вот подтверждение. Но сама дверь не открылась. Хотя должна была уйти вверх автоматически, сразу же, без всякого участия человека.

Дальше работали чистые инстинкты.

Любая заминка с выполнением требования человека в чёрном могла привести к вопросам в его сторону. А как звучит в легендах — если у человека в чёрном появляются вопросы к водителю, то вместе с этими вопросами вскоре исчезает с лица земли и сам водитель.

Если уж решил открывать — надо, чтобы было открыто.

Глаза нервно забегали по приборной доске. Из-за напряжения мозг работал плохо, отказывался соображать простейшие вещи. Водитель не мог вспомнить, что надо сделать, чтобы открыть принудительно. Рука сама коротко взмахивала над панелью, будто отвечая на его же собственные вопросы.

Всё ведь должно происходить автоматически.

Напарник следил за ним внимательно.

Водитель повернул к нему голову и нервно произнёс:

— Как открыть дверь? У меня что-то не получается.

— Она должна открыться автоматически, — выдал пассажир раздражающую банальность.

— Я знаю, что должна. Она не открылась.

— С чего бы она не открылась?

— Я тебе говорю, что не открылась, — прошипел водитель. — Что тут надо сделать, чтобы открыть принудительно? Сломалось что-то.

— Да как она может не открыться, — произнёс пассажир.

И по голосу стало ясно, что он говорит это не для того, чтобы спорить, а от той же самой паники и того же беспокойства, которое наполняло сейчас водителя.

Договорить они не успели.

Оба снова кинулись к стёклам — смотреть, что происходит позади.

И в этот момент мужчина атаковал.

Первым пошёл колющий — резкий, прямой, из глубины стойки. Следом два режущих, накрест, без паузы между ними.

Не попал.

Но к промаху он был готов. Так изучают нового соперника: не рассчитывая достать, а глядя, как тот двинется. Что покажет. Куда сместится.

Соперница на выпады не отвечала. Уклонялась легко, экономно, почти не сдвигаясь с места, — только корпус уходил с линии, только плечо поворачивалось. Иногда в дело вступала палка: она едва заметно шевелилась в её руках, ловила клинок под нужным углом и перенаправляла удар в пустоту. Не отбивала — именно уводила, будто клинок сам решал пойти чуть в сторону.

Очередная атака была уже не лёгкой разведкой.

Показалось, что земля содрогнулась, когда он рванулся вперёд. От дороги поднялся столб пыли — не облачко, а именно столб, взметнувшийся на высоту человеческого роста.

Но его стремительный выпад не нашёл препятствия.

Меч скользнул по воздуху — и на секунду обоим в кабине показалось, что полетели искры. Как будто это был не воздух, а что-то плотное, что прошло по стали с сухим скрежещущим сопротивлением.

В этот раз женщина уже не была пассивной.

Что именно она сделала, разглядеть не удалось. Движение было слишком коротким, слишком незначительным, чтобы связать его с результатом.

А результат был: мужчина получил ответный удар в плечо.

Его отбросило в сторону. Он ловко перекувырнулся через спину, встал сначала на одно колено — и в том же слитном сложном движении перехватил меч, снова направив острие на соперницу.

Та, в свою очередь, легко перевернула палку в ладонях.

Оба медленно поднялись.

И пошли по кругу.

Не спеша, ровным приставным шагом, не отводя друг от друга взгляда. Пыль между ними ещё не осела и висела в неподвижном воздухе, подсвеченная белым небом.

Следующие три атаки пошли одна за другой, без разрывов.

И вот тут стало видно, что женщине уже тяжело. Она уворачивалась — но не без труда, уже с усилием, уже отступая. Палка работала часто, коротко, только на защиту. Ответить не получалось ни разу.

Мужчина давил.

На четвёртой связке она пропустила.

По счастью, не лезвием. Локтем — коротким, страшным по силе ударом в разворот, который прилетел ей в скулу и висок разом.

Её сбило с ног и швырнуло на землю.

Она упала боком, проехалась плечом по щебню, палка выскочила и откатилась. Глаза у неё были растерянные, пустые. Она попыталась подняться и не смогла — руки пошли не туда, координация не вернулась.

И ровно в момент этого удара на приборной доске в кабине что-то запищало.

Тонко, настойчиво, требуя внимания.

Оба в кабине вздрогнули. Взгляды метнулись к панели, потом друг на друга.

И оба разом прикрыли глаза.

Задняя дверь была открыта.

Понравилась глава? Поставьте лайк и подпишитесь на автора, чтобы не пропустить продолжение! Ваша поддержка очень помогает продвижению книги!

Глава 10

Моя бабка была цыганкой.

Это не значит, что она кочевала с обозами, жила в кибитке под открытым небом, гадала на картах и просила позолотить ручку у каждого встречного. Нет. Она была вполне приличная женщина.

Просто у неё были цыганские корни. С кланами и таборами она не жила, выросла в городе, работала на обычной работе — в экспедиции, разбирала корреспонденцию. Штемпели, накладные, папки с завязками. Незатейливая история.

Там она и познакомилась с моим дедом.

У них родилась дочь, которая впоследствии стала моей матерью.

По отцовской линии всё значительно банальнее. Отец — коммерсант средней руки. Мать — домохозяйка. Ничего, что стоило бы вспоминать отдельно.

В последнее время я редко об этом думаю. Как-то быстро меня всё это отпустило.

Семьи у меня не стало в одночасье. Родители погибли в двухтысячном — вот такой удивительный получился у меня миллениум. В квартиру ворвались какие-то налётчики, устроили бойню, и родителей не стало.

Мне на тот момент был год.

Так что, когда я повзрослела, о своих родителях, о бабке-цыганке и о деде по материнской линии я знала только со слов родни по отцу, которая меня и забрала.

И вот, может быть, именно это и сыграло со мной главную шутку: о бабке я не помнила ничего, но слышала всё.

Я знаю, что она была красивая. Это говорили все, и говорили одинаково, а такое совпадение в семейных рассказах бывает редко — обычно каждый помнит своё. Но тут сходились: высокая, статная, с тяжёлыми чёрными волосами, которые она никогда не стригла и укладывала в узел на затылке одной шпилькой. Про глаза говорили, что смотреть ей в лицо долго было неловко. Мужчины на улице оборачивались, и она это знала, и никак этим не пользовалась — что, кажется, раздражало окружающих сильнее всего.

Я знаю, что она хорошо гадала. Поговаривали даже, что могла предсказывать судьбу.

Но выглядело это как-то по-семейному, вполушутку. Знаете, как рассказывают о родне за столом: и вроде всерьёз, и вроде посмеиваясь, и никто не берётся уточнять, где заканчивается правда. Мол, была у нас такая бабка, ох и бабка была.

А пока я взрослела, всё это как раз вошло в моду.

Шоу с экстрасенсами. Гадания на любой вкус. Публикации, курсы, практики, семинары выходного дня. Одно наложилось на другое — семейная легенда и общее поветрие, — и я, разумеется, увлеклась.

Не скажу, что достигла больших успехов. Но темой интересовалась всерьёз, читала, пробовала, ездила куда-то учиться.

А поскольку мода на подобные вещи только росла, мне ничего не оставалось, как превратить это в свой бизнес.

Съёмная комната в старом фонде, тяжёлые шторы, чтобы не било светом с улицы, свечи — не для эффекта, а потому что при свечах люди говорят иначе. Запись через знакомых, потом через сеть. Кто-то приходил с потерянной кошкой, кто-то с потерянным мужем, кто-то — сам не зная зачем, просто чтобы посидеть напротив человека, который слушает.

Знаете, что я поняла за те годы?

Гадание — это на девяносто процентов умение слушать и на десять — умение вовремя молчать. Всё остальное люди приносят с собой и сами же себе рассказывают, если им не мешать. Я это делала честно. Я никого не обманывала — я просто давала им место, где можно наконец сказать вслух то, что дома сказать некому.

Надо ли говорить, какое удивление меня посетило, когда однажды над головой у пришедшей ко мне женщины я увидела строку.

Фиолетовую. Ровную. Висящую в воздухе на ладонь выше её причёски.

[Биообразчик №3614. Статус: Тревожное ожидание. Запрос: подтверждение верности партнёра. Желаемый результат: положительный. Готовность к оплате при совпадении: высокая. Порог сомнения: низкий]

Я сидела и читала это.

А напротив сидела она — сорока с небольшим, в хорошем пальто, с руками, которые не знали, куда себя деть, — и ждала, что я скажу.

Поначалу я решила, что во мне проснулись способности моей бабки.

Что тут скажешь. Не знаю, кто был удивлён больше — я или посетительница. Особенно когда я всё-таки собралась и прочла ей вслух примерно то, что у неё было написано над головой. Своими словами, разумеется. Мягко.

Она рассталась со своими кровными с великой радостью. Ушла успокоенная, благодарная, чуть не расплакалась в дверях.

А я думала только об одном: как бы мне сейчас не побледнеть и не потерять сознание от собственных, столь ярко проявившихся ведьминских способностей.

Жаль, что длилось это недолго.

Первая волна была короткой. Погасла так же внезапно, как пришла, — и на неделю мир сделал вид, что ничего не было.

А потом пришла полная оцифровка.

И вот здесь начали происходить по-настоящему удивительные вещи.

Поначалу даже не верилось. Я взяла всё то же самое, чему училась годами и во что, честно говоря, не очень-то верила, — настройку, дыхание, погружение, эту самую медитацию, над которой посмеивалась даже я сама, — и попробовала применить не к людям, а к тому, что теперь было вокруг.

К самому воздуху. К попытке понять, как этот мир устроен.

Это начало давать результат.

Ощутимый.

Пока город вокруг меня активно сходил с ума — погружаясь сначала в панику, потом в мародёрство, а потом в глубочайшую военную диктатуру, — я была полностью поглощена тем, что мне открывалось.

А открывалось довольно много.

Первое, что я поняла, — новый мир вовсе не так очевиден и поверхностен, каким он кажется обывателю. То, что все видели, — плашки, цифры, статусы, — это была вывеска. Витрина. То, что система показывает, потому что решила показывать.

И второе.

Не знаю, наверное, я одна из первых поняла: первая волна, хоть и отключилась на первый взгляд, никуда не ушла.

Она изменила форму.

Дух её и ощущение остались — буквально в воздухе. Я это замечала, когда вдыхала. Когда настраивалась. Воздух перестал быть просто воздухом: он был прописан. Расчерчен, размечен, наполнен чем-то, что имело структуру и порядок, и порядок этот вовсе не исчез на ту неделю затишья. Он просто ушёл на слой ниже и продолжал работать.

Объяснить это кому-нибудь было бы невозможно. Я пробовала — один раз, соседке по лестничной клетке, — и по её лицу поняла, что больше пробовать не буду.

Город к тому времени закрыли наглухо. И на въезд, и на выезд. Для любого перемещения требовалось разрешение, за разрешением стояли очереди, а за очередями стояли люди с автоматами.

А меня тянуло за его границы.

Не любопытство. Не расчёт. Что-то неясное и непреодолимое, что просыпалось каждый раз, когда я погружалась глубоко, и с каждым разом становилось настойчивее.

Там, снаружи, воздух был другим. Я это чувствовала даже отсюда, из-за стен и постов.

Там его было слышно.

Вообще-то, думаю, мне повезло, что первая волна прошла быстро.

И ещё повезло, что во время неё всех загнали по домам.

Дело в том, что я очень быстро заметила: у всех над головами появились плашки. Та самая статистика, как в какой-нибудь видеоигре. Имя, номер, состояние, оценка. У соседей, у прохожих во дворе, у мужика, который приходил проверять счётчики.

У всех.

А у меня над головой не было ничего.

С самого начала. Пусто.

Я не знаю почему. И — что важнее — я ничего для этого не сделала. Не пряталась, не сопротивлялась, не догадалась даже испугаться в первые часы. Просто в какой-то момент выяснилось, что все вокруг размечены, а я нет.

Когда мне об этом сказали соседи, я заперлась в квартире и несколько дней боялась высунуть нос.

Не надо быть гением, чтобы догадаться, как ведут себя люди, когда ты не такой, как они. А если вокруг ещё и страшно — а было страшно, — и если ты не просто не такой, а очень сильно не такой, то ты очень быстро можешь стать никаким. Окончательно.

Одним словом, всему этому надо было найти объяснение.

Разумеется, объяснения искали и учёные мужи, и действующие власти. Меня к этим объяснениям тянуло иначе. Так же, как когда-то тянуло понять, что такое ведьмы и почему моя бабка умела гадать и предсказывать.

Мне не хотелось научных ответов.

Мне хотелось понимания сути.

А в городе сути нет — это я поняла сразу.

Не знаю, что творилось в городах поменьше, в посёлках, в деревнях. Я жила в большом городе, в одном из самых крупных у нас в Сибири. У нас была полная чехарда.

Властям надо было наводить порядок. Надо было любой ценой удержать питание, электричество, сети, коммуникации — потому что город без этого умирает за трое суток. Отдельные районы целиком выходили из-под контроля, потом их брали обратно. Иногда с боем. По сути, на улицах шла вялотекущая гражданская война: без фронта, без знамён, просто перестрелка на перекрёстке, а через квартал старушки идут за хлебом.

В город стянули ближайшие воинские части. Они уже не столько охраняли его, сколько срослись с ним — стали его частью, как срастаются кость и металлическая пластина.

Вторая волна оживила умершие поначалу коммуникации. Заработали сети, пошло электричество, ожили телефоны.

Город мог жить дальше.

Вот только я больше не хотела в нём жить.

И, конечно же, я из него ушла.

Это были осторожные первые шаги в новый мир. Это было как новое рождение.

А может быть, это и было моё самое первое рождение? Потому что тот город долго и методично стирал мою жизнь. Он забрал у меня семью в одну ночь, когда мне был год. Он потом двадцать лет забирал по мелочи — время, силы, надежды, — и делал это так буднично, что заметить было невозможно.

Наверное, со временем он стёр бы и меня.

Но пришло новое время. Новые правила.

И в этих правилах я чувствовала себя значительно лучше. А самое главное — я впервые почувствовала себя.

Я ещё не понимала, что именно чувствую. Но я понимала важность собственного существования — впервые в жизни.

Моё путешествие за город происходило шаг за шагом.

Здесь повсюду таилась опасность, и чем дальше от стен, тем больше её становилось. Это можно было бы назвать хаосом. Наверное, любой бы так и сделал.

Но только не я.

Потому что в этих затаившихся мутировавших биологических объектах — то в глубине леса, то на дне оврага, то в бурьяне у самой обочины — я буквально чувствовала жизнь. Она билась и пульсировала. У неё было желание, и желание было очень сильное. Голод, страх, злоба, ожидание — всё это лежало передо мной открыто, как раскрытая ладонь.

Раньше я неплохо читала людей.

Теперь, когда я шла прочь из города, у меня было ощущение, что я вижу насквозь и людей, и вообще любое живое существо.

Иногда в голове возникал вопрос: кем я собираюсь стать? Бродяжничать по этому новому миру? Или я иду в каком-то конкретном направлении?

Ответить себе я не могла.

Но я точно знала, что идти надо.

И я продолжала идти.

— Я не ищу сражения.

Я сказала это спокойно, но настойчиво. Настолько настойчиво, насколько вообще можно быть настойчивой с человеком, который уже принял решение.

— Но ты его найдёшь, — ответил он.

Ну разумеется.

Я перехватила Веретено удобнее.

У этой штуки было и другое имя — то, каким её называли до меня, — но я его не любила. Слишком торжественное, а к торжественности эта палка не располагает. Веретено и есть веретено: короткая, тяжёлая, отполированная тысячей чужих ладоней, с едва заметной винтовой насечкой по всей длине. Она не бьёт. Она наматывает.

Держать её надо правильно, иначе она бесполезна — просто дубина в руках женщины, которая не умеет драться дубиной.

Правая ладонь снизу, левая сверху, обе на четверть оборота одна против другой. Веретено между ними стоит вертикально, и вот это вертикальное положение и есть всё. Вертикаль — это ось. Всё, что идёт на меня по горизонтали — удар, выпад, чужая воля, направленное намерение, — приходит на эту ось и с неё соскальзывает. Не отражается, не гасится. Именно соскальзывает: у любого удара есть направление, а направление — это всего лишь строка, которую можно чуть подправить.

Первое, чему учат: не хватайся за палку двумя руками одинаково. Второе: не наклоняй. Стоит завалить вертикаль — и всё, ты просто держишь деревяшку.

И ещё Веретено даёт зрение.

Не всё зрение, конечно, — видеть я умею и без него, — но с ним это делается легко, само собой, без усилия. Как надеть очки после того, как всю жизнь щурилась.

Я посмотрела.

Над человеком в чёрном стояла строка. Короткая. Скупая.

[Объект. Класс: Приоритетный. Тип: Храмовник. Статус: Задача принята]

Храмовник.

Я не стала оборачиваться назад, туда, где за поворотом дороги лежало поле заброшенного колхоза. Мне и не нужно было. Я знала, что там теперь стоит.

Они всегда приходят вместе со своим храмом. Не строят и не находят — являются. Где встал храмовник, там встал и храм, а где встал храм, там будет сражение, и другого смысла у этого сооружения нет.

Строка не сообщала мне ничего нового. Она просто подтверждала то, что я уже знала телом с той секунды, как воздух на дороге сделался плотным.

Про них говорят всякое. Например, что если храмовник гибнет, то храм, с которым он пришёл, чернеет.

Слух сомнительный. Хотя бы потому, что проверить его некому: храмовники не проигрывают.

Он тоже смотрел. Прямо мне в глаза, не отводя, — и я знала, что он видит то же самое, что вижу я, и точно так же без всяких стёкол.

Мы с ним, если разобраться, устроены похоже. Просто пользуемся этим по-разному.

Он — верит. Фанатично, до конца, до последнего вдоха, и вся его чудовищная прокачка выросла именно из этого. Я — понимаю. Или пытаюсь.

И у них есть привычка охотиться на таких, как я. Не всегда. Не все. Но достаточно часто, чтобы при встрече не рассчитывать на светскую беседу.

Над моей головой, разумеется, не стояло ничего. Как всегда.

Не знаю, что он там для себя решил, глядя в эту пустоту. Но подобрался он заметно.

Он атаковал.

Колющий — прямой, из глубины, длинный. Я ушла корпусом, не сдвигая ног: незачем тратить шаг там, где хватает плеча.

Два режущих накрест, без паузы.

Веретено дрогнуло в ладонях — я даже не отвела его толком, только чуть повернула кисти, — и клинок пошёл мимо, ровно на ладонь мимо, как и должен был.

Он не рассчитывал попасть. Он смотрел.

Так изучают. Три движения, чтобы понять, куда я смещаюсь, что берегу, где у меня привычка. Я тоже смотрела. У него была хорошая школа и очень скупая манера: ничего лишнего, никакой красоты, ни одного движения на публику.

Публики, впрочем, тут и не было. Двое в кабине не считаются.

Кстати, о кабине.

Задняя дверь челнока была разблокирована уже минуты полторы — я почувствовала щелчок реле раньше, чем услышала.

И не открылась.

Потому что я её держала.

Это несложно, если знаешь, куда встать: замок в оцифрованном мире — это не железо, а решение, а решение можно придержать. Я держала его краем сознания, тонкой ниточкой, ровно столько внимания, сколько нужно, чтобы удерживать закрытую строку закрытой.

Я не знала, что там внутри.

Я знала только, что этого не должно быть снаружи.

Следующая его атака была уже не разведкой.

Он рванулся так, что земля дрогнула — с дороги поднялся столб пыли выше человеческого роста, — и меч пошёл в меня по короткой, страшной дуге.

Я успела встать.

Клинок вошёл в вертикаль и скользнул по ней с сухим скрежещущим звуком, будто по чему-то плотному. Полетели искры — настоящие, я их видела. Веретено взяло его удар и намотало на себя, и вот тут я отдала.

Не рукой. Отпустила намотанное обратно, чуть довернув ось.

Его развернуло и достало в плечо.

Отбросило.

Он ушёл кувырком через спину, встал на одно колено, перехватил меч в том же слитном движении — красиво, надо признать, — и снова направил на меня.

Я перевернула Веретено в ладонях.

Мы поднялись оба. Пошли по кругу.

Пыль между нами не оседала — висела в неподвижном воздухе, подсвеченная белым небом, и от этого казалось, что мы стоим внутри чего-то отдельного от остального мира.

Дальше он пошёл всерьёз.

Три связки, одна за другой, без разрывов. И вот тут я поняла, что первую половину боя он мне просто подарил.

Я знала, какая у него статистика. Не в цифрах — цифры я даже не стала смотреть, они бы меня только расстроили. Их прокачивают на одно: на сражение. Всю жизнь, целиком, без остатка. Против такого не выстаивают в честном обмене ударами — против такого выживают за счёт чего-нибудь другого.

Веретено работало часто и коротко, только на защиту. Ось я держала, но держала уже с усилием, отступая шаг за шагом. Ответить не получалось ни разу — он не оставлял ни одного окна, ни на четверть секунды.

И ещё эта дверь.

Ниточка внимания, уходящая назад, к челноку. Тонкая, почти ничего не весящая — но в бою нет ничего, что весит «почти ничего».

На четвёртой связке я пропустила.

Не лезвием — локтем. Коротким, страшным по силе ударом в разворот, который прилетел мне в скулу и висок разом.

Мир качнулся и лёг набок.

Я упала боком, проехалась плечом по щебню, и Веретено вылетело из рук и откатилось. В голове стоял ровный белый звон. Я попыталась встать, и руки пошли не туда — упёрлись в пустоту, хотя земля была прямо здесь.

И в этот момент я почувствовала, как ниточка оборвалась.

Дверь пошла вверх.

Я услышала это раньше, чем увидела: длинный шелест гидравлики за спиной, и следом — звук, от которого у меня по позвоночнику прошёл холод.

Из грузового отсека посыпались.

Первым выскочил тот, что был похож на человека.

Похож — и всё. Пропорции сбиты: руки длиннее, чем нужно, шея короче, чем нужно, и голова посажена так, будто её вдавили в плечи. Кожа серая, натянутая. Глаза светились — не переносно, не поэтически, а буквально: два тусклых жёлтых огня в глубоких глазницах, и по краям от них воздух чуть дрожал, как над разогретым асфальтом.

Он спрыгнул на дорогу мягко, на четыре точки, и повёл головой.

За ним — мышечный.

Иначе не скажешь. Это была ходячая масса: плечи в полтора обхвата, предплечья толще, чем мои бёдра, кисти без пальцев — просто сросшиеся костяные кулаки. Он даже не спрыгнул, а сошёл, и дорога под ним отозвалась глухим ударом.

Третьей вышла кошка.

Слишком большая для кошки — в холке мне по грудь. Гибкая, вытянутая, с шерстью, вылезшей клоками, и с той характерной ленивой плавностью в движении, которая у хищников означает, что охота уже началась.

И четвёртый — низкий, широкий, покрытый чем-то вроде роговых пластин, шедший боком, приставным шагом.

Кошка пошла на меня.

Мышечный — на храмовника.

Дальше думать было некогда.

Я перекатилась на бок, дотянулась до Веретена кончиками пальцев, подгребла, поймала. Встала на колено, потом на ноги — мир ещё качался, но ось я нашла.

Кошка прыгнула.

Я не стала отбивать. Я подставила вертикаль и довернула — и её пронесло мимо, боком, в кювет, где она с воем перевернулась через голову.

Слева грохнуло: мышечный ударил, хамовник ушёл, и костяной кулак вошёл в борт челнока, промяв броню на ладонь.

Мы не сказали друг другу ни слова.

Ни он мне, ни я ему.

Просто в какой-то момент я оказалась спиной к его спине, и это получилось само собой, потому что иначе нас обоих взяли бы за десять секунд. Он держал правую сторону, я левую. Он бил, я разворачивала. Когда серый с горящими глазами зашёл ему в спину, я подставила ось и увела его прыжок вбок — прямо под клинок. Когда кошка снова пошла на меня, он ударил, не глядя, назад, и попал.

Мышечный оказался самым тяжёлым.

Он не чувствовал ударов. Меч входил и выходил, а он шёл дальше. Мы сработали вместе: я поймала его вес на вертикаль в момент замаха и опрокинула на спину — он был слишком тяжёл, чтобы удержаться, когда у тебя отняли направление, — и храмовник вошёл сверху, в шею, обеими руками.

Четвёртого, панцирного, добивали дольше всех. Он не нападал, он таранил.

Когда всё стихло, я стояла, упершись Веретеном в землю, и слушала, как из меня выходит воздух.

Храмовник стоял в трёх шагах. Клинок он держал опущенным, но не убирал.

Мы посмотрели друг на друга.

И в этот момент из глубины грузового отсека раздался вой.

Низкий. Долгий. Такой, от которого дрожит грудина изнутри, и понимаешь, что до этого момента было легко.

Из темноты отсека медленно, очень медленно начало выходить пятое.

Я не понимала, как оно вообще там помещалось. Оно словно разворачивалось, выдавливаясь наружу, и с каждым сантиметром становилось больше, чем было секунду назад.

Шипы вдоль хребта — короткие, кривые, посаженные неровно.

Два хвоста, поднятые над спиной, каждый с костяной пикой на конце, и обе пики покачивались отдельно друг от друга, независимо, будто примерялись.

И две головы.

Они не были одинаковыми. Левая — крупнее, тяжелее, с низкой челюстью. Правая — меньше и уже, и вот эта, правая, смотрела осмысленно.

Оно сошло на дорогу и выпрямилось.

Храмовник шагнул вбок. Ко мне.

Понравилась глава? Поставьте лайк и подпишитесь на автора, чтобы не пропустить продолжение! Ваша поддержка очень помогает продвижению книги!

Глава 11

В кабине оба прилипли к зеркалам.

Очки они уже не снимали. Смотрели, не моргая, и сами не заметили, как начали проговаривать вслух — тихо, вполголоса, скороговоркой, каждый своё.

— Ушёл на семьдесят четыре, — пробормотал пассажир. — Слушай, он ещё на семидесяти четырёх.

[ХРАМОВНИК. РЕСУРС: 74%. РЕЖИМ: ОГРАНИЧЕННЫЙ]

— Да он вообще не разгонялся, — отозвался водитель, не отрывая глаз от своего зеркала. — Он её щупает.

— А у неё сколько?

[НЕОПОЗНАННЫЙ ОБЪЕКТ. РЕСУРС: 31%. ПРИТОК: +2%]

— Тридцать один, — сказал водитель. — И растёт.

— Как растёт?

— Вот так растёт. Смотри.

Клинок в очередной раз пошёл по короткой дуге, вошёл в вертикаль палки и соскользнул. И в ту же секунду цифры дёрнулись обе разом:

[ХРАМОВНИК. РЕСУРС: 71%][НЕОПОЗНАННЫЙ ОБЪЕКТ. РЕСУРС: 34%. ПРИТОК: +3%]

— Она у него забирает, — выдохнул пассажир. — Ты видел? Он ударил, а прибавилось у неё.

— Не забирает. Подбирает. Он тратит — она с этого кормится.

— Так это же...

— Это ведьмина работа, — сказал водитель. — Я слышал. Не верил.

Дальше пошло быстрее, и комментировать они уже не успевали — только цифры.

[ХРАМОВНИК. РЕСУРС: 58%. РЕЖИМ: БОЕВОЙ]

— Пошёл всерьёз.

[НЕОПОЗНАННЫЙ ОБЪЕКТ. РЕСУРС: 40%][НЕОПОЗНАННЫЙ ОБЪЕКТ. РЕСУРС: 22%. КРИТИЧЕСКОЕ ВОЗДЕЙСТВИЕ]

— Всё, — сказал пассажир. — Достал.

Женщину на дороге сбило с ног.

А потом за спиной у них зашелестела гидравлика, и оба разом закрыли глаза.

Дальше они смотрели молча.

Смотрели, как из отсека посыпались твари — те самые, которых они везли и о которых старались не думать. Как женщина поймала себя, встала и увела кошку в кювет. Как костяной кулак промял борт их собственной машины.

Как эти двое, ещё минуту назад пытавшиеся друг друга убить, встали спина к спине.

— Он их четверых почти на своём, — прошептал пассажир. — Ты смотри, у него сорок один.

[ХРАМОВНИК. РЕСУРС: 41%][НЕОПОЗНАННЫЙ ОБЪЕКТ. РЕСУРС: 29%]

А потом из глубины отсека пошёл вой, и на дорогу начало выдавливаться пятое.

[РЕНЕГ. КЛАСС: ВНЕ КАТЕГОРИЙ. АДАПТИВНЫЙ. РЕСУРС: 100%]

Пассажир беззвучно шевельнул губами.

И вздрогнул.

Потому что в кабине щёлкнула передача.

Он резко повернул голову к водителю. Вопроса он не задал — но вопрос висел в воздухе целиком, со всеми знаками препинания. Их никто не отпускал. А споры с храмовником, как уже стало понятно, к добру не приводят.

Водитель ответил на незаданное.

— С ренегом они провозятся долго. Его и храмовник не сразу завалит.

Пассажир продолжал смотреть на него. В лице не было ни капли уверенности.

Машина тронулась. Водитель на секунду повернул голову.

— Для них это засада, — сказал он. — Он подумает, что мы её устроили специально. И совсем не факт, что станет разбираться, что к чему. Потом у нас шансов точно не будет.

— Не уверен, — покачал головой пассажир.

— Тогда рви во весь опор. Второго шанса у нас не будет.

Челнок выплюнул щебень из-под колёс и сорвался с места.

Водитель врубил всё, что было: ускорители, форсаж по контуру, всё, что эта машина умела. Стрелка полезла вправо. Двигатель ушёл в высокую, злую ноту.

Пассажир напрягся и подался вперёд, будто пытался протолкнуть машину телом.

И при этом не мог оторваться от зеркала.

Там продолжалась эпопея. Он видел, как достаётся ренегу — и как это его не останавливает. Как храмовник и женщина снова сплачиваются в единую команду, потому что деваться некуда. Как две пики на хвостах бьют одновременно в разные стороны.

Несколько секунд — и фигуры на дороге уменьшились, стали точками и скрылись за поворотом.

Пассажир тяжело перевёл дыхание.

— Жми, — сказал он. — Жми что есть мочи.

Сил на слова у водителя уже не было. Он сжал зубы, сжал руль и смотрел только вперёд.

Ренег регенерировал.

Я поняла это после первого же удара храмовника — чистого, страшного удара, который снёс левую голову целиком.

Новая на её месте не выросла.

Обрубок ожил.

Он зашевелился почти сразу, буграми, будто под кожей что-то перекатывалось и искало форму. Сперва в мясе открылся глаз — один, мутный, и завертелся, ища, куда смотреть. Потом по краю пошли зубы: не рядами, а вразнобой, прорезаясь из ткани по одному, по два. Потом наметилась челюсть. Потом что-то вроде скулы.

Морда собиралась из ничего, кусками, у меня на глазах.

За то время, пока она собиралась, вторая голова — правая, умная — работала за двоих.

Шипы он задействовал все. Вдоль хребта они поднялись дыбом, как загривок, и я поняла, что они не для красоты: он подставлял их под удар, разворачиваясь корпусом, и клинок вязнул.

А потом он начал меняться.

Хвосты у него были толстые. Тяжёлые, с массивными костяными пиками — такими бьют по чему-то большому и медленному. Видимо, пока он сидел в кузове, соперниками он считал тех четверых, что сидели с ним рядом. Под них и растил.

Теперь перед ним были быстрые.

Хвосты пошли тоньше прямо в движении. Стали длиннее, суше, легче — и удары посыпались чаще, короче, злее. Дважды он достал храмовника: один раз вскользь по бедру, второй раз серьёзно, в бок, так что тот отлетел и встал не сразу.

Веретено против него работало плохо.

Я привыкла к одной оси. Одному источнику, одному направлению, одной воле — и тогда всё просто: поймать, намотать, отдать в сторону.

А тут их было две.

Две головы — две энергии, и они не совпадали. Я не могла отбросить его никуда, потому что «куда» не существовало: одну сторону я гасила, вторая приходила с другого угла. Максимум, что получалось, — понемногу отбирать. Тонкой струйкой, по капле.

И это длилось недолго.

Он адаптировался. Я почувствовала, как он начинает закрываться — не соображением, а как закрывается рана: просто перестало течь.

А потом я почувствовала другое.

Он потянул с меня.

Слабо, пробно, тем самым способом, каким работала я сама, — и от этого у меня по загривку прошёл настоящий страх, первый за весь день.

— Он забирает! — крикнула я. — Он учится у меня!

Храмовник не ответил. Но ушёл в сторону иначе — так, чтобы ренег развернулся и потерял со мной линию.

Значит, услышал.

Дальше мы начали разговаривать.

Не сразу и не охотно. Он явно не был настроен на беседы — я думаю, за всю его жизнь ему никто не давал советов, и уж точно не такие, как я.

Но выбора не осталось.

— Слева не бей, там пусто, он подставляет! — это я.

— Держи правую. Левая тупая. — это он, коротко, через плечо.

— Хвост уходит вверх перед ударом!

— Знаю.

Мы кружили. Ренег держал нас обоих и, кажется, начинал получать удовольствие.

[РЕНЕГ. РЕСУРС: 88%. АДАПТАЦИЯ: 3-Я ФАЗА]

Я не смотрела на свою строку. Я и так знала, что там.

— Хребет, — сказал храмовник вдруг. — Больше некуда.

— Не прорубишь. Там шипы в три слоя.

— Прорублю. Если ты подправишь.

Я поняла его сразу.

— Через веретено?

— Через веретено.

Он никогда этого не делал. Я никогда этого не делала. Ни один храмовник в здравом уме не отдаст свой удар чужой воле, а ни одна из наших не пропустит через себя такую массу — вертикаль может просто разнести вместе с руками.

— Сколько ты вложишь? — спросила я.

— Всё.

— Тогда бей выше, чем хочешь. Я опущу.

Он не стал переспрашивать.

Он зашёл слева, поднял меч в верхнюю — и клинок засветился. Не отблеском: он налился изнутри ровным, плотным светом, и воздух вокруг него загудел на низкой ноте, отдающейся в зубах.

Я встала на линию.

Вертикаль — правая ладонь снизу, левая сверху, четверть оборота.

Он ударил.

Я никогда не держала такого. Это было как поймать падающую бетонную плиту двумя пальцами: Веретено дёрнулось в ладонях, ось поплыла, и я почувствовала, как в предплечьях что-то рвётся. Но я успела повернуть кисти.

На четверть оборота. Вниз и внутрь.

Удар сошёл с моей оси и лёг на две ладони ниже, чем шёл, — ровно в основание хребта, между третьим и четвёртым шипом, туда, где панцирь сходился в шов.

И вошёл.

Ренег закричал обеими головами.

Дальше храмовник уже не берёг ничего.

Он двигался так быстро, что я перестала различать движения — только вспышки клинка и звук. Правая голова. Левая голова. Первый хвост у основания. Второй. Он резал его на части, методично, сверху вниз, и туша разваливалась быстрее, чем успевала собираться обратно.

Когда всё легло, он отступил на шаг.

Опустил меч острием вниз, обеими руками на рукояти, свёл лопатки, поднял подбородок. Красиво встал, надо признать. Стоял он так секунды три, и за эти три секунды вокруг него собрался свет — весь, что у него оставался, весь, что он не потратил.

Он коротко глянул на меня.

И кивнул.

Я успела отвернуться.

Он отпустил всё разом.

Останки вспыхнули — беззвучно, одной короткой белой вспышкой, от которой на дороге на секунду не осталось теней. Когда я снова открыла глаза, там лежало только пятно выжженного щебня и лёгкий пепел, который тут же начал сносить наконец-то поднявшийся ветер.

Храмовник постоял ещё секунду.

Потом посмотрел в ту сторону, куда ушёл челнок. Дорога была пуста до самого горизонта, и в этом взгляде не было ни одной мысли о погоне — только констатация.

А потом он просто сел на дорогу.

Прямо на щебень, как есть, тяжело опустившись на землю.

Я села тоже. Ноги не держали давно, просто я этого не замечала.

Мы откинулись — он на локти, я на спину — и некоторое время лежали молча, глядя в белое небо, и никто из нас не сказал ни слова.

Я закрыла глаза.

И мысли, отпущенные на волю, побрели туда, куда обычно бредут, когда тело больше ничего не может, — в прошлое. По приятным воспоминаниям, которых в моей жизни было не так уж много, а потому каждое из них я знала наперечёт.

Родители отца, взявшие меня на воспитание, были хорошими людьми.

Немного строгими, но это обычное дело среди людей того поколения. Строгость у них была не злая, а вроде уклада: в шесть ужин, в десять свет гасим, локти со стола, руки помой. Дед по субботам чинил что-нибудь на кухонном столе, разложив газету и разговаривая с деталями вслух. Бабушка пекла, и запах этот я до сих пор помню лучше, чем их лица.

Где они сейчас? Что с ними?

Я не знаю. И это, если честно, худшее, что можно сказать о себе.

Едва я подросла, я покинула тот дом.

Не скажу, что мне было там дискомфортно. Что-то не устраивало или ко мне плохо относились — ничего подобного. Кормили, одевали, спрашивали про оценки, переживали, когда я болела.

Просто я всегда знала, что уйду. С самого начала, ещё когда не могла бы этого сформулировать. Знала, что как только придут возраст и возможность — уйду навсегда и безвозвратно.

Я не чувствовала в них своей семьи.

И, скорее всего, не их в том была вина.

При том что родителей я потеряла совсем рано, я помнила их хорошо. Слишком хорошо для года с небольшим — так, как помнят не событиями, а телом: тепло, голос, чья-то рука. И помнила ещё одно: вместе с ними ушла моя жизнь. Та самая, в которой само понятие семьи ещё могло что-то значить.

Всё, что было потом, — это уже другая жизнь. Хорошая, честная, чужая.

Я никогда не ковырялась в этих воспоминаниях глубоко. Незачем. Но иногда мысли возвращали меня туда сами, без спроса, как сейчас.

Институт я выбирала с одной-единственной целью: чтобы он был подальше от дома. Подальше от семьи отца. Специальность значения не имела, город значения не имел — имело значение расстояние.

Когда я об этом думаю, мне грустно и легко одновременно.

И всё-таки какой-то заряд от этих воспоминаний я получаю. Так что надо признать честно: приёмная семья оставила во мне позитивный след.

Просто это было не моё.

Сознание болталось где-то на краю, над тёмной бездной, и то и дело в неё соскальзывало.

Хотелось отключиться. Забыться сном. Отдохнуть.

Похоже, поединок вымотал меня сильнее, чем я готова была признать. Спина чувствовала каждый камень на дороге, в предплечьях тянуло тупой ноющей болью — там, где я держала чужой удар, — а скула наливалась горячим. Завтра будет синяк во всё лицо. Если будет завтра.

Рядом валялся храмовник.

Адское проклятие любого, кто его встречает.

И что теперь? О чём мне с ним сейчас говорить?

Когда я открою глаза, мне придётся на него посмотреть. И, наверное, что-то сказать. Может быть, даже позаискивать — попытаться выяснить, что он решил насчёт моей судьбы. Что-нибудь в духе: я же тебе помогла, давай теперь жить дружно.

Так, что ли?

Даже думать об этом не хотелось.

Разговор с храмовником был для меня нагрузкой большей, чем годы жизни в приёмной семье. Пожалуй, именно так.

Я начала бояться, что вот-вот засну.

Усталость навалилась разом, всей массой, и я не могла даже открыть глаза. Хотела пробежаться по своей статистике, посмотреть, что от меня осталось, — и на это сил тоже не нашлось.

Не самая удачная идея — валяться посреди дороги.

Вокруг лес, а в лесу полно тварей, которые совсем не отличаются дружелюбием. И запах крови на щебне разносится далеко.

Хотя, конечно, в сравнении с тем, кто лежит от меня в трёх шагах, все эти твари меркнут.

Надо было собираться с силами.

Для отдыха время ещё не пришло.

Что решит храмовник, было неясно. Но я знала одно, и знала это точно: никто не говорит мне, что делать. Ни перед кем я не собираюсь извиняться. И выклянчивать чьё-то расположение, чтобы кто-то снизошёл меня пощадить, я тоже не стану.

Если он решит атаковать — буду защищаться.

Если захочет сражения — получит.

Если для меня это станет финалом, значит, это будет финал.

Мысль эта легла ровно и спокойно, без всякой бравады, и от неё почему-то сделалось легче дышать. Так всегда: пока перебираешь варианты, тебя мутит, а как только выбрал худший и согласился с ним — отпускает.

И прежде чем открыть глаза, я успела поймать себя на ещё одной мысли, мелькнувшей вскользь.

А ведь любопытно, что именно Веретено я взяла с собой в это путешествие.

Я его не для храмовника готовила.

Но именно против него оно оказалось как ничто другое кстати.

Когда он в полной силе — конечно, не помогло бы. Я это отчётливо понимала: первые минуты боя он мне подарил, а всерьёз положил меня одним локтем. Но из всего, что я могла бы держать в руках против такого бойца, Веретено — единственное, что вообще имеет смысл. Всё остальное было бы просто способом умереть быстрее.

Интересное совпадение.

Не знаю, какой в нём смысл. И не знаю, как мне в дальнейшем поможет понимание этого совпадения.

Но это точно стоит запомнить.

Я с усилием открыла глаза.

Небо было всё то же — ровное, белёсое, без единого просвета, будто кто-то натянул над миром выстиранную простыню. Смотреть на него было больно, но не от света, а просто потому, что смотреть было больно.

Чуть прикрыла веки. Глубоко вздохнула. В груди хрустнуло.

Пора было принимать реальность.

Я повернула голову.

И в следующую секунду буквально подскочила.

Рука, удерживающая Веретено, напряглась сама, раньше меня, — пальцы сомкнулись на насечке до боли.

Не то чтобы мне что-то угрожало. И не то чтобы я почувствовала опасность.

Скорее наоборот.

Это тот случай, когда напрягаешься не от присутствия чего-то, а от неестественного отсутствия. Когда картина мира не сходится не потому, что в ней появилось лишнее, а потому, что из неё убрали то, что там точно было.

Это сбивает. Мысли идут вразнос, и ты в эту секунду просто не готов.

Нужно перезагружаться.

А делать это посреди дороги в лесу, рядом с останками совершенно уродливого монстра, — не время и не место.

Я покрутила головой.

Ни храмовника. Ни намёка на его присутствие. Ни следа.

Словно он и не появлялся вовсе.

Я даже потрясла головой — и внутри черепа что-то тяжело колыхнулось и перекатилось от виска к виску, отозвавшись тошнотой.

Да. Похоже, храмовник всё-таки здесь был.

Иначе с чего бы у меня гудела половина головы.

Я поднялась — медленно, опираясь на Веретено, как старуха на клюку, — и прошлась по дороге, оглядываясь.

Всё было на месте. Пятно выжженного щебня там, где вспыхнули останки, ещё тёплое: я поднесла ладонь и почувствовала. Смазанные полосы в пыли, где ренег волочил хвостами. Промятый борт — вернее, отпечаток промятого борта в моей памяти, потому что самого челнока давно не было. Вывернутый щебень на обочине, куда я укатила кошку. Тёмное на камнях в двух местах — его и моё, уже не разберёшь.

Даже пепел ещё лежал, тонкой серой каймой по краю выжженного круга, и его понемногу сносило поднявшимся ветром.

Всё было. Кроме него.

Я обошла место боя по кругу, посмотрела в кювет, посмотрела вдоль дороги в обе стороны — она просматривалась на километр в каждую, ровная и пустая. Заглянула за кустарник у обочины, хотя понимала, насколько это глупо.

Нет. Он не отошёл. Он полностью исчез.

То есть он реально ушёл.

То есть вот так вот поднялся — и, возможно, глянув на меня искоса, — развернулся и потопал в своём направлении, по своим делам.

Любопытно.

Тело моё наполнилось странным чувством.

Казалось бы, надо радоваться. Видимо, именно таким способом он и обозначил своё отношение и своё решение насчёт моей судьбы. Причём обозначил в мою пользу.

Но я успела себя накрутить — и на предмет разговора, и на предмет возможного поединка, и на предмет того, что это может оказаться последними минутами моей жизни. Я всё это уже пережила, лёжа с закрытыми глазами. Я это оплатила.

И теперь это выглядело едва ли не свинством с его стороны.

Это как уйти не прощаясь, когда вы долго и мучительно договаривались о встрече.

Даже не знаю, какой пример привести. Все примеры в голову лезут какие-то неподходящие.

Он просто взял и смылся.

Никаких слов. Никакой патетики. Никакого «не попадайся мне больше на пути». Ничего.

Сделал своё дело, бросил девушку одну посреди дороги — в лесу, среди жутких монстров, обессиленную, с гудящей головой, — и свалил.

Молодец.

Глава 12

— Слушай, это не дочь Лены.

Я так и стоял на площадке перед главным входом, держа девочку за руку, когда ко мне подошла сотрудница из оформления — та самая, что четверть часа назад уверенно взялась разобраться. Она шла быстро, на ходу поправляя сумку на плече, и по лицу было видно: несёт плохие новости и хочет отдать их поскорее.

— Я думала, это Ленки из отдела оформления, — продолжала она. — Она вроде собиралась привести. У неё муж в рейд собирался, оставить не с кем. Но я с ней сейчас поговорила. Не её дочка.

Она наклонилась к девочке, упершись руками в колени, и сделала то самое лицо, какое взрослые делают, разговаривая с детьми, — чуть приподнятые брови, растянутые в улыбке губы.

— Милая, а где твои родители? В каком отделе они работают?

Девочка подобрала губы.

И посмотрела на меня.

Снизу вверх, тем самым взглядом, каким ищут поддержки, — будто рассчитывала, что уж я-то знаю ответ и сейчас его скажу.

Только у меня в глазах рисовался ровно тот же вопрос.

— Папа твой в приёмке работает? — спросил я. — Или в изысканиях?

Она не ответила. Смотрела исподлобья, затравленно, и рука в моей ладони чуть напряглась.

Вот тут у меня и начала подниматься паника.

И у неё было на чём обосноваться, у этой паники. Потому что если это не дочь Лены, и не дочь никого из приёмщиков, и вообще ничья дочь, то получается простая и очень скверная арифметика.

Я забрал чужого ребёнка.

Мало того, что забрал, — я вывел его с территории института. Мимо вахты, мимо карантинного досмотра, через проходную, с пропуском в руке и с полной уверенностью в собственной правоте. Нарушил примерно всё, что можно было нарушить, и нарушил на глазах у охраны. Непонятно зачем. Непонятно для кого.

Похоже, эти же мысли посетили и сотрудницу.

Потому что она выпрямилась, вернула девочке руку — формально, изобразив, что участвует в решении вопроса, — и, едва уловив паузу, подхватилась:

— Ну, значит, кто-то другой... Ты, может, в кадры позвони, там журнал посещений есть. Ой, а мне бежать надо, у меня автобус, извини!

И ускользнула в сторону дома, стуча каблуками по плитке, — быстро, не оглядываясь, оставив меня наедине с моей проблемой.

Моя проблема смотрела на меня снизу.

Взгляд, надо сказать, был выразительный. Что-то вроде: ну, дядя, и что ты теперь будешь делать?

А дядя вообще не имел представления, что с этим делать.

Даже в обычной ситуации у дяди небогатый опыт по части того, как обращаться с маленькими девочками. Нынешние же обстоятельства эту мою неопытность только усугубляли.

Мы стояли и смотрели друг на друга.

Несколько минут — я потом даже не смог бы сказать, сколько именно.

Мысли стучались изнутри головы. Иногда не стучались даже, а прямо барабанили по черепной коробке, налетая одна на другую. Мне приходила то одна, то другая, и я почти хватался за неё, и время от времени даже приоткрывал рот, чтобы озвучить.

Так и оставался с открытым ртом.

Потому что версии и теории дальнейших действий отваливались столь же стремительно, сколь и появлялись.

Вернуться в институт и сдать её охране? Значит, самому доложить о том, что сам же и натворил, в конце суток, после десятичасового разбора, где полдня выясняли, кто виноват. Да ещё и после того, как я про неё в этом самом разборе ни слова не сказал.

Позвонить в кадры? Кадры ушли в шесть. Сейчас девять.

Позвонить дежурному? И что сказать? «Я вынес ребёнка с объекта, забыл о нём на десять часов, а теперь не знаю, чей он»?

Отвести в отдел? Какой отдел, они все закрыты.

Со стороны это, наверное, выглядело забавно.

Стоит ребёнок. Перед ним стоит дядя — возможно, его папа. Ребёнок неподвижен и внимательно смотрит на странного папу, потому что у папы всё время меняется лицо. Будто система его наконец захватила, и он вот сейчас начнёт мутировать в какого-нибудь монстра.

А ребёнок стоит и добросовестно отслеживает процесс.

Несколько раз я взмахивал руками — резко, будто отгоняя что-то от лица, — и продолжал хлопать пустым ртом. То морщился в ответ на собственные теории. То скукоживал физиономию в чистое пренебрежение и недовольство, отбрасывая очередную.

И так продолжалось достаточно долго.

День катился к вечеру. Солнце ушло за корпус, и площадка оказалась в длинной прохладной тени. Асфальт под ногами ещё держал дневное тепло, но воздух уже потянуло вечерней сыростью, и от газона за парковкой пошёл тот густой запах поливаемой земли, какой бывает только в конце жаркого дня. Где-то за забором завёлся и уехал автобус. В корпусе гасли окна — этаж за этажом, неровно, вразнобой.

На самом краю сознания я всё ещё надеялся, что папа этой девочки всё-таки выползет из дверей и решит проблему. Что вот сейчас хлопнет дверь, выскочит мужик, схватится за голову, начнёт извиняться, и я даже не буду ему ничего говорить, ни единого слова, просто отдам ребёнка и пойду домой.

Однако время шло, вечерело, а папа не появлялся.

Вахтёр за стеклом проходной уже дважды посмотрел на нас через окно. Во второй раз — задержавшись взглядом.

Надо было принимать решение.

Я снова взмахнул руками. Открыл рот. Закрыл. Глубоко вздохнул и уронил голову.

— Где ты живёшь? — спросил я в последней тайной надежде. — Адрес свой помнишь?

Она опустила глаза. Потом снова посмотрела на меня.

Этот ответ трудно было назвать исчерпывающим.

— А зовут твоего папу как?

Впрочем, вопросы я уже задавал машинально. Смысла в них не было никакого, и я это понимал даже в процессе.

Зато я был совершенно уверен в другом.

Если я начну нервничать заметно — она тоже начнёт нервничать. А если начнёт нервничать, то начнёт капризничать. Возможно, плакать. И вот до этого доводить было нельзя ни в каком случае, потому что что делать с плачущим семилетним ребёнком на пустой парковке в половине десятого вечера, я не знал совсем.

Так что я старался держать лицо. Получалось, судя по её взгляду, плохо.

Стоять здесь тоже было вариантом не из лучших. Институт опустел. Все сотрудники давно прошли проходную и разъехались. Парковка была пуста, если не считать двух служебных машин у дальнего края.

Только мы двое, как два соляных столба, продолжали её украшать.

Замок щёлкнул дважды, как положено, и дверь ушла внутрь с тем глухим, тяжёлым звуком, какой издают только двери в старых домах, — не хлопком, а выдохом.

Я вошёл в квартиру.

И моя проблема вошла вместе со мной.

В прихожей стоял привычный вечерний застой: тёплый воздух, отдающий пылью и нагретым за день линолеумом. Я щёлкнул выключателем — лампочка мигнула, подумала и загорелась.

Нас встретил питомец.

Бродяга — так я его называю, потому что дворняга, потому что подобрал, и потому что имя ему подходит. Он вылетел в прихожую, как всегда, а потом резко встал в дверях комнаты. Замер. Опустил хвост, поднял уши, вытянул морду вперёд и уставился.

Не на меня. На неё.

Я коротко глянул на него.

И сдержался.

Потому что понимал: за день накопилось столько, что оно может вырваться на кого угодно. Совершенно на кого угодно, включая существо, которое вообще ни при чём и целый день просидело в четырёх стенах. Мне не хотелось, чтобы этим кем угодно стал мой пёс.

Так что я сократил наш визуальный диалог до минимума и тихо шепнул сквозь зубы:

— Да, вот такое у нас пополнение. Веди себя прилично. Будь гостеприимным хозяином.

Бродяга посмотрел на меня. Потом снова на неё. Сел там же, где стоял, и остался сидеть — на пороге, ровно посередине, наблюдая.

Девочку я провёл на кухню.

Она шла за мной, не отставая, но и не приближаясь. Разглядывала. Не так, как разглядывают чужое жильё дети — задирая голову, трогая всё подряд, — а иначе: коротко, точечно, будто снимала показания. Задержалась на счётчике в коридоре. Задержалась на телефонной розетке. На секунду остановилась у выключателя и посмотрела на него внимательнее, чем он того заслуживал.

Я усадил её на табурет у стола.

Заглянул в холодильник и некоторое время стоял в раздумчивости, глядя внутрь.

Содержимое, надо сказать, не располагало к приёму гостей.

Я повернулся к ней.

— Есть хочешь?

Она скукожила гримасу.

По всей видимости, это должно было означать положительный ответ. Во всяком случае, полного отсутствия эмоций уже не было — и то хорошо. Уже неплохо.

Вот только понять бы, чем кормят семилеток.

Можно было, конечно, попытаться поковыряться в памяти — вспомнить, чем кормили нас в детском доме. Вот только кто это ел? Кормили чем-то, да. Мы предпочитали находить себе пропитание самостоятельно, и находили, и это было вкуснее.

А чем питаются парниковые домашние дети, я представления не имел.

Забавно: первый раз в жизни я об этом задумался только сейчас. В детстве мне не раз приходилось испытывать желание дать какому-нибудь толстому законному домашнему мальчишке по носу. А вот вопросом, чем именно он набивал свои подкожные жировые массы, я никогда не задавался.

Что ж. Пришло время задаться.

— Чем тебя мама с папой кормят?

— Кашей.

Голос всё тот же — тихий, хрипловатый.

— Какой кашей?

Она подумала. Пожала одним плечом.

— Разной.

Я поставил кастрюльку на огонь и полез в шкаф за крупой. Крупа нашлась, что уже было удачей. Стоял и смотрел на воду, ожидая, когда закипит, и слушал за спиной тишину.

Тишина была не совсем тихой.

Она чем-то шуршала. Я обернулся: она достала из кармана платья хрустальную указку и золотистый цилиндрик — те самые, с полки, — и разложила их перед собой на столе. Аккуратно, рядышком, на равном расстоянии.

Потом взяла цилиндрик, положила его набок и стала смотреть.

Я тоже посмотрел.

Он лежал. Как обычная железяка.

Она наклонила голову — так, как наклоняют, когда ждут, что что-то произойдёт, а оно не происходит. Подождала. Потом чуть подвинула его пальцем и подождала снова.

— Он больше не встаёт, — сказал я. — Раньше вставал. Выдохся.

Она подняла на меня глаза. И в этих глазах было что-то очень похожее на понимание — не детское, взрослое, спокойное. Будто она знала, почему он выдохся, и это её не удивляло.

Потом она снова уложила цилиндрик и оставила его в покое.

Вода закипела. Я засыпал крупу, убавил огонь и сел напротив.

— А папа у тебя где работает?

— Дома.

— В смысле — дома?

Она пожала плечом.

— Он дома. Всё время.

— А мама?

— Мама на работе.

Она сказала это спокойно, как самое обыкновенное распределение обязанностей, — и, судя по интонации, для неё оно и было самым обыкновенным.

— И вы в городе живёте?

Она кивнула.

— В большом?

Кивнула снова. Помолчала. Потом добавила, глядя куда-то в стол:

— В большом. Там много людей.

И вот эти три слова она произнесла с интонацией, которая мне не понравилась. Не жалобно. Не радостно. Просто отметила факт — так, как отмечают что-то, что тебе объясняли много раз.

— А квартира какая? — спросил я, просто чтобы она говорила.

Она подумала.

— На девятом. С балкона видно трубу. И крышу с антеннами.

— Гулять ходила?

— С папой.

— А с ребятами во дворе?

Она мотнула головой. Коротко, без всякой обиды.

Я поворошил кашу.

Она в это время взяла хрустальную указку и подняла её к лицу — как я и показывал. Повела в сторону окна. Медленно провела вдоль подоконника, потом дальше, за стекло, куда-то в темнеющий двор, к тополям.

И вдруг остановилась.

Замерла с поднятой рукой и стала смотреть в одну точку — не через указку, а мимо, чуть выше. Долго. Секунд десять.

Я невольно тоже глянул туда.

Двор. Тополя. Ничего.

— Что там? — спросил я.

Она не ответила. Опустила руку, положила указку на стол — и вернулась к цилиндрику, будто ничего и не было.

Я разложил кашу по тарелкам. Поставил перед ней, положил ложку.

Она посмотрела на тарелку. Потом на меня. Потом взяла ложку и стала есть — обыкновенно, по-детски, дуя на каждую порцию, свесив голову к самой тарелке.

Бродяга к тому времени переместился. Сидел уже не в дверях, а в углу кухни, под табуретом, и оттуда наблюдал за ней снизу. Уши всё ещё держал настороже.

Она заметила. Опустила руку с куском под стол, не глядя.

Он не подошёл.

Она не удивилась и руку убрала — тоже не глядя, тоже без обиды.

И вот в этот момент я вдруг очень ясно понял: ей семь лет, она ест кашу у меня на кухне, и я по-прежнему не знаю ни её имени, ни того, откуда она взялась.

Годом раньше

В операционной было холодно.

Не прохладно — именно холодно, шестнадцать градусов по настенному термометру, и все, кто стоял у стола, знали, что через час это перестанет ощущаться. Через час будет жарко. Такова уж природа этой работы: тело мёрзнет ровно до того момента, пока не начинается настоящее.

— Температура?

— Двадцать восемь и два. Идём вниз.

Аппарат искусственного кровообращения работал ровно, с тем низким сытым гулом, который за годы становится частью тишины. Кровь шла по контуру наружу — тёмная в венозной магистрали, светлее в артериальной, — прогонялась через теплообменник и возвращалась обратно уже холоднее, чем ушла. Градус за градусом. Медленно.

На столе лежала девочка шести лет.

Маленькая настолько, что взрослый стол под ней выглядел нелепо: обложенная стерильным, укрытая по контуру, с одной только открытой оперируемой областью и с бледной ступнёй, торчащей из-под края простыни. Ступню давно надо было прикрыть, но её всё не прикрывали, потому что все привыкли.

Ей шёл седьмой год. Врождённый порок, две операции позади, третья — вот эта. Сложная реконструкция дуги, повторный вход через рубцовое поле. Работать предстояло там, где всё срослось между собой за пять лет так, что нормальной анатомии не осталось вовсе.

Оперировал Гурьев.

Двадцать семь лет стажа, шестая сотня открытых. Он стоял, чуть сгорбившись — привычка, от которой к сорока начинает ныть шея, — и не отрывался от поля.

— Двадцать четыре и один.

— Хорошо. Не гоните.

Гнать было нельзя. Охлаждение — вещь занудная и требует терпения: если бросить тело вниз слишком быстро, разница температур внутри и снаружи начинает работать против тебя, и потом, при согревании, ты за это платишь. Отёками. Судорогами. Иногда тем, что ребёнок просыпается не совсем тем ребёнком, которого привезли.

— Двадцать. Ровно.

Гурьев коротко глянул на монитор.

Электроэнцефалограмма ещё жила. Кривая шла — низкая, редкая, приплюснутая холодом, но шла.

— Двадцать девять минут в контуре, — сказал перфузиолог.

— Принято.

Он повёл иглодержателем, посадил ещё один шов на проксимальный край — руки шли сами, отдельно от него, как оно и должно быть на трёхсотом часу однообразной работы, — и подумал, что рубцы здесь хуже, чем на снимках. Всегда хуже, чем на снимках.

— Восемнадцать и шесть.

— Ещё немного.

— Восемнадцать и два.

— Восемнадцать, — сказала анестезиолог. — Целевая.

Гурьев выпрямился на секунду. Повёл плечами.

— Останавливаемся.

Дальше пошло то, ради чего всё это и затевалось.

Перфузиолог начал сбрасывать объём — медленно, по протоколу, выводя кровь из тела в контур. На мониторе давление поехало вниз ровной покатой линией. Аппарат сменил тон гула, стал тише.

— Полста.

— Тридцать.

— Пусто.

И почти сразу, ровным голосом, анестезиолог:

— Изолиния.

Гурьев поднял глаза на энцефалограф.

Кривая стала чертой. Прямой, ровной, идеально горизонтальной чертой поперёк экрана, без единого зубца, без всякой ряби.

Мозг молчал.

Никакой электрической активности. Ни одного импульса на все восемьдесят с чем-то миллиардов клеток. Не сон, не наркоз, не кома — полная, абсолютная, физиологическая тишина.

Так это и работает. Именно это им и нужно: остановить всё, чтобы поле стало сухим, чтобы не мешала ни одна капля, чтобы можно было наконец увидеть то, что тридцать лет назад никто и не надеялся увидеть.

Клинически она сейчас была мертва.

При восемнадцати градусах у них есть сорок минут. Может быть, сорок пять, если очень повезёт. Потом начинается счёт, который никому не нравится.

— Время пошло, — сказала сестра и щёлкнула секундомером.

Гурьев кивнул, не отвечая.

— Отсос. Ножницы.

Инструмент лёг ему в ладонь раньше, чем он договорил. Операционная сестра работала с ним восемь лет и подавала на полсекунды вперёд его собственных слов — то самое взаимопонимание, которое не описывается ни в одном регламенте и стоит дороже любого оборудования.

— Иглодержатель. Пять ноль.

— Есть.

Поле действительно было сухим. Идеально, безнадёжно сухим: ткани серовато-бледные, обескровленные, неживые на вид. Работать в такой тишине — отдельное ощущение, к которому невозможно привыкнуть до конца. Ничего не пульсирует. Ничего не смещается. Всё стоит там, где ты это положил.

Он вошёл в рубцовое поле и начал разделять.

Три минуты. Пять. Восемь.

— Восемь минут, — сказала сестра.

— Пинцет длинный. И свет мне поправьте.

Ассистент довернул бестеневую лампу.

Вот тут стало видно, насколько всё плохо. Прежняя заплата приросла к стенке намертво, и граница между тем, что можно резать, и тем, чего трогать нельзя, читалась плохо.

— Кто это делал? — спросил ассистент, не отрываясь.

— Я делал, — сказал Гурьев. — Пять лет назад.

— А.

— Вот тебе и «а». Держи вот здесь. Не тяни, просто держи.

Двенадцать минут.

Он снял старую заплату, вычистил край, начал примерять новую.

Ход был правильный. Всё шло правильно — не быстро, но правильно, — и он даже позволил себе на секунду подумать, что уложатся в тридцать пять и она проснётся с хорошим неврологическим прогнозом.

— Пятнадцать минут.

— Слышу.

В операционной было тихо. Гудел аппарат. Пищал монитор давления. Шелестела вентиляция. Кто-то в дальнем углу переступил с ноги на ногу.

Всё как всегда.

И в этот момент погас свет.

Не мигнул. Не просел.

Погас.

Бестеневая лампа над столом умерла мгновенно, вместе с ней — потолочный свет, вместе с ним — экран энцефалографа, монитор давления, подсветка панелей.

И — это было хуже всего — оборвался гул.

Аппарат искусственного кровообращения замолчал.

Наступила темнота, в которой не было ни одного знакомого звука. Только чьё-то дыхание и шорох стерильного белья.

— Резерв, — сказал Гурьев.

Голос вышел ровный. Он сам удивился, до чего ровный.

Секунда. Вторая.

Резерв не вставал.

— Резерв! — уже громче.

— Не идёт, — отозвался кто-то от стены, и по звуку было слышно, что человек уже там, уже щёлкает. — Ничего не идёт. Я щёлкаю, а оно...

— Генератор?

— Молчит.

— Механику. Немедленно. Кто-нибудь — на ручной привод.

За спиной началось движение, торопливое, спотыкающееся.

А потом стало светло.

Не от ламп.

Над столом, в воздухе, над лицом лежащей девочки — прямо там, где ничего не могло висеть, потому что там был только стерильный воздух и край простыни, — проступила строка.

Фиолетовая. Ровная. Отчётливая.

[Биообразчик №0117. Возраст: 6. Статус: Клиническая остановка (управляемая). Активность ЦНС: 0.00%. Прогноз выживания: 41.6%]

Гурьев смотрел на неё.

И боковым зрением видел, что не только над ней.

Над ассистентом напротив — своя. Над сестрой — своя. Над анестезиологом у изголовья. Над перфузиологом, который сейчас разворачивался к своему замолчавшему аппарату. Над теми двумя, что шарили у стены в поисках рубильника.

Над всеми.

Фиолетовые, ровные, безучастные строки висели по всей операционной, освещая её ровно настолько, чтобы можно было различить лица.

Лица были одинаковые.

— Что это, — сказал кто-то.

Голос был высокий, ломкий. Женский. Гурьев не разобрал чей.

— Это... Господи, это что такое?

— У вас тоже? Над вами тоже светится?

— Оно и над ней. Смотрите, оно над ней.

— Телефон, — сказал ассистент. — У меня телефон не...

Он полез свободной рукой за пазуху халата — движение абсолютно недопустимое, немыслимое, автоматическое, — и Гурьев увидел краем глаза, как в темноте вспыхнул экран и на нём вместо всего, что там должно было быть, поплыли строки.

— Не работает. Вообще ничего не... тут какие-то...

— Оно везде.

— Что происходит?!

Голоса пошли поверх друг друга. Кто-то попятился. Кто-то, наоборот, шагнул к столу. Сестра-анестезист начала повторять что-то одними губами, быстро, без остановки.

Гурьев стоял, не двигаясь, и держал в руках инструмент.

Он позволил себе ровно две секунды.

За эти две секунды он отметил, как отмечают при обходе: строки над всеми присутствующими, включая его самого — он не поднимал глаз, но по отсвету на собственных перчатках понимал, что и над ним тоже. Свет от них холодный, не мерцающий. Электричества нет. Аппарат стоит.

А на столе лежит шестилетний ребёнок с нулевой активностью мозга, обескровленный, при восемнадцати градусах, и с открытой грудной клеткой.

И у этого ребёнка идёт время.

Две секунды закончились.

— Прекратить.

Он сказал это тихо, но так, что все замолчали разом.

— Я вам всем сейчас говорю один раз, — продолжил Гурьев, не поднимая головы от поля. — Об этом не говорим. Ни слова. Ни о свете, ни о том, что вы там видите. Ни сейчас, ни через десять минут. Всё, что над головами, — потом. Всё, что в телефонах, — потом. У нас на столе ребёнок.

— Но там же...

— Мне повторить?

Тишина.

— Сколько прошло?

Сестра дёрнулась, поднесла секундомер к самому лицу.

— Семнадцать. Семнадцать сорок.

— Хорошо. — Он даже не отреагировал на то, что механический секундомер по-прежнему шёл: у него в голове это уже уложилось в графу «работает — значит, не мешает». — Перфузия. Что у вас?

— Стоит. Всё стоит.

— Ручной привод.

— Уже. Ставлю. — Голос перфузиолога дрожал, но руки, судя по звуку, делали. — Гарик, помоги. Держи вот тут.

— Свет мне, — сказал Гурьев. — Кто-нибудь. Фонарь, налобник, что угодно. Быстро.

Загремел ящик. Через несколько секунд ему в поле лёг узкий белый луч — кто-то держал фонарь двумя руками, и луч заметно ходил.

— Держи ровно. Дыши и держи ровно.

— Держу.

— Иглодержатель.

Пауза. Слишком длинная.

— Иглодержатель, — повторил он.

Инструмент лёг в ладонь.

И Гурьев начал шить.

Он шил в кругу света от чужого дрожащего фонаря, в холодной операционной, где не работало ничего, кроме механического секундомера и человеческих рук на ручном приводе. Шил быстрее, чем следовало бы, — и он это знал, и знал, чем это грозит, — но выбора не было: время, отпущенное этому телу, шло и не собиралось ждать, пока в городе разберутся с электричеством.

Двадцать одна минута.

— Ножницы. Тампон.

Двадцать четыре.

— Тяните здесь. Не отпускайте.

Двадцать восемь.

За спиной кто-то тихо плакал — по-взрослому, беззвучно, только с всхлипом на вдохе. Гурьев не оборачивался.

Тридцать одна.

Он посадил последний шов на дальнем крае и понял, что дальний край он не видит. Что он делает его на ощупь и по памяти, потому что фонарь туда не дотягивает, а разворачивать фонарь — терять секунды.

Тридцать четыре.

— Закрываем. Согревание. Пустили.

— На ручном?

— На ручном. Считай обороты вслух. Мне нужен темп.

— Раз... два... три...

Тёплая кровь пошла обратно в тело.

Тридцать восемь минут.

Гурьев выпрямился и наконец позволил себе посмотреть на монитор энцефалографа.

Монитор был чёрный. Мёртвый. Он показывал ровно то же, что и всё остальное в этой комнате.

Ничего.

Никакой информации о том, вернулась ли активность. Никакой возможности узнать это в ближайшее время.

Он опустил взгляд обратно, на маленькое тело под простынями, и подумал то, чего никогда не позволял себе думать во время операции.

Что она уже не проснётся.

А если проснётся — то не она.

Он гнал. Он шил вслепую последние восемь минут. Он вышел за тридцать пять на ручном приводе, при неизвестной перфузии, при неизвестном темпе согревания.

Так не бывает хорошо.

— Швы, — сказал он ровно. — Работаем.

Фиолетовая строка над лицом девочки висела всё так же неподвижно.

[Активность ЦНС: 0.00%]

Понравилась глава? Поставьте лайк и подпишитесь на автора, чтобы не пропустить продолжение! Ваша поддержка очень помогает продвижению книги!

Глава 13

Как иногда у нас говорят: утро начинается с рассвета.

Поговорка эта не сулит ничего хорошего. Означает она примерно следующее: события уже пошли, и события эти либо сами по себе поганые, либо намекают на поганое, которое будет тебя преследовать весь день.

Моё утро началось с рассвета.

Я проснулся раньше, чем собирался. Не от звука — от ощущения. Есть такая штука: тело поднимает тебя за минуту до того, как ты сам поймёшь причину, и потом ты лежишь и разбираешься, что именно тебя разбудило.

Некоторое время я лежал неподвижно, глядя в потолок с косой трещиной от угла к светильнику, и слушал.

Город охотников никогда не спит. К этому привыкаешь за месяц и потом перестаёшь замечать вовсе: ночью кто-то возвращается, ночью кто-то уходит, в мастерских стучат в три часа, у забегаловок галдят до четырёх. Ровный, круглосуточный, обжитой шум.

Сегодня шум был не тот.

Не громче и не тише. Другого качества.

Я поднялся, натянул штаны и подошёл к окну — не вплотную, а сбоку, встав так, чтобы видеть улицу, а меня видно не было. Привычка. Отучиться от неё невозможно, да и не надо.

Утро было серое, влажное, с низким туманом, который стелился по земле между домами и не поднимался выше колена. Пахло сыростью и остывшей золой. С крыши мастерской напротив капало — редко, с оттяжкой, каждая капля отдельным событием.

По улице шли люди.

Обычные. Знакомые. Двое из тех, кто вечно толчётся у «Сухого дна». Мужик с мешком через плечо. Пара молодых с оружием за спиной — судя по всему, собирались на утренний.

И все они шли неправильно.

Никто не смотрел на мой дом.

Вот в этом и было дело. Не в том, что смотрели, а в том, что не смотрели — старательно, подчёркнуто, всей спиной. Тот, что с мешком, свернул чуть раньше, чем обычно сворачивают. Молодые перестали разговаривать метров за двадцать до моего забора и снова заговорили метров через двадцать после. Один из тех, что от «Дна», повёл глазами по фасаду — коротко, на четверть секунды, — и тут же увёл взгляд.

Прокачанная чуйка тут даже не требовалась. Хотя она, конечно, работала: у меня внутри стоял ровный, низкий, ноющий тон, тот самый, который включается, когда на тебя навели.

Город мной интересовался.

Не сплетнями. Сплетни я бы услышал вчера ещё, в забегаловке, и они бы меня не встревожили: про кого тут только не болтают. А это было другое. Это было внимание, направленное конкретно и целиком.

Скверный признак.

Люди вокруг — охотники. Их внимание есть внимание охотника. И если ты чувствуешь его на себе, это ровно то же самое, как если бы в старом мире какой-нибудь волк вдруг понял, что им заинтересовался человек с ружьём.

Вряд ли волка это радовало.

Я отошёл от окна и занялся утром.

Не торопясь. Умылся холодной водой, чувствуя, как она сводит скулы. Побрился — не потому что надо, а потому что это заняло семь минут. Поставил чайник, дождался, пока закипит, слушая, как он сначала шелестит, потом гудит, потом выходит на свист.

Хлеб был вчерашний, чуть подсохший по краю. Я нарезал, положил сверху остатки холодного мяса, налил чаю в кружку и сел за стол — так, чтобы окно оставалось в поле зрения.

Оружие лежало там, где всегда. Проверять его я не стал: оно проверено.

Пил медленно. Отламывал по куску. Смотрел в окно.

Они появились примерно через час.

Я увидел их раньше, чем услышал: пять фигур в чёрных плащах прошли по улице от площади и разошлись у моего забора — трое остались у калитки, двое обошли по бокам, тихо, без спешки, беря дом в кольцо.

Городская стража. Или как их тут называют официально — Хват.

Название они себе придумали сами и очень им гордятся.

Плащи у них хорошие. Тяжёлые, до земли, с глухим капюшоном, и под этими плащами они прячут артефакты — те самые, которые Рыжий закупает не скупясь и в приличных количествах. Всё лучшее, что проходит через торговые города, оседает у них: усилители, гасители, штучные стволы с тремя доработками, о которых мастера в наших мастерских говорят с придыханием.

Смешно, если разобраться.

Потому что в этом мире главное — не оружие и не прокачка оружия. Главное — прокачка того, у чьих рук это оружие находится. Можно навесить на дубину три сверхредких фрагмента, но махать ею будет всё тот же человек, который до Волны заведовал складом.

Так что бродят они больше для картинки. Серьёзные лица, чёрные плащи, скупые движения.

Какого-нибудь пьяного сонного охотника, наверное, завалили бы. Всей толпой, со спины, если бы очень постарались. А в прямом противостоянии из них мало что представляет интерес: любой обозлённый охотник просто снял бы с них артефакты, плюнул на никому не нужные тела, замотанные в дорогую чёрную шкуру, и пошёл своей дорогой.

Впрочем, это я так. Мысли.

Открывать я не пошёл.

Сидел, отламывал хлеб, пил чай. Смотрел на них через стекло.

Они тоже не торопились. Не барабанили в дверь, не окликали, не колотили сапогом в калитку. Просто встали и стояли — потому что прекрасно понимали, что я их уже заметил.

Получилась немая пауза.

Я сидел дома и знал, что они пришли. Они стояли снаружи и знали, что я знаю. И все вместе мы знали главное: действовать и совершать поступки здесь будет только охотник.

Потому что в городе охотников принимать решения и совершать поступки разрешено только охотнику.

Я допил чай. Ополоснул кружку и поставил её вверх дном на полотенце.

Потом надел куртку, взял ствол, повесил за спину — не потому, что собирался им пользоваться, а потому что идти без него было бы заявлением, — и вышел.

Кабинет у Рыжего был обставлен со вкусом. То есть с тем, что он сам считал вкусом.

Первым делом в глаза бросался стол — увесистый, тёмный, из настоящего массива, добытый явно в каком-то старом городе и притащенный сюда за приличные деньги. Столешница отполирована до зеркала, по краю резная накладка. Такой стол сам по себе является заявлением: за ним сидит человек, у которого всё хорошо.

Под столом, разумеется, лежало оружие. Я знал это, он знал, что я знаю, и все в городе знали то же самое.

Смысла в этом оружии было примерно столько же, сколько в его охране. Потому что город живёт не оттого, что Рыжий устроил тут диктатуру, — попробовал бы он устроить диктатуру среди двух сотен стрелков. Город живёт оттого, что так всем удобно. Кто-то должен вести реестр заказов, договариваться со старыми городами о ценах, следить, чтобы за периметром не завелось лишнего, и разбирать, чей это багги стоит третью неделю под чужим окном.

Рыжий с этим справлялся. За то и сидел в этом кресле.

По стенам висели артефакты — часть работающая, часть давно выдохшаяся, и по виду не отличишь. Какая-то штуковина под потолком медленно вращалась вокруг оси без всякой опоры. На полке стоял мутный шар, внутри которого что-то неспешно перетекало. Ещё несколько предметов лежали за стеклом, как в музее, с бирками.

А над столом висела картина.

Копия, разумеется. «Охотники на привале» — та самая, с мужиками у костра, где один заливает, второй слушает открыв рот, а третий чешет за ухом и не верит ни единому слову.

Я каждый раз, входя сюда, невольно на неё смотрел. И каждый раз думал, что Рыжий повесил её либо как шутку, либо вообще без всякого умысла — просто понравилось, что про охотников.

С ним никогда не поймёшь. В этом и была его главная сила.

Сам он сидел за столом — полный, крупный, в расстёгнутой рубахе, с той плотной сытой основательностью, какая бывает у людей, знающих цену покою. Рыжий он был в прошлом: волос осталось немного, и те выцвели до соломенного. Лицо круглое, красноватое, и на этом лице постоянно, при любых обстоятельствах, жила ухмылочка.

По слухам, до Волны он был начальником на какой-то лесозаготовке. То ли пилорамой заведовал, то ли участком. Мелкий начальник в мелком хозяйстве.

И вот из таких, как выяснилось, в новом мире и получаются главы городов.

— Привет, Леший! — сказал он, разводя руками, будто встречал родню. — Давно не виделись!

Я не подал виду.

Но понял сразу много.

Лешим меня напрямую не называют. Точнее, называют — но это большая редкость, и позволяю я это только тем, с кем общаюсь близко или доверительно. Таких немного.

И дело даже не в доверии. Дело в том, что есть те, кто может со мной померяться силой и возможностями, и таким людям прощают небезобидные шутки. Это вопрос уважения.

Прозвище ко мне привязалось давно, и называть меня так — не шутка. Это всем известная правда. Просто в лицо мне так говорят нечасто — и не потому, что прозвище плохое.

А из-за того, почему оно появилось.

Ведь используя прозвище, ты делаешь отсылку к причине его возникновения. А вот эту отсылку не всякий готов мне дать.

Тут полезно вспомнить, что вообще такое леший.

Персонаж из старых сказок. Лесной хозяин. Живёт в чаще, знает её всю до последней коряги, ходит по ней как по своей избе. Человека в лесу видит первым, а сам показывается, только если сам захочет.

И главное его умение — заманивать.

Он не бросается на тебя. Он уводит. Путает тропы, разворачивает знакомые места, зовёт чужим голосом. Ты идёшь и идёшь, уверенный, что вот сейчас будет опушка, — а опушки нет, и уже темнеет, и ты понимаешь, что идёшь не туда, куда шёл.

Заманивает и губит. Вот и весь леший.

Зовут меня обычно по имени. Александр. Или просто Саня.

Была тут одна залётная девчонка — подавала, надо сказать, надежды, хотела стать охотницей. Сгинула в тайге. Так вот она меня и вовсе называла по имени-отчеству.

Было в моей жизни пара событий, которые и стали причиной возникновения этого прозвища.

Случаи, когда охотник не возвращается с охоты, вообще не редкость. Тайга большая, тварьё разное, и статистика тут работает безжалостно: рано или поздно каждый на что-нибудь нарвётся.

Проблема в другом. Бывает, что охотник уходит с другим охотником, а возвращается один.

На такое смотрят косо. Всегда. Не потому, что кого-то конкретно подозревают, а потому что в голове само собой мелькает нехорошее.

Тем более что охотники редко работают в паре. Такие вещи происходят скорее вынужденно, под конкретную задачу. Тому же и сам город охотников свидетельство: живут здесь много, живут вместе, но каждый бережёт свою личную свободу, как последнее имущество.

Это город одиночек. Просто где-то и одиночке надо переводить дух, и место это должно быть объективно защищённым.

Первый случай произошёл давно.

Тогда ещё много внимания уделяли разведке, изучению статистики, тому, как она растёт и от чего. Мы все были наивны и самонадеянны, и это, пожалуй, главное, что можно сказать о том времени.

Оказался я в засаде с одним парнишкой.

Молодой. Довольно симпатичный, худощавый, с той угловатостью в плечах, которая проходит года к двадцати трём. Я бы назвал его вполне перспективным — из него могло много чего получиться.

Погиб по-глупому.

Нарвались мы на Шелуху.

Так у нас зовут тех, кто сбивается в шайки и живёт за счёт чужого. Название прилипло само и держится до сих пор: то, что остаётся после обмолота. Пустое, лёгкое, много и никому не нужно.

Взяли нас в кольцо.

Как я говорил, были мы тогда юны и мало чему успели научиться. Стволы были ещё из старого мира — и у нас, и у них. Обычные, без единой доработки, потому что доработок тогда почти никто не умел.

Шли мы, к слову, с обычной охоты. Добывали пропитание для города, который тогда ещё только обретал свои первые отчётливые черты. Сброду в нём хватало всякого, и городом охотников он не был ни в каком смысле. Скорее объединение людей, не готовых жить по старым правилам, когда вокруг уже вовсю царили новые. Эдакая оппозиция старым городам.

Есть надо было всем. Вот мы и шарились по тайге в поисках.

Постепенно понимая, к чему приводят точные выстрелы. Как расцветают твои возможности. Как ты сам себе поражаешься от того, что можешь получить от этого нового мира.

И одновременно понимая другое: прокачиваешься не ты один. Мир вокруг делает ровно то же самое. По мере того как калибруется твоё мастерство, приходится отмечать, что и тварьё становится всё более подготовленным.

Но это было уже позже.

А в тот день мы просто нарвались на банду молодых отмороженных негодяев.

Они выстрелили. Мы выстрелили в ответ.

Мы, при всей своей неопытности, были охотниками, пусть и старой закваски. А они были налётчиками. Опыт у нас был получше.

Мой напарник свалил двоих сразу. Почти не целясь, в развороте, одного за другим. Вот я и говорю: если бы он тогда выжил, к сегодняшнему дню он бы много чему научился. Готов признать честно — скорее всего, он был бы посильнее меня. Талант в нём был заложен изначально, и заложен щедро.

Я одного успел подранить.

И вот тут — шальная пуля.

В тот момент, когда их уже осталось немного и они бросились врассыпную. Уже не они нападали — уже отстреливались, беспорядочно, назад, через плечо. А мы и не собирались их преследовать. Оставалось разве что жахнуть ещё разок над головами, и вопрос был бы закрыт.

Но судьба-злодейка.

Не суждено было сложиться тому, что казалось очевидным. Бог, как известно, играет по своим правилам и в чужие не заглядывает.

Попали ему очень неудачно.

Я смотрел, как из него хлестало — толчками, в такт, тёмным по светлой куртке, и как эти толчки постепенно становятся слабее. Похоже, ему даже больно не было. Только взгляд стал растерянный и немного испуганный, как у человека, которого окликнули со спины.

А я сидел рядом, всё ещё пригнувшись, потому что опасность до конца не миновала, и не знал, что делать.

Он бледнел у меня на глазах. Я до сих пор помню, как побелели у него губы — не посерели, а именно побелели, до цвета бумаги. Приоткрыл рот, смотрит на меня, глаза выпучил.

И ничего не говорит. Только дышит часто.

Дышал он, дышал часто, потом начал дышать рывками. А потом эти рывки превратились в неконтролируемые движения — те самые, которые говорят об очевидном и которые ни с чем не спутаешь, увидев однажды.

Когда всё кончилось, я долго сидел рядом с ним и смотрел в небо.

Наверное, это было первое ранение, которое я получил в новом мире. Ощутимое ранение.

Стычки были и до, и огромное количество их было после. Но почему-то именно это меня зацепило. А может быть, и поделило жизнь на до и после. Что-то во мне то ли сломалось, то ли умерло — не знаю. Наверное, этим своим последним взглядом мальчишка забрал из меня что-то с собой.

В общем, вернулся я один.

К этой истории, впрочем, особенно нечего прибавить, и вряд ли меня можно в чём-то обвинить. Такое случается.

Но была следующая. И вот она вышла уже очень неказистой.

Года через три ко мне пришли с заказом.

Не с охотничьим — с сопроводительным. Группа из старого города собиралась в дальний квадрат за чем-то своим, и им нужен был человек, который проведёт их туда и обратно. Платили хорошо, работа была не пыльная, я согласился.

Их было семеро. Четверо своих, при оружии, и трое из тех, ради кого всё затевалось: двое учёных и молодая женщина при них — не то ассистент, не то секретарь, я так и не разобрался.

Шли трое суток. Шли нормально.

А на четвёртый вышли к развилке.

Слева был обход — лишних полдня по сырой низине, с ночёвкой на болотине, комарьё, мокрые ноги. Справа — прямая дорога через старую гарь, экономия дня и сухо под ногами.

Я сказал, что надо идти слева.

Сказал один раз. Спокойно, чётко, при всех: через гарь не пойдём, там нехорошо.

Старший у них — крепкий мужик, отставной, из тех, кто привык, что решения принимает он, — спросил, что именно нехорошо.

А я не смог объяснить.

Вот в чём была загвоздка. Я не видел ни следов, ни меток, ни отклика. Ничего конкретного, что можно было бы предъявить. Просто стоял и знал, что на гарь идти не надо, — тем знанием, которое к тому времени во мне уже устоялось и ни разу меня не подводило.

Он послушал. Посмотрел на своих. Посмотрел на карту.

И сказал, что пойдём справа.

И вот тут я сделал то, за что меня потом и окрестили.

Я не стал настаивать.

Я мог упереться. Мог сказать, что тогда веду обратно и заказ разрываю, — по договору я имел на это полное право, и они бы отступили, я в этом не сомневаюсь. Мог просто сесть на землю и не двинуться с места.

Вместо этого я пожал плечами и сказал: как хотите.

И пошёл справа.

Первым, между прочим. Как и положено проводнику.

Мы прошли гарь до середины. Там оно нас и накрыло — я до сих пор не знаю толком, что это было, потому что видел его меньше секунды и потом уже стрелял по тому, что двигалось.

Из семерых вышли двое. И я.

А мне что — я в тайге не пропаду.

Разбирательства, конечно, никакого не было. Формально всё чисто: я предупредил, старший принял решение, решение было его правом, свидетели подтвердили. Мне даже заплатили — не полностью, но заплатили.

Только вот те двое, что вышли, рассказали всё как было.

Что проводник предупредил. Один раз.

А потом пожал плечами и пошёл первым.

Вот тогда это и прицепилось.

Потому что леший, если вдуматься, никого не убивает. Он не выходит навстречу с топором и не рвёт тебе горло. Он просто не мешает тебе заблудиться. Ты сам сворачиваешь не туда, сам выбираешь тропу, сам себе всё объясняешь — а он идёт рядом и молчит.

И это, надо признать, справедливое прозвище.

Мне его дали не в обиду. Мне его дали точно.

Но была следующая. И вот она вышла уже очень неказистой.

Пришло это, как говорится, на старые дрожжи.

Был у нас в городе мастер по оружию — из хороших, из тех, к кому очередь на месяц вперёд. Ко мне он относился по-доброму, чинил без наценки, пару раз сам предлагал доработки, до которых я бы не додумался.

И вот однажды он попросил взять с собой сына.

Парню было лет семнадцать. Обыкновенный городской пацан, вырос среди стволов и разговоров об охоте, и, естественно, тоже собирался в охотники — как все они тут собираются.

Задача была простая. Пострелять дичь, набрать первых уровней, поискать по кромке мелких артефактов. Далеко не заходить.

Никакой охоты. Прогулка.

Я согласился. Отчасти из уважения к отцу, отчасти потому, что дело было пустяковое.

Первые полдня прошли нормально. Парень оказался неплохой: слушал, не трепался попусту, стрелял криво, но не безнадёжно. Я показал ему, как читать метки на кромке, как считать поправку, почему нельзя вставать на открытом и почему нельзя бежать, когда что-то бежит на тебя.

А потом мы вышли к топи.

Там, на дальней стороне, метрах в шестидесяти, лежало что-то с хорошим откликом. Ерунда, если честно, — мелкий артефакт, каких на кромке валяется навалом.

Я сказал: не ходи.

Сказал прямо, без всяких недомолвок. Стой здесь, туда не суйся, обойдём слева, там сухо.

Он посмотрел на меня. Потом на топь. Потом снова на меня.

И пошёл.

Я думаю, ему было семнадцать, и рядом стоял Леший, и очень хотелось показать, что он не робкого десятка. Это единственное объяснение, которое я нахожу до сих пор.

Метров через двадцать он влип.

Паутина в топях штука тонкая — её не видно, пока не встал. Наводчик её растягивает низко, у самой воды, между кочками, и она держит. Потом сидит и ждёт.

Не потому что жрёт сам. Он ловит, а потом даёт сигнал — и на сигнал сползается всё, что вокруг.

Парень задёргался.

Я стоял на сухом и смотрел, как из подлеска на той стороне начало выходить.

Одно. Второе. Третье.

Ствол я поднял сразу. Взял первого, потом второго, потом третьего — работал спокойно, по одному, с перезарядом, не спеша, потому что спешить было не в чем: дистанция моя, сектор мой, они шли открыто.

Он в это время орал.

Не буду врать, что не подумал в тот момент: пусть покричит. Пусть посмотрит и запомнит, как оно бывает, когда лезешь туда, куда сказали не лезть. Такой урок стоит десяти разговоров, и я его тогда именно так себе и объяснил.

Может, я и правда хотел его проучить.

А может, просто получил удобную позицию и хорошую охоту — на сползающихся всегда идёт неплохой прирост — и не стал себе мешать.

Не знаю. Тогда не разбирался, а теперь уже поздно.

Пятого я снял, шестого.

И только тут увидел движение снизу.

Наводчик не должен нападать. Он ловит и ждёт, у него вся конструкция под это заточена — сидеть, держать и звать. Он не бросается на добычу, пока к ней идут другие.

Этот бросился.

Он вышел из-под кочки за спиной у парня, прошёл по своей же паутине как по мосту и вошёл ему в бок раньше, чем я успел довернуть ствол.

Я его застрелил.

Через полсекунды. Может, через секунду.

Поздно.

Яд у них медленный. Парень был в сознании почти до самого города — я тащил его на горбу восемь километров, потом ещё три по дороге, и он всё это время разговаривал. Сначала нормально, потом путано, потом уже непонятно с кем.

Донёс живым.

Спасти не смогли.

Отец мне не сказал ни слова.

Ни в тот день, ни потом. Он не обвинял, не ругался, не пришёл выяснять. Он просто перестал на меня смотреть — не отворачивался демонстративно, а именно перестал, как перестают замечать мебель.

Я приходил к нему один раз. Он взял у меня ствол, посмотрел, назвал срок и цену. Всё как всегда. Только мимо лица.

А через полгода он ушёл в тайгу.

Без заказа, без напарника, без объявления. Просто собрался и вышел за периметр.

И не вернулся.

Вот после этого меня и начали сторониться.

Не сразу и не все. Но что-то в городе тогда сдвинулось окончательно, и обратно уже не встало.

Уважать — уважают. Даже больше, чем раньше.

Бояться — боятся.

И называть начали Лешим.

Только в глаза не говорят.

Понравилась глава? Поставьте лайк и подпишитесь на автора, чтобы не пропустить продолжение! Ваша поддержка очень помогает продвижению книги!

Глава 14

— Здорово, Саня.

Рыжий неловко изобразил попытку привстать из кресла — движение обозначил, но задницу от сиденья так и не оторвал — и махнул рукой, указывая на стул перед столом.

Я не торопясь подошёл, обогнул стул и сел.

— Ну что, как дела? — продолжая изображать радость и веселье, поинтересовался он. — Что-то давненько тебя не видел. Совсем забыл старика, не зайдёшь, не поболтаешь.

— Да есть грешок, — легко согласился я. — Так ты и сам мог бы зайти как-нибудь в гости. Где живу — знаешь. Совсем не обязательно своих нукеров присылать, если поболтать хочется.

— Это да.

Рыжий печально покачал головой, принимая претензию. Пару секунд подержал на лице скорбь — ровно столько, сколько требовалось, — и тут же взял себя в руки.

— Так что ты как? Как прокачка? Многие говорят, ты с охоты не вылезаешь. Контракты берёшь один за другим, причём один другого сложнее. Ты смотри, так ведь можно и выдохнуться.

— И не говори, — согласился я. — Мир стал опасным.

— Но в этом городе, — он поднял палец, — живут и люди сами по себе небезопасные. Многие считают, что мы вообще баланс наводим. Санитары, в некотором смысле. Старые города, которые выбрали жить по старому укладу, себя защитить неспособны. Любая опасность, любая лесная мелочь, которая вам, охотникам, на один зуб, одним пальцем завалить, — запросто может целый город в панику ввести. Который к этому просто не готов.

— Поэтому они и дают нам заказы, — согласился я.

— Точно.

— При этом нас же они считают мутантами.

— Обычное дело, — устало кивнул я.

Я не был уверен, сколько ещё смогу поддерживать это бестолковое перебрасывание словами.

Рыжий уловил моё настроение.

Он замолчал. Взгляд его стал пристальным, морщинки вокруг глаз углубились и собрались лучиками к вискам. Улыбка при этом с губ не ушла.

Она у него вообще никогда не уходит.

— Они думают, что правила есть только у них, — тихо произнёс он. — Но правила есть везде, где есть люди.

— Угу.

Я лениво кивнул.

— И у нас в городе есть правила.

Голос его стал глуше. Взгляд словно пытался проковырять во мне дыру.

— Это город свободных людей. Одиночек. Одиноких стрелков, охотников. И чтобы мы жили в мире и не начали охотиться друг на друга, у нас тоже есть правила. По-другому не может быть.

— Правила есть всегда, — согласился я и подавил зевоту.

— Не так уж их много у нас здесь. И одно тебе хорошо известно. — Он выдержал паузу. — Охотники не охотятся на охотников.

— Есть такое.

— Это правило неизменно. Его золотыми буквами над входом в город выковать можно. Это то, что позволяет нам жить в мире. То, что вообще позволяет нам жить.

Рыжий поднял ладони и развёл руки, будто показывая размер того, что позволяет.

— Это правило мы вместе придумывали, — напомнил я.

— Точно так и было, — согласился он.

— Тогда, после нападения на город. Думали: устоять сможем, только если будем объединяться. Даже те, кто особенно ратует за своё одиночество, за личное пространство. За свою статистику и свои тайны.

— Именно.

Рыжий выдохнул, словно с облегчением, и откинулся на спинку.

— Именно так и есть. Именно так мы и думали, когда его придумывали. В этом городе охотники не охотятся на охотников. Это неизменно и незыблемо. Даже если будет заказ на кого-то из присутствующих здесь — этот заказ не должен быть выполнен.

— Ну здесь вообще мало кто охотится на людей, — напомнил я. — Этим мясо занимается.

— Мда-а.

Он протянул это долго, задумчиво.

— Охотник не охотится на охотника.

Некоторое время он помолчал. Сначала разглядывал меня, потом отвёл взгляд и посмотрел в окно, на серую утреннюю улицу.

— Ты из самых старших здесь, Леший. Старожил, как говорили раньше. Ты сам это правило придумывал.

Он медленно перевёл взгляд обратно на меня.

И оценил мою реакцию на то, что назвал меня Лешим.

Причём второй раз за время этого не самого длинного разговора — хотя и самым коротким его тоже назвать было бы трудно. Правильнее всего было бы назвать его бестолковым и бессмысленным.

Но если в первый раз я сделал вид, что не заметил, то теперь смотрел уже с любопытством. И с явно читаемым ожиданием пояснений.

— Ты ведь знаешь, — продолжил он, уже жёстче, — за нарушение этого правила человека изгоняют из города. Причём это в самом лучшем случае.

— С некоторыми, — перебил я.

И выдержал длительную паузу.

Рыжий покорно ждал.

— С некоторыми этот самый лучший случай, — договорил я, — в лучшем случае может оказаться возможным.

Пауза повисла уже напряжённая.

Мы обменялись довольно жёсткой пикировкой, и оба это понимали. Такие разговоры дружескими объятиями не заканчиваются.

Рыжий подался вперёд и опёрся о стол локтями.

— На всякую силу найдётся другая сила, — произнёс он.

Явно нащупывая почву.

Вот тут мне уже было о чём задуматься.

Причём не о том, насколько он решителен и как далеко готов зайти. Я начал прогонять в голове другое: куда он уже успел зайти, чтобы позволять себе столь много. И каким образом подготовился к моему, скажем так, активному неудовольствию по поводу подобных тем и форм их изложения.

— Поговорки долго живут, — решил и я задвинуть фразочку поумнее, — потому что мало живут те, кто пытается их реализовывать.

В конце концов, не в лесу же я родился, когда-то и образование получал.

Рыжий не хотел улыбаться. Но в этот раз просто не смог сдержаться: губы слегка расползлись сами. Он попытался придать лицу гримасу недовольства — и получилось, что не улыбнулся, а скорее скривил рот.

— Охотники не охотятся на охотников, — решил он вернуться к постулату.

— Не охотятся, — согласился я.

— Если бы мне пришлось так поступить с кем-то из охотников, это был бы первый случай за очень долгое время. Да практически просто первый случай, — добавил он, поразмыслив несколько секунд. — С тех пор, как здесь был исход. Когда мы выдворили всех, кто даже косвенно не относился к понятию охотника. Мне приходилось изгонять только одного человека. И то из-за его слабости. Научить его было бы слишком сложно, и совершенно очевидно, что в процессе обучения он бы погиб. Я тогда предпочёл от него избавиться. Даже дал сопровождение и отправил в другой город.

— Помню такую историю.

— И даже это я сделал, — Рыжий слегка приподнял один палец, — именно затем, чтобы на моих руках не было его крови.

— Понимаю тебя.

— И что же мне предлагаешь делать теперь?

Взгляд его как-то слегка помутнел. Но смотрел он на меня не отрываясь.

— Как мне поступить?

— Смотря что ты имеешь в виду.

— Я имею в виду Софона. Джека.

— Печальная история, — кивнул я. Едва качнув головой.

— Очень печальная. К нему здесь многие хорошо относились.

— Его надо было выпроводить. Как и того. — Я произнёс это спокойно и даже сухо. — Один раз ты выпроводил. Второй раз выпроваживать не стал. Результат налицо.

— Он был неплохой парень.

— Он был слабый парень. И к тому же трусливый. И никогда не преодолел бы эти свои слабости.

— Может быть.

Рыжий задумчиво пробубнил это, опустив глаза.

— Но тем не менее он был здесь, и против этого никто не высказывался. Включая тебя. А теперь его нет.

— Не повезло ему.

— Не повезло оказаться наедине с Лешим?

Он быстро вскинул глаза — возможно, пытаясь поймать мою реакцию.

Поймал спокойное выражение лица и равнодушную ухмылку.

Мне уже становилось смешно наблюдать за его потугами что-то мне втюхать.

— Может, ближе к теме? — спросил я напрямую.

— Можно ближе, — кивнул Рыжий. — Нам, видимо, придётся расстаться. И ты сам это знаешь. Ведь ты сам придумал это правило.

— Намекаешь, что это я избавил мир от очередного слабака?

Поинтересовался я больше для формальности.

— Тут нечего намекать. Я это знаю.

— Ты знаешь?

Пожалуй, это был первый раз, когда я не сдержал удивления. Хотя и не было оно слишком ярким у меня на лице.

— Поверь, я знаю больше многих.

— Поверь, я об этом в курсе.

Он в данном случае намекал на то, что главы различных поселений, городков и городов имеют в системе свои плюшки. Свои особые допуски.

Об этом не очень часто говорят вслух, но в принципе знают все. В системе ведь надо выбрать свой путь, и каждый путь открывает определённые преимущества. У тех или иных голов этих самых городов — то есть у лиц ответственных — есть довольно любопытные возможности. Система делится с ними информацией, которой не делится с другими. По сути, можно сказать, что о системе и о новом мире они знают заметно больше остальных.

Вот только это из той же области, что и прокачанное оружие в непрокачанных руках. Что толку от их знаний? Этими знаниями ещё нужно уметь пользоваться. Хорошо читать человека и манипулировать им — не одно и то же. Здесь ситуация схожая.

Но главное — я никогда не слышал, чтобы информация была настолько подробной. Чтобы касалась событий, связанных с отдельным человеком. Чтобы Рыжий мог знать всё, что произошло в лесу с этим безглазым чудиком и с моей своеобразной наживкой.

Вряд ли.

Иначе пришлось бы уже признать его богом. Да и не только признать — он бы давно этим воспользовался. Он бы этим самым богом давным-давно стал, причём для всего мира.

А раз он сидит в одном не самом большом городке охотников, значит, информация всё-таки попадает к нему не настолько подробно.

— Если ты всё знаешь, — я скривил губы, — значит, ты прекрасно понимаешь, что я совершенно не могу взять в толк, о чём мы разговариваем. В его смерти нет моей вины. Как и в любой другой. Я не охочусь на охотников. Если бы я на них охотился, в этом городе остался бы один Рыжий. И то только потому, что мне бы захотелось поразвлечься. Как-то так, я думаю, сложилась бы судьба твоего города.

Он замолчал, подыскивая слова.

Я решил избавить от мучений и его, и себя. И задал прямой вопрос:

— Чего ты хотел, Палыч?

В этот раз тишина затянулась.

Ситуация была совершенно очевидна и для меня, и для него. Я даже не мог понять, зачем он вообще разыгрывает весь этот спектакль.

Он прекрасно знал, что вряд ли я стал бы убивать кого-то из охотников. Да, за мной ходит дурная слава. Но это трудно превратить в обвинение, и все это понимают. Один раз такое себе позволишь — второго тебе не дадут. А с кресла подвинут очень быстренько. Здесь тебе не старый город. Здесь люди себя уважают и морочить голову не дадут.

Значит, аргументов обвинить меня в убийстве охотника у него нет.

Значит, он распространил эту информацию, чтобы подготовить общество. Чтобы то, что он собирается сделать, не было воспринято в штыки.

И что же он собирается сделать?

Он пошёл ва-банк. Он меня шантажирует, и это довольно смело. Значит, в его понимании игра стоит свеч.

Что ж.

Пора было заканчивать этот цирк и переходить к этим самым свечкам.

— Есть одно хорошее задание.

Голос Рыжего поменялся.

Ушла вся эта пузырящаяся приветливость, ушли хи-хи и ха-ха, и на их месте оказался другой человек — деловой, ровный, привыкший считать. Улыбка, впрочем, осталась. Она у него держится на лице отдельно от голоса, как приклеенная бирка.

Он достал свой гаджет — дорогой, в потёртом кожаном чехле, — и провёл по экрану пальцем. Экран подсветил ему подбородок снизу голубоватым, и от этого лицо на секунду сделалось чужим.

— Это задание, которое видят не все. Оно не для общего употребления. Только главы городов имеют к нему допуск.

Он поднял глаза, проверяя, слушаю ли я.

Я слушал.

— Оплата максимальная из возможного. И даже больше. Оплата такая, что можно будет уже никогда не брать заказы за деньги. Выполнишь — и будешь в дальнейшем охотиться только из любви к искусству.

Я приподнял брови.

За окном по улице проехала телега — я услышал, как заскрипело и стихло. Где-то в глубине здания хлопнула дверь. В кабинете висела пыль, подсвеченная косым утренним светом из окна, и медленно оседала на полированную столешницу, на которой это было прекрасно видно.

— И в чём подвох? — спросил я.

— Подвох?

Рыжий поднял на меня глаза.

— Это задание очень сложное. И я думаю, что конкуренция за его выполнение будет очень высокая.

— Думаешь, многие возьмут?

— Я думаю, что уже многие взяли.

Он сказал это спокойно, будто сообщал прогноз погоды.

— Это городской уровень. Это большая охота.

Я слегка повёл плечом. Показывая удивление. Скривил губы.

Но в этот раз Палыча подгонять не пришлось. Он продолжил, не давая мне времени на реплику, — заговорил быстрее, плотнее, тем темпом, каким проговаривают заранее отрепетированное:

— Предлагаю такую форму договора. Я даю тебе это задание, ты его выполняешь, я получаю свой процент. Ты получаешь колоссальную оплату. И мы забываем инцидент.

— Какой инцидент?

Спросил я, хотя ещё не до конца решил, стоит ли вообще возвращаться к этому вопросу. Ясно ведь, что Рыжий давно всё решил, и спорить с ним бесполезно.

Впрочем, он исправил ситуацию элегантно: просто проигнорировал мой вопрос.

— Я сейчас перешлю на твой гаджет. Сможешь посмотреть все вводные.

Он ткнул в экран, и у меня в кармане коротко дёрнулось.

Я даже не пошевелился, но он всё равно поднял ладонь, призывая меня остановиться:

— Посмотришь уже дома. Не здесь. Ладно, Саш? Поверь, я тебе не враг.

— Верю, — с лёгкой ухмылкой ответил я.

Некоторое время мы сидели молча, глядя друг на друга.

Штуковина под потолком продолжала неспешно вращаться вокруг своей оси, ни на что не опираясь. Я поймал себя на том, что слежу за ней краем глаза, и заставил себя перестать.

Как я понял, разговор закончился и можно было идти.

Он ещё поковырялся в телефоне, потом положил его рядом с собой на стол — экраном вниз, аккуратно, ровно параллельно краю столешницы, — и поднял на меня глаза.

— Ты изменился.

Сказал он это вдруг, без всякого перехода.

— Я не узнаю того парня, с которым мы создавали этот город. И если у тебя в голове была мысль, что я тебя шантажирую, — значит, я прав. Ты изменился. Этого парня я не знаю. Он хороший охотник. Но мне он совершенно чужой человек.

— Ну что ж, — спокойно вздохнул я. — Будет время — как-нибудь познакомимся.

Он не ответил.

Я встал со стула — ножки коротко скрипнули по половице, — прошёл к двери и открыл её.

И, конечно же, именно в этот момент он должен был произнести последнюю красивую фразу.

Ну как без романтизма.

— Ты перестал видеть людей.

Он проговорил это медленно, взвешивая каждое слово.

— Ты отдаляешься. И мне кажется, ты перестаёшь ориентироваться. Охотнику нельзя терять этот навык.

И всё же ему удалось меня заинтриговать.

На секунду я остановился и полуобернулся, держа руку на дверной ручке. Ручка была холодная и гладкая, тоже, надо полагать, из какого-нибудь старого города.

— Навык видеть людей? — спросил я. — Полагаю, мне этот навык не очень нужен. Охотники не охотятся на охотников.

Хмыкнул и уже собирался выйти.

Но Рыжий успел добавить свою — видимо, давно заготовленную — реплику.

— Сегодня утром ко мне заходил Лютик. Спрашивал про Софона. Говорит, багги есть. А самого нигде нет.

— И что, Лютик заплакал от расстройства? — попытался съязвить я.

— Нет.

Он ответил спокойно.

— Я сказал, что Джек не вернулся с охоты. А Лютик ничего не ответил.

— Да, Лютик он такой.

— Жаль, что ты не видел в тот момент его глаза. Думаю, Лютик привязался к Джеку.

— Как к домашнему питомцу?

— Возможно.

Рыжий согласился искренне — кивнул, и на секунду на лице у него мелькнуло что-то настоящее.

— Но я и домашнего питомца Лютика поостерёгся бы трогать хоть пальцем. И никому никогда не рекомендовал бы.

Вот тут я обернулся уже полностью.

Пытаясь понять, что это было: новая угроза, или очередная подводка к какой-то интересной теме, или к очередному заказу.

Рыжий словно этого и ждал.

Он заговорил быстро. Так, будто текст этот был заготовлен с самого начала и всё предыдущее нужно было только затем, чтобы дойти до него.

— У тебя увеличилась статистика. Ровно так, как она увеличивается при ликвидации безглазого.

Он не смотрел в гаджет. Он говорил по памяти, и это было хуже всего.

— Безглазые не нападают на людей живых, целых и нераненых. Значит, если он напал на Джека — Джек был ранен. А вы были с ним вместе. Как же так получается, что ты мог убить безглазого, а безглазый мог убить Джека?

Он развёл руками.

— Думаю, здесь много вариантов быть не может. Безглазый видел Джека, но не видел тебя. Подстрелить безглазого можно только в момент кормления. И ты его подстрелил.

Пыль оседала на столешницу. За окном снова проехало что-то громыхающее.

— Чтобы понять, что там произошло, не нужно никаких особых допусков, — сказал Рыжий. — Достаточно быть просто человеком и сопоставлять открытую информацию. Совершенно очевидную информацию.

Он помолчал секунду.

— Поверь мне: любой в этом городе эту информацию уже сопоставил. И Лютик не исключение.

Я стоял в дверях и не двигался.

— Ты изменился, — сказал он. — Ты перестал видеть и понимать людей.

Он взял со стола свой гаджет, перевернул его экраном вверх и опустил глаза, будто дальнейшее его уже не касалось.

— В этой истории не меня тебе надо опасаться.

Понравилась глава? Поставьте лайк и подпишитесь на автора, чтобы не пропустить продолжение! Ваша поддержка очень помогает продвижению книги!

Глава 15

Первым пришёл потолок.

Белый, с квадратными панелями и длинной лампой посередине. Лампа не горела, а свет всё равно был — откуда-то сбоку, слабый, серый.

Я смотрела на потолок и не понимала, где я.

Потом вспомнила.

Больница. Меня привезли вечером, мама сидела рядом на стуле и держала мою руку двумя руками. Потом были каталка, коридор, потолок с лампами, которые проплывали надо мной одна за другой, и тётенька в шапочке сказала: считай до десяти.

Я досчитала до трёх.

Теперь во рту было сухо. Так сухо, что язык не отлипал от нёба, и я несколько раз попробовала сглотнуть, но глотать было больно — как будто в горле долго держали что-то жёсткое, а потом вынули.

Пахло непонятно. Не едой и не улицей. Спиртом, лекарством и чем-то сладковатым, от чего сразу становилось понятно, что ты в больнице, даже если бы ты не знала.

Пищало.

Тонко и медленно, у самого уха, с одинаковыми промежутками: Пи. Пи. Пи.

Что-то тянуло руку — на сгибе локтя было заклеено, и оттуда шла трубочка. На пальце сидела прищепка с красным огоньком, и от неё тоже шёл проводок. На груди под рубашкой были налеплены кружочки, и они щекотали, когда я дышала.

Дышать.

Я вдохнула — просто чтобы проверить, — и вот тут случилось самое странное.

Не заболело.

Понимаете, у меня всегда болело. Не сильно, не так, чтобы плакать, а вот так, знаете: как будто внутри слева кто-то положил маленький камешек, и он там лежит. Всегда. И когда бежишь, камешек становится тяжелее, и в ушах начинает стучать, и надо остановиться и постоять, наклонившись, и папа тогда говорит: всё, всё, стоп.

И ещё губы. У меня всегда мёрзли губы и кончики пальцев. Мама трогала их и говорила, что я холодная, как лягушонок, и терла мне ладошки своими.

И ещё я всегда быстро уставала. Даже когда просто сидела и рисовала — через сорок минут начинало хотеться лечь. Никому это объяснить было нельзя, потому что все спрашивали: почему ты не хочешь играть? А я хотела. Просто у меня заканчивалось.

Так вот. Сейчас ничего этого не было.

Ни камешка. Ни стука в ушах. Ни этого мутного тумана, который всегда стоял по краям, когда я вставала слишком быстро.

Я лежала и слушала себя внутри — и там было пусто и легко. Как будто из меня достали что-то тяжёлое и я стала весить меньше.

Пальцы были тёплые.

Я подвигала ими под одеялом и почувствовала, что они тёплые, и мне сразу захотелось сказать про это маме.

Она же всё время переживает. Она думает, я не замечаю, но я замечаю. Она смотрит на меня, когда думает, что я не смотрю, и у неё делается такое лицо. И папа тоже — он никогда не говорит, но он всегда следит, когда я бегаю, и когда я останавливаюсь, он уже стоит рядом.

Им надо срочно сказать. Что мне хорошо. Что у меня совсем-совсем ничего не болит.

Я повернула голову.

И увидела тётеньку.

Она стояла спиной, у стойки с приборами, и что-то там делала. В синем костюме, в шапочке, из-под которой сзади торчал хвостик. Свет от окна падал на неё сбоку, и я видела, что она пишет в тетрадке, придерживая её локтем.

Я хотела её позвать, но получился только хрип.

Она обернулась.

И я увидела, как у неё изменилось лицо.

Сначала она просто посмотрела — обычно, как смотрят на кого-то, кто шевельнулся. Потом брови у неё поднялись. Потом она положила тетрадку, не глядя, мимо стола, тетрадка упала, а она даже не наклонилась.

— Ты... — сказала она.

И сразу шагнула ко мне и наклонилась близко-близко.

От неё пахло мылом.

— Ты меня слышишь? Как тебя зовут, солнышко?

Я хотела сказать, но во рту было сухо, и я только пошевелила губами.

Она посмотрела на приборы. Потом на меня. Потом опять на приборы.

Потом сказала:

— Лежи. Лежи, не шевелись, я сейчас.

И вышла быстро, почти побежала. Дверь за ней стукнула и осталась приоткрытой.

