Обложка Алтарь для бессмертия

Алтарь для бессмертия

SARA FOX BAREN

0% прочитано
Стандартный
SARA FOX BAREN

Алтарь для бессмертия

Пролог

Ветер 1845 года носил в себе шепот перемен и запах угасающих свечей. Он гулял по узким улочкам Уилтшира, стучал ставнями добротных фермерских домов и затихал, словно в почтительном страхе, у стен старой церкви Святого Квирина. Здесь время, казалось, не текло, а застыло, как воск на подсвечниках, в густом, сладковатом воздухе ладана и старого камня.

И в этом застывшем времени, подобно идеально ограненному алмазу в простой оправе, сиял отец Томас Реддл.

Он проповедовал о милосердии, и в его голосе звенела такая убедительная нежность, что самые черствые сердца сжимались. Он наклонялся к больным, и те, казалось, выздоравливали от одного прикосновения его бледных, длинных пальцев. Девушки, опускаясь на колени перед исповедальней, краснели не от стыда за грехи, а от его внимательного, спокойного взгляда, будто он один видел в них нечто особенное, сокровенное. Для прихожан он был живой иконой, чудом, посланным в их глухую паству.

Они не видели, что читает он по ночам, когда в церкви оставался лишь он да каменные лики святых. Не слышали шепота на языке, который не значился ни в одном из церковных фолиантов. Не чувствовали, как от его кожи в моменты сосредоточенности веяло холодом, не церковной прохладой, а леденящим холодом глубокой, древней бездны.

Он собирал нечто большее, чем молитвы. Он собирал веру. Он собирал жизни. И для своей великой цели, для первого, пробного шага в вечность, ему требовалось нечто редкое — абсолютно чистая, самоотверженная душа. Та, что любит не за что-то, а вопреки всему. Та, что отдаст себя без остатка, приняв жертву за милость.

Такой душой оказалась Катерина.

Ее история не войдет в летописи. Никто не напишет баллады о дочери фермера с глазами цвета утреннего неба и тихим голосом. Ее смерть запишут в приходскую книгу аккуратным почерком кюре: «Скончалась внезапно, от упадка сердечных сил». По ней отслужат одну, самую обычную панихиду.

Но кое-что в этой записи будет ложью.

Потому что когда в ту осеннюю ночь в склепе под алтарем погасли последние черные свечи, на свете появилось нечто новое. Не душа, вознесшаяся в рай, и не просто тело, опущенное в сырую землю. Появился тайник. Первая опора моста, который один человек вознамерился перекинуть через бездну смерти.

А на бледной коже Катерины, там, где должно было биться сердце, переполненное любовью, остался знак. Не синяк, не пятно природы. Четкий, темный, словно выжженный изнутри отпечаток: безмолвный череп и змея, выползающая из его оскала. Печать творца на своем творении. Молчаливая клятва в том, что ничто — ни Бог, ни человек, ни сама смерть — не сможет отнять у Томаса Реддла то, что он решил сохранить навсегда.

И пока первый снег ложился на могилу у церковной ограды, он, поправив рясу, улыбался прихожанам. Его путь только начался. А под ногами, в немой темноте, лежал краеугольный камень его бессмертия — пронзенный любовью и предательством, отмеченный змеиным устьем.

Глава 1. «Овечка в стаде»

Метель, поздняя, запоздалая и потому особенно злая, принялась вымещать свою недолгую власть над Уилтширом. Она засыпала колею дороги, секла колючими иглами по щекам и залепляла глаза. Иван, отец Катерины, тяжело сопел, втягивая голову в поднятый воротник грубого сукна, и покрикивал на старую кобылу, которая фыркала и упиралась, недовольная необходимостью тащить телегу в такую погоду.

Катерина сидела, закутанная в большой, потертый платок, и смотрела сквозь белесую пелену вперед, туда, где, как она знала, должен был выситься темный силуэт колокольни Святого Квирина. Ее пальцы, затянутые в вязаные митенки без кончиков, нервно перебирали складки простого шерстяного платья. Не холод гнал их с отцом в это воскресное утро сквозь непогоду. Гнала нужда.

Не нужда в хлебе — свой хлеб у них был. А нужда в спасении. Или, как выразился накануне Иван, хмуро глядя на тлеющие угли в камине:

— Промыть душу. А то закиснем тут, как осенняя ботва.

У Катерины на душе было тихо, но смутно. Не грех тяготил ее — жизнь ее была проста и чиста, как стежок по полотну. Тяготила эта самая тишина, эта предсказуемость восходов и закатов, мычания коров и скрипа половиц. Она чувствовала, как в ее молодой груди зреет что-то большое и невысказанное, тоска по какому-то иному свету, нежели тусклое пламя лучины. И она молилась, чтобы Бог указал ей путь.

Церковь возникла перед ними внезапно, будто вырастая из самой метели. Массивная, серая, с узкими, как бойницы, окнами. Снег ложился на плеши кровли и на плечи каменных горгулий, стекавших с карнизов. Но даже сквозь вой ветра от здания веяло не просто холодом камня, а странным, притягательным спокойствием. Как от глубокого, замерзшего озера.

Иван привязал лошадь под навес, кряхтя и отряхиваясь. Катерина, сбивая снег с подола, робко взглянула на тяжелые дубовые двери, украшенные коваными полосами железа. Они казались вратами в иной мир.

Внутри было тихо. Тишина здесь была иная, чем дома: густая, насыщенная запахом воска, ладана и старого дерева, вибрирующая отзвуками недавно отзвонившей обедни. Горстка прихожан, в основном местные фермеры с семьями, сидела на темных, отполированных временем скамьях. Их лица в полумраке казались высеченными из того же дуба — суровыми, замкнутыми.

Иван нашел место с краю, снял шапку, крепко выжал ее в руках и опустился на колени, тяжело вздыхая. Катерина сделала то же, машинально крестясь. Ее глаза привыкали к свету. Он струился сквозь высокое витражное окно за алтарем, окрашивая воздух в приглушенные тона кроваво-красного и скорбно-синего. Пылинки танцевали в этих разноцветных лучах, словно мелкие, благоговейные духи.

И тогда она увидела его.

Отец Томас стоял у аналоя, склонившись над толстой книгой. Луч света из окна падал точно на его профиль, озаряя высокий лоб, прямой нос, четкую линию скулы. Он был молод, гораздо моложе прежнего кюре. Его черная сутана сидела на нем безупречно, не скрывая, а подчеркивая стройность фигуры. Он перелистывал страницу, и движение его руки было удивительно плавным, почти бестелесным.

Катерина замерла. Она видела священников и прежде — бородатых, сутулых, с огрубелыми руками и громовыми голосами. Этот был иной. Он напоминал не служителя у алтаря, а самого архангела с фрески — прекрасного, отстраненного, недосягаемого. В его позе не было ни суеты, ни показного смирения. Была тихая, уверенная сила.

Он поднял голову, чтобы обратиться к старой вдове Мэрион, подошедшей с вопросом. И Катерина увидела его глаза. Даже с этого расстояния они поразили ее. Темные, глубокие, они, казалось, не отражали цветной церковный свет, а поглощали его, храня в своей глубине. И в них была такая сосредоточенная, почти неземная внимательность, будто каждое слово вдовы было для него откровением величайшей важности.

Он улыбнулся. Улыбка не тронула его глаз, но преобразила все лицо, смягчив его строгие линии. Вдова Мэрион, обычно брюзгливая и колючая, расцвела в ответ, закивала и отошла, судя по всему, успокоенная.

«Он святой», — пронеслось в голове у Катерины с такой внезапной и непоколебимой уверенностью, что у нее перехватило дыхание. Это было то самое чувство, ту самую тоску по свету, которую она не могла определить. Вот он. Здесь.

Иван тронул ее за локоть, шепча, что нужно поставить свечу. Она кивнула, не в силах отвести взгляд. Когда они подошли к ставенкам с тонкими восковыми свечами, отец Томас обернулся. Его взгляд скользнул по Ивану, кивнувшему с почтением, и остановился на Катерине.

Это не был быстрый, оценивающий взгляд мужчины на молодую девушку. Это был взгляд изучающий, проникающий. Он длился всего миг, но Катерине показалось, что он увидел все: и простоту ее платья, и трепет в ее руках, и ту невысказанную тоску в ее сердце. В его взгляде не было ни тепла, ни осуждения. Было… признание. Как если бы он опознал в ней что-то знакомое.

Он медленно кивнул, едва заметно, и снова обратился к книге.

Катерина взяла свечу. Пламя дрожало в ее пальцах, отливаясь желтым на темном воске. Она искала глазами образ, перед которым хотела поставить ее, и невольно выбрала не знакомую лик Спасителя, а маленькую, потускневшую икону архангела Михаила в дальнем углу. Того, кто поражает змия.

Когда она вставляла свечу в песок, ее рука дрогнула. Капля горячего воска упала ей на палец, обжигая кожу. Она вздрогнула и поднесла палец к губам.

«Знак», — мелькнула у нее странная, беспричинная мысль.

Когда они выходили из церкви, метель уже стихала. Солнце, бледное и холодное, пробивалось сквозь разорванные облака. Иван, довольный исполненным долгом, говорил что-то о том, что новый батюшка, видать, человек умный, и службы у него, слышно, душевные.

Катерина молчала. Она обернулась, чтобы в последний раз взглянуть на тяжелые двери. На ступенях, чистых от снега, словно его и не было, стояла одинокая ворона. Птица не клевала крошки, не искала пищи. Она сидела неподвижно, блестящим черным глазом уставившись на Катерину. Потом медленно, с неестественной плавностью, повернула голову и устремила взгляд на высокое окно ризницы, скрытое от людских глаз.

Испуганная чем-то в этом слишком осознанном взгляде, Катерина поспешила за отцом к телеге. На пальце, под грубой тканью митенки, ныло маленькое пятно от воска, как крошечное, еще не прочитанное клеймо.

А в ризнице, за плотной дубовой дверью с железными засовами, отец Томас Реддл стоял у окна, глядя, как телега удаляется в сторону фермы. В его пальцах он медленно перекатывал тяжелое нательное распятие, но мысли его были далеки от Голгофы.

«Интересно, — размышлял он про себя, и в его темных глазах вспыхнул холодный, подобный лезвию, интерес. — Совсем юная. Неиспорченная. Вера в ее взгляде… не слепая привычка, а живой, ищущий огонь. Как чистый лист пергамента».

Он выпустил распятие. Оно повисло на цепи, мерно раскачиваясь, отбрасывая крошечные, прыгающие тени на страницы раскрытого на столе фолианта. На страницах не было латинских молитв. Там были начертаны иные символы, и рисунки, от которых стыла кровь.

— Идеальный сосуд требует идеальной подготовки, — прошептал он беззвучно. — Но сначала… нужно проверить его прочность.

Он улыбнулся той же улыбкой, что дарил прихожанам. Только сейчас в ней не было и тени мягкости. Было лишь предвкушение начала долгого, захватывающего эксперимента.

Глава 2. «Милость палача.»

Трапезная монастыря при церкви Святого Квирина была местом, где время текло густо и медленно, как патока. В этот час она была пуста. Длинный дубовый стол, исчерченный поколениями ножей и пропитанный запахом тушеной капусты и воска, служил Томасу Реддлу и его гостю единственным полем для беседы.

Антонин Дольо не был монахом. Он был другом детства Томаса, редким гостем, чей приезд объяснялся «потребностью в духовном совете». На вид — состоятельный, слегка усталый господин в дорогом, но неброском сюртуке. Его взгляд, острый и насмешливый, выдавал ум, привыкший оценивать мир не с позиций веры, а с точки зрения выгоды и внутренней убежденности в превосходстве над ним.

— Итак, ты нашел глину для своего сосуда? — спросил Антонин, отпивая из простого глиняного кубка. Вино в нем было отменным, не монастырским кисляком. Его Томас держал для особых случаев.

— Я нашел не глину, Антонин. Я нашел алебастр, — поправил его Томас, проводя кончиком пальца по сухому древесному сучку на столе. — Чистый, податливый, ждущий руки мастера.

— Дочь фермера. Звучит… просто.

— Простота — ее главная добродетель. В ней нет лукавства. Ее вера — не привычка, а живое, дышащее чувство. И направлено оно, — Томас позволил себе тонкую улыбку, — после нескольких наших бесед, почти исключительно на меня. Она видит в моем служении нечто святое.

Антонин хмыкнул:

— Прекрасно. Благочестивая наивность — лучший фундамент для могилы. Ты уверен в чистоте материала? Никакой… наследственной скверны? Слабости духа?

— Я проверял. Подвергал малым испытаниям. Одиночество, страх, сомнения. Она не ломается. Она ищет в них… высший смысл. И находит его в моих словах. Она идеальна.

Томас откинулся на спинке грубого стула, и в его позе появилась расслабленная властность, никогда не проявлявшаяся на людях.

— Мне нужна твоя помощь. Ритуал… деликатен. Требует внешнего наблюдения за целостностью круга. И последующей помощи в… утилизации физических следов.

Антонин помолчал, изучая лицо друга.

— Ты просишь меня стать соучастником в убийстве. В кощунстве, от которого волосы дыбом встанут даже у нашего брата.

— Я прошу тебя стать свидетелем и соучастником преодоления. Мы не отнимаем жизнь, Антонин. Мы преображаем ее. Мы делаем ее вечной. И закладываем первый камень в фундамент нашего собственного бессмертия. Разве не об этом мы мечтали?

В глазах Антонина вспыхнул знакомый Томасу огонь — не веры, но жадного, ненасытного любопытства ко всему запретному. Он уже кивал, готовый задать технический вопрос о символике, как тяжелая дверь трапезной с грохотом распахнулась.

На пороге стоял отец Эндрю. Пожилой, грузный, с лицом, напоминавшим булыжник, и седыми, торчащими вихрами бровей. В монастыре он отвечал за хозяйство, и его руки, сжимавшие края рясы, были покрыты старыми ожогами и шрамами от топора. В его вере не было ни грана поэзии — только суровая, подозрительная практичность.

— Отец Томас, — его голос прозвучал, как скрип несмазанной телеги. — Гость твой задерживается.

— Отец Эндрю, — Томас встал, его лицо мгновенно обрело привычное выражение кроткой учтивости. — Господин Дольо ищет духовного наставления. Беседа затянулась.

Эндрю не отрывал глаз от Антонина. Его взгляд, маленький и острый, как шило, скользнул по дорогому сюртуку, по кубку с темным вином, по слишком уж непринужденной позе гостя.

— Духовное наставление, говоришь? — проворчал он. — А пахнет тут не духом, а тайной да чужим добром. И уж больно часто этот «искатель» к тебе наезжает. Не по-монашески это.

Антонин едва заметно поднял бровь. Томас же лишь слегка склонил голову.

— Забота твоя о чистоте нашей обители трогательна, отец Эндрю. Но господин Дольо — щедрый благотворитель. Его пожертвования помогают содержать храм.

— Пожертвования, — Эндрю фыркнул, но не уходил. Его взгляд упал на стол, где лежала небольшая книга в кожаном переплете, привезенная Антонином. Это был трактат по средневековой архитектуре, но переплет был старинным, с потускневшим золотым тиснением странного узора. — И книги он тебе привозит? Нашему ученому батюшке?

Томас не дрогнул.

— История зодчества — увлечение, помогающее мне лучше понимать символизм Дома Господня.

— Символизм, — повторил Эндрю с явным неодобрением. Он шагнул в трапезную, и его тяжелые сапоги гулко отдались по каменному полу. Он остановился в двух шагах от стола, его взгляд перешел с Томаса на Антонина и обратно. — А я скажу так, отец Томас. Есть знание, которое к спасению ведет. А есть такое, от которого душу выворачивает. И чутье мое, старого пса, мне говорит, что вы тут знанием вторым дышите. И про ту фермерскую девку… Катерину, кажись. Слишком уж часто она у исповедальни твоей торчит. Не по-девичьи это. Берегись. Люди заметят. И не все они слепы, как я, старик.

В воздухе повисла тягучая, враждебная тишина. Антонин замер, пальцы сжались вокруг кубка. Томас же лишь поднял глаза на отца Эндрю. В его темных зрачках не вспыхнул гнев, не мелькнул страх. Там было лишь холодное, бездонное спокойствие, страшнее любой ярости.

— Спасибо за совет, отец Эндрю, — произнес Томас тихо и четко. — Я всегда ценю трезвый взгляд на вещи. И заботу о моей пастве. Молюсь, чтобы Господь даровал и тебе, и мне ясность различения добра и зла.

Он сказал это так искренне, что Эндрю на мгновение смутился. Каменное лицо старика дрогнуло. Он что-то буркнул себе под нос, еще раз испепеляюще посмотрел на Антонина и, развернувшись, тяжело зашагал к двери. Она захлопнулась за ним с таким грохотом, что задрожали кубки на столе.

В наступившей тишине Антонин медленно выдохнул.

— Надоедливый старый хрыч. Он опасен?

Томас не ответил сразу. Он подошел к узкому окну, выходящему во двор. Отец Эндрю, ковыляя, шел к колодцу. Солнце вышло из-за туч, осветив его корявую фигуру.

— Опасны слепые фанатики, — наконец сказал Томас, глядя в спину уходящему монаху. — Или те, кто умнее нас. Отец Эндрю — ни то, ни другое. Он просто кусок старого, твердого дерева. Его можно обойти. Или… при случае, сломать.

Он обернулся к Антонину. На его лице не осталось и следа от мягкости, обращенной к Эндрю.

— Наш план не меняется. Просто теперь у нас есть крайний срок. И дополнительный фактор, который, возможно, потребует… включения в общую композицию.

В его голосе прозвучала ледяная, неоспоримая решимость. Антонин почувствовал, как по спине пробежал холодок, который был не страхом, а скорее предвкушением.

***

Светлоликая Августина Вейнгарт, урожденная де Бур, была живым доказательством того, что благородная кровь может вырождаться, оставляя лишь осадок спеси и желчи. Выйдя замуж за немолодого, но зажиточного фермера, она привезла в Уилтшир не приданое и добродетели, а коллекцию тщедушных собачек, невыносимый парижский акцент и убеждение, что все вокруг — недочеловеки, созданные для того, чтобы ей прислуживать. Её муж давно сгинул под гнетом её нрава, оставив ей во владение ферму, которая медленно, но верно приходила в упадок. Единственной ее отдушиной и мишенью была Катерина, нанятая в услужение «из милости».

Тот день выдался промозглым и серым. Катерина, чьи руки уже с утра онемели от ледяной воды в корыте, пыталась растопить камин в гостиной Августины. Дрова были сырыми, дым ел глаза.

Августина, развалившись в бархатном кресле, доставшемся ей от прабабки и давно истрепавшемся, наблюдала за ней через лорнет. На ней был нелепый пеньюар, некогда дорогой, а теперь лишь жалкая пародия на роскошь.

— Боже мой, смотреть тошно. Ты дымишь, как потухший костер нищего. У тебя в руках не дрова, а твои собственные мозги, которые ты никак не можешь растолочь до состояния, пригодного для горения. Или ты надеешься удушить меня? Это, милочка, было бы слишком милосердно с твоей стороны.

Катерина, сдерживая кашель, лишь сильнее наклонилась над камином, стараясь раздуть тлеющие угли щеколдой. Её спина ныла.

Августина бросая лорнет на столик с таким звоном, что вздрогнула одна из собачек

— Перестань копошиться, как личинка! Подойди сюда. Твой вид портит мне утренний чай, которого, я уверена, ты приготовила отвратительно.

Катерина, вытирая сажей и слезами раздражения глаза, подошла, опустив голову. Её фартук был в пятнах, волосы выбились из-под чепца.

— Совершенно дикарька. — пристально, с отвращением разглядывая её — В каждом движении — грубость черни. От тебя пахнет скотным двором и тупостью. Скажи, когда ты моешься? Или твои родители считали, что грязь — это природный убор девственницы? — она фыркнула — Хотя, какая уж там девственница... Я вижу, как ты кокетничаешь с этим долговязым батраком Яковом. Бросаешь на него такие же жадные взгляды, как свинья на помои.

Девушка вскинув голову, с внезапной вспышкой достоинства:

— Это неправда, мадам!

— Ах, она еще и возражает! — взвизгнула от восторга — У скотины появился голос! Ну так просвети меня, невежественную: что же это за томные вздохи у окна, когда он проходит? Ты мечтаешь, что он возьмет тебя в жены? Увезет в свою лачугу, где вы будете плодить таких же замызганных, тупых крестьянчиков? Мечты нищенки. Он тебе даже в подметки не годится. Хотя... — она злорадно прищурилась — тебе, наверное, и подметки его кажутся верхом изыска.

Унижение жгло Катерину изнутри, горячее дыма. Она стиснула зубы, чувствуя, как предательские слезы подступают к горлу. В этот момент на пороге появилась старшая горничная с подносом.

— Мадам, вы просили пирог к чаю. Девушка его испекла.

Августина взглянула на скромный яблочный пирог, слегка подрумяненный, сквозь щель в решетке виднелась ровная, аппетитная начинка.

— Принеси его сюда.

Горничная,бросив на Катерину сочувствующий взгляд, поставила поднос рядом с Августиной. Та долго разглядывала пирог, потом ковырнула его вилкой.

— Переслащено. Яблоки жесткие. Тесто... — она отломила кусок, размяла в пальцах и с отвращением отбросила — сырое. Это не пирог. Это оскорбление моих рецепторов и память о моей покойной эльзасской кухарке. Ты что, решила отравить меня, неумеха?

Она взяла поднос и с резким движением опрокинула его на пол, к ногам Катерины. Пирог разбился, тарелка звякнула, рассыпавшись осколками. Одна из собачек, испугавшись, начала лаять.

— Подбери! Сейчас же! Руками! И съешь этот свой свиной корм с пола, раз уж ты настолько свинья, что приготовила его! Я хочу видеть, как ты его ешь! Каждую крошку!

Катерина стояла, окаменев от стыда и унижения. Её глаза, широко распахнутые, были полы невыплаканными слезами. Она медленно, будто со дна моря, начала опускаться на колени, протягивая дрожащую руку к липкой, смешанной с глиняными черепками массе на полу.

И в этот самый момент, когда её пальцы уже почти коснулись поруганого пирога, в дверном проеме появился он.

Томас Реддл стоял на пороге, заслонив собой серый свет снаружи. На нем была темная дорожная накидка поверх рясы, его лицо было бледно и неподвижно. Он видел всё: опрокинутый пирог, плачущую на коленях девушку, и старую каргу в гнилом бархате, чье лицо искажала гримаса садистского торжества.

Августина замерла, её рот остался открытым в немой злобе. Комната погрузилась в ледяную тишину, нарушаемую лишь скулежом собачки.

Томас сделал шаг вперед. Его сапоги, чистые, несмотря на дорожную грязь, мягко ступили на каменный пол. Он не смотрел на Августину. Его темные, глубокие глаза были прикованы к Катерине.

—Катерина, — прозвучал его голос. Тихий, ровный и отточенный, как лезвие. От этого — в десять раз более страшный. — Встань.

Она вздрогнула, как от прикосновения, и послушно, неуверенно поднялась, не смея поднять на него глаз. Её щеки пылали.

Только тогда Томас медленно повернул голову к Августине. Он не улыбался. В его взгляде не было ни гнева, ни осуждения. Там была лишь абсолютная, бездонная холодность, перед которой мелкая злоба Августины вдруг показалась жалкой игрушкой.

— Мадам Вейнгарт. Я стал свидетелем сцены, не делающей чести ни вашему положению, ни вашей душе.

—Отец Томас! Вы не понимаете! — выпалила Августина, и в её голосе, сквозь попытку держаться высокомерно, прозвучала слабая дрожь. — Эта девка всё портит!

Томас перебил её,не повышая голоса, и от этой ровной тишины стало ещё страшнее:

—Я вижу уничтоженный труд. Вижу растоптанное смирение. Слышу слова, что оскверняют в первую очередь вас самих.

Он сделал еще шаг, и Августина невольно отпрянула в кресло.

— Вы забываетесь, мадам. Вы забываете, что перед вами — образ Божий. Пусть скромный, пусть испачканный трудом, но образ. И каждая насмешка, брошенная в него, каждое унижение — это пощечина Тому, Кто этот образ создал. Вы готовы отвечать за такое перед Высшим Судом?

Августина побледнела. Ее тщедушная грудь судорожно вздымалась. Всю жизнь она играла в госпожу, но столкнулась с настоящей, безмолвной силой — и оробела.

Томас снова повернулся к Катерине. И тут его лицо преобразилось. Суровая холодность растаяла, уступив место глубокой, почти отеческой печали и мягкости. Он протянул ей руку, не для рукопожатия, а жестом, приглашающим подойти.

— Пойдем, дитя мое. Тебе здесь не место. Твой труд и твое смирение заслуживают иной награды, нежели грязь на полу и гнев в сердце.

Катерина, все еще не веря, подняла на него глаза, полные слез облегчения, благодарности и безграничного обожания. Она положила свою дрожащую, запачканную мукой руку в его чистую, холодную ладонь.

Он вывел её из комнаты, не удостоив Августину больше ни единым взглядом. Для Августины всё замерло. Она сидела в своём кресле, раздавленная, мелкая и будто за мгновение постаревшая на десять лет. Лишь визг её собачек язвительно рвал эту тишину, — теперь он казался откровенным смехом над ней.

Томас же, ведя Катерину через грязный двор к воротам, думал не о ее спасении, а о качестве найденного материала.

— «Идеально, — пронеслось в его голове. — Такая глубина унижения… такая потребность в спасении… Она теперь привяжется ко мне намертво. Глина окончательно отбита и готова к лепке».

И его пальцы, державшие ее руку, сжались чуть сильнее — не в утешении, а в ощущении собственности.

Глава 3. «Ледяная благодать»

Колодезный журавль скрипел, словно кости старика. Агата, старшая сестра Катерины, с силой, рожденной отчаянием и привычкой, тянула тяжелое ведро ледяной воды. Ее грубые, потрескавшиеся ладони уже не чувствовали боли от врезающейся веревки. Каждая мышца в спине ныла, но мысли были еще тяжелее. Она видела, как час назад Томас увел Катерину со двора Вейнгарт, видела бледное, залитое слезами лицо сестры. И видела, как потом, из-за занавески, на нее смотрела сама Августина — не разгневанная, а тихая, сосредоточенная, и оттого вдесятеро страшнее. В ее взгляде читался не гнев, а холодный, методичный расчет.

Ведро, наконец, со стуком встало на сруб. Агата выпрямилась, проводя тыльной стороной ладони по влажному от пота лбу, и в этот момент услышала частый, сбивчивый топот. К колодцу, спотыкаясь о корни, бежала младшая горничная, Лизхен, девочка лет пятнадцати, с лицом, распухшим от слез.

— Лизхен? Что случилось? Опять она?

Лизхен, подбежав, схватила Агату за рукав, задыхаясь. Ее глаза были полны ужаса и какой-то дикой, праведной ярости.

— Агата… твою Катю… там… старая ведьма… я все видела из буфетной!

И слова полились из нее горячей, сбивчивой лавиной, перемешанной с рыданиями. Она описала сырые дрова, злобные придирки, про Якова, пирог… О, этот пирог! Лизхен, сама помогавшая Кате замешивать тесто, содрогалась, рассказывая, как Августина опрокинула его на пол.

— …и закричала, чтоб подобрала! С пола! Руками! И съела, как скот! Там же осколки! Катя на коленях, руку тянет, а сама белая, как смерть, и трясется… Я думала, сердце у меня выпрыгнет!

Агата слушала, не дыша. Ее собственные руки сжались в кулаки так, что побелели костяшки. В глазах стояла густая, черная ярость. Она готова была бросить все, схватить вилы и…

— И тут… он вошел. Отец Томас. Словно тень. И весь… холодный такой. Не кричал. Но посмотрел на старую гадину так… — Лизхен понизила голос до шепота, озираясь — …будто она уже не живая, а вещь ненужная. Сказал, что она душу свою губит. Сказал про Высший Суд. А она… а она вся сдулась, Агата! Словно пузырь прокололи! Сидит, и губы трясутся, и слова выговорить не может!

Лицо Агаты постепенно менялось. Ярость отступала, уступая место сначала недоумению, потом настороженной надежде.

— И… Катя?

Лизхен вдруг улыбнулась сквозь слезы, глаза вспыхнули восторгом

— Он ей руку протянул. Чистую такую руку. И сказал: «Пойдем, дитя мое. Тебе здесь не место». И увел ее. А Катя на него смотрела… Агата, я никогда таких глаз не видела. Как будто он ей не человек, а сам Господь с иконы сошел, чтобы ее спасти.

Этот последний штрих заставил Агату содрогнуться. Не от радости. От странного, ледяного предчувствия.

— Увел… Куда?

— Не знаю. Но она теперь спасена! Он ее защитил! Он святой, правда же, Агата? Настоящий святой!

Агата не ответила. Она взглянула на ведро с водой, на свои рабочие руки, на убогую ферму и пышный, уродливый дом Вейнгарт. В душе бушевал конфликт. Дикая благодарность к тому, кто заступился за сестру. И глухой, необъяснимый страх. Страх перед этой слишком уж совершенной защитой. Перед взглядом, который, по словам Лизхен, мог обездвижить. Что это за сила?

Лизхен, видя ее задумчивость, потянула за рукав:

— Беги к ней! Она, наверное, в церкви или у Ивана! Она должна знать, что ты все знаешь!

Агата кивнула, отстегивая грубый кожаный фартук. Она оставила полное ведро у колодца. Пусть Августина сама придет за своей водой. Сейчас ей нужно одно — увидеть сестру. Обнять ее. Заглянуть в те самые глаза, полные обожания к «святому», и понять, что же в них теперь таится.

Но когда она уже побежала по тропинке к своей лачуге, ее не отпускали слова Лизхен: «Он святой, правда же?»

«Святые, — горько подумала Агата, вспоминая лицо отца Томаса, красивое и холодное, как изваяние, — они не ходят по земле. Они смотрят на нее сверху. Или… из очень темной глубины».

И от этой мысли ей стало еще холоднее, чем от ледяной колодезной воды.

***

Дверь в их лачугу была приоткрыта. Агата замерла на пороге, сердце колотясь где-то в горле. Внутри было тихо, сумрачно и… пусто. Никого. Она шагнула внутрь, и взгляд ее упал на соломенную подстилку в углу, где спала Катя. На ней аккуратно, почти торжественно, был сложен ее единственный праздничный платок — синий, с выцветшими желтыми цветочками. Знак того, что она уходила ненадолго? Или навсегда?

«Церковь», — пронеслось в голове. Отец Томас увел ее в церковь. Куда же еще?

Агата выскочила из дома и почти бегом, скрываясь в тени изгородей, понеслась к каменной громаде храма на окраине деревни. Двери были распахнуты. Внутри пахло воском, ладаном и сырым камнем. У алтаря, в полосе пыльного света из высокого окна, стояла Катерина. Одна. Совершенно неподвижная. Она смотрела на распятие, но взгляд ее был пустым и далеким, будто она видела что-то за ним, сквозь стены.

— Катя! — выдохнула Агата, и эхо разнесло ее шепот под сводами.

Сестра медленно обернулась. Увидев Агату, она не бросилась к ней, не разрыдалась. Она лишь слабо улыбнулась, и эта улыбка была непривычно спокойной, отрешенной.

— Он спас меня, Гата, — тихо сказала Катерина. — Он сказал, что я чиста. Что мое страдание было испытанием. Что у Господа для меня иной путь.

Голос ее звучал ровно, заученно, будто она повторяла чьи-то слова.

Агата подошла ближе, взяла сестру за руки. Они были ледяными.

— Какой путь, Катя? Куда он тебя увел? Где ты была?

— Мы молились. В его келье. Он читал псалмы. Там так… тихо. И так светло в душе. Он сказал, что Августина больше никогда не тронет меня. Что она боится. Боится его. Боится Суда.

В глазах Катерины вспыхнул тот самый восторженный огонек, о котором говорила Лизхен. Но теперь, вблизи, Агата разглядела в нем что-то другое. Не свет, а отражение чужого, могущественного пламени. Рабскую, слепую преданность.

— Он хочет, чтобы я приходила. Чтобы помогала в церкви. Чистить подсвечники, готовить для бедных. Он сказал, что у меня смирное сердце. Что оно угодно Богу.

— Ты останешься там жить? — голос Агаты сорвался.

— Нет. Пока нет. — Катя опустила глаза. — Но он попросил… он сказал, что я должна приходить каждый день. Сразу после службы. Чтобы старая ведьма видела. Чтобы знала, что я под защитой.

И тут Агату осенило. Это была не просто защита. Это был расчет, хладнокровный и точный. Отец Томас не просто спас ее сестру от унижения. Он забрал ее. Сделал своей вещью, своим знаком, своим трофеем в тихой войне со всесильной Августиной. Катя стала живым доказательством его власти. И теперь она смотрела на мир его глазами.

Агата обняла сестру, прижала к себе. Тело Катерины было напряжено, отстраненно. Она уже не искала защиты в этих объятиях. У нее был новый защитник.

— Иди домой, Катя. Отдохни, — прошептала Агата, чувствувая, как трещина страха и понимания разверзается в ее собственной душе.

Она проводила сестру до лачуги, а сама осталась снаружи, прислонившись к грубой стене. «Он святой, правда же?» — снова прозвучал в памяти восторженный голос Лизхен.

Святые спасают души. Но что делают те, кто лишь притворяется святыми? Они забирают их себе. И Агата поклялась про себя, что будет наблюдать. За отцом Томасом. За своей сестрой. За тихим, методичным расчетом, который сменил в их жизни откровенную жестокость. Она не знала, что страшнее. Но чувствовала — настоящая битва только началась. И ставка в ней была — душа Катерины.

***

Библиотека старого поместья была погружена в тишину, густую, как пыль на непрочитанных томах. В слабом свете масляной лампы Том Реддл, уже не отец Томас, а сам себе бог и жрец, скользил пальцем по корешкам в поисках конкретного гримуара. Его присутствие наполняло пространство холодной, сосредоточенной энергией, будто сам воздух сгущался вокруг него в почтительном страхе.

Шаги были бесшумными, но он почувствовал ее приближение раньше, чем услышал. Знакомое, преданное биение чужого сердца где-то на периферии сознания.

– Отец Томас, я принесла вам книгу с ритуалами.

Голос Беллатрисы был тихим, почти благоговейным, но в нем дрожала та же сталь, что и в ее взгляде. Она стояла в нескольких шагах, держа перед собой тяжелый фолиант в потертой черной коже. Ее черные кудри, словно ореол безумия, обрамляли бледное лицо, а глаза, широко раскрытые, были прикованы к нему с таким обожанием, что это походило на болезнь. Она не просто смотрела – она впитывала, ловила каждый его микрожест, готовая раствориться в его тени.

Том медленно обернулся. Его собственный взгляд был бездонным и спокойным, как поверхность черного озера в безветрие. Он оценил ее рвение, ее готовность, ту абсолютную преданность, что делала ее идеальным орудием. Он протянул руку не спеша, с величием монарха, принимающего дань.

– Благодарю, Беллатриса. Пусть Господь всегда будет на твоей стороне, – произнес он, и его голос, низкий и мелодичный, был полон той двусмысленной значимости, которую она обожала. Для него эти слова были пустой формальностью, игрой в прежнюю роль. Для нее – благословением, наполненным глубочайшим смыслом.

Она подалась вперед, вкладывая книгу в его ладонь с трепетом, будто передавала священную реликвию. Ее пальцы едва коснулись его – и она едва сдержала содрогание восторга.

– Обязательно, – выдохнула она, и в этом слове было все: клятва верности, молитва, обещание последовать в самую бездну, если он прикажет.

Он взял книгу, не сводя с нее глаз. И в этот момент сцена обрела законченность, замерла в совершенной иерархии. Он – центр, источник воли и власти, непоколебимая гора. Она – его шторм, готовый обрушиться по первому знаку, его тень, готовая удлиниться и поглотить любого, на кого он укажет. Ее безумие было не хаотичным; оно было сфокусированным, заточенным им же, как клинок. Она дышала им. Каждый ее вдох был наполнен мыслью о нем, каждый выдох – готовностью служить. В ее взгляде читалась не просто покорность, а экстатическая самоотмена. Для нее он был не просто человеком или даже лидером. Он был целью, смыслом и законом.

Том позволил уголку своего рта чуть приподняться – не в улыбку, а в знак холодного, безраздельного удовлетворения от обладания таким совершенным инструментом. Этого намека было достаточно. Глаза Беллатрисы вспыхнули лихорадочным блеском, как будто он одарил ее величайшей милостью. Она замерла, ожидая следующего слова, следующего приказа, готовая простоять так вечность.

Власть в этой тихой библиотеке витала не в словах, а в молчании между ними. В его абсолютном спокойствии и ее готовности взорваться. В том, как он держал книгу – и как она держала в узде весь свой дикий, яростный мир, лишь бы быть достойной подать ее ему.

— Отец Томас, скажите... зачем эта девочка, Катерина? Она же... грязная. От нее запах улицы и праха.

Отец Томас оторвал взгляд от текста, и его глаза, казалось, на мгновение задержались на пыльном луче света, прежде чем устремиться на собеседника. В них не было гнева, но было нечто худшее — холодная, отрешенная убежденность. Его голос прозвучал тихо, но с металлической отчетливостью, заглушая скрип половиц и далекий гул города.

— Ты ошибаешься. Совершенно ошибаешься. Катерина чиста.

Он сделал паузу, подбирая слова, как драгоценные камни для оправы.

— Ее тело — чисто. Оно как белое полотно. Незапятнанное. Не тронутое мирскими помыслами. В этой... простоте, в этой бренной оболочке, свободной от ухищрений, — заключена особая благодать. Она — табула раса, чистая доска. И это...

Отец Томас наклонился чуть ближе, и его перст, острый и бледный, уперся в пергамент, на котором была изображена схема небесных сфер.

— ...это именно то, что мне и нужно. Для моей цели. Там, где вы видите грязь, я вижу... первозданную материю. Глину, ждущую формы. Или чистый лист, готовый для начертания истины.

Тишина в библиотеке после его ответа стала еще гуще, насыщенной невысказанным. Слова о Катерине, о ее «девственной сущности», повисли в воздухе, холодные и методичные, как анатомический инструмент. Беллатриса слушала, и в ее глазах, горящих обожанием, на секунду мелькнуло что-то острое, ревнивое и хищное. Почему эта жалкая крестьянка? Почему ее чистота?

Но вопрос был задан, и ответ получен. И этот ответ, беспощадно логичный, был для Беллатрисы и ударом, и откровением. Он видел не кровь, а функцию. И это было даже хуже.

Она не просто опустилась на колени. Это было падение, обрушение всей ее гордой, яростной фигуры в пыль к его ногам. Платье шелестнуло по старым дубовым доскам. Она склонила голову так низко, что черные кудри скрыли ее лицо, образуя живой траурный вуаль.

– Я здесь, господин, – ее голос, обычно звонкий и дерзкий, стал глухим и прерывистым от смирения. – Я полностью ваша. Приказывайте.

Она предлагала себя. Всецело. Как орудие, как жертву, как что угодно. Ее поза кричала об абсолютной самоотмене.

Том наблюдал за этим спектаклем самоуничижения с тем же спокойным, аналитическим интересом, с каким изучал только что принесенную книгу. Он видел дрожь в ее плечах, слышал прерывистое дыхание. Это было полезно. Это нужно было направить.

Медленно, не торопясь, он закрыл книгу и отложил её в сторону. Затем шагнул вперед. Его тень накрыла ее согбенную фигуру. Он наклонился, и его длинные, холодные пальцы обхватили ее подбородок. Прикосновение было твердым, властным, не допускающим сопротивления. Он приподнял ее лицо.

Беллатриса не сопротивлялась. Она позволила ему управлять собой, как марионеткой. Ее глаза, полные слез безумного обожания и боли, встретились с его бездонными, темными. И тут ее сдержанность лопнула. С рыдающим всхлипом она прижалась щекой к его руке, удерживающей ее подбородок, вцепилась в его запястье своей рукой с такой силой, что ее ногти впились в его кожу сквозь ткань рубашки. Ее губы, горячие и дрожащие, в отчаянном порыве прикоснулись к его костяшкам в страстном, почти религиозном поцелуе. Это был жест благодарности, поклонения, голода.

– Нет, дорогая Беллатриса, – его голос прозвучал прямо над ней, мягко, но с неумолимой, ледяной ясностью. Он не отнял руку, позволив ей этот миг экстаза, но его слова прорезали его, как сталь. – Ты нужна мне живой.

Это было не ласковое утешение. Это был приказ. Стратегическая констатация факта. Ее порыв к самоуничтожению, к тому, чтобы стать мученицей в его славе, был прекрасен, но нецелесообразен. Он ценил ее ярость, ее фанатизм, ее ум – все это были активы. Мертвая фанатичка бесполезна. Ей было позволено обожествлять его, но не позволено было разрушать свое тело и разум в этом обожествлении без его прямого указания.

Он отпустил ее подбородок, и его рука, еще хранящая жар ее поцелуя и влагу ее слез, мягко высвободилась из ее хватки. Беллатриса замерла на коленях, дыша прерывисто, как будто ее вытащили из ледяной воды. В ее глазах бушевала буря: боль от отказа, безумная радость от того, что он нуждается в ней, и жгучую потребность доказать, что она достойна этого «живого» существования на его службе.

Власть в этот момент была абсолютной. Он не просто управлял ее действиями – он управлял самой сутью ее одержимости, дозируя ее, как яд, направляя в нужное русло. Он был ее богом, который запретил ей саморазрушение во имя него, и этим лишь крепче приковал ее к себе.

Глава 4. «Чистое сердце»

Лондон, 1845 год. Окончание дня, когда серое небо за окном становится черным.

В каморке, где едва помещаются топчан, стол и массивная печь, теплится жизнь. От печи, где в чугунке томится картофельная похлебка с луком и щепоткой соли, исходит спасительное тепло. На столе, прикрытый грубой холстиной, лежит каравай свежего хлеба — сегодня отец сумел заработать на буханку у булочника.

Перед единственным окном, на коленях, стоят трое. Иван, которому минуло сорок, но выглядит он на все пятьдесят — спина согнута, руки тяжелы, а шрам через левый глаз блестит в свете сальной свечи. Рядом с ним — старшая, Агата, высокая, худая, с глазами, полными той особой серьезности, что приходит к девушкам, слишком рано познавшим нужду. И младшая, Катерина, шестнадцати лет, чье лицо еще хранит детскую округлость, а в светлых волосах запуталась соломинка, принесенная с улицы.

Иван начинает первым. Голос его низок, хрипл и отрывист — он не привык к долгим речам, но каждое слово звучит весомо, как удар молота по наковальне.

«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас, грешных. Ты видишь труды наши и заботы наши. Ты видишь, как скуден ужин наш, но мы благодарим Тебя за него. Благослови хлеб сей, что добыт потом, и похлебку сию, что согреет чрева наши. Дай силы дожить до утра. Дай здоровья детям моим. А мне... мне дай терпения. Аминь».

Агата крестится размашисто, истово. Ее голос звенит тонко, но твердо.

«Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое. Будем мы сегодня сыты, слава Тебе. И завтра пошли нам пропитание, как птицам небесным посылаешь. Сохрани отца нашего от хвори и от злых людей на ночных работах. Сохрани нас от соблазна и от нужды лютой. Аминь».

Катерина молчит мгновение, глядя на огонек свечи. Потом шепчет, почти неслышно, но так, что слышат и сестра, и отец:

«Пресвятая Богородице, Дево, радуйся... Ты Заступница наша. Укрой этот дом своим омофором. Укрой нас от холода и отчаяния. Чтобы матушка... чтобы нам не держать зла на тех, кто нас оставил. Помоги нам быть добрыми, хоть вокруг так темно и зло. Благослови отца нашего, он ведь у нас один. Аминь».

Повисает тишина. Слышно только, как потрескивает догорающее полено в печи и как где-то далеко, на улице, пьяный подмастерье горланит непристойную песню. Иван поднимается первым, кряхтя. Он смотрит на дочерей, на их склоненные головы, и в его единственном здоровом глазу мелькает что-то похожее на боль. Он отворачивается к печи, чтобы помешать похлебку, скрывая это мгновение слабости. Хлеб на столе ждет, когда его преломят. Ужин начинается.

Сцена 2. Иван, отец Катерины и Агаты — суровый мужчина со шрамом на глазу. Когда-то Августина, хозяйка фермы, оставила его за то, что он отказал ей в интимной близости.

Поздний вечер. Иван сидит на скамье у конюшни, при свете масляного фонаря. Руки его, мозолистые и темные от земли, лежат на коленях. Он смотрит на барский дом, где в окнах еще горит свет, и память возвращает его на семь лет назад.

***

Тогда Ивану было тридцать три. Он пришел на ферму Августины с двумя малыми дочками — Агатке десять, Катерине восемь — и с просьбой о работе. Августина, вдовая хозяйка, встретила его на пороге. Высокая, статная, с тяжелой грудью под холщовым передником и взглядом, который умел оценивать мужчину с ног до головы. Шрам на глазу Ивана она окинула быстрым взглядом, но не поморщилась.

— Работать умеешь? — спросила коротко.

— Умею, мэм, — ответил он, глядя в землю.

— Девчонки твои пусть при кухне помогают. Еда и угол — за работу. Жалованья — два пенса в неделю.

Иван согласился. Куда ему было идти с двумя детьми? Лондон не кормил, а здесь была земля, коровы, овцы — привычная жизнь. Августина оказалась хозяйкой крутой, но справедливой. Работы не жалела, но и со стола кусок не падал. Первые два года Иван только и делал, что пахал, косил, чинил заборы. Августина поглядывала на него, но молчала.

На третий год она стала звать его в дом по вечерам. То крынку молока вынесет, то скажет: «Заходи, Иван, свеча коптит — поправь». Он заходил, стоял у порога, мял шапку. Августина садилась ближе, чем следовало, говорила о хозяйстве, а руку клала на стол так, что пальцы касались его рукава.

Однажды вечером она позвала его в дом, когда девчонки уже спали в каморке при конюшне. Иван пришел. В комнате горел камин, на столе стоял кувшин с элем и два оловянных кубка. Августина была в одной нижней юбке, волосы распущены.

— Садись, Иван, — сказала она. — Выпей со мной.

Он сел на краешек стула. Пил молча, чувствуя, как кровь стучит в висках. Августина смотрела на него в упор. Потом встала, обошла стол и села ему на колени.

— Ты мужик крепкий, — шепнула она, обнимая его за шею. — А я баба одинокая. Чего терять-то?

Иван замер. Ее тяжелое тело прижималось к нему, пахло потом и дегтярным мылом, и еще чем-то сладким — может, духами. Руки ее гладили его грудь, спускались ниже.

— Мэм... — начал он, но голос сорвался.

— Какая я тебе мэм, — засмеялась она. — Августиной зови. Ну же, Иван. Или не хочешь?

Хотел. Тело его хотело, так, что в глазах темнело. Но перед внутренним взором встали дочери. Агатка и Катюшка. Спят сейчас в каморке на соломе. А если хозяйка наиграется и выгонит? Если прикажет убираться? Куда он пойдет с двумя детьми? Кто возьмет на работу мужика, который переспал с хозяйкой, а потом был вышвырнут?

И потом — дочери растут. Что они подумают, если увидят? Что скажут люди на деревне? Он знал, как говорят про таких баб, как Августина. Про то, что каждый работник у нее через эту дверь проходил, а потом уходил без гроша, если не угодил.

— Не могу, мэм, — сказал он, осторожно снимая ее руки со своей шеи. — Дочери у меня. Не могу я так.

Августина встала. В лице ее что-то переменилось — глаза стали узкими, как у кошки перед броском.

— Что-о? — протянула она. — Ты мне отказываешь? Ты, нищий батрак с рожей, на которую собаки лают?

— Мэм, я не из гордости, — тихо сказал Иван. — Уважаю вас. Но дочери...

— Ах, дочери! — Августина расхохоталась, но смех был злым. — Думаешь, я не знаю, что ты за птица? Думаешь, не видела, как ты на меня смотришь? А теперь ломаешься, как целка на ярмарке!

Она шагнула к нему, встала вплотную. Дыхнула перегаром в лицо.

— Последний раз спрашиваю, Иван. Останешься — будешь жить по-человечески. Откажешь — пеняй на себя.

Иван поднялся. Он был выше ее на голову, но смотрел в пол.

— Простите, мэм. Не могу.

Тишина повисла в комнате. Потом Августина отступила и махнула рукой.

— Вон пошел. Чтобы завтра духу твоего на ферме не было. И девки твои чтоб к вечеру убрались. Понял?

Он понял. Вышел, не оборачиваясь. Всю ночь собирал пожитки, а утром увел дочерей со двора. Две недели они ночевали под заборами, пока не нанялся он на другую ферму, подальше от Августины. Но судьба распределилась так, что Августина купила Ивана и его дочерей и относится к ним отвратительно, как к свиньям.

***

Иван все так же сидит на скамье, глядя на освещенные окна. Семь лет прошло. Дочери выросли. А он до сих пор вздрагивает, когда слышит имя «Августина». И когда видит, как Катерина разговаривает с отцом Томасом, в груди поднимается та же холодная волна — страх за детей и ненависть к тем, кто смотрит на них, как на добычу.

За спиной скрипит дверь конюшни. Выходит Агата с пустым ведром.

— Отец, ты чего не спишь?

Иван поднимается, хлопает ее по плечу.

— Иду, дочка. Иду.

Но прежде чем уйти, он еще раз смотрит на барский дом и шепчет в темноту:

— Не дам. Никому не дам вас в обиду.

***

Ферма Августины Браун встречала вечер сыростью и холодом, что просачивались сквозь щели старой конюшни. В каморке, притулившейся к стене, где держали инвентарь, горела масляная лампа — скупо, лишь обозначая лица. Земляной пол был утоптан до каменной твердости, два топчана разделяла ситцевая занавеска, а маленькая печурка, где готовили нехитрую еду, уже остывала. За стенами стояла темнота английского предместья — глухая, немая, холодная.

Иван только что вернулся с работы. Он сидел на чурбаке у двери, стягивал грязные сапоги, и спина его гудела от усталости. Агата пристроилась у лампы — штопала старую отцову рубаху, то и дело подтыкая иголкой грубую ткань. Катерина сидела за столом, теребила край передника и вся была — дрожащее нетерпение, которое вот-вот прорвется.

— Отец... — начала она тихо, но с таким жаром, что Иван сразу насторожился. — Ты позволишь мне говорить?

— Говори. — Он даже не поднял глаз от сапога. — Язык не отсох.

Катерина переглянулась с Агатой — та опустила глаза, делая вид, что целиком поглощена шитьем.

— Я сегодня опять говорила с отцом Томасом, — выдохнула Катерина. — После вечерни.

Рука Ивана с сапогом застыла в воздухе. Медленно, очень медленно он поднял голову. Единственный здоровый глаз — темный, усталый, но уже настороженный — впился в дочь.

— Он такой добрый ко мне, отец, — заторопилась Катерина, словно боясь, что ее прервут. — Расспрашивал о нас, о тебе... Сказал, что видит во мне чистое сердце. Что таких, как я, мало в этом грешном мире.

Повисла пауза. Иван молчал. Агата перестала шить — иголка замерла в пальцах.

— И что же он хочет от твоего чистого сердца? — спросил Иван глухо.

Катерина не заметила опасной ноты в его голосе — щеки ее горели, глаза сияли.

— Он говорит... он говорит, что я могла бы посвятить себя Господу. Что я создана не для этой жизни, не для... — она обвела рукой убогую каморку, — ...не для всей этой грязи. Что такие, как я, нужны в монастыре.

Иван медленно поставил сапог на пол. Поднялся. В этом тесном пространстве он казался огромным — спина почти упиралась в низкий потолок, широкие плечи заслонили свет лампы.

— В монастырь? — переспросил он.

— Да, отец! — Катерина кивнула, и глаза ее сияли таким светом, какого Иван не видел у нее никогда. — Он говорит, что может помочь. У него есть связи с обителью Святой Клары в графстве Кент. Там тихо, там сады, там сестры молятся и работают. Он говорит, я могу обрести там покой. Настоящий покой. Понимаешь? Покой!

— Он говорит, — голос Ивана стал низким, опасным, как рычание перед броском. — А ты слушаешь.

— Отец, ну почему ты всегда так? — Катерина вскочила, голос ее дрожал от обиды и непонимания. — Он же святой отец! Он заботится о моей душе! Разве это плохо — заботиться о душе?

Иван шагнул к ней.

— О душе? — переспросил он. — Он заботится о твоей душе?

— Ты ничего не понимаешь! — выкрикнула Катерина. — Ты всегда во всем видишь только плохое! Ты не знаешь его, не знаешь, какие слова он говорит! Он говорит о Боге, о спасении, о любви Господней, а ты...

Она не договорила. Иван взорвался — схватил ее за плечи, встряхнул так, что голова Катерины мотнулась.

— А ты знаешь?! — зарычал он. — Ты, девчонка, которой шестнадцать от роду, ты знаешь, что у мужиков в голове, когда они такие слова говорят? Ты знаешь, чем пахнет такая "забота"? Я тебе расскажу! Я тебе расскажу, что было с твоей матерью! Что было со мной!

— Пусти! — Катерина пыталась вырваться, в голосе ее звенели слезы, боль, испуг. — Отец, больно! Ты делаешь мне больно!

Агата вскочила, бросилась к ним, вцепилась в отцовскую руку.

— Отец, не надо! — закричала она. — Не тронь ее! Опомнись!

Иван отпустил Катерину. Та отшатнулась, упала на топчан, терла плечо и всхлипывала. Иван стоял посреди каморки, тяжело дыша. Лицо его было искажено — шрам налился кровью, бельмо на мертвом глазу блестело в свете лампы, здоровый глаз горел бешенством и болью.

— Послушай меня, Катерина, — заговорил он тише, но от этого голос его стал еще страшнее. — Послушай, что я тебе скажу. Я не грамотный, я слов красивых не знаю. Я молитвы читаю — и те путаю. Но я жизнь знаю. Я знаю, как пахнет беда. Я чую ее за версту, как старый пес чует волка. И от этого Томаса несет бедой. Поняла? Бе-дой.

— Он добрый... — всхлипывала Катерина. — Он единственный, кто говорит со мной как с человеком... А не как с рабочей скотиной... Не как с прислугой, которая только и годится, что навоз за лошадьми убирать...

Иван наклонился к ней, заговорил почти шепотом, но в этом шепоте была сталь:

— Добрый, говоришь? Ласковый? А знаешь, кто такая Августина? Знаешь, почему мы здесь, в этой каморке, спим на соломе, а она в доме — на перинах? Знаешь, почему она на нас смотрит как на грязь под ногами?

Катерина подняла заплаканное лицо. Агата замерла с иголкой в руке.

Иван выпрямился, посмотрел куда-то в угол, в темноту, и заговорил — будто сам с собой:

— Я тебе расскажу. Сядьте обе. И слушайте. Слушайте, что бывает с теми, кто верит ласковым словам.

Агата медленно опустилась на свой топчан. Катерина, все еще всхлипывая, поджала ноги. Иван стоял посреди каморки — огромный, темный, и голос его звучал глухо, как погребальный колокол.

— Семь лет назад я пришел на эту ферму, — начал он. — С вами. Августина взяла нас. Думал я — Господь послал. Хозяйка строгая, но справедливая. Работай — и будешь с хлебом. Три года я на нее пахал как вол. Рассвета не видел — уже в поле, за полночь с поля — чуть живой. А она... Она присматривалась. Долго присматривалась.

В каморке стало тихо — только потрескивал фитилек лампы.

— А потом позвала меня в дом, — продолжал Иван. — Вечером. Сказала — свечу поправить. Я пришел. А она... — Он сглотнул, кадык дернулся. — Она села ко мне на колени. Сама. Обняла за шею. Сказала: "Ты мужик крепкий, Иван. А я баба одинокая. Чего терять-то?"

— Отец... — шепнула Агата.

Иван не слышал ее. Он смотрел в одну точку и говорил, говорил, будто вынимал из себя застарелую занозу.

— Я хотел ее. Телом хотел — так, что в глазах темнело. Но подумал о вас. Вы спали здесь, в этой каморке. Я подумал: если я с ней лягу, а ей завтра разонравится? Выгонит она нас? Или прикажет — и все будут пальцем показывать: "Вон Иван, который у хозяйки в постели греется, а теперь на конюшне ночует". И еще... — Он перевел взгляд на Катерину. — Я подумал: дочери растут. Что они подумают? Что скажут люди? Что скажете вы мне, если узнаете?

Молчание стало плотным, как стена. Катерина перестала всхлипывать, смотрела на отца во все глаза.

— Я отказал ей, — сказал Иван. — Сказал: "Не могу, мэм. Дочери у меня. Не могу я так". Она встала... И я увидел, как лицо ее переменилось. Красивое лицо — стало звериным. Она сказала: "Ты мне отказываешь? Ты, нищий батрак с рожей, на которую собаки лают?" И велела убираться. К утру чтобы духу нашего не было.

— Отец... — едва слышно выдохнула Катерина.

— Две недели мы ночевали под заборами, — голос Ивана дрогнул. — Ты, Катерина, кашляла по ночам — я думал, не доживешь до утра. Агатка просила есть — я траву жевал, чтобы вам кусок оставить. И все потому, что я не лег в постель к хозяйке.

Он замолчал. Долго стоял неподвижно, глядя в темноту. Потом подошел к Катерине, сел рядом на топчан. Голос его теперь был тих, почти ласков — но это была ласка старого, израненного зверя.

— Ты думаешь, этот твой Томас — другой? — спросил он. — Думаешь, он святой? Я таких святых видал. Они улыбаются, говорят о Боге, а глазами раздевают. Они берут свое, а потом — "прощай, дитя мое, ступай с миром". И ты пойдешь. С брюхом, может. Или без брюха, но с душой, которую он выпотрошил и выбросил.

— Но он же священник... — прошептала Катерина. — Он не может...

— Может, Катерина, — перебил Иван. — Еще как может. Под рясой — тот же мужик, что и все. А иногда — хуже, потому что рясой прикрывается. И если он тебя в монастырь зовет — один Бог ведает, что у него на уме. Может, и вправду монастырь. А может — совсем другое. Я не знаю. Но чую — беда. Сердцем чую.

Он взял ее руку в свою — огромную, мозолистую, темную от земли.

— Не ходи к нему больше, дочка, — сказал он. — Прошу тебя. Не как отец приказываю — прошу. Я жизнь прожил, я людей видел. Я ошибался в них, и они ошибались во мне. Но в этом — не ошибаюсь. Чую — волк. Волк в овечьей шкуре.

Катерина молчала. Глаза ее были полны слез, но в них уже не только обида читалась — там были и страх, и сомнение, и борьба.

— Катя... — тихо позвала Агата. — Отец плохого не посоветует.

Долгая пауза повисла в каморке. Катерина опустила голову.

— Я... я подумаю, отец, — чуть слышно проговорила она.

Иван вздохнул. Он понял: не убедил. Или убедил, но ненадолго. Он встал, пошел к двери, остановился на пороге.

— Думай, — сказал он, не оборачиваясь. — Только помни: когда волк показывает зубы — поздно думать. Надо бежать. Или убивать.

Дверь скрипнула, и он вышел в темноту.

Агата и Катерина остались вдвоем. Лампа догорала, тени плясали по стенам. Где-то далеко крикнула ночная птица.

— Катя... — шепнула Агата. — Он правду сказал. Про Августину. Я помню те две недели. Я помню, как ты кашляла. Я помню, как отец траву жевал...

Катерина молчала. Она гладила плечо, которое все еще болело от отцовской хватки.

— Он нас любит, — продолжала Агата. — По-своему. Но любит.

Катерина подняла глаза к темному потолку.

— А Томас... — прошептала она в темноту. — Он тоже говорит, что любит. Любовью Божьей.

Она замолчала. И неизвестно было, кого она сейчас пытается убедить — сестру или себя.

А за стеной, в непроглядной тьме, стоял Иван. Он слышал их голоса, но не разбирал слов. Он смотрел на небо, где сквозь тучи пробивалась одинокая звезда.

— Господи... — шептал он одними губами. — Убереги. Убереги ее от него. А если надо — меня убереги от греха. Потому что если он тронет мою девочку... если тронет... я не знаю, что сделаю. Не знаю, Господи. Ты уж сам разберись. А я... я постерегу.

Он еще долго стоял в темноте — огромный, сутулый, с лицом, изрезанным шрамом. Страж, который не спит, когда чует волка.

А в каморке, при свете догорающей лампы, две сестры сидели молча. И тишина между ними была тяжела, как надгробный камень.

***

Старый монастырь Святой Клары спал тяжелым, тревожным сном. Дождь барабанил по черепичным крышам, стекал по каменным стенам, и в этом монотонном шуме тонули все прочие звуки. Где-то в дормитории похрапывали братья, укрытые грубыми одеялами, не ведая, что творится в закрытом крыле, куда вход мирянам запрещен, а монахи заходят лишь по великой нужде.

Отец Томас не спал третью ночь. Он сидел в своей келье при свете единственной свечи, перелистывая страницы запретной книги, которую унес из подземелья. Пальцы его дрожали, но глаза горели лихорадочным огнем. Книга была стара, кожаный переплет потрескался, страницы желты, но буквы — четкие, выведенные рукой если не самого дьявола, то его верного слуги.

— Еще немного, — шептал Томас, водя пальцем по строкам. — Еще немного, и все будет готово.

Он перечитывал ритуал в сотый раз, вдалбливая каждое слово в память. Заклинание было длинным, на мертвой латыни, с вкраплениями слов, которых не знал ни один ученый муж. Но смысл он уловил. Бессмертие — не для тела, нет, тело все равно истлеет. Бессмертие для духа, для сущности. Он станет чем-то большим, чем человек. Он переживет всех, кто смеялся над ним, кто гнал его, кто смотрел на шрамы Ивана и думал, что Томас — такой же ничтожный батрак в рясе.

— Круг чертится на освященной земле, — бормотал он, запоминая. — Свечи — по четырем сторонам света. Змеи... где я возьму змей? Ах да, в саду, в старом колодце их полно, спят сейчас, холодно...

Он откинулся на спинку стула, потер глаза. Перед ним на столе лежал лист бумаги, где он набросал символы — те, что нужно начертать на теле. Странные знаки, похожие на переплетенных змей и перевернутые кресты. Он представлял, как будет рисовать их углем, смешанным с кровью — петуха, не человека, конечно, нет, он не убийца.

— Осталось привести Катерину, — прошептал Томас, и улыбка тронула его губы. — И все готово. Я буду бессмертным.

Он встал, подошел к маленькому оконцу, выходящему во внутренний двор. Дождь хлестал по стеклу, в темноте ничего не было видно. Но Томас смотрел сквозь, видел другое — лицо Катерины, чистое, доверчивое, с сияющими глазами. Она придет. Она верит ему. Стоит лишь сказать, что Господь призвал ее на ночную молитву, что в монастыре особая служба для избранных. Она придет, переступит порог, и тогда...

— Тогда свершится, — выдохнул он.

В дверном проеме, в темноте коридора, стоял отец Бенедикт.

Старый монах не спал. Уже много лет он страдал бессонницей и по ночам бродил по коридорам с четками в руках, читая молитвы. Этой ночью его привело сюда странное беспокойство — ему казалось, что он слышит голоса там, где голосов быть не должно. Он шел на звук и наткнулся на келью Томаса. Дверь была приоткрыта. Бенедикт хотел войти, спросить, не нужно ли чего брату, но остановился, услышав шепот.

Он слушал. Сначала не понимал, потом понял — и кровь застыла в жилах.

Заклинание. Круг. Символы на теле. Змеи. И имя — Катерина, та девушка с фермы, что приходит к Томасу на исповедь.

Когда Томас произнес последние слова — «я буду бессмертным», — Бенедикт отшатнулся, будто его ударили. Рука сама собой взметнулась для крестного знамения. Он пятился по коридору, не сводя глаз с проклятой двери, пока не уперся спиной в стену.

— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного, — зашептал он трясущимися губами. — Спаси и сохрани... спаси и сохрани...

Он крестился снова и снова, но крест не прогонял ужас. Ужас сидел внутри, ледяной рукой сжимал сердце. Человек в рясе, брат во Христе, призывал дьявола. Мало того — он хотел принести в жертву невинную душу.

Бенедикт добрел до своей кельи, запер дверь на засов, упал на колени перед распятием. Свечи он зажег все, какие были — свет, больше света, чтобы разогнать тьму, что, казалось, уже просачивалась сквозь стены.

— Господи, — шептал он, кладя земные поклоны, — Господи, вразуми меня. Что мне делать? Кому сказать? Поверят ли мне? Он молод, он красноречив, его любят прихожане... А я старик, меня слушают вполуха.

Он бил челом о каменный пол, но боль не заглушала мыслей.

— Та девочка... Катерина... Она чистая, Господи, она верующая. Если он позовет ее, она придет. Она доверяет ему, как Тебе. Господи, не допусти! Господи, спаси и сохрани!

Бенедикт поднял голову к распятию. Христос смотрел на него с креста — страдающий, скорбный. Старый монах вдруг понял, что не имеет права молчать. Даже если ему не поверят. Даже если его сочтут безумным. Он должен попытаться.

Глава 5. «Дорога в пасть»

Утро на ферме Августины Браун встретило Ивана привычной сыростью и ломотой в спине. Он уже час как был на ногах — задал корм лошадям, починил сбрую, которая порвалась еще вчера, и теперь колол дрова на заднем дворе, тяжелым топором разбивая поленья с глухим, ритмичным стуком.

Дождь кончился еще затемно, но небо оставалось серым, низким, и сырость висела в воздухе плотной пеленой, оседала на волосах, на одежде, проникала под кожу. Руки Ивана, несмотря на работу, зябли.

Он услышал стук копыт еще издалека — редкий звук на проселке, ведущем к ферме. Кто бы это мог быть? Не Августина же возвращается так рано — она уехала в город еще вчера и должна была вернуться только к вечеру. Не Томас — тот обычно приходил пешком со стороны монастыря, своей тихой, скользящей походкой.

Иван воткнул топор в чурбан, вытер руки о штаны и вышел за угол конюшни, чтобы видеть дорогу.

Всадник приближался. Лошадь была старая, монастырская — таких Иван видал, когда возил продукцию к обители. На лошади сидел человек в темной рясе, сгорбившись, словно каждый шаг кобылы отдавался болью в его старых костях.

Когда всадник подъехал ближе, Иван узнал его. Отец Бенедикт. Старый монах, который иногда приходил на ферму за яйцами или молоком для братии. Тихий, незаметный, с трясущимися руками и вечно испуганным взглядом. Иван всегда думал, что этот человек словно боится собственной тени.

Бенедикт спешился неуклюже, чуть не упав, и, даже не привязав лошадь, зашагал к Ивану. Лицо его было белее полотна, глаза лихорадочно блестели, губы шевелились беззвучно — он словно читал молитву про себя, но никак не мог дочитать.

— Иван... — голос старца сорвался, заскрипел, как несмазанная дверь. — Иван, мне нужно говорить с тобой. Срочно. Очень срочно.

Иван нахмурился. Сердце его кольнуло нехорошим предчувствием.

— Что случилось, отче? — спросил он, но в голосе уже звучала сталь. — Что-то с девочками? Они в доме, спят еще...

— Нет, нет, с ними ничего... пока ничего, — Бенедикт схватил Ивана за руку — пальцы его были холодны как лед, — но может случиться. О, Господи, может случиться, если мы не...

Он осекся, оглянулся по сторонам, словно боялся, что их кто-то подслушивает. Двор был пуст. Только куры копошились в грязи да старая лошадь Бенедикта стояла, понурив голову.

— Где мы можем поговорить? — зашептал Бенедикт. — Там, где никто не услышит. Никто.

Иван посмотрел на него долгим, тяжелым взглядом. Потом кивнул в сторону конюшни.

— Идем. Там пусто. Лошади не скажут.

Они зашли в конюшню. Пахло сеном, навозом и лошадиным потом. В стойлах лениво переступали копытами тяжелые битюги. Иван закрыл за собой дверь, прислонился к ней спиной, сложил руки на груди.

— Говори, отче.

Бенедикт стоял посреди конюшни, маленький, сгорбленный, и никак не мог собраться с духом. Руки его тряслись так сильно, что он спрятал их в рукава рясы.

— Я... я не знаю, как начать, — пролепетал он. — То, что я скажу... это страшно, Иван. Это так страшно, что я сам не верил своим ушам. Я думал — может, бес искушает, может, сон это, морок... Но нет. Я слышал. Своими ушами слышал.

— Что ты слышал? — голос Ивана стал низким, опасным. Он уже знал, что сейчас услышит что-то о Томасе. Чуял, как чуял волка за версту.

— Томас, — выдохнул Бенедикт. — Отец Томас. Он... он не тот, кем кажется. О, Господи, прости меня, грешного, что оговариваю брата... но я не оговариваю, я правду говорю!

Иван молчал. Ждал.

— Ночью я не спал, — заторопился Бенедикт. — Бессонница у меня, годы уже, все ночи напролет брожу по коридорам, молюсь. И этой ночью пошел — и услышал голос. Из кельи Томаса. Дверь приоткрыта была. Я остановился... и услышал.

Старик перевел дыхание, провел языком по пересохшим губам.

— Он читал заклинание, Иван. На латыни. Мертвой латыни, какой в церкви не пользуются. Я старый, я учился еще по старым книгам, я понял... это были призывы. К тому, кого нельзя называть.

Иван не шевелился. Только желваки заходили на скулах.

— Он говорил о круге, который нужно начертить на освященной земле, — продолжал Бенедикт, и голос его срывался в шепот. — О свечах по четырем сторонам. О змеях... змеи нужны ему для ритуала. И о символах, которые надо начертать на теле. На теле, Иван! Понимаешь? Кровью.

Бенедикт схватился за голову, закачался на месте.

— И еще он говорил о ней. О твоей дочери. О Катерине.

В конюшне повисла мертвая тишина. Даже лошади перестали жевать сено, словно и они слушали.

Иван стоял неподвижно. Лицо его будто окаменело, только шрам налился багровым, а единственный глаз горел таким холодным огнем, что Бенедикт невольно отшатнулся.

— Что он говорил? — спросил Иван. Голос его звучал ровно, слишком ровно. Это было страшнее крика.

— Он сказал... — Бенедикт сглотнул. — Он сказал: «Осталось привести Катерину». И еще: «Она придет. Она верит мне». Он сказал, что скажет ей, будто Господь призвал ее на ночную молитву. И тогда... тогда свершится.

Иван перестал дышать. На мгновение время остановилось. Он видел перед собой только перекошенное от ужаса лицо старого монаха, а в ушах звенели слова: «Осталось привести Катерину».

— Что еще? — выдохнул он.

— Он хочет бессмертия, Иван. Он говорил, что станет бессмертным, — зашептал Бенедикт. — Что переживет всех, кто смеялся над ним. Что его сущность... о Господи, я не могу, не могу это повторить...

— Что за ритуал? — Иван шагнул к нему, схватил за худые плечи, встряхнул. — Что он сделает с моей дочерью?

— Я не знаю точно, — простонал Бенедикт. — Книга у него, старая, запретная... из подземелья монастырского, я думаю. Там такие книги хранятся, которые веками не открывали. Он нашел, украл, наверное... Я видел символы, он их на бумагу переносил. Змеи, кресты перевернутые... И ему нужна чистая душа. Чистая, невинная душа для... для...

Он не договорил. Иван отпустил его, отступил на шаг.

Душа Катерины. Чистая, невинная. Его девочка, которую он выносил на руках из горящего дома, которую выхаживал после той страшной зимы под заборами, которая смотрит на мир сияющими глазами и верит, что все люди добрые.

Волк в овечьей шкуре.

Иван медленно повернулся, взял топор, который все еще торчал за поясом (он даже не заметил, как сунул его туда, когда шел в конюшню). Пальцы сжали топорище с такой силой, что побелели костяшки.

— Иван, — испуганно зашептал Бенедикт. — Иван, что ты делаешь? Не бери греха на душу! Я пошел к настоятелю, я все расскажу, его осудят, изгонят, заточат в подземелье...

— Осудят? — Иван обернулся, и старик увидел его лицо. То, что он увидел, заставило его попятиться и наткнуться спиной на стойло. — Изгонят? Заточат? А если он уйдет? Если сбежит до суда? Если скажет, что ты, старик, спутал со страху? Ему поверят. Он молодой, красноречивый. А ты — старый, трясущийся. Кому поверят?

Бенедикт молчал. Он знал, что Иван прав.

— И пока они будут разбираться, — продолжал Иван, и голос его звучал глухо, как из могилы, — он позовет мою дочь. Скажет — ночная молитва. И она пойдет. Потому что она верит. Потому что она чистая.

Он шагнул к двери.

— Иван, постой! — Бенедикт кинулся за ним, вцепился в рукав. — Куда ты? Что ты хочешь делать?

Иван остановился. Посмотрел на старика сверху вниз. И в этом взгляде было что-то такое, отчего у Бенедикта подкосились ноги.

— Я пойду к нему, — сказал Иван. — И мы поговорим. По-мужски. Как мужик с мужиком. Без ряс, без молитв, без судей.

— Ты убьешь его, — прошептал Бенедикт.

Иван ничего не ответил. Он вышел из конюшни.

Старый монах остался стоять посреди конюшни, трясясь как осиновый лист. Лошади фыркали, беспокойно переступали с ноги на ногу. Где-то за стеной прокричал петух.

— Господи, прости нас, грешных, — зашептал Бенедикт, падая на колени прямо в солому и навоз. — Господи, отведи беду. Отведи беду от дома сего. Не дай пролиться крови...

Он молился, а слезы текли по его морщинистым щекам. Он знал, что сделал то, что должен был сделать. Но он не знал, к чему это приведет.

А Иван уже шел через двор к дому, где спали его дочери. Топор тяжело бил по ноге. Он войдет, разбудит Агату, велит ей запереться и никуда не пускать Катерину, даже если та будет рваться. А сам пойдет в монастырь.

Прямо сейчас.

Пока не поздно.

Катерина проснулась от того, что кто-то тряс ее за плечо. Она открыла глаза и увидела склоненное лицо отца. Оно было страшным — серым, с провалившимися глазами, шрам будто стал шире и темнее.

— Отец? — сонно пробормотала она. — Что случилось?

— Вставай, — сказал Иван негромко. — Одевайся. Ты сегодня никуда не пойдешь. Ни к мессе, ни к вечерне, никуда. Поняла?

Катерина села на топчане, спросонья не понимая.

— Почему? Я обещала отцу Томасу прийти сегодня к вечерне, он хотел поговорить со мной о...

— Не смей произносить это имя! — рявкнул Иван, и Катерина вздрогнула. Он осекся, перевел дыхание, заговорил тише, но от этого тихого голоса мороз пошел по коже: — Слушай меня, дочка. Этот человек... он хочет тебя погубить. Не сегодня, не завтра — может, через час, может, через день. Но он позовет, и ты не пойдешь. Потому что если ты пойдешь, я тебя больше не увижу. А если увижу — то неживую. Или хуже, чем неживую.

Катерина смотрела на него расширенными глазами. В них был страх, непонимание, и где-то в глубине — упрямство, которое Иван так хорошо знал.

— Но как ты можешь... — начала она.

— Молчи! — оборвал Иван. — Просто молчи и делай, как я сказал. Агата!

Агата уже стояла рядом, накинув платок на плечи. Лицо ее было бледным, но спокойным.

— Запритесь обе, — приказал Иван. — Дверь на засов. Никому не открывать. Даже если сам епископ придет. Поняли?

— Поняли, отец, — ответила Агата и взяла сестру за руку.

Иван посмотрел на Катерину долгим взглядом. Потом шагнул, обнял ее — коротко, сильно, так, что у той перехватило дыхание.

— Я вернусь, — сказал он. — Ждите.

И вышел.

Катерина смотрела на закрывшуюся дверь. Агата уже задвигала засов.

— Что случилось? — прошептала Катерина. — Что с отцом?

Агата обняла ее за плечи.

— Не знаю, — сказала она. — Но если отец так сказал — значит, так надо. Будем ждать.

Они сели на топчан, прижавшись друг к другу. За окном серело утро. Где-то далеко заржала лошадь. Катерина смотрела на дверь и чувствовала, как сердце колотится где-то в горле.

— Господи, — шепнула она. — Сохрани и сохрани.

Она не знала, кого просит сохранить — отца, который ушел с топором, или Томаса, о котором отец говорил такие страшные слова.

***

Иван шел по дороге к монастырю. Шел быстро, не оглядываясь. Топор висел на поясе, прикрытый полой старого армяка. Руки чесались, в груди горело.

Небо тем временем снова затянуло тучами. Начинал накрапывать дождь. Но Иван не замечал ни дождя, ни холода.

Он видел перед собой только одно — лицо Томаса. И знал, что сегодня одному из них не вернуться.

Монастырь Святой Клары встретил Ивана тишиной. Не доброй, утренней, когда братия уже отмолилась и разошлась по послушаниям, — а мертвой, выжидающей тишиной, какая бывает перед грозой или перед бедой. Серые стены, мокрые от дождя, казалось, давили на грудь, не пускали дальше.

Иван обошел главный вход. Нечего ему было делать перед настоятелем — тот только задержит, начнет расспрашивать, а время уходило. Он знал, где келья Томаса — Катерина как-то проговорилась, описывая, как хорошо отцу Томасу, какая у него светлая комната с видом на сад.

Сад.

Иван свернул за угол, прошел вдоль стены, перелез через невысокую ограду, мокрую от дождя. Кусты хлестали по ногам, цеплялись за одежду. Он шел, не разбирая дороги, пока не увидел то, что искал: отдельную дверь, обитую почерневшим железом, — вход в монашеский корпус с южной стороны, для тех, кому нужно было выйти в сад, не тревожа братию.

Дверь была не заперта.

Иван толкнул ее, шагнул внутрь. Коридор встретил его запахом ладана, воска и еще чем-то сладковатым, тошнотворным, отчего сжалось в груди. Он пошел по коридору, считая двери. Третья слева. Катерина говорила — третья слева.

Он остановился перед дверью. Из-за нее не доносилось ни звука. Иван поднял руку, постучал — коротко, резко.

— Именем Господа, открой.

Тишина. Потом шаги. Дверь приоткрылась — на ширину цепочки, которую Иван даже не заметил сразу. В щели блеснул глаз — молодой, острый, с прищуром.

— Чего тебе, мужик? — спросил Томас. Голос его звучал ровно, даже лениво. — Входи, раз пришел. Только дверь закрой.

Цепочка звякнула. Дверь открылась.

Иван шагнул внутрь — и замер на пороге.

Келья была не такой, как он представлял. Ни аскетичной простоты, ни голых стен. Хорошая мебель, тяжелые занавеси на окнах, пушистый ковер на полу. На столе — раскрытые книги, перья, чернильница, и среди всего этого — лист бумаги с нарисованными символами. Те самыми, о которых говорил Бенедикт.

В углу, на отдельном столике, горели свечи — четыре штуки, расставленные по сторонам света. Между ними лежало что-то, накрытое тряпицей. Тряпица шевелилась.

Иван перевел взгляд на Томаса. Тот стоял посреди комнаты, сложив руки на груди, и улыбался. Молодой, красивый, с ясными глазами и румянцем на щеках. Таким его видели прихожане. Таким его видела Катерина.

— Ну? — сказал Томас. — С чем пожаловал, Иван? Или мне называть тебя по имени-отчеству? Не знаю, как у вас, у русских, принято.

Иван шагнул вперед, и дверь за его спиной захлопнулась сама собой. Он дернулся, оглянулся — но нет, ветер, просто ветер, сквозняк. Однако сердце забилось чаще.

— Ты знаешь, зачем я пришел, — сказал Иван глухо. — Говорить с тобой.

— Говорить? — Томас поднял бровь. — С топором за поясом ходят не говорить, мужик. Ходят убивать.

— Если придется — убью, — ответил Иван просто. — Но сначала скажу. Ты оставь мою дочь в покое. Слышишь? Оставь. Не подходи к ней. Не смей с ней говорить. Исчезни из ее жизни, или я...

— Или что? — перебил Томас, и голос его изменился — стал тоньше, острее, в нем появились змеиные нотки. — Что ты сделаешь, Иван? Убьешь меня? Прямо здесь, в монастыре? Думаешь, тебе это с рук сойдет?

Иван шагнул к нему.

— Слушай меня внимательно, старик, — Томас не отступил, даже не шелохнулся, только глаза его сузились, — не груби мне лучше. А ну, встал как вкопанный.

Что-то случилось. Иван хотел сделать еще шаг — и не смог. Ноги будто приросли к полу. Он рванулся — бесполезно. Стоял, как каменный, и только сердце колотилось где-то в горле.

— Что... — выдохнул он.

— А то, — Томас усмехнулся, прошелся вокруг него медленным, ленивым шагом. — Думал, я простой попик? Думал, отчитаешь меня, припугнешь, и я побегу каяться? Глупый ты, мужик. Глупый и старый.

Он остановился напротив Ивана, заглянул в его единственный здоровый глаз.

— Ты чернокнижник, — прохрипел Иван. — Тебя нужно сжечь. Как еретика. Как пса бешеного.

— Закрой рот, — спокойно сказал Томас.

И рот Ивана закрылся. Сам. Челюсти свело судорогой, язык онемел. Иван стоял, широко раскрыв глаза, и не мог произнести ни звука. Только мычание вырывалось из горла.

— Так-то лучше, — кивнул Томас. — А то стоишь тут, мычишь что-то про костер... Не по чину берешь, мужик.

Он подошел к столу, взял лист с символами, посмотрел на него, будто прикидывая что-то.

— Ты думаешь, я тебя боюсь? — спросил он, не оборачиваясь. — Я, который заглянул за грань, который видел то, чего вы, черви, не видите и не увидите никогда? Я скоро стану бессмертным. Понимаешь ты это, быдло неграмотное?

Иван мычал, дергался, но ноги стояли насмерть.

Томас обернулся. Улыбка его стала шире, и в глазах зажглось что-то нехорошее, веселое такое, жестокое.

— Кстати, — сказал он вкрадчиво. — Поздравляю тебя, Иван. Твоя дочурка — тоже ведьма. Катюша.

Мир рухнул.

Иван замер. Даже дергаться перестал. Только смотрел на Томаса одним своим глазом, и в этом глазу был такой ужас, такая боль, что, казалось, стены должны были треснуть.

— Что? — вырвалось у него, и голос прорезался сам собой — видно, сила, державшая его, ослабла от такого потрясения. — Что ты сказал?

— А то, — Томас подошел ближе, остановился в шаге. — Чистая, невинная, Божья овечка. Только я чую — кровь в ней не простая. Сила в ней есть. Спящая пока, но есть. И мне эта сила нужна.

— Врешь, — прохрипел Иван. — Врешь, пес. Она святая. Она чистая.

— Чистая, — согласился Томас. — Оттого и сила чистая. Такая, знаешь, какая нужна для настоящего дела? Не то что моя — наворованная по книжкам. А у нее — врожденная. От матери, видать. Кстати, где мать твоих девок? Померла? Или сама ушла, когда почуяла, что в дочках просыпается?

Иван рванулся — и ноги наконец отпустили. Он бросился на Томаса, выхватывая топор, но не успел сделать и двух шагов.

Томас поднял руку — и что-то ударило Ивана в грудь. Невидимое, холодное, острое. Он отлетел назад, ударился спиной о дверь, сполз по ней на пол. Топор выпал из ослабевших пальцев, покатился по ковру.

В груди горело. Будто раскаленное железо вонзили между ребер и провернули. Иван поднял руку, нащупал — крови не было. Но боль была, настоящая, жгучая.

— Что, не нравится? — Томас стоял над ним, улыбаясь сверху вниз. — Это тебе не кулаками махать. Это сила, Иван. Та самая, которую я получу от твоей дочери. Всю, до капли.

Иван попытался встать — и не смог. Тело не слушалось. Только голова работала, да и та — будто в тумане.

— Ты... — выдохнул он. — Не тронь... Не смей...

— Ой, да что ты мне сделаешь? — Томас присел перед ним на корточки. — Лежишь вот, как червяк. А дочка твоя придет ко мне сегодня вечером. Сама придет. Я ей скажу — Господь призвал. Она и придет. Потому что верит. Потому что чистая.

Иван зарычал, рванулся — и боль в груди стала невыносимой. Он закричал, забился, но Томас даже не пошевелился.

— Кричи, кричи, — сказал он ласково. — Тут стены толстые. Никто не услышит. А если услышат — скажут: батрак пришел буянить, отец Томас его выгнал. Кто ж мне не поверит?

Он встал, подошел к столу, взял ту самую тряпицу, что шевелилась. Развернул. Внутри, на грязной ветоши, копошились три небольшие змеи — черные, с блестящей чешуей.

— Видишь? — Томас поднес их к Ивану. — Для ритуала нужны. Укусят Катюшу — и сила ее проснется. А я ее возьму. Всю.

Иван смотрел на змей, и в голове его мутилось. Боль, ужас, бессильная ярость — все смешалось в один сплошной вой, который рвался наружу, но выходил только хриплым стоном.

— Ты пожалеешь, — прошептал он. — Бог тебя накажет.

— Бога нет, — Томас засмеялся. — Есть только сила. И скоро она будет у меня.

Он подошел к двери, отодвинул Ивана ногой (тот даже пошевелиться не мог), открыл ее и крикнул в коридор:

— Брат Ансельм! Брат Ансельм, подойдите!

Через минуту в келью заглянул молодой послушник, круглолицый, с испуганными глазами.

— Вот, — Томас кивнул на Ивана. — Батрак с фермы Августины. Пришел пьяный, буянил, топором на меня кинулся. Пришлось скрутить. Отведите его в подвал, пусть проспится. А вечером разберемся.

Брат Ансельм перевел взгляд с лежащего Ивана на Томаса, на топор на полу — и покорно кивнул.

— Слушаюсь, отец Томас.

Он подошел к Ивану, схватил за шиворот, потащил к двери. Иван пытался сопротивляться, но руки висели плетьми, ноги волочились по полу, и только мычание вырывалось из горла.

— А топор я у тебя заберу, — сказал Томас вслед. — На память.

Иван, волочимый по коридору, видел только одно — лицо Томаса в дверном проеме, освещенное свечами. Улыбающееся лицо. И четыре свечи за его спиной, расставленные по сторонам света.

И тряпицу со змеями, которую он все еще держал в руке.

***

Дверь подвала захлопнулась с тяжелым лязгом. Иван упал лицом в сырую солому, и темнота накрыла его — плотная, холодная, беспросветная.

Он лежал и не мог пошевелиться. Только сердце билось где-то в груди, разнося по телу боль. И в голове стучало одно слово:

Катерина.

Она придет вечером. Сама придет к нему. Потому что верит. Потому что чистая.

Иван зажмурился, сжал зубы и начал молиться. Не словами — их не было. Всем своим существом, всей болью, всей яростью, всей отчаянной любовью.

— Господи... — шептал он в темноту разбитыми губами. — Господи, не дай... Не допусти... А если не слышишь — я сам... Я выползу... Я достану... Я убью его голыми руками...

Он попытался приподняться — и снова упал. Силы оставили его. Темнота качалась перед глазами, и в этой темноте плыли лица: Катерина, улыбающаяся, доверчивая; Томас, сжимающий в руках змей; Агата, задвигающая засов.

— Агата, — прошептал Иван. — Держи ее. Держи, дочка. Не пускай...

Но Агата была далеко. А Катерина — еще дальше. И время уходило.

Где-то наверху, в монастыре, прозвонил колокол к вечерне. Иван вздрогнул, открыл глаза в темноте.

— Катерина... — выдохнул он.

И начал ползти. Медленно, по сантиметру, раздирая руки о камни, оставляя кожу на соломе. К двери. К выходу.

Потому что если он не успеет — успеет тот, другой.

А этого нельзя было допустить.

***

В каморке было тихо. Слишком тихо.

Агата сидела у двери, привалясь спиной к косяку, и смотрела на младшую сестру. Катерина мерила шагами тесное пространство — от топчана до печки, от печки до стола, снова к топчану. Лицо ее было бледным, губы закушены, пальцы теребили край передника, скручивая грубую ткань в жгут.

— Перестань ходить, — не выдержала Агата. — У меня уже голова кругом идет.

— Я не могу перестать, — Катерина остановилась, посмотрела на сестру. В глазах ее стояли слезы обиды и непонимания. — Как он мог? Как он мог так говорить об отце Томасе? Он же святой человек! Он добрый, он ласковый, он единственный... единственный, кто видит во мне не прислугу, не рабыню, а...

— А кого? — тихо спросила Агата. — Кого он в тебе видит, Катя?

Катерина смешалась.

— Душу, — сказала она не очень уверенно. — Чистую душу. Он сам говорил.

— Чистую душу, — повторила Агата. — А отец говорит, что он волк. И отцу я верю больше.

— Отцу! — Катерина всплеснула руками. — Отец во всем видит только плохое! Он не знает отца Томаса, не знает, какие он слова говорит, как смотрит, как...

— Как смотрит? — перебила Агата, и в голосе ее появилась странная нотка. — Расскажи, Катя. Как он на тебя смотрит?

Катерина открыла рот — и закрыла. Что-то мелькнуло в ее лице, какая-то тень, но она тут же прогнала ее.

— С любовью, — сказала она твердо. — С любовью Божьей.

— Божьей, — эхом отозвалась Агата. — А откуда ты знаешь, чем Божья любовь отличается от другой? Ты ж никого, кроме нас с отцом, и не видела. И вдруг — святой отец, красивый, молодой, ласковый... Тебе не кажется, что это слишком хорошо, чтобы быть правдой?

Катерина рванулась к ней, встала напротив, сжав кулаки.

— Ты не смеешь! — выкрикнула она. — Ты не смеешь так говорить! Ты просто завидуешь! Да, завидуешь! Потому что к тебе никто так не приходит, никто не говорит с тобой, никто не видит в тебе...

— Что? — Агата поднялась, и оказалось, что она выше Катерины на полголовы. — Что он во мне не увидит? Рабыню? Прислугу? Ту, что навоз за лошадьми убирает? Я и есть прислуга, Катя. И ты тоже. И отец. И пока мы тут с тобой спорим, он, может быть, жизнь свою за нас отдает! Ты подумала об этом? Где он, Катя? Где наш отец?

Катерина отшатнулась. Она не думала об этом. Все ее мысли были заняты Томасом, его словами, его улыбкой, его обещанием покоя и чистоты. А отец... Отец ушел с топором. Куда? Зачем?

— Он ушел к нему, — прошептала она. — К отцу Томасу. Он ушел убивать.

— Он ушел защищать тебя, — поправила Агата. — Потому что боится за твою жизнь. И знаешь что? Я начинаю думать, что он прав.

Катерина замотала головой.

— Нет, нет, нет! Отец Томас не такой! Он не может быть таким! Он святой!

— Святые не говорят девочкам, что те созданы для чего-то большего, — жестко сказала Агата. — Святые молятся в кельях и не замечают, кто там убирает навоз. А этот заметил. Слишком заметил. И слишком часто.

— Замолчи! — Катерина закрыла уши ладонями. — Замолчи, ты ничего не понимаешь!

— А ты понимаешь? — Агата шагнула к ней, схватила за руки, оторвала от ушей. — Ты понимаешь, что сейчас происходит? Отец там, один, против этого... этого... А ты тут собираешься к нему бежать? К Томасу? К тому, из-за кого все это?

— Я иду на вечерню! — выкрикнула Катерина, вырываясь. — Я иду молиться! А ты держишь меня здесь, как в тюрьме!

— Потому что отец велел! — Агата не отпускала. — Он велел никуда не пускать! И я не пущу!

Они стояли посреди каморки, вцепившись друг в друга, тяжело дыша. Агата — высокая, худая, с глазами, полными отчаяния и решимости. Катерина — ниже, круглолицая, но сейчас лицо ее исказилось, стало чужим.

— Пусти, — сказала Катерина тихо.

— Нет.

— Пусти, Агата.

— Нет.

— Пусти, или...

— Или что? — Агата почти засмеялась. — Ударишь меня? Иди, бей. Только через мой труп ты пойдешь к этому...

Она не договорила.

Катерина закричала. Не словами — просто закричала, от отчаяния, от бессилия, от того, что весь мир ополчился против нее, даже сестра, даже родная кровь. И в этом крике что-то случилось.

Агату отбросило к стене.

Она ударилась спиной, охнула, сползла на пол. В глазах ее был не страх даже — изумление. Потому что Катерина не прикасалась к ней. Совсем. Они стояли в шаге друг от друга, когда крик вырвался — и вдруг воздух между ними сгустился, стал плотным, упругим, толкнул Агату, как невидимая рука.

Катерина замерла. Руки ее все еще были подняты, глаза расширены, рот открыт — но крик оборвался.

— Что... — выдохнула она. — Что это было?

Агата молчала. Она сидела на полу, прижав руку к груди, и смотрела на сестру так, будто видела ее впервые.

— Агата? — Катерина сделала шаг к ней. — Агата, ты цела? Прости, я не хотела, я не знаю, как это...

Она протянула руку, чтобы помочь сестре встать.

Агата дернулась назад, вжимаясь в стену.

— Не подходи, — сказала она хрипло. — Не подходи ко мне.

— Агата! — Катерина застыла, рука ее повисла в воздухе. — Что с тобой? Это я, Катя, сестра твоя...

— Я знаю, кто ты, — Агата смотрела на нее во все глаза. — Но что это было? Как ты это сделала?

— Я не знаю! — Катерина в отчаянии сжала виски. — Я не знаю, честно, я просто закричала, и вдруг...

Она замолчала, потому что вспомнила. Вспомнила слова Томаса. Вспомнила, как он смотрел на нее в последнюю встречу — не так, как раньше. Будто видел в ней что-то, чего не видели другие.

«В тебе есть дар, дитя мое, — сказал он тогда. — Великий дар. Ты сама о нем не знаешь, но я чую. Господь отметил тебя».

Она тогда подумала — о благодати. О чистоте. О святости.

А теперь...

— Это не я, — прошептала Катерина, пятясь к двери. — Это не я, это не может быть я. Я не такая. Я не...

— Катя, стой! — Агата попыталась встать, но ноги не слушались. — Не ходи туда! Не ходи к нему!

— Он знает, — Катерина смотрела на свои руки, будто видела их впервые. — Он говорил мне. Он говорил, что во мне есть дар. Он единственный, кто знает. Кто поймет.

— Он использует тебя! — закричала Агата, но Катерина уже не слушала.

Она рванула дверь, выскочила в темноту. Холодный воздух ударил в лицо, дождь хлестнул по щекам, но она не чувствовала ничего, кроме одного — нужно бежать. К нему. К Томасу. Он объяснит. Он скажет, что это такое. Он защитит.

За ее спиной, в дверях каморки, появилась Агата. Она стояла, держась за косяк, и кричала в темноту:

— Катя! Вернись! Катя!!!

Но Катерина уже исчезла во мраке, только стук ее башмаков затихал вдали.

Агата опустилась на колени прямо в грязь. Дождь хлестал по лицу, смешиваясь со слезами.

— Господи, — зашептала она, — Господи, сохрани ее. Сохрани отца. Останови их. Останови, пока не поздно...

Она подняла глаза к небу. Темнота, тучи, ни звезды. Только дождь и ветер.

И где-то в этой темноте бежала ее сестра. К волку. В пасть.

Агата вскочила, рванула обратно в каморку. Нужно было что-то делать. Идти к монастырю. Искать отца. Но куда идти? Где искать? Темнота, ночь, вокруг ни души...

Она заметалась по комнате, не зная, за что хвататься. А потом замерла, услышав звук.

Шаги. Снаружи. Кто-то шел к каморке.

— Катя? — выдохнула Агата, бросаясь к двери.

Но это была не Катя.

В дверях стоял старый, сгорбленный человек в промокшей рясе. Отец Бенедикт. Он тяжело дышал, опираясь на посох, и смотрел на Агату безумными глазами.

— Где твой отец? — спросил он, не здороваясь. — Где Иван? Он ушел в монастырь? Он там?

— Да, — Агата схватила его за руку. — Да, он ушел туда. А Катя только что убежала, к Томасу, я не смогла ее удержать, она... она сделала что-то, она...

— Что сделала? — перебил Бенедикт.

— Оттолкнула меня, — Агата всхлипнула. — Не касаясь. Просто закричала — и меня отбросило к стене. Что это, отец? Что с ней?

Бенедикт побледнел еще сильнее (хотя, казалось, бледнее уже некуда). Руки его задрожали, посох выпал.

— Поздно, — прошептал он. — Уже поздно. Он разбудил ее. Не сам, но... она почуяла силу. И теперь побежит к нему, потому что думает, что он единственный, кто объяснит. О, Господи, Господи...

Он схватился за голову.

— Нам надо идти, — сказал он решительно. — Сейчас же. В монастырь. Пока не началось.

— Я с вами, — Агата накинула платок. — Я пойду.

— Нет, — Бенедикт покачал головой. — Ты останешься здесь. Запрешься. И будешь молиться. Если мы не вернемся к утру — беги к людям, в город, к властям. Расскажи все, что знаешь. Все!

— Но я...

— Молчи и слушай! — голос старика окреп, стал властным. — Я стар, я могу не дойти. А ты должна выжить. Должна рассказать правду, если мы все погибнем. Поняла?

Агата кивнула, глотая слезы.

Бенедикт повернулся, шагнул в темноту, но на пороге остановился.

— Молись, — сказал он, не оборачиваясь. — Молись за них обоих. За отца и за дочь. Потому что только чудо теперь может их спасти.

И исчез во мраке.

Агата закрыла дверь, задвинула засов. Прижалась лбом к холодному дереву и зашептала:

— Отче наш, Иже еси на небесех... Да святится имя Твое... Да приидет Царствие Твое...

Слова срывались, путались, но она твердила их снова и снова, вдалбливая в темноту, в небо, в Бога, который, может быть, уже не слышал.

Где-то далеко, в монастыре Святой Клары, горели свечи.

И Томас ждал.

***

Катерина бежала по мокрой дороге, не разбирая пути. Дождь хлестал по лицу, ноги скользили в грязи, но она бежала. В груди горело, в голове мутилось, и только одно слово билось в такт шагам:

Томас. Томас. Томас.

Он объяснит. Он скажет, что это такое. Он простит. Он поймет. Он единственный, кто ее понимает.

Она не заметила, как добежала до монастырских ворот. Они были открыты — странно для позднего вечера. Словно ждали кого-то.

Катерина вошла во двор, огляделась. Темнота, тишина. Только в одном окне горел свет — в том самом, в келье Томаса.

Она подошла к двери. Подняла руку. Постучала.

Дверь открылась сразу, будто он стоял за ней и ждал.

Томас улыбался. В руке его горела свеча, освещая лицо — красивое, доброе, родное.

— Я знал, что ты придешь, — сказал он тихо. — Заходи, дитя мое. Я все тебе объясню.

Катерина шагнула через порог.

И дверь за ее спиной захлопнулась сама собой.

Глава 6. «Ритуал»

Комната была круглой.

Катерина не сразу это заметила — сначала она видела только Томаса, его улыбку, его руки, которые помогли ей сбросить мокрый плащ. Но потом, когда глаза привыкли к полумраку, она увидела стены — каменные, древние, сложенные так давно, что никто уже не помнил, чьи руки их клали. И круг. Комната была идеальным кругом.

В центре стоял тяжелый дубовый стол, но его отодвинули к стене. На полу, на каменных плитах, был начертан круг — настоящий, не мелом, а чем-то темным, въевшимся в камень. Внутри круга горели свечи. Четыре. По сторонам света.

— Садись, — сказал Томас, указывая на стул в центре круга. — Не бойся. Здесь ты в безопасности.

Катерина села. Руки ее дрожали, но не от холода — в комнате было жарко, топлено, как в бане. От свечей шел густой, сладковатый запах, от которого кружилась голова.

— Ты, наверное, испугалась, — Томас присел перед ней на корточки, заглянул в глаза. — То, что случилось с тобой... с сестрой... Это испугало тебя?

Катерина кивнула, не в силах говорить.

— Это дар, — сказал Томас тихо, и голос его обволакивал, как мед. — Великий дар. Господь отметил тебя, Катерина. Ты избранная. Ты не такая, как все.

— Я не хочу, — прошептала она. — Я не хочу быть избранной. Я хочу быть простой. Как все.

— Но ты не как все, — Томас взял ее руки в свои. — И это прекрасно. Ты чистая. Ты светлая. И этот свет нужно сохранить. Укрепить. Сделать вечным.

Он поднялся, подошел к столику, где лежала тряпица. Развернул. Змеи зашипели, зашевелились, поднимая плоские головы.

— Что это? — Катерина отшатнулась, вжимаясь в спинку стула.

— Не бойся, — Томас говорил спокойно, будто о погоде. — Это часть ритуала. Древнего ритуала очищения. Змеи — символ мудрости, обновления. Они не тронут тебя, если ты не будешь бояться. Страх привлекает их. А ты не бойся. Ты под защитой.

Катерина смотрела на змей, и сердце ее колотилось где-то в горле. Но Томас был рядом. Томас улыбался. Томас говорил, что все будет хорошо.

— Раздевайся, — сказал он буднично, ставя тряпицу на пол у ее ног.

— Что? — Катерина не поверила своим ушам.

— Так нужно, дитя мое, — Томас не смотрел на нее, он возился с чем-то на столе, доставал кисточку, баночку с темной жидкостью. — Ритуал требует чистоты. Полной чистоты. Ты должна быть перед Господом такой, какой родилась. Без покровов.

— Но я...

— Катерина, — он обернулся, и взгляд его был строгим, отеческим. — Ты веришь мне?

Она сглотнула.

— Верю.

— Тогда делай, как я говорю.

Она отвернулась к стене. Пальцы не слушались, дрожали, путались в завязках. Грубая ткань упала на пол, за ней — нижняя рубашка. Воздух комнаты коснулся кожи — горячий, сухой, пахнущий воском и травами.

— Иди сюда, — позвал Томас.

Она обернулась, прикрываясь руками, и подошла. Томас стоял перед ней с кисточкой, обмакнутой в темную жидкость.

— Что это? — спросила она шепотом.

— Кровь, — ответил он просто. — Петуха, не бойся. Ею нужно начертать знаки на твоем теле. Знаки защиты. Знаки вечной жизни.

Она зажмурилась, когда кисточка коснулась ее груди. Холодная, липкая. Томас водил медленно, сосредоточенно, выводя символы — змеиные изгибы, перевернутые кресты, знаки, которых Катерина не знала, но почему-то они казались ей смутно знакомыми. Будто она видела их во сне.

— Открой глаза, — велел Томас. — Смотри.

Она открыла. Он держал перед ней маленькое зеркальце. В тусклом свете свечей она увидела себя — бледную, с темными разводами на груди, на животе, на плечах. Символы оплетали ее, как змеи.

— Красиво, — прошептал Томас. — Ты прекрасна. Истинный сосуд. Чистый. Светлый.

Он поставил зеркальце, опустился на колени у ее ног. Поднял тряпицу со змеями.

— Не шевелись, — сказал он.

Она замерла. Змеи зашипели громче, когда Томас поднес их к ее ногам. Одна скользнула на пол, поползла по каменным плитам. Вторая обвилась вокруг щиколотки Катерины — холодная, скользкая, быстрая.

Катерина закусила губу, чтобы не закричать.

— Терпи, — сказал Томас. — Это нужно. Это очищает.

Змея ползла выше, по икре, по колену, оставляя на коже холодный след. Катерина чувствовала, как по телу разливается странное тепло — не от свечей, не от печи. От змеи. Будто она впрыскивала что-то в кожу, проникала под нее, смешивалась с кровью.

Вторая змея поднялась по другой ноге. Третья обвилась вокруг талии.

Томас встал, подошел к ней сзади. Его руки легли ей на плечи.

— Теперь главное, — шепнул он ей в ухо. — Теперь ты должна принять силу. Полностью. Без остатка. Отдать себя ритуалу.

— Я... я не знаю как, — выдохнула Катерина.

— Я научу.

Его руки скользнули вниз, по ее рукам, по талии, по бедрам. Катерина вздрогнула, дернулась, но змеи держали крепко — или это была не их сила, а что-то другое, что-то, что разливалось по телу, лишая воли, лишая страха, лишая стыда.

— Не бойся, — шептал Томас, прижимаясь к ней сзади, касаясь губами ее шеи. — Это часть ритуала. Слияние. Ты должна стать единой с силой. А я — проводник. Я приму тебя, и ты примешь меня. И тогда мы станем вечными.

Катерина не понимала до конца, что происходит. Мысли путались, плыли. В ушах шумело, перед глазами плясали огни свечей. Змеи на ее теле шевелились, вжимались в кожу, и каждое их движение отдавалось внутри жаркой волной.

— Отдайся, — шептал Томас. — Просто отдайся.

И она отдалась.

Он развернул ее к себе. В свете свечей лицо его было прекрасным — глаза горели, губы улыбались, и не было в нем ничего страшного, ничего злого. Только любовь. Та самая, Божья, о которой он говорил.

Он прижал ее к себе, и кожа его была горячей, почти обжигающей. Катерина чувствовала, как бьется его сердце — быстро, сильно, в унисон с ее собственным. Змеи обвивали их обоих, сплетали в одно целое.

Томас начал читать.

Слова были странные, незнакомые — латынь, но не та, что в церкви. Гортанная, шипящая, с вкраплениями звуков, которые не мог бы произнести человек. Катерина не понимала смысла, но каждое слово отзывалось внутри дрожью, жаром, болью, похожей на наслаждение.

Он вошел в нее — медленно, глубоко, и Катерина закричала. Не от боли — от чего-то другого. От того, что мир вокруг сломался, поплыл, смешался в одно — ее тело, его тело, змеи, свечи, каменный круг, темнота за окном, дождь, ветер, вся вселенная.

Томас читал заклинание, двигаясь внутри нее, и каждое слово вбивалось в плоть, в кровь, в душу. Катерина чувствовала, как что-то поднимается из самой глубины ее существа — темное, древнее, сильное. То, о чем говорил Томас. Ее дар. Ее сила.

Она хотела сопротивляться — но не могла. Хотела остановить — но тело жило своей жизнью, изгибалось, принимало, требовало больше. Змеи шипели, впивались в кожу, но это не причиняло боли — только усиливало жар, только разгоняло кровь быстрее.

— Приди, — шептал Томас в перерывах между латинскими фразами. — Приди ко мне. Стань мной. Слейся.

И она приходила. Раз за разом, волна за волной, теряя себя, растворяясь в нем, впуская его в себя так глубоко, как только возможно.

Свечи мигали, тени плясали по стенам. Змеи извивались на их сплетенных телах, вплетались в волосы Катерины, обвивали шею Томаса. И где-то в глубине комнаты, в темноте, начали проявляться другие тени — не от свечей. Те, что слушали заклинание. Те, что ждали.

Томас чувствовал это. Сила приходила. Перетекала из Катерины в него, смешивалась с его собственной, делала его больше, сильнее, вечнее. Еще немного — и все свершится.

Он закричал последние слова заклинания, входя в нее最深, сильнее, чем когда-либо. Катерина забилась под ним, выгнулась, и из горла ее вырвался крик — не человеческий, звериный, древний.

Свечи погасли.

На мгновение наступила полная темнота. Тишина. Даже змеи замерли.

А потом в комнате зажегся новый свет — холодный, голубоватый, идущий ниоткуда. В этом свете Катерина увидела Томаса — его лицо изменилось, стало моложе, прекраснее, почти нечеловеческим. Глаза его горели ровным серебряным огнем.

— Свершилось, — сказал он тихо. — Я бессмертен.

Катерина смотрела на него и не узнавала. Это был не тот Томас, к которому она пришла. Не тот, кто говорил о Божьей любви. Это был кто-то другой. Что-то другое.

Она попыталась отодвинуться, но тело не слушалось. Змеи все еще обвивали ее, впивались в кожу, и она чувствовала, как вместе с силой из нее уходит что-то еще. Жизнь. Душа. Себя.

— Ты... — прошептала она. — Что ты сделал со мной?

Томас склонился над ней, погладил по щеке. Рука его была холодной.

— Ты дала мне вечность, — сказал он ласково. — Будь благодарна. Ты часть меня теперь. Всегда.

Катерина закрыла глаза. Внутри было пусто. Холодно. Темно.

Где-то далеко, в подвале монастыря, Иван полз по каменному полу, оставляя за собой кровавый след.

Где-то на дороге, спотыкаясь и падая, спешил отец Бенедикт.

Где-то в каморке Агата билась лбом о дверной косяк и шептала молитвы, которые уже никто не слышал.

А здесь, в круглой комнате, в холодном голубом свете, лежала Катерина, и по телу ее ползали змеи, и на коже чернели символы бессмертия, и внутри нее больше не было ничего.

Только пустота.

Только тишина.

Только Томас, который смотрел на нее с любовью — той самой, о которой говорил. Той, что убивает.

Томас подхватил Катерину на руки — легко, будто она ничего не весила. Тело ее обмякло, голова запрокинулась, светлые волосы коснулись пола. Змеи сползли с нее, зашипели, уползая в темноту — свое дело они сделали.

Он пронес ее через маленькую дверь в углу круглой комнаты, туда, где была его спальня. Настоящая спальня, не монашеская келья — с широкой кроватью, застеленной белыми простынями, с тяжелыми бархатными занавесями на окнах, с распятием над изголовьем, которое смотрело теперь на все происходящее с немым укором.

Томас опустил Катерину на кровать. Она не открывала глаз, дышала еле слышно, но жила. Кожа ее была бледной, почти прозрачной, и на этой бледности ярко чернели символы, начертанные кровью. Между ног ее тоже была кровь — алая, девственная, смешанная с той, что текла из ранок от змеиных укусов.

Томас отошел к умывальнику, налил воды в таз, взял чистую тряпицу. Вернулся к кровати, сел рядом. Начал стирать кровь — медленно, тщательно, почти нежно.

Сначала с груди. Символы расплывались под влажной тканью, смешивались в грязные разводы. Потом с живота, с бедер. Катерина вздрагивала во сне, когда он касался самых чувствительных мест, но не просыпалась — провалилась глубоко, в то место, откуда не хочется возвращаться.

Девственную кровь он стер особенно бережно — промокнул, убрал, будто стирал следы преступления. Хотя это и было преступление. Самое страшное из тех, что он совершил.

Когда тело Катерины стало чистым, Томас укрыл ее одеялом — теплым, пуховым, подоткнул со всех сторон. Поправил подушку под головой. Постоял, глядя на нее.

— Спи, — шепнул он. — Спи, моя хорошая. Ты заслужила отдых.

Она не ответила. Только губы чуть дрогнули, будто хотела что-то сказать, но сил не хватило.

Томас вышел в гостиную, прикрыв дверь в спальню. Зажег свечи — одну, вторую, третью. Свет ему был нужен сейчас, много света, чтобы разогнать тьму, которая, казалось, уже просочилась в каждую щель этого дома.

В кресле у камина сидел человек.

Он был молод, красив той особой, бледной красотой, что встречается у чахоточных или у тех, кто слишком долго не видел солнца. Темные волосы падали на плечи, глаза — черные, бездонные — смотрели на Томаса с насмешливым интересом. Одет он был в светское платье, дорогое, но измятое, будто он спал в нем не одну ночь.

Это был Антоним. Друг. Единственный, кто знал Томаса настоящего. Единственный, кто привел его к книге. Единственный, кто не осуждал.

— Ну? — спросил Антоним, не вставая. — Получилось?

Томас опустился в кресло напротив. Руки его дрожали — он только сейчас это заметил. Спрятал их в рукава рясы.

— Получилось, — сказал он глухо. — Сила во мне. Я чувствую ее. Она... она больше, чем я думал.

Антоним усмехнулся.

— Ты выглядишь не как человек, который только что обрел бессмертие. Ты выглядишь как побитая собака.

— Я устал, — Томас потер лицо ладонями. — Ты не представляешь, чего мне это стоило.

— О, представляю, — Антоним поднялся, подошел к столу, налил вина в два бокала. Один протянул Томасу. — Ты трахнул девственницу, накачал ее змеиным ядом и вытянул из нее душу. Звучит утомительно, согласен.

— Не смей так говорить, — Томас вскинул голову, и в глазах его мелькнуло что-то похожее на гнев. — Это был ритуал. Священный. Древний.

— Священный, — повторил Антоним с иронией. — Ну да, ну да. А кровь на простынях — это елей? А змеи — это голуби? Ты сам-то в это веришь, Томас?

Томас молчал. Сжимал бокал, не пил.

— Я ее... — начал он и осекся.

— Что? — Антоним приподнял бровь. — Полюбил? Привязался? Пожалел?

— Она чистая, — сказал Томас тихо. — Понимаешь? По-настоящему чистая. Не как те шлюхи, что липли ко мне в приходах. Не как монахини, которые только и ждут, чтобы брат оступился. Она... она верила мне. Верила каждому слову. Смотрела в глаза и видела там Бога. А там был я. Только я.

Антоним сел на подлокотник кресла, положил руку Томасу на плечо.

— Ты хороший актер, — сказал он почти ласково. — Лучший из тех, кого я знаю. Ты умеешь быть тем, кого они хотят видеть. Это дар. Не меньше, чем та сила, что ты получил сегодня.

Томас поднял на него глаза.

— Она спит там, в моей постели, — сказал он. — Думает, что я спас ее. Что я — ее единственная любовь. Что все, что было — это таинство, благословение, святость.

— И что с того? — Антоним пожал плечами. — Пусть думает. Ей же легче.

Томас долго молчал. Потом заговорил — и голос его звучал ровно, будто он читал вслух газету:

— Книга говорит, что сила должна быть запечатана. Иначе она уйдет. Растворится. Вернется к источнику. Понимаешь? Она во мне, но не навсегда. Только если...

Он запнулся.

— Если что? — Антоним подался вперед. Глаза его блеснули в свете свечей.

Томас посмотрел на друга долгим, тяжелым взглядом.

— Если источник умрет, — сказал он. — Если Катерина умрет — моей рукой, в ритуале, с теми же символами и с той же кровью — тогда сила станет моей навсегда. Никто не отнимет. Никто не вернет. Я буду бессмертен окончательно.

В комнате повисла тишина. Свечи потрескивали. Где-то в камине догорали угли.

Антоним смотрел на Томаса и улыбался. Медленно, понимающе, одобрительно.

— И? — спросил он.

— И я должен это сделать, — сказал Томас. Голос его был пуст, как выгоревший дом. — Я должен убить ее.

— Но?

— Но она там, — Томас мотнул головой в сторону спальни. — Лежит, теплая, живая. Дышит. Я только что вытирал с нее кровь. Ее кровь. Девственную кровь, которую сам и пролил. И она даже не знает, что я... что я...

Он закрыл лицо руками. Плечи его дрогнули — один раз, второй. Потом он выпрямился, и лицо его было сухим, только глаза блестели подозрительно ярко.

— Я привык к ней, — сказал он просто. — За эти недели. К ее голосу. К ее улыбке. К тому, как она смотрит на меня. Как на икону. Как на Бога. Никто на меня так не смотрел. Никогда.

Антоним встал, подошел к камину, оперся рукой о каминную полку. Смотрел на огонь, на тлеющие угли.

— Знаешь, Томас, — сказал он задумчиво, — я ведь тоже не сразу научился. Тоже думал: вот это — особенное. Эту — оставлю. Эту — пожалею. А потом понял: жалость — это роскошь. Для тех, у кого есть время. У кого есть вечность — жалости нет. Есть только цель.

Он обернулся.

— Ты хочешь быть бессмертным? По-настоящему? Или ты хочешь еще немного поиграть в любовь с деревенской дурочкой, пока сила не уйдет обратно в землю?

Томас молчал.

— Решай, — сказал Антоним. — Сейчас. Пока она спит. Пока ты еще можешь.

Томас поднялся. Прошел к двери спальни, остановился. Рука его легла на ручку, но он не открыл.

— Я сделаю это, — сказал он не оборачиваясь. — Но не сегодня. Не сейчас. Дай мне время.

— Время — это то, чего у тебя нет, — напомнил Антоним.

— Один день, — Томас обернулся. — Один день. Я хочу... я хочу побыть с ней. Хочу запомнить. Хочу, чтобы она... чтобы она была счастлива напоследок. Хоть один день.

Антоним смотрел на него долго, изучающе. Потом пожал плечами.

— Твоя воля, — сказал он. — Только не тяни. Сила не ждет.

Томас кивнул. Открыл дверь спальни, шагнул внутрь. Антоним остался в гостиной. Сел в кресло, взял бокал, отпил вина.

— Люди, — сказал он тихо, в пустоту. — Все одинаковы. Даже получив силу, остаются людьми. Жалкими. Сентиментальными. Глупыми.

Он посмотрел на дверь спальни.

— Но ничего. Завтра он ее убьет. А послезавтра... послезавтра мы начнем настоящее.

***

В спальне Томас сел на край кровати. Катерина спала, свернувшись калачиком под одеялом, светлые волосы разметались по подушке. Лицо ее было спокойным, почти счастливым — ей снилось что-то хорошее.

Томас протянул руку, убрал прядь волос с ее щеки. Коснулся губами лба — легко, едва дыша.

— Завтра, — прошептал он. — Завтра, моя девочка. А сегодня — спи. Сегодня ты моя.

Он лег рядом, поверх одеяла, и закрыл глаза.

За окном шел дождь.

Где-то в подвале Иван рвал руки о камни, подтягивая тело к двери.

Где-то на дороге Бенедикт падал в грязь и вставал снова.

Где-то в каморке Агата билась лбом о дверной косяк и шептала молитвы, которые уже никто не слышал.

А здесь, в спальне Томаса, спала Катерина. И не знала, что этот день — последний.

Глава 7. «Последнее утро»

Утро после ритуала встретило Катерину серым светом, сочащимся сквозь тяжелые занавеси. Она открыла глаза и долго не могла понять, где находится. Потолок был незнакомым — высокий, с лепниной, не то, что низкие балки их каморки.

Потом вспомнила все.

И улыбнулась.

Она повернула голову — Томас сидел в кресле у окна и смотрел на нее. Лицо его было спокойным, даже отстраненным, но Катерина не заметила этого. Она видела только любовь.

— Проснулась, — сказал он. Голос звучал ровно.

— Да, — она приподнялась, одеяло сползло, открывая плечо со следами змеиных укусов. — Я... я чувствую себя странно. Пусто внутри, но легко. Будто... будто я стала другой.

— Ты и стала другой, — Томас поднялся, подошел к кровати, сел рядом. Взял ее руку в свою. — Ты теперь часть меня. Навсегда.

Катерина сжала его пальцы.

— Томас... — начала она и запнулась. — Я должна... можно мне?

— Что?

— Можно мне сходить домой? — выдохнула она. — К отцу и к Агате. Я хочу... я хочу попрощаться.

Томас замер. Глаза его сузились, но лицо осталось непроницаемым.

— Попрощаться?

— Ну да, — Катерина говорила быстро, боясь, что он откажет. — Я ведь теперь с тобой. Навсегда. Но они... они не знают. Они волнуются. Отец ушел к тебе вчера, я не знаю, что с ним... Агата, наверное, с ума сходит. Я только скажу им, что я жива, что у меня все хорошо, что я... что я люблю тебя и остаюсь с тобой. И вернусь. Честно, вернусь. Ты же веришь мне?

Она смотрела на него с такой надеждой, с такой детской верой в глазах, что Томас на мгновение отвел взгляд.

— Верю, — сказал он тихо. — Иди.

— Правда? — Катерина просияла. — Ты правда отпускаешь?

— Правда. — Он поднялся, подал ей платье — вчерашнее, мокрое, но она не заметила. — Только возвращайся быстрее. Я буду ждать.

Она оделась дрожащими руками, то и дело подбегала к нему, целовала в щеку, в губы, в глаза.

— Я быстро, — шептала она. — Я только скажу им и сразу назад. Я теперь твоя. Навсегда.

— Навсегда, — эхом отозвался Томас.

Когда дверь за ней закрылась, он подошел к окну. Смотрел, как она бежит через двор, как спотыкается, как оборачивается и машет ему рукой. Поднял руку в ответ.

— Беги, — сказал он тихо. — Беги, моя девочка. Попрощайся. А потом вернешься. И я сделаю то, что должен.

Из темноты угла послышался смешок Антонима.

— Добрый ты, — сказал тот. — Прямо святой.

— Заткнись, — ответил Томас, не оборачиваясь. — Она заслужила этот день.

***

Дорога домой была длинной. Катерина почти бежала, но ноги вязли в грязи, платок сбился, волосы намокли под дождем, который снова зарядил. Но она не замечала ничего. В груди пело, сердце колотилось от счастья.

Она все им расскажет. Скажет, что любит Томаса, что он спас ее, что она теперь в безопасности. Что у них все будет хорошо. Они, может быть, даже переедут, начнут новую жизнь. И отец с Агатой смогут уйти от Августины. Томас поможет, он же теперь бессмертный, он все может.

Она не думала о том, что значат эти слова. Они просто звучали в голове красивой музыкой.

Вот и ферма. Вот их каморка, притулившаяся к конюшне. Катерина толкнула дверь — заперто. Забарабанила кулаком.

— Агата! Агата, открой! Это я, Катя!

За дверью послышалось движение. Лязг засова. Дверь распахнулась.

На пороге стояла Агата. Лицо ее было серым, глаза красными от слез и бессонницы. Она смотрела на сестру и не верила.

— Катя? — выдохнула она. — Ты... ты жива?

— Жива, — Катерина шагнула внутрь, обняла сестру. — Жива, Агата, жива! Все хорошо! Где отец? Он вернулся?

Агата замерла в ее объятиях. Потом отстранилась, посмотрела на сестру внимательнее. И лицо ее изменилось.

— Что с тобой? — спросила она тихо.

— Со мной? — Катерина не поняла. — Ничего. Все хорошо. Я теперь с Томасом, Агата! Он... он любит меня. И я его люблю. И все будет...

— Что у тебя на шее? — перебила Агата. Голос ее стал жестким.

Катерина машинально коснулась шеи. Там, под воротником, были следы — укусы змей, засосы, которые оставил Томас в темноте.

— Это... это ничего, — замялась она. — Это ритуал такой был. Очищение. Я теперь...

— Очищение? — Агата отступила на шаг. Глаза ее расширились. — Катя... Катя, что он с тобой сделал?

В этот момент из-за печки донесся стон.

Иван.

Катерина рванулась туда и застыла.

Отец лежал на топчане. Руки его были разодраны в кровь, лицо — серое, губы потрескались, глаза закрыты. Агата, видно, только что перевязала его — тряпки на руках намокли от крови и гноя.

— Отец! — Катерина упала на колени перед топчаном. — Отец, что с тобой? Кто тебя?

Иван открыл глаза. Один. Единственный здоровый глаз. И в этом глазу было что-то такое, от чего Катерина отшатнулась.

— Ты, — прохрипел он. Голос был чужим, севшим. — Ты... с ним... была.

— Отец, я...

— Не смей! — Иван дернулся, попытался встать, но сил не было. Он упал обратно на солому, но глаз его горел ненавистью. — Не смей подходить! Чу... чую!

— Что ты чуешь? — Катерина заплакала. — Отец, это я, Катя! Твоя дочь!

— Не дочь ты мне больше, — выдохнул Иван. — Он тебя... он тебя испоганил. Я чую. Смерть от тебя несет. Тьма.

Катерина обернулась к Агате, ища поддержки. Но Агата стояла у двери, прижав руки к груди, и смотрела на нее так, будто видела впервые.

— Агата, — прошептала Катерина. — Скажи ему. Скажи, что я... что я та же. Что я ваша.

Агата молчала долго. Потом шагнула ближе, вгляделась в лицо сестры, в ее глаза. И вдруг отшатнулась, будто ударилась о невидимую стену.

— Глаза, — выдохнула она. — Катя, у тебя глаза... они другие.

— Какие другие? — Катерина вскочила, подбежала к маленькому осколку зеркала, что висел на стене. Вгляделась.

Из зеркала на нее смотрела она. Но не та Катя, что была вчера. Зрачки стали шире, почти закрыли радужку. В глубине их, в самой черноте, горели крошечные искорки — холодные, серебристые. И лицо... лицо было бледнее, тоньше, острее. Красивее. Чуждое.

— Это... это ритуал, — пробормотала она, отворачиваясь от зеркала. — Томас говорил, я изменюсь. Это сила. Это дар.

— Дар? — Иван нашел в себе силы приподняться на локте. — Дар? Он тебя... я знаю, что он сделал. Я слышал его. Он чернокнижник, Катерина. Он взял твою силу. Твою душу. А теперь ты... ты...

Он закашлялся, забился, и Агата кинулась к нему, поддерживая, давая воды.

Катерина стояла посреди каморки и не понимала. Почему они так? Почему не рады, что она жива? Почему не хотят слушать?

— Я люблю его, — сказала она тихо. — Он меня любит. Он мой.

— Он использует тебя, — Агата выпрямилась. В голосе ее не было злобы — только усталость и боль. — Ты слепая, Катя. Ты всегда была слепая. Думала, что мир — добрый. Что люди — добрые. А он волк. И ты теперь... ты теперь с ним.

— Я пришла попрощаться, — Катерина шагнула к двери. — Я думала, вы поймете. Думала, вы порадуетесь за меня. Но вы...

— Порадоваться? — Иван засмеялся — страшным, лающим смехом. — Порадоваться, что дочь моя стала ведьмой? Что легла под чернокнижника? Что продала душу за его улыбки?

— Я не продавала! — выкрикнула Катерина. — Я люблю!

— Убирайся, — сказал Иван тихо. — Убирайся из моего дома. Ты мне не дочь больше.

Катерина застыла.

— Отец...

— Не смей меня так называть! — Иван рванулся, встал, шатаясь, держась за стену. В глазах его была такая ненависть, что Катерина попятилась. — Ты грязная ведьма! Ты опозорила нашу семью! Опозорила память матери! Убирайся, пока я не убил тебя своими руками!

— Отец, нет! — Агата кинулась к нему, пытаясь удержать. — Ты болен, ты не в себе...

— Я в себе! — Иван оттолкнул ее, шагнул к Катерине. — В себе! И вижу все! Она чужая! Она не наша! Вон!

Катерина смотрела на него, и мир рушился вокруг. Отец, который носил ее на руках, который кормил травой, чтобы она не умерла с голоду, который бился за нее с Томасом — он стоял сейчас и гнал ее прочь.

— Агата... — прошептала она, протягивая руку к сестре.

Агата отвела глаза.

— Уходи, Катя, — сказала она глухо. — Уходи. Я не могу... я не могу на тебя смотреть. Ты пахнешь... смертью.

Катерина опустила руку. Посмотрела на свои ладони — чистые, белые, с темными точками укусов.

— Я ваша, — сказала она тихо. — Я всегда ваша. Что бы он со мной ни сделал.

— Ты не наша, — Иван указал на дверь дрожащей рукой. — Вон. И чтобы я тебя больше не видел. Никогда.

Катерина пошла к двери. Медленно, будто во сне. На пороге остановилась, обернулась.

— Я люблю вас, — сказала она. — Все равно люблю.

И вышла в дождь.

Дверь за ней захлопнулась. Лязгнул засов.

Она стояла под дождем, глядя на закрытую дверь, и не чувствовала ничего. Пустота внутри, о которой она говорила утром, стала полной. Абсолютной.

Где-то далеко, в монастыре, ждал Томас.

Дома, в каморке, остались отец и сестра, которые выгнали ее.

Идти было некуда.

Катерина подняла лицо к небу, подставила его под дождь. Холодные капли стекали по щекам, смешиваясь со слезами, которых она даже не замечала.

— Господи, — прошептала она. — За что?

Небо молчало.

И она пошла. Обратно. К Томасу. К единственному, кто остался.

***

В каморке Иван сполз по стене на пол. Агата кинулась к нему, подхватила, помогла добраться до топчана.

— Отец, ты зачем? — шептала она, размазывая слезы по лицу. — Ты зачем ее прогнал? Она же... она же наша кровь.

— Нет, — Иван закрыл глаза. Голос его был тих, почти не слышен. — Нет, Агата. Не наша. Ты видела ее глаза? Это не она. Это уже не она. Он забрал ее. Всю.

— Но мы могли бы...

— Что? — Иван открыл глаз, посмотрел на старшую дочь. В этом взгляде была такая боль, что Агата замолчала. — Что мы могли бы? Спасти? Поздно. Я чую это. Она теперь с ним. И он ее убьет. Рано или поздно. А может, и не убьет... может, хуже будет.

— Хуже?

Иван не ответил. Только сжал окровавленные руки в кулаки и прошептал:

— Прости меня, Господи. Прости, что не уберег. Прости, что родил ее в этот мир. Прости...

Агата сидела рядом, гладила его по голове, и плакала. За окном шел дождь.

А по дороге в монастырь брела Катерина. И не знала, что идет на смерть.

Томас сидел в кресле у камина, глядя на огонь. Дрова потрескивали, выбрасывая искры, и в этом танце пламени ему мерещились лица. Лицо Катерины. Лицо Антонима. И еще одно — древнее, смутно знакомое, будто виденное во сне.

— Ты звал меня, потомок.

Голос был тихим, шипящим, как ветер в сухой траве. Томас обернулся.

В кресле напротив сидел человек. Старый, очень старый, но не дряхлый — сухой, поджарый, с длинными седыми волосами и бородой, которую он, казалось, не стриг никогда. Глаза его были светлыми, почти белыми, и в глубине их горел холодный, змеиный огонь.

— Кто ты? — спросил Томас, хотя уже знал ответ. Чувствовал кожей, костями, кровью.

— Ты знаешь, — человек улыбнулся, и улыбка эта была страшнее любой угрозы. — Я — твой исток. Твой корень. Тот, без кого ты не родился бы на свет. Салазар.

Томас встал. Руки его дрожали — впервые за долгое время.

— Салазар Слизерин? — переспросил он. — Но это... это легенды. Сказки для детей.

— Для маггловских детей — может быть, — Салазар покачал головой. — Для таких, как мы — реальность. Самая что ни на есть.

Он поднялся, подошел к камину, положил руку на каминную полку. Огонь в камине вспыхнул ярче, затанцевал, подчиняясь его воле.

— Ты проделал большой путь, Томас, — сказал он, не оборачиваясь. — Нашел книгу. Провел ритуал. Получил силу. Я следил за тобой. Сквозь века. Сквозь смерть. Сквозь все преграды.

— Ты мертв? — спросил Томас прямо.

— Давно, — Салазар обернулся. — Но для таких, как я, смерть — не конец. Только начало другой формы существования. Я ждал тебя. Ждал того, кто продолжит мое дело.

— Какое дело?

Салазар усмехнулся.

— Ты думаешь, я основал Хогвартс ради обучения детишек волшебству? Нет, Томас. Я основал его, чтобы собирать силу. Чтобы находить таких, как мы. Чистых. Настоящих. Чтобы создать сообщество, которое будет править миром.

Он шагнул ближе, и Томас почувствовал холод, исходящий от этого существа.

— Но другие основатели... они были слабы. Гриффиндор — благородный дурак. Кандида — добрая душа, вечно пекущаяся о всяких... недостойных. Пуффендуй — просто работяга, без амбиций. Они испортили мой план. И мне пришлось уйти.

— Ты оставил Тайную комнату, — сказал Томас. — Я читал о ней.

— Оставил, — кивнул Салазар. — И ждал. Ждал того, кто сможет ее открыть. Кто сможет продолжить мое дело. И дождался.

Он положил руку на плечо Томаса. Рука была ледяной, но Томас не отшатнулся.

— Ты тот, кого я искал, — сказал Салазар. — Ты прошел через унижения. Через бедность. Через презрение тех, кто считает себя лучше тебя. И ты не сломался. Только закалился. Только стал сильнее.

— Я хочу большего, — сказал Томас. Голос его был тверд.

— Получишь, — пообещал Салазар. — Слушай меня внимательно. Как только закончишь свои дела здесь — бросай все. Эту девку, этот монастырь, этих людей. Они — ничто. Ты создан для большего.

— Для чего?

— Для Хогвартса, — глаза Салазара блеснули. — Эта школа — ключ ко всему. Там собраны лучшие из нас. Самые сильные. Самые способные. Ты должен прийти туда. Стать частью этого мира. А потом...

Он сделал паузу.

— Потом ты должен стать хозяином этого места. Не просто директором — хозяином. Властелином. Ты будешь править школой, а через нее — всем магическим миром.

Томас слушал, затаив дыхание.

— Но для этого нужно имя, — продолжал Салазар. — Настоящее имя. То, которое будут бояться произносить вслух. То, которое войдет в легенды.

— У меня есть имя, — сказал Томас. — Томас. Просто Томас.

— Этого мало, — Салазар покачал головой. — Ты должен взять имя, которое свяжет тебя со мной. С моим родом. С моей кровью.

Он наклонился ближе, и голос его зазвучал едва слышно:

— Ты мой потомок, Томас. По прямой линии. Твоя мать носила мою кровь, сама того не зная. Ты — последний из рода Слизерина.

Томас замер.

— Ты... ты хочешь сказать, что я...

— Ты Том, — сказал Салазар. — Том Марволо Реддл. Так звали твоего отца-маггла, которого ты никогда не знал. И твоя мать — потомок моего рода. Соедини эти имена, и ты получишь ключ. Ключ к силе, которую никто не сможет у тебя отнять.

Том Марволо Реддл.

Томас повторил про себя эти слова. Они звучали странно, чужеродно — и в то же время правильно. Будто он всегда носил это имя в себе, просто не знал.

— Я дам тебе больше, — пообещал Салазар. — Я научу тебя тому, что знаю сам. Темным искусствам. Ритуалам, о которых забыли даже самые древние. Созданию... особых вещей. Которые сохранят твою душу, даже если тело погибнет.

— Крестражи, — выдохнул Томас. Это слово он читал в книге.

— Да, — кивнул Салазар. — Ты будешь первым за многие века, кто овладеет этим искусством в совершенстве. Ты станешь бессмертным. Настоящим бессмертным.

Томас молчал, переваривая услышанное.

— Но сначала, — Салазар указал рукой в сторону спальни, — ты должен закончить начатое. Девушка. Катерина. Она — последний шаг. Ты должен убить ее, чтобы запечатать силу окончательно.

— Я знаю, — тихо сказал Томас.

— И когда сделаешь это — уходи, — продолжал Салазар. — Иди в Хогвартс. Найди способ попасть туда. Я позабочусь, чтобы тебя приняли. Директор Диппет — старый дурак, он не заметит опасности. А я буду рядом. Буду направлять тебя. Учить.

Томас поднял глаза на своего предка.

— Почему ты делаешь это? — спросил он. — Почему помогаешь мне?

Салазар улыбнулся — той же холодной, змеиной улыбкой.

— Потому что ты — мое продолжение, — сказал он. — Моя кровь. Моя надежда. Ты сделаешь то, что не успел я. Ты создашь мир, где такие, как мы, будут править. Где чистота крови будет превыше всего. Где никто не посмеет презирать нас за нашу силу.

Он протянул руку. Томас взял ее — холодную, почти неосязаемую.

— Иди, — сказал Салазар. — Иди и закончи свое дело. А потом мы начнем настоящее.

Он растворился в воздухе, оставив после себя только запах старого камня и змеиной кожи.

Томас стоял посреди комнаты, глядя на огонь. В голове звучало новое имя.

Том Марволо Реддл.

Он попробовал его на вкус. Оно было горьким. И сладким. И правильным.

***

Стук в дверь вырвал его из размышлений.

Томас открыл. На пороге стояла Катерина — мокрая, бледная, с глазами, полными слез.

— Томас, — выдохнула она и бросилась к нему, обвила руками его шею. — Томас, они прогнали меня. Отец и Агата. Они сказали, что я... что я грязная. Что я ведьма. Что я не их.

Она плакала, прижимаясь к нему, ища защиты, ища любви, ища спасения.

— Они не понимают, — шептала она. — Они не знают, какой ты. Какая я теперь. Только ты понимаешь. Только ты у меня остался.

Томас обнял ее в ответ. Одной рукой. В другой руке, за спиной, он держал нож. Тот самый, что вынул из-под подушки, когда услышал ее шаги.

— Катя, — сказал он тихо. — Ты прости меня.

— За что? — она подняла на него заплаканное лицо и улыбнулась сквозь слезы. — Ты спас меня. Ты дал мне... дал мне силу. Ты любишь меня. За что мне тебя прощать?

— За это.

Он воткнул нож ей в сердце.

Быстро. Точно. Без колебаний.

Катерина не закричала. Только глаза ее расширились — огромные, голубые, доверчивые. В них было удивление. И боль. И непонимание.

— Томас... — выдохнула она, и кровь хлынула изо рта, заливая его руки, его рясу, пол.

— Ты должна умереть, — сказал он тихо, глядя ей в глаза. — Чтобы сила стала моей навсегда. Чтобы я стал бессмертным. Ты же хочешь, чтобы я был бессмертным, правда?

Она не ответила. Она уже не могла.

Томас опустил ее на пол, выдернул нож. Кровь хлынула сильнее, заливая каменные плиты. Катерина смотрела в потолок, и глаза ее медленно стекленели.

Он стоял над ней, сжимая окровавленный нож, и смотрел, как уходит жизнь из той, что еще утром была чистой, невинной, верящей.

— Прости, — повторил он шепотом. — Правда, прости.

Но она уже не слышала.

***

В углу комнаты сгустилась тень. Салазар смотрел на своего потомка и улыбался.

— Хорошо, — прошелестел он. — Очень хорошо. Сила запечатана. Ты сделал это. Теперь ты готов.

Томас поднял голову. На лице его не было эмоций — только пустота.

— Что дальше? — спросил он.

— Дальше — Хогвартс, — ответил Салазар. — Дальше — величие. Дальше — бессмертие.

Томас посмотрел на тело Катерины, на кровь, растекающуюся по полу, на ее открытые, уже мертвые глаза.

— Я стану Томом Реддлом, — сказал он.

— Да, — кивнул Салазар. — Ты станешь Тем, Кого Нельзя Называть. Ты станешь страхом, летящим на крыльях ночи. Ты станешь легендой.

Томас перешагнул через тело и пошел к двери.

За окном светало.

Новый день начинался.

Глава 8 «Конец и начало»

Утро встретило монастырь холодным, промозглым туманом. Он стелился по земле белым саваном, оседал на камнях, на крышах, на редких деревьях, что росли во внутреннем дворе. Тишина стояла такая, что звон в ушах казался громче любого звука.

Томас вышел из кельи, неся Катерину на руках.

Через сад. Через калитку. По дороге, ведущей к ферме.

Туман скрывал его от мира. Никто не видел, как священник несет на руках мертвую девушку. Никто не остановил, не спросил.

Томас шел и не чувствовал ничего. Только холод от ее тела проникал сквозь рясу, сквозь кожу, сквозь кости — в самую душу. Но души у него больше не было. Он отдал ее за бессмертие.

Или продал. Или просто потерял.

Вот и ферма. Вот знакомая тропинка к конюшне. Вот дверь их каморки — такая же убогая, как и всегда.

Томас остановился.

Посмотрел на лицо Катерины. Оно было спокойным. Мирным. Она не мучилась в последний момент — только удивилась. Только не поняла. И умерла с этим непониманием в глазах.

— Прощай, — сказал Томас одними губами.

И разжал руки.

Тело упало в грязь у порога. Глухо. Безжизненно. Рука Катерины подвернулась под нее, голова неестественно запрокинулась, светлые волосы перемешались с грязью и навозом.

Томас развернулся и пошел обратно в туман. Не оборачиваясь. Не оглядываясь.

Как выкидывают ненужного щенка. Как выбрасывают мусор.

***

В каморке Агата не спала. Всю ночь она просидела у топчана отца, меняла повязки, поила водой, слушала его бред. Иван метался в жару, звал Катерину, проклинал Томаса, плакал и ругался — и все это перемешивалось в один сплошной, страшный шепот.

Под утро он затих. Агата задремала, сидя на табурете, уронив голову на грудь.

Ее разбудил стук. Нет, не стук — глухой звук, будто что-то тяжелое упало у двери.

Она подняла голову. Прислушалась. Тишина.

Показалось.

И вдруг — тихий, жалобный звук снаружи. Будто ветка скребет по стене. Или мышь. Или...

Агата встала, накинула платок, отодвинула засов. Дверь открылась.

Туман ударил в лицо сыростью и холодом. Агата шагнула наружу — и застыла.

У ее ног, в грязи, лицом вниз, лежала Катерина.

— Нет, — выдохнула Агата. — Нет, нет, нет...

Она упала на колени прямо в грязь, не чувствуя холода, не чувствуя ничего. Перевернула тело. Увидела лицо.

Белое. Чистое. С открытыми глазами, в которых застыло удивление.

И кровь. Засохшая, бурая, на груди, на платье.

— Катя, — голос Агаты сорвался, превратился в хриплый шепот. — Катя, Катенька, сестричка...

Она прижала ухо к груди сестры. Тишина. Ни удара. Ни вздоха. Ничего.

— Катя! — закричала Агата, тряся ее за плечи. — Катя, вставай! Вставай, слышишь?! Не смей! Не смей так!

Голова Катерины моталась из стороны в сторону, безжизненная, тяжелая. Руки падали, когда Агата отпускала их.

— Открой глаза! — Агата била ее по щекам, терла руки, дула в лицо. — Открой глаза, Катя! Это я! Агата! Сестра твоя! Мы же... мы же поссорились вчера... я не хотела... я не хотела тебя гнать... я дура... прости меня... прости...

Слезы текли по ее лицу, падали на лицо Катерины, смешивались с грязью и кровью.

— Ты не ведьма, — шептала Агата, раскачиваясь над телом. — Ты не грязная. Ты чистая. Самая чистая. Я дура, что не защитила тебя. Я дура, что слушала отца. Я должна была... должна была запереть тебя... не пустить...

Она замолчала, потому что поняла: все слова бессмысленны. Катя не слышит. Катя не вернется.

Агата прижалась лицом к груди сестры и завыла. По-звериному, страшно, некрасиво. Так воют только те, кто потерял все.

— Ка-а-а-тя-я-я... — выло, билось, металось над пустым двором.

Из каморки выполз Иван.

Он слышал крик. Сквозь жар, сквозь бред, сквозь боль в разодранных руках — услышал. И пополз. Потому что понял. Потому что сердце знало раньше, чем разум.

Он выполз на крыльцо и увидел.

Агата сидит в грязи, держит на руках Катерину, раскачивается и воет.

Иван замер. Смотрел. Не верил.

— Катя? — позвал он тихо. — Дочка?

Агата подняла голову. Лицо ее было страшным — опухшее от слез, перекошенное горем.

— Убили, — сказала она хрипло. — Он ее убил. Выкинул, как собаку. Как мусор. Уби-и-ил...

Иван рванулся вперед, упал рядом, схватил холодную руку дочери. Прижал к груди.

— Холодная, — прошептал он. — Господи, холодная-то какая...

Он смотрел на ее лицо, на открытые глаза, на застывшее удивление.

— Я же тебя прогнал, — сказал он тихо. — Я же... я назвал тебя ведьмой. А ты... ты просто любила. Глупая. Любила его. А он...

Голос его сорвался. Из единственного здорового глаза потекли слезы — редкие, скупые, выстраданные.

— Прости, дочка, — прошептал он. — Прости меня, старого дурака. Не сберег. Не уберег. Верить надо было тебе, а не... а не злости своей.

Он погладил ее по голове, убрал волосы с лица, прикрыл глаза.

— Спи, — сказал он. — Спи, родная. Мы теперь... мы теперь без тебя. А ты спи.

Агата смотрела на отца, на сестру, на эту страшную картину — и внутри у нее что-то оборвалось. То последнее, что держало ее в этом мире. Вера. В Бога, в справедливость, в то, что все будет хорошо.

— Его надо убить, — сказала она ровно. — Этого Томаса. Этого... этого...

— Надо, — согласился Иван. — Но сначала — похоронить. По-человечески. Как она заслужила.

Он поднялся, шатаясь, опираясь на косяк. Посмотрел на туман, в котором скрылся убийца.

— Я найду тебя, — сказал он тихо. — Я найду тебя, Томас. Или как тебя там. Я достану тебя из-под земли. Я глотку перегрызу. Клянусь.

Агата поднялась, подхватила тело Катерины под мышки, потащила в дом. Иван помогал — держал за ноги. Так они и внесли ее в каморку, где она родилась, где выросла, где мечтала о любви.

Положили на топчан. Агата закрыла ей глаза, сложила руки на груди. Нашла чистый платок, накрыла лицо.

— Надо воды согреть, — сказала она деловито, сквозь слезы. — Обмыть. Переодеть.

— Надо, — кивнул Иван.

Он сел у топчана, взял холодную руку дочери в свои — разбитые, окровавленные — и замер. Сидел и смотрел. И не видел ничего.

Только туман за окном.

Только дождь, который снова начал накрапывать.

Только белую ткань на лице той, что еще вчера улыбалась ему и говорила о любви.

***

А в монастыре Томас паковал вещи.

Он достал книгу, завернул в холстину. Сжег бумаги с символами. Спрятал нож — на память. Или на всякий случай.

Антоним стоял в углу и смотрел.

— Ты даже не поплакал, — заметил он.

— Некогда, — ответил Томас. — Мне еще в Хогвартс добираться. Дорога дальняя.

— А она?

— Кто?

— Девушка. Катерина.

Томас замер на мгновение. Потом продолжил укладывать вещи.

— Было и было, — сказал он. — Дело сделано. Сила при мне. Все остальное — пыль.

Антоним усмехнулся.

— Ты точно будешь великим, Том. Том Марволо Реддл. Ты еще всех удивишь.

— Удивлю, — согласился Томас.

Он закинул мешок на плечо и вышел из кельи.

В коридоре было тихо. Братия еще спала.

Никто не видел, как он уходил.

Никто не знал, что он уносит с собой.

А в каморке на ферме Агата обмывала тело сестры и шептала:

— Прости. Прости. Прости.

И слезы капали в таз с водой, смешиваясь с той, что когда-то была Катей.

Иван сидел у стены и смотрел. И не видел ничего, кроме ее лица.

Того самого, которое он прогнал.

Того, которое больше никогда не улыбнется.

***

Туман рассеивался медленно, нехотя.

Солнце пыталось пробиться сквозь серые тучи, но не могло.

И где-то далеко, на дороге в Лондон, шел человек в черной рясе.

Он не оглядывался.

Он шел вперед.

К новой жизни.

К новым смертям.

К бессмертию.

Эпилог

Хогвартс, 2018 год

Вечер опускался на замок медленно, как занавес перед премьерой. Золото заката плавилось в окнах, стекало по каменным стенам, тонуло в водах Чёрного озера. Где-то внизу, в Большом зале, гремели голоса сотен студентов, звенели ложки, летали письма из совятни — обычная жизнь, обычный вечер.

Кэтрин не пошла ужинать.

Она стояла у окна в пустом коридоре седьмого этажа и смотрела, как солнце умирает за горизонтом. В последнее время она часто ловила себя на том, что не хочет быть среди людей. Слишком шумно. Слишком много улыбок, которых она не чувствует.

Слишком много снов.

Каждую ночь одно и то же. Холод. Сырость. Запах навоза и щей. Чьи-то руки, трясущие её за плечи. Голос, полный слёз: «Катя, Катенька, сестричка...»

А потом — темнота. И боль в груди. Такая острая, что она просыпалась с криком, зажимая рукой сердце.

Мадам Помфри говорила — невроз. Профессор МакГонагалл предлагала взять академический отпуск. Однокурсники звали в Хогсмид — «отвлекись, забудь, выдохни».

Она не могла забыть.

Потому что это были не просто сны. Это была память. Чья-то чужая память, которая жила внутри неё. Ждала. Зрела. Хотела вырваться наружу.

Кэтрин вздохнула, провела рукой по холодному стеклу. За окном догорал закат. Чёрное озеро казалось бездонным.

Шаги.

Она услышала их за секунду до того, как они стихли у неё за спиной. Лёгкие. Уверенные. Такие шаги мог делать только тот, кто знает — его ждут.

Кэтрин не обернулась. Зачем? Мало ли кто бродит по замку вечером. Преподаватели. Привидения. Старосты.

— Катерина.

Голос упал в тишину, как камень в чёрную воду.

Кэтрин замерла.

Она не знала этого голоса. Никогда не слышала его в реальности. Но каждое слово, каждая интонация — всё это было до боли, до крика знакомо. Откуда? Откуда?!

Сердце пропустило удар. Потом ещё один. Потом забилось так, что стало трудно дышать.

— Катерина, — повторил голос. Тише. Ближе.

Она не хотела оборачиваться. Очень не хотела. Потому что где-то в самой глубине души, в той темноте, откуда приходили сны, она уже знала — сейчас случится что-то страшное. Что-то, что перевернёт всё.

Но тело не слушалось.

Медленно, с усилием, будто поднимая тонны воды, Кэтрин повернулась.

В трёх шагах от неё, в тени каменной арки, стоял человек.

Высокий. Черноволосый. Бледный, как луна в безоблачную ночь. Глаза его — тёмные, глубокие, бездонные — смотрели на неё в упор. И в этих глазах горело что-то древнее. Что-то, что не должно было существовать в этом мире.

Он улыбнулся. Чуть заметно. Почти ласково.

— Ты не узнаёшь меня, Катерина?

Голос обволакивал, проникал под кожу, в самую кровь. Кэтрин почувствовала, как подкашиваются ноги. Как мир начинает плыть перед глазами. Как в голове взрываются картинки — туман, грязь, чьи-то руки, несущие её, холод стали, пронзающий грудь...

— Кто вы? — выдохнула она.

Он шагнул вперёд. Свет умирающего солнца упал на его лицо, и Кэтрин увидела — оно было прекрасным. Страшно прекрасным. Таким, каким может быть только лицо того, кто давно перестал быть человеком.

— Ты знаешь, кто я, — ответил он. — Внутри. Там, где спят твои сны. Там, где живёт твоя настоящая память. Ты всегда это знала.

Кэтрин хотела отступить — но стена была уже за спиной. Хотела закричать — но горло сжал спазм.

А он приближался. Медленно. Неумолимо. Как сама смерть.

И вдруг остановился. Совсем близко. Так близко, что она почувствовала холод, исходящий от его тела.

— Я искал тебя долго, — сказал он тихо. — Очень долго. Двести лет. Ты даже не представляешь, сколько это — двести лет одиночества.

— Я... я не понимаю... — прошептала Кэтрин.

— Поймёшь, — пообещал он. — Скоро. Когда память вернётся. Когда ты вспомнишь, кто ты на самом деле. И кто я.

Он протянул руку — бледную, длиннопалую — и коснулся её щеки. Ледяное прикосновение обожгло, как огнём.

— А пока просто запомни своё имя, — прошептал он. — Настоящее. То, которое ты носила до того, как родилась снова.

Он наклонился ближе. Губы его почти касались её уха.

— Катерина.

Она дёрнулась, будто от удара. В глазах потемнело. В голове взорвался тысячами осколков один-единственный образ — маленькая каморка, плачущая девушка, склонившаяся над ней, и голос: «Катя, Катенька, сестричка...»

— Как вы... — голос её сорвался, превратился в хриплый, почти не слышный шёпот. — Как вы меня назвали?

Тишина.

Она подняла глаза.

Коридор был пуст.

Только ветер гулял под сводами, только тени дрожали на стенах, только закат догорал за окном.

Никого.

Кэтрин сползла по стене на пол, хватая ртом воздух. Сердце колотилось где-то в горле. Руки тряслись.

— Катерина, — повторила она одними губами. И вдруг заплакала. Сама не зная почему.

А в тени, в самой густой темноте, у самого выхода из коридора, стоял он. Смотрел на неё. Ждал.

— Вспоминай, — прошептал Том Реддл одними губами. — Вспоминай, Катерина. Нам есть что обсудить. Ты и я.

Он растворился во мраке, как не было.

А она сидела на холодном каменном полу и смотрела в пустоту. И не знала, что только что встретила свою смерть.

Которая вернулась за ней.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге