Депрессия
Глава 1
Будильник у Реутова не звонил уже года три — он просыпался за минуту до него, каждый раз, и в какой-то момент перестал вообще его заводить, оставив просто на всякий случай, как оставляют в доме огнетушитель, которым никогда не пользовались.
В то утро он проснулся, как обычно, в шесть пятьдесят четыре, полежал минуту, глядя в потолок, и подумал о том, что нужно, наконец, заклеить трещину над окном — она появилась ещё летом и с тех пор не увеличилась, но и не исчезла, просто была, как деталь мебели.
Кофе он пил без сахара не потому, что следил за здоровьем, а потому что однажды забыл его купить и решил, что вкус ничего не потерял. С тех пор так и повелось. Соседка снизу, Валентина Петровна, всегда стучала в потолок в семь пятнадцать, когда он выходил в коридор — по звуку шагов она, видимо, определяла время лучше любых часов, — и он привык отвечать таким же стуком, ногой по полу, два раза. Ритуал без смысла, который оба выполняли уже который год.
На работе его звали по фамилии — не потому что так было принято, а потому что имя у него, Реутов давно заметил, никто толком не запоминал с первого раза. Он был следователем восемь лет, из них последние три — в одном отделе, занимался чем придётся: кражи, бытовые драки, редко — что-то серьёзнее. Дела он вёл аккуратно, без блеска, но и без провалов, и начальство ценило его именно за эту ровность, которая не производила впечатления, зато никогда не подводила.
В то утро на столе его ждали три папки. Он открыл первую, привычно пролистал протокол, отметил про себя несостыковку во времени — свидетель путался в показаниях на сорок минут, — и сделал пометку карандашом на полях, хотя знал, что важность этой несостыковки, скорее всего, окажется нулевой. Так обычно и бывало. Большая часть его работы состояла из подобных пометок, которые никуда не вели.
Обедал он один, как всегда, в столовой на углу, где официантка знала его заказ и не спрашивала, что он будет. Иногда он ловил себя на мысли, что за последние годы разговаривал с людьми в основном по делу — свидетели, коллеги, изредка мать по телефону, — и что это его не тяготило. Он не был одинок в том смысле, в каком это слово обычно понимают с сочувствием; просто вокруг него как будто установился определённый уровень тишины, и он в неё вписался, как вписывается вещь в нишу, для неё не предназначенную, но подошедшую по размеру.
Вечером, вернувшись домой, он снова посмотрел на трещину над окном, решил, что займётся ей на выходных, и лёг спать в начале двенадцатого.
Ничего в этот день не предвещало того, что должно было начаться через две с половиной недели. Реутов заснул быстро, без снов — по крайней мере, таких, которые он бы запомнил, — и утром снова проснулся за минуту до незаведённого будильника.
Так проходили его дни, один за другим, почти неотличимые друг от друга, — до тех пор, пока не перестали быть такими.
Глава 2
Мать звонила по субботам, всегда в одно и то же время, между двенадцатью и часом, и разговор редко длился больше десяти минут. Реутов знал заранее, о чём она спросит — ест ли он нормально, не забывает ли пить таблетки от давления, которых у него не было и никогда не было, потому что давление в порядке, но она всё равно спрашивала, будто по инерции, оставшейся от какого-то другого разговора, много лет назад, с кем-то другим.
— Ты голос какой-то усталый, — сказала она в эту субботу.
— Работы много, — ответил он, хотя работы было ровно столько же, сколько всегда.
Она не стала настаивать. Она никогда не настаивала — спрашивала один раз и, получив любой ответ, переходила к следующей теме, будто выполняла обязательный пункт программы, после которого можно было расслабиться и говорить о соседях, о ценах на рынке, о двоюродной сестре, у которой опять что-то не ладилось с мужем. Реутов слушал вполуха, произносил в нужных местах "угу" и "ну надо же", и думал в этот момент о деле, которое лежало на его столе — не о серьёзном, просто об одной детали в показаниях, которая никак не хотела складываться в общую картину.
В отделе, куда он приехал после обеда, было непривычно тихо. Крылов, сидевший через стол, разговаривал по телефону вполголоса — судя по интонации, с женой, судя по паузам, разговор был не из приятных. Реутов не прислушивался специально, но слова долетали сами: что-то про садовый участок, про то, что "опять не успеваем", про то, что "давай не сегодня". Он подумал, что за восемь лет так и не узнал толком, как зовут жену Крылова, хотя видел её один раз на корпоративе — невысокая женщина в синем платье, кажется, преподавала в школе. Или не преподавала. Он не был уверен.
— Реутов, — окликнула его Люда с ресепшена, когда он проходил мимо, — тебе просили передать, звонили из архива, там по твоему запросу на прошлой неделе что-то нашли, но лежит без движения, говорят, зайди, если время будет.
— Какой запрос?
— Не знаю, я просто передаю.
Он не помнил, чтобы делал запрос в архив на прошлой неделе. Возможно, забыл — дела мелкие, однотипные, легко перепутать одно с другим или вовсе выпустить из памяти уже через день. Он кивнул, сказал, что зайдёт, когда будет время, и в тот день так и не зашёл — не потому, что забыл, а потому, что не увидел в этом срочности. Мысль об архиве вернулась к нему только вечером, дома, когда он уже почти засыпал, — вернулась ненадолго, без особого беспокойства, скорее как заусенец, о который случайно задеваешь пальцем: не больно, но чувствуешь.
Заснул он в тот вечер немного позже обычного. И на этот раз что-то ему всё-таки снилось — хотя утром он не смог вспомнить ничего, кроме одного: во сне было очень тихо, тише, чем бывает наяву, и от этой тишины почему-то было неспокойно, хотя ничего плохого не происходило. Он проснулся с этим смутным ощущением, подержал его пару секунд, как держат в руках что-то хрупкое, а потом, вставая, отпустил — и к завтраку уже не вспоминал.
В понедельник он собирался зайти в архив. В понедельник, впрочем, его вызвали на новое дело, и про архив он снова забыл — теперь уже, кажется, окончательно.
Глава 3
Дело оказалось несложным — исчезновение человека, которое, как это обычно бывает в первые сутки, выглядело серьёзнее, чем было на самом деле. Мужчина, сорока с чем-то лет, не вышел на связь два дня, жена написала заявление, коллеги подтвердили, что в пятницу он был на месте и вёл себя как обычно. К вечеру среды его нашли — снял квартиру на другом конце города, ни с кем не поделился, и, судя по всему, просто хотел какое-то время побыть один. Реутов оформил бумаги, поговорил с ним по телефону — коротко, без осуждения, — и закрыл дело раньше, чем рассчитывал.
Освободившийся день он потратил на то, что откладывал уже месяц: поехал в архив, куда его так и не позвал никто повторно, но мысль всё равно засела где-то на периферии. Здание архива находилось в отдельном крыле, куда редко кто заглядывал без крайней необходимости — коридоры там были ýже, чем в основном здании, а лампы горели через одну, то ли для экономии, то ли просто потому, что никто не удосужился заменить перегоревшие.
Женщина за стойкой долго искала, о чём именно шла речь, листала журнал учёта, наконец нашла — оказалось, действительно, какой-то запрос месячной давности, поданный ещё его предшественником по одному старому, давно закрытому делу, и материалы просто ждали, когда за ними придут. Ничего интересного: несколько протоколов, фотографии, которые он бегло пролистал прямо на месте и вернул. Дело оказалось не его, чужое, и он так и не понял, почему вообще его имя всплыло в этой истории с запросом — может быть, простая путаница в документах, может, кто-то перепутал фамилии. Он расписался в получении, поблагодарил и ушёл, оставив материалы там же, откуда взял.
По дороге домой, срезая путь через двор, которым обычно не ходил, он увидел собаку — чёрную, среднего роста, худую, сидевшую неподвижно у забора детской площадки. Она не рычала и не лаяла, просто смотрела в его сторону — впрочем, как показалось Реутову, скорее сквозь него, чем на него. Он на мгновение замедлил шаг, сам не зная почему, потом одёрнул себя — мало ли бродячих собак во дворах, — и пошёл дальше. Обернувшись через несколько шагов, он её уже не увидел; решил, что она ушла за угол дома, и не стал придавать этому значения.
Дома он приготовил ужин, съел его перед телевизором, не особо вникая в то, что показывали, и лёг спать раньше обычного — устал за день больше, чем ожидал, хотя формально ничего изнурительного не делал. Засыпая, он ещё раз вспомнил эту собаку — не потому, что она его напугала или показалась странной, а потому, что было в её взгляде что-то смутно похожее на усталость, которую он в тот момент чувствовал сам, и это совпадение на секунду показалось ему почти забавным.
Ночью ему снова что-то снилось. На этот раз он запомнил чуть больше, чем в прошлый раз — не сюжет, а ощущение: будто он куда-то шёл по коридору, похожему на архивный, только значительно длиннее, чем может быть в реальности, и лампы там точно так же горели через одну. В конце коридора, кажется, кто-то стоял, но расстояние не сокращалось, сколько бы он ни шёл, а потом он проснулся — резко, без перехода, как обрывается плёнка, — и несколько секунд лежал в темноте, не понимая, который час, пока глаза не привыкли и он не разглядел цифры на будильнике, который не звонил уже три года.
Было четыре утра. Он снова уснул почти сразу и утром почти ничего из этого не вспомнил — только смутное ощущение коридора, которое быстро выветрилось за чашкой кофе без сахара.
Глава 4
Новое дело появилось в четверг — кража из квартиры на Литейной, ничего выдающегося: вынесли технику, немного украшений, дверь вскрыли аккуратно, без взлома, из чего Реутов сразу заключил, что либо это кто-то из знакомых потерпевших, либо профессионал, знавший, куда идёт. Хозяйка квартиры, женщина лет пятидесяти пяти, преподававшая историю искусств в художественном училище, разговаривала с ним спокойно, почти отстранённо, будто пересказывала не собственную беду, а случай из учебника.
— Меня больше телевизора расстроило другое, — сказала она, наливая ему чай, который он не просил, но и не стал отказываться. — У меня там, в шкафу, лежал каталог с последней выставки. Небольшой, недорогой, но с автографом художника. Взяли и его. Зачем — ума не приложу, продать его не выйдет и за сотую долю того, что взяли технику.
