Обложка И золото застынет в глубине разбитого зеркала

И золото застынет в глубине разбитого зеркала

damsel_melusine

0% прочитано
Стандартный
damsel_melusine

И золото застынет в глубине разбитого зеркала

(1) И скоро падет Иллуимир перед белой чумой

Когда камень плавится, и сталь горит, и чума подбирается все ближе, что ты будешь делать, смертное создание, убоишься ли зла или выйдешь против него в одиночку?

Давно опустевший, оставленный храм молчал, будто бы лишился и голоса, и души, звездные камни померкли, выцвели, иссушенные белой чумой, подползавшей к сверкающему Иллуимиру с севера и с юга, с запада и с востока, чумой, от которой не было спасения, чумой, которая добиралась до любой искры, горящей внутри человека ли, зверя ли, птицы ли, камня ли. О, далекая бледноглазая колдунья Маэлезиг ун-Тюдваль, что трусливо укрылась за горной грядой, соткала полотно болезни так, что ни у кого не было сил его разорвать, и набросила его на живой мерцающий мир, и оно накрывало, поглощало, выпивало, и ползло дальше, вечно голодное, ненасытное. И потому Иллуимиру, его островерхим башням, слюдяным блестящим витражам с отважными рыцарями и нежными девами, его прозрачным звонким мостам и чистым серебристым рекам, разноцветным огням, всему Иллуимиру оставалось недолго, искристые песчинки в воображаемых часах падали и падали, вспыхивая и угасая, но Ленаис ун-Элериг, наследная Хранительница сердца, восемьсот восемьдесят восьмая от первого звездного камня королева Риуаллена, первого среди пятерых, не собиралась отступать, склоняться и покорно нырять под белый полог чумного покрывала. На ее открытой груди полыхало золотое, отчаянно и зло проступало из-под тонкой кожи, вокруг него набухал воспаленный контур, словно хрупкое смертное тело не выдерживало ярости звездного дара, но Ленаис не замечала этого — чистое пламя растекалось по ее венам, горело на кончиках пальцев, струилось из распахнутых глаз, застывая густыми сверкающими потеками на щеках.

Золотое текло, как свечной воск, капало на яростно-алое платье, сшитое заплаканными, усталыми от тяжелого мутного страха девами Риуаленна, о, нежные эти девы с исколотыми пальцами, что еле удерживали иглу, о, зачарованные светильники, под сиянием которых стежки ложились легко и ловко. Ленаис не помнила о них, позабыла их имена, чтоб не брать с собой чужие судьбы в покинутый храм, не привязать их к своей — страшной или великой – судьбе. Для простых смертных в том не было бы счастья. Если знаки сплетутся верно, если она воззовет к давно потерянной силе, и та откликнется, девам над шитьем никогда не придется плакать, их звездные камни никогда не потеряют цвет, никогда не иссохнут, не рассыплются пылью под касанием белой чумы, и ясный Риуаллен, первый среди пятерых, расцветет как прежде, и четыре прочие королевства сомкнутся и обнимут его, как оправа обнимает драгоценный камень,

Но если же зов останется без ответа… о нет, о том Ленаис ун-Элериг старалась даже не думать, чтоб не призвать беду. Она ступала по мраморным плитам, побелевшим, навсегда иссушенным чумой, что проползла и по храму, и по городу у его подножия, и ушла искать новых жертв, оставив некогда живое – пустым и хрупким, как раковина глупой садовой улитки.

Ей говорили – не ходи, не тревожь старое, не беспокой уснувших, кто может знать, что таится в глубинах, если они и уцелели после чумы, кто знает, как одичали, озлобились, даже Стражам Камня это мнится опасным, хоть они и не боятся ничего во всем мире под сверкающим небосводом, даже Орден Знаков не касается тех тайн, хотя они и стараются дознаться до всего, что хоть когда-то было и когда-то будет, оставь, Ленаис, не дотрагивайся никогда, отвернись, забудь, ищи средство где угодно, только не там, не там, где чума Маэлезиг опустошила все, нечего там искать, кроме своей же погибели.