Я слышала, как она в коридоре кому-то говорит, и голос у неё был не как обычно у взрослых, а какой-то высокий.

Потом стало тихо. Потом опять шаги, много.

Пришла другая тётенька, помоложе, и стала прямо у изголовья. Она мне ничего не сказала, только положила ладонь мне на лоб — и рука у неё была прохладная и хорошая. Она смотрела на приборы и шевелила губами, будто считала.

Потом пришёл дядя доктор.

Я его помнила. Это он разговаривал с мамой и папой в кабинете, когда я сидела на стуле и болтала ногами. У него большие руки и седое над ушами.

Сейчас он был в мятом синем и без шапочки, и волосы у него на макушке торчали смешно.

Он остановился в дверях.

И не подошёл сразу, а сначала посмотрел на меня оттуда, издалека.

У него было очень серьёзное лицо. Не сердитое, а какое-то... как будто он что-то забыл и никак не может вспомнить.

Потом он всё-таки подошёл. Взял бумажку с приборов — длинную, узкую, с зубчиками. Долго смотрел. Молодая тётенька что-то ему сказала тихо, и он кивнул, но так, будто не слышал.

— Свет, — сказал он.

Ему дали маленький фонарик, и он посветил мне сначала в один глаз, потом в другой. Свет был неприятный, я зажмурилась.

— Хорошо, — сказал он. — Ещё разок.

Потом он взял меня за руку — за ту, где не было трубочки, — и попросил сжать ему пальцы. Я сжала.

Потом попросил пошевелить ногами. Я пошевелила.

Потом он спросил, как меня зовут, и в этот раз я смогла сказать.

Он выслушал и кивнул.

И вот тут я услышала.

Не может быть.

Я не сразу поняла, что это он. Голос был его — я узнала, — но какой-то не такой. Как будто из-под воды.

Я подумала, что он что-то у меня спросил, и растерялась, потому что не знала, как отвечать. Он ведь ничего не спрашивал, он просто сказал, что не может быть, а что не может быть?

Тридцать восемь минут. И девять из них вслепую.

Я хотела спросить, чего тридцать восемь.

Открыла рот.

Она не должна была вернуться такой. Она вообще не должна была вернуться.

И тут я посмотрела на него внимательно.

Он стоял и держал бумажку с зубчиками. Смотрел на меня.

И рот у него был закрыт.

Совсем закрыт, я хорошо видела. Губы сжаты, и на скулах ходят такие желвачки.

Я моргнула.

Речь. Полная сохранность речи. Моторика. Зрачки в норме.

Он смотрел на меня и молчал.

А я его слышала.

Я не испугалась. Честное слово. Я подумала, что, наверное, так бывает после наркоза — мне же говорили, что после наркоза может быть по-разному, что может тошнить или голова закружиться. Значит, может и такое.

Я только не понимала, отвечать мне или нет.

А потом мне стало важнее другое.

Я приподнялась на локтях.

Просто чтобы посмотреть, есть ли за дверью мама. Мне очень нужно было ей сказать про то, что не болит.

Сзади ахнули. Молодая тётенька метнулась ко мне и схватила за плечи:

— Нельзя! Нельзя, милая, лежи, тебе нельзя вставать!

Но я уже села.

И оказалось, что это совсем легко.

Не закружилось. Не потемнело. Ничего не сдавило и не застучало. Я просто села на кровати, как дома садятся утром, и посмотрела на дверь.

В палате стало очень тихо.

Тётенька так и держала меня за плечи, но уже не давила, а просто держала. Первая, та, что с хвостиком, стояла у стены и прижимала ладонь ко рту.

А дядя доктор не двигался вообще.

Он смотрел на меня, и бумажка с зубчиками медленно сползала у него из пальцев.

Этого не бывает.

Этого не бывает.

Этого не бывает.

Оно билось у него внутри — гулко, часто, одно и то же, — и мне вдруг стало его жалко, потому что я не понимала, чего он так расстроился.

Я ведь хорошо себя чувствую.

Я хотела ему объяснить.

— А где мама? — спросила я.

— А где мама?

Я услышала свой голос — и он был не такой. Не тихий, как в палате, а обыкновенный.

И потолок был не белый.

Он был жёлтоватый, с разводом в углу, где когда-то текло сверху, и по нему шла тонкая трещинка. И лампа была не длинная, а обычная, круглая, с матовым стеклом, и внутри лежала мёртвая муха.

Я села на кровати и покрутила головой.

Не больница.

Комната. Маленькая, с одним окном, за которым было светло и серо. Шкаф с зеркалом на дверце. Стул, а на стуле — сложенное одеяло. Полка с книжками. На подоконнике стояли банки с гвоздями и болтиками, а рядом — цветок в горшке, у которого нижние листья пожелтели.

Я вспомнила.

Я не в больнице. Больница была давно, ещё когда мне было шесть.

А сейчас я тут.

В дверях стоял дядя Лёша.

Он держался за косяк одной рукой и смотрел на меня, и лицо у него было встревоженное. Как у папы, когда я долго не отзываюсь из своей комнаты.

А у его ноги, в дверном проёме, стояла собака.

Она смотрела на меня внимательно — не подходила, не махала хвостом, просто стояла и смотрела, чуть наклонив голову. Уши у неё были разные: одно торчало, другое падало кончиком набок.

И вот тут я увидела.

По её шерсти, вдоль спины, скользнули отблески. Зеленоватые, тоненькие, как будто по ней быстро провели чем-то светящимся и тут же убрали.

Один раз. И ещё раз, когда она переступила лапами.

Это было очень красиво.

Я не удержалась и улыбнулась.

— Что, сон приснился? — спросил дядя Лёша.

Я не стала отвечать. Просто кивнула.

— Ты главное не переживай.

Он сказал это медленно, растягивая слова, и я поняла, что он старается говорить помягче. Взрослые всегда так делают, и у них всегда получается немножко не так, как они хотят.

— Найдём мы твою маму и твоего папу. Обязательно найдём.

Я посмотрела на одеяло. Оно было колючее, серое, с полосками по краю.

— Приснилось, как я была в больнице, — сказала я.

— В больнице?

Он сразу перестал держаться за косяк и шагнул в комнату.

— А что такое, ты болеешь чем-то?

— Болела. Я потом выздоровела.

— А чем болела?

Я показала на грудь.

Он посмотрел туда, куда я показала. Потом на меня. Потом почесал затылок и оглянулся зачем-то на дверь, будто там кто-то был и мог подсказать.

— Ага, — сказал он. — Ясно.

Хотя по лицу было видно, что ему ничего не ясно.

Собака сделала два шага в комнату и села.

— Слушай, — сказал дядя Лёша, — так, может, у тебя какой-то режим? Может, тебе не всё что угодно есть можно?

Я пожала плечом.

— Так. — Он потёр ладонью подбородок, там было колючее. — Значит, смотри. Мне сейчас на работу собираться. Я вот думаю... посидишь ты тут одна дома?

Я опять не ответила и посмотрела на собаку.

Собака смотрела на меня. Настороженно, но не сердито. Просто она ещё не решила.

— Еда есть в холодильнике, — быстро сказал дядя Лёша. — Каша осталась вчерашняя, там в кастрюльке. Хлеб на столе. Чайник — вот тут, я покажу, только сама не включай, я лучше налью и оставлю. В термос налью, он тёплый долго держит.

Он говорил и при этом ходил по комнате, будто искал что-то, но ничего не брал.

— В холодильнике можешь взять, что хочешь. Но давай так договоримся — чтобы потом твои родители на меня не ругались. Ты же знаешь, что тебе можно, а что нельзя?

Я кивнула.

— Знаешь?

Я кивнула ещё раз.

— Ну вот и хорошо.

Он остановился посреди комнаты и выдохнул.

— Значит, так. Дверь я закрою. Изнутри её всё равно можно открыть, но ты не открывай, ладно? Никому. Даже если стучать будут.

Я посмотрела на него.

— И это... — Он снова потёр подбородок. — Если что — ну, если страшно станет или ещё чего, — так ты...

Он остановился.

Я поняла, что он не знает, чем закончить. Потому что телефона у меня нет, и позвонить я никуда не могу, и «если что» ничего сделать нельзя.

— В общем, я быстро, — сказал он. — Постараюсь быстро.

Он потоптался ещё немного и вышел в коридор. Я слышала, как он там гремит чем-то на кухне, как хлопает дверца, как течёт вода.

Собака осталась.

Она подошла ближе — совсем близко, к самой кровати, — и села так, чтобы можно было смотреть на меня снизу вверх.

Я протянула руку и осторожно дотронулась до её лба.

Она не отодвинулась.

И зеленоватое опять скользнуло по шерсти — от моих пальцев вниз, к спине, и погасло где-то у хвоста.

Красиво.

Я подтянула подушку повыше, устроилась на боку и стала смотреть.

Мешать я не хотела. Когда взрослые собираются на работу, им нельзя мешать — это я хорошо знаю. Мама всегда говорила: не сейчас, солнышко, я опаздываю. Так что я просто лежала и следила за ним глазами.

Собака подошла и положила голову на край кровати, рядом с моей рукой. Просто положила и замерла, и глаза у неё тоже стали следить — не за дядей Лёшей, а за мной.

Я не удержалась и опять улыбнулась.

Погладила её между ушами. Шерсть была жёсткая сверху и мягкая под ней, у самой кожи.

А потом я подумала, что лежу на его кровати.

Потому что вон там, в углу, было насыпано: старая куртка, какие-то тряпки, свёрнутый плед. Так и лежало комом, никто не убрал. И подушки не было, вместо неё — свитер, скрученный жгутом.

Значит, он там спал.

Значит, у него всего одна кровать, а другой нет. И он мне её отдал, а сам лёг в углу на тряпки, и всю ночь там лежал.

Я почему-то очень долго на это смотрела.

Дядя Лёша собирался.

Он делал всё вроде бы обычно, но как-то не по порядку. Взял рубашку, надел, застегнул сверху вниз, потом расстегнул одну и застегнул заново, потому что ошибся. Нашёл носки — один сразу, второй искал под стулом.

Потом стал хлопать себя по карманам.

Хлопнул по одному, по второму, полез в куртку, вытащил связку ключей, посмотрел на неё и положил обратно. Потом опять полез и опять достал.

— Так, — сказал он тихо, сам себе.

Он говорил сам с собой, когда собирался. Я заметила.

Взял с полки папку, положил на стол, придавил ладонью. Потом наклонился к сумке, что-то там переложил.

И посмотрел на меня.

Быстро, коротко, будто проверить, тут ли я. И сразу отвернулся обратно к сумке.

Потом опять посмотрел.

Он делал так уже несколько раз, и мне это было немножко смешно, только я не показывала.

Достал телефон.

Встал у окна, где светлее, и стал смотреть в экран. Долго. Водил пальцем сверху вниз, останавливался, читал, опять водил.

Лицо у него при этом стало другое. Не встревоженное, а такое... как будто он решает задачку и никак не сходится ответ.

Он поднял глаза от экрана и посмотрел на меня.

Потом опять в экран.

Потом опять на меня — и в этот раз задержался подольше, и я на всякий случай отвернулась к стенке, как будто разглядываю обои.

За окном шумел город.

Я лежала и слушала.

Машина проехала. Потом ещё одна, но другая — эта тарахтела. Где-то далеко били по железу, ровно, с промежутками: Тук. Тук. Тук. Тётенька позвала кого-то по имени, но я не разобрала. Хлопнула дверь в подъезде, и по лестнице кто-то пошёл вниз, быстро, через ступеньку.

Голуби на карнизе.

У нас дома тоже были голуби на карнизе. Они там ходили прямо у окна, и было слышно, как коготки скребут по железу.

И тише.

Вот это было самое главное. У нас всё время гудело — не громко, а просто всегда, как будто далеко работает что-то большое и никогда не выключается. И машины не по одной проезжали, а сразу много, потоком.

А тут одна проедет — и опять тихо. И слышно голубей.

Мне понравилось.

Хотя мама говорила, что маленькие города — это скучно.

— Ну всё, — сказал дядя Лёша. — Я на работу.

Он взял папку со стола, сунул под мышку, потом переложил в сумку. Ещё раз хлопнул по карманам — теперь уже нашёл всё, что искал.

Подошёл к двери. Остановился.

— Термос на столе. Не забудь, там чай.

Я кивнула.

— И это. Дверь никому.

Я опять кивнула.

Он постоял ещё немножко, держась за косяк, — так же, как утром, когда я проснулась.

Потом сказал:

— Я быстро.

И вышел.

В коридоре щёлкнуло, потом ещё раз щёлкнуло. Замок повернулся два раза. Шаги пошли вниз по лестнице, всё тише, тише, — и наконец совсем стихли.

Я повернула голову обратно и посмотрела в потолок.

На трещинку в углу, где когда-то текло.

Собака так и лежала головой на краю кровати и не двигалась.

Я протянула руку и почесала её за ухом.

К половине шестого утра институт обычно ещё спит.

Это самый тихий час. Ночная охрана досиживает последние минуты и уже поглядывает на часы. В сторожке у ворот греется чайник. Уборщица возит шваброй по коридору первого этажа, и звук этот разносится по всему зданию, потому что больше звуков нет. Первым из начальства приезжает завхоз — всегда, при любой погоде, и всегда ворчит на въезде, что ворота открывают медленно.

Потом, ближе к семи, начинают подтягиваться остальные. По одному, по двое, с термосами и пакетами. У проходной образуется очередь, кто-то курит на крыльце, кто-то занимает место на парковке.

Так это выглядит каждый день.

Этим утром всё было иначе.

У главного входа стояли машины. Три — тяжёлые, приземистые, с городскими номерами и бронированными бортами. Ещё две — у боковых ворот. Двигатели не глушили: они работали на холостых, и над капотами дрожал тёплый воздух.

Внутри происходило серьёзное.

Охрану подняли по тревоге в четыре сорок. К пяти вся смена была в сборе, к пяти пятнадцати вызвали резервную. В оружейке горел свет и не закрывалась дверь.

Работали быстро.

Сухой лязг затворов. Щелчки магазинов, входящих в приёмники. Хлопки застёгиваемых креплений. Кто-то коротко называл номера, кто-то отзывался.

Разбирали не то, что обычно.

Обычно берут стандарт — то, что висит на стойке и с чем ходят в патруль. Сегодня открыли дальний шкаф, тот, что за решёткой и с двумя печатями, и оттуда пошло другое: стволы с наращенными кожухами, с гранёными вставками в казённике, с фрагментами на цевье и утяжелёнными прикладами. Артефактное. То, что записано в отдельный журнал и выдаётся под роспись начальника охраны лично.

— Двенадцатый — распишись.

— Расписался.

— Гасители по одному на тройку. Больше нет.

— Заряды где?

— В ящике. Не вскрывать до команды.

Никто не спрашивал зачем.

Люди в форме вообще редко спрашивают зачем — это одна из главных особенностей людей в форме и главная причина, по которой всё это работает.

В администрации города происходило то же самое.

Спецгруппа получила вводную в четыре пятьдесят. К пяти двадцати они уже стояли во дворе — в чёрном, с закрытыми лицами, — и загружались в машины. Слаженно, без единой лишней команды: старший показал два пальца, и первая четвёрка ушла в головную; показал ещё раз — вторая пошла следом.

Хлопнули двери.

Колонна вышла со двора и на первом же перекрёстке разделилась.

Три машины ушли направо — к институту, на усиление.

Две повернули налево.

Дом на Заводской, четырнадцать, стоял в утренней тишине.

Обыкновенная панелька старой постройки, с облупившимся зелёным цоколем и двумя тополями у торца. В окнах ещё не горел свет. На лавочке у второго подъезда лежала оставленная кем-то с вечера газета, отсыревшая от росы.

Здесь ничего не происходило годами.

Вчера вечером в подъезд вошёл мужчина в рабочей куртке. С ним была девочка. Он придержал ей дверь и что-то сказал — соседка с первого этажа слышала голоса, но не разобрала слов и не придала значения.

Сейчас у этого подъезда останавливались машины.

Они подошли тихо, накатом, без света фар, и встали не у самого входа, а чуть в стороне — одна с торца, вторая у арки, перекрывая выезд.

Двери открылись почти без звука.

Люди выходили молча.

Они не переговаривались, не оглядывались и не сверялись друг с другом — каждый знал своё место и шёл к нему сразу, экономным быстрым шагом. Двое ушли за дом, к окнам, и растворились в тени между тополями. Один занял позицию у торца, откуда просматривались и подъезд, и арка. Ещё двое встали по обе стороны от двери, прижавшись спинами к стене.

Оружие держали опущенным, но держали в руках.

Старший подошёл последним. Постоял, глядя вверх, на тёмные окна. Потом поднял руку и показал три пальца.

Тот, что стоял ближе к двери, взялся за ручку.

Дверь была не заперта — она в этом доме никогда не запиралась.

В подъезде было темно и пахло сыростью и кошками. На лестничной клетке между первым и вторым горела тусклая лампочка.

Они пошли вверх.

Тихо, по краю ступеней.

Понравилась глава? Поставьте лайк и подпишитесь на автора, чтобы не пропустить продолжение! Ваша поддержка очень помогает продвижению книги!

Глава 16

Высоту он выбирал полтора часа.

Первая не подошла — обзор хороший, но подход с трёх сторон открытый, и уходить пришлось бы через голое место. Вторая была удобной, но сидела слишком близко: с неё до поля выходило меньше километра, а этого Леший не любил. Третья оказалась той самой.

Скальный выход на гребне, метрах в сорока над уровнем дороги, с редким сосняком по вершине. Сзади — обрыв, значит, со спины не подойдут. Слева — осыпь, по которой бесшумно не поднимешься. Справа сплошной завал бурелома. Единственный нормальный подход — тот, по которому он сам сюда влез, и этот подход он теперь видел целиком.

Он потратил ещё сорок минут на обустройство.

Расчистил лёжку от хвои и мелких камней — не для удобства, а чтобы ничего не хрустнуло под локтем в самый неподходящий момент. Пристроил сошки на плоский камень, подложив под них сложенную куртку, чтобы гасило вибрацию. Проверил сектор: повёл стволом слева направо и обратно, отметил, где мешает ветка, отломил ветку. Прикинул, откуда пойдёт солнце после полудня, и сместился на два метра, чтобы блик от линз не ушёл в поле.

Флягу положил справа, под правую руку. Запасной магазин — слева, вертикально, донцем вверх.

Потом лёг и стал смотреть.

Оптика у него была старая — из прежнего мира, ещё той эпохи, когда такие штуки называли «с дополненной реальностью» и продавали как игрушку для богатых. Тогда это означало, что поверх картинки можно вывести маршрут до ближайшей кофейни.

Теперь это означало другое.

Такие приборы интегрировались с системой напрямую и без переходников, потому что были для этого изначально устроены. Из всего, что осталось от старого мира, именно они оказались самыми полезными — и по иронии, их до сих пор ценили выше свежих кустарных сборок.

В окуляре развернулось поле.

Заброшенный колхоз, серо-жёлтый от сухого бурьяна, с остатками фундаментов по левому краю. Дорога, огибающая его дугой. И на дальней стороне, у самой кромки тайги, — оно.

**[ОБЪЕКТ. ТИП: НЕ ОПРЕДЕЛЁН.]**

**[СТАТУС: АКТИВЕН]**

**[ДАННЫЕ ЗАКРЫТЫ]**

«Данные закрыты».

Он видел эту строчку впервые в жизни. Не «не определён» — «не определён» бывает сплошь и рядом, когда система ещё не внесла тварь в каталог. А именно закрыты. То есть данные есть. Просто ему их не покажут.

Леший хмыкнул и стал рассматривать сам.

Храм стоял метрах в двухстах от кромки леса, на ровном месте, и первое, что бросалось в глаза, — он стоял неправильно.

Не косо, не криво. Наоборот.

Он стоял слишком ровно.

Любое здание в этом мире сидит в земле как попало: фундамент даёт усадку, один угол проседает, стены ведёт, вокруг нарастает бурьян, к цоколю прибивает мусор. Это видно даже на новостройках, если приглядеться.

Этот не сидел в земле вовсе.

Он стоял на ней. Как поставленный. Между нижним краем стены и травой шла ровная линия — без наплыва грунта, без просевшего угла, без единой травинки, вылезшей вплотную. Бурьян подходил и обрывался, будто по нему провели линейкой.

И сама постройка была выверена до неприличия.

Леший поймал себя на том, что ищет, к чему придраться, — и не находит. Стены сходились под прямым углом, и угол этот был прямым не «на глаз», а прямым по-настоящему. Кладка шла ровными рядами, и швы между блоками читались одинаковой толщины по всей высоте. Он специально прошёлся оптикой снизу вверх по одному шву, потом по другому.

Одинаковые. До миллиметра.

Так не строят. Так не может строить человек, у которого есть руки, погода и понедельник.

Впрочем, его никто и не строил. Это Леший знал не хуже других: храмовник приходит вместе с ним. Или он вместе с храмовником — тут мнения расходятся.

Цвет был тёмный. Не чёрный, как рассказывают в байках, а глубокий серо-графитовый, матовый, без единого блика даже под прямым светом. Оптика не давала на нём отражения вообще — а она давала отражение на всём, включая мокрый камень.

Одна дверь. Высокая, узкая, двустворчатая, с полукруглым завершением. Закрытая.

Окна — три с этой стороны, вытянутые, тоже с полукруглым верхом. И в окнах стояли витражи.

Вот это его зацепило.

Витражи были цветные — тёмно-красное, синее, янтарное, — но узор в них не складывался ни в какую картинку. Не было ни фигур, ни сцен, ни хотя бы орнамента. Просто фрагменты стекла, подогнанные друг к другу в порядке, который явно был порядком, но не читался.

Он смотрел на них минуты три и в какой-то момент поймал себя на неприятном: ему начало казаться, что узор всё-таки складывается. Что вот-вот сложится. Что не хватает совсем чуть-чуть.

Леший увёл оптику в сторону, посмотрел на бурьян, поморгал и вернулся обратно.

Больше на витражи не смотрел.

По стенам шли знаки.

Не сплошь — полосами. Одна полоса опоясывала здание по низу, на уровне пояса. Вторая — под самой крышей. Ещё несколько поднимались вертикально, по углам.

Знаки были угловатые, короткие, вырезанные в камне глубоко и чисто. Не орнамент. Слишком неровно расставлены для орнамента: где-то плотно, где-то с разрывами, где-то по одному.

Больше всего это походило на маркировку.

Как на ящиках со спецгрузом, куда штампуют серию, партию и допуск. Только эти были не штампованные, а именно резаные, и резал их тот, кто знал, что пишет.

Леший сфотографировал бы, если б было чем. Постарался запомнить хотя бы несколько.

Крыша была двускатная, крутая, с длинным гребнем.

И на гребне, ближе к передней стене, стоял знак.

Он ожидал креста. Крест был бы понятен и даже успокоителен: крест — это то, что стоит на храмах, к этому все привыкли.

Креста не было.

Стояло другое. Металлическое, тёмное, в человеческий рост: две линии, наложенные друг на друга. Одна прямая, вертикальная, с загнутым верхом — вроде посоха или крюка. Вторая пересекала её косым иксом.

Простая штука. Настолько простая, что её мог бы нацарапать ребёнок палкой в пыли.

И при этом от неё почему-то делалось не по себе — именно из-за простоты. Так выглядят вещи, которые появились очень давно и с тех пор ни разу не менялись, потому что менять в них было нечего.

Леший долго на неё смотрел.

Он никогда не встречал храмовника. Ни разу за все годы. И знал о них ровно то же, что все: что они приходят со своим храмом, что они непобедимы, и что если храмовник всё-таки погибнет, храм становится чёрным.

Последнее, впрочем, проверить некому.

А сейчас у него была редкая возможность — сидеть на высоте в двух с половиной километрах и разглядывать эту штуку столько, сколько захочется.

Он и разглядывал.

Отмечал детали, прикидывал размеры, считал ряды кладки. Работал, в общем.

И только через полчаса поймал себя на том, что за всё это время ни разу не проверил остальное поле.

Он оторвался от храма и повёл оптику вправо — к дороге.

Значит, Рыжий не соврал.

Вот что я подумал, когда наконец оторвался от этой постройки и позволил себе прикинуть, во что влез.

Если в деле участвует храмовник — это не «очень сложное задание». Это другая категория. Браться за такое — примерно то же самое, что совершить самоубийство чужими руками, только медленнее и с предварительным согласованием суммы.

Никто не берёт заказы, где рядом храмовник. Не потому что боятся — боятся все, это нормальное рабочее состояние. А потому что нет смысла: ты не выполнишь. Он выполнит, а ты нет. У него статистика такая, что мою можно писать в графе «прочее».

Хотя вот что любопытно.

Заказ у меня в гаджете. Заказ городского уровня, с доступом только для глав. И на этом же заказе сидит храмовник.

Значит, вопрос номер один: на чьей он стороне.

Он охраняет то, за чем все побежали? Или он тоже за этим бежит? Это две принципиально разные ситуации, и во второй у меня хотя бы теоретически есть шанс прийти вторым, а в первой шансов нет вовсе.

Ответа у меня не было, а гадать я не люблю. Гадание — это когда ты придумываешь себе версию, а потом подгоняешь под неё факты, и в тайге за это платят одинаково.

Так что я решил просто смотреть.

Смотреть я умею.

Мысли мои прервал челнок.

Он выкатился слева, со стороны старого города, — тяжёлый, приземистый, с закруглёнными бортами. Шёл ровно, километрах на шестидесяти, и явно никуда не спешил.

Я поймал его в оптику и повёл.

**[ТРАНСПОРТ. ГРУЗОВОЙ. ЭКИПАЖ: 2]**

**[ГРУЗОВОЙ ОТСЕК: ЗАКРЫТ. СОДЕРЖИМОЕ: НЕ ОПРЕДЕЛЕНО]**

Обычный курьер. Такие мотаются между торговыми и старыми городами постоянно, я их за жизнь видел сотни.

Он дошёл до поворота — и встал.

Причём встал плохо. Не притормозил заранее, а провалился прямо, не вписавшись в дугу, и ткнулся носом в обочину. Я увидел, как поднялась пыль и как через полсекунды выдохнули воздушные тормоза.

Ага.

Понятно.

Тоже увидели.

Я даже усмехнулся, хотя ничего смешного в этом не было. Просто представил себе, что они сейчас чувствуют.

Едут два мужика по своим делам, обсуждают, кому и что впарили, и тут один надевает очки и видит на дальней стороне поля вот это. И вторая мысль после «что это такое» — обязательно «а не по нашу ли душу».

Мне трудно догадаться, по их душу храмовник или нет. Им, судя по всему, тоже.

Челнок постоял минуты полторы.

Я видел, как в кабине шевелятся: один прилип к боковому, второй развернулся всем корпусом. Потом машина медленно, очень медленно поползла назад, отходя от обочины, — и так же медленно двинулась вперёд, в поворот.

Правильное решение. Я бы сделал так же.

Вот только правильные решения в таких случаях помогают редко.

И тут пошло другое.

Я почувствовал это раньше, чем увидел, — по свету. Он изменился. Не потемнело, а именно изменилось качество: белое небо над тайгой начало наливаться.

Я повёл оптику вверх.

Над лесом, километрах в трёх от дороги, скучивались облака.

Не наплывали со стороны — именно скучивались, собирались из ничего, прямо на моих глазах. Ровное белое молоко там уплотнялось, темнело, сбивалось комьями. Комья находили друг на друга, тяжелели, наливались снизу свинцом.

Минуты за две над тем участком тайги встала полноценная грозовая туча — плотная, с рваным низом, с тем характерным зеленоватым отливом в подбрюшье, который обещает крупный град.

При том, что вокруг небо оставалось прежним. Ровное и белёсое, как было.

Только над этим куском.

Потом рвануло.

Разряд ушёл вниз — короткий, толстый, ослепительно белый даже сквозь оптику, — и я машинально зажмурил левый глаз. Гром докатился секунд через восемь, глухо и раскатисто.

А потом туча начала расползаться.

Так же, как и собралась: не уходя в сторону, а именно расползаясь, истончаясь, растворяясь обратно в общей белизне. Минута — и от неё остались рваные пряди. Ещё минута — и не осталось ничего.

Небо снова было ровным и пустым.

Я перевёл оптику вниз, к кромке леса под тем местом.

И увидел, как из тайги на дорогу выходит женщина.

Ну, здравствуйте.

Первое, что я подумал: не бывает.

Потому что если человек приходит с той стороны, значит, он шёл через тайгу — а через тайгу в том квадрате пешком не ходят. Там болотина, там бурелом, и там водится такое, чего я сам предпочитаю обходить дугой.

Она вышла на дорогу спокойно. Огляделась.

**[ОБЪЕКТ НЕ ОПОЗНАН]**

Пусто. Совсем пусто — ни строки, ни уровня, ни типа.

Такого я тоже раньше не видел. Система молчит про тварей, которых не внесла в каталог, но она никогда не молчит про людей. Люди у неё все посчитаны.

А эта — нет.

Я подкрутил кратность.

Женщина. Молодая — двадцать пять, может, чуть больше; лицо резковатое, с прямым острым носом, и именно эта резкость старила, хотя кожа была молодая. Тёмные тяжёлые волосы, откинутые за спину без всякой укладки.

Одета в длинное платье цвета мокрой глины, подпоясанное шнуром, с закатанными выше локтя рукавами. По подолу и вдоль швов шли знаки — угловатые, короткие, расставленные неровно.

Я задержался на них.

И почувствовал, как под ложечкой у меня похолодело.

Потому что я уже видел точно такие. Полчаса назад. Резаные в тёмном камне, полосами по низу стены и под самой крышей.

Не похожие. Такие же.

Ладно.

Я повёл оптику обратно на её лицо.

Она стояла и осматривалась — не тревожно, а деловито, тем взглядом, каким осматриваются, приехав на место работы. Провела глазами вдоль дороги в одну сторону. В другую.

Потом опустила голову и проверила свою палку.

Я думал сперва, что это посох. Оказалось коротковато для посоха: она держала его в двух руках, и концы едва выходили за хват. Короткая, тяжёлая на вид, с винтовой насечкой по всей длине. Она повертела её в ладонях, что-то на ней проверила пальцем, поправила хват.

И увидела челнок.

Я видел, как она увидела: подбородок дёрнулся вверх, взгляд остановился. Она замерла на секунду, потом посмотрела дальше по дороге, туда, где стоял храмовник.

И вот тут её лицо изменилось.

Не испугалась. Я ждал, что испугается, — любой нормальный человек, увидев храмовника на пустой дороге, испугался бы, и это было бы разумно.

А у неё на лице мелькнула досада.

Короткая, почти бытовая. Так смотрят на человека, который отнимает время. Уголок рта дрогнул и опустился.

Дальше она пошла к челноку.

Не к храмовнику — тот стоял впереди, у кабины, и разговаривал с водителем; я видел, как открылась дверь и как водитель встал на ступеньку. Ей это, судя по всему, было неинтересно.

Она шла сзади, вдоль борта, пригнувшись — не пряталась, а просто держалась ниже линии зеркал.

Дошла до кормы. До задней двери.

И начала что-то делать.

Я подкрутил кратность до предела.

Она встала боком к двери — не касаясь её, в полушаге — и подняла палку. Не замахиваясь. Поставила вертикально, между собой и створкой, и придержала одной рукой снизу.

Вторая рука пошла в карман.

Она достала что-то мелкое. С такого расстояния я не разобрал точно — тонкое, светлое, длиной с палец. Похоже на щепку. Или на сухую веточку.

Приложила её к палке. Прижала большим пальцем.

Постояла так секунды три, глядя не на дверь, а куда-то мимо неё, сквозь.

А потом сломала.

Я увидел, как дёрнулись кисти, — и хотя услышать хруст с двух с половиной километров невозможно, мне на секунду показалось, что я его услышал.

Две половинки она отпустила, и они упали в пыль.

А сама отступила от двери и пошла обратно — теперь уже вдоль борта вперёд, туда, где стоял храмовник.

Спокойно. Не таясь.

Я сглотнул и поудобнее лёг на приклад.

Похоже, сейчас будет интересно.

Они начали.

И я забыл обо всём.

Это, кстати, паршивая привычка и когда-нибудь она меня прикончит. Но справиться с ней я не могу — когда работает настоящий мастер, я перестаю быть человеком в засаде и становлюсь зрителем.

А тут работал мастер.

Первый выпад я разобрать не успел — просто увидел, что клинок был внизу, а стал вверху, и между этими двумя положениями ничего не было. Ни размаха, ни промежуточной фазы. Как будто из картинки вырезали середину.

Я подождал ещё одну связку и понял, что так ничего не увижу.

Поэтому включил заморозку.

Штука эта у меня открылась года три назад, и пользуюсь я ею редко. Не потому, что жалко ресурса, — а потому что она опасная.

Заморозка не замедляет мир. Она замедляет то, *как ты его видишь*. Ты уходишь внутрь картинки, и всё в поле зрения растягивается, но ровно на это время ты выпадаешь из настоящего. Ты не слышишь, что происходит справа. Не замечаешь, что кто-то поднимается по осыпи. Твоё тело остаётся лежать на камне, а тебя в нём нет.

Правило простое: включать только тогда, когда тебе ничего не угрожает.

Мне не угрожало. Гребень за спиной, осыпь слева, бурелом справа, до дороги два с половиной километра. Единственный подход я видел весь.

Так что я позволил себе.

Мир поплыл.

Клинок пошёл вниз медленно, торжественно, и я увидел то, что не увидел бы никогда.

Он не бил в неё.

Вот что стало ясно с первой же замороженной связки. Он бил *рядом*. На ладонь мимо, на две мимо, каждый раз чуть-чуть, каждый раз в ту сторону, куда она уже уходила.

Мне сначала показалось, что она хороша.

Потом я досмотрел до конца движения и понял, что она уходит туда, куда он её выпускает.

Красиво, зараза.

Я прокрутил три атаки подряд. Он подавал ей клинок под удобный угол — тот самый, под которым её палка работает лучше всего. Он давал ей встать в вертикаль. Один раз он даже придержал руку на выходе, буквально на треть мгновения, чтобы она успела довернуть кисти.

Он её учил.

Нет, не так. Он ей *объяснял*, что она справляется.

Я смотрел на это с восторгом, который трудно объяснить нормальному человеку. Есть охота, где ты берёшь силой. Есть охота, где ты берёшь терпением. А есть вот такая: когда ты за десять движений выстраиваешь у противника картину мира, а на одиннадцатом эту картину используешь.

Я досмотрел до третьей связки и уже знал, что будет.

Локоть.

Я знал это за четыре движения до того, как он его провёл. Потому что видел, как он трижды подряд заводил её на один и тот же разворот, и каждый раз чуть-чуть смещал точку, куда она приходила. По полшага. По четверти шага.

К четвёртому разу она пришла ровно туда, где её ждал локоть.

Заморозка растянула этот удар секунды на три, и я смотрел на него как на произведение искусства. Не в челюсть — в скулу с виском разом, косым, с корпусом, с проносом. Такой удар не калечит. Такой удар выключает координацию, и человек падает и потом минуту не понимает, где верх.

Именно минуту. Ему нужна была минута.

И вот тут я наконец сообразил главное.

Он не собирался её убивать.

Если бы собирался — он бы сделал это первым выпадом. Тем самым колющим, который я не разглядел даже в замедлении. Она бы его не увидела и не поняла бы, что умерла.

Он всё это время работал на другое.

Ему нужно было, чтобы она отвлеклась.

Я не знал, что она там сделала с задней дверью своей щепкой, — но храмовник, судя по всему, знал. И потратил на неё десять минут боя вместо одной секунды только затем, чтобы она эту дверь отпустила.

Я выдохнул и снял заморозку.

Мир вернулся в нормальную скорость, и меня слегка повело — обычное дело после длинного сеанса.

На дороге в этот момент из грузового отсека уже сыпались твари.

Их было четверо, и я даже не успел толком рассмотреть, кто именно, потому что боковым зрением поймал движение слева.

Челнок уходил.

Он сорвался с места, выплюнув щебень, и пошёл на разгон — резво, гораздо резвее, чем ползал по трассе минуту назад. Форсаж включили, и не только форсаж: я видел, как за кормой пошло характерное марево от контурного ускорителя.

Я перевёл ствол на него.

И задумался.

Эти двое видели всё с самого начала. Они везли груз, о котором знали как минимум то, что он опасен. Они разговаривали с храмовником вплотную. И, что важнее всего, они ехали из старого города — а мой заказ, судя по кодам в вводной, оттуда же.

Такие ребята обычно располагают информацией.

Их стоило бы остановить.

Я даже прикинул угол. Дистанция — километр восемьсот, боковой снос минимальный, ветра нет. Ствол у меня хороший, вставка разгоняет процентов на тридцать сверх штатного.

Вот только у них тоже всё хорошее.

Челнок бронированный — раз. Колёса на такой машине заполненные, дырка их не остановит — два. Двигатель прикрыт снизу и сзади, и стрелять придётся в узкое окно на движущейся цели — три.

Допустим, попал. Допустим, встал.

Дальше мне надо к ним спуститься. С гребня — это минут двадцать пять, из них последние восемьсот метров по открытому полю.

А в этом поле сейчас стоит храм. И на дороге дерётся храмовник.

Я убрал палец со спуска.

Знаю, знаю. Я себя уговорил. Иногда полезно честно себе признаться, что ты не отказался от плана по трезвому расчёту, а нашёл три причины не лезть туда, куда лезть страшно.

Ладно. Пусть едут.

Я вернул оптику на дорогу.

И увидел, что там уже всё кончено.

Пока я разбирался с челноком, они успели: четверо тварей лежали, из отсека вылезло что-то большое и двухголовое, и это большое тоже уже лежало — вернее, от него осталось пятно выжженного щебня и полоса пепла, которую сносило ветром.

Быстро они.

А эти двое сидели.

Прямо на дороге, на щебне, в трёх шагах друг от друга. Потом легли — он на локти, она на спину.

Я смотрел на них минуты три и думал, что впервые в жизни вижу храмовника, который выглядит уставшим.

Потом перевёл оптику левее — проверить дорогу.

Потом вернул обратно.

И свёл брови.

Женщина стояла. Опиралась на свою палку, как на клюку, и медленно шла по кругу, оглядываясь. Наклонялась. Заглядывала в кювет. Подходила к выжженному пятну и трогала его ладонью.

А храмовника не было.

Я прошёлся оптикой по всему полю. По дороге в обе стороны — на километр, на полтора. По кромке леса. По кустарнику у обочины.

Пусто.

И вот тут мне стало нехорошо.

Есть правило, которому меня жизнь научила рано и надёжно: если опасный объект находится в зоне твоей видимости — пусть он там и находится. Пусть стоит, ходит, дерётся, спит. Что угодно. Главное — чтобы ты его видел.

Как только он пропадает из зоны видимости, он не пропадает. Он просто перестаёт быть в той зоне, которую ты контролируешь.

Тело сработало раньше головы.

Я скатился с камня вниз, в лёжку, уходя с вертикали, — вжался в углубление, где меня не взять ни с одной точки, кроме как сверху.

Резко перевернулся на спину, чтобы контролировать верх.

И замер.

У моего горла стояло остриё.

Длинное, прямое, поблёскивающее холодным синим — и совсем близко, в палец от кожи. Я даже чувствовал, как от него тянет прохладой.

Надо мной стоял храмовник.

Он не запыхался. На нём не было ни пыли, ни следа боя. Балахон висел неподвижно, хотя на гребне дул ветер.

И я посмотрел ему в глаза.

Наверное, я один из немногих, кто вообще имел возможность рассмотреть их с такого расстояния.

Они были не тёмные. Не карие, не серые, не какие-нибудь там глубоко-ореховые.

Чёрные.

Целиком.

Понравилась глава? Поставьте лайк и подпишитесь на автора, чтобы не пропустить продолжение! Ваша поддержка очень помогает продвижению книги!

Глава 17

Я прошёл ступеней пять или шесть.

Мне даже показалось, что я их посчитал. Это автоматический рефлекс — уделять внимание мелочам, когда что-то тебя напрягает.

А меня что-то напрягло.

Не знаю даже, как это внятно объяснить. Бывает такая тишина — когда кто-то рядом играет в прятки. Пусть даже играют двое, а остальные и не играют вовсе, просто рядом находятся. Всё равно все начинают вести себя тише. Хотя бы затем, чтобы не мешать.

Вот такая бывает напряжённая тишина.

Как будто кто-то во что-то играет. Чьё-то присутствие ты ощущаешь. Ощущаешь, что и оно, возможно, тебя ощущает. Но почему-то не хочет себя обнаруживать.

Это прошло у меня по спине волной. С лёгким холодком, от поясницы вверх, между лопаток.

Чувство. Интуиция. Ничего больше.

И всё же я слегка сбавил шаг.

И тут же себя за это обругал.

Пришлось выкручиваться: я изобразил, что шарю по карманам, — и постарался, чтобы это прозвучало убедительно. Позвенел ключами. Похлопал по левому, по правому, поковырялся зачем-то во внутреннем. Даже вздохнул с досадой, вполголоса, для полноты картины.

Потом снова прибавил шаг.

Может, он у меня стал чуть аккуратнее. Чуть тише.

Но ритм остался прежним.

Ритм — это главное. Человек, который что-то заподозрил, всегда сбивается с ритма, и тот, кто снизу, услышит это раньше, чем поймёт, что услышал. Шаг у испуганного делается короче и суетливее, и это не подделаешь усилием воли, это надо сначала заметить в себе, а потом задавить.

Слух у меня в этот момент был напряжён до предела.

Подъезд был обычный. Пахло сыростью, остывшей побелкой и немного кошками. Из-за какой-то двери тянуло жареным луком — кто-то уже завтракал, и по звуку было слышно, как там шкворчит на сковородке, ровно и уютно, будто в другом, соседнем мире. Между этажами лампочка горела вполнакала, жёлто и неровно, и от неё углы площадок оставались в тени, а на стенах шевелились неопределённые пятна. Перила холодили ладонь. На третьем кто-то давно оставил на подоконнике банку из-под краски, и в ней стояли окурки — я прошёл мимо и почувствовал застоявшийся кисловатый запах пепла.

Я прошёл один этаж.

Затем следующий.

Тишина держалась. Ровная, плотная, без единого лишнего звука снизу.

Именно это меня и не устраивало.

Потому что в жилом доме в семь утра снизу всегда что-нибудь есть. Дверь хлопнет. Замок провернётся. Кто-нибудь закашляется, сплюнет, чиркнет спичкой на площадке. Хоть чей-нибудь телевизор, хоть чей-нибудь ребёнок, хоть бабка с ведром.

А тут было пусто.

Пусто настолько ровно, что казалось: там, внизу, кто-то очень старательно этой пустоты добивается.

В какой-то момент мне подумалось, что это уже паранойя.

С какой бы стати кому-то от меня прятаться? Причём в самом сердце города. Я же не на вольных просторах среди мутантов, где действительно за каждой веточкой и каждой травинкой может подстерегать.

Здесь город. Здесь общая информация. Система автоматически объединяет любые социальные сообщества, и это первое, чему учат детей: в городе ты не один, в городе тебя видно.

Прятаться от кого-то отдельного — довольно глупое занятие. Этот самый кто-то просто откроет свой гаджет и увидит, что от него прячутся.

Единственная скрытность, которая в наше время вообще чего-то стоит, — это когда ты выкидываешь гаджет совсем. Ни телефона, ни приёмника, ни артефакта на связи. Ничего, что система использует как нитку. Но тогда ты и сам слепнешь, и договориться ни с кем не можешь, и живёшь как крот. Так что желающих немного.

При мысли о гаджете я тряхнул головой.

Перед уходом из дома я, конечно, посмотрел. Несколько новых сообщений. В основном они касались того, что мне присвоен статус:

[СТАТУС ОБНОВЛЁН: ЗАЩИТНИК]

[ПОДОПЕЧНЫХ: 1. ДАННЫЕ ПОДОПЕЧНОГО: НЕДОСТУПНЫ]

[ОТВЕТСТВЕННОСТЬ: ПОЛНАЯ]

Плюс вызов на работу — поспешить.

Но все свои данные и статистику я толком не изучил. Сбивало то, что думать приходилось о слишком многом сразу.

Во-первых, меня уже всерьёз начинало парить, что у меня на руках чей-то ребёнок. Во-вторых, я шёл на работу, с которой, видимо, буду отпрашиваться, — потому что спокойно отработать смену, размышляя о том, не сунет ли она пальцы в розетку, я не смогу.

Короче, голова разрывалась от набора вопросов, которые не давали сделать даже стандартные ежедневные действия. Такие, например, как спокойно полистать системные сводки и новости в телефоне.

Я достал телефон из кармана, всё так же продолжая топать по ступеням.

Экран засветился в полумраке подъезда — резко, синевато, и на секунду выел мне всё ночное зрение, так что лестница вокруг провалилась в черноту.

И вдруг я остановился.

Причём это «вдруг» было вдруг и для меня самого. Я себе удивился.

Я понимал, что надо топать. Что надо что-то изображать, что нельзя вставать посреди лестницы. Это должно было сработать машинально.

Но шок оказался таким сильным, что я растерялся. Старые привычки отошли на второй план.

Экран сообщал ясно и внятно:

[СТАТУС ГРАЖДАНИНА: АННУЛИРОВАН]

[ДОСТУП К ГОРОДСКОЙ СЕТИ: ЗАКРЫТ]

[ПРОПУСКНОЙ РЕЖИМ: ОТОЗВАН]

Я потыкал пальцем.

Ничего. Никакой информации официального городского уровня мне уже не поступало. Ленты пусты. Сводки не открываются. Служебный канал института — «нет доступа».

Я потянул экран вниз, как тянут, когда хочешь обновить. Он послушно дёрнулся, подумал и вернулся на место, оставив всё те же три строки.

Аннулирован.

Не «ограничен». Не «на проверке». Не «приостановлен до выяснения» — у системы полно вежливых формулировок, я их за полгода в институте начитался на три жизни вперёд, и каждая из них означает, что с тобой ещё разговаривают.

Аннулирован — это когда уже не разговаривают.

Ещё двадцать минут назад я был приёмщиком третьей категории.

Двадцать минут назад я застёгивал рубашку не на ту пуговицу и думал, как бы половчее объяснить начальству, что мне надо отпроситься.

Я стоял на площадке между этажами, держал в руке телефон и смотрел на экран.

В горле стало сухо. Пальцы, державшие корпус, сделались чужими и холодными.

И вот тут снизу послышался шорох.

Тихий, короткий. Кто-то переступил.

Потом ещё один.

Потом шаги.

Похоже, мои затихшие шаги дали тот самый результат, который я предполагал ещё тогда, когда эти предположения были на уровне интуиции.

Видимо, кто-то там внизу перестал бояться быть замеченным.

Тело среагировало раньше головы.

Плечи опустились. Дыхание ушло вниз, в живот. Шаг сам собой стал короче и мягче, вес перетёк на переднюю ногу, а рука с телефоном пошла в карман — не убирая, просто гася свет, чтобы не светиться на весь пролёт.

Я даже не помню, чтобы решал это делать.

Есть такая холодная ясность, которая приходит вместо страха, — и приходит она не ко всем и не сразу, её надо один раз получить и потом всю жизнь с ней жить. Мне её выдали давно и совершенно бесплатно.

Армию я забросил в далёком прошлом. Из-за конфликта.

Формулировка красивая. В личном деле она вообще звучит поэмой: «уволен в связи с невозможностью дальнейшего прохождения». Кадровая ошибка. Так и подшито где-то там, между справкой о зубах и характеристикой, в которой меня хвалят за исполнительность.

А по факту всё было проще.

Я был старшим прапорщиком. Это значит, что на мне висело хозяйство — вещевое, продовольственное, горюче-смазочное, гвозди, лопаты, тушёнка, всё, что имеет инвентарный номер и умеет пропадать. И заодно на мне висели пацаны. Молодые, только из учебки, с ушами, торчащими из-под панам, и с той радостной готовностью, которая проходит месяца за два.

Стояли мы в регионе, где официально ничего не происходило.

Официально там был мир, дружба и укрепление межнационального согласия. Боевых действий не велось — вопрос был закрыт на политическом уровне, и отчёты уходили наверх ровные, как по линейке. То, что за полгода до нас в соседней части подорвали водовозку, а месяцем позже сняли выстрелом офицера прямо у КПП, в отчёты не попадало. Это шло по другой графе. Происшествия.

Колонна в тот день вышла неправильно.

Вот это важнее всего остального, и это то, о чём потом никто не вспоминал вслух. Груз такого рода положено было тащить с сопровождением, по графику, в общей нитке. Нас отправили отдельно, вне графика, двумя машинами и «шишигой» — потому что кому-то надо было закрыть месяц по накладным, а склад работал до обеда.

Кому надо — тоже было известно. Тыловому майору.

Он мне это и озвучил накануне, лично, доброжелательно, с той особенной интонацией, которая означает, что решение уже принято и обсуждать его будут не с тобой. Съездите, мол, по-быстрому. Тут двадцать восемь километров асфальта. Что там может случиться, у нас же тут не война.

Ну да. Не война.

Обратно шли гружёные, солнце в правое ухо. Жара стояла такая, что воздух над дорогой шёл волнами, и дальний край её плавился, растекался лужей. Брезент над кузовом натянуло и нагрело, под ним пахло разогретой пылью, тушёнкой и мешковиной. Пацаны сидели на скамейках, свесив автоматы между колен, и один — тот, что помладше, с обгоревшим до красноты носом — уже полчаса рассказывал остальным, как он вернётся и что тогда будет.

А дорога мне не нравилась.

Что именно там читается, объяснить трудно. Это не мистика и не чуйка. Это арифметика, которую набираешь ногами. Просто в какой-то момент замечаешь, что вдоль обочины никого нет. Ни пастуха, ни отары, ни бабки с ведром. А час назад были. И на повороте — свежая присыпка: не заплатка, не ремонт, а именно присыпка, сухая пыль, наметённая поверх старой грязи. Аккуратно наметённая. Руками, а не колесом.

И на бугре справа, метрах в трёхстах, стояла машина.

Обычная. Белая, с наглухо запылённым багажником, капотом к дороге. Стояла она так, как не ставят машину, если у тебя закипел движок или ты присел покурить. Она стояла с обзором. И в ней сидел человек — не вышел, не поднял капот, не помахал. Сидел.

Я стукнул по кабине.

— Стоп.

Колонна встала. Двигатели работали на холостых, и в этой почти тишине стало слышно, как трещат кузнечики в сухой траве — плотно, слитно, на одной ноте.

Я взял рацию.

Запросил разрешение отработать машину. По уму: спешить группу, обойти дугой, проверить, кто такой, куда едет, зачем ему такой хороший вид. Двадцать минут работы. Максимум полчаса.

На том конце помолчали.

Потом уточнили, есть ли у меня основания.

Основания у меня были: пустая обочина, присыпка на асфальте и человек, который сорок минут смотрит на дорогу и не выходит из машины на такой жаре.

На том конце помолчали ещё.

Голос я узнал сразу. Тот же самый, доброжелательный.

Мне — старшему прапорщику с четырнадцатью годами — объяснили, что боевых действий в регионе не ведётся, что местное население настроено лояльно и что развёртывание группы у гражданского транспорта есть провокация. А провокации нам ни к чему.

И добавили, чтобы я не нагнетал.

Хорошее слово. Я его с тех пор не люблю.

Только позже до меня дошло, что он тогда думал не про меня и не про дорогу. Он думал, что если я разверну группу и кого-то там на бугре найду, то первым же вопросом наверху будет: а что колонна вообще делала на этом маршруте одна, без сопровождения, вне графика?

Проще было, чтобы ничего не нашли.

Затем я дул команду: разворачиваться и идти в часть в объезд.

Это отдельная тонкость, которую понимают только те, кто там был. Если тебе не дают проверить дорогу, у тебя остаётся один выход. С неё уйти. Ты разворачиваешься. И тот, кто сидит на бугре и держит в руках концы, видит, что ты разворачиваешься.

И понимает, что сейчас ты уйдёшь.

И торопится.

Головная как раз выкручивала руль, когда он рванул. На полкорпуса раньше, чем надо. Заряд ушёл не под кузов, где на скамейках сидели пацаны, а под двигатель.

Дальше память работает плохо, и это не фигура речи. Меня в тот момент вообще не было.

Был удар — не звук, а именно удар, снизу и в грудь, будто кто-то очень большой хлопнул в ладоши прямо у меня внутри. Потом я лежал в кузове второй машины на чужих ногах и очень сосредоточенно пытался понять, куда делся мир и почему в нём так тихо. Тишина стояла ватная, плотная, будто на голову надели матрас. Она потом отходила трое суток.

Вылез я сам. И ходил сам. Врачи после этого написали «лёгкая контузия» и сняли меня с должности на восемь дней, из которых шесть я оформлял бумаги.

Головной машины впереди почти не было. Кабина сидела на земле, задранная набок, капот раскрылся книжкой, из-под него шёл жирный чёрный дым, ровно, столбом, потому что ветра не было совсем. Пахло горелой соляркой и ещё чем-то, чем в мирной жизни не пахнет.

Водитель был контрактник. Спокойный мужик, старше меня, вёл машину так, как водят люди, у которых дома дети: ровно, без лишнего. Он шёл по жаре с опущенным стеклом и держал левую руку на дверном проёме — как все держат. Как я сам держал тысячу раз.

Руку я нашёл в семи метрах, в бурьяне.

Двое из кузова тоже не доехали. Один сразу, второй в вертолёте. Тот, что с обгоревшим носом, — второй.

А через три дня меня вызвали.

Кабинет был прохладный. Единственное прохладное место в части, потому что сквозняк там устроили по науке: два окна настежь, дверь на защёлке, и посередине этого тоннеля сидел человек и обмахивался папкой.

До этого я видел его раза четыре, и все четыре — на совещаниях, где он говорил долго и ни о чём. Широкий, рыхлый, с той сытой рыхлостью, которая набирается исключительно в помещениях. Лицо у него всегда было красное, а в тот день особенно — не от стыда, а от жары, от давления и, надо полагать, от нервов. Собственно, лица там уже почти и не было. Был раскалённый жирный блин, посреди которого располагались глазки, и блин этот дышал, лоснился и хотел на повышение.

Сесть он не предложил. Он сразу начал работать.

— Акт где?

Я молчал.

— Товарищ старший прапорщик. Машина на балансе. Машина числится, машина имеет остаточную стоимость. Просто так её никто не спишет. Нужен акт, нужна комиссия, комиссия по такому поводу собирается неделю. И всё это, между прочим, ляжет на меня.

Он перевернул лист.

— Второе. Почему колонна ушла с маршрута? По вашей команде.

Пауза.

— В путевом указан маршрут. Фактически произошёл другой. — Папка сделала два взмаха. — Это тоже кому-то придётся объяснять.

А потом был третий вопрос. Лучший.

Он предложил мне подумать над формулировкой.

— «Подрыв» — это слово, — сказал он и посмотрел на меня почти доверительно, — которое в регионе, где не ведётся боевых действий, употреблять нежелательно. Есть рабочие варианты. Возгорание. Разрушение узлов. Нарушение правил эксплуатации.

Он подумал секунду и добавил, довольный:

— Или так: неустановленное взрывное устройство времён былых конфликтов.

Красиво. Никто не виноват, всё историческое.

Говорил он минуты три.

Про пацанов не спросил.

Ни фамилий, ни как оформили, ни звонили ли домой, ни кто повёз груз двести и на чём. Вообще ничего. И был при этом совершенно, абсолютно спокоен — не потому что чудовище, а потому что это была не его строка отчётности. Люди шли по другому ведомству. По его ведомству шёл грузовик.

Он замолчал, чтобы отдышаться, и поднял папку к лицу.

И вот тут я подошёл и прислал ему в этот его жирный маслянистый красный блин.

Один раз.

Решения я не принимал. Помню только, что руке было очень хорошо, а сразу после стало плохо всему остальному.

Челюсть его сломалась в двух местах.

Под трибунал меня не отдали — до сих пор считаю это чудом и результатом того, что кому-то наверху совсем не хотелось расследования по маршруту, по графику, по отказу и по белой машине на бугре. Уволили тихо, посреди контракта. И записали кадровую ошибку — то есть, если разобраться, назвали ошибкой то, что меня вообще когда-то взяли.

Челюсть, я слышал, срослась. Ему потом даже дали подполковника. Так что мечта его о повышении сбылась. Но благодарности он мне не присылал.

Внизу, в темноте, скрипнул песок под подошвой.

Шаги внизу шли ровно.

Не быстро и не медленно — по краю ступеней, там, где не скрипит. Несколько пар. Кто-то один раз коротко стукнул железом о железо, тускло и глухо, и этот звук я тоже когда-то слышал достаточно, чтобы больше ни с чем не путать: снаряжение задело перила.

Я стоял ровно посередине пролёта.