Реутов записал это в протокол без особого интереса — воры не всегда действуют логично, иногда прихватывают вещи просто потому, что подвернулись под руку, — но что-то в её тоне, в том, как она произнесла слово "выставка", зацепило его боковым зрением, как цепляет за рукав ветка, мимо которой проходишь.
— Что за выставка? — спросил он, скорее из вежливости, чем из следовательского интереса.
— Ретроспектива одного забытого художника девятнадцатого века, у нас в Манеже, до конца месяца ещё идёт. Мрачноватая подборка, честно говоря, но интересная. Сходите, если будет время — вам, может, полезно будет посмотреть на чужое отчаяние, оно иногда лучше объясняет живых людей, чем протоколы.
Она сказала это без всякого умысла, просто как реплику, которой заполняют паузу, но Реутов, вопреки обыкновению, действительно записал название выставки в блокнот — не потому, что это относилось к делу, а потому что не нашёл повода не сделать этого.
Дело он закрыл в течение недели: технику нашли в скупке на другом конце города, продавец, немного помявшись, назвал имя племянника потерпевшей, который, как оказалось, задолжал кому-то денег и решил, что тётя не заметит пропажи сразу. Дело закрылось буднично, без драмы, каталог с автографом среди изъятого не нашёлся — предположительно, выбросили за ненадобностью, — и Реутов, оформив последние бумаги, вспомнил про блокнот с записанным названием выставки только в субботу, когда делать было решительно нечего.
Манеж в субботний день оказался полупустым — люди предпочитали, видимо, более развлекательные способы провести выходной, и залы с ретроспективой он прошёл почти в одиночестве, если не считать смотрительницы, дремавшей на стуле в углу, и пары студентов, что-то зарисовывавших в блокнотах. Художник действительно оказался мрачным — большая часть работ была выполнена в тёмных, плотных тонах, сюжеты крутились вокруг тем, которые Реутов про себя определил как "конец всего": руины, пустые корабли, фигуры в траурных одеждах на фоне безлюдных пейзажей.
Одна из картин задержала его дольше остальных — не самая большая в зале, в потемневшей раме, изображавшая ночное небо, на котором вместо привычного полумесяца был подвешен эшафот с гильотиной, а сам месяц, выведенный с почти карикатурной, но от этого не менее жуткой тщательностью, лежал внизу этого сооружения — то ли ожидая своей участи, то ли уже её претерпев. Табличка рядом сообщала название по-французски, а ниже — перевод: "Казнь Луны". Автор, судя по короткой справке, умер в безвестности, почти всё его наследие считалось утраченным до случайной находки архива несколько десятилетий назад.
Реутов не был человеком, склонным задерживаться перед живописью дольше пары минут — искусство он уважал скорее теоретически, чем на практике, — но перед этой картиной простоял, кажется, минут десять, разглядывая детали: трещины в старом холсте, неровный мазок в изображении облаков, странное, почти умиротворённое выражение на том, что можно было условно назвать лицом луны. Он не смог бы объяснить, что именно его держало — ни ужаса, ни особого восхищения он не испытывал, скорее было ощущение, что он уже где-то видел нечто похожее, хотя точно знал, что раньше эту картину не встречал.
Уходя из зала, он купил на входе небольшую открытку с репродукцией — не потому, что собирался её кому-то показывать или вешать дома, а просто по какому-то смутному, необъяснимому порыву, который сам счёл минутной блажью. Открытка потом долго пролежала у него в кармане куртки, забытая, пока он о ней не вспомнил уже совсем в другое время, при совершенно других обстоятельствах.
Вечером того же дня, лёжа в постели, он снова подумал о трещине над окном — она немного увеличилась за последние недели, теперь была заметна даже в темноте, если знать, куда смотреть, — и в очередной раз пообещал себе заняться этим на выходных. Обещание это, как и прежде, осталось невыполненным.
Ночь прошла без снов, по крайней мере, без тех, что он смог бы вспомнить, — и следующая неделя началась так же, как заканчивалась предыдущая: ровно, спокойно, без всяких видимых оснований для тревоги.
Глава 5
Дело, которое легло к нему на стол во вторник, оказалось из тех, что не приносят удовлетворения независимо от исхода: женщина заявила на соседа, тот якобы угрожал ей через стену, стучал по трубам среди ночи, а однажды, по её словам, подложил ей под дверь дохлую птицу. Сосед, пожилой мужчина, в свою очередь утверждал, что это она специально включает музыку в три часа ночи, чтобы довести его до нервного срыва, и что птицу он никуда не подкладывал, а видел, как она сама уронила пакет с мусором прямо у своей же двери.
Реутов ходил туда трижды за неделю, выслушивал обе стороны, составлял протоколы, понимая с каждым разом яснее, что дело не имеет никакого объективного решения — просто два одиноких человека, годами живущих через стену, выработали друг к другу такую взаимную неприязнь, что теперь трактовали любую случайность как злой умысел. На третий визит, когда он уже собирался уходить, у порога соседской двери он заметил маску — сделанную из папье-маше, обтянутую свалявшимся чёрным мехом, с двумя длинными заячьими ушами, торчащими в разные стороны, и белыми, будто светящимися изнутри глазами, лежащую лицевой стороной вверх, будто её только что сняли и бросили. Мужчина, заметив его взгляд, среагировал резко, почти зло:
— Это не моё. Не знаю, откуда оно вообще взялось.
Реутов не стал уточнять — не по делу, да и маска выглядела настолько старой и потрёпанной, что скорее относилась к какому-то давно минувшему периоду в жизни дома, чем к текущему конфликту. Он вспомнил о ней ещё пару раз в течение дня — не потому, что она казалась зловещей, а потому, что было в ней что-то неуместное, как бывает неуместна одна опечатка в идеально вычитанном тексте: вроде бы мелочь, а взгляд всё равно цепляется.
Дело он в итоге закрыл предупреждением обеим сторонам и рекомендацией административной комиссии, прекрасно понимая, что оно вернётся к кому-то из его коллег в ближайшие месяцы под новым номером, но уже с тем же содержанием.
По дороге домой он остановился у ларька купить сигареты — не курил уже полгода, но в тот день решил сделать исключение без особой причины, просто чтобы почувствовать что-то, помимо усталости. У соседнего ларька сидел человек неопределённого возраста, каких в этом районе становилось всё больше, — в старой куртке, с полиэтиленовым пакетом у ног, — и, не обращаясь ни к кому конкретно, произнёс, глядя в пустоту перед собой:
— Это мой гриб, я его ем. Не трогайте, это мой гриб, я его ем.
Никто рядом ничего не трогал, никакого гриба видно не было — только асфальт, окурки, осенняя листва. Реутов на секунду замедлил шаг, поймав себя на желании спросить, о чём тот говорит, но передумал: подобные фразы в этой части города звучали не реже, чем обычные приветствия, и лезть в это не имело смысла. Он купил сигареты, закурил у выхода из ларька, сделал две затяжки, поморщился — вкус показался чужим, будто тело за эти полгода успело забыть, как это делается, — и выбросил остальное в урну, так и не докурив.
Дома в тот вечер он заварил чай вместо кофе, сам не зная почему, посмотрел на трещину над окном — она, кажется, снова немного расширилась, — и лёг спать пораньше, решив, что накопившаяся за неделю усталость наконец берёт своё.
Сон в ту ночь был длиннее и отчётливее прежних. Ему снилось, что он идёт через лес — не тот, знакомый, за городом, куда он выезжал пару раз с сослуживцами на шашлыки, а какой-то другой, гораздо более плотный, где деревья стояли так близко друг к другу, что между стволами едва угадывались просветы. Было не страшно, скорее странно тихо — ни птиц, ни ветра, только звук его собственных шагов по мягкой, пружинящей земле. В какой-то момент он понял, что идёт не просто так, а кого-то ищет, хотя не мог вспомнить, кого именно, и от этого незнания сам поиск ощущался тяжелее, чем если бы у него была ясная цель.
Он не дошёл ни до чего — лес просто закончился резким переходом, как обрывается изображение при выключении экрана, и Реутов открыл глаза в своей комнате, за окном было ещё темно, часы показывали половину пятого. Он полежал немного, вслушиваясь в тишину квартиры, попытался вспомнить, кого искал во сне, но ничего не вспомнил — только смутное ощущение леса осталось с ним ещё на несколько минут, а потом растворилось так же, как всё остальное растворялось в последнее время: без следа, без сожаления, будто память сама решала, что достойно того, чтобы остаться, а что нет.
Утром он вспомнил про маску зайца у соседской двери, и на мгновение эта мысль показалась ему связанной со сном — хотя никакой маски там не было, только лес и тишина, — но связь эта была настолько зыбкой и необъяснимой, что он списал её на обычную утреннюю путаницу мыслей и, допив кофе, поехал на работу, где его уже ждало новое дело.
Глава 6
Вызов поступил в среду, около полудня: жильцы расселённого дома на Косой линии, который вот-вот должны были снести, обнаружили в одной из квартир следы того, что там кто-то жил — и, судя по всему, не один месяц. Обычно такие находки заканчивались констатацией банального факта: бездомный устроил себе временное пристанище, съехал или его выселили соседи по нелегальному общежитию, дело закрывалось без особых последствий. Реутов ехал туда без всякого предчувствия, скорее с лёгким раздражением на то, что придётся тратить вторую половину дня на осмотр очередной пустой коробки с облупленными стенами.
Квартира на третьем этаже оказалась куда менее пустой, чем он ожидал. Кто-то действительно жил здесь — на полу лежал старый матрас, рядом свечной огарок, несколько пустых консервных банок, аккуратно составленных в углу, будто их хозяин соблюдал какой-то собственный, никому больше не нужный порядок. Не было никаких признаков насилия, никакого тела, ничего, что формально требовало бы его присутствия здесь как следователя, — если бы не стены.
