Еще один шанс
Глава 1
Она сидела в кресле, которое, по легенде, помнило ещё Станиславского — во всяком случае, так любила повторять сама Элеонора Аркадьевна. Потрёпанная обивка, рассохшиеся деревянные подлокотники, скрип, который впитал в себя стоны сотен обиженных абитуриентов. Кресло скрипело, колени ныли, а в душе зрело привычное апрельское раздражение.
Шёл первый тур предварительного отбора. Абитуриенты один за другим читали чтецкую программу — басню, стих, прозу — перед строгой комиссией. В аудитории царила тишина, нарушаемая лишь нервным покашливанием и шумом проезжающего по улице трамвая.
Рядом сидели два аспиранта с кафедры актёрского мастерства, их лица выражали явное недовольство. Они невольно поморщились, переглядываясь друг с другом после выступления только что покинувшего аудиторию молодого паренька. Этот самоуверенный юноша, который почему-то уже возомнил себя прирождённым актёром, читал басню, то и дело запинаясь и заикаясь от волнения через каждое слово.
— Следующий! — крикнула командным тоном Элеонора Аркадьевна. Её голос эхом отразился от выкрашенных в бежевый цвет стен аудитории.
В дверь впорхнула девушка. Лёгкая, словно пёрышко, звонкая, как колокольчик. Огромные карие глаза, в которых читалась смесь надежды и страха, русая коса до пояса, чуть выбившиеся из причёски пряди. Элеонора Аркадьевна окинула её профессиональным взглядом, который за сорок лет работы научился видеть всё: талант, глупость, страх, амбиции и даже наличие влиятельных покровителей.
— Имя, фамилия?
— Зайцева Александра, — едва слышно выдохнула девушка, теребя края нарядного платья.
— Зайцева, — повторила Элеонора Аркадьевна, машинально посмотрев в окно, за которым шумел весенний город. — Что будете читать, Зайцева?
— Я подготовила… ну, это… отрывок из «Чайки». Нина Заречная, — пролепетала девушка, краснея.
— Боже мой, — простонала Элеонора Аркадьевна, устало закрывая глаза. Её лицо исказила горькая усмешка. — Ещё одна Нина. «Уже, наверно, десятая за эту неделю!» — подумала педагог, однако озвучивать свои мысли не стала.
— Чехов, Зайцева, — назидательно заявила Элеонора Аркадьевна, — это не какой-то современный писатель. Это классик! Его надо чувствовать. Им нужно жить! А вы, Зайцева, пока ничего с своей жизни ещё не видели. Откуда вам знать, что чувствует Нина — глубоко уставшая, измученная актриса, которая внутренне повзрослела и укрепилась в своей вере? Ладно, показывайте.
Девушка начала. Элеонора Аркадьевна слушала с закрытыми глазами, и лицо её медленно вытягивалось от изумления. Губы сжались в тонкую линию, а пальцы нервно барабанили по столу. В отрешённой позе опытного педагога читалось то ли раздражение, то ли надежда на чудо… которое могло изменить весь ход сегодняшнего прослушивания.
Через минуту она открыла глаза, резко выпрямившись в кресле.
— Стоп! — резко сказала она, подняв руку. — Стоп, Зайцева! Вы где учились?
— Нигде, — растерянно пролепетала девушка, опустив глаза. — Ну, то есть школа, драмкружок…
— Врёте! — отрезала Элеонора Аркадьевна, подавшись чуть вперёд. — Драмкружок такому не учит. У вас глаза живут отдельно, голос отдельно, а душа вообще где-то в отпуске. Но что-то в вас есть… Что-то есть, Зайцева. Садитесь вон туда, на лавочку. Будете слушать остальных.
Девушка опустилась на лавку, не веря своему счастью. Элеонора Аркадьевна посмотрела на неё пронзительным взглядом и подумала: «Господи, опять вот таких учить… Снова вкладывать в них душу, а они потом уйдут в рекламу или замуж выскочат за богатенького папика. Но без этого никак нельзя. Театр без молодёжи мёртв. А молодые без опытных педагогов — это просто дети, которые думают, что играть — это громко драть горло».
— Следующий! — крикнула она громче прежнего. Её голос звучал твёрдо, несмотря на усталость, накопленную за долгие годы работы.
Вошёл парень. Самоуверенный, с наглыми глазами и портфелем из кожзама, который он небрежно бросил на стул.
— Слушаю вас, — сказала Элеонора Аркадьевна, уже зная, что этот ей не понравится. Её пальцы нервно всё так же постукивали по столу.
— Я буду читать Маяковского, — объявил молодой человек, выпятив грудь.
— Боже, ещё один Маяковский, — простонала она, закатив глаза. — Читай. Только без надрыва. Маяковский не терпит, когда его любят слишком громко.
Парень начал. Элеонора Аркадьевна слушала минуту, потом резко его перебила:
— Молодой человек, вы кого сейчас декламировали? Танкиста? Революционера? Тракториста? — её голос звучал резко и пронзительно.
— Я… я Маяковского, — растерялся парень, побледнев.
— Маяковский был нежный, — сказала она тихо, наклонившись вперёд. — Он был огромный и нежный. Как медведь, который боится раздавить цветок. А вы орёте, как будто у вас зарплату на работе задержали. Снимите свой пафос. Наденьте душу. И приходите через год. Если не перебеситесь.
Парень вылетел, хлопнув дверью так, что задребезжали стёкла. Элеонора Аркадьевна посмотрела на Зайцеву, устало потирая виски:
— Видела? И таких через одного. Они приходят за славой, а не за театром. А театр, Зайцева, — это когда ты не только получаешь, но всё ему отдаёшь. Ты готова к этому?
— Следующий! — снова крикнула она хорошо поставленным голосом, и в аудиторию буквально влетела новая жертва театральной педагогики.
Она вышла на улицу, и первое, что почувствовала — воздух. Апрельский, московский, тот самый с примесью бензина и весенней прохлады. Где-то во дворах орали дети, а на скамейках грелись первые смельчаки, скинувшие пальто, подставляя лица солнцу.
Элеонора Аркадьевна остановилась на крыльце, оперлась на палочку и глубоко вздохнула. Колени ныли — постоянная ноющая боль не давала о себе забыть ни на минуту. Они ныли всегда, но сегодня — как-то особенно. Ещё раз окинув взглядом весенний город, старушка медленно побрела к метро.
— Господи, — пробормотала она себе под нос, тяжело ковыляя по аллее, — зачем я это делаю? Зачем я каждый год просматриваю сотни юных лиц, если из них в профессии остаются единицы?
Дорога пробудила воспоминания: в те годы она, совсем ещё юная актриса, могла репетировать сутки напролёт. И тело не знало усталости. А что сейчас?
Она вспомнила тех девчонок, что когда-то пролетали мимо неё, словно стая испуганных воробьёв. Красивые, молодые, с горящими глазами. Они выходили с прослушивания и сразу же, едва сдерживая эмоции, бежали к подружкам — обсуждать, плакать, смеяться. Как сама когда-то поступала в театральное…
Зачем она тогда, в семьдесят пятом, распрощалась с карьерой актрисы? Буквально все пророчили ей успех. Все до единого. Мастера говорили: «Элеонора, у вас потрясающие данные, ваши глаза буквально светятся, когда вы на сцене, а каков темперамент — театр словно создан для вас!» А она тогда упёрлась. Твёрдо решила: буду учить. Буду воспитывать новое поколение актёров, а не играть сама. Тогда ей казалось, что это правильный выбор.
Глупость? Гордость? Девичьи амбиции — хотелось быть не просто актрисой, а той, кто создаёт их? Она и сейчас не знала ответа на этот вопрос. Наверно, ради этих единиц. Ради той искры, которая иногда вспыхивала в глазах — как сегодня у той же Зайцевой. Ради того, чтобы через двадцать лет кто-то сказал: «А меня учила Элеонора Аркадьевна». Ради возможности передать свой опыт, свою любовь к театру.
Она вошла в метро, медленно спустилась по эскалатору, крепко держась за поручень. Палочка мешала, но без неё было никак. В вагоне молодой парень уступил место, и она села, поблагодарив его кивком. Закрыла глаза, погружаясь в свои мысли, где снова и снова звучали голоса её воспитанников.
Поезд стучал колёсами, покачивало, а в вагоне пахло чужими духами и влажной обувью. Элеонора Аркадьевна думала о том, что сейчас, в свои шестьдесят восемь, она заработала себе пенсию, которую даже стыдно называть деньгами. И ещё работает. Работает, потому что такие, как она, нужны. Потому что в театральных вузах опытных педагогов — по пальцам пересчитать. И её держат, обещают, заманивают финансами. А она держится — не за пустые обещания, а за то, что без этого уже не видит свою жизнь.
На своей станции старушка вышла с трудом — ноги затекли, колени не гнулись. Поднялась наверх, села на лавочку у выхода из метро. Посидеть, отдышаться, прийти в себя.
Солнце уже садилось, но ещё грело. На площади перед метро гуляли молодые мамочки с колясками. Они двигались медленно, плавно, как стайки белых лебедей. О чём-то говорили, смеялись, останавливались, поправляли одеяльца.
Элеонора Аркадьевна смотрела на них и думала: «А могла бы и я так. Внуков нянчить, пирожки печь, да на лавочке сидеть. Но нет, тащусь каждое утро на работу, мучаю себя и других. И зачем?»
Она посидела ещё минут пять, глядя, как солнце прячется за крыши. Потом вздохнула, опёрлась на клюку и медленно, очень медленно, поковыляла к дому. Колени ныли. В голове гудело. Но где-то глубоко внутри, под слоем усталости и цинизма, теплилось то самое, ради чего она всё это делала. То, что не давало ей умереть раньше времени. Любовь. К театру. К этим дурочкам. К этой бессмысленной, трудной, но по-своему прекрасной жизни.
Она вошла в подъезд, нажала кнопку лифта и, глядя на свои старые, опухшие руки, подумала: «А ведь я бы тоже могла блистать на сцене. Не сейчас, тогда». Лифт приехал. Старушка вошла и поехала наверх — в свою пустую квартиру, где её ждал только чай и старый телевизор, который давно не работал, но всё равно стоял на полке словно символ ушедших времён.
Она зашла в квартиру, щёлкнула замком и прислонилась спиной к двери. Тишина. Только часы на кухне мерно тикали, отсчитывая секунды очередного бесконечного вечера, похожего на тысячи других.
Элеонора Аркадьевна скинула туфли, с наслаждением пошевелила пальцами. Колени гудели, спина ныла, палочка отправилась в угол прихожей — до завтра. Усталость разливалась по телу тяжёлой волной.
На кухне она зажгла свет, поставила чайник и открыла холодильник. Там сиротливо лежали кусок сыра, половинка помидора и вчерашний суп в кастрюльке. Женщина достала суп, перелила в маленькую кастрюльку и поставила на плиту.
Пока грелось, она села за стол и уставилась в окно. За окном было темно. Где-то вдалеке залаяла собака, хлопнула дверь машины во дворе. Обычный вечер. Обычная жизнь. Жизнь, от которой почему-то хотелось сбежать.
Она поела суп — без аппетита, просто потому что так надо. Потом выпила чай, глядя в маленький телевизор на кухне, который бормотал что-то про международное положение. Выключила. Помыла посуду. Всё механически, на автомате, словно робот.
Перед сном приняла душ, надела старенький халат с вышитыми цветочками и легла в кровать. Книжка, которую она читала уже месяц, так и лежала на тумбочке — открытая, но не тронутая. Сегодня не читалось. Мысли были слишком тяжёлыми.
Она выключила свет и уставилась в потолок. Мысли текли медленно, вязко, как патока. Завтра опять эти лица. Опять абитуриенты будут читать басни и монологи. Опять надежда в их глазах и разочарование после. И так — каждый год. Уже сорок лет подряд. Сорок лет служения театру и сорок лет одиночества.
— Господи, — прошептала она в темноту, где-то в глубине души надеясь услышать ответ. — Зачем я всё это делаю?
Ответа не было. Только часы тикали за стеной, словно отсчитывая её жизнь.
Старушка закрыла глаза, чувствуя, как усталость наконец-то берёт верх над мыслями. И постепенно провалилась в сон.
1977 год, общежитие где-то на окраине Москвы.
Элеонора Аркадьевна открыла глаза.
Но это были не её глаза. Вернее, не те глаза, к которым она привыкла. Мир был ярче, чётче, словно омытый утренней росой. Цвета — насыщеннее, почти болезненно яркие. И кровать была не её — узкая, скрипучая, с панцирной сеткой, которая противно прогибалась под спиной, издавая жалобный стон.
Она села резко, едва не потеряв равновесие. Голова закружилась не от старости — от молодости, от избытка сил, от бурлящей в венах крови. Всё внутри пело, звенело, дышало полной грудью.
Она посмотрела на свои руки — чужие руки. Тонкие, гладкие, без единой морщинки, без пигментных пятен, без вздувшихся вен. Руки, полные жизни и надежды.
— Твою ж… — выдохнула она чужим, звонким голосом, в котором слышались нотки изумления и страха. И тут в голову хлынуло, словно прорвалась плотина — две жизни, две памяти, две судьбы сплелись в один тугой, горячий ком.
Она, Элеонора Аркадьевна, шестьдесят восемь лет, заслуженный театральный педагог и Сонечка Бравицкая, двадцать два года, выпускница Минского театрально-художественного института.
Которая наивно приехала покорять Москву. Обошла несколько театров. Везде отказ. Денег осталось на два дня. Билет домой — позор, признание поражения. Мать в Гомеле ждёт писем с победой, а писать то нечего.
Элеонора сжала голову руками — чужими руками, молодыми, сильными.
— Господи, — прошептала она голосом Сони, в котором звучало непонимание происходящего. — Что ты со мной сделал? Как такое возможно?
И вдруг на неё нахлынуло — последнее, что помнила Соня.
Вчерашний вечер. Она сидит на этой самой кровати, поджав ноги, и плачет. Слёзы текут по щекам горячими дорожками, нос распух, глаза красные от слёз. В комнате темно, подруга ушла в ночную смену, никого нет рядом. Одна. Совсем одна в этом огромном, чужом, равнодушном городе.
Она вспоминает, как в театре имени Моссовета ей сказали: «Приходите через годик, может быть, что-то освободится. А пока — у нас нет ставок». Как во МХАТе вообще посмотрели снисходительно: «Минск? Это где? Нет, милочка, нам такие точно не нужны».
Никто не хотел её. Никому она была не нужна.
А дома — мама. Мама, которая откладывала с каждой зарплаты, чтобы дочка училась. Мама, которая написала в последнем письме: «Держись, Сонечка. Ты у меня талантливая. У тебя всё получится».
Не получилось.
Соня встала, подошла к тумбочке. Там лежала коробочка с таблетками — обычное снотворное, подругины, на случай бессонницы. Она взяла коробочку, села на кровать, высыпала на ладонь горсть белых кругляшков.
— Прости, мамочка, — прошептала она, и голос дрогнул от слёз. — Я не смогла.
Она уже поднесла руку ко рту, когда в голове что-то щёлкнуло. Свет померк, и всё исчезло.
А теперь вот — Элеонора Аркадьевна. В её теле. В её жизни.
— Ты дура, Сонечка, — произнесла она вслух хриплым от волнения голосом, чувствуя, как внутри смешиваются две боли — старая, выношенная, и новая — острая, как лезвие ножа. — Самая настоящая дура.
Она резко встала. Тело слушалось легко, без боли, без привычного скрипа суставов. Подошла к тумбочке. Упаковка с таблетками так и стояла открытой, словно маня к роковой ошибке. Рядом, на столе — горстка белых кругляшков, готовых в миг оборвать жизнь юной девушки.
Женщина взяла пузырёк, с силой закрутила крышку и бросила его в ящик. Потом собрала рассыпанные таблетки, открыла окно и просто выбросила их.
— Никаких больше таблеток, — произнесла она твёрдо, глядя в пустоту перед собой. — Поняла, Сонечка? Мы с тобой теперь одно целое. И у нас есть дела поважнее, чем прощаться с жизнью из-за разных глупостей, которые ты сама себе надумала.
В голове отозвалось что-то тёплое, почти осязаемое. Благодарность? Облегчение? Трепет перед чем-то новым?
— Тихо, тихо, — погладила она себя по руке, словно успокаивая чужую душу внутри — маленького испуганного ребёнка. — Разберёмся. Вместе. Не переживай.
За окном начинался рассвет — робкий, неуверенный, как первый шаг в новую жизнь. Где-то за окном запел петух — странно для Москвы, но в этом районе ещё держали кур, словно кусочек деревни в бетонном мегаполисе.
Элеонора подошла к окну, отодвинула застиранную занавеску. Серые пятиэтажки, пустырь, поросший чахлой травой, кривые деревья, борющиеся за каждый луч солнца. И небо — розовое, апрельское.
— Ну что, — сказала она своему отражению в стекле — молодому, красивому, с огромными глазами, полными надежды. — Сыграем эту жизнь заново?
Глава 2
Элеонора Аркадьевна в теле юной Сони бодро вышагивала по улицам Москвы. Её лёгкое пальтишко было совсем простеньким — сразу видно, периферия. Да и откуда взяться модному наряду у бедной студентки, только что окончившей театральный вуз в другой республике? Но в глазах читалась решимость, смешанная с обидой. Она вела счёт отказам, которые сыпались один за другим, точно град.
В МХАТе всё вышло особенно болезненно. Сухопарая администраторша даже не подняла глаз от бумаг, лишь небрежно ткнула пальцем в табличку: «Набора нет». В Театре имени Моссовета — не лучше. Там её встретили с явным превосходством.
— Да что вы там у себя играть могли? — Женщина смерила её взглядом, словно массовку на дальнем плане. — Нам тут хлопотать лицом не надо, нам школа нужна.
«Школа ей нужна», — мысленно фыркнула Элеонора, с трудом подавив желание поправить этой мымре воротничок мёртвой хваткой.
Элеонора Аркадьевна едва сдержалась, чтобы не ответить: она эту «школу» прошла ещё тогда, когда эта дамочка под стол пешком ходила. Ей, привыкшей к главным ролям, сейчас намекали на роль чуть ли не «куска мяса» в третьем составе, да и то — нехотя. Не дожидаясь ответа, администраторша махнула в сторону кабинета завтруппой, которого, разумеется, на месте не оказалось. Ушёл, небось, в буфет обсуждать очередную «зелёнку» или сплетничать о распределении ролей на новый сезон.
Четвёртый, пятый… К вечеру второго дня Элеонора Аркадьевна потеряла счёт этим унизительным моментам. Но с каждым отказом её внутренняя сила только крепла. Она знала, что такое слышать «нет». В той, прошлой своей жизни она начинала такой же молодой актрисой, так что нужный закал имелся. Ей, тогда совсем ещё девчонке, часто ставили в укор настойчивость: «Да куда же ты лезешь?» А она всё равно лезла. Штурмовала худсоветы, ловила режиссеров у служебного входа и почти всегда добивалась своего.
— Ничего, — бормотала она, глядя на заходящее солнце, окрашивающее крыши старых переулков в багряные тона.
— Ничего, Сонечка. Я и не такое видала. Мне тоже поначалу везде отказывали. Но я смогла. И ты сможешь.
Внутри неё молоденькая Сонечка молчала. Она уже почти не верила в успех, но присутствие рядом сильной, несгибаемой Элеоноры Аркадьевны давало ей крошечную искру надежды.
Фонари один за другим зажигались вдоль улиц, отбрасывая длинные тени на влажный местами асфальт. Элеонора Аркадьевна шла вперёд, не замечая ни голода, ни усталости. В её сердце жила твёрдая уверенность: рано или поздно двери откроются. Нужно только не опускать руки и уметь ждать.
Она стояла перед дверью с табличкой «Помощник режиссёра» и считала про себя до десяти. Сердце колотилось где-то в горле, хотя Элеонора Аркадьевна сто раз твердила студентам: «Волнение — это нормально. Главное — не показывать. Держи себя в руках, не раскисай!»
Глубокий вдох. Постучала.
— Войдите, — раздалось изнутри усталым, прокуренным голосом.
В кабинете царил творческий беспорядок: на столе громоздились стопки заявок, на подоконнике высились папки с пьесами, а в углу пылился старый реквизит. Женщина с измождённым лицом, в очках с потёртой оправой, мельком взглянула на посетительницу. Этот взгляд говорил яснее слов: «Еще одна».
— Слушаю вас.
— Здравствуйте, — начала Элеонора, непроизвольно подражая интонациям чеховской Сони, — я актриса. Окончила Минское театральное. Хотела бы… показаться. Любая роль, любые вводы, я согласна на всё. Даже на самые крошечные эпизоды.
Женщина вздохнула так тяжело, будто на её плечи разом свалился весь текущий репертуар:
— Девушка, у нас полный штат. Актёров в три раза больше, чем ролей. Мы своих «щукинцев» пристроить не можем. Извините.
— Может быть, хотя бы массовка? — не сдавалась Элеонора, чувствуя, как внутри всё сжимается от отчаяния. — Выходы, шум за сценой, что угодно… Хоть в эпизоде мелькнуть, хоть в толпе постоять.
— Нет, — отрезала женщина, уже теряя интерес. — Мест нет. Совсем. Театр сейчас не набирает людей «с улицы».
Она демонстративно уткнулась в бумаги. Аудиенция была окончена.
Элеонора вышла в коридор. Дверь закрылась за ней с тихим, но таким окончательным хлопком, что этот звук эхом отозвался в самой душе.
Она вышла в фойе, поднялась на второй этаж и села на низкий подоконник у буфетной стойки, где её прорвало.
Это была не только её боль. Сонечка внутри, которая молчала все эти дни, вдруг вырвалась наружу — вся та безнадёжность, все те слёзы, что копились после каждого отказа. Элеонора Аркадьевна пыталась сдержаться, но тело словно не подчинялось ей, а гормоны бушевали, как оголённые провода под напряжением.
Сначала она заплакала тихо, потом всё громче, уткнувшись лицом в ладони. Плечи тряслись, по щекам текли слёзы, нос покраснел. Соня плакала за двоих — за себя и за эту старую женщину, которая зачем-то появилась в её теле и тащит этот непосильный воз, и за неё саму, девчонку, которая хотела только одного: играть.
— Деточка, ты чего ж это?
Голос был тёплый, низкий, с лёгкой хрипотцой. Элеонора подняла голову.
Перед ней стояла женщина лет пятидесяти, в белом халате поверх платья, с добрым круглым лицом и руками, сложенными на груди.
— Ничего, — всхлипнула Элеонора, запоздало вспомнив, что она теперь в теле юной сопливой девчонки. — Всё нормально.
— «Нормально» она плачет, — по-доброму усмехнулась женщина и присела рядом, обдав её запахом ванили и свежей выпечки. — Давай, рассказывай. Я баба Паша, здешняя буфетчица. Давненько тут служу, всех актёров знаю, таких драм насмотрелась — никакой Шекспир не напишет. Так в чём твоя беда?
— Моя... что? — не сразу сообразила Элеонора.
— Что за беда-то с тобой приключилась? На роль не взяли?
Элеонора кивнула, размазывая слёзы рукавом пальтишка.
— Не взяли. Нигде не берут. Я из Минска приехала, институт окончила, а тут… никому не нужна.
Баба Паша тяжко вздохнула и сочувственно покачала головой.
— Эх, горе луковое, — вздохнула баба Паша, огладив фартук. — Да тут половина труппы так перебивается. Кто в извозе, кто мешки ворочает, а кто и вовсе бог весть чем промышляет. Театр — он только с фасада в позолоте, а изнанка у него… ох, колючая.
Она помолчала, испытующе глядя на тонкие пальцы девушки, а потом вдруг прищурилась:
— А работать-то по-настоящему умеешь? Или только в облаках витать?
Элеонора вскинула голову, на мгновение в ней проснулась прежняя сталь.
— Что делать-то нужно?
— В буфете мне подсобить. В антрактах — на амбразуру: бутерброды метать, чай-кофе разливать, посуду вовремя споласкивать. Работа, прямо скажем, не звёздная, зато кусок хлеба всегда при тебе. Да и к сцене поближе будешь — авось кто из режиссёров глаз на тебя и положит, если примелькаешься.
У Элеоноры внутри что-то болезненно ёкнуло — былая гордость столкнулась с суровой необходимостью. А юная Сонечка в ней встрепенулась, почуяв робкий шанс.
— Вы… вы это серьёзно? — Голос предательски дрогнул.
— А чего мне шутки шутить? — Баба Паша тяжело поднялась, одернув накрахмаленный халат. — Идём, покажу мои владения. Коль согласна — завтра с утра на вахту.
Она призывно махнула рукой и направилась к стойке, но у самого входа в подсобку обернулась:
— И вот что, девонька: плакать здесь не след. Театр, он ведь слёз не прощает и слабости не любит. Он пахоту любит. Уяснила?
Элеонора молча кивнула. Сглотнув комок в горле, она расправила плечи и зашагала вслед за буфетчицей.
В душе Сонечка всё ещё плакала, но уже иначе — облегчённо, с тихой благодарностью. Буфет… Не сцена, конечно, но всё же — театр. Настоящий, живой, пропитанный запахом грима и пыльных кулис, наполненный гулом актёрских голосов и предпремьерной суетой. Это было стократ ближе к мечте, чем плацкартный билет до Гомеля.
— Спасибо вам, — прошептала она, наблюдая, как баба Паша ловко, по-хозяйски управляется с титаном для кофе.
— Пустое, — махнула рукой буфетчица, не оборачиваясь. — Ты главное — держись. И не кисни. Актрисы — они как тесто слоёное: чем дольше их жизнь месит, тем пышнее потом выходят.
Элеонора Аркадьевна невольно улыбнулась. Внутри неё Соня — слабая от пережитого, но уже полная новых сил — согласно кивнула. Теперь у них появился шанс. Маленький, зыбкий, но настоящий шанс зацепиться за этот мир.
Первый рабочий день начался не с аплодисментов, а с едкого запаха хлорки и горы немытых стаканов. Элеонора Аркадьевна, чьи руки когда-то знали только бархат театральных лож и прохладу тонкого фарфора, теперь по локоть погрузилась в мыльную пену.
— Чище три, деточка, чище! — подбадривала баба Паша, выставляя на стойку подносы с только что нарезанными бутербродами. — Зритель нонче привередливый пошёл, в каждый скол носом тычет.
И тут дверь буфета с грохотом распахнулась. В зал вплыла та самая администраторша из МХАТа — в накрахмаленном жабо и с выражением лица, будто ей только что подали на обед лимон. Она, не глядя, бросила на стойку мятую трёшку.
— Девонька, мне как обычно: кофе и два бутерброда с колбаской, что посвежее. Да поживее, у меня через десять минут худсовет.
В сознании девушки вновь столкнулись два характера. Слабая и неопытная Соня сжалась от страха, но сильная Элеонора Аркадьевна мгновенно взяла верх. Она ощутила, как внутри неё, словно пружина, распрямилась стальная воля. Какие там трудности — сейчас она как никогда готова свернуть горы! Формальности в отделе кадров остались позади, и уже спустя несколько дней в буфете появилась новая сотрудница.
— Сделаем в лучшем виде, — негромко произнесла она, и в её голосе прозвучало нечто такое, что заставило администраторшу на секунду оторваться от блокнота и подозрительно прищуриться.
Элеонора подала стакан так изящно и точно, словно это был не дешёвый кофе, а яд в финальном акте трагедии.
— Ваш кофе. Надеюсь, на худсовете сегодня будут принимать решения профессиональнее, чем обычно, — добавила она с едва уловимой, ледяной улыбкой.
Администраторша поперхнулась первым глотком, а баба Паша в углу только крякнула, уронив полотенце.
Женщина замерла с поднесённым к губам стаканом. Взгляд её, до этого скользивший по буфету как по пустому месту, вдруг сфокусировался на лице девушки.
— Позвольте… — Она медленно поставила кофе на стойку, и в глазах её мелькнуло узнавание, смешанное с изумлением. — Это же вы? Та самая… из Минска? Которая вчера пороги обивала во МХАТе?
Элеонора Аркадьевна не отвела взгляда. В теле юной Сони сейчас жила вся мощь её прежнего «я» — примы, перед которой когда-то заискивали министры.
— Надо же, какая память на лица, — буквально пропела Элеонора, и в её голосе не осталось и тени вчерашней просительницы. — А говорили, массовку не запоминаете.
Тётка в жабо аж поперхнулась воздухом. Её холёное лицо пошло красными пятнами — то ли от возмущения, то ли от неловкости.
— Вы… вы что же, в посудомойки подались? — Она окинула взглядом мокрый фартук Сони и победно ухмыльнулась. — Быстро же с вас спесь-то слетела. Я же говорила: школа нужна, а не амбиции голые.
Баба Паша замерла в углу, прижимая к груди поднос. Назревал скандал, грозивший Сонечке «волчьим билетом». Но Элеонора Аркадьевна лишь тонко улыбнулась — так улыбаются королевы, глядя на взбунтовавшуюся челядь.
— Школа, милочка, она ведь разная бывает, — тихо, но веско произнесла она, подаваясь вперёд. — Кто-то её на сцене проходит, а кто-то — изучая характеры за кулисами. И поверьте: отсюда, из-за стойки, я вижу театр гораздо лучше, чем вы из своего кабинета.
Администраторша открыла было рот для гневной тирады, но в коридоре прозвенел звонок. Худсовет не ждал. Схватив сумочку, она почти выбежала из буфета, на ходу бросив через плечо: — Ну-ну... Посмотрим, как долго вы здесь продержитесь, «профессионалка»!
За стойкой буфета воцарилась тишина. Баба Паша — Прасковья Кирилловна, как величали её те, кто не смел фамильярничать, — неторопливо протирала стаканы, выставляя их в ровные ряды. Соня, новая помощница, внимательно следила за каждым её движением, запоминая дислокацию: чайные ложки — справа, сахар — в жестяной коробке, пирожки с повидлом и эклеры — на втором подносе.
— Ничего, девонька, обтешется, привыкнешь, — пробасила баба Паша, не оборачиваясь. — У нас тут жизнь не сахар, публика всякая заходит. Актёры — народ хоть и беспокойный, но отходчивый. Особенно когда с голодухи.
Дверь в буфет распахнулась с таким грохотом, будто в неё влетело стадо.
— Баба Паша! Спасай! — заорал долговязый парень с вихром на макушке и в растянутом свитере. — Умираю! Сил нет, есть хочу!
За ним ввалились ещё трое. Молодые, шумные, в нелепом обличье: кто в побитом молью пиджаке, кто в тельняшке, а один — в берете, сдвинутом набекрень. Массовка, «народ» из задних рядов — те, кто репетирует до одури, а на сцену выходит лишь в толпе.
Первый — тот, что кричал, — подлетел к стойке и осекся.
— О-о, — протянул он, бесцеремонно уставившись на девушку. — А это кто у нас тут?
— Помощница моя, — коротко отрезала баба Паша, методично терзая полотенцем очередной стакан.
Парень на мгновение завис, а потом расплылся в такой лучезарной улыбке, что Соне захотелось зажмуриться. — А звать-то как, видение?
— Соня, — тихо ответила девушка, чувствуя, как щёки заливает предательский румянец.
«Господи, Софья, ну что ты краснеешь как гимназистка перед офицером!» — ядовито прокомментировал внутренний голос Элеоноры Аркадьевны.
— Соня! Имя-то какое певучее, прямо как у чеховской героини! — парень по-хозяйски протянул ладонь через стойку. — А я Миша. И откуда же к нам такие сокровища залетают?
— Из Минска, — выдохнула девушка, осторожно пожимая его тёплую, мозолистую ладонь.
Сзади тут же зашевелилась остальная компания.
— Минск! — выдохнул второй, в беретке. — Это ж Белоруссия! Там девушки красивые из чистого золота и васильков!
— Сам ты из васильков, — хмыкнул третий, подталкивая четвёртого локтем. — А ну подвинься, дай познакомиться.
— Сонечка, душа моя, а чайку не плеснёте? — подал голос четвёртый, состроив максимально «сиротские» глаза. — Мы же измотаны в край, репетиция — сущий ад, сам Семёныч рвал и метал...
— И вон тот эклер! — встрял Миша, не выпуская руки Сони. — Нет, давайте два! Чтоб душа развернулась, а потом слиплась!
— А можно я просто тут рядышком... декорацией побуду? — вкрадчиво спросил Беретка, взбираясь на высокий табурет. — Вы поразительно красивы, Соня. Не прогоните?
Соня окончательно смешалась. Она взирала на этих шумных, вопиюще бесцеремонных парней, не понимая, как реагировать. Они галдели наперебой, размахивали руками и каждый, словно на плохом кастинге, из кожи вон лез, чтобы завладеть её вниманием.
— Софья, душа моя, а вы замужем? — с наскока спросил Миша, театрально прижав руку к сердцу.
— Если вакансия открыта — я первый в очереди! — провозгласил Беретка, поправляя свой головной убор.
— А если занята — я из тех, кто умеет ждать, — подал голос третий, самый степенный на вид, с умными глазами и забавной бородкой «под Чехова».
— Тьфу на вас, окаянные! Совсем девку смутили! — рявкнула баба Паша, с пушечным грохотом водрузив стакан на стойку. — А ну цыц, ироды!
Парни мгновенно притихли.
— Прасковья Кирилловна, мы ж со всей душой, — начал было Миша, заискивающе улыбаясь, но баба Паша только грозно припечатала ладонью по стойке.
— «Со всей душой» они! — передразнила она парня. — Девка работать пришла, а они тут хороводы развели. А ну, разбежались по углам! Кому чай, кому пирожные — говорите по очереди, а не галдите, как на базаре!
— Так мы и говорим… по делу, — обиженно протянул Беретка.
— Знаю я ваше «дело», — фыркнула баба Паша. — Сколько лет одно и то же: сначала познакомиться, потом в любви признаться, стихи читать… А там, глядишь, она уже и не работает, а с вами в курилке пропадает. Не дам!
Она величественно вышла из-за стойки и заслонила собой Соню, воинственно подбоченившись.
— Так, орлы. Чай — нальёте сами. Пирожные — вон там, берите и деньги в кассу кладите, все до последней копейки! А к Соне — ни на шаг. Уяснили?
— Уяснили, — хором откликнулись парни, но глаза у них по-прежнему азартно горели.
Миша сгрёб два эклера, лихо сунул монеты в кассу и, проходя мимо Сони, шепнул:
— А мы ещё вернёмся.
Баба Паша шутливо погрозила ему кулаком, но тот лишь рассмеялся и выскочил в коридор. За ним потянулись остальные, напоследок обернувшись на новую буфетчицу.
Когда дверь захлопнулась, Прасковья Кирилловна повернулась к Соне.
— Ты не гляди, что они такие… — заговорила она уже мягче. — Ребята-то они справные. Талантливые. Но как увидят новое лицо — всё, пиши пропало, сразу в атаку. Ты главное работай, не отвлекайся. А если кто по-настоящему докучать станет — сразу мне скажи. Я их мигом на место поставлю.
Соня невольно улыбнулась. Внутри у неё — у них с Элеонорой Аркадьевной — вдруг разлилось непривычное тепло.
— Спасибо, Прасковья Кирилловна, — искренне поблагодарила она.
— Да ладно тебе, — отмахнулась та. — Сама такая была. Только в моё время актёры другими казались… или это я другой была? — Она на секунду замерла, глядя куда-то в пространство. — Ладно, не бери в голову. Давай-ка лучше чайник ставить, сейчас вторая волна хлынет. К вечеру тут такое начнётся…
Глава 3
Антракт взорвал тишину фойе, превратив его в бурлящий человеческий муравейник. Зрители выплеснулись из зала, и буфет мгновенно стал эпицентром этого светского шторма. Элеонора Аркадьевна, привыкшая наблюдать подобные мизансцены из уютной ложи, теперь обслуживала посетителей за стойкой, ловко нарезая лимон тонкими, почти прозрачными ломтиками.
Перед ней разворачивался настоящий парад тщеславия образца 1977 года. Дамы в кримпленовых платьях немыслимых расцветок и дефицитных чехословацких туфлях проплывали павами, стараясь не расплескать достоинство и высокую, начёсанную «бабетту». В воздухе висел густой коктейль из духов «Красная Москва», пудры и нафталина от парадных пиджаков кавалеров.
— Людочка, ну что за дивный люрекс! Неужели из самой «Берёзки»? — донёсся до Сони чей-то елейный голосок.
Мужчины же, напротив, проявляли завидную целеустремленность. Игнорируя светские беседы о трактовке образа Гамлета, они плотными рядами штурмовали стойку.
— Паша, душа моя, плесни-ка армянского, — гудели басовитые голоса. — Грамм сто, для остроты восприятия классики. И бутерброд с икрой, будь любезна.
Коньяк в гранёных рюмках исчезал молниеносно. Кавалеры торопливо «закидывали» в себя порцию согревающего, зажёвывали заветренным лимончиком и, выпрямив спины, возвращались к своим дамам, обдавая их благородным спиртовым амбре под аккомпанемент второго звонка.
Элеонора Аркадьевна работала чётко, без лишних движений, вкладывая в нарезку лимона всю свою былую требовательность. Она видела этот театр насквозь: и дешёвый блеск бижутерии, и фальшивые восторги в антракте. Для неё это был не просто буфет — это была сцена, массовка в её новом, самом странном спектакле, где она играла главную роль, сама того не желая.
Гул в буфете достиг своего апогея, напоминая расстроенный оркестр перед вступлением. Элеонора Аркадьевна, не меняя бесстрастного выражения лица, наблюдала за этим торжеством провинциального пафоса и столичных претензий.
— Душечка, вы заметили, как Гамлет в первом акте излишне... форсировал? — манерно вопрошала дама в громоздких янтарных бусах, поправляя начёс, застывший под слоем лака «Прелесть». — Чистый экспрессионизм, я настаиваю!
Её кавалер, чей галстук едва сдерживал напор плотного ужина, торопливо допивал вторую рюмку коньяка и закусывал крошечным бутербродом с севрюгой.
— Главное, Муся, что буфет тут без экспрессионизма, — пробасил он, осторожно оглядываясь по сторонам. — Зато коньяк настоящий, пятизвёздочный. А принц датский... Ну, покричит и перестанет, во втором акте его всё равно прирежут. Идём дорогуша, а то на наши места в партере уже кто-нибудь из безбилетников пристроится.
Рядом две девицы в люрексовых кофточках увлечённо обсуждали не мизансцены, а длину подола примадонны: — Ты видела, какой разрез? Это же чистый Париж! И плевать, что она в этой сцене должна оплакивать отца, я весь монолог только на её туфли и смотрела!
Раздался второй звонок — требовательный, металлический. Толпа вздрогнула. Тщеславие на мгновение уступило место страху опоздать и оказаться за закрытыми дверями.
— Скорее, Аркадий! Мы пропустим выход тени отца! — взвизгнула дама в кримплене.
— Тень подождёт, — пропыхтел Аркадий, отправляя в рот последний кусочек заветренного лимона. — А время антракта почти истекло.
И тут раздался третий звонок — протяжный, финальный.
Словно по команде невидимого дирижёра, море начёсов, кримплена и тяжёлых парфюмов хлынуло к входу. Двери хлопнули, отсекая гул тщеславия. За стойкой воцарилась оглушительная, почти стерильная тишина.
Буфет опустел. На столах остались сиротливые пустые рюмки с липкими следами, крошки от песочных пирожных и брошенные скомканные салфетки. Театралы ушли «страдать» и «сопереживать», оставив за собой лишь душный шлейф «Красной Москвы».
— Фу-ух… Наконец-то ушли, — выдохнула с облегчением баба Паша, вытирая руки полотенцем. — Теперь, Сонечка, начинается наше время. Буфетное.
Элеонора медленно обвела взглядом пустой зал. В этой тишине она чувствовала себя гораздо уютнее, чем среди той фальшивой массовки.
Тишина в буфете после третьего звонка имела особый, бархатистый привкус. Элеонора медленно стряхивала со столов брошенные салфетки в пустую посуду.
«Мельчает зритель, — едко констатировала она про себя, аккуратно сдвигая в сторону липкие рюмки. — Раньше в антрактах ломали копья о трактовку образа, спорили до хрипоты о сверхзадаче. А нынешние? Пришли выгулять кримплен и „закинуться“ армянским под бутерброд с заветренной кетой. Искусство для них — лишь гарнир к дефицитной колбасе».
Она горько усмехнулась, представляя, что бы сказала эта публика, узнай они, кто на самом деле вытирает их крошки.
В этот момент дверь из закулисья тихо скрипнула. В зал, озираясь по сторонам, проскользнул мужчина в гриме и помятом костюме Лаэрта. Его шпага неловко цеплялась за стулья, а на виске застыла серая полоска грима.
— Пётр Николаевич! — Баба Паша уперла кулаки в бока. — Чаво вам? Если снова за коньячком — увольте! Мне главреж строго-настрого запретил вас баловать во время спектакля. Говорит, у вас от него потом трагедия в комедию превращается, а выходить на поклоны постоянно завхозу приходится.
Мужчина театрально прижал руку к сердцу, будто собирался читать монолог.
— Да шут с вами, Прасковья Кирилловна! — простонал он, картинно закатывая глаза. — Не коньяку желаю я, а жизни!
Петр Николаевич, как выяснилось позже, принадлежал к «старой гвардии» — тем актерам, чьих персонажей режиссерская воля во втором акте отправляет в долгое, томительное ожидание финала.
Лаэрт, уже был слегка под шафе. Заметив Сонечку, которая собирала со столиков грязную посуду, театрально прижал руку к груди и направился к ней.
— Душечка моя, ангел! — прошептал он с трагическим надрывом. — Спаси ветерана сцены! Там, в зале, сегодня не зритель, а кладбище надежд. Они не слушают, они... потребляют. Слышишь этот чавкающий шёпот? Это они переваривают бутерброды прямо во время монолога принца!
Элеонора Аркадьевна замерла, тряпка в её руках на мгновение превратилась в батистовый платок. Она посмотрела на Петра — и в этом взгляде не было смирения обычной советской буфетчицы.
— Они не виноваты, Петр Николаевич, — негромко произнесла она, и голос её прозвучал неожиданно глубоко, с той самой модуляцией, которой учат годами. — Зрителя воспитывает сцена. Если со сцены им дают «гарнир», они и приходят в буфет за основным блюдом.
Актер вздрогнул. Он внимательно всмотрелся в лицо девушки.
— Боже мой... — он опустил шпагу, и та с тихим звоном ударилась об пол. — Кто вы, дитя? В этом голосе... я слышу школу. Настоящую, старую, мхатовскую. Неужели я так сегодня пьян, что мне мерещится в простой буфетчице великая Ермолова?
Элеонора быстро спохватилась: погасила огонь в глазах и снова стала «юной Соней». Она ловко налила ему крепкого чая и ответила с лёгкой улыбкой:
— Это просто эхо зала, Петр Николаевич. Устали вы. Пейте, во втором акте вам еще фехтовать... с этим самым «потребляющим» зрителем.
Он принял стакан дрожащими с похмелья пальцами, всё еще не сводя с нее потрясенного взгляда.
— Нет, девочка... — горько усмехнулся он. — Зритель действительно изменился. Но, кажется, театр еще жив, пока в его недрах теплится такой огонь.
Рабочий день наконец-то выдохся, оставив после себя лишь гул в ногах и запах хлорки. Театр опустел, тяжёлые портьеры в фойе замерли, а в буфете наступил час тихой «дележки трофеев».
Прасковья Кирилловна, тяжело отдуваясь, заперла кассу и облокотилась на стойку. Она внимательно посмотрела на Соню, которая весь вечер послушно кромсала лимоны и драила грязную посуду, не задавая лишних вопросов.
— Ну всё, занавес, девонька. Давай заканчивай уже, — глухо произнесла баба Паша.
Она полезла в глубокий карман своего необъятного фартука и извлекла оттуда свёрток в грубой обёрточной бумаге. От него мгновенно потянуло чем-то божественным — жирной, янтарной копчёной рыбой. Следом на стойку легли две хрустящие синие купюры.
Десять рублей. Это были две «пятёрки» с изображением Спасской башни.
— Тебе, деточка, — баба Паша решительно пододвинула деньги и свёрток к Соне. — За труды праведные. — Она заулыбалась: — Ну и помалкивай, только понятное дело.
Элеонора Аркадьевна внутри Сони онемела. В её прошлой жизни десятка была пылью, но здесь и сейчас, в 77-м, — это была весомая доля её месячного оклада. А от запаха севрюги предательски потекли слюнки. Тело Сони реагировало быстрее, чем Элеонора успевала вспомнить о своих манерах.
— Прасковья Кирилловна, за что же так много? — Соня испуганно спрятала руки за спину. — Мы же договаривались… Я просто буду помогать вам...
— Бери, не егози! — прикрикнула буфетчица, но в глазах её прыгали хитрые искорки. — Заработала. Ты сегодня за троих пахала, кассу я свела — копейка в копейку. Да и потом... — она понизила голос до шёпота, — без тебя я бы всё это в одиночку не провернула.
Она ласково подтолкнула свёрток к девушке.
— И рыбку бери, не стесняйся. Севрюга! Та самая, что мы на витрину нарезали. Хвост, конечно, но ты не смотри на вид — в хвосте весь вкус. У зрителя нашего глаз зоркий: он как видит кусок на хлебе, так сразу ждёт, чтоб «богато» было. А кто сказал, что эту толщину нельзя на два ломтика разделить? — она заговорщицки подмигнула. — Экономия, девонька. Великое искусство буфетной справедливости.
Элеонора Аркадьевна внутри Сони едва сдержала усмешку. «Десять рублей и севрюга за мытьё стаканов… — пронеслось в её голове. — Ирония судьбы. Я ворочала миллионами, ставила спектакли, которые гремели на всю Москву, а сейчас радуюсь двум „синеньким“ и обрезкам, добытым путём мелкого обвеса советского зрителя. И ведь рука не поднимается осудить — жизнь здесь такая. И потом... севрюга-то божественная».
— Спасибо вам большое, — прошептала Соня, прижимая пахучий свёрток к груди.
— Иди уж. Завтра к одиннадцати будь как штык. Нас ждёт детский утренник, а это, я тебе скажу, пострашнее любого «Гамлета». Там не расслабишься — глаз да глаз нужен, чтобы эти сорванцы чего не стянули!
Ночная Москва встретила Соню прохладой и редким шёпотом шин по асфальту. Фонари на Таганке горели ровным желтоватым светом, выхватывая из темноты лепнину старых фасадов и сонные витрины магазинов.
Соня шла быстро, почти летела, прижимая к груди бумажный свёрток. Запах копчёной севрюги пробивался даже сквозь плотную обёртку — дерзкий, богатый, совершенно не вяжущийся с её простеньким пальтишком. Правая рука то и дело ныряла в карман, проверяя сохранность двух «синих» купюр.
«Десять рублей и хвост деликатеса, добытый путём виртуозного владения кухонным ножом… — Элеонора Аркадьевна внутри Сони позволила себе ироничную усмешку. — Если бы вчера мне сказали, что я стану соучастницей мелкого обвеса советского зрителя, я бы уволила наглеца без выходного пособия. А сейчас… сейчас это кажется почти справедливым гонораром за роль посудомойки второго плана».
Чувство вины? Нет, его не было. Зато появилось забытое ощущение азарта. Эти деньги пахли не только рыбой — они пахли победой. Москва, которая ещё недавно казалась неприступной крепостью, ощетинившейся отказами и захлопнутыми дверями, вдруг стала чуточку ближе.
Она оглянулась на тёмный силуэт театра. Где-то там, за толстыми стенами, в пустых залах ещё звучали отголоски сегодняшнего спектакля.
«Ничего, — подумала она, поправляя выбившийся локон. — С такой наставницей, как Элеонора Аркадьевна, я здесь точно не пропаду. Эта женщина знает жизнь лучше любого режиссёра. Пусть пока я вхожу через чёрный ход, но я уже здесь. Я зацепилась».
Соня полной грудью вдохнула ночной воздух, пропитанный ароматами осени, бензина и драгоценного свёртка. Решимость в её глазах стала стальной.
«Я ещё буду блистать здесь», — пообещала она пустой улице и самой себе. — Надо только немного подождать.
Она устремилась к метро, насвистывая легкомысленный мотивчик. Сегодня была одержана первая победа. Завтра наступит новый день, который обязательно принесёт возможности и откроет двери в её новый мир. А как говаривал один великий драматург, Уильям «Батькович» Шекспир: «Весь мир — театр, а люди в нём — актёры».
Комната в общежитии встретила Соню густым запахом дешёвого одеколона, пудры и немытых чашек. Верочка, её бывшая одноклассница по гомельской школе, сидела на кровати в бигуди, сосредоточенно подпиливая ногти.
— Верка, завязывай со своим маникюром! — Соня с победным видом грохнула свёрток на стол. — У нас сегодня пир богов.
Когда бумага развернулась, явив миру лоснящийся бок севрюги, Верочка выронила пилку.
— Софка... Ты где это... на паперти, что ли, стояла? Или кого грабанула? Это же севрюга!
— Выше бери, Верочка. Это наш вход в высшее общество, — Соня уверенно поставила чайник на электрическую плитку. — Иди мой чашки, сегодня гуляем!
Через десять минут по комнате поплыл аромат индийского чая — того самого, со слоником на коробке, — смешанный с густым, жирным запахом копчёного деликатеса. Подруги сидели на одной кровати, вгрызаясь в тонкие ломтики рыбы и запивая их обжигающим чаем из гранёных стаканов в потемневших от старости подстаканниках.
— Сонечка, неужто мы теперь всегда так? — Верочка блаженно зажмурилась, облизав пальцы, и выдохнула, глядя на пустую газету, где ещё недавно лежала рыба. — Севрюга, ароматный чай... Счастье-то какое, а? Мы прямо как люди из высшего света.
— Значит так, — Соня прищурилась, и в её взгляде на мгновение мелькнула сталь Элеоноры Аркадьевны. — План такой. Пока я в буфете — сижу тише воды, ниже травы. Смотрю, слушаю и запоминаю. Баба Паша научит меня, как выживать в этом театральном гадюшнике. А дальше…
— А дальше что? — Верочка заворожённо допивала свой чай, не сводя глаз с подруги. — Опять пороги МХАТа оббивать?
— Нет. МХАТ подождёт. Мы пойдём другим путём. Я вычислю, кто в театральном мире воду мутит. А потом...
— А что потом? — спросила Вера, замерев с обглоданным до костей хвостом севрюги в пальцах.
— А что потом — я пока не придумала! — Соня весело тряхнула головой, и подруги заливисто рассмеялись.
За стеной кто-то недовольно заворчал и принялся яростно стучать в перегородку, требуя тишины.
— Софья! — раздался из-за двери скрипучий голос дежурной. — Тебя на вахте какой-то гражданин спрашивает. Говорит, дело срочное, мол, проездом он. Братом твоим представился.
Соня облегчённо выдохнула: на вахте, нелепо прижимая к животу объёмистую коробку, перевязанную пеньковым шпагатом, стоял Пашка — её троюродный брат из Гомеля. Он работал на почте водителем и частенько бывал в Москве в рейсах.
— Пашка! — Соня не смогла сдержать смех, наблюдая, как он смущённо переминается с ноги на ногу под строгим взглядом дежурной. — Как ты здесь оказался? Да ещё ночью?
— Рейс задержали, Софка, — Пашка виновато улыбнулся, вытирая пот со лба. — Твоя мать, тётка Лида, просила передать гостинцы во что бы то ни стало. Говорит, доченька в Москве отощает на казённых харчах. — Он сердито добавил, протягивая Соне посылку: — Еле твой адрес нашёл, чуть не заблудился!
— Тут и варенье, и сальце с чесночком, — Пашка заговорщицки подмигнул. — Тётка Лида наказала: «Доставь, Пашка, а то она там одними мечтами об МХАТе питается, поди, прозрачная стала». А ты, смотрю, вообще молодцом!
— Ну, свиделись, — Пашка застегнул куртку и обнял сестру. — Мне пора, машину совсем скоро под разгрузку ставить. — Он глянул на часы: — Ты это… ешь, не экономь. Скоро опять буду — ещё привезу, — а потом словно ненароком подмигнул Сониной подруге Вере.
Соня осталась у вахты, бережно прижимая к себе тяжёлую коробку.
— Ишь, брат… — проскрипела комендантша, подозрительно принюхиваясь к аромату из посылки. — Ладно, Софья, неси своё добро в комнату. Только смотри у меня, чтоб без пьянок! — Она строго глянула на девушку поверх очков: — Знаю я вас, молодых… Вон в двенадцатой каждую посылку повадились обмывать, а потом бродят всю ночь, честным людям спать не дают! — Старушка заворчала и, покачивая седой головой, скрылась в своей каморке.
Шпагат неохотно поддался, и картонные створки вмиг разошлись, явив миру настоящее сокровище для бедных студенток. По комнате поплыл густой чесночный дух домашнего сала — у девушек аж слюнки потекли. Еще были антоновские яблоки, заботливо обёрнутые в старые газеты, да пара банок солёных огурцов.
Наконец, разомлев от сытного ужина и долгого дня, они убрали остатки пиршества в коробку и погасили свет.
— Ох, Софка… — сонно протянула Верочка, укутываясь в байковое одеяло. — Как же хорошо… Даже в боку колет от счастья.
— Спи, Вера, — тихо ответила Соня, чувствуя, как приятная усталость накатывает волнами, унося её в мир сновидений.
Глава 4
Утро выдалось прохладным. Соня шагала к театру бодро, и полы её лёгкого пальтишка развевались на ветру, словно крылья. В сумке, по соседству с помадой и зеркальцем, покоился увесистый свёрток с гомельским салом — «стратегический запас» на случай затяжной осады. Элеонора Аркадьевна внутри неё брезгливо морщилась от навязчивого запаха чеснока, но холодный рассудок диктовал: в этой реальности на одних амбициях далеко не уедешь.
Едва Соня переступила порог служебного входа, как на неё обрушился гул, напоминающий шторм в открытом море.
— Мама дорогая… — выдохнула она, замирая в дверях буфета.
Сегодня театр давал «Десять дней, которые потрясли мир». Спектакль о революции считался идеологически безупречным, а потому школы города высадили под двери храма искусств целый десант неуправляемых пионеров. В буфете творился форменный апокалипсис.
От детского гама и топота сотен ног стоял невообразимый гул. Школьники, согнанные классами на спектакль, атаковали прилавок буфета с таким неистовством, словно это был не буфет, а настоящий Зимний дворец. Воздух дрожал от выкриков, звона мелочи и скрежета стульев.
— Тётенька, а коржики почём?
— А мне ситро! Два!
— Вовка, не толкайся, я первый за эклером стоял!
Баба Паша, багровая от напряжения, металась за стойкой, как заправский пулемётчик. Её руки так быстро раскидывали по тарелкам бутерброды с докторской колбасой, что Соня невольно залюбовалась этой скорострельностью.
— Софка, ну где тебя черти носят?! — гаркнула баба Паша, заметив помощницу. — Хватай поднос, вон те стаканы с компотом живо на ту сторону! Сейчас звонок дадут, они же нас тут живьём сожрут, окаянные!
Соня скинула пальто и, на ходу завязывая накрахмаленный белый фартук, нырнула в кипящее море из алых галстуков и липких ладошек. Элеонора Аркадьевна внутри неё на мгновение оцепенела от этого плебейского хаоса, но Соня уже уверенно подхватила тяжёлый поднос. Она выпрямила спину, подняла подбородок и с невозмутимостью примы-балерины понесла гранёные стаканы сквозь толпу. Революция революцией, а план по выручке сам себя не сделает.
В самом центре этого детского водоворота верзила-восьмиклассник в расстёгнутой куртке и со сбитым набок галстуком решил, что правила очереди — не для него. Он бесцеремонно оттолкнул девчушку и, навалившись грудью на прилавок, зычно крикнул прямо в лицо бабе Паше:
— Слышь, бабуль! Мне вон тех пирожных штук пять! — и протянул ей мятую трёшку.
Баба Паша на мгновение захлебнулась воздухом, теряя ритм своей «пулемётной» нарезки. Но прежде чем она успела выдать тираду, от которой у пионера завяли бы уши, Соня плавно, словно выплывая из кулис, возникла рядом.
Элеонора Аркадьевна внутри неё не просто проснулась — она величественно взошла на трон.
Соня не стала кричать. Она медленно поставила поднос на стойку, выпрямилась во весь рост и опустила на дебошира взгляд, в котором застыл лёд всех императорских театров мира. Это был взгляд королевы, смотрящей на досадное пятно на занавесе.
— Молодой человек, — произнесла она негромко, но этот голос, поставленный десятилетиями вымышленных и реальных драм, прорезал детский гам, как скальпель. — Вы, вероятно, ошиблись адресом. Здесь не подворотня, а приличное заведение.
Парень поперхнулся и невольно моргнул. Его наглая улыбочка вмиг сползла.
— Да я чё… я просто… — пробормотал он, внезапно почувствовав себя очень маленьким и нелепым под этим аристократическим прищуром.
— Встаньте в конец очереди, — Соня слегка повела подбородком, указывая направление. — И приведите в порядок галстук. Вы позорите не только школу, но и всю пионерскую организацию, в рядах которой пришли смотреть спектакль.
В зале буфета внезапно стало тихо. Пионеры, затаив дыхание, смотрели на буфетчицу, которая говорила как завуч, а выглядела как заграничная кинозвезда. Хулиган, пунцовея до самых ушей, послушно бочком отвалил от прилавка и побрёл в хвост очереди, судорожно поправляя узел галстука.
Баба Паша округлила глаза и шумно выдохнула.
— Ну ты, девка, даёшь… — прошептала она, приходя в себя. — Чистая Качалова в лучшие годы! Давай, не стой, работаем, пока они не очухались!
Пронзительный звон третьего звонка разрезал воздух, и буфет в одно мгновение опустел, словно сцена после финального монолога. Гул зрителей затих в коридорах, оставив после себя лишь эхо и липкий хаос на столах.
— Всё, отстрелялись, — баба Паша тяжело опустилась на табурет, прикрыв утомлённые глаза. — Иди, Софка, приберись там. А я дух переведу, сердце аж заходится.
Соня молча вооружилась ведром и тряпкой. Зрелище в зале было эпическим: опрокинутые стаканы, липкие лужи лимонада, горы крошек и скомканные салфетки. Элеонора Аркадьевна внутри неё содрогнулась от такого варварства, но Соня решительно опустилась на колени. Театр требовал чистоты, даже если это был заплеванный школьниками буфет.
Скрипнула дверь, и в пустой зал шумной стайкой ввалились четверо: двое парней в потёртых джинсах и две девушки с небрежными пучками на головах — то ли студенты, то ли самая юная поросль труппы. Они не замечали Соню, скрытую за спинками стульев.
— Да нет, Вадим, ну не верю я! — в сердцах воскликнула тоненькая шатенка. — «Гамлет» — это не истерика, это холодная ярость!
— Слушай, Светка, я три ночи не спал! — огрызнулся высокий парень. Он выскочил из-за стола, картинно набрасывая на плечо воображаемый плащ: — «О, если б этот плотный сгусток мяса расчленился и в росу испарился…»
Вадим декламировал громко, с надрывом, нелепо заламывая руки. Друзья морщились.
— Слишком много пафоса, Вадик. Чистый ТЮЗ средней паршивости, — вынес вердикт второй приятель.
Соня, замершая с мокрой тряпкой в руках, не выдержала. Фальшь резала слух острее, чем недавний детский гам. Она выпрямилась, отставила ведро и, вытирая руки о фартук, подошла к столу.
— Простите, — произнесла она негромко, но в её голосе прозвучало нечто такое, что заставило четвёрку мгновенно смолкнуть. — Я невольно подслушала… Извините за дерзость, но вы совершенно неверно расставляете акценты.
Молодые люди уставились на буфетчицу в мокром фартуке. Вадим насмешливо вскинул бровь:
— О как! И в чём же, милая девушка, я ошибся?
— В интонации, — Соня сделала шаг вперёд, и взгляд её стал глубоким, тяжёлым. — Вы читаете это как жалобу на судьбу. А Гамлет в этот момент испытывает отвращение к самому факту своего существования. Здесь не нужно кричать. Нужно произносить это так, будто слова застревают в горле от брезгливости к миру.
Она выдержала паузу и вдруг, почти шёпотом, но с пугающей убедительностью повторила ту же строку:
— О, если б этот… плотный сгусток мяса…
В буфете воцарилась мёртвая тишина. Соня не играла — она транслировала ту самую холодную, выжженную пустоту, которую Элеонора Аркадьевна познала не из книг.
Актёры переглянулись. Вадим медленно сполз со стула, глядя на помощницу буфетчицы так, словно перед ним только что явилась тень отца Гамлета.
— Обалдеть… — выдохнула шатенка. — Вы… вы где-то учились? Кто ваш педагог?
Вадим замер, ошеломлённо переводя взгляд с грязной тряпки в ведре на лицо Сони. Но второй парень — щуплый, в очках с толстыми линзами — вдруг подался вперёд, едва не смахнув стакан со стола.
— Подождите… — прошептал он, и голос его дрогнул от внезапной догадки. — Эта пауза перед «плотным сгустком»… И то, как вы выделили «р» в слове «расчленился» — едва уловимо, на одном выдохе…
Он вскочил, лихорадочно поправляя съехавшие на кончик носа очки.
— Ребята, вы не понимаете! Я видел записи тридцать восьмого года. Это же манера Лидии Кореневой! Да нет… это сумасшествие, такого просто быть не может!
Юная Соня на мгновение стушевалась под пристальными взглядами, но Элеонора Аркадьевна тут же перехватила управление.
— Просто много читаю, — сухо бросила она, подхватывая ведро. В голосе её звенела уверенность, и лишь в глубине глаз мерцала искорка насмешки.
— Не верю! — Очкарик буквально загородил ей путь, его глаза лихорадочно блестели. — Этому не выучиться по книжкам. Это порода! Школа мхатовских «стариков»... Девушка, милая, кто вы? Что вы забыли здесь, в буфете? Ваше место на сцене! — пафосно провозгласил он.
— Я — Соня, — она выпрямила спину, и на мгновение в ней снова проступила та прима, что когда-то заставляла залы замирать одним движением брови. — Помощница бабы Паши. И если я сейчас не домою пол, меня уволят ко всем чертям. Нашей администрации глубоко плевать на Гамлета и его «сгустки мяса».
Она обошла онемевшего парня и с силой опустила тряпку в ведро. Брызги полетели на ботинки Вадима, но тот даже не шелохнулся. Он стоял неподвижно, всё ещё глядя в пустоту, где только что звучал её голос.
— Она врёт, — тихо произнесла шатенка, не отрывая взгляда от удаляющейся Сони. — Вы видели её руки? Она держит эту грязную тряпку так, будто это подножие королевского шлейфа. Вадик, кажется, мы нашли не просто буфетчицу. Мы нашли того, кто вытащит наши задницы из болота ТЮЗа.
На следующее утро Соня поняла: её «инкогнито» дало трещину. Вчерашняя четвёрка не просто поджидала её — они оккупировали дальний столик за полчаса до открытия, выставив перед собой четыре нетронутых стакана копеечного ячменного кофе.
Баба Паша, подперев щёку кулаком, с подозрением наблюдала за этой делегацией.
— Слышь, Софка, — негромко проговорила она, когда девушка вошла в подсобку. — Вон те, вчерашние… Сидят как пришибленные. Спрашивали, когда ты заступишь. Ты чего им там вчера намыла, что они на тебя теперь как на икону пялятся?
— Полы, баб Паш. Просто мыла полы, — сухо отозвалась Соня, затягивая узел фартука.
Она вышла в зал, стараясь не смотреть в сторону «делегации», но Виктор — тот самый очкарик — вскочил так резко, что паркетный пол жалобно скрипнул.
— Софья… — запнулся он, подбирая уважительное обращение. — Простите, не знаю вашего отчества. Мы всё обдумали. Нам плевать, кто вы на самом деле и почему вы здесь. Но то, что вы сделали с текстом вчера… Это была инъекция правды. Мы репетируем «Чайку» для внутреннего показа. Нам нужен глаз. Профессиональный. Безжалостный.
Вадим, вчерашний «верзила-Гамлет», подошёл следом. От его высокомерия не осталось и следа.
— Мы договорились с администратором, — он замялся, пряча глаза. — В часы затишья, когда в театре нет спектаклей, а в буфете пусто, нам разрешили здесь порепетировать. Баба Паша не против, если мы… ну, будем помогать вам с уборкой. А вы бы просто слушали и давали советы. Хоть часик в день. Пожалуйста.
Соня остановилась, держа в руках поднос. Элеонора Аркадьевна внутри неё торжествовала. Это было похоже на возвращение в репетиционный зал. Только вместо бархатных кресел — липкие столики. А вместо труппы — восторженные юнцы, готовые ловить каждое её слово.
— Помогать с уборкой? — Соня иронично выгнула бровь, глядя на холёные руки Вадима. — Что ж, это будет лучшим упражнением на «предлагаемые обстоятельства». Начинайте с тех столов у окна. Тряпки в подсобке. А когда закончите… я, так и быть, послушаю ваш первый акт. Но учтите: я не педагог. Я — буфетчица. И если будет фальшь — пощады не ждите.
Виктор просиял. Так, будто ему только что пообещали главную роль в Большом театре.
Вадим подошёл к столу у окна так, словно это была эшафотная плаха. Он брезгливо взял мокрую серую тряпку двумя пальцами, но под ледяным взглядом Сони тут же перехватил её всей ладонью.
— Тщательнее, Вадим. В искусстве, как и в буфете, не бывает чистых помыслов при грязных декорациях, — бросила Соня, проходя мимо с подносом.
Через десять минут столы блестели, а четвёрка, запыхавшись, сгрудилась в углу. Вадим, всё ещё потирая покрасневшие от дешёвого мыла руки, откашлялся и начал:
— Треплев. Монолог из первого акта. «Она меня не любит…»
Он заговорил, стараясь подавить вчерашний надрыв, но голос всё равно то и дело срывался на театральный шёпот, полный самолюбования. Виктор Костолевский замер, боясь дыхнуть, а девушки впились глазами в Соню.
Соня слушала, опершись на стойку. На её лице не дрогнул ни один мускул. Когда Вадим дошёл до фразы: «...она любит театр, ей кажется, что она служит человечеству, святому искусству, а по-моему, современный театр — это рутина, предрассудок», — Соня резко выставила руку ладонью вперёд.
— Стоп. Довольно.
В буфете стало слышно, как гудит старый холодильник «ЗиЛ». Вадим замер с открытым ртом.
— Это не Треплев, — Соня медленно подошла к ним. — Это обиженный мальчик, которому не купили леденец. Вы играете претензию, Вадим, а должны играть манифест. Треплев ненавидит рутину не потому, что он капризен, а потому, что она его душит! Вы же сейчас просто… жалуетесь. Вы не бунтарь, вы — проситель.
— Но я же… я старался тише, как вы говорили! — вспыхнул Вадим.
— Тишина должна быть наполненной, а не пустой, — Соня полоснула его взглядом. — Вы сейчас возили тряпкой по столу. Вспомните это ощущение: сопротивление поверхности, липкость, грязь, которую нужно содрать. Вот так Треплев хочет содрать старую кожу с театра. А вы произносите «рутина» так, будто это сорт повидла. Начните с фразы «современный театр», но представьте, что этот театр — вот этот липкий стол, который вы только что ненавидели.
Вадим сглотнул. Он посмотрел на свои руки, потом на стол — и вдруг его лицо странно заострилось.
— Ну же, — подхлестнула его Соня. — Попробуйте быть мужчиной, а не актёром.
Вадим замер. Он посмотрел на свои ладони, всё ещё красные от едкого мыла и холодной воды, потом перевёл взгляд на мокрый след от тряпки на столе. В его глазах что-то переключилось: ушло желание нравиться, исчезла картинная поза.
— Ну же, — негромко, почти вкрадчиво подтолкнула его Соня. — Театр — это гниль. Это рутина. Это то, что мешает вам дышать. Начните.
Вадим глубоко вдохнул, и на этот раз плечи его не поднялись в пафосном жесте, а, наоборот, тяжело опали. Он просто сжал край стола так, что побелели костяшки пальцев.
— Современный театр… — начал он, и голос его прозвучал неожиданно низко, с хрипотцой настоящего, несыгранного отчаяния. — Это рутина. Предрассудок.
Он сделал паузу, и в этой тишине больше не было пустоты. Казалось, воздух в буфете загустел. Виктор Костолевский непроизвольно подался вперёд, забыв про свои очки.
— Когда поднимается занавес, — продолжал Вадим, глядя прямо перед собой, словно видел там не пыльные шторы, а бесконечную ложь, — и при вечернем освещении, в комнате с тремя стенами, эти великие таланты, жрецы святого искусства, изображают, как люди едят, пьют, любят, ходят, носят свои пиджаки…
Последнее слово он почти выплюнул. В нём была та самая «брезгливость к миру», о которой говорила Соня. Это был манифест человека, которому тесно в собственной коже.
Когда он закончил, в буфете воцарилась тишина, нарушаемая только дребезжанием старого холодильника. Девушки-актрисы сидели на подоконнике не шевелясь, потрясённые тем, как их самовлюблённый красавец Вадик вдруг превратился в изломанного, живого Треплева.
Соня медленно выдохнула. Элеонора Аркадьевна внутри неё скупо, почти незаметно кивнула.
— Вот теперь… — Соня сделала паузу, смакуя момент. — Теперь в этом появилось мясо. Нерв. Вы не играли, Вадим. Вы существовали.
Вадим медленно отпустил край стола. Он выглядел так, будто только что разгрузил почтовый вагон — выжатый, бледный, но со странным, лихорадочным блеском в глазах.
— Я… я никогда так не чувствовал этого текста, — прохрипел он, вытирая лоб рукавом. — Словно я его не читал, а… содрал с себя.
— Это и есть профессия, — Соня вернулась к стойке и взяла поднос, снова становясь обычной буфетчицей. — На сегодня всё. Идите. Мне нужно работать.
Когда последний из четвёрки скрылся за тяжёлой дубовой дверью, в буфете воцарилась гулкая, театральная тишина. Лишь старый холодильник продолжал своё бесконечное, дребезжащее соло.
Из подсобки бесшумно вышла баба Паша. Она долго смотрела на Соню, протирая полотенцем чистый стакан, а потом негромко произнесла:
— А ведь ты их сейчас не «театру» учила, девка. Ты их жизни учила.
Соня ничего не ответила. Она подошла к окну. Отражение в стекле — юное, чужое лицо с неправдоподобно мудрым взглядом — едва заметно улыбнулось. Первый акт был сыгран безупречно. Занавес.
Глава 5
Вечерняя Москва куталась в сиреневые сумерки. Соня вышла через служебный вход, полной грудью вдыхая свежий апрельский воздух — ещё пахнущий талым снегом и бензином. У кованой ограды театра, зябко втянув голову в плечи, стоял Виктор. В руках он сжимал канонический советский букет: три гвоздики, бережно завёрнутые в хрустящий целлофан.
— Софья… Николаевна! — он сделал шаг навстречу, поправляя свои неизменные очки. — Я вот… решил. Не сочтите за дерзость. В «Художественном» сегодня вечерний сеанс, французская комедия. Может быть, вы окажете мне честь?
Соня остановилась, разглядывая его раскрасневшийся от холода нос. Элеонора Аркадьевна внутри неё едва сдерживала ироничный смешок.
— Виктор, это очень мило с вашей стороны, — мягко начала она. — Но после смены в буфете меня дома ждут горячая ванна и подушка. Боюсь, на кино меня не хватит…
Она не успела договорить.
Из-за угла здания, размашисто шагая, появился Вадим. Он выглядел как сошедший с афиши герой-любовник: пальто нараспашку, шарф небрежно перекинут через плечо. В руках он триумфально нёс… точно такой же букет из трёх красных гвоздик в целлофане. Казалось, они с Виктором отоваривались в одном цветочном киоске на углу.
Вадим замер на полуслове, встретившись взглядом с соперником. Наступила мёртвая, почти мхатовская пауза.
Виктор растерянно перевёл взгляд с цветов на букет Вадима. Тот, в свою очередь, смерил соперника уничтожающим взглядом — но его букет теперь выглядел не как орудие соблазнения, а как нелепая улика.
Соня переводила взгляд с одного «Отелло» на другого. Тишина затягивалась, становясь невыносимо комичной.
И вдруг она не выдержала.
Грудной, бархатистый смех Элеоноры Аркадьевны рассыпался над пустым переулком.
— Товарищи актёры… — Соня смеялась искренне, до слёз, прижимая ладонь к губам. — Вы бы видели свои лица! Это же готовая сцена для водевиля!
Она покачала головой, обходя застывших кавалеров с одинаковыми букетами в руках.
— Доброй ночи, мальчики. И мой вам совет: на завтрашнюю репетицию придумайте что-нибудь более оригинальное, чем этот дубль.
Соня легко зашагала в сторону метро, не оборачиваясь. А позади неё, под тусклым светом уличного фонаря, два будущих столпа театрального искусства остались наедине со своими гвоздиками и сокрушительным поражением.
Вечер в общежитии встретил Соню привычной суетой: запахами еды и приглушённым гулом соседских голосов. Заглянув на общую кухню, она обнаружила Верочку, которая самозабвенно жарила картошку на сале. Под аккомпанемент кухонного транзистора, из которого лился нежный голос Анны Герман, та тихонько мурлыкала: «А он мне нравится, нравится, нравится…»
Юркнув в комнату, Соня скинула пальто и устроилась на кровати. Поджав ноги по-турецки, она прикрыла глаза, прокручивая в голове события дня.
Внезапно дверь распахнулась: в комнату вихрем влетела сияющая Верочка. С торжественным видом она поставила на стол дымящуюся сковороду.
— Сонька, ну чего застыла? — весело прикрикнула она, развивая бурную деятельность. — Мечи на стол тарелки, пировать будем!
С ловкостью фокусника Верочка извлекла из сумки заветный трофей — купленную по случаю бутылку «Ркацители» — и водрузила её в центр стола.
Соня невольно улыбнулась — неуёмная энергия подруги всегда действовала на неё как глоток крепкого кофе. Она нехотя спустила ноги с кровати и потянулась к полке за стаканами.
— Ну ты даёшь, Верочка. Откуда такие богатства? — спросила девушка и выразительно кивнула на пузатую бутылку.
— Места надо знать! — Вера лукаво подмигнула и сноровисто выбила пробку. Она щедро плеснула вино по стаканам. По комнате поплыл терпкий цветочный аромат, густо перемешанный с запахом жареной картошки.
— За что выпьем? — игриво поинтересовалась Соня, расставляя тарелки, и уселась на скрипучий стул.
Верочка замерла с вилкой в руке. В полумраке комнаты её глаза подозрительно, почти лихорадочно блеснули.
— За любовь, Сонь. Кажется, я втрескалась по уши, — Вера подняла стакан, чтобы чокнуться, но подруга притормозила её.
— И кто этот счастливчик, сумевший штурмом взять такую крепость? — поинтересовалась Соня, наконец чокнувшись с подругой и пригубив терпкое «Ркацители».
Вера на секунду замялась, подбирая слова, а затем безнадёжно махнула ладошкой:
— Понимаешь, тут всё… непросто. Красивый — сил нет, и обходительный, но занимается он кое-чем… нехорошим. Пугает меня это до смерти. Фарцовщик он, Сонь, — наконец выдохнула она.
Соня не стала изображать шок или театрально хвататься за сердце. Вместо этого она неторопливо поставила стакан на стол, и её взгляд — глубокий, пронизывающий — пригвоздил Верочку к стулу. В этот момент в комнате незримо присутствовала Элеонора Аркадьевна, привыкшая просчитывать риски на несколько ходов вперёд.
— Фарцовщик, значит, — произнесла она спокойным деловым тоном. — Что ж, занятие опасное, хоть и прибыльное. Тебе стоит взвесить все «за» и «против», Вера. Его в любой момент могут посадить за обычную спекуляцию, а ты уже дала волю чувствам. Нехорошо получится, и ты должна это понимать. Чем он хоть приторговывает? Джинсами, французскими духами или пластинками с запрещённым джазом?
Верочка растерянно моргнула, сбитая с толку внезапной сменой тона подруги.
— У него есть джинсы… «Левис», настоящие, — пролепетала она. — И французская помада. Он даже пробник обещал… Сонь, ты чего так смотришь? Прямо сотрудник ОБХСС, честное слово!
— Я смотрю как человек, который понимает: за джинсы и помаду иногда приходится платить гораздо большую цену, чем просто деньги. Я бы выбросила его из головы, — посоветовала Соня, — иначе всё может закончиться слишком печально.
Верочка поморщилась, словно от внезапной зубной боли, и отодвинула стакан. Холодный душ из здравого смысла, который вылила на неё Соня, мгновенно остудил праздничный пыл. Перспективы допросов в ОБХСС плохо сочетались с мечтами о красивой жизни и заграничных шмотках.
— Ой, Сонька… умеешь ты праздник испортить! — буркнула она, нервно теребя край скатерти. — Прямо не подруга, а лектор из общества «Знание». Но ты права. Ну его, давай о другом.
Она решительно зачерпнула вилкой остывшую картошку, стараясь не встречаться с Соней взглядом.
Элеонора видела: за напускным безразличием Веры шевельнулся страх. Сонины слова попали точно в цель, чему опытная женщина внутри неё не могла не порадоваться.
— Слушай, — Вера встрепенулась, явно торопясь сменить тему, — я слышала, что на следующей неделе в театр сам Смоктуновский заглянуть обещал. Говорят, на закрытый просмотр. Вот бы хоть краем глаза взглянуть на него, а? Легенда же!
Затем Верочка как ни в чём не бывало затараторила о местных сплетнях. Прежнее её беспокойство улетучилось, сменившись привычной девичью беззаботностью.
Свет в комнате погас, оставив лишь призрачные блики уличных фонарей на потолке. Слышно было, как Верочка, блаженно вытянувшись под одеялом, уютно засопела — у неё завтра был законный выходной. Соня же лежала на спине, закинув руки за голову, и слушала тишину общежития, которая в этот час казалась ей слишком громкой.
Сон не шёл. В голове, словно куски сложной мозаики, складывались события последних дней. Новость о приезде Смоктуновского, брошенная Верочкой между делом, теперь не давала ей покоя.
«Смоктуновский... Кеша», — пронеслось в мыслях Элеоноры Аркадьевны, и сердце предательски сжалось. В той, прошлой жизни они стояли на одной сцене, спорили до хрипоты о трактовке образов и пили коньяк в театральном буфете. Теперь же он — небожитель, легенда, а она — девчонка с тряпкой, чьё имя никому ничего не говорит.
Соня вспомнила, как Вадим или, может быть, Виктор вчера вскользь упоминали о каком-то «закрытом прогоне» для своих. Тогда она пропустила это мимо ушей, занятая грязными стаканами, но теперь картина обретала чёткость.
«Закрытый показ... Смоктуновский в зале... Это шанс. Единственный шанс вырваться из-за прилавка», — пульсировало в висках.
План нужен был дерзкий, почти безумный. Как получить хотя бы крошечную роль? Хотя бы второй план, хотя бы выход без слов, но так, чтобы «тот самый» взгляд Элеоноры Аркадьевны заставил великого Кешу вздрогнуть в первом ряду?
Перспектив не было. Предложений — тем более. Она работала в этом театре всего вторую неделю, и её «карьера» пока ограничивалась виртуозной нарезкой колбасы. Но всё же… её заметили. Пусть пока это были лишь четверо недоучившихся студентов, но их горящие глаза говорили о многом. Она — не просто буфетчица. Она — сила, которую они почувствовали.
«Вторая неделя… — Соня горько усмехнулась в темноту. — Для кого-то это миг, а для меня — вечность в изгнании. Пора переходить из массовки в действующие лица».
Утром её ждала ранняя смена, баба Паша и горы немытой посуды. Но, засыпая, Соня уже знала: она не просто пойдёт на работу. Она пойдёт на разведку.
Утро встретило Соню сырым туманом и дребезжанием будильника. Верочка лишь сладко причмокнула во сне и перевернулась на другой бок, подтянув одеяло до самого носа — заслуженный выходной был для неё священен. Соня же, стараясь не шуметь, быстро оделась, проглотила вчерашний чай и выскользнула из комнаты.
В буфете было пусто и непривычно тихо. Только баба Паша, уже облачённая в свой бессменный фартук, сосредоточенно пересчитывала за стойкой подносы с коржиками.
— Рано ты сегодня, Сонечка, — буркнула она, не поднимая головы. — Рвение — это конечно хорошо, да только от него мозоли быстрее растут, чем зарплата.
Соня подошла ближе и, вместо того чтобы сразу хвататься за тряпку, присела на высокий табурет рядом. Элеонора Аркадьевна знала этот приём: чтобы разговорить такую, как баба Паша, нужно было обязательно сократить дистанцию, но сделать это правильно — не вторгаясь в личное пространство, а создавая ощущение непринуждённой беседы.
— Баб Паш, — вкрадчиво начала Соня, — а правду говорят в общаге, что у нас на неделе Кеша будет? Ну, Смоктуновский?
Буфетчица замерла, и в её руках жалобно звякнула ложка о край кастрюли. Она медленно подняла взгляд, и в её выцветших глазах мелькнуло неприкрытое неодобрение.
— Ишь ты, «Кеша»… — хмыкнула баба Паша. — Язык-то прикуси, Софья. Для тебя он Иннокентий Михайлович, авторитет. А откуда кстати прознала?
— Да ребята вчерашние болтали… — Соня небрежно пожала плечом, стараясь выглядеть равнодушной. — Говорят, показ закрытый, комиссия из главка, и он в жюри. Врут, наверное? Кому они нужны, простые студенты-недоучки?
Баба Паша заговорщицки оглянулась на закрытую дверь зала и придвинулась к Соне.
— Не врут. В четверг приедут, в три часа пополудни. «Вишневый сад» смотреть будут, да отрывки молодёжи. Хотят кровь обновить в труппе, говорят. Только ты, это, нос туда не суй. Там такие интриги вертятся — почище «Макбета». Наше дело — бутерброды резать да следить за тем, чтоб комиссия не проголодалась.
Соня кивнула, старательно пряча торжествующий блеск в глазах.
«Четверг… Три часа…» — повторила она про себя. — «В голове уже начал выстраиваться безумный план».
Софья неторопливо протирала стойку, когда входная дверь тяжело ухнула, и в зал ввалилась вчерашняя компания — на этот раз их было только трое: Вадим Малышев, Виктор Костолевский и шатенка Света Ломакина. Выглядели они так, будто только что пережили кораблекрушение.
Баба Паша, заметив их кислые мины, недовольно прищурилась и с грохотом выставила на прилавок поднос со стаканами, доверху наполненными компотом из сухофруктов.
— Ну чего приуныли, соколики? Опять утренник не задался? — хмыкнула буфетчица, косясь на Соню.
— Трагедия у нас, баб Паш, — глухо отозвался Вадим, обессиленно опираясь на стойку буфета. — Рита уехала. В Смоленск, к матери — там кто-то тяжело заболел. Бросила всё: роль, репетиции… А у нас же показ! Смоктуновский завтра будет!
— Режиссёр в ярости, — подхватил Костолевский, лихорадочно поправляя очки. — Мечется по закулисью, ищет замену Ритке. Роль небольшая, второстепенная — Дуняша в «Вишнёвом саду», но без неё мизансцена разваливается!
Света, до этого молчавшая, вдруг подалась вперёд и впилась взглядом в Соню, которая замерла с тряпкой в руках.
— Мы рассказали о вас Михаилу Григорьевичу, — выпалила она. — О том, как вы Вадима… разделали. Сказали, что у вас тут в буфете зарыт настоящий талант. Он сначала смеялся, а потом велел: «Ведите вашу приму бутербродов с сёмгой, посмотрю на это чудо».
— Сонечка, это шанс! — Вадим вскочил, его глаза горели. — Пойдёмте прямо сейчас. Пока он никого из массовки не утвердил.
Баба Паша, слушавшая этот разговор, только недовольно покачала головой и с силой грохнула об стол пустой поднос.
— Ох, и доиграетесь вы, касатики, — проскрипела она. — Из буфетчиц в актрисы… Ишь чего выдумали! Сонька, не слушай их, закружат голову — потом и здесь место потеряешь, и там локтями вытолкают.
Но Соня уже не слушала ворчание старухи. Элеонора Аркадьевна внутри неё медленно расправляла плечи. Дуняша? Массовка? Неважно. Главное — снова ступить на эти доски, вдохнуть пыльный запах кулис и почувствовать жар софитов.
— В Смоленск, значит… — негромко повторила Соня, и в её голосе снова прорезалась сталь. — Ну что ж. Пойдёмте знакомиться с вашим Михаилом Григорьевичем. Баб Паш, я на пятнадцать минут, подменишь?
Баба Паша только махнула рукой, пряча глаза, в которых на мгновение промелькнуло не то сочувствие, не то горькая память о чьих-то разбитых надеждах.
Репетиционный зал встретил Соню полумраком и запахом пыльного бархата. Михаил Григорьевич, грузный мужчина с седой гривой и очками на кончике носа, сидел в первом ряду, уткнувшись в режиссёрский экземпляр пьесы. Он нервно черкал что-то карандашом, не поднимая головы.
— Ну, где вас черти носят? — проворчал он, услышав позади шаги. — Мариночка, деточка, раз уж ты пришла, сбегай в буфет. Пусть мне организуют чаю. Покрепче, без сахара. Горло сохнет от этих мизансцен.
Видимо, он принял наши шаги за свою помощницу, поэтому даже не удивился, когда в ответ на просьбу никто не откликнулся.
Студенты замялись, переглядываясь. Соня замерла у входа. Элеонора Аркадьевна внутри неё лишь иронично вскинула бровь.
— Михаил Григорьевич… — осторожно начал Вадим, делая шаг вперёд. — Так вот же она — та, кого вы хотели посмотреть.
Режиссёр, не отрываясь от страницы, нетерпеливо махнул рукой:
— Ну хорошо, ведите. Снова будете предлагать мне взять на роль вашу бывшую сокурсницу Машу из областного ТЮЗа? — недовольно буркнул он.
— Нет, Михаил Григорьевич, — твёрже произнёс Костолевский, поправляя очки. — Это та самая девушка. Софья. О которой мы вам всё утро твердили. Возможная… претендентка на роль Дуняши.
Режиссёр наконец оторвался от пьесы и медленно, словно нехотя, поднял взгляд. Очки съехали на самый кончик носа, и над ними сверкнули пронзительные, бесконечно уставшие глаза профессионала.
Он смерил Соню взглядом — от белого накрахмаленного фартука, который она в спешке забыла снять, до невозмутимого лица. Секунда тишины, две… и вдруг репетиционный зал содрогнулся. Режиссёр откинулся на спинку кресла и разразился таким гулким, гомерическим хохотом, что пыль на старых кулисах, казалось, испуганно замерла в воздухе.
— Ой, не могу! — выдавил он сквозь смех, вытирая выступившие слезы. — Дуняша! Гениально! Малышев, ты превзошёл сам себя. Ты мне решил подсунуть Дуняшу прямо из-под раздачи котлет? Она что, репетировала монолог, пока компот разливала?
Он снова зашёлся смехом, хлопая ладонью по колену.
— Свежая кровь! — простонал Михаил Григорьевич. — Я просил свежую кровь, а не свежую выпечку! — «Мариночка… где ты там?» — закричал он на весь зал, выискивая глазами свою помощницу. — Я же просил принести мне чаю.
Студенты стояли пунцовые, не зная, куда девать глаза. Вадим открыл было рот, чтобы возразить, но Соня мягко коснулась его локтя, заставляя замолчать.
Элеонора Аркадьевна внутри неё не злилась. О нет, она слишком часто видела подобные истерики мэтров. Она просто ждала, когда этот приступ самодовольства закончится, чтобы нанести свой удар.
Соня не стала ждать финала этой истерики. Пока Михаил Григорьевич вытирал слезы, заходясь в очередном приступе кашля, она вдруг преобразилась. Плечи чуть опустились, пальцы судорожно вцепились в край того самого кухонного фартука, а взгляд стал растерянным и восторженным одновременно.
— У меня руки дрожат... Я в обморок упаду! — произнесла она прерывающимся, капризным полушпотом.
Хохот режиссера оборвался так резко, будто ему перекрыли кислород. Он поперхнулся, закашлялся по-настоящему и замер, вытаращив глаза на «буфетную девчонку».
В зале повисла звенящая тишина. Студенты затаили дыхание.
— Я сегодня всё хожу и всё боюсь, что упаду в обморок, — продолжала Соня, и в её голосе зазвучала та самая томительная, пустая нежность Дуняши, которая вечно воображает себя барышней. — Я такая чувствительная... душа у меня такая тонкая...
Михаил Григорьевич медленно поправил очки, которые едва не слетели во время смеха. Он больше не смеялся. Он подался вперёд, вглядываясь в Соню так, словно видел её впервые в жизни.
— Повтори... — хрипло приказал он, и в этом коротком слове уже не было ни капли издевки. — С фразы «Я такая чувствительная». Только убери этот фартук, он мне обзор застит!
Соня рванула завязки фартука так, словно сбрасывала с себя не форму буфетчицы, а старую, опостылевшую кожу. Белое полотно упало к её ногам бесформенной грудой, и перед режиссёром осталась лишь тонкая, хрупкая фигурка в скромном платье.
— Вадим, — бросила Соня коротко, не выходя из образа.
Малышев, почуяв смену атмосферы, мгновенно включился. Он сделал шаг навстречу, превращаясь из студента в вальяжного, пахнущего заграничными сигарами Яшу.
— Огурчик! — небрежно, с наглым прищуром бросил он свою реплику.
Соня вздрогнула всем телом. Она не просто сыграла испуг — её плечи судорожно поднялись, а пальцы, лишившиеся фартука, теперь беспомощно перебирали складки платья.
— Я такая чувствительная… — выдохнула она, глядя на Вадима с такой смесью обожания и смертельного ужаса, что у Светы в углу перехватило дыхание. — Душа у меня такая тонкая… Я ужасно боюсь, что упаду в обморок!
Она покачнулась, и это не было театральным падением «на публику». Это было мягкое, бессильное оседание цветка, у которого переломили стебель. Вадим едва успел подхватить её за локоть.
Михаил Григорьевич вскочил с места. Карандаш, который он до этого судорожно сжимал, с тихим стуком покатился по паркету, но режиссёр даже не обернулся. Он замер, подавшись вперёд, вглядываясь в Соню сквозь стёкла очков, которые снова съехали на кончик носа.
— Стоп! — крикнул он, и голос его сорвался на фальцет. — Не шевелитесь! Замрите!
В зале воцарилась звенящая тишина. Слышно было только, как гулко бьётся сердце Вадима и как тяжело, с присвистом, дышит режиссёр.
— Откуда? — наконец прохрипел он, медленно опускаясь обратно в кресло. — Откуда у девчонки из пирожковой эта… эта проклятая мхатовская пауза? Вадим, ты где её откопал?
Он потёр лицо ладонями, словно пытался проснуться.
— Снимите с неё это… это недоразумение, — он ткнул пальцем в сторону валяющегося фартука. — И завтра в десять на репетицию. В костюме.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