Вниз идти было нельзя. Наверх идти было тоже, вообще-то, не очень, но там хотя бы имелась дверь.

Я двинулся обратно.

Не разворачиваясь — просто переступил и пошёл спиной вперёд, а развернулся уже потом, на площадке. Почти беззвучно, с носка, придерживая сумку локтем, чтобы не бренчала пряжкой.

И одновременно с этим — вот как интересно устроена голова — часть меня уже сочиняла объяснение.

Не для тех, кто внизу. Для соседей, для дежурного, для самого себя. Социальная логика требует, чтобы у человека, который вдруг развернулся посреди лестницы и поскакал обратно, была причина. Причём причина должна быть скучная. Скучным причинам верят.

Голова выдала её моментально.

Артефакты.

Моя новая гостья вчера тихонько прибрала со стола два — хрустальную указку и золотистый цилиндрик. Выдохшиеся, пустые, ноль по всем показателям, но формально числятся. На балансе. И вот я, стало быть, вспомнил про них уже на лестнице и вернулся забрать, чтобы отнести на работу.

Годится. Даже почти правда.

Через ступеньку, стараясь ставить ногу ровно и тихо, я поскакал наверх.

Ключ вошёл со второго раза. Пальцы стали чужими и холодными — не от страха, страх приходит позже, а просто кровь ушла туда, где она в такие моменты нужнее.

Я вошёл в квартиру. Точнее, тихо вплыл.

Дверь закрывал медленно. Придержал за ручку, довёл язычок пальцем, чтобы не щёлкнуло. Не потому что боялся, что услышат, — этажом ниже всё равно услышат, если захотят. А потому что за этой дверью сидел ребёнок, а детей нельзя пугать резкими звуками. Дети всё понимают моментально. Дети понимают быстрее взрослых.

В прихожей было темно и пахло вчерашней кашей.

Сердце шло ровно, но громко, и в ушах отдавалось.

Итог был так себе.

Если меня обложили — я в мешке. Окна пасут. Чердак — теоретически, но что мне там делать: ракеты на крыше у меня нет, дельтаплана тоже, а спускаться по водосточной трубе с сумкой и семилетним ребёнком — это уже не план, это заявка на премию за оригинальность. Выход из дома один, через подъезд. Подъезд внизу. Подъезд, судя по звукам, уже занят.

И вот тут меня догнала мысль, от которой стало по-настоящему нехорошо.

Меня отключили только что.

Не вчера, не на прошлой неделе. Двадцать минут назад я ещё листал сводки, читал про свой новый статус и собирался на работу. Если бы городскую систему мне закрыли хотя бы вечером — я бы увидел это вечером, дома, с ребёнком на руках, и у меня была бы целая ночь на то, чтобы придумать хоть что-нибудь.

Мне закрыли её ровно в тот момент, когда они уже стояли внизу.

Значит, дело было не в бумажке и не в процедуре. Это была часть работы. Такая же, как перекрыть арку и поставить человека с торца. Сначала гасят зрение, потом входят.

Отсюда следовало неприятное.

Отсюда следовало, что они уверены. Что подъезд уже перекрыт, что двор уже под наблюдением, что окна уже посчитаны, и что физически я из этого дома не выйду, как бы ни хотел. Иначе слепить меня было бы бессмысленно и даже вредно: слепой человек делает непредсказуемые вещи, а непредсказуемых при задержании никто не любит.

Меня ослепили не для того, чтобы я не убежал.

Меня ослепили, чтобы я не позвал.

И — вот что интересно — своей слепотой они при этом пренебрегли. Потому что она обоюдная: раз я больше не в городском реестре, то и меня по этому реестру теперь не видно. Ни где я, ни чем занят, ни дома ли вообще. Любой из них мог бы сейчас открыть гаджет, ткнуть в мой номер и получить ровное ничего.

Раньше это было бы немыслимо. Полгода вся городская работа строилась на том, что своих видно всегда.

А сегодня им это оказалось не нужно.

Что означает ровно одну вещь: они не собираются меня искать. Они точно знают, где я. И считают, что я никуда не денусь.

Приятно, конечно, когда в тебя так верят.

Заодно голова перебирала и другое: с какой, собственно, стати ко мне такое горячее внимание.

Раз уж я вспомнил про артефакты, версия пошла оттуда. Заметили пропажу? Сверили каталог, обнаружили недостачу по двум позициям — и вот, тревога, оцепление, люди по краю ступеней?

Нет. Не складывается.

За два выдохшихся артефакта третьей категории пишут докладную. Выносят выговор. В крайнем случае увольняют с формулировкой и делают запись в личное дело, у меня там, кстати, уже есть одна, ей не будет одиноко. Но не поднимают людей затемно и не расставляют их по двору так, как их сейчас, готов поспорить, расставили по двору.

Значит, дело не в артефактах.

Я стоял посреди комнаты и раздумчиво перебрасывал взгляд со стены на стену, ни на чём не задерживаясь, — обои, шкаф, полка, банка с гвоздями на подоконнике, — и всё это шло мимо, потому что смотрел я не на них, а внутрь себя.

А потом поймал себя на том, что смотрю на девочку.

На девочку, имя которой я всё ещё не удосужился спросить.

Она сидела на кровати, подтянув колени к подбородку, и смотрела на меня. Спокойно. Без вопроса, без испуга — просто смотрела, чуть склонив голову набок, и ждала, что будет дальше.

Рядом с кроватью сидел Бродяга.

И смотрел точно так же.

Один в один. Та же посадка головы, тот же наклон, то же выражение — если это слово вообще применимо к собаке, а я готов поклясться, что применимо. Не поймёшь, кто кого копирует: то ли пёс её, то ли она его. Причём бросалось это в глаза до неприличия сильно, как будто мне на них указали пальцем.

И вот тогда по его шерсти опять пробежала зелёная волна.

Вдоль хребта, от загривка к хвосту. Тонко, быстро, и погасла.

Я перевёл взгляд на окно. Утро стояло серое, ровное, никакого солнца — и никакой такой блик оттуда лечь не мог. Не с чего.

Тем не менее я подумал именно это: странно лёг утренний отблеск.

Так было удобнее.

Дело в том, что Бродяга прошёл довольно длинный путь мутации. За те трое суток мы с ним поучаствовали не в одной потасовке — если совсем честно, в значительно большем их количестве, чем мне бы хотелось, — и он тогда рос буквально на глазах. Раза в полтора точно. Матерел, тяжелел, мышцы проступали под шкурой канатами, морда делалась шире и злее, и я всерьёз прикидывал, где буду доставать на него еду, если он дорастёт до размеров слона.

А потом волна откатилась — и он откатился вместе с ней. Утром я проснулся, а в ногах у меня лежала обычная дворняга с разными ушами. Уши, кстати, остались разными: одно торчком, второе падает кончиком набок.

Тогда я, помнится, здорово переживал. И вовсе не о том, что он потерял в габаритах.

Потому что всё, что попадало в руки действующей власти этого города — а особенно всё, что каталогизировалось как мутировавшее, — уходило на подробнейшие исследования. И если с неодушевлёнными предметами это никаких душевных ноток не задевало, то с живыми особями дело обстояло иначе.

Отдел, который ими занимался, в городе очень быстро стали называть живодёркой.

Подробностей я не знаю. За руку никого не держал и бумаг не читал. Но слухи на пустом месте не растут, а слухи там ходили ровные, спокойные, без всякого ужаса в голосе — и вот это как раз хуже всего. Так рассказывают о вещах привычных.

Гражданскими правами там себя не отягощали.

А если в руки попадал человек — искали причину мутации. Объясняли это тем, что надо защитить остальных. И как только звучит формула «защитить остальных», мнение испытуемого автоматически уходит на задний план. Остальных много, а он один, арифметика простая.

Я посмотрел на пса. Потом на девочку.

Потом на дверь.

За дверью, этажом ниже, шаги остановились.

Внутри у меня разом поднялось и придавило — горячо, знакомо, снизу вверх, до самого горла.

Я повернулся к кровати и улыбнулся. Постарался, чтобы вышло легко.

— Слушай, — сказал я, — а давай-ка мы с тобой немножко поиграем в тихо. Будем играть в прятки.

Понравилась глава? Поставьте лайк и подпишитесь на автора, чтобы не пропустить продолжение! Ваша поддержка очень помогает продвижению книги!

Глава 18

— Мы будем прятаться от дяденек внизу? — спросила она.

— Будем, — кивнул я. — Это такая игра.

На границе сознания мелькнуло: откуда она вообще знает про дяденек внизу.

Объяснил я это себе легко и сразу, потому что объяснять было некогда. Пустая квартира, тишина, старый дом, в котором слышно всё. Она просто слышала то же, что и я. Шаги этажом ниже.

Очень удобное объяснение. Я за него ухватился и больше к нему не возвращался.

— Игра уже началась, — сказал я.

Голос я держал максимально ровным и спокойным — тем самым голосом, которым объявляют, что ничего страшного не происходит, всё идёт по плану и вообще так и было задумано. Взрослые пользуются им редко, но метко.

— Поэтому давай-ка быстренько оденемся. И начнём прятаться.

Не скажу, чтобы она подскочила. Но эффект был нужный: она откинула одеяло и пошла к своей одежде, сложенной на стуле, — деловито, без вопросов, будто ей объяснили правила и она их приняла.

Я скользнул взглядом по Бродяге.

Он глянул на меня краем глаза — коротко, снизу вверх, — и сразу перевёл взгляд на девочку. И начал за ней следить.

У меня опять зачесалось спросить, как её зовут. Меня это уже начинало по-настоящему угнетать: сутки в одной квартире, а я до сих пор не удосужился познакомиться, будто она не человек, а поступившее на хранение имущество.

Но не сейчас. Вопрос бы её отвлёк, а двигалась она и без того не быстро.

Я сделал несколько шагов к входной двери и прислушался.

Опыт и простой конструктивный подход подсказывали: на мой этаж они зайдут в последнюю очередь. Сначала перекроют низ, потом отрежут верх, и только потом двинутся к цели — так делают все и везде, потому что иначе цель уходит по лестнице у тебя за спиной. Отрезать верхние этажи они, конечно, тоже собираются. Но это тоже произойдёт не мгновенно: люди должны подняться, разойтись, встать на площадках.

Значит, запас времени у нас был. Небольшой, но был.

За спиной зашуршало платье. Потом брякнуло — коротко, стеклянно.

Артефакты. Опять подобрала.

— Ну что, начинаем, — сказал я. — А то игроки нас заждались.

Вот это тот самый момент, когда мысли отходят на второй план и дальше работает одно тело, а фразы вылетают сами и служат не для смысла, а для конструкции: они держат ситуацию в нужной форме, чтобы никто в ней не сломался раньше времени.

Руки уже открывали дверь.

Она не успела открыться до конца, как в щель просочился Бродяга.

Я даже вздрогнул. Слегка, но вздрогнул — потому что первая мысль была: сейчас рванёт вниз. Решит, что мы идём гулять, и с радостным цокотом по ступеням выкатится прямо к ним в руки.

Следом проскользнула девочка.

Я вышел последним, готовый к самому паршивому варианту.

Опасения оказались лишними.

Девочка топала вверх. Следом за Бродягой.

Я даже брови свёл и на секунду опять встал столбом. Что-то меня сегодня все удивляли.

Как они поняли, что идти надо наверх? Я не успел ничего сказать. Ни слова, ни жеста.

С другой стороны — логика тут была. Девочка уже сообразила, что искать нас будут снизу, значит, идти надо в другую сторону, тут и семи лет хватит. Всё понятно.

Парадокс был в другом. Первым наверх пошёл всё-таки пёс. А она пошла за ним.

Я оборвал эти мысли, потому что они только тормозили.

Прикрыл дверь. Аккуратно, не щёлкая замком.

И двинулся следом за своими соратниками.

Команда, конечно, подобралась мощная. Семилетний ребёнок неустановленного имени и дворняга с разными ушами. Даже не знаешь, о чём тут больше думать — о воспитательных программах или о спасательных.

Цель у меня внутри уже определилась.

Двумя этажами выше жил сосед. Тот самый забулдыга, с которым мы как-то раз обстоятельно обсудили на лестнице наступивший конец света и пришли к выводу, что ничего хорошего ждать не приходится.

Отношения у нас были неплохие. Человек он по большей части асоциальный — и вот это, что интересно, шло в плюс.

Потому что в плюс шла и вторая вещь: стандартная привычка любой системы забывать про людей.

Меня лишили системной поддержки. Закрыли сеть, отозвали пропуск, вычеркнули из реестра. Отлично сработано, быстро и чисто. Но никто, ни одна живая душа, при этом не лишил меня физической возможности разговаривать с людьми. Просто открыть рот и сказать соседу «слушай, тут такое дело».

А люди, как известно, бывают разные. В этом и состоит их главное отличие от строчек в реестре.

Оставалась мелочь. Надо было в семь утра заставить пьющего человека открыть дверь, причём очень тихо.

Как?

Звонить — это на весь подъезд. Стучать — это на весь подъезд ещё громче, потому что стук по двери в старом доме слышно далеко и всерьез.

Однако, когда я поднялся к его двери, дверь уже царапал Бродяга.

Аккуратно, лапой, снизу. Тихо, настойчиво и совершенно по-хозяйски.

Действие, прямо скажем, нестандартное и по-своему рискованное — привлечь внимание оно тоже могло. Но не громче кашля.

Если вдруг кто решит, что мы с ним предварительно обсудили эти вопросы, которые только что бегали у меня в голове, — так вот, ничего подобного не было. Я об этом даже сказать не успел.

Дверь тихонько приоткрылась.

И я наткнулся на взгляд соседа — взволнованный и, что важнее всего, любопытный.

В подъезде его звали Штырём. Не за характер, а за манеру: он вечно торчал где-нибудь на площадке, у батареи, у почтовых ящиков, на лавке у входа, — тощий, длинный, всегда там, где никто не просил, и всегда с готовностью поговорить о жизни.

Из-за двери потянуло вчерашним, спёртым, и ещё почему-то жареным хлебом.

— Лёха, что происходит? — спросил он.

— А что происходит? — уточнил я.

Спросил я это скорее для себя. Мне нужны были секунды — настроиться на модель дальнейшего поведения и сообразить, что именно говорить, чтобы завербовать в соратники человека, которому предлагается пойти против системы. Причём завербовать быстро.

Хотя, если подумать, аргумент у меня был железный. Он ведь однажды тоже может оказаться исключённым. Утром. По дороге на лестницу.

— Да как-то странно, — произнёс Штырь.

Он говорил тихо. И это было хорошим знаком: он уже понял, что тихо — правильно, хотя ему никто не объяснял.

— А что странного? — спросил я.

От его глаз не ускользнуло то, что, разговаривая с ним, я косо поглядывал назад и вниз, в лестничный пролёт.

— У тебя что, проблемы какие-то? — спросил он.

Его глаза быстро мазнули по собаке и по девочке.

И мне не пришлось ничего сочинять.

Он распахнул дверь — широко и абсолютно беззвучно, хотя дверь у него была старая и по всем законам физики обязана была скрипнуть. Девочку он чуть не за шиворот втянул в квартиру. Посторонился, пропуская собаку. Меня поймал за рукав и потянул на себя.

И сразу приложил палец к губам.

Приложил с таким усердием, что губы у него выдавились и обнажились зубы, а лицо приняло выражение, с которым в детстве изображают страшную тайну. Всем видом он показывал, как нам следует себя вести, и, надо отдать должное, показывал доходчиво.

Дверь он прикрыл так же быстро, как открыл. И так же беззвучно — придержав, доведя, не дав язычку щёлкнуть.

Ровно так, как минуту назад делал это я.

Дальше пошли одни знаки. Он ткнул пальцем в глубину коридора, потом сделал ладонью такое движение, будто заметает нас туда веником, и мы прошли в дальнюю комнату.

Там он заговорил.

Тем самым тихим шёпотом, на какой был способен его организм, — то есть почти беззвучно, зато очень активно. Он гримасничал, двигал губами преувеличенно чётко, чтобы по ним можно было читать, если вдруг плохо слышно, и жестикулировал так, что рисковал сшибить с полки банку.

Установки были простые.

Если позвонят в дверь — молчим. Если начнут ломиться — прячемся, вон туда, за шкаф и в кладовку, а он что-нибудь им наплетёт. Что наплетёт, он не уточнил, но по лицу было видно, что за этим не заржавеет.

— У тебя могут быть проблемы, — выдавил я.

Формула обязательная. Её положено произносить, и я её произнёс.

При этом я прекрасно понимал, что произношу её один раз и больше к этому вопросу возвращаться не буду. Совесть очищена, галочка поставлена, дальше живём. Мне и своих проблем хватало по горло, чтобы ещё всерьёз заботиться о чужих.

Штырь на предупреждение отмахнулся. Как от мухи.

— Лёха, братан, — сказал он. — Ты скажи, что случилось-то. Там переворот какой, что ли?

И, чтобы я не подумал, будто он вопросы задаёт от глупости, он ткнул пальцем в свой телефон.

— Тебя стёрли, братуха.

Я молчал.

— Я их из окна сразу срисовал, — зачастил он. — Стоят, понимаешь, накатом, фары не жгут. Ну, я и полез смотреть, чего у нас в городе. А там, короче, серьёзное усиление по научно-исследовательскому. Проверки. Даже награда за информацию висит. Я, честно, подробно не дочитал — заглянул к тебе, ну, по привычке, глянуть, ты дома или на смене.

Он развёл руками.

— И тут — хлоп. Понимаешь? Вообще исчез. Нету тебя. Понял?

«Хлоп» он показал ладонями. Получилось выразительно.

Я стоял и переваривал.

Значит, у института усиление. Значит, награда за информацию. Значит, это не «пришли поговорить с приёмщиком третьей категории», это уже совсем другой уровень.

И ещё одно.

Он полез смотреть меня в гаджете. Именно меня. Только что.

— Слушай, — сказал я. — А ведь они могут отслеживать тебя.

— Меня-то за что?

— Не за что, а через что. Меня система больше не видит, тут ты прав. Зато тебя она видит прекрасно. Где ты, что ты, чем занят и в какую сторону у тебя сегодня жизнь идёт. И привязку по квартире тоже видит.

Штырь захлопал глазами.

— Ты только что искал человека, которого час назад стёрли, — сказал я. — А потом остался дома, хотя обычно в это время уже топчешься на площадке. Много не надо. Достаточно, чтобы кто-нибудь внимательный сложил два и два.

— Во, братуха, — сказал он с уважением. — Это я не подумал.

— Поэтому тебе сейчас надо заняться каким-нибудь важным делом. Своим. Приоритетным.

— А какое у меня приоритетное?

— Ну не знаю. Что-нибудь такое, что у тебя по системному развитию идёт ключевым.

Он распустил губы и уставился на меня осоловело.

Похоже, всерьёз этим вопросом он не задавался никогда. И к тому же его придавило количеством незнакомых слов, вылетевших разом. Причём, как мне показалось, ему не столько было непонятно, сколько неприятно: слова были склеены из того самого лексикона, а сама система вызывала у него стойкое, честное, почти телесное отвращение.

Он не желал ассоциировать её ни с собой, ни со своими приоритетами.

— Ладно, — сказал я. — Давай так. Для начала просто тихо сидим. А мне надо подумать. Договорились?

Он кивнул.

Я посмотрел на девочку. Она тоже кивнула — серьёзно, как кивают, когда принимают условия игры.

И совершенно машинально я посмотрел на Бродягу.

Мне показалось, что он скривил морду.

Но кивать хотя бы не стал. Если бы он сейчас кивнул, я бы уже точно решил, что у меня галлюцинации.

Мы уселись на старый просиженный диван — он ухнул под нами и выдохнул пылью — и стали наслаждаться затхлым, насквозь пропитанным алкалоидами воздухом квартиры Штыря.

Пахло вчерашним. Позавчерашним. Прошлогодним.

Девочка сидела между мной и подлокотником, прижав к животу свои две железки, и смотрела прямо перед собой.

Бродяга лёг на пол так, чтобы видеть дверь.

А я стал думать.

Ситуация не требовала быстрых решений.

Тебя ищут, ты прячешься — значит, действовать надо по факту событий. Решать проблемы по мере их поступления, как говорят в таких случаях люди, которым нечего сказать, но которые при этом совершенно правы.

Здесь и сейчас от меня требовалось одно: держать под контролем тех, кто рядом.

Чем я и занимался.

Стоило кому-нибудь издать лишний звук — или начать лишний раз ворочаться, что приводит ровно к тому же, потому что старый диван скрипит от любого движения, — я поворачивал голову и смотрел. Внимательно и строго.

Работало безотказно.

На Штыря — с первого раза. Он замирал, вытягивал шею и делал лицо человека, который вообще не дышит и никогда не дышал.

На девочку — даже не требовалось. Она сидела неподвижно с самого начала, прижав к животу свои две железки.

На Бродягу не действовало вообще, но ему и не надо было: он лежал на полу, положив морду на лапы, мордой к двери, и работали у него только уши. Они поворачивались отдельно от головы, по очереди, как две антенны.

Так мы и сидели.

Три столбика на просиженном диване, глядящие прямо перед собой.

Комната была тёмная, штора задёрнута наполовину, и в косом сером свете медленно ходила пыль. На серванте стояли пустая ваза и будильник, который громко тикал и раздражал меня всё сильнее, потому что каждый его щелчок хотелось прижать пальцем.

А парой площадок ниже уже начинали происходить события.

Те самые, которые я с такой лёгкостью предсказал, пользуясь своим богатым жизненным опытом. Приятного в этой правоте было мало.

Сначала пришёл звук, который ни с чем не спутаешь.

Дом старый, панельный, и он проводит звук не по воздуху, а насквозь — по стоякам, по перекрытиям, по батареям. Поэтому услышал я не грохот, а удар. Короткий, тупой, идущий снизу вверх, через подошвы и через диван, — так, что у меня в груди слегка отдалось.

Один раз.

Второй.

На третьем моя дверь вылетела.

Я узнал этот звук: сначала сухой треск, с которым косяк расстаётся с замком, а потом жестяной лязг самой двери о стену прихожей. Отлетела до упора и ударилась ручкой о косяк — она у меня всегда так делает, если открыть её от души.

Дальше пошли крики.

Слов было не разобрать, и это как раз нормально: в такие моменты слова не нужны, нужен объём. Короткие, рубленые, на два слога, накладывающиеся друг на друга. Предупреждающие. Их кричат не для того, чтобы кого-то предупредить, а чтобы заполнить помещение собой и не дать никому в нём соображать.

И я, сидя на чужом диване, совершенно отчётливо видел, как это происходит.

Первые двое — авангард — с порога уходят налево, в кухню. Это стандарт: кухня ближе всего к двери, и её надо снять сразу, чтобы никто оттуда не вышел тебе в спину. Один прижимается к стене, второй режет угол.

Следующая пара идёт прямо, в комнату. Комната у меня одна, обзор от двери почти полный, слепая зона — только справа, за шкафом.

Кто-то один остаётся в прихожей на дверях.

Дальше — ванная и туалет, и вот там придётся повозиться пару секунд, потому что двери открываются внутрь и надо думать, а думать в таком темпе никто не любит.

Пять секунд.

На однокомнатную квартиру со всей обстановкой — пять секунд, ну шесть.

Я слушал и отмечал: вот кухня, вот комната, вот кто-то дёрнул шкаф — шкаф у меня скрипит на весь дом, я его полгода собирался смазать и теперь пожалел, что не собрался, потому что скрип получился очень уж выразительный. Вот загремело в ванной.

А потом всё стихло.

Разом. Как отрезало.

И вот эту тишину я, честно говоря, ждал с некоторым удовольствием.

Потому что она означала ровно одно: они стоят. Стоят посреди пустой квартиры и очень быстро перестают быть страшными. Только что каждый из них был частью механизма, у механизма была задача, и всё двигалось красиво и слаженно, — а теперь механизм упёрся в пустоту, и каждый снова стал отдельным человеком с довольно глупым лицом.

Сначала они переглядываются. Потом кто-то на всякий случай ещё раз заглядывает туда, куда уже заглядывали. Потом старший командует посмотреть под кроватью, хотя все понимают, что под кроватью никого нет, — просто надо что-то сказать, чтобы пауза не была позорной.

И только потом кто-то произносит вслух то, что и так уже ясно.

Пусто.

Дальше начинается самое унылое. Дальше надо докладывать.

Я даже позволил себе улыбнуться — коротко, одними губами, — представив, каким тоном сейчас пойдёт этот доклад наверх. Как из него тщательно вычистят всё живое и оставят ровное: объект по адресу не обнаружен.

Штырь рядом медленно повернул ко мне голову.

Глаза у него были круглые и очень довольные. Он приподнял большой палец и потряс им у себя на уровне груди, беззвучно и торжествующе, всем видом говоря: во дают, а мы-то тут.

Я сделал строгое лицо.

Он убрал палец.

Улыбка у меня, впрочем, продержалась недолго.

Потому что следом пришла простая мысль, от которой всё веселье кончилось.

Чайник.

Я оставил на кухне термос с горячим чаем и кастрюльку на плите. Кастрюльку тёплую. И постель разобранную. И детскую куртку на спинке стула — я её точно там оставил, потому что вешал сам.

Человек, который сбежал из города, не оставляет за собой тёплую кастрюлю.

Тёплая кастрюля означает, что хозяин вышел минуту назад.

А если хозяин вышел минуту назад и внизу его никто не встретил — значит, он не выходил из дома.

Значит, он в доме.

Внизу опять зазвучали голоса. Другим тоном — короче, злее, отрывистее.

Я медленно выдохнул и посмотрел на потолок.

Потолок был чужой, с жёлтым разводом и трещиной по углу, точно такой же, как у меня, потому что дом строили в один день из одинаковых плит и в одинаковых квартирах жили одинаковые люди.

Только сегодня утром я почему-то перестал быть одним из них.

Понравилась глава? Поставьте лайк и подпишитесь на автора, чтобы не пропустить продолжение! Ваша поддержка очень помогает продвижению книги!

Глава 19

Как это ни удивительно, но первая по-настоящему толковая мысль пришла в голову Штырю.

Он вдруг заёрзал, повернулся ко мне всем корпусом — диван предательски крякнул, и я даже не стал делать строгое лицо, потому что по глазам было видно: сейчас его прорвёт в любом случае, — и зашептал взахлёб, торопясь и захлёбываясь собственной идеей.

Шептал он быстро и близко, так что до меня доходил не только смысл, но и вчерашний выхлоп.

Смысл, впрочем, имел вполне качественную основу.

Не знаю, придумал он это сам или так у него в голове улеглась моя рекомендация насчёт того, что неплохо бы заняться чем-нибудь для себя приоритетным. Но мысль была следующая.

Сейчас — самое время сгонять за самогоном.

Есть тут одна старуха. Приторговывает потихоньку, знает его в лицо, отпускает без вопросов. Он к ней и так ходит, регулярно, можно сказать по графику. Так что ничего необычного: человек с утра пораньше пошёл по своим делам, ровно как ходит всегда.

И он развёл руками — тем особенным жестом, которым показывают на очевидное, до которого собеседник почему-то не додумался.

Дальше объяснять действительно было не надо.

Если он уйдёт, квартира станет пустой. Не для соседей — для системы. Жилец вышел, жилец в секторе, жилец идёт по своим делам, у жильца всё как обычно. А кто в квартире остался — не показывает ничего и никому, потому что меня стёрли и я теперь по всем сводкам не существую.

Пустая квартира. Идеально пустая.

Штырь замолчал, довольный собой, и вдруг повернул голову.

Свёл брови. Задумчиво посмотрел на девочку.

Потом перевёл взгляд на меня.

Тут тоже слов не потребовалось. Всё было написано у него на лице целиком, с вопросительным знаком в конце: а с ней-то что? Кто она вообще? Чья?

Потому что ещё вчера никаких дочек у меня не наблюдалось. А если они у мужиков и появляются внезапно, то, как правило, лет на семь моложе этой.

Я шевельнул губами, без звука, одними губами:

— Её в системе тоже нет.

Штырь не стал долго размышлять.

Он удовлетворённо пожал плечами и широко развёл руки — так широко, что задел костяшками сервант. Жест означал сразу всё: и очевидность выбора, и лёгкое недоумение, почему такая простая вещь не пришла нам в голову сразу.

Просто посидите у меня. Делов-то.

Мысль была хорошая.

С одной стороны.

А с другой — я слишком хорошо представляю, как работают армейские подразделения. Или околоармейские. Или любые другие, быстрого реагирования, с армейской подготовкой и армейской поддержкой, — а внизу были именно такие, я это понял ещё по тому, как они шли по краю ступеней.

Армия — не та структура, которая заботится о гражданских правах.

У армии есть задача. Задачу поставили, задачу надо выполнить, и всё остальное на этом пути является либо помехой, либо расходным материалом. Это не жестокость, это устройство. Жестокость там начинается позже и от другого.

И если им сказано найти меня в этом доме — они очень быстро придут к выводу, что я в этом доме.

Дальше всё пойдёт по накатанной.

Сначала — вежливо. Позвонят в двери. Поговорят с жильцами. Попросят разрешения осмотреть квартиру, и большинство разрешит, потому что людям в форме отказывают редко, а сейчас — тем более.

Потом менее вежливо.

А потом будут долбиться в каждую дверь, в каждую щель, в каждый чердачный люк и в каждую подвальную решётку — до тех пор, пока не вытащат нас оттуда. Либо пока через неделю их не отзовут с объекта.

И вот это главное, чего Штырь не понимает, а я понимаю очень хорошо: они не могут просто взять и уйти. Уйти — это не их решение. Чтобы они ушли, кто-то наверху должен отдать команду, а команду он отдаст не раньше, чем сочтёт нужным.

Сначала наверх уйдёт доклад. В докладе будет сказано, что объект по адресу не обнаружен, но по признакам ушёл несколько минут назад.

Наверху сделают единственно возможный вывод: значит, он где-то здесь.

И спустится команда: искать.

И они будут искать. Сутки. Носом землю рыть.

Дальше — простая арифметика, и она мне очень не нравилась.

Сначала они пройдут по тем квартирам, куда попадут легко. Хозяева пустят, всё чисто, спасибо, извините за беспокойство.

Потом они возьмутся за те, где не открыли. Позвонят громче. Постучат. Поговорят с соседями: а кто тут живёт, а он дома, а когда его видели.

И методом исключения у них в итоге останется квартира. Или две. Или три.

Те самые, куда они не зашли — и вроде бы по благовидному предлогу.

И вот в них они зайдут обязательно.

Итог будет такой и никакой другой.

Я посмотрел на Штыря.

Он сидел довольный, в предвкушении дела, и уже прикидывал что-то своё, шевеля губами.

Я посмотрел на девочку.

Она сидела ровно, прижав к животу указку с цилиндриком, и смотрела на меня.

Мне очень не понравилось, что она смотрела именно на меня. И что смотрела так, будто уже знала ответ и просто ждала, когда я до него доберусь сам.

Долгих совещаний мы устраивать не стали.

Всё как-то само собой складывалось — и складывалось у меня в голове почти идеально. Насколько вообще можно говорить об идеальности на фоне того, что творилось этажами ниже.

Мне не нравилось только одно. Что Штырь будет рисковать собой из-за меня. Из-за моих косяков, моих сложностей и той ямы, в которую я умудрился провалиться, ни разу при этом не оступившись.

А по факту выходило вполне себе гладко.

Он уходит по своим алкогольным делам. О том, что это для него приоритет, знает не только весь подъезд, но и полрайона, и знает не первый год — ещё с прежних времён, из старого мира. Тут подозрений не вызовет ничто и никаким образом.

Вот если бы он остался дома — вот тогда бы вопросы появились.

А мы в результате остаёмся одни, наедине со своими проблемами.

И мне так было проще. Естественнее.

Не знаю даже, что тут сработало — сама ситуация подсказывала, что вдвоём с ребёнком проще, чем втроём с болтливым соседом, или моя старая привычка разгребать своё самому, не привлекая посторонних и не залезая в долги, которые потом нечем отдавать.

Но где-то внутри у меня от этой мысли стало спокойнее.

Поэтому не было ни долгих переглядываний, ни красноречивых взглядов, ни прощаний.

Я едва заметно кивнул ему.

Этого хватило.

В подъезде тем временем нарастала суета.

Время затишья кончилось. Уныние от того, что моя квартира оказалась пустой, себя исчерпало, и внизу снова пошло движение — голоса, шаги, хлопки дверей, чей-то возмущённый бас, поднимающийся по лестничному пролёту вместе со сквозняком.

Не зря в народе говорят: человек предполагает, а бог располагает.

Сколько ни придумывай планов, сколько ни выстраивай красивых схем — всё равно сложится так, как сложится. И если твои планы окажутся хотя бы отдалённо похожи на то, что получилось в итоге, можешь смело считать себя гением и предсказателем.

Штырь выждал момент.

Ждал он, когда на площадке никого не будет и стихнут голоса, — но полной тишины так и не дождался, потому что тишины там больше не предвиделось. Он оказался далеко не единственным, кто открыл свою дверь. Грохот на моём этаже привлёк слишком много внимания, и теперь по подъезду ходили жильцы, свешивались через перила и переговаривались.

На то, чтобы их успокаивать, у штурмовой бригады были выделены отдельные силы — и, надо сказать, приличные. Просить вернуться в квартиры. Объяснять, что проводятся мероприятия. Не отвечать на вопросы.

На случай, если кому-то очень хочется получить ответ, система всегда готова выдать лаконичное пояснение — ровное, серое и ничего не объясняющее.

Но люди есть люди. Своим глазам человек верит охотнее, чем любой сводке. Да и любопытства пока никто не отменял, даже сама система.

Так что возня в подъезде только нарастала.

И вот в одном из её промежутков — когда шум откатился куда-то вниз и на нашей площадке стало пусто — Штырь выскользнул за дверь.

И двинулся по лестнице вниз, выполняя задуманное.

Я встал у двери и прислушался.

Девочка и собака остались в комнате.

Вели они себя невероятно послушно. Ни звука, ни движения — я даже дважды оборачивался проверить, там ли они вообще. Оба раза оказывались там: она на диване, поджав ноги, он на полу, мордой к двери.

Чтоб все дети и все собаки были такие.

Штыря тормознули быстро.

Я услышал это по перемене звука: ровное шарканье его тапок оборвалось, и кто-то коротко сказал ему что-то — низко, буднично, тем голосом, которым говорят люди, которым не впервой.

И тут Штырь развернулся.

Надо отдать ему должное — спектакль он закатил классом выше, чем я ожидал.

Во-первых, он дал мне понять, что его притормозили. Не намёком, не жестом, а прямым текстом, погромче, чтобы дошло до самого верха лестничной клетки.

Во-вторых, он говорил громко, почти скандалил, — но грань не переходил. Ни разу. Потому что вокруг стояли соседи, и у любого из них можно было спросить, всегда ли он себя так ведёт. А ответ был бы: да всегда, он такой. Плюс та же самая система при желании выдаст на него характеристику, из которой будет ясно, что человек шумный, бесполезный и совершенно безобидный.

Так что палку он не перегибал.

Но и соплей не жевал.

— Чего? — спросил он.

Ему что-то ответили. Слов я не разобрал — только тон. Ровный, короткий, без интонации.

— Ничего. Да и плевать я хотел на ваши дела. Я живу как жил. Чего ко мне за вопросы?

Ему опять что-то пояснили. Терпеливо. Ещё раз.

А Штырь умел завести толпу.

— Граждане! — Голос у него взлетел и покатился по пролётам. — Граждане, что же это делается-то? Я так смотрю, у нас тут уже полная диктатура! Скоро на живодёрку и обычных людей отдавать будут!

Я невольно оглянулся на комнату.

Девочка сидела как сидела. Пёс поднял голову.

— Я иду по своим делам! Плевать я хотел на ваши заморочки! Двери они ломают. Идите, ломайте мою дверь, раз вы любители двери ломать!

Этим он собрал не только тех, кто уже стоял в подъезде.

Благодаря ему из-за дверей полезли и те, кто до сих пор честно грел ухо изнутри, не решаясь высунуться. Захлопали замки. Пошёл гул. Женский голос сверху спросил, что происходит, и, не дожидаясь ответа, начал объяснять сам, как оно всё на самом деле происходит. Кто-то подключился снизу. Кто-то потребовал предъявить основания.

Заваруха нарастала.

Я стоял, прижавшись плечом к чужому косяку, и слушал.

В груди было горячо и пусто одновременно.

Штырь, я думаю, сам толком не знал, зачем он это делает. Скорее всего, он просто подавал мне знак: смотри, я работаю, я тяну.

Но заодно получалось и другое.

Момент был хороший. Внимание отвлечено, лестница забита людьми, у команды захвата на руках половина подъезда, которую надо загонять обратно по квартирам.

Вопрос только один: как этим воспользоваться.

Пойти вниз — это пойти прямо в руки.

Я пожевал губы.

И ещё раз оглянулся на комнату.

Я не сразу понял, что произошло.

Мозг у меня словно встал в режим фиксации. Причём фиксации не обстановки, а собственного тела, которое к этому моменту уже двигалось — стремительно и уверенно, само по себе, как будто получило команду откуда-то со стороны.

Руки и ноги делали работу раньше, чем голова успевала прийти к решению.

Так, на обратном пути от двери я обнаружил, что мои руки шарят по чужой квартире. Прошлись по коридору, сунулись в кладовку, обшарили полку у вешалки — и вытащили из-под ветоши фомку. Короткую, ржавую, с загнутым концом, тяжёленькую.

Я даже не сразу сообразил, зачем она мне.

Потом сообразил.

Люк на чердак может быть закрыт, а может быть и открыт. Всякое бывает. Но если он закрыт, а фомки у меня нет — я буду стоять под ним и любоваться. А фомка в любом случае не помешает.

Я сунул её за пояс, под куртку, и вошёл в комнату.

Девочке я показал знаком: иди ко мне.

Она встала и молча подошла. Следом поднялся Бродяга.

Я вернулся к двери, приоткрыл её на палец и глянул в щель.

Площадка пустая. Гул идёт снизу, плотный, слитный, с отдельными выкриками. Кто-то требует объяснений. Кто-то объясняет. Штырь ведёт свою партию где-то в середине этого хора — я узнавал его по интонации, даже не разбирая слов.

Я открыл дверь широко и показал пальцем наверх.

И сразу же — ладонью по воздуху вдоль стены: держитесь у стены. Чтобы снизу, через щель между маршами, никто не увидел движения.

Они поняли оба. Девочка прижалась плечом к побелке, Бродяга пошёл вплотную к её ноге.

Быстрым шагом мы двинулись вверх.

Я раньше как-то не интересовался этим вопросом, но был почти уверен, что чердачный люк окажется закрытым. За такими вещами всегда следили — чтобы туда не забирались бомжи, молодёжь или ещё какие любители посидеть на крыше. Привычка осталась из старого мира и никуда не делась: никаких новых решений или удобств насчёт открытых чердаков система не выдавала. У неё вообще не было мнения по этому вопросу. А раз мнения нет — работает то, что было раньше.

Так что ничего неожиданного я наверху не увидел.

Замок висел на месте.

И вот тут начиналось самое неприятное — не потому, что замок, а потому, что замок придётся сбивать. А сбивать его придётся с шумом. Тишина же сегодня была моим единственным союзником, и союзником, прямо скажем, ненадёжным: она держалась исключительно на глотке одного пьющего человека внизу.

Я поднялся по железной лесенке к люку.

Сам люк был — одни слёзы. Без тоски на такую красоту не взглянешь.

Крышка перекошенная, дощатая, вспученная от сырости, между досок щели в палец шириной — через них было видно чердачную темноту и косую полоску света откуда-то сбоку. Дунуло оттуда холодом, пылью и сухим птичьим духом.

И на всём этом великолепии висел амбарный замок. Громадный, литой, с дужкой в мой мизинец толщиной. Такие вешают на склады, где хранят что-нибудь дорогое.

Смысла в нём не было никакого.

Он защищал этот люк ровно от одного: чтобы его окончательно не доломали. Потому что от хорошего удара тут вылетели бы петли вместе с половиной крышки, и замок остался бы висеть на обломках — целый, гордый и совершенно бесполезный.

Я взялся за него и потянул.

Потянул от души, вниз и на себя, — вдруг проушины проржавели насквозь и всё решится само.

Не решилось.

Тогда я вставил фомку под петлю и налёг.

Что-то хрустнуло. Кажется, начали поддаваться шурупы — здесь они, к моему сожалению, оказались добротные, вкрученные на совесть и не в труху, а в нормальную древесину.

Петли вырвать было бы надёжнее. Но для этого пришлось бы колотить, а колотить было нечем, да и незачем: грохот в пустом подъездном пролёте разошёлся бы по всему дому как в колоколе. К тому же я висел на вертикальной лесенке, и упереться было толком не во что — ни ногой, ни спиной.

Оставалось одно. Рвать сам замок.

Я перехватил фомку так, чтобы было хоть немного удобнее, завёл конец под проушину — и повис на ней всем весом.

Тут уж, как говорится, было не до мелочей.

Я дёргался и извивался на этой фомке, перехватываясь, наваливаясь, срываясь и наваливаясь снова. Металл скрежетал по металлу. Дерево трещало. Каждый рывок отдавался в лесенке, лесенка гудела, и весь этот хруст, лязг и грохот наполнял верхнюю площадку так, что у меня самого закладывало уши.

Слава богу, внизу всё это забивалось криками у моей разбитой двери.

Ладони жгло. Фомка была ржавая и мокрая от моей же руки.

И вот в этот момент кто-то взял меня за плечо.

У меня чуть сердце не встало.

Богом клянусь — одна секунда отделяла мысль от действия. Плечо уже дёрнулось, фомка уже пошла назад, и рука совершенно механически, без всякого моего участия, начала разворот, чтобы приложить по кумполу того, кто подобрался ко мне сзади.

Это оказался мужик из квартиры на площадке.

Полный, в майке и растянутых спортивных штанах, с заспанным лицом. В лицо я его, конечно, знал — сталкивались у почтовых ящиков, здоровались. Не более того.

Он протягивал мне ключи.

— Храню на всякий случай запасные, — сказал он.

И замолчал.

Секунду он подумал, надо ли объяснять что-то ещё. Посмотрел на девочку. Посмотрел на собаку. Посмотрел на меня, висящего на лесенке с фомкой в руке.

Потом кивнул каким-то своим мыслям.

Молча развернулся, ушёл в квартиру и закрыл за собой дверь. Тихо.

Я перевёл взгляд на девочку. Потом на пса.

Пожал плечами.

Это была уже какая-то шальная игра. Не смешная и не страшная, а где-то за гранью и того и другого — из тех, в которых перестаёшь понимать, всерьёз всё это или нет, и просто делаешь следующий ход.

Ключи подошли с первого раза.

Первой наверх пошла девочка.

Она поднималась медленно, перехватываясь обеими руками за каждую перекладину, и подол платья мешал ей, цепляясь за железо. Я подсадил её снизу, потом придержал за спину, потом подтолкнул — и она исчезла в чёрном квадрате.

С Бродягой пришлось повозиться.

Лестница была крутая, почти отвесная, а собака — не кошка, по вертикали лазать не приспособлена. Я подхватил его под грудь и под брюхо, поднял, сколько смог, и уже наверху, упершись плечом в край люка, попросту зашвырнул его в проём руками. Он проехался когтями по доскам, извернулся и ушёл вглубь. Пахнуло от него псиной и подъездной сыростью.

Потом подтянулся сам.

Чердак принял нас темнотой.

Не полной — сквозь слуховые окна по обоим торцам сюда падал серый утренний свет, две косые пыльные полосы, в которых медленно ворочалась взвесь. Всё остальное было в сумраке.

Под ногами хрустело.

Пол засыпан шлаком — старым, слежавшимся, вперемешку с трухой, битым шифером, окурками и птичьим помётом. Каждый шаг отдавался этим сухим хрустом, и я, как ни ставил ногу, тише сделать не мог.

Пахло здесь особенно. Пылью, нагретым деревом, голубями и чем-то ещё — тем сладковатым духом медленного тления, который живёт на всех чердаках мира и не выветривается никогда.

Над головой шли стропила, низко, так что идти приходилось согнувшись. Поперёк тянулись трубы в лохмотьях старой изоляции, между ними висела паутина — не тонкая, а серая, войлочная, набравшая в себя столько пыли, что провисала лоскутами.

Где-то в глубине заворочались и загукали голуби.

Бродяга сразу пошёл вперёд, низко опустив голову.

Я двинулся следом, считая на ходу.

Чердак был сквозной, общий на весь дом, — перегородок между секциями не поставили, только кое-где торчали кирпичные быки с проёмами. И в каждой секции внизу был свой люк. Свой подъезд. Свой выход.

Все они наверняка перекрыты.

Это я даже не обсуждал сам с собой. Раз пришли по-серьёзному, значит, поставили людей на каждый выход — это делается в первую очередь и делается всегда.

Вопрос был не в том, где нет заслона. Вопрос был в том, где у меня после него останется хоть какое-то пространство.

Поэтому я шёл к самому дальнему.

К крайнему подъезду, туда, где дом заканчивался торцом. Оттуда до угла — несколько шагов, а за углом уже другая улица, гаражи, проулок и вообще жизнь. Если и рвать, то там: выскочил, и сразу есть куда деться.

В ближнем к моей квартире меня встретили бы аккуратно, спокойно и профессионально, и никакого пространства для манёвра там не предусмотрено вовсе.

Мы шли долго.

Или мне так показалось — по чердаку с ребёнком, в темноте, согнувшись, по хрустящему шлаку каждый метр даётся втрое дольше.

Девочка ни разу не пожаловалась. Она держалась за мой рукав, спотыкалась, выправлялась и шла.

У последнего люка я уже ничего не изобретал.

Времени не оставалось, тонкость больше не имела значения, и внизу всё равно творился такой концерт, что чердачные звуки на его фоне были мелочью.

Я просто встал на крышку люка обеими ногами.

И прыгнул.

Доски ухнули, но выдержали.

Второй раз — треснуло по краю, повело.

С третьего крышка проломилась.

Она ушла вниз разом, вместе со мной, и в этот момент я успел сделать единственное, что успел: развести локти и поймать край проёма. Меня дёрнуло, приложило рёбрами о балку, обожгло ладони, но зацепился.

Повисел секунду.

Потом спустился, перебирая руками, и спрыгнул на площадку.

Всё это делалось уже почти механически, без обдумывания, как делают работу, которую надо просто закончить. Голова фиксировала одно: нашумел. Сильно нашумел.

Значит, счёт пошёл на секунды.

Собаку я принял на руки, девочку снял и поставил на пол.

И мы побежали вниз.

По ступеням, через одну, мимо чужих дверей, мимо чужих запахов — здесь пахло супом, — вниз, вниз, гулко, не таясь, потому что таиться уже не имело смысла.

И только у самой подъездной двери я затормозил.

Дверь была со стеклом. Мутным, в частой сетке, но кое-что через него было видно.

А видно было ровно то, чего хотелось избежать больше всего.

Перед подъездом стоял боец.

Один. В форме, в снаряжении, спиной вполоборота. Голова повёрнута в сторону, вдоль дома, — он смотрел туда, откуда должны были подойти свои.

Группы рассредотачивались. Пошли по подъездам, на досмотр, как я и предсказывал. Стало быть, этот здесь пока один, но ненадолго.

Я прижался к стене сбоку от двери и очень быстро оглядел то, что имелось вокруг.

Имелось немного.

Почтовые ящики. Батарея. Пустая бутылка. И в углу за батареей, где такие вещи стоят годами, — дворницкая приблуда: длинный арматурный прут с приваренной поперёк прямоугольной железякой. Скребок. Им зимой сбивают наледь, а летом он просто стоит в углу и никому не мешает.

Я взял его в руку.

И вот тут мне вспомнилось.

Давно, ещё в первую волну, в самом её начале, была у меня короткая и малоприятная встреча с одной мутировавшей тварью. Пасюком. Тогда всё закончилось быстро и грязно, и после этого мне упала строка — из тех, что тогда падали всем и по любому поводу. Что-то про копьё. Про мастерство обращения с ним.

Я тогда на это внимания не обратил. Ну упало и упало. Мало ли что она там пишет.

И потом не обращал.

Волна откатилась, всё повыключалось, статистика ушла, и я ни разу об этом не вспомнил.

И вот вспомнил.

Причём не как мысль, а как-то иначе — рука сама перехватила прут ближе к центру тяжести, ноги сами встали как надо, корпус сам развернулся.

Дверь я толкнул плечом.

И швырнул.

Что произошло дальше, я объяснить не могу.

Прут ушёл из руки так, будто его выдернули. Без размаха, почти без замаха — и без всякого моего участия. Он даже не летел, он просто оказался там.

Железка вошла бойцу точно в середину груди, в центр бронепластины.

Звук был короткий и страшный. Как будто уронили наковальню.

Бойца сорвало с места и унесло. Метров на пять, а потом жёстко, осел спиной на асфальт и проехался по нему еще метра полтора.

Я не стал разбираться, что там с ним и кто это видел.

Но соображение у меня возникло, и возникло мгновенно: даже если видели — в атаку никто не бросится. Слишком уж явно и слишком уж мощно. Такое воздействие означает, что в подъезде что-то серьёзное, а против серьёзного не бегут — против серьёзного занимают позиции, докладывают и ждут команды.

А на это уходит время.

Секунды. Может, десяток.

Их-то я и решил забрать себе.

Я подхватил девочку в охапку, прижал к себе, свободной рукой рванул дверь до упора.

— Бродяга! За мной!

И мы вылетели во двор.

Прямо, мимо лежащего, мимо тополей, к торцу — там, где кончается дом и начинается угол.

Девочка не пикнула. Она обхватила меня за шею и уткнулась лицом мне в плечо, и я чувствовал, какая она лёгкая, и меня это почему-то в тот момент задело сильнее всего.

Мы завернули за угол.

И Бродяга, бежавший впереди, вдруг встал.

Не притормозил — встал. Всеми четырьмя, разом, сгорбив спину, и шерсть на загривке поднялась гребнем, сверкнув зеленоватым оттенком.

Он смотрел вперёд.

Глава 20

Он шёл по лесу так, как ходят тени от деревьев.

Плавно, без рывков, повторяя движение светила по небу, — и оттого казалось, что идёт не человек, а перемещается пятно, которое солнце неторопливо переводит с места на место.

Он кружил уже несколько часов.

То выходил ближе к дороге — настолько, чтобы слышать её, но не настолько, чтобы она видела его, — то снова уходил в глубину, в темнохвойное, где под ногами делалось мягко и глухо.

Иногда в просветах между стволами открывался город. Далёкий, серый, лежащий в низине, как раздавленный. В такие моменты он притормаживал. И механически, не думая об этом, смещался к ближайшему тёмному дереву — к разлапистому кедру, к обгоревшему стволу, к любому пятну, в которое можно было встать и перестать существовать.

Глаза у него при этом почти не моргали.

Он изучал город и то, что вокруг города: дорогу, съезды, тропы вдоль насыпи, лысину карьера, зарастающие огороды на окраине. Смотрел не так, как смотрят на пейзаж, а так, как читают документ, — сверху вниз и потом обратно, проверяя.

Проходили минуты.

Проходили часы.

Потом он снова шёл.

Не поднимая головы, он умудрялся изучать то, что было над ним: как стоят вершины, откуда идёт ветер, где кроны сомкнулись, а где разошлись и пропустили свет. Потом внимание переключалось вниз — к земле, ко мху, к траве, к едва заметным вмятинкам.

Вот здесь ночью прошёл кто-то мелкий. Копытце в две горошины, старое, оплывшее, — косуля, прошлым вечером, не спеша.

Вот здесь на прелом листе примята сырость. Не след даже. Тень следа.

Другой бы не заметил.

Он замечал всё.

И — что не менее важно — ему это нравилось.

Он любил этот лес не так, как любят охотничьи угодья. Он любил его подробно.

Ему нравился запах, который менялся каждые двадцать шагов: сухая горячая хвоя на солнцепёке, потом сразу холодная кислая прель в распадке, потом смола — густая, медовая, от свежего затёка на сосне, потом влажный грибной дух, тяжёлый и низкий, стелющийся у самой земли.

Ему нравилось, как пахнет багульник, когда его задеваешь коленом. Как отдаёт железом от рыжей воды в колее.

Ему нравился звук.

Наверху, в вершинах, ветер шёл ровным сплошным шорохом, и было слышно, как он приходит издалека, накатывает и уходит дальше. Внизу стояла тишина. Где-то далеко долбил дятел — короткими очередями, с паузами, будто тоже думал. Верещала кедровка, но не тревожно, а по-хозяйски, ругаясь на кого-то. Комар звенел у самого уха, и он его не отгонял.

Он останавливался иногда просто так.

Постоять и посмотреть, как в косом луче над папоротником висит мошка́ и вся эта пыль света медленно поворачивается. Как по стволу ползёт муравей с ношей вдвое больше себя. Как на паутине, натянутой между двумя ветками, лежит роса и держится, не срываясь.

Он трогал ладонью мох на валежине — плотный, холодный, влажный снизу.

И шёл дальше.

К тому моменту, когда в лесу проступили звуки неестественные — звук мотора, металлический хлопок, чьи-то голоса, — этот человек изучил здесь всё настолько, что даже ухом не повёл.

Он их ждал.

Каждый миллиметр вокруг был им уже пройден и лес сам говорил ему, что где происходит.

О том, что скоро произойдёт что-то новое, лес предупредил его заранее.

По левую руку он вдруг стих. Не замолчал совсем, а именно осел, притух: перестала кедровка, ушёл вниз птичий мелкий пересвист, и даже мошка́ будто отодвинулась.

А по правую — наоборот, ожил. Заворочался, зашуршал, потянулся куда-то в сторону, спешно и мелко.

Ему не нужны были системные очки.

Ему и взгляд, по правде говоря, был не особенно нужен.

Он дышал этим лесом. Он его слышал. Он пропускал лес сквозь себя и сливался с ним, и знал всё, что знал лес.

А когда лес — тайга, это значит: знал всё.

Он не стал смотреть на объект. Не выискивал его глазами, не поднимался на бугор, не подходил ближе.

Лес уже сказал ему, где происходит. Сказал, что происходит. Сказал, насколько активно.

А значит, и место для лёжки подсказал тоже лес.

Он не выбирал направления. Просто повернулся туда, куда было нужно, и пошёл спокойным тихим шагом — всё так же переплывая от тени к тени, как одна из этих теней, которая однажды оторвалась от своего дерева и решила пожить собственной жизнью.

Метров за пятьдесят до места он остановился.

Снял рюкзак.

Рюкзак был поделён на два больших отделения. Он тронул лямку, чуть повёл плечом, устраивая ношу поудобнее на земле, — и во втором отделении что-то мягко сместилось.

Он не стал туда заглядывать.

Открыл первое. То, где лежало оружие.

Оружие было разное. Под каждую ситуацию своё, и не потому, что он любил оружие, а потому, что не любил случайностей.

Мало кто изучил этот новый мир так, как изучил его он, и ушло на это немало времени — куда больше, чем люди обычно тратят на то, чтобы понять, где живут.

Он твёрдо знал: система не везде одинакова.

Где-то её больше, где-то меньше. Где-то она лежит плотным слоем, как наледь, а где-то истончается и рвётся, и в этих прорехах всё работает по-старому.

И знал главное.

То, что не пропитано системой, система чувствует хуже. И наоборот: то, что не пропитано системой, само хуже чувствует систему.

Мир и система разошлись на два лагеря. На две расы, если угодно. Или на два сословия — так, пожалуй, было точнее.

И умелое маневрирование между ними приносило самые высокие плоды. Самую высокую награду.

Человек на секунду задумался.

Со стороны это выглядело странно. У него сдвинулись брови — и всё. Больше не изменилось ничего: он замер целиком, весь, будто его выключили. Ничего не двигалось, не шевелилось, даже дышать он словно перестал.

Мимолётное размышление.

Оно длилось долю секунды.

Потом брови вернулись на место, и рука уже доставала то, что было выбрано.

Сборную винтовку.

Обычную. Из прошлого мира. С деревянным цевьём, потемневшим от рук, с потёртостью на скобе и заводским клеймом.

Ни одного улучшения. Ни вставки, ни грани, ни фрагмента.

Ничего нового. Ничего системного.

Ровным счётом ничего, что этот мир умел бы видеть.

Место он готовил усердно.

Сначала нарвал травы — не в одном месте, а понемногу отовсюду, чтобы нигде не осталось выеденной проплешины. Потом сел на пятки и принялся вязать.

Пальцы работали быстро и как-то отдельно от него: перехлёст, узел, перехлёст. Сначала вышел головной убор — растрёпанный венец из сухих метёлок, осоки и мелких белых цветов на длинных стеблях. Потом плащ. Широкий, неровный, с торчащими во все стороны пучками, похожий на кусок луга, который зачем-то сняли с земли.