Ее пугали — ты погибнешь, Ленаис, и никто не явится тебя спасти, потому что все боятся приближаться к покинутой столице, ты застынешь там, как мотылек тысячу лет назад застыл в камне, что носит на шее придворная красавица, ты будешь таким мотыльком, но никто не увидит твоей хрупкой прелести в городе, где лишь белый пепел и сухие тени, твой золотой камень погаснет, твое золотое впустую растечется по древнему камню, мостовые впитают его, хрупкий храмовый мрамор будет насыщаться им, но никогда не насытится, ты станешь прахом, и впустую.

Ее убеждали — это чары бледноглазой Маэлезиг тянут тебя туда, Ленаис, это все она, проклятая, бессердечная, обезкаменная, ее чума не только пожирает все, чего коснется, но и оставляет тонкий, едва слышный зов, притягивая тех, кто подходит слишком близко, кто касается ее жертв слишком часто, ты стала чересчур близка к ней, Ленаис, и она взялась тянуть тебя, зацепив за ниточку, обрежь ее, пока не стало слишком поздно, пока ты не попалась в ее паутину, пока она не увлекла тебя в пустоту, не выпила твое золотое, не оставила нам лишь скорлупу, помни о свое долге, дева ун-Элериг, Хранительница сердца, восемьсот восемьдесят восьмая от первого звездного камня королева Риуаллена, первого среди пятерых.

Ленаис ун-Элериг не стала слушать никого.

Она поднималась по ступеням храма, вслушиваясь в тишину, подметала ступени подолом платья, по которому вилась тонкая золотая вышивка, ветви королевского остролиста, и белая пыль оседала на поблескивающих нитях, въедалась в них намертво, как делало все, порожденное бледноглазой колдуньей Маэлезиг, но припорошить золотое, яростно горящее в белесом полумраке, ему было – пока — не под силу.

Ленаис повторяла про себя слова, одно за другим, и ей казалось, что они обретают плоть, обретают свои камни, и одно из них сверкает зеленым, а другое голубым, а третье – алым, а потом они отчего-то меняют цвета, но не гаснут, а лишь разгораются ярче, и будто бы кто-то в глубинах под храмом начинает вздрагивать, пробуждаясь, и будто бы его не изъела чума, не истерло время. Она сжала кулаки, стараясь сдерживаться, не позволять себе радоваться раньше времени, не надеяться ни на что, а лишь идти вперед, к самому сердцу, к храмовому камню, изображенному на страницах манускрипта зеленым и фиолетовым, и знакам над ним, вечно танцующим под одним им слышную музыку, и там, только там произнести все то, что она сейчас перекатывала на языке, только там, и ждать, когда древняя сила отзовется ей, и вырвется, расплещется, уничтожая все творения Маэлезиг, навсегда стирая белесые чумные пятна с лика Иллуимира. Ее золотое текло и горело, и заставляло ее ускорять шаг — она знала, что может выйти из оставленных ракушек домов, что выглянет из слепого окна, что притянется на жар живого тела и живого камня. И можно было б посмеяться над страхом перед оставленными, обезкаменными, но глуп был бы тот, кто забыл, что и Маэлезиг была лишена камня, и кто бы решился сойтись с ней в открытом бою.

Сердце храма встретило ее все той же тишиной. Камень был иссушен, с его белых — теперь уже навечно белых — граней осыпалась пыль, и знаки были почти не видны в удушающей дымке, только их контуры проступали истонченными линиями, сплетаясь и расплетаясь, едва заметно, но двигаясь по пути, намеченному далекими предками Ленаис, первыми королями Риуаллена, и это был хороший знак. Сердце Ленаис застучало еще отчаяннее, и ему отозвался камень, и золотое закапало на плиты, растекаясь лужицами, словно воск, и между стуком мерцающих капель чуткому слуху удалось различить, что за стенами храма зашуршало и застучало, сперва робко, но все увереннее и увереннее, и это значило ровно одно — нужно спешить.

