Дело о консервированных проклятиях
Глава 1. Прибытие в Колывань
Поезд опоздал на четыре часа, и Панкратий Демьянович Зарубин успел возненавидеть Колывань ещё до того, как ступил на вокзальный перрон. Всю дорогу его мучила тупая, ноющая боль в затылке, и эта боль, исходя уже из опыта, всегда предшествовала чему-то скверному. Зарубин сидел у окна, прижимая к виску мокрый платок, и смотрел, как за окнами проплывают бесконечные берёзовые перелески, сменяющиеся болотами с редкими чахлыми соснами. Земля здесь была какая-то плоская, серая, похожая на выцветшую холстину, и казалось, что само небо давит на неё своей свинцовой тяжестью.
Когда вагон наконец заскрипел тормозами и залязгал буферами, Зарубин поднялся, поправил сюртук и с тоской подумал, что его картуз, верный спутник последних лет, насквозь пропах дорожной пылью и махоркой. Он вышел на перрон и первым делом поднял глаза к небу. Оно было сырым, цвета старого чугуна, и таким низким, что казалось, набрякло дождём, который все никак не решался пролиться. Влажный ветер пахнул рекой, и потянуло чем-то пресным, илистым, вперемешку с едва уловимым запахом гнилого дерева. Было и ещё что-то в воздухе — сладковатое и тревожное, отчего в висках заныло с новой силой. «И чем это здесь пахнет?» — подумал Зарубин, щурясь. — «Не то мёдом, не то ладаном, не то чем-то таким, от чего голова начинает болеть за версту…».
Не успел он додумать свою мысль, как откуда-то сзади послышался бодрый, чуть дребезжащий голос:
— Добро пожаловать, Панкратий Демьянович! А мы уж заждались — думали, не доедете. У нас тут железная дорога капризная, ох капризная!
Зарубин повернулся. Перед ним стоял невысокий, круглый, как шар для кегельбана, мужичок лет пятидесяти. Одет он был в чистенький, но порядком поношенный сюртук песочного цвета, из-под которого выглядывал крахмальный воротничок — на удивление белый, словно его только что накрахмалили специально к приезду ревизора. Лицо мужичка выглядело румяным до неестественности, пухлые щёки лоснились, а маленькие, заплывшие жиром глазки светились такой искренней, почти щенячьей радостью, что Зарубин невольно насторожился. «Слишком рад. Слишком приветлив. Так встречают только тех, кого боятся или хотят обмануть», — подумал он.
— Вы, надо полагать, Телегин? — спросил Зарубин, не убирая платка ото лба. Голос его прозвучал глухо — от долгой дороги пересохло горло.
— Алексей Пафнутьевич, собственной персоной, — мужчина прижал руку к груди и слегка поклонился, отчего его животик колыхнулся. — Заведующий Колыванским отделением по особых делам, он же старший делопроизводитель, он же, уж простите за нескромность, ваш покорный слуга. Позвольте вашу сумку? У нас тут до департамента рукой подать, коляска у вокзала дожидается, я ещё лошадку велел покормить, чтобы не капризничала.
— Не трогайте сумку, — буркнул Зарубин, перехватывая потертый саквояж. — Там капли от головы и кое-какие бумаги. Они не любят чужих рук. Да и я тоже.
Телегин нисколько не смутился — напротив, улыбнулся ещё шире, обнажив крепкие, ровные зубы, что было странно для человека его возраста. «Зубы в провинции не бывают такими хорошими», — машинально отметил про себя Зарубин. — «Или он за ними ухаживает, или стоматолог у них тут волшебник. Подозрительно».
— Ох, головные боли — это у нас в Колывани частое дело, — затараторил Телегин, идя рядом и активно жестикулируя. — Атмосфера такая, знаете ли, сырая, низина. Мы её зовём «болотная духота». И воздух тяжёлый, прям ложкой ешь. Вы привыкнете, Ваше Благородие, вот увидите. У нас все приезжие сначала мучаются, а потом втягиваются.
Зарубин поморщился. Он терпеть не мог, когда его величали по чину — это всегда звучало как насмешка. Впрочем, перечить не стал. Он молча последовал за Телегиным к коляске. Та стояла тут же, у вокзальных ворот, — допотопный, скрипучий экипаж, обитый чёрным, местами облезлым дерматином. Лошадь, рыжая, с длинной мордой и печальными глазами, смотрела на Зарубина с таким выражением, будто знала все городские тайны и молчала под страхом смерти. «Понимаю», — мысленно сказал ей Зарубин. — «Я бы тоже молчал, если бы жил в этом городе».
Коляска покатилась по кривым, вымощенным серым булыжником улицам. Город встречал их деревянными особняками с резными наличниками, которые в серых сумерках были похожи на человеческие лица — настороженные, а где-то старые, иссечённые морщинами. Окна глядели тёмными провалами, и только кое-где сквозь щели в ставнях пробивался тусклый свет масляных ламп. Фонари горели редко и как-то неохотно, словно им самим было лень освещать этот город. А воздух… Воздух и впрямь был тягучий, как кисель, и в нём, помимо влажности и гнили, Зарубин отчётливо учуял запах старой магии.
Он нюхал её, как старый охотничий пёс, который берёт след. Потому что иначе в его работе было нельзя. Если не учуешь магию, она убьёт тебя раньше, чем ты успеешь поставить резолюцию.
— Городок у нас тихий, спокойный, — тараторил тем временем Телегин, то и дело оборачиваясь к Зарубину с лоснящейся улыбкой. — Люди добрые, приветливые. Почти без магии, знаете. Ну, по углам иногда случается что-то… бытовое. Полтергейсты там мелкие, домовые шкодливые. Но это же по всему уезду, верно? Никуда от них не деться.
— Верно, — коротко ответил Зарубин.
Он смотрел на проплывающие дома и с каждой минутой ощущал, как пульсация в висках нарастает. Сначала она была лишь в затылке — ноющая, как зубная боль, которую невозможно заткнуть. Потом же перекинулась на виски и забилась в них частыми молоточками. А когда коляска проехала мимо старой, покосившейся колокольни, в правый висок ударило с такой силой, что Зарубин зажмурился и едва не выругался вслух. «Здесь магия. Серьёзная. Не та, что водится в деревенских банях, а опасная. Тяжёлая. Та, что пахнет смертью и старыми бумагами».
Он выучил этот запах двадцать лет назад, когда его первого напарника разорвало прямо в архиве — буквально разорвало, потому что они открыли не тот шкаф. С тех пор Зарубин доверял своей голове больше, чем самым убедительным справкам и отчётам.
— А вот и наш департамент, — сказал Телегин и гордо ткнул пальцем в двухэтажное здание из тёмного кирпича.
Зарубин поднял глаза. Здание было старым, с облупившейся штукатуркой и вывеской, на которой едва читалось: «Колыванское уездное отделение по особым делам». Окна на втором этаже были тёмными, а на первом горел один-единственный фонарь, свет которого казался бледным, как чай, который заварили в третий раз.
Но не это привлекло внимание Зарубина. Он заметил колодец. Тот стоял прямо у ограды, в паре саженей от крыльца, и своим обветшалым деревянным срубом и ржавой цепью, на которой болталось ведро, внушал страх всякому, кто проходил мимо. В тот же миг, едва Зарубин перевёл взгляд на колодец, его голова пронзилась острой, режущей болью, словно кто-то невидимый и крайне недружелюбный вогнал ему под череп раскалённый докрасна гвоздь, а потом провернул.
У мужчины перехватило дыхание, он зашипел сквозь зубы и ухватился за край коляски.
— Что это? — выдохнул он, кивая на колодец. — Что там?
Телегин обернулся, посмотрел на колодец, потом на Зарубина, и улыбка его слегка дрогнула.
— Так это… колодец, — пожал он плечами, но как-то слишком беззаботно, отчего этот жест не остался незамеченным Зарубиным. — Обычный колодец. Воду берут, когда водопровод не работает. А он у нас часто не работает. А что такое?
— При виде обычных колодцев у меня голова не раскалывается, — процедил Зарубин сквозь зубы. Он говорил медленно и отрывисто, потому что любое лишнее движение отдавалось болью в затылке. — Вы, Алексей Пафнутьевич, мне сейчас скажете прямо — что там?
Телегин побледнел. Это было видно даже в тусклом свете фонарей. Румянец сполз с его щёк, оставив кожу бледной, дряблой, сразу постаревшей. Но улыбка не сползла — она застыла, как наклеенная, как та самая картонная маска, которую продают в уездных балаганах.
— Ваше Благородие, — тон Телегина стал вкрадчивым, почти умоляющим, — ну на кой-вам этот старый колодец? Право слово, обычная вода, хоть и с привкусом ржавчины. Там даже лягушки не живут, так, комары одни. А у нас чай остывает, ей-богу! Я велел самовар поставить, достал варенье из смородины, а она у нас своя, садовая, не покупная, и сушки есть, бабушка Ефросинья печёт, да какие!
Зарубин не ответил. Он медленно поднялся из коляски, подошёл к колодцу, наклонился и заглянул в чёрный, бездонный зев. Оттуда пахнуло холодом, сыростью и тем самым сладковатым запахом, который он учуял на вокзале. Только здесь этот запах был сильнее — гуще, почти осязаемый, словно стена, которую можно пощупать.
Мужчина прикрыл глаза и прислушался. Но не ушами, а головой, вернее, той её частью, которая сейчас пульсировала, отдаваясь эхом в висках. И внутри черепа, в глубине, где прячется страх, он услышал ритм. Глухой, тяжёлый, как удар огромного сердца, бьющегося где-то под землёй. Бум. Бум. Бум. «Здесь не вода. Здесь что-то живое. Или не живое, но очень сильное. И оно дышит».
— Завтра, — сказал он, отрываясь от колодца и глядя прямо в глаза Телегину. — Завтра утром я сюда вернусь. С верёвкой. И с фонарём.
Телегин открыл было рот, но не произнёс ни слова, судорожно сглотнув, будто пытаясь проглотить кирпич. А Зарубин, не оглядываясь, пошёл в департамент. С каждым шагом голова гудела сильнее. Но он шёл, потому что иначе не умел.
* * *
Ночь выдалась бессонной.
Зарубин лежал на жесткой, продавленной кровати в гостинице «Колыванский приют», накрыв голову подушкой, но подушка не помогала. Комната была маленькая, с низким потолком и единственным окном, выходившим во внутренний двор. Обои неприятного жёлтого цвета с бледными цветами, выцвели до такой степени, что цветы превратились в размытые пятна. Половицы скрипели даже от мыслей, а за стеной кто-то храпел так усердно, что у Зарубина складывалось впечатление, будто сосед прямо сейчас перепиливает бревно.
Но и скрип, и храп, и даже запах сырости, смешанный с запахом старого табака, меркли перед одним — болью. Она пульсировала ровно и неумолимо, как маятник в старых напольных часах. Удар. Пауза. Удар. Зарубин перевернулся на бок, потом на спину, потом на другой бок. Он принял свои капли, которые на самом деле были разбавленным валерьяновым настоем, просто пузырёк с надписью «От головы» внушал ему иллюзию контроля. Он выпил полкружки малинового чая — местное варенье оказалось чересчур приторным, как патока, и оставило во рту липкий привкус. Зарубин даже попытался считать овец, но овцы, как назло, превращались в колодцы, а колодцы били его прямо в висок, и счёт сбивался.
После долгих и безуспешных попыток уснуть мужчина встал. Налил воды из графина. Посмотрел в окно.
За окном лежала Колывань. Тёмная, притихшая до жути настороженная. В некоторых домах ещё горели жёлтые, чуть дрожащие огоньки, похожие на глаза испуганных зверей. Где-то вдалеке, за рекой, завыла собака, да тоскливо и надрывно, но тут же смолкла. Над рекой стелился туман. Он лежал, как одеяло, и Зарубину показалось, что под этим одеялом город спит неспокойно, словно ворочаясь во сне.
Мужчина постоял у окна, прижимая ко лбу холодное стекло стакана, и понял, что уснуть не сможет. Тогда Зарубин сел за стол, вытащил из потертого саквояжа записную книжку в тёмном коленкоровом переплёте — старую, замусоленную, с обтрепавшимися углами, — и начал писать.
Карандаш скрипел по бумаге. Зарубин выводил буквы медленно, с нажимом, словно вдавливал их в страницу, чтобы они не выцвели, как обои в этой гостинице.
«Прибыл в Колывань. Впечатления — самые скверные. Город — чужой, холодный, пахнет гнилой водой и старыми заклинаниями. Жители если и есть, то прячутся по домам. Телегин — слишком любезен. Улыбается, как продавец гнилого мяса. Врёт или боится. Или и то, и другое. Колодец у департамента — главная зацепка. Магия сильная. Я её чувствую: головная боль не проходит уже шесть часов. Это не мигрень, это сигнал. Там что-то есть. Консервированное проклятие — или что-то хуже. Завтра нужно спуститься. Если там окажется пусто, значит, я ошибся. Но я не ошибаюсь в таких вещах уже десять лет. Телегин явно знает больше, чем говорит. Нужно на него надавить. Хорошо бы ещё найти местного сторожа или какого-нибудь старого жителя, который помнит, что было до Телегина. Всегда есть кто-то, кто помнит».
Зарубин отложил карандаш, потер переносицу, которую привык тереть, когда думал, и добавил строку ниже. Он дописал её уже без нажима, почти небрежно:
«Сушки у Телегина оказались черствые. Смородина — чересчур сладкая. Чай — водянистый. Всё это до крайности подозрительно, как и сам Телегин».
Мужчина захлопнул книжку, убрал её в саквояж и снова подошёл к окну. Туман сгустился ещё больше. Он уже не лежал, а полз — медленно, тяжело, как будто живой. И в этом тумане, у самого колодца, Зарубин увидел фигуру. Маленькую, сгорбленную, в тёмном платке и с клюкой руке. Фигура стояла неподвижно и смотрела на колодец — или на что-то внутри колодца. Она стояла так долго, что Зарубин уже хотел отойти от окна, но этот момент загадочная фигура медленно повернула голову и посмотрела прямо на него.
Она видела его. Сквозь туман. Сквозь расстояние. Сквозь стекло. Зарубин моргнул. Фигура исчезла. Растворилась в тумане, как будто её и не было.
— Померещилось, — чуть неуверенно сказал он себе вслух, чтобы проверить голос. Голос дрожал. — С усталости. И от боли.
Но спать в ту ночь мужчина так и не лёг. Он сел у окна, сжал виски ладонями и смотрел на колодец до самого утра.
* * *
А утром в департаменте Зарубина ждал сюрприз.
— Доброе утро, Ваше Благородие! — Телегин стоял у входа, как всегда, румяный, свежий, будто проспал не в Колывани, а в курортном Саратове. — Вы как спали? А я вот чудесно! Прямо замечательно! У нас воздух, знаете ли, удивительно полезный для сна, многие приезжие отмечают.
Зарубин посмотрел на него, не скрывая мрачного выражения.
— Я не спал, — сказал он коротко. — Голова болела. Я думал о колодце. И прошу вас, Алексей Пафнутьевич, называйте меня просто Панкратий Демьянович. «Ваше Благородие» у меня в затылке отдаётся хуже всякой магии.
Телегин замер на секунду, но тут же взял себя в руки и засуетился:
— Ох, колодец! Ну что вы, право слово! Давайте я вам чаю налью, свежий, я сам заварил, и сушек принёс, бабушка Ефросинья с утра напекла, ещё тёплые…
— Я не хочу чай, — отрезал Зарубин. — Я хочу спуститься в колодец. Сейчас. Вы готовите верёвку?
Телегин замялся. Он мял в руках салфетку, которую держал для чая, и улыбка на его лице дрожала, как студень.
— Ваше Благородие… ну зачем? — голос его упал до шёпота. — Ну что там может быть? Вода, тина, может, лягушка. Или ведро утонувшее. Ничего интересного, честное слово.
— Тогда почему вы боитесь? — Зарубин подошёл вплотную. Он был выше Телегина, и его тень легла на пухлое лицо заведующего. — Если там, как вы говорите, «ничего», то и волноваться не чем. Или вы знаете, что там есть что-то, и не хотите говорить?
Телегин сглотнул. И сдался.
— Хорошо, — выдохнул он. — Хорошо. Я позову Антипа. Он сторож у нас, знает колодцы. Он и верёвку принесёт. Только… Панкратий Демьянович… будьте осторожны.
— Я всегда осторожен, — ответил Зарубин, беря со стола свой картуз. — От этого зависит моя жизнь.
— И моя тоже, — тихо сказал Телегин, но Зарубин уже не слышал.
* * *
Колодец оказался глубже, чем казалось на первый взгляд.
Зарубин стоял у края, глядя вниз, и чувствовал, как боль возвращается с новой силой — режущая, словно лезвие, которое вгоняют в темя. Стенки колодца поросли мхом и слизью, от них пахло железом, сыростью и всё тем же приторным запахом, от которого мутило.
— Давайте, Ваше Благородие, — просипел рядом старый Антип, сухой, как вобла, с лицом, изрезанным морщинами. — Я верёвку закреплю. Крепкая. Я её для дров использовал.
— Для дров? — переспросил Зарубин, глядя на верёвку с подозрением.
— Для дров, для дров, — закивал Антип, нисколько не смутившись. — Она крепкая, не боись. Я на ней в прошлом году быка вытаскивал.
Зарубин не стал уточнять, каким образом бык оказался в колодце. Он привязал к поясу фонарь, закрепил верёвку и полез вниз. Телегин стоял наверху, бледный, как полотно, и нервно перебирал пуговицы на сюртуке. Он смотрел, как Зарубин медленно исчезает в темноте, и молчал, только губы его шевелились — то ли молитва, то ли проклятие.
Зарубин спускался медленно и осторожно, цепляясь за мокрые стенки. С каждым футом боль в голове становилась нестерпимее. К горлу подступала тошнота, перед глазами плыли жёлтые пятна, но мужчина знал: это не болезнь. Это сигнал. Сигнал того, что он идёт в правильном направлении. Что источник головной боли где-то рядом, совсем близко, у самого дна. «Только бы не упасть», — думал он, перебирая мокрую верёвку. — «Только бы не потерять сознание. Потому что если упаду, никто не полезет за мной. Телегин побоится. Антип просто не полезет — у него ноги плохие».
Наконец Зарубин спустился на дно. Ноги по щиколотку ушли в холодную, с металлическим запахом воду. Мужчина пошарил по дну сапогом и наткнулся на что-то твёрдое.
Он нагнулся. Поднял.
Это был горшок. Обычный глиняный горшок, с выщербленным краем. Но горлышко его было запечатано сургучом — чёрным, как смоль, и на сургуче виднелся оттиск. Не департаментский, не гербовой, а какой-то незнакомый: раскрытая книга, перевитая плющом, и под ней — три перекрещённых пера.
Зарубин прикоснулся к горшку. И мир пошатнулся.
Боль была такой силы, что мужчина едва не выронил находку. Голова будто бы раскололась пополам — так резко, словно перерубленное полено. Он закричал — и сквозь крик услышал голос Телегина сверху:
— Панкратий Демьянович?! Вы живы?!
— Жив, — с трудом переводя дыхание прохрипел Зарубин. Он сжал горшок так, что побелели пальцы. — Жив. Вытаскивайте меня.
Верёвка натянулась, и Зарубин, держа горшок, ухватился свободной рукой за мокрую пеньку. Его поднимали медленно, рывками, и на каждом рывке он едва не терял сознание от боли. Но вопреки саму держался. Всегда держался, когда надо было.
На поверхности мужчина упал на траву, тяжело дыша, и уставился на горшок, как на живого врага. Голова пульсировала. В ушах звенело. Во рту был привкус крови — он прокусил губу, когда кричал. Но горшок был у него. И Зарубин чувствовал, что внутри него не пусто.
— Что это? — дрожащим голосом спросил бледный как мел Телегин. Он стоял в двух шагах от Зарубина, с трясущимися, словно студень, руками.
— Это, — мужчина медленно перевёл на него взгляд, и в этом взгляде было столько усталости и злости, что Телегин попятился, — проклятие. Законсервированное. Упакованное. Спрятанное в вашем колодце. И вы, Алексей Пафнутьевич, прямо сейчас, не отходя от кассы, расскажете мне, сколько ещё таких горшков в вашем городе. И кто их туда положил.
Телегин молчал. Он смотрел на горшок, как на удава, который уже обвился вокруг его шеи.
— Я не знаю, — прошептал он, и голос его сорвался на писк. — Честное слово, не знаю!
— Вы врёте, — спокойно ответил Зарубин, поднимаясь на ноги. Он был мокрый, грязный, весь в тине, с кровью на губе, но в глазах его горела та самая искра, которая появлялась только в самые опасные моменты. — Вы врёте, Алексей Пафнутьевич. Но это ничего. Я здесь надолго. У меня есть время. И я всё равно выясню.
Он повернулся и пошёл в департамент, сжимая горшок под мышкой, как бомбу, которая может взорваться в любой момент. Телегин остался стоять у колодца, глядя ему вслед, и лицо его было по-прежнему белым, как бумага. А в тумане, за деревьями, снова мелькнула маленькая сгорбленная фигура в платке. Она встала неподвижно, глядя, как Зарубин уходит, и медленно покачала головой.
Мужчина вошёл в департамент и захлопнул за собой дверь.
Начиналось то, ради чего он, собственно, и приехал.
Глава 2. Загадочные находки
Ночь прошла, как и положено ночи в Колывани, — прескверно. Зарубин снова не сомкнул глаз, сидя у окна с мокрым платком на лбу и глядя, как туман медленно перетекает с реки на городские крыши. Под утро боль в висках чуть притупилась, но полностью не прошла, а скорее затаилась, как зверь в засаде, ожидая удобного момента, чтобы вцепиться снова. К шести часам он умылся ледяной водой из графина, натянул на себя вчерашний сюртук, который так и не высох после вылазки в колодец, и вышел из гостиницы.
Город встретил Зарубина серым, настороженным утром. Небо было таким же низким и тяжёлым, как накануне, только теперь туман разошёлся ровно настолько, чтобы показать дома — деревянные, потемневшие от сырости, с резными наличниками, которые походили на наморщенные лица. Где-то за углом кричал петух, но крик его звучал надрывно, будто он пытался разбудить не столько город, сколько самого себя. По улице прошла женщина в тёмном платке, неся ведро с водой, и даже не взглянула на Зарубина, словно прошла сквозь него. Город не замечал приезжих. Или, быть может, просто делал вид.
Департамент стоял на том же месте, что и вчера. Зарубин остановился у крыльца, поднял голову и прислушался. Голова отозвалась глухим, ноющим эхом — на этом месте оно было слабее, чем у колодца, но все равно отчётливо ощущалось. "Здесь тоже есть магия", — мрачно подумал мужчина. — "Конечно, не такая сильная, но есть". Он толкнул дверь. Та противно скрипнула, словно её не смазывали лет десять, и Зарубин шагнул внутрь.
Внутри пахло так, как пахнут все заброшенные учреждения: пылью, старыми чернилами, сухими цветами и чем-то неуловимым, напоминающим аптеку — то ли йодом, то ли нашатырём. Первое, что увидел мужчина, был длинный коридор с высоким потолком, по стенам которого тянулись шкафы — тёмные, массивные, местами с потрескавшимся лаком. Слева виднелась лестница на второй этаж, справа — дверь с табличкой «Приёмная». Из-за двери доносился голос Телегина, который, судя по всему, разговаривал сам с собой.
— …и сушек принести, и чай заварить покрепче, и на стол поставить, чтобы всё как у людей… — голос Телегина звучал бодро, почти напевно.
Зарубин распахнул дверь в приёмную и вошёл, даже не постучавшись. Телегин стоял посреди комнаты с подносом в руках, уставленным чашками, сахарницей и вазочкой с сушками. Увидев Зарубина, он вздрогнул, но тут же расплылся в улыбке.
— Ваше Благородие! А мы уж вас ждём! Я тут чай собрал, самовар поставил — угольный, настоящий, дрова берёзовые, так что тут запах будет, вы не сомневайтесь!
Зарубин едва заметно дёрнул верхней губой и машинально окинул приёмную взглядом. Комната была тесной, плотно заставленной старой мебелью: письменный стол с потёртой кожаной столешницей, два шкафа с бумагами, вешалка с чьим-то пальто, которое висело там явно не один год и уже успело обрасти пылью, и портрет императора в тяжёлой раме, который смотрел на посетителей с таким выражением, будто он тоже устал от Колывани.
— Чай подождёт, — немного помедлив, сказал Зарубин. Он лёгким движением снял картуз и положил его на стол. — Сначала я осмотрю здание. Все помещения. Кабинеты, подвалы, чердаки — всё.
Улыбка Телегина слегка дрогнула.
— Осмотр? Ну… конечно, Ваше Благородие, осмотр — дело нужное. Только у нас тут всё скромно, сами видите. Кабинеты пустые, архив старый, подвал сырой. Нечего там смотреть, право слово.
— Это уж я сам решу, — отрезал Зарубин. — И прекратите, пожалуйста, называть меня «Ваше Благородие» каждый раз. Я вам вчера сказал — просто Панкратий Демьянович. Или господин ревизор, если по форме. А это длинное величание у меня в затылке отдаётся хуже вашей болотной магии.
Телегин закивал, как китайский болванчик.
— Как скажете, как скажете, Ваше Благ… то есть Панкратий Демьянович! Я только за тем, чтобы вам было удобно. Ну что же, коль так, позвольте вас проводить.
Он поставил поднос на стол и засеменил к двери, то и дело оглядываясь на Зарубина, в надежде, что тот может изменить свое решение. Зарубин же двинулся следом, то и дело прислушиваясь к своим ощущениям. Голова чуть гудела — монотонно, как назойливая муха. "Несильно", — отметил он. — "Но и не слабо. Где-то здесь есть что-то, что она чувствует. И это что-то спрятано неглубоко".
— Вот наш архив, — Телегин остановился возле невзрачной деревянной двери. Распахнув ее, Зарубин увидел небольшую комнату, сплошь заставленную стеллажами. Бумаги лежали ровными стопками, на каждой папке красовалась наклейка с годом и номером дела. — Всё по порядку, господин ревизор. Аккуратно. Ежегодная опись, как положено.
Зарубин вошёл, и неторопливо подошёл к крайнему из стеллажей. Провёл пальцем по корешку одной папки и посмотрел на палец. Пыль была толстой, серой, оседала на коже густым слоем. Он прошел вглубь комнаты, и между самыми дальними теллажами заметил ржавую железную дверь, на которой висели три таких же ржавых круглых замка. Мужчина повернулся к Телегину, который стоял в дверях с нервно заломленными руками.
— Когда последний раз проводили проверку?
— Как когда? — Телегин часто заморгал. — В позапрошлом году, кажется. Или в прошлом. Да, точно, в прошлом году приезжал господин Сивцев из губернского управления, такой полный, в пенсне…
— Он осматривал подвал? — перебил Зарубин.
Телегин замялся.
— Ну… подвал… зачем подвал? Там же только старые ящики, плесень, крысы. Ничего важного.
— Ничего важного, говорите? Тогда ответьте, почему дверь в подвал заперта на три замка?
Телегин открыл рот и тут же закрыл, напомнив своим видом рыбу, которую течением выбросило на берег. Улыбка дрогнула, съехала набок, и на мгновение Зарубин увидел в его глазах настоящий, животный страх, такой, от которого люди не могут сказать ни слова, а только сглатывают и бледнеют.
— Три замка — это для порядка, — выдавил Телегин. — Чтобы посторонние не лазили. А у нас тут посторонние бывают. Зайдут, бумаги стащат.
— Какие бумаги в подвале? — Зарубин шагнул к нему. — Что там хранится?
Телегин отступил на шаг, упёрся спиной в стену и поднял руки ладонями вперёд.
— Там ничего особенного, господин ревизор. Старые учётные книги, описи, кое-какие вещи, которые списали по ветхости. Ящики с сургучными печатями, но они там просто так лежат, уже много лет, никто их не трогает.
— Сургучными печатями, — задумчиво повторил Зарубин, и голос его стал тише и от этого опаснее. — Сургучными, говорите. Чёрными?
Телегин побелел так, что щёки стали под цвет его крахмального воротничка.
— Я… не помню… Ваше Благородие… то есть господин ревизор… там разные печати…
— Ведите в подвал, — твердо сказал Зарубин. — Сейчас. И не вздумайте мне врать, Алексей Пафнутьевич, потому что я не Сивцев. Я коллежский советник Зарубин. И если я увижу в вашем подвале то же, что уже видел в колодце, — вы ответите за сокрытие магических объектов перед центральным департаментом. Это статья сорок семь. Штраф — до двух тысяч рублей. Ссылка — до пяти лет. А если там окажется консервированное проклятие, то за это уже не штраф, а трибунал. Вы меня поняли?
Телегин закивал так часто, что казалось, сейчас у него отвалится голова.
— Понял, — прошептал он. — Я всё понял.
Он развернулся и побрёл к двери, ведущей в подвал. Зарубин пошёл следом, чувствуя, как с каждым шагом боль в висках становится ритмичнее. "Источник близко", — подумал он. — "Очень близко".
Замки, висящие на ржавой подвальной двери, хоть и не сразу, но поддались. Отворив скрипучую дверь, из-за которой резко пахнуло плесенью и чем-то сладковатым перемешку, Зарубин, вслед за Телегиным, неуверенно наступил на лестничную ступеньку. Наконец, спустившись вниз, Телегин зажёг масляный фонарь, и тусклый свет выхватил из темноты ряды деревянных ящиков, расставленных вдоль стен. Некоторые были открыты, в них виднелись пожелтевшие бумаги, другие были заколочены крышками. Но в дальнем углу стоял один ящик, который привлёк внимание Зарубина сразу — небольшой, из тёмного, почти чёрного дерева, и на крышке его алела сургучная печать. Красная. Не чёрная.
Зарубин подошёл ближе и присмотрелся. Печать была департаментской — герб с двуглавым орлом и надписью «Особое хранение». Он перевёл взгляд на Телегина, который стоял у входа, сжимая фонарь побелевшими пальцами.
— Это что?
— Это… — Телегин запнулся, облизнул губы. — Это старый ящик. Там документы, которым больше пятидесяти лет. Не вскрывали ни разу, там печать ещё императорская, Александровская.
— Почему он не в архиве?
— Не знаю. Наверное, забыли. Или некому было. Когда отделение открыли, эти ящики уже тут стояли. Мы их не трогали, господин ревизор. Честное слово, не трогали.
Зарубин присел на корточки перед ящиком. Он не стал его открывать, но почувствовал, как голова отреагировала на близость ящика. Боль стала острее, но не такой, как у колодца. Там была резкая, режущая, ослепляющая, а здесь — глухая и ноющая, почти тупая, но от этого не менее тревожная. Она пробиралась через затылок, спускалась к шее, к позвоночнику, заставляя его зажмуриться. "Что-то там есть. Не проклятие — или не совсем проклятие. Что-то древнее. Старое. И оно ждёт, когда его откроют".
Мужчина поднялся, стряхнул с коленей пыль и повернулся к Телегину.
— Ящик не трогать. И уж тем более не вскрывать. А главное, никому о нём не говорить. Вы меня слышите?
Телегин вновь закивал, как заводной.
— Слышу, слышу, Ваше Благородие… то есть господин ревизор.
— Отлично. Теперь покажите мне кабинет для работы. И принесите опись всех предметов, которые хранятся в этом здании — от чернильницы до этого ящика. И если я увижу расхождение, то проверю всё — до последней бумажки.
Телегин выдохнул, но выдох этот больше напомнил стон.
* * *
Кабинет, выделенный Зарубину, располагался на втором этаже и представлял из себя маленькую комнатку с единственным окном, выходившим на площадь. Обстановка была спартанской: старый письменный стол, деревянный стул да шкаф с пустыми полками. Зарубин снял сюртук, повесил его на спинку стула, вытащил из саквояжа свою записную книжку, чернильницу и перьевую ручку. "Пора работать", — сказал он себе. — "Начну с описи, как и обещал".
Он открыл первую папку, которую принёс Телегин. В ней были списки имущества, датированные тридцатью годами ранее. Зарубин начал читать, но через пять минут понял, что его мозг отказывается сосредотачиваться. Боль в висках не утихала, она меняла ритм — то усиливалась, то затихала, как морской прибой. И в каждом её колебании он слышал что-то зловещее. "В этом здании есть магия. Не один — несколько слоёв. Один в подвале, другой где-то здесь, на втором этаже. А третий… третий я пока не могу определить. Но он есть".
Зарубин потёр переносицу, отложил папку и подошёл к окну. На площади было пусто: ни людей, ни собак, даже ветер затих. Только старый колодец у входа в департамент напоминал о себе — Зарубин чувствовал его даже отсюда, даже на расстоянии. Но сейчас его внимание привлекло другое: на подоконнике стоял невзрачный глиняный горшок, в котором раньше, по всей видимости, росло какое-то растение. Мужчина взял горшок в руки, и эту самую секунду глаза ослепила яркая вспышка, а голова словно была готова расколоться надвое. Зарубин, с трудом фокусируясь, покрутил горшок в руках, и видел в донышке уже знакомую сургучную печать… чёрная, с книгой и перьями…
— Телегин! — крикнул Зарубин в коридор. — Сюда, живо!
Через несколько секунд в дверях появился запыхавшийся Алексей Пафнутьевич.
— Слушаю, господин ревизор!
— Этот горшок, — Зарубин показал на находку. — Чей? Откуда?
Телегин посмотрел на горшок и, кажется, снова побледнел.
— Это… не знаю… Он тут стоял, когда я назначение получил. Он с цветком был, цветок засох, я выбросил, а горшок оставил… Я не трогал его, честное слово!
— Конечно же, вы его не трогали, — усмехнулся Зарубин. — Как и ящик в подвале. Как и колодец. У вас тут, Алексей Пафнутьевич, целая коллекция забытых вещей, которые вы не трогали. И все они — с одной и той же печатью.
Он поставил горшок на стол и ткнул пальцем в оттиск.
— Что это за герб?
Телегин молчал. Он смотрел на печать, и в его взгляде смешались страх и что-то похожее на смирение.
— Это… это символ бывшего архивариуса, — выдавил он. — Того, кто работал здесь до меня. Его звали Григорий Львович. Он умер лет двадцать назад. И после его смерти я нашёл в подвале несколько таких ящиков. Я не знал, что внутри, да и боялся их открывать.
— Боялись? — переспросил Зарубин. — Чего?
— Магии, — едва слышно прошептал Телегин. — Говорили, что Григорий Львович занимался странными вещами. Собирал старые проклятия. Говорили, что он их… консервировал. Чтобы не распространялись.
Зарубин долго смотрел на него. В голове пульсировала мысль, которая уже начала складываться в ясную картину.
— Григорий Львович, — повторил он. — Где его архив?
Телегин указал рукой на потолок.
— На чердаке. Ящики с его бумагами до сих пор там. Я не разрешал никому их трогать.
— Ведите, — сказал Зарубин.
* * *
Чердак оказался завален хламом: старые стулья со сломанными ножками, сломанные лампы, вёдра, горшки для цветов — всё те же глиняные, с чёрной печатью на дне. Но в дальнем углу стояли три деревянных ящика, окованных железом, с заржавевшими замками. Зарубин подошёл, провёл пальцем по пыльной крышке. Голова снова ответила глухим, тягучим боем — как колокол, который ударили один раз и оставили звенеть.
— Открывайте, — приказал он.
Телегин не двинулся.
— Господин ревизор… может, не надо? Это же просто старые бумаги…
— Я сказал — открывайте.
Телегин дрожащими руками подобрал ключ с полки, вставил в замок. Замок щёлкнул с неохотой, всем своим видом показывая, что его не открывали десятилетиями. Телегин поднял крышку.
Внутри лежали папки — старые, выцветшие, с пожелтевшими уголками. На каждой было написано от руки: «Проклятие №1», «Проклятие №2», «Проклятие №3»… Всего их было больше двадцати. Зарубин взял одну папку, открыл. Внутри лежал лист бумаги с описанием проклятия, дата и место его обнаружения, а также пометка: «Законсервировано, помещено в горшок, опечатано. Хранить в сухом месте».
— Двадцать три консервированных проклятия, — сказал Зарубин, не поднимая головы. — И вы хотите сказать, что ничего не знали?
Телегин стоял, как побитый пёс, и молчал.
— Завтра мы начнём инвентаризацию, — сказал Зарубин, закрывая папку. — Все ящики, все горшки, все колодцы. И если хотя бы одно проклятие окажется открытым — вы поедете со мной в Петербург в кандалах.
Зарубин спустился с чердака, сжимая папку в руках. Голова гудела, но впервые за два дня боль показалась ему почти приятной. Потому что она была — доказательством. Доказательством того, что он прав. "Здесь не просто магия. Здесь целая система. И тот архивариус, Григорий Львович, знал об этом. И умер — слишком вовремя. Или не умер вовсе".
Он сел за стол, открыл свою записную книжку и начал писать.
«Второй день. В департаменте обнаружен архив консервированных проклятий — как минимум двадцать три единицы. Часть из них, судя по пыли, не трогали со смерти архивариуса. Но горшок на подоконнике был открыт недавно — печать на нём свежая. Кто-то знал о существовании архива. И этот "кто-то" мог его использовать. Телегин — либо дурак, либо притворяется. Пока я склоняюсь к первому, но исключать второго не могу. Нашёл след старого архивариуса — Григорий Львович. Надо найти его родственников или старых знакомых. Вдруг он оставил записи о том, где ещё хранятся горшки. Голова болит сильнее. Это значит, что я на правильном пути».
Зарубин захлопнул книжку и посмотрел в окно. На площади снова никого не было. Только туман, который уже начал подниматься с реки, полз по мостовой, цепляясь за фонарные столбы. И где-то в глубине тумана Зарубин снова увидел сгорбленную фигуру в платке.
Она стояла неподвижно и смотрела прямо на него.
Зарубин не отвёл взгляда. Он смотрел на неё в ответ — до тех пор, пока туман не сгустился настолько, что фигура растворилась в его серой гуще.
— Посмотрим, — сказал он вслух. — Посмотрим, кто кого пересмотрит.
Он отложил книжку и начал составлять список того, что нужно сделать завтра.
Глава 3. Первое вскрытие
Утро третьего дня в Колывани началось с того, что Зарубин проснулся от собственного крика. Ему приснился старый колодец, из которого вместо воды лилась чёрная смола, а на дне сидел его покойный напарник Андрей Соколов — молодой, светловолосый, именно таким Зарубин запомнил его двадцать лет назад, — и молча указывал пальцем на глиняный горшок. Мужчина резко сел на кровати, хватая ртом воздух, и долго тёр переносицу, пока сердце не перестало колотиться о рёбра. "Не к добру", — подумал он, глядя на серое утро за окном. — "Андрей Петрович приснился, значит, о себе напомнил. О том, что я влез не в своё дело. Но я всегда лезу не в своё дело. Иначе бы не жил".
Зарубин натянул на себя сюртук, который наконец-то высох, но всё ещё пах болотом и тиной, и вышел из гостиницы. Город встретил его привычным туманом, только теперь туман был жиже, и сквозь него пробивался бледный, чахлый свет — солнце, которое никак не могло решиться, стоит ли ему сегодня светить или всё-таки нет. На площади у департамента уже стоял Телегин, как всегда, бодрый и румяный, но Зарубин заметил, что под глазами у заведующего залегли тёмные круги — видимо, ночь тоже прошла не лучшим образом.
— Доброе утро, Панкратий Демьянович! — Телегин приветственно взмахнул рукой. — Вы как спали? А я отлично! Прямо замечательно!
— Замечательно, говорите? — Зарубин хмыкнул, подходя к крыльцу. — А круги под глазами у вас откуда? Наверное, ночью в колодец лазили, проверяли, не вылезло ли чего?
Телегин смутился, но ответить не успел — Зарубин уже толкнул дверь и вошёл в департамент. Он решил начать день с ящика, который нашёл в подвале накануне. Того самого, с красной департаментской печатью. А после заняться горшком, который стоял на подоконнике — с чёрной печатью, той же, что и на колодезной находке. "Пора открыть один из них", — сказал он себе. — "Пора узнать, что там внутри. И почему у меня голова болит в этом здании так, словно здесь собрана вся магия губернии".
Зарубин поднялся на второй этаж, по пути заглянул в кабинет Телегина, который каким-то образом успел в нем материализоваться, и уже хлопотал над самоваром, и коротко бросил Алексею Пафнутьевичу:
— Я сегодня работаю в подвале. Принесите мне фонарь, молоток и стамеску. А, и бутылку воды. Если я не выйду через час — зовите Антипа, пусть спускается за мной.
— Зачем вам молоток, Панкратий Демьянович? Вы же не собираетесь...
— Собираюсь, — сухо отрезал Зарубин. — Открыть ящик. Тот, что с красной печатью. Я должен знать, что там.
— Но там же императорская печать! — с ужасом воскликнул Телегин, и голос его сорвался на фальцет. — Если вы её сломаете, это же…
— Я сам отвечу за последствия, — отчеканил Зарубин. — Несите инструменты.
Телегин заметался по кабинету, но через пять минут Зарубин уже стоял у входа в подвал с молотком в одной руке и стамеской в другой. В кармане сюртука лежал тот самый горшок с подоконника — он решил сравнить, что внутри, с тем, что найдёт в ящике.
Лестница в подвал скрипела под ногами, как живая. Зарубин спускался медленно, прислушиваясь к своей голове. Боль начала нарастать ещё на ступенях, и когда он оказался внизу, в висках уже стучало так, что он едва различал предметы в полумраке. Он зажёг фонарь, подошёл к ящику и присел на корточки.
Ящик был небольшим, обитым железными полосами, с массивным замком, который давно проржавел и не запирался. Но печать на крышке была целой — красная, с двуглавым орлом и надписью «Особое хранение. Вскрывать по распоряжению императора». Под печатью виднелась другая, чёрная, с раскрытой книгой и тремя перьями.
— Григорий Львович, — прошептал Зарубин. — И вы тоже, значит, свой след оставили.
Он вставил стамеску под край крышки и ударил молотком. Древесина треснула с сухим, неприятным звуком, похожим на перелом кости. Зарубин ударил ещё раз, и крышка поддалась. Он поддел её стамеской и снял, отбросив в сторону.
Внутри, на слое выцветшей соломы, лежал глиняный горшок. Такой же, что он нашёл в колодце, — с чёрной сургучной печатью, на которой была изображена раскрытая книга, перевитая плющом, и три скрещённых пера. Только этот горшок был чуть больше, и печать на нём была целой, не тронутой. Зарубин протянул руку, прикасаясь к горшку.
И вдруг мир пошатнулся.
Боль ударила с такой силой, что мужчина не успел даже вскрикнуть. Она обрушилась на него, точно обвал, — ослепительная, оглушительная, разрывающая затылок и виски на части. Зарубин зажмурился, со стоном выпуская из рук фонарь. Тот покатился по полу, заливая подвал дрожащим жёлтым светом. Мужчина упал на колени, схватился за голову обеими руками и понял, что сейчас потеряет сознание. "Это она", — пронеслось в голове. — "Это та самая магия, которую я почуял двадцать лет назад. Которая сжигает мозг изнутри. Я помню этот запах. Помню эту боль. Помню всё до секунды"...
Его накрыли воспоминания.
Двадцать лет назад они с напарником, Андреем Петровичем Соколовым, работали в петербургском архиве и наткнулись на старый, обитый железом шкаф, опечатанный чёрным сургучом с незнакомым гербом. Андрей, молодой и беспечный, всегда лез вперёд, не дожидаясь распоряжений. «Да что там, Панкратий, — усмехнулся он тогда, дёргая ручку. — Бумаги старые, пыль да плесень. Откроем — и дело с концом». Шкаф открылся с протяжным скрипом, и из него хлынула тьма — живая, вязкая чернота, которая ударила в них обоих. Андрей, который стоял ближе к шкафу, упал и больше не встал — его буквально разорвало на части, так, как потом писали в рапортах: «Несчастный случай, вскрытие запретного артефакта». Зарубин стоял чуть в стороне, и потому выжил, но с тех пор его голова стала ловушкой. Каждое сильное магическое воздействие отзывалось в ней дикой болью — так организм запоминал ту самую тьму, что вырвалась из шкафа. Со временем он понял, что это не проклятие, а странный дар: его мозг реагировал на магию как сигнал тревоги. Чем опаснее магия, тем сильнее боль. Сначала он считал это наказанием. Потом — напоминанием об Андрее. А потом научился использовать это как инструмент.
И сейчас этот инструмент бил его так, что он готов был вырвать себе глаза, только бы боль утихла. "Держись", — приказал он себе. — "Ты переживал и не такое. Эта тварь хочет тебя сломать. Не дай ей".
Зарубин сжал зубы, вцепился пальцами в бетонный пол и медленно, сантиметр за сантиметром, выпрямился. Боль не утихала, но он уже привык к ней, как привыкают к шуму дождя, который идёт сутками. Он снова протянул руку к горшку и снял с него сургучную печать — она отломилась с сухим хрустом, и в нос ударил запах, который он помнил двадцать лет. Приторный, с примесью горелого миндаля — тот самый, что витал в воздухе, когда Андрей открыл тот злополучный шкаф. "Проклятие забвения", — понял он. — "То самое, что стирает память. Кто откроет — забудет, зачем открыл. Хитро. Очень хитро".
Мужчина поднёс горшок к лицу и заглянул внутрь. Там была тёмная, маслянистая, похожая на дёготь жидкость, но с золотистыми искрами, которые светились изнутри. Он знал, что это: дух проклятия, запертый в глине и сургуче. Если выпустить его наружу, он найдёт жертву и лишит её памяти. "Но я не дам ему выйти", — подумал Зарубин. — "Я закрою его обратно".
Он уже собирался поставить горшок обратно, когда почувствовал, что его голова перестала болеть. Совсем. Боль исчезла — так резко, как будто её никогда не было. И вместе с болью исчезло всё остальное. "Где я?" — подумал он, оглядываясь по сторонам. — "Что это за подвал? Что я здесь делаю?"
Зарубин увидел в руках глиняный горшок, увидел раскрытый ящик, услышал запах, который не мог узнать, и вдруг почувствовал панику — глухую, животную, как у человека, который проснулся в незнакомом месте и не помнит, как сюда попал.
— Эй! — крикнул он, оглядываясь. — Есть тут кто?
Но в подвале было пусто. Только фонарь лежал на полу, мерцая угасающим светом. Зарубин опустил горшок на пол, встал и сделал шаг к лестнице. Голова была пустой — непривычно, тревожно, как в тот день, когда он очнулся после смерти Андрея и не мог вспомнить, как его зовут. "Я — Зарубин", — напомнил он себе. — "Панкратий Демьянович. Я приехал в этот город, чтобы закрыть департамент. Я что-то делал в подвале. Но что?"...
Он посмотрел на свои руки. На них была грязь, и на пальцах остался чёрный налёт — от сургуча. Мужчина опустил взгляд на горшок, который стоял у его ног, и вдруг его пробила злость. "Проклятие забвения", — прошептал он, и слова дались ему с трудом, как будто он вытаскивал их из глубокого колодца. — "Я знаю этот запах. Это тот же самый, что был в том шкафу. Григорий Львович. Горшок. Я открыл его, чтобы проверить. И проклятие ударило в меня. Но оно не сработало, как надо. Я всё вспомнил. Почему?"...
Зарубин задумался, и ответ пришёл сам собой. Он был слишком злым, чтобы забывать. Слишком недоверчивым. Слишком раздражённым, чтобы какая-то банка с болотной жижей могла стереть ему память. И ещё он был благодарен той боли — потому что боль вернулась, как только он вспомнил, кто он и зачем здесь. Она пульсировала в затылке ровно, спокойно, привычно. "Вот так", — усмехнулся он. — "Мигрень — мой лучший друг. Спасибо, что напомнила, кто я. И спасибо тебе, Андрей Петрович, что не даёшь мне забыть, зачем я это делаю".
Зарубин поднял горшок, поставил его обратно в ящик, закрыл крышку и задвинул ящик обратно в угол. Всё это он делал с осторожностью, как с бомбой, которая может взорваться в любую секунду. Потом поднял фонарь, отряхнул колени и поднялся наверх.
Телегин ждал его у входа в подвал, нервно переминаясь с ноги на ногу. Увидев Зарубина, он облегчённо выдохнул.
— Панкратий Демьянович! Слава богу! Я уже хотел Антипа звать… ну что там? Вы открыли? Что внутри?
Зарубин тяжело посмотрел на него, но в глазах его уже горела та самая искра, которая появлялась, когда он находил ответ на мучивший его вопрос.
— Открыл, — коротко сказал он. — Внутри — проклятие забвения. То же самое, что и в колодце. Только здесь оно целое, законсервированное.
Телегин побледнел.
— Проклятие… забвения?
— Оно, родимое. Кто откроет — забудет, зачем открыл, — пояснил Зарубин. — Но я открыл и вспомнил. Так что это проклятие на меня не действует. Но я по всей видимости слишком злой для него. И слишком хорошо помню, что случилось с моим напарником двадцать лет назад, когда мы открыли один злополучный шкаф.
Телегин открыл рот, чтобы что-то сказать, но не нашёл слов. Зарубин, не говоря больше ни слова, прошёл мимо него в свой кабинет, сел за стол и открыл записную книжку. Он записал:
«Третий день. Вскрыл ящик в подвале. Внутри — консервированное проклятие забвения. Сургучная печать — та же, что и на колодце, и та же, что была на шкафу, который погубил Андрея Петровича Соколова. Я почти потерял сознание от боли, проклятие попыталось стереть мне память, но не сработало. Причина — либо моя злость, либо мой иммунитет, выработанный после той трагедии. Склоняюсь к первому.тТеперь я точно знаю: в Колывани есть система таких хранилищ. Горшок в колодце, горшок на подоконнике, ящик в подвале. Все с одной и той же печатью — Григория Львовича. Он либо был хранителем, либо создателем этой системы. Нужно найти его архив, а не только чердачные ящики. Возможно, у него был дневник. Или список всех мест, где спрятаны горшки. Завтра пойду в библиотеку».
Зарубин закрыл книжку и посмотрел в окно. Туман за окном сгущался, и в его глубине в очередной раз мелькнула знакомая фигура — сгорбленная, в платке. Она стояла неподвижно и смотрела на департамент, словно ждала.
Зарубин медленно улыбнулся. Он откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Голова гудела, но уже не так сильно, как раньше. Он привык к этой боли. Научился жить с ней. И она больше не мешала ему работать. "Главное", — подумал он, — "не забывать, зачем я здесь. Иначе это проклятие победит меня, даже если я его не вскрывал".
Глава 4. Библиотекарша
Новое Колыванское утро встретило Зарубина привычным серым небом, но туман наконец-то начал редеть, открывая взору крыши домов, покрытые мхом и плесенью, и редкие купола церквей, которые торчали над городом, словно старые зубы. Зарубин вышел из гостиницы и, вместо того чтобы сразу направиться в департамент, свернул на площадь. Сегодня у него была другая цель — городская библиотека. Он почти физически чувствовал, что ответы на его вопросы лежат не в департаментских шкафах, а в книгах, которые кто-то старательно прятал от посторонних глаз.
На площади было пусто, только несколько ворон сидели на фонарном столбе и каркали, глядя на него с подозрением. Мужчина остановился на минуту, перевёл дыхание и прислушался к своим ощущениям. Голова чуть гудела — ровно, спокойно, без резких вспышек. "Пока магия не приближается", — подумал он. — "Или она просто затаилась, как зверь в норе".
Библиотека располагалась в двух шагах от департамента, прямо напротив старого колодца, которого Зарубин старался не замечать, но тот притягивал взгляд, как больной зуб, к которому всё время возвращается язык. Здание было одноэтажным, с колоннами, которые когда-то были белыми, а теперь напоминали грязный снег, который никто не удосужился убрать. Над входом висела вывеска с облупившейся краской: «Колыванская уездная публичная библиотека имени графа Толстого (не того, а другого)». Зарубин хмыкнул — даже в названии чувствовалась усталость и безалаберность, свойственные этому городу.
Он толкнул массивную дубовую дверь, которая противно скрипнула, и шагнул внутрь. В нос ударил густой, насыщенный запах, который мог бы показаться приятным книголюбу, но Зарубин уловил в нём что-то ещё: старое дерево, сухие травы, и — неуловимо, но отчётливо — ту самую сладковатую нотку, которая преследовала его с первого дня. Он насторожился, но виду не подал.
Помещение библиотеки оказалось просторным, с высокими потолками, уставленными стеллажами до самого верха. Свет проникал через узкие окна под потолком, создавая полосатые тени, которые ложились на пол, как клетки. Было тихо — так тихо, что Зарубин слышал, как где-то в углу шуршит мышь, или, может быть, страница в книге переворачивается сама собой. Он замедлил шаг, оглядываясь по сторонам, и заметил, что в зале нет ни единого посетителя. Только старые стеллажи, пыльные корешки книг, и массивный стол в центре, за которым неподвижно сидела женская фигура.
Это была пожилая, сухонькая, с седыми волосами, убранными в тугой пучок, и в очках на цепочке, старушка. На ней был тёмный, старомодный платок, повязанный так, чтобы закрывать уши, и длинная серая юбка, которая почти касалась пола. Она что-то писала в большой книге, не поднимая головы, и казалось, что она не замечает посетителя. Но когда Зарубин приблизился к столу, она подняла глаза и уставилась на него сквозь очки с таким выражением, будто он только что принёс ей в библиотеку мокрую собаку.
— Вы к кому? — спросила она сухо, безо всякого приветствия. Голос у неё был скрипучий, как несмазанная дверная петля.
Зарубин остановился, снял картуз и слегка поклонился — на всякий случай, хотя его душа уже восставала против этого унизительного ритуала.
— Панкратий Демьянович Зарубин, коллежский советник, ревизор из центрального департамента. Мне нужен доступ к вашему архиву, особенно к документам, которые принадлежали бывшему архивариусу Григорию Львовичу. Я слышал, что его бумаги могли осесть здесь.
Старушка не шевельнулась. Она лишь чуть прищурилась, и в этом прищуре Зарубину почудилось что-то неуловимо знакомое — будто он уже видел эти глаза, там, в тумане, у колодца. Но он отбросил эту мысль, посчитав её плодом разыгравшегося воображения.
— Григорий Львович, — протянула она, смакуя имя, как старый дегустатор, пробующий кислое вино. — Мёртв уж двадцать лет, сударь мой. И архив его, если он и был, давно разобран, растащен, истлел или выброшен за ненадобностью.
— Разобран? Как? Кем? И куда он делся? — Зарубин старался говорить спокойно, но в голосе прорезалась сталь, которую он не всегда мог сдерживать.
Женщина наклонила голову набок, окинула его взглядом с головы до ног и усмехнулась тонкими, бледными губами.
— Я не обязана отчитываться перед каждым прохожим в картузе, который появляется в моей библиотеке с требовательным лицом. Здесь книги, а не справочное бюро. Если вам нужен каталог — он на стеллаже слева. Если нет — дверь вон там, за вашей спиной.
Зарубин почувствовал, как в висках начинает пульсировать — не от магии, а от чистого, незамутнённого раздражения. "Эта старуха явно знает больше, чем говорит, и её манера общения вызывает желание перевернуть её стол и уйти, хлопнув дверью, но тогда я ничего не узнаю".
Он глубоко вздохнул и взял себя в руки.
— Хорошо, — сказал он, стараясь говорить ровно, хотя внутри всё кипело. — Я возьму каталог. И если я найду там упоминания о Григории Львовиче, я вас побеспокою снова. Возможно, даже с тремя «пожалуйста».
Зарубин развернулся и направился к стеллажу с карточками, чувствуя на себе старушечий насмешливый взгляд. Каталог оказался старым, с выцветшими картонными ящичками, которые выдвигались с трудом, как будто их не трогали годами. Зарубин начал искать фамилии, но быстро понял, что в этом каталоге нет ни единой карточки на темы магии, оккультизма или чего-то подобного. Были только литература, поэзия, география, история, агрономия. Даже раздел «Суеверия» был девственно пуст. "Кто-то тщательно вычистил всё, что могло быть связано с магией", — подумал он. — "Или это сделали специально, или никто никогда не приносил сюда такие книги, в чем я, если честно, очень сомневаюсь".
Мужчина поднял глаза и посмотрел на библиотекаршу, которая теперь не писала, а просто сидела, сложив руки на столе, и смотрела на него с лёгкой полуулыбкой, как кошка, которая знает, что мышь уже в ловушке. Он перевёл взгляд на стены и задержался на старом шкафу в углу за её спиной. На дверце шкафа был вырезан символ — раскрытая книга, перевитая плющом, и три скрещённых пера. Тот самый, что он видел на сургуче чёрных печатей.
Зарубин медленно вернулся к её столу, положил перед ней каталог и сказал, глядя ей прямо в глаза:
— В вашем каталоге нет ни одной книги по магии. Но я заметил у вас герб на шкафу, такой же видел в департаменте. Чёрная печать, раскрытая книга, перья. Тот же самый символ я нашёл на горшке в колодце, на горшке на подоконнике и на ящике в подвале. Вы хотите сказать, что это простое совпадение?
Зарубин указал пальцем на шкаф, и на мгновение в глазах библиотекарши мелькнула тень — неуловимая, как взмах крыла, но он успел её заметить. Она обернулась, посмотрела на шкаф, потом снова на мужчину.
— Это просто украшение, — сказала она, но голос её потерял прежнюю сухость и стал немного мягче, с лёгкой ноткой неуверенности. — Старое, никто уже и не помнит, откуда оно взялось.
— Украшение, — усмехнулся Зарубин, чувствуя, как его раздражение перерастает в холодную злость. — Как и колодец у департамента, который я уже проверил? Как и горшок на подоконнике, который я тоже проверил? Мне кажется, вы знаете об этом гораздо больше, чем хотите показать. И я не уйду отсюда, пока не получу доступ к архиву Григория Львовича. Даже если мне придётся перерыть всю вашу библиотеку собственными руками.
Он сделал шаг вперёд, и библиотекарша, вместо того чтобы испугаться, откинулась на спинку стула и посмотрела на него с выражением, в котором смешались насмешка и неожиданное одобрение.
— А вы, батенька, настойчивы, — сказала она. — Я таких люблю. Потому что они либо добиваются своего, либо сгорают от собственного упрямства. Посмотрим, к какой категории отнесёте себя вы.
Она встала, поправила платок и подошла к шкафу, который ранее казался просто старым предметом мебели. Прикоснувшись к одной из дверц, старушка нажала на резной элемент, и шкаф бесшумно отворился, открывая неожиданный проход в тёмное помещение.
— Архив Григория Львовича действительно хранится здесь, — сказала она, не оборачиваясь. — Но он не в открытом доступе. И чтобы туда попасть, нужно получить разрешение от городской думы.
Зарубин открыл рот, чтобы возразить, но она перебила его, обернувшись и глядя на него поверх очков:
— Или же, — она сделала театральную паузу, — вы можете просто попросить меня очень вежливо. С прилагательным «пожалуйста». И без угроз. Я очень чувствительна к угрозам, у меня от них давление поднимается.
Зарубин опешил. Он ожидал сопротивления, даже магической атаки, но только не такого. "Она надо мной издевается", — понял он. — "Играется, как кошка с мышью. Но если я сейчас взбешусь, она точно ничего не даст, и я уйду ни с чем".
Он скрипнул зубами, сжал кулаки, разжал их, сделал глубокий вдох и сказал, чеканя каждое слово:
— Пожалуйста, позвольте мне ознакомиться с архивом Григория Львовича. С прилагательным «пожалуйста», без угроз, даже без намёка на угрозу.
Библиотекарша приложила руку к уху, склонила голову набок и переспросила с преувеличенной вежливостью:
— Простите, я старая, плохо слышу. Вы сказали что-то важное? Может, повторите погромче? Иначе я снова не расслышу.
Зарубин почувствовал, как в висках стучит кровь, и понял, что ещё секунда — и он взорвётся. Он глубоко вздохнул, набрал в лёгкие побольше воздуха и рявкнул на всю библиотеку:
— ПОЖАЛУЙСТА, РАЗРЕШИТЕ МНЕ ПРОЙТИ В АРХИВ ГРИГОРИЯ ЛЬВОВИЧА! Я ВАС ОЧЕНЬ ВЕЖЛИВО ПРОШУ!
Его голос разнёсся эхом под высокими потолками, и с одного из стеллажей с глухим стуком упала книга, подняв облако пыли. Зарубин закашлялся и зажмурился от летящей в глаза пыли. Библиотекарша стояла с абсолютно невозмутимым лицом, но в уголках её губ дрожала едва заметная улыбка.
— Вот теперь вежливо, — сказала она, поправляя очки. — Спускайтесь за мной, коллежский советник. И постарайтесь не кричать больше, а то у меня тут книги с полок сыплются от вашего баса.
Она взяла с пояса ключ, повернулась и шагнула в проём шкафа. Зарубин, всё ещё кашляя и отряхивая картуз от пыли, последовал за ней.
Лестница в подвал была узкой и крутой, с низким потолком, так что Зарубину пришлось почти сгибаться, чтобы не удариться головой о балки. Ступени скрипели и прогибались под его весом, грозя развалиться в любой момент. Внизу было темно, пахло плесенью, сыростью и чем-то кислым, напоминающим квашеную капусту. Библиотекарша зажгла керосиновую лампу, и тусклый жёлтый свет выхватил из темноты несколько старых стеллажей, заваленных пыльными папками, коробками и свёрнутыми в рулоны бумагами. Паутина висела свисающими гирляндами, покрывая всё вокруг слоем белого пуха.
— Вот, — сказала она, указывая на один из стеллажей. — Всё, что осталось от Григория Львовича. Не спрашивайте меня, что там внутри, я не вскрывала. И вам не советую. Там много странного, а я в моём возрасте уже не склонна рисковать ради праздного любопытства.
Зарубин подошёл к стеллажу, провёл рукой по корешкам папок. На них были надписи от руки, выцветшие, но читаемые: «Личные письма», «Отчёты о проклятиях», «Списки артефактов», «Консервация: методы и материалы», «Реестр горшков №1–50», «Колодец №3 — наблюдения», «Подвал департамента — опись». Он чуть не застонал от радости. "Всё здесь, всё, что я искал!"
— Спасибо, — сказал он, не оборачиваясь. — Я побуду здесь некоторое время. Займусь работой. Вы можете идти.
— Как скажете, — ответила она, и в голосе её прозвучала странная смесь насмешки и сочувствия. — Только не засиживайтесь, коллежский советник. У нас тут нет туалета, а бегать в департамент через всю площадь — занятие, скажу я вам, не для слабонервных. И если что-то вас укусит — не кричите. Я не люблю шум.
Она поднялась наверх, оставив его одного в полумраке, с лампой и стопкой вековых бумаг. Зарубин вздохнул, присел на пыльный ящик, который заменял стул, и начал перебирать папки. Он искал что-нибудь конкретное — может дневник или личные записи, да хоть что-то, что пролило бы свет на то, почему Григорий Львович решил консервировать проклятия, и куда исчезли остальные горшки. Он почти перешёл к последней стопке, когда его пальцы наткнулись на старую тетрадь в кожаном переплёте, с медной пряжкой, которая уже позеленела от времени. На первой странице было выведено аккуратным, каллиграфическим почерком: «Дневник Григория Львовича. Год 1856».
Зарубин открыл её, и запах старых страниц ударил в нос с такой силой, что у него закружилась голова. Он начал читать, перелистывая страницу за страницей, и с каждой новой записью его голова начинала болеть сильнее — не от магии, а от осознания, что он нашёл то, за чем пришёл. Григорий Львович писал о горшках, о консервации, о колодцах, о том, как он прятал проклятия по всему городу, чтобы они не просочились наружу. Но в последних записях появилась тревожная нота: кто-то начал открывать его хранилища. Кто-то, кто знал о них.
Зарубин оторвался от чтения, потер переносицу и уже хотел продолжить, когда услышал за своей спиной тихий скрип. Он обернулся и чуть не уронил тетрадь. Библиотекарша стояла за ним, бесшумная как тень, и смотрела на него с тем же выражением, что и раньше.
— Чёрт вас возьми! — выругался он, хватаясь за сердце. — Нельзя ли предупреждать о своём появлении?! Я человек нервный, у меня давление!
— Нельзя, — ответила она невозмутимо, скрестив руки на груди. — Это моя библиотека. Я хожу где хочу и когда хочу. И потом, коллежский советник, с вашим давлением вам не мешало бы меньше пить чай с Телегиным. Я слышала, он слишком сладкий.
Зарубин сдержал гнев и посмотрел на неё в упор. Голова болела, а насмешливая манера старухи раздражала, но он чувствовал, что она знает больше, чем показывает. И он был готов на всё, чтобы это выяснить.
— Вы знаете, что это за дневник? — спросил он, поднимая тетрадь.
Она кивнула, не спеша.
— Знаю. Я его прятала двадцать лет, чтобы никто не нашёл. Но вы, видимо, тот самый человек, который должен был его найти.
— Почему вы так решили? — Зарубин был удивлён и насторожен одновременно.
Она пожала плечами и улыбнулась той же странной улыбкой.
— Потому что вы единственный, кто пришёл сюда с запахом колодца на сюртуке и не испугался. А ещё потому, что у вас голова болит в нашем присутствии. У меня тоже иногда болит. Это значит, что мы с вами из одной породы.
Зарубин опешил. Из одной породы? Что она имеет в виду? Но он не стал уточнять, лишь спросил:
— Как вас зовут?
Она чуть склонила голову и ответила с лёгкой иронией:
— Марфа Ефремовна Лукьянова. Главный библиотекарь, хранительница архивов и, как вы уже поняли, самая несносная старуха в Колывани. Но вы меня всё равно не запомните, коллежский советник. У вас сейчас голова болит, а в такой миг имена не запоминаются.
— Запомню, — сказал Зарубин, глядя на неё с подозрением. — Марфа Ефремовна, значит. Хорошо.
— Не обнадёживайтесь, — ответила она. — Теперь идите, читайте свой дневник, а я пойду наверх, пока гости не пожаловали. И если найдёте что-то про чёрный колодец — не удивляйтесь. Он был там всегда.
Она развернулась и, не дожидаясь ответа, поднялась наверх, оставив Зарубина в полном недоумении.
Он проводил её взглядом и снова открыл тетрадь. Голова болела, но боль была приятной — она говорила ему, что он на правильном пути. Он начал читать с новой силой, чувствуя, что дневник приоткрывает ему дверь, за которой скрывается самая большая тайна Колывани. Он даже записал в свою книжку: «Марфа Ефремовна Лукьянова — библиотекарша. Знает больше, чем говорит. Возможно, связана с Григорием Львовичем. Надо проверить».
А наверху, за дверью библиотеки, Марфа Ефремовна посмотрела в окно на департамент и тихо прошептала:
— Ну что ж, коллежский советник, теперь ищи. И найдёшь — не обрадуешься. Но я тебя предупредила.
Глава 5. Дневник Григория Львовича
Зарубин сидел в подвале библиотеки уже больше часа, и за всё это время его спина успела затечь, а ноги окончательно онемели от сидения на пыльном ящике, который, как он теперь подозревал, был не просто ящиком, а старым гробом, переделанным под табурет. Впрочем, он старался об этом не думать, ибо, как говаривал его покойный батюшка, «Нечего заглядывать в чужие гробы, коли свои ещё не примерял». Вместо этого Зарубин вчитывался в дневник Григория Львовича, и с каждой страницей перед ним открывался портрет человека, который был одновременно гениальным и безумным, ответственным и беспечным, и, судя по всему, обладал своеобразным чувством юмора, которое в иные времена могло бы стоить ему не только репутации, но и головы.
Дневник начинался с сухих бюрократических записей — списки поступлений, отчёты о перемещении документов, жалобы на сырость в подвале, которые были изложены таким казённым языком, что Зарубину сделалось дурно от одних только оборотов вроде «Во исполнение предписания» и «За неимением должной циркуляции воздуха». Но чем дальше он читал, тем интереснее становилось. Где-то на двадцатой странице почерк менялся с каллиграфического на торопливый, почти нечитаемый, будто Григорий Львович записывал свои мысли на бегу или в состоянии сильного душевного волнения, и в тексте начали проскальзывать эмоции — живые, неподдельные, сдобренные изрядной долей самоиронии.
«Год 1856, мая двадцатого числа. Сегодня случилось нечто примечательное, достойное быть занесённым в летопись, дабы потомки не забыли, сколь занятна бывает жизнь в нашем захолустье. Мне пришлось консервировать проклятие, которое, по воле провидения или по недосмотру кухарки, попало в банку с солёными огурцами. Купец Силантий Степанович принёс её сам, в великой панике, и божился, что огурцы разговаривают промеж собой, да не просто так, а судачат о его, купеческих, делах, что, согласитесь, было бы для него сущим разорением, ежели б огурцы вздумали разболтать всему городу о его тайных торговых махинациях с мукой. Я проверил — да, разговаривают. Правда, только о том, как им тоскливо в рассоле и что они мечтают о лучшей жизни, этакой, что ли, огуречной идиллии. Оказалось, это проклятие малой порчи, которое проникло в банку через крышку — видимо, сургуч был плохого качества, сэкономил Силантий Степанович на закатке. Я изъял его, запечатал чёрным сургучом, положил на полку, а заодно присоветовал купцу впредь покупать банки у надёжных поставщиков. Огурцы замолчали, но купец наотрез отказался их есть, сказав: "Боюсь, они начнут рассказывать моей супруге про мои ночные похождения". Я не стал уточнять, что огурцы умолкли уже без малого два часа и вряд ли заговорят вновь, ибо заклятие было вынуто и помещено в надёжное место. Пусть считает, что я всё исправил. А горшок у меня. Сущая безделица, а польза для науки.
Забавно, как люди, судари мои, даже не подозревают, сколь великое множество магии их окружает. Они трепещут пред колдунами и ведьмами, заказывают молебны и носят ладанки, но не страшатся банок с соленьями, квашеной капустой или, прости Господи, домашних настоек. А ведь именно туда чаще всего просачиваются самые опасные вещи. Никто не ждёт проклятия в крынке с молоком или в бочке с мочёными яблоками. А оно там — спит, дышит, ждёт своего часа, тихо, смирно, как мышь за печкой. И если я за этим не приглядываю, то однажды оно проснётся и съест весь город. Или, что ещё хуже, съест мою пенсию, а она, изволите ли видеть, и без того невелика».
Зарубин фыркнул, не сдержав улыбки. "Съест пенсию", — мысленно повторил он, качая головой. Мужчина провёл пальцем по пожелтевшей странице и перевернул ещё несколько листов, пока не наткнулся на запись, от которой у него перехватило дыхание — и не от магии, а от хохота, который он с трудом сдерживал, чтобы не разбудить обитателей подвала.
«Год 1858, августа третьего числа. День выдался хлопотный, прямо скажем, не из лёгких. Сегодня я консервировал проклятие неловкости. Без шуток, судари мои, проклятие неловкости. Оно было обнаружено в старом особняке на Овсяной улице, что за церковью, где купец второй гильдии подавился рыбьей костью и преставился, оставив по себе наследство и скверную память. А после его смерти все, кто входил в дом, начинали безбожно падать, спотыкаться о ровное место, ронять посуду и прочие предметы домашнего обихода. Явился ко мне его племянник, Евсей Иваныч, весь в синяках и ссадинах, и молит: «Григорий Львович, спасите, в доме нечистая сила, я уже трижды лбом о косяк расшибался». Я, разумеется, снарядился и отправился на место, дабы исследовать явление. Оказалось, проклятие завелось в камине — оно было похоже на клубок шерсти, который двигался сам собой, безо всякого ветра или сквозняка, и, как я понял, питалось неловкостью людской, усугубляя её до крайности. Я запечатал его в горшок, но по пути из особняка — оказия, сударь! — споткнулся о порог, уронил горшок, и он разбился вдребезги. Проклятие вырвалось и ударило в меня, негодное. Три дня я ходил сущим посмешищем, падая на ровном месте, как подкошенный. Три дня я терял очки, забывал, куда задевал ключи от шкафов, и дважды скатился с лестницы в подвал, к великому удовольствию моей супруги, которая сказала: «Поделом тебе, Гриша, за то, что нос вечно в книгах, а под ноги не глядишь». Я же сказал ей, что это сугубо научное явление, а не моя природная рассеянность, и запечатал проклятие заново, уже во второй раз, и положил его на верхнюю полку, подальше от своих немощных ног. Однако до сих пор, признаться, иногда спотыкаюсь о порог. И боюсь теперь, что это не проклятие, а возраст. Или просто привычка, выработанная годами».
Зарубин расхохотался в голос, и его смех эхом разнёсся по подвалу, отражаясь от сводчатых стен и пугая пауков в углах. Он давно не смеялся так громко и так искренне — с последнего раза, кажется, минуло несколько лет, если не целое десятилетие. Он представил себе этого Григория Львовича — сутулого, в очках, с вечно растрёпанными волосами, который спотыкается на ровном месте, теряет очки, кубарем скатывается с лестницы и при этом продолжает вести дневник с таким философским спокойствием, будто описывает не свои злоключения, а погоду за окном. "Вот бы мне такое терпение", — подумал он, утирая выступившие от смеха слёзы. — "Или хотя бы такие очки, чтобы не жалко было потерять".
Зарубин уже хотел перевернуть следующую страницу, когда услышал за спиной лёгкий скрип. Он обернулся, ожидая увидеть Марфу Ефремовну, но на этот раз она стояла не за ним, а у самого входа в подвал, сложив руки на груди и глядя на него с выражением, в котором смешались искреннее удивление и неодобрение, как у классной дамы, застигшей гимназиста за курением в уборной.
— Вы смеётесь? — спросила она скептически, приподняв бровь. — Я, признаться, полагала, что вы вообще не умеете смеяться, коллежский советник. У вас лицо такое, как у человека, который весь день жевал лимоны без сахара и запивал их уксусом.
Зарубин усмехнулся, покачал головой и махнул рукой в сторону дневника, давая ей понять, что не стоит так строго судить.
— Я не смеюсь, я кашляю, — сказал он с притворной серьёзностью. — У меня, знаете ли, аллергия на старые книги, пыль и, простите за выражение, на излишнюю набожность некоторых библиотекарей.
— Аллергия на старые книги, — повторила она с насмешкой, склонив голову набок. — А я-то думала, что у вас аллергия на вежливость и чужое мнение. Но коли вы смеётесь, значит, нашли что-то забавное в моём подвале. Поделитесь, коллежский советник, а то я уже запамятовала, когда в последний раз слышала смех в этих стенах. Разве что в прошлом году один студент громко хохотал над книгой про разведение кроликов. Я так и не поняла, что там было смешного, но он хохотал до икоты и упал со стула. Пришлось звать лекаря.
Зарубин махнул рукой на дневник, всё ещё улыбаясь.
— Там ваш Григорий Львович описывает, как он проклятие неловкости на самого себя напустил и три дня падал с лестницы, да ещё и супруга его отчитала, как мальчишку. И, судя по всему, он рассказывает это с таким смаком, будто вспоминает не о собственных унижениях, а о забавном приключении в дальних странах.
Марфа Ефремовна хмыкнула и чуть заметно улыбнулась — впервые за всё время их знакомства. Улыбка была короткой, почти мимолётной, но Зарубин успел её разглядеть и даже подивился, как это сухое лицо может преображаться, когда на нём проступает живое чувство.
— Ради Бога, — сказала она с лёгкой дрожью в голосе, но без обычной колкости. — Не рассказывайте никому, что я считаю это забавным. Совсем не пристало старухе в годах смеяться над чужими злоключениями. Однако ж, сказать по правде, было занятно. Я когда-то тоже читала этот дневник, лет, почитай, пятнадцать назад, и чуть не поперхнулась чаем от смеха. А если уж совсем честно, Григорий Львович был редким чудаком, из тех, кого называют «не от мира сего». Мог просидеть в подвале с утра до вечера, разглядывая горшки, а вечером прийти домой, сесть за стол и забыть, как его, прости Господи, звать. Но он любил своё дело, это точно. И я, признаться, тоже.
Зарубин поднял на неё взгляд. В её голосе звучала такая искренняя, неподдельная грусть, что он на мгновение забыл о своей обычной раздражительности и спросил мягче, чем обычно, почти участливо:
— А вы с ним были знакомы? Или, может статься, состояли в родстве?
Она помолчала, глядя куда-то в сторону, на стеллажи с пыльными папками, будто искала ответ среди бумаг. Потом тихо, словно нехотя, ответила:
— Я была его ученицей. Два года он наставлял меня в науке распознавания магии в бытовых предметах. Я полагала сначала, что это простая ремесленная хитрость, ан нет — оказалось, искусство. Или проклятие, с какой стороны посмотреть. Он научил меня видеть то, что другие не замечают. И слышать то, о чём другие молчат. За это я ему благодарна по гроб жизни.
Она подошла ближе, бесшумно ступая по бетонному полу, и указала пальцем на дневник, лежащий перед Зарубиным:
— Читайте дальше, коллежский советник. В самом конце вы найдёте то, что вам очень пригодится. Список всех горшков, всех мест, всех колодцев и схоронов. Григорий Львович был слишком дотошным, чтобы не оставить карту своих собственных кладов. Однако ж он боялся, что его записи могут попасть в чужие, недобрые руки, поэтому зашифровал их на свой манер. Ежели вы сумеете разобрать этот шифр — вам откроется многое. Ежели нет — извольте готовиться к новой головной боли, ибо без этого вам не сдвинуться с места.
Она повернулась и пошла к лестнице, но у первой ступени остановилась и добавила, не оборачиваясь, с прежней насмешкой, но чуть мягче:
— И, ради всех святых, не смейтесь больше в подвале. Я уж было подумала, что у меня там крысы завелись, да ещё и хриплые такие, с простудой.
Зарубин проводил её взглядом и, оставшись один, снова раскрыл дневник. Он перелистнул несколько страниц, пропуская хозяйственные записи и жалобы на сквозняки, пока не добрался до самого конца тетради. Там был вклеен лист плотной, пожелтевшей бумаги, на котором рукой Григория Львовича — размашистой, чуть дрожащей от возраста — была нарисована карта Колывани. На карте красными чернильными точками, похожими на капли крови, были отмечены места — колодцы, дома, церкви, амбары и даже один огород на окраине, который, судя по условным обозначениям, пользовался у Григория Львовича особым вниманием. Рядом с каждой точкой стояли цифры и буквы, которые Зарубин сначала принял за случайные помарки, но потом понял, что это шифр. Он был не слишком сложным — простая перестановка символов, возможно, ключом служила какая-то книга, — но чтобы его разгадать, требовалось время и терпение, а этого у Зарубина как раз было в избытке. "Огород", — подумал он, разглядывая загадочную отметину. — "Какого рожна Григорию Львовичу понадобилось консервировать проклятие в огороде? Что там могло быть? Картошка? Капуста? Или, может статься, нечто более занятное, вроде грядки с петрушкой, которая ночами пела романсы?"
Он свернул карту, сунул её в карман сюртука и закрыл дневник, чувствуя, как в висках начинает пульсировать знакомая боль — не слишком сильная, но настойчивая, как назойливый собеседник. Она напоминала ему о том, что он на правильном пути, что ответы близко, и что скоро он будет знать о Колывани больше, чем её собственные жители.
Когда он поднялся наверх, Марфа Ефремовна уже стояла у входа, и её лицо было не насмешливым, а сосредоточенным, с лёгким оттенком тревоги, которую она пыталась скрыть за привычной сухостью.
— Вы нашли карту, — сказала она, не столько спрашивая, сколько утверждая.
— Нашёл, — коротко ответил Зарубин, похлопывая себя по карману. — И я намерен разобраться в этом шифре, чего бы мне это ни стоило.
— Смотрите, не наломайте дров, — сказала она с неожиданной серьёзностью. — И не торопитесь, коллежский советник. Сначала разберитесь с тем, что уже отыскали. А потом уже идите за новым. И запомните, что я вам скажу: не всё, что закопано в земле, стоит откапывать. Иное лучше оставить там, где оно лежит, ибо, вынув одно, вы можете потревожить другое, и тогда держитесь. Особенно если вещи те тянут за собой цепную реакцию, как бы выразился Григорий Львович.
Зарубин усмехнулся и поправил картуз.
— Я, сударыня, всегда откапываю всё до конца. Потому что это моя работа. И, как говаривал мой покойный наставник, «Ежели не выкопать зло, оно само тебя выкопает».
— Тогда, — Марфа Ефремовна чуть склонила голову, и в голосе её послышалось что-то похожее на сочувствие, — удачи вам, коллежский советник. Она вам понадобится. И не говорите потом, что я вас не предупреждала.
Зарубин молча кивнул и вышел из библиотеки на площадь. Туман почти рассеялся, и солнце наконец-то пробилось сквозь облака, освещая мокрые крыши и грязные мостовые. Ворона на столбе каркнула, будто прощаясь с ним, и перелетела на другую ветку. Он пошёл обратно в департамент, но по пути остановился у старого колодца. Мужчина почувствовал, что за ним стоит нечто большее, чем просто проклятие. Нечто, что Григорий Львович пытался спрятать, а кто-то другой — откопать. Он заглянул внутрь, и оттуда, из глубины, донеслось слабое эхо — будто что-то там, внизу, звало его, шептало, подманивало, как старая знакомая, которая знает все его секреты. Зарубин отпрянул, потёр виски и решил, что сегодня с него достаточно открытий.
Вернувшись в свой кабинет, Зарубин запер дверь на засов, сел за стол и открыл дневник на последней странице. Там была запись, сделанная за месяц до смерти Григория Львовича — мелким, нервным почерком, с пропусками букв и кляксами:
«Я боялся, что меня не поймут, судари мои. Боялся, что кто-то неведомый откроет мои горшки и выпустит зло на волю, а зло, оно, как известно, языка не имеет, но вред наносит ощутимый. Однако больше всего я боялся, что меня попросту забудут. Сотрут из памяти, как грязь с подошвы. И потому я оставил этот дневник, дабы нашедший его знал — я делал это не ради корысти и не ради славы. Я делал это, чтобы защитить. Ежели вы читаете эти строки, стало быть, вы — тот самый человек, которому суждено продолжить моё дело. Берегите себя, сударь мой. И не лезьте в чёрный колодец без фонаря. Это я уже проверил. И не советую повторять».
Зарубин закрыл дневник и посмотрел в окно. Солнце уже клонилось к закату, окрашивая остатки тумана в багряные и рыжие тона. Где-то вдалеке, за домами, слышался тягучий, утробный звон колокола — начиналась вечерняя служба в церкви. Мужчина вздохнул, достал из кармана карту и разложил её на столе. Красные точки горели на пожелтевшей бумаге, как глаза неведомого зверя. Он начал разбирать шифр, понимая, что завтра у него будет долгий, очень долгий день.
— Ну что ж, Григорий Львович, — прошептал он, водя пальцем по карте. — Будем знакомы. Будем знакомы заочно.
Глава 6. Первая жертва
Проснувшись от собственного храпа утром шестого дня, первое, что почувствовал Зарубин, лёжа на жёсткой гостиничной кровати, лицом в подушку — это то, как в затылке пульсирует знакомая, уже почти родная боль. За ночь он так и не разобрал шифр Григория Львовича до конца, однако успел понять главное: на карте было отмечено не менее десятка мест, где могли храниться горшки. И одно из них — дом купца на Сенной улице, где, по словам дневника, когда-то обитало проклятие неловкости, но теперь, судя по свежим записям в архиве, могло быть что-то похуже. "Что ж, пора браться за дело", — мысленно сказал себе Зарубин, и поднявшись с кровати, уныло побрёл умываться ледяной водой из графина.
Мужчина натянул сюртук, который уже давно требовал стирки, но в Колывани, к сожалению, не было ни одной порядочной прачки, а если и была, то она, судя по запаху, стирала только свои простыни. Зарубин вышел из гостиницы, плотно прикрыв за собой дверь, и, снова отложив завтрак, направился прямиком на Сенную улицу. Город встретил его свежим утренним туманом, который уже начал рассеиваться, и редкими прохожими, которые спешили по своим делам, стараясь не замечать приезжего чиновника. Впрочем, за это Зарубин был им даже благодарен, потому что и сам не горел желанием здороваться с местными — он знал, что от них, скорее всего, не дождёшься ничего, кроме жалоб на погоду и на дороги.
Сенная, как в общем-то и ожидал мужчина, оказалась узкой и кривой улочкой, застроенной деревянными домами, которые глядели на мир подслеповатыми оконцами. У одного из таких домов — двухэтажного, с резными наличниками и покосившимся крыльцом, стояла повозка, а рядом с ней на крыльце сидела женщина в платке и громко плакала, в перерывах между всхлипываниями причитая так, что слышно было, наверное, на соседней улице.
— Ой, горе-то какое, ой, беда-то какая! — рыдала она, размазывая слёзы по щекам. — Барин мой, единственный кормилец, а что с ним приключилось-то! Ещё вчерась сидел за столом, чай пил, а сегодня встал — и не помнит, как его звать! Сидит, глаза таращит, как телок на новые ворота, и молчит! Хоть ты ему говори, хоть нет, хоть щипай, хоть бей — никакого ответа! — Причитала невидимому собеседнику женщина.
Зарубин приподнял бровь и подошёл ближе. Женщина, заметив приближающегося незнакомца, тут же умолкла и уставилась на него с подозрением.
— Вы кто такой будете? — нахмурившись, спросила она, вытирая слёзы кончиком платка. — Не из полиции ли? Или, может, из управы? Потому что коли из управы, то мы уже посылали, но они сказали: «Сами разбирайтесь, у нас своих дел невпроворот».
— Не из полиции. И не из управы. Я из департамента, — ответил Зарубин, показывая удостоверение. — Коллежский советник Зарубин Панкратий Демьянович. А вас как звать?
— Прасковья я, Прасковья Никитична. — Женщина хлопнула носом и икнула.
Зарубин кивнул и продолжил:
— Очень приятно. Так уж вышло, я невольно услышал про ваше несчастье. Не расскажете ли поподробней?
Прасковья подозрительно оглядела мужчину с ног до головы, видимо, пытаясь понять, можно ли ему доверять, но, убедившись, что перед ней не ряженый, а настоящий чиновник, снова начала причитать:
— Ах, батюшка, случилось-то что! Муж мой, Силантий Степаныч, третьего дня ещё был как огурчик — бодрый, весёлый, даже ругался на приказчиков. Ещё вчерась лёг спать здоровым, а сегодня утром встал — и всё! Память как корова языком слизала! Ни меня не узнаёт, ни детей, ни дома своего! Сидит на лавке, глядит в стенку и молчит, только изредка говорит: «Где я? И кто я?». Я ему говорю: «Ты Силантий Степаныч, купец второй гильдии, женат на мне, Прасковье, имеешь троих детей и лавку на базаре». А он глядит на меня пустыми глазами и говорит: «А я не помню». Вот ведь горе-то какое!
Зарубин почувствовал, как в висках начинается привычное пульсирование — несильное, но настойчивое. "Здесь есть магия", — понял он. — "И она явно связана с этим делом".
— Чтобы понять, что именно произошло с вашем мужем, — начал мужчина, — мне необходимо его осмотреть — прямо сейчас. Проведите меня к нему, будьте любезны.
Женщина закивала, и, тут же подскочив, схватила Зарубина под локоть и повела в дом. Внутри было сумрачно, пахло квашеной капустой и старыми половиками. В горнице на лавке сидел мужчина лет пятидесяти, с окладистой бородой и некогда красным лицом, которое теперь приобрело сероватый оттенок и выглядело растерянным. Купец смотрел перед собой отсутствующим взглядом и, казалось, не замечал никого вокруг.
Зарубин подошёл к мужчине, присел рядом с ним на корточки и заглянул ему в глаза. Вроде бы ничего аномального, однако от Зарубина не укрылась та самая тягучая пустота в глубине глаз, которую он уже видел у людей, поражённых проклятием забвения.
— Силантий Степаныч, — сказал он громко и чётко. — Вы меня слышите?
Купец медленно повернул голову и уставился на Зарубина всё тем же отсутствующим взглядом.
— Я — кто? — медленно произнёс он сиплым голосом. — А вы — кто?
— Я коллежский советник, зовут меня Панкратий Демьянович Зарубин, — терпеливо объяснил мужчина. — Вы помните, что случилось вчера вечером?
Купец нахмурился, словно пытался что-то вспомнить, но безуспешно.
— Не помню, — выдохнул он и отвернулся к стенке.
Зарубин перевёл взгляд на сундук, который стоял в углу горницы — старый, дубовый, окованный железом. На его крышке красовалась чёрная сургучная печать, та самая, с книгой и перьями. Мужчина почувствовал, как боль в затылке усиливается, и понял: перед ним источник.
— Этот сундук, — начал он, поворачиваясь к купчихе и указывая на находку. — Откуда он у вас?
Прасковья замялась, переступая с ноги на ногу.
— Да это… это, батюшка, старый хлам. Муж его ещё у покойного архивариуса купил лет пять назад, когда тот умер и его вещи распродавали. Думали, там что-то ценное, а там только старые бумаги и тряпьё. Мы его поставили в угол и забыли. А вчерась муж сказал, что хочет его перебрать, открыл, а там… там ничего, только пыль и паутина. А утром он уже и не вспомнил, что открывал.
Зарубин подошёл к сундуку, коснулся рукой холодной крышки и аккуратно провёл по ней пальцем. Печать была целой, но под ней, на самом срезе дерева, виднелась тонкая трещина — будто кто-то пытался открыть сундук, но не смог сломать печать, и проклятие просочилось через щель. "Оно не вырвалось", — понял Зарубин. — "Оно просто… вытекло. Как рассол из плохо закрытой банки. И ударило в того, кто был рядом".
— Прасковья Никитична, — сказал он, оборачиваясь к купчихе. — Где ваш муж хранит ключи от сундука?
— Так вот же, на поясе висели, — пролепетала она, указывая на пустой пояс купца. — Но сегодня утром их почему-то не было. Я искала, искала — нигде нет. Может, он их обронил?
Зарубин усмехнулся про себя. Обронил, как же. Скорее всего, проклятие само их утянуло или кто-то другой, кто знал, что здесь хранится. Мужчина подошёл к купцу, присел рядом и сказал ему прямо в ухо, почти шёпотом:
— Силантий Степаныч, вы помните, что в сундуке? Помните, что вы там нашли?
Купец вдруг вздрогнул, и на его лице на мгновение — всего на мгновение мелькнуло что-то похожее на узнавание. Зарубин успел это заметить.
— Там… там… — прохрипел купец. — Там было что-то круглое. И пахло. Пахло… сладким. И больно стало в голове. А потом… потом всё.
— Потом всё, — повторил Зарубин. — Всё, что было до этого.
Он выпрямился и посмотрел на Прасковью, которая стояла, вытирая слёзы и глядя на мужа с ужасом и надеждой одновременно.
— Ваш муж открыл сундук с проклятием, — констатировал мужчина. — Проклятие забвения. И оно стёрло ему память. Но не всю, — добавил Зарубин, подумав. — Он помнит, что там было что-то круглое и сладкое. Значит, проклятие не до конца сработало. Возможно, из-за того, что печать была не полностью сломана, и оно вышло только частично.
Купчиха всплеснула руками.
— Господи Иисусе! А что же делать-то, батюшка? Как его теперь лечить?
Зарубин почесал затылок и вздохнул.
— Лечить его тут нечем. Проклятие забвения — оно как вода: если вылилось, обратно уже не соберёшь. Но можно попытаться… направить его в нужную сторону. Вернуть ему память, хотя бы частично. Для этого мне надо узнать, что именно ваш муж делал вчера вечером, когда открывал сундук. Может быть, он что-то говорил, вспоминал, или делился чем-то?
Купчиха на мгновение задумалась, а потом вдруг хлопнула себя по лбу.
— Ой, батюшка! Вчерась он ужинал, и за столом разговорился — сказал, что вдруг вспомнил, что Григорий Львович, ну, покойный архивариус, перед смертью оставил ему записку, в которой было сказано, что сундук можно открыть только тогда, когда луна будет в… в каком-то там знаке, я не запомнила. Он сказал: «Вот завтра как раз будет полнолуние, и я открою». А открыл-то вчера! Получается, не дождался!
— Полнолуние, — повторил Зарубин. — Получается, что так. Ваш муж не стал дожидаться нужного времени, а просто решил, что сумеет перехитрить магию. Вот проклятие и ударило в него за эту самонадеянность.
Мужчина подошёл к окну и достал из кармана карту Григория Львовича. Провёл пальцем по красным точкам. Среди отметок был и этот дом, но с подписью: «Открывать только при полнолунии». Зарубин усмехнулся. "Какой же вы были педант, Григорий Львович, если даже проклятия раскладывали по лунным дням".
— Я возьму этот сундук с собой, — заявил Зарубин, повернувшись к купчихе. — Он больше не должен находиться в вашем доме. И, возможно, мне удастся использовать его, чтобы вернуть вашему мужу память.
Купчиха закивала, с благоговением глядя на Зарубина, словно на спасителя.
— Забирайте, батюшка, забирайте! Лишь бы барин мой пришёл в себя!
Зарубин с трудом, при помощи приказчика, который прибежал на шум, вытащил сундук на улицу и погрузил его на подводу, которую любезно предложил сосед-извозчик. По дороге в департамент мужчина сидел рядом с сундуком и размышлял. Что же получается? Григорий Львович оставлял записки. Раз. Предупреждал людей, чтобы они не открывали сундуки до нужного знака. Два. Что из этого следует? Архивариус явно не хотел, чтобы проклятия вырывались наружу. Это факт. Однако бессмысленно отрицать, что есть некто, отчаянно желающий, чтобы они вырывались. И этот «некто» осведомлён, где лежат горшки.
* * *
Возвратившись в департамент, Зарубин внёс сундук в свой кабинет и запер дверь на ключ. Усевшись за письменный стол, он открыл дневник на той странице, где была запись про лунные знаки, и погрузился в чтение. Голова болела, но Зарубин уже привык к этой боли. "Завтра", — подумал он. — "Завтра, возможно, всё встанет на свои места".
Отложив дневник в сторону, мужчина открыл свою записную книжку и начал выводить буквы аккуратным каллиграфическим почерком:
«Шестой день. Появилась первая жертва — купец Силантий Степаныч. Поражён проклятием забвения, которое просочилось через трещину в сундуке. Проклятие было законсервировано Григорием Львовичем с предупреждением: открывать только при полнолунии. Купец ослушался и поплатился памятью. Теперь у меня есть сундук и новая зацепка: Григорий Львович оставлял записки с предупреждениями. Нужно найти их все, чтобы понять, где ещё хранятся горшки, и кому он их завещал после своей смерти. Завтра иду по второму адресу на карте. Боюсь, что вскрытых горшков может быть больше, чем я думал. Голова болит сильнее. Значит, я близок к разгадке».
Зарубин закрыл книжку и посмотрел в окно. Солнце уже садилось за крыши, окрашивая туман в багряный цвет. Где-то далеко завыла собака — так тоскливо, как будто чувствовала приближение чего-то недоброго.
Мужчина зевнул, потёр виски и решил, что пора заканчивать на сегодня.
Завтра будет новый день. И новые открытия.
Глава 7. Шифр и прогулка
Наутро Зарубин проснулся от того, что в дверь гостиничного номера кто-то настойчиво и громко колотил, словно пытался выбить её вместе с косяком. Стук был таким уверенным и нетерпеливым, что походил скорее на барабанную дробь. Мужчина открыл глаза, с трудом сфокусировался на пятне света, пробивающееся сквозь мутное оконное стекло, и с удовлетворением отметил, что его голова — как ни странно — почти не болит. Вместо привычной пульсирующей тяжести в затылке ощущалась лишь лёгкая, почти приятная ломота, похожая на ту, что бывает после долгого, крепкого сна, когда тело наконец-то отпускает напряжение и позволяет себе расслабиться. «Или это просто я привык, — подумал он, кряхтя поднимаясь с кровати и потирая затекшую шею. — Третья неделя в Колывани, а я всё ещё удивляюсь, что не проснулся с криком от очередного кошмара про колодец. Видимо, мой организм наконец-то решил, что бояться бессмысленно, и переключился на режим выживания».
Стук не прекращался, и Зарубин, чертыхаясь сквозь зубы, натянул на себя рубашку и побрёл открывать. На пороге, переминаясь с ноги на ногу и кутаясь в огромный шерстяной платок, стояла Матрёна Степановна — дородная, громогласная баба, которую все в гостинице звали Хозяйкой, и Зарубин подозревал, что это прозвище закрепилось за ней благодаря её любви к порядку и огромным кулакам, способным утихомирить любого постояльца.
— Ваше Благородие! — загремела она, перекрывая шум ветра за своей спиной. — А я вот пришла сказать, что завтрак готов. И если вы сейчас не спуститесь, я всё съем сама, а вам останутся только крошки да остывший чай! — Она говорила так, будто делала ему одолжение, достойное королевской милости, но в глазах её плясали смешинки, которые выдавали добродушный нрав. — Я вам каши наварила, гречневой, с лучком и шкварками! В нашей Колывани такой каши нет нигде, я вам говорю! Люди из соседних губерний приезжают, чтобы у меня кашу отведать, да только я не всем подаю. А вам — подаю, потому что вы при деньгах и при должности, а значит, не станете обижать старуху. И нечего в комнате сидеть, как сыч в дупле! Спускайтесь!
Зарубин хмыкнул, глядя на раскрасневшееся от мороза лицо хозяйки, и чувствувствовал, как из-за её спины в комнату врывается холодный воздух, смешанный с запахом дыма и печёного хлеба.
— Иду, Матрёна Степановна, иду, — буркнул он, пряча улыбку в усы. — Не шумите, а то я подумаю, что вы меня на пожар зовёте.
— А то и есть пожар! — заявила она, разворачиваясь и ступая обратно к лестнице. — У меня щи пригорают, а я тут с вами прохлаждаюсь! Давайте, давайте, живо!
Зарубин закрыл дверь и принялся одеваться обстоятельно, как человек, привыкший, что каждое утро может стать началом неприятностей. Сначала — полотняное бельё, которое было накрахмалено до такой степени, что хрустело при каждом движении, словно осенний лист под ногами. Потом — шерстяная жилетка тёмно-зелёного цвета, купленная ещё в Петербурге у сомнительного торговца, который клялся, что эта шерсть — из овец, пасшихся на альпийских лугах. Зарубин тогда не поверил, но жилетка грела хорошо, и он простил торговцу его маленькую ложь. Поверх — сюртук, который он накануне проветрил на чердаке департамента, ибо от его прежнего запаха, по правде говоря, воротило даже его самого. Сюртук был старым, потёртым на локтях, но чистым, и на этом Зарубин решил остановиться. Тут он заметил, что его рубашка — та самая, что он бросил на спинку стула три дня назад, — оказалась выстиранной и аккуратно сложенной. Мужчина удивлённо приподнял бровь: «Прачка всё-таки есть! А я уж думал, что в Колывани не существует ни одной порядочной женщины, способной взять в руки утюг». Он вспомнил, как вчера оставил деньги на тумбочке с запиской: «Кому следует — за стирку». Видимо, деньги исчезли, а бельё вернулось чистым. Зарубин даже улыбнулся этой маленькой победе над местным бытом.
Завершил туалет картузом, который старательно расправил на голове, и сапогами — старыми, но ещё крепкими, с толстой подошвой, способной выдержать любую колыванскую грязь. Сапоги он смазал гусиным жиром ещё вчера, чтоб не промокали, и теперь они лоснились, как два чёрных жука, готовых к бою.
Когда Зарубин спустился вниз, в общей зале его уже ждал стол. Матрёна Степановна, пыхтя и охая, расставляла тарелки. Пахло так, что у мужчины свело живот — гречневая каша, жареный лук, свежий хлеб, а из самовара, который стоял в углу и шипел, как рассерженный кот, доносился аромат мятного чая. На столе лежали деревянные ложки, солонка с крупной серой солью и кувшин с молоком. Всё было просто, но добротно, по-домашнему, и Зарубин, присев на лавку, с наслаждением втянул ноздрями этот запах.
— Кушайте, ваше благородие, кушайте! — приговаривала хозяйка, подливая ему чай в глиняную кружку. — А то вы у нас всё ходите какой-то смурной, вроде как голодный, или, прости Господи, больной. Я вот вчерась специально для вас каши наварила, а сегодня утром только разогрела, чтобы свежая была. В нашей Колывани такой каши нет нигде, я вам говорю! — Она поставила перед ним миску, от которой поднимался густой пар, и с довольным видом оперлась руками о стол.
Зарубин взял ложку и с аппетитом принялся за еду. Каша была рассыпчатой, с хрустящими шкварками, которые таяли во рту, оставляя приятное послевкусие. Хлеб — тёплым, с хрустящей корочкой, и он макал его в молоко, чувствуя, как тепло разливается по телу, разгоняя утреннюю хмурь. Он уже подумывал о том, что, если бы не проклятия в горшках и не Марфа Ефремовна с её подозрительной улыбкой, он бы, пожалуй, мог бы даже найти в Колывани что-то умиротворяющее.
Зарубин уже доедал вторую миску, когда Матрёна Степановна, суетливо обтирая руки о фартук, подошла к нему снова.
— Ах да, совсем забыла! — воскликнула она. — Тут к вам нынче утром мальчонка какой-то прибегал. Весь замёрзший, губы синие, а в руке конверт. Сказал, что велено передать лично вам, и убежал. Я его даже чаем не успела напоить, сорванец! — Хозяйка полезла в карман передника и достала пожелтевший конверт, перевязанный шерстяной ниткой. На нём не было ни адреса, ни печати, только надпись от руки: «Коллежскому советнику Зарубину. Срочно».
Зарубин нахмурился, взял конверт и разорвал нитку. Внутри лежал лист бумаги, исписанный аккуратным, но чуть дрожащим почерком — женским, с длинными завитками и наклоном вправо.
«Панкратий Демьянович, простите за бесцеремонность. Я знаю, что вы сейчас работаете над шифром Григория Львовича. Не торопитесь с выводами. То, что вы ищете, может быть опаснее, чем вы думаете. Приходите сегодня вечером в библиотеку после восьми. У меня есть кое-что, что может вас заинтересовать. Марфа Ефремовна».
Зарубин перечитал письмо дважды, затем аккуратно сложил его и сунул в карман сюртука. Мысль о том, что библиотекарша идёт на контакт, была одновременно обнадёживающей и тревожной. «Что она хочет показать? Ещё один горшок? Или, может быть, записи Григория Львовича, которые она припрятала от всех? Или это ловушка?» Но он отбросил сомнения — хуже, чем уже есть, не будет.
— Кто этот мальчонка? — спросил Зарубин у хозяйки, которая стояла рядом и с любопытством поглядывала на мужчину.
— Да кто ж его знает! — пожала плечами та. — Беспризорный, наверное. Их тут много по городу бегает — сироты, нищие, дети прислуги. Я его и не приметила толком: нос красный, уши как лопухи, в шапке дырявой. Сказал, что от «той самой» и убежал.
— «Той самой», — повторил Зарубин, усмехаясь. — В Колывани все, кажется, говорят загадками. Ладно, Матрёна Степановна, спасибо за завтрак и за письмо. Я, пожалуй, пойду на свежий воздух — надо проветриться после такой сытной еды, а то разомлею и усну прямо за столом.
Мужчина встал, поправил картуз и вышел на улицу. Стоял морозный, ветреный день. Солнце ещё не взошло как следует, но небо уже посветлело, и туман, который последние дни так плотно окутывал Колывань, наконец-то поредел до состояния прозрачной дымки, сквозь которую проступали контуры крыш, покрытых инеем. Зарубин поднял воротник сюртука, глубоко вдохнул холодный воздух, пахнущий дымом из печных труб и замёрзшей землёй, и ступил на мостовую. Снег ещё не выпал, и под ногами хрустела ледяная корка, готовая вот-вот превратиться в настоящую зимнюю дорогу.
Вместо того чтобы сразу направиться в департамент, Зарубин решил пройтись по городу, чтобы собраться с мыслями и заодно проверить кое-какие приметы на карте, которые он вчера наметил. Сенная улица, где жил купец Силантий, уже была проверена. Церковь на окраине — тоже, но там его опередили. Оставались старый огород, дом вдовы на Заречной и колодец у мельницы. Он решил начать с огорода, который находился на самом краю города, у самого леса.
Утро встречало его жизнью: торговки расставляли лотки с квашеной капустой, мочёными яблоками и сушёной рыбой, которая висела гирляндами на верёвках и была похожа на праздничные украшения. Где-то в глубине двора слышался звук пилы — кто-то заготавливал дрова на зиму. Зарубин остановился у одной из лавок, разглядывая глиняные горшки, стоящие на прилавке, и с улыбкой подумал, что теперь он будет смотреть на любую посуду с подозрением. Один из горшков показался ему подозрительно знакомым — такой же тёмный, с ободком, и он даже наклонился, чтобы проверить донышко, но там не было печати. «Слава богу, обычная посуда, — выдохнул он, — а то я уже начал видеть проклятия повсюду».
Зарубин прошёл мимо лавки, где из дверей валил пар — там пекли свежий хлеб, и аромат был настолько густым и насыщенным, что мужчина на секунду задержался, вдыхая его полной грудью. Хлеб в Колывани пекли, судя по всему, по старинным рецептам, с добавлением тмина и каких-то трав, которые делали его особенно ароматным. Мужчина даже подумал о том, чтобы купить буханку на обратном пути, но передумал — лучше сосредоточиться на деле.
Свернув в переулок, который вёл к окраине, Зарубин невольно обратил внимание, что городские дома постепенно начали редеть, уступая место огородам и пустырям. Ветер здесь дул сильнее, и Зарубин зябко поёжился, поднимая воротник ещё выше. Наконец он увидел тот самый огород, отмеченный на карте, — небольшой участок, окружённый покосившимся плетнём. В центре него стояла старая, перекошенная от времени деревянная беседка, а рядом — колодец, почти полностью заросший бурьяном. Зарубин осторожно подошёл к нему и заглянул внутрь. Колодец оказался неглубоким и пустым — вместо воды на дне лежали сухие листья и мусор. Распрямившись, мужчина оглянулся по сторонам, и тут его внимание привлёк небольшой бугорок земли рядом с беседкой, который выглядел так, будто его недавно кто-то разрывал.
Подойдя к беседке, Зарубин присел на корточки и провёл рукой по земле. Она была взрыхлена, и под слоем сухой травы виднелся край глиняного горшка. Сердце Зарубина забилось чаще. Он начал раскапывать землю руками, чувствуя, как мороз обжигает пальцы, и через несколько минут мужчина уже держал в руках горшок, запечатанный чёрным сургучом с уже знакомым гербом — книга, плющ, три пера. Печать была целой. Голова отозвалась глухой, но терпимой болью — проклятие внутри было сильным, но не настолько, чтобы сбить Зарубина с ног.
— Попался, голубчик, — ехидно прошептал он, счищая землю с горшка. — Марфа Ефремовна тебя не нашла. А это значит, что я тебя забираю.
Зарубин сунул горшок в мешок, который предусмотрительно захватил из департамента, и, отряхнув руки, направился обратно. Настроение у него значительно улучшилось — ещё бы, первая победа за долгое время. Он даже насвистывал что-то себе под нос, пока шёл по пустынной улице, но свист сразу же оборвался, когда из-за поворота вынырнула знакомая сгорбленная фигура в платке. Она стояла у забора и, казалось, ждала его.
— Марфа Ефремовна? — удивлённо спросил мужчина, замедляя шаг.
Старуха медленно повернулась и посмотрела на него поверх очков. В руках она держала палку, которой опиралась на землю.
— А вы всё-таки нашли огород, коллежский советник, — сказала она без всякого удивления. — Я знала, что вы не остановитесь. Но предупреждаю: этот горшок я сама закопала пять лет назад, чтобы он не попал в чужие руки.
— Вы?.. — удивился Зарубин, и после небольшой паузы вновь заговорил: — Вы ведь тут не просто книжками заведуете, а?
— Какая проницательность. — Фыркнула женщина. — Верно мыслите, Ваше Высокоблагородие. Я та, кто пытается не допустить хаоса. Но сейчас я не могу говорить. Приходите вечером, как я просила. Тогда и поговорим. А этот горшок... он пока у вас. Только не открывайте его до полнолуния. Это проклятие страха. Если оно вырвется, город охватит паника.
Зарубин сжал мешок покрепче.
— Хорошо. Я приду. И я не буду открывать горшок до полнолуния, можете быть уверены. Но вечером я жду объяснений.
Марфа Ефремовна кивнула и, не оборачиваясь, пошла прочь, скрываясь за поворотом. Зарубин смотрел ей вслед и чувствовал, что эта встреча переворачивает его представления о ней. «Она не враг, — наконец озвучил собственную мысль он. — Она пытается сохранить равновесие. Но почему она тогда опередила меня у церкви? Может быть, просто проверяла, не вскрыл ли кто-то горшок до неё?»
* * *
Когда Зарубин вернулся в департамент, то застал Телегина в его кабинете за странным занятием: тот стоял перед зеркалом, прикладывая к своему лицу кусок говядины, чтобы убрать синяк под глазом. Зарубин усмехнулся, но промолчал, хотя мысленно отметил, что Телегин явно влип в какие-то неприятности помимо департаментских дел. Увидев Зарубина с мешком, Телегин вздрогнул и чуть не уронил мясо.
— Панкратий Демьянович! — воскликнул он. — Что это у вас?
— Находка, — коротко ответил Зарубин, выкладывая горшок на стол. — С огорода. Закопанный. Целая печать. Марфа Ефремовна сказала, что это проклятие страха и открывать его можно только в полнолуние. Кстати, она ждёт меня сегодня вечером. — Он вытащил письмо и протянул Телегину. — Вот, полюбуйтесь.
Телегин прочитал письмо и побледнел.
— И вы пойдёте?
— А почему бы и нет? — пожал плечами Зарубин. — Хуже, чем уже есть, всё равно не будет. И эта женщина, возможно, знает что-то, что нам поможет. А вы пока, Алексей Пафнутьевич, подготовьте фонари и верёвки. И лом не забудьте. Тот, что я просил вчера. Мы сегодня ночью проверим ещё одно место — мельницу. Если Марфа ещё не была там, мы должны успеть.
Телегин тяжело вздохнул, но спорить не стал, понимая, что это бесполезно. Вместо этого он предложил чай, и Зарубин согласился — от утренних приключений у него совсем пересохло в горле. Чай оказался на удивление приличным, с мёдом и лимоном, и Зарубин даже похвалил Телегина за его умение заваривать, на что тот ответил смущённой улыбкой.
Остаток дня мужчины провели за подготовкой: Зарубин переписал расшифрованные названия из карты в свою записную книжку, проверил горшок на целостность, а Телегин, дрожа как осиновый лист, собрал в мешок фонари, верёвки и небольшой лом, который нашёл в кладовке. За окном темнело, и вскоре на город опустился холодный, звёздный вечер.
Зарубин выглянул на улицу — мороз был сильным, небо чистым, и луна, тонкий серп, только начинала подниматься над горизонтом. Он натянул поверх сюртука старый тулуп, который нашёл в департаменте и который, судя по запаху, принадлежал не одному поколению сторожей, и вышел на крыльцо. Ветер стих, но холод стал ещё ощутимее, и Зарубин на мгновение поднял взгляд к небу, разглядывая россыпь звёзд, мерцающих в морозной дымке.
— Ну что ж, Марфа Ефремовна, — сказал он вслух, обращаясь к пустоте. — Посмотрим, что вы там приготовили. Надеюсь, ваш чай будет хотя бы горячим.
Он закрыл за собой дверь и направился через площадь к библиотеке, оставляя за спиной тёплый свет департаментских окон. Мороз щипал лицо, и изо рта вырывался пар, таящий в воздухе, но Зарубин шёл уверенно, ощущая, что сегодняшняя встреча может стать поворотной во всей этой истории. В кармане он держал горшок с проклятием страха — и хотя обещал не открывать его до полнолуния, он был готов к любым сюрпризам, которые могла преподнести ему эта загадочная старуха.
А на чёрном небе над Колыванью, между редкими облаками, мерцала всё та же тонкая, острая луна, словно насмехаясь над всеми его планами.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