Он накинул его поверх одежды и повёл плечами, устраивая.

Запахло раздавленной травой — резко, зелено, сладковато. По шее пробежал муравей, унесённый вместе со стеблями. Он его не смахнул.

Потом медленно лёг.

К лёжке следовало выходить ползком. Не подойти и залечь, а именно подползти — так, чтобы к моменту прибытия уже быть частью земли, а не человеком, который на неё опустился.

Он полз небыстро.

Локоть, колено, пауза. Локоть, колено, пауза. Трава над ним смыкалась и расходилась, и со стороны это выглядело как ветер, который идёт низом.

Земля была холодной. От неё тянуло сыростью и грибным духом, снизу пахло прелым листом, а сверху, из просвета, доносило нагретой хвоей. Под животом хрустнула сухая веточка — он замер на четыре удара сердца и пополз дальше.

К месту он вышел через долгие минуты.

Всё было готово. Оружие под рукой, рюкзак рядом, ствол лежал на сложенной ветоши, чтобы не касаться земли.

Но он не спешил прильнуть глазом к оптике.

Первый взгляд он бросил коротко. Выглянул буквально на секунду — и тут же убрался обратно.

Зажмурился.

Потом посмотрел ещё раз, так же коротко, и отпрянул совсем.

Он словно сфотографировал мир перед собой. Взял его целиком, одним куском, и унёс с собой в темноту под веками, чтобы там уже разбирать не торопясь: где что стоит, кто где, сколько до чего и куда пойдёт тень через полчаса.

Смотреть долго было нельзя. Долгий взгляд — это блик. Блик выдаёт вернее любого движения.

Некоторое время он лежал на спине.

Неподвижно, глядя вверх.

Над ним покачивались ветви. Солнце пробиралось сквозь хвою — не лучами даже, а мелкими подвижными пятнами, которые ползали по его лицу и по травяному плащу. Он чуть прикрыл глаза, и мир сразу стал полупрозрачным и волнистым, как вода, если смотреть на неё снизу.

Так он лежал ещё несколько минут.

Дыхание — медленное, ровное. Грудь поднималась и опускалась с той правильностью, которую не подделаешь, если внутри действительно неспокойно.

Со стороны он выглядел как отдыхающий.

Как турист из прошлого мира, прилёгший на пляже. Оставалось только руки завести за голову, чтобы загар лёг ровнее.

Где-то далеко, сквозь всё это, шли звуки — те самые, неестественные, которые давно уже никого здесь не удивляли, кроме леса.

Потом лес его встревожил.

Он чуть повернул голову. Вслушался.

Потом что-то привлекло его внимание снова — с другой стороны, ближе.

И при всей своей непроницаемости он всё-таки выдал появившееся напряжение.

Пальцы скользнули под шейку приклада и легли на дерево — не хватая, просто касаясь, как кладут руку на плечо человеку, которого сейчас позовут.

Дыхание чуть участилось.

Он настраивался на звуки. И звуки его не готовили — они его предупреждали.

Момент истины был близок.

И он знал, что не упустит его. Не потому, что был уверен в себе, а потому, что уже очень давно ничего не упускал. Сейчас ему было бы даже трудно вспомнить те времена, когда он ещё мог что-то упустить, — они лежали где-то далеко, в другой жизни, вместе с человеком, которым он тогда был.

Одним коротким движением он перевернулся на живот.

Ни единого звука.

Подтянул винтовку — и при этом приподнял её над землёй, целиком, чтобы не было даже минимального шороха волочения.

Приклад лёг в плечо привычно, как ложится вещь, которую держали тысячи раз.

И ещё через мгновение его глаза уже смотрели на мир сквозь увеличительное стекло оптического прицела.

Я смотрел в эти чёрные глаза и не мог отвести взгляд.

Мне казалось, я в них погружаюсь. Умом я понимал, что они ничего не выражают, — они просто не способны были ничего выражать, там нечему было выражать, ни зрачка, ни радужки, ни белка, одна ровная непрозрачная чернота от края до края. И всё равно я погружался.

Внутри у меня натянулось.

Это было то самое последнее мгновение. Главное. Все, кто когда-нибудь его переживал, потом рассказывают одинаково: время не замедляется, оно просто перестаёт иметь значение.

И вот в этот момент я вздрогнул.

Что-то застряло в груди, как ком в горле, только ниже, — и следом я услышал звук.

Далеко и сбоку.

Словно хрустнула ветка.

Такие звуки я успел научиться различать и раскладывать по полкам. Ветка ломается сыро и лохмато, с расщепом на конце, — у неё есть тело, есть волокно, которое рвётся. А тут был чистый сухой щелчок, плоский, будто кто-то переломил сухую палку, обернув её тряпкой.

И у него был хвост.

Вот по хвосту я его и узнал. За щелчком, с крохотным опозданием, покатилось по распадку глухое, невнятное, размазанное — эхо, которому уже не хватало резкости. Ветка так не умеет. Так умеет только выстрел.

На такие звуки у меня давно выработан рефлекс.

Это отдельное, параллельное чувствование, живущее само по себе и не спрашивающее разрешения. Всё тело у меня было ватным, парализованным безвыходностью положения, — а рефлекс сработал.

Я едва заметно дёрнулся.

И повернул голову в сторону звука.

Само собой, это не ускользнуло от чёрных непроницаемых глаз.

Дальше всё слилось.

Свист подлетающего. Шелест балахона, который до этой секунды не шевелился вообще. Стремительный, нечеловечески быстрый разворот корпуса.

Слишком поздно.

Его ударило.

Господи, возможно ли такое — услышать и поверить? Не говоря уже о том, чтобы увидеть своими глазами: храмовник получил удар.

Видимо, я был выбран этой новой системой, этим новым миром и этой новой реальностью для того, чтобы смотреть на такое воочию.

Его толкнуло и закрутило.

Отчасти он закрутился сам — доворачивал уже в полёте, пытаясь в последний момент уйти с линии, хотя уходить было некуда и не от чего, всё уже случилось. Равновесие он держал. Тело слушалось.

Но сбой был очевиден.

Нога при развороте дрогнула и оступилась. Совсем чуть-чуть, на полшага, — но я видел, как эта тварь только что двигалась, и понимал цену этому полушагу.

Он ещё пытался собрать себя.

Не собрал.

Тело ухнуло рядом со мной. Тяжело, глухо, с придыханием, — так падает не человек, а мешок с чем-то плотным.

Я даже головы не повернул.

Лежал, смотрел в небо и думал о том, что рядом со мной лежит подстреленный храмовник.

Небо, кстати, было отличное. Высокое, вымытое, с одним длинным пером облака у самого края.

Что это — опасность или избавление?

И что мне теперь делать? Кинуться на него?

Далеко не факт, что это было бы правильным решением, — я видел, как он работает, и раненый он мог оказаться быстрее меня целого.

И ещё одна мысль пришла, крайне неприятная.

Если бы не моя дурацкая спонтанная реакция — кто-то, возможно, избавил бы меня от этой проблемы окончательно. А я взял и сохранил ему жизнь. Дёрнулся, повернул башку, выдал звук.

Спас.

На самом краю сознания мелькнуло и другое.

Почему он сам не услышал?

Он же не мог не услышать. Такое существо не может пропустить выстрел, у него скорость реакции, при которой мои движения для него — как для меня движения травы.

А он не среагировал. Он среагировал на меня.

Его разворот отталкивался от моего рывка, а не от собственного слуха.

Я медленно повернул голову.

Он не был в отключке. И без сознания не был.

Я знал, точно знал, что он держит меня краем зрения, — хотя лицо его было обращено вверх и чернота смотрела в небо.

Но занят он был другим.

Он пытался наладить дыхание.

По ощущениям, пуля вошла куда-то в район плеча или лопатки. Возможно, вскользь — как раз из-за того, что он повернулся. Не повернись он, сердце было бы пробито насквозь, и лежала бы здесь просто куча тряпья.

Сейчас его то вздрагивало, то он замирал, силой воли возвращая себе контроль над телом.

И с меня внимания не уводил.

Это я не столько видел, сколько чувствовал — кожей, затылком, как чувствуешь чужой взгляд в спину.

Сначала я попробовал слегка отодвинуться.

Потом приподнялся.

А в следующую секунду в несколько движений отскочил вбок и поднялся во весь рост.

Поправил очки.

И статистика храмовника ударила мне в мозг едва ли не сильнее, чем вся эта ситуация.

[ХРАМОВНИК. РЕСУРС: 23%. РЕЖИМ: КРИТИЧЕСКИЙ]

Вот она.

Вот она, дичь, ради которой стоит тратить время, силы, годы. Ради которой стоит рисковать жизнью — и, положа руку на сердце, ради которой большинство из нас в эту профессию когда-то и пришло.

И эта дичь лежала у моих ног.

Его и моё оружие осталось там, где он упал.

А короткоствол был у меня на боку.

Одно движение. С такого расстояния можно даже не целиться. Короткое лёгкое прикосновение к спусковому крючку — и всё.

И я на всю оставшуюся жизнь упакован такой статистикой, что меня за сотню километров станут обходить все. Охотники. Группы. Крытые, посельские, шакальё с трассы, малолетки с обрезами, ромашки, зверьё, ещё какая-нибудь дрянь, у которой каждый сезон новое имя и старые повадки.

Все.

Моя рука уже дёрнулась в сторону кобуры.

Ещё секунда. Да какая секунда — миг. Сотая доля мгновения.

И я завалю этого монстра. Это порождение дикой, бесконтрольной системной аномалии.

Доля мгновения — и я своими глазами увижу, станет его храм чёрным или нет.

Доля мгновения — и чёрной станет моя душа. Как его храм.

Потому что я не охочусь на людей.

Хотя — человек ли он?

Уж точно нет.

И вот тут за спиной у меня снова хрустнула ветка.

Тот же звук. Сухой, плоский, с размазанным хвостом.

И тот же рефлекс.

Только в этот раз к звуку прибавилось кое-что ещё.

Я услышал пулю.

Она прошла надо мной — коротким злым посвистом, тонким и слитным, вспоров воздух там, где секунду назад стояла моя голова. И почти сразу, без паузы, впереди и правее, тупо чмокнуло в дерево. Кедровый ствол принял её в себя, дёрнулся, и сверху посыпалась труха вперемешку с сухой хвоей.

Я кулем скатился обратно в нишу.

Лежал носом в землю, чувствуя, как под щекой холодный мох, и слушал, как затихает эхо. И вот тогда до меня дошло.

Первую пулю я не слышал.

Не слышал ни свиста, ни удара — потому что она шла не мимо меня. Она шла в него.

А эту я слышал.

Была у меня, честно скажу, за эти полминуты одна тёплая глупая мыслишка — что там, в лесу, кто-то за меня вступился. Что нашёлся человек, который увидел, как чёрная тварь держит клинок у моего горла, и решил, что этого допускать не следует.

Мысль была приятная и продержалась ровно до чмока в кедре.

Потому что кто бы меня ни защищал, он не стал бы вторым выстрелом сносить мне голову.

С какой бы вообще стати кому-то за меня вступаться. Я один. Я всегда был один.

Никто меня не спасал.

Там, в лесу, метрах в четырёхстах, лежит человек, который методично снимает всё, что шевелится на этом гребне. И порядок ему безразличен: сначала тот, кто крупнее, потом тот, кто ближе.

Охота идёт на обоих.

И вот мы опять лежим рядом с храмовником.

Двое.

Оба — дичь.

Я лежал носом в мох и слушал, как затихает эхо.

И вот тогда до меня начало доходить.

Когда я поднялся во весь рост — я же смотрел. Не глазами смотрел, а как положено, через очки, в рабочем слое. Секунда, может, две, но за эти две секунды я обшарил взглядом всё, что было слева и сзади: кромку, подлесок, распадок, языки кедрача.

И не увидел никого.

Пусто. Ровный зелёный фон, разбросанный по подлеску, — мелочь, птица, что-то копошащееся в валежнике, обычная лесная требуха, которой в тайге всегда полно и на которую давно перестаёшь обращать внимание.

Ни одной человеческой отметки.

А у меня на это вложено. Отдельно, специально, годами — то, ради чего я в своё время отказывал себе в других вещах, потому что понимал: в тайге выживает не тот, кто быстрее стреляет, а тот, кто раньше видит. У меня прокачано именно это. Я вижу лежащих. Я вижу тех, кто не двигается. Я нахожу человека в кустах на трёхстах метрах, когда он не дышит и не думает шевелиться.

А тут не увидел ничего.

Хотя он был. Он лежал там всё это время, он снял храмовника и он же чуть не снял меня, и всё это происходило с одного и того же направления, метрах в четырёхстах, где у меня в слое не горело ровным счётом ничего, кроме зверья.

Такого не бывает.

А если это не человек, то слишком искусный стрелок. Кто бы мог пользоваться такой винтовкой, если не человек?

Я осторожно, не поднимая головы, повернул её на бок.

Храмовник лежал в полутора метрах. Балахон на плече набух и потемнел, и по камню под ним ползла тонкая тёмная нитка. Дышал он теперь ровнее, длинными выверенными вдохами, будто считал их про себя.

[ОБЪЕКТ: ХРАМОВНИК. РЕСУРС: 23%. РЕЖИМ: КРИТИЧЕСКИЙ]

[СИЛА: 74. ЛОВКОСТЬ: 96. РЕАКЦИЯ: 99. ВЫНОСЛИВОСТЬ: 41. СКОРОСТЬ: ВНЕ КАТЕГОРИЙ]

[УГРОЗА: ВЫСШАЯ.]

[НАГРАДА ЗА ЛИКВИДАЦИЮ]

[СИЛА: ×3. ЛОВКОСТЬ: ×3. РЕАКЦИЯ: ×4. ВЫНОСЛИВОСТЬ: ×3. СКОРОСТЬ: СНЯТИЕ ПОТОЛКА]

[ОБЩИЙ ПРИРОСТ: +840%]

Глава 21

Со стороны это, наверное, выглядело дико.

По улице бежит мужик. На руках — ребёнок. Рядом, наравне, идёт собака, вымахивая лапами так, что когти скребут по асфальту.

Уже одна эта картинка выбивается из всего привычного. А если добавить к ней фон — крики, команды, гулкий топот подошв по двору, мелькание фигур с оружием между тополями, — картинка перестаёт быть просто странной. Она становится сюрреалистичной. Из тех, что видишь во сне за полминуты до пробуждения.

И вся эта суета, весь этот многоголосый крик были обращены к одному-единственному человеку.

Ко мне.

Бродяга предупредил вовремя.

Он встал за полшага до угла — не притормозил, не оглянулся, а именно встал, всеми четырьмя разом, сгорбив спину и подняв на загривке жёсткий гребень. И я, ещё не поняв почему, уже сбавил ход.

Останавливаться было нельзя. У меня за спиной, во дворе, оставались главные силы — те, кто шёл от подъездов. Ровно, спокойно, никуда не торопясь, потому что торопиться им было незачем. Мне надо было уйти с этой стороны дома, и уйти быстро.

Но за углом меня явно ждал сюрприз. Причём такой, от которого пёс встаёт как вкопанный.

Я всё-таки завернул.

Просто потому, что спину надо было очистить от прямой опасности, а других вариантов география мне не предлагала. Завернул — и не стал добавлять скорости. Наоборот, притормозил ещё, потому что первое, что нужно сделать в новом месте, — это увидеть новое место.

И, конечно, мысленно я псу сказал спасибо. Молча, между двумя ударами сердца. Он бы всё равно не понял. Или понял бы — я в последнее время в этом уже ни в чём не уверен.

Мне навстречу метнулись три фигуры.

Вот они и ждали. Отсечка. Классическая, грамотная, поставленная человеком, который знает, как выглядит дом сверху и где у него углы.

В этот раз всё было по-другому.

У меня не было копья. Не было арматурного прута, обрезка трубы, куска доски — вообще ничего, что можно назвать предметом, не говоря уже об оружии. Зато у этих троих оружие было в полном комплекте, и они его не прятали.

В моих руках, если считать честно, находилось следующее. С одной стороны — ребёнок. Лёгкая до неприличия и оттого особенно тяжёлая. С другой — пять пальцев, в которые пока нечего было зажать.

У ног щетинился и скалился Бродяга.

Вот и весь арсенал.

А ребята были настроены решительно и, что важнее, грамотно. Они не пошли на сближение. Не полезли в ту дистанцию, где у меня появился бы хоть какой-то туманный шанс, — а он появился бы, я это знал, и они, судя по всему, тоже знали.

Они рассредоточились. Разошлись веером, трое на три сектора, чисто и без суеты. Подняли стволы.

И один из них — тот, что стоял по центру, — отдал команду. Короткую и ясную, из тех, которые не обсуждают:

— На землю. Лёг.

Голос у него был ровный. Скучный. Так говорят люди, которые повторяют эту фразу не первый раз в жизни и заранее знают, чем всё кончится.

Я стоял и смотрел.

Дышал я тяжело — воздух шёл рывками, обжигая горло, — и в ушах ещё стучало после пробежки, но глаза уже работали. Глаза всегда работают раньше головы.

В мою пользу играло единственное: сквер.

Тот самый, что всегда прилепляется к дому — узкая полоска земли между стеной и тротуаром. Я бежал по дорожке вдоль самой стены, и дорожка эта была отгорожена кустами. Не декоративными, а обычными, кривыми, посаженными когда-то чьими-то сердобольными руками и с тех пор растущими как им вздумается. Сирень, кажется. И ещё какая-то мелкая колючая дрянь.

Между кустами стояли деревья. Небольшие, тонкие, в три-четыре пальца стволом, — но они были. И листва у них шла низко.

Обзору они мешали. Не мне. Им.

А это, если разобраться, единственная валюта, которая у меня оставалась.

Потому что в таких ситуациях противник, который чего-то не видит, ведёт себя осторожнее. Он допускает. Он предполагает, что в затенённом секторе, за кустом, у меня в правой руке может оказаться что угодно — от ножа до гранаты. И пока он этого не исключил, он делает то, что делает любой нормальный человек с оружием: целится и кричит.

Целится и кричит. Но не подходит.

Крик — это не сила. Крик — это как раз попытка добрать уверенности, которой не хватает.

В другой ситуации на этом можно было бы сыграть. Подержать паузу, дать им додумать за меня всё самое страшное, а потом использовать. Вот только для игры нужна хотя бы одна карта на руках. Хоть какой-то аргумент, который можно предъявить, если блеф не сработает.

Я пошарил глазами вокруг себя.

Земля под кустами была вытоптанная, серая, с проплешинами и сухой прошлогодней травой, слипшейся в войлок. И на ней лежало всё богатство этого мира.

Картонка. Размокшая, вспученная, с отставшим верхним слоем.

Старый пакет, вросший в траву и полный дождевой воды.

Окурки. Их тут была целая россыпь — и от тех, кто проходил мимо, и от тех, кто честно курит в окно и честно стряхивает вниз, считая, что кусты всё стерпят. Кусты терпели.

Тонкая треснувшая палочка, обломанная с обоих концов. Ветка от того же куста, длиной с карандаш.

И прочий мусор, который всегда живёт на газоне под окнами и которого не замечаешь ровно до того дня, когда он тебе понадобится.

Единственное, на чём взгляд остановился без усмешки, — обломок кирпича.

Отбитый, силикатный, но так вымазанный в грунте, что серого в нём почти не осталось. Величиной с половину кулака.

В любой другой день я бы на нём и взгляда не задержал. Прошёл бы мимо и через шаг забыл. Но сейчас задерживать взгляд было решительно не на чем, и поэтому я стоял и всерьёз, обстоятельно думал: как его применить.

Расстояние — метров двенадцать. Может, четырнадцать. Бросок с левой, с ребёнком на правой, из неустойчивого положения. Один бросок, потому что второго они мне не дадут.

Смешно.

А параллельно, где-то на втором этаже сознания, крутилось совсем другое.

Девочка.

Она молчала. Всё это время — молчала. Держалась за мою шею обеими руками, вжавшись лицом в плечо, и я чувствовал её щёку и как быстро-быстро идёт под рёбрами её дыхание. Птичье такое, частое.

Если я пойду на обострение — она под ударом. Это даже не расчёт, это арифметика. Пуля не разбирает, кто на руках. И любое моё резкое движение здесь — это движение вместе с ней.

И тут же, следом, полезло остальное. Кто она вообще такая. Почему пустая шлюзовая камера. Почему её бросили. Почему по шерсти пса от неё идут зелёные волны. И почему всё это — оцепление, отзыв статуса, люди с оружием у моего подъезда — началось ровно с того дня, как она появилась.

Мысли ворвались все разом, толпой, отпихивая друг друга.

И я оборвал их усилием воли. Жёстко, как обрубают провод.

Не время. Совсем не время.

Из всего этого имело значение ровно две вещи.

Первая: она со всем происходящим связана. Как — потом.

Вторая: сейчас это не имеет ни малейшего значения. Потому что происходящее — неправильно. Настолько неправильно, что с ним надо бороться, и разбираться в причинах будет тот, кто до этого разбирательства доживёт.

Оставалась мелочь.

Придумать, каким образом.

Мысль пришла рефлекторно.

В этот раз я по крайней мере знал, откуда берутся такие рефлексы. Армия оставляет неизгладимые следы — и не в голове, а в моторике. Голова забывает быстро, руки не забывают вообще.

Я оценил обломок за долю секунды. Размер — с половину кулака, лёг бы в ладонь как влитой. Форма — угловатая, рваная, ни на что толком не похожая. А главное, цвет.

Он был не красный.

Силикатный. Белый по природе, но вымазанный в грунте так плотно, что стал грязно-серым, почти чёрным. Именно это меня и обрадовало.

Потому что чёрный угловатый предмет размером с кулак, летящий тебе под ноги, — это, знаете ли, не кирпич. Это может быть чем угодно. И на то, чтобы разобраться чем именно, у человека уходит примерно секунда.

Секунда меня устраивала.

Этого оказалось достаточно, чтобы руки и ноги начали работать. Мозг им практически не мешал — он вообще в такие моменты работает где-то сзади, вторым номером, и потом задним числом объясняет, почему всё вышло именно так.

Я крутанулся вокруг оси.

На развороте ссадил девочку с плеча — легко, без рывка, как снимают с полки что-то хрупкое, — и поставил её у стены дома, спиной к побелке. Ладонью коротко надавил на плечо: стой здесь.

— Бродяга. Охранять.

Скомандовал будто ради проформы.

Следующим движением я слегка присел и подобрал камень.

Но подобрал не так, как подбирают камень. Я завуалировал это — качнулся вбок, к самым кустам, как будто протискиваюсь между веток и обхожу ветку сирени, лезущую в лицо. Обычное движение человека, который пробирается вдоль стены и не знает, что ему делать.

Пальцы сомкнулись на холодном и шершавом. Грунт на грани был влажный, скользкий, и обломок в руке чуть провернулся, пока я не перехватил его поудобнее.

А дальше — крик.

Я дал его тем самым голосом. Поставленным, командным, из глубины, животом, — тем, каким орут новобранцу, который наступил куда не надо и через секунду перестанет быть человеком. Этот голос не спрашивает и не убеждает. Он бьёт по хребту раньше, чем по ушам.

— Граната!!!

И швырнул обломок под ноги крайнему.

Дальше каждый из троицы показал, чего он стоит.

Двое отпрянули мгновенно. Не подумав, не проверив, не посмотрев толком, — просто отпрянули, потому что тело уже давно приняло это решение за них, много лет назад, на каком-то полигоне. Тот, в чью сторону летел обломок, вообще прыгнул назад и плашмя ушёл на землю, прикрывая затылок. Красиво ушёл, чисто, я бы такому в своё время поставил зачёт.

А третий остался стоять.

Он был моложе двоих своих коллег — это читалось даже через маску и снаряжение, по посадке плеч, по тому, как он держал оружие: слишком высоко, слишком напряжённо, вцепившись в цевьё всей пятернёй. Из тех, кто ещё не наигрался и не настрелялся. Из тех, кому очень хочется хотя бы раз в жизни нажать на спусковой крючок по-настоящему.

Мой обман мог раскрыть любой. Для этого и опыта особого не надо — достаточно посмотреть на траекторию.

Но я и не рассчитывал на то, что он не раскроется. Я рассчитывал на рефлектуру. Командный голос плюс летящий предмет обязаны сбить опытного бойца хотя бы на долю секунды — просто потому, что у опытного эта реакция вшита глубже сознания.

На этого не подействовало.

Глаза у него были чистые. Непорочные. Он сразу понял, что его пытаются обмануть, — и почти не целясь открыл огонь.

Звук ударил по двору, отскочил от стены, пошёл гулять между домами. Гильзы посыпались вправо, мелко звякая по асфальту.

И в эту секунду у меня в голове мелькнула мысль.

Может, она мелькала и раньше — просто лежала на дне, среди прочего мусора, и я её не поднимал.

А ведь меня могли стереть не только за то, что я что-то видел. Не только чтобы ослепить — хотя это, скорее всего, и было основным мотивом.

Могли и по другой причине. Потому что есть команда: работать на поражение, не допуская лишних эксцессов. То есть при минимальной угрозе — гасить всё, что шевелится, и не разбираться.

И сейчас этот молодой обормот, отбивая бойком капсюль за капсюлем, аккуратно доказывал мне, что мысль имела под собой основания.

Я метнулся в сторону.

Бросок, ковырок, ещё полшага — и вот я уже рядом с ним, почти вплотную, сбоку. Ему оставалось только слегка сдвинуть ствол.

Меня обжигало другое.

Он бил по линии. По той линии, на которой я стоял секунду назад. А на этой линии, за моей спиной, у стены дома, стояли те, кого я собирался защищать.

Вот это грохотало у меня внутри так, что никаким усилием воли заглушить не получалось. Колокол. И он не только пугал — он ещё и разгонял, подымал изнутри ту самую мутную волну, после которой действия становятся стремительными, решительными, а если понадобится — и очень жёсткими.

Но ствол в мою сторону не пошёл.

Что-то наконец произвело впечатление на этого неискушённого юнца.

Он перестал стрелять.

Стоял и таращился в одну точку. Не мигая, не поводя головой, не проверяя фланги — просто уперевшись взглядом вперёд.

Такие глаза я видел. Сто процентов новобранец. Это коридор — или, как говорят в научной среде, эффект коридора. Поле зрения схлопывается в трубу, и человек перестаёт видеть всё, что не в ней.

Он меня просто не видел. Я стоял в двух шагах, а он меня не видел. Он видел примерно цель — направление, куда надо бить.

И там, в конце его коридора, что-то произошло.

Что ж. Он подарил мне пару важных мгновений — тех двоих опытных надолго не собьешь, они уже поднимались.

И да простят меня он сам и его сердобольная мамка, которая воспитала этого балбеса, но домой он сегодня если и придёт, то слегка изменённым.

Эти изменения я ему сейчас и подарю.

Один удар. В скулу, чтобы оглушить.

Не отмашкой — с носка, всем плечом, всем весом, опускающимся с лёгкого пружинистого подскока. Я втопил ему мозолистый кулак ровно между носом и глазом.

Хорошее место. Всегда даёт хороший эффект.

Хруст носа подействует на его бестолковые мозги. Ручей, который хлынет из шнобеля, подействует на инстинкты. А мгновенно заплывающий глаз лишит его и ориентации, и остатков ощущения себя героем.

Наслаждаться эффектом времени не было. Я просто знал, что так и произойдёт, а через мгновение знал, что так и произошло: он сложился, ноги подвернулись внутрь, и он пошёл вниз мягко, без всякого сопротивления.

Оружие я взял у него из рук спокойно, будто с полки.

Короткий, с откинутым набок прикладом, тёплое цевьё, ремень ещё натянут через плечо падающего — я сдёрнул его одним движением. Коллиматор, крышка откинута, точка горит. Предохранитель внизу, переводчик на середине.

Знакомая штука. До отвращения знакомая.

Я вскинул её и перевёл на двоих его товарищей.

И в эту же секунду не смог удержаться — надо было наконец проконтролировать то, что у меня за спиной. То самое место, куда этот идиот отправил половину магазина.

Я обернулся.

И замер.

Не просто посмотрел и отвернулся — именно замер, ровно так же, как замер до этого он. Причины у нас были разные, а картина одна.

Бродяга.

Он стоял ко мне спиной, накрывая девочку корпусом. Передние лапы упёр в стену, задние — в землю, и получилось что-то вроде живого навеса. Так закрывают собой, когда больше закрывать нечем.

По его спине катились волны. Зелёные блики, медленные, как по воде в ночном порту, — от загривка вниз, до самого хвоста, и обратно.

Шерсть топорщилась сгустками.

Только я прекрасно знал, что это не сгустки.

Это чешуя.

Такая картина могла произвести впечатление на того, кто с ней не знаком. У меня этот опыт уже был. Я наблюдал все его мутации — от первой до последней, шаг за шагом, в те трое суток, когда он рос буквально на глазах.

Не понимал я одного: как. Как он смог так быстро преобразиться и вытащить обратно всё то, что откатилось у него давным-давно.

Мы ведь начинали совсем иначе.

Я тогда шёл домой с промзоны, злой, в испорченных штанах, только что расковыряв арматурой лапу пасюку размером с двухэтажный дом. И из чахлого сквера мне наперерез вывалилась дворняга. Обычная, серая, лобастая, с разными ушами.

Система тогда ещё рисовала над головами всё что угодно, и над его башкой она нарисовала честную, бесстыжую цифру: вероятность дезертирства при критической угрозе — шестьдесят четыре процента.

Я это запомнил надолго. Предателей я не люблю ни в каком виде.

А потом был автобус. И этот трус, вылетев на среднюю площадку, отпрянул обратно, чуть не выпав на асфальт, — и наткнулся на мой взгляд.

Мы тогда с ним пару секунд смотрели друг на друга.

И он вздохнул, опустил лобастую голову и развернулся мордой обратно к тому, чего боялся до дрожи.

Проценты стёрлись. Насовсем.

С того дня он в стае. Причём, если совсем честно, куда более надёжная её часть, чем я.

Бродяга закончил разворот.

Проще картина от этого не стала.

За те несколько секунд он успел здорово разрастись. Вместо почти стеснительной и до неприличия милой мордашки уличной дворняги на меня снова смотрела та самая широкая блудливая рожа.

Обозлённая, недовольная. Скулы раздались вширь, пасть увеличилась вдвое, клыки вылезли наружу и не помещались под губой.

А главное — взгляд.

Красноватые глаза, в которых краснота словно сочилась и переливалась изнутри. Сами глаза стали больше, и оттого прожилки в них — тонкие, подрагивающие ненавистью — хорошо различались на фоне светло-серой стены дома.

Такой взгляд увидишь где-нибудь в лесу ночью — и до клыков дело точно не дойдёт. Сердце сделает всё само.

Мне не потребовалось много времени, чтобы понять: вот он, второй обман. Второй обломок кирпича, образно выражаясь. Только этот был настоящий.

Когда я повернул голову обратно, я лишь утвердился в предположении.

Двое опытных уже пришли в себя и были готовы к решительным действиям. Стволы подняты, дистанция разорвана правильно, всё как учили.

Но взгляды у обоих были прикованы не ко мне.

К моему соратнику.

И уверенности в этих взглядах я не видел.

Я поднял оружие. Прицелился.

Чтобы поставить в этом коротком поединке финальную точку.

Глава 22

Я дал две короткие очереди.

По ногам.

Внимание обоих было приковано к Бродяге — и в этом заключалась вся арифметика. Они меня видели. Они профессионалы, они держали меня боковым зрением, они даже успели оценить оружие у меня в руках и, судя по тому, как дёрнулся ствол у левого, оценили правильно.

Но они не могли быстро принять решение.

Откуда опасность больше? От мужика с чужим автоматом — или от того, что стоит у стены, покрывается чешуёй и растёт на глазах?

На это ушла доля секунды.

Больше мне и не требовалось.

Приклад толкнул в плечо дважды, коротко и зло. Отдача пошла не в плечо даже, а куда-то в лопатку — тяжело, тупо, будто кто-то ударил кулаком сзади. Ствол увело вверх сильнее, чем я рассчитывал.

И как дети сбивают палками одуванчики, я подрубил обоих.

Два одуванчика завалились на землю.

Патроны с останавливающим действием на то и рассчитаны: они не столько ломают, сколько выключают. Шокирующая боль, мгновенная, глушащая всё остальное, — вот их основная работа, ради неё их и придумывают.

Должно было вырубить обоих.

Но, видимо, боль когнитивного диссонанса оказалась сильнее. Адреналин уже спасал их организмы — они лежали на асфальте и продолжали вращать глазами, оценивая обстановку. Пытались понять: это финал или ещё есть шанс продолжить своё существование.

Хрипов не было. Крика тоже. Только один из них очень часто, коротко дышал через зубы — тем самым свистящим шипением, которое ни с чем не спутаешь.

Я не стал разглядывать сложившуюся картину дольше, чем требовалось для одного-единственного вывода: представляет ли поверженный противник опасность.

По положению рук. По тому, где оказалось оружие — а оказалось оно у обоих в стороне, откинутое, потому что руки уже занялись куда более важным делом, чем стрельба. Руки хватались за ноги.

Значит, времени забрать своих и уйти мне хватало.

С прицела я их тем не менее не убирал.

И вот тут, ровно в этот момент, глаза сделали то, чего от них никто не просил. Они опустились на оружие в моих руках.

Магазин был помечен.

Не заводским клеймом, не номером — полосой. Широкая жёлтая полоса поперёк корпуса, нанесённая от руки, кистью, неровно, с потёком на углу. Так метят то, что нельзя перепутать в темноте на ощупь.

Я скосил взгляд на выброшенные гильзы.

Они лежали на асфальте у моих ног, ещё дымящиеся, — и на срезе одной из них, там, где должен быть капсюль, поблёскивало не медью и не латунью. Чем-то серым, матовым, с мелкой искрой внутри. Как битое стекло, подмешанное в металл.

Я знаю, как выглядит крошка отработанного артефакта. Через мои руки её прошло достаточно — я эту дрянь принимал, взвешивал и списывал по описи полгода подряд.

Вот тут у меня в голове и щёлкнуло.

Такие вещи в городе не приветствуются. Официально их вообще нет. Системные надстройки на оружие проходят по отдельному реестру, и реестр этот в наших сводках всплывает исключительно в одном контексте: работа по мутировавшим особям. По тем, кого обычный свинец берёт плохо или не берёт вообще. По тем, кто регенерирует быстрее, чем ты успеваешь перезарядиться.

Держат такое на всякий случай. В опечатанном ящике. Под роспись.

А сегодня утром это принесли к жилому дому.

Причём принесли не по мою душу — вернее, не только. Потому что я, при всех моих недостатках, житель города. Обычный, паршивый, вычеркнутый из реестра, но житель. Никакой не мутант. Меня можно взять двумя людьми и наручниками, а если хочется красиво — обычной пулей.

Значит, они шли на что-то другое. На то, против чего обычного не хватит.

Я очень коротко, краем сознания, посмотрел на стену дома. Туда, где стояла девочка.

И тут же обрубил эту мысль, потому что она вела в такое место, куда сейчас идти было нельзя.

Хотя, если совсем честно, — обрубил я её не полностью. Она осталась лежать в голове, тяжёлая и холодная, как тот самый кирпич.

Я двинулся к девочке.

Боком, не опуская ствол, переступая через хрустящее стекло и мелкий двухлетний мусор.

Похоже, на неё эта сцена произвела впечатление.

Что, в общем, было бы удивительно, если бы не произвела. В её возрасте такие вещи или шокируют, или спокойно ложатся фундаментом под будущие расстройства, о которых потом будут говорить взрослые дяди с папочками.

Она стояла у стены. Ровно там, где я её поставил.

Не шевелилась. Руки висели вдоль тела, ладони раскрыты. Платье в двух местах прилипло к побелке, и на плече осталась белая полоса.

Взгляд — пустой. Направленный в одну точку куда-то мимо меня, поверх лежащих, в дальний конец сквера, где ничего не было, кроме мусорных баков и куска забора.

Она даже не моргала.

Мне надо было вырвать её из этого ступора.

— Эй!

Голос вышел резче, чем я хотел. Он ударил в стену и вернулся.

Никакой реакции. Ни движения глаз, ни вздрагивания, ничего.

Ждать у меня времени не было. Двор за углом уже жил своей жизнью: там кричали, там кто-то отдавал команды в эфир, и я слышал, как топот меняет направление — сюда, к торцу.

Я просто схватил её на руки.

Она оказалась деревянной. Не обмякшей, как бывает у испуганных детей, а именно деревянной — жёсткой, с застывшими плечами, и мне пришлось силой прижать её к себе, чтобы она не торчала под рукой доской.

И только когда я поднял её, ноздрей коснулось: от неё пахло побелкой и пылью, а от меня — сгоревшим порохом, тем кислым и горьким духом, который потом сутки не отмывается из-под ногтей.

Не самый подходящий запах для ребёнка. Но выбирать было не из чего.

Я глянул на своего разросшегося соратника.

И потерял тут ещё долю секунды, потому что не мог удержаться, чтобы не посмотреть на него как следует.

Он стоял вполоборота, опустив голову, и от него шёл жар. Настоящий, физический, как от печки, — я его чувствовал даже с двух шагов. Бока ходили тяжело, глубоко, с низким хрипловатым гудением на выдохе, и при каждом выдохе по чешуе вдоль хребта проходила зелёная волна.

Раздобревшая рожа была повёрнута ко мне.

И смотрела с полной готовностью. С той самой боевой удалью, от которой у меня внутри — и я в этом никому никогда не признаюсь — стало на секунду тепло.

Ничего больше к этому прибавить я не нашёл.

И сказал коротко:

— За мной.

Голова работала педантично.

Она складывала схемы и наброски городского ландшафта, и я почти видел перед собой карту: дом, торец, два угла, полоса сквера, тротуар, проезжая часть. Всё это чертилось само, без моего участия, — так уже было заведено много лет назад и с тех пор ни разу не ломалось.

Мне нужен был план побега.

А на краю сознания билась пульсирующая мысль о неудачном местоположении.

Неудачным оно было не потому, что тесно стояли дома и негде укрыться, — это как раз решаемо. Проблема заключалась в другом, и я прекрасно отдавал себе в ней отчёт.

Мой противник всё продумал.

А значит, любая моя спонтанная мысль, скорее всего, уже проанализирована и к ней подготовились. Здесь не было путей и тропинок, которые нельзя было предусмотреть заранее, сидя над той же самой картой в тёплом кабинете.

Значит, столкновений не избежать. Так или иначе я в них попаду.

Оставалось выбирать те, которые окажутся наименее опасными.

Итак. Дом я обогнул с одного угла. Есть другой. Оттуда и пойдут на перехват — их учили тому же, чему учили меня, и учебник у нас общий.

Дальше вопрос: сколько периметров они закрыли?

Взяли ли под контроль проезжую часть. Перекрыли ли выходы из города. Или расслабились, решив, что всё ограничится не то что одним домом — одной квартирой.

Спецбоеприпас говорил об обратном.

Они готовились к неприятностям.

Кого они считали неприятностью — вот это был интересный вопрос.

Меня? Вряд ли. Я стою двух человек и наручников.

Значит, моего боевого каниса.

Параллельно мыслям я мазнул коротким взглядом по своему сподвижнику — разросшемуся, покрытому бронированной зеленоватой чешуёй.

Да. Глядя на такое, нетрудно предположить, что кто-то мог бы принять его за мутанта. Не за собаку. За то, по чему работают отдельным боекомплектом из опечатанного ящика.

Вот только изменения наступили сейчас. Пять минут назад. У меня на глазах.

Мог кто-то знать об этом заранее?

Вполне.

И тогда у них в руках есть обстоятельство или знание, которое мне пока неведомо. Или ведомо, но я не могу сообразить, в чём оно заключается.

А может быть...

Я на секунду задумался — и на этом мысль оборвал. Потому что последней фразой в голове была следующая: возможно, я просто не хочу признаваться себе в том, что и так уже понял.

Такие фразы лучше не додумывать на бегу.

На улицу я выскочил торопливо, оглядываясь на оба конца дома.

И поставил себя в самые неудобные условия, какие только можно вообразить. Открытый тротуар, за спиной — стена, впереди — полотно дороги, и два угла, из-за которых на меня сейчас будут смотреть.

Но, как любят выражаться коммерсанты, риск прямо пропорционален прибыли.

Я оказался практически под перекрёстным огнём. Стоит им выглянуть с обеих сторон одновременно и начать работать — от меня, что называется, ремешка не останется.

Расчёт был один: проезжая часть.

Проезжая часть тем и хороша, что по ней иногда ездят те самые механические штуковины, ради которых её положили.

Мне нужна была машина.

Обычно в таких случаях везение отказывает именно тогда, когда ты к нему готовишься. Вот сейчас проедет машина. Желательно броневик. Желательно с пулемётом, автонаведением и автоспуском, а водитель пусть окажется моим старым сослуживцем.

Разумеется, такая машина в этот момент не проезжает никогда.

Броневик с водителем в железе мне в руки не приехал.

Зато у одного из магазинов — сейчас их называют раздаточными, потому что распределение ресурсов в городе теперь устроено иначе, — разгружалась газель.

Не та ситуация, на которую я рассчитывал.

Но где-то в голове мелькнуло, что она может оказаться даже лучше того, на что стоило надеяться. Сухпайком я не запасся. А если побег удастся, ребёнка и Бродягу придётся чем-то кормить.

Метров восемьдесят. Задние двери фургона распахнуты, изнутри торчит угол поддона, рядом стоит мужик в фартуке с ящиком в руках и смотрит в мою сторону, приоткрыв рот.

Добежать я не успел.

Обернулся — и увидел, что они уже выглядывают из-за углов. Аккуратно, на четверть головы, и тут же убирая её обратно.

Но я заметил.

Я остановился.

Бродяга тоже встал. Просто перестал двигаться, весь разом, и опустил башку ниже плеч.

Обстановку они оценили. Значит, следующим номером — огонь.

А я на середине улицы. До магазина не добежал, до стены не вернулся.

Даже слепой в таком тире не промахнётся.

Наверное, на эту мысль меня подтолкнул мой раздувшийся напарник.

Я поймал себя на дурацком, детском желании: вот бы сейчас, как в первую волну, у всех над котелками висели надписи. Плашки. Моральное состояние, физические параметры, ну и, конечно, эффективность в бою.

Тогда всё было проще. Мерзко, унизительно, по-скотски — но проще.

Эмоции штука странная. Мы постоянно дорисовываем себе мир вокруг, а на эмоциях дорисовываем особенно щедро.

Вот и мне показалось, что из-за левого угла сначала выглянул краешек плашки, а уже потом — очередная башка с оружием.

От бедра я дал очередь в ту сторону.

У меня на руках ребёнок. Прикрываться ею я не собираюсь ни при каких обстоятельствах, а значит, до нормальной стрельбы доводить нельзя вообще. Пришлось отдать пару очередей на подавление — пусть сидят и думают.

Пули выбили из угла крошку. Штукатурка брызнула белым, и башка убралась.

Я глянул на Бродягу.

И замер.

Даже проморгался, потому что глазам своим не поверил.

Либо это галлюцинация от адреналина, либо я окончательно перестал понимать этот новый мир.

Над его головой висела плашка.

Багровая. Та самая, ядовитая, тяжёлая, — которую я в первую волну видел над пасюком, разносившим промзону, и над въездным знаком посёлка, где нам обещали восемь процентов на выживание.

[Субъект: Одичавший канис. Статус: Боевая трансформация. Прирост биомассы: +140%. Бронирование покровов: Активно. Модификатор: Абсолютная верность вожаку. Уровень угрозы: Критический]

Система перевела моего пса в ту категорию, по которой работают из опечатанного ящика.

Я мотнул головой. Плашка не исчезла.

Тогда я глянул в сторону дома. На углы.

Там тоже выглядывали плашки. Даже когда сами головы прятались — верхние строчки торчали над кромкой угла, как поплавки. Эти горели фиолетовым, знакомым, приторным.

[Объект: Оперативник городского контура. Уровень: 11. Состояние: Подавление огнём. Боевая эффективность: 34%. Готовность к контакту: Низкая]

Тридцать четыре процента. Спасибо, я догадывался.

Но этим не ограничилось.

Ровный ледяной синий висел над самим домом. И характеризовал он не жильцов, не подъезды, а строение — с той самой бессмысленной дотошностью, которая в первую волну доводила меня до белого каления.

[Объект: Строение жилое, панельное. Износ несущих конструкций: 41%. Устойчивость при атаке: Средняя]

Кому и когда в этой жизни могла пригодиться устойчивость панельной коробки при атаке — вопрос, на который у меня ответа не было ни тогда, ни сейчас.

Я не знаю, что это было и что опять сломалось в системе города.

И сломалось ли.

Но глаз зацепился за один действительно полезный параметр.

От дома к дому тянулись провода.

Обычные, чёрные, провисшие, к которым за тридцать лет привыкаешь настолько, что перестаёшь их видеть. Они шли от торцевой стены к бетонному столбу и дальше, через улицу, к соседнему дому.

И над ними тоже висело окно. Синее, спокойное, справочное.

[Объект: Линия воздушная, высоковольтная. Напряжение: 6 кВ. Целостность изоляции: 88%. Критическая точка: узел крепления, опора №3]

Строчка про критическую точку меня даже не удивила. Первая волна всегда была щедра именно на такие подсказки — она подсказывала, где сломать, и никогда не подсказывала, зачем.

Я нашёл глазами опору.

Бетонный столб у самого правого угла дома. Ровно того угла, за которым сидели двое и собирались с духом.

На столбе, на кронштейне, — катушка изолятора. Белая керамическая юбка, вся в потёках, с намотанной поверху проволокой.

Сорок метров. Может, чуть больше.

Я поставил девочку на землю.

Встал перед ней, закрывая её собой, и почувствовал спиной, как она прижалась ко мне лбом — первое живое движение за всё это время.

Приклад в плечо. Щека на металл. Точка коллиматора наползла на белую керамику и остановилась.

Выдох.

Выстрел.

Изолятор лопнул сухо и коротко, будто раздавили стакан. Провод сорвало с кронштейна, и он пошёл вниз — не падая, а живя, извиваясь всей своей длиной, как перебитый хлыст.

А потом он коснулся земли.

И улицу залило белым.

Столб искр ударил вверх на высоту второго этажа. Треск был такой, что заложило уши, — сухой, рвущийся, с металлическим подвизгиванием, — и в лицо мне ударило горячим воздухом с резкой вонью озона и палёной резины.

Провод бился об асфальт, отскакивал, снова падал, и каждое касание выбрасывало новый веер белого огня.

И весь этот огонь ложился ровно туда, за правый угол, где прятались преследователи.

Оттуда закричали.

По левым я дал ещё пару очередей на подавление — чтобы никому не пришло в голову воспользоваться моментом.

И повернулся к девочке.

Её не было.

Сердце ухнуло куда-то в живот, и я успел за одно мгновение придумать себе три варианта, один хуже другого.

Ни один не пригодился.

Я проследил взглядом дальше, в сторону машины, — и увидел.

Бродяга держал её зубами за платье. Аккуратно, на самых кончиках клыков, за складку между лопаток. Точно так, как носят собственного щенка за шкирку.

И тащил её к газели.

Быстро, деловито, не оглядываясь. Поблёскивая на солнце своей раздувшейся зеленоватой задницей, покрытой канатами мышц.

Над ним по-прежнему висело багровое окно.

Я сплюнул, перехватил оружие поудобнее и рванул следом.

Коротко глянул на грузчика.

Он всё ещё стоял у распахнутых дверей фургона с ящиком в руках. За те полминуты, что я про него не вспоминал, он не сделал ни одного движения — так и держал свою ношу на весу, прижав к животу, как держат что-то, что боятся уронить.

Он не смотрел на провод, хлеставший по асфальту белым огнём. Не смотрел на дым и не смотрел на угол дома, откуда кричали.

Он смотрел на то, что шло прямо к нему.

Глаза у него раскрылись так, что стали видны белки по всему кругу. Челюсть опустилась, губы шевельнулись, но ни звука не вышло. Кровь ушла с лица разом, сверху вниз, будто её слили, и осталась только серая, влажно блестящая кожа.

Ящик выпал у него из рук и стукнул о бордюр. Он этого не заметил.

К нему, деловито перебирая лапами, приближалась зелёная бронированная туша размером с телёнка, аккуратно неся в зубах семилетнего ребёнка.

А следом бежал я — с чужим автоматом наперевес и в саже до бровей.

Обычный вторник.

Глава 23

В его оцепеневшем теле двигались только зрачки.

По ним, как по стрелке прибора, можно было отследить всё, что происходило дальше. Сам он не шевелился — стоял, разведя пустые руки, в той же позе, в какой из них выпал ящик. Даже дышать, кажется, забыл.

Зрачки поехали вправо.

Это Бродяга обошёл его по дуге, вплотную, задев боком фартук, и медленно, вразвалочку, будто вернулся в собственную конуру, полез в кузов газели. Пандус скрипнул и просел. Внутри что-то посыпалось.

Ребёнка он занёс аккуратно и только там разжал зубы.

Зрачки прыгнули влево.

Это уже я — рванул водительскую дверь, но за руль сел не сразу. Сначала перевалился через рычаг на пассажирское сиденье, упёршись коленом, и крутанул ручку правой двери до упора вниз.

Стекло ушло в дверь. В кабину потянуло гарью, озоном и палёной изоляцией.

Только после этого я сдал обратно и сел за руль, бросив автомат на колени.

Кабина ударила в нос сразу и всем: горячий дерматин, кислый пот, дешёвый ванильный ароматизатор на зеркале и застарелая солярка. Ключ торчал в замке. Спасибо тому, кто не глушит движок на разгрузке. Стартер даже трогать не пришлось — газель работала, мелко подрагивая всей своей худой железной душой.

Я выдернул магазин.

Оттянул, глянул, прикинул на вес.

Патронов оставалось на одну короткую очередь. Может, на полторы, если давить аккуратно.

Вывод получался смелый, но честный: вооружение моё практически закончилось. Экономить смысла больше нет. Всё, что осталось, надо потратить сразу и с толком — и место для этого в моём сценарии уже было приготовлено.

Я вбил магазин обратно, хлопнув ладонью снизу.

— Головы не поднимать!

Крикнул в сторону кузова.

И, честно говоря, сам не знаю, к кому из двоих обращался больше.

Первая передача вошла с хрустом. Я тронул от бордюра лихо, рвано, так что задние колёса на секунду сорвались и взвизгнули по асфальту, и метнул машину влево, вдоль полотна.

Мой дом остался напротив, через дорогу. Значит, стоило мне уйти налево — и он оказался у меня по правому борту. Весь целиком: и дальний угол, который до сих пор поливало электричеством, и ближний левый, откуда меня и собирались провожать.

Именно поэтому налево.

Пойди я вправо — и я бы уезжал от них, подставив корму, с домом за спиной. Ни ответить, ни даже посмотреть. Они бы спокойно отработали по фургону, и последнее, что я увидел бы в этой жизни, — собственные мысли на лобовом стекле.

А так дом справа. Правое окно открыто. И между мной и стрелками — вся ширина кабины: пассажирское сиденье, стойка, дверь. Не броня, конечно. Но лишний метр железа и воздуха на пути пули ещё никого не расстраивал.

Дальний угол я мог не считать вовсе. Его накрывало разрядами.

Оставался один — ближний левый, тот самый, мимо которого я сейчас и проезжал.

По нему и предстояло работать.

Автомат не игрушка. Только в кино прошлого мира можно уйти от автоматного огня — тем более когда стволов несколько, тем более когда они в опытных тренированных руках. Фургон высотой в два метра на прямой улице это не машина. Это легкая мишень.

Поэтому задумка была простая и банальная до зевоты.

Дать последнюю очередь на подавление. А дальше молиться и надеяться, что ближайший поворот придёт к нам раньше, чем к ним вернётся способность открыть ответный огонь.

Шансы были небольшие.

Других я не видел.

Первый шаг прошёл по плану.

Левой я держал руль. Правой поднял автомат, зажал приклад под мышкой и повёл ствол через кабину, поверх пассажирского сиденья, в открытое окно.

И дал очередь.

Прицеливаться было некогда и незачем. Отдача пошла криво, вразнос, ствол задрало вверх, машину качнуло, и её сразу потянуло в сторону — руль в одной руке живёт своей жизнью. Гильзы полетели куда-то вправо, застучали по стеклу и по сиденью. В кабине грохнуло так, что заложило оба уха, и следующие несколько секунд мир существовал в вате.

Педаль акселератора я при этом давил в пол.

И не переключался. Специально — пусть двигатель воет на пределе, пусть раскручивается, лишь бы вытянуть эти первые проклятые метры.

Стрелка тахометра ушла в красное и уперлась. Мотор ревел так, что тряслась вся передняя панель, и в этом реве было слышно, как в кузове что-то катается и бьётся о борта.

По углу дома пошли новые фонтаны цементной крошки.

А потом патроны кончились.

Затвор клацнул вхолостую, коротко и обидно.

И я швырнул автомат в правое окно.

Не решил. Не подумал. Рука сделала это сама — так же, как сама сжимается в кулак, когда сказать уже нечего. Патроны кончились, а рука всё ещё держит и всё ещё требует работы, и единственное, что она может, — отдать то, что стало бесполезным. Кинуть в ту сторону, откуда пришла беда.

Именно так, как швыряют, когда не рассчитывают попасть. Почти без силы. Изображая бросок, а не совершая его.

Плечо даже не напряглось.

Но то, что произошло дальше, произвело впечатление не только на окружающих, но и на самого бросающего.

Автомат не выскользнул из пальцев.

Не кувыркнулся лениво через раму и не шлёпнулся на асфальт в паре метров, как ему полагалось по всем законам физики и здравого смысла.

Он ушёл, как пуля.

Вылетел у меня из руки с такой скоростью, что я успел почувствовать только резкий свист воздуха о костяшки и лёгкий ожог по коже — будто по пальцам провели верёвкой под нагрузкой.

Что это? Откуда эта сила?

Я, разумеется, тут же вспомнил про свои способности метателя копья.

Одним словом, когнитивные диссонансы падали на меня в этот день, как капли во время дождя. Один за другим, ровно, без пауз, и я перестал успевать их считать ещё где-то на середине сквера.

Автомат шёл совершенно прямо.

Не по дуге, как положено брошенному предмету, а по линейке — будто снаряд, выпущенный из ствола. Ускорение, переданное ему, было столь серьёзным, что кинетической энергии хватало бороться и с гравитацией, и с встречным ветром.

Я ведь целился лишь примерно.

В грудь одному из тех, кто высунулся из-за левого угла. Он ещё даже не был готов стрелять — мои пули только-только выбили новую порцию крошки из кирпича, и он как раз выходил из-за укрытия, поднимая ствол.

Но, как я уже сказал: иногда кидаешь, просто изображая, что целишься.

Вот я изобразил.

И кинул.

Через мгновение автомат достиг цели.

Удар пришёлся в грудь. Плоско, всей длиной оружия, с тем глухим сдвоенным звуком, который ни с чем не спутаешь.

Несчастного швырнуло к стене.

Он ударился о неё лопатками и затылком, каска слетела и покатилась по тротуару, крутясь, как оброненная миска. А сам он сложился и повалился на землю бессмысленной смятой тряпкой.

Второй, что был за ним, дёрнулся назад за угол.

В очередной раз я отложил произошедшее в список вопросов, которые буду обдумывать позже. Список этот сегодня рос быстрее, чем расстояние между мной и домом.

Руки легли на руль.

Правая наконец ушла к рычагу и переключила следующую передачу — двигатель благодарно рявкнул и сбросил вой на октаву ниже.

А нога снова утопила педаль в пол.

Было бы верхом наивности рассчитывать, что на этом всё и закончится.

Но от дома я оторвался.

Поворот я взял на пределе — визг покрышек, крен, газель встала на два колеса и нехотя опустилась обратно, будто передумала переворачиваться в последний момент. В кузове что-то тяжёлое покатилось от борта к борту и с грохотом впечаталось в стенку.

Похоже, наш сухой паёк как раз превращался в спонтанный шведский стол. Заодно перемешиваясь с моими пассажирами.

Дорога летела под капот.

Я набирал скорость и не думал её сбрасывать. Когда нет оружия, скорость тоже оружие. Она сокращает время, за которое кто-то успевает принять по тебе решение, а больше мне сейчас от жизни ничего и не требовалось.

Двигатель уже не ревел, а тянул — ровно, надсадно, на одной высокой ноте, и вся кабина мелко тряслась вместе с ним. Панель дребезжала. В бардачке перекатывалось что-то мелкое и железное. Ветер из открытого правого окна бил наискось через кабину, трепал ворот и уносил из салона остатки порохового духа, подмешивая взамен пыль, солярку и запах горелой проводки — то ли с улицы, то ли уже с моей одежды.

Мимо шли пятиэтажки. Раскрытые настежь окна, бельё на балконах, обвисшее в безветрии. У подъезда бабка на лавке разговаривала с другой бабкой. Двое пацанов волокли к колонке пустую канистру.

Город жил.

Он даже не заметил.

Ничего не скажешь, любопытно у меня начался день.

Очередной поворот вывел на широкую городскую магистраль. Четыре полосы, разделительная с чахлыми липами, троллейбусные провода над головой. Проспектом это назвать язык не поворачивается — не тот у нас город, сто тысяч душ, — но по здешним меркам дорога серьёзная. Главная артерия, которая ведёт от центра к промзоне и дальше, к выезду.

Именно туда я и летел.

К КПП внешнего периметра.

В голове мелькали мысли о том, как пройдёт встреча с охраной. Ребята там серьёзные.

Мне ли не знать.

В первую волну я в каком-то смысле был среди этих ребят. Не на самом КПП, конечно, — я числился старшим группы летучего отряда прорыва, того самого, что полковник Костромин отправил на запад пробивать карантинный контур. Расходный материал с бумагами от комендатуры и правом проезда через любой шлагбаум.

Тогда мне на этих постах поднимали полосатую палку. Сегодня, надо полагать, поднимут что-нибудь другое.

Варианты действий крутились в голове, и соревновались они между собой не перспективностью успеха.

Они соревновались скоростью фатальности.

Потому что я ехал в сторону вооружённых людей, у которых поставлена одна простая и понятная задача: никто не проходит через КПП без досмотра и проверки. Всё. Больше от них ничего не требуется, и никакой инициативы им не положено.

Если группа захвата ещё обязана что-то где-то спрашивать, то эти должны только сдавать по описи тела тех, кто не понял правила.

И вот к ним несутся три тела.

Причём три тела в городском розыске, зачем-то выведенные из реестра добропорядочных граждан.

Боже, мелькнуло у меня в голове. Что ж такое-то.

Меня всю жизнь откуда-нибудь выкидывают.

От меня избавились в детском доме — там я, собственно, и получил свою фамилию, которую мне выписали по факту находки. От меня избавились в армии, когда я стал неудобен и не вписался в чью-то стройную отчётность. Теперь от меня избавился этот город, в котором я прожил всю жизнь.

Планида такая.

И самое обидное, что я ведь вполне себе склонен жить по правилам системы. Любой системы, хоть старой, хоть новой.

Может, это странная привычка — требовать от всех выполнения правил. Я не живу по принципу, что кто-то должен быть ровнее прочих. Если равные — значит равные. Если правило — значит правило. И касается оно всех, включая тех, кто его написал.

Впрочем, это, наверное, самооправдания.

Наверное, всё-таки дело во мне.

Я скривил лицо.

Глупые и бесполезные мысли шевелились в голове, как черви в тухлом мясе. Мне они были не нужны. Но и отгонял я их без всякого усердия.

Пусть вьются. Как мухи над тем же самым мясом.

Сейчас они мне не помогали. Но и не мешали.

Не помогали придумать решение — так парадокс в том, что решения никакого и нет. Я вне закона. Вне социума. Я враг собственного города, который научился меня видеть и разучился меня признавать.

И что мне делать?

Ну вот я и еду. На чужом фургоне, без единого патрона, без плана и без малейшей перспективы на успех.

Впереди дорога уходила под уклон и дальше открывалась вся целиком, до самой промзоны, и где-то там, за трубами, была та самая точка, где город кончается.

Я позволял этим глупым мыслям виться в голове ровно по одной причине.

Они отвлекали.

Они отключали меня от очевидного факта: шансов мало.

И в то же время руки мои ровно держали руль, а нога давила на педаль. Тело будто знало, что надо именно так, и не спрашивало разрешения.

А мозг параллельно, спокойным техническим голосом, сообщал мне, что это последнее, что я сделаю в своей жизни.

Вот чтобы он не отвлекал, мне и нужны были эти мухи. Глупые размышления, самокопания и странные философские выводы о собственной судьбе.

Пусть жужжат.

Лишь бы не мешали ехать.

Чем ближе было КПП, тем отчаяннее мой мозг пытался вырваться из этой карусели.

Он подсовывал варианты. Подвал. Чердак. Пустая квартира в районе, который раньше назвали бы неблагополучным, а сейчас числится в сводках как зона средней стабильности.

Все они рассыпались об одну простую вещь.

На двух-трёх человек всегда найдётся один, кто тебя сдаст.

Кто-то увидит, кто-то услышит — и ему для этого нужно ровно одно движение пальцем. Достал телефон, ткнул в экран, готово. Я даже не узнаю, что меня сдали. Зато все вокруг узнают в ту же секунду.

А если за меня назначена награда, количество желающих оказаться этим одним из трёх вырастает до всех трёх.

Город — это мышеловка.

Когда ты в законе, мышеловка удобна. В ней можно жить спокойно, зная, что решения за тебя принимают, ответственность за тебя несут, а от тебя требуется только ходить на работу и не отсвечивать.

Но если ты сам по себе, ты не просто свободен.

Ты враг каждому, кто здесь живёт.

Значит, прятаться можно только так, чтобы вообще никто не видел. А это невозможно.

Значит, выход один. И называется он КПП.

Слева проплыла раздаточная — очередь человек в двадцать, ящики с зеленью прямо на асфальте, мужик в панаме придирчиво перебирает картошку. Он поднял голову на звук движка, проводил взглядом газель, идущую под сотню там, где положено сорок, и тут же вернулся к картошке.

Мужику было о чём подумать. Мужик выбирал, что взять к обеду.

Контрольных пунктов в городе несколько.

Но давно известно, что везде поставили ворота. Хорошие, надёжные, сварные. Весь периметр обнесён — где стенами, где ловушками, где, по слухам, и минами. Пройти незаметно нельзя нигде.

И только центральный оставался открытым.

Там ворота лишь планировали ставить. Уж не знаю, почему так вышло, но обходились подручным — бетонные блоки в шахматном порядке, переносные ограждения, полосатые бочки с песком.

Логика, впрочем, была понятная. Дорога рабочая. По ней идёт снабжение из торговых городов, продукты, топливо, всё, чем этот муравейник живёт. Движение перекрывать нельзя — его надо сделать неудобным. Чтобы машина шла медленно, виляла между блоками и подставлялась под досмотр.

На это я и рассчитывал.

Дорога пошла под уклон, и вся картина открылась разом, до самой промзоны.

Впереди, у первого поворота, стоял тополь, весь в белом пуху, и пух этот лежал вдоль бордюра длинными грязными валиками. Пахло разогретым асфальтом. За остановкой две девчонки в летних платьях ели мороженое, толкая друг друга плечами и хохоча над чем-то своим.

Одна из них показала подруге экран телефона. Обе снова засмеялись.

Хороший день. Ясный, жаркий, с той белёсой дымкой над крышами, которая бывает только в июле.

Кто-то через восемь минут перестанет существовать, а кто-то смеётся над картинкой в телефоне.

Последняя надежда растаяла, когда впереди, у самого выезда, я увидел ворота.

Они уже стояли.

Створки во всю ширину дороги, металл в два слоя, поверху — ряд косых шипов, направленных наружу. Такие с ходу не пробьёшь. На такие можно только нанизаться, аккуратно и до конца.

Надо же. Отстал я от общественной жизни. Упустил такую новость.

Я прикрыл глаза. На полсекунды, не больше.

Видимо, это финал.

Назад ехать бессмысленно — обложат за пару минут, город маленький, дорог мало. Можно просто сдаться.

И если я правильно сложил два и два, то моей подопечной, случайно оказавшейся под моей защитой, неминуемо грозит живодёрня.

Мне — либо пуля, либо изгнание. Собственно говоря, что я в этом случае теряю?

А моему раздувшемуся канису грозит ровно то же самое, что и девочке. Только с ним нянчиться будут ещё меньше.

Я не стал прикидывать в голове, кого из них мне жальче.

Потому что этот вариант я не выбирал никогда в жизни и сегодня менять традицию не собирался.

Оставалось лететь на ворота и что-то придумать.

Протаранить будку охраны? Уйти в занос и положить фургон на бок перед самыми блоками, чтобы под прикрытием кузова?..

Варианты проскакивали один безумнее другого, и все они были не про то, как выжить, а про то, как красивее закончить.

Нужен нестандарт.

Война — это искусство обмана. Вот только чем обманывать, когда у тебя нет ни патрона, ни козыря, ни даже кирпича под ногами, — этого я не знал.

Я шёл ва-банк. Всё или ничего.

Шансы, конечно, стояли гораздо ближе к «ничего».

Другого выбора не было.

Я глубоко вздохнул.

И мне показалось, что в этот момент даже стало легче.

Глава 24

Похоже, на КПП меня ждали.

Причём ждали именно меня, и это было отдельно любопытно. Отслеживать, кто сидит в кабине, они не могли — сами же выкинули меня из городской системы. Для их гаджетов я стал пустым местом, дыркой в реестре.

Но никто здесь не вводился в заблуждение.

На газель реагировали ровно так, как должно.

По флангам — по три автоматчика с каждой стороны, разнесённые, за бетонными блоками, стволы уже подняты. У будки, на треноге, крупнокалиберный. Ствол смотрел мне в лобовое стекло и вёл машину, доворачиваясь по мере моего приближения, спокойно и без суеты.

Бойцы стояли в полной боевой. Броники, каски, забрала опущены.

Никакого крика, никакой беготни. Тишина и готовность.

Я поймал себя на том, что нога уже сама начала притормаживать.

Потому что ни один из вариантов при такой встрече не заканчивался даже минимальным шансом на выживание. Двенадцать с половиной миллиметров прошивают эту газель насквозь вместе со всем, что в ней едет, и остановятся где-то за третьим домом.

И ладно я, мне не привыкать рисковать.

Но в кузове у меня были те, за кого я взял ответственность.

Превращать эту ответственность в массовое самоубийство — как-то не заходила мне такая идея. Совсем.

А сдаваться не устраивало ещё сильнее.

Значит, мозг снова принялся перебирать.

При новых обстоятельствах и варианты должны быть свежими. Старые я уже все израсходовал где-то между сквером и первым поворотом.

Итак.

Если я остановлюсь сам, им придётся меня задерживать. А задерживать — это подходить. Либо окликнуть, либо приказать выйти и лечь на землю. Так или иначе кто-то сократит дистанцию, а сокращение дистанции всегда работает на того, у кого меньше ресурсов.

Дальше — отвлечение. Здесь у меня Бродяга.

Главное — увести точку обстрела от девочки. Всё остальное вторично. Если стволы развернутся на пса, а пёс к этому моменту будет не там, где ребёнок, — уже можно жить.

Что у меня есть из козырей?

Способность к метанию. Тайная настолько, что я и сам к ней ещё не привык, а значит, сюрприз выйдет для всех присутствующих, включая меня.

И мутировавшая собака.

Возможно, они уже поняли, насколько она мутировала. Но могут не знать специфики. Даже если тот стрелок, которому я поправил кукушку, пришёл в себя, — не факт, что он способен внятно доложить, что попадал в Бродягу и что это ничего не дало.

То есть про пуленепробиваемость они могут пока не знать.

Учитывать это надо. Рассчитывать на это однозначно рано.

Складываем.

Я останавливаюсь и приковываю внимание к себе. Бродяга это внимание оттягивает. Если при этом я окажусь по центру, между флангами, то любая их работа по мне становится работой друг по другу.

А дальше метнуть. Что угодно, что попадётся под руку, — это ещё предстоит найти или придумать.

Выключить один фланг. Или снять пулемётчика.

В идеале — забрать сам пулемёт.

Одним словом, варианты начали появляться.

Так всегда. Чем агрессивнее противник, тем больше у тебя вариантов, потому что агрессия — это всегда движение, а движение всегда можно использовать. Хуже нет, когда противник просто стоит и ждёт.

Я притормаживал, выискивая глазами точку, где лучше остановить машину.

Чтобы иметь хоть какой-то минимальный оперативный простор. Чтобы блоки прикрывали борт. Чтобы между мной и крупнокалиберным оказалось хоть что-нибудь тяжелее воздуха.

Газель шла уже на второй, ворча и подрагивая, и метры до шлагбаума кончались быстрее, чем схема в моей голове.

И в этот на дорогу вышел человек, вставший в центре всего этого театра.

Один. Без брони, без каски. В повседневной форме, руки за спиной.

Я его узнал.

Полковник Костромин.

Что-то у меня внутри сдвинулось.

Не надежда — на надежду я сегодня уже израсходовал лимит. Скорее, изменение расклада, которое мозг зафиксировал раньше, чем я успел это осмыслить.

Потому что Костромин был не тот человек, которого можно поставить в схему и ожидать, что он в ней останется.

В первую волну я ходил под ним в рейд на запад. Он тогда собрал летучий отряд прорыва из зелёных пацанов и таких, как я, — списанных, неудобных, способных нарушить субординацию, — и отправил нас пробивать карантинный контур. Расклад был циничный до прозрачности, и мы оба это понимали, и ни один из нас об этом вслух не сказал.

Но я помню и другое.

Как он в своём прокуренном кабинете разрешил мне читать его собственные данные вопреки прямому циркуляру. И добавил, что циркуляр этот сильно умным не считает.

Как он выслушал моё рассуждение про территориальную приписку, про то, что городу пора превращаться в одну большую деревню, — выслушал всерьёз, не поморщившись на прапорщицкий тон.

И как он потом принял решение, за которое ему при желании оторвали бы голову: не восстанавливать меня в системе города. Оставить формально приписанным к чужому посёлку. Сделать из меня цифровой мост.

Он тогда уже один раз вывел меня из реестра. Сознательно.

С чиновниками он бодался всегда. Про это в военкомате знали все и рассказывали друг другу шёпотом, с уважением.

И вот сейчас этот человек стоял между двух флангов, у самых ворот, с крупнокалиберным за спиной.

На краю сознания зашевелилось: раз тут Костромин — значит, возможен нестандарт. Значит, схема, которую я только что сложил, может оказаться вообще ни к чему.

Или наоборот. Значит, поставили того, кто меня знает, потому что со мной надо говорить, а не стрелять сразу.

Я машинально скользнул взглядом чуть выше его фуражки.

Ничего.

Ни синего, ни фиолетового. Пусто.

Значит, там, у дома, это было не про город. Это было про что-то другое.

Полковник поднял руку.

И махнул мне. Коротко, буднично, как машут своим — не «стой», не «глуши двигатель», а именно «сюда, ко мне».

Показывая, чтобы я остановился рядом с ним.

По-щенячьи поскуливая, скрипели тормозные барабаны.

Газель подползала к полковнику не спеша, шагом, покачиваясь на неровностях. Я смотрел ему в глаза, а он отвечал таким же спокойным и уверенным взглядом, не отступая ни на сантиметр, хотя двухтонная железка шла прямо на него.

Невозможно было не отметить: он без бронежилета. В обычной повседневной форме, с расстёгнутым верхним крючком, с потемневшим от пота воротом.

Когда собираются принять бой, в центре этого боя в таком виде не стоят.

Я оценил это за долю секунды, потому что тело у меня в такие моменты считает быстрее головы.

Что ж. Полковник — боевой офицер. Если это какая-то хитрость, то я её пока не понял, а в военной хитрости с ним ещё потягаться надо.

Значит, будем решать проблемы по мере поступления.

Я встал.

Окно моей дверцы замерло ровно напротив его лица.

Двигатель работал на холостых, мелко тряся всю машину, и в наступившей относительной тишине стало слышно всё остальное: как ветер тянет пыль по асфальту, как в кузове тяжело возится Бродяга.

Некоторое время полковник молча смотрел на меня.

Потом медленно перевёл взгляд на кузов. Скользнул по нему, не двигаясь с места. И вновь воззрился на меня.

— Ну что, Найдёнов, — сказал он. — Ты как всегда не как все.

— Похоже на то.

Я согласился, даже не кивнув. В таких разговорах никто не делает лишних движений, чтобы картинка не прыгала.

Он снова помолчал. Снова осмотрел машину.

— Ты же понимаешь, что у тебя нет шансов?

— Человек предполагает, а бог располагает.

— Что происходит, понимаешь?

— Достаточно, чтобы совесть не мучила, — лениво ответил я.

— Времени у нас на расшаркивания нет.

Он уронил это тяжело, будто себе под ноги. Чуть скривил рот. И посмотрел вдаль, вдоль дороги — туда, откуда я только что приехал.

Я машинально глянул в зеркало заднего вида.

Преследователи успели сгруппироваться.

По магистрали шла колонна. Впереди два тентованных «Урала», за ними три или четыре легковых с открытыми окнами, замыкающий — микроавтобус с распахнутой боковой дверью, в которой сидели люди, свесив ноги наружу.

Шли не разгоняясь. Ровно, с выдержанной дистанцией, занимая обе полосы, и от одного этого равнодушного порядка становилось тошно — так двигаются, когда точно знают, что цель никуда не денется.

По тротуарам, параллельно колонне, накатывались пешие. Двойками и тройками, вдоль стен, от подъезда к подъезду, короткими перебежками.

До них было метров восемьсот.

Костромин повернул голову в сторону правого фланга.

Ничего не сказал — видимо, всё было сказано раньше. Едва заметно кивнул.

Дальше произошло то, что я как раз и назвал бы нестандартной ситуацией.

Мягко говоря, неожиданной и непонятной.

Бойцы, которые ещё мгновение назад держали меня под прицелом, развернули стволы и дали очередь.

Поверх голов приближающейся колонны.

Грохот ударил мне в правое ухо через открытое окно, и я невольно вжал голову в плечи. Метод дал очевидный и неминуемый результат: колонна рассыпалась.

Машины уходили к обочинам, тормозя юзом. Из «Уралов» посыпались люди. Пешие залегли за бордюрами и вросли в стены. Всё это заняло секунды четыре.

— Расстояние великовато для прицеливания.

Мне показалось, что губы Костромина скривились в насмешливую ухмылку. Хотя это легко можно было принять и за недовольный оскал.

— Но для подавления достаточно.

Он вновь повернулся ко мне.

— Как я сказал, Найдёнов, времени на долгие повествования у нас нет. Поэтому слушай внимательно.

Моё лицо выражало максимальное внимание, на которое я был способен. При этом я продолжал не крутить головой и не кивать — тут работала привычка.

И он продолжил, глядя в моё деревянное выражение лица.

— То, что ты забрал, интересует многих. По разным причинам. Каждое ведомство имеет свою цель. Моё, как ты понимаешь, призвано защищать людей и защищать этот город. А значит, я должен ликвидировать вас всех к чёртовой матери.

Он помолчал.

— У учёных цели другие. У них много вопросов. И к тебе, и к тому, что ты забрал. Как я понимаю, теперь и к твоему питомцу вопросы появятся. В своё время я помог тебе оставить его дома, а не сдать в отдел исследований. Сегодня такого шанса не будет.

Он это не случайно напомнил.

Потому что тогда, после того как первая волна схлынула, я вцепился зубами. Бродяга к тому моменту прошёл все формы, все стадии, и скрыть это было невозможно — по нему приехали на второй день, с бумагами и клеткой. Отдел исследований, изъятие биологического объекта повышенного интереса, подпись вот здесь.

Я не подписал.

Я поднял всех, кого мог, дошёл до кого дотянулся, и, что важнее, довольно доходчиво объяснил приехавшим, что отдавать не собираюсь. Не словами объяснил. Вернее, не только словами.

От меня отцепились.

Наверное, потому, что в те недели у города хватало более срочных вопросов, чем один прапорщик со своей собакой. А может, потому, что кто-то в нужном кабинете решил не тратить ресурс.

Теперь я догадывался, кто именно.

А потом Бродяга откатился.

Как откатилось многое и многие в этом городе. Чешуя ушла, габариты сдулись, глаза перестали светиться, и он снова стал обычным лобастым псом с разными ушами, который спит в коридоре и жрёт всё подряд.

Всё вроде вернулось на нормальные рельсы. Внутри периметра — спокойная сохранённая жизнь, а за периметром новый мир, дикий и не располагающий к прогулкам. Это уже даже не обсуждали. Это в школах преподавали, с картинками.

— Городской совет принял решение отключить тебя от системы, — продолжил Костромин. — Если бы я на тебя охотился, я бы такой глупости не сделал.

Он чуть помолчал.

— Ты в знаки веришь, Найдёнов?

И посмотрел на меня теперь уже почти откровенно насмешливо.

Но насмешка была не надо мной. Это была усмешка над забавностью ситуации.

Да, как ни крути, у военных своё понятие о забавном. За спиной по кустам прячутся и передёргивают затворы комиссары, настроенные крайне решительно. У ворот в оружие вцепились военные — профессиональные, многие обстрелянные ещё в прошлом мире, в самых настоящих боевых столкновениях.

Чем не повод пошутить и посмеяться.

— Ты уже отключался от системы. И это помогло городу понять, как строить логистику в новом мире. Что ж. Теперь город отключил тебя. Возможно, это будет полезно, чтобы ты построил свою собственную.

Он смотрел на меня прямо.

— Здесь тебе места нет. Они приняли решение. А я, по всей видимости, его не совсем понял.

Он вновь повернул голову. Вновь лёгкий кивок.

И ворота за его спиной начали открываться.

Створки пошли в стороны тяжело, с натужным гулом электропривода, и в расширяющуюся щель полезла полоса другого мира — серая лента шоссе, кюветы, заросшие в человеческий рост, и дальше поля. Всё ещё узнаваемые поля, только неухоженные: бурьян по пояс, самосевные берёзки вдоль борозд, ржавая стрела оросителя посреди зелени.

— Удачи, Найдёнов.

Он положил ладонь на кромку моего окна.

— И есть кое-что важное, что ты должен знать. Город, скорее всего, готовятся атаковать. И что-то мне подсказывает, что причина этой подготовки — та же самая, что и причина твоего сегодняшнего неспокойного утра.

Я не шевельнулся.

— Как я и говорил, моя задача — защита населения. И как я говорил, меня мало интересуют задачи учёных и городского совета. Они могут мечтать о чём угодно. Я знаю одно: если тебя в городе не будет, городу сегодня станет только лучше.

Он мотнул подбородком куда-то за спину, в сторону промзоны.

— Уведомления пришли с двух объектов из трёх. С электростанции и с водозабора. Их видели. Формирования перемещаются по периметру, в бой не вступают, не провоцируют — просто ходят кругами и присматриваются.

Электростанция и водозабор.

Вот это меня и зацепило по-настоящему.

Потому что город — это не забор и не КПП. Город — это свет и вода, и обе эти вещи находятся снаружи периметра. Их держат отдельными точками, гарнизонами, которые полковник называл авангардами: и функция, и раннее предупреждение в одном флаконе.

И если те, кто ходит кругами, интересуются именно ими, значит, это не банда подростков и не очередная шайка с промзоны, о которых у нас говорили последние два года.

Это кто-то, кто понимает, за какие ниточки дёргать.

— Больше чем одна группа, Найдёнов. Понимаешь, о чём я?

Понимал.

Одна группа — это голод и дурь. Несколько групп, действующих согласованно, — это уже чей-то замысел.

— На этом, похоже, наши пути расходятся, — сказал полковник. — Кто знает. Может, ещё и сойдутся.

И почти дружески хлопнул пару раз по борту газели.

Потом дал знак военнослужащим — короткий, отработанный, — и стволы на флангах поползли вверх, освобождая дорогу.

А сам достал телефон и начал что-то в него набивать, уже не глядя на меня.

Мне, честно говоря, нетрудно было догадаться, что именно.

Сейчас он объяснит и комиссарам, и командиру группы преследования, что вышло досадное недопонимание. Что ворота открывали по одному распоряжению, а стреляли по другому, и что виноватых в этом нет, а если есть, то не здесь.

И проделает он это не из любви ко мне. Ему просто нужно было вытереть меня из города — вместе со всем, что я с собой везу.

Как это с Костроминым обычно и бывает.

Я отпустил сцепление.

И газель прошла в ворота.

Газель быстро набрала скорость.

Асфальт за воротами сразу стал хуже — пошли выбоины, залатанные кое-как, и машину начало потряхивать на швах. По обочинам стояли кюветы, заросшие в человеческий рост. А за ними тянулись поля — те же самые, что и раньше, с той же геометрией, только два года никем не тронутые. Бурьян, дикая горчица, кое-где полосы неубранного и полёгшего хлеба.

Ветер, врываясь в открытое правое окно, пах уже не городом. Ни асфальта, ни солярки — трава, влажная земля, что-то сладковатое и гниющее.

То, что мы выбрались из города, ещё не значило, что мы в безопасности. Расслабляться было рано.

А учитывая, что земной шар большой, а Система захватила его целиком, — кто знает, когда вообще получится расслабиться.

Для любителей расслабляться существуют города.

Для меня они теперь не существуют. По крайней мере, этот.

Набирая скорость, я время от времени посматривал в зеркала.

Надо было понять, что происходит на КПП дальше.

А происходило довольно странное.

Ворота не закрыли.

Створки так и стояли распахнутыми, и в этот проём я видел, как к Костромину подошли мои преследователи. Разглядеть подробности мешало расстояние — фигуры уже слились в тёмные штрихи, — но одно читалось однозначно.

Конфликта между ними не было.

Никто не размахивал руками. Никто никого не оттеснял. Пара движений, короткий обмен — и полковник отступил в сторону.

Спокойно. Так, как отходят, освобождая дорогу тому, кто едет по делу.

Кавалькада двинулась следом за нами.

Уже без пешего сопровождения — его оставили в городе. Но и без него это была вполне серьёзная сила. Вооружённая, злая и с конкретно поставленной задачей.

Я смотрел в зеркало и пытался уложить увиденное хоть в какую-нибудь схему.

Он сказал: если тебя в городе не будет, городу станет лучше.

Он не сказал: тебя не будут преследовать.

И, если подумать, он вообще ни разу не пообещал, что я останусь жив. Он открыл ворота — и всё. Дальше ворот его задача, по всей видимости, не распространялась.

А может быть, дело было ещё проще и ещё гаже.

Может, ему нужно было вывести за периметр не только меня.

Я вдавил педаль, и стрелка спидометра поползла дальше.

Первые машины колонны как раз проходили ворота.

Глава 25

Я вёл машину по разбитой, давно неухоженной дороге.

Асфальт здесь никто не латал уже два года. Трещины разошлись, из них лезла трава, а на обочинах щебень сполз в кювет вместе с остатками разметки. Газель шла тяжело, подпрыгивая на швах, и на каждой яме в кузове что-то отзывалось — глухо, вразнобой, как в неплотно набитом мешке.

Время от времени я бросал взгляд в зеркало заднего вида.

Преследователи не отставали. Но и приближаться не приближались.

Пока что статус-кво сохранялся.

Ситуация в целом радовать не могла.

Потому что опасностей вокруг было многовато, и все они были прямые, конкретные и акцентированные именно на мне и на моём грузе.

Городскими преследователями дело не ограничивалось.

Во-первых, слова Костромина. Некие формирования нарезают круги вокруг города, интересуются электростанцией и водозабором, в бой не вступают. И дано было понять достаточно ясно, что связано это с тем, что лежит у меня в кузове.

А во-вторых, всё это происходило на фоне того самого ландшафта, который сейчас бежал мимо меня.

Поля шли по обеим сторонам.

Именно поля — их геометрия читалась до сих пор. Ровные линии посадок вдоль дороги, старые борозды, разбитая грунтовка, уходящая куда-то в сторону, ржавая стрела оросителя посреди зелени.

Только два года их никто не трогал.

Бурьян по пояс. Дикая горчица жёлтыми пятнами. Полосы неубранного хлеба, полёгшего и почерневшего ещё в позапрошлую осень. Молодые берёзки, вылезшие по краям и вдоль канав, — деревья лезут туда первыми, где земля перестала сопротивляться.

Это не лес. До леса такому полю ещё лет двадцать.

Но и полем в человеческом смысле оно уже не было.

Вдалеке, на пригорке, стояли остатки фермы. Крыша провалилась внутрь, стены держались, и на выцветшем боку ещё читались буквы.

В своё время кто-нибудь ткнул бы во всё это пальцем и сказал: вот так должен выглядеть постапокалипсис.

Сегодня же это всего лишь данность, о которой банально даже говорить.

Потому что сегодняшний апокалипсис — это не заброшенные поля и не вымершие посёлки.

Заброшенные поля это декорация. Красивая, печальная.

Сегодняшний апокалипсис в другом.

В том, что все эти места превратились в зону повышенной опасности. Опасность здесь может прятаться за каждой веткой, за каждым кустом, за каждым деревом. Здесь тебя могут убить. Здесь тебя могут сожрать.

Здесь нет законов.

И нет таких законов, которые можно было бы сюда принести. Это место хаоса, агрессивного и голодного, и вся его суть в том, что оно не договаривается.

И вот это сейчас было фоном.

Просто фоном — относительно всего остального.

Одних преследователей я видел в зеркале. Другие, возможно, прямо в эту секунду видели меня — из-за какого-нибудь дерева, с какого-нибудь холма, — и я об этом не узнаю, пока не станет поздно.

В таких условиях планы не строятся. В них скорее запутаешься.

Значит, работает главное правило, которое обычно и остаётся, когда всё остальное перестало работать.

Решать проблемы по мере их поступления.

На данный момент главной проблемой были те, кто шёл за спиной.

Добавить скорости и унестись в неизвестность? Неумно. Неизвестно, где опасности больше — там, впереди, или там, сзади. А чужая неизвестность всегда хуже знакомой угрозы.

Держать их в пределах видимости, но не давать приближаться.

Вот такой выбор я сделал.

По крайней мере, на данный момент.

К тому же в этом была банальная военная хитрость.

Мои преследователи сейчас были ещё и моей охраной.

Как ни крути, а это не «один посреди хаоса». Эти мне понятны. Я их вижу, я их считаю, я примерно знаю, чего от них ждать и в какой момент. А для потенциального противника, которого пока не видно, полтора десятка вооружённых людей на машинах — тоже далеко не пустое место.

Так что оставалось сохранять дистанцию.

Я повернул руль, входя в поворот.

И сначала лишь коротко мазнул взглядом.

Потом вернул внимание.

За полем стояло строение.

Что-то очень похожее на церковь — но тёмную. Почти чёрное, крутая двускатная крыша с длинным гребнем, и на этом гребне не крест, а какой-то другой знак, слишком далёкий, чтобы разобрать.

А витражи были алые. Практически бордовые.

И в тот момент, когда газель шла по дуге поворота, они поймали солнце и пульнули в меня отражённым светом.

Кабину и капот на секунду залило этим бордовым.

В новом мире очень недружелюбный цвет.

Я присмотрелся, насколько позволяла дорога. Храм стоял далеко, посреди бывшего колхозного поля, и никакой дороги к нему не вело — ни грунтовки, ни колеи, ни примятой травы.

Просто стоял.

Времени у меня на него не было. Просто мелькнула мысль о какой-то неестественности его присутствия.

Тут посёлки не сохраняются. Деревни в три улицы за два года врастают в землю и зарастают по самые окна, крыши проваливаются, заборы ложатся. Так, по крайней мере, говорили те, кто выходил за периметр и возвращался. Сам я эти два года просидел за стеной и видел новый мир только на снимках в сводках.

А этот выглядел свежим.

Словно его возвели вчера.

Ну, это были короткие мысли, и я привычным усилием вырвал себя из них. Стоит какой-то домик — пусть стоит. Мало ли сейчас домиков стоит, которые никому не нужны.

Я продолжил двигаться по дороге.

А через километр сбавил скорость.

Картина, открывшаяся мне, впечатляла.

Похоже, здесь было серьёзное сражение.

Дорога в этом месте выходила из-за поворота и шла между двух заросших кюветов, и вся она была разбита. Щебень вывернут и разбросан веером. Полосы в пыли — глубокие, длинные, будто по земле волокли что-то тяжёлое и упирающееся. Тёмные пятна на камнях в нескольких местах, уже подсохшие, но ещё не выцветшие.

А ближе к обочине лежало круглое пятно выжженного щебня.

Не костровище. Именно выжженное — как будто здесь на секунду включили и выключили что-то очень горячее. По краю пятна лежала тонкая серая кайма пепла

И вокруг всего этого лежали тела.

Я сбавил ещё. Потом ещё.

И в итоге, нарушая собственное правило, покатился совсем медленно, вглядываясь.

Трудно было понять, кто с кем сражался.

Лежали какие-то монстрообразные твари. Те самые мутанты, ради которых, собственно, и существует институт, где я работал. Не моя специализация — я больше по артефактам, по описи, по каталогу, по вот этой всей бумажной пыли.

Но это то, о чём говорят. О чём рассказывают. Чем пугают детей перед сном.

И вот сейчас, видя их воочию, я должен заметить: пугают не напрасно.

Ближе всех к дороге лежал тот, что был похож на человека.

Похож — и всё. Пропорции сбиты: руки длиннее, чем нужно, шея короче, голова вдавлена в плечи. Кожа серая, натянутая, как перчатка на распухшей руке. Глазницы глубокие и пустые — но было понятно, что при жизни там что-то светилось, потому что края их обгорели изнутри.

Чуть дальше — гора мяса.

Иначе не скажешь. Плечи в полтора обхвата, предплечья толще моего бедра, а кистей нет вообще. Вместо них сросшиеся костяные кулаки, гладкие, отполированные. Шея развалена одним ударом сверху, обеими руками, я такое узнаю.

За ним — кошка. Слишком большая для кошки, в холке мне была бы по грудь. Шерсть вылезла клоками, под ней шла та же серая натянутая кожа.

И четвёртый, у самого кювета: низкий, широкий, покрытый чем-то вроде роговых пластин, лежащий на боку с подобранными конечностями.

Крови вокруг было немного. И это, пожалуй, пугало сильнее всего.

Я смотрел на них и не мог найти в них логики.

Потому что в первую волну я наблюдал мутации лично, и они были спонтанные и, если так можно выразиться, осмысленные.

Как потом объясняли те, кто этим занимался: результат нестандартной психики, помноженной на влияние волны. Злобной и человеконенавистнической, если называть вещи своими именами.

Я видел в магазине бомжа, который мутировал прямо посреди хлебного отдела, и то, во что он превратился, было ровно тем, чем он был всю жизнь, только доведённым до предела.

Я видел раздувшегося кота, домашнего, ухоженного, который стал огромным и жалким одновременно. Ему эта мутация скорее мешала, чем помогала.

Я видел, как на посёлок шли медведи, а по флангам их прикрывали волки, и всё это строилось в клин и меняло направление синхронно, будто по щелчку. Гипертрофированно, страшно, — но логика там была. Стая. Вожак. Управление.

Я видел рысь, вышедшую нам на дорогу в рейде, и аномального в ней было ровно одно: она была меньше, чем должна быть. Возможно, так удобнее охотиться.

Вот и весь мой опыт.

А эти в мой опыт не влезали.

У этих не было исходника.

Я смотрел на серого с провалившимися глазницами и не мог сказать, кем он был раньше. Ни человеком, ни зверем — вообще ничем. Смотрел на костяные кулаки без пальцев и понимал, что ни одна рука так не деформируется. Кости не растут в такую форму. Не бывает.

Это было не «стало таким».

Это было сделано таким.

Не увеличено, не искажено, не доведено до предела — а собрано. Под задачу.

Мысль эта пришла ко мне сама, и я тут же понял, что она мне очень не нравится.

Кто-то с ними сражался.

Кто-то, кто справился с четырьмя такими и ушёл своими ногами.

Судя по всему, вчера. Может, вчера к вечеру. Тела ещё не начали меняться, только над ними уже стояло облако мух, и в остальном они лежали так, как легли.

Я тронул педаль и начал набирать скорость.

В зеркале колонна тоже сбавила ход у этого места.

Значит, они тоже смотрели.

Значит, они тоже не знали.

Из кузова донеслось ворчание.

Низкое, на выдохе, идущее откуда-то из грудной клетки и переходящее в вибрацию, от которой отзывалась перегородка за моей спиной. Так рычат не на кого-то конкретного. Так рычат вообще.

Бродяга сидел там и смотрел в приоткрытые задние двери.

И он всё это видел. И колонну, идущую следом. И то, что лежало на дороге.

Я не знаю, что именно он понял из увиденного. Но по звуку было ясно: увиденное ему не понравилось, и оценку он вынес быструю и однозначную.

— Тише, — сказал я в перегородку. — Тише.

Ворчание не прекратилось. Оно просто ушло на полтона ниже, и я решил считать это согласием.

Я набирал скорость.

В зеркале колонна тоже отработала это место — сбавила ход, протянулась мимо тел, и я видел, как в открытых окнах поворачивались головы. Потом передний «Урал» дал газу, и остальные потянулись за ним.

Дистанция восстановилась.

Всё вернулось к прежнему раскладу: они там, я здесь, между нами восемьсот метров разбитого асфальта и полное взаимопонимание относительно того, чем всё это должно закончиться.

Дорога пошла ровнее. Поля справа сменились подлеском, потом подлесок загустел, и с обеих сторон встала тайга — стеной, вплотную к кюветам, так что верхушки сходились над полотном и по кабине поплыли полосы тени.

Стало прохладнее. И темнее.

И тише — потому что открытое пространство звук уносит, а здесь он возвращался, отражаясь от стволов, и мотор газели зазвучал вдруг громко и как-то беззащитно.

Я успел подумать о том, что опасность здесь не только сзади.

Ровно об этом. Одна короткая мысль, из тех, что проходят по краю сознания и не задерживаются.

Слишком быстро.

Слишком быстро в этом новом мире одна проблема сменяет другую. Я даже не отдышался от предыдущей. Я в буквальном смысле десять минут назад разглядывал результаты чьего-то сражения — и вот уже пожалуйста.

Впереди, метрах в четырёхстах, поперёк дороги лежало дерево.

Сосна. Здоровая, взрослая, метров двадцати, с растопыренной кроной, лежащая точно по диагонали и перекрывающая обе полосы.

Первое, что я сделал, — начал искать объезд.

Глазами, быстро, по обеим сторонам.

Слева кювет, глубокий, с водой на дне — газель встанет туда мостом и там же останется. Справа кювет мельче, но сразу за ним начинались стволы, стоящие так плотно, что между ними не прошёл бы и мотоцикл. Комель упавшей сосны лежал на правой обочине, вершина уходила в левый кювет.

Ни одного варианта.

Ни объехать, ни протиснуться, ни, тем более, проломить.

Удачно упало.

И вот на этой мысли я всё и понял.

Слишком удачно.

Деревья не падают по диагонали через дорогу, аккуратно перекрывая обе полосы и упираясь комлем именно туда, где обочина твёрдая. Деревья падают как попало. А это легло так, как ложится дерево, которое роняли с расчётом.

Я сбросил газ.

И, приближаясь, начал их различать.

Сначала движение — за кроной, между ветвей, мелькание чего-то оранжевого. Потом фигуры.

Трое стояли прямо на дороге перед стволом, не скрываясь. Ещё несколько — за деревом, используя крону как бруствер: там угадывались головы и стволы, положенные на ветки.

Люди.

Это было очевидно с первого взгляда, и это, честно говоря, слегка отпустило. После того, что я только что разглядывал в пыли, человек на дороге воспринимался почти как хорошая новость.

Почти.

Одеты они были странно.

Точнее, никак. У них не было формы в том смысле, в каком её понимают нормальные люди, — у них была одежда, снятая с других. Это читалось сразу, потому что ничего на них не сидело.

Спортивные штаны с лампасами и поверх них офисный пиджак. Женская дублёнка на голое тело, рукава обрезаны по локоть. Камуфляжные штаны с одного человека и кроссовки с другого, на два размера больше, зашнурованные до половины. Кто-то в мотоциклетном шлеме с поднятым забралом. Кто-то в панаме.

Всё это было надето с определённым выпендрёжем — так одеваются не для тепла и не для удобства, а чтобы посмотрели.

А поверх у каждого был оранжевый сигнальный жилет.

Тот самый, дорожный, со светоотражающими полосами. Дешёвая сетка, которую до волны выдавали ремонтным бригадам ящиками и в которой ходил каждый второй.

Они носили их поверх всего. Как знак. Как форму, которой у них нет.

Я вспомнил, что слышал про этих.

Не в сводках даже — в курилке, в очередях, в трепе на проходной. Молодняк, сбившийся в стаи после волны. Кто-то говорил, что это детдомовские и беспризорные, кого не успели собрать. Кто-то — что просто те, кому в шестнадцать лет обнулили будущее и объяснили, что за стеной больше ничего нет.

Они брали трассы. Не деревни, не хутора — именно дороги, потому что по дорогам ездят.

Их называли по-разному. Чаще всего — фонарями. За жилеты.

Название дурацкое и почти ласковое, но, говорят, тот, кто эти жилеты первым увидел, дальше уже ничего рассказать не смог.

Оружие у них было соответствующее. Два охотничьих ружья. Обрез. Что-то длинное, самодельное, с примотанным изолентой наконечником. И у одного, в панаме, — автомат, который он держал за цевьё одной рукой, стволом вниз, с таким видом, будто носит его исключительно ради впечатления.

Возможно, так оно и было.

А возможно, и нет.

Я сбросил скорость до совсем малой и покатился к ним шагом.

В зеркале колонна тоже замедлилась.

Ещё бы. Они тоже видели дерево и тоже видели оранжевое. И им тоже надо было что-то с этим делать.

Я поймал себя на том, что мне это нравится.

Странное ощущение, если учесть обстоятельства.

Впереди перекрытая дорога и десяток отморозков в чужих шмотках. Сзади полтора десятка профессионалов с задачей меня уничтожить. Слева тайга, в которой лежат такие, каких я час назад разглядывал в пыли. Справа поле с чёрным храмом, к которому не ведёт ни одной колеи.

Куда ни ткни — везде хуже.

Но я был центром.

Вот это и было главным во всей картине, и это единственное, что можно было превратить в актив.

Внимание и тех и других сейчас направлено на меня. Я — цель для одних и добыча для других, и обе стороны сходятся ко мне с двух концов одной и той же дороги.

А это значит, что рано или поздно они увидят друг друга.

Не меня. Друг друга.

И вот в тот момент, когда фонари поймут, что к ним по трассе идёт колонна вооружённых городских, а городские упрутся в баррикаду, за которой сидит десяток стволов, — в этот момент я перестану быть самой интересной вещью на этой дороге.

Оставалось сделать так, чтобы этот момент наступил.

Причём не сам по себе, а тогда, когда мне удобно, и там, где мне удобно.

Мысль была правильная.

Мысль была даже красивая.

Одна беда: до неё я додумался за пять секунд, а вот как её осуществить — не имел ни малейшего понятия.

Расстояние до дерева сокращалось.

Тот, что в панаме, поднял автомат и лениво повёл стволом в мою сторону.

А в кузове снова, уже громче, заворчал Бродяга.

Глава 26

Ну что ж. Одну задачу мы выполнили.

Преследователей между собой познакомили.

Теперь неплохо было бы каким-нибудь образом уйти с линии огня.

Надо отдать должное тем, кто повалил это дерево. Безумный молодняк в оранжевых жилетках кое-чему уже научился в деле захвата несчастных путников.

Место они выбрали грамотно.

Никаких съездов — ни справа, ни слева. Просека далеко позади, поле осталось за поворотом, здесь тайга подходит вплотную к кюветам, а кюветы вырыты так, что порожняя легковушка и та легла бы на брюхо. Это не случайность и не везение. Это выбрано, обойдено ногами и проверено.

Мне даже пришлось мотнуть головой, чтобы отогнать другую мысль.

Ту, что лезла обратно с самого поворота.

Уничтоженные монстры на дороге. Час назад, максимум сутки. И вот вопрос: кто?

Неужели этот молодняк уже настолько поднаторел в сражениях с мутантами?

Такая мысль не радовала совершенно. Потому что если да, то передо мной не рвань, толпой наваливающаяся на одного. Передо мной противник, который умеет работать по серьёзным целям и остаётся после этого жив.

Впрочем, мысль была отвлекающая. А искать надо было выход.

Вернее, отход. В сторону.

Либо в тайгу, либо в кювет.

И при этом надо помнить, что у меня в кузове пассажиры. Их нельзя подставить под огонь, их надо прикрыть, и желательно сразу же дать возможность выйти.

Чем ближе я подкатывался к фонарям, тем нервознее стучались мысли.

Тянуть было нельзя. Предпринимать что-то надо уже сейчас.

Плюс ко всему — противник у меня и спереди, и сзади. А значит, машиной не прикроешься, как её ни поставь. От одних загородишься — другим подставишь спину. Развернёшься к другим — окажешься лицом к первым, прикрыв спину железом, которое эти железки прошивают навылет.

Варианты были так себе.

Все.

Времени уже не оставалось, и я просто подыскивал глазами щель.

Просвет между стволами справа, где кювет был помельче, а деревья стояли чуть реже. Машина туда не пройдёт — застрянет очень быстро, в деревьях, в кустарнике или в почве.

Но это и не важно.

Важно только уйти с полотна. А дальше остаётся надеяться, что к тому моменту мои преследователи и мои встречающие успеют как следует поссориться.

Я нашёл эту щель.

Включил первую передачу.

И со всей дури втопил педаль в пол, одновременно выкручивая руль вправо.

Газель клюнула носом, взвыла и прыгнула с полотна.

Первым ударил кювет — коротко и страшно, так, что меня подбросило и приложило макушкой о потолок кабины. Что-то лязгнуло под днищем, зацепив камень или бетонную трубу, и по всей длине машины прошёл долгий скрежет.

Потом начались деревья.

Молодая поросль легла под бампер сразу, целыми пучками, и по лобовому стеклу хлестнуло ветками так, что на секунду я перестал видеть вообще. Дворники сорвало с одной стороны. Правое зеркало сложилось внутрь и осталось висеть.

Я не отпускал педаль.

Двигатель ревел на пределе, колёса рвали дёрн и мох, машина шла рывками — метр, полметра, снова метр, — а лес втягивал её в себя, как что-то живое втягивает добычу.

Кузов чиркнул по стволу справа. Металл заскрипел, потом взвизгнул, и я почувствовал, как машину развернуло на пару градусов и потащило левее.

Ветки лупили по бортам непрерывно, длинными очередями, и этот звук — сухой, дробный, частый — был неотличим от того, как звучит железо под попаданиями. Я поймал себя на том, что вжимаю голову в плечи.

Пахло разодранной хвоей. Резко, остро, до слёз — этот запах вбило в кабину через открытое окно вместе с трухой и паутиной.

Крыло чиркнуло об очередное дерево и завернулось.

Я попытался протиснуться между пнём и толстой сосной — там был просвет, и просвет казался достаточным.

Он не был достаточным.

Машина не резиновая. Она не червяк и не змея, изгибаться она не умеет.

Газель встала.

Встала намертво: колёса ещё крутились, выбрасывая из-под себя мох и чёрную труху, а корпус уже не двигался никуда.

Впрочем, вариант получился второй.

Идеальным его не назовёшь, но всё же деревья теперь обнимали машину, и по ощущениям я заглубил даже кузов. Ушёл в лес на всю длину корпуса — и то на последнем издыхании.

Я заглушил двигатель.

И в наступившей тишине стало слышно, как оседает потревоженный лес: сыплется хвоя на крышу, скрипит согнутая ветка, где-то сзади с треском распрямляется молодая берёза, придавленная бортом.

Из машины я выскакивал без размышлений.

Выпрыгнул, присел, коротко глянул — насколько прикрыт.

Прикрыт я был не очень хорошо. Стволы стояли редковато, между ними оставались широкие просветы прямо на дорогу.

Но хоть что-то. Хоть чуть-чуть это помогало.

И тут же я понял, что внимание приковано уже не только ко мне.

Все довольно быстро сообразили, что далеко я не уехал. Я ведь не на вертолёте, чтобы вспорхнуть куда-то между стволами, — я либо застряну прямо здесь, у них на глазах, либо углублюсь на пару-тройку деревьев и застряну там.

Что и произошло.

А раз так, то на дороге остались двое, и им теперь было что обсудить между собой.

Послышались первые выстрелы.

И не в мою сторону.

Молодчики дали предупредительный по колонне — три или четыре хлопка вразнобой, охотничьи, глухие.

Городские в долгу не остались. Ответка пришла совсем другого качества: короткие, злые, профессиональные очереди, и я услышал, как по кроне над фонарями пошёл треск сбиваемых веток.

Первого знакомства мне хватило.

Я пригнулся и рванул к кузову.

Задние двери мотало на разболтанных петлях, одна створка была вмята внутрь веткой. Я поймал её, дёрнул на себя и заглянул.

Бродяга радостно гукнул.

От живота — своим чудовищным то ли оханьем, то ли рыком, то ли отрыжкой, — и толстый как канат хвост дёрнулся вбок, едва не пробив борт.

Девочка сидела, прижавшись к его пузу.

Он накрывал её всем корпусом, подобрав лапы так, чтобы получилась ниша, и вокруг них по всему кузову валялись рассыпанные консервы, разодранные пачки крупы и раздавленные помидоры из опрокинутых ящиков.

Выглядело это невероятно забавно.

Будь обстоятельства другими, я бы, наверное, усмехнулся. Какая-то королева собачьего мира на троне, сделанном в виде чудовищного собачьего монстра.

— Выходим, выходим, выходим, — торопливо затараторил я.

Бродяга подорвался.

При этом умудрившись сохранить аккуратность — не задел, не толкнул, переставил лапы там, где надо. Он потянулся мордой к девочке, чтобы снова прихватить её зубами за шкирку.

Я махнул рукой.

— Держи периметр.

Он развернулся и в два прыжка ушёл наружу.

А я запрыгнул в кузов и подхватил девочку на руки.

Мы в стороне. Преследователи знакомятся.

Оставалось только действовать.

Вот только для действий нужен план.

Предыдущий свою задачу отработал. Программа-минимум выполнена: увести внимание, свести их лбами, уйти с полотна. Всё, галочка.

А программы-максимум у меня не было.

Была одна цель, и та отрицательная: уйти от преследования. Но за преследованием стоит тайга, а в тайге опасностей больше, чем где бы то ни было, и мы в неё только что въехали.

Значит, цель надо придумывать на ходу.

Как говорят в таких случаях, человек бежит по двум причинам. Либо от чего-то. Либо к чему-то.

До последних секунд я бежал от.

От одних преследователей. Теперь от вторых. А если верить Костромину, ими дело не ограничивается — как минимум два формирования нарезают круги вокруг города. Значит, где-то есть ещё. И это как минимум.

Плюс сами обстоятельства. Тайга. Новый мир. Здесь, даже если за тобой никто не идёт по чьей-то поставленной задаче, вполне могут обнаружиться преследователи, у которых задача простая и старая как мир. Голод.

И на фоне всего этого я просто не знаю, к чему иду.

Отвечу себе коротко.

Для начала я иду к ответам. Хотя бы к первым. Хотя бы приблизительным.

Учитывая, что получить их я должен у ребёнка семи лет, замершего сейчас у меня на руках.

Там ведь ещё с этими ответами разобраться придётся. Даже если их получишь.

Девочка продолжала быть скованной.

И это меня начинало напрягать всерьёз.

Она не дрожала, не плакала, не цеплялась — она просто была жёсткой. Плечи каменные, руки прижаты к бокам, дыхание частое и поверхностное, как у птицы. За всё время, что я её тащу, единственным живым движением был тот лоб, ткнувшийся мне в спину у стены дома.

Всё ли с ней в порядке?

Что там у неё были за болезни раньше? Про неё я не знаю ровным счётом ничего, кроме того, что она сидела в шлюзовой камере, которая по всем документам должна была быть пустой.

Так ведь спасая её, можно и угробить.

Я выскочил из кузова, сделал несколько шагов и затаился в низинке.

Небольшая яма, вымытая талой водой, с одной стороны прикрытая выворотнем. Не окоп, конечно. Но лучше, чем стоять столбом.

Мох подо мной был мокрый и холодный, он сразу продавился под коленом, и по ноге пошла сырость. Пахло гнилой древесиной, грибами и прелой хвоей.

Ребёнка я снова доверил Бродяге.

Хотя доверял уже с некоторой оглядкой.

Меня начинало настораживать его непрерывное утробное урчание — оно не прекращалось ни на секунду, шло на низкой ноте и отдавалось в земле. И глаза. Глаза у него налились красным настолько, что чернота зрачка почти пропала.

Не хватало ещё, чтобы он устроил самодеятельность. Пошёл, например, в атаку.

Нам сейчас не до атак.

Время от времени в нашу сторону прилетали пули.

Надо отдать должное — прилетали не прицельно и всё больше поверху. Видимо, подавление. Значит, зацепить нас не хотят.

Ветки сыпались нам на головы. Тонкие, срезанные, вместе с хвоей и лоскутами коры, и один такой обрубок упал мне прямо на спину.

Давая понять, что до нас дело ещё дойдёт.

Я пожевал губы.

Посмотрим ещё, что до кого дойдёт.

Мысль была злобно огрызнувшаяся и никакой пользы не несла. Огрызаться легко, когда у тебя ни патрона. Они действуют чётко и в связи с установленным планом, а у меня с планами пока было не очень.

Я решил временно понаблюдать за происходящим.

Противники сближались.

В основном благодаря опытным бойцам, пришедшим из города.

Эти владели ситуацией. Они умели действовать в бою и, что важнее, умели в бою двигаться — короткими бросками, парами, один работает, второй перемещается, и всё это без единого лишнего звука и без единой команды вслух.

В то время как оранжевые малолетки, рассованные по щелям вокруг поваленного дерева, хаотично лупили из своего спонтанно набранного и отобранного у кого-то арсенала.

Стреляли много. Стреляли громко. Стреляли в белый свет.

А городские лишь выманивали у них боезапас. Позволяли расстреливать кроны, стволы и воздух — и всё это время поглощали метр за метром, шаг за шагом, забирая территорию под контроль.

Молодчики не сразу поняли замысел.

Тем более что акцент делался на фланги, а на дороге им исправно отвечали — привлекая к себе внимание, но зря, целенаправленно не попадая.

Когда фонари сообразили, что их банально обходят, было уже поздно.

Дальше пошли выстрелы, которые надо отдать должное — их можно заносить в журнал какого-нибудь элитного снайпера.

Первый повернул голову.

Просто повернул голову на подозрительное движение слева — и тут же получил в эту голову хорошую свинцовую плюху.

Панама с его башки ещё долго летала в ветвях. Она зацепилась, соскользнула, снова зацепилась и осталась висеть где-то в середине кроны, чуть покачиваясь.

Автомат он так и не поднял.

Следующий вздрогнул. Понял ситуацию и попытался перевести ствол.

Это было последнее, что он попытался сделать в своей никчёмной жизни.

Фонари ещё пытались рыпнуться. Кто-то дал длинную очередь наугад, кто-то заорал, и в этом крике было столько детского, что мне на секунду стало нехорошо.

Шансов им уже не давали.

Реальное противостояние длилось секунды две-три.

А дальше оранжевые жилеты замелькали в разных направлениях, уносясь куда подальше — через кусты, через кювет, в глубину леса, роняя на бегу всё, что мешало бежать.

Да.

Это совсем не то, на что стоило рассчитывать.

Я-то надеялся, что противники хотя бы как следует сожрут друг друга. Что завяжется настоящий бой, долгий, вязкий, в котором обе стороны увязнут и забудут про меня на полчаса.

А в итоге эти малолетние недоделки одарили меня ровно одним.

Перекрытой дорогой.

Сборище недоумков.

Именно поэтому мои преследователи и не сильно переживали, что я съехал в сторону. Им незачем было переживать. Я в тайге, пеший, с ребёнком, а машина моя торчит из кустов, как флажок на карте.

Ко мне уже приближались.

И настораживало меня то, что я не видел кто.

Опытные ребята.

В этот момент на меня словно кинулась стена леса.

Я аж вздрогнул.

Первая мысль была простая и деловая: меня подстрелили.

Такое бывает. Обман зрения. Когда мир плывёт, на тебя всегда кидается либо асфальт, либо деревья, ощущение похожее, и ты какое-то время ещё не понимаешь, что уже лежишь.

Я даже успел мазнуть ладонью по боку.

Сухо.

А лес всё равно навалился.

Причём не целиком, а какими-то отдельными кадрами.

Вот дерево прямо перед носом — так близко, что я вижу каждую чешуйку коры. И муравей, который по ней ползёт, огромный, с прорисованными лапками, тащит что-то белое.

Смена.

Кочка мха. Мокрого, ярко-зелёного, с капелькой воды на кончике одного волоска, и капелька эта дрожит.

Смена.

Лист от куста. Приблизился, встал во весь обзор — и тут же удалился.

Смена.

У меня в глазах начался какой-то калейдоскоп. Или не в глазах. Может, в голове.

При этом — и вот это было самое паршивое — низинка, мох под коленом и мои собственные руки никуда не девались. Я их видел. Я одновременно видел два места, и мозг, честно пытаясь совместить несовместимое, выдавал что-то вроде тошноты.

В какую-то секунду я был абсолютно уверен, что меня подстрелили. И, похоже, хорошо.

В глазах плывёт, галлюцинации идут параллельно. Либо с центровкой что-то, либо это уже то самое, о чём рассказывают выжившие.

Смена.

А вот какой-то деятель.

Рвётся вперёд короткой перебежкой. Прячется за деревом. Присматривается. Аккуратно приседает и снова перемещается.

Передвигается, надо сказать, довольно любопытно.

Я смотрел на него — вернее, оно мне показывалось — и профессионально отмечал: очень опытные действия в лесу. Он не ломился. Он читал грунт. Он ставил ногу на корень, а не на сушняк, и обходил валежник по дуге, и держал ствол опущенным, чтобы не цеплять ветки.

Для городского силовика такое нереально.

Городские хороши в подъездах, на лестничных клетках, в узостях. В лесу они шумят как стадо.

А одет он был именно в форму городских преследователей. Тех самых, что шли за мной.

Нет.

Точно какой-то бред начинался.

Однако это было нечто другое.

Я вздрогнул ещё раз, вжался в мох и оглядел своих соратников — надо было убедиться, что хоть они на месте и хоть они настоящие.

Бродяга лежал в двух шагах, вжав брюхо в землю, и смотрел на дорогу.

А девочка стояла вплотную ко мне.

И вот тут я увидел прямо перед своим носом то, что увидел.

Хрустальную указку.

Гранёную, длиной с ладонь, зажатую в тонких детских пальчиках. Она держала её у самых моих глаз — так близко, что я поймал холод стекла кожей век, — и медленно вела в сторону, как указкой показывают на карте.

Кадры менялись в такт её движению.

Муравей. Мох. Лист. Деятель за деревом.

Она вела — и я видел.

Я отдал ей эту стекляшку в первый же вечер. Вместе с золотым цилиндриком, который когда-то всегда вставал вертикально. Отдал именно потому, что оба они выдохлись. Отработанный материал, красивая бесполезная вещь, которой можно занять ребёнка в кабинете, чтобы он не полез на стеллажи.

Указка перестала работать полгода назад.

Просто в один день перестала, и всё.

Я перевёл взгляд с грани на её лицо.

Она смотрела не в стекло. Она смотрела на меня — впервые за всё это время прямо, осмысленно, снизу вверх, с тем сосредоточенным выражением, с каким дети показывают взрослому что-то важное и ждут, что тот наконец поймёт.

И чуть довернула кисть.

Кадр сместился, и я снова увидел лес — далеко, метрах в ста, между стволами — и того, кто по нему шёл.

Глава 27

Некоторое время я смотрел в её глаза.

Пронзительные. Доверчивые. Серые, с тёмным ободком по краю радужки, и совершенно не детские в том смысле, что в них не было ни капли требования. Дети всегда чего-то требуют взглядом. Эта — нет.

Вопрос сам свалился у меня с губ.

— Ты как себя чувствуешь?

Она пожала плечами.

— Ну нормально или нет? — уточнил я.

Она повела одним плечом и неуверенно сказала:

— Нормально.

Голос оказался тихий, сиплый, будто им давно не пользовались. И это было первое слово, которое я от неё услышал.

Я отметил это где-то краем сознания и тут же отложил, потому что в этот момент обратил внимание на её руку.

Кисть, сжимавшая указку, слегка подрагивала.

Мелко, часто. То ли нервное, то ли просто устала. А может, эта стекляшка из неё что-то тянет — с артефактов станется, я на них насмотрелся достаточно, чтобы такое допускать.

Я аккуратно вынул указку из её пальцев.

— Ты лучше присядь. Посиди.

Грань была тёплая. Не холодная, как ей полагалось быть, — тёплая, как чашка, из которой недавно пили.

— А родители твои, они в городе живут?

Она кивнула.

Один раз, коротко, но чётко.

— Ну вот и хорошо, — произнёс я. — Значит, есть куда двигаться.

Сказал спокойно, будничным тоном, как говорят о деле решённом, — и сам себе на секунду поверил.

Она присела, подобрав ноги, у самого корня выворотня.

А я повернулся туда, где был замечен пробиравшийся между деревьями боец.

Всё ещё не веря, что указка действительно заработала, я поднёс её к глазам.

Эффект повторился.

Лес прыгнул на меня — и остановился в ста метрах, на конкретном стволе, за которым угадывалась чужая спина.

Артефакт реально действовал.

План сложился в голове молниеносно.

У меня открылась какая-то удивительная способность к метанию. А находимся мы, ни много ни мало, в лесу.

В лесу не растут пулемёты.

Зато в нём в изобилии произрастает всё, что имеет продолговатую форму. И раз уж я теперь великий метатель, то можно смело сказать, что я нахожусь на складе боеприпасов.

Я быстро покрутил головой, подыскивая подходящую палку.

Сушняк, обломок ветки, что-нибудь потяжелее и попрямее. Взгляд зацепился за пару вариантов, и все они были так себе: гнилые, лёгкие, кривые.

И тут мелькнула мысль.

В машине наверняка есть что-то более существенное.

Я пригнулся, добежал до газели и заглянул в кузов.

Лопата.

Прихваченная резиновым ремешком к стенке, за креплением огнетушителя. Аккуратные водители так часто делают — на случай непредвиденных ситуаций, каковых в жизни водителя обычно ровно одна: застрять.

Штыковая. Черенок сухой, ошкуренный, отполированный чьими-то ладонями до блеска. Полотно в засохшей глине, но заточенное — хозяин следил.

Я сдёрнул ремешок, выдернул лопату и выпрыгнул наружу.

Потом снова поднёс указку к глазам.

И, честно говоря, не знаю, что во мне сейчас действовало сильнее.

Цель ликвидации противника — или банальное любопытство.

Снова ли будет так же? Когда вроде как метаю я, но словно и не я. Такое чувство, будто от меня требуется только прицелиться — причём даже это происходит как-то чересчур эффективно.

Я поводил указкой перед глазами, увеличивая то одно место леса, то другое.

Ствол. Валежник. Куст. Пустота между стволами. Снова ствол.

И вот он.

Параллельно я поймал себя на мысли.

Удивительно, как быстро на него навела девочка.

У неё это получилось точно, с первого движения кисти. А у меня потребовало времени, и немалого. Причём этот парень действительно умел прятаться — даже с увеличением его не сразу удавалось найти.

Она нашла его сразу.

Отложим и это. Список у меня сегодня длинный.

Внутри меня произошёл короткий спор.

Какой стороной метнуть лопату в сторону данного диверсанта. Остриём или бруском.

Некоторое время я крутил её в руках, как пропеллер. Черенок ходил в ладони легко, гладко, и лопата переворачивалась то так, то этак.

Сначала хотел бруском. По прежнему опыту я понимал, что эффект в этом случае может получиться неплохой — при той скорости, которую эта штука наберёт, разницы между обухом и лезвием почти не будет.

Потом в какой-то момент у меня в ушах снова появились голоса.

Голоса разбегающихся фонарей.

Ещё не окрепшие, ломающиеся от переходного возраста. Тонкие, дребезжащие, перепуганные.

Да отморозки, чего уж там. Да, они такие. Нападают на людей, грабят, и не исключено, что убивают.

Но это молодёжь, которую мы сами создали. Которую создал новый мир, а до него — старый, и оба справились примерно одинаково.

Они не в том возрасте, чтобы вообще делать полноценный выбор своей жизни.

Да, они полили из своих берданок.

Но сильно ли это было опасно? И какой был смысл бить прицельно в голову? Можно было, в конце концов, выстрелить в плечо. В ногу. По ветке над башкой.

Чтобы спугнуть шпану, много не надо.

Мне ли не знать.

Я сам из детского дома.

Параллельно этим мыслям лопата в моих руках перевернулась остриём вперёд.

Краем глаза я скользнул по сидящей девочке.

Она смотрела на меня. Внимательно, не мигая, с тем же серьёзным выражением, с каким подносила указку.

Я скривил губы.

И вновь перевернул лопату.

А дальше — бросок.

Один короткий.

Я снова лишь придал направление своему снаряду — и он ушёл вдаль.

Ушёл беззвучно. Вот что было самым странным. Ни свиста, ни шелеста рассекаемого воздуха — просто в моей руке лопата была, а потом её не стало, и где-то на середине пути я потерял её глазами.

Дальше несколько секунд не происходило ничего.

Я смотрел через указку, как прятавшийся за деревом аккуратно выглянул.

Надо отдать ему должное — выглянул, не сходя с линии, готовясь метнуться вперёд. Всё по науке.

Я видел его так, будто он был на расстоянии вытянутой руки. Небритую щёку. Каплю пота на виске. Ремень, перекрученный у пряжки.

Да, к этим штуковинам, конечно, надо привыкать.

А дальше пришёл звук.

Глухой, мощнейший удар — который я слышал, естественно, не через указку, а издалека, с задержкой, как слышишь гром после молнии.

Лопата дошла до цели.

Глухой тупой удар и какой-то треск.

Откуда взялся треск, я как раз видел через указку.

Черенок буквально разлетелся от столкновения. Не сломался — рассыпался в щепу, веером, и щепки эти разлетелись во все стороны вместе с кусками коры.

А сам боец, получив удар в грудь, отлетел метра на три.

Мелькнул в сторону неба берцами, которые пролетели через его же голову, перевернулся в воздухе и упал плашмя, лицом вниз.

И замер.

— Мда, — только и смог произнести я.

Впрочем, времени на удивление, шок, побледнение и почёсывание головы у меня не было.

Так что фиксируем данность.

Похоже, в метании у меня действительно дела обстоят неплохо.

В этот момент в кармане булькнул телефон.

Словно пришло сообщение.

В нынешних обстоятельствах нового мира сообщение означает, что что-то говорит Система. До этого она всегда была городская, а какая бывает вне городской, я уже и не помнил.

Отвлекаться не хотелось — противник был явно не в единичном количестве.

Но это могло оказаться важным для оценки ситуации. Поэтому пару мгновений я на это уделил.

Быстро вытащил телефон, ткнул в экран.

[НАВЫК: МЕТАТЕЛЬ КОПЬЯ. УР. 2 → 4]

[ТОЧНОСТЬ: +40%. УСИЛИЕ БРОСКА: +65%]

[СТАТУС: ЗАЩИТНИК. ЭФФЕКТИВНОСТЬ ЗАЩИТЫ: +15%]

[ПРОТИВНИК: РАЗРОЗНЕННЫЙ. УРОВЕНЬ ОПАСНОСТИ: 70% → 60%]

Короткое время я пытался переварить информацию.

Сунул телефон в карман.

Посмотрел на девочку. Посмотрел на Бродягу.

Они с готовностью ждали моих команд.

А вот с этим пока было не очень хорошо.

Потому что фонари нас не здорово прикрыли. Продержались секунды две-три и разбежались, и вся их польза свелась к перекрытой дороге.

Просто двигаться вглубь тайги — перспектива тоже не радовала. Пеший, с ребёнком, без оружия, в лесу, где сутки назад кто-то положил четырёх тварей, каких я в жизни не видел.

Выходило так, что нас стреножили.

Лишили транспорта.

И оставили лицом к лицу с лютым противником, который без зазрения совести работает на поражение даже по подросткам.

Ситуация, мягко говоря, не очень здоровская.

Некоторое время я сидел, почти затаив дыхание, переводя взгляд с девочки на Бродягу.

Мне кажется, они поняли.

Именно так и рождаются главные приказы: небольшая выдержка, небольшая пауза, которая даёт бойцам возможность сосредоточиться и приготовиться слушать.

Я скомандовал:

— Будем отходить к поваленному дереву. Возможно, там осталось что-нибудь из вооружения.

И ткнул пальцем почти в самый нос Бродяге, отчего он хрюкнул и чуть отстранил голову.

— Ты. Держишь нашего пассажира. Чтобы волос с головы не упал. Задача понятна?

Он фыркнул и крутанул башкой.

То ли задача была понятна. То ли он был недоволен тем, что ему говорят о том, что он и так делает, причём вполне успешно.

Наверное, можно признать, что я немножко валял дурака.

Скажу честно: именно так это и происходит. Когда ситуация слишком напряжённая, только валяние дурака — или, если хотите, определённая форма оптимизма — вытаскивает человека из самой глубокой трясины.

— Двигаемся осторожно. Головы не поднимать.

Сказал я это напоследок и двинулся в сторону дерева, поглядывая за своими спутниками.

Бродяга, надо отдать должное, ловко подцепил девочку за шиворот.

Она поджала ноги.

И мне показалось, что ей это даже нравится. Ну или по крайней мере вызывает определённое любопытство. Покачиваясь под клыками, она была похожа на какого-то космического испытателя в центрифуге — с тем же сосредоточенным и слегка отрешённым лицом.

А у меня в голове стремительно рисовалась картина.

Часть бойцов я не видел. Они шли флангами — значит, сейчас начнут заглубляться, чтобы охватить нас в кольцо.

Дерево в этом смысле было хорошей отбивкой. Двигаясь к нему, мы уходили от смыкающихся клещей, а не в них.

Заглубляться в тайгу, не зная соперника поимённо, было нельзя.

Среди них вполне могли оказаться опытные охотники или следопыты. Тот, которого я снял первым, двигался в лесу так, что городским силовиком его не назовёшь. И если такой там один, это плохо. А если не один — совсем плохо.

А если к этому прибавить ещё и потенциальную опасность, которую несёт в себе сама тайга, то уходить в чащу было бы просто глупостью.

Имело смысл держаться хоть сколько-то открытых мест. Но, конечно же, в меру.

В меру открытое место — это и есть дорога.

Я тоскливо глянул на покидаемый грузовик.

Он должен был обеспечить нас провизией. Из распахнутых дверей торчал угол опрокинутого ящика, и на полу поблёскивали рассыпанные консервы.

Вряд ли получится его отбить.

Сейчас главное — ноги унести.

Бродяга держался рядом со мной, и меня это не устраивало.

Я толкнул его в зеленоватую задницу.

Ладонь легла на что-то, что имело мало общего с собакой. Под чешуёй ходили канаты — тугие, живые, перекатывающиеся под рукой, — и хотя я это уже видел, привыкнуть всё равно было сложновато.

Он что-то хрюкнул в ответ и прибавил шагу.

А я параллельно движению подыскивал любые предметы, пригодные для метания.

Пара хороших увесистых палок мне попалась.

Первая — обломок сушняка, короткий, плотный, тяжёлый в комле, с косым сколом на конце. Вторая — берёзовый сук, ободранный до белого, длиной с руку.

Третья была совсем халтурная.

Валялась под ногами, выглядела прилично, легла в ладонь как надо — а на ощупь оказалась пустой. Явно прогнила изнутри. Я это понял сразу и всё равно взял, потому что выбирать было особо не из чего.

Дальше была хронология, и для троих преследователей она вышла печальной.

Найдя палку, я брал указку.

И вёл ею перед глазами медленно — как ведут оптическим прицелом.

В этом у меня опыт был.

Всё то же самое. Ты не мечешься по картинке, ты идёшь по ней ровно, слева направо, задерживаясь на каждом подозрительном пятне ровно настолько, чтобы понять: это не оно. Ствол. Куст. Тень от куста. Тень, которая почему-то короче, чем должна быть.

Дыхание — вниз, до самого низа, и там задержать.

И вот — силуэт.

Дальше вместо спуска шло короткое движение рукой. Толкательное, от плеча, почти без замаха — как будто я не бросаю, а просто отпускаю то, что и так рвётся уйти.

Палка исчезала из моих пальцев.

И с глухим ударом появлялась рядом с ним.

Пауза между этими двумя событиями была настолько мала, что я перестал успевать её замечать. Вот снаряд в руке. Вот звук. Между ними ничего.

После чего очередной боец терял способность не только к преследованию, но и к передвижению.

Первый лежал у обочины и не шевелился.

Второго я взял в кустах справа. Он как раз выпрямлялся из-за куста, и обломок сушняка вошёл ему точно под левую руку, туда, где броня заканчивается. Его крутануло вокруг оси и сложило.

Вот только третья палка подвела.

Я вёл её тем же движением, и цель была отличная — боец стоял ко мне вполоборота, придерживая ветку.

Удар разнёс палку в воздухе.

Она не долетела целой. Взорвалась прямо на нём облаком жёлто-зеленоватой пыли, гнилой трухи, которая брызнула во все стороны и повисла в косом луче.

Бойца, конечно, качнуло. Даже сбило на одно колено.

Но он удержался.

Этого удара было мало.

Он мотнул головой, стряхивая с себя труху, и начал подниматься.

Я вновь прибавил шагу в сторону дерева.

Спонтанная мысль нагнала меня — а я в ответ попытался нагнать Бродягу.

Или хотя бы привлечь его внимание.

Он уже прилично отдалился. Сквозь деревья мелькал его мускулистый зад, поблёскивая зеленью на солнечных пятнах, и мелькал он всё реже.

А мысль была вот какая.

Негоже семилетней девчонке видеть тех фонарей, которых подстрелили наши преследователи.

Мы шли к поваленному дереву — а там они и лежали. И если кому-то из них попали в голову, картина может оказаться не самой приятной для ещё неокрепшей детской психики.

Ей и без того сегодня хватило.

Но не кричать же вслед. Крикнуть — значит обозначить себя, а обозначать себя мне сейчас категорически не хотелось.

Я даже не знал, как привлечь его внимание.

Любопытно то, что Бродяга обернулся сам.

Метрах в двадцати его морда выглянула из-за дерева.

И вот скажу честно: если бы не обстоятельства, я бы рассмеялся.

Потому что выглядела эта картина совершенно немыслимо. Огромная чешуйчатая башка, торчащая из-за ствола, а под ней, в клыках, — девочка, слегка покачивающаяся на ходу.

И оба смотрели на меня с крайним вниманием.

С тем самым выражением, с каким смотрят на человека, который отвлекает от важного дела. Они ведь были заняты: она висит, он держит. Всё идёт по плану. И тут я.

Слюна тянулась у него от края губы длинной нитью и капала ей на плечо.

Она, кажется, не возражала.

Я как мог показал ему рукой.

Замахом, по дуге, будто отбрасываю что-то в сторону, — жест, который, наверное, был похож на «обойди дерево».

Не знаю, понял он в тот момент или нет.

Но через некоторое время я дал себе отчёт, что понял. Потому что он сделал именно то, чего я от него хотел: свернул левее и пошёл в обход, забирая широкую дугу, — так, чтобы выйти к завалу с дальней стороны, где ничего не лежало.

Дерево было уже близко.

Крона его наваливалась на нас всей своей растопыренной массой, и от неё крепко тянуло смолой и свежим срезом. Сквозь хвою просвечивало полотно дороги.

В принципе, свою программу тактического отступления я выполнил.

Дело было за малым: посмотреть, что здесь происходит, какова ситуация и найдётся ли нам чем вооружиться.

Следующей программой я планировал остудить пыл преследователей. Дать нам шанс и немного времени, чтобы двинуться дальше — либо по дороге, либо вдоль неё, продолжая отступление.

Вот тогда дерево начнёт работать на нас.

Потому что оно не даст им приближаться быстрее, чем пешком. Ни одна их машина эту сосну не объедет, а перелезать через крону под открытым небом — удовольствие сомнительное.

И шансы снова окажутся уравнены.

Если не по количеству бойцов, то хотя бы по скорости преследования.

А это тоже кое-что.

Я пригнулся и пошёл в обход, следом за псом.

Глава 28

Я аккуратно пробрался к дереву.

Надо отдать должное — фонари умели оборудовать засаду.

Не скажу, что очень усердно. Но тем не менее.

Они не ограничились одним поваленным стволом. Они подготовили огневые точки. Обрезали ветви — и не только по краям самого дерева, чтобы хорошо простреливалась дорога, но и заглубились по флангам, вырубив в подлеске два коротких лаза.

Срезы были свежие, белые, ещё липкие от смолы. Резали ножовкой, торопливо, местами обламывая недопиленное.

В одной из ячеек лежал брошенный кусок брезента и пустая полторашка из-под воды. В другой — россыпь семечковой шелухи и раздавленная сигаретная пачка.

Сидели тут не первый час.

Конечно, вся эта подготовка ничего не стоила против опытных бойцов.

Но они и не собирались нападать на опытных. Они ждали одиночную машину с испуганным водителем.

А получилось то, что получилось. Для них это был первый опыт работы по серьёзному противнику. Для некоторых — и последний.

Я оглянулся.

Бродяга сидел, глядя на меня в ожидании. Девочка стояла рядом и тоже изучала происходящее — внимательно, склонив голову набок, как изучают незнакомую комнату.

Подстреленных фонарей я уже увидел.

Их прикрывала осевшая крона. Так что можно было не бояться, что подобная картина травмирует ребёнка.

Тем не менее всё это мне пока не очень нравилось.

Позиция временная. И даже если использовать её как позицию — совершенно неперспективная.

Как и было сказано, для фонарей это обернулось трагическими последствиями. Но дело не только в фонарях.

Дело в том, что подобная защита — один ствол дерева и ветки, которые тебя условно закрывают, — для опытного стрелка всё равно что бумага.

Надо было принять решение, как действовать и куда двигаться дальше.

Оно, впрочем, уже осело у меня в голове.

Значит, оставалось только развести нас по ролям. Не разом, не строем — просто чтобы каждый шёл своим маршрутом и делал своё дело.

Самым очевидным было отправить их первыми.

Пусть двигаются вдоль дороги, контролируя окружающую среду. Остальное я оставляю на свои силы: догоню, а расстояние между нами буду держать сам.

Я повернулся и махнул Бродяге. Жестами показал: начинайте, вдоль дороги, от дерева.

И вновь моя спутница выдала нечто настолько забавное, что даже в этих обстоятельствах я едва не растянул губы в улыбке.

Я ожидал, что пёс снова подцепит её за шиворот.

Вместо этого они, не сговариваясь, повернулись друг к другу.

Бродяга улёгся.

Даже в этом положении холка у него оказалась ей выше плеча, и забираться пришлось с усилием, цепляясь за складки на шее.

Он встал плавно, медленно.

И поплыл вдоль дороги, стараясь не трясти своими громадными мышцами, чтобы не стряхнуть её на землю.

Картина, надо сказать, что-то с чем-то. Эдакая всадница на монстре.

Я слегка покачал головой.

Времени на любование не было.

Я быстро развернулся. Указка в руке, под ногами несколько тел.

Прежде чем перейти к осмотру боевой точки, я провёл указкой по лесу — всматриваясь в приближающегося противника и выискивая его мобильные группы. По флангам и по центру.

Они уверенно приближались.

Я знал, что вижу не всех. Но и тех, кого заметил по краям, было вполне достаточно, чтобы оценить скорость и уверенность.

У меня было не больше пяти-шести минут.

И то лишь потому, что они, будучи полностью уверены в своих силах, не спешили.

Я перешёл к осмотру того, что творилось у меня под ногами.

Убитых было трое.

Первое, что бросается в глаза опытному военному — а я смело мог отнести себя к таковым, — это отсутствие статистического соотношения убитых и раненых.

В данном конкретном боевом укрытии раненых не было.

И, судя по следам, их не было вообще. Ни волочения, ни кровяных дорожек. Те, в кого попали, уже не дышали. Те, кто убежал, ранений не имели — это было очевидно по тому, как ровно и быстро уходили их следы через мох.

Так же очевиден был и вывод: стрелки били на поражение. И били очень точно.

Оставалось спросить — зачем.

В реальных боевых действиях чаще используют обратный приём. Ранить одного, чтобы снабдить лишним грузом остальных, связать им руки, замедлить, заставить возиться.

Здесь была чётко выверенная ликвидация.

При том, что эти пацаны даже не были главной целью. Они просто оказались на дороге.

В общем, очередные вопросы этого нового оцифрованного мира, с которым мне, видимо, приходилось ещё знакомиться и знакомиться.

Первым я осмотрел тело того, что был в панаме.

Панама так и висела на ветвях над ним, чуть покачиваясь.

Он лежал под ней, глядя пустыми глазами в небо.

И вот ещё один повод поудивляться.

Пуля легла ему точно между глаз.

Такой точности поучиться.

Конечно, это можно было отнести к случайности. Но случайность, надо сказать, впечатление производила.

Впрочем, даже с большой натяжкой версия случайности растаяла сразу после того, как я осмотрел ещё два тела.

Нет.

Выстрелы были именно точные. Точные до невероятного — хоть бери измеритель и проверяй.

Пули ложились в яблочко.

Этому, в панаме, — в переносицу. Второму — в висок, столь же выверенно и столь же в самый центр. Последний тоже получил в переносицу, но голова у него в тот момент была, видимо, повёрнута, и пуля пошла не под прямым углом, разворотив ему одну сторону головы.

Однако точка входа была там же.

Три выстрела и три таких попадания — так просто не бывает в мире законов физики.

Правда, не стоит забывать, что в данный момент мы находились немножко в другом мире.

Я присел и занялся оружием.

Автомат нашёлся под панамой — тот самый, который его хозяин так и не поднял ни разу.

Старый АКС, потёртый до белизны на углах, с самодельной изолентой на цевье. Я оттянул затвор.

Магазин был пустой.

Совсем. Ни одного патрона. И патронника тоже пустой — я проверил дважды, потому что не поверил.

Он стоял на дороге с пустым автоматом.

А ведь патроны когда-то были. Вопрос — где. Скорее всего, ушли давно, на кого-то, кому не повезло раньше меня. А новых они не нашли, потому что взять их негде: автоматный боеприпас в этом мире не валяется под ногами, его выдают, и выдают тем, кто в списках.

Вот и осталась от автомата одна функция. Пугач.

Причём функция, надо признать, рабочая. Когда на дорогу выходит пацан со стволом, водитель не спрашивает, есть ли там патроны. Водитель тормозит.

Он и меня им сегодня пугал. Лениво повёл в мою сторону, с тем видом, будто носит его исключительно ради впечатления.

Он и носил его исключительно ради впечатления.

У второго обнаружилась двустволка. Горизонталка, приклад замотан синей изолентой, стволы обрезаны примерно на треть — коряво, напильником, с заусенцами по срезу.

Переломил.

Один патрон стреляный, второй целый.

В кармане куртки нашлось ещё четыре. Три с дробью — судя по номеру на пыже, мелкая, утиная, годная разве что для острастки. И один с картечью.

Значит, пять в наличии.

С обрезанными стволами о какой-либо кучности речи не идёт вообще. Разброс пойдёт с первых метров, и на тридцати шагах я накрою площадь размером с дверь, положив в человека дай бог четверть заряда.

То есть работать этим можно с пяти-семи метров. Дальше — только пугать.

Третий обеспечил меня обрезом одностволки без единого патрона и самодельным копьём: полутораметровый черенок с примотанным изолентой кухонным ножом.

Я взвесил копьё в руке.

Балансировка отвратительная, всё в передней трети, черенок слишком тонкий.

И тем не менее я улыбнулся.

Впервые, кажется, за это утро.

Потому что для всех остальных людей на этой дороге данный предмет является мусором.

А для меня, если верить строчке в телефоне, — основным вооружением.

Дальше я прошёлся по следам убегавших.

И вот тут выяснилось, что убегали они щедро.

Человек, который спасается, теряет всё, что мешает бежать, и теряет незаметно для себя. За кустами, вдоль просеки, по мху шла целая россыпь брошенного.

Кухонный нож с наборной рукоятью из цветного оргстекла — такие делали в зонах и на заводах, и этому было лет сорок. Заточен паршиво, но сталь честная.

Топорик.

Обычный плотницкий, с короткой ручкой, ухватистый, с чуть отбитым обухом. Лежал в мокром мху рядом с оброненным рюкзаком, из которого вывалились две банки тушёнки и моток бельевой верёвки.

Я подобрал его и покрутил в кисти.

Вот это была вещь.

Не потому, что топором хорошо драться, — драться им как раз плохо, любой скажет. А потому, что топор в руке имеет вес и центр тяжести ровно там, где надо. Он лежит как продолжение предплечья. Он просится вперёд.

Я поймал себя на том, что примеряюсь к броску, и осадил себя. Не сейчас. Сейчас топор нужнее целым.

А в двадцати шагах дальше, у самой кромки кустов, лежала винтовка.

Мелкашка. Старая школьная ТОЗ-восьмая, из тех, что до всего этого стояли в тирах при ДОСААФ и в кружках при домах пионеров, — ложа облезлая, затвор болтается, на прикладе выжжены чьи-то инициалы.

Я открыл затвор.

Патрон в стволе. И ещё семь россыпью в кармашке самодельного чехла, привязанного к ремню.

Восьмёрка калибра пять и шесть. Пулька — двадцать шесть гран, дури в ней никакой, зверя ей не возьмёшь и броню не пробьёшь.

Зато ствол длинный. И точный.

Хороший стрелок с такой на полутора сотнях метров кладёт в спичечный коробок. А я, при всей своей скромности, стрелок неплохой.

Пистолет обнаружился совсем уж по-дурацки — валялся посреди тропы, будто его выронили на бегу и даже не заметили.

Макаров. Старый, с облезшим воронением, с чужим номером, спиленным до нечитаемости.

Магазин я вынул сразу.

Один патрон.

Ровно один, сиротливо сидящий под губками.

Я усмехнулся и загнал магазин обратно. Значит, ещё одна вещь для впечатления. Хотя нет, с этим не совсем так: один патрон — это всё-таки один патрон, и в некоторых обстоятельствах его вполне достаточно, если знать, куда его отправить.

Я разложил всё это на брезенте и коротко подвёл итог.

Автомат без единого патрона. Обрез двустволки и пять патронов к нему, из которых четыре — утиная дробь. Мелкашка и восемь патронов. Пистолет с одним. Обрез одностволки — на выброс. Нож. Топорик. Копьё.

Плюс две банки тушёнки и верёвка.

Для нормального человека — жалкая куча металлолома, с которой в бой не выходят.

Для меня — уже кое-что.

Потому что три предмета из этого списка имеют продолговатую форму.

Я собрал всё найденное и коротко оценил.

Набор неплохой. При умелом использовании даёт шансы — если не на победу, то по крайней мере на какое-то время на ничью.

Стрелковое я пока отложил, свернув в брезент. Оно ещё понадобится, но не в эту минуту.

А то, что можно метнуть прямо сейчас, взял с собой и приблизился обратно к дереву.

Потянулся за указкой.

И в этот момент буквально почувствовал опасность.

Даже не знаю — почувствовал или нет. Скорее, подумал на подсознании, тем самым слоем, который вшивается раз и навсегда, если ты был в условиях реального боя.

Я бы сформулировал так: если бы в меня кто-то сейчас целился, то вот именно сейчас, вот в это самое мгновение, было бы идеальное время для выстрела.

Мысли, скорее всего, пробежали у меня в голове уже постфактум.

Но тем не менее я быстро опустил голову и нырнул за дерево.

Пуля прошла над головой.

Визгливо заныла, словно плача по своему промаху, и ушла куда-то за спину, срезав по пути тонкую ветку.

Выстрел был сделан не с дороги — угол чувствовался, — поэтому опасений, что она могла настигнуть моих соратников, у меня не было.

Оборачиваться я даже не стал. Зато по её движению примерно знал, откуда стреляли.

Топор сам оказался у меня в руке.

Много времени мне не требовалось.

Чуть смещаюсь — чтобы, если противник всё ещё выцеливает, ему потребовалось время на доворот. Выглядываю. Указка перед глазами.

Силуэт.

Я его даже не рассматриваю.

Движение рукой — и топор уходит вдаль.

Я снова ныряю за дерево, и снова над головой проходит пуля.

Этот чёрт действительно умеет стрелять.

Хотя по следующему звуку правильнее уже говорить — умел.

Следующая мысль была очевидной констатацией безусловного факта.

Похоже, я им живой не сильно нужен.

Так же, впрочем, как и фонари.

Ну что ж. Я всегда в этой жизни был за взаимность.

Следующее действие я сделал уже моторно.

Тело само оценило ситуацию. Само оценило противников, само поняло, как они работают.

А работали они грубо и топорно.

Такое проходит только против подростков без боевого опыта. Против меня это подарок.

Я выглядываю — это провоцирует выстрел очередного мастерского стрелка — он обнаруживает свою позицию.

И в следующий миг происходит то, что и должно произойти.

На этот раз я не смог удержаться от того, чтобы проконтролировать результат.

Наборная ручка из цветного оргстекла уверенно замерла у него точно между глаз.

Будь он в этот момент жив, должен был бы оценить.

Они ведь любят именно такие попадания.

Он не оценил.

Зато, похоже, оценили его товарищи.

И вот тут они показали мне своё истинное лицо и истинный уровень своего профессионализма.

По дереву дали шквальный огонь.

Надо сказать, этого я не ожидал.

Во-первых, это уже не особенно профессионально — они демаскировались в этот момент, причём все разом, каждый обозначил себя вспышкой и звуком.

А во-вторых, шальные пули вполне могли настигнуть моих соратников.

Уж кто-то из них точно был их целью. Или они двигались за нами именно затем, чтобы ликвидировать всех?

Вот они, новые вопросы.

Где бы найти время и силы, чтобы поискать ответы.

Сосна над головой затрещала.

По кроне пошла дрожь, посыпалась хвоя, откуда-то сверху рухнула отбитая ветка и хлестнула меня по спине. В воздухе повисла белая древесная пыль вперемешку с запахом свежей смолы — резким, скипидарным, забивающим ноздри.

Ствол принимал в себя пулю за пулей с глухим тупым стуком.

Пока принимал.

Для начала надо было найти место, где спастись от свинцового града.

Дерево для этого укрытие не лучшее. Оно лежит неплотно к земле, между стволом и дорогой идёт просвет в две ладони, а значит, ног можно лишиться очень быстро.

В три прыжка я допрыгнул до кювета и скатился туда.

Вниз, в мокрое, в прошлогоднюю траву и чёрную жижу, приложившись плечом о что-то твёрдое.

И в этот момент поругал себя, что не взял с собой ничего стрелкового.

Свёрток остался лежать у дерева. Метрах в двенадцати. Двенадцать метров под шквальным огнём — это, знаете ли, дистанция.

Коротко выглянув, я посмотрел в обратную сторону.

Опасность опасностью, но есть ведь и главная цена вопроса.

Главная цена вопроса успела отдалиться метров на сорок-пятьдесят.

И, услышав стрельбу, всадница вместе со своим жутковатым скакуном сдвинулись в кювет и залегли.

Причём залегли грамотно. Он вытянулся вдоль откоса, она за ним, и над кромкой не торчало ничего.

Похоже, на этой дороге сегодня семилетняя девочка с собакой соображали лучше, чем некоторые опытные стрелки.

Или они всё-таки неопытные стрелки?

Что-то тут с чем-то не клеилось и не билось. Опытные так себя не ведут, а неопытные так не попадают.

Опять же — сейчас не до этого.

Короткого взгляда было достаточно, чтобы найти камень подходящего размера. В кювете камней хватало: щебень, вымытый из полотна, куски битого бетона, обломки старого бордюра.

Мне нужен был тот, который похож на гранату.

Да, приём банальный и однотипный. Я это уже делал сегодня, каких-то два часа назад, у собственного подъезда.

Но ведь я и не ожидал, что за мной пойдут какие-то болваны.

Или это уже другие болваны? Те были явно профессиональнее.

Странно.

Я дождался, когда огонь начнёт редеть. Когда пойдёт первый щелчок пустого затвора и кто-то потянется за магазином.

И снова бросок.

И снова крик:

— Граната!!!

Перезарядка плюс размышление «граната или не граната» дадут мне пару дополнительных мгновений.

Больше мне и не надо, потому что задача была одна: добраться до сложенного оружия.

Что я и сделал.

Рванул из кювета, на ходу собрал брезент в охапку, прижал к груди — и метнулся в сторону деревьев.

Пора было занять более удобную позицию.

Патронов немного. Но когда все они приходят в цель, их становится больше.

Такая вот военная народная мудрость.

К тому моменту, когда я занял позицию, мой противник успел прийти в себя, перегруппироваться и условно взять себя в руки, чтобы продолжить боевое столкновение.

Один из них чётко отдавал приказы.

Это было видно даже без указки — по движениям, по тому, как остальные разом смещались после короткого взмаха его руки.

Я посмотрел на своё оружие и пожевал губы.

Расстояние приличное. Обрезы мне тут не помогли бы ничем.

Я вытянул мелкашку.

Открыл затвор, дослал, закрыл. Звук получился до смешного несерьёзный после того грохота, что стоял тут минуту назад.

Залёг.

И воткнул перед глазами указку.

Это был эксперимент.

Я не знал, сработает или нет — когда ведёшь не указкой, а двигаешь головой относительно неё, оставив её неподвижной.

Первый шаг показал себя с хорошей стороны. Удалённое приблизилось и осталось приближенным.

Теперь оставалось проверить главное: можно ли целиться в это удалённое через прицел ружья.

Я не терял времени ни на размышления, ни на оценку.

Надо было проверить.

Я и проверил — при помощи нажатия на спусковой крючок.

Мушка встала в прорезь, прорезь легла обняла его лицо, картинка была ближе, чем должна была быть, и от этого немного плыла по краям.

Хлопок.

Результат был хороший.

Пусть они теперь подчиняются какому-нибудь другому своему командиру.

Предыдущий слегка дёрнул головой.

И как мешок украсил собой эту дорогу, которую сегодня, похоже, высшие силы решили разукрасить всеми видами биологического наследия.

Глава 29

Теперь, после того как я пообщался со снайперами и с их командиром, пора было переходить к стандартной практике тактического решения в отношении преследователей.

Та самая прописная истина, которую в своё время в меня вбивали до автоматизма.

И для решения этих вопросов мелкашки было вполне достаточно.

Более того — это было идеальное оружие именно для такой задачи.

Теперь мне надо было в каждом теле, попадающем под прицел, выбрать место наиболее кровоточащее. Либо просто лишающее возможности передвигаться.

Фатальность значения не имела.

А правильнее даже сказать — её надо было сводить к минимуму. Чтобы каждый раненый мог протянуть как можно дольше.

И для этого мелкашка самое то, что надо.

Ноги. Колени. Или места с большим количеством сосудов и капилляров, где кровит долго, обильно и страшно на вид, но человек при этом жив и в сознании ещё час, а то и два.

Видимо, не зря канувший в Лету мир снабдил меня знаниями подобного рода.

Я прильнул к своему оружию.

Приклад лёг в плечо неудобно — гребень низкий, щеке не на что опереться, ложа облезлая и скользкая от моего же пота. Пришлось довернуть голову и вжаться скулой в дерево.

Пахло ружейным маслом, старым, загустевшим. И мокрым мхом снизу, прямо под грудью.

Теперь я не особенно выбирал, кого именно брать под прицел.

Первый же силуэт.

Затравленно сидящий под каким-то кустом с другой стороны дороги, скрытый от меня листвой, кроной поваленного дерева и тем самым кустом, за которым он прятался.

Но по тем кусочкам его тела, которые можно было рассмотреть — колено, кусок плеча, тёмное пятно затылка между веток, — достроить конструкцию всего тела не представлялось сильно сложным.

Дальше пошла механика, для которой мой мозг не был нужен.

Поэтому, пока руки работали, я размышлял.

Планировал дальнейшие действия. Отход, движение вдоль дороги, заглубляться в тайгу или нет. Скорость перемещения противников. Средства передвижения — неплохо было бы решить и этот вопрос: то ли отодвинуть преследователей, то ли дождаться, когда сами уйдут, и забрать своё.

Если не саму газель — выковырять её из леса вряд ли получится, — то хотя бы продовольствие.

Хотя и то, что нашлось в брошенном рюкзаке, уже кое-что.

Провизия не уходила из головы.

Видимо, рефлекс прапорщика, который всегда отвечает за снабжение, въелся не только в центральную нервную систему, но и в костный мозг тоже.

А руки тем временем спокойно выполняли свою работу.

Отпирали затвор. Отпускали отстрелянную гильзу — она выпрыгивала вправо, крохотная, латунная, и падала в мох почти без звука. Заправляли новый патрон, подталкивая его большим пальцем. Запирали.

Палец плавно и мягко, как и положено, давил на спуск.

И снова по кругу.

Звук выстрела у мелкашки несерьёзный до обидного. Сухой щелчок, как будто кто-то переломил сухую ветку. В лесу он вязнет мгновенно, эха не даёт и позицию почти не выдаёт.

А результат даёт вполне серьёзный.

Первый вскрикнул и завалился набок, схватившись за ногу выше колена.

Второго я взял в тот момент, когда он приподнялся посмотреть, что случилось с первым.

Ответный огонь пришёл не сразу.

Он был нерешительный, вразнобой, и шёл в сторону поваленного дерева — туда, где меня уже минут пять как не было.

Они били по старой позиции. По привычке, по инерции, потому что оттуда я стрелял в прошлый раз.

Ну что ж. Пусть бьют.

Потом кто-то догадался.

Одна очередь пошла в мою сторону — коротко, метров на десять левее, сбив ветки над кустом. Значит, засекли направление, но не точку.

Я дождался, пока он повторит.

Он повторил.

И тут же получил.

Дальше произошло то, что и должно произойти с людьми, которые в целом обучены, но давно не работали против того, кто отвечает.

Они поняли, что такое демаскировка.

Поняли на собственной шкуре: каждый, кто открывает рот, тут же получает по зубам. Стреляешь — обозначаешь себя вспышкой, звуком, колыханием куста. И через полторы секунды тебе прилетает в ногу.

Огонь начал стихать.

Не потому, что кончились патроны, — патронов у них было в достатке. А потому, что каждый из них персонально принял решение не стрелять.

Никто такую команду не отдавал. Она просто разошлась по всем сразу, тихо, по-человечески, как расходится страх.

И вот тогда стало по-настоящему слышно лес.

Как шумит верховой ветер. Как где-то далеко, за дорогой, орёт потревоженная кедровка. Как тяжело, с всхлипом, дышит через зубы тот, кому я разобрал колено.

И как переговариваются они между собой — уже не командами, а короткими злыми репликами, которых я не разбирал, но интонацию понимал прекрасно.

Тут главное было не переусердствовать.

Военная наука гласит: ранить надо половину преследователей. Чтобы второй половине было чем заняться.

Я посчитал.

Троих я снял до этого. Четверых сейчас развалил по обочине — они лежали, шевелились и требовали к себе внимания.

Значит, тем, кто остался, есть работа. Их надо тащить, перевязывать, охранять, кому-то бежать за машиной, кому-то докладывать в город.

Я отпустил затвор и в последний раз пересчитал патроны в чехольчике.

Осталось два.

Ровно столько, сколько надо, чтобы не искушать себя мыслью повоевать ещё немножко.

Пора было переходить к поиску выгодной позиции.

Движение по дороге — это, конечно, хорошо, и это стоило продумать. Но сначала желательно было найти место и как следует осмотреться.

А для этого нужна либо возвышенность, желательно с открытым подходом, либо место среди естественных препятствий.

Вот над этим и стоило поразмыслить.

Пока же надо было продолжать своё тактическое отступление.

Удостоверившись при помощи указки, что противник к стремительному преследованию не готов — там сейчас перевязывали, ругались и таскали, — я собрал остатки боевого снаряжения.

И, прикрываясь деревьями, регулярно оглядываясь и то и дело поднося указку к глазам, двинулся в сторону двух своих соратников.

Копьё я нёс в правой руке. Разглядывал его на ходу.

Полутора метров черенок, кухонный нож, примотанный синей изолентой в четыре оборота. Вещь, за которую в прошлой жизни любой участковый выписал бы протокол исключительно из брезгливости.

Похоже, сегодня это одно из самых мощных вооружений в моих руках.

Не знаю, как это работает и что там вытворяет цифровая вселенная. Но совершенно точно в нашем привычном физическом мире оно даёт потрясающий результат.

Результат, который уже можно оценивать. И на который уже можно опираться, планируя дальнейшие действия.

Чем я, собственно, и занимался.

Я скатился в кювет рядом с двумя своими товарищами.

Три с половиной глаза тут же уставились на меня — Бродяга щурил правый, в который ему попала труха.

И в этих глазах легко читалась радость.

Мамка, что называется, вернулась с работы.

Они ждали команд.

А я пока не особенно был на них способен.

— Слушай, — сказал я. — Мы ведь так и не познакомились. Меня Алексей зовут. Можно Лёха.

— Знаю, — сказала она.

Я подождал.

— А тебя?

— Ева.

Сказала спокойно, без паузы, будто ждала этого вопроса второй день и слегка устала ждать.

— Ева, — повторил я. — Красиво.

Она пожала плечами, как пожимают на то, что и так очевидно.

А я остался сидеть с этим её «знаю» и с полным набором новых вопросов, ни один из которых не был вовремя.

Мне надо было поразмыслить. Надо было поковыряться в памяти — может быть, я сам вспомню что-нибудь подходящее.

Ту самую огневую позицию, которая позволила бы оборудовать круговую оборону. И получить долгожданную паузу для отдыха, оценки ситуации и своих возможностей. А может быть, и столь необходимого любому живому организму питания.

Неплохо бы, конечно, чтобы это место позволяло видеть и вот эту точку у дерева, и кусок дороги.

Потому что выкинуть из головы утерянную газель я всё ещё не мог.

На идею я не то чтобы вдруг наткнулся.

Скажем так: я её всё это время внутренне отталкивал как не самую лучшую.

В округе можно было что-то придумать. Были возвышенности. Помню одну пожарную вышку недалеко от посёлка — старая металлическая каланча, с которой просматривается вся низина.

То есть было что поискать.

Но туда ещё надо было продвигаться, а нам требовалось отдохнуть. Собраться с мыслями и силами.

И если Бродяга обладал силами, которых хватило бы на целый отряд таких, как мы с девочкой, то сама девочка всё-таки ребёнок.

Ей нужно и отдохнуть, и выспаться, и отдышаться от этого стресса.

И тут она задала мне вопрос.

— Мы ещё играем в прятки?

Честно говоря, мне потребовалось некоторое время, чтобы понять, о чём она.

А потом я вспомнил: в самом начале наших увлекательных приключений я ей сказал, что мы будем играть именно в эту игру.

Представляю, что у неё сейчас творилось в голове.

Ребёнок ведь так и вырастет со временем во взрослого человека — с полным ощущением, что игра в прятки это масштабное событие с высокой смертностью.

— Да, ещё чуть-чуть поиграем, — раздумчиво произнёс я.

И прикинул, что противники, тем не менее, пока присутствуют.

Мало того, что этих я истребил не полностью. Есть высокая вероятность существования ещё какого-то формирования — Костромин говорил как минимум о двух.

А самое главное — вот эта мысль тоже не отпускала меня.

Фонари явно не были самостоятельны.

Об этом говорило их оружие.

Взять хотя бы Макарова со спиленным номером.

Стали бы эти малолетки спиливать номер? На кой чёрт им это сдалось? В новом мире никто не сверяет пистолеты по картотеке, потому что картотеки больше нет, а если и есть, то до неё никому нет дела.

Номер спиливают тогда, когда боятся, что ствол свяжут с прошлым. Значит, у него это прошлое было. Значит, из него уже стреляли, и стреляли так, что владелец предпочёл заранее оборвать ниточку.

Пацан двадцати лет такое не делает. Пацан двадцати лет вообще про номера не думает.

Дальше заточка с наборной ручкой.

Здесь вообще сильно попахивало зоновской романтикой. Цветной оргстекольный наборник — это ремесло. Его набирают слоями, месяцами, от нечего делать, там, где времени много, а инструмента мало.

А зоновская романтика любит подтягивать под свой авторитет именно подростков. Всегда любила.

И здесь мне помогали не столько мои знания как силовика в прошлой жизни, сколько память меня как того самого подростка.

Детдомовские постоянно сталкивались и с криминалом, и с криминальными людьми, и с вопросами тюремной романтики. С общаком. С просьбами о помощи, которые нельзя не выполнить. С теми, кто приходит и говорит правильные слова о том, что ты свой, что тебя все бросили, а мы не бросим.

Я эту механику знаю изнутри. Меня самого так подтягивали. Не подтянули только потому, что мне повезло попасть в армию раньше, чем в подъезд.

Но самым громким аргументом были обрезы.

Вот на них стоило остановиться.

Охотник ружьё не пилит.

Никогда. Ни при каких обстоятельствах. Ружьё для него инструмент, а обрез — испорченный инструмент.

Потому что при обрезании ствола ты теряешь всё сразу. Дробовой сноп начинает раскрываться прямо от дульного среза, кучность падает до нуля, на пятидесяти метрах ты вообще не попадёшь, а если попадёшь, то одной-двумя дробинами, которые зверя только разозлят. Плюс отдача, которую нечем гасить. Плюс дульное пламя в пол-локтя, выжигающее тебе ночное зрение с первого выстрела.

Никакой охоты. Никакого промысла.

Зато обрез отлично лезет под куртку.

Он помещается на ремень. Его можно достать одним движением из-под полы, и он не цепляется стволом за одежду. Он существует ровно для одной задачи: работать в упор, по человеку, накоротке.

С Гражданской войны обрез не поменял ни функции, ни смысла. Это опознавательный знак бандита, и другого назначения у него не было и нет.

И ещё одно. Обрез делают из ружья, которое было чьим-то.

У каждой двустволки есть владелец, разрешение и сейф. И если ствол пошёл под ножовку, значит, владельца уже нет либо ему уже всё равно.

Итого.

Пистолет с историей. Наборник с зоны. Два ружья, приведённые в состояние, при котором из них можно только убивать людей в упор.

И всё это в руках у компании шестнадцатилетних, которые даже патроны к автомату найти не смогли.

Им это дали.

Дали ровно столько, чтобы они выходили на трассу и брали проезжающих. И ровно столько, чтобы они не смогли использовать это против того, кто дал.

Значит, где-то за ними стоит взрослый.

И вот этот взрослый мне сегодня ещё не встречался.

— Чуть-чуть ещё поиграем, — сказал я, словно в ответ на свои мысли, и посмотрел на девочку. — Ну так, на всякий случай. Вдруг ещё кто-то спрятался.

— Теперь прячутся они? — уточнила девочка.

— Мы по очереди.

Её губы растянулись в лёгкую улыбку.

Я бы сказал — в ухмылку, но вряд ли у неё была ирония взрослого человека. И я тут же автоматически объяснил это себе как детское кривляние.

То ли от усталости. То ли игра ей надоела. То ли она пыталась участвовать в происходящем, изображая эмоции, которые изобразили бы взрослые.

— Скоро отдохнём, — сказал я ей. — Сейчас найдём хорошее место, где спрятаться, посидим, отдохнём. Можно будет даже вздремнуть, если хочешь.

Она смотрела на меня снизу вверх, не мигая.

— Тут недалеко есть церквушка. Ты была когда-нибудь в церкви?

Она не ответила.

— Заглянем туда, посмотрим, как там что. В церквях бывает красиво. Всё такое золотистое. А окна знаешь какие? Из цветных стёклышек, здоровенных. Солнце сквозь них проходит — и весь пол становится цветной. Прямо ходишь по красному.

Дети любят цветное стекло. Все любят, и я в своё время любил. У нас в детском доме в двери на лестницу было одно такое, синее, и в солнечный день я специально ходил через ту дверь.

Она дёрнула плечами.

Но в то же время кивнула утвердительно.

И мне показалось, что идея ей понравилась.

Да, идея казалась мне разумной.

Я последний раз глянул на девочку и на Бродягу, подмигнул псу и легко улыбнулся.

Она ответила улыбкой.

Меня это радовало. Похоже, из ступора она выходила стремительно.

Однако выход из ступора принёс свои сложности.

Она оживилась.

Мы двинулись вокруг поля, вдоль кромки леса, приближаясь к тому самому храму, который я видел издалека.

Идти старались по границе — там, где заросли уже кончились, а бурьян ещё не начался. Полоса шириной метра в три, вытоптанная не людьми, а зверьём: под ногами хрустел сушняк, лежали старые следы копыт и раздавленные шишки.

Я шёл первым. Мелкашка на плече, стволом вниз, ремень из обычной бельевой верёвки, которую я привязал на ходу, — приклад бил по бедру на каждом втором шаге. Обрез за поясом, холодный, упирался в бок. Копьё в правой руке я нёс как посох.

Каждые десять-пятнадцать шагов я останавливался и поднимал указку.

Смотрел назад, вдоль дороги, на кусок леса у поваленного дерева.

Противника не находил.

Вернее, находил — но не там, где он должен был бы быть.

Они мелькали. Суетливо, вразнобой, перебегая между машинами, и вся эта суета не складывалась ни в какую стройность. Кого-то тащили. Кто-то махал руками. Кто-то дважды прошёл туда и обратно с одним и тем же ящиком.

Отсутствие командира им, видимо, тоже мешало.

За то время, что мы прошли половину поля, они не приблизились к дереву даже вплотную.

Уровень непрофессионализма у этих ребят зашкаливал.

И вот на этом я ловил себя уже в третий раз за час.

Потому что при таком отсутствии профессионализма та стрельба — три попадания в переносицу и в висок, миллиметр в миллиметр, — не объясняется вообще ничем.

Это можно назвать только одним словом.

Аномалия.

Я опустил указку и сунул её в нагрудный карман. И в этот момент справа от меня кто-то тихо ойкнул от восторга.

Девочка была уже в поле.

Метрах в семи, среди бурьяна, по грудь в траве, — и тянулась к чему-то жёлтому.

У меня, что называется, ёкнуло.

Я даже не шагнул — подпрыгнул на месте, разворачиваясь, и пошёл к ней, стараясь не бежать, потому что бегущий взрослый пугает сильнее любой опасности.

— Ева.

Она обернулась, зажав в кулаке пижмовую метёлку.

— Ты чего в открытое-то?

Она посмотрела на цветок. Потом на меня. Потом снова на цветок — и было видно, что связи между «открытым» и «цветком» она не улавливает совершенно.

Я взял её за руку и вывел обратно к кромке.

Через двести шагов всё повторилось.

Синий колокольчик, торчащий из-под лопуха. Она увидела его боковым зрением, отпустила мою ладонь — и всё, её уже нет рядом, она уже там, присела на корточки и разглядывает.

Эти пылинки буквально выдёргивали её из здравого смысла.

А я, надо сказать, в такие моменты терялся.

Не очень-то я знаю, как надо поступать. Конечно, детей надо приучать к дисциплине. Но когда ты не отец, а когда ты её знаешь всего второй день, с этим возникают сложности.

Прикрикнуть? Ребёнок первый раз за сутки на что-то реагирует по-человечески, а я на него рявкну.

Не прикрикивать? Она выйдет в поле в тот момент, когда за спиной у нас пойдёт кто-нибудь с оптикой.

Я выбрал среднее: шёл сбоку, между ней и полем, и каждый раз аккуратно смещал её обратно, как смещают телегу с обочины.

Она этого, по-моему, вообще не замечала.

Бродяга разобрался быстрее меня.

Он просто начал ходить широкой дугой со стороны открытого пространства — метрах в трёх от неё, огромный, зелёный, беззвучный, — и когда она в очередной раз рванула к чему-то белому, он оказался у неё на пути и мягко подпёр плечом.

Она уткнулась в его бок, засмеялась и обошла.

Ну хоть кто-то из нас двоих понял, что делать.

На третьем цветке она вдруг обернулась и протянула мне свою добычу.

Пижма, колокольчик и что-то мелкое белое, зажатые в кулаке до состояния мятого веника.

— Держи.

Я взял.

И, честно говоря, некоторое время шёл, не понимая, что мне с этим делать: в правой руке копьё, в левой веник, за поясом обрез.

Потом сунул стебли в нагрудный карман, рядом с указкой.

Она это увидела и осталась довольна.

Храм приближался.

И чем ближе мы подходили, тем меньше он мне нравился.

Издалека он выглядел как церквушка. Ну, здание с крутой крышей и высоким гребнем, мало ли таких стояло по деревням.

Вблизи всё было не так.

Первое, что я заметил, — вокруг него ничего не росло.

Не выжжено, не вытоптано, не расчищено. Просто бурьян, доходивший мне до пояса, метрах в двадцати от стен становился ниже, потом совсем низким, а у самого основания шла полоса голой земли шириной в три шага. Ровная, серая, плотная, без единой травинки.

И ни одного следа на ней.

Второе — материал.

Я подошёл вплотную и остановился.

Стена была абсолютно гладкая.

Не оштукатуренная, не крашеная, не тёсаная — гладкая так, как бывает гладкой галька в реке. Без единого шва. Без стыка, без бревна, без блока. Всё здание, от земли до самого гребня, было сделано будто из одного куска.

Камень? Похоже на камень. Тёмный, с уходящей вглубь плотностью.

Дерево? Тоже похоже. Под определённым углом в глубине проступало что-то вроде волокна, длинного и слоистого.

Не пойми что.

Я провёл ладонью.