Ленаис встала перед мертвым храмовым камнем, проследила взглядом тягуче-медленный путь знаков и начала говорить, начала звать, отчаянно желая, чтобы то, пробуждающееся под пустым городом, отозвалось, потянулось к ней и наконец-то ожило, стряхивая пыль и прах, и чтоб Маэлезиг дрогнула в своем горном убежище, чуя, что ее белому порождению, взращенному ей вместо настоящих детей, пришел конец, чтобы весь сияющий Иллуимир услышал, как возвращается к нему старая сила. Слова звучали и падали на мрамор, раскатывались гладкими камнями, и сливались с золотым Ленаис, которым она истекала, не жалея и не задумываясь. Она почти что пела, позволяя голосу взлететь под высокие своды, она звала, заклиная и умоляя, и ждала, что сейчас, вот сейчас знаки засияют, закружатся, и ей наконец-то отзовутся.

Ленаис не видела, но чувствовала, как собираются вокруг сердца храма потерянные голодные тени, как тонки их руки, как бледны пустые глаза, как легко и бесконечно сыплется белый прах из дыр, оставшихся на месте камней, выпитых чумой, слышала, как они скользят все ближе и ближе, выступая из-за щербатых колонн, как подбираются, тянутся и тянутся к каплям золотого, как желают хотя бы коснуться чужой жизни. Но она не сдвигалась с места, хотя где-то в глубине ее разума звенело отчаянное, тихое – беги, беги, Ленаис, тебе никто не отзовется, здесь некому отзываться, все иссушено от небесных высей до подземных глубин, чума выпила все, и остались лишь тени, которые так близко к тебе, так близко, беги, Ленаис ун-Элериг, никто не посмеет упрекнуть тебя, никто.

Она выпрямилась и почти выкрикнула последнее слово, и замерла, вцепившись взглядом в иссушенный камень, оскалилась, ладонями стерла со щек капли золотого. Плиты под ее ногами дрогнули. Тени отшатнулись — но нахлынули снова, теперь они тянулись еще отчаяннее, будто пытались схватить живое, разорвать на клочки, разнести по своим обиталищам, и там перебирать, прижимая к груди, где раньше горел камень, затыкая рваную дыру. Белый камень качнулся и развалился на куски, рассыпался еще в воздухе, пыль застыла, не осыпаясь, знаки вспыхнули и погасли — навсегда. Ленаис закричала, голодные тени взвыли за ее спиной, и из останков храмового камня начало собираться чумное полотно, будто бы его ткала ловкая невидимая ткачиха, и оно — вопреки всем законам, всем наблюдениям, всем исследованиям Ордена знаков! чума никогда не возвращается по своим следам, никогда! — поползло к живому, шурша, шелестя нежно и ядовито, словно наслаждаясь отчаянием, страхом, безнадежностью. Оно не спешило —- было уверено, что жертве не сбежать, разве что петлять по улицам пустого города, изматывать себя попусту, а оно будет настигать, приближаться, и наконец схватит, обнимет и выпьет досуха.

Ленаис не отступала. Древняя сила, если она и вправду скрывалась под городом, замолчала, невозможная, немыслимая чума подползала к ней, ласково обнимая ее ноги, слизывая капли золотого, поднималась все выше и выше, и ей было тихо и отстраненно любопытно узнать, что же чувствует человек, когда его камень иссушают, и вместе с тем — жаль, что она не сможет сообщить об этом Ордену, чтобы они внесли ценные сведения в книги о белой чуме, и немного обидно, что никто ей так и не отозвался, и что слова, выученные и сотню раз повторенные, не имели никакой силы. Она закрыла глаза, чувствуя, как по щекам текут последние капли золотого.

Удар сотряс храм до основания, чума, как живой опасливый зверь, метнулась в сторону, бросив жертву, тени затрепетали и разлетелись, по мраморным плитам поползли глубокие трещины. Ленаис ун-Элериг, Хранительница сердца, восемьсот восемьдесят восьмая от первого звездного камня королева Риуаллена, первого среди пятерых, вдохнула в последний раз и исчезла в вспышке яростного золотого света. Оставленный город рушился и рассыпался, погребая под камнями и чуму, и тени, под ним бесновалось что-то неведомое, живое и грозное, но никто этого уже не видел.

(2) И неделя начинается не самым лучшим образом

Если бы тебе, смертное создание, назвали бы твой оставшийся срок вплоть до последнего мига, были бы у тебя силы поверить, или ты бы в ужасе бросилась прочь по земному колесу, да полно,полно, разве ты бы не отшутилась?

— А вот это, — Поля поднесла к носу резную крышку флакончика, такого невесомого, прозрачного, голубого с золотым, вдруг показавшегося ей чужим среди прочих, но странное чувство исчезло так же быстро, как и появилось, и остался только запах, и звенящий смех, и далекое трепетание крыльев, каких крыльев, это еще что, — морем пахнет.

— А это кошачьим лотком, — рассмеялась рыжая девушка, имя которой Поле не запомнилось, соскальзывало с сознания, не цеплялось, гладкое, никакое, а вот смех зацепился, летящий и легкий, непривычно легкий для большого города-муравейника, — правда же!

Кто-то рядом захихикал тоже, кто-то потянулся понюхать, кто-то возмущенно зафыркал, и над россыпью флакончиков снова закружился тихий непонятный звук, то ли кто-то включил запись, то ли у кого-то звонил телефон, Поля не могла понять и все собиралась спросить, но отвлекалась на очередной запах – то свежеиспеченного хлеба, то зеленых яблок. Девушки переставляли флаконы, присматривались, фотографировали, мелкие капли летели на запястья, на самую тонкую кожу, на проступающие синие жилки, и над столом будто бы собиралось невидимое облако, в котором смешивались и ароматы, и смех, и радость, и удивление. И это было хорошо. Поля взяла флакон, на круглом боку которого раскидывала крохотные крылья золотая фея, брызнула на полоску бумаги, покачала ей в воздухе и поднесла к носу. Она рассчитывала услышать пудровую карамель или летний луг — что же еще могла значить эта феечка? что-то кукольное, девичье или близкое к природе, что там еще — но сперва не уловила никакого запаха, а потом до нее донесло будто бы мел, пыль и больше ничего.

— Странно, — сказала она вслух. — Не ожидала. Кому вообще…

— А, эти, сладенькие, да, – Марина, ее подруга, забрала пробник из ее руки и с наслаждением вдохнула, — приятные. Не встречала раньше? Не твой стиль, но под настроение…

— Они же пылью пахнут, — Поля глянула удивленно, не понимая, как это можно было не заметить, духи вообще не должны пахнуть тревожной пустотой, оставленностью, заброшенностью, сколько угодно авторские, затейливые, заставляющие сердце то застывать, то в ужасе колотиться, будто бы что-то пустое и жуткое приближалось, настороженное, голодное. Болотом могло пахнуть, кожей, вареньем на кладбище, но не так, не так, неправильно!

Марина не услышала, уже отвлеклась на другой разговор, и чувство пустоты исчезло, как будто и не было его, будто почудилось, в воздухе запахло карамелью и яблоками, и осенним холодком, и влажными листьями, и бензином, и дымом, и не было никакого мела, никакой пыли и пустоты. Поля постаралась забыть и запах, и странное предчувствие чего-то нехорошего, она никогда не верила в такие глупости, разве что карты Таро раскладывала ради смеха, шут, императрица, девятка жезлов, и когда не нравилось, перемешивала, собирала, забывала о них до следующего внезапного желания узнать будущее, что там за поворотом, что там, что там. А тут — подумаешь! — запах померещился, принесло откуда-то, или обоняние устало и начало обманывать. Вот она и отмахнулась, отвлеклась, взяла в руки большой черный флакон, стала рассматривать блики на острых гранях, заговорила с незнакомым парнем, согласилась, что очень красиво, улыбнулась, поймала мягкий блик от бумажного фонаря.

Пыль, мел, померещится же.

Через пару часов Поля распрощалась со всеми, неторопливо пошла на остановку, все еще ощущая вокруг себя облако перемешанных между собой ароматов, перебирая в памяти то, что больше всего понравилось, густая карамель, яблочный пирог, и почему все про еду, есть же совершенно не хотелось, и еще переспелые сливы, блестящие на солнце бока, треснувшая лиловая кожица, прозрачные капли сока, над которыми толкутся золотые мошки, блики ясного света сквозь листву, и запах, запах, о, этот запах, кто же принес этот флакон, вспомнить бы, не вспоминалось, дрожало теплым бликом на краю сознания. Она шла в осеннем полумраке, расцвеченном городскими фонарями, блики мелькали быстро, мельтешили, танцевали, где-то вспыхивал огонек сигареты, загорался экран телефона, ветер швырял под ноги влажные потрескавшиеся листья, доносил обрывки разговоров и смеха, город жил и дышал, ворочался, как огромный сонный зверь, того гляди разинет пасть тоннеля и проглотит маленького человека, и следа не останется, никто не заметит, никто не вспомнит, было — и нет, так и будет, если не увернешься.

Поля каждый раз уворачивалась, избегала опасности, возвращалась домой, в съемную студию — одну из сотен сот комплекса Terrasses, неотличимую от остальных, за безликой дверью с безликим номером, которую никак не могли найти курьеры, бродили по бесконечным коридорам, звонили куда попало, может, и пропадали там, не выходили никогда, кто же знает, оставалось только возмущаться и писать поддержке, получать рефанд, и никакого макдональдса, он доставался кому-то невидимому за секретными стенами дома-отеля. Очень хотелось добраться поскорее, улыбнуться консьержу, подняться на свой шестнадцатый этаж, захлопнуть дверь, повернуть в замке ключ, постоять пару минут в темноте, прислушиваясь к тихому гудению холодильника, ворчанию соседского телевизора, собачьему лаю с верхнего этажа, вспомнить, что это щенок сенбернара, смешной и толстолапый, неуклюжий, и только потом включить свет. Каждый вечер так было – будет и сейчас, уж в этом-то Поля была уверена, дни текли один за другим, одинаковые, неразличимые, вот и сегодняшним вечером она приедет и улыбнется консьержу, и поднимется…

Загорелся зеленый свет, заморгал, задрожал, будто бы человечек хотел сбежать, выпрыгнуть за пределы черного круга, слиться с толпой на улицах, нырнуть в переулок, и ищи его, не найдешь, светофор останется черным, неживым, пока не починят, не сотворят нового человечка, который замрет в вечном полушаге. Поля шагнула вперед слишком быстро, зачем-то заторопилась, как будто бы этот светофор переключался за пару секунд, такие были в центре, и это раздражало, но не этот, не этот, и не стоило спешить, дома ее никто не ждал, могла бы и постоять, но не стала, почти побежала, и краем уха успела услышать взвизгнувшую музыку, взвившуюся свечкой к темному осеннему небу, яростный рев мотора, чей-то крик, а потом ее ударило в бок, швырнуло в темноту, прямо в пасть городскому чудовищу, что ждало, ждало и вот дождалось. В эти долгие пару секунд Поле стало жаль флакон в сумке, точно же разобьется, разольется, серый асфальт выпьет его, не понимая, какое счастье ему досталось, не почувствует, слизнет и забудет, и еще своих одинаковых дней было жалко тоже, и планов подняться на шестнадцатый этаж, и постоять в темноте. Во мраке вспыхнул свет, выжигающий глаза, и все закончилось.

(3) И кто-то просыпается, кто-то открывает глаза

О, смертное создание, примешь ли ты смиренно свою судьбу или же возмутишься, начнешь вскидывать к небу руки и вопрошать — за что так со мной, почему я, что же я сотворила?

Пахло густым теплым воском, и к воску примешивался мед, полынная горечь, поверх звучали дымные нотки, и эта горечь щекотала ноздри, волновала, не давала покоя, заставляла вынырнуть из мягкой тихой дремы, открыть глаза навстречу новому дню, или не новому, или не дню. Поля вспомнила музыку, рычание мотора, визг тормозов, потерла лоб, прошептала под нос – куда ночь, туда и сон, — и задумалась, еще не открывая глаз, чем это так пахнет, неужели она оставила свечку гореть на ночь, вот же небезопасная глупость, и о чем она только думала, когда засыпала. Она зевнула и все-таки разлепила ресницы, и увидела над головой не привычный белый потолок ее студии, не круглые лампы дневного света, от которых дом превращался в операционную, она все собиралась поменять и никак не доходили руки, а высокий хрустальный купол, уходящий высоко-высоко, и потерла глаза, не понимая — ей снилась авария на городской улице, а не сказочный дворец, хотя с предутренними снами и не такое бывало, когда один сон переходил в другой, вот и тут вечерний город сменился… сменился… Она снова открыла глаза, но купол никуда не исчез, так и переливался в сиянии утренних лучей, и на его прозрачной глади проступали танцующие фигуры — крылатые, рогатые, они кружились, исчезали и появлялись снова, Поля следила за ними, совершенно забыв, во сне она или нет, будто мультик смотрела в детстве, семь утра, наконец-то не православные бабки и не мужик с гармонью, наконец-то что-то интересное, и она смотрела на танцующих созданий, и никак не могла вспомнить, что же такое интересное было там, в детстве, чего же она так ждала тогда.

Запах дыма стал сильнее, гуще, ноздри защекотало, Поля заморгала, чихнула, подняв сверкающее облачко китайского пыльного миста, потерла глаза, взглянула на чужие ладони, узкие и сухие, испачканные чем-то густым, блестящим, пошевелила почти что непослушными пальцами и вскрикнула жалобным, тоже чужим голосом – высоким и звонким, и этот чужой голос взлетел, закружился, рассыпался легкими колокольчиками под куполом, и все звучал в ушах, никак не хотел униматься. Хрустальный свод над головой тревожно запереливался, потемнел, с краев наползли лиловые разводы, будто умный дом, хотя на дом оно совершенно не походило, отреагировал на человеческие эмоции, будто бы он тоже испугался, как она, будто задрожал, забился, не понимая, что произошло. Поля попыталась стереть жидкое золото с рук, но только размазывала, растирала, и это нечто капало на ее платье, на странную, какую-то доисторическую вышивку, на затейливые завитки, которыми были украшены плиты пола, и она чувствовала, как что-то течет по ее щекам, не останавливаясь, и это было то самое золото, но разве такое может быть, такого не может быть никогда. Она попробовала встать, но голова кружилась, перед глазами все плыло, и невозможно было разобрать, где она находится, взгляд выхватывал какие-то куски, пятна, крылья танцующих фей, лиловые облака на хрустальном небе, тонкие свечи цвета слоновой кости, голубоватые огоньки, тяжелые цветочные гирлянды, оплетающие колонны, жидкое золото на пальцах, все капающее и капающее с них.

— Госпожа! — чей-то тонкий, почти пронзительный голос зазвенел под куполом, нет, не голос, это были голоса, два или три, будто бы три девушки говорили одновременно. Поля заморгала, завертела головой, с трудом приподнимаясь на локте, не понимая, откуда с ней говорят эти незнакомки, а когда разглядела, то зажмурилась и чуть было не вскрикнула снова, но голос пропал, с губ сорвалось только тихое сипение. Может быть, она сошла с ума, но перед ней, пританцовывая, покачиваясь и трепеща прозрачными крыльями, вертелись три… феи? Ростом не больше пятилетних детей, с огромными разноцветными глазами, с тонкими, практически осиными талияим – ха-ха, осиными, вот и талии, вот и крылья, есть ли жала, укусят ли? – с надутыми пухлыми губами и розовыми щеками, они напоминали оживших недобрых кукол. И от них веяло сладким запахом переспелых фруктов, увядающих цветов, густого застывшего меда и едва уловимого тлена – как будто какой-то мелкий зверек забрался в заросший сад, объелся паданцев и тихо, незаметно сдох, и с тех пор лежал, неизбежно разлагаясь, становясь пищей для буйного цветения…

— Госпожа! – фейские голоса снова взлетели к потолку. Поля обреченно открыла глаза, смиряясь с собственным сумасшествием, раз уж ее галлюцинации оказались такими настойчивыми и отказывались ее покидать. Одна из фей подлетела ближе, будто бы с благоговением коснулась полиной руки, испачканной жидким золотом, нежно охнула, подняла взгляд огромных беззрачковых глаз — один был розовый, второй винно-красный — прижала крохотные ладошки к груди, где под легкой блестящей тканью горело что-то красное. Красное. Поля откуда-то знала, что это называется — красное. А у нее самой — золотое.

— Вам все еще дурно, госпожа, не вставайте, — феи щебетали вместе, будто бы не умели, не могли говорить отдельно, и моргали они тоже одновременно, и одинаково притопывали, хотя одна из них стояла ближе к Поле, а две другие – на шаг позади, но двигались они синхронно, одинаково, будто бы ими управляла единая воля, и это было жутковато, но правильно. Их всегда три, три вылетают из улья, три танцуют вместе, три вместе живут и три вместе умирают. Улей Этехи велик, улей Этехи вечен, улей выпустит тысячи по три и породит еще тысячи, так было и так будет.

Поля вздрогнула — голос в ее голове был чужим, тихим, шуршащим, как мертвые осенние листья, с пугающим холодным призвуком, и все же странно знакомым, таким же знакомым, как улей Этехи, как красное и золотое. Она не могла вспомнить никого с похожим голосом, может быть, так говорил какой-то ведущий трукрайм-подкаста, когда изображал манеру речи давным-давно расстрелянного маньяка, но он точно не мог рассказывать про улей и про тысячи фей, нет, не фей, тут же подсказал голос, это этехи, дочери Улья, никогда не говори с ними о росте, никогда не упоминай зиму, никогда не спрашивай, где четвертая, и все будет славно, они будут нежны и ласковы с тобой, нет служанок усерднее, они заплетут твои косы, Ленаис, слушай меня прилежно, Ленаис…

— Госпожа Ленаис, ах, госпожа Ленаис, — первая фея гладила Полю по рукам, пачкая золотом темно-красные кончики длинных пальцев, крохотные ладошки этехи были влажными и горячими, и золотое выглядело на них чужеродно, дико, как ярко-розовые румяна на бледных, иссохших щеках мертвеца, хотелось запретить ей, приказать не касаться, не сметь, но Поля не решалась, в этом диком фантастическом сне ей почему-то было страшновато, она была одна, а этехи — и одна, и три, и что она будет делать, если обиженное существо вцепится в нее, укусит, а там налетят и остальные, разорвут на части.

Голос тут же прошелестел — они не решатся, они в твоем доме и ты не оскорбляла их ни словом, ни делом, другое дело, если ты ступишь на земли Улья и попадешь в самое его сердце, тогда не вернешься, и никто не узнает, что с тобой стало, многие гадали, никто не угадывал, Анмхара Седой писал, что этехи уносят гостей в глубь Улья, зачаровывают тягучими песнями о смертной любви, кормят с рук черным медом, а потом является матка, и из ее красного тянутся тонкие нити, они опутывают несчастных, или счастливых, ибо матка этехи дивно прекрасна, никто не сравнится с ее дикой сладкой красотой, и губы жертв Улья застывают в улыбках, пока нити оплетают их, пока дети Улья кормятся их телами и их звездными камнями, неужели ты забыла все, чему я тебя учил, Ленаис?

(продолжение следует, таксказатб)

Спасибо за чтение

Вернуться к книге