Все четыре стены комнаты, от пола до высоты вытянутой руки, были исписаны — не хаотично, не обрывками случайных мыслей, а одним и тем же текстом, повторённым десятки, может быть, сотни раз. Не одним почерком — совершенно разными: где-то буквы были крупными, неровными, с обратным наклоном, какими пишут дети, только начавшие держать карандаш; где-то — уже более уверенными, подростковыми, с завитушками и нажимом, свойственным тем, кто хочет казаться взрослее, чем есть; в одном месте, у самого пола, будто автору пришлось писать сидя или лёжа, буквы были совсем крошечными, сбивчивыми, местами переходящими в почти нечитаемые царапины, будто рука в какой-то момент перестала слушаться. Разные почерки — но один и тот же текст:
Простите нас, кто вышел за порог
и больше не вернулся, кто в потёмках
искал не свет, а место, где не видно,
кто говорил "сейчас" и оставался
стоять в дверях, покуда дверь не стала
таким же телом, как и то, что в ней стояло.
Простите нас за то, что мы уходим
не насовсем, а понемногу, буднично,
как выцветает снимок на окне .
Простите — тем, кто ищет, не найдётся;
тому, кто ждёт — никто не постучится;
а тот, кто позовёт нас по имени,
услышит только эхо своего же голоса,
и это тоже будет наш ответ.
Рядом с одной из надписей, чуть выше уровня пола, кто-то нацарапал короткие горизонтальные чёрточки, одну над другой, с промежутком в палец — так дома отмечают на дверном косяке, как растёт ребёнок. Только чёрточки здесь не поднимались вверх год за годом, а шли вниз, будто с каждой отметкой автор становился не выше, а ниже, будто с каждым разом ему приходилось садиться на корточки, чтобы дотянуться до прежнего уровня. Последняя отметка была едва различима — почти у самого плинтуса, там, где обычно не пишут ничего, кроме случайных потёртостей.
Криминалист, приехавший вместе с ним, некоторое время молчал, разглядывая стену, потом произнёс тихо, без обычной служебной иронии:
— Это же не один человек писал.
— Не один, — согласился Реутов.
Больше в тот момент никто ничего не сказал.
Личность обитателя квартиры установить не удалось ни в тот день, ни позже: ни документов, ни отпечатков в базе, ни соседей, которые могли бы опознать хоть кого-то по описанию. Дело было квалифицировано как незначительное — самозахват нежилого помещения без потерпевшей стороны, — и формально Реутов мог закрыть его в тот же день, ограничившись коротким рапортом. Он так и сделал. Но фотографии стен, которые он сам же сделал на казённый телефон для протокола, пересматривал вечером дома дважды — сначала бегло, для порядка, потом ещё раз, уже медленнее, вчитываясь в каждую строку так, будто искал в ней что-то конкретное, хотя не смог бы сказать, что именно.
Ночью ему приснилось что-то совсем короткое — не сюжет и даже не образ, а просто голос, свой собственный, повторяющий одну из строк стиха, только вывернутую наизнанку, в другом порядке слов, так, что смысл ускользал, а ритм оставался прежним. Он проснулся от звука собственного шёпота — редкая для него вещь, — не сразу понял, что это был он сам, и минуту лежал в темноте, вслушиваясь в тишину квартиры, будто ожидая, что голос повторится ещё раз.
Он не повторился. Реутов списал это на усталость и странный день, выпил воды, снова уснул и утром почти не вспомнил ночного эпизода — почти, но не совсем: одна строчка так и осталась с ним, вертясь где-то на границе внимания весь следующий день, всплывая не по его воле, в паузах между делами, в очереди за кофе, в тишине лифта. Простите нас, кто вышел за порог. Он не понимал, почему именно эта строка, из всех прочих, привязалась к нему так цепко, но гнать её не получалось — она возвращалась сама, тихо, без спроса, как возвращается мелодия, которую слышал где-то мельком и не можешь вспомнить название.
К концу недели он поймал себя на том, что специально, будто бы невзначай, перечитывает фотографии стен ещё раз, уже не для протокола — для себя. И только тогда, впервые, ему пришла в голову мысль, которую он сразу же отбросил как нелепую: что стих был написан не одним человеком, ищущим уединения в пустой квартире, а кем-то, кто точно знал, кому и зачем он это адресует. Мысль не имела под собой никаких оснований, кроме смутного, необъяснимого ощущения — и всё же она осталась, вписавшись куда-то в него так же тихо и незаметно, как вписывается трещина в стену дома, который никто не собирается ремонтировать.
Глава 7
Через две недели после того дня на Косой линии Реутов заметил, что стал хуже спать. Не бессонница в привычном смысле — засыпал он, как и раньше, довольно быстро, — но сон стал каким-то поверхностным, будто он не столько спал, сколько лежал с закрытыми глазами, наблюдая за собой со стороны. Он просыпался по два-три раза за ночь без всякой причины, каждый раз ненадолго, и утром чувствовал себя так, словно вообще не ложился.
На работе это тоже стало заметно — не сразу, не резко, а постепенно, как проступает пятно на потолке после протечки: сначала едва видно, потом уже не заметить нельзя.
— Ты сегодня три раза одно и то же спросил, — сказал ему Крылов за обедом, без осуждения, скорее с любопытством. — Про накладную по делу с гаражами. Я тебе уже дважды отвечал.
— Правда? — Реутов не помнил ни одного из этих разговоров, хотя, судя по всему, вопрос действительно задавал. — Извини, замотался.
— Да я не в претензии, — Крылов пожал плечами, — просто спрашиваю, всё ли в порядке. Выглядишь так, будто неделю не спал.
Реутов заверил его, что всё в порядке, что просто накопилась усталость, и сам почти поверил в это, произнося вслух, — усталость казалась достаточным и вполне уважительным объяснением, не требующим дальнейших раздумий. Он не рассказал ни Крылову, ни кому бы то ни было ещё о том, что в последние дни начал ловить себя на странной привычке: проверять, заперта ли дверь, по три-четыре раза за вечер, хотя прекрасно помнил, что запирал её. Не из страха, что кто-то войдёт, — скорее из ощущения, что сам факт проверки почему-то важнее самой уверенности.
В воскресенье он всё же решил обратиться к врачу — не из тревоги за себя, а по вполне рациональному, как ему казалось, соображению: если сон продолжит портиться такими темпами, это скажется на работе, а работа была единственной вещью в его жизни, которую он не готов был позволить себе испортить. Участковый терапевт, немолодая женщина с усталыми, но внимательными глазами, выслушала его жалобы — плохой сон, рассеянность, эпизоды, когда забывал, что уже делал что-то, — задала несколько стандартных вопросов про питание, алкоголь, стрессы на работе, и, не найдя ничего, что явно указывало бы на серьёзную проблему, предположила переутомление и нервное истощение.
— Это бывает у людей вашей профессии сплошь и рядом, — сказала она, выписывая направление. — Сходите к неврологу, он подберёт что-нибудь для сна и для нервной системы. Ничего страшного, я думаю, но затягивать не стоит — такие вещи снежным комом накатывают, если пустить на самотёк.
Невролог, к которому он попал через неделю, оказался человеком лаконичным, почти механическим в своей манере говорить — задавал вопросы, кивал на ответы, не особенно вслушиваясь, и в конце протянул Реутову рецепт на препарат с длинным, труднопроизносимым названием.
— Это должно помочь со сном и снять тревожность, — сказал он. — Курс минимум месяц, лучше не прерывать раньше времени, даже если станет полегче через пару недель — эффект накопительный.
Реутов забрал рецепт с чувством лёгкого, почти детского облегчения — было приятно узнать, что происходящее с ним имеет название, объяснение и, главное, план действий. Он купил лекарство в тот же день, прочитал вкладыш — список побочных эффектов показался ему стандартным набором мелкого шрифта, каким пугают в любой инструкции, — и начал принимать препарат строго по расписанию, вечером, за полчаса до сна, как было указано.
Первые несколько дней ничего особенного не происходило. Спал он, пожалуй, чуть крепче, хотя по утрам появилась лёгкая, вязкая тяжесть в голове, которой раньше не было, — списал на привыкание организма, о котором предупреждал листок-вкладыш. Строчка стиха всё ещё изредка всплывала в течение дня, но реже, чем прежде, и это он воспринял как хороший знак: значит, лечение действует, значит, всё это было просто следствием переутомления, а не чем-то более серьёзным.
Он не заметил — просто не мог заметить, потому что заметить это было не в его положении, — что сны, которые в последние недели становились чуть длиннее и отчётливее с каждым разом, после начала приёма лекарства не исчезли и не ослабли, а, наоборот, стали являться чаще. Он просто перестал их помнить по утрам — полностью, без единого обрывка, — и эту пустоту, за неимением лучшего объяснения, тоже отнёс на счёт улучшения: значит, сплю крепче, значит, не просыпаюсь среди ночи, значит, лечение работает.
Так прошёл первый месяц.
Глава 8
На повторном приёме невролог, выслушав его короткий отчёт — спит лучше, тревожность вроде бы отступила, — удовлетворённо кивнул и предложил немного увеличить дозировку "для закрепления эффекта", раз организм переносит препарат хорошо и никаких выраженных побочных явлений не отмечено. Реутов не стал уточнять, что именно понимается под "выраженными" побочными явлениями — сам он списывал на усталость и то, что в последнее время стал забывать более мелкие вещи, чем прежде: имя нового стажёра, с которым разговаривал накануне, номер квартиры, куда выезжал по вызову позавчера, свой собственный телефон, который однажды набирал сам, чтобы позвонить кому-то, и забыл, кому именно.
Валентина Петровна снизу перестала стучать по утрам — не потому, что перестала слышать его шаги, а потому что он сам, кажется, перестал отвечать таким же стуком в ответ, и она, видимо, решила, что ритуал утратил смысл. Реутов заметил это не сразу, а спустя добрую неделю, и, заметив, испытал не столько сожаление, сколько лёгкое, почти отстранённое любопытство: как давно это прекратилось, и почему он раньше не обратил внимания.
Мать по телефону в одну из суббот спросила, всё ли у него в порядке, тем же тоном, каким спрашивала всегда, — но на этот раз добавила, помолчав:
— Ты стал повторяться. Ты мне уже рассказывал про это дело с гаражами на прошлой неделе.
— Правда? — он честно попытался вспомнить этот разговор и не смог, хотя дело с гаражами действительно вёл и действительно мог упомянуть его матери — просто не помнил, когда именно.
— Ты, наверное, устал, — сказала она без особой тревоги в голосе, привычно переходя к следующей теме, и Реутов был благодарен ей за то, что она не стала развивать это дальше.
На работе тем временем накопилось странное дело, которое он взял в производство почти случайно — коллега, ушедший в отпуск, попросил присмотреть, — касавшееся серии мелких вандализмов в одном из спальных районов: кто-то методично портил детские площадки, вырезая на деревянных конструкциях одинаковый узор, напоминавший то ли ветку, то ли трещину, расходящуюся на несколько отростков. Ущерб был незначительным, свидетелей — никаких, и Реутов вёл дело больше для порядка, чем в надежде найти виновного, — но заметил, что узор, вырезанный на очередной горке или скамейке, каждый раз казался ему смутно знакомым, будто он уже видел его раньше, хотя точно знал, что не мог.
Однажды вечером, разбирая фотографии с площадок для отчёта, он вдруг поймал себя на том, что рисует такой же узор от руки на полях блокнота — не осознанно, не с какой-то целью, а так, как машинально чертят каракули во время долгого телефонного разговора. Заметив это, он отложил ручку и некоторое время сидел неподвижно, глядя на собственный рисунок, пытаясь понять, откуда в его руке взялась эта форма, — но объяснения не находилось, и он, пожав плечами, вырвал страницу из блокнота и выбросил её в мусорную корзину под столом.
Сны по-прежнему не запоминались — ни разу за весь месяц он не проснулся с хотя бы одним отчётливым образом, — но в теле по утрам стала появляться странная тяжесть, будто мышцы за ночь проделывали куда больше работы, чем позволяет неподвижный сон: иногда он просыпался с ощущением, будто бежал всю ночь, хотя ноги не болели и никаких объективных причин для такого чувства не было.
Он не связывал это с лекарством — с чего бы, ведь врач заверил его, что средство переносится хорошо, — и тем более не связывал с чем-либо ещё. Списывал на возраст, на сидячую работу, на общую накопившуюся усталость, которая, как ему казалось, теперь стала просто фоновым состоянием его жизни, таким же естественным, как трещина над окном, которую он так и не заклеил, — она за это время выросла настолько, что от неё начал отходить небольшой, едва заметный боковой отросток, тянущийся вбок, будто повторяя тот же узор, что вырезали на детских площадках.
Этого сходства он тоже не заметил.
Глава 9
Дело о заброшенном заводе досталось ему по случайности, как и многое в последнее время: охранник, обходивший территорию бывшего механического комбината, вызвал наряд, обнаружив следы того, что кто-то регулярно проникает внутрь через дыру в заборе, — предположительно, подростки, искавшие острых ощущений среди ржавых цехов. Формально дело не тянуло даже на административное нарушение, но в отчёте охранника мелькнуло слово "странности", и кто-то из начальства решил, что стоит хотя бы для порядка отправить кого-то посмотреть.
Реутов приехал туда ближе к вечеру, когда солнце уже клонилось за трубы старой котельной, окрашивая ржавчину на металлических конструкциях в неровный, тревожный оранжевый цвет. Территория завода производила странное впечатление — не столько разрухой, к которой он давно привык на подобных объектах, сколько тишиной, которая казалась гуще, чем обычная тишина заброшенных мест: ни птиц, ни звука ветра в разбитых стёклах, ни даже привычного скрипа проржавевшего металла.
Охранник, встретивший его у ворот, немолодой мужчина с настороженным, будто извиняющимся взглядом, повёл его в глубь территории, то и дело поглядывая по сторонам с видом человека, который предпочёл бы находиться где угодно, только не здесь.
— Тут раньше собаки бегали, бродячие, — сказал он, не оборачиваясь. — Я их подкармливал иногда. В последний месяц ни одной не видел. Как отрезало.
— Может, ушли куда, — предположил Реутов без особой заинтересованности.
— Может, — согласился охранник, но тон его при этом остался прежним, неуверенным.
В одном из цехов, куда они в итоге дошли, Реутов обнаружил то, что, видимо, и заставило охранника заговорить о "странностях": на бетонном полу, ровным кругом диаметром метра в три, ничего не росло — ни мха, ни той чахлой растительности, что обычно пробивается сквозь трещины в подобных заброшенных зданиях. Внутри этого круга бетон казался чуть светлее, будто выцветшим, а воздух — Реутов не мог объяснить это иначе — казался ощутимо холоднее, чем в остальной части цеха, хотя ни сквозняка, ни иного очевидного источника холода поблизости не было.
Он не придал этому особого значения — списал на какую-то техническую особенность старого производства, утечку химикатов или что-то в этом духе, — но всё же присел на корточки у края круга, разглядывая границу более внимательно. Именно тогда портативная рация, висевшая у него на поясе, вдруг издала короткий, резкий всплеск помех — не похожий на обычные шумы связи, скорее на что-то вроде электрического потрескивания, — хотя ни он, ни диспетчер ничего в этот момент не передавали.
— Здесь у вас со связью что, барахлит? — спросил он охранника.
— Постоянно барахлит, — ответил тот с готовностью, будто ждал этого вопроса. — Я уже привык. Иногда прямо чувствуешь, где начинается — вроде и идёшь спокойно, а потом раз — и мурашки по всей спине, и рация тут же трещать начинает. Место такое.
Реутов хмыкнул про себя на это суеверное объяснение, вписал в протокол формальную формулировку про "аномальный участок бетонного покрытия неясного происхождения, требующий технической экспертизы" — понимая, что никакая экспертиза сюда, скорее всего, никогда не приедет, — и покинул территорию завода уже затемно, провожаемый молчаливым, настороженным взглядом охранника, который, судя по всему, был рад, что кто-то наконец разделил с ним, пусть и формально, его непонятную тревогу.
Домой он вернулся позже обычного, поужинал наспех, не почувствовав вкуса еды, и лёг спать, ощущая уже привычную вязкую тяжесть в теле, которая теперь сопровождала его почти каждый вечер. Засыпая, он мельком подумал о холодном круге на полу цеха — не как о чём-то тревожном, а с тем же лёгким, ленивым любопытством, с каким днём раньше рассматривал узор на детской площадке, — и мысль эта растворилась вместе с ним где-то на границе сна, не оставив после себя ничего, кроме короткого, острого и совершенно необъяснимого чувства, будто он уже стоял когда-то на краю точно такого же круга, только гораздо, гораздо раньше.
Глава 10
Детский развлекательный центр "Радуга" закрылся ещё три года назад — Реутов помнил это смутно, кажется, читал что-то в местных новостях про банкротство и долгие судебные тяжбы между совладельцами, из-за которых помещение так и осталось стоять пустым, с заколоченными окнами и вывеской, потерявшей половину букв. Дело, по которому он туда приехал, было пустяковым: собственник здания, наконец добившийся права им распоряжаться, обнаружил, что кто-то регулярно проникает внутрь — предположительно, чтобы вынести оставшееся оборудование на металл.
Внутри было темно даже днём — фанера на окнах пропускала лишь узкие полоски света, в которых плавала невесомая строительная пыль. Реутов включил фонарь и обвёл лучом главный зал, где когда-то, судя по остаткам декораций, располагалась сцена для детских праздников: выцветший задник с нарисованными облаками, ободранные гирлянды, и три больших фигуры аниматроников, так и оставленные хозяевами при закрытии — то ли из-за дороговизны вывоза, то ли просто по забывчивости.
Фигуры изображали каких-то безымянных зверей — то ли медведя, то ли волка, то ли что-то среднее, — в потускневших костюмах, покрытых слоем пыли настолько плотным, что цвет ткани угадывался с трудом. Один аниматроник стоял ровно, склонив голову набок в позе, застывшей ещё в момент последнего отключения электричества. Второй завалился на бок, будто его толкнули или уронили при вывозе части оборудования. Третий сидел на невысоком постаменте — с гитарой в лапах, неестественно вывернутых, — и его пластиковые глаза, покрытые тонкой сеткой трещин, тускло отражали свет фонаря, создавая иллюзию, что фигура всё-таки следит за движением луча, а не остаётся неподвижной.
Реутов, обходя зал в поисках следов проникновения — сорванных досок, свежих следов на пыльном полу, — старался не задерживаться взглядом на этих фигурах дольше необходимого: было в них что-то, что вызывало у него не страх в привычном смысле, а скорее лёгкое, тянущее чувство узнавания, будто он уже видел эти застывшие позы где-то ещё, не наяву, а в другом состоянии, вспомнить которое не получалось. Он списал это на банальную усталость от однообразных дел за последние месяцы и продолжил осмотр.
За кулисами, куда вела узкая служебная дверь, обнаружился склад декораций и коробок с остатками сувенирной продукции — потрёпанные брелоки, наклейки, выцветшие открытки с теми же безымянными зверями, что стояли на сцене, только нарисованными куда более дружелюбно, с преувеличенно большими глазами и улыбками, которые никак не вязались с тем, что он только что видел в зале. На одной из полок стоял диспетчерский пульт — старый, покрытый той же плотной пылью, — с рядом переключателей, часть которых, судя по всему, до сих пор была под напряжением: когда Реутов случайно задел рукавом один из рычажков, где-то в глубине зала раздался короткий, дребезжащий щелчок, и он машинально обернулся, ожидая увидеть движение одной из фигур, хотя прекрасно понимал, что источником звука мог быть только сам щиток, а вовсе не аниматроник.
Никто, разумеется, не пошевелился. Реутов постоял пару секунд, вслушиваясь в тишину зала, затем вернулся к осмотру, сделал несколько снимков для отчёта, зафиксировал взломанную решётку на служебном входе, через которую, по всей видимости, и проникали сборщики металла, и уже собирался уходить, когда его фонарь, скользнув по гитаре в лапах третьей фигуры, на мгновение выхватил деталь, которую он сперва принял за игру теней: на обратной стороне корпуса, там, где обычно скрыт технический короб с механизмом, кто-то вывел маркером, уже полустёртым от времени, несколько слов, разобрать которые целиком не удалось — виднелись только отдельные буквы, складывающиеся, кажется, во что-то похожее на "не спит", хотя уверенности в этом не было никакой, а подходить ближе и всматриваться Реутову вдруг резко расхотелось, без всякой рациональной причины.
Он закрыл дело в тот же вечер обычной формулировкой про незаконное проникновение с целью хищения металлолома, отправил фотографии в отчёт и постарался выбросить из головы саму атмосферу этого места — задача, которая давалась ему в последние месяцы всё труднее, независимо от предмета, который он пытался забыть.
Ночью, впервые за долгое время, он проснулся с обрывком сна, который не растворился сразу, а задержался на несколько драгоценных секунд, прежде чем окончательно исчезнуть: ему снилось что-то тёмное и тесное, будто он сидел внутри какого-то ограниченного пространства, и снаружи доносился очень ровный, механический скрип — не угрожающий, просто монотонный, как будто где-то рядом медленно поворачивалась несмазанная шестерня. Больше он не запомнил ничего — ни лиц, ни действий, ни ощущения времени, — но этот скрип преследовал его ещё какое-то время после пробуждения, отдаваясь в висках слабым, назойливым эхом, пока не растворился окончательно вместе с остатками утреннего сна.
За завтраком он рассеянно отметил про себя, что впервые за долгое время смог хоть что-то вспомнить, и на мгновение это показалось ему хорошим знаком — доказательством того, что лечение, вопреки собственным его смутным сомнениям, всё же движется в правильную сторону. Он допил кофе, оделся и уже у двери вдруг замер на секунду, поймав себя на том, что не может вспомнить, завтракал ли он вообще в это утро или просто представил себе, как завтракает, — ощущение было настолько нелепым, что он тут же со смехом от него отмахнулся, списав на обычную сонливость, и вышел из квартиры, оставив вопрос без ответа.
По дороге на работу он машинально ощупал карман куртки в поисках ключей и наткнулся на что-то плоское, забытое там ещё, видимо, с прошлого месяца, — открытку с репродукцией картины, купленную в Манеже. Он не помнил, чтобы носил эту куртку с того самого дня; не помнил даже, что вообще положил открытку именно сюда. Несколько секунд он рассматривал изображение — тёмное небо, гильотину вместо полумесяца — с тем же смутным чувством узнавания, что преследовало его в последнее время всё чаще, а затем убрал открытку обратно в карман и, не найдя объяснения ни этому, ни чему-либо ещё, продолжил путь на работу, где день покатился своим чередом, ничем не отличаясь от предыдущих.
Глава 11
Вызов на проверку по месту жительства поступил от соседей, которые несколько дней подряд слышали за стеной звуки — не крики, не шум ссоры, а что-то более странное: ровный, монотонный голос, будто человек читал вслух один и тот же текст, не останавливаясь часами, то громче, то почти шёпотом. На стук в дверь никто не отзывался, хотя, по словам соседей, хозяин квартиры точно был дома — свет горел каждую ночь без исключения.
Реутов приехал туда с участковым, ключи предоставила управляющая компания. Квартира встретила их тишиной и затхлым, застоявшимся воздухом — судя по всему, окна здесь не открывали давно. В комнатах было чисто, даже подчёркнуто аккуратно, будто хозяин совсем недавно проводил уборку, но самого хозяина не оказалось нигде — ни в комнатах, ни на кухне, ни в кладовке, куда участковый на всякий случай тоже заглянул.
В ванной, куда Реутов зашёл последним, он обнаружил единственное, что нарушало общую стерильную аккуратность квартиры: на зеркале над раковиной, выведенные, судя по всему, бруском мыла, растёкшимся от влаги местами до полупрозрачных потёков, стояли три слова: "Я не человек". Почерк был ровным, спокойным, без всякой судорожности, какую можно было бы ожидать от человека в состоянии острого кризиса, — скорее наоборот, буквы выглядели выведенными с необычной для такой надписи тщательностью, будто автор не спешил и не боялся, что его прервут.
— Может, шутка, — предположил участковый без особой уверенности в голосе.
— Может, — согласился Реутов, хотя сам не был склонен верить в эту версию — не нашлось бы повода написать такое в шутку в пустой квартире, адресуя надпись, по всей видимости, самому себе, глядящему в зеркало.
Хозяина квартиры — мужчину сорока семи лет, по документам управляющей компании — объявили в розыск как пропавшего без вести. Дело формально перешло в разряд более серьёзных, и Реутов провёл следующие несколько дней, опрашивая соседей, коллег пропавшего (тот работал бухгалтером в небольшой транспортной компании) и немногочисленных родственников, которые, впрочем, не общались с ним годами и не смогли сообщить ничего, что помогло бы понять, куда он мог деться.
Коллеги описывали его как человека тихого, замкнутого, но не проблемного — ходил на работу исправно, вопросов не вызывал, разве что в последний месяц, по словам одной из сотрудниц, стал "каким-то отсутствующим", будто присутствовал в разговоре только частично, а мысли его при этом блуждали где-то ещё. Реутов записывал эти показания механически, для протокола, — и только вечером, перечитывая их дома, поймал себя на неприятном ощущении, что описание это подошло бы, пожалуй, и ему самому, если бы кто-то потрудился составить такое же о нём.
Дело осталось открытым — человек так и не нашёлся, ни живым, ни мёртвым, и с каждой неделей вероятность найти хоть какой-то след стремительно падала, пока дело, как это обычно бывает с подобными историями, не перекочевало в архив, в категорию "розыск приостановлен за отсутствием новых данных".
Реутов, впрочем, ещё какое-то время после официального закрытия дела возвращался к нему мысленно — не потому, что видел в этом перспективу раскрытия, а из-за самой фразы на зеркале, которая отчего-то прочно засела у него в голове, всплывая в самые неожиданные моменты: за бритьём, когда он сам смотрел в зеркало по утрам, и однажды даже во время совещания в отделе, когда он поймал себя на том, что не слышит ни слова из того, что говорит начальник, а вместо этого мысленно проговаривает эти три слова, будто пробуя их на вкус.
Он попытался, чисто из профессионального любопытства, поднять похожие случаи за последние годы — пропажи людей, оставлявших после себя странные надписи, — но архивная база выдала слишком много несвязанных между собой историй, ни одна из которых явно не перекликалась с этой, и он бросил эту затею уже через полчаса, решив, что просто ищет систему там, где её, скорее всего, нет, а есть лишь одинокий, психически нездоровый человек, ушедший неизвестно куда по причинам, которые вряд ли когда-либо станут известны.
Крылов, узнав, чем он занимается в свободное от прочих дел время, посмотрел на него с лёгким удивлением.
— Тебе заняться нечем? Дело закрыто, приостановлено, я имею в виду. Что ты в нём копаешься?
— Само как-то зацепило, — ответил Реутов, не находя более внятного объяснения.
— Смотри, не увлекайся, — сказал Крылов не то в шутку, не то всерьёз. — А то станешь как этот, тоже начнёшь зеркала разрисовывать.
Оба посмеялись над этим, и разговор на этом иссяк, но фраза Крылова, брошенная явно без всякого умысла, отчего-то тоже задержалась у Реутова в памяти дольше, чем следовало бы обычной случайной шутке.
В ту ночь ему снова что-то снилось — снова обрывочно, снова без ясной картины, — но проснулся он с отчётливым ощущением холода в груди, будто во сне он долго стоял на морозе, хотя в квартире было тепло, а батареи работали исправно. Он полежал немного, разглядывая потолок, потом машинально коснулся груди рукой, проверяя что-то — сам не зная что, — и, не найдя ничего необычного, списал холод на неудобную позу во сне и поднялся заваривать кофе, привычно без сахара, привычно в одно и то же время, как делал это уже который год подряд.
Глава 12
Мать приехала без предупреждения в субботу — впервые за последние года два, — сославшись на то, что была неподалёку у знакомой и решила заодно проверить, "как он там" вживую, раз уж по телефону последнее время от него мало что можно понять. Реутов, открыв дверь, поймал себя на секундном, почти постыдном удивлении: он не сразу вспомнил, когда в последний раз видел мать не через телефонный динамик, а лицом к лицу, и это простое соображение отчего-то неприятно резануло его, будто он упустил что-то важное, что не должен был упускать.
Она прошла в квартиру, огляделась с той характерной материнской придирчивостью, которая подмечает беспорядок раньше, чем успевает поздороваться, и, судя по её лицу, увиденное её не порадовало: на кухне скопилась немытая посуда за пару дней, в комнате на спинке стула валялась одежда, которую он давно собирался убрать, да так и не убрал, а трещина над окном, которую он клятвенно обещал заклеить ещё осенью, теперь тянулась почти на треть длины стены, обзаведясь тем самым боковым отростком, что он видел и прежде, но так и не удосужился рассмотреть внимательнее.
— Ты плохо выглядишь, — сказала она без предисловий, усаживаясь за стол, который Реутов поспешно освободил от накопившихся бумаг. — Не обижайся, но это правда. Ты похудел. И вообще, у тебя лицо... не знаю, как сказать. Отсутствующее какое-то.
— Работа, — ответил он привычно, хотя сам, глядя на себя в последний раз в зеркало этим утром, вынужден был признать, что мать не так уж и неправа: под глазами действительно залегли тени, которых раньше не было, а кожа приобрела тот сероватый оттенок, что обычно связывают с недосыпом или затяжной болезнью.
— Ты к врачу ходил? — спросила она, и он, слегка помедлив, всё же рассказал ей — не вдаваясь в подробности — про бессонницу, про невролога, про назначенные таблетки, представив это как рутинную, почти пустяковую историю, которая уже почти решена. Мать выслушала молча, покивала с явным облегчением от того, что у происходящего есть хоть какое-то официальное объяснение и лечение, и посоветовала не затягивать с повторным визитом, если легче не станет.
— Станет, — заверил он её с уверенностью, которой сам не вполне ощущал.
Перед уходом она, уже стоя в дверях, вдруг остановилась и, глядя на него чуть дольше обычного, спросила напрямую:
— Тебе снится что-нибудь плохое в последнее время?
Вопрос застал его врасплох — не своей формой, а тем, что он сам никогда прежде не формулировал происходящее с ним именно так, хотя, казалось бы, должен был.
— Не помню, что мне снится, — ответил он честно. — Врач говорит, это нормально при таком лечении.
Мать ничего на это не сказала, только как-то странно, коротко улыбнулась — не той улыбкой, что означает согласие, а той, что появляется у людей, когда они решают не продолжать разговор, который всё равно ни к чему не приведёт, — и уехала, оставив после себя лёгкий запах духов и невысказанную тревогу, которую Реутов, впрочем, довольно быстро выбросил из головы, вернувшись к отложенным на выходные бумагам по текущему делу.
Оставшись один, он всё же подошёл к окну и внимательно, впервые за долгое время, рассмотрел трещину, разросшуюся за эти месяцы куда сильнее, чем он готов был признать. Боковой отросток, о котором он раньше вспоминал лишь мельком, теперь тянулся почти на ладонь в сторону, разветвляясь у самого конца на два более тонких рукава — и в этом разветвлении, если приглядеться под определённым углом, действительно угадывалось нечто похожее на тот самый узор с детской площадки, который он когда-то бездумно чертил в блокноте. Он простоял так минуты три, разглядывая трещину с тем же тяжёлым, вязким вниманием, с каким в последнее время разглядывал вообще любые вещи, требующие решения, — а затем, так и не придя ни к какому выводу, отошёл от окна и отправился на кухню мыть скопившуюся посуду, хотя бы для того, чтобы избавиться от одной из мелких претензий, высказанных матерью.
На повторном приёме у невролога через несколько дней он рассказал о том, что сны по-прежнему не запоминаются, что временами накатывает необъяснимая усталость, но в целом чувствует себя, скорее, стабильно — умолчав, впрочем, и про холод в груди по утрам, и про надпись на зеркале, которая всё ещё изредка всплывала у него перед глазами без всякого повода, посчитав это не относящимся к делу. Врач, послушав его, заметил, что "стабильность на этом этапе — уже хороший результат", предложил ещё немного скорректировать схему приёма — добавить второй препарат, который должен был, по его словам, "мягко поддержать эффект первого", — и отпустил его с новым рецептом, ободряюще заметив на прощание, что через пару месяцев такого лечения он сам себя не узнает.
Реутов не придал этой фразе особого значения тогда, восприняв её как обычный врачебный оптимизм, каким обыкновенно напутствуют пациентов. Лишь много позже, вспоминая этот разговор в совсем другом состоянии, он подумает о том, насколько буквально эти слова, в сущности, сбылись.
Вечером того же дня, уже проглотив первую дозу нового препарата вместе с прежним, он ощутил лёгкое, ранее незнакомое головокружение — не сильное, скорее похожее на то чувство, что накатывает при резкой перемене высоты, — и списал это на непривычное сочетание лекарств, о котором врач заранее предупреждал как о временном явлении. Он лёг спать чуть раньше обычного, ожидая, что усталость возьмёт своё быстро, — и она действительно взяла, погрузив его в сон настолько плотный и беспросветный, что даже наутро он не смог с уверенностью сказать, снилось ли ему вообще хоть что-нибудь этой ночью, или сон впервые за долгое время был просто пустым, ровным чёрным полем без единого проблеска.
Глава 13
Женщину нашли на автобусной остановке в четыре часа утра — водитель первого рейса заметил её сидящей прямо на асфальте, спиной к стеклянной стенке павильона, и вызвал скорую, решив, что ей стало плохо. К моменту, когда приехал наряд, врачи скорой уже установили, что физически с ней всё в порядке — не пьяна, не под воздействием видимых веществ, никаких травм, — но говорить связно она не могла: повторяла обрывки фраз, не всегда заканчивая их, путала времена, иногда замолкала на середине слова и продолжала не с того места, где остановилась, а совсем с другого.
Документов при ней не оказалось, и, поскольку дело попахивало возможным преступлением — похищением, насилием, оставлением в опасности, — его в итоге спустили Реутову для первичной проверки, прежде чем передать в профильную службу. Женщину поместили в стационар, и он приехал туда ближе к обеду, застав её уже немного пришедшей в себя, сидящей на больничной койке с видом человека, который силится вспомнить что-то важное, но постоянно упускает нить.
— Как вас зовут? — спросил он, начиная с самого простого.
Она посмотрела на него долгим, изучающим взглядом, будто вопрос показался ей неожиданно сложным, и вместо ответа произнесла:
— Я не помню, сколько было дверей. Помню, что были двери, а сколько — нет.
Реутов записал это в блокнот вместе с прочими обрывками, стараясь не придавать им значения большего, чем того требовала формальная процедура, — подобная спутанность речи не была для него в новинку, он видел похожее у людей после сильного стресса или интоксикации, — но что-то в самой интонации, с которой она это произнесла, показалось ему смутно, тревожно знакомым, будто он уже слышал похожий тон где-то ещё, не наяву.
— Вы можете вспомнить, где были до того, как оказались на остановке? — попробовал он снова.
— Шла, — сказала она после паузы. — Долго шла. Там было тихо. Очень тихо, тише, чем должно быть.
Она замолчала, глядя куда-то мимо него, и Реутов, вопреки собственному профессиональному опыту, вопреки годам практики допросов и разговоров с людьми в самых разных состояниях, вдруг почувствовал, как у него самого пересохло во рту, — не от испуга, а от узнавания, настолько отчётливого и необъяснимого, что на секунду он забыл, о чём собирался спросить дальше.
— Тихо, — повторил он вслух, скорее для себя, чем для неё.
Она кивнула, будто это слово было первым за весь разговор, которое действительно нашло в ней отклик, и добавила, уже тише:
— Как в лесу.
Дальнейший разговор не дал ничего внятного — женщина продолжала путаться, врачи предположили диссоциативный эпизод на почве острого стресса, происхождение которого установить пока не удавалось, и дело, по факту отсутствия состава преступления, передали в профильную медицинскую службу, освободив Реутова от дальнейшего участия. Формально на этом его функция исчерпывалась.
Выходя из палаты, он обернулся напоследок — не по какой-то определённой причине, а просто по привычке проверять, не упустил ли чего-то, — и увидел, что женщина уже не смотрит ему вслед, а разглядывает собственные руки, поворачивая их то ладонями вверх, то вниз, с таким внимательным, сосредоточенным выражением лица, будто видела их впервые в жизни и пыталась понять, действительно ли они принадлежат ей.
Он, тем не менее, ещё некоторое время сидел в машине на больничной парковке, не заводя двигатель, глядя перед собой в пустоту лобового стекла и пытаясь понять, что именно так задело его в этом разговоре — не сама история женщины, к которой он, по правде говоря, не испытывал ничего, кроме профессионального, отстранённого сочувствия, а два коротких слова, брошенных ею почти случайно: тихо и лес. Слова эти сами по себе ничего не значили, ничем не были связаны с его собственной жизнью, — и всё же они улеглись в нём с той же тяжестью, с какой ложится камень на дно уже до краёв заполненного сосуда, не переливая воду через край, но заметно меняя её уровень.
Домой в тот вечер он ехал дольше обычного, выбрав какой-то бессмысленный, кружной маршрут, и по дороге поймал себя на том, что мысленно, помимо воли, пытается восстановить в памяти собственный сон про лес — тот самый, из которого не запомнил ничего, кроме тишины и ощущения, что кого-то ищет. Восстановить не получилось ничего, кроме самого этого ощущения поиска, — но теперь оно казалось ему чуть более острым, чем прежде, будто разговор с незнакомой женщиной на больничной койке каким-то образом подточил тонкую перегородку, отделявшую его сны от его же собственной памяти о них.
Дома, уже собираясь ложиться, он вдруг вспомнил, что так и не занёс в протокол одну деталь — цвет глаз пациентки, обычно фиксируемый в подобных случаях для розыскной ориентировки, — и, пролистав сделанные в больнице снимки, с некоторым запозданием, будто через толстое стекло, отметил про себя, что глаза у неё оказались светло-голубыми, почти прозрачными, того оттенка, что обычно называют бесцветным, хотя в её случае это слово не совсем подходило: цвет там определённо был, просто настолько бледный и ровный, что взгляд, задержавшись на нём, соскальзывал дальше, не находя, за что зацепиться. Реутов внёс деталь в протокол, отложил телефон и лёг спать, не придав этому наблюдению никакого дальнейшего значения.
Глава 14
Сон в ту ночь начался обыкновенно — по крайней мере, так ему казалось потом, при попытке восстановить его в памяти: он будто бы сидел у себя дома, за тем же столом, за которым обычно заполнял протоколы, и делал что-то привычное, рутинное, не требующее внимания. Не было ни леса, ни тишины, ни ощущения поиска — просто домашняя, узнаваемая обстановка, в которой ничего не предвещало того, что случится дальше.
В какой-то момент он поднял взгляд от стола и обнаружил, что стоит уже не за ним, а перед зеркалом в прихожей — тем самым, в которое смотрелся каждое утро, собираясь на работу, — и руки его, лежавшие до этого спокойно вдоль тела, вдруг начали двигаться сами, без всякого его участия, будто он наблюдал за собственным телом со стороны, лишённый доступа к рычагам управления им. Пальцы потянулись к груди, к тому месту, где под рубашкой билось сердце, и с методичной, лишённой всякой спешки уверенностью принялись расстёгивать пуговицы одну за другой.
Реутов, тот, что смотрел на всё это изнутри собственного черепа, пытался закричать, остановить руки, отдёрнуть их — но воля его будто утекала сквозь пальцы точно так же, как утекала когда-то сквозь него самого память о снах, оставляя после себя лишь наблюдателя, запертого внутри собственной оболочки. Руки раскрыли рубашку, коснулись кожи, и дальше — без крови, без боли, без всякого физического сопротивления, будто тело было устроено не из плоти, а из чего-то более податливого, — пальцы вошли внутрь грудной клетки и извлекли на свет собственное его сердце, всё ещё сокращающееся мерным, спокойным ритмом, никак не изменившимся от того, что оказалось снаружи тела.
Он поднёс его к зеркалу — не для того, чтобы разглядеть, показалось Реутову, а чтобы показать кому-то, кто смотрел из отражения, — и на лице его, в зеркале, появилась улыбка, широкая, совершенно спокойная, не имевшая ничего общего с ужасом, который в этот момент испытывал внутренний, настоящий Реутов, наблюдавший за происходящим будто из глубокого, тёмного колодца собственного тела.
Он проснулся резко, рывком, будто его выдернули из сна за шиворот, и первым делом схватился рукой за грудь — не разум, а какой-то более древний, животный уровень сознания заставил его проверить, на месте ли то, что должно быть на месте. Сердце билось быстро, слишком быстро, и под ладонью явственно ощущались его толчки — вполне живые, вполне реальные, — но ещё несколько долгих секунд Реутов не мог избавиться от абсурдного, животного страха, что рука, коснувшись груди, провалится внутрь так же легко, как это случилось во сне.
Он включил свет, посидел на краю кровати, дожидаясь, пока сердцебиение выровняется, и старательно избегал взгляда в сторону зеркала на шкафу, хотя прекрасно понимал, насколько нелепо это выглядело бы, узнай кто-нибудь о его страхе перед собственным отражением. К утру он почти убедил себя, что это был обычный, пусть и особенно яркий, кошмар — из тех, что иногда порождает не в меру уставший, перегруженный лекарствами мозг, — и решил ничего не говорить об этом врачу, справедливо рассудив, что подобная деталь прозвучит, скорее, тревожно, чем информативно, а лечение и без того шло, по всем формальным признакам, своим чередом.
Утром, собираясь на работу, он всё же заставил себя подойти к зеркалу в прихожей — тому самому, из сна, — и несколько секунд стоял перед ним неподвижно, изучая собственное отражение с той придирчивостью, с какой обычно ищут на лице признаки болезни. Лицо выглядело как обычно: усталое, чуть осунувшееся, но своё, узнаваемое, без всякой посторонней улыбки, застрявшей в чертах. Он даже попробовал улыбнуться сам, нарочно, чтобы сравнить — и тут же почувствовал себя глупо от этой затеи, будто ребёнок, проверяющий под кроватью наличие чудовища после страшной сказки, и, устыдившись, поспешил отвернуться и заняться галстуком.
На работе день прошёл рутинно — два незначительных дела, стопка накопившихся бумаг, короткий разговор с Крыловым ни о чём. Реутов старался вести себя как обычно, отвечал на вопросы вовремя, не переспрашивал по три раза одно и то же, — и в целом, кажется, ему это удавалось: по крайней мере, никто в тот день не спросил его, всё ли в порядке, а сам он расценил это отсутствие вопросов как молчаливое подтверждение того, что выглядит вполне сносно.
Лишь ближе к вечеру, когда он уже готовился уходить, ему пришлось на секунду остановиться у зеркала в служебном туалете, чтобы поправить воротник рубашки, — и в тот момент, когда взгляд его на долю секунды задержался на собственном отражении дольше необходимого, он поймал себя на абсурдной, мгновенно погашенной мысли: а что, если улыбка из сна всё ещё где-то там, просто прячется, ожидая своего часа, — и тут же, устыдившись этой мысли не меньше, чем утренней, торопливо отвёл взгляд и вышел из туалета, унося с собой лёгкое, тянущее чувство неопределённой тревоги, которое так и не оставило его до конца дня.
Вечером, уже дома, он поймал себя на том, что впервые за долгое время испытывает нечто похожее на страх перед сном как таковым — не перед конкретным содержанием, которое, как он знал по опыту последних месяцев, всё равно сотрётся из памяти к утру, а перед самим фактом закрытых глаз, перед той секундой перехода, когда контроль над собственным телом на время передаётся куда-то в сторону. Он полежал какое-то время в темноте, прежде чем решиться уснуть, вслушиваясь в тишину квартиры и в собственное дыхание, — и уснул в итоге незаметно для себя самого, так и не успев подготовиться к этому переходу тем особым, настороженным образом, каким готовился весь вечер.
Глава 15
Судебное заседание по делу о гаражах, которое Реутов вёл ещё с зимы, было назначено на десять утра во вторник — дата, которую он знал заранее, вносил в свой рабочий календарь и, по собственным ощущениям, помнил твёрдо. Тем не менее в десять пятнадцать ему позвонила секретарь суда с вопросом, будет ли следователь присутствовать, поскольку заседание уже началось, а его место оставалось пустым.
Он сидел в этот момент за собственным столом, разбирая совершенно другие бумаги, и первые несколько секунд после звонка не мог даже толком осознать, о чём идёт речь, — настолько чужеродной показалась ему сама мысль, что он мог забыть о заседании, которое сам же назначал. Календарь на телефоне, впрочем, безжалостно подтверждал: дата и время стояли, отмеченные заранее, с напоминанием за час, которое он, судя по логам телефона, отключил тем же утром, не оставив об этом действии ни малейшего воспоминания.
Он приехал в суд, опоздав на сорок минут, извинился перед судьёй и участниками процесса, сославшись на внезапные служебные обстоятельства, — судья, пожилая женщина с усталым, немного скучающим выражением лица, приняла извинение сухо, но без явного раздражения, заседание перенесли, инцидент формально остался без последствий. Формально — но не для начальника отдела, которому позвонили из суда с жалобой ещё до того, как Реутов успел вернуться на рабочее место.
Разговор с начальником вышел коротким и неприятным — не крик, не выговор в привычном смысле, а нечто более тревожное: спокойный, изучающий взгляд человека, который присматривается к подчинённому не как к провинившемуся, а как к потенциальной проблеме, требующей решения.
— Реутов, ты в порядке? — спросил он напрямую, без предисловий. — Второй раз за месяц о тебе странные вещи говорят. То Крылов мне рассказывал, что ты по три раза одно спрашиваешь, теперь вот суд пропустил.
— Переутомление, — ответил Реутов заготовленной уже фразой, которая срабатывала на всех прежде, от матери до врача. — Лечусь, врач говорит, скоро пройдёт.
Начальник посмотрел на него ещё несколько секунд, будто взвешивая, стоит ли развивать тему дальше, затем кивнул с видимым облегчением от того, что проблема, судя по всему, имеет официальное объяснение и рабочий план решения.
— Смотри, если что — говори сразу, отгул дам, отпуск, что угодно. Мне лучше сейчас потерять пару дней твоей работы, чем потом разгребать что-нибудь серьёзное.
Реутов заверил его, что всё под контролем, поблагодарил за понимание и вышел из кабинета с чувством облегчения, смешанным с чем-то ещё, чему он не сразу смог подобрать название, — и лишь позже, уже сидя за собственным столом, понял, что это было: лёгкое, неприятное осознание того, что начальник, в сущности, был прав в своей тревоге куда больше, чем сам Реутов готов был признать, произнося вслух заготовленное слово "переутомление".
Крылов, узнавший о случившемся ещё до обеда — новости в отделе расходились быстро, — подошёл к нему уже после разговора с начальником, без обычной иронии в голосе.
— Слушай, я не хотел, чтобы дошло до начальства, — сказал он, понизив голос. — Я думал, само пройдёт. Ты извини, если что не так вышло.
— Ты тут ни при чём, — ответил Реутов. — Я сам виноват, что не заметил вовремя.
— А что врач-то говорит, ты вообще к неврологу этому ходишь регулярно? Может, сменить надо, если не помогает третий месяц уже?
Вопрос был разумным, задан с искренней заботой, но Реутов, вопреки собственной привычке к трезвой оценке фактов, поймал себя на неожиданном раздражении — не на Крылове, а на самой идее усомниться в правильности выбранного лечения. Мысль о том, чтобы сменить врача, начать всё заново, объяснять кому-то другому симптомы, в которых он и сам путался, показалась ему настолько утомительной и неподъёмной, что он предпочёл отмахнуться от неё сразу, не рассматривая всерьёз.
— Помогает, — сказал он коротко. — Просто не сразу.
Крылов, уловив в его тоне нежелание продолжать разговор, кивнул и вернулся к своим делам, оставив Реутова наедине с бумагами, которые он в тот день так и не смог заставить себя дочитать до конца, — строчки протокола, знакомые, привычные по форме, отчего-то расплывались перед глазами, требуя куда больше усилий для понимания, чем обычно.
Домой в тот вечер он вернулся раньше обычного — начальник настоял, чтобы он ушёл пораньше, "раз уж такой тяжёлый день", — и, оказавшись в пустой квартире с непривычным избытком свободного времени, поймал себя на том, что впервые за долгое время сидит просто так, без дела, глядя в одну точку на стене напротив, не в силах вспомнить, чем обычно заполнял подобные вечера прежде, до всего этого.
Он попытался вспомнить хоть что-нибудь — фильм, который смотрел месяц назад, книгу, к которой когда-то возвращался перед сном, разговор с кем-то из друзей, — и с растущим, холодным беспокойством осознал, что последние недели его жизни состояли, по сути, из одной и той же однообразной последовательности: работа, лекарство, сон без снов, снова работа. Ничего, что могло бы называться отдыхом или удовольствием в привычном смысле, он не смог припомнить ни одного примера за последний месяц, — и это отсутствие, само по себе безобидное на первый взгляд, вдруг показалось ему куда более тревожным симптомом, чем всё остальное, вместе взятое.
Глава 16
В ту ночь сон впервые за долгое время не был ни пустым, ни обрывочным — он развернулся перед Реутовым целиком, последовательно, с той плотной, вязкой реальностью, какая бывает только в самых глубоких снах, когда сознание уже не отличает происходящее от яви.
Он шёл по коридору архива — узкому, с лампами через одну, — но коридор этот, чем дальше он шёл, тем меньше соответствовал реальному зданию: стены становились то шершавыми, будто бетонными, как в цехе заброшенного завода, то вдруг обшитыми потрескавшейся фанерой, сквозь щели которой пробивались узкие полоски света, как в детском развлекательном центре. Пол под ногами временами проседал, пружинил, будто он ступал не по кафелю, а по мягкой лесной земле, и тогда откуда-то издалека доносился едва слышный, ровный скрип несмазанной шестерни — тот самый, что преследовал его после сна про механический звук.
Он не удивлялся этим переменам — во сне подобная логика воспринималась естественной, само собой разумеющейся, — и продолжал идти, ведомый тем же смутным чувством, что и в прошлый раз: где-то впереди его кто-то ждал, хотя кто именно, он по-прежнему не мог вспомнить, как ни пытался.
В какой-то момент коридор вывел его в помещение, похожее одновременно на квартиру на Косой линии и на его собственную комнату, — стены здесь были исписаны тем же текстом, что он видел на месте настоящего преступления, только буквы двигались, стоило отвести от них взгляд, будто складывались в новые сочетания за пределами поля зрения, ускользая от прямого наблюдения. Он попытался прочитать хоть одну строку целиком, задерживая взгляд подольше, — но текст неизменно расплывался, стоило сосредоточиться на нём внимательнее, оставляя после себя лишь ощущение уже читанного, знакомого смысла, недоступного для прямой фиксации.
Посреди этой комнаты стоял тот самый холодный круг с бетонного пола завода, только здесь он казался куда отчётливее — воздух над ним будто подрагивал, как над раскалённым асфальтом в жару, только с обратным эффектом: не жар, а нарастающий, ощутимый холод, от которого у Реутова, даже во сне, пробежали мурашки по спине. Он остановился у самого края, не решаясь ступить внутрь, — и в этот момент со стороны коридора, из которого он только что вышел, донёсся тихий, короткий звук, отдалённо напоминающий стук когтей по твёрдой поверхности, будто где-то там, в темноте за спиной, кто-то шёл следом, стараясь ступать как можно тише.
Реутов обернулся — коридор был пуст, лампы всё так же горели через одну, ничего не двигалось, — но ощущение чужого присутствия за спиной не исчезло, а лишь усилилось, будто источник звука просто успел спрятаться за ближайшим поворотом за ту долю секунды, что он не смотрел в ту сторону. Он сделал шаг назад, к кругу на полу, инстинктивно ища укрытия у единственного знакомого ориентира в этом чужом, зыбком пространстве, — и в этот момент проснулся, резко, с колотящимся сердцем, ещё до того, как во сне успело произойти хоть что-то определённое.
Он лежал в темноте своей спальни, слушая собственное частое дыхание, и впервые за много недель мог с уверенностью сказать, что помнит сон целиком, во всех деталях, от начала до конца, — не единственный обрывок, не одно смутное ощущение, а полную, связную последовательность образов, которая, по всем законам последних месяцев его жизни, должна была бы стереться из памяти уже через несколько секунд после пробуждения. Она не стёрлась. Она осталась с ним, отчётливая и ясная, будто лекарство — впервые за весь курс лечения — перестало справляться со своей задачей, позволив реальности сна прорваться туда, где ей быть не следовало.
Реутов пролежал остаток ночи без сна, глядя в потолок и обдумывая это обстоятельство с тем же холодным, профессиональным вниманием, с каким обычно анализировал улики по рабочим делам, — но чем дольше он размышлял, тем яснее понимал, что ни одно из объяснений, приходивших ему в голову, не звучало убедительно, а единственный вывод, который напрашивался сам собой, он предпочёл в ту ночь не додумывать до конца.
Утром, ещё до будильника, который он так и не завёл, он поднялся с постели с необычной, несвойственной ему в последнее время ясностью в голове — как будто бессонные часы ночного размышления, вопреки логике, не притупили его восприятие, а, напротив, обострили его. Он заварил кофе, как обычно, без сахара, но пить его садился не на кухне, а у окна, глядя на трещину, — и впервые за долгое время подумал не о том, чтобы наконец её заклеить, а о том, что она стала частью квартиры настолько неотъемлемой, что заделать её теперь означало бы, пожалуй, лишиться чего-то, к чему он, сам того не замечая, успел привязаться.
Мысль эта показалась ему настолько странной, что он тут же отогнал её, списав на бессонную ночь, и отправился на работу с тем же портфелем, той же дорогой, тем же расписанием, что и всегда, — но лёгкое ощущение звука когтей за спиной, того самого, что преследовало его во сне, ещё несколько дней не отпускало его на людных улицах, стоило ему хоть на секунду остаться в одиночестве.
Глава 17
В эту ночь ему приснилось нечто иное — не коридор, не завод, не разрозненные обрывки прежних мест, а пространство настолько простое и настолько пустое, что поначалу он даже не смог определить, где находится: ровный, бесконечный простор, лишённый явных границ, тонущий на горизонте в неопределённой, ровной серости, ни день, ни ночь, ни свет, ни тьма.
Он стоял там один — по крайней мере, так казалось поначалу, — пока где-то сбоку, на границе поля зрения, не возникло движение: сперва тень, затем силуэт, приближавшийся неспешно, без всякой угрозы в самой походке, и наконец — фигура девушки, остановившейся от него на расстоянии нескольких шагов.
Она была красива той тревожной, безупречной красотой, что обычно вызывает не восхищение, а необъяснимую настороженность, — и красота эта была тем тревожнее, что сама она возвышалась над ним на добрых полметра, а то и больше, будто кто-то бережно, пропорционально увеличил обычную человеческую фигуру целиком, ничего не исказив и не нарушив в гармонии черт, — оттого казалась не великаншей в грубом, сказочном смысле, а просто человеком, рассмотренным через невидимое увеличительное стекло. Черты лица её были правильными, спокойными, почти безмятежными, а волосы, тёмные, но не совсем чёрные, обрамляли лицо, на котором ярче всего выделялись глаза — широко открытые, ясные, глубокого голубого цвета, и в самой радужке, если приглядеться, читался странный, завораживающий узор — тонкие, светящиеся прожилки, сплетавшиеся в подобие рисунка, значение которого ускользало при попытке рассмотреть его прямо.
У её ног, почти сливаясь с серым фоном пространства, сидела собака — чёрная, худая, неподвижная, точно такая же, какую он однажды видел во дворе рядом с домом соседа с маской зайца, только здесь она казалась куда крупнее, будто выросла с той единственной встречи, и смотрела на Реутова с тем же смутно узнаваемым выражением, что и тогда: не враждебно, но и не дружелюбно, скорее оценивающе, как оценивают нечто, что ещё предстоит понять до конца.
— Захар Реутов, — произнесла девушка, и голос её прозвучал ровно, без интонации, будто она не спрашивала и не утверждала, а просто называла факт, давно ей известный.
Он вздрогнул, услышав собственное имя, — не потому что оно испугало его само по себе, а потому что произнесённое вслух, оно показалось ему чужим, забытым, будто он сам давно перестал пользоваться им внутри себя, откликаясь на одну лишь фамилию, привычную по работе.
— Откуда вы меня знаете? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо, хотя ощущал в груди тот же холод, что и во сне про сердце.
Она не ответила прямо — вместо этого чуть склонила голову набок, будто разглядывая его с новым, слегка усилившимся интересом, и произнесла:
— Ты уже спрашивал это. В прошлый раз, когда я пришла.
— Я вас никогда не видел прежде.
— Видел, — сказала она без нажима, без желания убедить его в чём-либо, просто констатируя. — Просто не помнишь. Ты вообще многого теперь не помнишь.
Фраза эта, произнесённая так же ровно, как и его собственное имя минутой раньше, отозвалась в нём куда сильнее любого крика или обвинения, — потому что была правдой, которую он сам себе в последние месяцы старательно не позволял формулировать так прямо.
— Кто вы? — спросил он снова, уже тише.
Она не ответила и на этот вопрос — вместо этого сделала полшага вперёд, и собака у её ног шевельнулась, поднявшись на лапы вслед за хозяйкой, но осталась на месте, продолжая наблюдать за Реутовым тем же оценивающим, немигающим взглядом.
— Скоро узнаешь, — сказала девушка. — Не сейчас. Ещё не время.
Реутов хотел спросить что-то ещё — десятки вопросов теснились в нём одновременно, требуя выхода, — но пространство вокруг вдруг качнулось, серое поле поплыло, будто изображение на воде, потревоженное брошенным камнем, и он проснулся, рывком, в собственной спальне, с колотящимся сердцем и абсолютно, пугающе ясной памятью о каждом произнесённом слове.
Он пролежал так до самого рассвета, не решаясь снова закрыть глаза, повторяя про себя услышанное имя — своё собственное имя — будто пробуя его на вкус, как что-то давно забытое и теперь неожиданно возвращённое. Захар. Он не мог вспомнить, когда в последний раз кто-либо называл его так вслух — мать давно звала его иначе, коллеги использовали фамилию, а больше некому было произносить это имя, — и теперь оно, услышанное во сне из уст незнакомки, казалось ему одновременно своим и совершенно чужим, будто принадлежало другому человеку, каким он был когда-то очень давно.
К утру он твёрдо решил не рассказывать об этом сне никому — ни врачу, ни матери, ни тем более Крылову, — интуитивно понимая, что подобное признание прозвучит не как рассказ о странном сновидении, а как первый явный симптом того, что он давно подозревал, но упорно отказывался называть своим именем. Он предпочёл считать этот сон — как и, вероятно, все, что за ним последуют, — последним, самым ярким проявлением собственного рассудка, соскальзывающего куда-то в сторону, откуда, как ему казалось, ещё вполне можно вернуться, если только не позволять себе задерживаться там надолго.
Собираясь на работу, он поймал себя на том, что несколько раз за то короткое утро мысленно возвращался к одной и той же детали — не к лицу девушки, не к собаке у её ног, а к фразе "ты уже спрашивал это, в прошлый раз". Он не помнил никакого прошлого раза — ни единого сна, где она являлась бы ему прежде, — и всё же фраза эта не казалась ему выдумкой или случайной оговоркой сновидения: в ней чувствовалась спокойная, ничем не подкреплённая уверенность человека, который просто констатирует факт, не заботясь о том, поверят ему или нет. Реутов допил кофе, оставил чашку немытой в раковине — что прежде себе никогда не позволял — и вышел из квартиры, унося с собой имя, которое, казалось, впервые за долгое время принадлежало по-настоящему ему самому.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