Материал был как хорошо отполированный самоцвет. Цвет ровный, единый, никаких переливов — но свет он отдавал чуть иначе, чем положено. Чуть больше, чем берёт. И оттого казалось, что стена слегка светится изнутри, хотя ничего она, конечно, не светилась.

Витражи начинались высоко, метрах в четырёх, и снизу разглядеть их толком не удавалось. Только край одного — тот самый, алый, глубокий, почти бордовый.

На гребне стоял знак.

Теперь я видел его отчётливо: вертикаль с загнутым верхом, а поперёк неё — косой крест. Не крест в христианском смысле. Что-то другое, и я не знал, что это, и мне это не нравилось отдельно.

— Красиво, — сказала Ева.

Я промолчал.

Дверь была одна.

Высокая, узкая, из того же материала, что и стены, и такая же бесшовная. Ни петель. Ни замка. Ни щели по краю.

Только ручка — простая скоба, тёмная, словно отполированная до блеска.

Мы стояли перед ней втроём.

Бродяга сел справа и уставился на дверь, не рыча и не скалясь, — просто смотрел, наклонив башку, как смотрят на что-то, чего не понимают. Ева взялась за мой рукав.

И оба они ждали.

Ждали, когда я сделаю последнее движение.

Я оглянулся в последний раз — на поле, на кромку леса, на далёкую дорогу, где мельтешили те, кому сегодня было чем заняться.

Потом протянул руку и взялся за скобу.

Ручка была тёплая.

Не горячая. Не холодная, как ей положено быть у металла в тени.

Тёплая — ровно как ладонь человека, который только что её отпустил.

Глава 30

Двери в жизни встречаются разные.

Одни куда-то приводят. Другие от чего-то уводят.

Сейчас передо мной была дверь, которая должна была увести меня от преследователей.

И почему-то я не решался сделать последнее движение. Взяться за скобу и потянуть.

Ладонь уже лежала на ней. Тепло металла — или не металла — уходило мне под кожу и никуда не девалось, и рука к этому теплу не привыкала. Обычно привыкает за пару секунд. Эта не привыкала.

Я посмотрел на своих спутников.

Бродяга всё так же смотрел на меня — с некоторым удивлённым вниманием, наклонив башку набок. Мол, ну и чего мы стоим.

Ева шмыгнула носом, тоже не отрывая взгляда от моей руки.

Я перевёл взгляд дальше. Глянул на край поля.

И мне показалось, что я увидел движение.

Расстояние было большое, метров восемьсот, и всё это тонуло в дрожащем горячем воздухе над бурьяном. И всё же что-то словно метнулось от дороги в траву.

Я машинально поднёс указку к глазам.

Да. Движение было.

Оно переходило в сторону поля — пока не очень уверенно, но настойчиво.

Его башка выглянула ненадолго, метнулась рука, он что-то объяснял тем, кто оставался на дороге. Показывал направление, потом рубанул ладонью — и в сторону поля соскочил ещё один.

Я задумался.

Что могло сподвигнуть их двигаться в поле?

С одной стороны, всё понятно: они нас преследуют, и это их работа. С другой — только что они получили от меня неплохих оплеух. У них потери. Есть убитые, есть раненые, есть тот, кто отдавал приказы и уже никому ничего не отдаёт.

За то время, пока я со своим небольшим отрядом — или, как нас когда-то оцифровала Система, стаей — шёл через поле, они, видимо, поменяли планы.

Либо почему-то укрепились во мнении, что старые планы всё-таки могут сбыться.

Я прикинул в уме, сколько их могло быть изначально.

По количеству машин, которые двигались за нами, — два «Урала», три легковых, микроавтобус, — выходило от восемнадцати до двадцати пяти человек. Троих я снял. Четверых развалил по обочине. Ещё троих взяли фонари в первой стычке, судя по тому, как долго те огрызались.

Значит, десяток на ногах у них есть. И если им наплевать на своих раненых, они вполне способны продолжать боевые действия.

А с другой стороны, раненых могли отправить с машиной обратно. Кто-то остался. Кто-то мог подойти в качестве подкрепления.

Вариантов было немало, и ни один из них меня не радовал.

В голове мелькнула шальная мысль.

Может быть, есть смысл вообще не заходить в эту церковь?

Потому что, как ни крути, внутри мы будем выдерживать осаду. Одна дверь. Окна на четырёхметровой высоте. Ни второго выхода, ни возможности отойти.

Да, возможно, потерь у них будет больше — если они полезут в лоб и если меня не снимут первой же пулей, когда я высунусь.

Но цель-то у меня не количество их потерь наращивать.

Цель — остаться в живых и сохранить свою стаю.

Я перевёл взгляд на лес.

Он стоял стеной по всей левой стороне поля, тёмный, ровный, с той плотной хвойной глубиной, в которую взгляд уходит на два метра и там останавливается.

И в этот момент оттуда послышалось.

То ли вой, то ли завывающее рычание.

Звук шёл низко, на самой границе слышимого, и начинался откуда-то из-под земли. Он поднимался медленно, набирая высоту, ломался на середине — и там, на изломе, в нём появлялась вторая нота, идущая параллельно первой.

Так не воет ни волк, ни собака. У волка звук один. Здесь их было два, и оба тянуло одно и то же горло.

Потом вой сорвался в рычание — мокрое, захлёбывающееся, будто зверь рычал и одновременно пил.

И оборвался.

Птицы над лесом замолчали все разом.

Это произвело на меня впечатление настолько, что я даже глянул на Бродягу.

Он всё-таки как-то ближе к природе. Ему виднее.

И надо сказать, глянул не зря.

Он щетинился.

Брыли с одной стороны были приподняты, обнажая клыки ещё больше, чем обычно. Шерсть — вернее, то, что от неё осталось между чешуйками, — встала гребнем от загривка до самого хвоста, и по этому гребню прошла зелёная волна.

Он приосанился. Глянул в сторону леса. Потом на меня.

И недовольно прогудел.

Сдавленное утробное рычание заклокотало у него в районе горла и сипло булькнуло из-под брыли.

Я расшифровал это примерно так: туда не пойдём.

Ева придвинулась ко мне вплотную и взялась за карман, в котором лежали её цветы.

Что-то мне подсказывало, что тайга встретит нас не с большим радушием и гостеприимством, чем те, кто сейчас наполнял заросшее поле почившего в бозе колхоза.

Я ещё раз посмотрел на лес. Потом на поле, где в бурьяне уже двигались двое.

Потом на дверь.

И перестал колебаться.

Не потому, что церковь стала мне нравиться.

А потому, что из трёх дорог она была единственной, где я хотя бы не знал, о конкретной опасности. Может там и опасно, но пока это не очевидный факт, в отличии от того, что сейчас было за спиной.

Дальше сработал автоматизм.

Тот самый, профессиональный, который включается не от решения, а от его отсутствия. Ты можешь сколько угодно взвешивать — но в какой-то момент тело перестаёт ждать и делает.

Я не знал, что там внутри.

Зато знал другое. Пятьдесят на пятьдесят, что это место окажется удачным и спешным укрытием. А если есть доступ к окнам наверху — то ещё и с хорошей точкой обстрела.

Впереди поле. Слева лес.

Лес тоже надо будет как-то контролировать, но это уже по ходу.

Я потянул за скобу.

Дверь пошла легко.

Слишком легко для своей толщины — без скрипа, без сопротивления, без того короткого рывка, с которым отходит любая давно закрытая дверь. Она открылась так, будто её открывали вчера.

Я шагнул внутрь первым.

И, не оборачиваясь, поднял руку с выставленным пальцем: ждать.

Внутри был один зал.

Без перегородок, без алтарной преграды, без каких-либо внутренних стен вообще. Просто объём — от пола до высокого свода, и всё это из того же материала, что и снаружи.

Бесшовного.

Пол переходил в стену без угла и без стыка, стена уходила в свод плавной дугой. Всё помещение выглядело так, будто его не построили, а вырезали изнутри одного куска.

Ни пыли. Ни паутины. Ни следов на полу, кроме моих.

И запаха не было.

Вот это зацепило меня сильнее всего.

Нежилых помещений без запаха не бывает. Пустой дом пахнет сыростью. Заброшенная церковь — извёсткой и голубями. Даже стерильная лаборатория пахнет хлоркой и пылью в вентиляции.

Здесь не пахло ничем. Воздух был просто воздух, чистый и прохладный, и от этого хотелось задержать дыхание.

Свет шёл сверху.

Витражи стояли высоко, под самым сводом, и алое солнце ложилось с них длинными косыми полосами. Пол в этих полосах становился красным — ровно так, как я и обещал Еве.

Обстановки почти не было.

Слева, вдоль стены, стояли три лежанки. Узкие, низкие, без спинок, застеленные плотной серой тканью, натянутой без единой складки. Рядом с каждой — табурет.

Ни тумбочек, ни личных вещей, ни барахла, которое человек неизбежно вокруг себя разводит.

Аскеза. Полная, спокойная, добровольная.

А вот правую стену занимали ниши.

Ряд углублений, вырезанных в том же материале, на уровне груди и выше, каждое размером с полку.

И в них лежало оружие.

Вот тут я, признаться, остановился надолго.

Мечи. Три штуки, разные. Короткий, в простых ножнах. Длинный, полуторный, стоящий вертикально в специальном пазу. И третий, лежащий отдельно, — у него по кромке шла едва заметная светлая линия, будто лезвие подсвечивали изнутри. Я на него посмотрел дважды.

Трезубец с широкими зубьями и с древком мне в рост.

Лук. Цельный, тёмный, с натянутой тетивой, с какими-то накладками на плечах и с мелкими значками, врезанными вдоль рукояти. Рядом колчан, полный.

Ножи. Много ножей. Длинные, короткие, изогнутые.

И метательное — целая ниша.

Плоские пластины с заточенными краями. Короткие тяжёлые дротики, уложенные веером. Что-то вроде звёздочек, только не звёздочки — форма была другая, более сложная, и я не понял, как она должна лететь.

Словно тут ниндзя проживал.

Ни одного огнестрела. Ни автомата, ни карабина, ни даже ржавой одностволки.

Хотя нет, дело было не в этом.

Дело было в том, что почти всё в этих нишах имело продолговатую форму.

Меч, дротик, копьё, стрела.

Я поймал себя на том, что стою и раскладываю их по весу, по балансу и по тому, как они лягут в руку при броске.

Похоже, здесь есть кое-что, что мне подойдёт.

Причём подойдёт так, как не подходило ещё ничего с самого утра.

Лежали в нишах и другие вещи.

Странные. Из тех, при взгляде на которые сразу ясно, что назначение у них не бытовое: гранёный шар размером с кулак, кольцо на подставке, ещё какая-то мелочь, формы которой не объясняются ничем полезным.

Артефакты, скорее всего. Или что-то в этом роде.

Мне таких попадалось немало — не таких же, конечно, но общее ощущение у меня было.

Задерживаться на них я не стал. Не то сейчас время.

Возле каждой ниши на стене были выведены замысловатые знаки.

Мелкие, врезанные неглубоко. Прочесть я их не мог — язык был не мой и, подозреваю, вообще не человеческий.

Зато догадаться было несложно.

Это ведь как в любой части: не умеешь читать по-местному — читай по содержимому. Возле оружейных ниш одна группа значков. Возле дальней, где в свёртках лежало что-то мягкое, флаконы и туго скрученный жгут, — другая.

Медицина. Однозначно.

Возле третьей, самой скромной, — третья группа. Там стояла вода в простых прозрачных ёмкостях, лежали одинаковые серые бруски в глухой упаковке и что-то, отдалённо похожее на хлеб: плотное, тёмное, без запаха.

Место перекуса. Тоже понятно.

Всё складывалось в одну простую картину.

Это место воина.

Или отряда — судя по трём лежанкам. Похожее на храм, устроенное как храм, но по сути своей это была стоянка бойца, у которого всё разложено по местам и ничего лишнего.

Новый мир полон странных вещей и странных людей. Мало ли аскетов сейчас бродит по этой земле, обвешавшись железом и веруя во что-то своё.

На стене над лежанками был знак.

Тот же, что и на гребне снаружи: вертикаль с загнутым верхом, а поперёк — косой крест. Врезанный неглубоко, без краски и без позолоты, размером примерно с человека.

Перед ним ничего не стояло. Ни лампады, ни подставки, ни скамьи.

Просто знак, а под ним три лежанки и три табурета.

И тут у меня в голове проскочила короткая мысль.

А не вернётся ли хозяин?

Бог его знает, кто он такой и что собой представляет. Судя по арсеналу — человек серьёзный. Судя по тому, что живёт в поле в здании без швов, — не совсем человек. Параллельная мелькнула в голове. Это логово совсем рядом с городом. Странно что я ни разу не слышал что где-то неподалеку живет какой-то ниндзя.

Впрочем. К делу.

Если я тут займу оборону как следует, то и не пущу никого.

Так что ещё не факт, что кто-то сюда вернётся.

Лестница нашлась справа.

Узкая, без перил, идущая вдоль стены под небольшим уклоном — вернее, не идущая, а как бы выступающая из неё ступенями, вырезанными в том же материале.

Она вела наверх, на галерею.

И вот на этом мои профессиональные потребности были полностью удовлетворены.

Галерея шла по кругу. По всему периметру, вдоль всех четырёх стен, на уровне тех самых окон.

А окна изнутри выглядели совсем не так, как снаружи.

Снаружи — витражи. Красивые, алые, ловящие солнце.

Изнутри — бойницы.

Проёмы расширялись внутрь конусом, давая широкий сектор обстрела при узкой щели снаружи. Подоконник шёл со скосом, ровно под локоть. Высота — по грудь стоящему.

Не знаю, специально ли это сделано.

Но сделано было именно так, как я бы и попросил.

Я вернулся к двери и махнул своим.

Бродяга вошёл первым, сразу и не церемонясь, и его когти защёлкали по полу непривычно звонко — здесь и звук вёл себя странно, отдавался чисто, без гула, будто зал глотал всё лишнее.

Внутри он немедленно занялся тем, чем занимается любая собака в новом помещении.

Пошёл по кругу.

Обнюхал порог, обнюхал первую лежанку, сунул башку в нижнюю нишу и тут же выдернул её обратно. Дошёл до стены со знаком, поднял морду, посмотрел на него долгую секунду — и отвернулся, потеряв всякий интерес.

Потом обнаружил нишу с едой.

Вот там он завис основательно. Втягивал воздух так, что бока ходили, переступал лапами, и по всему было видно: пахнет неправильно. Не плохо, не опасно — а никак. Для него, с его-то нюхом, это, наверное, выглядело как еда, которой нет.

Он фыркнул, чихнул и ушёл от ниши обиженный.

Ева зашла следом, остановилась на два шага и задрала голову.

Красные полосы лежали на полу у её ног.

Она наступила на одну, посмотрела на свою красную туфлю и осталась довольна. Потом прошла вдоль всей полосы, как ходят по бордюру, — руки в стороны, пятка к носку.

А дальше пошла ровно туда, куда я и боялся, что она пойдёт.

К нишам.

И потянулась пальцами к гранёному шару.

— Не надо!

Вышло резче, чем следовало. Она отдёрнула руку и посмотрела на меня — не испуганно, а с обидой, что было даже хуже.

Я подошёл, присел на корточки и сбавил тон.

— Слушай. Это ведь не наше. Мы с тобой тут в гостях, а в гостях чужое не трогают, правда?

Она подумала.

— А чьё это?

— Вот и я хотел бы знать, — честно сказал я. — Может, вернутся, может, нет. Но если придут и увидят, что мы тут всё перещупали, — некрасиво получится. Давай пока ничего не будем брать. Потом разберёмся, что это.

Объяснение вышло так себе.

Настоящая причина была проще: бог его знает, что это за штуки и что они делают с тем, кто их берёт в руки. Я этой дряни навидался достаточно, чтобы не подпускать к ней ребёнка. Но говорить семилетней девочке «эта красивая стекляшка может тебя убить» — увольте.

Про гостей вышло убедительнее.

— Иди-ка лучше сюда, — я показал на крайнюю лежанку под знаком. — Отдохни. Никуда не уходи.

Она пошла, как ни странно, без спора.

Села, свесив ноги, и оттолкнулась ладонями от края, качнувшись. Ткань под ней даже не смялась. Ей это, судя по всему, показалось забавным — она качнулась ещё раз, потом ещё.

Тут подключился Бродяга.

Он подошёл и ткнул её носом в бок. Не толкнул — именно ткнул, аккуратно, снизу вверх, как тычут щенка.

Она пискнула и отпихнула его ладонями.

Он ткнул ещё раз.

Она засмеялась — впервые за всё это время в голос — и обхватила его морду обеими руками, а он подался вперёд и сделал вид, что его пересилили.

Игра продолжалась минуты полторы.

Потом она обмякла. Потрогала серую ткань ладонью, потом обеими, потом легла — сначала боком, подобрав ноги, а через минуту уже вытянулась во весь рост, положив голову на сгиб локтя.

Бродяга улёгся рядом, на полу, вплотную к лежанке. Занял он при этом половину зала.

Ева свесила руку и опустила её ему на загривок.

Ну и хорошо, подумал я.

Если заснёт — вообще замечательно. Ей это нужнее, чем всё остальное вместе взятое, а тащить спящего ребёнка я умею. Тащить измотанного и капризного — гораздо хуже.

Пусть спит.

Я скользнул глазами по нишам с этими странными штуками.

Шар. Кольцо. Мелочь непонятного назначения.

Руками не трогает — и слава богу. Проблема решена, а вопрос, что это такое, я себе задам как-нибудь потом, в другой жизни, где у меня будет на это время.

И перевёл взгляд туда, где лежало железо.

Вот это меня интересовало гораздо больше.

Я пошёл наверх.

Обход занял у меня минуты полторы.

Восточный сектор — поле, бурьян, далёкая дорога с машинами. Двое, что вышли в траву, продвинулись метров на семьдесят и залегли.

Северный — край леса, стена хвои, тёмная и неподвижная.

Западный — снова поле, дальше кромка и заброшенная ферма на пригорке, та самая, с провалившейся крышей.

Южный — лес, вплотную, шагах в двухстах.

И вот там, в южном секторе, между стволами, я заметил движение.

Совсем не такое, как у тех, в бурьяне. Похоже дело шло к осаде. Ну что ж, значит так тому и быть. Посмотрим у кого рука тверже и глаз верней.

Глава 31

Я переходил от одной бойницы к другой, не переставая удивляться мастерству исполнения.

Тот, кто это делал, понимал в оборудовании боевых точек больше, чем все инженерные наставления, которые я в своё время читал.

По сути, витраж был отвлекающим.

Тот, кто смотрел на здание снаружи — так же, как смотрел я час назад, — и предположить не смог бы, что это огневая точка. Красивое окно в церкви. Цветные стёкла.

Более того.

Стекло было неровное. Не гладкое, а с наплывами, с волной, с утолщениями — и при любом положении солнца хоть один из этих наплывов ловил луч и отдавал его наружу. Слепя того, кто попытается разглядеть, что там за окном.

Я это проверил специально: сместился на полшага влево, потом вправо. Отблеск перебегал, но не исчезал.

А та малая щель, оставленная понизу и снаружи практически незаметная, давала полноценный обзор.

Возможность удобного прицеливания и ведения огня.

Её вполне хватало и для того, чтобы использовать указку.

Что я и делал.

Перебрасывал внимание с поля на дорогу, с дороги снова на поле. Переходил от одной бойницы к другой, осматривал лес.

Камень подоконника был прохладный, гладкий и слегка тёплый там, где на него ложилось солнце. Локоть на скосе лежал так удобно, что через минуту я поймал себя на том, что стою в стойке, будто в тире.

Из леса уже пару раз снова доносились те самые жутковатые звуки.

Урчащее рычание. То же самое, с двумя нотами. Один раз далеко, второй — заметно ближе.

Я оборачивался.

Изредка, для контроля — приходилось следить за собственным смешанным детским садом, оказавшимся в помещении, полном оружия и неизученных артефактов.

Но по большей части они просто играли.

Ева свесилась с лежанки и трепала Бродягу за брыли, а он терпел с видом мученика и время от времени делал вид, что сейчас укусит. Один раз она попыталась залезть ему на голову. Он снял её лапой, аккуратно, как снимают с себя котёнка.

К нишам она не подходила.

На данный момент картина складывалась следующая.

В нашу сторону через поле приближалось всего несколько человек. Я насчитал четверых.

Двигались они очень осторожно.

Оглядывались. Перебрасывались короткими знаками — рукой, двумя пальцами, ладонью вниз. Останавливались через каждые двадцать-тридцать метров и приседали в бурьяне.

И смотрели в экраны телефонов.

Часто. Все четверо. Один шёл, держа аппарат перед собой на ладони, будто с компасом.

Похоже, именно так их действия и контролировались. Кто-то сидел на дороге, или в городе, или вообще неизвестно где — и вёл их по экрану.

Первая мысль была, конечно, о том, чтобы их снять.

Или снять двоих и таким образом загрузить работой оставшихся: пусть тащат обратно, а мне спокойнее.

Но следующая мысль оказалась куда конструктивнее.

Я подумал захватить кого-нибудь из них.

И поинтересоваться подробностями происходящего.

Мне ведь до сих пор никто ничего не объяснил. Я весь день бегаю от людей, которые знают, зачем бегут за мной, а я не знаю. И вот, наконец, ко мне сами идут четыре носителя информации, причём в поле, врассыпную, без прикрытия и без командира.

Идея мне понравилась.

Я даже начал всерьёз отрабатывать её в голове: подпустить до кромки голой земли, взять последнего, убрать за стену, а троим остальным дать основания залечь и не подниматься.

И наверное, на ней бы и остановился.

Если бы не новые события.

К которым можно было отнести появление ещё одной группы заинтересованных.

Эти появились с другой стороны. От города — вернее, от той кромки леса, в которую убежали фонари.

Но это были не фонари.

И, скорее всего, не их контролёры, кураторы или какие-нибудь уголовники, как я предполагал ещё час назад.

Здесь была чётко сформулированная группа.

Я поднёс указку и стал разбираться.

Их было восемь. Шли двумя тройками с интервалом и парой в замыкании, и шли не по прямой, а уступом, так что каждый видел сектор соседа. Один остался на кромке — не пошёл вообще, залёг и держал поле.

Прикрытие. Правильное, скучное, учебниковое прикрытие.

Одеты они были почти одинаково.

Не в форму в прямом смысле — форма подразумевает пошив и снабжение, а тут явно собирали из того, что было. Но собирали в одну сторону: тёмно-оливковое, серое, всё в один тон, никакой яркости, ничего лишнего. Разгрузки у всех разного образца, но подтянуты одинаково — по одной привычке, по одному требованию.

А на левом плече у каждого шла нашивка.

Светлая полоса и под ней цифра. Одна и та же полоса, разные цифры.

Ни герба, ни надписи, ни флага. Просто номер человека в структуре.

Вот это меня и убедило.

Потому что номер на плече — это не банда. Банда носит то, что ярче: оранжевый жилет, красную ленту, цветную тряпку. Банде важно, чтобы её узнали и испугались.

А номер нужен тому, кто ведёт учёт. Кто вечером сверяет, все ли вернулись, и записывает, кто именно не вернулся.

Оружие у них было единообразное. Автоматы, все одного типа, все с одинаково перемотанными ремнями.

Опытный глаз подбросил мне ощущение, которое я и без глаза уже понимал.

Подтянулся грамотный, профессионально организованный противник.

Причём организованный по тем же правилам, что и те, кто гнался за мной от подъезда. Та же школа, те же уставы, тот же порядок движения — просто другой штаб.

Другой город.

Вот это, пожалуй, и было главным выводом. Такая же группа захвата — только пришедшая не из моего города.

И тут мне очень доходчиво припомнились слова Костромина.

Как минимум два формирования нарезают круги вокруг города. Не вступают в бой, не провоцируют, только присматриваются.

Он сказал «как минимум».

Я начал считать.

Городские, что гнались за мной от дома. Фонари, которых уже подчистили. Восемь плюс один на кромке — вот эти новые. И то, что урчит в лесу на два голоса и никаким формированием не является вовсе.

Получалась приличная цифра.

Прямо-таки неприлично приличная для одного заброшенного колхозного поля.

Моё внимание тут же переключилось на новых.

Хотя и на четверых в бурьяне я, конечно, посматривал — они как раз одолели ещё тридцать метров и снова залегли, уткнувшись в свои экраны.

Ситуация опять набирала обороты.

Я обернулся, чтобы в очередной раз проверить свой детский сад.

И обнаружил, что детский сад закончился.

Ева спала.

Лежала на боку, подтянув колени, с приоткрытым ртом, и одна её рука так и свисала с лежанки. Дыхание шло глубокое и ровное — первое ровное дыхание за все сутки, что я её знаю.

А Бродяга улёгся у самой лежанки.

Развернувшись так, чтобы башка была в сторону двери.

Морду он положил на лапы, но глаза не закрыл. Смотрел на вход, не мигая, и по чешуе вдоль хребта раз в несколько секунд проходила тусклая зелёная волна.

Верный телохранитель.

Ну хоть за этот сектор я мог не переживать.

При новых обстоятельствах идея захвата пленных отпадала сама собой.

Она сменилась другим, не менее очевидным расчётом.

Надо было решить, когда начать их уничтожать. И в каком порядке.

Конечно, неплохо было бы каким-то образом столкнуть их между собой. Приём, который уже сработал у меня сегодня один раз, и сработал недурно.

Но для этого следовало понять: совместная это операция — или встреча двух заинтересованных конкурирующих групп.

А они вели себя странно.

Настолько странно, что сделать вывод сразу было невозможно.

Они видели друг друга. Тут никаких сомнений: восьмёрка с нашивками вышла из леса в полукилометре от бурьяна, где ползли четверо городских, и обе стороны друг друга давно заметили.

Но словно не обращали внимания.

Не сближались. Не расходились. Не обозначали себя знаками, не поднимали оружие, не ускорялись.

Просто шли по своим делам, как две очереди в разные кассы.

Это привело меня к выводу, который был неприятным, зато честным.

В таком случае я буду воспринимать их как единого противника. Разделённого на два направления атаки.

Два союзника — по которым надо бить отдельно.

Отсюда вопрос: как именно бить?

И вот тут произошло то, что уже реально вывело меня из спокойного размышления.

Двумя группами дело опять не ограничилось.

Появилась ещё одна. С третьей стороны.

Эти уже точно были не старого стандартного формирования.

Одеты по-разному — вот первое, что бросалось в глаза. Никакого единого тона, никаких нашивок, никакого порядка. Кожа, брезент, что-то похожее на монашеский балахон у одного. У другого поверх всего надета сбруя из ремней, к которой прицеплено штук шесть предметов, и ни один из них я не опознал.

Оружие в руках — либо переделки, либо вообще непонятно что.

Один нёс что-то вроде обреза, но с наростом на стволе — гранёным, тёмным, явно приделанным отдельно. У второго вдоль ложи шла вставка, которая слегка отдавала свет, как та кромка на мече внизу.

Иного объяснения этим дополнениям я не нашёл. Артефакты.

Лица довольно угрюмые. Не злые — именно угрюмые, как у людей, которые пришли делать неприятную работу и заранее с этим согласны.

Их было немного.

Пятеро всего.

И почему-то первая же мысль, отдавшая по спине легким холодком, привела меня к выводу: велика вероятность, что они опаснее первых двух групп вместе взятых.

Хотя, может быть, здесь срабатывало обратное — мой отсутствующий опыт нынешнего нового мира.

В городских формированиях я ориентировался легко. Официальные, созданные по старым системам и требованиям, предсказуемые до последнего движения. Я знал, чему их учили, потому что учили тому же, чему и меня.

А чего ждать от этих — предположить было трудно.

Их мало. Но шли они уверенно.

Даже не столько уверенно, сколько размеренно. Отточенно. Явно не однодневной практикой.

К этой ситуации я даже привыкнуть не успел.

Ещё не успел ни повозмущаться, ни поудивляться, ни испугаться всерьёз, когда из леса вышли медведи.

Я глянул в ту сторону — и увидел двоих.

А за ними ещё пару-тройку хищных зверей, которых я толком не разглядел, потому что они шли ниже, в подросте.

И вот это мгновенно отправило меня в мыслях к событиям двухлетней давности.

К посёлку неподалёку, где мы отбивали атаки. Явно контролируемые.

Тогда в поле сидел большой белый волк. Сидел спокойно, не участвуя, и каким-то образом превратил окрестное зверьё в очень грамотно действующую армию: медведи шли клином, волки прикрывали фланги, и вся эта масса меняла направление синхронно, будто по щелчку.

Я до сих пор не знаю, как он это делал.

Зато отлично помню, как это выглядело.

Я на секунду оторвался от указки.

Перевёл дух и задумался.

Это уже была полноценная осада.

И здесь выбирать хитрую стратегию — ту самую, которую называют искусством войны, то есть мастерством обмана, — не получалось.

Обман требует инструментов. Требует пространства, неизвестности, вариантов.

А когда ты у всех на глазах в конкретном здании посреди открытого поля, обманывать нечем. Ты вот здесь. Все это знают. Все видят стены и понимают, что стены никуда не уйдут.

А тебя при этом атакует большое количество хорошо обученных и вооружённых людей.

Причём ещё не факт, что все они люди. И уж по крайней мере вопрос, какой уровень мутации может оказаться у этой новой пятёрки, я себе задать не рискнул.

А что касается зверей — тут и добавлять нечего.

Обычные звери прошлого мира так себя не ведут.

И что получалось в итоге?

А в итоге получалось, что осада началась.

В таких случаях действия обычно становятся грубыми и прямолинейными. То есть просто бой. Чем больше ты стреляешь, тем лучше.

Мысли, анализ и стратегию в этом случае лучше отложить в долгий ящик.

Здесь надо думать исключительно о запасе боекомплекта. Об эффективности его использования, об экономии и о шансах отбить эти волны.

Здесь уже не играло роли, кто там раненый, а кто убитый.

Есть точка возврата. Есть качественный скачок: при определённом количестве противника мелкие удары и провокации больше не значат ничего.

Я и не стал тянуть.

Надо было выбрать, кто пойдёт первым.

Звери пока себя явно не проявили. В конце концов, может быть, это просто какие-то любопытные медведи выглянули посмотреть, что тут будет происходить.

Да, звучит дико.

Чёрт знает, как оно там на самом деле, но размышлять об этом я сейчас не собирался.

Стоит отметить, что точных намерений противника я по-прежнему не знал. За исключением тех, кто гнался за мной изначально, — с этими всё было ясно с самого утра.

Поэтому решение было принято такое.

Новые группы не уничтожать сразу. Нанести пару ранений и посмотреть на реакцию. Пусть это будет провокация — хотя бы увижу, откроют ли ответный огонь. А если откроют, то думать уже не о чем.

А вот чтобы мне мозг не нагревали эти умники, четыре великих разведчика из моих изначальных преследователей, — вот этих можно было смело превратить в троих.

Тут большой роли уже не играло.

И чтобы не проверять своё мастерство в стрельбе из лука — не то время, чтобы экспериментировать, — я решил пока использовать проверенное.

Метательные способности.

Я спустился к нишам и взял то, что подходило.

Три плоские пластины — те самые, с заточенными краями, размером с ладонь, тяжёлые не по виду. Две легли в левую руку между пальцами, как карты.

И один метательный нож. Узкий, без гарды, с ромбовидным сечением клинка и оплёткой на хвостовике. Он лёг в кисть так, будто под мою кисть и делался.

Обратно на галерею я взбежал через ступеньку.

Первая сложность обнаружилась сразу.

Бойница — вещь замечательная для стрельбы и совершенно негодная для броска. Конус расширяется внутрь, значит наружная щель узкая, и рука в замахе туда просто не проходит.

Пришлось решать иначе.

Я встал вплотную, боком, вложив предплечье в самый створ, и пробросил вхолостую — коротко, от локтя, почти без плеча.

Прошло. С запасом в два пальца.

Ну и достаточно.

Первым я взял того, кто нёс переделку с наростом на стволе.

Он шёл вторым в своей пятёрке, чуть правее, метрах в трёхстах — и я в этот момент отметил, что триста метров для броска рукой звучит как издевательство, но сегодня уже ничего не звучит нормально.

Указка. Он приблизился и встал в створе, крупно, отчётливо: угрюмое небритое лицо, брезентовое плечо, ремень сбруи.

Я выбрал бедро. Наружную часть, выше колена — там кровит, там больно, там человек садится на землю и остаётся жив.

Локоть пошёл вперёд.

Пластина ушла.

И вот тут я наконец увидел, как это выглядит со стороны, потому что смотрел я через указку и цель у меня была крупная.

Она не летела. Она возникла.

Пластина словно перескочила расстояние, миновав его целиком: вот она у меня в пальцах, вот она входит ему в бедро, и между этими двумя моментами нет ничего — ни дуги, ни блеска, ни времени.

Его развернуло и посадило.

Он даже не понял сначала, что произошло: схватился не за бедро, а за живот, потом посмотрел на руку, потом на ногу — и заорал.

Второму досталось в плечо.

Этот шёл замыкающим, и пластина вошла ему сзади в мякоть выше лопатки. Его бросило вперёд, он сложился и уткнулся в траву, и я успел заметить, как остальные трое падают — все разом, грамотно, врассыпную.

Мгновенно.

Даже не оглядываясь на своих раненых, даже не пытаясь понять, откуда пришло.

Вот это, надо сказать, впечатлило меня сильнее их артефактов.

Ответного огня не последовало.

Ни выстрела. Ни очереди по храму, ни попытки нащупать. Они просто исчезли в бурьяне и лежали там, невидимые, и я понял, что теперь не знаю, где именно.

Провокация не дала ответа. Провокация дала мне новый вопрос.

А потом я развернулся к восточной бойнице.

К моим умникам.

Четыре великих разведчика к этому времени продвинулись почти к самой границе бурьяна. Последний из них как раз приподнялся на колено и в очередной раз уткнулся в экран телефона.

Я взял нож.

Указка легла на его лицо — молодое, взмокшее, с прилипшей ко лбу прядью. Он смотрел в свой экран так внимательно, будто там было что-то важное.

И вот тут я, признаюсь, потратил лишнюю секунду.

Потому что вспомнил, как выглядели три подростка у поваленного дерева. С аккуратными точками между глаз. С такой точностью, что впору брать измеритель.

Они ведь очень любят стрелять в переносицу.

Что ж.

Я не стал изобретать ничего своего.

Локоть пошёл вперёд, и нож ушёл туда, куда ушёл.

Он вошёл ему точно между глаз.

Телефон выпал первым и остался лежать на траве экраном вверх, продолжая что-то показывать.

Сам разведчик опрокинулся назад, коротко, без всякой драмы, и в бурьяне сразу стало на одного человека меньше.

Телефон так и лежал в траве экраном вверх.

Далеко, метрах в двухстах, и через указку я видел только, что экран горит и что-то на нём меняется. Разобрать что — не разбирал.

Зато меня наконец догнала простая мысль.

У меня ведь тоже есть телефон.

И я про него забыл. Начисто. Потому что последние часы мне было как-то не до этого. Я занимался анализом, подсчётом групп и расстановкой приоритетов, а такие занятия имеют свойство выжигать всё остальное.

Я отошёл от бойницы на полшага, чтобы не торчать в створе, и достал аппарат из кармана.

Экран засветился сразу, без задержки.

Сообщений накопилось прилично.

[НАВЫК: МЕТАТЕЛЬ КОПЬЯ. УР. 4 → 6]

[ТОЧНОСТЬ: +70%. УСИЛИЕ БРОСКА: +120%. РАСХОД: НЕ ФИКСИРУЕТСЯ]

Шесть.

За одно утро с двух до шести. Я даже не помнил, когда там была двойка — кажется, всё то же утро, только в другой жизни, где у меня ещё была квартира и работа.

Строчка про расход мне не понравилась отдельно.

«Не фиксируется» — это ведь не то же самое, что «отсутствует». Это значит, что расход, возможно, есть, просто его никто не считает. Или считает, но не мне.

[НАВЫК ПОЛУЧЕН: СТРЕЛОК. УР. 3]

[ТОЧНОСТЬ НА ДИСТАНЦИИ: +45%. КОНТРОЛЬ ДЫХАНИЯ: УЧТЁН]

Вот это было даже обидно.

Стрелять меня учили годами. Учили нормально, вбивая до автоматизма, и я стрелял хорошо задолго до всякой оцифровки — а Система только сейчас соизволила это заметить и выдала третий уровень, будто одолжение сделала.

«Контроль дыхания учтён». Спасибо. Я в курсе.

[СТАТУС: ЗАЩИТНИК. ЭФФЕКТИВНОСТЬ ЗАЩИТЫ: +40%]

[ПОДОПЕЧНЫХ: 2]

Я перечитал последнюю строчку дважды.

Двое.

А ведь ещё утром там стояла единица.

Значит, Система пересчитала. И пёс, который сейчас лежит внизу мордой к двери, для неё больше не имущество, не биологический объект и не оцифрованный канис.

Он подопечный.

Не знаю, что мне с этим делать, но что-то в груди на секунду встало тепло и неудобно.

[ОБСТАНОВКА: ОСАДА]

[ПРОТИВНИК: НЕОДНОРОДНЫЙ. ГРУПП: 3. УРОВЕНЬ ОПАСНОСТИ: 91%]

[ПРОГНОЗ УДЕРЖАНИЯ ПОЗИЦИИ: НЕ РАССЧИТЫВАЕТСЯ]

Девяносто один.

С утра было семьдесят.

Я долго смотрел на эти цифры и думал о том, какая всё-таки паскудная штука — точность. Пока тебе просто плохо, ты можешь себя обманывать. А когда тебе выдают процент, обманываться уже нечем.

И отдельно — «не рассчитывается».

В прошлую волну Система рассчитывала всё. Она выдавала мне восемь процентов на выживание при въезде в посёлок, и это было мерзко, но это была цифра.

Здесь цифры не было.

Или задача не имела решения, или у неё не хватало данных.

Последнее сообщение было короче всех.

[ЗОНА: ВНЕ УЧЁТА. ОБНОВЛЕНИЕ ДАННЫХ НЕДОСТУПНО]

Я поднял глаза от экрана и посмотрел на бесшовную стену вокруг себя.

На высокие окна, из которых красный свет ложился длинными косыми полосами.

На нишу с оружием, которое лежало так, будто его вчера протирали.

Вне учёта города.

То есть здание, в котором я стою, для Системы не существует. И я, стоящий внутри, тоже наполовину не существую — она видит мои навыки, но не видит, где я.

Пожалуй, впервые за весь день я поймал себя на том, что это скорее хорошая новость.

Внизу, на лежанке, спала Ева.

Я убрал телефон в карман, вернулся к бойнице и вложил предплечье в створ.

По полю уже двигались.

Все три группы разом.

Глава 32

Огонь они по мне всё-таки открыли.

Но не сразу.

И вот это наталкивало на размышления. Между тем, как они меня обнаружили, и тем, как начали работать, прошло минут семь — а семь минут для группы, которая уже в поле и уже понесла потери, это очень долго.

Значит, действия ведутся под строгим контролем. И планируются.

Причём не теми, кого я сейчас видел через бойницы.

Первые выстрелы были достаточно робкие.

Я даже не сразу понял, кто именно стрелял. Чтобы взять новый ракурс наблюдения, приходилось ходить по кругу, а пока идёшь — теряешь и вспышку, и звук.

Это были проверочные выстрелы. Одиночные, с большими паузами, без всякой попытки накрыть.

Одна из пуль попала в витраж.

Не разбила. Ударила, оставила на алом стекле белую звёздочку размером с ноготь — и всё. Ни трещины по всему полю, ни осыпавшегося края.

Но мне она дала понять важное: они отдают себе отчёт, откуда может вестись огонь в их сторону.

Другая пуля пришла в стену, левее моей бойницы.

И вот тут я, признаюсь, вздрогнул.

Потому что стена не выбилась.

Ни крошки, ни воронки, ни пыли. Пуля ударила — и по всему объёму здания прошёл низкий, чистый, почти музыкальный звон.

Как по наковальне.

Звук шёл секунды три, медленно угасая, и шёл он не от точки удара, а откуда-то сразу отовсюду — из пола, из свода, из-под моих ног.

Я положил ладонь на стену.

Она гудела.

Скажу честно, поначалу меня всё это не сильно напрягало.

Где-то внутри присутствовало ощущение, что ситуацию я держу под контролем. Количество приближающихся и количество оружия, лежавшего в этом помещении, вселяли некоторую надежду.

И я начал заниматься делом.

Спустился вниз и стал переносить себе запас вооружения, распределяя его по бойницам.

Работал не торопясь, больше внимания и времени уделяя контролю и наблюдению — каждые полминуты возвращался к створу и смотрел.

В восточную бойницу, ту, что на поле с разведчиками, я отнёс метательные пластины и три дротика. Уложил на скос подоконника, ровным веером, остриями к себе — чтобы брать не глядя.

В южную, на пятёрку, — ещё дротики и короткий меч. Меч, если честно, скорее для успокоения: если дело дойдёт до того, что он мне понадобится, всё остальное уже не будет иметь значения.

В северную, на лес, — трезубец.

Он оказался неожиданно хорош на весу. Тяжёлый, но с центром почти у самой руки, и лежал в кисти так, что сам просил, чтобы его отправили.

Лук с колчаном я поставил у западной, где пока не было никого.

Мелкашку с двумя патронами и обрез с пятью — на галерею, посередине, чтобы можно было схватить с любой стороны.

Пистолет с одним патроном я оставил в кармане. Есть вещи, которые не раскладывают по подоконникам.

Между этими рейсами я наблюдал.

И понемногу картина начала складываться.

Пятеро из нового мира вели себя крайне осторожно.

Их я больше не видел вообще. После двух пластин они легли в бурьян и не поднимались, не перемещались и не обозначались. Думаю, с их стороны был один выстрел — я слышал странный хлопок, ниже и глуше остальных, — но не более.

Те, которые приехали из какого-то другого города, — по крайней мере, как я предполагал, — оказались щедрее в расходовании боеприпасов.

Их пули щёлкали по стенам время от времени, и каждый раз здание отзывалось этим своим долгим звоном. Работали они с кромки леса, аккуратно, по одному, без огневого вала. Проверяли реакцию. Смотрели, отвечу ли я.

Я не отвечал.

А мои недавние противники — те, кто гнал меня от подъезда, — вели себя не столь смело.

Возможно, потому, что уже знали мои способности на собственной шкуре.

Команду им, видимо, дали, и один выстрел с их стороны был. Очевидно, для отчётности. Этим и ограничилось.

Это не могло не радовать.

Психологически подавленный враг уже побеждён — старая истина, и она работает лучше всякой техники. Этих стоило хоть раз пугнуть всерьёз, и они просто убежали бы.

На краю сознания у меня было отложено: отогнать их не займёт ни боеприпасов, ни времени.

Поэтому им я уделял внимания меньше всего.

Хотя, конечно же, и не забывал.

А дальше пошла череда событий, которую можно назвать лавинообразной.

Начало происходить то, что полностью поменяло картину. И полностью выветрило уже начавшую складываться уверенность, что я контролирую ситуацию.

Причиной была пуля.

Всего одна.

Она пришла в витраж. Пришла хорошо, точно — я даже оглянулся и посмотрел.

Не исключаю, что она попала внутрь помещения. А значит, попала точно в бойницу. В ту самую щель, которой снаружи практически не видно, с трёхсот-четырёхсот метров, сквозь отблеск, который эти окна щедро раздают в любую сторону.

Мягко говоря, хороший выстрел.

Надо было выяснить, откуда он произведён и кем.

А самое главное — кто-то уже понял, как устроены эти окна.

Я отошёл к другой бойнице и поднёс указку к глазам.

Потребовалось время, чтобы найти стрелка.

Я дважды менял бойницы, потому что нельзя долго присматриваться из одной: если напротив тебя окажется снайпер, ты сам себя ему и покажешь.

И, кстати говоря, он там и оказался.

Заметить его удалось не сразу.

Если бы не те же хитро сделанные витражи, я бы, может, его и не нашёл — либо времени ушло бы намного больше.

Отражённый солнечный свет, брошенный стеклом в его сторону, блекнул в его оптике.

Вот и всё, что его выдало. Тусклое пятнышко размером с булавочную головку, в двухстах метрах, под кустом — там, где кустов вообще не должно быть столько.

Он лежал грамотно. Не за кустом, а в кусте — вернее, в наброшенном поверх себя сушняке, и различался только по этому пятнышку и по неестественно ровной линии, которая была его предплечьем.

Короткое движение указки к глазам.

Короткий замах.

А дальше я замер.

В голове картина полностью перестроилась.

Снайпер находился у дороги. И, похоже, относился к тем, кто пришёл из моего города, — потому что лежал он ближе именно к тому месту, где стояли их грузовики.

Но из-за того, что моё внимание перенеслось дальше, до самой дороги, краем глаза я засёк движение с другой её стороны.

И вот это не могло не произвести впечатления.

Это меняло картину настолько, что в таких условиях уже не стоило ликвидировать снайпера сразу, как увидел.

Тут стратегия другая.

Любая обнаруженная позиция противника должна быть под твоим контролем, а её ликвидация должна быть полезной для остальных действий. Для всего боя, а не для одной минуты.

Сейчас мне было полезнее знать, что снайпер есть и где он есть.

Потому что по дороге двигалась целая кавалькада.

Я опустил замах и стал смотреть.

Первыми шли два тентованных грузовика — тяжёлые, старые, с высокими бортами, и шли они медленно, на второй передаче, потому что за ними держалась колонна.

Они не стали подъезжать к завалу.

Свернули в стороне, метрах за четыреста от поваленной сосны, развернулись задом и встали борт к борту — грамотно, под углом, прикрывая пространство между собой.

Тенты откинули почти сразу.

И начали выгружать личный состав.

Люди шли через борт потоком. Не прыгали, не суетились, не сбивались — спускались по одному, отходили на три шага и сразу строились в колонны по два, лицом от машины.

Я даже не брался считать сколько.

Потому что можно было сказать очень просто: много.

Дальше пошло то, от чего у меня внутри стало холодно и очень спокойно — как бывает, когда организм понимает, что волноваться уже поздно.

Они начали работать по учебнику.

Первая группа ушла к кювету и растянулась вдоль него цепью, заняв фронт метров на двести. Вторая пошла в обход по кромке леса — не спеша, уступом, с интервалами, прикрывая друг друга. Третья осталась у машин и начала таскать из кузовов ящики.

Ящики.

Вот они мне не понравились сильнее всего остального.

Потому что ящики означают, что люди приехали не на десять минут.

Кто-то раскатал на земле длинную плоскую сумку и разложил на ней содержимое рядком. Кто-то устанавливал на треногу трубу с раструбом на конце — я не разобрал, дальномер или ещё что. Двое встали у крыла с планшетом и разложенной картой и, судя по жестам, делили поле на квадраты.

Никакой злобы. Никакой спешки. Никакого крика.

Просто работа.

Так работают, когда задача понятна, сроки согласованы, а сопротивление учтено в плане как строка.

И вот теперь мне стали понятны эти поползновения через поле.

Это по сути разведгруппа.

Их задача — закрепиться вблизи, обозначить объект и держать его под наблюдением. А подавлением, видимо, будут заниматься те, кто подъехал.

Именно так это и делается. Именно так делал бы и я.

Те же, кто подъезжал, продолжали удивлять.

Из-за грузовиков вышел третий.

Не грузовик — тягач. Приземистый, с широкой мордой, и он тащил за собой что-то на двухколёсном ходу, укрытое чехлом.

Я не поверил своим глазам.

А потом с этого чего-то сняли чехол.

Пушка.

Небольшая, короткоствольная, на раздвижных станинах — из тех, что ставят на прямую наводку по укреплениям. Расчёт развернул её за минуту с небольшим: станины в стороны, сошники в грунт, колёса с упорами.

И развернул стволом ровно сюда.

Некоторое время я стоял в задумчивости.

Смотрел, как один из расчёта прикладывается к прицелу. Как второй подносит выстрел. Как третий что-то показывает рукой в мою сторону, отмеряя поправку.

Здание за моей спиной было без швов, из материала, который не выбивается пулями и звенит как наковальня.

Не знаю, что с ним сделает прямое попадание.

Но я очень не хотел это выяснять.

Я плавно повернул голову и посмотрел вниз, на спящую Еву.

Она так и лежала на боку, подтянув колени. Ладонь свисала с лежанки, у самой башки Бродяги. Красная полоса от витража доползла до её плеча и лежала там, ровная и спокойная.

С другой стороны поля на это спящее семилетнее существо сейчас наводили артиллерию.

И губы сами произнесли фразу, которая родилась сама собой.

— Кто же ты такая?

Мне не дали долго размышлять и расстраиваться.

Со стороны леса вновь послышался вой.

Тот же самый, на двух нотах, только теперь ему ответили. Издалека, левее, коротко — и в этом ответе была та же двойная нота.

Значит, их там не одно.

А со стороны дороги разворачивались события и развёртывались силы.

Сколько, интересно, эти стены смогут выдерживать удары снарядов?

Да и смогут ли вообще?

Я провёл ладонью по камню рядом с бойницей — гладкому, прохладному, до сих пор чуть гудящему от последнего попадания. Никаких следов. Ни выбоины, ни сколов, ни даже царапины от пули, которая пришла сюда пять минут назад.

Это внушало определённое уважение.

Но пуля и снаряд — вещи разного порядка. Пуля бьёт точкой. Снаряд бьёт объёмом. Если эта штука не выбивается, но при этом звенит как колокол, то первое же прямое попадание может просто размазать нас внутри самой звуковой волной, а стены останутся стоять целёхонькими.

Красивая, надо сказать, перспектива. Без единой трещины снаружи.

И какие у меня были варианты?

Тот, кто подготовил это нападение, отнёсся к нему очень серьёзно.

Преимущество в количестве, в вооружении и вообще в силе было столь разительным по сравнению со мной — даже с моим удивительным навыком метать всё, что метается, — что размышлять о победе не стоило.

Да и про ничью здесь любые мысли были бы наивными.

Тут только отход и укрытие.

Но куда отходить?

В лес? Чтобы узнать, кто там воет?

Да, конечно, я уже был на грани того, чтобы принять такое решение.

Это ведь такое же решение, как решение войти в странную церковь. Тот самый случай, когда неизвестность может хотя бы гипотетически оказаться менее опасной, чем то, что ты видишь сейчас вокруг себя.

Вот только для меня лес не был полной неизвестностью.

Мне уже приходилось видеть, что там обитает. И как напоминание об этом — разбросанные кем-то уничтоженные тела на дороге, которые я проехал не так давно .

Серый с выгоревшими изнутри глазницами. Гора мяса со сросшимися костяными кулаками. Панцирный у кювета.

Кто-то положил их четверых. И сделал это, судя по всему, здесь же, в этих самых местах, сутки назад.

Тут есть важная разница между людьми и теми.

Если люди ещё могут чего-то не ожидать. Если они ещё способны мыслить шаблонно и если не все из них забыли, что такое цивилизация, — что такое сначала оценка, а потом уже действия.

То звери.

Звери и до мутации были охотниками на всё, что можно слопать. Они не оценивают, не согласовывают и не докладывают. Они просто работают по тому, что движется, и делают это лучше любого из нас, потому что учились этому миллионы лет, а не три года в учебке.

А во что они превратились после мутации — предположить было сложно даже с моим опытом.

Дойти до леса я, конечно, смог бы.

Те, кто подобрался ближе к церкви, скорее всего, именно с этой целью и подобрались: контролировать ситуацию и возможный отход. Но их слишком мало, чтобы они наверняка смогли мне помешать.

Хотя сейчас и эта мысль звучала не очень уверенно.

Тот, кто всё планировал, наверное, думал и об этом.

Вряд ли он знал заранее, что я укроюсь в церкви. Хотя эту информацию ему, наверное, уже сообщили — те четверо в бурьяне не просто так пялились в свои экраны.

Значит, эти деятели из нового мира со странным оружием.

Кто его знает, что это за оружие. Вполне может оказаться, что они станут серьёзным препятствием для отхода.

Да чёрт побери, никакого другого объяснения и нет.

Чего бы они здесь появились? Пятеро, без формы, без учёта, без номеров на плечах, с артефактами на стволах — и легли в бурьян с той стороны, где лес ближе всего.

Единственное возможное объяснение: отрезать мне отход.

Я постоял, глядя на них — вернее, на то место, где они должны были лежать, потому что видно их не было совсем.

И медленно, неохотно, сложил всё вместе.

Потому что складывать не хотелось.

Смотри, как выходит.

Пушку не привозят на одиночку с ребёнком. Пушку привозят на укреплённую позицию, которую надо вскрыть. То есть он знал, что я буду не в поле и не в машине, а за стенами.

Цепь вдоль кювета не растягивают против одного человека. Её растягивают, чтобы никто не ушёл на прорыв.

Обход по кромке леса не делают ради страховки. Его делают, когда предполагают, что противник туда рванёт.

И ящики.

Он привёз ящики, потому что рассчитывал на то, что это займёт время.

И что получалось в сухом остатке?

Сухой остаток получался абсолютно печальным.

Тот, кто всё это спланировал, планировал с учётом того, что я дам ответный бой.

Он не рассчитывал, что я сдамся. Он не рассчитывал, что я испугаюсь пушки, выйду с поднятыми руками и лягу на голую землю. Он заранее знал, что я буду огрызаться до конца, — и учёл это как строку в плане.

А значит, он меня знает.

Или ему меня описали, и описали правильно.

Он собирался победить и подготовился к этому всерьёз. У него все козыри и все шансы.

Он прописал мне моё будущее.

Будущее печальное.

И наступит оно довольно быстро — в зависимости от того, как долго смогут выдерживать натиск стены этого странного строения.

Внизу Ева повернулась во сне и подтянула колени ещё выше.

А Бродяга поднял голову и посмотрел на меня.

И почему-то именно в этот момент мне вспомнилась история про Ричарда Львиное Сердце.

Ту, которую я слышал ещё в детстве. Кто-то из старших рассказывал — в спальне, после отбоя, на правах человека, читавшего книжку.

Был такой полководец, давно, ещё когда воевали железом и лошадьми.

И однажды его маленький отряд окружила огромная армия. С ним было человек десять личной охраны, больше никого. Со всех сторон — тысячи.

Так вот он не придумал ничего иного, как броситься на эту армию в атаку.

Прорвал их ряды. Прошёл сквозь их строй. И покинул место сражения живым, потеряв двоих или троих из своей охраны.

И всё.

Не знаю, насколько эта история правдива. Я её слышал от четырнадцатилетнего пацана, который сам её услышал от кого-то ещё, и с тех пор она наверняка обросла всем, чем могла обрасти.

Но дело не в достоверности.

Дело в том, что именно такие люди и остаются в истории. Потому что для них не существует ни страха, ни экономной логики. Они действуют так, как надо действовать, чтобы получить минимальный шанс там, где его нет вообще.

Армия ничего не значит, если ты бьёшь в одну точку.

Кстати говоря, это уже не легенда. Это я проходил профессионально, когда служил.

Клином ходили ещё рыцари — то, что в учебниках зовут «свиньёй». А потом немцы во Вторую мировую делали ровно то же самое, только на танках и в масштабе фронта: не растягивать линию, не давить по всей ширине, а собрать всё в одну точку и вскрыть её.

И вся математика обороны при этом ломается.

Потому что твоё общее количество войск перестаёт иметь значение. Значение имеет только то количество, которое находится в этой конкретной точке.

А в одной точке никогда не накопишь много.

Против сотни человек, растянутых по фронту на полтора километра, я по-прежнему ничто. Но против тех трёх-четырёх, которые окажутся ровно в том месте, куда я пойду, — уже далеко не ничто.

Особенно если у меня есть то, чего у них нет: знание, куда именно я пойду.

Я отошёл от бойницы и прошёл по галерее весь круг.

Медленно. Заново.

Восток — бурьян, трое разведчиков, дальше цепь по кювету и грузовики с пушкой. Плотно, серьёзно, на убой.

Юг — пятеро со странным оружием. Мало. Но там неизвестность, а неизвестность считать нельзя.

Север — лес. Два голоса, отвечающие друг другу. Тут вообще без вариантов.

Запад — старая ферма на пригорке. Поле. И те, кто, судя по всему, уже знают мои способности на собственной шкуре и с самого начала стреляли ровно один раз, для отчётности.

Психологически подавленный враг уже побеждён.

Я это сегодня записал себе на край сознания — и, кажется, записал не зря.

Я остановился.

Потому что они ведь сами всё мне сказали.

Своими действиями. Своей расстановкой, своей осторожностью и тем единственным выстрелом, сделанным для галочки. Они уже показали, где у этого кольца тонко, — я только не сразу расслышал.

Оставалось позаимствовать немного львиного сердца у давно канувшего в историю Ричарда.

Я снял со скоса подоконника трезубец.

И рука сама, привычно, пошла к лицу — туда, где ждала своей работы хрустальная указка.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге