Обложка И длится день, и длится ночь

И длится день, и длится ночь

Алана Зингер

0% прочитано
Стандартный
Алана Зингер

И длится день, и длится ночь

Глава 1

Сколько стоит жизнь?

Философы и многие деятели искусства говорят, что жизнь бесценна. Но на самом деле она не стоит ни копейки. Хлеб с плесенью стоит дороже. За краюху такого хлеба здесь убьют. За полную пайку — убьют десятерых. Жизнь — это то, что вытекает из человека на землю, и её затыкают тряпкой.

Зимний лес не думает о жизни. Он живёт сам по себе — глубоко, равнодушно, по-звериному. Снег здесь лежит нетронутый, только следы птиц да изредка — ломкий наст, который проваливается под валенком. Днём мороз отпускает, ветки оттаивают и к вечеру схватываются ледяной коркой, и тогда лес звенит. Звенит так тонко и жалобно, что хочется заткнуть уши.

Денис шёл уже третий час.

Сначала был просёлок, занесённый так, что его угадывали только берёзы по сторонам — голые, чёрные, в белых разводах. Потом просёлок кончился, и начался лес. Денис знал эти места. Знал, где под снегом прячутся валежины, где можно провалиться в ручей, прихваченный сверху тонким ледком, где осинник редеет и начинаются ели. Он шёл не глядя под ноги — ноги сами находили дорогу. Глаза смотрели вперёд и по сторонам. Так научил Трубецкой: «В лесу ты не один, Соболев. В лесу ты — мишень. Или охотник. Смотри, чтобы второе».

Мешок с медикаментами висел на плече, впивался лямкой в ключицу, но Денис привык. За три месяца привык ко всему: к холоду, который заползает под шинель и не уходит до самого костра; к голоду, который стал не болью, а тупым, постоянным фоном; к тому, что мать снится каждую ночь и каждую ночь уходит в чёрную воронку на месте их дома. Отец не снился. Отец остался там, на фронте, где-то под Минском, в братской могиле, о которой Денис ничего не знал. Знал только, что фамилия его — Фишер, а носит он другую. Мать велела. Мать хотела, чтобы он выжил.

Он нёс в мешке йод, бинты, несколько ампул морфия — самое дорогое, что есть в их отряде. И книгу. Маленький томик Гёте, который отец читал вслух по вечерам, когда Денис был маленьким. Тогда немецкая речь звучала как музыка. Сейчас она звучит как лай собак, которых натравливают на людей.

Лес вокруг стоял высокий, смолистый. Сосны уходили в небо такими прямыми стволами, что кружилась голова, если задрать голову. Между ними — ели, тёмные, лохматые, с лапами, пригнутыми к земле под тяжестью снега. В ельнике всегда сумрак, даже днём, и Денис любил этот сумрак. В нём можно было спрятаться. Спрятаться от всего: от войны, от немцев, от себя самого.

Но сегодня он не прятался. Сегодня он нёс Петрову морфий. Петрову, который вторые сутки лежал в землянке с температурой под сорок, бредил и звал жену, убитую ещё в августе. Петрову, которому Денис ничем не мог помочь, кроме как влить в него воду с солью и перевязать рану, которая гноилась, несмотря на все примочки.

Денис остановился перевести дух. Прислонился спиной к сосне, закрыл глаза. Сквозь веки пробивался розовый свет — солнце садилось где-то там, за лесом, за линией фронта, за всей этой бесконечной снежной пустыней. Тишина стояла такая, что звенело в ушах. Только изредка — треснет ветка под тяжестью снега, ухнет вниз, и снова тихо.

Он подумал о Саше.

Саша сейчас там, в лагере. Наверное, чистит оружие или помогает Трубецкому разбирать карты. Саша умел всё: починить замок, завести мотор, сложить печку так, чтобы дым расходился под лапником, а не тянулся вверх. Саша был сильным. Не как Денис. Денис умел только читать книги, слушать сердце и перевязывать раны.

И ещё Денис умел ждать. Он ждал, когда кончится война. Он ждал, когда они с Сашей выберутся из этого леса. Он ждал, когда снова увидит солнце не сквозь еловые лапы, а над чистым полем, над домом, над жизнью, которая была у него до июня.

Солнце село. Лес потемнел сразу, как будто кто-то выключил свет. Денис отлепился от сосны, поправил мешок и пошёл дальше. Теперь он шёл почти на ощупь, только по памяти, по приметам, которые знал наизусть: упавшая берёза, замёрзший ручей, три сосны, растущие из одного корня.

Лес кончился внезапно — упёрся в овраг. Овраг был глубокий, с крутыми склонами, поросший ольшаником. На дне, под снегом, угадывался ручей — лёд там был тоньше, и Денис знал, что надо обходить. Он остановился на краю, прислушался. Тишина. Только снег оседал под тяжестью веток, и где-то далеко-далеко, может, за три версты, может, за пять, ухал филин.

Здесь надо было свистнуть. Пароль. Два коротких, птичьих.

Денис свистнул.

С той стороны оврага ответили — три раза. И через минуту на краю показалась фигура.

Саша стоял на фоне тёмного неба, широкоплечий, в ватнике, с автоматом за спиной. Он смотрел вниз, в овраг, и Денис видел, как он щурится, вглядываясь в сумерки. А потом Саша махнул рукой и зашагал вниз, прямо по снегу, проваливаясь по колено, ломая кусты, не разбирая дороги. Он шёл так, будто лес принадлежал ему. Будто ничего в этом лесу не могло ему сделать больно.

Денис смотрел, как он идёт, и вдруг подумал о том, что Саша — единственное, что у него осталось. Большой, шумный, вечно лезущий вперёд Саша, который читает Булгакова и не понимает Гёте, который смеётся, когда страшно, и молчит, когда больно.

Саша подошёл. Остановился в двух шагах. Посмотрел на Дениса, на мешок, снова на Дениса. Молча протянул руку, взял мешок, перекинул через плечо.

И они пошли.

Они прошли с полверсты молча.

Лес здесь был старый, нетронутый. Сосны стояли такими высокими, что в сумерках их вершин не было видно — только стволы, уходящие в черноту, и где-то там, наверху, шумели кроны, но шум этот был похож не на ветер, а на дальний, едва слышный прибой. Ельник по сторонам смыкался стеной, лапы нависали над самой тропой, цеплялись за одежду, осыпали снегом за шиворот.

Денис не спрашивал, куда они идут. Он знал: Саша ведёт к лагерю. Саша всегда знал дорогу, даже в темноте, даже без звёзд. У него была какая-то звериная память на лес — он мог пройти там, где Денис заблудился бы через сто шагов.

— Петрову плохо, — сказал Саша наконец. Голос у него был глухой, придавленный. — Ты бы видел. Лежит, белый весь, и дышит так… редко. Я думал, сегодня не доживёт.

— Морфий есть, — ответил Денис. — Если воспаление, морфий не поможет. Только боль снимет.

— А что поможет?

— Ничего. Если заражение пошло в кровь — ничего.

Саша промолчал. Только шаг стал шире, будто он спешил, будто можно было успеть туда, где Петров лежал и ждал, пока принесут жизнь в мешке.

Тропа пошла под уклон, потом снова вверх, и вдруг лес расступился. Они вышли на небольшую поляну, окружённую старыми елями так плотно, что с трёх шагов не разглядишь, что здесь вообще есть открытое место. В центре поляны, под корнями огромной поваленной ели, чернел вход в землянку. Лапник, прикрывавший его днём, сейчас был откинут в сторону — значит, ждали.

— Командир у себя? — спросил Денис.

— Там, — Саша кивнул в сторону землянки. — Весь вечер карты грызёт. Связной приходил. Говорят, немцы леса прочёсывают. Километрах в двадцати. Может, завтра уходить придётся.

— Куда?

— А кто ж его знает. Глубже, наверное. Трубецкой знает.

Они подошли к землянке. Из щелей тянуло едва уловимым теплом и гарью — там жгли печурку, маленькую, из жести, которую Саша смастерил из найденной где-то ржавой бочки. Дым поднимался по корням и рассеивался в лапнике — днём его не видно, ночью тоже, если не знать, куда смотреть.

— Ты иди, — сказал Саша, отдавая мешок. — Я покурю пока.

— Ты не куришь.

— Ну, подышу.

Денис понял. Саша не хотел заходить в землянку к Петрову. Не потому, что боялся заразиться или не умел помочь. А потому, что не мог смотреть, как человек уходит. Саша умел таскать раненых на себе, умел перевязывать, умел держать, когда режут. Но смотреть, как гаснет жизнь — не умел. И Денис это знал.

Он нырнул в землянку.

Внутри было темно, только в углу мигала коптилка — гильза с фитильком, заправленная чем-то пахучим. Света от неё было ровно настолько, чтобы различать силуэты. Вдоль стен — нары, застеленные лапником и шинелями. В углу — самодельный стол, на котором лежала карта и кружка с водой. И на нарах, у самой стены, лежал Петров.

Денис подошёл, сел рядом на корточки. Петров дышал редко и тяжело, как сказал Саша. Лицо у него было серое, даже в темноте видно, глаза закрыты, губы потрескались. Лоб — горячий, сухой. Денис приложил ладонь — печёт.

Он открыл мешок, достал морфий. Руки делали своё дело сами: протереть ампулу, отломить кончик, набрать в шприц. Сколько раз он это делал за последние три месяца? Сотню? Больше? В училище им говорили: «Шприц — это инструмент, обращайтесь с ним бережно». В училище им не говорили, что шприцем можно отсрочить смерть, но нельзя её отменить.

Он вколол морфий, убрал иглу. Петров дёрнулся, простонал что-то неразборчивое и затих. Дышать стал чуть ровнее.

— Ничего не могу, — сказал Денис вслух, самому себе. — Ничего.

Из темноты выступила фигура. Денис обернулся — Трубецкой. Командир стоял в проходе, сутулясь под низким потолком, смотрел на Петрова, на Дениса, на шприц в его руках. Лицо у Трубецкого было усталое, земляное, как у всех, кто спит по два часа в сутки и ест раз в день.

— Долго ты, — сказал Трубецкой.

— Снег глубокий.

— Самойлов встретил?

— Встретил.

Трубецкой помолчал. Подошёл к столу, сел на чурбак, заменявший стул. Потёр лицо ладонями — жест, который Денис видел у него уже сотню раз. Командир всегда так делал, когда думал о чём-то тяжёлом.

— Немцы рядом, — сказал он. — Завтра снимаемся. Уходим на север, к болотам. Там отсидимся, пока не прочешут.

— Петрова нельзя трогать, — ответил Денис. — Он не дойдёт.

— Знаю.

Трубецкой опять помолчал. Потом поднял глаза на Дениса — твёрдые, светлые, командирские.

— Останется кто-то. С ним.

Денис почувствовал, как внутри что-то сжалось. Он знал, что это значит. Остаться с Петровым — значит остаться в лесу, без прикрытия, без связи, с человеком, который, может быть, не доживёт до утра. Или доживёт, но тогда уходить придётся вдвоём, догонять отряд, пробираться по следам, рискуя наткнуться на немцев.

— Я останусь, — сказал Денис.

Трубецкой посмотрел на него долго, изучающе.

— Ты медик. Ты нужен.

— Петров тоже нужен. Пока жив.

Трубецкой не ответил. Только кивнул — коротко, жёстко. Встал, вышел из землянки.

Денис остался сидеть рядом с Петровым. Слушал, как тот дышит. Считал удары пульса — пятьдесят, пятьдесят два. Плохо. Очень плохо.

Снаружи донеслись голоса. Сашин — громкий, немного раздражённый. Трубецкого — тихий, ровный. Денис не разбирал слов, но понимал, о чём они. Саша узнал, что Денис остаётся. Саша был против.

Через минуту в землянку ввалился Саша. Лицо у него было злое, глаза блестели в темноте.

— Ты с ума сошёл.

— Тише, — Денис кивнул на Петрова. — Спит.

— Пусть спит. Ты с ума сошёл, Денис. С ним оставаться — верная смерть. Немцы завтра будут здесь.

— Значит, надо, чтобы их здесь не было.

— А ты? — Саша шагнул ближе, навис над Денисом огромный, тёплый, злой. — Ты как? Ты тоже немецкий ждать будешь?

— Я догоню.

— Чем? На каких ногах? С Петровым на горбу?

— Если Петров умрёт, я пойду один.

Саша открыл рот, чтобы сказать ещё что-то, но закрыл. Сел на нары рядом, тяжело, так, что лапник заскрипел. Посмотрел на Дениса, на Петрова, на коптилку.

— Дурак ты, — сказал он тихо. — Упрямый дурак.

— Знаю.

— И книжки твои дурацкие.

— Знаю.

— Булгакова принёс?

— В мешке.

Саша потянулся к мешку, достал потрёпанный томик. Подержал в руках, погладил обложку. Потом сунул обратно.

Они присели рядом на нарах, плечом к плечу, и слушали, как дышит Петров. Дыхание было неровным — то глубокий, хриплый вдох, то долгая пауза, когда казалось, что всё, кончилось, а потом снова — всхлип, хрип, воздух с трудом продавливается в лёгкие.

Саша молчал долго. Потом встал.

— Я к командиру, — сказал он.

— Саша, не надо, — Денис поднял голову. — Бесполезно. Он не отпустит тебя, и правильно сделает. Ты нужен отряду.

— Я знаю, — Саша стоял в полутьме, огромный, непробиваемый. — Я не отпрашиваться. Я договариваться.

— О чём?

— О том, чтоб Петрова с собой взять.

Денис замер. Потом тоже встал, шагнул к Саше, схватил за рукав.

— Ты с ума сошёл. Он не дойдёт. Он суток не протянет в дороге.

— А здесь протянет? — Саша повернулся к нему. Глаза блестели в темноте зло, отчаянно. — Здесь он точно сдохнет. И ты с ним, если немцы придут. А если мы его потащим — может, и выживет. Может, и нет. Но хоть попробуем.

Саша снял руки с его плеч, поправил автомат.

— Жди здесь. Я скоро.

И вышел.

Денис остался один. Сел обратно на нары, рядом с Петровым, и стал ждать. Петров дышал тяжело, с присвистом, и каждых три-четыре вдоха наступала пауза — длинная, страшная, после которой Денис каждый раз замирал, слушая, вернётся ли дыхание.

Возвращалось.

За стенами землянки слышались голоса. Сашин — громкий, уверенный. Трубецкого — глухой, усталый, но твёрдый. Они спорили долго. Потом голоса стихли.

Потом брезент откинулся, и вошли оба.

Трубецкой выглядел так, будто только что проиграл сражение, но не признаёт поражения.

— Соболев, — сказал Трубецкой, останавливаясь у входа. — Петрова грузите. Самойлов понесёт. Идёте с отрядом.

Денис встал.

— Товарищ командир…

— Не благодари. — Трубецкой поднял руку. — Это не моё решение. Это твой психованный друг меня уболтал. Я уже подумал — легче немцам сдаться, чем его переспорить.

Саша усмехнулся — довольно, по-детски почти.

— А я что говорил?

— Ты много чего говорил. — Трубецкой потёр лицо. — И про то, что медик один на весь отряд, и про то, что без него мы как без рук, и про то, что Петров, может, ещё пригодится. И про то, что если Петров помрёт в дороге — похороним по-человечески, а не оставим зверям.

Он помолчал, глядя на Дениса.

— Самойлов сказал: «Мы своих не бросаем». Я под этим подписываюсь. Поэтому идём все. Но если Петров не дойдёт — ты, Соболев, не вини себя. Ты сделал что мог. А ты, Самойлов… — он перевёл взгляд на Сашу. — Ты спину не надорви. Ты мне живой нужен.

— Не надорву, — пообещал Саша. — Я крепкий.

— Знаю. Потому и согласился.

Трубецкой вышел. Саша проводил его взглядом, потом повернулся к Денису. Улыбался во весь рот.

— Ну что, Дениска? Грузим пациента?

Денис смотрел на него и не знал, что сказать.

— Ты сумасшедший, — сказал он наконец.

— Ага, — кивнул Саша. — Ты говорил уже. Пошли.

Они подошли к Петрову. Саша наклонился, прикинул вес, ловко подсунул руки под спину и ноги. Поднял — легко, будто Петров ничего не весил.

Петров застонал, открыл мутные глаза, посмотрел на Сашу непонимающе.

— Тихо, тихо, — сказал Саша. — Спи, отец. Я понесу. Ты только не помри раньше времени.

И они вышли из землянки.

Ночь стояла морозная, звёздная. Лес молчал, придавленный снегом. Где-то впереди уже строился отряд — десять человек, готовых уходить на север, к болотам, подальше от немецких прочёсов.

Саша шёл первым, широко шагая, бережно неся Петрова на спине. Денис шёл следом, с мешком медикаментов и книгой в кармане.

И думал о том, что жизнь всё-таки стоит чего-то.

Хотя бы потому, что есть на свете такие как Саша. Которые не бросают. Которые понесут. Которые вытащат.

Глава 2

Ночь перед рассветом — самое тёмное время.

Лес стоял чёрный, непроглядный, без единого просвета. Звёзды над головой горели холодно и далеко, но свет их не достигал земли — там, внизу, под ногами, была только тьма, снег и редкие стволы, которые вырастали из этой тьмы внезапно, как призраки.

Отряд собирался в полной тишине.

Денис стоял в стороне, прислонившись спиной к сосне, и смотрел, как люди выходят из землянок. Они появлялись по одному — в ватниках, в шинелях, кто в чём. Никто не разговаривал. Только снег поскрипывал под валенками, да изредка звякало оружие, и тогда кто-то шикал, и снова наступала тишина.

Лагерь умирал. То, что три месяца было домом — эти землянки, эти нары, эта печурка, которую Саша смастерил из ржавой бочки, — всё это оставалось здесь, в лесу, чтобы через день или два стать просто ямами в земле, занесёнными снегом. Если немцы найдут — сожгут. Если не найдут — заметёт, и никто никогда не узнает, что здесь жили люди.

Денис думал об этом спокойно. Отстранённо. За три месяца он привык, что дом — это не стены. Дом — это люди, которые идут рядом.

Саша стоял в десяти шагах, возле саней, которые смастерили наспех из жердей и куска брезента. На санях лежал Петров — укутанный во всё, что нашлось: шинели, одеяла, мешки. Саша сам укладывал его, осторожно, бережно, как ребёнка. Петров не стонал — то ли спал, то ли потерял сознание. Дышать он стал реже, и Денис знал, что это плохой знак. Но молчал.

Трубецкой обходил строй — десять человек, считая Сашу и Дениса. Проверял оружие, заглядывал в лица. Ничего не говорил — только кивал. Коротко, по-командирски.

Когда подошёл к Денису, остановился.

— Не отставай, — сказал тихо. — Если Петров умрёт в дороге — похороните и догоняйте. Самойлов пусть не надрывается. Ты ему скажи.

— Скажу, — ответил Денис. — Но он не послушает.

Трубецкой усмехнулся — одними глазами, в темноте почти не видно.

— Знаю. Потому тебе и говорю. Чтоб хоть ты понимал.

Он пошёл дальше.

Небо на востоке начало светлеть. Сначала незаметно — просто чёрное стало серым, потом серое — бледным, потом вдруг проступили верхушки сосен, чёткие, как нарисованные тушью. Звёзды гасли одна за другой.

— Пошли, — сказал Трубецкой.

Отряд тронулся.

Саша взялся за сани — верёвку, привязанную к передним жердям, перекинул через плечо, натянул. Сани скрипнули, тронулись с места, легко пошли по снегу — Саша почти не чувствовал веса. Для него Петров был как пушинка. Для любого другого — неподъёмная ноша.

Денис шёл рядом, держась за край саней, чтобы не отставать, не провалиться, не потеряться в этом лесу, который с каждым шагом становился всё светлее и всё холоднее.

Мороз крепчал. К утру всегда крепчает — перед рассветом самый холод. Денис чувствовал, как щиплет щёки, как немеют пальцы в варежках, как воздух обжигает лёгкие при каждом вдохе. Но жаловаться не привык. Здесь вообще никто не жаловался. Жаловаться было бесполезно — война не слушала.

Лес жил своей жизнью. Где-то далеко стучал дятел — настойчиво, деловито, будто не было никакой войны. С веток срывался снег, падал вниз, и каждый раз Денис вздрагивал — казалось, кто-то идёт. Но это был просто снег. Просто лес. Просто утро, которое наступало, несмотря ни на что.

Саша шёл ровно, широко, не сбавляя шага. Иногда оглядывался на Дениса, смотрел — всё ли в порядке, не отстал ли, не замёрз ли. И Денис каждый раз кивал: всё хорошо, иди, я рядом.

Позади, цепочкой, растянувшись на полсотни шагов, шли остальные. Девять человек. Девять жизней, которые держались друг за друга, потому что поодиночке здесь выжить было нельзя.

Трубецкой вёл отряд на север, к болотам. Говорили, там немцы не сунутся — топи, трясина, зимой, правда, всё промерзает, но ходы знают только местные. А местные были здесь они.

Солнце взошло, когда прошли часа два.

Оно поднялось из-за леса огромное, красное, холодное. Осветило снег, и снег загорелся — розовым, золотым, ослепительным. Денис зажмурился, отвернулся. Слишком ярко. Слишком красиво. Так красиво, что хотелось плакать, но плакать тоже было нельзя.

— Денис, — позвал Саша негромко.

— Здесь я.

— Посмотри на Петрова. Что-то он затих совсем.

Денис шагнул ближе, наклонился к саням. Петров лежал с закрытыми глазами, лицо серое, губы синие. Денис приложил руку к шее — пульс был. Слабый, нитевидный, но был.

— Жив, — сказал он. — Пока жив.

— Дотянет?

— Не знаю, Саша. Не знаю.

Саша кивнул, поправил верёвку на плече, пошёл дальше.

Солнце поднималось выше. Лес редел, сосны сменялись берёзами, потом пошли кусты — значит, близко болото. Там, где лес кончается и начинается открытое место, всегда холоднее. Ветер здесь гулял свободно, продувал насквозь, забирался под одежду и не отпускал.

Денис шёл и думал о том, что где-то там, далеко на востоке, есть Москва. Там сейчас тоже холодно, тоже зима, но там — столица, Кремль, там решают судьбу войны. А здесь, в лесу, война была простой и понятной: не замёрзнуть, не отстать, не дать никому умереть, дойти до болот, спрятаться, выжить.

Он посмотрел на Сашу. Тот шёл, чуть покачиваясь в такт шагам, и тихонько напевал что-то себе под нос. Денис прислушался. Это была мелодия из довоенной пластинки, которую они крутили у Саши в мастерской — про то, как хорошо жить, про любовь, про весну. Саша напевал тихо, почти беззвучно, и Денис вдруг понял, что это не просто так. Это для Петрова. Чтобы слышал. Чтобы знал, что рядом люди, что не бросили, что идут.

И Петров, кажется, слышал. Потому что когда Денис снова заглянул в сани, ему показалось, что губы раненого чуть шевельнулись — в такт мелодии.

Или показалось.

— Саша, — сказал Денис.

— А?

— Ничего. Иди.

Они шли. Лес кончался. Впереди, за редкими кустами, начиналось болото — белое, бескрайнее, подёрнутое ледяной коркой. Трубецкой остановился на краю, поднял руку.

Отряд замер.

Тишина стояла такая, что звон в ушах казался громче любых звуков.

— Стойте, — сказал Трубецкой. — Здесь подождём. До вечера. Дальше — открытое место. Ночью пойдём.

Саша опустил сани на снег, сел рядом с Петровым, выдохнул — первый раз за всё утро.

— Привал, — сказал он Денису. — Давай, медик, работай.

Денис достал из мешка флягу с водой, бинты, морфий. Склонился над Петровым.

Лес молчал. Солнце поднималось выше. И жизнь — та самая, которая не стоит ни копейки, но за которую держатся зубами, — теплилась в санях, на руках у Саши, в груди у Дениса, в каждом из этих десяти человек, затерянных на краю бескрайнего болота.

Саша отошёл в сторону шагов на двадцать — туда, где лес начинал редеть и открывался вид на болото. Остановился у старой берёзы, прислонился спиной к белому стволу, достал кисет.

Денис видел его отсюда, от саней. Видел, как Саша медленно, с какой-то даже торжественностью, отрывает клочок газеты, насыпает махру, скручивает. Пальцы у него были огромные, а делали всё тонко, аккуратно — сноровка, о которой никто бы не подумал, глядя на его ручищи.

Самокрутка вышла кривоватая, но крепкая. Саша чиркнул спичкой о коробок — раз, другой, с третьей зажёг. Прикурил, затянулся глубоко, так, что на впалых щеках обозначились скулы. Выдохнул — дым ушёл вверх, смешался с морозным паром.

Денис смотрел и хмурился.

Раньше Саша не курил. Никогда. В мастерской, бывало, мужики смолили одну за одной, а он только отмахивался: «Лёгкие портить? Спасибо, мне они ещё пригодятся, книжки ваши дурацкие читать». И Денис тогда смеялся, потому что знал: Саша читает не дурацкие книжки, а те, что Денис ему даёт. И лёгкие бережёт для долгой жизни.

Теперь курил.

Денис ничего не говорил. Не имел права. Здесь каждый сходил с ума по-своему. Кто-то молился, кто-то ругался матом на каждом шагу, кто-то молчал сутками. Саша курил. Это было меньшее зло.

Но смотрел Денис с неодобрением. И Саша, конечно, чувствовал этот взгляд — через двадцать шагов, через морозный воздух, через дым самокрутки. Чувствовал и усмехался в воротник.

К нему подошёл парнишка.

Денис знал его — Ваня, кажется. Или Венька. Молодой совсем, лет тринадцати, из какой-то сожжённой деревни. Прибился к отряду месяц назад, молчаливый, испуганный, но старательный. Сейчас он подошёл к Саше несмело, остановился в двух шагах, переминался с ноги на ногу.

Саша глянул на него, кивнул на место рядом с собой. Парнишка придвинулся, встал у берёзы, засунул руки в рукава — замёрз.

— Красота-то какая, — сказал Саша негромко, кивая на болото.

Денис прислушался. Голос у Саши был ровный, спокойный, будто они не в лесу замерзали, не от немцев уходили, а на прогулке были. Выходной, воскресенье, делать нечего — пошли посмотреть на природу.

Парнишка поднял глаза на болото. Там, за белой равниной, у горизонта, темнел дальний лес. Солнце стояло уже высоко, снег искрился так, что глаза резало.

— Красиво, — согласился парнишка. Голос у него был тонкий, ломкий, как лёд на ручье.

— А ты охотился когда? — спросил Саша, затягиваясь.

— Нет. Деревня у нас маленькая была. Так, кур держали. А охотиться — это мужики ходили. Я мелкий ещё.

— Мелкий, — Саша усмехнулся. — А я вот ходил. С отцом, пока он жив был. Выйдем, бывало, в лес — и до вечера. Зайца выследим, или утку, если по осени. А в лесу осенью — листва шуршит, тихо так, только дятел стучит. Красота.

Парнишка слушал, раскрыв рот. Денис видел со стороны — как мальчишка ловит каждое слово, как светлеет лицо, как уходит из глаз этот вечный, затравленный страх.

— А зайца как ловить? — спросил парнишка.

— Зайца, — Саша докурил, бросил окурок в снег, придавил валенком. — Зайца хитростью брать надо. Он, заяц, глупый только с виду. А на самом деле — у него уши во какие. Он за версту слышит, где ветка хрустнула. Поэтому идти надо тихо, шаг за шагом, и смотреть не под ноги, а вперёд. Заяц, он если заляжет — его не увидишь. Снег, он же белый, и заяц белый. Сольётся — и нет его.

— А как тогда увидеть?

— Глазами, — Саша усмехнулся. — Глазами, Ваня. У зайца глаза чёрные. Два уголька на белом. Если увидишь — считай, полдела сделал. А дальше — не шуми, не дыши почти, и подходи. Ближе, ближе. А потом — раз! — и готово.

Саша сделал жест, будто хватает что-то в воздухе. Парнишка вздрогнул, но не от страха — от восторга.

— А вы много зайцев поймали?

— Бывало, — Саша пожал плечами. — Не в зайцах счастье. Счастье — в лесу быть. В тишине. Когда вокруг — никого, только ты и лес. И дышится так… свободно.

Парнишка помолчал, глядя на болото. Потом спросил тихо:

— А сейчас? Сейчас тоже лес. А не свободно.

Саша посмотрел на него долго, внимательно. Потом положил руку ему на плечо — огромную, тяжёлую, но осторожную.

— Сейчас — война, Ваня. Это не лес. Это так, лес только сверху. А внутри — война. Но ты не бойся. Мы выйдем. И зайца поймаем. После войны. Договорились?

Парнишка кивнул. И Денис увидел, как у него глаза заблестели — то ли от мороза, то ли от чего-то другого.

Саша хлопнул его по плечу, отпустил.

— Иди грейся. Вон, к костру, пока Трубецкой не видит. А я ещё постою. Покурю.

Парнишка пошёл к отряду, оглянулся на Сашу, улыбнулся — первый раз Денис видел его улыбку. Исчез среди людей.

Саша достал кисет, начал крутить вторую самокрутку. Пальцы мёрзли — видно было, как они красные, как плохо слушаются. Но Саша крутил, сосредоточенно, будто это было самое важное дело на свете.

Денис поднялся с саней, подошёл к нему. Остановился рядом.

Саша глянул на него, хмыкнул.

— Чего смотришь, как на покойника? Не умру я от этой махры. Не дождёшься.

— Я и не жду, — ответил Денис. — Просто смотрю.

— Смотрит он, — Саша закурил, затянулся, выпустил дым в сторону, чтобы на Дениса не шло. — Ты лучше на Петрова смотри. Как он там?

— Пока держится. Спит.

— Ну и хорошо. Пусть спит. Во сне легче.

Они стояли вдвоём у берёзы, глядя на бескрайнее болото. Саша курил, Денис молчал. Мороз щипал щёки, солнце поднималось выше, и где-то далеко, за лесом, ухала канонада — глухо, как сердцебиение огромной, больной земли.

— Денис, — сказал Саша вдруг.

— А?

— А ты как думаешь, зайцы сейчас есть? В этом лесу?

Денис посмотрел на лес, на болото, на белый, бесконечный снег.

— Есть, наверное. Куда ж они денутся.

— Вот и я думаю — есть, — Саша улыбнулся. — Значит, после войны пойдём. Ты, я и Ванька этот. На зайцев. А?

— Пойдём,

Денис вернулся к саням, присел на край, прислушался к Петрову. Дышал тот по-прежнему — редко, тяжело, но ровно, без тех страшных пауз, что были ночью. Может, морфий помог, может, сама природа решила дать человеку отсрочку. Денис поправил одеяло, подоткнул со всех сторон, чтобы холод не забирался внутрь.

Отряд расположился на опушке кто как. Кто-то сидел на поваленных стволах, кто-то прямо на снегу, подстелив лапник. Трубецкой стоял чуть поодаль, вглядываясь в даль болота через трофейный бинокль. Лицо у него было непроницаемое, командирское — не поймёшь, то ли доволен, то ли ждёт беды.

Саша всё курил у берёзы. Вторую самокрутку он докурил быстро, затоптал окурок и вдруг, зачем-то, закопал его в снег ногой — глубоко, чтобы и следа не осталось. Привычка, которую Трубецкой вбивал в каждого: лес не должен знать, что здесь были люди. Ни окурка, ни корки, ни обрывка газеты.

Потом Саша подошёл к саням, сел рядом с Денисом. От него пахло махрой и морозом, и Денис, как ни старался, не мог скрыть, что этот запах ему неприятен. Скривился чуть, отвернулся.

Саша заметил. Усмехнулся.

— Ну чего ты, как барышня? Махры не нюхавши?

— Не нравится, — коротко ответил Денис.

— А мне не нравится вшей кормить. И ничего, терплю.

Денис промолчал. Спорить с такой логикой было бесполезно.

— Ты это, — Саша помялся, — ты не думай, я надолго не затяну. Так, чтобы с ума не сойти. Нервы, понимаешь?

— Понимаю.

— Вот. А ты не смотри на меня как на врага народа. Я ж для тебя стараюсь. Чтоб спокойный быть. Чтоб если что — руки не дрожали.

— А они дрожат?

Саша посмотрел на свои ладони — огромные, красные от холода, в цыпках и ссадинах. Разжал, сжал в кулаки.

— Пока нет, — сказал он. — Но мало ли.

Денис ничего не ответил. Просто сидел рядом, плечом к плечу, и смотрел, как солнце поднимается всё выше, как снег на болоте начинает слепить глаза, как лёгкий ветер гонит позёмку по ледяной корке.

Где-то в отряде закашляли. Кто-то тихо выругался. Кто-то завозился, перекладывая вещи.

Обычная жизнь на привале. Обычная война.

— Саша, — сказал Денис негромко.

— А?

— А ты правда веришь, что мы выживем?

Саша повернулся к нему. Глаза у него были светлые, почти прозрачные на морозе, и в них не было ни тени сомнения.

— Верю, — сказал он просто. — А как иначе? Не верить — значит сразу лечь и помереть. А я помирать не собираюсь. Мне ещё книжки твои читать. И Булгакова дочитать, и этого… как его… Гёте твоего. Чтоб понимать, о чём ты всё время бормочешь.

— Гёте сложно, — Денис почти улыбнулся. — Ты запутаешься.

— Ну и пусть. Зато вместе запутаемся.

Они помолчали. Денис смотрел на болото и думал о том, что Саша — единственный человек, который может сказать такое и не соврать. Не притвориться. Не сделать вид, что верит, для бодрости. Он правда верил. В жизнь, в книги, в зайцев после войны. В то, что они выйдут.

И от этой веры становилось чуть теплее.

— Трубецкой злой сегодня, — сказал Саша, меняя тему. — Видал, как смотрит? Как будто немцы уже на том берегу.

— Он всегда так смотрит.

— Ну да. Работа у него такая — смотреть и бояться. За нас всех бояться. Тяжело ему.

— А тебе не тяжело?

Саша подумал. Пожевал губу.

— Мне — нет, — сказал он наконец. — Мне, Дениска, тяжело было, когда мать твоя… ну, тогда. А сейчас — нет. Сейчас я знаю, что делать. Идти и не останавливаться. А идти — это легко. Ноги есть — иди.

— А если ног не будет?

— Будут. Я берегу.

Денис хотел сказать что-то ещё, но не успел. От группы отделился тот самый парнишка, Ваня, и подбежал к ним. Запыхавшийся, с красными щеками, глаза горят.

— Дядя Саша, а дядя Саша! — выпалил он. — А расскажите ещё? Ну, про охоту?

Саша глянул на Дениса, подмигнул.

— Видишь, — сказал он. — Я тут популярный. Артист.

— Иди, — Денис кивнул. — Я покараулю.

Саша поднялся, отряхнул ватник, положил руку Ване на плечо — и они пошли к той же берёзе, где он курил. Ваня семенил рядом, задирая голову, чтобы видеть Сашино лицо.

— Значит, так, — начал Саша, усаживаясь на поваленный ствол. — Про зайца я тебе рассказал. А хочешь про лося?

— Хочу!

— Лось, он зверь серьёзный. С ним шутки плохи. Заяц — тот трусливый, чуть что — наутёк. А лось — он если разозлится, может и на рога поднять. Я раз видел, как лось охотника гнал. Мужик здоровый был, с ружьём, а лось — ещё здоровее. Идёт на него, рогами мотает, и глаза — красные. Страх…

Денис слушал этот голос — ровный, спокойный, чуть насмешливый — и думал о том, что Саша не просто рассказывает сказки. Он строит мост. Мост через войну. Для Вани, для себя, для всех, кто слышит. Мост в ту жизнь, где есть зайцы и лоси, и охота, и лес — просто лес, а не укрытие от немцев.

Солнце поднялось высоко. Мороз чуть отпустил — или просто привыклось.

Трубецкой подошёл к саням, глянул на Петрова, на Дениса.

— Как он?

— Держится.

— Долго ещё?

— Не знаю, товарищ командир.

Трубецкой кивнул. Посмотрел в сторону, где Саша с Ваней сидели на стволе и о чём-то разговаривали — Ваня смеялся, впервые за месяц, наверное.

— Самойлов у тебя, — сказал Трубецкой негромко, — это… золото, а не человек.

— Знаю, — ответил Денис.

— Смотри, чтоб не надорвался. С Петровым, с отрядом, с этим… — он кивнул на Ваню. — Он же на всех тянет.

— Потянет, — сказал Денис. И добавил, помолчав: — Он сильный.

Трубецкой глянул на него странно, как-то по-новому.

— Ты тоже, Соболев. Ты тоже сильный. Только по-другому.

И отошёл.

Денис остался один. Сидел на санях, слушал, как Саша рассказывает Ване про лося, и думал о том, что Трубецкой, наверное, прав. Они все здесь сильные. Иначе бы не выжили.

Но Саша — сильнее всех. Потому что умеет верить. И этой верой заряжает других.

Солнце прошло зенит и начало клониться к закату, когда Трубецкой поднял руку.

— Снимаемся, — сказал он негромко, но в тишине опушки его голос услышали все. — Через час выходим. Дотемна надо уйти как можно дальше. Ночью по болоту не побродишь.

Отряд зашевелился. Кто-то подтягивал лямки, кто-то проверял оружие, кто-то просто вставал и отряхивался.

Саша подошёл к саням, взялся за верёвку.

— Ну что, Дениска, — сказал он. — Пошли дальше. Петров, держись. Мы тебя вывезем.

Петров не ответил. Но Денису показалось, что веки его чуть дрогнули.

Или опять показалось.

Отряд тронулся. Сани заскрипели по снегу. Солнце клонилось к закату, окрашивая болото в багровый, тревожный цвет.

Впереди была ночь. И ещё много ночей. И дни. И вёрсты.

И Саша шёл вторым, после командира.

Солнце ушло за лес внезапно, как будто провалилось. Сначала было красно, потом багрово, потом вдруг всё стало серым — небо, снег, дальние кусты на болоте, даже лица. И сразу потянуло холодом. Не тем морозом, что щиплет щёки днём, а другим — липким, проникающим под одежду, под кожу, под рёбра.

Отряд шёл уже третий час. Болото кончилось, снова начался лес — мелкий, осиновый, корявый. Здесь деревья росли криво, будто их в детстве не долюбили, и среди них было трудно ориентироваться — всё одинаковое, серое, голое. Трубецкой шёл первым, сверяясь с компасом и с теми приметами, что знал только он.

Саша нёс сани. Вернее, тащил. Верёвка врезалась в плечо даже сквозь ватник, но он не жаловался — только иногда перекладывал её с одного плеча на другое и на мгновение останавливался перевести дух.

Денис шёл рядом. Он давно перестал чувствовать ноги — просто переставлял их, одну за другой, глядя на Сашину спину. Если Саша идёт — значит, надо идти. Если Саша не останавливается — значит, можно не останавливаться.

Петров молчал. Это пугало Дениса больше всего. Раненый не стонал, не бредил, не звал никого — просто лежал в санях, укутанный до самого носа, и дышал. Иногда Денис трогал его шею — пульс был. Слабый, но был.

— Стойте, — сказал Трубецкой.

Отряд замер. Тишина навалилась сразу — глухая, лесная, враждебная. Денис прислушался. Ничего. Только ветер шуршит в голых ветках, да где-то далеко треснуло — то ли дерево от мороза, то ли что похуже.

— Ночуем здесь, — сказал Трубецкой. — Дальше не пойдём, темно. Самойлов, найди место.

Саша кивнул, передал верёвку Денису, отошёл в сторону. Он двигался в лесу бесшумно, несмотря на свою громадность — шагнет, замрёт, слушает, снова шагнёт. Минут через пять вернулся.

— Там овраг, — сказал он не

Глава 3

Болото начиналось сразу за лесом — ровное, белое, бескрайнее.

Денис стоял на краю и смотрел. Сколько хватал глаз — только снег, только редкие кусты, только серая полоска дальнего леса на горизонте. Ни дерева, ни бугорка, ни единой чёрточки, за которую можно зацепиться взглядом. Пустота.

И тишина. На болоте было тише, чем в лесу. Лес хоть шумел ветками, скрипел стволами, перекликался птицами. Здесь не было ничего. Только ветер, который гулял свободно, не встречая преград, и позёмка, змеившаяся по насту.

Отряд собрался на опушке. Люди стояли молча, глядя на эту белизну, и Денис видел по лицам — каждый думал об одном и том же: как тут идти? Как тащить сани? Как не провалиться, не замёрзнуть, не сгинуть в этой белой пустыне?

Саша подошёл к нему, встал рядом. Долго смотрел на болото, щурясь от солнца.

— Красиво, — сказал он наконец. — Как на картинке.

— Страшно, — ответил Денис.

— И страшно тоже. Но красиво.

Он достал кисет, начал крутить самокрутку. Пальцы мёрзли — на болоте ветер был злой, пронизывающий, — но Саша крутил, сосредоточенно, будто это было важнее всего.

— Петрова надо нести, — сказал Денис. — Сани по болоту не пойдут. Завязнут.

— Знаю.

— А если на руках — ты надорвёшься.

— Не надорвусь.

— Саша.

Саша закурил, глубоко затянулся, выпустил дым в сторону болота.

— Я серьёзно, Денис. Не надорвусь. Я сильный. Ты же знаешь.

— Я знаю. Но болото — это не лес. Там снег другой. Может, трясина под ним. Оступишься — упадёшь, Петрова уронишь, сам уйдёшь под лёд.

— Не уйду.

— Откуда такая уверенность?

Саша посмотрел на него. Глаза у него были светлые, спокойные, без тени сомнения.

— А ты на меня посмотри, — сказал он. — Я когда в мастерской работал, я такие двигатели таскал — по сто кило. Один. И ничего, жив. А тут — человек. Он легче.

— Он тяжелее, чем двигатель. Потому что живой.

Саша задумался. Докурил, бросил окурок в снег, придавил.

— Ладно, — сказал он. — Пойдём к Трубецкому. Надо решать.

Трубецкой сидел на поваленном стволе, разложив на коленях карту. Карта была старая, довоенная, с выцветшими красками, и болото на ней было обозначено редкими крапинками и надписью «непроходимо».

— Товарищ командир, — сказал Саша, подходя. — Надо Петрова как-то тащить. Сани не пройдут.

Трубецкой поднял голову. Посмотрел на Сашу, на Дениса, опять на карту.

— Знаю, — сказал он. — Думаю.

Они стояли перед ним — Саша, огромный, упрямый, с самокруткой в пальцах, и Денис, тонкий, бледный, с мешком медикаментов за плечами. Два человека, которые тащили Петрова двое суток, не спали, не ели почти, но не бросили.

— Что предлагаешь? — спросил Трубецкой.

— Нести, — сказал Саша. — На руках.

— Далеко?

— Сколько надо.

Трубецкой покачал головой.

— Три километра по болоту — это час хода. С Петровым на руках — три часа. А если трясина? А если немцы с воздуха увидят? А если ты устанешь и уронишь?

— Не уроню.

— Самойлов, я ценю твою силу. Но сила не безгранична.

Саша молчал. Смотрел на Трубецкого упрямо, исподлобья, как бык.

— Можно волокушу сделать, — подал голос кто-то из партизан. — Из жердей, как сани, только легче. Чтобы один человек тащил.

Трубецкой повернулся к нему.

— Из чего делать? Лес вон, позади. А на болоте жердей нет.

— Можно лыжи привязать, — сказал другой. — Снизу, чтобы не проваливались.

— Лыж у нас две пары на всех.

Спорили долго. Предлагали разное: нести по очереди, сделать носилки из шинелей, привязать Петрова к Сашиной спине, как мешок. Каждое предложение разбивалось о реальность: мало людей, мало сил, болото, холод, немцы.

Денис слушал молча. Смотрел на карту, на болото, на Петрова, который лежал в санях на опушке, укутанный, неподвижный. И вдруг сказал:

— А если по льду?

Все замолчали. Повернулись к нему.

— Что — по льду? — переспросил Трубецкой.

— Болото замёрзло. Если лёд крепкий, можно идти где угодно. Даже с санями.

— А если не крепкий?

— Тогда надо пробовать.

Трубецкой посмотрел на болото. Потом на Дениса. Потом опять на болото.

— Рискованно, — сказал он.

— Всё рискованно, — ответил Денис. — Мы здесь вообще на риске держимся.

Саша усмехнулся.

— Умный ты, Дениска. Я б не додумался.

— Потому что ты руками работаешь, а я головой.

— Ага, — Саша хлопнул его по плечу. — Так и живём.

Трубецкой встал, подошёл к краю опушки, долго смотрел на болото. Потом вернулся.

— Будем пробовать, — сказал он. — Самойлов, возьми кого-нибудь, проверь лёд. Метров на сто вперёд. Если держит — идём с санями. Если нет — будем думать дальше.

Саша кивнул, оглядел отряд.

— Ванька, иди сюда.

Парнишка подбежал, замер, глядя на Сашу снизу вверх.

— Пошли лёд проверять, — сказал Саша. — Ты лёгкий, если что — не провалишься.

Они пошли к болоту. Денис смотрел, как Саша шагает по снегу — широко, уверенно, будто под ногами не трясина, а твёрдая земля. Ваня семенил рядом, проваливаясь, но стараясь не отставать.

На краю болота Саша остановился. Подождал, пока Ваня подойдёт. Потом взял длинную жердь, которую прихватил с собой, и с размаху ударил по льду.

Глухой удар. Лёд не треснул.

Саша шагнул на болото. Осторожно, на полступни, перенося вес медленно. Постоял. Прислушался. Под ногами было тихо.

— Иди сюда, — сказал он Ване. — Только за мной след в след.

Ваня шагнул. Потом ещё. Они ушли метров на тридцать от берега, Саша всё тыкал жердью перед собой, проверял. Лёд держал.

— Держит! — крикнул Саша, обернувшись к отряду. — Можно идти!

Трубецкой махнул рукой.

— Собираемся.

Отряд зашевелился. Кто-то затягивал лямки, кто-то проверял оружие, кто-то просто стоял и смотрел на болото — с надеждой и страхом.

Денис подошёл к саням. Петров лежал с открытыми глазами.

— Слышал? — спросил Денис.

— Слышал, — прошептал Петров. — По льду пойдём.

— По льду.

— Не утоните только.

— Не утонем.

Петров слабо улыбнулся. Первый раз за всё время.

— Вы, главное, сами… живите. А я… я как-нибудь.

— Ты тоже живи, — сказал Денис. — Мы тебя не бросим.

Саша вернулся с болота, раскрасневшийся, весёлый.

— Красота там, — сказал он. — Чисто, бело, как на простыне. Идти легко, лёд крепкий. Километров пять пройдём, там лес опять начнётся. Дотянем.

— Ты Петрова понесёшь? — спросил Денис.

— Понесу. Сани по льду легче пойдут, чем по снегу. Я верёвку возьму, привяжу к себе — и потащу. А ты рядом иди, за Петровым смотри.

— Хорошо.

Саша наклонился к Петрову.

— Слышь, отец, — сказал он негромко. — Ты там держись. Не помирай раньше времени. Мы тебя на Большую землю вытащим, понял?

Петров кивнул — чуть заметно.

— Понял, — прошептал он.

— Вот и ладно.

Саша выпрямился, посмотрел на небо. Солнце стояло высоко, день обещал быть ясным, морозным.

— Хороший день, — сказал он. — Для такого дела самый раз.

Денис посмотрел на болото. Белое, бескрайнее, чужое.

Где-то там, за этим льдом, за этим снегом, была другая жизнь. Или смерть. Он не знал.

Глава 4

Они шли уже час.

Болото раскинулось вокруг бескрайней белой равниной. Ни куста, ни дерева, ни единой птицы в небе — только снег, лёд и ветер, который дул теперь в лицо, заставляя щуриться и прятать подбородок в воротники. Отряд растянулся цепочкой — Трубецкой впереди, за ним сани с Петровым, которые тащил Саша, потом остальные, и замыкал двое партизан с автоматами наизготовку.

Денис шёл рядом с санями, держась за край, чтобы не отстать. Петров лежал неподвижно, только глаза блестели из-под вороха одеял — жив, значит, жив. Саша шагал ровно, широко, верёвка от саней была перекинута через грудь, и он чуть наклонялся вперёд, натягивая её, как бурлак.

Лёд под ногами был твёрдым, надёжным. Только иногда, в редких местах, он звенел под валенками — тонко, предостерегающе. Тогда Саша останавливался, ждал, прислушивался, и только потом шёл дальше.

— Хорошо идём, — сказал он негромко, обернувшись к Денису. — Ещё полчаса — и лес.

— полчаса по льду, — отозвался Денис. — Много.

— Ничего. Выдюжим.

Сзади кто-то закашлял — натужно, надрывно. Денис обернулся. Кашлял один из партизан, пожилой уже мужик, дядька Матвей. Тот самый, что косился на Дениса временами, когда тот Гёте читал. Шёл Матвей тяжело, опираясь на палку, и кашель рвал ему грудь так, что слышно было даже сквозь ветер.

— Матвею плохо, — сказал Денис Саше.

Саша ничего не ответил, только шаг стал шире — будто хотел побыстрее дойти до леса, чтобы все оказались в безопасности.

Ветер крепчал. Позёмка закручивалась маленькими смерчами, секла лицо ледяной крупой. Денис надвинул шапку ниже, почти на самые глаза, и шёл, глядя только на сани, на Сашину спину, на верёвку, которая врезалась ему в плечо.

Первый треск раздался внезапно.

Кто-то вскрикнул — коротко, страшно. Денис обернулся.

Матвей стоял по колено в воде.

Лёд вокруг него провалился — чёрная полынья расползалась во все стороны, края её крошились, вода поднималась, заливала снег. Матвей выпучил глаза, схватился руками за край льда, но тот обламывался, и он погружался всё глубже.

— Братцы! — заорал он. — Тону!

Отряд замер. Секунду все смотрели, не веря — только что шли, и вдруг такое.

— Стойте все! — крикнул Трубецкой. — Ни шагу! Кругом лёд слабый!

Саша дёрнулся было к Матвею — всем телом, всем существом своим, которое не умело стоять и смотреть, когда человек тонет. Но Денис схватил его за рукав раньше, чем он сделал первый шаг.

— Стоять, — сказал Денис жёстко, как не говорил никогда. — Там тоже провалишься.

— Пусти! — Саша рванулся, но Денис вцепился мёртвой хваткой.

— Ты посмотри, — Денис кивнул на лёд перед ними. — Видишь?

В трёх шагах от Саши лёд был светлее, тоньше — опасное место, которое они не заметили, когда шли. Если Саша шагнёт туда, его ждёт то же, что Матвея.

— А Матвей? — Саша смотрел на тонущего, и глаза у него были бешеные, отчаянные. — Он же утонет!

— А ты с ним вместе утонешь, — подошёл Трубецкой. Встал рядом, положил руку Саше на плечо — тяжело, по-командирски. — Не лезь, Самойлов. Не лезь, я сказал.

Саша замер. Стоял, дрожа всем телом, и смотрел, как Матвей барахтается в чёрной воде.

— Жерди! — крикнул кто-то. — Давайте жерди!

У двоих партизан были длинные палки — для проверки льда. Они кинули одну Матвею, но та упала далеко, не долетела. Матвей попытался плыть к ней, но ватник намок, тянул вниз, и движения его становились всё слабее.

Вторую жердь кинули точнее. Она упала в трёх метрах от Матвея. Он рванулся к ней, ухватился — и лёд под ним провалился окончательно.

Матвей ушёл под воду с хриплым, булькающим криком.

Полынья затянулась льдом — тонким, ненадёжным, но затянулась. Только шапка осталась плавать в чёрной воде, медленно кружась на месте.

На болоте стало тихо.

Ветер выл, позёмка кружила, и никто не говорил ни слова. Стояли и смотрели на то место, где только что был человек. Живой, кашляющий, злой — и вот нет его.

Трубецкой постоял ещё минуту. Потом, не говоря ни слова, шагнул вперёд.

Он обошёл полынью широкой дугой — там, где лёд казался темнее, а значит, крепче. В руке у него была жердь, и он тыкал ею перед собой на каждом шагу. Медленно. Осторожно. Как сапёр, который идёт по минному полю.

Отряд смотрел молча.

Трубецкой прошёл метров тридцать. Остановился. Повернулся к ним.

— Идите след в след, — сказал он негромко, но в тишине болота каждое слово было слышно отчётливо. — Жердями не пренебрегать. Дистанция — три метра. Если кто провалится — не бросаться спасать очертя голову. Тонуть вдвоём глупо.

Он помолчал, обводя взглядом каждого.

— Мы и так одного сегодня потеряли. Хватит.

И пошёл дальше.

Отряд тронулся.

Саша подошёл к саням, взялся за верёвку. Лицо у него было всё такое же каменное, но руки уже не дрожали. Он посмотрел на Дениса — коротко, мельком — и кивнул: иди.

Денис пошёл рядом.

Они шли молча. Весь день молча. Саша не сказал ни слова — ни Ване, который плёлся сзади, ни Трубецкому, когда тот оборачивался проверить строй, ни Денису. Просто шёл, переставлял ноги, тащил сани, и лицо у него было как у чужого человека.

Денис не лез. Знал: когда Саша молчит — его лучше не трогать. Сам отойдёт. Сам вернётся.

К вечеру добрались до леса.

Лес встретил их тишиной и темнотой. Сосны стояли чёрные, молчаливые, и под ними было теплее, чем на открытом болоте. Трубецкой нашёл место для ночлега — небольшую ложбинку между корнями, защищённую от ветра.

Саша поставил сани, проверил Петрова, поправил одеяла. Потом отошёл в сторону, сел под дерево и уставился в одну точку.

Денис подошёл к нему, сел рядом. Молча.

Долго сидели так. Костер разожгли без них — кто-то другой, не Саша. Саша сидел и смотрел в темноту.

— Я его не любил, — сказал он вдруг. Голос хриплый, простуженный. — Матвея этого. Он на тебя косо смотрел, на меня тоже. Злой был мужик.

Денис молчал.

— А теперь… — Саша запнулся. — Теперь смотрю на то место, где он ушёл, и думаю: а может, я зря на него злился? Может, он просто боялся? Война, немцы, лес этот… Кто угодно озвереет.

— Может, — тихо ответил Денис.

— И не помогли мы ему. Стояли и смотрели.

— Не могли помочь.

— Знаю. — Саша вздохнул глубоко, шумно. — Знаю, что не могли. А легче не становится.

Он помолчал. Потом достал кисет, начал крутить самокрутку. Пальцы слушались плохо — замёрзли, наверное.

— Ты курить будешь? — спросил он вдруг.

— Я не курю.

— Правильно. Не начинай. Дурная привычка.

Он закурил, затянулся глубоко, выпустил дым в темноту.

— Завтра пойдём дальше, — сказал он. — Петров вон, держится. Значит, и мы выдюжим.

— Выдюжим, — повторил Денис.

Саша посмотрел на него. В свете дальнего костра глаза у него блестели странно — то ли отсвет огня, то ли что другое.

— Ты иди грейся, — сказал он. — Я посижу ещё. Покурю. Подумаю.

— Я с тобой посижу.

Саша не ответил. Только кивнул чуть заметно.

Они сидели вдвоём в темноте, слушали, как трещит костёр, как ветер шумит в соснах, как где-то далеко ухает филин.

Саша курил одну самокрутку за другой. Денис сид

ел рядом, смотрел на огонь и молчал.

Иногда молчание — лучше любых слов.

Глава 5

Снег перестал идти ещё затемно, но тучи не расходились — висели низко, тяжёло, закрывая небо наглухо. В такой темноте не видно собственных рук, только огонь — маленький, зажатый в яме, прикрытый лапником, чтобы не выдать.

Отряд спал. Кто в землянке, кто у костра, кто под санями, прикрывшись шинелями. В санях, укутанный в ворох одеял, лежал Петров — дышал тяжело, но ровно, без хрипов. Денис проверял его перед дежурством. «Дотянет», — подумал Денис тогда. И пошёл к костру.

Саша уже сидел там. Смотрел на огонь и молчал.

Они дежурили вдвоём. Трубецкой приказал.

Сначала было просто тихо. Саша сидел, смотрел на огонь, и лицо у него было каменное, неподвижное. Денис думал — устал, замёрз. Бывает.

Но прошёл час. Второй. Костер прогорал, Денис подкладывал ветки, а Саша всё сидел и молчал. И в этом молчании было что-то другое.Что-то глубже, чем просто усталость.

Саша потянулся к кисету. Пальцы его — огромные, сильные пальцы, которые поднимали грузовики и таскали сани через болото — вдруг перестали слушаться. Самокрутка выпала, упала в снег. Саша поднял её, стряхнул, попытался скрутить снова — и руки задрожали. Мелко, противно, неконтролируемо.

Денис увидел это и отвернулся. Чтобы не смущать. Чтобы не видеть.

— Я ей предложение сделал за неделю до войны, — продолжал Саша, глядя на свои руки, которые никак не могли справиться с бумагой. — Кольца не было, я из проволоки скрутил, в мастерской. Глупое такое, кривое.

Он засмеялся — коротко, страшно.

— А она надела и заплакала от радости. Целовать стала.

Руки всё ещё дрожали. Самокрутка развалилась. Саша выругался тихо, ссыпал табак обратно в кисет, начал заново.

— Я в тот день счастливый был, как дурак. По мастерской ходил, всем улыбался. Мужики смеялись, а я не мог остыть. У меня внутри солнце было.

Вторая самокрутка тоже не получилась. Саша сжал её в кулаке, бумага затрещала, табак посыпался сквозь пальцы.

— Да что ж такое, — прошептал он зло.

Денис забрал у него кисет, скрутил сигаретку и молча протянул ему — уже скрученную, крепкую, ровную. Саша посмотрел на неё, взял. Пальцы дрожали, когда подносил к губам.

Закурил. Затянулся глубоко, до кашля. Руки понемногу успокаивались.

— А двадцать второго...

Денис смотрел на огонь. Боялся повернуться, боялся спугнуть.

— Я в мастерской был, мотор чинил. Слышу — гул. Самолёты. Думал, наши. А они — бомбы. Первая упала где-то далеко, вторая ближе, а третья... третья прямо в наш дом.

Саша говорил ровно, без слез, без крика. Как по писаному. Но руки — руки снова начали дрожать. Самокрутка ходила ходуном.

— Я бежал. Помню только — бежал. А там уже всё горит, стены рухнули, пыль, дым, крики кругом. Я дом искал — а его нет. Просто груда камней.

Он замолчал. Сделал затяжку — глубокую, судорожную.

— Руками разгребал. Камни, брёвна, щепки. Руки в кровь, а я не чувствовал. И нашёл. Она под балкой лежала. Лицо чистое, только пыль. И платье это белое — а всё красное.

Самокрутка дрожала в пальцах, роняя пепел в снег.

— Она живая ещё была, — сказал Саша. Голос дрогнул — первый раз за весь рассказ. — Смотрела на меня и улыбалась.

Руки тряслись уже сильно. Саша сжал их в кулаки, спрятал в рукава. Но дрожь не унималась — она перешла в плечи, в грудь, в голос. Он замолчал. Долго молчал. Костер трещал, выплёвывая искры в чёрное небо.

— Я её нёс, а она на руках у меня умерла. Тёплая была, а я шёл и чувствовал, как она остывает.

Саша посмотрел на свои руки — они всё ещё дрожали. Он посмотрел на них так, будто видел впервые.

— И этими руками я её нёс, — сказал он тихо. — И этими руками хоронил.

Денис положил руку Саше на плечо. Он не дёрнулся. Только посмотрел на эту руку, потом опять в огонь.

— Я её похоронил в лесу, под Брестом. Крест поставил из двух палок. Имени не написал — боялся, что немцы найдут, надругаются. Просто две палки. И рядом — маленький крестик. Для нашего ребёнка.

Денис замер.

— Она беременная была, — сказал Саша тихо. — Я узнал за день до войны. Она прибегла в мастерскую, счастливая, глаза горят. Я её кружил, целовал, весь масляный, дурак.

Он усмехнулся криво. Руки наконец перестали дрожать — будто выговорился, выплакал всё без слёз.

— А на следующий день я их похоронил.

Денис молчал. Слов не было. Вообще. Ни одного.

— Я с тех пор не живу, Денис, — сказал Саша. — Я хожу, говорю, ем, стреляю, а внутри меня нет ничего.

Он замолчал. Посмотрел на свои руки — они дрожали еще сильнее, чем раньше. Убрал их в рукава, глубоко, будто прятал что-то постыдное.

— Только ты никому, — сказал он вдруг. Голос стал твёрже, почти злой. — Никому не говори. Ничего.

— Не скажу.

Саша кивнул. Снова уставился в огонь. Долго молчал. А потом заговорил — тихо, будто сам с собой.

— Знаешь, почему я всё время лезу вперёд? Почему тащу сани, шучу, Ваньке про зайцев рассказываю? Почему мне надо, чтобы все видели — Саша улыбается, Саша крепкий, Саша всё может…

Денис ждал.

— Потому что только так я чувствую себя живым, — сказал Саша. — Когда я кому-то помогаю. Когда кого-то тащу. Когда кто-то на меня смотрит и верит, что всё будет хорошо.

Он усмехнулся криво.

— Это как наркотик, Дениска. Если я просто сижу и думаю — я проваливаюсь. Сразу. Там Анечка, там наш малыш, там пустота. А если я делаю — если я кому-то нужен — тогда я есть. Тогда я существую.

— Ты и так существуешь, — тихо сказал Денис.

— Нет, — Саша покачал головой. — Я существую, только когда даю свет. Как та коптилка в землянке. Сама по себе она ничего не стоит, коптит, гаснет. А когда люди рядом — она греет.

Он повернулся к Денису. Глаза у него были странные — в них не было жалости к себе. Была какая-то тихая, злая правда.

— Я хочу быть сильным, Денис. Не для себя. Для всех, кто рядом. Если я сильный — вы не боитесь. Если я улыбаюсь — вам легче. Если я тащу — вы верите, что дотянем.

Саша улыбнулся — той самой улыбкой, которой улыбался отряду, Ване, Трубецкому. Тёплой, светлой, уверенной.

— Вот поэтому я и держусь, — сказал он. — Ты у меня один остался, Дениска. Если с тобой что случится — я погасну окончательно.

— А если с тобой?

— А я не погасну, — Саша усмехнулся. — Я крепкий. Я буду светить, пока вы все рядом.

Денис кивнул. Он понимал. Саша — как этот костёр. Горит, греет, светит. А внутри — только угли и пепел. Но пока он нужен — он будет гореть.

Саша отвернулся к огню. Закурил новую самокрутку — руки уже не дрожали.

— Анечка, — сказал он тихо, в огонь. — Ты там смотри за нами. Я тут посвечу ещё немножко. Ладно?

Он сказал это так просто, будто она могла услышать. Будто она правда была там, за этим огнём, за этим лесом.

— Анечка моя, — прошептал Саша.

И замолчал до утра.

Рассвет пробивался сквозь еловые лапы робко, нехотя — серый, холодный, без обещания тепла. Ночной костёр догорел, только угли ещё светились красным, и над ними поднимался тонкий, почти невидимый пар.

Отряд просыпался. Кто-то уже встал, перематывал портянки, кто-то ещё лежал, зарывшись в шинели, не желая возвращаться в этот день. В санях завозился Петров — Денис слышал его кашель, глухой, надсадный.

Саша сидел на том же месте, где и ночевал, — у костра, подложив под спину мешок. На Дениса он глянул коротко, кивнул: всё нормально. И Денис кивнул в ответ..

Трубецкой вышел из землянки первым — всегда первый. Подошёл к костру, протянул руки к углям, будто от них ещё можно было согреться.

— Завтрак, — сказал он негромко. — По сухарю на брата. Вода в котелке.

Отряд зашевелился активнее. Кто-то полез в мешки за сухарями, кто-то потянулся к котелку.

И тут Денис услышал крик.

Не громкий, скорее злой, придушенный. Обернулся.

Двое партизан — Кузьмин и Лосев, мужики лет под сорок, из местных, что прибились к отряду ещё осенью — стояли друг против друга, вцепившись в один сухарь. Сухарь был маленький, чёрствый, с плесенью по краям — обычный армейский сухарь. Они держали его так, будто от него зависела жизнь.

— Отдай, — шипел Кузьмин. — Я первый взял.

— Врёшь, — Лосев тянул сухарь на себя. — Я утром встал раньше, мой по праву.

— Пусти, говорю!

— Сам пусти!

Кузьмин толкнул Лосева в грудь. Тот пошатнулся, но не упал, только сильнее сжал зубы и рванул сухарь на себя. Сухарь треснул, развалился на две половинки — одна побольше, другая поменьше.

— Ах ты... — Кузьмин замахнулся.

И в этот момент между ними влетел Трубецкой.

Денис даже не понял, как он оказался там так быстро. Секунду назад стоял у костра, и вот уже вцепился обоим в воротники, дёрнул в стороны, раскидал, как котят.

— Стоять! — рявкнул он так, что в лесу, наверное, птицы попадали с веток. — Стоять, мать вашу!

Кузьмин и Лосев замерли. Смотрели на командира зло, исподлобья, но молчали.

Трубецкой стоял между ними, тяжело дыша. Лицо у него было красное, глаза бешеные. Денис никогда не видел его таким.

— Вы что творите? — заорал Трубецкой. — Вы кем себя возомнили? Партизаны? Защитники Родины?

Он ткнул пальцем в Кузьмина, потом в Лосева.

— Вы — позорище! Сраное позорище всей страны! За чёрствый сухарь, за кусок хлеба с плесенью готовы друг друга перегрызть, как псы цепные!

Кузьмин опустил глаза. Лосев отвернулся.

— Я на вас смотрю и вижу — не люди вы, — продолжал Трубецкой, уже тише, но от этого ещё страшнее. — Звери. Голодные, дикие звери. А звери войну не выигрывают. Звери дохнут в лесу, и никто их не хоронит.

Он замолчал. Отряд замер. Даже Петров перестал кашлять.

— Немцы, — сказал Трубецкой, обводя всех взглядом. — Немцы хотят, чтобы мы друг друга грызли. Чтобы мы озверели. Чтобы мы забыли, кто мы есть. И вы им помогаете.

Он подошёл к Кузьмину, вырвал у него из рук половинку сухаря. Подошёл к Лосеву, забрал вторую.

— Смотреть сюда, — приказал он.

Все смотрели. Трубецкой взял сухарь, сложил две половинки вместе, сжал в кулаке. Хрустнуло. Когда он разжал пальцы, в ладони лежала горсть крошек.

— Никому, — сказал он тихо. — Никому не достанется. Потому что если вы не можете по-братски поделить хлеб — вы не заслужили даже крошек.

Он разжал пальцы, и крошки посыпались в снег.

Кузьмин дёрнулся, будто хотел броситься их собирать, но перехватил взгляд Трубецкого и замер.

— Запомните, — сказал Трубецкой. — Мы не звери. Мы люди. Пока мы люди — мы победим. А как только озвереем — сдохнем. Все.

Отряд молчал. Кузьмин и Лосев стояли, не двигаясь, глядя в снег, на рассыпанные крошки. Командир вернулся к углям.

Саша поднялся, подошёл к ним.

— Ладно, мужики, — сказал он негромко. — Бывает. Голод не тётка. Но командир прав. Драться за сухарь — последнее дело.

Он полез в свой мешок, достал сухарь — свой, единственный, — разломил пополам.

— На, — протянул одну половину Кузьмину. — Держи.

Остальное отдал Лосеву.

— Жуйте, — сказал он. — И не ссорьтесь больше.

Кузьмин смотрел на сухарь в своей руке, потом на Сашу. Глаза у него были странные — не то злые, не то благодарные.

— Ты чего, Самойлов? — спросил он хрипло. — Самому ничего не досталось.

— А я привык, — Саша усмехнулся. — Я крепкий. Мне много не надо. А вы — ешьте.

Он вернулся к костру, сел рядом с Денисом.

— Ты зачем отдал? — тихо спросил Денис.

— А что? — Саша пожал плечами. — Они ж не со зла. С голоду. Если человека не кормить, он звереет. А я не хочу, чтобы они зверели.

— А сам?

— А что я? — Саша посмотрел на него. — Я сыт, вон, снега сколько! Не волнуйся об этом.

Денис хотел что-то сказать, но не нашёл слов. Просто сидел рядом и смотрел, как Саша жуёт снег, улыбаясь чему-то своему.

Трубецкой подошёл к костру, сел напротив. Посмотрел на Сашу долгим, тяжёлым взглядом.

— Ты это, Самойлов, — сказал он негромко. — Не перегибай. Себя тоже беречь надо.

— Берегу, товарищ командир, — Саша кивнул. — Вон, Дениска следит. Если что — заштопает.

Трубецкой покачал головой, но ничего не сказал. Он постоял ещё минуту, глядя на огонь. Потом резко выпрямился, одёрнул ватник — и голос его, командирский, железный, разнёсся по поляне:

— А ну, все ко мне!

Отряд зашевелился. Кузьмин и Лосев, только что готовые грызть друг другу глотки, подошли первыми — виноватые, притихшие. Остальные подтянулись кто откуда: из землянки, из-за берёз, из кустов, где справляли нужду. Встали полукругом, кто стоя, кто на корточках, кто прислонившись к сосне.

Трубецкой обвёл их взглядом — тяжёлым, как приговор.

— Слушайте сюда, — сказал он негромко, но каждое слово врезалось в тишину. — Жрать нечего. Вы и сами видите. Сухари кончаются, патронов в обрез, немцы за каждым кустом мерещатся. Если будем сидеть на месте — сдохнем. Все.

Он помолчал, давая словам осесть.

— Значит, так. Разведка. Осмотреться, что вокруг. Кто найдёт деревню, кто найдёт еду, кто найдёт немцев — сразу назад. Докладывать о каждой мелочи. Поняли?

— Поняли, — нестройно ответил отряд.

— Громче!

— Поняли! — рявкнули уже все.

Трубецкой кивнул.

— Первая группа. — Он ткнул пальцем в Кузьмина и Лосева. — Вы двое. Северо-запад. Идёте до вечера, если ничего нет — возвращаетесь. Не лезть на рожон, не геройствовать. Увидели немцев — залегли, ждали, запомнили, назад. Всё ясно?

— Ясно, — буркнул Кузьмин.

— Не слышу.

— Ясно, товарищ командир!

— То-то же.

Трубецкой перевёл взгляд на двух других — молодых, шустрых, из тех, кто в разведке уже был.

— Вторая группа Ваня и Николай. Юго-восток. Ваша задача — прощупать, что там за лесом. Карта врёт, там болота обозначены, но, может, зимой проходимо. Если найдёте тропу — помечайте, запоминайте. В бой не вступать.

— Поняли.

— Саша. — Трубецкой посмотрел на него. — Ты идёшь один искать деревню. Вон в ту сторону, — он махнул рукой на восток. — Километров пять-семь, должно быть село. Если целое — узнай, есть ли еда, можно ли выменять. Если сожжено — ищи погреба, подвалы. Может, картошка осталась, может, зерно. Но осторожно. Немцы могли засаду оставить.

— На стволе дерева близ лагеря будет зарубок, — Командир достал топор и несколько раз ударил по коре, сделав вид, что это не следы орудия, а когти большого животного. — Ориентируйтесь.. Так же оставить пометку на деревьях, откуда выйдете.

Группы скрылись.

Денис смотрел вслед долго, даже когда фигура Саши растаяла среди стволов. Снег падал на плечи, на волосы и, на ресницы.

— Вернётся, — сказал Трубецкой, подходя. — Самойлов башковитый. Вернётся.

— Ага, — ответил Денис.

Саша не имел права не вернуться. Слишком многим он нужен. Группы ушли в лес одна за другой. Трубецкой смотрел им вслед долго, не двигаясь. Потом повернулся к Денису.

— Работаем, Соболев. Маскировку усиливаем. Лапник свежий, ветки, следы заметать. К вечеру чтобы лагеря было не видно с трёх шагов.

Они взялись за дело. Денис рубил ветки, таскал лапник, укрывал землянку. Трубецкой разгребал следы вокруг поляны, заметал лыжню, прятал всё, что могло выдать их присутствие.

Петров в санях закашлял. Денис подошёл, дал воды, поправил одеяло и снова вернулся к работе. Через два часа лагерь стало не узнать. Землянка скрылась под слоем лапника так, что и в трёх шагах не разглядишь. Следы, что вели к поляне, тщательно заметали, путали, уводили в сторону.

Трубецкой оглядел работу, довольно крякнул.

— Молодец, Соболев. Из тебя партизан выйдет, если не убьют.

Денис усмехнулся устало. Присел на поваленный ствол, перевёл дух. Руки гудели, спина болела, но в груди было странно спокойно — работа вымотала, выключила мысли.

Глава 6

Ночь. Лагерь спит. Только Денис и Трубецкой сидят у костра, глядя в огонь.

Саша вернулся глубокой ночью. Не с пустыми руками.

Денис слышит шаги — не те, что ждал. Тяжёлые, медленные. Обернулся — и увидел. Саша стоял у края поляны, согнувшись, с мешком на плече, лямка врезалась в плечо, ватник мокрый от пота и снега. Лицо — серое, но глаза — те самые.

— Чего вылупились? — спросил он хрипло. — Мешок принимайте. Там тушёнка. Немецкая.

Он сбросил мешок на снег, сел на ствол и закурил.

Трубецкой не сказал ни слова. Он просто смотрел на мешок, потом на Сашу, потом опять на мешок. Потом открыл его, заглянул, достал банку, повертел в руках.

— Украл?

— Взял, — поправил Саша. — Они на складе хранят. Я тихо, как мышь.

Трубецкой покачал головой.

— Рисковал. Зря.

— Не зря, — Саша затянулся. — Там деревня, товарищ командир. Вся оккупирована. Немцы в каждом доме. В школе у них штаб. Я когда увидел — обратно полз, думал, не выберусь.

Он помолчал, выпуская дым в темноту.

— Но тушёнку взял. Чтоб не зря ходил.

Трубецкой посмотрел на него долго, и в глазах его было что-то — не злость, не усталость. Уважение.

— Ты псих, Самойлов. Настоящий псих.

Саша усмехнулся.

— Я знаю.

Денис смотрел на всё это — и чувствовал, как внутри что-то отпускает. Саша вернулся. Саша живой. Даже принёс еду. И сейчас они будут сидеть у костра, делить тушёнку на семь человек, и это будет хорошо.

Тишина.

— Завтра уходим дальше, — сказал Трубецкой. — На север. Там, говорят, лес, куда немцы не сунутся.

Саша кивнул.

— Денис, — сказал он. — У тебя нож есть? Банки открывать. А то я все ногти обломал, пока тащил.

Костер догорает, но его света хватает, чтобы видеть лица. Трубецкой собрал всех в круг. Саша сидит рядом с Денисом, греет руки над углями. Мешок с тушенкой лежит у его ног.

Трубецкой поднял руку.

— Докладывайте.

Кузьмин говорит первым. Он ходил с Лосевым на северо-запад. Ничего. Лес, снег, тишина. Ни деревни, ни немцев, ни даже зверя.

— Пусто, — говорит он. — Как вымерло всё.

Лосев кивает, добавляет тихо:

— Только вороны. Много. Наверное, падаль где-то есть.

Трубецкой хмурится, но не комментирует. Кивает второй группе — Ване и Николаю.

Николай, молодой, шустрый, говорит сбивчиво, быстро:

— Мы на юго-восток ходили. Километров пять. Там овраг, а в овраге… техника. Немецкая. Три грузовика, один бронетранспортер. В кузове ящики. Не вскрывали, но по звуку — консервы, может, и патроны. Охраны — двое часовых. Ходят по кругу, курят, не напрягаются.

Трубецкой слушает, не перебивает. Потом спрашивает:

— Дорога к оврагу есть?

— Есть, — отвечает Николай. — Просека, занесённая. Но пройти можно.

Трубецкой молчит. Смотрит в огонь. Потом поворачивается к Саше.

— Самойлов. Ты в деревню ходил. Что видел?

Саша подкидывает ветку в костёр, смотрит, как искры летят вверх.

— Деревня большая. Домов тридцать, может, сорок. Немцы — в каждом. В школе — штаб, там техника, радисты. Часовые — через каждые пятьдесят метров. Охрана плотная. Я пробирался по задворкам, за мусоркой сидел, смотрел. Думал, сцапают. Но пронесло.

Он помолчал.

— Склад у них — на окраине. За школой. Я туда ползком, минут двадцать. Дверь не заперта. Внутри — ящики. Тушенка, хлеб, сухари. Я взял, сколько смог унести. Склад охранялся — но часовой стоял у входа. Я обошёл сзади, через окно. В кругу тихо. Кто-то сглатывает.

Саша смотрит на Трубецкого.

— Товарищ командир, я там понял: они не ждут нападения. Расслабились, думают, что в тылу. Если нанести удар — можно взять и продукты, и оружие.

Трубецкой вздыхает. Когда нож вскрыл банку, запах тушёнки — солёный, мясной, густой — разнёсся по поляне. Кто-то сглотнул. Кто-то отвернулся, чтобы не заплакать. Пахло домом.

Командир трет лицо ладонями, долго сидит молча. Отряд ждет его слова. Наконец он говорит:

— Всё это хорошо — и разведка, и тушенка. Но я говорю вам сейчас главное: мы уходим на север. В болота. Там немцы не сунутся.

Он поднимает глаза на Сашу.

Завтра на рассвете — уходим. Но сегодня — едим. Саша, открывай банки. Он встает, достает нож. В его руках тушенка — трофейная, немецкая, пахнет мясом и солью.

Денис смотрит на огонь. Вокруг — усталые, голодные люди, которые ждут еды. И Саша, который открывает банки, как будто это и есть победа.

Ночь. Костер догорел до углей, но Трубецкой приказал не разводить новый — слишком ярко, слишком заметно. Лагерь затих. Землянки, вырытые вручную под корнями старых елей, сливались с лесом — их не было видно даже с пяти шагов, если не знать, куда смотреть. Лапник, которым были прикрыты входы, осел от инея и теперь блестел в лунном свете, как рыбья чешуя. Всё вокруг казалось нетронутым, диким, пустым — только следы на снегу, ведущие к землянкам, выдавали присутствие живых.

Ночь стояла морозная, тихая. Где-то далеко ухала сова, и её голос разносился по лесу, отражаясь от стволов. Снег не шёл уже несколько часов, и теперь луна освещала поляну бледным, холодным светом — света было достаточно, чтобы видеть силуэты, но недостаточно, чтобы различать лица.

Двое партизан стояли на страже за пределами поляны: Лосев и Кузьмин. Они залегли в кустах на краю леса, откуда просматривалась единственная тропа, ведущая к лагерю. Место было выбрано не случайно. Трубецкой проверил его сам — с трёх сторон болото, с четвёртой — овраг, и только одна тропа, узкая, занесённая, позволяла подойти к лагерю незаметно. Если кто-то появится, они увидят его за сто метров, дадут сигнал — и отряд исчезнет, растает в лесу, как снег.

Лосев сидел на поваленном стволе, прислонившись спиной к сосне. Лицо у него было усталое, освещённое луной — он смотрел вперёд, в темноту, и слушал. Он слушал тишину, как слушают врага. Он знал, что в тишине можно услышать шаги, если идти осторожно, но можно услышать и дыхание, если идти тихо. Лосев слушал — и слышал только лес.

Кузьмин сидел рядом, зарывшись в шинель. Ему было холодно, но он не жаловался — жаловаться было бесполезно, это знали все. Он смотрел на тропу, на разрывы в облаках, на луну, которая плыла над лесом. Он думал о том, что завтра надо уходить на север, в болота, и что там, скорее всего, будет ещё холоднее, но это не имело значения. Идти надо было, и они пойдут.

Лосев вытащил кисет, но не закурил — только понюхал табак. Трубецкой запретил курить на посту: дым виден издалека, запах выдаёт за сотню метров. Он сунул кисет обратно, поправил автомат на коленях. Потом тихо, почти шёпотом, сказал:

— Кузьмин, а ты чего не спишь? Я бы на твоём месте сейчас спал.

— Не спится, — ответил Кузьмин. — Холодно.

— Холодно, — согласился Лосев. — Но мы привыкнем.Надо перетерпеть.

Кузьмин помолчал. Потом спросил:

— А как думаешь, дойдём? До болот?

Лосев усмехнулся.

— Дойдём, — сказал он. — Всем отрядом дойдём. Трубецкой знает, куда ведёт.

Кузьмин кивнул. Ему стало чуть теплее. Он сидел, смотрел на тропу и слушал тишину.

А в землянке, где спали остальные, командир не спал. Он сидел на чурбаке, разложив на коленях карту, и тускло подсвечивал её угольком из костра. Лицо его было непроницаемым — командир думал о завтрашнем дне и о том, сколько вёрст осталось до болот.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге