Одиночество Сони и Санни
Часть I. Одиноко? Одиноко?!
Закладка:
Киран Десаи
Одиночество Сони и Санни
Kiran Desai
The Loneliness of Sonia and Sunny
© Kiran Desai, 2025
© Э. Меленевская, перевод на русский язык, 2026
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2026
© ООО «Издательство Аст», 2026
Издательство CORPUS ®
Памяти моего отца посвящается
Глава I
Солнце еще выползало из зимней предрассветной мглы, когда Ба, Дададжи и дочка их Мина Фой, кутаясь в шали, вышли на веранду выпить чайку и определить, путем тщательного отбора, чем они сегодня будут трапезничать. Меню следовало огласить за завтраком, чтобы повар поторопился сразу на рынок. Это был день рожденья Мины, первого декабря 1996 года ей исполнилось пятьдесят пять, и баранина для кебабов на праздничный ужин мариновалась на кухне с ночи.
– Рис? – выкрикнула Ба. – Роти[1]? – Она начинала глохнуть, но знала, что нужно перекричать и уличный транспорт, грохочущий спозаранку мимо главных ворот, и карканье сотен ворон: их гам так тесно сопровождал ежеутренний восход солнца, что, казалось, именно вороны в муках разрождаются дневным светом. – Пилав? – предлагала она. – Парата[2]?
Над ними, в треугольнике входного портика, помещался гипсовый бюст дородного джентльмена в галстуке, вдохновленный, надо полагать, рисунком, сделанным первоначальным владельцем этого бунгало, который попутешествовал по Европе, не расставаясь с альбомом для рисования так же, как, по его наблюдениям, делали чужестранцы в Индии. И кто знает, что было тому виной, то ли особенности дарования художника, то ли несоответствие всей затеи окрестностям Аллахабада, то ли шлепки птичьего помета, но снизу бюст выглядел не столько благородным джентльменом, сколько нелепым снобом, вознесшим очи к небу над головой, которое вот уже четверть века не баловало ничем живописным. Вот ни разу не баловало с тех пор, как национального значения шоссе расширили для удобства грузовиков, доставлявших капусту, цемент, коз, пшеницу и – если верить газетам и сплетням – проституток и венерические заболевания.
Не смущаясь ни джентльменом в галстуке, ни загрязняющими округу грузовиками, ни чаевничающей на веранде семьей, вороньекар-кар-карнабирало крещендо.
– Цветная капуста? – напирала и Ба. – Шпинат?
– Картофель? – предложил Дададжи и, приподняв ноги с полу, потер ступни одна о другую так нежно и непринужденно, словно то были мягкие бархатные ладони. – Всему на свете гуджаратцы предпочитают картофель, – присовокупил он, будто оправдываясь перед отсутствующим антропологом. Они были переселенцами, перебравшимися из Гуджарата в Уттар-Прадеш. Много лет назад адвокатская практика Дададжи привела его в суд Аллахабада.
Два приплюснутых телефона – один в углу гостиной, другой на письменном столе Дададжи – затарахтели, как жабы на болоте,трр-трр-трр, и все догадались, что это младший брат Мины Фой, Манав, второй ребенок Дададжи и Ба. Дададжи поднял трубку того телефона, что стоял у него на столе, а Мина подсела к тому, что в гостиной. Ба, та никогда не разговаривала по телефону, не было у нее такого в заводе, даже если б исправный слух.
– Долгой жизни тебе, Мина, – пожелал Манав сестре.
– Да и так уже зажилась, – отозвалась Мина Фой.
Ей хотелось поделиться с братом своей надеждой на то, что супруги-миссионеры заглянут к ним, как было в прошлом году, и принесут печенье с шоколадной крошкой, привезенное из Айовы, но ведь они могут не вспомнить, что сегодня у нее день рождения, а она не может им подсказать. Пользоваться телефоном по собственному почину ей запрещалось, ибо телефонная болтовня – попустительство и никчемная роскошь.
Дададжи обсудил с сыном растущую стоимость одной из своих инвестиций, а затем, под конец беседы, поинтересовался здоровьем невестки Сехер и внучки Сони.
– Соня нас беспокоит, – ответил Манав. Соня училась в колледже в Вермонте. – Похоже, она впала в депрессию. Она плачет по телефону, а когда мы перезваниваем ей через день, все опять снова-здорово.
– Но почему? – спросил Дададжи. – Она там уже три года. С чего бы это ей вдруг плакать?
– Она говорит, ей одиноко.
Последний раз Соня приезжала домой два года назад.
– Одиноко?Одиноко?!
В Аллахабаде одиночества не было и быть не могло. То есть каждый, конечно, вправе был почувствовать себя сиротливо из-за того, к примеру, что его неправильно поняли, и каждому, надо думать, знакома мертвенная опустошенность аллахабадских сумерек, когда волна ушла и, кто ее знает, вернется она или нет, и это, конечно, могло сойти за разновидность покинутости; но никто из них никогда не спал в доме один, никогда не ел в одиночестве, никогда не жил там, где не было бы знакомых, никогда не просыпался без того, чтобы повар не принес ему чаю, и всегда желал доброго утра сразу нескольким людям:
– Намасте, Хансама.
– Доброе утро, мамочка.
– Доброе утро, папочка.
– Мина, доброе утро.
– Намасте, Айя!
Всякий раз, когда Дададжи вспоминал стихотворение Вордсворта, которое его заставили выучить в школе, про нарциссы: «Я брел одиноко, как туча, плывущая выше гор», – эта строчка казалась ему до того несуразной, что он запрокидывал голову и хохотал так, что верхняя челюсть вываливалась и падала с громким стуком. Однако сейчас, чувствуя в себе необычайный прилив щедрости из-за того, что стоимость его акций росла, Дададжи велел Мине Фой позвонить Соне. И поскольку у него были проблемы со зрением – отслоение сетчатки, глаукома и катаракта, – он поднес увеличительное стекло к слезящемуся, покрасневшему глазу и, склонив голову так низко, что нос его уткнулся в страницу записной книжки, зачитал вслух номер общежития Хьюиттского колледжа в Норт-Хьюитт. Мина Фой, втыкая палец в отверстия наборного диска, почти с час диск накручивала, дозваниваясь, пока палец не онемел. Наконец где-то вдалеке задребезжало, и кто-то, растягивая слова – по-ковбойски, решила она, – ответил.
К счастью, Дададжи взял трубку внутреннего телефона. Сама Мина Фой с ковбоем бы говорить не решалась. Перетруженный палец так и завис торчком в воздухе.
– Алло, алло, пожалуйста, соедините нас с Соней Шах, которая живет в комнате номер пять, – выкрикнул Дададжи и, дождавшись, когда Соня войдет в телефонную будку, спросил: – В чем дело? Почему твой отец говорит, что ты несчастна? У тебя порядок с учебой?
– Да, – жалобным голоском ответила Соня.
– Ну? И в чем же тогда проблема?
– Чем вас там кормят? – включилась Мина Фой.
– Макаронами! – ответил
Закладка:
– Нет, Дададжи, – ответила ему Соня, – меню тут очень интернациональное. Ужин бывает то китайский, то мексиканский.
– А индийский? – рискнула спросить Мина Фой.
– Иногда на обед подают «томатные тигры» – это помидоры и сыр на тосте из маффина, и все посыпано порошком карри.
– Ни о чем подобном не слышал! – возмутился дед.
– А на десерт? – прошептала Мина Фой.
– Брауни с мороженым, пай с орехом пекан или черничный.
От одной мысли о такой неслыханной роскоши у Мины Фой сердце заныло.
– Пай – это очень американская еда, – подтвердил Дададжи. – Ну, и о чем же ты плачешь, счастливица?
– Меня донимают мысли, – попыталась объяснить Соня. – Я все думаю и думаю о том, что со мной будет. Думаю и не могу перестать. Я боюсь зимы. Когда холодно и темно, все становится еще хуже…
– Ты попрыгай немножко, разомнись, а потом возьмись за учебники. Ты должна стойко переносить трудности. Вот не брось я ту жизнь, которая была мне на роду написана, жила бы ты сейчас в Надиаде и замужем с шестнадцати лет, а не училась в Америке.
У Мины Фой сами собой стиснулись руки, лежавшие на коленях, когда она вспомнила, как в детстве гостила в родовом доме отца, где женщины побирались, подъедая то, что осталось после мужчин. А когда у девушек шли месячные, их изгоняли – даже из этого межеумочного житья! – в хижину на задах поместья, где они ели из глиняных мисок, которые после полагалось разбить над мусорной кучей, дабы не осквернять мир.
Дададжи собственнолично спас их от этой замшелой жизни. Да, что и говорить, у него железная воля и характер, как порох, но именно эти качества обеспечили Ба каждодневное место за обеденным столом из полированного красного дерева. А когда Дададжи вышел на пенсию, он взял ее в кругосветное путешествие, в которое они отправились вместе с его младшим братом Амалем Кака и женой Амаля Кака, потому что Амаль Кака тогда еще не украл наследие предков и в то время братья были близки.
Спустя столько лет с той поездки Ба и Дададжи не смогли бы припомнить ни единой достопримечательности, ни единого памятника, ни единого музея, но не в силах были забыть зеленый шарф, потерявшийся по дороге на Мачу-Пикчу, как и устройство, которое обещало рассказать в наушники записанную на пленку историю Ватикана, если они бросят в него монетку, но когда они бросили, этого не произошло, и они пошли жаловаться, а касса оказалась заперта на обед. «Нам что, вернуться через двадцать минут?» – спросили они охранника. «Где вы видели обед за двадцать минут?!» – возмутился охранник. Вот об этом они помнили, и еще о том, как страдали от несварения в Вене и целый день искали, где бы купить фрукты по разумной цене, но ничего не нашли. А в Лондоне, в отеле под названием «Букингем», где, как можно было надеяться, люди вас не обманут, им посулили, что завтрак будет включен в стоимость проживания, но это оказалось не так. А в Париже они сэкономили кучу денег, готовя себе на ужин рис и чечевицу в электрическом чайнике: Дададжи забирался на стул и отключал пожарную сигнализацию в гостиничном номере. В целом, французская кухня их разочаровала – из-за чего весь сыр-бор? Куда ни пойдешь, везде одни и те же бутерброды трех видов и два соуса. Этими их двумя соусами французы затерроризировали весь мир.
И вообще, в большинстве стран они отмечали, что местные жители не испытывают особого почтения к индийским туристам, в то время как за белыми туристами бегают и перед ними юлят. И поэтому жить лучше всего среди своего народа, строго придерживаясь собственных высоких стандартов. Сделав большой мир маленьким, Ба и Дададжи с удовольствием вернулись домой.
– Почему одиноко? – спросил Дададжи Соню. – Нам американцы показались самыми дружелюбными. Например, когда мы ехали в Гранд-каньон, мы забыли свои бананы в автобусе, так женщина выбежала за нами и догнала, чтобы их отдать. Ей даже пришлось потом дожидаться следующего автобуса.
– Они дружелюбные, – тоненьким голоском подтвердила Соня.
– И страна красивая, – сказал Дададжи.
– Да, – согласилась Соня.
– И так много пустых пространств!
– Так и есть, – сказала Соня, и они услышали, как Соня заплакала, а затем связь оборвалась.
Они вернулись на веранду: перезванивать еще раз было бы слишком экстравагантно. Солнце теперь тускло поблескивало над дымкой, вороны затихли, и горбатая айя, служанка, пришла подметать, волоча за собой метлу из прутьев в несколько раз длиннее ее самой. По глаза закутав голову краем сари, которое у нее было пыльного цвета, она вымела пыль из дома на веранду, а затем по очереди на каждую из широких и невысоких ступеней, ведущих в сад, где в сезон вызревали знаменитые аллахабадские розовые гуавы, развевая пыль поверх пыли, разрисовывая узором из пыльных гребешков все пространство до самой ограды.
К вечеру пыль прилетала обратно, забиваясь в дырочки в проволочных сетках от насекомых, осыпая филодендроны, оттеняя имя на привинченной к воротам табличке с надписью «М. Л. Шах, адвокат Верховного суда», устилая бумаги и папки, заставляя скрипеть клавиши пишущей машинки. Когда Соня была маленькой, Мина Фой показала ей – с некоторой бравадой своим бессчастием, – что, когда она плюет в раковину, слюна у нее бежевая, как пыль, поднятая грузовиком.
Ба и Дададжи не взяли Мину Фой в кругосветное путешествие, потому что к тому времени она уже доказала, что ей не везет, а когда кто-то урожден невезучим, не стоит насчет него и стараться. Тридцать три года назад Дададжи встретил дочь, вернувшуюся после шестимесячного замужества в родительский дом, молчанием, полным осуждения, хотя именно он устроил ей этот союз. Преподносилось все так, точно Мина Фой сама виновата в том, что ей не везет.
– У Мины вечно ничего не выходит, – заявляла Ба, отчего казалось, что Минину трагедию выстирали, сложили и упрятали в один из тех черных жестяных сундуков, что набиты сари и шерстяными вещами в приданое, переложенное шариками от моли и пережившее многие поколения.
Однако каждый год, в ознаменование дня рождения Мины Фой, шофер отмывал мылом автомобиль марки «посол Индостана», так ласково и по-дружески, будто то была не машина, а буйвол, и подъезжал к парадному портику, чтобы мать и дочь могли осмотреть наследство Мины Фой, фамильные драгоценности, хранящиеся в ячейке Государственного банка Бароды, третьего по величине банка Индии. По дороге они высаживали Дададжи у дома полковника на Торнтон-лейн, где он еженедельно играл в шахматы. Дададжи, в темно-синем блейзере
Закладка:
На свой день рождения Мина Фой нарядилась в новое сари с фиолетовыми цветами. Ее мать была в таком же, но с рисунком зелеными волнами. Обе женщины перешли с хлопка на полиэстер, который находили более прочным, эффектным и легким в уходе. На ноги Мина Фой надела свои обычные голубые гавайские сандалии. У нее были потрескавшиеся подошвы, бородавка на носу, намек на усики и поросшие мягкими волосками ноги, которые она поглаживала одна о другую под своим сари, когда бывала довольна, или еще в постели, перед рассветом, когда тепло, уютно и в руке лежит тяжелая грудь. В ранний час придерживая свою грудь и лаская ноги, она делала это затем, чтобы к началу нового дня подпитать себя нежностью и добротой.
Мина Фой и ее мать прибыли в банк и с дневного света спустились в подвал, похожий на морг, где охранник с усами штопором и с винтовкой, относящейся к прошлому оружейному веку, сторожил металлические шкафчики, в которых хранились спящие сокровища. Служащий записал время их прибытия и придержал шаткую лестницу, чтобы Мина Фой смогла взобраться к семейной ячейке в самом верхнем ряду, откуда, передавая вниз выцветшие коробки и пластиковые пакеты, заметила в волосах служащего пришпиленную заколкой, подкрашенную хной накладку, и ощутила рану в его тщеславии. На коробках и пакетах значились названия давно закрывшихся заведений, имена, оставшиеся от минувшей эпохи величия: «Ювелиры Гопалдас Чандрапракаш и сыновья», «Ювелиры Бхагатрам Джайнарайн», «Ювелиры Хаджи Рафик», «Ювелиры К. Г. Султании Калькутта Валла».
Пластиковые пакеты от времени выцвели и потрескались, стянутые резинками, расплавившимися от летней жары, а потом затвердевшими вроде червивых наростов. И вата, в которую были обернуты драгоценности, от старости посерела, но блеск камней с возрастом только усилился. Мина Фой и ее мать восхищались сумрачными рубинами и изумрудами, шишковатыми жемчужинами со сливочно-молочным отливом, все это в веселом гуджаратском стиле смешано со стекляшками и простыми бусинами. Там были крупные, неуклюжие висячие серьги с бесценными кунданскими бриллиантами – та часть приданого Мины Фой, насчет которой Ба опасалась, что родственники мужа не отдадут их после развода. Когда же они отдали, чтобы убедительней доказать, что на них-то вины нет, Ба перевела дух – не от счастья, конечно, учитывая обстоятельства дела, а от облегчения, будто внутренности ее встали на место.
Ячейка Государственного банка, опустошенная ненадолго, снова наполнилась. Дух ее, подвергшийся нападению, снова угомонился. Но таилось, однако, на дне глубокое чувство утраты, которое Ба унаследовала от своей матери, не устававшей оплакивать драгоценный бирманский рубин с голубиное яйцо, пропавший, когда семья была вынуждена оставить свой бизнес в Рангуне и вернуться в Надиад в Гуджарате. Утрата рубина и урон богатству отца, все это привело к тому, что в самоощущении Ба что-то непоправимо сломалось.
Когда Соня в последний раз навещала бабушку с дедом в Аллахабаде – это случилось летом перед тем, как ей уехать учиться в Штаты, – Ба и Мина Фой повезли ее в банк, чтобы показать семейные драгоценности. Пересказав ей историю про потерянный бирманский рубин, Ба ожидаемо произнесла: «Самый красивый комплект из всех достанется тебе, Соня, когда выйдешь замуж». Она постаралась скрыть боль, которую ощутила, произнося эту фразу, приняв серьезный вид, будто обсуждала болезнь, и отвернулась на тот случай, если у Сони достанет наглости ответить: «Спасибо, Ба».
Мина Фой помогла Соне примерить жемчужный браслет с замысловатой изумрудной застежкой, вспомнив, как сама надевала его в день своей свадьбы, питая надежды – и это до сих пор терзало ее! – от которых кружило голову. Она была так невинна, и когда невинность ее растоптали, сделалось нестерпимо стыдно. Ей вдруг пришло в голову, что она, чего доброго, навлечет на Соню свою злую удачу:
– Сними это!
И Ба, не в силах справиться со своим сердцем, которое при виде примерки застыло, стала их торопить:
– Ну же, снимите и положите аккуратно на место!
Но застежка не слушалась, и Мина Фой силой стянула браслет с Сони, оцарапав ей руку.
– В Америке не принято носить драгоценности, только всякие пустячки, – сказала Ба.
И вот, в пятьдесят пятый день рождения Мины Фой, Ба озаботилась тем, чтобы драгоценности не примеряли легкомысленно, а только восторженно осмотрели и пересчитали, чтобы убедиться, что ни единая штучечка не пропала. Она промокнула платком пот, выступивший на верхней губе.
– К счастью, наряжаться ты никогда не любила!
Имела ли Ба в виду, что, люби Мина наряжаться, ей было б труднее пережить свой развод в двадцать два года и тот факт, что с тех пор у нее напрочь отсутствовал повод как-то себя украсить? В этом отношении ей повезло, да? Или же мать считала удачей то, что она развелась и ее свадебные украшения вернулись в семейную банковскую ячейку?
Мина Фой почувствовала небывалый приступ ненависти к Ба. Ведь сложись ее жизнь иначе, она, наверное, тоже стала бы совсем иным человеком – таким, которому нравилось бы сидеть за туалетным столиком, рассматривать свое отражение в зеркале, наносить за ушко духи, примерять серьги, ожерелья, кольца, браслеты.
– Откуда мне знать, – проворчала она, – любила я наряжаться или нет?
Ее мать не ответила на этот вопрос, потому что не знала, как вообще на него ответить, и они принялись опять заматывать жемчуга, изумруды, рубины, бриллианты и золото истрепанной ватой, обратно в потайные коробочки, обратно в хрусткие, потрескавшиеся пластиковые пакеты. Выбросили порвавшиеся, похожие на червяков резинки и попросили у клерка новые.
– У меня нет, – сердито сказал он. – Что ж вы не взяли с собой? – Но все-таки выдвинул ящик и, сверкнув глазами, протянул им две штуки.
Мина Фой заперла сейф и вернула ему хлипкий ключ.
– Могли бы и попрочней ключи завести, – попеняла она.
Мать и дочь выбрались на вечереющий уже свет, смущенные тем, что экспедиция в банк не укрепила родственных уз, казалось бы, нерушимых, а показала, напротив, как легко их можно сломить одной мелкой жемчужинкой.
– Как ты думаешь, Бетси и Бретт придут с шоколадным печеньем, как в прошлом году? – спросила Мина Фой.
– Не знаю. Они могут не вспомнить.
– Может быть, нам стоит к ним заглянуть?
– К ним домой? Но это же далеко! – Бетси и Бретт, чтобы подчеркнуть свое высокое миссионерское предназначение, поселились в бедном районе на самой окраине. – И мы уже
Закладка:
Точно в срок Ба и Мина Фой забрали Дададжи, который ждал их среди петуний полковника, пребывая в подавленном настроении, потому что партию он проиграл, и они вернулись домой, с нетерпением ожидая заката и предвкушая ужин, кульминацию их предрассветного совещания.
– Галавати – чертовски сложный кебаб, – напомнил Дададжи. – Он должен быть гладким, как шелк.
– Хансама не кладет туда ни яиц, ни ничего другого связующего, – сказала Ба, – и к тому же перевернуть кебаб – чрезвычайно деликатная задача. Но такая жирная пища позволительна только по праздникам, иначе не миновать подагры.
Надзирая, аккуратен ли повар в переворачивании кебабов, Ба все колбаски пересчитала, чтобы ни одна не пропала перед подачей на стол. Недоверчиво поднесла нос поближе к каждому блюду, принюхалась, все ли так, как должно быть. Проверила кладовую и холодильник, убедилась, что продуктов в каждой емкости поубавилось ровно в той мере, что требуется для приготовления блюда. Тараканы, обитавшие в тепле работающего холодильника, ее не обеспокоили – правду сказать, она даже их не увидела, настолько малого накала лампочка светила внутри. Не заметила она и того, что к жирным банкам наприлипли намертво длинными лапками пауки-сенокосцы. Как и того, что верхней частью двери, почти у самого потолка, раздавило ящерицу, и ее шкурка с высохшей мордой еще свисает под дверным косяком.
Затем она приняла ванну. В Аллахабаде это нормально, принять ванну перед ужином и выйти к общему столу в халате на пижаму или ночную рубашку.
– Нет-нет-нет, это папе! – вскричала Ба, когда Мина Фой потянулась за последним ломтиком картошки.
Ба никогда не обращалась к мужу напрямую, это было бы неуважительно, и сейчас, перехватив лакомый ломтик, она доставила его Дададжи на тарелку. Каким-то образом подношение мужу картофеля сопрягалось у нее в голове с потерей бирманского рубина. С недовольным видом человека, которому вечно приходится решать все проблемы, Дададжи съел его с помощью ложки и вилки.
– Все любят картофель, – сказал он, – за исключением нашей невестки Сехер. Она единственная из всех, кого я знаю, кто не любит его.
Мина Фой, выбросив вперед палец, подобрала полосочку жареного лука, которая упала на скатерть, и с рассеянным видом отправила ее в рот, не глядя по сторонам, не смотрит ли на нее кто, потому что, если тебя не видели, то, значит, ты и не делал того, что сделал. Ее переполняла печаль, печаль беспричинная, просто некое колкое чувство, щемящая боль, порожденная роскошью столь изысканной трапезы в свете того, что жизнь твоя так ужасно пуста и во всем жизненном строе, за исключением ужина, царят аскеза и суровая экономия. Или это телефонный звонок Соне выбил ее из колеи, заставив высунуться в большой мир и узнать, что есть люди, которые живут в горах, укрытых свежим снегом, и едят черничный пай? Или печаль переполнила ее оттого, что миссионеры и впрямь забыли про ее день рождения? Кстати, и племянница тоже не подумала тетку поздравить.
Бриллиантовые, цветочком, серьги Ба, которые она не снимала даже когда спала, сверкнули в тусклом свете столовой. С рачительностью хозяйки слизнув последний мазок бобового пюре с разливной ложки, она принялась пересчитывать, сколько кебабов осталось и, значит, сколько их будет подано на следующий прием пищи.
– Но Хансама мог не все кебабы подать на стол, – сказал Дададжи. – Или даже не всю баранину приготовить.
На что Мина Фой, сочтя, что нет смысла настраивать себя против единственного человека, который постарался угостить тебя на твой день рождения, сказала лояльно:
– Мама точно знает, сколько кебабов в килограмме баранины.
Когда ножи и ложки были вылизаны, количество кебабов запомнено, а меламиновую посуду убрали, Дададжи поднял руку.
Когда он это сделал, Ба перевернула свою на удивление маленькую ладонь, светлая кожа которой указывала на кастовое превосходство – так считалось в те времена, когда Ба и Дададжи заключали свой брак. Кастовое превосходство обеспечило Ба завидный союз. Когда Ба перевернула свою ладонь, Мина Фой повторила за ней этот жест своей крупной смуглой рукой, похожей на руку отца. Хансама вышел с подносом, уставленным пузырьками с таблетками, и стал передавать их по одному Мине Фой, которая отсчитывала таблетки на ладошку Ба, а та, в свой черед, передавала их одну за другой мужу, и тот снисходил до того, чтобы самолично поднести ко рту стакан с водой. Витамины, фермент папайи для поддержки пищеварения, рыбий жир, аюрведический эликсир жизни «чаванпраш дабур».
– У чесночных капсул «Семь морей» истек срок, – известила Мина Фой, внимательно изучив одну из баночек.
– Тогда ты возьми их, – велел Дададжи Хансаме. – Не выбрасывай. Скорми своим детям – таблетки вполне пригодны еще год или два.
Мина Фой прочла заголовок на пожелтелой газете, которой был застелен поднос: «Мальчик, взращенный волками, найден на племенной территории».
После того как все практические вопросы были улажены, Дададжи сказал:
– Прошу внимания!
Ба и Мина Фой обратили к нему глаза.
– Когда я играл с полковником в шахматы, он мимоходом упомянул своего внука, который живет в Америке. Я совершенно забыл про этого мальчика. Я спросил, женат ли он – он получил степень магистра, – и мне ответили, что нет. Я спросил, чего он там ждет. Они сказали, что у него имелись свои идеи, и эти идеи ни к чему не привели. Тем временем супруга полковника рассказала мне, что, проезжая мимо нашего дома, слышала восхитительный аромат. Она сказала: «Я подумала, что раз нам не прислали этих кебабов, значит, тому должна быть причина. Но, по крайней мере, дали бы нам рецепт, я уже столько лет умоляю».
– С какой это стати мы будем за просто так выдавать секреты нашей готовки? – спросила Ба, удивившись, зачем жена полковника обращается с такой просьбой, когда все знают, что человек всегда что-то умалчивает, когда на него давят насчет рецепта: убавляет число приправ, изменяет дозу, чтобы другой помучился:что-то не так!
Дададжи сказал:
– А давайте-ка завтра отвезем им остатки нашего галавати.
– Но зачем? – спросила Мина Фой. – Мы ведь можем съесть его за обедом.
– Если Соне одиноко, проблему легко решить. Давайте познакомим Соню с их внуком.
Дададжи, Ба и Мина Фой, каждый про себя, вспомнили незабываемый инцидент десятилетней давности, когда полковник уговорил Дададжи вложить деньги в суконную фабрику, основанную его сослуживцем по армии, которому, как полковник считал, он обязан был жизнью – они вместе воевали в Кашмире. Бизнес потерпел крах, и значительные вложения в одеяла, носки, подшлемники и свитера для военных обратились финансовой потерей Дададжи, который, разумеется, в той же мере был раздосадован этим,
Закладка:
Это крайне важно, оставаться рядом с теми, кто причинил вам вред, чтобы призрак вины пропитывал их сны, чтобы сознание проступка успело созреть до всей своей полноты. Не то чтобы Дададжи продумал это с начала и до конца – сознательный замысел, грубый расчет никогда не срабатывают, – но он сам поразился возможностям, которые перед ним открывались. Даже сейчас не стоит видеть в этом долговое обязательство. Полковник никогда не взвалит на внука бремя ответственности за дедов просчет. Дададжи и Ба просто намекнут на желательность партии между внуками, людьми, получившими американское образование, двумя равными личностями, которые естественным образом принадлежат к одному кругу ввиду того, откуда они родом и какие цели перед собой ставят. И нет нужды вдаваться в подробности, все эти соображения не могут не подразумеваться.
В который раз Ба и Мина Фой утвердились в стратегическом даре Дададжи. Пусть дневную партию он продул, но игру выстраивал превосходно.
– И у них духу не хватит заикнуться о приданом! – сказала Ба.
Снова отмыв с мылом округлые формы «посла Индостана», водитель доставил семейство в резиденцию полковника. На парадном серебряном блюде с фестончатым краем лежали горкой кебабы.
– На днях мы разговаривали с нашей внучкой, – начал Дададжи. – Похоже, одиночество – большая проблема там, в Америке.
Мина Фой заметила, что на боковом столике, инкрустированном слоновой костью, рядом с икебаной, составленной женой полковника, стоит фотография внука. Надменный, с носом, как у набоба, но с губами, как у херувима, он читал газету. Мина решила, что внешне он ничего.
– Одиночество?Одиночество? – переспросила жена полковника.
– Без людей человек – ничто, – сказала Мина Фой. – Особенно зимой. Там не перестает снег.
Бетси и Бретт одолжили ей «Маленький домик в прерии» Лоры Инглз Уайлдер, которая стала любимой книгой Мины Фой. Она перечитала ее раз сто, не меньше, хотя ее родители считали романы такой же бесполезной причудой, как болтовня по телефону с миссионерами.
Глава 2
Если летом Вермонт уютный, и дружелюбный, и со всем самым приятным, что только бывает: фермер на рынке, ребенок в пруду, пчела в наперстянке, лиса в курятнике, медведь в улье, – то зимой расстояния растягиваются, небо нависает от непогоды, холмы оборачиваются скалами, пространство становится унылым и бесконечным.
Практика сложилась такая, что на два месяца после рождественских каникул студенты Хьюитт-колледжа разлетались, как перелетные птицы, стажироваться в учреждения, соответствующие выбранной ими профессии: кукольный театр, инвестиционный банк, нумизматическое общество, институт тропических лесов. Но виза, которую выдавали иностранным студентам, не допускала занятости такого рода, и те, кто не мог позволить себе съездить домой или поработать бесплатно, устраивались на этот зимний период кем-нибудь в кампусе, проходя учебный курс постижения всех сортов и степеней одинокости.
Соня подвизалась в библиотеке, и в этот последний год обучения каждое буднее утро брела вверх в гору из Герштейн-Чен-хауса, общежития у подножия холма в деревушке Норт-Хьюитт, где размещались студенты, которым податься некуда. Вступив на территорию колледжа через пролом в каменной стене, ее окружающей, Соня прошла мимо увитого плющом особняка, в котором располагался музыкальный факультет, увидела в окне, расположенном прямо под дымовой трубой, зеленоватый свет лампы и поняла, что Ласло ночь напролет занимался на пианино. Потом миновала красный амбар, в котором располагался отдел связи с выпускниками. Там работал Армандо. Он жил не в Герштейн-Чен-хаусе, а на другой стороне Норт-Хьюитта, в доме Дэни, который преподавал в колледже актерское мастерство, и присматривал, пока тот был в отъезде, за его мопсихой.
Она отомкнула дверь в современный белый куб библиотеки, где, как правило, проводила день в одиночестве; кроме нее, в зимнее затишье там бывала только Мари, приходила по утрам и присматривала за Соней. Мари слишком часто заставала Соню за чтением книг, которые, по идее, той следовало перешифровывать из десятичной классификации Дьюи в систему Библиотеки Конгресса. Но кто бы смог устоять, когда перед тобой целая библиотека, и она вся твоя? Соня читала Юдору Уэлти и Кэтрин Мэнсфилд. Читала Исака Динесена и Джин Рис.
Как стемнело, Соня вернулась в общежитие Герштейн-Чен-хаус и в кухне, постоянно освещенной флуоресцентным светом, сварила на электрической плитке лапшу-рамэн, для пряного вкуса добавив туда лапши-чачарони, коробку которой оставила ей подруга, Одри Хонг. Настоящее имя Одри было Чжон Хи, но когда они семьей эмигрировали из Сеула, отец переименовал ее в честь Одри Хепберн; а сестер ее звали Грета и Мэрилин.
Поев, Соня села за рассказы, которые писала для дипломной работы по литературе и писательскому мастерству. Тоска по дому побуждала ее много думать об Индии. Она начала детскую сказку о мальчике, который забрался на дерево и жил там, как обезьяна, покуда не стал обезьяной, и все осложнилось тем, что люди стали принимать его за святого отшельника.
В воскресенье ровно в десять утра Мама и Папа позвонили по телефону, который был установлен в кабинке в холле. «Скорее, скорее!» Папа беспокоился о расходах.
Но Соня говорила долго, хотя рассказывать ей было, в общем-то, мало о чем. Рассказала про белку, которая напрашивалась в гости, нагло стучась в окно и требуя, чтобы впустили, а затем, недовольная, лезла в дыру, которую прогрызла в кровле, и устраивалась на ночь на чердаке прямо у Сони над головой. Ранним утром было слышно, как белка спускается по зеленым ставням, перескакивает на канделябры сосен, используя как батут телефонные провода, и направляется к гастроному на перекрестке, где вытаскивает из мусорного контейнера черствые булки. Послушная природному инстинкту, хлеб белка пытается запасти, спрятать, но земля слишком мерзлая, чтобы что-нибудь в нее закопать, и тогда она додумалась рассовывать булки по Сониным сапогам на крыльце или бросать черствые булочки в дымоход. Кроме того, Соня поведала родителям о Мари, своей библиотечной начальнице. У нее рыжие волосы, которые, считает Мари, ответственны за ее дерзкий язык. Ее мужа зовут Коул.
– Кол? – переспросил Папа.
– Коул.
– Что это за имя, которое на слух не отличить от Кола? Все будут
Закладка:
– И ничего тут смешного.
Юмор в духе делийских вечеринок и насмешки отца над американским выговором сердили Соню.
Это Мари на церковной благотворительной распродаже разглядела горчичное пальто и выудила его для Сони со дна ящика для вещей, которые никому не понадобились. Оно оказалось неожиданно модным, с отделкой в темно-зеленых тонах, из толстой, добротной шерсти, и Соня очень полюбила свое рыжеватое, львиного цвета, цвета карри пальто.
– Давай я тебя сфотографирую, и ты отправишь снимок своим, – они вообще видели когда-нибудь снег? Пойдем, встанешь вон там, у сосен. Боже, это не пальто, а кошмар, правда, – говорила Мари, ошеломленная яркостью своего подарка. – Но зато в нем ты не потеряешься.
Жизнь показала, что тут Мари была неправа. Где-то посреди тех недель и месяцев, когда снежные бури накатывают из Канады и, набирая мощь, устремляются на восток по Великим равнинам, Соню с головой окунуло в полярный холод. Настроение ее менялось безо всякой причины, по собственной прихоти, одна нота одиночества набирала крещендо и переходила в другую. Могло охватить паникой, и Соня рыдала, пока не начинался понос; затем ни с того ни с сего она пересаживалась на плот спокойствия и наслаждалась обществом снега, который не казался больше назойливым, а порхал и реял, украшал все собой, как в замедленной съемке, очаровывал сам себя, этот счастливый снег. А потом состояние снова менялось. Она могла сидеть у окна, чувствуя себя одинокой старушкой, и следить за тем, как, проносясь мимо, ускоряются хлопья, пока не начинало казаться, что она и сама летит, уносимая в снеговые дали. Мало-помалу одиночество и снег сливались в нечто одно, легкое, легче воздуха, созданное из ничего; и только взявшись его разгребать, ты начинал понимать, что многовато все-таки навалило, тяжеловато, не справишься.
Из ящика прикроватной тумбочки она достала необыкновенную вещицу, которую подарила ей мать и которая прежде принадлежала ее дедушке Зигфриду. Это былагау, тибетская амулетница, переносной жертвенник божеству или вместилище талисмана, выполненное из тусклого, потертого серебра, по которому искусно вырезанные облака вились-вились и обращались в драконов. Круглая коробочка, которую можно носить на шее, прикрепить к поясу или положить в рюкзак, и – в путь через горные гималайские перевалы, где путешественникам позарез требуется поддержка сверхчувственного, бестелесного проводника.
Соня расстегнула запор, и перед ней предстала миниатюрная картинка, изображающая кроваво-красную и черную, как пантера, фигуру. Всем телом показывая, что готова к броску, она балансировала, как скорпион, который вот-вот ужалит. Руки существа заканчивались чем-то вроде когтей. Сердце было из черного дерева и увешано ожерельями из сусального золота, рубинов, нарисованных так, что они светились, и жемчугов. Одна нога увечная, на протезе, обструганном, как деревянный посох святого человекасадху. А вот лицо этого божества… Но нет, лица у него не было. Пробоина на месте лица, дыра, как пустой глаз скелета.
Мама подарила его Соне перед отъездом в Америку – на случай, если дочке понадобится божество-демон, чтобы отгонять других демонов, для безопасности путешествия. Соня, когда работала, держала медальон открытым у себя на столе, и иногда клала перед ним камешек или желудь, как бы подношение богу писательства, который наводил ужас и вдохновлял. Демона звали Бадал-Баба, Облачный отшельник. Но мог ли Бадал-Баба ее уберечь? Он-то иностранец еще почище, чем сама Соня.
* * *
Соня навсегда запомнила тот день, когда еще одна снежная буря пронеслась над гранитными скалами, оставив пушистые снежные заносы, упрятавшие под собой очертания ступеней, и высокий мужчина в пятнистой шубе и внушительной, изъеденной молью каракулевой шапке поднялся по ним в библиотеку.
Соня вышла с лопатой.
– Я не стала возиться со ступеньками, не думала, что кто-то сюда придет.
– Еще есть люди в этих горах, – сказал он почти сурово и с акцентом, природу которого она определить не смогла, – которым библиотека потребна.
Он забрал у нее лопату и расчистил узкую тропку, а затем повернулся к ней и улыбнулся, хотя взгляд его был устремлен не на Соню, а куда-то вглубь него самого. У него было лицо борзой, узкое и изящное, а когда он снял шапку, Соня заметила в темных волосах проседь.
Потом она села тихонько за свой компьютер, а он снял с полок множество книг по искусству, разложил их раскрытыми по столу, достал из объемистых карманов пиджака цветные карандаши и ручки и стал делать наброски, напевая себе что-то под нос. Даже писал на полях книг, подчеркивая отдельные места.
– Так нельзя! – заметив это, воскликнула Соня. Он черкал по «Письмам Винсента ван Гога».
– Ох, забыл, вечно я забываю!
Он вышел пройтись. Вернулся. Температура на улице понизилась, снегопад прекратился, снежинки стали усаживаться, в лесу не пройти.
Три дня спустя незнакомец пришел снова.
Когда Соня пошла мимо него, чтобы полить растения на окне, он сказал: «Послушайте», – и надел ей на голову наушники. Между ними возникла неловкость, неуместная при такой разнице в возрасте.
Наушники были теплыми. Она услышала душераздирающий вопль.
– Что это?
– Сова. Я собрал крики более чем двухсот видов сов, – сказал он. – Сококе, рюкю, тороторока, сова-визгун, смеющаяся, роющая норы, чакская неясыть, уральская, сычуаньская, австралийская совка, лающая иглоногая, тасманийская маскированная, пугливая, босоногая, стигийская ушастая сова, североамериканский мохноногий сыч, жемчужно-пятнистая совка, Укпик, снежная сова, известная также как «призрак тундры» и «белый ужас севера».
Соня посмотрела на свои руки с длинными пальцами-веточками, лежавшими на дубовом столе. Руки выглядели незнакомо и как-то утрированно.
– Вот несколько индийских сов –Bubo bengalensis, бенгальский филин,Athene brama,браминский сыч.
«Чиррур-чиррур» пятнистой совы перекрывалось уличным шумом, автомобильными гудками, голосами людей.
– Похоже на крик совы, которая жила за домом моих бабушки и дедушки. Она так пристально всматривалась в меня, когда я чистила зубы, что не захочешь, а рассмеешься.
– Это тогда вы были счастливей всего?
– Да.
Она удивилась и вопросу, такому простому, и своему ответу. Обычный вечер в доме, полном людей, – это то, что ребенок любит больше всего.
– Как выглядела ваша ванная?
Полутемная и лишь частично отвечающая своему назначению аллахабадская ванная, которую Соня делила с Миной Фой, была такой же просторной, как спальня, которую они тоже делили, и располагалась в мрачной части бабушкиного и дедушкиного дома. Племя злобных черно-белых в полоску москитов процветало в мелкой илистой луже, где вода не пересыхала. Под кранами – ведра и деревянный помост из податливого, прогнившего дерева, на котором стоишь во время купания, похлопывая себя по голому заду, когда атакует москит. Мыло в розовой пластиковой мыльнице на розовом же
Закладка:
Горбатая айя-служанка входила, даже если ты крикнул ей, что купаешься. Двигалась она медленно, словно прокапывала туннель, собирала разбросанную одежду и так же медленно выползала, всегда следуя тем же путем вдоль стены.
За окном ванной росло тутовое дерево, на котором жила сова. Вывернув голову, она с удивлением вглядывалась внутрь, и ее взгляд светился, как лампа, сквозь туман перьев. Теперь Соня вспомнила, что перышки ее словно присыпаны снегом; при виде этой совы даже в летний зной становилось прохладней.
Мужчина внимательно слушал, хотя и достал из кармана клементинку. Аккуратно снял кожуру, одну дольку дал Соне, одну съел сам.
– Вы знаете книгу японского писателя Танидзаки о тенях[3]? Нет? Он утверждал, что тени и полутемные старые ванные – это ход в прошлое, что тени придают жизни театральность и таинственность, делают ее земной и естественной. Я помню эти ваши индийские ванные комнаты.
– Вы что, были в Индии?
Он протянул ей еще дольку.
– Ванные комнаты во дворцах и крепостях Раджастана нагоняли минор своими мраморными корытами, которые никак не заполнить в условиях такой нехватки воды. Всюду сновали голуби, обезьяны забирались внутрь и, пока мы купались, крали нашу одежду, – никогда в жизни я не видел столько животных вокруг. Это было, как если бы нас содержали в зоопарке, а они были бы посетители; обезьяны, коровы и петухи шли мимо и рассматривали нас в окна.
Он встал, по-птичьи скакнул боком, потом сделал злые глаза, изобразив нахальную макаку-разбойницу, сказал:
– Я могу еще много такого! Изучил их повадки, когда был ребенком, и до сих пор не забыл, – и достал из кармана еще одну клементинку. – Могу я спросить, почему вы здесь?
– Колледж зимой закрывается на два месяца.
– Почему?
– Отопление слишком дорогое, и на это время нам следует найти себе стажировку, но иностранные студенты могут работать только в кампусе. Иностранные студенты – это Армандо, Ласло и я, но я их почти не вижу.
– Так вы одна на всю зиму? – спросил он.
– Да.
– Я тоже один! – сказал он.
– Моя единственная компания – это белка, которая стучится в окно, когда начнется метель.
– Тогда почему бы мне не пригласить вас на ужин в эти выходные? Не следует прозябать в одиночку, когда все человечество развлекается.
Он сказал, что его зовут Илан де Турьен-Фосс.
Глава 3
Жесткое кожаное сиденье цвета ириски скрипнуло, когда Соня стала устраиваться. И сама машина была мастью в тон горчичному Сониному пальто.
– Мне нравится ваше пальто, – сказал он.
Они ехали, обегая фарами окаймляющие дорогу сугробы. На свет сходились олени, посверкивали глазами. Под луной между голых деревьев виднелись скрытые прежде за зеленью хребты и скалы. В Соне вспорхнула редкостная, чудесная оживленность, но она, как это обычно бывало, смутилась и, стремясь подавить смущение, спросила, что Илан делает здесь, в Вермонте.
– Снежный свет и тишина подобны потайной двери. Мои картины становятся более странными.
– Вы художник?
– А есть ли другой способ жить?
– Мой дедушка, отец моей матери, тоже был художником, – сказала Соня. – Он был теософ из Германии по имени Зигфрид Барбье, который верхом на муле отправился по Большим Гималаям на поиск неведомого. Разве это не совпадение?
– Ах, это объясняет ваш рост. Нет, совпадений не бывает. А он нашел то, что искал?
– Он пропал там в горах задолго до моего рождения.
– Я понял, что история будет непростой, когда вас увидел. У меня интуиция.
Почему Соня с лету взялась делиться с ним таким личным? Потому что болезненное состояние зимнего одиночества, в котором она погрязла, обострилось, и ее толкало к тому, чтобы выложить все самое занимательное, чтобы он заинтересовался, чтобы познакомиться быстрей и поосновательней, чтобы стало не так пустынно.
Они приехали в японский ресторан, расположенный на скале с видом на полузамерзший ручей.
– Что вы пишете? – спросила Соня, прежде чем подумала, не глупый ли это вопрос.
– Я вещи, которые кажутся нам хорошими, преподношу как зло, а вещи, которые кажутся нам плохими, как добро. Соединяю то, что не сочетается. Это все, что могу сказать. Ничего нет ужасней художника, который на вопрос, что он пишет, принимается городить что-то бессмысленное в духе теории искусств. Большинство художников ведет себя именно так. Вот почему у меня нет друзей-художников. У Ван Гога я научился тому, что описывать свою работу нужно предельно просто: так, как путешественник описывает пейзаж или сценку. Тогда художник живет внутри своих картин, и это именно то, чего я хочу, – жить в своих картинах.
Соня отвлеклась на суши, которые ей принесли.
– Никогда еще не была в японском ресторане, – призналась она.
Одри Хонг показала ей, как смешать капельку васаби с соевым соусом и как держать палочки для еды – верхнюю, как ручку, но она боялась не справиться.
– Никогда? Никому в этом не признавайтесь! Чем вы занимались всю жизнь, бедняжка?
Илан взял кусочек нигири, от которого пахло морем, и вложил ей в рот. Одну Сонину щеку обжигал холод, исходивший от окна, у которого стоял стол, а другую пекло жаром горящего близко камина. Жар таял и расплавленным маслом втекал ей в ухо, и все это: золотой феникс, который искрился и шипел, возносясь в дымоход, и бамбуковая роща за стеклом, неслышно клонившаяся – на каждом листике горка снега, – прельщало и зачаровывало.
– Расскажите-ка мне, – попросил он, – кто ваши родители? Любит ли вас ваша мама?
Это был странный вопрос, но все же он показался ей добрым, потому что именно на него ответить было легко. Ведь о чем говорить с незнакомцем, который старше ее на… на сколько лет? Очень на много.
– Да, любит. А разве ваша мама вас – нет?
– Нет, моя не любит. Потому я и спрашиваю.
– Вы уверены,
Закладка:
– Уверен, – сказал он сердито, как будто она неверно ответила. – Она никогда меня не любила.
– Но почему?
– Разве бывает причина таким вещам? Я не знаю. Знаю только, что это правда, и все. Представляете, каково это – знать, что мама тебя ненавидит?
– Нет, не представляю.
– Ну вот! Теперь я чувствую себя еще более нелюбимым.
Странный какой поворот! Соня попыталась загладить:
– Но моя Мама всегда держится отстраненно и моего Папу не любит.
– О, отстраненность бывает признаком ума. За отстраненностью может прятаться эгоизм, душевный разлад, превосходство и осуждение. Или же, не исключено, необходимость все время прислушиваться к своей внутренней музыке.
– Ее отстраненность злит моего отца. Он все время за ней шпионит, а она все время пытается от него ускользнуть.
– Она, должно быть, красавица.
– Да, – сказала Соня, которая гордилась красотой матери. – Но она сердится, когда ей так говорят.
– Хм, это необычно. Большинство женщин начинает мурчать, когда их хвалят за красоту.
– Она говорит, что индийцы одержимы этим вопросом, кто красив, а кто нет. Говорит, у них недостает воображения для восприятия красоты. Они выбирают легкий путь, делят всех на уродов и на красавцев. Злые люди слетаются на тех, кто признан красивым, а тот, кого признали обычным, обречен страдать и терпеть неудачи.
– Странно, правда? Ведь красота выше добра и зла. И хорошие люди тоже тянутся к красоте, – сказал Илан.
– Но злые сталкивают их с дороги. Стоит Маме выйти в парк, как мужчины следуют за ней по пятам; один тип вот уже лет двадцать каждый божий день приходит в сады Лоди в Нью-Дели, чтобы поглазеть на нее, и мы понятия не имеем, кто он такой. Папа не отпускает ее на рынок, не расспросив водителя, куда именно она собралась. Однажды она расплакалась, сказала, даже волосы не может вымыть спокойно, чувствует его нетерпение за дверью. А Папа рассказывал, что Мама так много читала во время медового месяца, что, когда отрывалась от книги, ей уже не хотелось ни о чем говорить. Книга интересовала ее больше, чем даже Кашмир, не говоря уж о новом муже.
Любовь к книгам Соня унаследовала от матери, которая унаследовала ее от своего отца, Зигфрида Барбье.
– Любопытно, что же она читала?
– «Замок» Кафки.
– Примечательный выбор для медового месяца – квинтэссенция острого отчуждения, предвестие того, что охватило потом Германию.
Пока Соня говорила, Илан зарисовывал ее в блокнот; он записал то, что она сказала в машине: «Мой дед верхом на муле отправился в Большие Гималаи искать неведомое». Он сфотографировал ее крошечным фотоаппаратом «лейка». Он сказал: «У вас интересная семья и выразительные руки». Это польстило, и в последующие дни и месяцы Соня продолжила предавать свою семью и себя.
Они допили сакэ, и Илан, опустив руки под стол, положил по ладони на каждую из коленок Сони. Когда она свела ноги вместе, улыбнулся, вынул руки из-под стола и запустил их ей под блузку. Это не привлекло ничьего внимания, персонал либо вымуштрованный, либо равнодушный, а посетителей, кроме них, не было. Глядя в окно, как они отражаются там среди бамбука, осязая, как чужая рука трогает ее грудь, Соня почувствовала, как ее жизнь разделилась надвое, на обычную жизнь и на это вот отражение, и почудилось, что грудь под его ладонью превращается в голубя.
– Поедем ко мне? – предложил Илан, но когда они сели в машину, Соня занервничала.
– Я устала, – сказала она. – Я лучше домой.
– Понимаю, – сказал он, сделавшись подчеркнуто вежливым, и доставил ее на место. – Спасибо за этот вечер, – поклонился, прощаясь.
У себя в общежитии Соня упала на узенькую кровать и поняла, что непростительно напилась. Встала, чтобы избавиться от ощущения, что падаешь в бездонную яму. Обливаясь кислым потом, прошлась по ярко освещенному коридору. Было зябко, от холода колотило, но одежда мешала невыносимо, и она разделась. Пошла в ванную, приникла ртом к крану, и чем больше пила, тем сильнее пьянела. Опустилась на колени перед унитазом, и ее вырвало дорогой едой, стоившей столько, что хватило бы прокормить себя целый месяц, а может, даже и дольше.
Вернулась в свою комнату, легла на спину, принялась разбираться с ценой того, что не пошла к Илану и, значит, осталась не обласкана и одна… пока не услышала, как завозилась белка на чердаке, подняв такой шум, будто топала там в сапогах, перекатывала по полу припасенные зерна. Соня крикнула ей, когда она поскакала к мусорному контейнеру за черствым багетом: «А ведь тебе положено жить на деревьях!»
Белка ответила Соне сердитым взглядом. Если ей положено жить на деревьях, то Соне положено обитать в пещере.
На следующее утро в библиотеке денежные деревья в горшках она полила кое-как, книги по полкам расставляла рассеянно.
– Я ужинала с тем мужчиной, который сюда к нам заходит, – сказала она Мари.
– С этим стариком? – удивилась Мари. – Он что, не смог подцепить кого-то себе под стать?
Соня обиделась за него.
– Он художник, – огрызнулась она. – У художника, чтобы общаться, могут иметься совсем другие резоны.
– Кто он такой? Хоть что-то о нем известно?
Соня, порывшись в библиотечном каталоге и просмотрев газетные архивы на микрофишах, нашла только одно упоминание: в частной коллекции в Швейцарии находилась его картина «Жена диктатора».
– Он не старый, – сказала она.
– Да, всего лет на тридцать старше тебя.
– Не думаю, что возраст – это проблема.
– Очень даже проблема, – сказала Мари. – Это гадость, то, как старики смотрят на молодых.
Не так давно Мари сказала ей: «Похоже, парни тебя не интересуют. За три года, что ты работаешь в библиотеке, у тебя ни одного не было. Что ж, я думаю, это мудро с твоей стороны. Надо сначала самой разобраться, кто ты такая, прежде чем свяжешься с кем-то еще».
Прошло несколько недель, и когда Мама с Папой позвонили, Соня снова рыдала.
– Что случилось?
Она не смогла ответить.
– Разве ты не пишешь свои рассказы? – спросила Мама. – Разве ты не читаешь?
Прочесть определенный роман в определенном месте может стать изысканным удовольствием. Но Соне читать было не по силам. Она взяла в библиотеке «Анну Каренину», но даже любовная драма в стране глубоких снегов не удержала внимания.
Двенадцать часов спустя родители позвонили снова, и она все еще рыдала, теперь уже истерически, взахлеб, будто с трудом удерживала голову над водой.
– Поделись с Мари, что тебе одиноко, – сказала Мама, отобрав у отца трубку. – Она ведь добрая, правда? Или дай мне ее номер, я сама ей позвоню.
– Нет!
Закладка:
– Все свое время, – ответила Соня матери, – я трачу на то, чтобы притворяться, что мне не одиноко!
Ведь это стыдно, быть одиноким, и единственный способ скрыть свой стыд – это сидеть в одиночестве, что, собственно, и делает тебя одиноким.
– А как насчет мальчика из Болгарии или того, с Филиппин? Они, вероятно, чувствуют то же, что ты?
Соня помахала Ласло, когда увидела его на тропинке у пруда. Он помахал в ответ, развернулся и ушел прочь той же тропинкой – так, будто вспомнил вдруг, что забыл что-то дома. Отчасти загадка Ласло связывалась с выражением аристократической грусти, застрявшим у него на лице и отгонявшим всех, кто пытался к нему приблизиться, – он коченел в ответ на любой знак внимания и возвращался к жизни, стоило перестать его замечать. Однажды Соня услышала, как он распевает что-то легким высоким голоском за библиотечными стеллажами. Она позвала: «Ласло!» – и он замолчал. Затем, когда ему показалось, что она ушла, снова запел тоненько, словно песней хотел перенести себя через горы.
Армандо, когда она позвонила, пригласил ее вместе поужинать. Он от одиночества не страдал. Сотрудницы отдела связи с выпускниками привечали его за рассказы о коллекции сумочек его матери, о вечеринках по случаю дня рождения отца в Маниле, на которых всегда подавали столько блюд, сколько отцу стукнуло лет, и о том, какие поклонники у его сестры.
– Соня! – широким жестом Армандо распахнул дверь дома – он жил у Дэни, который преподавал им актерское мастерство, – прижал Соню к себе и, не размыкая объятий, провел в прихожую. – Я должен тебе кое-что сообщить.
– Что?
– Я гей! – Он сделал красивый реверанс с раскинутыми руками. – Я филиппинец, и я гей! Я принадлежу сразу к двум меньшинствам. – В Америке оба факта имели глубокий смысл. – Думаю, я всегда это знал, – продолжил он, – и именно поэтому заявил, что стану священником.
Армандо, как и Соня, учился на последнем курсе, и теперь обдумывал, не разумней ли остаться в Америке, потому что здесь быть геем легче, нежели дома. Но как найти место, которое позволит ему сменить студенческую визу на рабочую?
– А твои родители одобрят, что ты останешься в Штатах? – спросил Армандо.
– Они в глубине души хотят, чтобы я осталась, потому что передо мной тогда откроется весь мир, и жизнь для женщины тут свободней, но вслух говорят, что больше будут гордиться, если я вернусь.
Они помолчали, в раздумьях. После окончания учебы им предоставят право год проработать в Штатах, но к концу этого года нужно будет либо найти поручителя для получения грин-карты, либо вступить с кем-нибудь в брак, – не то придется вернуться в родную страну.
Армандо надел фартук Дэни и попробовал перевернуть треску, которую тушил с помидорами, – те от прикосновения треснули, взорвались и плюнули красно-оранжевым на плиту. Он действовал по рецепту из испанской кулинарной книги, снятой с полки у Дэни.
– Слушай, что я тебе расскажу, но ты сама – никому! – начал Армандо, когда они сели за стол и принялись за то, что не выплеснулось из сотейника. – Обещаешь?
– Обещаю, – подтвердила Соня, мысленно сделав себе пометку не делиться секретами с тем, кто их выдает, а с тебя требует хранить тайну.
– Так вот, – сказал он, – в прошлые выходные мне было ужасно скучно, я тут и там полазил и наткнулся на папку с письмами.
Не в силах удержаться и не прочесть их, он узнал, что у Дэни есть любовник из Йемена по имени Али, с которым он познакомился, когда Али работал официантом в Лондоне, и у которого в Сане, столице Йемена, имелась теперь семья: и жена, и дети. Вот уже двадцать лет двое мужчин слетаются на две недели в Стамбул, Дэни оплачивает билеты, а Али морочит жену.
У Армандо увлажнились глаза:
– Как это прекрасно иужаснопечально, правда? Сразу счастье и несчастье, правда? Бедная жена, бедный Дэни, бедный Али, бедная собачка!
Соня заметила, что завиток хвоста мопсихи развернулся, в то время как она, сидя у окна, неотрывно глядит на подъездную дорожку, ждет, когда Дэни вернется.
– Знаешь, кто мне нравится?
– Кто?
– Ласло! Я все время о нем думаю! Я написал ему любовное письмо.
Глава 4
Вернувшись в Герштейн-Чен-хаус, Соня попыталась отвлечься. Набрала ванну и погрузилась в светлую горячую воду, пахшую, как яичная скорлупа. Все-таки она не удержится, сделает то, что собралась. Некий этап жизни подходит к концу, и ей срочно нужно как можно скорей испытать романтическое переживание – не для того ли она явилась в Америку, чтобы поэкспериментировать с любовью, тайно и сообща с тем, кто ей незнаком в той же степени, как и она ему? – переживание, которое, вполне может статься, окажется унизительным или гадким, но не расползется никуда дальше, останется на безмолвных страницах этой зимы.
Капая на пол, она позвонила Илану из телефонной будки.
Он, похоже, обрадовался:
– О, а я подумал, что не понравился! Приходи прямо сейчас! Я всю ночь здесь работаю.
Дом оказался дальше, чем она полагала, отправившись туда пешком. То вверх, то вниз по склонам между дюн снежной пашни; воздух такой ледяной, что лицо и руки горели. Подъездная аллея к дому безо всяких ворот оказалась проселочной дорогой, которая вилась через лес. Местами открывался вид на залитую лунным светом долину со стадом оленей, черные тени которых беззвучно скользили по серебру. На снегу лежали тени канадских елей, черного ореха, кленов, вязов и гор. Затем два огромных вазона со снежным суфле горкой, а впереди – очертания дома с рифлеными колоннами высотой в два этажа; в одной его части в комнатах горел свет.
Открыв дверь, Илан впустил Соню в прихожую, над которой главенствовал клювастый тотем, вырезанный, как она узнала потом, из окаменелого папоротника и привезенный с острова Малекула, с Новых Гебрид. Первая комната от входа была почти что пуста, если не считать нескольких столов на козлах, заваленных книгами и всякой всячиной, обитого желтым бархатом поместительного дивана и двух японских ширм, каждая футов в двенадцать длиной, расписанных тушью по сероватой, источенной червем бумаге, на одной горы
Закладка:
– Смотри, Соня, вот моя мама!
Он протянул ей фотографию молодой дамы: темные волосы изящно уложены волнами на косой пробор, рука в перчатке изящно протянута, изящная ножка, обутая в изящную туфельку на маленьком каблучке, изящно зависла в воздухе – действие происходит на причале отеля, где даме помогают выбраться из лодки, обшитой блестящим деревом и похожей на водяного жука. Высокие горы со скалами, заостренными, как наконечники стрел, контрастируют с озером, навевающим, это сразу можно сказать, настроение мечтательное и чувственное.
– Где это?
– Гранд-отель «Вилла Сербеллони» на озере Комо. Летом можно купаться в озере Лекко по другую сторону от отеля, где меньше лодок, бок о бок с черными водяными змейками, верткими и пугливыми. Вода мягкая, как молоко, и когда плаваешь в озере, которое лишь слегка сверху прогрето, не стоит глупить и опускать ноги глубже, там страшный холод, надо плескаться в слое, согретом солнцем, – и при этом любоваться снегами, лежащими высоко в горах. А выходя из воды, ты дрожишь и, дрожа, стряхиваешь с себя золотистых водяных змеек, которые брызжут на оливковые деревья, и те тоже блестят и дрожат, так что листья будто сделаны из озерной воды, но затем солнце понемногу тебя согревает, ты прекращаешь дрожать и становишься будто геккон или камень – совершенно недвижен. – Он с таким интересом рассматривал фотографию, что казалось, видит ее впервые. – Только глянь, сколько официантов и носильщиков стоит наготове: как же я ненавижу богатых!
– Но и ты, должно быть, богат, раз уж вы останавливались в таком отеле?
– Так потому я и знаю, что все должны ненавидеть богатых.
– Но при этом ты определенно со вкусом пользуешься своим богатством!
Соня видела, что его недовольство было равно его удовольствию.
– Да, – сказал он. – Посмотри, как очаровательна моя мама. Именно в тот день, когда была сделана эта фотография, я увидел ее отражение в озере и подумал: «Я влюблен в свою маму!»
– Помнится, ты говорил, что она не любит тебя.
– Да, это так.
– А откуда она родом?
– Предки ее отца были банкирами в Османской империи; перебрались оттуда в Вену и Париж. А отец ее матери был колониальным чиновником в Индии.
– В Индии?
– Я же говорил, у меня есть связь с Индией – так что, видишь, я кое-что о тебе знаю!
Он подошел поближе, чтобы взглянуть, как там марихуана, и поворошил ее мастихином, как домохозяйка – лопаткой. Свернул самокрутку, набил ее травкой, чиркнул спичкой, затянулся и дважды выдохнул через нос.
– И вот где я живу, когда я не здесь.
Следующая фотография, которую он ей протянул, была сделана с расстояния, и пейзаж на ней был совсем другой: россыпь развалин посреди кактусовой на вид чащобы. В центре – стена, выкрашенная в густой цвет красной глины, а в стене – очаг, высеченный из цельного куска вулканического камня. Из окон в этой руинированной стене виднелись, далеко внизу, долины, каньоны и плывущие стайками облака.
– Где это?
– Мексика.
Он всю жизнь был несчастлив, пока не сбежал в Мексику, чтобы стать там художником, подобно многим художникам до него, – в поисках спасения кто только не стремился туда из самых разных уголков мира. Были такие, кто бежал из Европы от войн или нищеты, кого-то и самого изгнали из каких-то частей света, кто-то рвался замутить революцию, а кто-то, насмотревшись на артефакты, выставленные в музеях Берлина и Нью-Йорка, жаждал приобщиться к идеалам примитивизма. Были средь них и солдаты, приезжали, получив пособие по демобилизации, и коротали время за пьянством, стараясь стереть из памяти прошлое.
– А ты почему туда?
– Ради экстатического озарения: «не бывает синего без оранжевого»! Так написал Ван Гог в письме своему брату. Мне хотелось нарисовать все, что я видел. Я маялся синдромом Стендаля – знаешь, что это? Нет? Я тебе расскажу.
В свой первый там вечер я сидел на площади городка, лежащего на склоне дымящегося вулкана. Пахло ароматическими смолами после церковной службы и гарью от праздничных фейерверков. Я услышал духовой оркестр. Звук доносился невидимо откуда с одной стороны, а потом внезапно уже с другой, а потом уже с вершины холма. Я увидел гигантских кукол за монастырем, над деревьями, – и вдруг музыка оборвалась буквально на полуфразе, как будто бы оркестранты почуяли что-то зловещее и, побросав инструменты, поспешили сбежать.
Я рисовал в гасиенде, выкрашенной в цвет умбры, где было холодно даже летом, когда свет слишком яркий, слепит и ничего снаружи не разглядишь. Горшки, в которых росли айвовые деревца, были до того старые, что раскисли обратно в глину и пятнали собой стены, у которых стояли, а в буфете хранились кофейные чашки силезского фарфора, розовые с золотом, цвет от времени стерся, а ручечки совсем крошечные, никак не ухватишь.
Высоко в горах в церкви я увидел плачущую невесту, всю в черном. Она держала под руку древнего старика. Жениха не было. Как и в Индии, я не мог понять, что происходит и почему, – ни в одной книге не найти внятного объяснения, и у кого ни спроси, что к чему, все отвечали по-разному. Я понял, что, пока я рыскал за сюрреальным, нашлось что-то еще – ведь идея сюра, она европейская. Европейцы открыли, что есть правда, поставленная с ног на голову. Я написал озерного рыбака с ногами, вправду превратившимися в корни водного гиацинта; у него никогда не было обуви.
Я решил, что Мексика – та страна, где я смогу обрести счастье, и оно не будет пошлым или крикливым. Здесь я вправе страдать, и страдать благородно. Трагическое вознесено здесь на уровень, недостижимый нигде в другом месте, и счастье обязано обладать оттенком печали.
Барраган взялся за восстановление этих руин. Знаешь, кто такой Луис Барраган[4]? Не знаешь? Чему вас там учат в колледже? Ладно, не бери в голову.
Он взял ее за руку и потянул вверх по лестнице, которая привела на площадку с зеркалом в резной деревянной раме.
– Посмотри, – сказал он, подведя ее к зеркалу. – В твоем теле есть разум. Ты похожа на пантеру. Не смей никогда толстеть.
От площадки лестница расходилась вправо и влево, в разные крылья дома. По правым ступеням Илан привел ее в еще одну просторную комнату с медной кроватью и камином, выложенным белой плиткой с голубыми корабликами.
– Но здесь холодно! –
Закладка:
– Да, – сказал он, – так что давай быстрее под одеяло!
И сам туда поднырнул и принялся игриво выбрасывать свои одежки из-под одеяла: твидовый балахон – направо, брюки – налево, носки – к лампе, нижнее белье – уж куда попадет. Повернулся к ней и сунулся теплым языком в ее теплый рот, причем так без затей, что показалось удивительно и забавно.
Соня смотрела на рябую луну, как бы с этой луны ощущала механику секса, и вот первый акт закончился, не успев толком начаться. Она видела и себя, и Илана, как они лежат, откинувшись друг от друга, порознь. Пошла в ванную, смыла ржавую слизь между ног, с облегченной душой, что тело ее проявило себя осмотрительным и тактичным. Бедное тело, оно действовало на ее стороне, оказало поддержку: не повело себя как придется, независимо от ее воли, не пролило мелодраматически красной струйки, не завопило от страха, не устроило сцену. Вернувшись из ванной, Соня пряменько легла на кровать, головой на подушку, сложив руки на плоский живот. Ощущение было такое, что она сделалась легче, убавила в весе, но слегка истерит. Уверенная, что ведет себя неправильно, представления не имея, как должна держаться в такой момент женщина и что ей следует говорить, она сказала:
– Мы забыли задернуть шторы.
Илан, кажется, удивился:
– Так приятно смотреть на снег! – А потом рассмеялся: – Ты прям как рядовая домохозяйка!
– Нет! – оскорбилась она. – Просто в лунном свете мы выглядим жутковато.
Со временем и Илан угнездил голову на залитой лунным светом подушке. Они оба уснули, Соня непрочно, урывками, пока посреди ночи не налетел из-за гор блудный ветер, не просочился под двери, не взвыл ведьмаком в щелястых окнах, и те затряслись стеклами в пазах, задребезжали.
– Проснись, проснись! – Вскочив, Соня увидела, что Илан, голый, мечется бестолково по комнате, щелкает кнопками, включая свет, и хватается за одежду. – Проснись, я сейчас простуду схвачу, заболею! Помоги!
И хотя она не без любопытства наблюдала за ним – ведь не доводилось еще никогда видеть взрослого мужчину, мечущегося во всей своей наготе, – паника проняла и ее. Потянувшись к своей одежде, которая кучкой лежала на полу у кровати, она бросила Илану свой свитер.
Одетый в два слоя тепла, он вернулся в постель, с облегчением притиснул Соню к себе. У нее сердце все еще колотилось, когда она принялась смеяться, чувствуя товарищескую сплоченность в том, что Илан оконфузился точно так же, как, возможно, оконфузилась и она.
– Это было то еще зрелище! – воскликнула она.
– Да я в пять минут простужаюсь!
Стоит красивой молодой женщине спасти мужчину, укрыть его гусиным пухом, назвать милым и ласково поддразнить – и мужчина уже счастлив. Илан зажал Сонины ступни между своими.
– Ты греешься моими ступнями!
– А давай снова займемся любовью?
– Но тогда тебе придется снова раздеться.
У нее между ног саднило.
Наутро, когда Соня проснулась, Илан смотрел в окно, растопырив пальцы, чтобы защитить глаза от света, который заливал комнату несмотря на то, что солнце было с другой стороны дома, потому что свет отражался от снега и сверкал в ледяных иголках, рассыпаемых соснами. Пальцы Илана стали как боевые дубинки. Соня забеспокоилась, как ей голой вылезать из кровати при таком откровенном свете. Но зато стало понятно, зачем художник проделал столь долгий путь, – ради этой ясности, очищенной снегом.
Илан повернулся к ней и сказал:
– А что, если я напишу картину, и картина эта станет твоей судьбой? Ведь бывает и так.
Он наблюдал за ней с выражением, которого она считать не могла.
– Как это?
– Ну, если ты хороший художник, а я, как нарцисс, считаю себя таковым, и каждый день пашешь, понемногу ты отдаешь искусству все больше своей жизни, и твоя личная жизнь убывает, сводится к пустоте, в которую и заглянуть страшно. День за днем, час за часом, месяц за месяцем и за годом год ты трудишься неуклонно, собираешь материал, подобно сороке или пчеле, кропотливо его перерабатываешь, как муравей, поглощаешь, измельчаешь и пропускаешь через себя, как дождевой червь. Подобно сороке, муравью, дождевому червю, пчеле, которые ничего не пропустят, все соберут, превращая еще крупицу своей жизни в искусство, еще крупицу самой обычной жизни в мечту, еще крупицу реальности в нереальность, ты развиваешь свою интуицию до такой степени, что уже держишь руку на пульсе.
– На чьем пульсе?
– Просто на пульсе. Ты улавливаешь подводные течения; ты рисуешь то, что случается, до того, как оно случилось. Иногда пишешь портрет, и он кому-то так приходится по сердцу, что твой портрет влияет на жизнь людей. Добавляет им чувственности, привлекательности, или довольства собой, или смелости и амбиций, и они живут в полную силу, когда у них есть такое их изображение, которое это все поощряет. Но бывает и так, что напишешь картину, а она выбьет кого-то из колеи, обнажит его тайный стыд или войдет в противоречие с тем, как он сам себя видит, растревожит его, предречет будущее, заманит в путы… Я это к тому, что, возможно, я напишу картину, которая прогремит на весь мир, и ты будешь злиться на то, что вне картины тебя и нет.
– Но ведь ты этого не сделаешь? – спросила она.
– Кто знает, что я сделаю? Ты осознаешь, что стал настоящим художником, когда даже смерть человека, которого ты любишь больше всего на свете, становится для тебя еще одним поводом взяться за кисть, еще одним способом добраться до глубины.
У Сони шевельнулась нарциссическая надежда, что ее в самом деле запечатлят; художник, конечно же, выбирает в спутницы жизни только женщин с необычным лицом. Она подумала о своем деде, художнике, который увлекался оккультизмом, и о бабушке, на которую Соня была похожа. Яркая жизнь деда, трагедия его исчезновения привели к тому, что две его дочери, мать Сони и тетя Мехер, не смогли примириться с обычным серым существованием.
Илан наклонился, нашел свой фотоаппарат у кровати и сфотографировал ее.
– Ты не волнуйся, – сказал он, – видны лишь длинные черные волосы и один обсидиановый глаз.
Широко распахнув свои, он посмотрел ей прямо в зрачок.
– А у тебя глаза серые, – заметила она.
– Темно-серые, но окольцованы янтарем, видишь?
Он раскрыл их пошире, и они округлились, как у совы.
– Да.
– Я горд своими глазами. И я художник. Не означает ли это, что я ослепну?
– С какой стати?
– Да ни с какой, – кивнул он. – Но, может, нам стоит встать и съесть для счастья клубничного джема?
* * *
Неделю спустя она снова приняла
Закладка:
После ужина они возвращались в дом Илана, погудев у двух вазонов с нескладным снежным суфле, которое трепетало и взлетало клоками, присоединяясь к еще более бесформенным комьям, срывавшимся с сосен и елок. Каждый раз, проезжая мимо вазонов, Илан надавливал на автомобильный клаксон, известить дом, что хозяин скоро прибудет.
– Ужасно помпезный дом, – говорил он. – Мой прадед построил его на деньги, заработанные на морских перевозках. Был слух, что он привез сюда служанку и она покончила с собой, чтобы избавиться от его домогательств. Кто знает, может, потому свет здесь такой тревожный. Свет помнит. Я использую его в живописи.
– Можно мне как-нибудь посмотреть на твои картины? – спросила Соня, вспомнив «Жену диктатора», упоминание о которой нашла в библиотеке, но не стала признаваться Илану, что наводила о нем справки.
– Нет. Они не закончены. Я должен их защищать.
– Тогда скажи мне: то, что ты пишешь, – это как рассказ путешественника?
– Нет, не скажу, иначе моя картина потеряет свою жизненную энергию. Но ты знай, что картина, которую я пишу, она хороша. И когда мне пишется, у меня слюна что святая вода, а уши горят, как от перца. Но если я утрачу свой дар или картина моя утратит свою сокровенную тайну, я приму ответные меры. А ведь ты мне нравишься, и я хочу, чтобы ты была здесь, мне хочется взять твой сосок в рот!
По утрам Соня листала альбомы по искусству – до тех пор пока Илан не удалялся в каретный сарай, где была у него мастерская, после чего ей рекомендовалось уйти. Над одной репродукцией, на которой были изображены веселые люди на экскурсии в Альпах, она замерла. Черная тень шла поперек холста, а Соня, бывавшая в доме матери в Гималаях, знала, что именно так сменяются в горах ночь и дневной свет – полосами и исполинскими тенями, которые горы отбрасывают на горы. И чем дольше вглядывалась она в картину, которая на первый взгляд представляла просто приятную сценку на природе, тем больше видела в ней иное – претензию на естественность. Каждая из фигурок, казалось, была озадачена тем, чтобы создать некое буколическое впечатление. Там была не ненастоящая жизнь. Происходило что-то еще, непонятное, внушавшее страх[5].
– Не жутковато ли? – выговорила она, и Илан подошел взглянуть, о чем речь.
После чего переместился к дивану, лег на спину, и его лицо изменилось.
– Соня, – сказал он, – не могла бы ты перестать на это смотреть? Зачем ты показала мне эту картину? Испортила настроение.
– Ничего я тебе не показывала, ты сам подошел.
Он посмотрел на нее в упор и сказал с вызовом:
– Показала! Ты открыла альбом на этой странице и спросила: «Не жутковато ли?»
– Но почему это испортило тебе настроение?
Может быть, потому, ответила она себе, что картина, по сути, изображавшая счастье, оставляла человека с ощущением, что он одинок.
В последующие два месяца Соня познала беспечное удовольствие ходить голой под чьим-то пристальным взглядом, усвоила, что, чем больше ты занимаешься сексом, тем больше этого хочешь, и поняла, что просыпаться во время секса и в процессе почти засыпать – восхитительно. Познала она и прелесть косвенной близости – когда тянешься к чужой тарелке, чтобы взять с нее ломтик суши или клементинки, отбросив приличия, и позволяешь себе напевать, фальшиво и беззаботно, пусть другие слушают и смеются. И еще она испытала самое глубокое удовольствие из всех: когда есть человек рядом, с которым можно поговорить, засыпая или вдруг посреди ночи проснувшись, – что заставило ее вспомнить высокую жесткую кровать, которую она делила с Миной Фой, когда в детстве приезжала в Аллахабад. Они подсовывали москитную сетку под тонкий ватный матрас, обходя его со всех сторон, но один москит непременно-таки проникал внутрь, и как только они в безопасности расслаблялись, вертолетиком прилетал. «Пшел вон, поганец!» – приговаривала Мина Фой, наряженная в свою ночнушку с розочками, которая в те дни еще могла считаться бесстыдной, и когда пыталась прихлопнуть мошку ладонями, от нее сладко пахло кокосовым маслом для волос.
Во многих отношениях Соня чувствовала себя так, словно снова стала ребенком, причем игривей, чем когда-то бывало. Она думала, именно это люди имеют в виду, когда говорят, что в любви человек внешне взрослый, и относятся к нему все с уважением, но в глубине души он все равно что ребенок, раскованный и веселый. Когда же ты одинок, ты внутри ощущаешь себя серьезным, сдержанным взрослым, но обращаются с тобой все, как с ребенком. Если же ты всю жизнь одинок и зависим финансово – снова вспомнила она Мину Фой, – то проходишь как слабоумный.
Именно Мина Фой первой шепнула ей, что, бывает, мужчина на вид вполне себе и мужчина, а на самом деле – волчище.
– Пусть ты еще совсем молода, говорю тебе это, чтобы ты была осторожна и осмотрительна.
Именно Мина Фой подбодрила Соню:
– Поезжай и удачи тебе, моя дорогая. Не становись мной.
Глава 5
Однажды на рассвете, когда температура воздуха вдруг поднялась, Соня, которая ночевала у Илана, услышала, как снег за окном разрыхляется в пену и оседает, как падает с деревьев капель, как капли просачиваются сквозь мох в землю, и вышла на утреннюю прогулку пораньше. Она надеялась не оставить никаких компрометирующих следов. Илан еще спал, и она быстренько сделала крюк к его мастерской в каретном сарае, которая, как оказалось, была закрыта на железный засов, запертый, в свою очередь, висячим замком. Где Илан хранит ключ? Она
Закладка:
Соня соскочила на землю и побежала вернуть ящик на место. Она нарушила запрет. Ее заметил глаз в студии. Кто был тот, для когонетсчастья? Склонив голову, за ней наблюдал ворон. Окна дома, казалось, тоже наблюдали за ней. Она задалась вопросом, нет ли здесь камер видеонаблюдения, о которых Илан не сообщил. Что, если он не спит и смотрит на улицу?
И, так и есть, он не спал и стоял у окна.
– Где ты была? – спросил он.
– Гуляла.
Она притворилась, что сморкается. Ее сердце забилось громче. Она чувствовала на себе взгляд Илана.
– Это неправда.
– Почему этому не быть правдой?
– Не лги мне.
– Не буду.
Но от Сони разило ее ложью. Она боялась своей лжи. Она ненавидела свою ложь. Ее лицо, виноватое, как у нашкодившей собачонки, выдавало ее. Зачем она полезла шпионить? Илан ей доверял. Она обманула его доверие. Она что, боится его тайны? Кто он такой? Чей глаз сцепился там с ее глазом?
После паузы Илан поднял на нее непроницаемый взгляд:
– У нас нет будущего, кроме секса. Если ты не заметила, все наши разговоры – это полная чепуха.
– Правда? Почему ты так думаешь?
Соню затрясло, и не только от стыда, но и от запредельного ужаса, который страшней стыда, так, будто ей сообщили, что, по сути, она никогда больше ни с кем не сможет поговорить.
– Кто знает? Разные страны, разное воспитание, разный возраст.
Но затем его настроение изменилось.
– Мне нужно набраться энергии для работы.
Он изобразил Гарри Белафонте и спел песенку ямайских докеров, которые грузят бананы. Рассказал Соне, что его семья владела торговыми судами, перевозившими фрукты. Одно из судов называлось «Просперо». Иногда доставлялись и другие товары, например лимонное мыло, запаса которого хватит не на одну жизнь, выкупленное дедом по доброте у красивой вдовы одного мыловара. В обмен невесть на какие услуги.
– Так вот почему от тебя всегда пахнет лимоном!
– И от тебя тоже, когда ты моешься моим мылом.
– Оно чудесное.
– Да, милая, и ты чудесная тоже.
* * *
–Ктоэтот человек ичтоон тут делает? – спросила Мари.
– Он пишет картины. Говорит, у него здесь творческая фантазия чище, потому что снежный свет такой ясный и фокусировка четкая.
– Зачем он охотится на тебя, если должен сосредоточиться на своей работе?
– Он не охотится.
– Я этому не верю.
– Почему?
– Я доверяю скромным, тем, кто не берет нахрапом.
Отсюда, надо полагать, следовало, что Мари не считала Соню неотразимой, хотя то, что на нее так наседают, волнующе указывало на неотразимость. Или даже на то, что это истинная любовь, ведь истинная любовь может нагрянуть так же стремительно, как мимолетный взгляд, брошенный через комнату. Так же явно, как запах лимонного мыла наводит на мысль о мягком климате.
– Он собирается пригласить меня в Нью-Йорк, – сказала она. – У него там квартира.
– И все-таки я не понимаю, кто этот человек и почему он здесь в разгар зимы. Что-то не сходится. Где его семья?
– Он не ладит с семьей.
– Или, может, его семья с ним не ладит, – предположила Мари и, сопя, ушла на занятие группы «Следи за весом», где ее удостоили двух золотых звезд за то, что она сбросила два килограмма.
Армандо сказал:
– Не слушай Мари. Кто вправе подвергать сомнению чужие желания? Даже одна счастливая ночь лучше, чем никакого счастья совсем.
Это сказал тот самый Армандо Фриц Балтазар, который мечтал стать священником, который один из всех ста пятидесяти студентов, отсыпавшихся по воскресным утрам, вставал ни свет ни заря, надевал костюм с галстуком и ехал в церковь в автофургоне, который колледж специально для этого выделил. Соня стала часто встречать Ласло и Армандо вместе. Армандо всегда шел впереди, Ласло за ним. Армандо всегда что-то говорил, а Ласло нерешительно, вопросительно улыбался. Армандо и высказывался за Ласло, будто знал его мысли: «Ласло понравится мятный чай», «Ласло боится темноты».
* * *
Однажды вечером, когда они собирались на ужин, Илан помедлил и посмотрел на Соню.
– Пойдем, – сказал он, ведя ее за руку в комнату, вдоль стен которой стояли шкафы, и открыл один, битком набитый роскошной одеждой. Вытащил оттуда вечернее платье. – Надень-ка, это может быть впору. Либо станешь кем-то, с кем стоит знаться, либо нет.
Когда она надела платье из зеленого муара, которое высоко закрывало шею, но спускалось к основанию позвоночника, оставляя руки и спину открытыми, Илан обрядился в халат оттенком темнее, бронзовато-зеленый, и подвел ее к зеркалу на лестничной площадке:
– Вот сейчас ты увидишь!
С разницей в возрасте в тридцать два года, разодетые таким образом, они, однако, выглядели совершенно под стать друг другу; глаза их блестели, как и темные волосы, гладко расчесанные на пробор; оба с орлиными носами и высокими скулами, оба немалого роста, они смотрелись значительно и загадочно. Соня сказала:
– Сейчас я стала красивей, чем когда мы познакомились: мы похожи на раджу и рани Индаура с фотографии Мана Рэя.
– Да уж, тебе стоит держаться меня.
Он снял их в зеркале своим маленьким фотоаппаратом.
* * *
В воскресенье Соня вымыла голову и воспользовалась дорожным феном, который был воткнут в розетку рядом со статуей какого-то вроде жреца, привезенной с Малекулы, в прихожей. Почему фен оказался под боком у этого импозантного создания, осталось загадкой, и она отнесла его на место.
Тут раздался крик Илана:
– Соня! У меня мокрые волосы, у меня мокрые волосы! Я сейчас простужусь. Где фен? Я не могу найти фен. Соня, иди сюда и найди его! Ты им пользовалась?Куда ты его дела?
– Он в ванной.
– Я замерзаю! Я сейчас простужусь!Зачем ты его убрала?
– Потому что он был в прихожей.
– Немедля сходи за ним, – сказал он, подпрыгивая, – и верни туда, где нашла! У меня мокрые волосы.
Закладка:
– Но все сушат волосы в ванной…
– Не спорь со мной, ты, тупица! – Он кинулся в спальню и забрался в постель с мокрыми волосами. – Не пойду с тобой ужинать.
Соня подошла к двери. Он лежал, накрыв голову простыней и подушкой, и упрямо молчал. И чем дольше он так лежал, свернувшись калачиком в позе обиженного ребенка, тем сильней накрывало Соню мучительным чувством вины при виде взрослого, которому так худо, что он спрятался под простыней. Он лежал, а она сидела рядом на стуле, раздумывая, уйти ей или остаться.
– Послушай, мне жаль. Никогда больше не строну его с места.
Она погладила его по спине. Он не отодвинулся. Он был тот, кто спас ее от тишины Герштейн-Чен-хаус. И она продолжила растирать ему спину – сначала спиральными движениями, затем мягкими сгребающими, такими, как аллахабадская айя сметает пыль, медленно и равномерно, по всей поверхности.
В конце концов, очень нескоро – солнце за это время скрылось за горы, и все вокруг резко погрузилось в темноту, в пепельную трагедию, ни одна лампа в доме не зажжена, и ни звука не раздавалось, – глаза Илана появились из-под подушки, а в глазах опасливая тоска. Потом, тоже не сразу, он встал. Постарелый, не энергичный больше и не красивый. Побежденный, с несчастным видом взирающий на свои ступни. Так и глядя на них, он сказал:
– Сейчас я в порядке, но больше так не делай.
– Не буду, – сказала Соня.
– Я ненавижу свои ноги. – И умоляюще посмотрел на Соню.
– У них есть характер! – сказала она. Ступни были большими и узловатыми.
– И своего носа я тоже стыжусь.
* * *
К концу февраля дни стали длиннее, и в первый день марта, наблюдая за стаей ворон, низко летевших сквозь морось, чтобы согнать ястреба с ветки канадской ели, Илан заметил необычное зрелище: машина взбиралась на холм и парковалась между двумя непомерно большими вазонами. Он узнал владельца ресторана «Плавучий мир», вернувшегося из отлучки в Японию. Именно у него Илан приобрел свои киотские ширмы, расписанные тушью, приготовленной из сажи и китового жира. Годы жизни в холмистых окрестностях Киото убедили его знакомца в том, что сельская местность Вермонта и сельская местность Японии совместимы и взаимозаменяемы. Здесь, как и там, опушенные снегом горы; поэты-отшельники; растущие из скал скрюченные сосны; тишина в брачном союзе с тенью; тень, родственная скудному зимнему свету – скелету, остову света, намеку на свет, рассеянному по выцветшим половицам, вечернему свету, рыжему, как лисица, которая завитком сверкнула стремглав в белом фарфоровом боку на буфете. И здесь за дровяной печкой тоже стрекочет сверчок.
Но Илан не стал знакомить Соню со своим другом.
– Быстрей, – торопил он, велев ей подняться наверх и спрятаться под кровать. Под кроватью валялись комки пыли и мертвая оса. Что, если она вдруг чихнет?
Когда гость ушел, Илан появился со смехом.
– А под кроватью, случайно, никто не прячется?
У него был фотоаппарат, и он сделал снимок.
Соня заплакала.
– С чего вдруг?
– Почему ты спрятал меня под кроватью?
– Не знаю, – с изумленным видом сказал он. – Мне казалось, ты захочешь спрятаться.
– Почему ты решил, что я захочу спрятаться?
– Я не решал. Это было инстинктивное желание защитить наше личное счастье. Стоит только впустить других, как начинаются неприятности.
Соня не перестала плакать.
– Ты выставляешь меня плохим парнем. Я не плохой парень. Что я сделал? Можешь уйти, если ты несчастна. Я тебя не держу.
Он резал свою марихуану.
– Нет, ты права, – передумал он позже, так, словно его озарило. Притянул ее к себе и пощекотал под подбородком. – Наверное, нервничаю из-за того, что уезжаю.
– Уезжаешь?
– Да.
– Когда?
– Через два дня.
– Через два? Почему же ты не сказал мне раньше?
– Не знаю. Боялся, наверно, что буду скучать по тебе.
– Ты недостаточно меня знаешь, чтобы скучать. Мы знакомы совсем недавно.
– О, я могу скучать по кому-то уже через день. Давай потом встретимся где-нибудь.
– Где?
– Да где угодно – дай мне подумать. Портофино! – выкрикнул он в восторге от этой идеи. – Туда ездят все кинозвезды. Каждый должен съездить в Италию – и знаешь почему? Потому что там понимаешь, что вся религия основана на человеке-художнике, иначе ее бы не было.
– У меня нет визы для поездки в Европу, – сказала она. Через несколько дней колледж Хьюитт приступит к работе, и Соне предстояло доучиться последний семестр. – Мне нужно найти работу и сменить студенческую визу на рабочую – но это практически невозможно.
Проблема с рабочей визой занимала ее сильней всего. Если она хочет остаться в Штатах, как найти поручителя? И если она вернется в Индию, захлопнется ли за ней дверь, чтобы никогда не открыться?
– Понятно… – Физиономия у него вытянулась. – Мне следует думать о своей картине, а я вместо того думаю о твоей визе. В этом-то и проблема. Берешь бездомную кошку, и потом вся твоя жизнь в том, что ты о ней беспокоишься.
– Наверно, мне стоит подать заявление в аспирантуру по писательскому мастерству. – Соня вовсе не была уверена в том, что стоит, – потому, надо полагать, что в целом не обладала достаточной уверенностью в себе. – Но я сомневаюсь, хорош ли рассказ, который я для этого написала.
– О чем он?
– О мальчике, который превращается в обезьяну.
– А-а-а, только не надо этой ориенталистской чуши! Не принижай свою страну, иначе люди и впрямь станут думать, что Индия – это опасно. Индийцы, может, не протестанты, но и не обезьяны.
На следующий день она принесла ему свой рассказ. Он прочел половину, хмурясь, отложил его и заявил:
– Скажу честно, мне это не нравится. И знай: то, что я тебе это в лоб говорю, признак моего к тебе уважения. В твоем рассказе нет ощущения подлинности.
– Ты ведь сам говорил, что сюрреализм – это реализм в Мексике.
– Я сказал, что в Мексике нет такого понятия, как сюрреализм. Это Великий индийский фокус с веревкой[6]. То, что западные люди рассказывают о вас, вы рассказываете о себе. Но почему бы тебе не написать о своей тете? О той, которая, как ты говорила, еще живет со своими родителями, и они ей не разрешают звонить по телефону.
– Ты имеешь в виду ее брак по договоренности?
– Нет! Это еще хуже. Не дай бог про договорные браки.
– Тогда – о ее разводе?
– Да, вот так лучше. Ты разумная, я это заметил, – и не роняй себя. И знаешь что, – продолжил он, помолчав, – я, пожалуй, тебе помогу. – Набрал
Закладка:
Илан дал Соне адрес и номер телефона.
– Немедленно отправляйся к Лале, пока она еще помнит этот наш разговор. Она слегка чокнутая, но ты внимания на это не обращай. Воспользуйся пребыванием в Нью-Йорке и поднатаскайся, наберись знаний. Помнишь, я разозлился, когда ты, разглядывая «Горы» Бальтюса, спросила: «Не жутковато ли?» Я разозлился, потому что знаю, как это сделано. Этот Бальтюс был фальшивый герой войны, фальшивый граф, у него фальшивое имя и жена, которая то ли из самурайского рода, а то ли нет, – и все, что он наговаривал о своей работе, была лживая выдумка. Бесстыдная ложь придавала искусству подлинности, а подлинное искусство делало ложь достоверной. Все думают, тайна – это когда маленькие девочки показывают свои трусики, но тайна совсем в другом. Ты понимаешь, о чем я? Ври по-крупному, дорогая, чтобы прикрыть правду, а если брешешь по пустякам, то раскроют и посадят в тюрьму.
Уезжая на следующий день, он был весел. У двери стоял чемодан.
– Слушай, да ты сладкая, – сказал он, поцеловав ее, и поцеловал еще раз. – Зачем я тебе понадобился? Что тебе от меня нужно? Все женщины хотят присвоить меня, заполучить, обладать мной. – Он лизнул ее в шею быстрым, легким лизком.
Илан запер входную дверь. Подъехало такси, которое он вызвал; он уселся в машину и, отъезжая, рьяно махал в окно. Достал фотоаппарат, сфотографировал, как Соня стоит там, и был таков.
Но всего через пару минут такси вернулось. Илан выскочил из машины.
– Дорогая, ты ж моя дорогая! – сказал он, притиснув ее к себе, но затем снова уехал.
К вечеру Соня изрядно изнемогла. Все ждала и ждала звонка. Казалось бы, невозможно соскучиться по кому-то в столь краткий срок – но нет, оказалось, возможно. Она ждала, и по мере того, как дни складывались в недели, ожидание достало до тошноты, однако же к телефону в общаге Герштейн-Чен-хаус ее так и не звали.
Она попыталась переписать свой рассказ про мальчика, который забрался на дерево, а его приняли за святого отшельника из-за досужих фразочек, которые с равным успехом можно было истолковать и как глупость, и как просветление: «Пустота есть форма, а форма есть пустота». Илан прав. Похоже, чепуха в самом деле.
* * *
Как ни удивительно, владелица художественной галереи Леони Лелуп по прозвищу «Лала» ответила на телефонный звонок и предложила встретиться лично. Надеясь что-то разведать про то, где сейчас Илан, Соня отправилась в Нью-Йорк утренним автобусом компании «Питер Пэн», который грузно катил мимо лиловых сугробов, мимо черных, отливающих серебром рек, мимо промокших лесов, мимо алых и охряных кустов. Серое небо отражалось в талой воде, стоявшей в канавах и в бороздах полей, ощетиненных прошлогодней стерней. Соня представила, как погружает перо для письма тушью в черный цветок акварельного облака, плывущего по мокрому небу. Желание сделать это пронзило ее так остро, что она сама удивилась.
Они проехали маленькие городки, мотель с закрытыми ставнями и фанерной фигурой индийца у входа, закусочную «Вок-н-ролл», прачечную «Садси» и автозаправку «Мобил». Когда пять часов спустя она вышла из автобуса на нью-йоркском автовокзале, какой-то тип, торчавший там, где высаживались пассажиры, прошипел ей: «Такси? Такси?»
Она сказала: «Спасибо», приняв его за таксиста, зазывающего пассажиров. Он взял у нее сумку и быстро зашагал прочь. Она побежала за ним. Они прошли по авеню и свернули в боковую улочку.
– Куда вы идете? – забеспокоилась Соня.
– К такси, – буркнул он и поспешил дальше.
Соня, запыхавшись, старалась за ним поспеть. Остановился он у такси, припаркованного рядом с мусорными баками, вывезенными из недр небоскреба. Распахнул дверцу и протянул ей сумку со словами:
– С вас сорок долларов.
– Но за что? – удивилась Соня.
– За то, что я, – он ткнул себя в грудь, – это я, и со мной не шутят.
Она так и не поняла, кем, он сказал, он себя считает, и ей стало до невозможности стыдно оттого, что она позволила себя обмануть в ту самую минуту, как ступила на землю Нью-Йорка, а Мари ведь предупреждала, что надо быть начеку. Таксист, который устроил себе передых и остановился перекусить у обочины, оказался из Пакистана.
– Зачем ты дала ему деньги? Зачем ты дала ему сумку? Надо быть осторожной с такими людьми. Почему ты не была осторожна? Тебе следует быть осторожной! – доедая, приговаривал он.
Ограбленная и униженная, Соня упустила первый случай познакомиться с городом, рассмотреть толпы прохожих в центре: женщин в деловых костюмах и кроссовках, тележки с халяльными обедами, туристов, парня с протестным щитом «Аборт убивает детей!» Упустила и первое знакомство с Верхним Ист-Сайдом – высокая мода, рестораны устрашающего богатства. К полудню она вошла в мраморный вестибюль дома, расположенного неподалеку от музея Метрополитен, и лифтом, отделанным полированным дубом и латунью, поднялась в гостиную, увешанную яркими абстрактными картинами и уставленную скульптурами.
– Сай Твомбли, Говард Ходжкин, Джозеф Альберс, Барбара Хепуорт, Клементе, Франкенталер, Баския, – перечисляла Лала, присматриваясь к Соне, проверяя, знакомы ли ей эти имена. Некоторые, да, были знакомы. – Ага!
Лала окинула Соню проницательным взглядом, который прошелся вверх от носков туфель к лицу. У самой Лалы грива ниспадала каскадом седых локонов; она была в шерстяной юбке-трапеции длиной ниже колен и жакете, который выглядел эксцентрично. Ухватив Соню за локоть, она подвела ее к окну и отставила на расстояние вытянутой руки, рассматривая так, словно решала, покупать или не покупать. Взявшись за подбородок, повертела Сониной головой, так и эдак.
– Вижу, – сказала она. – У Илана глаз наметанный. Что ж, это правда, администратор художественной галереи должен обладать привлекательностью. Или же, напротив, уродством, в той степени, чтобы привлечь коллекционера.
– У меня нет известий о нем с тех пор, как он уехал.
Женщина, особо на нее посмотрев, сказала почти ласково, хотя не склонна была к доброте, за исключением тех случаев, когда пыталась слукавить:
– Илан – человек непростой, но, похоже, он пытался помочь.
Галерея ее располагалась в Сохо, но она пыталась окультурить еще и пространство береговой линии Бруклина, район, когда-то застроенный складами и фабриками, нынче заброшенными. Художники, жившие там, под эстакадой Манхэттенского моста, назвали этот район Дамбо, дабы отпугнуть инвесторов[7], но Лала делала ставку на то, что инвесторы как-нибудь да найдутся.
– Я часто бываю в Индии, –
Закладка:
– Английский. Хинди. По-немецки немного.
– Мне не нравятся немцы, а немцам не нравлюсь я. Значит, французского у вас нет?
Соня набралась храбрости возразить:
– Испанский полезней в Штатах, не так ли?
Лала вздохнула.
– Французский – язык салонов, и если его не знать, не сможешь поддержать разговор, который на другом языке невозможен. У этого есть традиция. Изысканность не дается даром. И если не дана от рождения, то требует значительных усилий. Что ж, – вздохнула она, – я возьму вас. Мой офис займется оформлением вашей временной визы, но денег будет немного, вы меня понимаете? Это одолжение другу. Однако учтите, что в таком виде в галерею нельзя, по вам будут судить о нас. Постарайтесь одеваться со вкусом. Ни в коем случае не джинсы, никогда, даже дома в выходной. – Она вышла в другое помещение, надо полагать, гардеробную, и принесла оттуда ворох одежды. – Попробуйте это. Вызывающе-яркий оранжевый должен хорошо прийтись к вашей коже… Послушайте, я все знаю, моя дорогая. Я знаю, почему Илан прислал вас. – Сложила губы в улыбочку, похожую скорей на гримасу. – Не стоит вам притворяться.
Соня почувствовала нечто обратное стыду, который прятала от себя с того дня, как владелец «Плавучего мира» явился с визитом и Илан велел ей спрятаться под кровать.
Вернувшись ночью в Вермонт, она варила на кухне чачарони, когда ворвался Армандо и затопал, чтобы стряхнуть грязь с ботинок.
– Я не могу найти Ласло.
– Да его здесь и не бывает.
– Его вообще больше нигде нет.
Соня последовала за Армандо в комнату Ласло на втором этаже, и когда на стук никто не ответил, они вышибли дверь и обнаружили Ласло на кровати. Он лежал, вскинув вверх прямые руки и ноги, совершенно окоченевший, с широко открытыми глазами. Его вещи были аккуратно упакованы в картонную коробку, которая стояла рядом с кроватью. Каждый раз, когда они осторожно дотрагивались до него, он визжал.
К Герштейн-Чен-хаус прибыла машина скорой помощи, и через два дня стало известно, что родители Ласло прилетели и забрали его домой, в Софию. Когда Армандо позвонил туда по номеру, который он раздобыл благодаря тому, что, работая в отделе связи с выпускниками, имел доступ к личным делам студентов, ему ответили по-болгарски, и связь прервалась. Он попробовал еще раз, с тем же результатом. Бравада Армандо несколько подувяла, в его характере появились оттенки. За несколько дней до начала семестра он пришел в библиотеку, чтобы посидеть с Соней. «Я его единственный друг», – все твердил и твердил он. Она слушала и думала о страстной фотографии, которую видела у кровати Армандо, о самом Армандо. «Это снял Ласло», – сказал он.
Соня вспомнила: Армандо говорит, Ласло слушает; Армандо шагает впереди, Ласло за ним; один становится больше, другой меньше. Но, конечно, это вряд ли имело такое уж отношение к тому, что пошло враскосяк с Ласло.
Как-то раз Соня на микроавтобусе колледжа съездила в город, купила там телефонную карточку и поздно вечером позвонила по номеру в Мексике, который Илан оставил ей, когда уезжал, хотя и сказал: «Ты дождись, я сам тебе позвоню. Я там почти не бываю, и никто не говорит по-английски».
Она позвонила, но никто не ответил. Она позвонила еще раз. Когда она позвонила в третий, ответила женщина, которая яростно закричала что-то по-испански, а затем бросила трубку так, будто Соня ее разбудила. Она подумала, что, возможно, ошиблась номером, но лишний раз беспокоить не стала. Неделю спустя она позвонила еще раз, пораньше. Никак не верилось, что можно спать с человеком, сердце к сердцу, уткнувшись носом ему в шею, проводить вместе утра, глядя в окно на падающие снежинки, делиться с ним всякими историями, и вдруг этот человек исчезает и напрочь выкидывает тебя из головы!
На звонок никто не ответил, и тогда Соня позвонила родителям, представляя себе гостиную в Дели, где родители сидят в разных концах дивана, Мама сосредоточена на чтении, а отец время от времени искательно поглядывает на мать, как лучом вращающегося маяка касается ее взглядом мужчины, которого интересует женщина, ему незнакомая, взглядом мужчины свободного, не состоящего в браке, с оттенком изумления, – а потом встает, включает на полный звук телевизор и раздражается тем, что Мама как читала себе, так и продолжает читать.
А повар их, Чандубхай, в это время обычно спит, сложившись вдвое на кухонном столе, потому что родители следуют протоколу и ждут восьми часов вечера, когда наконец допустимо крикнуть ему, и тогда он выпрямится во весь рост, зажжет газ с помощью свернутого трубочкой обрывка клетчатой вощеной бумаги, в которой доставляют из лавки хлеб ломтиками, и подогреет то, что приготовил заранее, так что овощи все раскисли. На дальней горелке греется его собственный ужин из риса и дала[8], который он после того, как покончат с трапезой Мама и Папа, съест, сидя под лампочкой на полу и подложив под миску сегодняшнюю дневную газету, уже прочитанную Мамой и Папой. После ужина газета отправится в кипу старых газет.
Однако трубку никто не брал. Телефон звонил и звонил.
Глава 6
На званом ужине, который давали друзья Мамы и Папы, Нил и Далджит Сингх, детей никого не было, потому что в Индии в домах преуспевающих родителей из благополучного класса детей больше не водилось. Все дети были в Женеве, Гонконге, Сиднее, Лондоне, Нью-Йорке и Вермонте. Они были в Гарварде, Оксфорде, «Сименсе», ООН, «Майкрософте», «Эмнисти», «Сигрэме», «Маккинси», Всемирном банке, «Слоун-Кеттеринге» и Хьюитт-колледже. Мужчины после нескольких стаканчиков виски развеселились. Смеялись,хахаихохо, и приставали к Нилу, который учился с Папой в школе Дун для мальчиков в Дехрадуне и только что вернулся из командировки в Москву, расспрашивали, так ли красивы русские женщины, как о них говорят.
– Что ж, это правда, возрастом до двадцати пяти можно увидеть немало красавиц, – высказал свое мнение Нил, – но после двадцати пяти они разом дурнеют и становятся – ну, как мешки с картошкой.
– То же самое и с пенджабками, – сказал Папа. – После определенного возраста женщины начинают расплываться.
Они взвесили достоинства женщин разных национальностей по всему миру: действительно ли бразильянки такие потрясающие?
– На пляже Ипанемы – да, но во всех остальных местах они такие же, как и мы,
Закладка:
Дилип, обладатель брюшка, на которое безбоязненно можно поставить стакан виски, пригвоздил весь Ближний Восток:
– Как бы ни было распрекрасно лицо, когда видишь эти наросты, что ниже, хочется скрыться бегством.
Китай, Корея и Япония:
– Там проблема противоположная, – заметил остроумный Джехангир, – потому что там, где здесь слишком кругло, у них слишком плоско.
Американки:
– Здоровенные тетки, кого хошь поколотят.
Африканский континент даже не упомянули. Но зато согласились, что «итальянки и француженки – это да!»
Они толковали, и Мама заметила, что выражение лиц у них шалое. Вот они, лысеющие отцы семейств, полужуют, полупускают слюни. Обсудили кинозвезд и дикторш новостных передач. Обогнули весь земной шар и вернулись сюда, в столовую, где женщины: курты, длинные навыпуск рубахи ручной работы, поверх водолазок, и носки телесного цвета над жесткими джутис, туфельками, купленными на ярмарке декоративно-прикладного искусства, – не смогли выказать ни капельки остроумия. Напротив, принялись нападать на иностранок, которых мужчины одобрили: «Наши индийские женщины самые сногсшибательные!»
Мама сменила тему. Она указала на картину с изображением лошадей, висевшую над диваном. Кубизм она не любила, но речь завела не о том.
– Ужасно, что с ним делают эти головорезы, – посочувствовала она художнику Хусейну[9].
Не так давно религиозные чувства индуистов были оскорблены изящным рисунком Хусейна, изобразившего, как богиня Сарасвати сидит с обнаженной грудью, у ног ее вина[10] и павлин, а над головой – река, рыба и цветок лотоса. Рисунок, исполненный с любовью, вызвал лютую ненависть. Толпа ворвалась в художественную галерею, где были выставлены картины Хусейна, и все там переломала. Застольный разговор неизбежно перешел к нескончаемым вспышкам насилия между индуистами и мусульманами, разрушению мечети Бабри в Айодхье четыре года назад, в 1992-м, что в очередной раз обеспечило повод к неистребимому разжиганию ненависти.
Далджит и жена Джехангира, Марго, довольные, что женщин обсуждать перестали, с жаром повернулись одна к другой:
– Слава богу, наши дети не в Индии. Нашим деткам,баччам,лучше не возвращаться.
Феруза, ближайшая Мамина подруга, своих детей не имела, но и она согласилась:
– Обстановка в стране становится все более нетерпимой. Любой может оказаться не в том месте в неподходящий момент.
Завершилось застолье пирогом с крыжовником и заварным кремом. К прежней легкости настроение не вернулось, и Папа приуныл. Так хотелось немного повеселиться. Он хотелхахаихохо, потому что среди друзей, а ничто так не свидетельствует о дружбе, как раскованный треп на самой грани приличия. Хуже того, когда женщины завели свои стенания по поводу антиклерикализма, темы давно изношенной, в его памяти всплыло кое-что не слишком приятное.
Когда индуистские националисты разрушили простоявшую много веков мечеть Бабри, Папа выбросил сласти, которые на радостях раздавали его сослуживцы из «Братьев Гупта»[11], где он служил исполнительным директором, и воскликнул, на манер древних ораторов: «Британцы победили!» Согласно его убеждениям, британская доктрина «разделяй и властвуй», стравливающая религиозные общины между собой, триумфально брала верх и после обретения независимости. Когда в 1984 году разгорелись индусско-сикхские беспорядки, Папа тоже заявил: «Британцы победили!», – но остался дома, в то время как многие из индусов наплевали на объявленный комендантский час и героически отправились спасать своих друзей-сикхов, пока те не сгорели вместе со своими домами.
Мама побуждала его поехать:
– Разве не следует убедиться, что с Нилом и Далджит все в порядке?
На что Папа ответил:
– Один человек ничего не может против толпы.
На самом деле Нил в тот день, торопясь поскорее домой, столкнулся-таки с осатанелой толпой. Видя, что машины останавливают и проверяют, нет ли там сикхов, чтобы вытащить их и заживо сжечь, он сорвал кару[12] с запястья, выбросил браслет из машины, развернулся и сумел добраться домой другим путем. Если бы он был в тюрбане, его бы не пощадили.
Мама и Папа возвращались со званого ужина, пьяный Папа уселся за руль и вел машину сквозь зимний туман – так же, как и другие гости.
– Вы, женщины, слишком чувствительны, черт возьми, себе же во вред. Накручиваете себя и реагируете на все слишком остро. Вгоняете себя в истерику и зовете беду.
На что Мама сказала, что Марго, Далджит и Феруза оценивают ситуацию рационально, ведь извечная индийская тьма, проявляя себя, с каждым разом становится агрессивней, потому что воспоминания о насилии зиждутся на воспоминаниях о насилии. И напротив, именно мужчины показались ей истеричными, когда сравнивали красоток из разных стран.
– Вы полвечера обсуждали женщин, как скот. Хоть бы в зеркало посмотрелись, прежде чем судить о людях по их внешности!
– О скоте не судят по внешности.
– И как вам только не надоело, – продолжала Мама, – бесконечно перечислять, что красиво, а что уродливо, все снова и снова – это просто болезнь какая-то! – И добавила: – Ты не знаешь ни ума своего, ни сердца, Манав. У тебя там сумбур и сумятица!
Папа наддавал газу, будто нарываясь на аварию, машину заносило на поворотах, и когда они подъехали к дому и Мама вышла, чтобы открыть ворота, Папа, въезжая, двинул прямиком на нее! Не отскочи она в сторону, ее бы задело, если б не раздавило совсем. Она посмотрела на него в свете автомобильных фар, и он ответил ей взглядом, глаза в глаза. Так Мама узнала, что, несмотря на свой хмель, несмотря на сумбур и сумятицу, которые у него в голове, очевидно было одно: он действительно хотел причинить боль жене.
Сущий ужас, что происходит в пылу ссор между супругами. Мама отважилась зайти в ледяную ванную, чтобы принять душ, и самой успокоиться, и в целом снизить накал ссоры. Трубы в ванной расползались по стенам вертикально и горизонтально – сантехник распилил, переставил, подогнал их под разными углами, перепробовал все с вывертом варианты и установил клапаны, чтобы справляться с хронически низким давлением и вечными воздушными пробками. Ничто не сработало. Стоило Маме повернуть кран, как послышался отдаленный ток воды, перекрытой собственным паром. Мама поежилась и еще покрутила – осторожно, мало-помалу, – пытаясь уменьшить подачу горячей воды до тоненькой струйки и смешать ее с нужной дозой холодной так, чтобы пар унялся. Трубы громыхали и сотрясались в приступе пустоты, в газовой колонке вода безрезультатно бурлила. Мама прыгала туда-сюда, пока издерганная вконец система не выбрала с драматической внезапностью тот момент, когда все завибрировало и напряглось, заикало и расплевалось, и забитая илом лейка душа вздрогнула, рявкнула и выплеснула на Маму все, что скопилось там из обжигающе сердитой воды и неопрятного пара.
Едва не сварившись, Мама
Закладка:
– Соня? Что случилось?
Мама поспешила отнять у него трубку. Они не перезванивались обычно в такое время.
Соня сказала:
– Несколько недель назад у Ласло случился нервный срыв. Мы нашли его замерзшим, со вскинутыми руками.
– Тот болгарский мальчик? Ты что, теперь одна в доме?
– Да. Приехала скорая и увезла его.
– Не оставайся там одна. Иди к Мари.
– Я не хочу закончить, как Ласло, – сказала Соня. – С меня хватит.
Той ночью, позже, Мама стояла, прислонясь лбом к оконному стеклу, такому холодному, что ломило голову, и смотрела туда, где в развалинах эйдги[13] в муниципальном парке за домом спал сумасшедший, где уходили во тьму ступени, ведущие вверх к минбару, откуда мулла читает проповедь. Эта эйдга была старше мечети Бабри – и когда же она развалилась, когда поддалась новой версии города? Мама не знала. И сейчас не ощущала ничего, кроме усталости, а ведь быть матерью значит сочувствовать своему ребенку, болеть за него душой.
А Папа в этот момент – каждая его пора источала злостные пары виски – чувствовал себя отвратительно виноватым: ведь раздавил бы жену, не отскочи она от машины. И поскольку его тяготило чувство вины, он мучился и досадой. Страдая, он хотел, чтобы жена сгладила это чувство, согласилась с тем, что, подумаешь, обычная пьяная ссора и не стоит зацикливаться. Вместо этого Мама ушла спать в комнату Сони, а за завтраком отказалась с ним разговаривать и дала понять, что не простит и не забудет, потому что бывает такое, что нельзя ни простить, ни забыть.
Из рабочего кабинета на Коннот-плейс, в коммерческом центре Нью-Дели, где Мама подслушать его не могла, Папа позвонил Соне:
– Слушай, Сону, помнишь, ты все плакала и говорила, что тебе одиноко?
– Мне сейчас еще сильней одиноко.
– Так вот, недавно твой Дададжи спросил меня, не захочешь ли ты познакомиться с внуком полковника. Помнишь ту алчную семейку, которая вечно просит прислать им супа, когда они болеют, и кебабов, когда поправляются?
– Еще бы!
Это был аллахабадский обычай, вспомнила Соня: бесконечный междусоседский обмен блюдами, то и дело ты видел, как их разносят по округе на подносах для завтрака, в термосах, на тарелках, увязанных в салфетки так, что уголки торчат, как кроличьи ушки.
– Дададжи сказал, они с Ба нанесли неофициальный визит семье, чтобы оценить ситуацию с мальчиком. Он, похоже, живет в Нью-Йорке, и ты могла бы, по крайней мере, с ним подружиться, когда поедешь туда работать.
Теперь Папа точно был убежден, что не было у него никакого позыва убить жену. Просто Мама пребывала в возбужденном состоянии после жуткого застольного разговора о толпах убийц. А он просто резковато рванул машину, и все. Он хороший муж и отец, и он верит, что его дочь сможет добиться всего, чего пожелает, но даже если она станет премьер-министром, он хочет, чтобы она получала поддержку в любви и в семье, а не только преуспевала в карьере.
– Так что, сказать полковнику, чтобы они действовали в этом направлении?
Охваченная отчаянием и стремлением отомстить Илану, который сказал: «Дорогая, ты ж моя дорогая», Соня согласилась.
– Отчего же не познакомиться с человеком, которого знает твоя семья, и ты для него не тот, кем можно просто так взять и попользоваться.
– Только отнесись к этому с легкостью, хорошо? Если получится, ладно. А не получится, значит, так и должно быть. И Маме – ни слова, она рассердится, что я поднял этот вопрос. Она у нас совершенно противоестественная мать.
Глава 7
Когда в марте колледж Хьюитт открылся на весенний семестр, еще стояли холода, и машины возвращающихся студентов и преподавателей взбирались в гору, совершая путь, обратный тому, который проделали в декабре. Одри Хонг в ее гигантском внедорожнике, серебристой капсуле с климат-контролем, которая передвигалась бесшумно; Айла Тьюксбери, родившаяся в пассажирском автобусе, украшенном радугой; Орландо Мачадо, испанец с корнями в Гаване и Майами; кроткий нравом препод итальянской лирики, который, опасаясь спугнуть спаривающихся лис, если таковые случатся, вел свой автомобиль так медленно, что копы оштрафовали его за создание аварийной ситуации на дороге.
К апрелю подул ветерок, и сквозь заросли папоротника пробились молодые побеги. В мае Вермонт вступил в краткий, прозрачный период всего в крапинку: медуницы и морошки, рисунком в горошек дождика, который пробуждал к цвету сирень, так что та испускала аромат гроздьями звезд. Лягушачья икра стекала по стеблям; пенье птиц стало таким сладким, что тем, кто разочаровался в любви, невмочь было слышать их трели: «Хочу, хочу! А ты хочешь?»
Соня, завершая свою дипломную работу – отчасти по литературе, отчасти по литературному мастерству, – сочинила версию того, что произошло с ее теткой:
В полночный час, через двадцать пять лет после того, как его мать, лежа на смертном одре, взяла с него клятву, что он расстанется с Миной Фой, Эрнест, истинная любовь Мины Фой, вернулся. Он прокрался к окну Мины Фой и прокричал совой: чиррур-чиррур! – как сама Мина Фой научила его, когда они были возлюбленными. Мина Фой открыла окно.
– Прости меня, Мина. Я горько ошибся.
Но сова больше не жила на дереве за окном, незнакомое «чиррур» всполошило собак из барака прислуги. Они подняли лай, и еще одно окно вспыхнуло, осветив Эрнеста, теперь грузного и лысеющего, оседлавшего водосточный желоб.
– Ты?! – прогремел Дададжи. – Пошел прочь с моего двора!
– Мерзавец! – сказал он на следующее утро за завтраком. – Думает, можно бросить тебя и сбежать, а потом вернуться, как ни в чем не бывало!
– Но разве, когда кто-то просит прощения, не следует это принять? – спросила Мина Фой. – Может, он просто дал слабину. Или, может, это его мамаша запретила сыну жениться на мне, потому что ее судьба так жестоко с ней обошлась, что ей хотелось разрушить счастье и всех остальных тоже.
– Мужчина, который проявил слабость один раз, проявит ее снова и снова. Мужчина, который предал однажды, предаст опять.
Видя, что сорокашестилетнюю дочь этот довод не убедил, Дададжи пригрозил:
– Все помрут от смеха над вами: сошлась безмозглая парочка!
– Да кому тут смеяться?
Дададжи отказался от ужина, поджал губы, уставился в никуда, поднял руку и бессильно уронил ее на стол. И лекарства принимать отказался. «Я никому не нужен». Смотрел на них несчастными глазами человека с сетчаткой в рубцах, который вскоре вконец ослепнет.
Мина Фой собрала все свои силы:
– Папа,
Закладка:
– Ну и что тут такого? Мы же с твоей матерью так стареем, – ответил он.
– О чем ты говоришь? Я здесь, всегда рядом, днем и ночью, забочусь о вас.
– Ты здесь только потому, что тебе пойти некуда. Дети заботятся о себе, вот что ты познаешь как родитель.
Путаясь пальцами в петлях своего кардигана, то расстегивая его, то застегивая, Мина Фой выпалила:
– Само! Ваше! Существование! Зиждется! На Моем! Несчастье!
Выговорив такое, она испугалась до тошноты, что останется без поддержки родителей, если что-то снова пойдет не так, как это доподлинно случалось в прошлом, и отправила Эрнесту записку, в которой говорилось: «Слишком поздно, наше время вышло. Я нужна своим родителям».
На следующее утро, догадавшись по ее несчастному виду, что дочь сдалась, Дададжи повеселел. Чтобы побаловать его, Ба велела приготовить любимый им пудинг с джемом, а Мине Фой было позволено еще раз вкусить отцовской шутливости, ответив на вопрос: «Какое государство меньше всех в мире?» Сказать «Ватикан» она отказалась, хотя раньше этот простой вопрос ей уже задавали.
– Что такое? Почему такое лицо? – спросил он. – Боже мой, можно подумать, ты проглотила корову!
Соня, работая над этим рассказом, чувствовала себя виноватой. Не предает ли она свою тетку, которой и без того хватило предательств? Также волновало ее, не навлечет ли она на себя проклятие. Разве ты не становишься тем, что пишешь? И хотя Илан и предложил ей написать про Мину Фой, он также советовал Соне умолчать о браке, который был устроен для Мины Фой после того, как Эрнест сдержал клятву, которую дал своей матери, потому что байки про браки по договоренности мало чем отличаются от ориенталистских басен про обезьян. История про брак по договоренности, пусть даже он закончился разводом шесть месяцев спустя, выглядела сразу и правдивой, и лживой. Правдивой, потому что она вправду произошла. А лживой потому, что она скармливала Западу Восток в том виде, в каком Запад хотел Восток потреблять. Читательские ожидания делали эту историю лживой. Вырви ее из контекста, и все, это ложь. Стараясь не напирать на ориентализм, Соня написала, что Мина Фой ела груши, а не розовые гуавы из сада, за которым шумело шоссе.
Профессору Конти рассказ так пришелся по нраву, что он в Мину Фой влюбился. Персонаж второстепенный, который в жизни каждого брезжит где-то на заднем плане, может выйти на первый план. Это тоже действие беллетристики: нелюбимые притягивают любовь и сочувствие.
В качестве теоретической части своей дипломной работы Соня написала трактат о том, как магический реализм перерастает в ориентализм. Правда ли, что ее рассказ про мальчика-обезьяну был плохо написан, или, как предположил Илан, в нем фатально недоставало ощущения подлинности?
В культурах Латинской Америки, Азии и Африки, писала Соня, много доморощенной магии. Слухи о привидениях распространялись в народных сообществах, особенно там, где не было электричества. Суеверия наделены всем ресурсом искусства. Фантастическая повесть являет собой еще один вид зеркала, еще одну метафору, вольную разоблачить пороки общества, чудовищную жестокость и разложение, выходящее за рамки рационального понимания, вольную припечатать диктатора так, как впрямую никогда не посмеешь. Кроме того, достижима оказывалась и практическая цель – перемещаться во времени и пространстве, выявляя закономерности и связи, недоступные реалистической книге в реальном времени. Соня ссылалась на Булгакова и Динесена, Кальвино и Рушди, Моррисон и Маркеса.
Термин «магический реализм», придуманный полузабытым немецким ученым в 1920-х годах, был подхвачен западным миром и использовался для описания мира не-западного, но затем не-западный мир, этого было не избежать, сам поверил в то, что оно так и есть, и устыдился того, каким он предстал в глазах Запада. Отрекся от собственных мифов, от своих же пророческих снов. Принялся описывать себя способами, вытесненными из себя самого. Как, в самом деле, соотносится магический реализм с мифом, сказкой, научной фантастикой, фэнтези, басней, религией?
Соня раздумывала над тем, как завораживающе действуют на белых людей павлины, муссоны и базары с лотками экзотических специй… Это экзотика для кого? – могли спросить вы, однако же присутствовала законная обеспокоенность тем, какой Индия предстает перед большим внешним миром, как отмахнуться от опасений, что рассказы о ней, обесцененные тиражированием россказней, цветистых снаружи и пустых внутри, сказываются на престиже нации, унижают ее духовную сущность, отвлекают внимание от острой необходимости осветить огромное непознанное пространство, рассказать о миллионах людей с устремлениями просвещенного класса и о том, как обыденна здесь бедность. Исчезнет ли эта дилемма, если поток историй станет обильным, как сама жизнь?
Глава 8
Как и каждое утро, Ба, зоркая сорока, отправилась с инспекцией по всему дому: бриллианты в сережках блестят, золотые браслеты сверкают, взгляд шустрый, прыткий и проницательный, ключи от всех дверей и шкафчиков позванивают на кольце, спрятанном в нижней юбке. Пересчитала простыни, которые принес работник из прачечной; подсохший миндаль пересыпала в банку, лучше подходящую по размеру, довольная, что рачительно использует место; кукурузные хлопья разложила в два контейнера поменьше из одного большого – так они дольше хранятся.
Стратегия строгой экономии, которой они придерживались, означала, что Ба и Дададжи пропускали мимо ушей просьбы владелицы их бунгало, миссис Луны Пант, когда та являлась к ним с официальным визитом на каждое Дивали, праздник огней, отмечаемый в конце октября. Обменявшись подарками в виде орехов и сухофруктов, она принималась уламывать Ба, Дададжи и Мину Фой отказаться наконец от своего права на аренду дома десять по Каделл-роуд. Они снимали его уже пятьдесят лет, и все это время Дададжи продолжал платить арендную плату, установленную изначально, до такой степени закон на стороне арендатора, а не домовладельца.
Увещевания миссис Пант лишь сильней убеждали Дададжи в том, что с их стороны разумней ничего не предпринимать. «Двести пятьдесят рупий и пятьдесят пенсов в месяц!» – торжествующе фыркал он, и как миссис Пант придерживалась мнения, что не следует ничего делать для арендатора, который платит так оскорбительно мало, так и Дададжи считал, что глупо расточать деньги на арендуемую собственность. Он отказывал своему семейству в электрогенераторах, преобразователях тока и стабилизаторах, не говоря уже о кондиционерах. Не было и насоса накачать воды в резервуар, да и резервуара, где хранить воду, тоже не было, – взамен, в два часа дня или в два часа ночи, уж когда там муниципалитет подавал воду, айя-служанка подставляла под тощую струйку ведра,
Закладка:
Ба отложила печенье «Делит» – полторы штуки – для Дари, бывшего секретаря Дададжи в юридической фирме. Теперь, когда они оба вышли на пенсию, он являлся по утрам в понедельник, чтобы помогать Дададжи со всякой бумажной работой. Руководствовались они той же философией, что и Ба, инспектирующая кладовку: чем скрупулезней распределяешь малое и незаметное, тем выше твоя конечная прибыль. Инвестировали минимально возможную сумму в максимально возможное количество компаний, акций и пенсионных программ.
Дададжи, дожидаясь Дари, делал пометки за рабочим столом на веранде, не отрывая слезящегося взгляда от увеличительного стекла размером с блюдце, которое подносил к цифрам. Мина Фой, в солнцезащитных очках в квадратной оправе, сидела за столиком поменьше и ножницами отрезала от старых писем хвосты чистой бумаги, из которых позже можно сделать этикетки для новых адресов, наклеивать их поверх старых адресов на конвертах, используемых повторно. Разрезая большие конверты, чтобы из одного вышло два, раздумывала она о том, что ее положение хуже, чем у прислуги, – прислуга, по крайней мере, получает зарплату и полдня выходных в воскресенье. Раздумывала она о своей истинной любви, Эрнесте, с которым познакомилась в колледже, когда носила модные брюки-клеш и очки «летучая мышь» – Мина Фой тогда была модницей! – и он тоже носил модные брюки-клеш и очки «летучая мышь». Но Ба и Дададжи отвергли Эрнеста как неподходящего христианина, заявив, что семья его из неприкасаемых, а христианство они приняли, чтобы вырваться из кастовой системы. Об этом, как утверждал Дададжи, свидетельствовал темный цвет кожи Эрнеста, при том что сам Дададжи, вообще-то, был так же смугл, хотя и не христианин (из чего делал вывод, что его семья все-таки не пала так низко, чтобы поменять веру), а также тот факт, что Эрнест обожал субпродукты: мозги, почки, сердце, хвосты, рубец, – факт, который Мина Фой, увы, разгласила, не подумав о том, что это будет использовано против ее союза с Эрнестом.
Но прежде чем Дададжи успел отказать в одобрении брака с парией, человеком, не принадлежащим ни к одной касте и употребляющим в пищу рубец, христианская семья заявила, что ни за что не позволит Эрнесту жениться на «индуске». Эрнест готовился взбунтоваться, когда, словно в мыльной опере, мать Эрнеста подхватила заражение крови, продержавшись ровно столько, чтобы на последнем издыхании успеть взять с сына клятву, что он не женится на Мине Фой. В порыве покончить со всем, что приходит с горем, Эрнест дал слово, и Мина Фойсочувствовалаему. И вот Эрнест, убив одной печалью другую, с тернистого английского кладбища, где погребли его мать, отправился прямиком на вокзал. А Дададжи, прежде чем скандальная новость распространилась, навел справки и в течение месяца организовал помолвку Мины Фой с человеком, которого они в глаза не видели. Это был тот человек, чья семья вернула Мину Фой на веранду в Аллахабаде.
* * *
– Отголоски старинной мусульманской учтивости! – хором воскликнули Дададжи, Ба и Мина Фой, как делали каждый раз, когда Дари проезжал на велосипеде через ворота, выпрямившись во весь рост и подняв руку в приветствии.
Сняв чехол с древней, как динозавр, пишущей машинки, Дари глянул на Дададжи, ожидая указаний на день. Но когда ему сказали, что сегодня они будут не делить доли и вычитать числа, а составлять брачное предложение для Сони, он подтвердил:
– Соня-детка права, нехорошо девушке жить одной так далеко. Кто-то рядом должен заботиться о ее интересах.
И, с удовольствием и ответственностью восприняв столь необычное задание, Ба забыла о своем скудном бюджете, Мина – о своем угнетении, Дададжи – о своих акциях, а Дари – о своем печенье.
– Дорогой полковник, – диктовал Дададжи, – я пишу вам о своей внучке Соне. Возраст двадцать два года. Аттестат зрелости, образцовая школа. Степень бакалавра получена в колледже Хьюитт, город Норт-Хьюитт, штат Вермонт, Соединенные Штаты Америки.
Дари печатал, пока не раздался звоночекпинг! в конце строки, а после остановился.
– Со всем уважением,хузур, господин мой, – почтительно заметил он, – это ведь не деловое письмо. Вам следует расхвалить достоинства девушки, при этом не погрешив против правды, чтобы они не жаловались потом, что их ввели в заблуждение.
Они смотрели, как айя метет пыль. Голуби пикировали к самой земле, выдергивали веточки из метлы и несли их к гнездам, свиваемым над рулонами жалюзи на веранде. Они смотрели на вечное движение грузовиков, от раздражения на которое Дададжи в какой-то мере спасало его зрение, Ба – ее слух, а Мину Фой то, что у нее хватало других печалей.
Проработав около часа, они сочинили:
Дорогой полковник!
Если мои подсчеты верны, мы с вами партнеры по шахматам и соседи уже целых сорок три года, уважительно обращаясь друг к другу «полковник-сахиб» и «адвокат-сахиб». Бок о бок прошли мы по жизни со всеми ее взлетами и падениями. Сегодня я поднимаю деликатный вопрос. Моя внучка чувствует себя одинокой в Америке, и она доверила нам найти ей спутника из семьи, которой мы вполне доверяем. Мы с вами родом из разных общин, но для нас это значения не имеет. Мы верим, что со всей искренностью разделять общие представления об основных жизненных ценностях – вот что имеет значение, и, по опыту нашего давнего знакомства, дорогой полковник-сахиб, я уверен, что вы с этим согласны.
Хотя Соня не отличается особой страстью к науке, экзамены она сдает в общем-то хорошо.
Пусть порой она впадает в уныние, зато в трудную минуту на нее всегда можно положиться.
Временами она упряма, но не упорствует в том, чтобы все ее прихоти и фантазии выполнялись.
Если она и унаследовала фамильную вспыльчивость, то не злопамятна и не будет держать зла.
Может быть, она высоковата ростом и несколько смугловата, но зато у нее тонкие черты лица…
– А фотография где? – взволновалась Ба.
– У нас ее нет, и что делать?
И они позвонили своему сыну в офис «Братьев Гупта» на Коннот-плейс.
Папу взяли на работу благодаря его прозападному облику, способности отдавать приказы с апломбом и умению выискивать смелые коммерческие идеи, которые могут сделать Индию более прогрессивной. Папа прокладывал новые пути, те неизбежно заводили в тупик, но призрак провалившихся начинаний где-то витал, и, как ни странно, три, пять или десять лет спустя появлялась другая компания, которая воплощала в жизнь тот самый новаторский план –
Закладка:
Звонок Ба и Дададжи его рассердил. С того дня, как он переговорил с Соней о возможном знакомстве, его мысли приняли другой ход.
– Мы не можем выдать ее замуж в семью, которая придает слишком много значения внешности! – воскликнул Папа.
Странное заявление для мужчины, который не упускал случая высказаться насчет внешности женщин, сказала бы Мама, но Папа противоречия тут не видел.
– В браке по любви все может быть как попало, – сказал Дададжи. – Человек может быть богат или беден, высшей касты, низшей касты, урод или красавец. Но в браке по договоренности долг семьи – согласовать все аспекты.
И никто не напомнил ему о том, как он подвел Мину Фой с жителем Брюсселя, который поддался семейному давлению и согласился на брак, сказав своим родителям: «Ваш выбор – это мой выбор. Мне не нужно знакомиться с девушкой». На свадьбу он прилетел в убеждении, что Мина Фой присоединится к нему в Брюсселе, когда оформят ее иммиграционные документы. А до того она будет обслуживать родню мужа. И поскольку эта семья тоже была бедной и занимала ступень ниже по кастовой лестнице (хотя не так бедна и не так низка, как семья Эрнеста), Дададжи полагал, что они заинтересованы в спешном браке, хотя многократное упоминание бельгийского адреса их сына наводило на мысль, что, по их мнению, оный адрес все неравенство устраняет. Через два месяца после свадьбы почтальон доставил анонимное письмо на Каделл-роуд, 10. Они вскрыли конверт, разрезав его на веранде, на которой Мине Фой суждено было провести гораздо больше лет, чем она ожидала, и обнаружили сложенный чистый лист, внутри которого пряталась фотография. На фотографии была запечатлена рождественская елка, а перед ней – мужчина, женщина и двое детей в пижамках, последние, очевидно, отпрыски иностранки и индийца, который надевал на елку верхушку в виде звезды и был, надо полагать, новым мужем Мины Фой, хотя улыбался он так радостно, что признать его оказалось непросто.
– Нет у меня Сониной фотографии, – сказал Папа по телефону.
Фотография – фактор важный, но они восполнили ее отсутствие, не пожалев целого листа почтовой бумаги и конверта, ни разу до того не использованного, и Дари к тому ж надписал его изящным каллиграфическим почерком. Дополнительно аргументы в Сонину пользу были подкреплены нежнейшим какори-кебабом на серебряном, с фестончатым краем, подносе, накрытом крахмальной белой салфеткой.
– Но мой внук в Нью-Йорке, – сказал полковник, когда они с Дададжи расселись по две стороны от подноса.
– Соня тоже там будет.
– Он очень разборчив.
– И она такая ж.
– Он все время носом в новостях.
– А она все время носом в романах! Он ведь человек не очень общительный, да?
– Нет, скорее раздумчивый.
– С таким солнечным именем?
– Да, его стали так ласково называть, надеясь внести некоторые изменения в характер, но это не возымело эффекта. – И полковник заглянул под накрахмаленную салфетку.
Той ночью, лежа в постели в их доме на Торнтон-лейн, жена полковника сказала полковнику, который лежал в своей постели по другую сторону прикроватной тумбочки:
– Мы с тобой по глупости кланялись и твердили «спасибо, спасибо», а они замыслили купить нашего Санни за кебаб! И, заметил ли ты, ни полслова в упоминание о приданом!
На что полковник ответил:
– Давай перешлем письмо Баби. Пусть она решает, отправлять его Санни или нет.
Бабита, их дочь, вдовая мать Санни, жила в Дели. Без ее согласия было не обойтись.
Жена полковника хотела было поднять вопрос о деньгах, которые Дададжи потерял на военной суконной фабрике. Открыла рот, чтобы сказать, что рупии, потерянные на одеялах и балаклавах, не повод задешево продавать внука, что сейчас не Средневековье, когда приносили в жертву ребенка мужского пола, что представления полковника о морали несгибаемы до такой степени, что это уже аморально. Однако долгий брак научил и жену, и мужа, что разумнее спать, чем ссориться, и поэтому они крепко схлопнули и глаза, и рты, и повернулись спиной друг к другу.
* * *
В ту же ночь в доме на Каделл-роуд, где шум дороги заглушал крики сов и шорох листвы, что когда-то делало гнетущие летние ночи нежными и шелестящими, грузовики, следующие по шоссе, направили тревожные лучи света в спальню Ба и Дададжи. Ба проснулась и слой за слоем стянула с себя простыни, крахмал с которых вымок и выщелочился под воздействием ночной потливости Дададжи. Просунула руку под штопаную москитную сетку, на которой цвели желтые пятна, дотянулась до выключателя медной лампы, одной из двух, перенесенных сюда, когда муж вышел на пенсию, из его кабинета, где в их свете он, бывало, составлял свои юридические заключения и в дождливый сезон, полный теней, и в сезон зимних туманов. От низковольтной лампочки толку было примерно столько же, сколько и от свечи. Ба спустила ноги, держась за резной столбик – кровати в Аллахабаде обшивали досками так же высоко, как подоконники, для защиты от случайного ветерка. Открыв свой гардероб, она начала укладывать в небольшую спортивную сумку нижнюю юбку, трусики и носовой платок.
– Куда это ты собралась? – спросил Дададжи, садясь и пытаясь разглядеть что-нибудь сквозь туман, заволакивающий глаза.
– В Рангун. – И отправилась в ванную за зубной щеткой и скребком для языка.
– В Рангун?!
– Я должна.
– Но зачем?
– Рубин, – сказала она.
– Какой рубин?
– Рубин из Рангуна размером с голубиное яйцо. Или в банковской ячейке ничего не останется.
– С чего это там ничего не останется?
– Соня выйдет замуж, и там ничего не останется.
Приданое Мины Фой им вернули, но если Соня выйдет замуж удачно, драгоценности снова уйдут. Драгоценности, которым Ба принадлежала в той же мере, в какой они принадлежали ей.
Что за птичьи мозги у женщин, подумалось Дададжи, вот ведь жадность и ревность! Прожив долгую жизнь, думать только о безделушках и о том, кому они достанутся: не такой-то, и не такой, и уж точно не той.
Глава 9
Так и вышло, что ветреным майским днем 1997 года почтальон, вышагивая по Форт-Грин на северо-западе Бруклина, достал из своей сумки письмо, в котором подробно перечислялось, в чем у Сони изъяны. Ветер почти что вырвал письмо из рук, но все-таки нет, почтальон его удержал и бросил в жесткую латунную прорезь для почты в двери скромного, цвета печенки, дома, где оно и
Закладка:
– Что там пишет твоя мама? – спросила Улла, расшнуровывая кроссовки.
Всю жизнь потом Санни будет жалеть, что не сунул письмо в карман, но все случилось так вдруг, что бдительность прокололась.
– Смотри-ка, – воскликнул он, – тут брачное предложение!
О, как он мог позабыть, что любовь, когда она наступает, всегда спаяна с разрушительной силой, и это так же неизбежно, как Бог и дьявол, жизнь и смерть, дом и разлука с домом; что сведения, обретенные в самый мирный момент, могут обратиться в боеприпас и пойти в ход во время войны; и то, что утром совершенно невинно, уже к вечеру таковым не будет.
Улла взяла письмо у Санни.
Мой дорогой мальчик, – писала Бабита Бхатия своими обычными, зелеными, как зависть, чернилами.
Пишу тебе, чтобы сообщить, что мы стали объектом интриги, – твой дедушка прислал мне это бесстыдное брачное предложение, поступившее от его соседа: он предлагает нам свою внучку, которая пока еще учится в каком-то захолустном колледже. Вроде того, который посещал сын Сары Хабиб и получил там ученую степень за изобретение фрисби, которое летит на 0,1 % быстрее, чем другие спортивные снаряды того же типа. Трудно поверить, но в письме перечислены всякие ее недостатки и говорится, что она хочет замуж, потому что ей одиноко. В любом случае, думаю, ты от души посмеешься, и теперь я имею право сказать твоему дедушке, который не хочет обижать своего друга, что я послушно переслала тебе его письмо.
Оно было доставлено падре из Аллахабада, который приехал в Дели на религиозный съезд. Он привез с собой восхитительный кебаб, приготовленный поваром Шахов, который происхождением из Лакхнау и вечно немыт, разумеется, но выходит, что от грязи под ногтями кебаб только вкусней. Утром две колбаски исчезли. Я позвала Виниту и Пуниту, которые заявили, что знать ничего не знают. «Кто же их тогда съел? Привидение?» Когда я рассказала об этом их матери, она ответила: «Отлупите их веником, заставьте спать под лестницей, морите голодом. Научите их, как нужно себя вести».
«Хорошо же ты обо мне думаешь», – сказала я Гунье. Лупить детей веником! Разве я такой человек? Хотя что-то мне теперь кажется, это такая ее уловка, накинуться на девочек, чтобы мне же пришлось их от нее спасать, – нет, это такие люди, их не перехитришь.
Между тем, как мне хочется научить Вини-Пуни готовить съедобную еду! Но они заняты чем угодно, только не своими обязанностями. Каждый месяц – новые неприятности. На днях, проезжая мимо рынка, я заметила Вини с афганскими студентами, которые вечно околачиваются возле библиотеки комиксов. Поневоле подумаешь, что кебабы она взяла, чтобы подкормить кого-то из этих бездельников, потому что путь к сердцу афганца, это уж точно, лежит через кебаб.
Дома, слыша такое, Санни затыкал уши пальцами и кричал: «Мамочка, прошу тебя, перестань!» Но поскольку письма матери завораживали Уллу своей гротескностью, она находила их захватывающими, как сериал «Театр шедевров», у Санни вошло в привычку делиться с нею после того, как он сам их просмотрит.
Санни объяснял Улле, что Винита и Пунита – это служанки матери, дочки ее уборщицы Гуньи, у которой выжило восемь детей – а еще трое в младенчестве умерли (Бабита употребляла выражение «соскочили»), а муж Гуньи, пьяница, зарабатывал тем, что собирал куриные и бараньи кости вдхабах, придорожных кафешках, и доставлял их на фабрику, производящую удобрения из костной муки. Они занимали две комнаты в Бегумпуре, но шесть дочерей в двух комнатах – это перебор, так что Гунье пришлось бы старшую выдать замуж, хотя той было всего пятнадцать. Чтобы дать девочке чуть еще подрасти, Гунья упросила Бабиту приютить двух дочек в обмен на работу по дому. Винита уже научилась готовить поросенка в фольге и паштет из куриной печени с бренди; та, что младше, Пунита, посещала благотворительную школу по соседству, но вечерами помогала старшей сестре. И Бабита, устроившаяся очень удачно, потому что у нее были две служанки бесплатно, всерьез считала, что участвует в социальном эксперименте, направленном на улучшение общества.
Серый дом в бруталистском стиле, где жила семья Бхатия, спроектировал ученик Ле Корбюзье, а построил дед Санни по отцовской линии, бывший тогда министром финансов и так быстро скупивший несколько роскошных особняков, что объяснить это можно только коррупцией и нравственным разложением, хотя к моменту рождения Санни недвижимость испарилась, разложившись вконец, и остался один только особняк в Панчшил-парке, который и поделили на три части, по трети на каждого из сыновей министра: Рави, Ратана и Раны. Когда Санни исполнилось восемь, его отец, Ратан, умер от сердечного приступа, и с тех пор никто из отцовской родни с Бабитой не разговаривал, обвиняя ее в том, что это она своей трескотней довела мужа до отчаяния. Вдовая бабушка Санни, Минни, оставила завещание, по которому имущество, оформленное на нее, перешло к Рави и Ране, а невестка Бабита получила в качестве компенсации небольшой инвестиционный портфель и набор фарфоровых пашотниц марки «Споуд», подставок под вареные яйца с рисуночками лесных кроликов – ей всегда их невыносимо хотелось.
Стоимость инвестиций упала, и Бабита оспорила завещание свекрови в суде, но поскольку суды перегружены и подобные дела разрешаются обычно только когда все участники перемрут, проживать в Панчшил-парке она рассчитывала до самой своей кончины.
Выходя из дому, Бабита задирала нос и поворачивала его вправо, если слева от себя видела старшего деверя Рави, и так же задирала нос, поворачивая его влево, если справа от себя видела младшего деверя Рану. Пашотницы, в виде залога, хранились за стеклом в горке у деверя Рави, и время от времени, чтобы позлить невестку, он нарочно затягивал свой завтрак в саду, где она могла высмотреть его и
Закладка:
* * *
Улла рассмеялась, воскликнув: «С ума сойти!» – и Санни представил себе неподвластную времени Уллу, всю сразу, начиная с эльфийки-младенчика до того, какой эльфийкой она будет, доживши до сумрачных лет. Меж тем Улла открыла второе письмо, вложенное в письмо матери Санни, и набросилась на него коршуном:
– Это еще что?
А там – ибо Мина Фой, прислушавшись к ламентациям, что Сонины шансы могут свестись на нет без убедительных доказательств в виде ее личины, стащила тайком фотографию племянницы и вложила ее в конверт, который ей доверили запечатать, – там была Соня. Высокая, стройная, с косой до пояса, она стояла на фоне заснеженных елей в вызывающе смелом пальто цвета карри.
– В таких случаях принято присылать фотографии, – тявкнул Санни, но подглядеть не осмелился.
Перемена в голосе Уллы заставила его натянуть на лицо маску непроницаемости, и он принялся запихивать какие-то бумаги в свою сумку, в которой лежал его драгоценный первый лэптоп, похожий на летающую, в виде ковша, тарелку. Еще с полчаса, и он сможет уйти с праведной поспешностью человека, которому пора на службу. Санни работал в ночную смену в агентстве «Ассошиэйтед пресс», куда его взяли сразу после аспирантуры в Колумбийском университете, на самую низкую должность: осваиваться с издательскими инструкциями, приводить в должный вид и рассылать телеграфом новости, которые валили потоком в любое время суток.
Вклад его в это дело был мал, но выглядел значительно, потому что новости были неотложные: тридцать церквей чернокожих на юге сгорели дотла за восемнадцать месяцев; вспышка насилия между Израилем и «Хезболлой»; в Китае землетрясение; вступила в силу Конвенция по химическому оружию; к Земле приближается комета Хейла – Боппа; Усама бен Ладен объявил войну Соединенным Штатам; Чарльз и Диана развелись. Санни мечтал о том дне, когда увидит на газетной полосе свое имя, и подумывал написать и отправить что-то свое в отдел новостей: такое вполне допускалось.
Улла, взведенная отсутствием эмоций у него на лице и явным желанием смыться, спросила:
– Ты точно уверен, что за этим ничего не стоит?
Если б он не вел себя виновато, Улла не была бы так недоверчива. Не прояви она недоверия, он не вел бы себя виновато. Желание утаить Уллу от матери, как он таил, и его индийское прошлое заставляли Санни порой отчуждаться от Уллы. Из-за этой его отчужденности Улла тосковала по нему, даже когда он тут, в комнате, любила его сильней, несмотря на их ссоры, и реагировала острей, отчего ссоры лишь разгорались.
– Точно нет ничего дурного, – ответил он. – В моем возрасте все получают такие письма, их рассылают родственники, друзья, даже люди, которые сроду тебя не видели. Когда заканчиваешь колледж, приходит куча таких писем и продолжает приходить, пока все как-нибудь не устроится. Затем наступает затишье, а потом они снова начинают женить потомков этих несчастных, и численность каждого поколения меньше, чем предыдущего, потому что на что вообще надеяться, если всетакустроено?
В этот момент у Санни зазвонил телефон. Санни и Улла подключили две телефонные линии, чтобы Санни мог дать матери свой личный номер, сообщив ей, что делит квартиру с соседом. И Санни, и Улла знали, что звонок может быть либо от матери, либо от Сатьи, его самого близкого друга, который звонил ежедневно. Санни не поднял трубку.
– Я бедный, никчемный журналист – мне пришло всего одно такое письмо, – еще разок попытался он умиротворить Уллу. – У Сатьи, который будет врачом, их сотня, не меньше. Всякий раз, когда он впадает в хандру, он заказывает еду из «Пенджаб хат», запирается дома, слушает песни из старых фильмов, перечитывает свои брачные предложения, и ему становится легче.
Однако Улла ничуть не умиротворилась. Поначалу она думала, что Санни застенчив, даже немного по-детски, и потому не способен открыто признать их отношения. Но теперь она поняла, что из чего вытекает, и, возможно, истинную цель этой секретности: Санни оставлял за собой свободу действий.
– Но конечно же, – сказала она, – твоя семья в Индии не может не понимать, что по отношению ко мне это неуважительно?
Молчание. И тогда Улла вскричала:
– Они не понимают, что это неуважительно, потому что не знают о моем существовании!
Санни отвел взгляд.
– Послушай, какой бы прогрессивной ни была моя мать, она индианка из другого поколения. Ты правда думаешь, я могу сказать ей, что мы спим в одной постели? Если бы я отнесся к этому предложению всерьез, разве я не спрятал бы это письмо, разве я сказал бы: «Посмотри, Улла»?
Улла вздохнула.
– Я должна бы разозлиться, и я – да, разозлилась, но в то же время мне так жаль эту бедную девушку, которую выставили на продажу! Это возмутительно, так обращаться с женщинами!
– Ну, с мужчинами они обращаются точно так же, а ко мне ты сочувствия не проявляешь.
В девять вечера Санни помчался к метро, мечтая быть таким же ни с кем не связанным, как багряный закатный ветер, который веет по городу. Даже в этой стране, где, как он полагал, любовь отлична от своего индийского варианта, она оказывается не частным делом, а прежде всего публичным мероприятием. И если вы не проштамповали свою любовь признанием в законным порядке, если в дальнейшем не закрепили ее прочней, золотом, серебром и буквой закона, призрак утраченной в будущем любви просачивается в отношения, и ваша любовь становится непоправимо аморфной, с изъяном, заложенным в самое ее существо.
В лифте здания «Ассошиэйтед пресс» на Рокфеллер-плаза Санни глянул в зеркало на свои ботинки цвета глины, на темно-синюю с геометрическим рисунком рубашку и нахмурился. Ему вспомнилась притча о китайском философе, которому приснилось, что он бабочка, и этот сон навел его на вопрос: кто он, мужчина, которому снится, что он бабочка, или бабочка, которой снится, что он мужчина?
Он не мог растолковать Улле, как ни уверяла она, что стала жертвой его двойственности, что сам видит свою жизнь до такой степени со стороны, что порой не может ее признать. Всякий раз, поднимаясь по скрипучей, как мачта, лестнице в их квартирку на верхнем этаже, в «гнездо чайки», он заново удивляется эльфийской красоте Уллы, сосновым полам, белому дивану из «Икеи», той западной легкости и комфорту, которые, по всему судя, пришлись ему по душе. Зачастую он не мог точно определить, как чувствует себя в своей новой жизни, и
Закладка:
Одно казалось несомненным: если Индия есть, то Америки быть не может; так разительно отличаются они, что должны бы перечеркнуть друг друга. И все же, несмотря ни на что, они отказывались остаться порознь. Индия вторгалась в его жизнь с другого конца света, и тогда жизнь здесь мгновенно становилась имитацией, укором, поддевкой. Он ощущал себя самозванцем, лазутчиком, лжецом и призраком.
К десяти часам вечера Санни устроился в своей кабинке в опустевшем отделе новостей, где не было никого, кроме Дэна из отдела спорта, ветерана войны во Вьетнаме, который всегда работал в ночную смену. Санни редактировал статью о клонированной овечке Долли, когда у него зазвонил телефон. Он знал, что это его мать. А он-то надеялся, что из Нью-Йорка сможет любить ее больше.
Глава 10
Познакомились Санни и Улла в Риверсайд-парке, в очереди в кафетерий общежития для иностранных и американских студентов, заинтересованных в межнациональных контактах. Возможно, у общежития этого имелась и какая-то образовательная задача, да и снаружи оно выглядело прилично, но, по сути, это было что-то вроде зала ожидания в аэропорту, арена любовных приключений, где студенты со всего мира, вечно в панике из-за истекающих виз и ограниченности во времени, затевали романы в ускоренной перемотке, имея про запас лишь два или четыре года на то, чтобы перехитрить судьбу, перепрыгнуть в другую страну, в другой класс, в другую кожу, перепробовать все, что может предложить мир. Даже удивительно, что кому-то удавалось доучиться и получить диплом.
Балерина из Дании преследовала сенегальца, учившегося на инженера; сын венгерской учительницы-коммунистки добивался внучки американского производителя соевого соуса; девушка со Среднего Запада выслеживала одинокого шотландца. Какая-то фарсовая, буффонная произвольность прослеживалась в этих любовных сценках, транслируемых на множестве языков, во время киносеансов, уроков бальных танцев или в кафетерии, куда все ходили несмотря на то, что там была самая скучная еда в городе, в надежде, что вдруг за пареным овощным крошевом разовьется роман.
Для Санни и Уллы то были самые отрадные деньки: он впервые почувствовал себя уязвимым перед «ежиком» у нее на голове и тем, как свободно она раскачивалась, танцуя в бальном зале; а ее впервые тронули старомодное величие его орлиного носа и ястребиных глаз, его статность и та корректность, с которой он дожидался ее с подносом еды и свернутой «Нью-Йорк таймс», – все это напоминало ей деда, эмигрировавшего в Канзас из Швеции. Тогда они и начали подстраивать свое расписание, надеясь столкнуться как бы случайно, и начали подозревать друг друга в схожих намерениях, – когда оба знали и не знали одновременно.
Улла жила в той части общежития, что была разделена на мини-квартирки: три студентки делили кухоньку и ванную комнату, – и одна из молодых женщин в квартире Уллы, Мала, была, как и Санни, из Дели. Он уже подумывал попросить Малу официально представить его Улле, когда однажды вечером в кафетерии услышал, как Мала, словно почуяв, что Улла его заинтересовала, завела речь в осуждение того явления, печального и достаточно частого, когда индийские парни бегают за белыми американками, всегда выбирая самых блеклых и андрогинных, тех, кто замкнулся в себе и проводит время в угрюмой сосредоточенности, строча что-то в своем дневнике. По словам Малы, именно это индийцев и привлекает, потому что ни одной индианке не предоставлено столько уединения, чтобы она могла потакать солипсистской одержимости собственной психологией, отслеживая перепады своего настроения в ответ на душевные кризисы, неизбежно банальные. И американки тем временем осознали, что там, где перспективы туманны, поднять мужчину из третьего мира по социальной и денежной лестнице им по силам куда выше, нежели любого из белых американцев, и всего лишь используя переговорный потенциал своего гражданства и своей бледности.
– Ты подруга Малы.
– Я бы так не сказала.
– Отчего же?
Они впервые достигли согласия, Санни и Улла, на основе взаимной неприязни к индийским женщинам в целом и к Мале в частности, завязав этот разговор, потому что другой темы не оказалось. Что бы Улла ни делала, Мала лучше справлялась и с этим, и с чем-то еще.
– Если я говорю, что работаю в летнем лагере в штате Мэн, она отвечает, что будет работать в детском доме под опекой самого далай-ламы. И к тому ж подает заявление на стипендию Фулбрайта. Если есть два персика, Мале должен достаться лучший – или же оба. Ни за что на свете она не станет есть тот, что меньше.
– Это утомительно, находиться рядом с такой хищницей.
Легким поклоном Санни выразил согласие с этим как внешне, для Уллы, так и внутренне, втайне, потому что и за собой замечал столь же стыдные проявления алчности, но был полон решимости не поддаваться им и ненавидел это в других. Что-то в том, что человек приехал в Америку, замечал он, заставляет людей стремиться урвать побольше, чтобы хватило на прошлое, настоящее и будущее, на все разом. Хотелось защитить Америку от таких, как он сам, но, с другой стороны, если другие жадничают и хапают, ему тоже следует это делать, иначе останешься ни с чем. Впрочем, подумав так, он тут же морщился от отвращения к самому себе.
– И тебе не удастся ее перевоспитать, – предупредил он Уллу. – Такие инстинкты сидят глубоко. Даже дружелюбная внешне, она всеми способами будет подкапываться под твою уверенность в себе, и в один прекрасный день ты съежишься до того, что все персики и стипендии достанутся ей одной.
Потому я и не связываюсь с индианками, сказал он себе.
– Зачем она это делает? – спросила Улла.
– Видишь ли, – сказал Санни, – в Индии слишком много народу, и мужчины все контролируют, поэтому добиваться желаемого приходится примитивными способами, применяя фальшивое дружелюбие. А здесь куда меньше противодействия этому и куда больше выгод – так что, оборони господь, женщины становятся монстрами.
Таким образом, Санни взял на себя роль эксперта по злополучным свойствам индийских женщин, не взяв в расчет тот факт, что до того, как дружба Малы и
Закладка:
– Но почему? – спросила ее Улла.
Видишь ли, сказала Мала, как только у них заведется спасательный плот, они смогут с достоинством признать, что они индийцы, и наконец позволят себе общаться с соотечественниками на равных, – это с тем, чтобы вовсю размахивать Индией теперь, когда им не нужно бояться, что она втянет их назад, прожует и проглотит. Или же они могут пойти в другом направлении и притвориться, что вообще не индийцы. Всячески Индию ругать, чтобы белым не пришлось это делать.
Так и так, они больше не живутчестнойжизнью, сказала Мала.
«Должен ли ты остаться со своими в своей стране, чтобы считаться честным? – задумалась Улла. – Разве не похвально исследовать то, что находится за пределом тебя?» Улла пришла к выводу, что Мала и не честна, и предвзята. В конце концов, она сама покинула Индию, разве не так? Кроме того, у Уллы были основания полагать, что, если бы белый мужчина предложил ей себя, Мала ему бы не отказала.
Санни был тронут тем, что неприязнь Уллы к Мале не перекинулась на всех остальных индийцев. Или, возможно, льстил себе мыслью, что это потому, что он сам не такой, как все остальные.
И потом, Мала допустила один серьезный просчет: Уллу не возмущало, что индийские мужчины охотятся на американских женщин. Ей нравилось быть желанной, и если то, что она американка, в веснушках и эльфийка-блондинка, ставит ее царицей горы, кто из женщин откажется от преимуществ, данных ей при рождении?
Лишь потом Санни задумается над тем, что Мала сделала их отношения как возможными (благодаря ей индийцы больше не были Улле чужды или непонятны), так и невозможными (ознакомив Уллу со многими поводами для недовольства). Санни и Мала на пару, это уж точно, преподнесли Улле полный словарь аргументов против индийцев, как мужчин, так и женщин. Как будто оба пола определенного класса, класса прозападного, рассчитывают добиться успеха в Америке, воюя друг против друга. Это из-за индийских мужчин индийские женщины вынуждены бежать из родной страны. Это из-за индийских женщин индийские мужчины готовы на все, только бы улизнуть.
Глава 11
В первые дни совместной жизни все было удивительно – тот факт, например, что у Уллы и Санни, как оказалось, разные представления о приватности и личном пространстве. Удивленный отсутствием замка на двери ванной в их новом жилище, Санни делал все в спешке, опасаясь, что в любой момент Улла войдет, как она часто и поступала, то поболтать о какой-нибудь ерунде, пока Санни в душе, а то и беспечно пописать. Когда ж он собрался в хозяйственный купить защелку, она прыснула со смеху: «Ну надо же, какой скромник!»
Улла сбрасывала с себя все и шлепала по квартире, радуясь лучам бруклинского солнца, пробивающимся сквозь кленовые листья.
– Тебе проще сказать, – однако же говорила она, – что ты из Дели, чем мне, что я из Прери-Хилла, штат Канзас. Нью-Йорк благоволит к иностранцам.
Санни был поражен, узнав, что по-настоящему Уллу зовут Мэри, но в старших классах она решила, что будет Уллой. Часто, когда ее спрашивали, откуда она родом, она говорила, что из Нью-Йорка, а не из Прери-Хилла, предавая тем самым город, который вообще-то любила, завораживая Санни рассказами о местах столь пустынных и плоских, что за несколько часов видно, как друзья подъезжают издалека, о местах, где с наступлением темноты у твоих ног расцветают звезды, где ветер никогда не перестает дуть.
Улла научила Санни вскрывать картонные упаковки, покупать ополаскиватель для белья и салфетки для сушки, куда звонить, чтобы подключили газ, и как заказать гамбургер (даже представления не имея, как ей повезло, что индус, с которым она живет, потребляет говядину). Обеспечила его сведениями про американскую жизнь, которых не почерпнешь, прочитав «Хорошо ловится рыбка-бананка» Сэлинджера, «Бойню номер пять» Воннегута или «Двух серьезных дам» Джейн Боулз. Эти книги не имели практической пользы, но именно эксцентричность Америки и американцев, о которой там речь, первым делом притянула Санни в эту страну. Призванием его была журналистика, а любовью – художественная литература, потому что только литературе по силам хорошенько разобраться с чудилами.
Если Улле слишком нравилась ее роль, чтобы скрывать это, она, тем не менее, проявляла доброту и старательность.
– Скажи «А», – говорила она. – Скажи «П», – и учила Санни произносить слова так, чтобы его понимали: «попугай», а не «бабугай», «овощ», а не «овош». Она научила его отвечать «хорошо!» на вопрос, как у него дела, вместо «ужасно», потому что циников тут не любят.
– А я люблю, – отвечал Санни.
К тому времени Улла набрала обороты и собирала доказательства того, что он избегает таких слов, как «лифчик» или «колготки».
– Скажи это вслух! – настаивала она.
Преподносилось все как игра, но Санни воспринимал игру как насмешку, и поскольку он упорствовал и уже начал лелеять в себе зачатки обиды, то и в Уллу, своим чередом, закралось уныние.
– Если бы ты попробовал танцевать, – не без горечи сказала она, – тебе, возможно, понравилось бы.
– Почему ты не ешь рыбу? – парировал Санни.
– Мы ели рыбу всего раз или два в год, вот почему, и на каждом куске мама предупреждала: «Берегись костей!» – потому что правда, кости все время попадаются!
А когда Санни принес из супермаркета баночку знаменитой дижонской горчицы «Грей пупон», она заявила: «Да ну их, эти горчицы. Я люблю добрый старый „Хайнц“», – имея в виду кетчуп.
– На обед она ест только салат, а когда заказывает пиццу, то это всегда простейшая пицца с сыром, – сообщил Санни своему другу Сатье.
Улла мало того что предпочитала пиццу без ничего, одна моцарелла поверх помидор, но и, как обнаружил Санни, сложные, тихо кипящие соусы или сочетание специй считала варварскими причудами. Когда желтая лужица растекалась по тарелке, стремясь соединиться с коричневой, ее прямострахбрал. Когда они шли куда-нибудь поесть, изо всех сил молилась, чтобы ресторан оказался итальянским.
Они начали замечать, что, хотя каждого из них в разное время мог болезненно ранить чрезмерно космополитический флер, гордость их базировалась на их уязвимости –
Закладка:
– Что бы я ни ела, всегда оказывается, что он подмешал туда карри, – снисходительным тоном владелицы «странного иностранца» объявила Улла компании, собравшейся в тапас-ресторане, чтобы отпраздновать день рождения Уллиной подруги Наталины, которая, оттолкнувшись от того, что за столом индиец, принялась делиться впечатлениями от своей недавней поездки по Раджастану, предпринятой с целью обучить местных женщин готовить, используя солнечную энергию.
– Боже, когда ты блондинка и разъезжаешь в одиночку по Индии, они просто разум теряют – и мысли не допускают, что ты человек! Представьте, мужчина, который стоял на платформе, сунул руку в окно вагона и вцепился мне в грудь, а когда поезд тронулся, он побежал рядом, так и не отцепясь!
Санни унял легкую дрожь в руках, аккуратно, ножом и вилкой, отрезая кусочек от крокета из трески. Не кроется ли в этих речах намек, путем длинного ряда ассоциаций, что и он каким-то боком к такому причастен? И, чувствуя себя оскорбленным и виноватым, сам же сердился на то, что приходится чувствовать себя виновным и оскорбленным, и особенно за ужином в ресторане в Уэст-Виллидж, вполне способном подорвать его банковский счет. Аккуратно отправил в рот треугольничек фриттаты и принялся жевать с закрытым ртом, чтобы всем видом своим, своими застольными манерами, знакомством с испанской кухней и сочувствием к женщинам-путешественницам показать, что он не такой, как его соотечественники, не такой, как те мужчины, которых в Индии встретишь на каждом углу, которые пялятся похотливо, зверино, как будто они не люди, на женщин, которых в принципе за людей не считают.
– Ты там не заболела? – спросил кто-то. – Я слышал, в Индии все болеют.
– Когда я пошла к врачу, он сказал что-то вроде: «Вы подцепили все!» Но после Экваториальной Гвинеи, – заверила Наталина персонально Санни, – Индия – это все равно что Чикаго.
Санни отхлебнул баскского вина и оставил при себе ту мысль, что вот же, и хватило у нее духу, у Наталины, покинуть свою нью-йоркскую квартиру – оборудованную, без всяческого сомнения, плитой, микроволновкой, тостером, холодильником, блендером, кофеваркой, феном, пылесосом, телевизором, компьютером, музыкальной системой, обогревателем, вентилятором, кондиционером, бойлером, а то и велосипедом с автомобилем, – и поехать уговаривать женщин в Индии готовить рис в картонной коробке, покрытой серебристой светоотражающей бумагой, ради того, чтобы предотвратить вырубку лесов и изменение климата.
Дома Санни спросил:
– Зачем ты сказала, Улла, что я кладу карри во все блюда? Я во все кладу специи, а не карри во все подряд. Да и такой смеси, как карри, на самом деле не существует. Даже само это слово – выдумка англичан.
Он отчетливо услышал, как голос матери прошептал ему в ухо: «Кто эта дура?»
– Ну, тогда, должно быть, вся Индия, – сказала Улла, – купилась на британскую выдумку. Ведь в каждом индийском ресторане, где я бывала, все меню исписано «карри».
А позже, решив, что Санни уже ушел на работу, позвонила пожаловаться отцу:
– Он говорит, что не во все кладет карри, но он кладет! Чем забивает все ароматы, и во рту адски жжет!
Санни попытался тихонечко подойти, чтобы услышать больше, но тут половица протяжно взвыла, как при зубной боли, и Улла бросила трубку.
– Я слышал, что ты сказала. – Брови насуплены, джига бровями. – Карри не то же, что чили! Ты все понимаешь не так, неправильно!
– Ты подслушивал!
– Возводить напраслину хуже!
– Хуже вынюхивать!
Почему в западном мире слежка с целью раскрытия преступления считается более тяжким преступлением, чем само преступление? Цивилизация Уллы строилась на том, чтобы не вынюхивать и разгуливать голышом. Цивилизация Санни основывалась на том, что одеваешься, как положено, и прислушиваешься к каждому разговору.
Как, черт возьми, вышло, что в этой бруклинской идиллии торжествующего многонационального штиля они достигли такой степени взаимного недоверия? В тот раз, впрочем, они помирились в баре на улице Лафайетт. Глянув на свое отражение в зеркале, спасенном из парикмахерского салона и висевшем за стойкой, они поняли, что у них зримая причина для примирения, потому что как пара они прекрасны. Так же эффектны, а может, даже красивей, чем любая на выбор смешанных кровей пара во всем районе, который и славится-то красотой своих жителей, представителей разных рас. Владелец этого заведения как-то спросил, не ищут ли они работу.
– Какого рода?
– Официантами, барменами. Я открываю ресторан на Декалб-авеню, называться будет «Космополит», и я хочу, чтобы по нему видно было, насколько он крут, наш район.
Они даже подумали, не разыгрывают ли их, не над ними ли шутка. Вроде той, когда индиец платит кучу денег за то, чтобы пообедать в ресторане «Колониальный».
«Может, нам перебраться в другой район?» – случалось, спрашивали они друг друга. Но затем, глядя, как новоприбывшие – исландско-перуанские, руандийско-вьетнамские, голландско-японские, кубинско-казахско-ирландские – начинают производить детей, подобных которым не видывали на космолете «Земля», Санни и Улла не смогли расстаться с этой захватывающе интересной средой, которую сами помогали создать, со всеми этими парами, мало-помалу вытесняющими прежних тут обитателей, всех как один бедных и чернокожих. Да, еще пару лет, и о них никто и не вспомнит. Но пока, торопясь домой, Санни и Улла рисковали нарваться на гнев, который копился в тени. Шли с опаской, что может напасть кто-то из соседних домов.
И однажды Санни подвергся-таки атаке, в пять утра возвращаясь домой с ночной смены, – на него набросился парень, вроде бы с пистолетом, но, возможно, то была просто под рубашкой палка. Когда Санни разбудил Уллу, она настояла, чтобы он сообщил о происшествии. Копы прибыли и стали катать Санни на своей патрульной машине, вдруг он снова увидит того парня. Но Санни, увидев его, взгляд отвел.
– Нет? – спросил полицейский, поджарый, напряженный, жующий никотиновую пластинку.
– Нет.
– Зачем ты так поступил? – расстроилась Улла, когда Санни рассказал ей об этом. – Один раз какая-то мелочь сойдет им с рук, другой, а потом они совершат что-то серьезное.
Но она знала, что, опознай Санни парня, она встала бы на другую сторону.
– В том, как устроен мир, – сказал Санни, – наша вина сильней.
«Убирайся из нашего района,
Закладка:
Санни отмечал за собой лицемерие, когда отводил взгляд от других индийцев, которых видел на улице, – индийцев, которые тоже старательно игнорировали его, надеясь, что преуспеют в Америке, избегая друг друга, как будто один индиец – лучше, чем два, а два индийца – лучше, чем три. И уж точно лучше быть индийцем в Нью-Йорке, чем индийцем в Индии. И еще лучше быть индийцем во французской деревне, где совсем нет других индийцев, особенно индийцев твоего же пошиба, которые способны разоблачить тебя, пролить свет на твой позор, твою ложь.
И тут во весь рост вставал вопрос о Сатье. Сатья, друг детства Санни, и в миллион лет не смог бы понять, чем это лучше быть одним индийцем, чем двумя, а двумя – лучше, чем двадцатью. Они вместе ходили в английскую начальную школу «Тайни тотс» в Дели, наряженные в синие шортики, с мини-галстучками, державшимися на резинке, которая заправлялась под воротник. Там же в Дели они вместе перешли в школу «Маунт Сент-Мэрис», вместе болели свинкой, отлично вместе съездили в Майсур, когда Санни студентом бакалавриата расследовал историю о том, как правительство сократило субсидии для ткачей-ремесленников. По ошибке его сочли важной персоной, участником программы для журналистов, продвигающих местный туризм, и пригласили остановиться в отеле «Лалита Махал палас». На закате они плавали в бассейне махараджи, теплый ветерок доносил с холмов запах увядшей травы, шевелил тонкие, как бумага, лепесточки бугенвиллеи. Сатья – черные волосы на его груди росли так затейливо, что, завиваясь, покрывали его черными розами – плавать не умел, но руками греб с такой дикой энергией, что каждым всплеском переносился с одного конца бассейна в другой.
Потом они ужинали в романтического вида алькове – эмаль, золото, зеркала, – и Санни, глядя как бы со стороны, находил странноватым, что Сатья сидит напротив и ест манговый кхир[14], а потом похрапывает рядом в постели, подушки щедро надушены ароматом сандала, усыпаны лепестками роз. Их дружба стала приобретать черты, скорее присущие романтическому партнерству, и каждый из них, возможно, уже призадумывался над тем, что важные моменты их личностного становления могут произойти не с женами или детьми, а друг с другом. Вместе они решили подать документы на учебу в Соединенных Штатах, Сатья – на врача, Санни – на получение степени магистра в журналистике; статья о Майсуре стала ключевым звеном его заявки на поступление в Колумбийский университет. Но здесь их пути разошлись – Санни отправился в Нью-Йорк, Сатья – в Рочестер. Им недоставало друг друга, и однажды в выходные, когда Санни и Улла жили еще в общежитии для иностранных студентов, Сатья проделал весь путь на автобусе «Грейхаунд».
Улла объявила, что ей позарез нужно какой-то там реферат дописать, и Санни стало стыдно, что подруга ушла, как будто она его не любит. Затем, попытавшись взглянуть на Сатью глазами Уллы, подумал, что, наверно, Улла не одобрила бы Сатью, толстяка-коротышку, втиснутого в свитер домашней вязки, его пылкие и откровенные речи. Остро осознавая, что Сатье недостает утонченности, он почувствовал, что и его это тоже разоблачает, что он будто бы притворяется перед Уллой не тем, кто он есть.
Сатья ни словом не обмолвился об Улле, когда они прогуливались по Юнион-сквер и Вашингтон-сквер-парку, и вообще в этот свой самый первый визит на Манхэттен не проявил ни малейшего туристического интереса. Не замечал ни небоскребов, ни бездомных на вентиляционных решетках метро, ни буддийского монаха на скейтборде, ни стайки манекенщиц с пуделями в пинетках. Перемежая речь бессмысленным бормотанием, он рассказывал Санни о своей непрекращающейся битве из-за телевизора в ординаторской, где только он хотел смотреть ситком «Золотые девочки». И почему это против правил – сушить белье на окне? И почему за ним не может заехать маршрутка, пусть даже рядом с его жильем не предусмотрена остановка? «Вы думаете, я ваш личный шофер?» – спросил его водитель. «А вы думаете, – возмутился в ответ Сатья, – я какая-то проститутка, которой нравится торчать на дороге?»
Вернувшись в комнату Санни в общежитии, Сатья позвонил по телефону: «Удвойте дозу амлодипина, сделайте анализы на мочевую кислоту и глюкозу, проверьте уровень калия, выпишите габапентин от нейропатической боли». Его попросили высказать свое мнение о пациенте, которого он вел в составе группы наблюдения. Как эти качества Сатьи сочетались одно с другим, оставалось загадкой.
Застелив постельным бельем надувной матрас, разложенный на полу, Сатья плюхнулся на него и устроился, подложив обе руки под щеку, как на детской картинке, изображающей благочестиво спящих людей. Санни, тоже улегшись в кровать, не выдержал:
– Ну, и что ты об этом думаешь?
Чтобы Сатья никак не высказался насчет того, что кто-то из них впервые встретил подходящую девушку, было невозможно вообразить.
– О чем?
– Об Улле, конечно.
До глубины души вздох.
– Улла видит в тебе индийца, а ты в ней американку. Все основано на взаимонепонимании.
– Для меня она не только американка.
– Как она может быть для тебя не американкой?
– Я сказал «не только».
– Главная причина, по которой ты ее хочешь, в том, что она американка. Можешь злиться, что я так говорю, но в запале схватки ты не в силах отличить настоящую драку от потасовки.
– Человек – это не только его гражданство и раса, Сатья, – настаивал на своем Санни. – Через какое-то время перестаешь замечать, что вы разного цвета кожи. По крайней мере, дома ты этого больше не замечаешь.
Эта мистическая слепота стала откровением для Санни и Уллы.
* * *
Послушав, как Санни разговаривает с
Закладка:
– Это я вправе говорить о бенгальцах «бонг» и клеймить «индийские манеры», – сказал Санни, – а ты – нет.
Но где бы еще она научилась с гордостью посвященного употреблять индийские штампы, как не у Санни или у Малы, своей заклятой подруги?
– Но ты сам все время критикуешь Америку! – парировала она.
– Боже, почему вы, протестанты, никогда не выскажетесь открыто? – спросил он. А потом, так и не получив ответа: – Почему у американцев нет паспортов? Разве твоим родителям не было интересно посмотреть мир?
– У них были другие приоритеты. Например, они откладывали на мой колледж. Они небогаты.
– С большим домом и двумя большими машинами?
– Две машины – это необходимость там, где мы живем. А потом, на самом деле, они все-таки съездили в Мексику.
Родители Уллы бурно радовались тому, какой курс валют в Канкуне; Санни вспомнил рассказ о том, как это было здорово, четыре лепешки-тако всего за доллар с четвертаком, и как ее маме всего за семь долларов сделали маникюр-педикюр в приличном салоне.
– Почему американцы без конца толкуют о выгодных сделках?
– Все путешественники толкуют о выгодных сделках.
– Нет, британцы до сих пор обмениваются суждениями о погоде: «сегодня солнечно – это так мило, а завтра дождь – так обидно».
– А что говорят индийцы?
– Индийцы подходят поближе и смотрят в упор: «Ты что, уже лысый и еще не женат?»
Они тогда посмеялись.
– Ты мой горяченький пирожок, – назвала она его. – Горяченькая самса.
– Улла, не смей так говорить!
– Ладно, ладно, мой несносный бенгальский тигр, – давясь от смеха, опять она за свое!
– Чокнутая блондинка!
– Властный индийский патриарх!
Не получалось у них в спорах не обобщать, и придумать что-то свое тоже не выходило, как и соблюсти уважительность к самим себе или хотя б к ситуации. Может, правда в предупреждении Сатьи что-то да было? Стоит ли жить с американкой и шпынять ее за то, что она американка? Стоит ли искать индийца, чтобы жаловаться потом на индийцев?
В квартире этажом ниже Лу Орсини слышал через щель рядом с трубкой душа, где не хватало нескольких плиток, как они ссорятся в ванной. Если он когда-нибудь и сожалел, что развелся, то теперь времени, потребного на пользование зубной нитью, как раз хватило на то, чтобы вдохновить его на сочинение новой песни для группы под названием «Орудие любви», в которой он подвизался: «Слава Господу, я в разводе / И нет силы такой, / Что могучей рукой /Возвернет меня к несвободе».
Вот так-то весенним вечером, вернувшись домой из корейского гастронома, Улла и Санни отперли парадную дверь браунстоуна, в котором квартировали, и обнаружили письмо от Бабиты, прислоненное к лестнице рядом с большим зеркалом в резной раме, восточной по стилю и мерцающей в полутьме прихожей короной из цветного стекла.
Глава 12
Из дому Бабита Бхатия вышла, устремив свой носик, похожий на клюв птички бюльбюль, до упора вправо, и дядя Рави, выходя из своей двери, свой короткий и толстый нос обратил вправо. Возвращаясь, она резко отвернула свой бюльбюль-носик влево, и дядя Рана, глядя из своего окна, поворотил свой распутный носище влево.
Выходила, собственно, Бабита за почтой. Забрала ее у ворот и, занеся в гостиную, вскрыла серебряным, с резным орнаментом ножом для писем конверт, который пришел от полковника. Прочитав послание и рассмотрев Сонину фотографию, фыркнула, подумала, не выбросить ли письмо, и обратилась вслух к призраку своего мужа:
– Ратти, когда Санни женится, – сказала она, – я стану еще более одинока, чем даже сейчас. Ты не позаботился обо мне! Разве это та страна, где женщина в силах справляться сама?
Она встала перед туалетным столиком и оглядела себя в трельяж. Не слишком ли, для ее лет, кричаще розовое у нее сари? Ей сорок девять, кожа все еще бархатистая, как лепесток магнолии, профиль – по-прежнему четкий, ничего не оплыло. Она точно знала, что одна из причин, по которой Ратан женился на ней, состояла в надменной элегантности этого профиля. А Бабита – что ей хотелось получить от Ратана?
Ей хотелось его отца. Она восхищалась богатством и авторитетом патриарха. Ее первые подарки – шелковый галстук, одеколон «Брют» – предназначались не мужу, а свекру. Свекор, в свой черед, восхищался ее присутствием духа. Взаимная склонность, которой было не скрыть, превосходила рамки приличий, приводила в ярость свекровь и сломила мужа. Но вряд ли это такая уж редкость в обширной семье: один вид любви перерастает в другой, девушка выходит за юношу и вливается в домашний круг мужа, где правит его отец, свекор тайно влюблялся в невестку, жена – в деверя, подросток – в тетушку, вдова – в своего сына.
Злясь на то, что чувствует себя старой, когда еще молода, Бабита села за письменный стол и, чтобы развеять угрозу, посмеявшись над ней, составила сопроводительную записку к предложению договорного брака для Санни. Однако, пока писала, ее неудовлетворенность усилилась. Как безрадостно копить мысли и шутки впрок, для будущей компании, как хлопотно встраивать их в письма. Как славно, когда можешь оживить сонный день, поболтав с кем-то о пустяках. Ведь не проблема найти собеседника, с которым можно обсудить вопросы серьезные: правительственный скандал там или что сезон дождей затянулся, – но мелкие, сиюминутные наблюдения не запасешь, чтобы поделиться потом, потому что даже не осознаешь вполне, сколько смысла они придают жизни, пока не проговоришь вслух, что в них так веселит, удивляет, пугает и умиляет. Вид, например, муравья, который, похоже, доблестно нес на спине погибшего товарища-солдата; не опасно ли принимать ванну, если знаешь, что бродячие обезьяны, которых подкармливают в близлежащем храме, плещутся в резервуаре с водой; не слишком ли ядовит розовый оттенок у сари.
И снова обратилась она к покойному мужу: «Ратти, я была неправа, что не любила тебя. Я была неправа еще до того, как ты взял и зачем-то умер, – я готова это признать».
Люди умирают от сердечного приступа, а на самом деле, втайне, от разбитого сердца. Но жизнь состоит из времен года, времена года сменяются, и эмоции сменяются тоже. В то короткое время, что Ратан находился в больнице и врачи пытались спасти его, Бабита, атеистка, молилась: «Дорогой Боже, прошу тебя, пусть он живет, и я
Закладка:
Ратти, не умирай. Если ты умрешь, умру и я. Если ты не умрешь, я полюблю тебя, обещаю!
Выйдя из спальни на террасу, увитую бугенвиллеей, Бабита посмотрела на строительную площадку через дорогу. В первые годы, когда в Дели принялись перестраивать одноэтажные бунгало в многоквартирные дома, жилые здания повыше делились на три квартиры, но теперь стали, прибавив этаж, делить на восемь квартир.
Рабочие трудились, а их дети сидели верхом на дренажной трубе, для устойчивости подпертой кучей песка. Раскачиваясь из стороны в сторону, они пели песню на языке, который Бабита определить не смогла. Откуда они взялись, откуда приехали? Волосы рыжеватые, нечесаные, животы раздуты от недоедания. Она вдумалась – и сама поразилась той своей мысли, что с чего бы им петь, этим бедным, неухоженным детям. Но они, заметив, что Бабита смотрит на них, десятью озорными лицами заискрились в ее сторону; слишком юны, чтобы осознавать, что жизнь им недодала.
На краю стройки, на веревке для сушки белья, болтался между тряпьем сероватый лифчик, похожий на сброшенную змеиную кожу. И снова, как с песней, которую распевали дети, Бабита удивилась сначала, а потом спросила себя: она что же, считает, что у бедных женщин и лифчика быть не может? Точно так же она не знала, носят они такие же трусики, как она, или нижнее белье старого типа, какое носила ее бабушка и какое, вероятно, до сих пор носят крестьяне по деревням. Она понятия не имела, как они моются. Где у них вообще ванные с туалетами. Куда они вообще ходят?
На вид женщины были красивые, если закрыть глаза на их бедности, да и в целом общеизвестно, что, чем ты богаче, тем уродливей и хуже воспитан. Так воздействуют коррупция и агрессия – и в итоге получаешь лицо, которое заслужил. Взять хоть дядю Рану, его жабье тело, его брыли и подбородки, его заплывшие глазки, его в красных прожилках нос. То, что она воротила свой носик, проходя мимо, вовсе не означало, что она не видит, какой нос у него!
Она вошла в дом, побрызгала дезодорантом подмышки и крикнула: «Вини-Пуни, спортивные туфли!» Затем, подтянув сари повыше, зашнуровала их, надела поводок на собачку Пашу́ и только совсем уж готовая отправиться на вечернюю прогулку, прихватив запечатанное письмо, помедлила. Стоило ли оно того, расстраивать Санни из-за девушки, которая его не заинтересует?
Однако ж, чтобы лишний раз доказать себе свое благородство – в конце концов, ее это письмо переслать попросили! – отдала конверт Вини-Пуни, пусть те отправят по почте.
– И не стройте глазки водителям, – предупредила она.
Винита насупилась, потому что это водители строили ей глазки, а не она им.
По садам Лоди Бабита шла бодро, ускоряясь, когда намеревалась сделать обгон, крича «Направо!», чтобы предупредить, что приближается к гуляющим справа, или «Налево!», если планировала опередить их слева. Гуляющие же неизбежно пугались, поскольку сроду о таких правилах не слыхали, и бросались врассыпную, как безмозглые птицы, а она поторапливалась себе по тропкам, огибавшим гробницы, увенчанные тюрбанами и датируемые пятнадцатым веком. А когда Паша́ изо всех своих сил рвался подтащить ее к пруду, полному вряд ли так уж очищенных сточных вод, люди останавливались посмеяться над богатой женщиной, которую унижала ее непомерно дорогая собака. И вот, оттаскивая упирающегося Пашу от пруда – она знала, что, если ему удастся залезть туда, он будет упрямо торчать в мутной жиже, кишащей личинками комаров, до наступления темноты, – она увидела, как какой-то джентльмен мочится в розовый куст, и набросилась на него: «Как вам не стыдно! Из-за таких, как вы, наша нация деградирует!»
Он поспешно застегнул молнию, но однако же жизнеутверждающее обычно занятие – обгонять других пешеходов и вступать в перепалку с мужчинами, писающими в общественных местах, – этим вечером ее угнетало. Может, из-за погоды, которая приводила в уныние: душная, плесневелая, сумеречная. Может, дело было в пластиковых тарелках для пикника, разбросанных по пенистой поверхности пруда: они не тонули; или в противном факте, что из кустов торчали ноги влюбленных, верхние части которых, сплетенные, были спрятаны за листвой, скрывавшей поцелуи. Захотелось и их тоже спугнуть, как спугнула она писающего мужчину. Или, может, утомила долгая поездка до парка в вечерних пробках, когда разъезжается по домам офисный люд, – все бенефиции для здоровья, которые она могла получить, сделав полтора круга по садам Лоди, свелись на нет парами бензина.
Придя домой, Бабита приняла душ. Из труб установленного на крыше бака, вода в котором весь день грелась на солнце, с мгновение лил почти кипяток, но в конце концов подача пошла с глубины попрохладней. Припудрясь тальком «Дримфлауэр» марки «Пондс», она уселась за ужин, в процессе которого блюла протокол, который сама же установила и который состоял в том, чтобы попеременно то хвалить прислугу, то критиковать, с целью и обучить, и ободрить:
– Рыба прожарена правильно, с хрустящей корочкой, но пудинг тяжеловат.
Хорошими поварихами девицам не стать, как их ни дрессируй, – все равно будут бездумно совать специи куда попало и на готовку смотреть как на повинность. Винита сверкнула глазами. Бабита почувствовала, что вскипает.
– Почему ты так на меня смотришь? Ты что, не слышала, что я сказала?
– Хаа[17].
– Что «хаа»?
– Джи хаа.
– И что я сказала? Повтори, что ты услышала, чтобы я была уверена, что ты меня правильно поняла.
– Джи хаа, тетушка, пудинг должен быть не таким плотным, – сказала Винита.
Бабита уловила насмешку в тоне.
– И не смазывай волосы этим маслом, от него весь дом пахнет, как лавка эфирных масел возле Джама-асджид[18].
Младшая, Пунита, росла настоящей красавицей. Бабита понаблюдала, как она наполняет водой собачью миску.
В последний раз, когда Мурад Хабиб, муж ее соседки Сары Хабиб, зашел к ним, он обратил внимание на Пуниту. Попросил показать домашнее задание по английскому, усадил ее к себе на колени. От нее требовалось назвать четыре вида лодок, и она отлично справилась с заданием: корабль, каноэ, каяк, яхта. Она написала рассказ под названием «Мисс Кошка и мисс Мышка». Она была в туристическом походе по национальному парку Корбетт, где на песке у реки увидела отпечаток тигриной лапы. Настоящий тигр покажется, выйдет к тебе, только если ты важная персона, американский президент, например, или болливудский актер. Все это она усвоила и пересказала Бабите.
Бабита приметила нечто подозрительное в том, как мистер Хабиб обнимал Пуниту, бормоча: «Дорогая девочка, дорогая, дорогая малышка, не бойся
Закладка:
Бабита сказала мистеру Хабибу:
– Пожалуйста, не приводите девочку в гостиную и не сажайте ее к себе на колени. Она зазнается и начнет смотреть свысока на свою семью.
Ночью Бабита извертелась от несварения, и ночная рубашка вся сбилась и обмоталась. Она слушала, как сторож стучит своим деревянным посохом и дует в свисток, совершая обход, и думала, что если кого эти действия и оберегают, так только самого сторожа: воры по его свисткам понимают, где он находится, и, значит, можно спокойно залезть к тем, кто живет от него в данный момент подальше. А с другой стороны, если б в его обязанность не входило маршировать и свистеть, он мог бы мирно себе дремать. Она включила лампу. После смерти мужа, случившейся, когда ей было тридцать три года, они с Санни какое-то время делили постель. Но однажды Санни, ни слова ей не сказав, вернулся в свою комнату. Это страшно ее расстроило, но выразить свое огорчение она никак не могла. Никакому рациональному объяснению такая ее реакция не поддавалась. Они целую неделю не разговаривали, ни один из них больной темы не коснулся ни разу. И только годы спустя Санни взорвался: «Я тебе не супруг. Ты должна позволить мне быть собой. Это нечестно!»
Пришлось отпустить его в Нью-Йорк, пусть сам устраивается, как хочет.
Бабита поискала, где же стакан с водой. Она слишком хорошо понимала, что не дает ей покоя. И нет, дело не в наглости Вини-Пуни и не в слишком тяжелом пудинге. И не в людях на стройплощадке с их бедностью, показанной крупным планом. И не в шатком положении вдовы в семье, которая против нее объединилась. И не в аммиачных испарениях от мужчин, писающих в парке. И не в торчащих из кустов ногах милующихся влюбленных.
Нет, задевала, леденила кровь фотография, которую она вложила в письмо Санни. На фотографии было четкое, пантерье лицо Сони: густые брови и полыхающие глаза, в глазах печаль и вызов, горечь и порицание, а сочный рот, уголки вниз, налит укоризной.
Две недели спустя, на рассвете, когда в Дели и по всей стране вдовцы и вдовицы названивают по телефону, чтобы убедиться, что они не одиноки, хотя ночь указала им на обратное, Бабита набрала номер Санни на аппарате, стоявшем на прикроватном столике.
– Санни, – сказала она. – Санни, ты получил это дурацкое письмо?
Вороны за ее окном вскинули свои зловещие крылья и подняли грай. Скоро солнце возьмет власть в свои руки, к тому времени все будет высечено из камня.
Санни услышал голос матери, перевитый густым карканьем, напомнившим ему и родной город, и тот факт, что каждое мгновение жизни ворон полно агрессии: их крики велят держаться подальше, их крылья остры, как мечи, они грабят и убивают день напролет.
– Не хочу мешать твоей работе, – начала Бабита, – работа превыше всего. – Она пыталась изобразить безразличие, но у нее свербело в подмышках. – Ты помнишь то семейство в Аллахабаде?
– Нет, и меня это меньше всего волнует, – сказал Санни. – Лучше не вмешивайся, ма. Ты думаешь, это безвредно, а это вредно.
У Бабиты сердце подпрыгнуло.
– Кто это вмешивается? – воскликнула она и поторопилась добавить, чтобы подчеркнуть, что суть вовсе не в том, что она не хочет, чтобы Санни кого-то себе подыскал, а простоне этогочеловека ине сейчас: – Ты сам подыщешь себе кого-нибудь, когда будешь готов!
– Ну, я-таки уже подыскал! – вырвалось у него, подстегнутое обидой Уллы.
– Что ты имеешь в виду?
– У меня есть девушка! – закричал он так, будто эта девушка его уже допекла.
– Кто она?
– Неважно кто! И в любом случае, это ненадолго.
– Правда?
– Да! Особенно при всей той ерунде, которую вы тащите в мою жизнь!
Бабита немедля позвонила полковнику, перекрикивая ворон по оба конца линии.
– Санни не заинтересован, – сообщила она. – Ему нужен кто-то посовременней.
– Отлично! – обрадовался полковник, потому что это означало конец вражде с женой, которая считала, что их коварно принудили выменять Санни на кебаб.
Но теперь, когда Бабита разобралась с Соней, до нее достучалась ошеломляющая новость о том, что у Санни в Америке есть подруга.
В полвосьмого утра вошла Винита с чайным подносом и газетой. Бабита первым делом открыла страницу о путешествиях и нашла отчет про круиз по Аляске. Для индийских детей, добившихся чего-то в Америке, стало этаким пунктиком дарить родителям круиз по Аляске, позволяющий тем в течение недели испытать то, что они всю жизнь желали потомству, – блаженную возможность притвориться, что они не индийцы и что никакой Индии нет. Там, на Аляске, они могли вдосталь наглядеться на белых людей, на пустынные белые пространства и уговорить себя, что оно так и есть. Но страннее всего то, рассудила Бабита, что в стремлении смыться из Индии считывают патриотизм: дескать, если был достойным индийцем, так и быть, станешь американцем.
Глава 13
Лала сказала Соне, что, когда она в 1969 году открыла свою галерею «Сохо Лелуп», район Сохо выглядел так же, как Дамбо сейчас.
Шесть дней в неделю Соня выходила из своей съемной квартирки-студии и направлялась в галерею «Дамбо Лелуп», с четверть часа вышагивая мимо заброшенных складов, и однажды едва избежала убийства возле китайской закусочной, где толклись мальчики и мужчины с золотыми зубами, а также скопище обдолбанных типов, которые приплясывали, спотыкались, падали и просили милостыню по дороге к метро. Сонин путь лежал мимо торговой компании «Гуд Форчун» и таинственного, заброшенного буддийского монастыря, огороженного колючей проволокой. Жилой массив «Фаррагат» оставался слева; справа негромко жужжала подстанция энергокомпании «Кон эд». В мусорном баке возле пекарни крысы сражались с голубями за лежалый лаваш, а от военно-морской верфи, кишащей стаями зараженных лейкозом кошек, несло затхлой трюмной водой. Соня шла мимо пустыря, где из шланга мыли грузовики, мимо мастерской, где штамповали для промышленных целей мойки, мимо ресторана «Лос папи», мимо огромной парковки, заваленной химическими отходами, собственниками которой являлись «Свидетели Иеговы»[19]. Вниз от роскошной высотки, кукиша беднякам, она спускалась к реке, минуя лабиринт офисных помещений, арендуемых хасидами, и гастроном с вечно липким полом, принадлежавший добродушному сирийцу в очках. За кассой стоял непалец; эквадорцы и колумбийцы распаковывали ящики с пятнистыми фруктами и вялыми овощами, раскладывали их на синтетической травке, готовили сэндвичи с курицей в панировке, салями и сыром, а также салаты на майонезе, затягивая их пищевой пленкой. Здесь, где крысы освоили каждую выбоину и трещину в
Закладка:
Отперев и подняв металлическую решетку, Соня открыла галерею, которая находилась почти прямо под посверкивающими путями метро. Прислушалась к грохоту транспорта, к вертолетам над головой, с которых туристы разглядывают город или богатеи добираются ими в свои летние резиденции на Лонг-Айленде, а иногда это жужжат вертолеты нью-йоркской полиции. Так каков же Нью-Йорк, крутой и классный? Или невыносимый, шумный и беспросветный?
Соню наняли для того, чтобы она сидела в этой галерее и моднющим своим видом вносила вклад в превращение района в злачное местечко для миллионеров. Было скучно – от зевоты скулы сводило. Она решила дочитать «Анну Каренину», которую начала в Вермонте, попыталась и не осилила, было не до того. Анна в поезде, возвращаясь домой к скучному мужу, не могла вчитаться в английский роман, потому что ей не терпелось прожить ту свою жизнь, что описана в книге. Вот и Соня теперь тоже едва справлялась с «Карениной», потому что, стоило за книгу засесть, как ее охватывал трепет. Даже, верней, зуд, невыносимый почти, божественный зуд, от головы до пят. Какая тьма наблюдений и зоркости, сколько труда на то, чтобы такая книга сложилась! Соне страшно хотелось сесть и самой за свою приняться. Она начала делать заметки, набрасывать зарисовки, фиксировать куски разговоров. Так, она записала многое из того, что говорила Лала, потому что та выдавала порой нечто столь поразительное, что Соня и не слушать ее не могла, и не корчиться внутренне от отвращения – тоже.
– Тебе повезло – рассуждала Лала, – от немцев ты унаследовала рост и длинные ноги. Но лучшая помесь – это квартероны, те, кто черный на четверть.
– Не вздумай вступить в брак с японцем, – наставляла она, – они всю ночь храпят, даже женщины, из-за носа. И если родятся дети, они вырастут кривоногими.
– С чего вы взяли?
– Приятель рассказал, который встречался только с японками. Если за китайца выйти, ноги будут нормальные, но с японцами – нет. Никто не знает, почему это так, загадка.
– Мексиканцы, – продолжала она, – созданы для физического труда и не очень успешны в науках. Из иммигрантов в Америке они самые неудачливые, потому что некрасивы и никогда не выберутся из рабочего класса.
– Одна из причин, – уверяла она, – по которой симпатии на стороне палестинцев, заключается в том, что они красивы, а красивых почему-то всегда жальче, когда с ними не так обращаются. То же самое и с курдами, которые красивее турок.
– Все албанцы – воры, – припечатывала она. – Но ливанцам доверять можно. Я много раз в этом убеждалась.
– Кто самый умный? – спрашивала она. – Евреи, это же очевидно. Мы всегда это знали.
– А вот вы, индийцы, – отмечала она – вы странные. Так хотите понравиться! Домогаетесь благосклонности, как маньяки!
– Признаюсь, – говорила она, – арабов я не люблю, но восхищаюсь персами и османами. Падение Османской империи стало одной из мировых трагедий.
– Я сказала своей подруге, – делилась она, – у которой художественный фонд в Марселе, что если пригласишь русских, то увидишь, что они пьют как безумные и прудят в постель.
– Познакомилась с парнем с Гаити, черным-пречерным, – рассказывала она, – и мы стали большими друзьями. Он был очень воспитан, умел носить пиджак и пользовался отличным одеколоном.
Этот ветхий расовый лексикон, как ни странно, сохранился в гостиных влиятельных людей наряду с ностальгией по прошлому, живучей до такой степени, что она могла еще накопить сил и дать новый импульс. В свое время отец Лалы служил чиновником во французских колониях, так же как отец матери Илана – в британских.
– Колониализм возник и расцвел потому, что в нем были свои достоинства, – вещала она. – И первейшим образом это была любовь. Ты ведь знаешь, все восточные налюбоваться не могут на белую кожу. Именно потому британцы – горстка британцев! – завоевали всю Индию. И моему отцу нравились смуглые женщины, он находил пресными тех девушек, с которыми рос. О, женился он, конечно же, как полагается, но приключений хватало!
Как-то ранней осенью Лала приехала в галерею с неким коллекционером.
– Соня, у меня к тебе просьба, – весело сказала она. – Распусти волосы. – Повернулась к коллекционеру: – Ну, что вы о ней скажете? – А потом: – Подойди к окну, Соня, не прячься!
Джентльмен – часы «ролекс», обручальное кольцо, телосложение боксера и непроницаемая физиономия человека, несколько выбитого из привычной ему колеи, – все-таки добродушно подмигнул Соне в знак того, что понимает, как ей это все диковато.
– Она протеже де Турьена-Фосса. Вы знакомы с ним?
– Я о нем слышал. Он очень оберегает свою частную жизнь. Я таких уважаю. «Жена диктатора» – это шедевр, диктатор изображен с симпатией. А в «Монд» недавно напечатали статейку о нем, так что слава его еще когда-нибудь сдетонирует, это лишь вопрос времени.
– Что вы думаете об этой выставке? – обратился он к Соне, указывая на экспозицию, вдохновленную проблемой отходов и выстроенную так, что к зеркалам были прикреплены веревочки, и на них болтались кусочки всякого хлама, который художник нарыл в мусорных навалах по всему миру, в том числе и в Мумбаи, и мумбайский датировался викторианской эпохой.
Соня почувствовала укол гордости, когда упомянули Илана, хотя понимала, что не должна. Еще больше ее расстроила просьба распустить волосы, и еще больше то, что она подчинилась, расплетя две свои уложенные крендельками косы. Лала, похоже, обхаживала клиента посредством Сони.
– Мусорный показ мусора, – ответила ему Соня.
Мужчина усмехнулся и сказал:
– Мне нравится эта девушка.
– Искусство с политической составляющей – все равно что политика, – добавила Соня.
В тот же день Лала, позвонив Соне, отчитала ее.
– Как тебе не стыдно! Ты взяла возмутительный тон, и если не изменишь своего отношения, я буду вынуждена просить тебя уйти. Твоя работа – продвигать искусство, представленное в галерее, и поддерживать непринужденный стиль общения. Я просто поражена тем, что Илан подсунул мне особу столь дерзкую и угрюмую. Ты попала ко мне безо всякого опыта. Тебе следует поучиться себя вести.
Час спустя коллекционер позвонил Соне домой. Лала, должно быть, дала ему ее номер.
– Скажу напрямик – так всегда лучше, – если вам угодно провести ночь в объятиях друга, я остановился в отеле «Ромаре», номер 313. Или же при отеле есть ресторан, мы могли бы встретиться там. Для меня такие дела никогда не
Закладка:
Соня выглянула из окна студии, которую сняла в субаренду у инструкторши по йоге, уехавшей, чтобы провести в оздоровительных ретритах несколько семинаров подряд. Чемодан этой женщины уже стоял наготове у двери, но ей и минуты хватило, чтобы привлечь Сонино внимание к тому, что здание напротив выкрашено в белый цвет, и поэтому в ее жилище как бы светло, даже если прямой солнечный свет внутрь не проходит. И к тому, что камин, это очевидно, не действует, но зато женские фигурки, вырезанные на каминной полке, – знаковые для любой феминистки, каковой, она в этом уверена, Соня является так же, как и она сама, поскольку это просто рационально. И еще она успела напомнить, что по закону сдавать эту студию в субаренду она не вправе, поэтому Соня всем, кто спросит, должна говорить, что они свойственницы по браку. После того как она ушла, Соня отметила оглушительную тишину и вид из окна, лишенный неба, но зато увешанный рождественскими гирляндами, без которых хоть ложись и помирай от тоски. Она достала свой амулет, Бадала-Бабу, безликого демона, и приложила его сначала ко лбу, а потом к сердцу.
Лала позвонила снова.
– Ну, так ты встретишься с Матиасом?
– Не хочется, – ответила Соня. – Мне хочется читать «Анну Каренину».
Разве Толстого, стоило ему взяться за перо, не охватывало возвышенное опьянение? Как удавалось ему совмещать это состояние с физической необходимостью заполнять словами бумажный лист? Каким жизненным впечатлениям он следовал – не мог же он не черпать из своего опыта! – и разве Соне не нужно сначала прожить жизнь и уж потом сочинять небылицы? Но все же писать означает отстраниться от жизни, изъять себя из нее. Если же попытаться балансировать между двумя этими установками, то разве не получится так, что ты живешь свою жизнь ради одной единственной цели – создать жизнь вымышленную, не ту, которая шла бы и шла своим естественным чередом, а такую, которую можно гнуть и формировать, претворяя подспудный замысел? И тогда это выбор не в пользу счастья, а в пользу эскапады, приключения, пригодного к тому, чтобы применить в сюжете. И все же Соне не хотелось спать с Матиасом.
– Девушке полезно – тебе ли не знать! – завести интрижку с мужчиной постарше, – сказала Лала. – Не говоря уж о том, что этот входит в тройку крупнейших коллекционеров Европы. Ты уже не ребенок. Образованный мужчина может и научить, и помочь. И, кстати, это заставит Илана ревновать. Не могу не думать, что для тебя это будет неплохо.
– Илана здесь нет, что ему ревновать!
– Может быть, он вернется, если дашь ему повод.
– Разве этот коллекционер не женат?
– Никому нет дела до жен. Пора тебе это понять. Адюльтер в европейском духе – нечто легкое, а отнюдь не надсада, вызывающая чувство вины. Кстати, одна из девушек, которую я недавно наняла в Сохо, очень отзывчива. Она хорватка, глаза адриатической синевы, волосы вороново крыло – хорватки очень красивы, в отличие от сербок и босниек. Так вот, я видела, как она посматривает на Матиаса. Он, конечно, урод, но уродство его экстравагантного типа, оно покоряет женщин.
Филиал в Сохо, это подразумевалось, функционировал как дом гейш, поскольку нескольких молоденьких сотрудниц Лала держала там именно для того, чтобы доставить приятность мужчинам, художникам и коллекционерам, пусть посмотрят на мир пооптимистичней. Вдохновленный в постели гибкой молодой женщиной, вы назавтра мыслите широко, затеваете что-то крупное, становитесь экспансивным и щедрым, делаете дорогие покупки, рассказываете о своей работе так, что кто угодно поверит: она чего-то да стоит. Умная молодая женщина возможности не упустит, и когда-то юная Лала сама играла в эту игру, нахватавшись в процессе достаточно знаний и влияния, чтобы сложить ценную коллекцию произведений искусства; теперь она поощряла к этому тех, кто моложе, под предлогом, что им помогает, хотя Соня часто ловила на себе жесткий взгляд и неприязнь, припрятанную за оскалом улыбки.
Позже тем вечером, открывая банку супа, Соня подумала, что коллекционеру, возможно, переспать с ней вздумалось потому, что так делал Илан. И в предложении, которое она получила, и в том, что Матиас обронил об Илане, улавливался намек на грядущую славу Илана. Переспав с девушкой скрытничающего гения, коллекционер мог бы получить некоторый перевес перед Иланом, накопать что-то полезное. А может, просто сработал примитивный кобелиный инстинкт: учуял конкурента, и засвербело помочиться на том же месте.
* * *
Лето подходило к концу, когда среди дня в галерее зазвонил телефон.
– Соня! Это я! Я здесь! Я в Нью-Йорке. Когда ты сможешь приехать? Давай немедленно! Я у себя в квартире, – сказал Илан.
– Почему ты не звонил мне все это время?
– Не ворчи! Давай лучше радоваться тому, что скоро увидимся. Я ездил рисовать – и, поверь, я так по тебе скучал! Но я молодец, не так ли? Я знал, где тебя найду, я знал, что Лала за тобой присмотрит!
Почему Соня поверила ему? Но ведь поверила же, поверила, что их веселая и уединенная жизнь, их невинная и жутковатая жизнь, их существование на волшебном острове, словно на картине, словно в книжке, сможет начаться заново.
Она пораньше ушла из галереи и поехала на метро туда, где Нью-Йорк был оседл и богат: широкие полосы чистых, светлых, как песок, тротуаров, и швейцары в униформе, сидящие за высокими стойками в мраморных вестибюлях. Она подошла к изящному зданию из известняка, украшенному причудливой башенкой с видом на Гудзон, нажала слоновой кости кнопку на латунной панели с надписью «де Т.-Фосс», услышав осиное жужжание, толкнула тяжелую стеклянную дверь, обрамленную кованым узором в виде лилий мадонны, шагнула в золотистую полутьму холла. Когда лифт поднялся на самый верх, двери раздвинулись прямо в квартиру Илана – и она оказалась в его объятиях, мгновенно вспомнив прикосновение его рук, то место у него между ухом и шеей, куда точно угодил ее нос, тот самый запах лимонного мыла.
– Я думала, ты исчез навсегда! – пробормотала она с глазами, полными слез.
– Я же здесь, почему ты плачешь?
– Я счастлива.
– Я вижу – и я тоже!
Он уже сбрасывал с себя одежду. Рубашку швырнул направо, брюки – налево, носки – на лампу, а трусы – в заходящее солнце. Соня задрала платье и стянула его через голову. Все было так же празднично, как в первый раз. Они любились в гостиной, в спальне, оклеенной обоями с необычным узором из плодоядных летучих мышей, и, наконец, в душе. Позже она прошлась по квартире, отметила, что полы паркетные,
Закладка:
– Прислушайся! В Бомбее я жил на самом верху «Таджа», открыл окно и услышал вот точно то же, львиный рык мегаполиса. То же и в Мехико. Я такое люблю. Оно дает силу.
Держась за руки, они пешком отправились ужинать. Воздух над Гудзоном, теплый, отдавал малярийным болотом.
– Я боюсь, что в Нью-Йорке все станет по-другому. Тут не тот замкнутый мирок, что был у нас в Вермонте, – сказал он.
– Нет, все будет по-прежнему, – сказала она.
– Почему?
– Потому что мы прежние.
– Да. Когда я увидел тебя, моей первой мыслью было: «Ах, вот она, моя Соня!»
– Где ты был все это время? – спросила она.
– Прямо перед Нью-Йорком – в Цюрихе, навещал родных.
– В Цюрихе!
– Да. А ты что думала? Что мне некого навестить, что в моей жизни есть только маленькая босоногая индианка?
Какая-то дама вышла из здания со своим бульдогом, постояла, пока собака принюхивалась – всей мордой, потому что носа ей не досталось, – и сказала им:
– Вы красивая пара!
И снова они погрузились в свой личный мир. Илан, предчувствуя успех, мало кого к себе подпускал, в точности, как подметил Матиас; базис заоблачной славы, которую он себе запланировал, состоял в том, чтобы держаться в стороне от толпы. Иногда он ходил один повидаться с кем-то из прежних знакомых или из мира искусства. Возвращался расстроенный до тошноты.
– Зачем я пил? Я нервничал, мне было не по себе, я думал: «Дай хоть немного повеселюсь, может, мне станет проще», – но нет, они все глупцы. Это город банкиров, провинциальное местечко. Почему ты не предупредила меня, чтобы я не ходил, почему не напомнила мне?
И немало времени уходило на то, чтобы он отогрелся, утешился своими фотографиями, книгами, кассетами с фильмами и звукозаписями, вырезками из журналов, нужными, чтобы клеить коллажи, находками с блошиного рынка – игрушечной музыкальной шкатулкой, волчком – чтобы вернуть ему охоту работать над тем, что он сейчас писал. Пункты в перечне своего художнического инвентаря он приправлял эпитетами, навевавшими ассоциации с местами или эмоциями: «марена коричневая», «сенека», «терра росса» (глубокий розово-розовый с терракотовым оттенком), «японская белая», «капут-мортуум пурпурный». Некоторым краскам дал имена сам: «ураган на Юкатане», «бабушкин платок», «лиловая смерть отца». Мастерская его находилась в Митпэкинге, бывшем районе скотобоен; там, рассказывал он, грузовой лифт поднимает тебя к виду на город, который неустанно бурлит. Оттуда Нью-Йорк выглядит пока еще совершенно как во времена Эдварда Хоппера, не меньшего знатока священного света, чем старые мастера. Солнечный луч, задевший трубу красного кирпича, вызывает того же рода нестерпимый зуд, что и свет на «Мадонне с младенцем». Того рода зуд, что у читателя, вожделеющего писать.
– Отчего это на полотнах Хоппера все так одиноки и безутешны?
– Оттого, что таким он себя и чувствовал. Ничем больше не объяснить.
Сонино сердце было как полотно Хоппера. Ей еще предстояло дождаться, когда ее пригласят в мастерскую Илана.
Она держала в уме, что не следует слишком нахваливать других художников, когда по вечерам в пятницу и субботу они ходили в музеи, где Илан делал наброски и так подкрадывался к картинам, словно хотел пробраться в покой кухни Вермеера, нарушенный пришедшим письмом, в кошмарные сны Гойи на темы войны и старческой немощи, поближе к кровати Ван Гога, глядя на которую хоть рыдай: взрослый же дядька, и такая кровать убогая! Они рассматривали лес Кифера, насыщенный ужасом перед нацистским террором – лес это помнит, – и обитую изнутри бархатом шкатулку Корнелла с историей о балерине Тальони, которую русский разбойник с большой дороги заставил танцевать звездной ночью на расстеленной по снегу шкуре пантеры. (Подумать только: он, Корнелл, жил на Утопия-паркуэй во Флашинге, Квинс, со своей матерью; как представишь себе художников, которые бедны и живут со своими мамочками, – так и снова хочется плакать. Художнику трудно взрослеть, ему это не на пользу.) Еще там была мечта Магритта о доме, который сам мечтает о доме, и пустынная площадь де Кирико – вот приехал ты наконец после долгого путешествия, а сердце приклонить негде. Там были кружева Рембрандта и малабарский «Дождь» Ходжкина – путешествуя по Индии так же, как Илан по Мексике, он открыл, что эмоция столь сильна, что умаляет форму. Там была депрессия Ротко, помощней любого из кафедральных соборов, и мексиканский пейзаж Джорджии О'Кифф «Черная меса», внушающий мысль, что жизнь – это нечто между тобой и горами. Глядя на эти картины, никакой другой жизни не хочешь. А в зале импрессионистов: остатки завтрака на скатерти в пятнах солнца, жена в ванне, воскресенье в парке, – и снова в Сониной голове прозвучал голос кого-то там за окном, заглянувшего внутрь:Счастье – оно для других.
Шли часы, ноги у нее гудели, пальчики деревенели от ходьбы на высоких каблуках, в которых Илан предпочитал видеть ее на людях, но она не осмеливалась спросить, не пора ли им восвояси, пока охранники не выпроваживали их в холод осеннего вечера, после светлых залов казавшегося таким тревожным, таким необжитым! – и всегда они оказывались последними из посетителей, покидавших музей.
Потом они пили мартини в баре отеля «Алгонкин» на 59-й улице, и Соня сказала, что «Ночь спускается на равнины» – это тантрическая картина. Рациональная иерархия рухнула, как будто О'Кифф ушла под воду, а когда вынырнула, то увидела маленькое как большое, а большое – как маленькое. Увидела мир глазами черепа, валяющегося посередь пустыни. О'Кифф писала в одном письме, сказала Соня, что, путешествуя по Индии, она научилась доверять своим мечтам. Поверила, что все, все может сбыться. Илан, казалось, не слушал, рисуя Соню в блокноте, но он записал то, что она сказала: «После долгого путешествия тебе некуда приклонить сердце».
Они ужинали в ресторане, где подавали блюда из других эпох и нездешних мест: икру и устриц, артишоки, разобранные и переработанные до нежнейшей взвеси, лосося с лисичками в сливках. И нередко в этом мире консервативной роскоши Соня наблюдала другие пары, составленные из особей столь же различных между собой, как они с Иланом. Жутких стариков на несгибающихся ногах, в дорогих пальто и кашемировых шарфах, сопровождаемых спутниками моложе на два, три и даже четыре десятилетия. Белых
Закладка:
Официанты кланялись: «Добрый вечер, сэр. Добрый вечер, мадам». В магазинах на Мэдисон-авеню швейцары говорили: «Добрый день, сэр. Добрый день, мэм». В «Бергдорф-Гудман» Соня стояла на невысоком круглом подиуме, а продавцы подносили ей платья и пальто. Предлагали укоротить юбку или подшить рукава. Опускались на одно колено, надевали ей туфли. Илан купил Соне бирюзово-зеленый купальник в старомодном стиле, раздельный, с оборками, на случай, если они поедут в Портофино; старомодный бюстгальтер сливового шелка и трусики вроде шорт, достающие до пупка; приталенное платье ниже колен из малиновой шерсти; короткие сапожки из розовато-лиловой замши, нежной, как кролик, и сумочку в тон; старинную гранатовую брошь и бледно-сиреневое с длинным ворсом пальто по фигуре на замену тому горчичному, что Мари раздобыла на церковной благотворительной распродаже. Пальто было как живое, оно обтекло Соню сверху донизу. Продавщицы поздравили Илана: «Леди прекрасна!»
Соня взглянула на себя со стороны и поняла, что обратилась в мать Илана, когда та была молодой, только на этот раз источающей ему ласки и похвалу. Илан сказал: «Не двигайся, дорогая», – и сфотографировал ее своей «лейкой».
В тот день, когда они купили сиреневое пальто, магазин был пуст, потому что это был день экономического коллапса. Продавцы держались как ни в чем не бывало, словно дворецкие в разваливающемся особняке, тогда как маленький новостной экран в лифте показывал панику по всему миру, биржевых трейдеров, хватающихся за рты, рынки в апокалиптически свободном падении. Сбережения обнулялись, пенсионные фонды банкротились в считаные часы. Но крах не затронул Илана, потому что он был слишком богат, и никак не сказался на Соне, потому что она была слишком бедна.
На верхнем этаже универмага находилось кафе, откуда открывался такой свысока вид на Центральный парк, что город выглядел не как город, а как иллюстрация к самому себе. Они пили шампанское, глядя вниз, на колышущуюся, искрящуюся листву, и Соня, уверенная в своей необычной красоте, подчеркнутой новым платьем, сказала Илану:
– Знаешь ли ты, как тебе повезло, что я здесь? В эти месяцы, пока ты не звонил, я могла выйти замуж за внука полковника из Аллахабада.
– Кто такой?
– Внук друга моего деда. Дед спросил моего отца, мой отец сказал, почему бы и нет, из этого может что-то да получиться, и они начали выяснять, что по этому поводу думает парень.
Илан так хохотал, что задрыгал ногами:
– О, мне следует держать ухо востро! Знаю я, знаю такие истории. Вот что происходит, когда у тебя подруга-индианка – она съездит на недельку домой, повидаться с родными, а возвращается замужем.
Чем там дело-то кончилось с этим предложением? Соня поняла, что ей так и не рассказали, а она и не спрашивала. Ей и знать не хотелось, ей было все равно. Ее жизнь снова обрела интерес. Она сказала:
– Помнишь, ты остерегал меня, что не стоит писать о договорных браках? Я это усвоила и поняла, что мне лучше не соглашаться, иначе кончится тем, что я-таки напишу!
– А ты все еще пишешь?
– Пока нет ни цели, ни темы, но заметки я делаю.
– Разве я не говорил, что у тебя необычный склад ума? Я знаю, ты напишешь не то, что пишут все остальные. Я еще буду гордиться знакомством с тобой.
* * *
Посреди ночи включился верхний свет.
– Соня, пожалуйста, проснись. Мне одиноко.
– Я сплю, – сказала она.
– Соня, я ненавижу просыпаться посреди ночи. Это страшно, я нуждаюсь в общении.
– Я не могу пробиться наверх. Я глубоко в яме.
– Ого, но ты говоришь!
– Я говорю, но я далеко.
– Поговори со мной только об одном: меня тревожит моя затея.
– Какая затея?
– Не могу тебе рассказать. Ты украдешь мою мысль или проболтаешься кому-нибудь там в своей галерее, и они ее украдут. Соня, что-то меня начинают бесить эти картины в музее. Ты так распиналась про эту Джорджию О'Кифф! И с чего ты так на нее запала? Ее цветочки – сентиментальные картинки для календарей! Да любой тебе скажет, она пустышка.
* * *
– Соня, будь добра, проснись, пожалуйста, а? Скажи мне только одно: как ты думаешь, я прославлюсь? – В вопросе угроза, настойчивость, мольба.
– Слышала, в «Монд» была о тебе статья.
– Ха-ха, да как же. У меня аура человека, о котором знают только те, кто в курсе дела. Эта журналисточка, я ей понравился! Думаю, она верит, что однажды сможет похвастаться, что открыла меня, – и ты должен льстить таким людям, как бы убоги они ни были; а те, кто хвалит тебя больше всего, всегда самые убогие, мне пришлось закрыть на это глаза! – нет, я имею в виду поизвестней, чем «Монд»! – Сурово, как избалованный ребенок-деспот.
– Ну, почему бы и нет?
Илан рассмеялся.
– Ты смешная. В тебе есть простота, мне это нравится, я этим восхищаюсь. Да, почему бы и нет?
– Потому что, когда выбора нет, другого и быть не может.
Ввинчиваясь задом в ее мягкость, он велел:
– Обними меня!
* * *
Пробуждение:
– Соня, буду я знаменит?
Разнообразия ради:
– Хм, ну, может быть, в определенном избранном обществе.
– О, прости, в каком именно?
Распознав шутку, он давит смех.
– Третий мир и либералы.
– Нет, я хочу нравиться всем. Даже представителям первого мира, фашистам и Папе римскому – вот тогда я буду работать и работать, прямо рвать задницу. – Крепко держа ее, он был полон похвальных намерений. – В этом мире ты либо знаменит, либо никто.
– Ну почему же никто?
– Что ж, да, этот вопрос следует рассмотреть. Многие из нас больше не живут в сообществах, где тебя ценят только за то, что твоя семья известна на протяжении поколений, где все живут в одном месте. Тогда, если ты религиозен, это все меняет, потому что принадлежишь к народу с историей и верой, что позволяет тебе вписываться не только в настоящее, но также в прошлое и будущее. Но если у тебя нет дома, нет веры, нет общины, а семья рассеяна, безразлична к тебе или же тебя отторгает, ты один в этом большом мире. Если ты не знаменит, тебя и не существует.
Закладка:
Первоначальную трудность, заключавшуюся в том, что им не о чем говорить, они преодолели, остановившись на неисчерпаемой теме – на Илане. В обмен на свой злосчастный паспорт, на свою молодость и неопытность, на благо бесконечно ему потакать – Соня бесконечно ему потакала. Чем больше Илан говорил, тем значительней он становился; чем значительней он становился, тем счастливее он был; чем счастливее он был, тем уверенней и безопасней она себя чувствовала, словно мышь в чьем-то кармане. Он мог выйти из себя и вышвырнуть мышь из кармана, но потом всегда засовывал ее обратно, потому что всегда требовался кто-то, с кем можно поговорить. Нет смысла ни в славе, ни в существовании без того, чтобы не воззвать и не получить ответа. Хочешь известности – наколдуй себе публику, которая тебя любит.
* * *
– Соня, стоит мне написать картину под названием «Мама плывет»?
– Конечно, – откликнулась Соня. «Мама плывет»! Он впервые снизошел поделиться с ней сюжетом картины!
– Как ты думаешь, это стоящая идея?
– Конечно.
– Почему «конечно»?
– Даже название славное.
– Нет, пожалуй, вряд ли это мысль стоящая – подумаешь, мама плывет!
И пока он эту идею вертел так и сяк, Соня поняла, что должна крепко за нее ухватиться. И чем больше он критиканствует, тем крепче нужно держаться, тем продуманней и отточенней выкуется идея. И когда она наконец докажет свою жизнестойкость, Илан сможет начать работу. Это охватит миры, Мать-Пловчиха.
* * *
Среди ночи внезапно свет:
– Соня!
Соня разрыдалась.
– Что, перебор с нарциссизмом? – Он сказал это печально, как милый ребенок.
– Ты так много говоришь о себе, что я не могу думать даже во сне.
– Но мне это необходимо!
Илан расхаживал по комнате и, вглядываясь внутрь себя, механически перебирал в уме свои идеи. Он съел последнюю сливу и последний нектарин. Он съел гору орехов, оливок и хлеба, который отламывал от ковриги. Косточки и шкурки выплевывал, как будто это кожа и кости врагов. Открывал окно и осыпал улицу фисташковой скорлупой. Составлял списки знаменитостей и записывал даты, когда прославленные художники писали свои прославленные картины, силясь постичь магию, подобную каббале, и урвать волшебства судьбоносных чисел. Он показал их Соне.
Он показал ей темно-бордовые и зеленые блокноты, которые заказал в Каире, в магазине за мечетью Аль-Азхар, с его инициалами, вытисненными золотом на кожаных корешках. Он показал ей, что хранит все использованные тюбики с краской и кисти – они наберут ценность, когда он прославится. Он хранил всю свою старую обувь. Каждый день фотографировал свой рабочий стол и свое отражение в зеркале. Другим фотоаппаратом, который держал в студии, каждый день фотографировал картины, над которыми работал, только Соня никогда их не видела. Хранил каждый набросок, сделанный на салфетке. Хранил каждую квитанцию из парикмахерской, каждый список покупок, каждую визитную карточку и накладные на материалы для рисования, приобретенные в специальных магазинах во Флоренции и Киото. Если собрать столько, что хватит на музейную экспозицию, однажды может получиться музей. Он строил планы на вечность.
Такова была его рабочая жизнь. А домашняя была жизнью обедневшего, эксцентричного, скупого аристократа, у которого в итоге всегда оказывается полно денег. Скупой, эксцентричный, обедневший, богатый аристократ, битком напичканный суевериями, – ведь как еще объяснить сверхъестественную удачу своей семьи на протяжении многих веков, как верить, что удержишь ее?
Каждый вечер Илан глотал сырую дольку чеснока, отпугнуть вампиров. Верил, что употребление тыквенных семечек избавляет от глистов. Страшно боялся сквозняков, предпочитая позакрывать все окна и потеть внутри, и считал, что слишком часто вставать под душ нехорошо для здоровья. Бросал соль через плечо, чтобы отогнать злых духов. Никогда не проходил под приставной лестницей. Не сомневался, что шляпа на кровати, птица-падальщик на сухой ветке или раскрытый зонт в доме предвещают плохие вести. Подворовывал, с верой, что таким образом набирает энергию. Стащил книгу с коллажами Макса Эрнста из какой-то библиотеки, фарфоровую спаржу из дома одного финансиста, столовый серебряный прибор с гостиничной гравировкой из «Метрополя», мраморный шарик и глиняную фигурку акробата из неохраняемого провинциального музея в Мьянме.
Теперь после рабочего дня в галерее Соня не возвращалась больше в свою комнату возле военно-морской верфи.
– Посмотри, – шептал Илан ей на ухо. Раздевал ее и усаживал на стул перед зеркалом. Раскладывал на обеденном столе, наклонял над письменным. Уговаривал сесть на себя в одежде и без трусов.
Они занимались любовью перед зеркалом, уткнувшись в зеркало, порой несколько торопливых минут, порой часами; бывало, губами искали друг друга в темноте, бывало, любили истово и всерьез, бывало, по-детски невинно; иногда напоминали два механизма, слаженно работающие один против другого, разминая конечности и снимая напряжение рабочего дня, а также надсаду нью-йоркского метро и многолюдных улиц; иногда вели себя бесшабашно, как будто другой мог быть кем угодно, и порой именно незадавшаяся игра заставляла их хохотать. Он сделал так, что стыдиться она перестала. Фотографировал ее. Обнаженная, в зеркале, она была безусловно прекрасна.
– Ты похожа на пантеру, – повторял он. – Абсолютная смуглота, в глазах и волосах проблеск света, ни грамма лишнего веса, кончик носа подергивается. Я напишу картину «Соня-пантера».
Представлять себя пантерой приятней, чем человеком. Человеческий стыд ушел.
Однажды Илан застал ее за чтением «Анны Карениной». Она видела, как уголек в его глазах ожил.
– Каждая сцена в этой книге – картина, – сказал он. – Не читай, чтобы она не стала зеркалом нашей судьбы. Иначе проживешь жизнь, следуя этой книге, – и, кстати, в ней много жертв.
Соня вспомнила, что не следует раздражать его красотой, которую создали другие.
Глава 14
Илан отправился к мануальному терапевту по поводу внезапно острой боли в колене, и пока его не было, Соня сварила кастрюлю чечевичного супа: она знала, что Илан любит его, потому что такой суп готовила его няня, хотя его мать называла его «крестьянским». Ей хотелось, чтобы они смогли провести этот зимний вечер дома, чтобы он дал отдых своей ноге и съел что-нибудь привычное, успокаивающее. Отбросив легкое ноющее предчувствие, она оптимистично продолжила. Добавила имбиря, немного хлопьев чили и свежую кинзу.
Когда Илан вошел, прихрамывая, с тростью, что его раздражало: всегда злился, когда донимала немощь;
Закладка:
– Чем это пахнет?
– Я сварила суп.
– Да? – Он сел за свой рабочий стол. – Соня, – позвал он чуть погодя, – поди сюда.
– Что такое?
– Я не могу работать. Меня бесит запах. Выводит из равновесия.
Она принесла ложку.
– Ты просто попробуй. Нужно попробовать, прежде чем говорить, нравится или нет.
Он закрыл глаза и проглотил.
– А! – Открыл глаза и вскочил, выронив ложку. – Что это? Там что-то, чего я не узнаю, и мне это не нравится. Я не знаю, что это такое. Что это? Я не могу это есть!
– В нем почти ничего нет. Соль, имбирь.
– Имбирь? Но я ненавижу имбирь. Послушай, не делай этого. Зачем ты так делаешь? Ты все портишь!
– Но ты ешь имбирь. На днях ел, немного. – Он заказал в ресторане черную треску, тушеную в имбирном бульоне.
– Но не двадцать же фунтов!
– Ну, посмотри на это с другой стороны, – сказала она, пытаясь исправить ситуацию. – Никто не хочет тебя отравить.
– Откуда ты знаешь?
– Здесь никого нет.
– Здесь ты.
Она вышла из комнаты.
– Соня? Ты можешь войти. Я вылил твое индийское блюдо в окно.
– На тротуар?
– На гинкго. Это дерево вечно воняет, я ему отплатил.
Илан крепко прижал ее к себе и мокрыми поцелуями осыпал лицо.
– Все, я уже в порядке. Я расстроился, да, но поскольку я очень тебя люблю, я смог это откинуть.
В тот раз он впервые сказал ей «люблю», что наполнило ее радостью. И она, в свой черед, подумала: «Я не взвилась и не рассердилась, значит, я тоже люблю этого человека».
– Вот видишь, – сказал он, – если ты подчинишься мне в первые же минуты кризиса, я тоже смогу успокоиться. Послушай, теперь все в порядке. Мы ладим, мы учимся, ты не стала со мной спорить, так что я тоже могу успокоиться и быть великодушным.
* * *
Илан смотрел фильмы на бобинах из коробок, один за другим. Его родители по очереди снимали на пленочную камеру, которую купил отец. Соня увидела мать Илана в купальнике с оборками, улыбающуюся, машущую рукой, с громким всплеском прыгающую в Средиземное море.
– А твоя мама не хотела бы познакомиться с твоей девушкой? – отважилась Соня однажды.
– Не спрашивай меня об этом.
– Почему?
– Ты же знаешь, какие у меня с мамочкой отношения.
– Но ты все-таки навещаешь ее?
– Да, она моя мать, но я не могу не видеть, что человек она недалекий и расистка. Она не увидит в тебе очаровательную, образованную девушку. Она решит, что ты нищенка из бывших колоний, судя по твоему платью, прическе, макияжу и туфлям, – на все это, дорогая моя, ты, надо сказать, обращаешь мало внимания. Между тем женщинам стоит обращать. Ухоженная женщина притягательна и загадочна.
– Расистка?!
– Ну, если б ты была парижанкой, она бы захотела с тобой познакомиться. Я же говорю, она сноб. Покупает дешевые таблоиды, которые следят за королевскими семьями. Впрочем, она в любом случае в Цюрихе, так что это значения не имеет. Играет в бридж и считает себя современной, потому что одна из ее служанок – мусульманка в платке. И если кто-нибудь скажет что-то о мусульманах, она ответит: «Но Фатима – замечательная женщина, надежная и честная. Я бы доверила ей свою жизнь».
Его мать сняла на пленку, как отец Илана ведет «порш» с опущенным верхом. Вот они на Капри, вот на Голливудских холмах. У отца тонкие усики и сигара; он квакал автомобильным гудком.
– Каким был твой отец?
– Плейбой. Никакой дисциплины, никогда не отказывал себе в удовольствиях, считал себя бонвиваном, бесконечно менял любовниц. И дед был таким же.
– Откуда они брали время на это, если управляли судоходной империей? – спросила Соня.
– Для таких, как они, дорогая моя, время растягивается, они живут двойной и тройной жизнью. Дважды в день ужинают: один раз с женой, другой – с любовницей, но при том остаются поджары. И от того, что ходят по натянутому канату, обладают особенной остротой ума. Удаль делает их шустрыми и находчивыми, глаза их сияют, они как бы молча говорят миру: «Победа за мной!»
– А разве твои мама и бабушка не обижались на них?
– М-мм? – пыхнул Илан маленькой курительной трубкой с марихуаной. Трубку в виде стеклянной какашки он купил в магазине на Четвертой Западной улице. – Мама и бабушка вели себя как все женщины, которых я знал в детстве. Советовали друг дружке относиться к этому философски; как иначе, ведь это в порядке вещей, что богатые мужья заводят романы на стороне. На публике они, чтобы сохранить самоуважение, держались так, словно печалей не знают, а некоторые даже заходили так далеко, что гордились мужской силой своих супругов. И, между тем, делились опытом, как обратить ситуацию себе на пользу. Они понимали, что должны позаботиться о будущем в финансовом плане и побыстрей завладеть имуществом, перевести банковские счета, пока не стало слишком поздно. Ведь мужчины чувствуют себя виноватыми лишь недолго, только в тот момент, когда неприглядная связь вышла наружу и все плачут: жена, бабушка, дети, судомойки и повара, собаки и кошки – ты же читала «Анну Каренину»? – но к концу недели отыскивают основания себя оправдать и становятся неуступчивы. И тут этот короткий промежуток, когда можно воспользоваться преимуществом, истекает. Когда мой отец перевел на имя матери еще одну квартиру, на самом деле вот как раз эту квартиру в Нью-Йорке, он обиделся и ушел навсегда.
– Ты, должно быть, злился на него?
– Чем больше я скучал по нему, тем больше любил.
– Разве тебе маму было не жалко?
– Она сделалась озлобленной, нетерпимой. Устраивала сцены, впадала в ярость. Я напоминал ей отца. Я стал меньше ее любить.
– Мой отец никогда не обманывает, – гордо произнесла Соня.
– Ты что думаешь, он один ездит по греческим островам?
Соня как-то сказала ему, что Папины вояжи в одиночку служили пружиной семейных ссор.
– Мама обвинила его в том, что он не берет нас с собой и тратит все на себя. А он сказал, что он один зарабатывает и не в состоянии взять с собой нас двоих, так что только справедливо, если время от времени он позволит себе немного себя побаловать.
– А это можно, поехать на греческие острова одному? На Санторини, на Родос? На Наксос и Паксос?
– А почему ж нет?
– Ничего веселого в том, чтобы ехать на курорт одному. Ковылять по гальке, входя в море, отмахиваться от ос, роющих дырки в рыбе, которую тебе на
Закладка:
– Мой Папа и в Италию тоже ездил один.
Илан сделал безучастное лицо, как будто решил не лишать кого-то невинности.
– Ну, не все же такие, как твой отец! – сказала она.
Папа так высоко ставил Соню, что не изменял Маме, потому что рикошетом это ударило бы и по дочке. Хотя, кто знает, возможно, на деле совсем не в этом крылась причина того, что Папа Маме не изменял. Возможно, он просто не мог ослабить хватку, которой намертво в Маму вцепился, но Соня дело понимала именно так. Потому что, когда кто-то предает своего супруга, он также предает и свою дочь, и всю маленькую домашнюю жизнь: доверчивую собаку, кошку с повадками кинозвезды, комнатное растение, выпустившее новый лист, недоеденный овощной суп, изношенные носки, обмылок, прилипший к новому куску мыла. Предает все эти существа и все эти предметы, которые понятия не имеют, что над ними посмеялись, что их жизнь совсем не такая, какой они ее себе представляют. И, в конце концов, предателю остается только презирать такую наивность.
– А вот что, если ты такой же, как твой отец? – спросила Соня.
– Неужели ты думаешь, я так просто от тебя откажусь? Я люблю тебя всю. – Он вгрызся в яблоко. – Даже твои странные пальцы, даже твой кривой на ноге мизинец. Даже вспышки твоего темперамента тоже люблю.
– Вспышки?!
– Да, дорогая, у тебя темперамент. Не думай, что я этого не замечаю.
Он подошел к холодильнику.
– Разве яблок больше нет?
– Я их не ела, – коротко сказала она, расстроенная тем, что услышала.
– Тогда где же они?
– Ты, должно быть, последнее съел.
– Что ты сказала?
– Я сказала, что не ела яблок, так что, должно быть, их съел ты. Ты же знаешь, что не замечаешь, как раз – и съел.
– Не перечь мне, – сказал он.
– Я не перечу. Я констатирую факт. Когда ты работаешь и куришь травку, ты съедаешь все, что в буфете, и все, что в холодильнике.
– Не спорь со мной. Рассержусь, – сказал он и, уйдя в дальнюю комнату, закрыл за собой дверь.
Минут двадцать спустя он эту дверь открыл:
– Я всего-то прошу, что яблоко. Неужели это так много?
– Но я покупаю яблоки, – упрямо сказала Соня.
Это был предмет ее гордости, то, что свой небольшой заработок она тратила на продукты. Заходила то на один, то на другой из соседних дорогих рынков, похожих на бутики, где каждый плод выложен в отдельной сетчатой колыбельке и благоговейно подсвечен. Покупала твердые европейские сыры пещерной выдержки из тех, что особо предпочитал Илан, и деревенский хлеб, который ему нравился. Покупала яблоки, морковь, помидорки черри, созревшие на ветке, и горьковатую салатную зелень, именно ту, что любил Илан, а также белое с кислинкой вино, хозяйственное мыло, туалетную бумагу, миндальное масло и пакеты для мусора. Горничную, которая всюду совала свой нос, Илан уволил, поэтому Соня взяла на себя хозяйственные заботы: мыла посуду, мела пол, меняла постельное белье и стирала одежду.
Она не брала в голову, что Илан не слишком старательно чистит зубы, оставляла за скобками то, что одежда у него в пятнах, и то, что его белье, прежде чем постирать, приходилось замачивать в отбеливателе, не заострялась на том, что он оставляет за собой грязь в туалете, а ведь именно она чистила унитаз щеткой. И поскольку нечистоплотность и неряшество не вызывали у нее отвращения, оставалось опять заподозрить, не кроется ли за этим любовь.
* * *
Месяц спустя Илан съел последнюю морковку. Он лег в постель. Он встал с постели. Он вышел из спальни в гостиную и оттуда прокричал Соне, которая уже улеглась:
– Не принимай больше горячий душ, слышишь? От пара у меня стресс. Воздух слишком горячий и разреженный, в нем слишком много частиц, дышать нечем.
Соня промолчала. Холодный душ зимой?
– Иди сюда и ложись тут на диване, – сказал Илан, – а я буду на кровати. Это ты плохо себя вела.
– Давай поговорим, – сказала Соня.
– Иди сюда.
– Я буду говорить отсюда.
– Я несчастлив.
– Я тоже.
– Тогда давай расстанемся.
– Хорошо, – сказала она таким голосом, будто уже засыпает.
Стон боли и гнева. Он вскочил и зажег весь свет.
– Выйди сюда и извинись.
– Я боюсь, что, если я это сделаю, – сказала она, чуть помолчав, – ты вбежишь в спальню, запрешь дверь, прыгнешь в постель и заснешь.
Тишина. Затем она услышала, что он тихонько смеется. В конце концов он вернулся, забрался под пуховое одеяло и заснул рядом с ней. На следующее утро, когда она вышла, он, уже на ногах, пил кофе.
– Ты слышала тигров прошлой ночью? – И показал ей, что нарисовал, пока они сражались. Остров, тропическая зелень, обрамленная мечтательной синевой. Видение счастья.
– Почему мы ссоримся? Я хочу быть здесь, с тобой.
Снаружи с верховьев реки принесся шквал, и деревья в Риверсайд-парке покрылись льдом.
* * *
Затем Илан доел остатки фисташек.
Он ушел в спальню и закрыл дверь.
Соня села на стул.
Он открыл дверь.
– Кто каждый вечер водит тебя на шикарные ужины? Кто нашел тебе работу в Нью-Йорке? Ты въехала сюда без приглашения, и что взамен? Я тут единственный, кто работает, прилагает усилия и рвет задницу. Все, о чем я прошу, – это чтобы дома всегда имелись яблоки, морковь и фисташки. Это что, слишком много?
Она въехала без приглашения? Это правда, он ей помог. Если бы не он, у нее не было бы ни работы, ни визы на пребывание в Штатах. И все же ее охватил гнев. Наверное, Илан прав, сказав, что у нее темперамент.
Он снова закрыл дверь, а потом снова открыл.
– Соня! Ты слышишь, что должна подчиняться? – И медленно, зловещим голосом повторил: – Под-чи-нять-ся. Или я рассержусь, и мы разойдемся. – Из его ноздрей вырвались две струйки марихуаны. – Подойди сюда, встань на колени и поклянись, что будешь под-чи-нять-ся.
И тут Соня, несмотря на все свои усилия подавить ярость, несмотря на свой страх, взорвалась:
– Ну ты выродок! Ты говнюк!
– Что ты сказала?!
– Ты говнюк и выродок! Вот что!
Он впал в безумство. Разбил чайник и кофейник, снес ряд стаканов, смел ряд чашек, расколотил стопку тарелок, порвал ее шелковый шарф, кокнул мисочку с рисунком горы Фудзи, в которой
Закладка:
– Или ты приберешь все это, а потом встанешь на колени и извинишься, или же пошла вон отсюда.
Застыв на месте, Соня продолжала сидеть, себе не веря, что терпит такое унижение, злясь на себя и на него, страшась остаться, но также страшась уйти. Стены в щербинах и пятнах от чая, плитка на полу в сколах, всюду битый фарфор. С соседних крыш баки для воды на паучьих ножках заглядывали в окно, как близкие друзья, которые на ее стороне, словно герои старомодной научной фантастики. Буксирный катерок, похожий на уточку, которой такое по силам, карабкался вверх по реке между рваными замерзшими берегами. С верой, что честь и трудолюбие все преодолеют. Не удержаться от слез при мысли о его забитом, отважном сердечке.
Илан открыл дверь спальни.
– Ты все еще здесь?
– Три часа ночи. Как я пойду?
– А почему нет? Человек говорит тебе уйти из его дома, а ты не идешь? У тебя что, совсем нет стыда, ты что, бесстыжая, да? Неужели не знаешь, что когда тебе говорят «пошла на фиг вон», так и надо пойти на фиг вон? Неужели непонятно? Такой ведь простой язык… Пошла на фиг, пошла на фиг отсюда… ВСЕ, ВСЕ, УБИРАЙСЯ! И теперь я буду трахать других девушек, ты меня слышишь? ПОШЛА ВОН! И отныне я буду трахать других!
Она встала, вышла из квартиры прямо в экстравагантный лифт, спустилась и поплелась к Бродвею в своем абсурдном, на заказ сшитом платье в обсос, в абсурдных на каблучищах туфлях. Резкий ветер, усиленный небоскребами, хлестал ее в шею, а на улице пусто и тихо, если не брать в расчет беспечальную семейку крыс, шурующих в мусорных баках. По пустынной улице ползло одинокое такси, водитель навалился на руль. «В дерьмовый Дамбо?»
В съемной квартирке Соню придавило печалью и невесомостью пустоты. Тяжесть мешала ей двигаться, от пустоты тошнило. Вызвала рвоту – вышла только едкая пена, похожая на лягушачью икру. Посмотрелась в зеркало, но в отражении себя не признала. Между ним и ею внедрились несчастье и ссора с Иланом.
Она вспомнила про дедов амулет, достала его, расстегнула застежку, и пустой, расколотый лик демона уставился в ее пустое, расколотое лицо; ну, хотя бы кто-то ее признал. В этот миг мысль о вечной невозместимой пустоте приносила успокоение. «Бадал-Баба, Бхут-Баба, Бхут-Баба, Бхут-Биби, – взмолилась она, – преврати меня в призрака!» Бадал-Баба принимал иногда облик призрака, а иногда – женщины, зверя, облака. Она легла спать, положив амулет под матрас. Сила Бадала-Бабы заключалась также и в том, что он калечил людей.
Три дня спустя позвонил Илан.
– О, спасибо, что ты взяла трубку. Я одинок и жалок, – сказал он.
– Мне тоже плохо, – сказала она.
– Так почему же ты не приходишь? – Он чуть не плакал. – О, это все так печально. Ты всегда говоришь, тебе нужно то, ты хочешь это. Все женщины начинают требовать и становятся охотницами за деньгами.
– Ты что, когда-нибудь замечал, что в миске с мелочью недостает доллара?
– Нет, но у тебя более высокие амбиции. Все чего-то от меня хотят. Никто меня не любит. Никто мне не помогает.
– Но ведь это ты обвинил меня несправедливо, – сказала она.
– В каком смысле? А-а-а! Я уже сказал, что сожалею, но ведь и ты провоцировала меня. Ты что, хочешь еще больше меня наказать?
– Нет. Я не буду тебя наказывать. В конце концов, я тоже погорячилась.
– Немного горячности я могу от тебя стерпеть, дорогая.
Таким образом, после его извинений за ложные обвинения в том, что она покупала недостаточно яблок, моркови и фисташек, и справедливые обвинения в том, что она принимала горячий душ и готовила чечевичный суп, они помирились, и после примирения Соня извинилась за свой протест. Сделав это, она испытала две противоречивые эмоции: горечь из-за того, что отчасти взяла на себя ответственность за их ссору, и облегчение от того, что они больше не ссорятся. Они посмотрели документальный фильм про Эдварда Мунка, который пережил, кажется, все мыслимые невзгоды, что их подбодрило. Блестящее искусство и насыщенная жизнь, несомненно, проистекают из несчастья, и неважно, что психологи утверждают, что обратное может быть в равной степени верно, что психическая стабильность и общая удовлетворенность жизнью с тем же успехом содействуют творческому процессу. Илан и Соня смотрели фильм, сидя в двух креслах и держась за руки. «Почему это фильмы о художниках никуда не годятся? Все до единого. Никто в точку не попадает».
Илан крепко обнимал ее всю ночь, когда они наконец заснули в изнеможении, и Соня пальцами ног обхватила его лодыжку, и пальцы рук они тоже переплели.
Искусство – это то, с помощью чего выбираешься из пропасти после того, как одичал и оскотинился. Нужно зацепиться за что-то и перекроить себя с изнанки на лицо. Вот почему так важно жить в цивилизации, предлагающей театры, оперные и драматические, филармонии, кинофестивали, кафе и парки с журнальными киосками и скамейками, на которых можно посидеть почитать газету. Важно жить в городе, где можно сходить в музей страны, которой больше не существует, или на лекцию о яркой культуре многоквартирных домов, или в еврейский культурный центр на 92-й улице, послушать великого пианиста, который чудесным образом еще жив, с репертуаром, выражающим душевные страдания, или посмотреть фильм об иранском дорожном рабочем, переживающем экзистенциальный кризис. Важно жить там, где можно включить радио и прослушать краткий обзор военных преступлений по всему миру, за которым последует часовая беседа с ирландским поэтом о влиянии его веры на его творчество. Такое перенастраивает на спокойный и рациональный лад.
И еще важно смотреть картины. Они сходили на выставку художника Моранди, которого переоткрыли заново. Его раковины и бутылки торжественны, строги и высоконравственны. Они противоположны деньгам, и войне, и времени, прущему вперед без оглядки. Как пустая бутылка вмещает в себя так много? Как пустая бутылка может хранить чью-то совесть?
Илан сказал:
– Я открою тебе секрет, если ты никому не скажешь. Тут есть гуманность, есть демократизм – и я это позаимствовал! Когда-нибудь я стану знаменитей Моранди и буду выглядеть скромным, даже будучи совершенно бесстыдным.
На табличке Соня прочла, что Моранди, холостяк, до самой своей смерти скромно жил с тремя незамужними сестрами – Анной, Диной и Марией-Терезой – в квартире на виа Фондацца в Болонье. Это вызывало симпатию. Тишина, исходившая от его картин, напомнила Соне Мамино имение «Облачный коттедж», ветшающее
Закладка:
– Моя Мама совсем как бутылка Моранди. Вот те же эмоции, когда я смотрю на нее.
Соня скучала по матери. Та не доверялась богатству, не почитала славу. Она знала, что художник по натуре увертлив, что искусство занятие скользкое, что художник идет за тьмой, пока тьма не придет за ним. Куда сгинул ее отец, Зигфрид Барбье? Мама так и не знала куда, и, конечно же, ей не хотелось, чтобы узнала Соня.
* * *
В феврале Соня получила известие от Мари, своей бывшей начальницы из библиотеки колледжа Хьюитт, которая сообщала, что они с Коулом приедут в Нью-Йорк на свадьбу Элис Ву.
– Мари приезжает в Нью-Йорк, – сказала Соня Илану.
Соня работала с Элис в библиотеке, когда Элис была старшекурсницей, а Соня – на первом курсе, и Элис великодушно пригласила Соню на свою свадьбу, возможно, затем, чтобы Соня составила компанию Мари и Коулу, которых ужасало пребывание в городе, где в любой момент может стрястись все что угодно. Элис выходила замуж за аспиранта, который тоже работал над докторской в исследовательской лаборатории, где они вместе вывели бактерию, устойчивую к антибиотикам, что нашло применение при разработке антибиотиков следующего поколения.
– Некрасивая она, твоя Мари. – Илан помнил ее по Хьюитту.
– Нет, она красива. По-своему.
– Это значит, что она уродина, дорогая, – усмехнулся Илан. К непривлекательности женщин постарше он способен был отнестись с юмором.
– Она выглядит на свой возраст. Вот представь, что у тебя подружка твоего возраста!
Лист салата выпал у него изо рта, будто она прострелила его насквозь.
– Ух, страшно!
– Ты намного старше меня.
– Ты навязываешь мне чувство неуверенности в себе. Ты пытаешься унизить меня, чтобы захватить больше власти. У меня были девушки куда моложе тебя!
Соню это заявление ошарашило, но она решила пропустить его мимо ушей, потому что они не могли позволить себе новую ссору.
– Ну, в любом случае, внешность Мари – не ее вина.
– Это да, – мрачно признал он. – И не имеет значения, как выглядят родители, гарантии никогда нет. Мой дядя и его жена красивые, но моя кузина просто уродка.
– Это та, о которой ты говорил, что она похожа на цыганку, в то время как остальные в семье на вид вполне европейцы?
Выйдя после душа, Илан позвал:
– Соня!
– Да?
– Ты все упрощаешь и сваливаешь в одну кучу, и все прислушаются к примитивным, сваленным в кучу глупостям, так что, если ты говоришь их, за тобой власть. Потому что, если я сказал, что дочь моего дяди похожа на смуглую цыганку, а моя мать – на европейку, и что моя мать красива, а моя кузина уродлива, это не значит, что я считаю цыган уродливыми, а европейцев красивыми. Ты глупишь! Человек может быть уродливым цыганом или красивой цыганкой.
– Но ты сам говорил, что твоя мать расистка и не захочет знаться со мной, потому что я индианка, а вот если бы я была парижанкой, познакомилась бы охотно.
Илан, который уже вернулся в ванную, чтобы почистить зубы, не дочистив, с полным ртом пены, вышел и плюнул Соне в лицо.
Спускаясь на лифте и дожидаясь такси, Соня знала, что Илан примет снотворное и заснет мертвым сном, а потом проснется и возьмется за кисть. А она лишится сна на несколько дней, ее желудок и сердце будут ныть от горя, и она не сможет ни есть, ни думать.
Глава 15
Венчалась Элис Ву во второй половине дня в церкви в Коббл-Хилл, а затем следовал банкет в ресторане «Золотой единорог» в Чайнатауне. Соня весь день прибиралась, чтобы квартира выглядела более обжитой, потому что, когда Илан оставался один даже на вечер, жизнь в ней потухала и водворялись запущенность и заброшенность. Она пообещала Илану, что к девяти непременно вернется, чтобы провести с ним час или два перед сном.
– Что, если я тоже пойду, вдруг это интересно?
– Но тогда тебе придется говорить с Мари, ты ей сообщишь, что народ собрался простоватый и неинтересный и раскричишься посреди свадьбы, что твой завтрашний день убит на фиг.
– Понял-понял, – с задумчивым видом проговорил он.
Соня, прибыв в симпатичную церковь из красного кирпича, была счастлива вновь повидать Мари и Коула, но церемония подзадержалась, и банкет в Чайнатауне начался часа на два позже назначенного. Молодоженам и их гостям хотелось продлить празднование, а Соня молилась, чтобы оно поскорее закончилось. Она старалась сохранять спокойствие, но паника побеждала. Соня вся извертелась на стуле, ломая пальцы.
– В чем дело? Ты сама не своя, – сказала Мари.
– Я опаздываю. Меня Илан ждет.
– Но ведь тебе дозволяется вечерком сходить куда-то с друзьями, не так ли?
– Так, – сказала она, хотя это была неправда.
Правдой было то, в чем признаться Мари она не могла: по мере того как их ссоры делались все примитивней и злее, Илан и Соня становились осторожней, расчетливей и все больше зависели друг от друга. Когда кто-то считает вас недочеловеком и в любой момент может распространить это мнение, сообщив другим, что вы на самом деле вампир, вам приходится проявлять к нему больше внимания, больше заботы. И после того, как вы изувечите друг друга, то, что у вас оторвано, достается вашему боевому партнеру; и если вы не пребываете постоянно рядом с хранителем, потребителем ваших жизненно важных органов, вашего разума, вашего сердца, то просто перестаете существовать.
На сцене была Элис в красном китайском платье «ципао», гости постукивали палочками по бокалам, требуя, чтобы жених и невеста поцеловались. Они сыграли в уморительно смешную игру на плодовитость, с яйцом, которое каталось вверх-вниз по брюкам жениха. Как странно, что люди женятся; невозможно представить, чтобы они с Иланом поженились в толпе друзей, которые бы их шумно подбадривали. Этот вечер никак не соотносился с ее жизнью.
– Мне нужно идти! – воскликнула она, на что Мари сказала:
– Останься, Соня, мы так давно тебя не видели, и потом, мы пока что попробовали только два блюда, а их, по-моему, еще девять или десять, включая утку по-пекински.
Соня осталась, но расклеилась на глазах. Обнаружила, что не может пользоваться палочками для еды: так дрожат, что не донести их до рта. В конце концов, она сказала, что пойдет в туалет, а сама побежала позвонить Илану из автомата. Он поведал ей самым тихим своим, самым несчастным голосом, что поел в уличной фалафельнице, потому что никакого настроя сидеть одному
Закладка:
– Где ты сейчас? – нежно спросил он.
– Все задерживается, они начали с опозданием и…
– Что же ты не взяла меня с собой? Я бы мог тихонько сидеть рядом. Я так сильно тебя люблю.
– Я побуду еще недолго?
– А-а-а, только не говори мне, что ты задержишься! – Его тон изменился. – Ты обещала, я тебя жду!
Ее трясло, когда она вернулась к столу.
– Мне нужно идти, Мари. Я больше не могу.
Не заметив, что палантин из бенаресского шелка соскользнул с плеч, она выбежала вон. Ресторан в несколько этажей, и на каждом отдельный банкет. Лифт то и дело останавливался, и толпы людей выходили из него и входили, придерживая двери открытыми, пока не подтянутся те, кто замешкался. «Побыстрей, – думала Соня. – Побыстрей же, поторопитесь!» Но поторапливаться никто не хотел.
Мари, в длинной юбке и в туфельках на маленьком каблучке, размахивая серебристым Сониным палантином, без пальто побежала за ней по улице. Коул, пыхтя в неудобном костюме, следовал за Мари. Соня, кстати, раньше отметила, что, когда Мари пошла в дамскую комнату, Коул проследил за ней взглядом, убедиться, что она дорогу нашла.
– Я посажу тебя в такси! – кричала ей вслед Мари.
– Со мной все в порядке, возвращайтесь, возвращайтесь, – отмахивалась от них Соня.
Чайнатаун – такое место, там могут заблудиться даже ньюйоркцы; Соня вышла к широкому въезду на Манхэттенский мост, где сходятся потоки многих дорог. Мари настигла ее, сказала:
– Остановись, – и обняла Соню. – Он вообще понимает хотя бы, этот человек, что он с тобой делает? Если да, то прощения ему нет.
Объятие Мари было Соне неприятно. И сама Мари тоже стала ей неприятна, потому что видела ее ужас. Соня сказала:
– Я думаю, он психически нездоров.
– Ну, это совершенно очевидно, – сказала Мари, – но отчего же тогда он не на лекарствах?
Наконец подъехало такси. Соня вскочила в него, в слезах от страха. Водитель присмотрелся к ней в зеркало заднего вида.
– Вам столько же лет, сколько моей дочери. О чем вы плачете?
– Я опаздываю, и мой парень злится. Я боюсь и ехать к нему, и не ехать.
– Раз он вызывает такой страх, возвращаться не стоит. Лучше поехать к родне или к подруге. Может, отвезти вас куда-то еще?
Соня все всхлипывала.
– Послушайте, я могу отвезти вас к себе, у меня там жена и дочь. Они о вас позаботятся.
От этих слов она только сильней разревелась.
Повернув ключ, она открыла дверь в темную квартиру. Свет всюду выключен, а у Илана на глазах маска. Он принял снотворное и был почти мертв, только шумно дышал. Когда она потрясла его, он невнятно пробормотал:
– Мое счастье стало зависеть от тебя. Тебе, наверное, жутковато будет об этом узнать, но пока тебя не было, я подумал: что, если я просто закончу этот день? Я так сильно скучал по тебе.
Она сидела в затемненной комнате с Иланом, накачанным препаратами, вокруг грязь и хаос, кассеты с порнухой, в воздухе запах марихуаны. Слушала дыхание Илана, время входило и выходило, входило и выходило, безразличное и зловещее, как часы.
* * *
– Ты неважно выглядишь,хабиби, – сказал Сами, который в Алеппо был фармацевтом, а теперь держал маленький продуктовый поблизости от «Дамбо-Лелуп». – Что с тобой?
– Ты не сосредоточена на работе, – сказала Лала. – Ты опаздываешь и думаешь неизвестно о чем. Что случилось?
– Почему она не уйдет от Илана? – шепнул Коул жене, а Соня это услышала. – Может, нам стоит с ней поговорить?
– Почему ты такое терпишь? – успела спросить Мари до того, как Соня захлопнула дверцу такси перед самым ее лицом.
Почему? Потому что нужно быть личностью, чтобы собраться с силами и уйти, и разве они не заметили, что Соня больше не личность, что она вся из страха? Ни одной своей мысли не может додумать до конца. И не может призвать на помощь родителей, потому что не рассказывала им об Илане, и при каждом телефонном звонке чувствует себя обманщицей, и каждый звонок грозит разрушить тот хрупкий кокон, в котором она обитает. Ба, Дададжи и Мина Фой так далеки на своей веранде в Аллахабаде, до того не в теме, каково ей живется в Нью-Йорке, что она забыла о них, как будто сама их выдумала.
И – сколь жестокосердой сделала ее эта несчастная любовь! – когда как-то вечером отец сообщил ей, что Ба умерла, известие не поразило ее. Она не охнула внутренне. Не представила себе сцену бабушкиной кончины, не попыталась ее прочувствовать. Не взяла паузу, не приостановилась, чтобы почтить память. Не зажгла в сумерках свечу, не попросила молитвой, чтобы дух Ба освободился – Ба, птички-сороки, зыркающей и зоркой, звенящей в складках нижней юбки ключами, посверкивающей брильянтиками в ушах и в носу. Не смогла Соня найти в себе чувств по поводу Ба, потому что Илан отгородил ее от всего мира. Однако же, говоря в тот вечер с отцом, она горько плакала, и отец знать не знал, что не по Ба она горюет, а по себе.
Глава 16
И снова, как проделывала она многажды уж немало лет, Ба поднялась с раскисших простыней, крахмал с которых размыло ночной испариной Дададжи, просунула руку под штопаную москитную сетку, включила медную лампу и в тусклом ее накале, примерно равном пламени одной свечки, свесила ноги, ухватясь за веретенообразный столбик полога, и сошла со своей стороны высокой кровати. Открыла гардероб и занялась укладкой в дорожную сумку нижней юбки, трусиков, носового платка, зубной щетки и скребка для языка.
– Далеко собралась? – в который раз спросил Дададжи, садясь и наблюдая всю сцену полосками сквозь рубец на сетчатке.
– В Рангун.
– Зачем?
– Я должна.
– Но зачем?
– Умереть!
– Почему там?
– Там мой дом.
– Твой домздесь.
– Тогда принеси мне мои туфли. Я выйду на улицу и проверю, что нет, это совсем не мой дом.
Дададжи, ухватившись за столбик кровати со своей стороны, свесился и попытался выхватить у нее сумку, а саму затянуть обратно в кровать, но она воспротивилась, выказав физическую силу, которой на деле у нее не было.
– Твоего дома там больше нет. – Он повысил голос, чтобы до нее докричаться. – У страны другое название. У города другое название. Тебе нужны паспорт и виза[20].
Эти громкие, простые фразы прозвучали жестоко. Ба растерялась. Она не помнила настоящего; она помнила только прошлое, и ей очень туда хотелось.
– Но я родилась в Рангуне.
– Еще темно. Ты заблудишься, не найдешь дороги.
Закладка:
Эта логика убедила ее. Именно так был утрачен бирманский рубин, в суматохе отъезда, в ночном странствии по разбойным дорогам. Ба страстно желала воссоединиться с пропавшим сокровищем, которое осталось лежать за горизонтом нынешней жизни. Она забралась обратно в постель и поспешила выключить лампу, заметив, что на ее свет, шумно мельтеша крылышками, летит мохнатый ночной мотылек. Он, этот мотылек, весь вечер гонялся за светом; следовал за Ба и Дададжи из гостиной в столовую, а затем в спальню. Они торопились захлопнуть перед ним дверь, но возраст им помешал, не успели: он уже метался вверх-вниз над постелью, и стало ясно, что он проведет с ними ночь, время от времени просыпаясь от света грузовика, лампочки в ванной или луны – и, прежде чем рассветет, чего доброго, потонет в одном из стаканов с водой. Вокруг вечно роились насекомые, и никто никогда не делал глотка воды в темноте из страха, что какой-нибудь жучок либо скребется там, выбираясь наружу, либо болтается на глубине.
Незадолго до рассвета Дададжи снова проснулся, на этот раз от тягостной тишины рядом, и, включив двойную лампу, увидел, что его жена-птица, с которой он прожил шестьдесят семь лет, все-таки вылетела из курятника на Каделл-роуд. Он убедился в том, что дыхание и сердцебиение прекратились. Снова ухватившись за столбик кровати, он сошел вниз. Распахивая высокие, узкие, почти алтарные двери, которые вели сразу из комнаты в комнату, потому что в доме не было коридоров и всегда наличествовала опасность невзначай нарушить чье-то уединение, прошел на кухню, где никогда больше Ба не удовлетворить ни своих подозрений, ни тайной надежды подловить повара на том, что он сует в рот кусочек хозяйской баранины, и не застукать дочку за тем, что она звонит миссионерам по телефону, подавая знак SOS.
Дададжи добрался до последней двери, ведущей в помещения для прислуги, и, открыв ее, возопил подобно коту на крыше: «Молодой человек! Молодой человек!» Согбенная фигура приблизилась к ступенькам, крайне неспешно вторгаясь в поле зрения Дададжи.
– Молодой человек, – обратился он к повару, которого нанял, когда тому было одиннадцать лет. – Знай, что все эти сливки и сахар, все эти гхи и соль, которые ты добавляешь в еду, прикончили-таки твоюмемсахиб.
* * *
Из окна квартиры Папа смотрел на руины мечети Хауз-Хас. Буйвол, принадлежащий семье сикхов, перемещенных сюда ввиду беспорядков, пасся в том углу муниципального парка, где из-за протекающего крана заплатка бурой травы стала зеленой. Прижимая к уху телефонную трубку, он слышал плач дочери из далека, состоявшего отнюдь не только из расстояния между Нью-Йорком и Нью-Дели. Он и сам попытался заплакать о матери так, как плачет Соня, но обнаружил, что заплакать не может. Что-то стояло между ним и его горем. Что мешало ему? Опаска не справиться, если позволить себе горевать во всю глубину? Или эта смерть показала, сколь неглубоко заходили их отношения?
По-настоящему глубокого родства с матерью он не ощущал. Они всегда держались по-дружески, мать и сын, но дружба – это не то, что любовь, которая опустошает, когда уходит. По телефону они перекидывались разве что парой фраз, и немногословность только подчеркивала тот факт, что говорить было не о чем. Они никогда не засиживались на аллахабадской веранде, никогда не обсуждали ничего, кроме еды или погоды. У них даже общего языка не имелось, потому что он плоховато говорил на гуджарати, а она плохо по-английски, и общались они на хинди, а Папин хинди был не так уж хорош, чтобы справиться со сложными смыслами. Когда он в каникулы возвращался домой из Дунской школы, ему казалось, что он тут визитер ступенькой выше по классовой лестнице, а мать – необразованная деревенская женщина из мест, в которых он не бывал. Кем она была, о чем думала с собой наедине, он понятия не имел. Может, как раз о том, что сын совсем не ощущается сыном? Может, о том, что и муж ощущается ею не мужем, а скорей божеством, распорядителем всех стихий, внутри которых она обреталась? Зато уж бесталанная Мина Фой, дочь невезения, та точно ощущала себя именно тем, кем являлась: Мина Фой,дочь невезения!
Когда Мама, услышав про смерть Ба, коснулась Папиного плеча, он небрежно стряхнул ее руку, давая понять, что нет у нее права ни утешить его, ни даже скорбеть. Никогда, рассуждал он, не проявляла она к его родителям и минимума причитавшегося им уважения, никогда не приглашала их в Дели погостить месяцок-другой. Наблюдала за ними издали, как за персонажами провинциального комического театра, и теперь у него сердце рвалось от того, что никогда они на это не жаловались. Ни разу не сказали ему: «Какую ошибку ты совершил с женитьбой». Поразительно современного склада люди. Или же то было равнодушие? Или же это одно и то же?
От силы разве что замечали, что странное это дело, быть женатым на человеке, который не любит картошку. Но для них в этом и заключалась разница, человек ты или не человек. Если человек, ты любишь картошку; если же ты ажурная маскарадная маска, то так оно и проявится. Их невестка была не невестка.
Мама не ощущала себя Папиной женой. В Оленьем парке Папа обогнал Маму, прошел вперед, чтобы уйти от растущего между ними отчуждения, обсуждать которое они оба не хотели, объяснив, что ему нужно шагать быстрей, чтобы размяться как следует. Маму это задело, потому что только непросвещенные мужчины выступают в парке впереди своих жен, и всякий прохожий может принять ее за забитую, отсталую женщину.
Наконец, за нескончаемым ужином она сказала:
– Теперь, когда Соня уехала, мне имеет смысл найти для себя занятие. Столько лет я жила впустую, растратила свою жизнь.
Папа выпустил на лицо сардоническую ухмылку: подумать только, вот его жена живет себе, горя не зная, в уютном доме, у нее есть повар, горничная, машина с водителем, садовник для сада на крыше, прачка, гладильщик – и все это за его счет! – и теперь, здрасьте, дожив до сорока семи лет, она жалуется, что ушел в дым ее интеллект.
Мама не преминула заметить, что у него на лице.
– Что такое? – поинтересовалась она.
– Ничего, – бросил он и встал с места – и снова то, что выразилось у него на лице, стало ответом ей на вопрос.
Она принялась искать работу. Подала заявление на место координатора программ в Индийском международном центре. Там по должности требовалось составлять расписания концертов, лекций,
Закладка:
Должно быть, она произвела впечатление на комитет, и когда пришло уведомление, что назначение она получила, Мама сразу так заметно помолодела, что Папа размяк и пригласил ее поужинать в ресторане «Дасапракаш» при отеле «Лоди», где лучшая южноиндийская кухня. Они посмеивались, наблюдая, как семьи полным составом ополаскивают после еды руки и рты в фонтане отеля, и Папа поднял свой бокал с густым лиловым виноградным соком: «За мою блистательную жену!» Но он не смог с собой совладать и разъярился из-за медлительности официанта, а также из-за того, что в тоненьких блинчикахдосаначинки оказалось совсем скудно. Домой они вернулись в привычно враждебном молчании, в чем Папа винил официанта, Мама с мыслью, что ужин задумывался как празднество в ее честь, Папа с мыслью, что нужно поблагодарить приятеля из правления Индийского международного центра – тот наверняка замолвил словечко за жену.
– «Лоди» что-то сдает, – сказал он, пытаясь навести мосты и исправить погубленный вечер, но, видя, что жена по-прежнему его осуждает, Папа вспомнил о ее непоправимом отношении к Ба, которая теперь умерла, и высказал вслух то, о чем думал чуть раньше: – Нам нужно поблагодарить Чибу, должно быть, он как-то повлиял на то, что тебе досталась эта работа.
На той же неделе Мама пошла в парикмахерскую и велела сделать ей короткую стрижку. «Покороче», – настаивала она.
– Что ты сделала с волосами? – чуть не завопил Папа.
Ее длинные волосы, когда на них падало солнце, горели, как полированное красное дерево. Много дней он бурчал: «Ты назло мне испортила свою внешность», – но потом его друг Нил заметил: «Слушай, твоя жена выглядит исключительно», – и Папа, глянув в другой конец комнаты, внезапно понял, что так и есть. Стрижка подчеркивала лепку ее лица. Срез волос лежал под углом к подбородку. Прямо современная Нефертити.
В душе он простил ее. Сам того не желая, он стал прогрессистом, впередсмотрящим, у него работающая жена с короткой стрижкой, у которой имелись водительские права, и она вполне могла бы водить машину, если бы он не держал водителя, в обязанности которого входило за ней шпионить. Теперь она зарабатывала достаточно, чтобы покупать продукты для дома, одежду себе и шампунь, что радовало Папу – в целом, ему нравились многие аспекты ее занятости. На людях он стал утверждать, что сам поощрял ее к работе.
Но однажды вечером она упомянула о том, что обедала с голландским правозащитником, который сотрудничает с местными женскими организациями в их борьбе с торговлей несовершеннолетними девочками в целях сексуальной эксплуатации, и Папа насторожился.
– Борется с торговлей людьми? Для секс-услуг? Он? Ха! Да он часть проблемы! С этими фирангами[21] нужно быть начеку; они по-прежнему приезжают в Индию, чтобы найти местную девушку, имея дома блеклую жену, с которой, кстати, никогда не разведутся. Они думают, что могут развлекаться бесплатно.
На другое утро она повела ученого из Тегерана посмотреть усыпальницу монгольского падишаха Хумаюна, указывая по дороге то на свисающие с пальм гнезда птиц-ткачиков, свитые из травы, то на бумажные гнезда ос в нишах, то на попугая, примостившегося на остатках малиновой глазурованной плитки, то на писк летучих мышей, запертых в осыпающихся могилах принцев и принцесс. Они обсуждали, как следует восстанавливать руины: полностью или частично, сохранив налет старины. Говорили о том, как, должно быть, было красиво, когда здесь протекала река Джамна, до того, как ее превратили в сток. Синий цвет купола над могилой царского цирюльника нашел отзвук в душе персидского ученого – то была персидская синь!
Папа сказал:
– Я думал, ты сказала, что работаешь, а ты разгуливаешь со всякими.
Мама сказала:
– Моя обязанность – проявлять гостеприимство к художникам и ученым со всего мира.
– Гостеприимство? Что это, черт возьми, должно означать?
Он верил, что между персами и индийцами существует естественное влечение – их связывает общая история, которая прервалась, но подспудная тяга, несомненно, осталась.
Он рванул от своего офиса на Коннот-плейс, доехал до Индийского международного центра, зашел на кафе-веранду и увидел, как Мама ест манговое мороженое, беседуя с финским музыкантом. Тот приехал совершенствоваться в игре на ситаре и сейчас знакомил Маму с композицией Арво Пярта, которая нашла в Маме отклик. Гармония этой пьесы перенесла ее в первобытный лес и оставила там одну, с невидимым присутствием эльфов.
Принять, что можно по работе зайти вдвоем выпить кофе, Папа еще мог, но манговое мороженое в заиндевело-серебристой креманке с заиндевело-матовой ложечкой наводило на мысль о флирте.
В тот вечер он закрыл входную дверь на цепочку, и когда Мама обнаружила, что не может войти в дом, подошел к щели и сказал:
– Чего ты сюда пришла? Я думал, ты уехала в финскую глушь.
– Тебе завтра самому станет стыдно, – сказала она.
– Это тебе будет стыдно. Все вас видели – библиотекарши обхихикались.
В библиотеке была стеклянная стена, выходившая во внутренний двор, через который все шли в кафе. Он представил себе эту сцену: библиотекарши, которые часто приходят на работу с только что вымытыми длинными волосами, и когда волосы высохнут, причесываются прямо за стойкой регистрации; несостоявшиеся доктора наук, которые десятилетиями недальновидно гнули спину над диссертациями вроде «Индия в холодной войне» или «Миграция тамилов в Сингапур»; пенсионеры, дремлющие над иностранными газетами, которые добрались сюда спустя много дней после того, как новости, о которых они читают, канули в Лету, что и делало эти газеты снотворным, – он представил, как все они одновременно поднимают глаза и видят, как его жена с ее стильной стрижкой-каре, в ее изящном сари, идет мимо клумб с весенними цветами поесть мангового мороженого с чучелом-иностранцем.
Цепочку пришлось все-таки откинуть: прибежал повар Чандубхай, и стало ясно, что скандал разгорится сильней, если Чанду распустит язык и растреплет слугам по всей улице, что муж не пустил жену в дом, а слуги, своим чередом, разболтают об этом хозяевам.
Если у вас есть повар, вы ведете себя лучше, чем если у вас его нет. Если у вас есть собака, вы ведете
Закладка:
– Я намерен сказать этому придурку из захолустья, чтобы он держался подальше от моей жены.
– Не надо, прошу тебя, – устало произнесла Мама.
– Ты можешь не заботиться о своей репутации, и черт с ней, я с этим согласен. Но как насчет моей?
По дороге на работу Папа заехал в Индийский международный центр. Как назло, он сразу нашел музыканта, который прослушивал щебет птиц, записанный в садах Лоди, и делал нотные записи.
– Держись подальше от моей жены, слышишь?
Мама, которая и так большую часть дня проводила за чтением, теперь, вернувшись домой, книгу из рук просто не выпускала. От безысходности прочла всего Диккенса, всю Вулф; прочла Остин и Чугтаи[22]; Гинзбург[23], Борхеса и «День из жизни уборщика туалетов» Малка Раджа Ананда[24]. Чтение усилило ее ауру внутренней тишины и утонченности, которая в первую очередь когда-то и привлекла к ней Папу, но теперь эти тишина с утонченностью больше, нежели когда-либо, не подпускали никого близко. Она завела моду отказываться ходить к друзьям на званые ужины, ссылалась на головную боль. Когда каждый присутствующий в отдельности заботливо вопрошал, понизив голос и склонившись поближе: «Но где же Сехер?» – Папе приходилось повторять снова и снова: «Мигрень».
Однако накануне своего дня рождения, первого марта, Папа выразил протест:
– Мы ходим по гостям, но никого не приглашаем к себе.
Стало понятно, что тут головной болью не отговоришься, и они разослали приглашения на ужин. Мама и Чанду решили, что меню будет разнообразным, но без особого шика – пышные приемы стали считаться в Дели дурным вкусом. На что Папа, придя с работы пораньше, сказал:
– Только одно не овощное блюдо?! Когда мы ходим к Нилу, Дилипу или Джехангиру, там подают курицу и рыбу, или креветки и баранину, или же и креветки, и баранину, и еще курицу!
В то утро, подняв повыше зеркальце для бритья перед зеркалом в ванной, он заметил у себя на макушке первый намек на плешь, что глубоко его потрясло. Когда Соня позвонила поздравить его с днем рожденья, он едва мог говорить.
На Маме не было никаких украшений, кроме маленьких серебряных сережек, как будто она замужем за бедняком, скрягой или, хуже того, вдова. И сари на ней, как всегда, из хлопка, а ему хотелось, чтобы она носила шелка.
– Приоделась бы хоть немного! – сказал он.
В подарок ему Мама купила у букиниста поэтическую антологию, стихи, переведенные с урду. Маленький томик в кожаном футляре цвета жженого сахара, который легко сунуть в карман. Папа швырнул его в угол. На его взгляд, это ничто иное, как подарок себе самой.
– И где цветы?
На полу у них безворсовый хлопковый ковер дурри; он же хотел кашмирский ковер.
– Если приглашаешь людей, делай это на широкую ногу!
Тут Папа разошелся и принялся отстегивать рупии с рвением, какого Мама за ним прежде не замечала. Послал за креветками Чанду с водителем, Балбиром Сингхом, на тот рынок, где лучшие морепродукты. Позвонил в кондитерскую «Шоколадное колесо», где, по слухам, семья Ганди покупала черный хлеб. «Долгих лет жизни, дядюшка, и благослови вас бог», – сказала дочка владельца, когда он явился туда за тортом с мраморной помадкой. Папа не мог не отметить, что чужая женщина проявила больше чувств и энтузиазма по поводу его дня рождения, чем родная жена.
Не так просто провести вечеринку в доме, где царят обиды и недовольство, но Папа выставил шотландский виски. Все пришли: Нил и Далджит, Хуши и Дилип, Джехангир и Марго, и Феруза – и вот наконец вынесли торт с пятью свечками.
– А что, разве нет мороженого?
– Думаю, нет, – сказала Мама.
Разговор в тот момент вертелся вокруг попыток овладеть навыками общения через электронную почту, необходимыми, чтобы поддерживать связь с детьми, которые живут за границей, и вдруг Папа, опустив глаза и поиграв желваками, громко выдохнул: «Сука!»
Воцарилось молчание.
Затем Нил спросил:
– Что на тебя нашло, приятель?
Джехангир сказал:
– Возраст – вот кто сука.
Марго сказала:
– Пора сделать погромче музыку.
– Нам нужно больше виски.
– Или меньше виски.
– Уже поздно пить меньше.
– Тогда выпьем на дорожку?
– Мы уже выпили на дорожку.
– Значит, на канавку?
Но Мама на эти приемчики не купилась. У нее дочь, и ей следовало достойно противостоять мужчинам, которые употребляют язык, унижающий женщин.
– Будь любезен, скажи нам, – с ледяной грацией спросила Мама, вытянув длинную, словно стебель цветка, шею, – кто именно здесь сука? Кого ты имел в виду? Хуши, Ферузу, Марго, Далджит или меня?
Папа не ответил. Играл желваками.
Она слишком долго держала свой бокал в воздухе. Она поставила его на стол. Она выглядела спокойной, но внутри у нее все дрожало. Но она была рада, что все услышали. Так она получала добро действовать по плану, который и сама еще не вполне для себя сложила.
В стараниях не уйти слишком рано, гости разошлись слишком поздно, когда все уже с ног валились. Феруза, ближайшая Мамина подруга, поцеловала ее – не щека к щеке, а теплым, влажным чмоком.
– Давай-ка сделаем что-нибудь этакое в ближайшее время, отправимся туда, где мы еще не бывали, – сказала Феруза. – В Ладакх или в Долину цветов, Гималайский институт проводит теперь походы только для женщин.
Многодневный поход в национальный парк «Долина цветов» им не светил. И Мама, и Феруза, обе работали, времени не было на тренинг, необходимый, чтобы пройти горным маршрутом, и потому было решено обойтись пикником в Мехраули, на окраине города. Балбир Сингх, Папин шпион, припарковался у обугленной черной скалы, усыпальницы Балбана[25], и, миновав мечеть Джамали-Камали и развалины другой гробницы, в которой Меткалф[26] соорудил очаг, они взобрались посидеть на вершине ступенчатого колодца. Оттуда виднелся шпиль ярко раскрашенного нового храма в деревне Мехраули и слышались голоса мальчишек, игравших в крикет, но самих подруг окружал густой колючий кустарник. Промаршировал мимо караван муравьев, несущих над собой белые яйца, – империя куда-то переселялась.
Феруза открыла бутылку вина, которую принесла
Закладка:
– Феруза…
– Да?
– Я думаю, мне нужно уйти.
– Уйти?
– Ты же видела, как он вчера себя вел. Я больше не могу с ним жить.
Они посидели молча. Потом Феруза разлила белое вино по стопочкам из нержавейки, почти доверху, чуть-чуть их не опрокинув.
– И куда ты пойдешь? – спросила она.
– В горах все еще стоит наш дом, «Облачный коттедж».
«Облачный коттедж», состоявший из Большого, Среднего и Малого Облаков, достался Маме и ее сестрице Мехер от родителей. Но Мехер уехала учиться в Королевскую академию музыки в Лондоне и в начале многообещающей концертной карьеры выступила на Зальцбургском фестивале, где один из любителей музыки пригляделся из зала, как она в своем шифоновом сари цвета барвинка исполняет одну из последних сонат Бетховена с проникновением, поразительным для столь юной девы. Он женился на ней, и богатство изъяло ее из индийской жизни. Мехер оправдывала это тем, что по всей стране не смогла найти необходимого ей приличного пианино. Она отказалась от своей доли в «Облачном коттедже» в пользу Мамы. Эту щедрость Мама восприняла как предательство. Предательство чего? Детства, Индии, их отца, который выбрал Индию, а не Европу, бедности, в которой жила семья, когда оба родителя потеряли привычные источники существования, одна из-за Раздела[27], другой из-за войны, которую развязала Германия. Тогда «Облачный коттедж» превратили в пансион, и самые разномастные жильцы приезжали отдохнуть там на недельку или на сезон; персонажи, отвергнутые историей и империей, ужинали франкфуртским картофельным супом с сосисками (и в нем, несомненно, крылась причина тому, что Мама терпеть не могла картошку).
– Я, помню, как-то встречалась с твоей очаровательной мамой, – сказала Феруза, умолчав, что та запомнилась ей бушующей изнутри зловещей силой, когда снаружи все было прекрасно: прогретые солнцем склоны, медлительное жужжание отягощенных пыльцой пчел, бабочки-капустницы, выедающие ленты и бантики из листьев конских каштанов. – Жаль, не удалось познакомиться с твоим отцом. Какой невероятный брак заключили твои родители – совершенно как в романтической эпопее.
– Ну, в романтической эпопее это представили бы как триумф любви над расовыми различиями и жестокостями войны, а в реальной жизни все выглядело как катастрофическое недоразумение. Отец отправлялся в свои походы один, каждый раз все на дольше и дольше, часто мы месяцами не получали вестей. – Мама все смотрела на муравьиную реку, по глотку наслаждаясь терпким вкусом вина. – В тот год, когда мне исполнилось шестнадцать, он не вернулся. Мы не нашли никаких зацепок, кроме того, что он оставил дома свой амулет, сверхъестественное существо, которое называл Бадал-Баба и которое всегда брал с собой, а теперь не взял, будто не нуждался больше в его защите. Я все еще верю, что он живет там, в горах, и если я перееду в «Облачный коттедж», то вдруг он вернется. Смешно, конечно, в такое верить, но я верю.
Феруза снова наполнила стаканчики.
– Ты необыкновенная женщина, Сехер.
Мама прикрыла глаза.
– Да будет тебе!
– Нет, это правда. Ты необыкновенная и должна это знать и верить в это. В твоей жизни начинается новая глава, даже если ты сама этого не видишь. Знаешь, к зрелому возрасту я усвоила одну вещь: сильные люди – это те, кто кажутся слабыми, а те, кто кажутся сильными… Что ж, уверенность в себе обычно зиждется на удаче и на деньгах – ну, или на глупости. Я вот смотрю на женщин, которые уверены в своей безопасности, а следовательно, и в самих себе. Они читают лекции про феминизм и командуют слугами, которые пашут с рассвета до темноты, – и я знаю, что эти дамы не сдюжили бы и двух дней моей жизни, которая и есть разновидность того самого феминизма, когда ты бьешься до крови и только благодаря этому держишься на плаву, причем в той лишь степени, чтобы не захлебнуться вконец.
– Неужели так трудно справляться одной? – спросила Мама.
– Ужасно трудно, – ответила Феруза, – но если это необходимость, то какая разница, трудно или нет. И, что интересно, когда ты через это проходишь, не сделав ничего из того, чего ожидали от тебя другие или чего ты сама от себя ожидала, ты волшебным образом оказываешься на плаву. Ты не тонешь! Ты просто однажды становишьсясама собой.
Феруза, родившаяся в богатом и прогрессивном семейном клане, не могла предвидеть, какие трудности выпадут на ее долю. Ее мать, Ясмина София Зебунисса, происходила от набоба Акбарпура, и хотя большая часть семьи уехала в Пакистан, ветвь Ферузы осталась. Эта часть ее родственников публично заявила, что не представляет себе другого дома, кроме дома своих предков, однако же в частном порядке, при каждой волне межконфессионального насилия все они задавались вопросом, не роковая ли то ошибка. Феруза порой не могла справиться со счетами, налогами, подключением газа, телефонными линиями, водоснабжением и вороватыми посыльными на скутерах, в довесок ко всем обязанностям руководителя некоммерческой организации, задача которой – улучшение положения женщин. Приходилось просить помощи у подруг, сознавая, что одинокие женщины без родни – всем обуза. Подруги переадресовывали просьбы своим мужьям, когда те были настроены на виски и жареные орешки-кешью, и очень скоро мужьям надоедало помогать племени одиноких женщин, и мужья, в свой черед, вымещали недовольство на женах. Но сильнее всего мужчин в Ферузе бесило не то, что приходится заниматься ее делами. Ее изысканная речь, вот что их доводило. Посмеивались они и над тем, как часто упоминала она, что год провела в Париже. И еще раздражало, как уверенно рассуждает она и о движении Халифат[28], и о сходстве между стамбульским дворцом Топкапы и Фатехпур-Сикри в Агре, и о рисунках Рембрандта, созданных под влиянием индийских миниатюр эпохи Великих Моголов.
По общему мнению, одинокой женщине следует быть признательной за всякого рода подмогу, которая ей перепадет. А уж женщина, принадлежащая к религиозному меньшинству, тем более должна выглядеть кроткой и патриотичной. И внешне Феруза держалась кротко, благодарно и патриотично; но внутри пылал гнев, пылал так глубоко, что никто никогда даже искры его не видел.
* * *
Заходящее солнце окутало мавзолеи охристой дымкой. Муравьев и летучих мышей прибыло. К тому времени, как Мама и Феруза наговорились и наразмышлялись и об общем, и каждая о своем, в воздухе повеяло жутью, из подземных гробниц выбрались смутные тени. Дамы поторопились вернуться туда, где сторож и водитель стояли возле «пежо», обмениваясь тревожными замечаниями, не слишком ли затянулся пикник.
Глава 17
Дальше такси проехать не могло, и Мама вышла из машины. Путь из
Закладка:
Крутой, укрытой кедрами и от этого сумрачной тропкой Мама спустилась к дому, который поганкой лепился к скале на полпути вниз по склону, и вошла в «Большое Облако», где на стенах так и висели покоробленные, потрескавшиеся картины ее отца, Зигфрида Барбье. Облака в обрамлении гор, горы, обрамленные облаками, – зловещие, взволнованные по колориту, картины сообщали ощущение изрезанности, изломанности внутреннего пространства.
Мулчанда, слугу, Мама нашла спящим на медной кровати Мехер, и кошка Бабаяга возлежала у него на голове русской ушанкой. Бабаяга вскочила, сверкнув из-под черной шерстки воинственным желтым глазом, и кинулась к Маме с воем, выражавшем скорее жалобу, чем приветствие. Домашней Бабаяга числилась только наполовину. Папашей ее был дикий кот,багарбилпо-пенджабски, он в те дни, когда Мулчанд еще держал кур, таскал по ночам цыплят. Мулчанд кормил кур бархатцами, так что яичный желток получался цветом чистого золота, и каждого цыпленка оплакивал, как родного.
Старый слуга проснулся. «Я следил за порядком в доме», – так он объяснил то, что дрых в хозяйской постели. Мулчанд слов зря не тратил. Ему дозволялось делать все, как заблагорассудится, потому что он жил здесь дольше, чем Мама, и ухаживал за Маминой мамой, пока та не умерла. Когда он был нужен, Мамина мама вызванивала его в коровье ботало, и Мулчанд помогал ей дойти до ванной и даже купал ее, причем ни хозяйке, ни слуге не приходило в голову, что это ни в какие ворота.
Мулчанд ретировался на кухню, а потом, кашляя и сплевывая в окно, когда оно по пути попадалось, принес на подносе блюдо из Маминого детства. Она зачерпнула ложкой картофельный суп. На стене напротив, составляя ей компанию, висели семейные фотографии: они с Мехер, крошечные фигурки на лужайке, словно вырезанной из дикой природы, в бенгальских хлопковых сари в полоску за столом с фарфоровым чайником «Розенталь». Рядом свадебная фотография родителей, где жених и невеста на вид из абсолютно разных миров: мать в алом шелке, с безмятежной улыбкой героини какого-то непостижимого розыгрыша, космической шутки, а отец с рубиновой серьгой в ухе и с глазами, которые как голенького видят того, на кого смотрят, но в диалог не вступят, самого себя не раскроют. Еще на одном снимке семейство из четырех человек, все в баварских кожаных штанах едут верхом по дороге, лежащей выше древесных крон.
Фотографии эти уже в тот момент, когда их снимали, вызывали ностальгию по прошлому. Те, кто на них снят, тосковали по этому месту, даже в нем тогда находясь; тосковали по тому моменту, который в тот момент проживали; по самим себе тосковали. У них были все основания так это ощущать. Длиться долго такое никак не могло.
Мама засиделась с Бабаягой допоздна, любуясь на волшебство леса. Вот явилась поохотиться на белку сова-сплюшка. Запуталась в ветках, не знает, как на какую сесть, а белка перебегает с ветки на ветку; птица преследует ее, но поймать не может. Белка бегала молча, сова тоже молчала. На мгновение, прежде чем исчезнуть: белка прыжком, а птица паря, – сова повернула голову и посмотрела прямо на Маму. Лес заполнился холодным лунным свечением.
Наутро Мама отправила в Индийский международный центр письмо с заявлением об отставке. «Среднее Облако», на Техри-роуд у подножия горы, сдавалось в аренду миссионерской школе-интернату под жилье для учителей. Если сократиться с расходами, арендной платы Маме хватит на проживание в «Большом Облаке», которое стояло выше по склону. «Малое Облако», бывшая мастерская отца, переделано в садовый сарай. Все три «Облака» обволакивал собой лес.
* * *
Папа зашел в супермаркет «Махеш», и ему сказали:
– Что-то давно не видно вашу жену, обычно она каждую неделю приходит.
– Она поехала починить крышу в своем наследном доме.
Соседи интересовались:
– А где ваша жена?
– Переделывает ванные комнаты. Нет ничего неудобней, чем ванные комнаты в этом доме.
Он пошел на концерт, и его замучили вопросом:
– Где Сехер? Что-то ты везде все время один.
– Небезопасно оставлять дом пустым. Там рыскает вокруг всякая шушера,лаласидадас, престарелые бизнесмены, дедушки с рулеткой, прицениваются к имуществу, а оно в последнее время взлетело в цене.
В библиотеке:
– Мы получили антологию рассказов Тагора. Передайте жене, что книжка ее ждет.
– Пусть не ждет, Тагор первейший напыщенный идиот!
От этих слов пенсионеры, сумевшие пережить последние новости, всхрапнув, проснулись над своими газетами. В читальном зале недополучатели докторских степеней оторвали свои досрочно поседелые бороды от трудов вроде «Торговые связи между Древним Римом и Малабарским побережьем» или «Матриархальная организация касты куртизанок Калавантелу в Восточном Андхра-Прадеше», которые им не суждено завершить.
Годовщина свадьбы Джехангира и Марго в клубе «Джимхан»:
– Она, конечно, спустится с гор, чтобы отпраздновать с нами?
– Если не впустить кошку на ночь, ее утащит пантера.
Доктор Памела Лалвани, заведующая местной клиникой:
– Хорошо, она присматривает за кошкой, но кто присмотрит за вами?
– За мной не нужно. Я взрослый.
А за его спиной они говорили: «Жена от него сбежала».
По вечерам Папа пил в одиночестве, пил, барабанил пальцами по столу и пережевывал свою боль. Бормотал: «Черт бы ее побрал!» – во время вечерних прогулок по безлюдному Панчшил-парку. Принимая душ, бранился: «Сука! Сука! Сука!» Бросил книжку, которую она подарила ему на рожденье, в кучу хлама, предназначенного на выброс. Папин гнев питался его стыдом. Он припомнил финского ситариста. Столкновение с ним заставило Папу почувствовать себя отсталым, стереотипным индийским мужчиной, рабом своей ревности. Собственник всегда видится ограниченным. Он выудил томик стихов из кучи хлама и спрятал его за ряд других книг на полке – затем, чтобы его не видеть, но и не показать себя обывателем. У книжки был рельефный, с перехватами, корешок, форзацы морской синевы с мраморными разводами и страницы с золотым обрезом.
Определенно настанет день, когда я увижу правду.
Моя прекрасная возлюбленная прячется под вуалью, вот и все.[29]
Он сказал Чанду, что уезжает в командировку. Сказал своему секретарю Тандону, что берет короткий отпуск, чтобы уладить семейные дела. Балбир Сингх отвез его в аэропорт, и через полчаса, уверившись, что Балбир Сингх точно уже уехал, он вышел из аэропорта и нанял машину, чтобы довезли до Ландура.
Закладка:
Когда-то давным-давно Папа схватился за возможность помочь Маминой маме, чтобы продвинуться в ухаживаниях за ее дочерью. Взял на себя такие вопросы, как подключение газа и телефона, и когда дамы дошли до того, что стали посылать Мулчанда к Сабри, выставляя на продажу один предмет за другим, они не знали, что антиквару было приказано звонить Папе всякий раз, когда из «Облачного коттеджа» поступала доставка. В тот день, когда Папа сделал Маме предложение, он торжественным образом отправил все это обратно, в том числе и драгоценный чайник «Розенталь», белый с розовыми бутонами. Мамина мама была до слез тронута, сама Мама – до слез унижена. Не в ее силах оказалось растолковать будущему супругу, почему она чувствовала, что ее продали-купили-перепродали за чайник.
Случайно глянув в окно, она увидела, как Папа спускается по склону. Топ! Топ! Он топал, чтобы стряхнуть землю с ботинок, и прислушивался к своему дурацкому топоту даже здесь, в шепчущем, шелестящем лесу. Недолго думая, Мама кинулась к задней двери и выбежала, чтобы с ним не столкнуться. Но минут через пятнадцать вернулась, осознав, что от столкновения не уйти, и обнаружила Папу на веранде. Он сидел, а кошка неотрывно следила за ним из-за герани, и кончик ее хвоста постукивал мерно, как метроном.
– Надолго ты сюда? – спросил он, когда они вошли внутрь.
Она ответила в неприятной манере дзенских монахов:
– Пока гора снова не станет горой.
– И что это должно означать?
– Что все в моей жизни стало фальшивым. Я больше не могу лицемерить.
Он вынул потертый бумажник из коричневый кожи, бросил его на стол и обошел комнату. Облака разводов от дождя и плесени растеклись по стенам, скатерти и акварели, обратной тому, какой она замышлялась, – вид не на сосновую ветку, а на пространство, не заслоненное ею.
– Послушай, – сказал он, – я знаю, что бываю несправедлив, но неужели ты меня больше не любишь?
Услышать глагол «любить», которого они избегали годами, было так дико, что он застрял у них в головах.
Наконец Мама сказала:
– Я хочу быть одна, вот и все.
– Но почему?
Они встретились взглядом. Это было ужасно.
– Оставь, – сказала она, – это больше не имеет значения.
– Как это может не иметь значения?
– Нет смысла притворяться, – сказала она. – Я вижу, ты чувствуешь то же самое. По твоим глазам вижу.
Он знал, что в ее словах правда. Намешалось столько злобы и обиды, что любовь ушла или же осталась лишь в памяти. Но если память о ней так сильна, это значит, конечно, что любовь все еще здесь. И даже если бы он признал, что все миновало, беда состояла в том, что он по-прежнему жаждал ее любви и по-прежнему хотел, чтобы она жила с ним в Дели, потому что не переставал ею гордиться, само его самоуважение зиждилось на том, что она у него есть. Такое абсурдно упрямое чувство, он первый не стал бы этого отрицать.
Хотел сказать что-нибудь саркастическое, но вместо этого попросил разрешения воспользоваться ванной комнатой и прошелся по дому, куда впервые его привел, молодым человеком, приятель, который дружил с Мехер. Взглянул мимоходом на снимок безумных глаз, сделанный Зигфридом Барбье: то были глаза гималайского паука, обитавшего в ванной. Когда у женщины не осталась никого из родни, разве не нормально ей привязаться тесней к мужу? С Мамой все случилось наоборот.
В ванной под краном стояло все то же ведро. В медном, в зеленой патине стаканчике на узкой полке над раковиной одиноко торчала зубная щетка, не новая. Папа порадовался, что зубных щеток не две, что финский музыкант не гостит в доме, а персидский ученый не распинается про персидскую синь. За разбухшей и потому неплотно прикрытой дверцей висела выцветшая ночная сорочка, от которой легонько пахло цветами, теми самыми, какими всегда чудесным образом пахла жена, даже в летнюю жару в Дели. Папа зарылся в складки неприкаянным носом и подумал об альпийских лугах.
Он вернулся и, садясь, столкнул и разбил свой стакан с водой.
– Не имеет значения, – сказала она уже второй раз за день. – Позволь мне остаться здесь. – И не мешкая перешла к практическим деталям. – Я не буду просить развода и не буду просить денег.
В обмен на то, что он отпустит ее, она пощадит его достоинство, не оформив развод официально. Она понимала, что сделка это разумная и условия ему выгодны.
– А что насчет Сони?
– Кажется, она удачно устроилась в Нью-Йорке. Но в любом случае у нее будет два дома: тот, что в Дели, и этот.
Папа глянул в окно; кедровая темень вторглась в глаза, и на мгновение ему показалось, что он ослеп. Боль была нестерпимой. Папе хотелось уменьшить ее. Хотелось бросить: «Ну, тогда верни мне все, что ты взяла, все деньги, которые я тратил на тебя эти годы». Но ему удалось смолчать. Они не нападали взаимно, впервые за долгое время вели себя вежливо, но это лишь усугубляло печаль. Если уйти сейчас, это положит конец их браку, – но разве у него есть выбор?
Он поднялся и вышел. Хвост-метроном Бабаяги-охотницы затих, когда он закрыл калитку, но собаки облаивали его всю дорогу по склону холма, как чужого, а лесные обезьяны ругались и похабно паясничали.
Глава 18
Мари работала волонтером в общественном центре при католических благотворительных организациях, где проводились семинары по психическому здоровью. Она знала, что психическое заболевание может действовать во зло человеку, но бывают люди, которые злоупотребляют психическим заболеванием.
– Почему Илан не обратится к врачу? – напала Мари на Соню.
– Что, если тебе сходить к психиатру? – осмелилась предложить ему Соня. – У моего деда была похожая навязчивая идея – он говорил, что тьма идет за ним по пятам, задолго до того, как он сам скрылся во тьме. В любом случае, разве это не увлекательно, подвергнуться анализу? И современно к тому же.
– Я понимаю твоего деда. Чувствуя приближение темноты, я и боюсь ее, и, по правде сказать, люблю. Мне это нужно, чтобы работать. Да и вообще, ты идешь к одному из этих псевдопсихиатров и говоришь: «Привет, я, между прочим, Наполеон», – а тебе отвечают: «Что ж, в
Закладка:
Кроме того, у Илана была Соня вместо врача.
– Соня, как ты думаешь, что со мной не так? Почему я такой?
– Если мама тебя не любит, мир переворачивается с ног на голову. Так не должно быть, это неправильная история.
– Да, ты права. У меня есть все остальное, больше, чем у кого угодно, так почему же я так несчастлив?
– Потому что это творческое одиночество?
– Да.
* * *
– Соня? Ты на работе? Можешь приехать, и поскорей? Мне плохо.
– Что случилось?
– Что-то плохое. Приезжай скорее! Скажи Лале, что ты мне нужна.
– Что-то в самом деле плохое?
– А с чего бы иначе я тебя звал? Ну же! Мне страшно. Кто-то все звонит мне и вешает трубку.
– Кто?
– Тебе на меня наплевать – ты такая же, как все остальные, все эти ужасные люди, которые на меня нападают.
– Кто на тебя нападает?
– Все на меня нападают.
Соня не стала утруждаться, спрашивая разрешение у Лалы, понятно же, что Лала подразумевала, что Соня будет присматривать за Иланом. Она заперла галерею, повесила на дверь табличку и побежала к метро. Наступил сезон цветения вишни, и порывы легкого ветерка, срывая бесшумно, приносили ей сахарные лепестки, и те нежно касались сердца. Она вошла и обнаружила Илана за рабочим столом.
– Что случилось плохого?
– Вот, – сказал Илан и указал на полку над камином.
– Что это?
– Моя шляпа с дыркой от пули.
– Ты уверен, что это твоя шляпа? Откуда она?
– Я оставил ее в Мексике. Это моя мексиканская шляпа.
– Странно.
– Пришла посылкой без обратного адреса.
– Кто мог это прислать?
– Кто-то, кому что-то нужно. Кто-то злится из-за того, что я нарисовал их и продал картину, или кто-то дает понять, что у меня есть украденная картина. Или это предупреждение, кто-то хочет завладеть моей собственностью. Может быть, картелям нужна моя земля под жилое строительство или чтобы сокрыть какой-то свой грязный бизнес. Может, из-за того, что мои дед и отец обманывали людей. Или у кого-то внебрачный ребенок, и она злится.
– Может, просто розыгрыш?
– Какой еще розыгрыш? Что, если меня убьют? Что, если кто-то выжидает, выслеживает? Мне страшно.
Соня тоже забеспокоилась, его страх передался ей, но она промолчала об этом, потому что не бросишь же человека, чья жизнь под угрозой.
– Может, нам уехать?
– И куда?
– В Вермонт?
– Как ты думаешь, почему Солженицын жил там за высоким забором? Или Троцкий в Мехико? Он боялся, что кто-нибудь выследит его с ружьем, – и пожалуйста, появился Рамон Меркадер дель Рио с ледорубом.
– Может, кому-нибудь сообщить, – предложила Соня, представляя себе вуду в лесу и убийц в Хьюитт-хиллз, крадущихся под цветущей сиренью.
– Я никому не верю. Только тебе.
– Почему толькомне?
– Зачем ты сказалаэто, посеяв сомнения?
* * *
Перепуганная за него и сама наполовину безумная, Соня достала из-под своего матраса амулет, который, по ее вере, отгонял других демонов. Она знала, что миниатюрное изображение найдет отклик в склонном к суевериям Илане.
– Это отпугивает других демонов. Вот почему так важно иметь амулет. Мой дед называл этот своим «Облачным Баба».
– Ты говорила, он так и не стал знаменит.
– Он прожил необычную жизнь. Рисовал облака и сам сделался облаком.
Ей хотелось, чтобы Илан понял, что она не из тех, у кого нет своих тайн, не из тех, кому дать нечего, что она не гребет под себя. Хотелось хоть немного сместить баланс сил в свою пользу, прежде чем все рассыплется. У нее росло чувство, что осталось совсем мало времени, потому что ситуация – какая? трудно сказать! – сгущалась вокруг, и проблемы – какие? – только множились.
Илан, мгновенно ободрившись, расстегнул застежку и открыл дверцу. Он обожал всякие игры и редкости – и теперь отшатнулся, будто, сунув голову в пещеру к отшельнику, вместо блаженной улыбки медитирующегосадхуувидел перед собой эдакое пугало: черного, как пантера, в кроваво-красных подтеках тантрика. Демона или Бога – никто не скажет. Зверя или прокаженного – не понять.
Он уставился на Соню в упор и надолго.
– Это невероятно! – И показал свою руку: волоски на ней встали дыбом. – Ведь это из леса, которого больше нет. Это родич моего островного духа с Малекулы. Люди забыли, что живопись – вовсе не для украшательства, не затем, чтобы льстило и было приятно глазу, и не затем, чтобы иллюстрировать события дня. У живописи магическое предназначение. Она служит посредником между непостижимой тьмой и страхами человека. Но можно ли доверять посреднику? Кончается тем, что ты молишься перед тем, что сам же и создал. Откуда взялась эта штука?
– Мы точно не знаем.
И Соня поведала Илану то, что рассказывала ей мать о ее дедушке Барбье, который каждый год на месяцы уходил странствовать. В лесах Сиккима, где буддизм старше Будды, и это даже скорей анимизм и тантра, Сонин дед забрел в один монастырь, где в мерцающем свете масляных ламп увидел на стенах закопченные фрески, изображающие длиннохвостых крылатых существ. Когда он спросил: «Кто это?» – монах-смотритель ответил:
– О, знаешь, в сезон дождей они выбираются из-под земли и летают.
– Где?
– Повсюду, – ответил монах, указывая куда-то вдаль и как бы спрашивая: «Разве ты сам не видишь их сквозь туман и струи дождя?»
Монах тот был совсем не простак. Сонин дед понял, что монах живет в мире, где драконы самые настоящие. Заметив душевную маету странника, путешествующего в одиночку, монах сказал ему:
– Ты человек, потерявший свое лицо. Тебе нужен бог, который поймет тебя.
– Бог или демон?
– Разницы нет.
И, должно быть, уронил деду в руку амулетницу, по которой вырезаны облака и драконы.
– Не может быть, чтобы монах просто отдал ему такое, – усомнился Илан. – Если ты намерен отдать такую ценность, ты должен сделать это в первые же часы, когда оно попало в твои руки. Через день уже не ты им владеешь, а оно владеет тобой. Это превращает тебя в грабителя, в лжеца и, может, даже в убийцу.
Он начал усердно писать. В бессонницу уходил в мастерскую иногда прямо посреди ночи. Шли недели и месяцы, он сильно привязался к Бадалу-Бабе. Стал называть его «мойдемон».
Когда в глянцевом журнале «Артфорум» появилась короткая заметка об Илане, Соня заметила, как изменилось выражение его лица.
– Что пишут? – спросила она.
– Пишут, что «в тени созрел интригующий и блестящий художник. Его мир крайне индивидуален и богат творческим вымыслом. Адресуется он разным мирам, сталкивающимся в противоречиях, примирить
Закладка:
Илан не мог сдержать радости. Он танцевал народные танцы,хоп-та-да-ха-ха. Играл на Соне, как на барабанчиках табла. Изображал поезд, сирену на корабле, плывущем по туманному проливу, лошадь, цокающую копытами, самолет. Изображал страшных акул и белок, щелкающих орешки. Изображал обезьяну, мечущуюся вбок, чтобы словить три кругляша: оливку, помидор и вишенку. Изображал извращенца, который стоит за дверью и, вывалив язык, теребит свой член.
– Это замечательная новость, – сказала Соня.
– Мяу-мяу, – сказал он.
– Можно взглянуть?
И Соня увидела в журнале репродукцию «Мама плывет, озеро помнит». Вода растворила мать до состояния сна. Плыла она так, будто это последний заплыв перед войной. Нарезанная ломтями тень по поверхности.
Воодушевленный, Илан пригласил самого известного куратора международных выставок посмотреть его работы. Он собирался показать этому человеку свои картины, а затем вернуться в квартиру на обед. Соне («будь любезна») поручили подготовить стол, еду, тарелки, а затем исчезнуть. Стряпать самой, воняя пряностями, не нужно, и чтобы ни следа от ее дешевых индийских вещей, это бросит тень на его искусство.
Утром Соня, в очередном приступе страха, ломала голову, что же делать. Если поставить блюда, купленные в магазине деликатесов (припущенный дикий лосось темно-оранжевого цвета с фенхелем и лимонным соком, искрящийся зеленый салат с кедровыми орешками и петрушкой, сочный перец, обжаренный на оливковом масле) в холодильник, они слишком остынут; от холодного у Илана ломило зубы, и потом, он считал, что вкус и аромат не проявятся должным образом, если блюдо не комнатной температуры. Но если просто оставить все на столе, могут расплодиться микробы, а, по Илану, пища, оставленная на воздухе больше чем на пятнадцать минут, опасна.
Соня поставила блюда в холод, потом вынула их. Туда и назад, туда и назад. С полчаса, паникуя, никак не могла решиться. Доставала и снова ставила. И в какое время ей следует испариться, да так, чтобы духу ее не осталось?
В конце концов, куратор оказался не голоден. Когда Соня, насидевшись в кафе, вернулась домой, Илан уже был там и рассказал Соне, что джентльмен настолько впечатлился его трудами, что ни минуты зря не потрачено. Картины будут представлены на нескольких выставках и биеннале: в Лондоне, Сеуле, Базеле, Рио-де-Жанейро, Венеции. Вскоре после того они получили известие о том, что директор МоМА приобрел «Мама плывет, озеро помнит» и поместил полотно в музейное хранилище, способное пережить пожар, землетрясение, теракт и ядерную атаку.
Илан сплясал хайланд флинг, которому его научили в школе-интернате в Шотландии. Закружил Соню по комнате в деревенском свадебном танце хоп-фрог. Станцевал в болливудском стиле, энергично и с удовольствием стукаясь задом о зад. Изобразил Бэтмена, подводную лодку и довольного бородавочника, который на припеке почесывается о дерево, ни минутки не заботясь о славе.
Соня чувствовала себя частью всего этого – в самом деле, она помогала. Была его талисманом. Ее Бадал-Баба приносил Илану удачу. Илан не уставал окутывать ее словесами.
– Я хочу тебя проглотить. Я клянусь, никогда ничего не сделаю, что могло бы нас разлучить. Никогда не захочу, чтобы мы расстались.
Они сходили в музей Метрополитен посмотреть на тягучую реку голландца Франса Поста; поужинали в модном ресторане, где полно богачей; посмотрели фильм про обаяшку-карманника; в Челси зашли на блошиный рынок, и Илан купил игрушечную машинку для себя, а для Сони – китчевую фигурку: две собаки, одна побольше, стоит позади той, что поменьше.
– Видишь, – говорил он, – я – большая собака, которая присматривает за тобой. Обещаю, что не причиню тебе вреда, даже твоему смешному кривоватому пальцу. И не допущу, чтобы с тобой что-то случилось. Если кто-то посмеет напасть на тебя, скажу «гав-гав!» и всех прогоню.
В проливной растрепанный дождь они шли домой под одним зонтом и, вставив ключ в замок двери в квартиру, обнаружили, что та не заперта. Распахнув ее, увидели женщину с коротко остриженными каштановыми волосами, полулежащую на диване. Не моргая, она смотрела на них янтарными глазами.
– Ну, – сказала она, – я бы дурой была, если бы удивилась.
И кто это взвыл?
Это Илан взвыл.
В мгновенье ока он рухнул на пол и заелозил вокруг.
– Мне страшно, мне страшно, мне страшно! – выл он и дрыгал ногами, так что не было никакой возможности воззвать к нему. Или хотя бы подумать. – Бу-у-у-хо-хо-хо! – Закрыл лицо, слезы градом. – Прости меня. Не оставляй меня! – плакал он. – Я буду стариться в одиночку, – выл он все громче. – Не оставляй меня! Я ничего не рассказал ей о нас, честное слово.
И с изумлением до Сони дошло, что обращается он вовсе не к ней, как она сначала подумала, а к только что объявившейся женщине. Лицо у той необычное, все из углов, словно лезвием отсеченных. Женщина упрекнула Илана:
– Мог бы и пощадить меня, когда мне было так плохо. – А затем повернулась к Соне. – Добрый вечер, – холодно произнесла она. – Вы одна из тайных подружек?
– Нет.
У Сони голова пошла кругом. Оказалось вдруг, она все равно что девчонка, а перед ней – взрослая женщина. Дама, в которой все: раса, класс, богатство, одежда, нос, губы, скулы, манеры, голос и выговор – все последовательно указывает на высшую элегантность, низводя Соню до таракана.
– Неужели? – вымолвила она.
Женщина встала, поманила Соню в коридор, закрыла дверь, оставив Илана в комнате, закурила тонкую сигарету.
– Соберите свои вещи и постарайтесь ничего не забыть, – распорядилась она. – Не хватало еще потом находить по ящикам трусики. Это вульгарно. И, пожалуйста, никаких сувениров с собой. Уже есть весьма неприятный опыт – предыдущая девица все еще нас шантажирует.
– Шантажирует?
– У нее ребенок, и она будет шантажировать нас всю оставшуюся жизнь.
– У Илана есть ребенок?
– У него несколько бастардов. Самому последнему год.
– От кого? – тормознуто спросила Соня.
– От такой же студентки, как вы.
– Она обманула меня, – взвыл Илан с пола. – Она меня била. Взяла силой. Я не собираюсь платить за этого ублюдка.
– Я не буду вас шантажировать, – сказала Соня жене Илана.
Женщина посмотрела с сомнением, и под этим пристальным взглядом Соня почувствовала себя униженной даже посильней, чем когда-либо ее унижал Илан.
Соня принялась собираться, быстро и практично, выказывая свою безупречную честность. Ни на что в этом доме она
Закладка:
– Вы не сможете идти с этим под дождем, – сказала жена Илана.
– Я вызову такси, – сказала Соня; вспомнила, что не имеет права пользоваться телефоном, спросила, можно ли позвонить и, получив разрешение, вызвала машину из автосервиса Кармела.
Илан так и лежал на полу, распластанный, на животе, закрыв глаза и распахнув уши. На мгновение, пока женщины несли сумки в вестибюль, чтобы дожидаться машины у двери, между ними возникло чувство товарищества. Пробило полночь. Такси все никак не шло. Дождливым субботним вечером машин не хватало.
Атмосфера вновь обострилась. Жена Илана, не глядя на Соню, повернулась к ней своим внушительным профилем и опять закурила.
– Он не может быть один. Когда он один, он перестает существовать – вы не догадывались?
– Нет, – сказала Соня.
Почему ж она не догадывалась, ведь могла бы! Илан рассказывал ей так много всего про предательство и обман, что она пришла к убеждению, что эти истории – не о нем, не могут быть правдой о нем, потому что, конечно, кто же станет рассказывать о себе неприглядную правду. Но в том-то и фокус. Именноо себеон рассказывал – кап-кап-кап, капля за каплей отравляя ее, крошечными дозами яда приучая к предательству и лжи, так что и ее жизнь, кап-кап, превратилась в фальшивку. В обманку.
– Это отклонение у него, патология. В этот самый момент в Портофино его ждет еще одна женщина.
– В Портофино?
– Или куда он там собрался. Вы служили практической цели. Сдерживали его болезнь. Надеюсь, вы не усмотрели в этом лишних эмоций. Чтобы существовать в рамках своего безумия, ему нужна ежедневная доза марихуаны, секса и лести – я права?
– Да, – сказала Соня, теперь прозревая.
На левой руке жена Илана носила кольцо – золотой самородок вихрем, гармонировавший с ее глазами, необычное кольцо, которое хочется раздобыть для того, кого из ряда вон любишь. Она заметила Сонин взгляд.
– Когда мы познакомились, мне было семнадцать, а ему – двадцать три. Он был тощ, как цыпленок, ненавидел все человечество и не ладил со своей матерью, как я – со своей, но наши матери жарко одобрили наш брак, потому что обе семьи из состоятельных, и таким образом мы с ним спаслись вместе. Примерно лет через семь он изменился. Перешел в экстраверты. Лицом стал шире, спокойней, набрался лоску, глядел умником и красавцем. Я сначала подумала, что, возможно, это начало успеха, но потом поняла, в чем дело. Он открыл для себя, что предательством обретаешь уверенность в своих силах, что обман приводит к успеху. И чем больше он лжет, тем прочней его вера в себя, тем более он успешен, – и он полон решимости и далее делать все, что приведет его к славе, и ничто, абсолютно ничто не встанет у него на пути. Ибо слава, вы ж понимаете, – это способ отомстить тем, кто так долго его не признавал, и в первую очередь маме. Он сожжет дотла мир, потому что мама его не любит, а мама эта, как вы, наверно, уже поняли, – чудовище.
Проговорив это тоном резким, каким рубят правду начистоту, жена Илана раздавила окурок о тротуар каблуком ботинка.
– Я знаю, что он безумен, – сказала Соня.
– Из безумства он извлекает выгоду.
– Но как?
– Нагоняя страх и держа под контролем, моя дорогая, чтобы подпитывать свое психопатское шестое чувство, чтобы расчетливо выстраивать свой коварно продуманный мир. Вы же знаете, человек милый и добрый артистического таланта не разовьет. – Она сгорбила спину. – Он ведь не водил вас в мою спальню, где шкатулка Джозефа Корнелла с ангелом и облаком, не так ли?
Когда Соня не ответила, жена Илана закурила еще одну сигарету. Шел уже второй час ночи.
– Гнусная история, да, – сказала она, легонько покачав головой. – Но разве ваша мама не наставляла вас держаться подальше от старых козлов? – Несмотря на иностранную интонацию, прозвучало это очень знакомо.
И только уже в такси, на полпути к «дерьмовому Дамбо», Соня вспомнила про Бадала-Бабу. Она оставила там Бадала-Бабу! Он лежал под матрасом на той стороне кровати, где спал Илан, чтобы присматривать за его снами. Каждую ночь перед сном Илан расстегивал потускневший футляр и отшатывался, когда Бадал-Баба выскакивал вперед. «Когда дело доходит до такой картины, как эта, твой дух меняется, твое настроение меняется, ты оказываешься по ту сторону боли, ты видишь, что твоя жизнь не будет обычной. Ты ложишься спать с мыслью: завтра я увижу свою картину!»
Соня должна вернуться! Но как же она вернется? До рассвета она вышагивала по студии, воспаленная, вся в нарывах. Нарывы были от стыда, страха, горя и ярости. Не отдала бы она Бадала-Бабу, он бы ее защитил.
На следующее утро, несмотря на весь ужас перед встречей с Иланом и его неприступной женой, Соня поехала на метро к дому Илана. Уборщик, который шваброй мыл вестибюль, отказался ее впустить.
– Разве вы не узнаете меня?
Он отжал тряпку.
– Никого я не узнаю. Ничего ни о чем не знаю.
Она написала записку и упросила уборщика хотя бы опустить ее в почтовый ящик Илана.
«Пожалуйста, верни мне амулет моего деда. Это семейная реликвия. Ты не можешь оставить ее себе. Это нечестно».
Слово «честность» не значилось в словаре Илана.
Глава 19
Домой в Канзас на выходные по поводу Дня труда Улла пригласила Санни исходя из того простого соображения, что это странно, долгое время быть с парнем и не познакомить его со своей семьей, а также чтобы напомнить, что сам он за это время так и не известил свою семью о ее, Уллы, существовании. Она предупредила его: «Мои родители нормальные, понимаешь? Они не читают „Нью-Йорк таймс“ и не смотрят Би-би-си». Она сказала своим родителям: «Он капризный. Не обращайте внимания». Эти слова заставили ее родителей занервничать.
– А что, если я им не понравлюсь? – спросил Санни. Нельзя сказать, что и он тоже
Закладка:
– Они так меня любят, что рады любому, кого я приведу.
И хотя Санни понимал, что Улла делает это, чтобы подчеркнуть, что он ни разу не пригласил ее съездить с ним в Индию, его манила возможность попасть в ту часть страны, которая, как правило, иностранцу недоступна, в ту Америку, которую сам по себе он никогда не смог бы увидеть: в мифическую страну, насыщенную видениями пыльных бурь, засухи, нищеты, полей, на которых горбят спину сезонные рабочие, страну школьных выпускных вечеров, героев спорта и чирлидерства… Шесть часов езды до ближайшего торгового центра; настоящие ковбои, от души сквернословящие на фермах, где разводят крупный рогатый скот; дядя, заблудшая овца, весь в татуировках, на парковке для трейлеров; предок, чей дневник времен Гражданской войны свидетельствует о том, что он толком не знал, на чьей стороне сражается, хотя тщательно записывал каждый случай, когда перепадало угоститься беконом.
Уже по дороге в аэропорт Улла пожалела о своей щедрости и своих пассивно-агрессивных высказываниях. Что жалеет, она поняла по тому, с какой силой надеялась, что отецне станетготовить для Санни свой фирменный окорок с бобами, блюдо, которое он целый день у себя в гараже томит в мультиварке и подает на стол с кукурузным хлебом. А когда проходили регистрацию на рейс, пожалела, что Санни регистрируется с ней рядом, и от души понадеялась, что мать не поведет его посмотреть на предметы быта коренных американцев, выставленные в Ротари-клубе. Не хотелось, чтобы Санни обнаружил журнал «Консьюмер репортс» в корзине рядом с отцовским креслом с откидывающейся спинкой. Не хотелось, чтобы отец поделился с Санни, как здорово он сэкономил на заказе собственного надгробия. Не хотелось, чтобы Санни увидел, что у отца столько лишнего весу, что он наклониться не может, чтобы подстричь себе ногти на ногах, и матери приходится делать это за него. Не хотелось, чтобы мать, хлопая ресницами, исполнила при Санни мультяшную песенку Бетти Буп. Ей припомнились все гадости, которые Санни говорил об американцах как о толстых провинциалах, все его ненавистнические высказывания о республиканцах, которые как-то увязывались у него с недостатком свежей зелени и специй в американском меню, который как-то увязывался с отсутствием паспортов, которое как-то увязывалось с убийством невинных граждан в Хиросиме и с «Юнайтед фрут компани», которая вела хищническую деятельность в Латинской Америке тем же манером, что Ост-Индская компания в Индии.
Она не сможет смириться с тем, что он будет бесстыдно принимать гостеприимство ее родителей, притворяясь, что никогда подобной клеветы не произносил. И, по правде сказать, Саннибылостыдно, но он делал вид, что нет, и, притворяясь, что ему ничего не стыдно, тихо сидел у выхода на посадку, словно обдумывая какой-то отвлеченный предмет. Он не осмелился сказать Улле, что захватил с собой черный репортерский блокнот. Он вспомнил Сатью, который сказал: «Разве не твердил я тебе давным-давно – забудь огорас. У меня с ними, с белыми, сроду ничего хорошего не случалось».
Они мчались по прерии – огромной середке страны, такой огромной и такой однообразной, что, казалось, путешествуй хоть век, все равно не выберешься из надежного ее чрева, – и Санни виновато улыбался Улле, рулившей взятым напрокат спортивным красным автомобилем. Улла указала ему на старую школу-землянку, где когда-то все дети занимались в единственной комнате. Провезла по Никодимусу, городу-призраку, после отмены рабства заселенному бывшими рабами. Однажды, когда Улла была там ребенком, она завизжала от страха, увидев, как по улице прополз ржавый драндулет без водителя, – и только потом разглядела за рулем старую даму, одну из последних обитательниц городка, такую сгорбленную, что она не дотягивалась до лобового стекла.
Санни увидел перекати-поле и степных тетеревов. Они не дали себя сфотографировать, но он запечатлел на свой новенький «никон» заброшенные, скрипучие нефтяные насосы и кладбище, где ветер гулял с такой силой, что могилы были начисто выметены. И там Санни снял дикого индюка, который никак не мог оторваться от собственного отражения в новеньком полированном памятнике. Индюк, прямо-таки зачарованный птицей, что смотрела на него через мнимый предел и притом казалась очень знакомой, обойдя могилу, и с другой стороны надгробия нашел свою ненаглядную.
Санни и Улла ехали, пока медный свет заката не усложнил пейзаж, выявив расселины на полях и трещины в грунтовой дороге, которые полуденное солнце заделывало.
– Не фотографируй моих родителей, – наложила запрет Улла.
Паспортов у родителей Уллы, может, и не имелось, но они всегда привечали иностранных студентов, с которыми Улла знакомила их в пору своей учебы в университете Лоуренса. Им понравился мрачный Кристофер из Ганы, который культивировал свое несчастье, лежа на неубранной кровати и лупясь на голую лампочку. Им понравилась и Елена, которая утверждала, что она добрая румынская ведьма, и в подсолнухах поливалась водой из шланга.
В доме было центральное кондиционирование, а когда закрыли двери и окна от неослабного ветра, в столовой, оклеенной обоями в цветочек, наступила тишина, и стало слышно, как тикают напольные часы, подчеркивая тот неприятный факт, что и родители Уллы слабо представляют себе обстоятельства жизни Санни, и он сам в этом смысле недалеко от них ушел, и непросто оказалось подыскать такую тему для разговора, которую точно нельзя неверно истолковать и которая не обличала бы их в обоюдном невежестве.
Улла проинструктировала Санни, что не следует говорить ничего лестного про социализм, Джимми Картера и даже про Билла Клинтона. Не следует хвалить систему здравоохранения на Кубе или в Швеции. Не следует удивляться тому, что женщины голосуют за республиканцев. И не следует – ни в коем случае – касаться права на свободное владение огнестрельным оружием.
С другой стороны, она предупредила родителей не проболтаться, что у них имеется пять ружей, которые хранятся под замком в подвале. Что Улла сама в детстве охотилась на диких индеек и стреляет лучше отца. И они не должны приставать к Санни с расспросами, каждая ли корова священна и не живут ли индийцы еще в глинобитных хижинах.
Улла, зорко следившая за обеими сторонами, видела, что Санни не дает воли своей эксцентричности и что сальный юмор, свойственный вообще родителям, спрятан под спуд. Все сдержанны и обходительны. Мать не вздорит часами подряд, что Улле непривычно и удивительно. Они вежливо передавали друг другу бобы и кукурузный хлеб. Подтик-такчасов мать ломала голову, безопасно ли сказать, что ее потряс фильм «Ганди». Возможно, «потряс» – не то слово.
Чем добрее ее родители относились к Санни и чем добрее Санни был к ним (хотя, что и
Закладка:
Кое-как они нашли тему для разговора: доктор Джайшанкар Редди и доктор Премшанкар Редди, два доктора Редди, не состоящих в родстве, получили работу в рамках правительственной программы, которая направляет врачей в те сельские районы США, где недостаточно высок уровень медицинского обслуживания, за что им предоставляются иммиграционные документы. Оба доктора пользовали местное население.
– За что им спасибо, – сказал отец Уллы, а мать Уллы сообщила, что молодой доктор Редди недавно вернулся из Индии, где вступил в брак по договору.
– До свадьбы он не был знаком со своей женой, а она и сейчас носит традиционный костюм и сидит в основном дома. Но Падма, жена старшего доктора Редди, участвует в жизни местного общества – она работает здесь уже десять лет и очень общительна.
Улла, встревоженная тем, что мать, не подумав, использовала слово «костюм», взволновалась, что забыла сказать родителям, чтобы тему договорных браков не поднимать – ни в коем случае! – потому что это стереотип, об этом индийцев спрашивают все время, им это в зубах навязло. Она выдохнула с облегчением, когда Санни просто ответил, что хотел бы познакомиться с докторами Редди и Редди. Она была рада, что предупредила отца не спрашивать о большой красной точке, которую он описал Улле как пулевое ранение между глаз младшей миссис Редди.
Той ночью, лежа на кровати, слишком большой для ее детской комнаты, Санни повернулся к Улле, как дружелюбный медвежонок. «О чем ты думаешь?» Она не смягчилась. Она представила себе разговор, который, должно быть, состоялся между родителями, прежде чем, ввиду этого визита, они заменили ее односпальную кровать на двуспальную. По лицу поняв, что на контакт она не пойдет, Санни почувствовал досаду на то, что она предпочитает помнить гадости, которые он наговорил, вместо того чтобы допустить, что он может изменить свое мнение, и начал перекрашивать свои мысли.
Всю следующую неделю родители Уллы показывали ему школу, где Улла училась, бассейн, где она плавала, и семейный альбом, включая фотографию, на которой она неузнаваемая на выпускном вечере в школе: завитые волосы, макияж, колготки и высокие каблуки. С бойфрендом из команды по рестлингу. Выражение лица у Санни стало такое, что Улле захотелось его убить.
Санни показали глиняные черепки, оставшиеся от коренных американцев, и каменные наконечники стрел, экспонируемые в Ротари-клубе, свозили на ферму бизонов, чтобы он увидел неуклюжих облезлых существ, одно дыхание которых поднимало клубы пыли, и к самому здоровенному в мире мотку бечевки, в специальном сарае с вывеской выставленному на перекрестке двух забытых дорог. Повели его и в музей, выстроенный человеком, который всю жизнь создавал предметы из металлолома, битой посуды и дворового хлама; последним экспонатом этого доморощенного музея стала мумия его создателя.
Санни впечатлился: ему предстала личность, посвятившая свою жизнь искусству в месте, где не имелось достойной среды, некому было его оценить и так мало материала для творчества, что в итоге пришлось воспользоваться самим собой. Может, он и простой обитатель Среднего Запада, но между ним и египетскими фараонами определенно наличествует родство, не так ли? Санни снова достал фотоаппарат, но убрал его, когда они с Уллой посетили дом старшего доктора Редди.
Сам доктор Редди отбыл на конференцию в Сент-Луис, так что дверь открыла его жена. Падма Редди была в джинсах и кроссовках, волосы собраны в пучок, в ушах и носу – двадцатичетырехкаратное золото. На Санни она глянула с подозрением, знакомым ему по Индии, и во взгляде ее он прочел, что ее не уговоришь. Ни на что не уговоришь. Просто: не уговоришь, и все.
Дом Редди являл собой настоящий музей из разряда «законсервированная родина»: тяжелая, темная, резная мебель, изделия из латуни, шелковые ковры. Огромная фотография Шивы, сына хозяев, занимала всю стену над диваном, обитым черным кожзаменителем. Санни и Улла вздрогнули от криков на языке телугу, донесшихся из задней комнаты. Миссис Редди объяснила, что там лежит ее прикованная к постели свекровь, которой, видимо, что-то нужно.
Миссис Редди угостила Санни и Уллу домашним йогуртовым сорбетом, приготовленным с замороженной мякотью манго, из индийского магазина аж в самом Канзас-Сити. Она рассказала, что недавно ее наняли учителем испанского языка в местную школу; она прошла онлайн-курсы и получила право преподавать. Санни про себя хмыкнул, представив, как ее ученики усваивают испанский с акцентом деси[30]. Он осмелился достать свой маленький репортерский блокнот. Позволительно ли ему пересказать эту историю для «Ассошиэйтед пресс»? На праздник «Синко де Майо» миссис Редди готовила мексиканские блюда для своих учеников. Это несложно, потому что «качумбер», индийский салат из свежих овощей, по сути, – «пико де гайо», фасоль по-индийски «раджма» ничем не отличается от «фриолес», а «макки ки роти» – та же тортилья из кукурузы.
Вечером перед отлетом обратно в Нью-Йорк Улла и Санни сидели на заднем крыльце с матерью Уллы, настроившейся на меланхолический лад.
– Мы и представить себе не могли, – призналась она, – что останемся здесь надолго. Но у Джона была хорошая работа в сельскохозяйственном страховом бюро, и у меня – хорошая работа в школе, и это хорошее место, чтобы растить детей.
Ей нравилось в маленьком городке, потому что тут видно все, что впереди и что сзади. Правая рука знает, что делает левая. Это ли не невинность в мире, который растерял всю невинность? С того места, где они сидели, с конца улицы, Санни озирал пустынную, уходящую в бесконечность степь. «Но здесь не выживет тот, кто не любит ветер».
– Я в самом деле очень доволен тем, что познакомился с твоими родителями, – сказал Санни после того, как они вернули спортивную красную машину в пункт проката и отправились в аэропорт дожидаться обратного рейса.
– А ты с ними не познакомился, – сказала Улла.
– Что ты имеешь в виду?
– Они были настолько сами не свои, что ты ничуть с ними не познакомился. Бедный папа, когда так жарко, он любит сидеть в нижнем белье, пить пиво и перекрикиваться с телевизором. А поскольку там ты, он этого не мог. А мама даже ругнуться не смела, так стеснялась тебя.
Она шла впереди него в аэропорту, и когда Санни сказал: «Нам на посадку направо», повернула налево.
– У тебя нет чувства направления.
– Нет, есть. Направление, противоположное тому, куда ты идешь, – правильное.
Санни ничего не ответил, только повел бровями, самоуважения ради, и задумался над тем, что в их доме все казалось ненастоящим: стены полые; водопровод и
Закладка:
* * *
Восьмого сентября 1998 года Санни позвонил Сатье, чтобы поздравить его с днем рождения и рассказать о том, как он провел отпуск в Канзасе. Сатья в ответ слезливым голосом сказал, что говорить не в силах, у него депрессия, он одинок, а годы летят мимо.
Однако в ноябре, позвонив Санни перед Днем благодарения, он звучал бодро, несмотря на то что был измотан сменами в отделении радиологии. Он решился взять дело в свои руки. Он позвонил в Дели и попросил мать подыскать ему жену.
– Главный ординатор поехал домой, женился на девушке из Фирозпура, откуда родом его бабушка и дедушка, и теперь говорит, что это лучшее решение во всю его жизнь. Весь мир стал для него домом – настоящее, прошлое и будущее сошлись в узел.
– Почему бы тебе не обратиться в службу знакомств? Не обязательно полагаться на мать.
– Я обратился. Нет, это не для меня. Одна девица написала в имейле: «Сразу видно, что ты с запросами». Даже в маленьких городках уже усвоили американский лексикон. А другая, из Визака, засыпала меня сообщениями: «Скучаю по тебе, хотя мы никогда не виделись! Весь День святого Валентина проплакала, потому что надеялась хотя бы на открытку!»
– Санни, пойми, я просто хочу прийти с работы домой и поболтать на кухне с человеком, которого я понимаю и который понимает меня, – рассказать, что сегодня случилось, что вот такая вот глупость произошла…
«Но когда ты живешь с кем-то, кто тебя не понимает, это делает ситуацию более гибкой, – подумал на это Санни. – Борясь со своей непонятостью, ты можешь преобразоваться во что-то более интересное».
– И потом, не обижайся, – продолжил Сатья, – но я вижу, что ты подавлен, и так сильно, что после разговора с тобой я сам впадаю в депрессию. Когда вы с Уллой ссоритесь, это влияет и на мои отношения тоже.
– Какие еще отношения?
– Суть в том, что это до того меня беспокоит, что из-за тебя я вообще боюсь вступать в отношения.
Тут уж Санни разгорячился.
– Это все с ног на голову, Сатья! Ты все вывернул наизнанку, чувак. Этотыпостоянно звонишь мне и жалуешься. И этояслушаю тебя часами,ярасстраиваюсь из-за того, что ты говоришь, иявпадаю в депрессию!
Санни пришло в голову, что, возможно, он делает историю из своих ссор с Уллой, раздувает пожар и нагнетает страсти лишь для того, чтобы подбодрить друга, прозябающего без любви, – что, возможно, он так преподносит ему свою собственную ситуацию, чтобы бедняга не чувствовал себя одиноким, чтобы он поверил в то, что люди, живущие парой, ничуть не счастливее тех, кто ни с кем не связан.
– Ах, не сердись, Санни, – примирительно сказал Сатья. – Я собрался попросить тебя поехать со мной, когда я буду знакомиться с девушками, которых найдут мне родители. Они не знают Америку, они понятия не имеют, какой человек сможет вписаться в мою жизнь, но мой двоюродный брат сказал мне, что теперь допустимо прийти с близким другом. Потребуется несколько месяцев, чтобы найти подходящие семьи, но к концу месяца или к маю мама все сделает, и каждая из этих семей устроит пир, чтобы подцепить зятя-врача, – мы натрескаемся, как короли. Ты забудешь про свои ссоры с Уллой и про ее несчастную пиццу с сыром!
Глава 20
Бабита подошла к зеркалу и осведомилась у своего отражения:
– Так есть девушка? Или девушки нет?
Санни звонком сообщил матери, что прибудет в Дели с долгожданным визитом – два года его не было, и, так уж совпало, в этот приезд ему нужно будет помочь Сатье выбрать себе жену. Кроме того, он сказал, что надеется собрать материал для статьи, которую примет для публикации международный отдел «Ассошиэйтед пресс», потому что пора ему найти способ подняться с самой низкой ступени начального уровня, на которой осваивают правила работы в «АП», и стать уже репортером. Он не чувствовал себя достаточно компетентным, чтобы писать о Соединенных Штатах, да и не сочтут его компетентным (если Улла не исправит его ошибки), но он смог бы претендовать на статус спеца по Индии, если выйдет на какую-то захватывающе интересную тему.
Про Уллу в разговоре с Бабитой Санни не заикнулся. Бабита вопроса не задала.
– А ты что думаешь, муженек? – Склонила голову набок и притворилась, что слышит ответ Идеального Мужа: «Это ты меня спрашиваешь? Что ж, я, конечно, только рад буду, если Санни целиком достанется нам. Посторонний человек в доме – это неловко». Тут она поняла, что даже самой себе и своему призраку-мужу не может признаться в еще одной навязчивой мысли противоположного содержания: «Я, однако, была бы горда предъявить всему Дели американскую подругу моего сына». Пусть все вытаращат глаза, когда им представят неоспоримое доказательство того, что Санни покорил могущественный белый мир. Разве это не возвысит Бабиту? Не смягчит ее боль от потери сына? Не даст ей прав действовать как личности глобального уровня, с надежной защитой, стоящей особняком от толпы?
Такой ход мысли вывел ее на воспоминания о временах ее первой поездки в Англию. Она подготовилась и знала названия улиц и зданий в Лондоне, городах и сельской местности не хуже любого англизированного индийца. Она знала Трафальгарскую площадь, «Харродс», «Маркс энд Спенсер», Паддингтонский вокзал, Чаринг-Кросс, замок Тинтагель, холерические пустоши сестер Бронте, Озерный край. Знала, какова там погода, под ее воздействие ни разу еще не попав.
Однако уборщицами туалетов в Хитроу оказались индианки, пенджабские крестьянки, пожилые, с тяжелыми бедрами: они ковыляли, неуклюже раскачиваясь, толкая перед собой уборочные тележки. Похоже, сошли с рейса «Эр Индия», да так и остались в аэропорту. Бабита знала, конечно, что приличия требуют ратовать за достоинство туалетных уборщиц и гордиться теми индийцами, что выполняют в Британии черную работу, но гордости она не испытывала, ничуть, а напротив, со стыда умирала.
И еще не совсем пришла в себя, когда отправилась на
Закладка:
Когда она увидела меч султана Типу[31] в Британском музее и осколки его царства, разбросанные по Лондону: его трон, например, в музее сэра Джона Соуна в составе пестрой восточной коллекции, – она почувствовала то же, что и при виде пенджабских уборщиц в Хитроу. К счастью, в музее Виктории и Альберта как раз шла выставка, посвященная махараджам. Она пошла туда и вновь обрела самоуважение, глядя на приметы разложения махарадж при британском владычестве: их «роллс-ройсы» и «бентли», мебель в стиле ар-деко, зажигалки, инкрустированные драгоценными камнями, губную помаду и пудреницы, вечерние сумочки и нарядные безделушки.
В углу показывали черно-белый фильм, в котором Ганди в 1931 году в тоненьком дхоти под осенним дождем идет по лондонским улицам на конференцию «За круглым столом» о судьбах Индии, – эти кадры не поколебали Бабитиной гордости за раджей, однако дали еще один, совершенно новый повод ощутить моральное право на самоуважение. Однако когда прыщавый, бедно одетый индийский студент, сидевший рядом, воскликнул «Бапу!»[32] и разрыдался, она спешно отодвинулась от него.
В мыслях она вернулась к американской подружке Санни. Процветание в Соединенных Штатах – это способ насолить Англии. Если, имея американский паспорт, снизойдешь до посещения Великобритании, то посмотришь на нее снисходительно, сверху вниз, с позиций нации более могущественной. Под таким углом зрения Британия предстает забавным анахронизмом.
Глава 21
– Илан – человек очень сложный, ты не могла этого не понимать!
Извещая об увольнении, Лала смотрела мимо Сони куда-то в беспредельную даль. Соня получит зарплату за три месяца, но уже через месяц Лала планирует дать шанс другой девушке в галерее «Дамбо-Лелуп».
– Тебе следует настроиться на возвращение в Индию – поверь мне, именно там ты сможешь наилучшим образом применить все, чему здесь научилась. Это может показаться жестоким, но позже, и в личном плане, и в профессиональном, ты будешь благодарна мне за совет. Горизонты твоей жизни расширятся на родных просторах, как бы парадоксально это ни выглядело сейчас.
Как Соня сможет признаться матери, что потеряла Бадала-Бабу, что он больше не защищает ее, и вдруг, страшно подумать, Мама тоже теперь беззащитна в своем лесу, без божества, которое им покровительствует? Она заперла дверь безрадостной студии, бросила ключ в почтовый ящик. Доехала на метро до Пенсильванского вокзала, оттуда поездом до Ньюарка. В тот момент, как самолет оторвался от взлетной полосы, она почувствовала облегчение, избавившись от бесконечного ожидания того, кто ее бросил. Но стоило самолету приземлиться в Дели, проникнув в окутывающую город хмарь, как ее охватил ужас от того, что она так далеко от места, где Илан мог бы снова ее найти. Когда в пять утра она вышла из зала выдачи багажа и стала искать отца в огромной толпе, которая, на первый взгляд, состояла только из мужчин, он был потрясен, обнаружив, что лицо дочери померкло, а сама она истощена, будто ее морили голодом.
И Соня, посмотрев на отца, заметила, что огонь потух в глазах у них у обоих, у отца и у дочери. Папа сказал:
– Мама в горах. – Это нормально для Мамы, проводить время в «Облачном коттедже», но разве не странно, что она не вернулась, чтобы встретить Соню? – Строит из себя Грету Гарбо: «я хочу быть одна»!
Они уселись в до смешного маленький Папин «пежо», так что их лица заполнили собой все ветровое стекло, и затарахтели обратно в Хауз-Хас. Папа решил не вызывать шофера Балбира Сингха: тот заметит, что с ними нет Мамы, и это невыносимо; хотя он, конечно, так и так это заметит и обсудит с Чанду и горничной Альпой, – и все-таки аэропорты делают отсутствие любви как-то болезненней, так же, впрочем, как пристальные взгляды слуг, друзей, собак, кошек и майн, если кто-то из этого у вас есть.
И благодарение Богу за рассветные улицы Дели. Не вылупившееся еще солнце сидело глубоко в клоаке смога, город выглядел на все свои века, краски неба, деревьев, зданий поблекли. На выгоревшей траве вдоль дорог и посреди круговых развязок крепко спали бездомные. Дели – измученный город. Дели выглядел так, словно и он тоже покинут любовью.
В те дни Соня и Папа сблизились не просто как дочь и отец, а как две уязвленные, подбитые личности, которые пытаются вместе наладить жизнь, стараясь не задавать лишних вопросов, чтобы не получить в ответ таких же, радуясь тому, что они есть друг у друга, пусть даже отец частенько жалел, что дочь рядом и видит его унижение, и пусть дочь опасалась, что отец кожей улавливает ее стыд. Стыд, плавно перетекающий от страха в страдание и гнев. И уж никак не хотелось, чтобы отец заметил, что, вырвавшись из этой связки «стыд-страх-страдание-гнев», из проклятий себе за то, что не может забыть предательства Илана, Соня впадала в кошмар куда хуже: искала себя вне этих ужасных эмоций – и не находила. Вне их ее просто не было.
Они поднялись в свою квартиру на верхнем этаже, и там на полутемной лестничной площадке Чандубхай, улыбаясь, протянул ей любимый лимонный торт с надписью розовой глазурью: «Привет, Соня-бэби!» А в детской ждала открытка, купленная на ежегодном благотворительном базаре в пользу школы для глухих: «Добро пожаловать домой, моя дорогая Сону. С любовью, Папа». На туалетном столике – розы с местного рынка у храма, которыми торговал цветочник, имевший обыкновение обрывать внешние лепестки, чтобы цветок, распустившийся накануне, представал бутоном, который распустится завтра утром.
Здесь же лежало письмо от Мамы, Папе стоило героических усилий оставить его невскрытым. Мама писала: «Приезжай ко мне как можно скорее, сразу, как отдохнешь с дороги. Твоя спальня в „Облачном коттедже“ готова. Я, Бабаяга и Мулчанд, мы все тебя ждем».
Илан не волновался о Соне, не думал о том, хорошо ей или плохо, а вот
Закладка:
Она отметила, что, хотя внешне квартира выглядела вроде бы так, как всегда, только, может, пообтрепалась немного, по сути, она превратилась в жилище холостяка. Папа переселился в комнату для гостей, а бывшую общую с Мамой спальню переоборудовал в кабинет. Солнце вливалось сквозь кроны шелковицы и серебристого дуба, посаженных родителями, когда они сюда въехали; процеженный листьями свет сливался с йодистым светом, сочившимся сквозь плетенку тростниковых жалюзи. Настой света оттенял розовость выцветших кресел, а пестрый окрас книг, когда-то рыжих, как львы, коралловых, как Джайпур, апельсинно-лимонных, как осы, голубых, как небо без единой соринки, ныне слился в блеклой гармонии.
В углу стоял Папин новый компьютер, накрытый скатертью в мадрасскую клетку. Собрать его Папа нанял компьютерщика. Огромный, как боров, похрюкивающий и попискивающий монитор от компании, торгующей излишками китайских запчастей, жесткий диск из магазина перепродаж, подержанная клавиатура, мышь из магазина со скидкой – недели уговоров потребовались, чтобы принудить все это работать. Каждый день за утренним чаепитием Папа начинал последовательный процесс, включая сначала стабилизатор напряжения, а затем каждую часть системы, чтобы она неспешно прогрелась и не взорвалась от усилий, и только потом устанавливал связь с интернетом.
Психика после травмы может раздвинуть границы, и перемены в Папиной жизни во многом изменили его. То времяпрепровождение, те доктрины, что когда-то были для него закрыты, волшебным образом позволили к себе подступиться. Он зарылся в устаревшие книги по истории и религиям субконтинента, плод авторства закоснелых ученых мужей, и, читая, вносил свои пометки в компьютер. Избегая концертов западной музыки, где можно наткнуться на приятелей по вечеринкамхахаихохо, с которыми видеться ему теперь не хотелось, он зачастил на концерты музыки хиндустани, где звучалирага, бхаджан, тхумри, каввали. Томительная затянутость раги, когда-то выводившая из себя, теперь успокаивала. Например, рага «Яман», которую Султан Хан исполнял на саранги, раздумчивое музыкальное произведение, более длительное, чем время, более долгое, чем печаль. Папа сходил на концерт Абиды Парвин, самозабвенно исполнявшей суфийские песнопения. Вернувшись домой, достал с книжной полки засунутый подальше томик поэтических переводов с урду, подаренный Мамой, и задумался, не выучить ли алфавит урду, чтобы не полагаться на перевод.
И пока Папа таким образом изучал сразу и западные компьютеры, и музыку своей страны, в выкрашенной в мятный цвет, освещенной электрическим светом кухне, где пахло газом, подтекавшим из мрачно-красного газового баллона, Чандубхай тщательно отбивал кусочки баранины, прежде чем размягчить их в сырой папайе в соответствии с инструкциями Хансамы из Аллахабада, которого, когда они с Чанду были еще относительно молоды, присылали поездом на месяц в Дели, чтобы он поделился своими рецептами.
Потом эта печальная пара, покинутая любовью, отец и дочь, трапезничали, подобно набобам старых времен, сидя на складных стульях для пикника в комнате рядом с кухней, где стоял телевизор. Папа больше не хотел ужинать в парадной столовой, тут проще за едой смотреть вечерние новости и сообщать Чанду: «Британцы выиграли!» – когда, глянув в иллюминатор кухонной двери, пора или не пора, Чанду доставлял к столу еще один пухлый лаваш-чапати.
Играя роль как матери, так и хозяйки дома, Папа сводил Соню к терапевту, дантисту и окулисту. Когда окулист обнаружил, что Соне нужны очки, ей пришло в голову, что, возможно, ее мир затуманен близорукостью, а не душевным смятением. Однако, надев очки и с помощью новых линз различая детали далеких лиц и пейзажей, она по-прежнему оставалась погружена в размытость своего душевного состояния. Никак не могла включиться, когда приличия потребовали, чтобы она позвонила Дададжи и Мине Фой. Дададжи сломал шейку бедра.
– Но почему ж ты вернулась? – упрекнул Дададжи. – Постарайся хотя бы извлечь из этого максимум пользы, что ж теперь делать.
Мина Фой пожаловалась Папе, что прикованный к постели Дададжи совершенно невыносим.
– Ты должен навестить его. Я не могу с ним сладить. Он заставил Хансаму процедить овощной суп и разрезать каждую горошинку пополам. Кричал на него: «Ты называешь себя поваром? Ты шарлатан!» А садовнику и водителю: «Бездельники! Всю свою жизнь я один кормил целую сотню». Запретил Дари входить в дом: «Не приноси микробов!» Заставляет айю часами хлопать в ладоши на веранде, чтобы отгоняла ворон.
Мина Фой сказала Соне:
– Когда ж ты приедешь навестить свою старую тетю, непослушная девочка, вечно ты хи-хи-хи. Но жизнь, позволь мне сказать, это не шутка.
Как общаться, когда ты избавился от этой привычки и не хочешь, чтобы тебе задавали вопросы? И все же Папа и Соня сделали один необходимый раунд по друзьям. Было принципиально значимо, чтобы дочка, вернувшаяся из-за границы, выразила свое почтение и преподнесла сувенирчики тем, кто помогал ее растить: мятный шоколад, календарик с импрессионистами, лосьон с экзотическим ароматом жимолости. Соня подарков не привезла, но они простили ее, уже зная про таинственный недуг.
– Как чудесно, что ты вернулась и поживешь с отцом. Он хандрит с тех пор, как сбежала твоя Мама. Мужчины не справляются в одиночку, – сказала Марго.
– У тебя что, парень? Парень? – спросил Нил. – Ты можешь довериться мне.
– Никакого акцента янки! – вздохнула Хуши. – Какое разочарование!
– Умница,бети, – сказал дядя Дилип и, хотя назвал «дочкой» и лицо у него совсем как у дяди, рукой нашел изгиб Сониной талии.
А Феруза сказала:
– Ты же знаешь, Сону, ты для меня как дочь. Я рада, что ты вернулась.
Соня восхищалась тем, с каким мастерством Феруза переделала под себя жилые комнаты для прислуги под самой крышей: стены выкрашены в любимый парижский серо-голубой; все предметы подобраны с тщанием и одно к одному, как веточки в гнезде птицы-шалашника; кофейные чашечки с наперсток в золотой окантовке; резная серебряная шкатулка для марок. Соня с болью узнала гирлянду праздничных огоньков, оживляющую унылый вид из окна. Кошка Ферузы зевнула со своего мягкого ложа.
– Моти-Биби стала еще толще! – Сделать приятное Ферузе, похвалила ее Соня.
– Толстуха, – гордо отозвалась Феруза, как будто это она сытно накормлена. –Мери-Моти-Моти, моя толстая жемчужина!
Ночью, когда тишина будила Ферузу, она приходила в себя, погладив свою кошку, а та подставляла спинку и мурлыкала у нее под рукой. Так они взбивали между собой немного масла и сливок.
В Париже Феруза жила в таких же тесных комнатках, в мансарде большого многоквартирного дома из камня медового оттенка неподалеку от собора Парижской Богоматери, где уборная квартиры номер два располагалась дальше по коридору; приходилось брать большой тяжелый ключ, пройти до промерзлого шкафчика, подняться туда по нескольким деревянным ступенькам и отпереть
Закладка:
– Это так важно для женщины, иметь собственный дом, – сказала Феруза Соне, – быть хозяйкой самой себе. Думаю, потому твоя Мама решила переехать в «Облачный коттедж».
Фотография юной Ферузы стояла у нее на столе, словно себе же в напоминание. На ней была девушка с овальным лицом, которому самое место в медальоне влюбленного. Феруза обратила на Соню нежный и мудрый взгляд.
– Ты неважно выглядишь, моя дорогая.
После этих вылазок в свет, без которых было не обойтись, Соня и Папа стали проводить время вдвоем. Папа отпер шкафчик с напитками, вынув ключ, спрятанный между третьим и четвертым слоями газеты, устилающей его гардероб, и достал бутылку «Лафройг». «Жизнь слишком коротка, чтобы жмотиться!»
Наверху, на крыше, они врубали свежекупленные Папой кассеты с записями Нур Джехан и Бегум Ахтар. Включали Икбаль Бано, которая пела «Хум декхендж», лефтистский назм, сочиненный пакистанским поэтом Фаизом. На обложке кассеты певица была в черном сари в знак протеста против диктатуры Зии[33], которая посадила Фаиза в тюрьму. Икбаль пела перед пятидесятитысячной толпой, и толпа фоном сходила с ума. Когда Папа и Соня слушали эту песнь, у них кожа шла мурашками.
Принадлежность к бывшей колониальной державе прибавляет человеку авторитета. Способность противостоять грубому новому миру прибавляет человеку достоинства. Ты ранен, но продолжаешь сражаться с варварами, это придает тебе веса. Ты изгнан, ты лишен любви и оставлен удачей, это придает тебе значимости. То, что происходит в семье, то, что происходит внутри супружеской пары, ничем не отличается от того, что происходит с нацией при диктатуре, движимой страхом.
Высоко в небе пронеслись самолеты, и совсем низко вылез из священных развалин безумец, вылез и зарычал: «Индия, Пакистан, арррр!» Чудище, летучая мышь с размахом крыльев как у воздушного змея, вылетела из гробниц Хауз-Хаса насытиться нектаром ночных цветов, поохотиться под яркой раскаленной луной.
Глава 22
Когда Мама позвонила Соне и спросила: «Ты скоро приедешь?» Соня ответила: «Да, я приеду, я обещаю».
– Когда?
– Не могу сказать точно.
– Ты уже ищешь, чем заняться?
– Пока нет.
– Как насчет художественной галереи, как в Нью-Йорке?
– Ни за что! Хватит с меня художественных галерей! С тем же успехом можете продать меня в секс-индустрию. Это грязный, коррумпированный бизнес.
Мама, пораженная такой вспышкой, забеспокоилась, не слишком ли она давит на дочь. Возможно, еще рановато искать работу, хотя с возвращения Сони прошел уже месяц. Суть ведь в том, что, если дочь сама себя обеспечит, Мама сможет остаться в горах. Так думать не подобало, и все же она так думала, заметив, кстати, что, хотя в этом поколении образованных, самостоятельных молодых женщин действительно числилось несколько амбициозных особ, которых поощряли к тому, чтобы они во всю мощь расправили свои крылья, большинство же, однако, расправлять крылья особенно не спешило, а ожидало, как в старые времена, что родители или мужья их всем обеспечат. Дамы были томные и очаровательные, какими могут быть только избалованные женщины. И волосы их струились по спинам, что невозможно, если приходится готовить, убирать и ездить на работу общественным транспортом.
Между тем американский диплом оказался таким пустозвонным, просто безумие.
– Представь, она в колледже, – возмущалась Мама, делясь с Ферузой, – изучала Леопарди, амазонское племя яномами, Колтрейна и Чехова, Иран и Запад, философию Ханны Арендт, экологию, писательское мастерство, гончарное дело, поведение животных, Драйдена, Поупа и Свифта!
Феруза доложила, что Соня выглядит нездорово и что компанию ей составляет только отец, который часами сидит в саду на крыше, пьет виски и несет чепуху на темы, в которых совершенно не разбирается. Ее, Ферузы, семейство в свое время устраивало на политых летних лужайках перед домом мехфилы, поэтические и музыкальные вечера, на всю ночь; Феруза всерьез и лично пережила утрату культурных традиций, которые Папа только пытается себе присвоить. Но когда они в последний раз виделись, он позволил себе прочитать ей лекцию о Галибе[34] и Фаизе. Он сказал: «Знаешь, Феруза…», помолчал, несколько раз откашлялся, принял задумчивый вид, хрипло выдавил стихотворную строчку, подумал над ней, проговорил снова и не раз, неуверенно, иронично, как бы в сердцах и, наконец, философски, полушепотом, как ночной ветерок: «Ты шел один, останься одинок». Додумался просветить Ферузу насчет того, что у нее в подкорке!
– Ты хотя бы пишешь свои рассказы? – спросила Мама Соню, вспомнив прекрасную сказку о мальчике, который сидел на дереве со своими любимыми обезьянками-лангурами.
– Это была ориенталистская чепуха, – заявила Соня. – И придумывать что-то такое – ребячество и абсурд. Наступает время, когда хочется писать правду, простую и понятную.
– Тогда как насчет издательства? Или, если работать в журнале, это поможет тебе писать и что-то свое.
Именно Феруза, через женскую некоммерческую организацию «Сахели» поддерживавшая контакты с самыми разными людьми, прослышала о том, что некая дама, супруга члена кабинета министров, работавшего ранее за границей, надумала ежеквартально издавать общественно-культурный журнал. Назвали его «Кала» – «Искусство». Шримати Шакунтала Митхал, госпожа посланник культуры, черпала вдохновение в художественном журнале «Искусство Мексики», которым восхищалась в пору своего пребывания с мужем в Центральной Америке. Издание в меру глянцевое и в меру научное, из тех, что не стыдно разложить и в холле пятизвездочного отеля, и на журнальном столике дипломата, и в университетской библиотеке. Богатый владелец сети бутик-отелей, по совпадению ее зять, взял на себя финансирование, и печатать они планировали статьи о культурном наследии, традиционных искусствах и ремеслах, архитектуре, текстиле, танцах, литературе, музыке и кулинарии. Соня же имеет опыт работы в легендарной художественной галерее в Нью-Йорке, одной из первых в Сохо, и окончила гуманитарный колледж, известный тем, что образование там дают настолько замысловатое, что оно может выглядеть бесполезным, если не принимать в расчет задачу культивации взглядов, не скованных рамкой необходимого, что очень даже созвучно целевой аудитории издания. Есть вероятность, что она пригодится журналу?
Папа настоял на том, чтобы отвезти Соню на Притхвирадж-роуд,
Закладка:
– Ты не можешь пойти со мной, – сказала Соня, прозревая уже, отчего задохнулась мать, и они подискутировали, стоя у ворот, за чем с интересом наблюдали охранники. Наконец Папа сказал:
– Ладно, иди одна! Я прогуляюсь по саду.
На краю лужайки рос почтенный баньян с воздушными корнями-колоннами, под которым философ Кришнамурти выступал с лекциями, направленными против понятия «гуру», хотя он и вел себя как гуру, и говорил как гуру, и одевался как гуру, и имел последователей как гуру. Шримати Митхал составила переплетенное в ткань, из которых шьют сари, издание изреченных им мудростей: «Под баньяновым деревом».
У входа в бунгало в неглубоком старинном медном тазу из Кералы плавали в воде розы. По сторонам таза стояли две старинные храмовые масляные лампы из Ориссы, а за ними находилась гостиная в земляных тонах, великолепная, украшенная бронзой эпохи Чолов и скульптурами небожительниц из Каджурахо, когда-то бездумно выпиленными из храмовых стен. В гостиной имелось несколько зон для отдыха, в которых приема дожидалось немало людей: просители к министру на низких табуретах, группа немодно одетых родственников, приехавших из села в город ради визита к врачу, художница, работающая в народном стилемадхубани, удостоенная президентской медали и глядевшая так, будто ей тут не по себе. Официант в бежевой форме подносил каждому гостю тарелку с половинкой самсы и половинкой помадки барфи.
Выйдя на улицу, Папа вытянул шею, чтобы посмотреть, сколько резервуаров для воды установлено на крыше министра, а потом решил подобраться поближе к кухне, чтобы понять по запаху, что у министра на ужин, но тут его нагнали охранники, сказали: нельзя нюхать ужин министра, как он до такого додумался? На крыше торчали четыре охранника с автоматами, сторожа север, юг, восток и запад, а также три охранника с автоматами находились в будке при входе, и еще трое стояли у задних ворот, и тут и там лежали мешки с песком, на случай нападения террористов. Перепалка закончилась тем, что Папа отказался покидать территорию, потому что его дочь все еще внутри.
– Но тогда почему вы на улице?
Он объяснил охранникам, что у него дочь, которая вернулась из Америки, она хочет найти свой путь и решила встретиться с будущим работодателем один на один, без отца. Охранникам стало жаль Папу, у которого такой неблагодарный ребенок. Они отправили его внутрь резиденции, оформленной, как золотоносные недра земли. Папа сказал Соне:
– Мне не разрешили остаться снаружи! Я пытался, заметь. Я сказал им, что у меня независимая дочь, которая стесняется своего отца, – и принялся изучать скульптуры, сдвинув очки на кончик носа. – В прежние времена, – громко сказал он, ни к кому конкретно не обращаясь, – их можно было скупать килограммами. Я помню, когда меня отправили осмотреть автозаправки в Каджурахо, там всюду валялись без присмотра не менее впечатляющие скульптуры. Можно было просто взять и уйти.
– Папа, ты что, хочешь сказать, что они украдены? – прошипела Соня.
– Как я могу сказать, что они украдены?
Когда разносчик принес ему такую же тарелку, как всем, он воскликнул:
– Половинка самсы! Ну и ну! Я бы взял целую, если вам это по средствам, большое спасибо.
Соня сказала: «Меня не примут», – и внезапно ей захотелось, чтобы приняли. Если у тебя нет любви, если нет надежных родителей, тебе лучше найти работу.
Госпожа посланник культуры была строга и великолепна: шуршащий шелкмуга, шальшахтуш, тяжелое племенное серебро, насурьмленные глаза. Обратившись к Папе и Соне, она проговорила раздумчиво:
– Не знаю, отчего это мне постоянно присылают своих дочерей. Это мешает моей работе, придумывать, куда их пристроить, найти им занятие, чтобы они потом или поступили в американский университет, для чего нужно продемонстрировать свою социальную ответственность, или же потянули время, пока не найдут приличную партию, – это повышает их шанс на брак. Однако наш долг – просвещать молодежь, как ни сомнительны ее интересы, так что приходится взвалить это на себя. Я дам вам номер моей дочери Майи, она главный редактор. Она окончила колледж Смита в Соединенных Штатах, изучала культурную антропологию. Вы слыхали про Смит?
Соня не смогла не отметить, что, заботясь о собственном ребенке, она жаловалась на то, что другие родители заботятся о своих.
Когда на следующий день Соня позвонила Майе Митхал, которая после замужества сохранила девичью фамилию, та сказала:
– Да-да, мама мне о вас рассказала. Я феминистка, и мама тоже – мы ищем талантливых молодых писательниц. Извините, что не смогу с вами встретиться. Вообще-то я жду ребенка, и мой срок уже близко, но почему бы вам не прислать нам что-нибудь, чтобы мы имели представление о вашем стиле?
Соня получила карт-бланш написать обо всем, что ей заблагорассудится, лишь бы это укладывалось в сферу культуры. Следующий выпуск журнала, очень удобно, посвящен Дели; Соне предстояло раскрыть какую-нибудь местную тему.
Идея пришла к ним во время прогулки по Старому Дели. Папа припарковал свой «пежо» на подходе, чтобы машинку не задели и не поцарапали, что в толчее неизбежно. Хотя было уже больше девяти вечера, когда улицы Нью-Дели пустеют, здесь, вокруг минаретов и куполов Соборной мечети Джама Масджид, волшебно подсвеченных зеленым светом, кипела жизнь. Женщины перебирали крашенными хной ножками, пряча их под черный подол; элегантный, вымытый бородач в кипельно-белом составлял пару элегантному, чисто вымытому бородатому козлу, впряженному в рикшу; работал магазин парфюмерии, где Папа мог купить, если ему захочется, флакончик эссенции, пахнущей первым дождем, чтобы иметь возможность сделать благовонный подарок, похлопав по запястью тех, с кем он встречался в Нью-Дели и кто о подобных любезностях уже подзабыл. Владельцы уличных едален, развалясь, сидели между раззявленных котлов, половниками черпая плов-бирияни, а из кондитерских лавок текла психоделическая мешанина цвета. Лепешки-роти перелетали над головами от тех, кто их пек, к подавальщикам, которые в ускоренном темпе мотались туда-сюда. Ощущение великой реки, потока тысяч блюд, который несся сотням тысяч людей на протяжении веков и веков.
– Баде Миа! – Папа настоял на том, чтобы поприветствовать владельца «Карима».
«По милости Аллаха, –
Закладка:
Они ели пасанду и овощи в кокосовом молоке, бурра-кебаб и сладкие пряные роти.
– Странно ведь, правда, – сказала Соня, – что ни один писатель или режиссер не выбрал это как место действия!
– Соня, а почему бы тебе не написать про кебабы? – озарило Папу.
И вот на следующей неделе Соня вышла с блокнотом, чтобы задокументировать соперничество между Асимом-чачей и дядей Надимом по разным концам дальнего ряда рынка Хан. Она разобралась с рецептами табак-мааз из Кашмира, афганского решми-кебаб, чапли, пешавари и кастури с северо-западной границы, с кебабами роскошных кухонь Паланпура и Патиалы. Правители Хайдарабади славились безумным роскошеством – последнийнизамскупал драгоценности русских царей и отправлял свое белье на стирку в Париж. При их дворе изобрели патхар-кебаб, который готовят на раскаленном камне, чтобы впитал аромат минералов, и шикампури с жареным кешью и ломтиком яйца в серединке. Кулинарные сыщики и историки, раскопав в архиве музея Салар-Джанг меню придворных банкетов, заявили, что выяснили, как делать дорра-кебаб. Не кебаб, а грезы востоковеда: тридцать две редкие специи делали фарш мягким, как костный мозг, а собственно тело кебаба, обмотанное толстой нитью сырого шелка, томилось над тлеющим углем, подкормленным сандаловым деревом. Шелк не должен был подгореть, и нитка снималась одним рывком, как покров у опытной танцовщицы.
У Сони голову повело – в такое невозможно поверить. Вспомнился Илан, она услышала его голос: «Не пиши эту чепуху». Она склонялась к тому, что он прав, но с изысканиями продолжила. Исследовала шашлыки независимого княжества Авадх, происхождение шами-кебаба, тающих во рту галавати и какори, изобретенного для беззубого набоба деревни Какори. Фарш перемалывали заново при добавлении каждой из пятидесяти двух специй – ну, некоторые говорили, пятнадцати, а некоторые – восьми, но все клялись, что сие великая тайна. Как раз в этих видах кебабов преуспел Хансама, повар Ба и Дададжи.
Папа принялся рьяно помогать Соне. Он полагал, что индийский кебаб родом из Персии и назван откам-ааб, что означает «меньше воды», но, посмотрев это слово в толстенном словаре, решил, что корни кебаба кроются в языках дари и пушту, что делает его в истоке афганским: «Совсем как Руми[35]. А ведь все толкуют, страна нецивилизованная – совсем ничего не помнят».
Но каким бы ни было его происхождение, индийский кебаб – размятый, промаринованный, сдобный, промасленный, разнеженный, пышный, романтичный, благоуханный аристократ – стал совсем не похож на турецкий, персидский или афганский.
Соня села работать за Папин компьютер. Видов кебаба оказалась такая прорва, что они не помещались, вываливались. Если про каждый рассказывать, статья разбухала. «Вот вам Индия, – думала Соня. – Можно попробовать изложить историю коротенько, но она неизбежно примкнет к чему-то более емкому». Всех смыслов не исчерпать ни за что.
Она закрыла дверь в кабинет, но туда ворвался отец – в конце концов, этоегодверь вегорабочий закуток, где стоитегохрюкающий компьютер. Он стал читать у нее над плечом. Он пожалел, что не его наняли написать эту статью. Искусством и литературой Папа заинтересовался после знакомства с семьей Мамы. Провозглашая, что искусство демократично и открыто для всех, держались они, будто это вовсе не так, и он чувствовал, что ему возбраняется быть художником и интеллектуалом, причем возбраняется и ими тоже.
Чандубхай, войдя в полдень со стаканчиком «нескафе», сказал Соне:
– Ты худая как червяк, а пишешь про еду! Тебе стоит поправиться, иначе твои писания никто не примет всерьез.
Вошла горничная Альпа; как ни старалась Мама, ей так и не удалось приучить Альпу стучаться в закрытую дверь, перед тем как войти, а потом дождаться ответа. Альпа принялась подметать прямо по Сониным ногам, громко сетуя при этом на то, что набрала слишком большой вес.
– Так займись физическими упражнениями, – посоветовал Папа.
– Я весь день убираюсь в доме! Каких еще физических упражнений мне надо?
– Это разные упражнения, – сказал Чанду. – Те, что делаешь ты, тебя старят. А другие должны молодить.
Тут-то Соня и решила перебраться в «Облачный коттедж», писать в тишине гор. Серьезность этой новой работы позволит ей спрятать свою израненную душу, и, есть шанс, Мама не заметит, какая в той душе пустота.
– Да, поезжай, – согласился Папа, но тут же, почувствовав лицемерие своего любезного разрешения, распалился: – Может, скажешь своей матери, чтобы перестала нагнетать драматизм!
– А она нагнетает?
– Да, унаследовала эти романтические бредни о жизни отшельницы от своего безумного отца. А он, сдается мне, был отпрыск нацистов; чем еще объяснить, почему он ушел в горы, вместо того чтобы вернуться в Германию? Они говорят, что у них больше нет родственников – как такое возможно? В любом случае, если жить с сумасшедшим, сам делаешься таким же, – сказал Папа, – что вполне объясняет твою тетю Мехер, твою мать и меня.
А на следующий день он сказал:
– Просто скажи матери, что жене Чанду нужна операция на спине, и попроси внести половину суммы. И, кстати, – добавил он, – раз уж ты спрашиваешь, будь добра, попроси свою мать одолжить мне денег на покупку новой машины. Мой «пежо» разваливается на части.
А потом, когда Соня отправлялась уже на вокзал, Папа сказал:
– Послушай, просто скажи Маме: «Возвращайся в Дели. Ты можешь жить своей жизнью, и Папа будет жить своей. Никто не будет тебя беспокоить».
Соню захлестнуло жалостью: мы все становимся наивными сумасбродами, когда любви приходит конец. Захлестнуло злостью: нечестно делать ребенка арбитром в спорах родителей. И захлестнуло страхом: как-то вечером она слышала, как отец воет в ванной под кашель труб. Ничего нет страшней, чем стать свидетелем, как отчаянно несчастен отец.
* * *
Соня уехала, и после нескольких дней уныния Папа, придя в себя, обратился к своему боссу – старшему и самому расплывчатому из пяти братьев-основателей компании «Гупта бразерс» – с эффектным предложением отправить его, Папу, в Японию, с целью изучить способы, с помощью которых Восток успешно адаптирует современность к своим целям. В журнале «Таймс оф Индиа» он прочел о волшебном унитазе с сиденьем, создающем приятное ощущение тепла и маскирующем звуки, издаваемые в сортире, звукозаписью весенних трелей дроздов. Также такой унитаз умеет выпускать воду с разной скоростью, температурой и направлением, а также осушать человека, восседающего на нем, дуновением ветерка сзади. Вопрос состоял в том, станут ли высшие классы Индии вкладывать деньги в такую штуковину.
Всякий
Закладка:
Услышав о поющих туалетах в Японии, восьмидесятилетний Гупта, бледный, будто пиявки выпили из него весь цвет, беззвучно захлопал в ладоши. Из пяти братьев он больше всех был предан обычаям прошлого и больше всех терпим к мечтам о будущем. Со времен его детства мир переменился настолько, что он твердо усвоил: невозможного нет. «Превосходно, превосходно».
Но тут мистер Гупта спросил Папу, не мог бы он, прежде чем его предполагаемая командировка в Токио будет рассмотрена на заседании правления, любезно сопроводить его в поездке на фабрику по производству цементных мешков в сельской местности штата Орисса. Основным бизнесом одной из ветвей семьи Гупта являлся цемент, и это разумно, приобрести предприятие по производству мешков для упаковки цемента. Мешки под цемент мало чем отличались от поющих унитазов, потому что романтические представления мало чем отличаются от плебейских: то, и другое, и третье – манифестация все того же забвения.
Папа расхаживал по своему саду на крыше, и ворона попыталась усесться ему на голову. «Она думает, вы корова, – сказал Чанду Папе. – Ей без разницы». Чанду хотелось Папу утешить. Чанду тоже однажды слышал, как Папа плачет под икающим душем, и у него, у Чанду, мороз по коже прошел. Нет ничего страшней, чем осознать уязвимость человека, который тебя нанял, ведь тебе нужно, чтобы он оставался сильным, потому что сам себя защитить ты бессилен.
Глава 23
Войдя в увитую глицинией парадную дверь «Облачного коттеджа», Соня оказалась в отсырелом, крепко пахнущем доме, где время настроено было ползти неспешно и беззаботно, как черепаха. В прихожей над стойкой с обувью и зонтиками висела картина маслом, которую написал дедушка. На первый взгляд изображение казалась абстрактным, но потом различался палец белого облачка, уткнувшийся в снег, сползающий по черному горному склону. «Мама?» – позвала она, но ответа не дождалась. Вышла в неухоженный сад и увидела, что Мама пропалывает тыкву. Соня обняла ее – и разревелась.
Они уселись на каменной садовой скамейке, поросшей мхом. Мама подстриглась «под мальчика», как сказал парикмахер, и стала такой же тощей, как дочь. В выцветшем мешковатом платье походила на сиротку-пансионерку. Бабаяга подошла тяжелым, решительным шагом, под неустанный унылый мяв, запрыгнула к Соне на колени, чихнула, обрызгав лицо, и вонзила когти.
– Будь она человеком с таким характером, – с гордостью сказала Мама, – была бы невыносима. Но мы любим ее, потому что она кошка.
– Она помнит меня! – воскликнула Соня.
Почему она не приезжала так долго? Совсем забыла, что же такое дом. А дом – это Мама. Дом – это родная кошка с дурным характером.
Мама подозревала, что это любовь изнурила ее дочь. Не видела другого объяснения тому, что у Сони отсутствующее лицо, и тому, что она расплакалась в объятьях матери, да и не находилось никакой другой явной проблемы, ради решения которой стоило бы обратиться за помощью, только говорить о ней не хотелось. Впрочем, подозрения свои Мама держала при себе. Любовь стала для нее словом, не имеющим отношения ни к чему, бессмыслицей, к которой она относилась цинично. С любовью вообще лучше покончить.
Повеяло сладковатым дымком.
– Табаком пахнет, – сказала Соня.
– Это твой дедушка, – сказала Мама. – По вечерам в это время он курил трубку, сидя здесь и глядя на Бандарпанч.
Соня посмотрела на вершину, которая сияла хрупким снежным золотом.
– Бывает, – сказала Мама, – я чувствую запах вишневого табака и знаю, что он тут, рядом. Должно быть, сейчас он пришел повидать тебя.
У Сони сердце упало. Неужто дед пришел за своим амулетом? Мертвые не обретают покоя, если незавершенное дело удерживает их среди живых. Матери она ничего не сказала, но ей стало тошно.
– Ты не боишься его призрака? – спросила Соня.
– Нет, я спокойна. Он мечтал подняться на Бандарпанч. Он трижды пытался, и трижды снежная буря его возвращала. Думаю, он исчез потому, что наконец это ему удалось.
В ту ночь Соне приснилось, что она в доме, где никогда не была, в местности, где никогда не бывала, и ищет Бадала-Бабу. Ее сжигал чистый, неподдельный страх. Обычный мир, который она видела вокруг себя, которому пыталась доверять, пыталась жить в нем, пугал, потому что оказался фальшивкой. Когда она нашла Илана, он ждал ее. Притянул к себе. «Милая, наконец-то ты здесь! Я так по тебе скучал, что надел ту свою рубашку, в которой ты спала, надел, потому что она пахнет тобой». Но она никогда не надевала его рубашек. «Знаешь, я скучал по твоему чечевичному супу!» Нет, то был призрак, в теле Илана был не Илан!
* * *
Ночи стояли такие темные, что очищали утра, и когда утра черпали золото из ночного водоема, Бабаяга была уже наготове. Она взбиралась на вершину скалы
Закладка:
Кривоногий молочник, которому, должно быть, перевалило за семьдесят, карабкался из Джабархета, на спине веревочная сетка с бидонами молока. Иногда приносил на продажу пучок редиски или немного слив. Так скрючен, что не поднимал глаз и не тратил сил на слова. Только, крякнув, переливал молоко, ополаскивал под садовым краном свой ковшик и брел дальше.
Мама ставила чайник. Обленившийся Мулчанд поднимался, когда солнце было уже высоко, и с полчаса проветривал постель, вытряхивая простыни на случай, если довелось почивать с многоножками и пауками. Затем одевался и медленно начинал свой день: собирал все опавшие цветы и листья, каждый листок-лепесток по отдельности рвал и складывал в кучу. Наступал Бабаяге на хвост, не обратив внимания на ее вопли. После чего усаживался на корточки, совсем ничего не делая, подперев подбородок рукой. У него было две рубашки-курты, свободные, до колен. Одна повседневная драная, в которой он возился в саду, другая – ярко-пурпурная, в которой ходил на рынок. Когда он надевал свою особенную рубашку, у Сони щемило сердце.
Соня рада была делить свое одиночество с матерью и Мулчандом – так же, как делила его с отцом и Чандубхаем. Она принялась за статью и, работая, обнаружила, что тишина в доме матери и здешний ритм жизни сообщают ее писаниям некую тайную стройность и бесстрастную значимость. Получалось работать прилежно. Получалось сортировать мысли.
И пока Соня увязывала эволюцию кебаба с историей страны, Мама взялась перечитывать «Давида Копперфильда». Повела себя как героиня романов, которые ей нравились, – те, живя в джунглях, снова и снова садились за Диккенса. Почему? Да потому что, если Диккенс лучше, чем твоя жизнь, зачем жить своей жизнью? Глупо не углубиться взамен в Диккенса. Мама сказала Соне:
– Если сосредоточить свое существование на искусстве, то можно прожить чудесно. Тут главное – не высовывать носа.
Соня не сказала на это: «Как можно быть уверенной, что искусство не создано из кости и пепла невинных людей?» Не поэтому ли она не приезжала сюда так долго? Не потому ли, что чутье ей подсказывало: «Облачный коттедж», дом художника, вернет ее к постоянным мыслям об Илане? Картины деда на стенах странно в ней отзывались. «Перелетные гуси» – вовсе не гуси, а рябь по воде, подсказывающая, что с этого места птицы только что поднялись. Краски были: сепия, сиреневая, полуночная синяя, сентиментальная розовая. На одной из картин вместо подписи и даты значилось: «Я летел». Это было облако, отразившееся в глазу. Соня подумала о картинах Илана, которых она никогда вживую не видела, если не считать глаза в щели, приткнувшегося к ее глазу. Этот глаз до сих пор ее ужасал. Он ненавидел Соню, а когда ты объект ненависти, это значит, свободы тебе не видать. Ясно же, в жизни Илана полно секретов. С какой стати она им подчинилась?
Когда Мама спросила ее, отчего она перестала писать рассказы, Соня не ответила, что человек не может написать рассказ, если смотрит на мир чужими глазами, если в голове еще звучит чужой голос, если она не знает, свои мысли она думает или чужие, если не разбирает, что правда, а что нет.
Как-то днем она забралась на чердак. В черном жестяном чемодане с наклейкой судоходной компании «Ранчи», на пароходе которой Зигфрид Барбье отплыл в Индию, она нашла паспорт своего деда, подданного Британской империи. Там стояли штемпели стран, которых больше не существует. На дне лежало, пересыпанное нафталином, его пальто. Шерстяное, подбитое лисьим мехом, с бархатными карманами. Совсем как пальто Илана. Не поэтому ли она поддалась и позволила себя подцепить? Сама она распознала родной образ или то темнота распознала ее? В одном из бархатных кармашков лежала записная книжка-дневник, где дед поверх слов рисовал картинки с погодой: дождь на море, океан в огне, вулкан – так что ничего не прочтешь. Не говоря уж о том, что по-немецки.
Соня подняла взгляд, и ей показалось, что из кедровой чащи сквозь чердачное окошко с переплетом ромбиками на нее глядит глаз. Обвиняюще. Неужели глаз деда? Ищущий своего демона с облаком вместо лица? Или то глаз пробегавшего мимо леопарда или шакала? Или то сова пролетела? Или то пузырь в оконном стекле? Или отражение ее собственного глаза, всматривающегося в то, как она всматривается в себя? Моргнула – и глаз исчез, и в тот же миг раздался голос Илана: «Соня, не наваливай на меня вину!» Что, это глаз Илана кочует, присматривая, верна ли она ему? Соня посмотрела на акварель, изображавшую рассеивающиеся дождевые облака, где среда и предмет сливались, как, по-видимому, сливались в одно художник и картина. С картины, изображающей дождь, глядел глаз. Дождевая туча сдвинулась с места.
Дневничок, столько лет пролежавший в кармане пальто, она отнесла Маме. Та сказала: надо же, а ведь я надеялась, что все книги убрала с чердака, там в период дождей их порой заливало. Часть их из-за этого безвозвратно погибла. Одну строчку Мама для Сони перевела: «Чтобы узнать больше про сосны, сказал Басё, подойди к сосне».
– Разве твой отец не был по образованию инженером? – спросила Соня.
Если в прежние времена Мама, когда ее спрашивали о родителях, упорно отмалчивалась, то теперь, возможно, приметив в Соне семейное сходство, разговорилась как никогда откровенно.
– Да, он работал в «Сименсе» на строительстве каналов в Индии. Как и многие состоятельные европейцы того времени, мой отец в юности считал себя авантюристом-исследователем. Он приехал в походных ботинках, с палаткой и фотоаппаратом «кодак», но еще до того, как покинул Германию, очаровался романтическим представлением о том, что Восток и Запад объединятся под началом гималайских мудрецов. Он интересовался теософией, Ганди и Тагором. В то время живопись была у него только хобби.
– Он познакомился с моей матерью Анджоли в 1927 году. Она была сестрой его друга Бибху Роя, с которым он учился в Высшей технической школе в Шарлоттенбурге и который происходил из семьи революционеров, коммунистов, боровшихся за свободу от англичан. В отличие от большинства индийцев, отправлявших своих детей учиться в Англию, Бибху, из антипатии к британскому правлению, послали в Берлин. Отец и дядя Бибху ходили на выступления Рабиндраната Тагора и были частыми гостями в мастерской
Закладка:
– Когда в Европе началась Вторая мировая война, немецкие компании, работающие в Индии, сразу закрылись – точно так же, как во время Первой мировой. Отец потерял работу, и почти в одночасье мои родители остались без гроша, хотя он сменил гражданство, благодаря чему его не отправили в лагерь для интернированных с другими немцами – нацистов вперемешку с бежавшими евреями, миссионерами и пацифистами, которые в тот момент оказались в Индии и которых снесло в этот хаос. Это было также время расцвета индийского движения за независимость. Когда все закончилось, выяснилось, что квартира моего отца в Шарлоттенбурге разбомблена союзными войсками, а дом моей матери оказался в Восточном Пакистане. Привычный нам Дели в результате Раздела исчез. Мы перебрались в «Облачный коттедж», наш летний дом, и стали принимать постояльцев. У матери был жизнелюбивый характер, и, по сути, ей больше нравилось быть бедной, нравилось суетиться, проявлять практичность и всюду поспевать. Она подтыкала паллу[36], носила удобные туфли, просыпалась на рассвете, чтобы проверить, во все ли комнаты доставлены ведра с горячей водой, и собственноручно готовила рождественский пудинг – она славилась своим рождественским пудингом по рецепту свекрови, с которой лично никогда не встречалась.
– Мой отец в своей мастерской в «Малом Облаке» если не рисовал, то изучал карты и составлял свой следующий туристический маршрут. Каждый год после зимы и перед началом муссонов он отправлялся в поход; каждый раз он уходил на все больший срок, брал с собой палатку, продукты. Однажды, когда мать спросила его, о чем он думает в эти часы одиночества, он ответил, что не столько думает, сколько пытается вернуться туда, где он снова бы мог доверять тому, что видит. Что, хотя он не чувствует себя вправе рассчитывать на такое благо, он пытается вернуть дерево дереву, гору горе, облако облаку.
– И вот однажды…
– Сам превратился в облако, – тихо сказала Соня.
Чтобы нарисовать бамбук, идешь к бамбуку; чтобы нарисовать гору, идешь к горе. Чтобы нарисовать облака, Барбье отправился к облакам. Какой удачный выбор темы. Он исчез.
Пересматривая библиотеку деда, она нашла его детскую книжку «Макс и Мориц», а также издание последнего дневника Эрнеста Шеклтона, исследователя Антарктики, где дед подчеркнул фразу: «У каждого из нас есть свой Белый Юг». И еще дед пометил пассаж, где Шеклтон признавался, что больше не в силах сказать, жив он или нет: он шел по бескрайней белизне – и мог уже пересечь границу между живыми и мертвыми.
Открывая тома Рериха, мадам Блаватской, Александры Давид-Неель[37] и Анни Безант[38], книги по теософии, тантре, эзотерическим знаниям лам, страницы, насыщенные запахом мускуса и медовым цветом халвы, Соня находила написанное полной абракадаброй. Она снова целиком соглашалась с Иланом. Вот почему ей ни разу не встретились эти чудные существа, летающие монахи и провидцы, способные проникать вглубь прошлого и будущего? Она чувствовала расовый барьер между собой и Зигфридом Барбье. Гуру, творящие чудеса, и ламы-левитаторы, они бы благоволили белым. Возможно, то, что их окружало почитание приверженцев с Запада, стремившихся склониться и припасть, убеждало этих кудесников в том, что они переступили через колониальный стереотип. Но если вы считаете, что лучше, когда вами восхищаются белые, чем темнокожие, значит, никакой колониальный стереотип вы не переступили. Впрочем, как и ее дед, Соня тоже хотела, чтобы волшебство было правдой, чтобы, несмотря на все что произошло, прекрасное слияние культур стерло пропасть. Ибо если эту пропасть не соединит красота, ее наверняка соединит чертовщина.
Пока Соня продолжала работать за дедушкиным столом, Мама решила перевести дневник отца, в котором мог отыскаться ключ к его загадочному молчанию. Неуверенно чувствуя себя в немецком, она пользовалась словарем. Однажды утром, когда они обе были в трудах – в открытых окнах наливались цветом роскошные мхи и всякие изысканных видов папоротники; стучали дятлы, кричали большие кукали, похожие сразу на ворону и на фазана, и даже длиннохвостые попугаи покрикивали; воздух был напоен смолой, – зазвонил телефон. Они подпрыгнули. В «Облачном коттедже» телефон звонил крайне редко.
Соня встала, чтобы ответить. Это была Мина Фой. Мина Фой вообще-то никогда не звонила, ведь телефон – излишняя роскошь.
– Ты что-то хрипишь, – сказала Соня.
– Папочка умер, а я не могу найти твоего Папу.
Соня позвонила Папиному секретарю Тандону, который сообщил ей, что Папа и старший мистер Гупта ездили осматривать фабрику по производству мешков под цемент в Ориссе, и если мистер Гупта уже возвратился, то Папа на несколько дней задержался, чтобы попутешествовать по региону.
– Но где он сейчас? Как вы можете такого не знать? Это упущение с вашей стороны, Тандон-джи.
Лишь через два дня новость дошла до Папы, и он поспешил обратно в Дели, где его ждала Соня.
– Почему ты не рассказал мне, что собрался в Ориссу?
– Мне хотелось побыть одному.
Он счел это унизительным, все эти мешки под цемент, и, чтобы перебить унижение, отправился посмотреть храм Солнца в Конарке, где нагляделся на эротические каменные скульптуры невероятно пышногрудых женщин с талией, как у песочных часов, и бедрами в форме полной луны. Их груди блестели, и охранник объяснил Папе, что посетители-мужчины не могут сдержаться и тянутся поласкать каменных женщин. Есть и такие, кого сексуальные извивы, выставленные тут напоказ, так возбуждают, что они отступают и отступают назад, и шмякаются с помостов, выстроенных, чтобы туристам было удобней смотреть. Тут Папа подумал, что как он сам в какой-то момент своей жизни встал на неверный путь, так и вся Индия в более ранней своей инкарнации свернула не туда на развилке дорог. Он дождался, когда охранник уйдет, и, подобно другим, опасливо потянулся рукой.
Глава 24
Сидя на кухонном полу, Винита и Пунита изобразили по-английски: «Санни с
Закладка:
– Тут должно быть: «Санни, запятая, с приездом домой», – сказала Бабита.
Так что «домой» втиснули сбоку. Девочки хотели тоже поехать в аэропорт, чтобы держать собственноручно написанное приветствие. Бабита подумала о рейсе, прибывающем в предрассветное время, о пустынном участке дороги между аэропортом и городом, где уже случилось несколько нападений, когда таксисты, сговорившись с бандитами, грабили путешественников, привезших дорогие вещи из-за кордона. Она подумала, какой хаос царит в аэропорту, где в основном толпятся мужчины, и ее взгляд остановился на Пуните, на ее гибкой фигурке, на волосах, собранных в хвост, на цветастой юбке с футболкой. На днях мистер Хабиб обнял ее за хрупкие плечи, притиснул к себе и сказал: «Малышка! Кто твой дружок – дядя Мурад, верно? Я твой дружок. Скажи: „Дядя Мурад – мой единственный дружок“».
– Нет, – решила Бабита. – Мы с водителем не сможем и за вами присматривать, и искать Санни. Нет, девочки, оставайтесь дома, а когда мы вернемся, мы посигналим, чтобы вы спустились и открыли ворота, так что не смейте спать, поняли?
– А можно не выключать свет? Если выключим, то заснем.
Им было строжайше внушено, что электричество дорого, но Бабита великодушно согласилась:
– Да, свет оставьте включенным. Одну лампочку.
Бабита позвонила Санни с вопросом:
– Что бы тебе хотелось съесть в свой первый вечер дома?
Санни польщенно вопрос обдумал и ответил:
– Карелу[39], поджаренную до хруста и корочки, и рыбу в горчице.
– Эту рыбу в горчице Винита вечно испортит. Учи не учи.
– Тогда, может, кофтас[40] по-кашмирски?
– Хорошо, в первый вечер фрикадельки-кашмири и хорошо прожаренная карела. И купить ли мне билеты на поезд, чтобы мы навестили твоих бабушку и дедушку?
– Я пока не уверен, когда смогу поехать. Я же говорил, что должен помочь Сатье выбрать жену.
В этот момент в трубке повисло неловкое молчание.
– Ну, значит, дашь мне знать позже; посмотрим, как ты решишь, когда будешь уже здесь, – сказала Бабита.
Положив трубку, она обратилась к своему идеальному мужу:
– И заметь, Ратти, ни слова об американской подружке. Что ты на это скажешь?
* * *
И вот настал он, тот майский вечер, когда Санни и Сатья встретились в аэропорту, чтоб улететь рейсом авиакомпании «Эр Индия» в Нью-Дели.
– В первый день дома меня накормят кофтасом по-кашмирски. А тебя?
– Цыпленком в масле.
Они примкнули к толпе попутчиков, собравшихся у выхода на посадку.
– Домой в отпуск? – дружелюбно спросил какой-то мужчина.
– Вообще-то я собираюсь встретиться с несколькими девушками, – сказал Сатья. По нему, это была отличная жизнь – позволить себе разговорчивость, путешествуя бок о бок с такими же разговорчивыми людьми, следуя на встречу с будущей женой, – и хорошо бы семейство у нее оказалось столь многочисленное, что разногласия сыщутся по любому поводу, но в конце вечера всем все равно, и ты вливаешься в хор храпящих.
Сатья снял обувь, уселся, скрестив ноги, на сиденье в зоне ожидания и пошевелил пальцами в носках. Решившись на традиционный способ подбора невесты, Сатья и вести себя стал подчеркнуто по-индийски, от чего Санни коробило. Однако среди путешественников нашлись те, кто воодушевленно откликнулся на сообщение Сатьи: оно пробудило в них собственные воспоминания о любви, опасностях, обмане, надежде, долгом счастье или вечном несчастье.
– Будь начеку, не дай себя обдурить. Мой дядя во время свадьбы обнаружил, что женился на клептоманке. У гостей прямо на свадьбе стали пропадать драгоценности!
– Мой друг сделал необычный выбор – он женился на девушке в инвалидном кресле. Как увидел ее, так сразу и заявил: «Мои поиски окончены». Хотя вся семья на него ополчилась. Нет, сказал он, я не видел другой девушки, столь духовно глубокой!
– А как насчет твоего приятеля? Он тоже врач?
– Нет, – сухо ответил Санни, не отрываясь от «Хроники объявленной смерти». – Я бедный журналист и не могу прокормить даже себя.
На что получил суровый ответ:
– Надо лучше стараться, иначе как же ты женишься?
– Мне прекрасно в холостяках.
– Раньше или позже ты сдашься.
– С чего это?
Тот, кто допрашивал его, повернулся к Сатье.
– Твой друг не добьется успеха в жизни. Он идет не туда.
Гарсиа Маркес считал, что художественная литература и репортаж – это два крыла одной птицы, и в своем повествовании об убийстве он намекает, что журналистов также следует считать подозрительными и держать под соколиным присмотром литературы. Санни понравилась эта идея.
Когда объявили посадку, он встал в очередь, и какая-то бабуля прижалась к нему сзади.
– Вы должны стоять так, чтобы между нами оставалось хотя бы немного места, – сказал ей Санни, не одобрявший такой физической близости. – Вы не можете стоять точно в том же месте, где я. – И, вздохнув, втянул в себя приторно деревенский запах бабкиного сари.
Но ее жизнь учила совсем не тому. Битвы выигрывались миллиметр за миллиметром.
– Послушайте, – сказал Санни, сдаваясь, – просто встаньте передо мной.
Она прошла вперед с тем же бесстрастным лицом, не поблагодарив.
– Вот невежа! Невежа! – произнес Санни в воздух и даже не посмотрел, не хихикнул ли кто.
Ему не хватало Уллы. Он подавил эту мысль. Испытывать презрение к согражданам – это признак морального неблагополучия. Крича «невежа-невежа», ты только того добиваешься, что рушишь свое душевное равновесие. Покладистый человек прекрасно ощущает себя в Индии. Именно тогда, когда ты вскипаешь и проявляешь нетерпимость, дверь захлопывается у тебя перед носом. Он сам предлагал этот совет многим и многим путешествующим, уверяя, что Индия еще более хаотична и коррумпирована, чем в их самых жутких видениях. Затем, в годы, проведенные с Уллой, он стал предлагать этот совет не всерьез, а как бы в шутку. Удивительно ли, что такая смена манер со временем выбила Уллу из колеи, оставив ее с чувством недоумения и обманутости.
– Овощи или омлет? Омлет или овощи? – Стюардессы везли тележку с завтраком.
Сатья, который сроду не колебался в выборе блюд, проснулся и попросил омлет.
– Я тоже хочу омлет. Можно, я изменю свой заказ? – спросил Санни, который заказал овощи, сочтя, что индийское вегетарианское блюдо лучше соответствует принятому им курсу на миролюбие. Но не успели стюардессы выполнить его просьбу, как рейс вдруг раз! – и закончился, и в момент ухабистого приземления Сатья, довольно заглатывающий доставшийся ему омлет, думал о том, что, возможно, это его последний холостяцкий полет. Уже сейчас, растроганный близким завершением поиска, который едва начался, он со слезами на глазах возвращался к миллиардам душ, у каждой из которых свои
Закладка:
* * *
Когда Бабита и водитель Бахадур добрались до зоны прилета, она попросила его поднять табличку, надписанную Вини-Пуни, повыше. Но оказалось, что он забыл ее в машине.
– Как ты мог забыть?!
Он сделал это нарочно. Табличка показалась ему оскорбительной: разве он не знал Санни с тех пор, как тот был маленьким мальчиком в коротких штанишках? Он что, не узнает его без таблички?
Бабита остановилась у одного выхода, а Бахадур направился к другому.
Санни и Сатья вышли в людское море, озаренное ярким ночным светом, насыщенным пылью и злыми гудками маневрирующих машин. Сатью встречала толпа родственников, и Сатья, персонаж с миссией, торжественно их приветствовал, но Санни, похоже, никто не ждал. Он ходил взад и вперед, вглядываясь в толпу. Сатья отказался уехать, опасаясь, что что-то не так.
– Как это их здесь нет? Ты правильно сообщил время прилета?
И только когда толпа поредела, Бабита и Бахадур заметили наконец Санни.
– Я ждалатам!
– Мы тоже ждалипрямо там.
– Я стоял в первом ряду.
– Но в первом ряду был Бахадур!
– Ладно, ладно…
Вся вина пала на Бахадура, ведь это он оставил табличку в машине; и потом, ему, собственно, и платили за то, чтобы он брал вину на себя.
– Тетушка, – сказал Сатья, – пожалуйста, благословите меня.
– Всенепременно, Сатья. Я слышала, ты подыскиваешь себе жену.
– Да, тетя. – И Сатья над ее головой широко ухмыльнулся Санни, как бы вываливая всем напоказ их совместный, тяжко добытый опыт касательно извилистых дорожек любви.
– Наконец-то он согласился, – сказала мать Сатьи.
– Почему бы вам не убедить моего сына поступить так же? – спросила Бабита, имея на самом деле в виду, ни много ни мало, «где же наша подружка-американка?» Она и рада была, и не рада, все сразу.
Дома, в Панчшил-парке, Бабита и Вини-Пуни зависли над чемоданом Санни, и он почувствовал, что его американское представление о личном пространстве попрано. Так проявляют себя любовь и интерес, самые пристальные, ничто мимо не проскользнет. Они веснушку заметят, если она вскочит у него на мочке уха. И снова он ощутил отсутствие Уллы, которая никогда не всматривалась в него так зорко. И почему, кстати? Потому что разглядывать кого-то в упор значит вторгаться на его территорию – или же попросту ей было все равно?
Санни принялся доставать шоколадные конфеты с вишневой водкой, марципаном и ореховой карамелью, копченую гауду, камамбер и горгонзолу, пристрастие к которой Бабита считала свидетельством утонченности вкуса, – ведь даже таким прозападникам, как семейство Хабиб, не хватало прозападности, чтобы стерпеть вонючую горгонзолу. «Без сыра, – пояснил Санни Улле, заинтригованной тем, что он скупал в подарок, – мне обрадуются лишь вполовину. Однажды я забыл привезти копченую гауду, и мама так огорчилась, что едва могла со мной говорить». Также он достал копченого лосося, паштет из форели, банки копченых мидий, пакетики супа «Кнорр», виски «Талискер» из дьюти-фри, ликер «Куантро» и мармит из британского магазина в Бруклине.
Бабита распорядилась, чтобы Вини-Пуни сразу же разложили одни подарки в холодильник, другие – в морозильную камеру, третьи – по герметичным контейнерам, но девочкам было трудно подчиняться приказам, все их силы уходили на то, чтобы, приваливаясь друг к дружке, покатываться от смеха. Практически любой представитель мужского пола возрастом от шестнадцати до тридцати вгонял их в подобное состояние, не говоря уже о вернувшемся из Америки и не говоря уж о том, что они с ним, в некотором роде, состояли в родстве.
– Ма, эти девчонки несносны.
– Да, но теперь, когда я всем растрезвонила, какие они никудышные поварихи, никто больше не хочет избавить меня от них.
Ликер и банки с паштетом и мидиями Бабита заперла в гардеробной, показав Санни, что ключ от нее спрятан в шкатулочке из папье-маше, которая стоит в ящике письменного стола. А в гардеробной, в кармане отцовского дождевика «бёрберри», лежал еще один ключ, который открывал чемодан, а там и еще один, в футляре для туалетных принадлежностей авиакомпании «Пан-Американ» из тех времен, когда ее самолеты еще летали по небу, и тот ключ открывал стальной шкаф, в котором таилась сумка «Аэрофлота», в которой прятался ключ от встроенного в стальной одежный шкаф сейфа, где Санни следовало спрятать свой паспорт и фотоаппарат.
Нет, фотоаппарат ему будет нужен.
– А как же твои Д-О-Л-Л-А-Р-Ы?
Некоторые слова Бабита произносила по буквам согласно их английскому написанию, потому что считала, что, хотя все слуги подслушивают под дверью и знают английский (пусть и притворяются, что не знают), если проговаривать буква за буквой, с пониманием у них возникнут проблемы. Ну, не считая Пуниты. Поскольку та получала образование, позволяющее ей возвыситься над своим классом, при Пуните Бабита это проделывать не решалась.
После обеда Санни вздремнул, а потом они отправились в сады Лоди погулять с Пашой, который Санни совсем позабыл, но потом сообразил, что обязан был помнить, и подлизался.
– Совсембхонду, совсем дурачок, бедняга, – с нежностью сказала Бабита. – Однако ж нет на свете дурачка добродушней и безобидней.
– Эти свойства хорошо сочетаются, верно, Паша́? – сказал Санни, почесав псу грудку, отчего лапка у того дернулась импульсивно.
– Только не у людей, – сказала Бабита. – Глупые люди в большинстве вовсе не безобидны.
Она остановилась, чтобы указать еще на два особняка на улице, которые вскоре снесут и на их месте построят многоквартирные дома.
– Вечныйхатпат,бардак. Шум, пыль и грязь. Я совсем было уже собралась навестить Ванью, мою подругу, которая переехала на Гоа, там поместье ее мужа.
Мистер Хабиб стоял у своих ворот.
– Ну-ну, привет-привет! Домой в гости? Вот скажи мне, Санни, почему вы, янки, выбрали президентом такого человека? Ни одного грамотного предложения составить не может. Дочка любой служанки и то справится лучше. Спроси у маленькой Пуниты. Она может правильно написать «Ш-Х-У-Н-А».
– Знаешь, с мистером Хабибом что-то не так, – сказала Бабита Санни, когда они отошли подальше. – Все время норовит усадить Пуниту к себе на колени. На днях он сказал ей: «Я твой единственный дружок, верно? Повторяй за мной: „Дядя Мурад – мой единственный дружок!“» Как ты думаешь, стоит намекнуть Саре?
– Да ты просто должна!
– Но тогда будет скандал. Они скажут, что я клевещу, распускаю слухи!
– Как ты думаешь, он пойдет дальше?
– Нет, я Пуниту не выпускаю из виду. Я сказала ей: «Держись подальше от Хабиб-сахиба». Все пытаюсь внедрить в нее представления о классовых различиях и границах, но дурацкая прогрессивная школа, в которую она ходит, эти представления разрушает.
Обычно по
Закладка:
– Что это на Сатью нашло? – спросила Бабита. – Не разумнее ли сначала закончить ординатуру, а уж потом жениться?
– У него случился приступ жалости к самому себе, и он сказал матери, что решился на договорный брак.
– Теперь, когда ты вернулся из Штатов, – предупредила Бабита, – девушки будут охотиться за тобой. Будут видеть в тебе свой билет в Нью-Йорк. Просто скажи, что у тебя есть подружка-американка, и тебя оставят в покое.
Никогда прежде в разговорах с ним она не прибегала к слову «подружка», и они оба почувствовали неловкость: Бабита потому, что словцо казалось фальшивым, а Санни потому, что оно было правдой, даже если и относилось к девушке, которую он в последнее время не смел поцеловать, – вон оно как все обернулось.
Они погрузились в молчание, но многие останавливались, чтобы поприветствовать Санни, сказать Бабите, как, должно быть, чудесно, что сынок снова с ней, и оглядеть вернувшегося из Америки мальчика.
Мистер Кханна замедлил шаг.
– Ты стал очень похож на своего отца, Санни; на мгновение я подумал, что ты – это он.
Это был бывший начальник его отца, который поручил отцу дать взятку министру, чтобы получить лицензию на добычу полезных ископаемых в заповедных лесных угодьях. Когда отец отказался, этот человек поручил ему дать взятку армейскому генералу, от которого зависела реализация одного проекта в районе военного расквартирования. Отец Санни в очередной раз отказался, и тогда мистер Кханна уволил его, что спровоцировало серьезный семейный кризис, который, возможно, и привел к сердечному приступу, унесшему жизнь отца. Бабушка Санни обвинила Бабиту в том, что она противилась тому, что только практично, и это было несправедливое обвинение. На самом деле мать увещевала отца: «Только не будь глупцом!»
Бабита доказала свою правоту, обнаружив документ, оставленный ей мужем, в котором он в письменном виде объяснял, почему не мог – несмотря на ожидаемое вознаграждение – совершить те злоупотребления, против которых она в принципе не возражала, и тогда бабушка Санни обвинила Бабиту в том, что та не приняла сторону мужа в его противодействии коррупции.
Когда Санни было одиннадцать, он порылся в бумагах матери и прочитал то, что писал ей отец:
При расчистке леса погибло семь человек, десятки жителей деревни остались без средств к существованию. Полиция выдвинула обвинения в изнасиловании.
Я понимаю твою точку зрения: если система насквозь коррумпирована и все ее участники коррумпированы, одному оставаться честным – это смертельный номер. Человек должен преодолеть свое неприятие того, что изменить он не в силах, ради своей семьи и своего окружения, которые получат выгоду благодаря его практичному подходу к действительности. Человек сможет изменить систему только если он придет к власти, но чтобы достичь власти, он должен продвигать и укреплять именно то, что хочет переменить.
И все же, вопреки этим истинам, я не могу поступить так, как от меня требуют. Лгать, грешить против истины, искажать ее, разбавлять – выше моих сил. Поступив так, я не смогу ладить с самим собой. Возможно, это как-то связано с моим отцом. Я знаю, стоит только начать, и первое же мелкое нарушение берет над тобой полную власть. У моего отца руки в крови. Сын наследует отцовские преступления. Коррупция разлагает семью. Брат Рана в злодеяниях не уступит отцу. Когда он ради страховки устроил пожар на своей фабрике, погибло три человека. И посмотри на Рави, который дня не работал, но считает приемлемым жить на доходы, которые отец нажил нечестным путем.
Суть, наверное, в том, что я хочу, чтобы Санни знал, что его отец, в отличие от прочих представителей его класса, не поддался коррупции. Я хочу, чтобы он был свободен от этой семейной истории. Я хочу, чтобы он чувствовал себя вправе держать голову высоко.
Отец остался без работы и стал зависеть от семейного пособия, которое ему неохотно выплачивали, и тут Бабита испугалась и со страху повела себя жестко. Она принялась противоречить всему, что Ратан говорил или делал, насмешничая над ним так же бездумно, как муху прихлопывала, и настолько привыкла вышучивать, прекословить и прихлопывать, что мимо ушей пропускала его жалобы на усталость, головокружение, давление в груди и онемение в челюсти, считая это просто проявлением малодушия.
Когда Санни увидел, как мистер Кханна идет бодрым шагом: белые шорты, белая рубашка-поло, белые носки и белые спортивные туфли – наводя на мысль о тех временах, когда англичане жили в Индии, прививая людям веру, что порядочность сводится к аккуратности и чистой одежде, – его захлестнуло жалостью к мальчику, каким он был в свои восемь, когда умер отец. А мистер Кханна и дальше продолжил себе процветать в своем офисном комплексе из песчаника за крепостными укреплениями, включающими в себя и городские стены, датируемые XIII веком. Там, театрально вопя «пиа-пиу», слетали с ветвей пышнохвостые павлины, а зимой в оранжерее цвели розы девяти сортов, счастливое число мистера Кханны.
– Скажи, ты не злишься, когда видишь мистера Кханну?
– Я выше этого, – ответила сыну Бабита. «Но, Ратти, ты сам довел себя до болезни – тем, что не поддался коррупции. Такова печальная правда этой страны. Тут хвораешь, если не коррумпирован». – Видишь ли, все продажны. Мистер Кханна, на самом деле, еще повел себя как джентльмен. Он сказал твоему отцу, что если он не хочет участвовать в коррупции, то может уйти, и пока он сидит себе тихо, ему ничто не грозит. Но твой отец терзался предчувствием чего-то ужасного, ему от одного этого делалось плохо – он вздрагивал от падающего листа, но ничего не случалось. Будь на месте мистера Кханны кто-то другой, он послал бы нам уведомление, чтобы застращать эффективней.
– Какое еще уведомление?
– Ну, собаку могли отравить или связать сторожа. Или, например, позвонить посреди ночи с угрозой: «Вашего мужа переведут далеко… очень далеко, очень…» – голосом намекая на перевод из земных сфер. Это у них в криминале так шутят.
– Откуда ты это знаешь?
– Все знают.
После смерти отца Санни порой, когда мать отдыхала после обеда, звонил снова и снова по незнакомому номеру, и ему всегда отвечал один и тот же женский голос: «Алло? Алло? Кто это? Кто это?» Санни молчал, и настойчивое недоумение на том конце линии утешало его.
Но в других случаях резко
Закладка:
Конечно, были и пакостники, которые звонили с непристойными целями, например, тип, который всякий раз, когда Бабита снимала трубку, спрашивал: «Тетя, у тебя какой размер лифчика?» Санни посмотрел на свою мать: подвернутое сари и спортивные туфли, профиль, как у птички-бюльбюль. Видит ли она мрачный юмор в смерти своего мужа? Но лицо ее выражало решимость, а не веселье.
Бабита перешла к новостям, которые ей не терпелось сообщить Санни.
– На днях меня пришли навестить твои дяди. Я поразилась, увидев их вблизи после долгого перерыва. У дяди Рави десны черные от курения. У дяди Раны лоб и щеки в нарывах. Когда я спросила, откуда фурункулез, он сказал: «От страданий!» – и как-то, знаешь ли, угрожающе рассмеялся. «От страданий, от страданий, невестка!» Назанимал денег у дельцов преступного мира и никак не расплатится. Вот ведь глупость, занимать у таких людей. У него прямо земля из-под ног. И он начал с того, что сказал мне: «Посмотри, что происходит – наша сонная махалля превратилась в ад на земле. Эта маленькая улочка не вмещает столько людей и машин». Тут вмешался и дядя Рави: «Лучше продадим, поделим и будем жить независимо друг от друга, чем, как сейчас, торчать вместе в районе, который превратился в развалину, в городе с необратимой судьбой». Ты же знаешь, какой он болтун. «Мы стареем, Баби-невестка, давай прекратим войну. Если ты откажешься от судебного иска против нас, мы сможем разделить имущество поровну и мирно разойтись по своим углам. Можешь взять себе эти пашотницы для яиц, с кроликами». Рана тогда сказал, что знает застройщика, который заинтересован в покупке нашего дома.
– В их словах есть здравое зерно, – сказал Санни.
– Да, деньги! Но куда я пойду? – отозвалась мать. Санни подозревал, что она вынашивает план подселиться к нему в Нью-Йорке.
– В любом случае, – сказала Бабита, – держись подальше от Рави-Раны. Незачем тебе вмешиваться в их сомнительные дела.
Но Санни по-прежнему любил своих дядюшек, хотя мать и вела с ними войну. Именно дядя Рави познакомил его с Хичкоком и Бергманом, а когда Санни исполнилось восемнадцать, приготовил ему сухой мартини по рецепту Луиса Бунюэля. А дядя Рана дал послушать «Аббу» и «Бони М», и именно он взял его с собой на ипподром в Бомбее. Кабы не чопорная невестка, Рана вовлек бы племянника в свой мир азартных игр, журнала «Плейбой» и англо-индийских подружек. Он отдавал предпочтение англо-индийским женщинам, вынужденным, чтобы заработать на жизнь, подыгрывать тем стереотипам, в которых были воспитаны обольщавшиеся на свой счет мужчины.
Когда Санни отбывал учиться журналистике в Колумбийский университет, дядя Рана, который жил в правой части дома, высунулся из окна своей ванной.
– Санни!
– Да, дядя Рана?
– Беги, племянничек, удирай!
И дядя Рави, который жил в левой части дома, тоже открыл окно в своей ванной и поманил к себе.
– Санни, один совет.
– Да, дядя Рави?
– Твой отец не смог убежать – убегай ты!
Гробницы потемнели, деревья обратились в косматых мамонтов, птицы заверещали так, словно рядом убийство. Бабита, Санни и Паша завершили прогулку и вернулись домой к кофтасу и кареле, а затем разошлись по своим спальням, расположенным по обе стороны лестничной площадки и выходящим на одну широкую террасу, щедро заросшую пурпурной, как страсть, бугенвиллеей, которая к ночи еще сильней наливалась цветом.
Дом в Дели, даже разделенный на три части для трех братьев, все равно казался просторным и открытым по сравнению с нью-йоркской квартирой. Пол выложен мозаичным камнем, который холодит ступни, когда ходишь по нему босиком. Лежа в постели, Санни чувствовал, как поток воздуха от вентилятора продувает хлопчатобумажную простыню, и удивлялся, почему в Штатах простыни ценятся тем выше, чем плотней материал, из которого они сшиты. Ведь это и есть роскошь – ветерок, беспрепятственно веющий сквозь тонкую ткань.
И все ж он не мог уснуть. Вслушивался в возню голубей, даже в этот час совокупляющихся на кондиционере за окном, и после разговора с матерью вспомнил еще одну историю, в которую не стал посвящать Уллу: о причастности его двоюродных братьев Чики-Чика к скандалу, связанному с ночным клубом в квартале Мехраули. Бар при ночном клубе, в который они вложились, назывался «Оливия». Почему «Оливия»? Скорей всего, потому что оливок в Индии не водилось, если только их не провезли туда тем же способом, каким Санни провез горгонзолу. Нельзя быть богатым индийцем не прозападного толка и прийти в «Оливию»; и вас ни за что не впустят туда, если вы ориентированы на Запад, но при этом честны. В «Оливию» просто так не попасть, она для тех, кто прозападный и продажный.
Используя связи дяди Раны с криминальным миром, Чики-Чика наняли головорезов, чтобы те проучили человека, владевшего прилегающей территорией, которую ночной клуб хотел прикупить, а он отказался ее продать. Владелец, уважаемый кардиолог, был избит сильнее, чем они планировали, и скончался. Таким образом, сыновья дяди Раны оказались замешаны в коррупции и смертоубийстве.
Дядя Рана ринулся в полицейский участок, пасть в ноги и сторговаться, чтобы там удалили все записи о причастности к преступлению его сыновей, и тогда стражи порядка, дабы продемонстрировать, что может случиться с Чики-Чика, если дядя Рана не даст адекватную взятку, в соседней камере подвергли пыткам какого-то незнакомца. Они и просили всего-то один крор[41] и одну рупию.
Дядя Рана попытался снизить сумму. Незнакомец в соседней комнате взвыл: там стали тушить сигареты о его спину. Дядя Рана и хотел бы продолжить переговоры, но вопли незнакомца стали совершенно невыносимы.
Дядя Рана сдался. С матерью Чики-Чика он был в разводе, она уехала, он один нес ответственность за своих сыновей. Вскоре после этого фабрика, принадлежавшая дяде Ране, таинственным образом сгорела, трое сторожей погибли, их семьям выплатили компенсацию в размере лакх каждой, и дело замяли так быстро, что Бабита поняла: пожар устроен специально, чтобы дядя Рана получил страховку. Но этого оказалось мало. Погрязший в долгах дядя Рана, оплачивая заем за займом, брал в долг еще и еще, и все у дельцов криминалитета, и все-таки оплатил побег Чики-Чика в Новую Зеландию, страну столь буколическую, что
Закладка:
Санни проглотил горькую голубую таблетку снотворного и всем телом вспомнил сладковатый, слегка тинистый вкус местной воды в бутылках и сладковатый, слегка затхлый вкус ночи в Дели. Ночь пахла так, словно ее замкнули в шкафу. Пусть Санни и уехал из Индии, все равно не хотелось, чтобы мать продала дом его детства; хотелось, чтобы тот всегда стоял наготове принять его. Ведь только уступи что-нибудь – например, этот удивительный затхловатый запах, который, словно в засаде, таится на дне души, – и оно может никогда уже не вернуться.
Глава 25
На машине Бабиты Санни и Сатья отправились по домам возможных невест, причем Бабита настаивала, чтобы Санни как можно быстрей вернулся домой, хотя первый адрес находился не в одном часе пути, дальний новый район, застроенный кварталами небоскребов. По дороге рассуждали о том, до чего изменился Дели со времен их детства. Сатью, которому и без того было не по себе в жесткой рубахе с длинными рукавами, на мгновение накрыло дурным предчувствием.
– Как ты думаешь, я правильно поступил? – спросил он Санни.
– Что уж теперь об этом!
Санни захватил с собой свой «никон». Решив, что использует этот день как практикум по антропологии и журнализму, в дороге он попросил водителя остановиться, чтобы сфотографировать останки буйвола, подъедаемые бродячими собаками. Водителю стало неприятно, и Сатье тоже. Теперь, надумав жениться, Сатья снова всерьез связывал себя с Индией, в то время как Санни относился к этому так, что все, уехал и стал иностранцем, и не упускал случая отметить тех чудищ, что Индия на потребу иностранцам по-прежнему производит: безруких прокаженных, к примеру, или корову с лишней ногой, которая торчит из горба.
– Санни, зачем ты это фотографируешь? – спросил Сатья. – Ты настроен очень критично.
– Разве фотографировать – это критиковать?
Когда они подъехали к жилому комплексу «Гарден эстейт тауэрс», охранник поднял металлический шлагбаум, чтобы впустить их на парковку, и указал нужное здание. Санни и Сатья поднялись на лифте с дверью-гармошкой и прошли по коридору, забрызганному цементом. Там было темно даже днем, и горели редко повешенные светодиодные трубки. Они позвонили, и их пригласили в такую же темную квартиру, шторы задернуты от солнца: маленький отец, маленькая мать в аккуратном сари и дочь по имени Манджула, намного крупнее своих родителей, в бледно-зеленом с серебром шальвар-камизе[42]. Сатье не хватало смелости толком Манджулу разглядеть, хотя, по первому впечатлению, она показалась ему симпатичной. Для того он и взял с собой Санни, подкреплять то, что чувствуешь инстинктивно. Санни тоже было неловко на девушку пялиться, но все же он уловил пикантный посверк в ее глазах.
Кухонная дверь на мгновение распахнулась, донесся энергичный стук ножа, свист пара из скороварки, и вышла горничная с подносом холодного тростникового сока.
– Спасибо, – поблагодарил Сатья. – На улице такая жара.
– Сейчас лето, как же не быть жаре, – сказала Манджула, и Сатья почувствовал себя глуповато. – Но этим летом с жарой перебор, – добавила она благосклонно.
– Вы планируете обосноваться в самом Рочестере? – спросила ее мать.
– Это зависит от того, где я найду работу, тетушка.
– Так много врачей из Индии разъехалось по всему миру, – сказала Манджула.
– Мы воспитывали нашу девочку так, чтобы она росла с чувством собственного достоинства, – пояснила ее мать то, что дочь участвует в разговоре. – Когда она родилась, мы праздновали ее рождение точно так же, как рождение ее брата.
Санни видел: мать Манджулы страшится того, что дочь выйдет замуж за человека, который заставит ее молчать.
– Дело даже не в том, что мы одинаково относились к детям, – сказал отец. – Мы старались больше помогать дочке, больше поощряли ее, потому что девочкам в жизни трудней.
– Да теперь все уже знают, что девочки лучше мальчиков! – сказал Сатья.
На какое-то время воцарилось молчание. Тишина давила.
Санни вспомнил это типичное ощущение смертной скуки в гостиных Дели: мир плотно закупорен от жары; вялой струйкой течет ритуал приличной беседы, суть которой в том, что говорить решительно не о чем; струйка иссякла, все впали в ступор, затихли, словно в созерцании вечного космического яйца небытия.
В стараниях найти тему, которая позволила бы оживить ручеек светской беседы, Санни спросил:
– Сколько лет этому зданию?
– Три года.
– Когда его достроят?
– Оно достроено. Только несколько квартир еще не занято, – сказал отец. – Возникли проблемы с распределением.
– Дом не выглядит так, будто он доделан, – заметил Санни и получил предупреждающий сигнал от Сатьи.
– Многие индийцы, работающие за границей, – сказала дочь, – купили квартиры в этом комплексе. Над нами живет пилот авиакомпании «Люфтганза», а напротив – женщина, которая была замужем за мужчиной из Польши. Он был неизлечимо болен и усилием воли довел себя до голодной смерти. Когда он умер, она вернулась в Дели; они так и планировали.
– Вот как? – заинтересовался Санни, но отец сказал:
– Не поднимай такие щекотливые темы!
– Мы, – сказал Санни, возвращаясь к теме этого жилого комплекса и употребив «мы» в качестве уступки, чтобы не выглядеть снисходительным наблюдателем со стороны, – возводим эти высотные здания, и уже ощущается нехватка воды, пустыня наступает. У города есть план на будущее?
– Это дело правительства думать об этом, – беззаботно сказал отец.
– Но есть ли у них план?
Сатья снова предостерегающе сверкнул глазами.
Хозяева повернулись к Санни, пытаясь насадить его на булавку, определить его принадлежность к касте, классу, деньгам и традиционным ценностям.
– В какой компании работал ваш отец? Как ваша фамилия? Где вы живете?
– В Панчшил-парке, – неохотно признал он.
– Вы, должно быть, из хорошей семьи. Люди, которые там живут, самые богатые в городе.
Сатья напрягся.
– Хорошая не значит богатая, – сказал Санни.
– Богатство не дается случайно.
– Коррупция, – пожал Санни плечами, пытаясь принизить себя и тем самым помочь Сатье.
– Нет, нет, что вы! – ласково урезонил его отец. – Нет-нет-нет!
– Боюсь, что так, – сказал Санни и сделал еще глоток тростникового сока. Стакан, весь в конденсате, к его смущению, закапал ему брюки, пока он донес его ко рту. Сатья снова сердито поглядел, но Санни продолжил: – Мой дед по отцовской линии был замешан в коррупции. Он был министром в правительстве и приобрел с полдюжины, не меньше, объектов недвижимости, поэтому мы и живем в
Закладка:
– У вас не индийский акцент, – сказала Манджула, и глаза ее заблестели, – но и не американский тоже. На британский больше похож. – Она вроде как воодушевилась тем, что Санни про себя выложил.
К счастью, в этот момент горничная вывезла на инвалидной коляске деда в пажама-курте[43]. Санни с первого взгляда понял, что дед чудак. Сбоку у него лежал мочеприемник, прикрытый маленьким коричневым полотенцем, которое сползло, и его следовало бы поправить, но старика это не волновало. Он прочистил горло, пригладил усы щеточкой и спросил:
– Ты живешь в Нью-Йорке?
– Он в Нью-Йорке.
– Он в Рочестере.
– Между Америкой и Канадой есть одно место, оно называется Ниагарский водопад, вы его знаете? Это знаменитое место.
– Да, дядя, – вежливо ответил Сатья.
– Видишь ли, в этой стране протекает одна из самых длинных рек.
– Да, дядя.
– Какая именно?
– Миссисипи, дядя.
– Правильно. А ты знаешь, какой из каньонов самый большой?
– Гранд-каньон, – сказал Санни.
– Эту ошибку совершают все без исключения. Самый большой каньон в Америке, то есть на американском континенте, – это Коппер-каньон.
– Он знает всю-всю географию, – похвалилась его невестка.
– География – это мое хобби, – сказал он.
– Манджула тоже немало знает. Почему бы вам не позволить своей внучке рассказать что-нибудь?
– На что похож Нью-Йорк? – спросила Манджула.
– Девочка перевозбуждена, – сказала ее мать. – Рочестер она еще не знает, но с Нью-Йорком знакомы все.
Тут разговор на некоторое время затих, поскольку дверь кухни открылась и четырнадцать блюд торжественно пронесли в столовую. Санни вспомнил, что летом всегда было непросто решить, включить вентилятор и в приятной прохладе есть не очень приятно остывшую пищу, или выключить вентилятор и в неприятной жаре есть пищу приятно горячую. В доме Бабиты они предпочитали первое, а здесь остановились на втором. Вентилятор включили на такую малую скорость, что тот еле вращался и натужно жужжал. На тарелку Сатьи выложили два яйца, обжаренные в панировке и окруженные пряным картофелем – фирменное блюдо! – затем выловили самый нежный кусочек баранины, полили его густой-прегустой подливой, а затем все это: яйца, баранину и подливу – утопили в апельсиновом масле.
Когда Сатья сравнил это с холостяцким ужином на вынос в Рочестере, у него глаза затуманились при мысли, что к нему могут относиться с такой заботой. В глазах Санни, который сидел напротив, однако, читалось: «Что, подкупило апельсиновое масло? Им умасливают всех будущих зятьев». «Ну и пусть, – сказал ему взглядом Сатья. – Это свидетельствует о привычке проявлять заботу». «Заботу или давление?» – молча осведомился Санни. Он был весь в поту.
– Вы никудышный едок, – сказала мать Санни. – Вот станете старше, вам понадобится больше веса. – Она взяла ложку. – Давайте я еще подложу…
– Нет! Меня стошнит! – вскрикнул Санни, накрыв тарелку рукой, и обидел хозяев.
– Какой у тебя вспыльчивый друг, – сказал дедушка.
После обеда гостям показали комнату, одну из трех спален в этой квартире, которая использовалась как кладовая в рамках подготовки к дочкиной свадьбе.
– В наши дни, конечно, нет такого понятия, как приданое, но мы гордимся тем, что наша дочь будет хорошо устроена.
На глаза им попались блендер, электрическая печь-тандыр, стиральная машина, зимние одеяла, кондиционер, электрообогреватель. Отец показал лампу, загоравшуюся от легкого прикосновения к абажуру, японскую рисоварку и даже чучело рычащего тигра, из глаз которого вырывался красный свет. Санни страшно хотелось все сфотографировать, но он устоял.
– Знаете такого джентльмена, его звали Вудро Вильсон? Знаете, что он изобрел? – кричал им вослед дедушка.
– Она умная, – сказал Сатья в лифте.
– Давай с этим разберемся, – сказал Санни, когда они вновь оказались в машине, где сиденья так раскалились, что едва можно было сидеть. Водителю не удалось найти на парковке тенистое место. – В сущности, она говорила только самые очевидные вещи.
– Я тоже не сказал ничего интересного.
– Это правда. Впрочем, она упомянула поляка, который заморил себя голодом. Жалко, что отец оборвал эту тему.
Неодобрение Санни Сатья воспринял как упрек в свой адрес. После начально хорошего впечатления Манджула тоже ему разонравилась, особенно после того, как выразила восторг по поводу Нью-Йорка, а не Рочестера. Но хотелось, чтобы Санни нашел в ней что-то приятное, чтобы она снова Сатье понравилась и его не мучила неприязнь к Санни.
После этого они посетили еще один незнакомый район – закрытый коттеджный поселок по образцу лондонских таунхаусов, с круглосуточной охраной, общим клубом, тренажерным залом и центром медитации, на открытии которого присутствовал сам гурудэв Шри Шри Рави Шанкар. К дому перспективной невесты вела мраморная подъездная дорожка, огибавшая прудик с золотыми рыбками и кувшинками, охраняемый слюнявым мастифом, который, неудачно упав, еще щенком сломал спину. Мастиф перемещался, ползая на коленях, и встретил гостей оглушительным лаем.
– Что будете пить? Виски, вино, пиво?
Сатья алкоголь не употреблял, но Санни с благодарностью принял «Кингсфишер». Выпив пивка, подобрел, обзавелся чувством юмора и поговорил с мастифом:
– Великолепное ты создание, правда!
– Он из той же породы псов, что когда-то держал Юлий Цезарь, – сообщил хозяин поместья.
Как только мать Сатьи вышла на такую семью? Оказалось, через преуспевающего дядю, который преподнес своего племянника как блестящего американского хирурга.
– Красивая собака, – сказал Сатья, но дом в целом нагонял на него чувство неполноценности, и к тому же он панически боялся собак, что, он знал, было отличительным признаком тех, кто на Запад не ориентирован. Людям, которые не любят собак, считают их грязными – как внушали в детстве ему, – недостает лоска цивилизованности.
Отец возможной невесты был в зеленой футболке «Лакост». Сделав глоток виски, он сказал молодым людям:
– Моя фирма настаивает на том, чтобы я переехал в Соединенные Штаты, но я отвечаю: я король здесь в своих владениях, с чего мне становиться гражданином второго сорта где-то в другом месте? У нас штат прислуги из пяти человек, две машины, два водителя. Мои дети учились в лучших школах, они играют в теннис и плавают в клубе. Мы проводим отпуск на Пхукете, в Лондоне, Вене, Кейптауне.
Паяль, девушка, с которой они пришли знакомиться, вышла в джинсах и розовой футболке, тоже «Лакост». Волосы собраны в дерзкий хвостик, подкрашенный хной. В ушах поблескивают бриллианты. Когда слуга принес блюдо, она указала на него гостям со словами: «Попробуйте чикки[44]!» Слуга склонился перед Санни, приняв его за перспективного жениха.
Блюдо было с куриными наггетсами, и в каждом торчала зубочистка, держась за которую можно обмакнуть наггетс в мисочку с медовой горчицей.
– Вы мне одно объясните, – попросил отец Паяль, – зачем в Америке сэндвичи делают такими огромными? Их ведь не всунешь в рот – половина начинки вываливается,
Закладка:
– Я ужасная лакомка, – сказала Паяль.
Мастиф подобрался к наггетсам с намерением их обслюнявить, и слуга его оттащил.
– Какое у вас любимое блюдо? – спросил Сатья с облегчением, что пса увели.
– Я люблю бифштексы, – сказала она. – Гриль и стейк.
– Вам не нравится индийская кухня?
– Нет, – хихикнула она, мило надув губки.
– Вся в отца, – сказала мать. – Мне нравится обычноедал-сабзи[45], но Паяль и ее отец не сядут за стол без мяса. Сосиски, бараньи отбивные, свиные отбивные, стейк, блюда на гриле, гамбургеры, барбекю.
Паяль, совершенно очевидно, отнеслась к Сатье так же, как к дал-сабзи; она ела глазами Санни.
– Где вы живете?
– В Нью-Йорке.
– Это мой любимый город. Мы были там в… когда это было, мамочка? Четыре года назад? Мы ездили в Слоун-Кеттеринг[46] и остановились в отеле «Виндзор плаза», где в то же время жили две звезды Болливуда, у которых в семье был рак. У моего папы был рак поджелудочной железы.
Даже медицина поделена на классы; вот он, Сатья, врач, но индийцы, считающие себя представителями высшего общества, относятся к нему свысока. И тут Сатья на некоторое время перестал слышать хоть слово. Его опалило такой жгучей ненавистью к Санни, такой обидой, что его выбросили из разговора, даже в глазах помутилось. И здесь, второй раз за день, Санни признан более желательной партией, потому что его манера держаться, одежда и выговор соответствуют представлениям об особой делийской элите.
Санни, чувствуя настроение Сатьи, сказал:
– Ну, когда-то Нью-Йорк был прекрасен, это видно по старым фильмам, но сейчас все совсем не так. И если ты беден в Нью-Йорке, у тебя нет шансов.
– А вы молодец, – похвалил его папаша Паяль. – Вы говорите правду, о которой умалчивают. Это город третьего мира. Мы видели стаи крыс, бегающих прямо перед больницей, и вонючие кучи мусора на тротуарах. Мы видели, как один тип испражнялся на платформе метро. Чернокожие больше задавлены, чем индийская беднота, – и я не о том, что они бедней, вы же понимаете, нет, я о том, что они сильней унижены обществом. И если вы журналист, почему вы молчитеоб этом?
Он признал в Санни достойного противника и призвал его завоевать свою дочь, преодолев барьеры американской несостоятельности. Вообще говоря, самомнение и апломб этих людей отпугивали даже Санни. Одновременно и более индийцы, чем он, по национальной окраске, и более американцы, чем он, по вкусам, они ни грана сомнений не испытывали в своей правоте, тогда как Санни потребовалось пожаловаться на Нью-Йорк, чтобы хоть как-то освоиться в Нью-Дели. Хватит ли у него духу признать, что первичный успех его американской жизни приведен в действие жалобами на Индию и что вся его уверенность в себе, сколько ее есть – в основе которой Улла, квартира в Бруклине, отсутствие друзей-индийцев, – коренится в его стыде?
Он обругал Нью-Йорк, и когда с ним согласились и обругали Нью-Йорк еще покруче, Санни как обожгло.
– Нью-Йорк – жопа мира! – торжествующе припечатал папаша Паяль, доказав, что владеет американским жаргоном.
* * *
Бахадур торопился домой, потому что они не поспевали к тому часу, когда Бабита ждала их к обеду. Высадив Сатью, они вернулись в Панчшил, и Санни, пока поднимал и опускал железную полумесяцем защелку ворот, заметил, что свет из окон его дядьев падает на листву деревьев гульмохар, а это означало, что дядя Рана дома, подсчитывает долги, а дядя Рави смотрит Хичкока или Феллини. Он пожалел, что не может их навестить. В то утро дядя Рана оказался у своей двери, когда Санни проходил мимо. Он помахал ему: «Зайдешь?» Санни храбро помахал в ответ и покачал головой. Дядя Рави тоже выскочил из дверей. «Что, мать держит на привязи?» – выкрикнул он.
– Санни Саньял! – На пороге возникла Бабита в белой ночной рубашке из марлевки. – Это ты? Наконец-то! Что случилось? Я извелась! Даже Паша волновался!
Она налила ему куантро, а Санни растопырил босые пальцы, чтобы их щекотал вентилятор, и сказал:
– У меня такое чувство, будто в этом городе все спятили.
– Так оно и есть, – сказала Бабита. – Деньги хлынули потоком, и теперь это город людей, которые больше не отличают свою лицевую половину от задней.
Сквозь абажур из дикого шелка свет лампы падал на керамическую подставку цвета морской волны, что делало комнату очень уютной. На стенах – серия литографий Дэниэлла[47]: руины Манду, крепостные стены форта Рохтас в виду бледно-голубой с бежевым реки. Санни глотнул живительного ликера.
С полупоклоном-намасте, как их учили, девочки подошли пожелать спокойной ночи.
– Спокойной ночи, тетя. Спокойной ночи, Санни-бхайя.
– Чисто ли вымыто на кухне?
– Все чисто.
– Кондиционеры включены?
– Включены.
– Сегодня была жара, – сказала Бабита, – и я знала, что ты будешь измотан, поэтому велела им остудить спальни.
Девушки, как и Бабита, знали, что эта сценка разыгрывается для Санни: она показывала ему, что учит их и помогает бедным; они показывали, что учатся. Ранее они расспрашивали его: «На что похожи здания в Америке? Там есть автобусы, как у нас? Там есть магазины, как у нас?»
Они ушли, хихикая уже не так весело, потому что веселье пригасло, и поднялись по наружной винтовой лестнице в свою комнатку на чердаке. Санни заметил, что Пунита, развернувшись, шагнула вперед, как олень.
– Сколько лет Пуните?
– Тринадцать.
Чуть спустя Бабита и Санни тоже пожелали друг другу спокойной ночи и удалились в свои прохладные комнаты. У Санни девочки включили лампу, откинули простыню и поставили стакан и бутылку из-под лимонада, наполненную фильтрованной водой, на подставки с ботаническими иллюстрациями голландских тюльпанов – сувенир из последней поездки Бабиты в Европу. Санни сел в постели, чтобы занести в свой дневник разговоры за день. Ведение дневника помогало выработать привычку к придирчивому вниманию, необходимую для карьеры журналиста, – иначе позабудешь детали, которые могут пролить свет на целое. Потянет ли он сравниться с Гарсиа Маркесом, чье творчество размыло границу между литературой и журналистикой? Или с Рышардом Капущинским, великим польским репортером, работавшим в Африке? Притом Санни предвидел, что и Капущинского неизбежно заклеймят как расиста, как это случилось с Форстером, Оруэллом и Конрадом. Как это вышло, что писатели, которые воплощали и освещали свое время, оказались под судом того просвещенного будущего, которое сами же помогали создать?
Когда зазвонил телефон, трубку подняла Бабита: аппараты стояли почти в каждой комнате, включая ванные, и в доме было три телефонные линии на случай, если одна или две отключатся. Она открыла дверь спальни, позвала Санни, чтобы он взял трубку
Закладка:
– Знаешь, Санни, ты со мной лучше не ходи больше! – выпалил Сатья.
– О чем ты?
– Так я жену не найду. Ты лезешь на первый план в разговоре и все время хвастаешь Нью-Йорком и Панчшил-парком. Выступаешь не как мой друг, а как враг.
Санни стало обидно. И это после того, как он потратился на самолет! После того как он вынес смену часовых поясов, жуткую жару и апельсиновое масло!
– Что ж я могу поделать, если они сами все время спрашивают про Нью-Йорк! Я сказал им, что это ужасный город. Я сказал им, что моя семья коррумпирована.
– В некотором смысле это означает обратное. Ты смотришь на всех свысока, – продолжил Сатья. – Твой хинди ужасен, люди смеются, когда слышат, как ты говоришь. Ты даже руками есть не умеешь. И как будто стыдишься того, что ты индиец. Ты стал пародией на американских деси. – И повесил трубку прежде, чем Санни успел ответить.
Утром, когда Санни признался матери: «Сатья попросил меня больше не искать для него жену», Бабита сказала:
– И это отлично. В таком случае он не сможет когда-нибудь обвинить тебя в том, что женился не на той женщине. Гораздо важней, – сказала она чуть погодя, – чтобы ты повидался со своими бабушкой и дедушкой, Наной и Нани. Почему бы нам не навестить их в Аллахабаде?
И Санни сделалось легче от того, что мать взяла на себя командование; если в Индии что и работает, так только семья, от этого никуда не уйдешь, с этим незачем спорить. Однако перед отъездом, когда мать отдыхала, Санни смылся из дома и пошел на местный рынок в конце улицы, чтобы из телефонной будки позвонить Улле. Уезжая, он сказал ей: «Не звони мне домой, там все у всех на виду. Я позвоню тебе сам, как только смогу». Время было не очень удобное, потому что у Уллы самый разгар ночи. Будь они любящей парой, ничего страшного: Улла сонно бы бормотала слова тоски, разговор мог бы оттениться эротикой… Но она не сняла трубку.
Глава 26
Санни побросал в спортивную сумку кое-какую одежду и уложил сверху, следуя сложившейся с детства привычке читать в поезде на Аллахабад про Шерлока Холмса, «Собаку Баскервилей». Он был убежден, что если уж вообще эмигрировать, так только ради того, чтобы самолично собирать и нести свою сумку, отказаться от прислуги, самому убирать свой собственный дом. Ганди удалось изгнать британцев из Индии, но никаких его проповедей не хватило убедить индийцев собственноручно мыть свои же уборные, тем самым воплощая в жизнь основы прав человека.
Проследив до логического конца последствия такой дремучести в сфере прав человека, Санни пришел к тому, что этим и объясняется то, что не стать индийцам вдумчивыми читателями романов: ведь читатель постигает идею индивидуальных прав, отождествляя себя с героем, причем с каждым героем, просто проживая с ним вместе выпавшие ему тревоги и радости. И как только читатель проникнется чувствами другого человека, примет во внимание его представление о собственном достоинстве, он не может не решить, что приличней уж самому вымыть свой унитаз. Таким образом, вдумчивый читатель романов – это санитар и уборщик, и индийцы оттого не любят романы, что романное чтение грозит разрушением кастовой иерархии с теми ее барьерами, которые заставляют индийский мир вращаться так, как ему от веку положено.
Любопытно, подумал он, есть ли толк в таком философствовании, и не заинтересует ли оно издательский мир в качестве объяснения низких продаж художественной литературы на субконтиненте.
Бабита не читала романов, ни разу в жизни не вымыла унитаз и всегда путешествовала с горой багажа, упакованного прислугой. Одетая в кафтан для ночного путешествия, она руководила толпой запыхавшихся носильщиков. Часть того, что Санни привез из Нью-Йорка, они повезли бабушке с дедушкой. Вонючую горгонзолу или консервы из мидий те, конечно же, не одобрят, но молочный шоколад с фундуком и нежная гауда им точно понравятся. Кроме того, они всегда с нетерпением ждут сосисок из магазина «Пигпо свин» у станции метро «Джор-Багх» в Дели.
В первом классе оказалось только одно свободное место в купе на четверых, и потому Санни досталась полка за занавеской в вагоне попроще. И, покуда поезд катил, выбираясь из городского смога, надышался он такой гнилостной вонью, насмотрелся на такой театр теней: тень дохлой коровы в луже нечистот, тени людей, ютящихся на помойке, – что, пришло ему в голову, читать в этом антураже про Шерлока Холмса как-то вовсе неуместно. И все-таки открыл «Собаку Баскервилей» и вспомнил спасительный прием отстранения, выученный еще в детстве и состоявший в том, чтобы, отдаваясь удовольствию, понимать, что и сам ты – объект забавы.
Вид за окном постепенно сменился сельской местностью. Оторвавшись от книги, чтобы поглазеть на мирные луга и поля, он подумал о Сатье: неважно, в сущности, согласен тот или нет с Санни по поводу Паяль и Манджулы, важно, что друзья в принципе не хотят слышать что-то дурное. И еще Сатья прав насчет его хинди. Он и впрямь лепечет на хинди так неуверенно, что стыдоба. А ведь мальчишкой он кичился своим плохим хинди, такой весь прозападный, что слабо владеет родным языком. Тут его мысли обратились к свежей теме, которую необходимо найти, чтобы доказать свою нужность американскому новостному агентству. Как писать о своей стране, если неважно изъясняешься на родном языке? Он вынул блокнот. И что, неужто он ведет эти записи потому, что превратился в человека, который готов утилизировать страну своего рождения, чтобы достичь успеха в Америке?
На этом Санни заснул, а когда на рассвете проснулся под свист и грохот, то, сдвинув по оконному штырю на дюйм занавеску, увидел, как несколько ворон, подгоняемых порывами ветра, летят вперед, а затем их кругом приносит назад. Он встал со своей полки и принялся расхаживать взад-вперед по остановившемуся поезду, чувствуя некоторую приподнятость – вот-вот хлынет дождь, да такой сильный, что смоет все его раздражение. Он прошел мимо студентов, возвращавшихся в университет; мимо участников международного молодежного хора, резавшихся в детскую карточную игру; мимо двух судей, сварливо спорящих об инвестициях корпорации «Энрон» в экономику штата Махараштра; мимо трех свидетелей Иеговы[48] с ослепительно делаными улыбками и хинди-англо-хинди словарями. Эти с ходу попытались его обратить.
– Мы приехали в Индию по культурному обмену от организации «Атмасева».
– Что, собираетесь служить душам?
– Именно так.
– С помощью чего?
– Любви.
– Но в Индии мы страдаем от переизбытка любви! Нам как раз
Закладка:
Дальше он прошел мимо купе, полного усатых мужчин с винтовками.
– Почему эти люди путешествуют с оружием?
– Тссс, – шепотом. – Они охраняют своего босса.
– А кто их босс?
– Ликеро-водочный магнат из Раджастана.
Он прошел мимо молодой женщины, которая сидела, скрестив ноги, и смотрела на дождь. Рядом лежала книга. И поскольку Санни терпеть не мог пройти мимо книги и не прочесть, как она называется, он вернулся и снова прошел мимо, отметив, что лепка лица у женщины, как у пантеры, длинные губы и внимательный взгляд, а волосы заплетены в одну блестящую косу, но названия по-прежнему не увидел. Так что пришлось снова пройти мимо. И еще раз, покуда не разглядел, что это «Снежная страна» Кавабаты.
Санни не прочь бы, как журналист, разобраться с историей энергетической компании «Энрон». Раскопать историю алкогольного магната. И история молодой женщины, читающей японского романиста, тоже ему интересна.
В конце концов он столкнулся со своей матерью.
– С этим поездом беда в том, – сказала она, – что непременно наткнешься на кого-то из прошлого, кого и видеть не хочешь.
– И на кого ж ты наткнулась? – спросил Санни.
– На противного сына нашей соседки по Аллахабаду. И когда ни свет ни заря, а ты в ночной рубашке, это просто ужасно.
Они прибыли на вокзал поздним вечером.
– Какой ты нарядный, Гамбирбхай, – сказала Бабита шоферу своих родителей, который прождал их весь день. – Какая на тебе модная рубаха!
– Да, – сказал он, кивая, – это рубаха адвоката-сахиба. Он умер, и его дочь все раздала. Портной перешил ее, рукава оказались широковаты.
– Шах-сахиб умер? – переспросила Бабита. – Ты уверен? Я столкнулась в поезде с его сыном, он ни слова об этом не проронил.
– Сегодня утром вывезли все из дома.
Очки шофера были со всех сторон залеплены скотчем. И если бы Санни не погрузился в думы о том, достаточно ли хорошо видит человек в треснутых очках, чтобы вести машину, – они едва не сбили велосипедиста! – и о том, как у такого сморщенного старичка хватило тщеславия ушить слишком широкие рукава, он бы увидел, как по лицу матери промелькнула некая дьявольская задумка. Промелькнула и исчезла к тому времени, как Бабита отозвалась:
– Очень глупо. Не следовало отказываться от дома. Самые серьезные ошибки люди совершают сразу после чьей-то кончины.
– Так и выбора ей не дали. Дочь адвоката прожила там всю жизнь, но теперь ее вынудили уехать.
Судьба разматывалась способом ужасающим, предсказуемым, поучительным и удовлетворяющим себя самое.
Бабита подумала о глупости своего отца – как и его друг-адвокат, он не сообразил купить бунгало, пока цены стояли низко. «Ратти, не умирай. Если ты не умрешь – просто не умирай! – я полюблю тебя, обещаю!»
Они застали бабушку Санни в хлопотах вокруг повара, который жарил рыбные котлеты.
– Я велела приготовить кое-что для семьи Шах – повар может отнести им котлеты перед тем, как мы сядем за стол.
– Давай я их отнесу, – вызвалась Бабита. – Мне нужно подышать свежим воздухом после долгого сидения взаперти, и я должна выразить соболезнования.
После того как котлеты отлежались на газете, отдали масло, и были сложены в контейнер для завтрака, она быстро ушла, оставив Санни с его Нана и Нани, оба в восторге от того, как он нечаянно поздоровался по-американски: «Хай!» – когда выскочил из машины. Они проэкзаменовали его на предмет дальнейшей американизации и расспросили об американских привычках, о которых им следует знать. Будет ли он настаивать на кукурузных хлопьях на завтрак? Нет ли у него аллергии на все? Они знали такого, который учился в Штатах и вернулся оттуда с аллергией на пыль.
Когда вскоре после того отключилось электричество, погасли даже уличные фонари, бабушка, Нани, послала Санни встретить мать и фонариком осветить ей дорогу домой. Он пересек темный проулок, по которому прежде ходили одни только слуги, но потом автомобильный поток по шоссе мимо парадных ворот вынудил всех пользоваться проулком, и владельцев бунгало, и арендаторов. Слегка взопрев, он наслаждался и диким ароматом лантаны, задевающей его колючими стеблями, и сладким запахом риса на плите, и мерцающими в окнах огоньками свечей и фонариков.
Он подошел к дому десять по Каделл-роуд, обогнул его, как велели, чтобы войти в парадные ворота, и поднялся по лестнице на веранду. Однако там никого не оказалось. Он увидел книгу, оставленную на стуле, поднял, посветил на нее фонариком. Его брови приподнялись и поползли вверх крыльями чайки – это была та самая книга, которую он видел в поезде. Размытый фиолетовый штамп на титульном листе гласил: «Букинист Хобсон-Джобсон, Массури, 1961». Страницы толстые, слегка рифленые, по срезу как глинистый сланец. В книге лежала репродукция гравюры на дереве, изображавшей путешественников в поезде, застрявшем в снежном заносе. Глаз отражался в окне – или парил над холмами?
Глава 27
– Почему вы не заморозили его? – Папа ахнул, узнав, что Дададжи кремировали два утра назад. – Как вы могли меня не дождаться?
Мина Фой кричала в телефон так, словно докрикивалась до кого-то в дальнем конце дома.
– А? Что? – вопила она. – Нам сказали, что ждать больше нельзя. Здесь был Амаль Кака.
С тех пор как брат Дададжи, Амаль Кака, узурпировал наследственную собственность, он относился к родным, которых сам же и обобрал, как к врагам. В самом деле, если вы кого-то обжулили, у вас нет выбора, кроме как представить обжуленного чудовищем и тем оправдать собственное злодейство. Может, он ускорил прощание и взял на себя в ритуалах Папину роль, чтобы раз навсегда избавиться от чувства вины? Доказать свою правоту, выставив на всеобщее осуждение племянника, который не поспешил явиться на похороны? И не странно ли, что Дададжи, юрист, специализирующийся на имущественных спорах, так и не возбудил судебное дело против своего брата?
– Я ликвидирую все хозяйство! Распускаю весь дом! – крикнула Мина Фой, будто уже оглохла, подобно Ба, будто давала понять, что ответа все равно не услышит.
– Повремени, – сказал Папа. – Просто повремени. У нас билеты на ночной экспресс.
Они с Соней протолкались сквозь толпы на вокзальной платформе, перешагнули через множество спящих, завернутых подобно трупам, с ног до головы в простыни, и обнаружили, что их купе до потолка забито чемоданами усатой четы, которую отправлял в путешествие сын. «Сделайте одолжение, дядя, присмотрите за моими родителями», – обратился он к
Закладка:
Соня почувствовала боль, которую увидела на лице отца: у этого человека еще есть родители, в то время как Папа теперь утратил обоих, и Дададжи, и Ба.
Раздался пронзительный свисток, сын коснулся стоп своих родителей, принял их благословение и ушел. Поезд застучал, как парные барабанчики-табла; носильщики с латунными значками, в красных куртках, белых дхоти и тюрбанах проворно поспрыгивали на перрон. Пожилая женщина легла и прикрыла лицо концом сари, но старик продолжал глазеть на Соню и Папу. Он, похоже, считал, что держаться с незнакомцами лучше всего, не проводя границы между дружелюбием и враждебностью.
– Откуда?
– Из Дели, – ответил Папа и указал на Соню: – Моя дочь.
В глазах Сони вспыхнула паника. Она знала, что сейчас предстоит. Они семья, которую разоблачают первые же вопросы.
– Замужем? – рявкнул дед.
Папа вскочил и начал проверять, работают ли в купе всякие выключатели.
– Не замужем! – Старик с ужасом уставился на Соню. – А твоя где жена? Где твоя жена? – он повернулся к Папе, чтобы тот его разуверил.
– Не приглашай Маму в Аллахабад, – еще раньше предупредил Соню Папа. – Пусть не беспокоится.
Соня не призналась ему, что сразу спросила: «Разве ты не поедешь на похороны?»
Чувство вины – те же дрожжи. Мамина виноватость размножалась и вспучивалась. Мама поднялась на рассвете, когда туман опустился и сквозь него проступили когтистые, ломаные очертания замшелых, шишковатых дерев, а также силуэт Бабаяги, ожидающей солнца, и молочника из деревни молочников. Она собрала чемодан, села с Соней в такси, они поехали вниз, и она молчала, будто бы злясь на Соню, что было несправедливо. Сидела, как каменная, но когда доехали до Дехрадуна, Мама, выбравшись из такси, провела пальцами по горлу, словно ослабляя петлю.
– Соня, я не могу. Я буду нервничать, что Мулчанд переедет в дом и будет спать на кроватях, как сквоттер, или что леопард утащит Бабаягу, если не проследить, в доме ли она на ночь.
– Люди удивятся, что тебя нет.
– Ему было восемьдесят восемь, – сказала она. – Упыри живут долго.
– Разговоры пойдут. Все-таки на несколько дней ты могла бы уехать.
– То, как он обращался с Миной Фой!
Она взяла другое такси и вернулась в лес, который всегда на ее стороне. Чтобы порвать с замужеством и с обществом, которое вечно за брак, приходится набраться безжалостности, иначе тебя затянет обратно. И нужно немало воли, зайти так далеко.
* * *
Папа сбежал от вопросов старика, чтобы переодеться в пижаму, опираясь на пример Дададжи, который всегда на ночь обряжался в элегантный ночной наряд в синюю и белую полоску, годный хоть куда, хоть в номер в лондонском «Ритце», или в рангунском «Стрэнде», или в сингапурском «Раффлз». Переодевание он совершил в тесной уборной, где не было даже ручки, за которую можно держаться над дырой унитаза, в которую видишь под собой зияющую, смутно несущуюся пустоту. Теперь смерть родителей будет всегда с ним рядом, неизбежная серединная точка, после которой все живое и яркое понемногу уходит в прошлое, настоящее становится зыбким, а призраки – реальней реальности. То, что он чувствовал, казалось скорее страхом, чем горем, или же горе не отличить от страха. Тяжко-тяжко вздохнув, он напомнил себе, что должен держать себя в руках перед дочерью, потому что, раз ты отец, твой долг утешить свое дитя, когда умер ее дедушка. Твой долг показать, что жизнь продолжается, притвориться, что смерть – вполне себе рядовое дело, чтобы и дочь, в свой черед, однажды смогла пережить и твою смерть тоже.
Так и мой отец, думал Папа, все, что ни происходило, воспринимал как нечто обыденное. Невозмутимо переносил войны, раздел страны, народные волнения и вспышки насилия. Не испытывал никаких сомнений и, похоже, никогда не жалел о возможностях, которые ускользнули. И не религия сделала его стоиком – он отказался от религии, получив светское образование. Что это было тогда – твердость духа по образцу воинской, решимость проживать день за днем, не задумываясь о прошлом и будущем? Что там в основе – гордыня или смирение? Или же Дададжи не дозволял себе никаких самых простых вопросов, потому что его просьбы, пусть даже о такой малости, как ложка, никогда не оставались без отклика? Как осилил он переход от строго отрегулированной жизни к бесформенной бесконечности? Один из самых важных уроков, который родитель может дать ребенку: как уйти из жизни, – так и не был преподан. Это как с «путем мистика», думал Папа, когда путешествие завершено, оно делается неизъяснимым, описать его невозможно.
Тут Папа ощутил укол обиды на своего отца, который отринул веру. Без религии человек осужден вечно маяться от незнания. В ходе своей поездки на фабрику цементных мешков Папа выяснил, что между ним и его боссом – непреодолимое расхождение в вопросах веры. Это выяснилось благодаря тому, что, несмотря на свое богатство, мистер Гупта исповедовал разумную экономию, выражавшуюся в совместном проживании в гостиничных номерах. Так и вышло, что в отеле «Синдерелла» Папа заметил в открытом чемодане начальника переносной алтарь, у которого тот молился каждое утро, поднявшись до восхода солнца, чтобы рьяно принять ванну, шумно высморкаться и прополоскать горло. Затем он начинал звонить в колокольчик и вытягивать гласные молитв из самых глубин живота, словно из доисторической пещеры. С наступлением темноты, тронутый интимностью того, что они вместе чистили зубы и ложатся спать бок о бок, пятидесятилетний Папа спросил своего восьмидесятиоднолетнего босса:
– Скажите, разве ваш бог не может простить вас, когда вы путешествуете? Почему он требует к себе так много внимания?
– Разве это повод для шуток? – вскинулся мистер Гупта. – Разве, когда путешествуешь, оставляешь дома душу и сердце?
Не исключено, что между богами в чемодане и тем фактом, что босс не переживал особенно, когда деловые начинания терпели крах, имелась прямая связь. Он считал, что они с Папой исполняют возложенные на них роли согласно небесному замыслу, который, кто его знает, может осуществиться во всей полноте уже когда их не станет.
Так и Дададжи, может быть, умер, но не исчез, он просто сменил естество. Он проник в каждую незанятую клеточку Папиного сознания, и его присутствие там ощущалось даже сильней, чем когда он еще обретался в собственном теле. Он сопровождал Папу, диктуя: «Не опускай уровня! Придерживайся стандартов!»
Папа вернулся в купе, чтобы почистить зубы над умывальником у окна, полоща их водой из бутылки, и с радостью обнаружил, что старик-попутчик решил отмякнуть от шока, вызванного поездкой в компании незамужней девицы старше определенного возраста и мужа без жены. Он лежал
Закладка:
Соня на верхней койке заснуть не могла, думала о том, что все, пошло размывание, земля из-под ног; между Папой и бездной больше никого нет, хотя, к счастью для него, есть Соня, за которую он мог ухватиться. И однажды наступит день, когда между Соней и пустотой никого не найдется. Она не будет готова к этому по той простой причине, что у нее не случилось достойной доверия любви. Снова вспомнился Илан. Он больше не был самим собой. Подобно Дададжи, он принял другой облик, воспоминания Сони повтором отточили и отшлифовали его, превратив в творца с задатками дьявола или даже в дьявола во плоти. Дьявол знает, как вас соблазнить, обмануть, запугать и принудить. Соня представила «Мать плывет, озеро помнит». Ей хотелось такой же мозаики мечты и действительности, пусть даже воду пятнает тень.
Они ехали, поезд неспешно полз по путям между Дели и Аллахабадом, почти такой же сонный, как пассажиры внутри, когда налетел порыв ветра, который встряхнул его так, что состав замер. С нижней полки Папа медленно отодвинул грязную занавеску на проволоке, и Соня увидела силуэт его любопытствующего носа.
– Где мы? – прошептала она, чтобы не разбудить попутчиков, которые продолжали спать напротив, жуткими стонами и затравленными вздохами усиливая впечатление от непогоды, ревущей снаружи.
Папа вгляделся в вихри дождя и ветра, бьющиеся о стенки того, что казалось теперь не прочней жестяной коробки. Ни света не видать, ни жилья.
– Глухомань.
Он вышел из купе, как был, в пижаме, и принялся беспокойно расхаживать по коридору. И расхаживал, покуда с другого конца вагона к нему не подошла невысокая полная женщина в узорчатом с маками кафтане, в спортивных туфлях и с прической хохолком, как у птички бюльбюль. Он узнал в ней Бабиту Бхатию, вдовую дочь аллахабадского полковника, партнера Дададжи по шахматам, и попытался придать своему лицу выражение человека, слишком в себя погруженного, чтобы кого-то заметить. Но она остановилась.
– Манав! Это ты, не так ли? Даже не сразу узнала – так давно мы не виделись. Какое совпадение! Ты что, едешь домой?
– Да.
– Где побывал ты за эти годы? Все еще странствуешь по миру?
Гордость Папы взяла верх над его раздражением.
– Планирую поездку в Киото, – сказал он.
– А я в последний раз за границей была в Стокгольме – боже, как же там замечательно! Мне казалось, я в сказке.
Рассказы о путевых впечатлениях пробуждают в человеке соревновательность, даже насчет тех мест, где он уже побывал, не говоря уж о тех, которых еще не видел.
– Я собирался туда, но все-таки выбрал Грецию, – сказал Папа.
– Греция? – фыркнула она. – Мрачное место. Никакого веселья со времен Рождества Христова. Вся забава – напиться и кидаться тарелками. И смотреть не на что, кроме груды камней.
– Это не то место, куда стоит ехать неподготовленным. Нужно историю подучить и обладать некоторым воображением.
– C тем же успехом можно воображать, сидя дома, не тратя целое состояние. Вообрази, я поднялась на холм к археологическому раскопу, и когда добралась до вершины, на руинах стены стояла коза, а за стеной возмущались два пакистанца: «Мы думали, это туристическое место, а тут ничего нет!» Можешь себе представить, все это расстояние, все эти деньги ради двух пакистанцев и развалин с пукающей козой? А потом, этот сухой кебаб! Я их прям умоляла: «Мне нужен соус, мне нужен соус, иначе это не проглотить!» Тысячи лет цивилизации, и все, на что они способны, – это мясо кусками, черствый хлеб и сырые овощи в крупной нарезке!
Поезд так и стоял на месте, но пассажиры, проснувшись, стали распахивать двери купе, чтобы глотнуть воздуха, а невыспавшиеся проводники принялись разносить термосы, из которых лился, журча, молочно-бежевый чай. Трое свидетелей Иеговы[49] сошлись с международным молодежным хором и дружно завели вместе: «Слава-слава-слава-слава!» Старик-попутчик открыл глаза: «Мама? Мама? – начал он оттуда, на чем закончил вчера. – Жена? Жена?» Сложив два и два вместе, получил историю: мать бедной девушки умерла, и поэтому она не смогла выйти замуж и вынуждена отказаться от собственной жизни, чтобы заботиться об отце. «Пути Господни неисповедимы», – закудахтал он, окончательно пробудившись при мысли о чьем-то несчастье. Соня спустилась с верхней койки и села читать у окна, но ей не читалось, она отложила книгу. Главная тайна «Снежной страны», никак не раскрытая, однако выраженная во всех возможных аспектах, объединяла повествование, разрывая его в клочья.
За окном хлестал дождь, рисуя на стекле то угрей, то узоры кашмирских шалей. Кто-то прошел мимо – и немного погодя снова прошел, вытянув шею, чтобы посмотреть, что за книгу Соня читает. Дождь усилился. Парень снова прошел мимо. Соня, симпатизируя всем, кто вытягивает шею, чтобы рассмотреть название книги, повернула свою другим боком. Сделав это, она приметила, что у парня орлиный профиль и прямая спина набоба, а сам он в рубашке с мелким рисунком, как царапины на песке от ракушек, когда их приносит волной.
Папа вернулся, увидел, что незваный гость таращится на его дочь, и захлопнул дверь купе: «Любопытный какой!»
Буря несколько раз прошлась кругом, догоняя собственный хвост, а потом, так и рыча, удалилась, и тогда поезд стронулся с места. Был уже вечер, когда они добрались до насквозь промокшего бунгало на Каделл-роуд.
Глава 28
Дом казался заброшенным, а дородный джентльмен над входом, задрав нос, выглядел сбитым с толку даже больше обычного.
– Мина? Мина Фой?
Соня и Папа распахнули створки высокой и узкой, как алтарная, двери – и впрямую столкнулись с Дададжи. На его лице застыло насмешливое выражение, присущее ему, когда, торжествуя, он ждал ответа на вопрос, который сам же и задал. «Какая страна самая малая в мире? Не знаешь? Ну давай же! Не можешь догадаться? – Пауза. – Раз… два… три… Ну конечно же, Ватикан!»
И не сразу они осознали, что это не он, а увешанная гирляндой его фотография, которую, согласно обычаю, повесили после его смерти на самом виду. Каждое существо что-то сообщает своими глазами – и слон, и тукан, – и глаза Дададжи сообщали, что это шутка над ними.
– Папа, в доме ничего нет! – привлекла Соня Папино внимание к тому, что под вентиляторами, свисающими с потолка, в комнатах пусто. Только тени предметов остались, тени, прожившие здесь так долго, что в конце концов сделались матерьяльней старых вещей.
– Мина? – позвал Папа свою сестру.
– Мина Фой? – Соня позвала свою тетю.
– Я здесь, – сердито раздалось из соседней комнаты, где
Закладка:
– Мина Фой, что случилось?
Она просунула нос в щель москитной сетки, по которой ползли пятна, как от мочи, и свирепо воззрилась на них сквозь стекла очков в квадратной черной оправе.
– Папочка умер, и когда я стала возражать насчет срочной кремации: «Как же Манав, нужно его дождаться!» – они стали на меня напирать: «По индуистским законам кремацию откладывать нельзя!» – да так грубо, безо всякой подобающей случаю деликатности. Пандит[50] пришел в брюках! Сказал, только что вернулся с другого мероприятия, и у него не было времени переодеться вдхоти. Тело даже не сожгли должным образом – в золе кусочки костей.
– Мертвым все равно, – присев на край кровати, попытался Папа ее утешить. Но в целом, кремировать отца в отсутствие сына? Это было неслыханно! Разве что во время чумы…
– И когда я сказала Амалю Кака: «Давай вернемся и выпьем чаю», – я думала, что он останется ненадолго и поможет, но он сказал: «Что ж, Манав уже едет, пусть теперь он внесет свой вклад», – и убежал, как ошпаренный, со всех ног убежал. Пепел в шкафу с сейфом, там, где папочкины бумаги.
– А куда делась мебель? – спросил Папа.
– А, – отмахнулась она, пнув ногой подол ночной рубашки, розочки на которой, поблекнув, превратились в призраки роз. – Я должна выехать. Поэтому они пришли и все вывезли на тележках.
– Домовладелица что, угрожала?
– Сразу приехала, узнала, что папочка умер, и тут же явилась.
Миссис Луна Пант до того спешила взойти по ступеням веранды, что сронила шлепанец второпях.
Мина Фой, не зная, как ей себя повести, стала действовать методично. Когда повар убрал чайник, желая, чтобы Мина Фой вышла навстречу своей судьбе, потому что ее судьба – это его судьба, и он желал знать, что с ним будет, напряжение достигло предела. И тогда Мина Фой потребовала поставить чайник на место. Потребовала вернуть молоко и сахар. Соскребала ножом с тарелки остатки джема из смеси ягод и фруктов – сначала по вертикали, а затем по горизонтали, пока не осталось ни одного алого пятнышка. Высунула язык и вытерла о него нож для джема. Послюнявила палец, чтобы собрать крошки. И только когда на тарелке не осталось даже налета, а на дне чашки болталась одна бурая жижа, вот только тогда Мина Фой вышла к миссис Пант.
– Я направилась сюда сразу, как только смогла, Мина. Ведь неважно, сколько человеку лет, когда умирают его родители, он чувствует себя сиротой, – сказала та. – Как ты знаешь, мы профукали целое состояние из-за того, что сдали дом твоему отцу, это нас разорило, но мы никогда не пытались вас выселить, никогда не прибегали к угрозам. Мы действовали вопреки собственным интересам – жизнь и удача прошли мимо нас.
Мина Фой не сказала на это, что жизнь и удача также обошли ее стороной.
– Теперь мы несем ответственность за нашу дочь, которая не вышла замуж, потому что мы не смогли обеспечить ее достойным приданым.
Мина Фой не сказала, что такое приданое вряд ли будет достойным. Не сказала, что также не замужем. Лишь застегивала да расстегивала верхнюю пуговку ночной рубашки.
– Мы, пожилые люди, не должны становиться на пути к счастью молодых, – сказала миссис Пант.
Мина Фой не потрудилась спросить, почему счастье молодых должно мешать счастью пожилых людей.
– Я уверена, твой отец все на твой счет продумал, но мы тебя не торопим, – заверила ее миссис Пант и спустилась по лестнице, чтобы забрать свой шлепанец. – Мы можем подождать день или два.
* * *
Папа и Соня еще ехали ночным экспрессом в Аллахабад, когда Мина Фой проснулась от звонка в дверь и еще от того, что сквозь сетку от насекомых в окна прорвалась темно-синяя морось. Она включила лампу, которую любила с детства – та светилась как перевернутая суповая тарелка, расписанная розовыми цветами, – и поняла, что поезд из Дели по расписанию не придет. Отворила дверь, пряный ветерок пробрался под ночную рубашку, и увидела вымокшую толпу, освещенную молниями на фоне деревьев, колышущихся, словно они под водой. Она узнала гладильщика, прачечника, электрика, сантехника, падре и секретаря Дари, который надел свой единственный костюм, доставшийся ему после смерти его дяди – а тот получил его после смерти своего работодателя. Она увидела слуг, спешащих от бараков для прислуги. Никто в главном доме не знал, сколько поколений там жило и даже кто вообще кто: племянник зятя горничной, куча вдов, которым некуда податься, отпрыски хозяйских слуг, арендаторы слуг, слуги слуг.
Мина Фой пригласила всех войти, и их тапочки оставили на красном полированном полу следы цвета шпатлевки. Она подвела мужчин к вещам своего отца, и сердце у нее сжалось от сочувствия к этим предметам, оставшимся без владельца и лишенным теперь заступничества его властной натуры.
Поначалу стесняясь, мужчины принялись примерять одежду, кому какой размер подойдет. Разобрали семь комплектов застиранного, но тщательно выглаженного белья. Распределили между собой семь уныло-голубоватых носовых платков, пять рабочих рубашек и две праздничные, пять пар хлопчатобумажных брюк и две пары шерстяных габардиновых. С прискорбием отнеслись к отличному черному пальто, которое Дададжи купил в Лондоне, когда ездил в кругосветное путешествие. Сочувственно перемерили все ботинки. Смолкли перед прочностью ткани, из которой гонконгские портные в Калькутте сшили Дададжи три костюма. Отдали дань скорби темно-синей пижаме в полоску и кашемировой шали-пашмине. Провели бдение над галстуками, студенческими значками, школьными медалями, судебными мантиями и шейными платками, брошюрой с конституцией Индии. Прихватили пузырьки с лекарствами на случай, если в будущем заболеют чем-то подобным, и остатки крема для бритья «Олд спайс». У падре глаза налились слезами при виде скромной расчески с недостающими зубьями, самой простой бритвы, изношенной зубной щетки. Все мы, даже те, кому достался властный характер, – люди. Кисточка для бритья, щетина которой еще клонилась к щеке, намыленной в последний раз, казалось, смиренно просила за Дададжи.
Мина Фой заперла прах отца в похожем на ковчег стальном сейфе еще до того, как скорбящие стали расходиться, забрав ржавое ведерко для льда, рассовав по карманам отвертки и клещи, мелькая между деревьями, бегом унося кровати. «Никогда я еще не спала в кровати», – сказала жена повара, позабыв, что должна хотя бы видом скорбеть. Соседи пришли взглянуть, не найдется ли что-нибудь и для них; разговор вскоре свернул на обычные темы:
Закладка:
«Забирайте все», – подстегивала Мина Фой, взявшая в голову, что раз уж начал раздачу имущества, не стоит множить мучения, оставив что-то себе, потому что оставленное обострит чувство потери. Но когда очередь дошла до кухни, Хансама включился в действие и разграбление приостановил. Схватившись за метлу столь поганую, что никто не хотел, чтобы по нему ею попало, он отогнал свору от любимой жестянки с маргарином и от трудяги-холодильника, вырабатывающего столько тепла, что тараканы там процветали. «Тараканы еще тут, еще не ушли».
Последними, после того как толпа рассеялась, явились старьевщики, которые сообщались между собой, из конца в конец города разнося новости, кто где умер, и обладали отточенным чутьем, когда именно следует начать рейд за хламом.
– И в общем, они пришли, они тоже пришли, – сказала Мина Фой, вспоминая эту сцену, – воняя подгнившей картошкой.
Они выломали ржавые трубы и разбитые оконные рамы. Мальчика-недоумка заставили нести на голове поломанную колонку для подогрева воды. Мину Фой поразило, с какой быстротой и безжалостностью рушатся империи. За несколько часов все, что она считала неуязвимым, было вырвано, разобрано, разломано и утащено вон.
В тот же вечер в ее спальню явилась крыса, первая крыса, которую за все годы видели в доме. Когда Мина Фой посмотрела на нее, крыса вскинула нос и воткнулась в нее взглядом, и Мина Фой поняла, что даже до аллахабадских крыс докатилась весть, что Дададжи мертв, и то, как нагло держится крыса, свидетельствует о падении статуса Мины Фой. Теперь она женщина, у которой нет ни отца, ни мужа, ни ребенка, ни дома, ни профессии. И ей почти пятьдесят восемь лет.
– Распорядись, чтобы кровати вернули! – сказал Папа, направляясь к бару с напитками. – Где мы будем спать?
– Есть эта кровать. Папа и мама умерли в ней. Потому-то никто не захотел ее взять.
– Но нас трое!
– Соня может спать со мной.
– А где буду спать я? – Его пальцы нащупали пустоту. – Мина?!
– Бутылки забрал падре.
– Это грех!
– Вовсе нет. Пить ему не запрещено. А вот напиваться – это другое.
Мина Фой испытывала нежность к католичеству, потому что церковь напоминала ей о ее истинной любви, об Эрнесте. И хотя падре не осмеливался приглашать Мину Фой на занятия по изучению Библии, опасаясь, что толпы фанатиков обвинят его в христианизации индусов, он всегда приглашал ее на ежегодный благотворительный вечер, где она и узнала, что мужчин в церкви учат открывать дверь перед дамой, чтобы она вошла первой, выдвигать для нее стул, приглашая сесть, пропускать дам вперед в очереди к шведскому столу. В отличие от мужчин индусов и мусульман, которые всегда входят первыми, садятся первыми и съедают все первыми, и всегда самое нежное, самое маслянистое, самое хрусткое, самое сладкое.
В этот самый момент, словно в ответ на Папино возмущение, отключилось электричество. И Мина Фой, пусть и не хотелось ей ранить падре, пошла на кухню взять там свечу и велеть повару сходить и забрать назад виски. Осторожно ступая в темноте, на подходе она услышала приглушенный говорок голоском сладким, как патока. Она вжалась в стену и приникла глазом к дверной щели, в которую виднелся огарок свечи на крышке консервной банки, освещавший стены и потолочный вентилятор, мохнатый от копоти.
– Значит, Мине придется съехать? – пищала какая-то женщина. – О, это очень печально. Что же ты тогда будешь делать? Ты, наверно, обижен, что после стольких лет работы на них тебе ничего не оставили? Ни пенсии, ни премии, ни сберегательного почтового счета?
Ошеломленная, Мина Фой слушала дальше.
– Ну, ты же знаешь, как к тебе все относятся в моем доме, Хансама, – пел голосок. – Мы практически одна семья, мы так долго соседствуем…
Мина Фой сквозь щель разглядела физиономию повара с торчащим изо рта единственным бурым зубом. Затем по физиономии промелькнула опаска, и зуб исчез, и тут же этот промельк прошел, и повар с зубом снова засияли от того, что к ним подлизываются.
– Ты же знаешь, Хансама, ты знаменит на весь Аллахабад, ты лучший в городе повар. Мой сын грезит о твоем какори-кебабе все годы, что он в Америке.
Тут голосок сделался еще вкрадчивей. Похороны – это такое время, когда можно перехватить вышколенную домашнюю прислугу с сокровищницей кулинарных рецептов. Мина Фой, отдавая вещи на вынос, совсем забыла про то, что уволочь могут и слуг тоже…
Мина Фой выступила вперед – и женщина обернулась.
– Бабита Бхатия!
Повар понял, что то, что происходило с ним весь его век, случилось снова, – стоило ему протянуть руку, как судьба отняла обещанное.
– Где это видано? – накинулась Мина Фой на Бабиту. – Ты пытаешься сманить нашего повара в тот же час, как папочка умер?
– Кто бы это стал сманивать повара! Разве могу я так беспечно рисковать дружбой наших семей? Мина Фой, ты просто расстроена кончиной дяди.
– Тогда с чего бы тебе входить через заднюю дверь?
– Я принесла котлеты и не хотела вас беспокоить.
Папа, выйдя в коридор, выкрикнул:
– И скажи Хансаме, пусть вернет кровать! – Физиономия у него вытянулась, стоило ему заметить Бабиту.
– Очень жаль, что ты не сказал мне об этом в поезде, Манав, – воскликнула гостья. – А то я болтала там что-то такое о Греции…
– Она пытается сманить у нас Хансаму, – пожаловалась ему Мина Фой.
Тут и Соня явилась на крики.
– Моя дочь, – представил Соню Папа.
– Я не видела тебя в поезде, – попыталась Бабита улыбнуться, но у нее не вышло. – Это ведь ты училась… Где это было?
– В Вермонте, – сказала Соня.
– Ты здесь в отпуске?
– Нет, я вернулась в Индию.
– Как можно было упустить такую возможность?
– Без людей ты – ничто, – вступилась Мина Фой. – А там так одиноко – снег идет и идет.
Каждый со свечой, прилепленной к крышке консервной банки, они вышли на веранду. Мина Фой уронила свою свечу.
– У нас тут кто-то еще! – сказала она.
– Всего лишь Санни Бхатия, – сказал этот кто-то из темноты. – Я пришел проводить маму домой.
– Санни? Зачем ты здесь?!
– Нана-Нани послали меня с фонариком.
– Что ж,
Закладка:
– Расскажи полковнику, что, стоило моему папе умереть, как твоя мама пришла украсть у нас Хансаму, – вмешалась Мина Фой.
– Как можно украсть человека? – вопросила Бабита и повернулась к Санни: – Семья мистера Шаха в трауре, нам следует дать им отдохнуть.
Санни, подозревая, что владелица «Снежной страны» находится где-то в доме, пошел неохотно к калитке, но потом обернулся, сказав:
– Могу я попросить стакан воды? У меня першит в горле.
– Потерпи, мы скоро придем домой.
Санни сделал вид, что закашлялся, и в этот момент – о, великое чудо жизни! – еще одна свеча выплыла из темноты. Воздух был тих, пламя не трепетало. Освещало оно только великолепные губы той, что несла свечу, с уголками, в укоризне опущенными.
– Я видел, как вы читали эту книгу в поезде, – выдавил он.
– На самом деле нет, не читала. – Голос, слетевший с этих бестелесных губ, раздался чисто и сладкозвучно. – Продолжаю пытаться, но не могу, потому что уж слишком она мне нравится. Я берусь за нее и роняю, берусь и роняю.
Соня поставила свечу на столик, и ее губы исчезли.
– Это Соня. Она вернулась из Америки, потому что там одиноко, – сказала Бабита.
– Это мало что одиночество, – сказала Соня, осознав, что незнакомая дама хочет ее принизить. – Это еще и все то, что приходится там делать одной.
– Почему это тебе приходилось делать что-то одной? – спросила Бабита.
– Это предпосылка того, что ты американец: ты личность, следовательно, ты одинок. Поэтому должен уметь все делать сам. Арендовать машину в аэропорту, проехать через всю страну, чтобы найти работу в месте, о котором в жизни не слышал, поймать крысу в ловушку, победить своих врагов, заработать денег, чтобы оплатить счета, и позаботиться о себе, даже если ты умираешь…
Рука, которую Санни протянул Соне, дрожала, и рука, которую Соня протянула Санни, тоже дрожала. Вокруг них вечер тонул в свистках, в карканье, в шахнае[51] и саранги[52] птиц, в гудках уличного движения – в гуле, которым звучит любой мегаполис в те часы, когда миллионы разъезжаются по домам. Каждый из них надеялся, что его дрожь спрячется за дрожью другого, за рокотом мира в этот сумрачный час.
Бабита и Санни устремились в сторону своего дома, словно брассом через пруд с горячим шпинатом, а потом, спустя немалое время, на подъездной дорожке к дому десять по Каделл-роуд появился, стуча каблуками, Хансама, нелепо перекошенный тяжестью пакета с бутылками, которые с прискорбием возвратил падре.
– Нам бы следовало прогнать тебя восвояси, паршивец; в одну ночь ты выказал свое истинное нутро! – сказала ему Мина Фой, набравшаяся духу теперь, когда сумела предъявить свои права на Хансаму. – Как папа умер, никакой верности семье!
Пусть забитый и неухоженный, с одним-единственным зубом, все равно он их бесценное семейное достояние, ходячее хранилище рецептов, доставшихся от праотцов, представителей касты каястха[53], и праматерей, знатных дам из Лакхнау.
– Он не виноват, – сказал Папа. – Это все та хитрованка. Все говорят, она свела мужа в могилу. Такой тихий был парень. Его звали Ратти.
– Ратти? Крысеныш? Он что, был похож на крысу?
– Полное имя Ратан, и был он джентльмен щепетильный. Однажды, поймав жену на краже сыра во французском посольстве, он позвонил в резиденцию посла и сказал: «Должен вам сообщить, что на приеме в честь франко-иранского струнного квартета в прошлую субботу моя жена, Бабита Бхатия, взяла со стола камамбер. Она завернула его в салфетку и положила в свою сумочку».
– Донес на жену-воровку!
– Сначала сыр, теперь повар.
Они сидели на веранде в обесточенном темном Аллахабаде. Прямо пальцами брали котлеты, которые принесла врагиня, макали их в кетчуп, отдавались тому чудесно беспечному состоянию, какое наступает порой после похорон, как пикник посреди руин. Папа дозвонился в департамент электроснабжения, чтобы выяснить, насколько серьезна поломка, и ему там ответили: «Мы тоже сидим в темноте!» Он звонил еще и еще, но теперь было прочно занято, видно, трубку сняли и оставили на столе.
Стоя на подгнившем помосте, Соня мылась при свете свечи. Поливала себя из ведра бодряще прохладной водой и вспоминала: то сову, которая когда-то подглядывала за ней с дерева, то рассказ Илана про японского писателя, считавшего полутемные ванные комнаты проводником в прошлое, то того, кого мельком видела в поезде, а сегодня с ним познакомилась на веранде. Нос, как у набоба, и брови взлетают туда и сюда. Старомодный какой-то нос – и не странно ли, что орлиный нос кажется старомодным?
Когда Мина Фой тоже помылась, тетка и племянница бок о бок улеглись в кровати, в которой умерли Ба и Дададжи. Мина Фой, аккуратно поместившаяся в неглубокой могилке, которую тело Дададжи продавило в матрасе, сказала Соне, ерзавшей в птичьем углублении, оставленном ее бабушкой:
– Как тебе повезло, Соня! Только представить Бабиту твоей свекровью!
– Свекровью? – переспросила Соня, обласканная сладким кокосовым запахом теткиного масла для волос.
– Разве ты не помнишь, глупышка, как плакала в Вермонте?
– Да, и что?
– Это тот самый парень, с которым они хотели тебя сговорить.
И Мина Фой всхрапнула.
Глава 29
– Не спится? Жарко? – спросила Бабита, когда Санни после полуночи присоединился к ней на веранде.
Прохладней там не было, но воздуха, пусть даже душного, все-таки больше. Она расхаживала взад-вперед, грызя себя, что помянула Стокгольм в разговоре с отцом Сони, потому что теперь память упорно подсовывала ей самые дурацкие впечатления, например, сцену прибытия в стокгольмский аэропорт, когда ее обогнало сборище женщин в паранджах, спешащих на паспортный контроль для тех, у кого шведские паспорта. Она прямо-таки оскорбилась за Швецию! А потом вспоминался завтрак в отеле: как было неприятно, когда за соседним столиком расселась ближневосточная семья: пять дочерей в хиджабах, мать с головы до пят в черном, даже рот прикрыт клапаном, чтобы съесть кусочек, приходилось его поднимать. Бабите хотелось, чтобы их там не было, потому что без них все идеально.
Она развернула «Интернэшнл геральд трибюн» и стала искать сообщения «Ассошиэйтед пресс», чувствуя гордость за Санни, когда находила. Что ни говори, а он там работает, в «Ассошиэйтед пресс», пусть только редактором. И может, редактором оно даже и лучше, журналистам приходится выходить на грязные, опасные улицы. Бабита попыталась придать своему акценту британский оттенок, когда попросила чаю, но, подняв чашку, почти оскорбилась видом собственной смуглокожей руки, похожей на обезьянью лапку.
И хотя обилие копченого лосося и салями подстрекало, в еде она себя сдерживала, потому что ближневосточная семья, те жевали как заведенные, ликующе поглощая засахаренные
Закладка:
Бабита вышла на свежий воздух, такой чистый, что у нее прояснилось зрение. Она была в самом элегантном своем наряде из плотного темно-серого шелка-сырца с отделкой цвета шелковицы и в неброских серьгах с аметистами. Остановилась у газетного киоска, чтобы купить карту, и разглядела за прилавком индийца.
– Откуда?
– Бихар.
Неспешной, наглой улыбочкой и тем, как вяло и небрежно он подал ей карту города, он намекнул, что ведает о противоборстве между такими, как он, и такими, как она. Подтер нос ладонью и очистил ладонь, проведя ею о край стойки. И даже если Бабита выходила победительницей в каждой своей стычке, все равно войну выиграл он, поселившись здесь, в фактически безлюдной стране, где проблемы поддаются решению, и именно потому местные жители верят, что человеческие отношения можно наладить с кем угодно: и с матерью из Туниса, и с владельцем киоска из Индии.
«Наивные люди», Бабита пожала плечами, и тут из тени внезапно возник африканец. Она вздрогнула, он ухмыльнулся, подошел неприятно близко, она постаралась поскорей проскочить мимо, а он сказал что-то грубое на неведомом ей языке. Эти встречи с арабской семьей, соотечественником-индийцем и африканским беженцем отравили Бабите восторг, когда оказалось, что королевская семья находится в городе. В путеводителе говорилось, что это так, если над резиденцией развевается флаг. Флаг развевался, король с королевой, возможно, смотрели в окно и восхищались элегантным сари Бабиты, а она кипятилась, думая о киоскере-бихарце.
Бабита замерла на ходу. С какой вообще стати в эту аллахабадскую ночь ей вздумалось предаваться дурацким воспоминаниям? «Ратти, не умирай. Все плохое пройдет, как сменяются времена года. Я полюблю тебя наконец».
И враз выскочил застопоривший было ответ. Нет, это не из-за жары, и не из-за задержки в пути; и не из-за того, что пошел под откос ее план по сманиванию Хансамы; и не потому, что Манав подзудил ее своей возможной поездкой в Киото; и не из-за столкновений с коричневыми и черными людьми в Швеции; и не из-за струйки пота, подобно жуку, извилисто стекавшей у нее по спине; и не из-за комара в ухе. То, чего она пыталась избегнуть и что наполнило ее ужасом, проявило себя неприемлемой переменой в выражении лица ее сына, которую она уловила в трепете свечи, когда на веранду вышла Соня.
– Но, мамочка, – сказал Санни, явившийся на веранду словно в ответ на ее страхи, – ты же не пыталась переманить к нам адвокатского повара?
– Как ты мог подумать такое про свою мать? Повар был сам не свой от тревоги – что ему делать теперь, когда семья уезжает? Люди вечно не обращают внимания на персонал.
– А почему ты пошла черным ходом?
– Ну, – сказала она, – возможно, мне было неловко из-за того, что ты сказал «нет» их дочери.
– Кому это я сказал «нет»?
– Этой девушке! Ты разве не помнишь? Ее дед прислал нам письмо, в котором подробно расписал ее недостатки. Он был прав: у нее не все ладно с головой. Если ей так нравится книжка, что она не может ее прочесть, значит, она ее не читала, и раз она ее не читала, как она может ей нравиться?
– Что с ней случилось после того?
– Ты и сам это видишь. Станет одной из тех перестарков, что живут в родительском доме, пока родители не умрут, а затем будет коротать век с прислугой – в Дели сейчас полным-полно таких девушек. Не могут поймать мужа, несмотря на все их образование и современные идеи. – И Бабита ловко сменила тему: – А вот интересно, кстати, нашел ли Сатья жену?
* * *
Проснувшись под высоким навесом крыши дедова дома, Санни думал о том, что Улла – как раз из тех удивительных американок, которых имела в виду Соня. Тыщу раз в свои юные годы впрыгивала она в незнакомую, взятую напрокат машину, крутила там ручки приемника, ловила песенку «Блю скай бойз» или «Квинтета сэра Дугласа», грызла семечки подсолнуха, метко выплевывая в окно шелуху по дороге туда, где ни единой души не знает. Вот ей запросто, если бы захотелось, переехать в другой штат, поселиться в Новом Орлеане или Национальном парке Глейшер. Остановиться у «Данкин донатс», зайти, завести разговор и выспросить, где тут можно подработать официанткой.
И если что-то пойдет с машиной не так или события не туда покатят, Улла вернет себе самообладание, пустив в ход ругань столь впечатляющую, что судьба дважды подумает, стоит ли пробовать подсунуть Улле что-то такое еще. Сколько мог судить Санни, Улла сквернословила не хуже какого-нибудь поседелого ковбоя на ферме. «Чертов придурок! Засранец! Дерьмо! Кусок дерьма!» Наклоняла голову, высказывалась, потом, крутанувшись, делала оборот и пинком ставила точку. Она гордилась тем, что это умеет, хвалясь перед Санни, который так и не освоил навыка убедительно выругаться, несмотря на все усилия Уллы в лучшие дни их совместной жизни.
– Женщины Среднего Запада, – впечатленный, сказал Санни Сатье, – ругаются как никто.
– Пенджабские их не хуже, – ответил на это Сатья.
Санни скучал по Сатье. Нашел ли Сатья жену?
Им с Бабитой не пришлось долго на эту тему гадать. Тем же утром, чуть позже, Сатья дозвонился полковнику, и Санни подозвали к телефону. Сатья произнес официальным тоном:
– Дорогой брат, я нашел девушку, на которой мне суждено жениться.
– Да? После того, как отшил меня, сам же мне и звонишь?
– А кому еще я могу такое сказать? Ты был прав, это было ошибкой, встречаться с теми девушками из Дели. Ты был прав с самого начала – я не хочу девушку из большого города!
Как странно, что Санни почувствовал то, что он почувствовал, – и сам не смог бы внятно определить, что именно. То была мешанина из любопытства, разочарования, радости, подозрительности, грусти, жалости, зависти.
Сатья проявил храбрость. Проявил предприимчивость. Жизнь Сатьи обретала сюжет.
Глава 30
Соня осталась дома,
Закладка:
Папа и Мина Фой еще не отошли от этого потрясения, когда на следующее утро прибыл Дари, секретарь Дададжи, чтобы помочь разобраться с документами, которые лежали в стальном сейфе. Дари и Папа принялись складывать и вычитать бесконечное количество цифр, выловленных в бумагах, изобилующих поддельными и выцветшими подписями их самих и их родственников, о которых они в жизни не слышали, – и всякий раз итог получался разный, но никогда не достигал такой суммы, которая была бы достаточной, чтобы обеспечить Мину Фой.
Свалив всю вину за это на мудреный солнечный калькулятор, они вызвали «посла Индостана», и тот был подогнан, округлости любовно вымыты, словно то не автомобиль, а буйвол, к парадному портику, чтобы доставить Дари и Папу в те несколько банков, где Дададжи держал свои деньги. В ответ на запрос их провели обшарпанными комнатами и коридорами, в которых хмурые клерки работали за столами, придавленными кипами обтрепанных документов. Задача их заключалась в том, чтобы информация оставалась недостижимой. Они требовали подписей, которые заведомо не совпадут с оригиналом; уверяли, что фотографии на документах ничуть не похожи на лица тех, кому документы выданы; настаивали на нотариальном заверении свидетельств о смерти на гербовой бумаге стоимостью в одну рупию, пятнадцать или пятьдесят. Папа и Дари отправились по нотариусам, где уж они там обретались: один сидел с пишущей машинкой под вывеской, прибитой к дереву, другой дремал в закутке под лестницей.
Под конец они добрели до чистого пластикового стола, за которым восседало невозмутимое слоноподобное нечто. То был не просто бухгалтер, то был еще и пандит: волосы все выбриты, кроме одной пряди, сам в оранжевых юбке-лунги и курте, а в руках молельные четки-мала. За спиной у него в алькове курились богам благовония и мигали электрические огоньки. Он закрыл «Бхагавад-гиту», которая лежала там рядом с финансовыми отчетами, сложил руки поверх обложки с изображением Кришны и Арджуны на поле боя и мерным голосом объявил, что никаких денег у Дададжи нет, кроме пенсии, которая теперь выплачиваться не будет.
– Мина, – сказал Папа, делясь новостями, – все, что есть, – это такая мизерная сумма, что тебе и на год на булавки не хватит, не говоря уже о баранине, шампуне или виски, угостить падре.
Отнюдь не тот честный и бережливый человек, каким они его, как им казалось, знали, Дададжи оказался безнадежным игроком со ставкой в две или три рупии. С чинным и величавым видом, с респектабельной повадкой юриста он растратил все свои пенсионные накопления, вложив их в дикие схемы, в шаткие предприятия, многие из которых давно прикрылись, оставив после себя сотни тысяч бесполезных акций. Дададжи, юрист, специализирующийся на имущественных вопросах, не покупал недвижимость. Дададжи, скрупулезный юрист, уверял их, что существует зарегистрированное завещание. Завещания не оказалось, потому что завещать было нечего. А ведь всякий раз, когда Папа спрашивал Дададжи: «Обеспечил ли ты Мину?» – он насмешливо отвечал: «Она будет жить как королева».
Мина Фой взяла листок, на котором значилась сумма ее предполагаемого ежемесячного дохода.
– Пятьдесят тысяч в месяц, – сказала она. – Это более чем достаточно.
– Здесь есть точка.
– И что?
– После точки идут нули.
– Что они означают?
– Разве ты не знаешь? – изумился Папа. – Нуль – это ничего.
– Но зачем указывать то, чего нет?
У нее голову повело, она бросилась к кровати и привычно улеглась в позе покойницы – руки скрещены на груди, ноги вместе, аккуратненько и опрятно. Миссия Мины Фой заключалась в том, чтобы заботиться о родителях в старости, но разве и они также не заботились в свой черед о ней? Разве она не была их любимой дочкой, которую они приняли после развода и которой раз в год дарили новое сари и зубную щетку, ночнушку в розочках, витамины, масло для волос и туалетную бумагу «Зенит»? Несколько раз в неделю баранина, а в банковском сейфе – наследные драгоценности? Разве она не была их дочкой, уверенной в том, что каждый день будет таким же, как предыдущий, и закончится тем жечик-чикомящериц, наблюдающих за ней с крыши отцовского дома, а любимая розовая лампа будет так же окутывать ее клубничным сиянием?
Обнаружив, что отец тебе лгал, сам чувствуешь себя лжецом. Весь мир целиком становится лжив.
Дари пошел к двери с непонятно каким лицом. Не мог разглядеть катастрофу, даже когда она перед ним разверзлась. Было же в их жизни что-то вечное, вроде потока транспорта мимо ворот. Почему все не могло продолжаться так, как всегда?
– Моя работа заключалась в том, чтобы следовать получаемым мною распоряжениям.
– Спасибо тебе, Дари, за все, что ты сделал для нашей семьи.
Он рассчитывал на премию при выходе на пенсию, надеялся, что у него есть негласный пенсионный счет. Разве он не уважаемый секретарь, всю жизнь проработавший на адвоката высшего судебного органа штата? Он почувствовал себя носителем лжи. Получается, он обманывал и свою семью, и общество в целом, заставляя всех верить, что он ценный работник.
– Отголоски старинной мусульманской учтивости! – еле слышно прошептала Мина Фой, когда Дари в последний раз выехал на велосипеде в ворота, выпрямившись в рост и подняв руку в приветствии.
* * *
Выпуклости «посла Индостана» снова отмыты, Соня, Мина и Папа поехали проверить семейную ячейку в банке, охраняемом свирепым клерком и худым, как стручок, сторожем с такой древней винтовкой в руках, что вызывало сомнения, в силах ли он или его оружие препятствовать ограблению, – но, возможно, усы его сами по себе устрашали. Папа и Мина Фой, придерживая шаткую металлическую лесенку, помогли Соне взобраться к ячейке в самом верхнем ряду. Выцветшие коробки и пластиковые пакеты они отвезли в ювелирную фирму, в которую обращалась Ба, «Гопалдас Чандрапракаш и сыновья». Правнук первоначального Гопалдаса Чандрапракаша высыпал содержимое на подносы, выстланные
Закладка:
– Но это не серебро!
– Это немецкое серебро, – подобралась Мина Фой, – из кругосветного путешествия папы и мамы.
– Немецкое серебро – это не серебро.
– Что же это тогда?
– Еще одна немецкая ложь? – спросил Папа.
Немцев считали рациональными и законопослушными, но они поддержали Холокост. Его жена – честная и порядочная женщина, но она предала его. Серебро выдавало себя за серебро, но на деле серебром не являлось. Прослеживается связь, не так ли? И облачные пейзажи тестя – ничто иное, как умышленная аберрация, искажение.
– Ценность драгоценных камней не в их стоимости, – сказал молодой ювелир. – Ценность в том, что они хранятся в семье. Если продать, скромная сумма, которую вы выручите, быстро уйдет на оплату счетов за электричество и продукты. Если не продавать, ценность семейного наследия со временем возрастет.
Папа посмотрел на растерянное лицо Мины Фой. Он помнил, как гордилась Ба своими украшениями; каждый вечер она засыпала спокойно, зная, что ее драгоценные камни, надежно спрятанные в банковскую ячейку, защитят ее, если что-то пойдет не так (ну, кроме бирманского рубина). Как Дададжи, она тоже держалась стойко во время войн, раздела страны, общественных беспорядков. Теперь они чувствовали присутствие Ба в комнате. Смятенный призрак не знал, что и думать, когда самое ее сокровенное потащили через весь город.
Папа не смог выполнить свой же план.
– Это наследство Сони, – величественно заявил он. – Денежная стоимость не имеет значения.
– Ножи и вилки вам лучше забрать домой. Нет смысла хранить их в банке.
Но они все упаковали, как было, чтобы показать, что они думают о том, как оценил ювелир их сокровища и, соответственно, их тоже.
– Что это за обед? – вернувшись домой, накинулись они на Хансаму, хоть на нем отыграться.
– Китайская лапша. А что такое? – грубо ответил он.
– Сам попробуй, поймешь! Туда нужно больше соевого соуса, больше морковки, больше стручковой фасоли! В одну ночь ты спустил весь свой талант!
Он использовал смерть как повод, дабы предаться лени. Впал в уныние, дабы оправдать им свою нерадивость.
Разве Хансама не бесценный хансама в большом доме, где его семью нанимают из поколения в поколение? Неужели он поставил на кон свое достоинство, нарушив контракт? Разве кебабы, которые он готовил, не принадлежат культуре, простирающейся через века от родовой знати прошлого к будущему? Он что, превратился в обманщика? Тогда и неудивительно, что разучился готовить. Его стряпня подсказала это ему раньше, чем он додумался сам.
– Повару нужен властный хозяин, – выдала суждение Мина Фой. – Меня он не уважает, вот и не старается больше.
Когда слуг держат в ежовых рукавицах, это внушает им страх; в то же время, вопреки и благодаря этому, они чувствуют себя в безопасности, будто, надзирая за ними, кто-то проявляет заботу о них, – так рассуждала Мина Фой. А когда видят, что надзора за ними нет и нет этого неуклонного, вселяющего страх требования соответствовать заданным стандартам, они чувствуют себя неприкаянными и дело свое выполнять не могут.
– Ох, Мина Фой, это все равно что сказать, что Бог – это еще и дьявол! – сказала Соня, вспомнив Илана и то, как она думала, что он о ней заботится, в то время как, по сути, он ее предавал.
– Может, нам все-таки отпустить Хансаму? – услышал Хансама. – Но, с другой стороны, уж лучше дьявол, который тебе знаком, чем дьявол неведомый.
* * *
Посреди ночи Мина Фой и Соня оказались на полу, сброшенные с кровати невидимой силой.
– Ты меня спихнула?! – ахнула Соня.
– Нет, – молвила Мина Фой. – Это дух папы.
В простынях чувствовалась эмоция, настроенная против них, она и спружинила.
Мина Фой никогда не высказывала того, что чувствует к Дададжи, даже самой себе. Подавляла свои обиды. Ребенком в отчаянии сбрасывала солонку: «Соль отсырела!» Несчастным подростком дергала занавески: «Таракан!» Молодой женщиной шлепнула Дададжи по ноге: «Комар!»
– Само! Ваше! Существование! Зиждется! На моем! Несчастье! – выпалила она, когда ей было сорок.
А когда ей исполнилось пятьдесят, Мина склонила голову и закрыла глаза, но прежде, чем успела помолиться, молитва прозвучала сама собой: «Пусть мой отец умрет, этого я желаю».
Вина на ней, она виновата. Христианство, религия, к которой она стремилась, основана на всепрощении. Онане моглапростить: «Пусть мой отец умрет, этого я желаю!» – значит, и ее, в свой черед, не простят тоже. Вот ее прогоняют сейчас из дома – и куда ей пойти? Каждое утро Мина Фой сама стирала свои трусики и сушила их на веревке, протянутой между ее окном и деревом, на котором когда-то жил пятнистый совенок. К тому времени, как Дададжи заканчивал ей диктовать, трусики высыхали и были готовы к глажке. Как она переедет в место, где столь скромная привычка превратится в недостижимую роскошь?
– У нас маленькая квартирка в Дели, Мина, – внезапно сказал брат, и она поняла: он имеет в виду, что не сможет взять ее с собой, чтобы она жила с ним и Соней в Хауз-Хасе. Манав любил свою сестру, но любил он ее в Аллахабаде. Не была она любимой сестрой преуспевающего брата, потому что, как выяснилось, не являлся он преуспевающим сыном преуспевающего юриста, воспитанным в нетерпимости ко лжи.
Обманутый собственным отцом, который оказался не тем, за кого себя выдавал, Папа всю ночь вышагивал по саду. Искусанный злобными полосатыми комарами, которые размножались в слизи в ванной, он был весь в красных буграх: лоб, руки, даже локти, даже пальцы ног и уши – все расцвело. Неужели теперь придется всю оставшуюся жизнь содержать сестру? А также Соню, которая не проявляет никаких признаков самостоятельности? Два повара, два шофера, две горничные, два садовника, две прачки, два гладильщика, три флакона шампуня, три визита к дантисту, три порции пудинга… Хорошо еще теперь не приходится содержать жену, не то было бы четыре порции пудинга и четыре раза шампунь по воскресеньям.
Он услышал женский голос на повышенных тонах. Затем мужской. Затем еще один женский. Голоса стали громче. Поднялся крик. Он подошел ближе.
– Что здесь происходит?
– Водитель грузовика влюбился в дочь айи, сидит у ее двери и ночь напролет плачет, поэтому она раскричалась, гонит его, чтобы ушел, потому что он портит ей бизнес.
– Какой еще бизнес?
– Секс-бизнес.
– Секс-бизнес?!
– Муж дочери айи бросил ее, и она, чтобы заработать на жизнь, ублажает водителей грузовиков. Они остаются здесь отдохнуть под вентилятором. Они приносят виски «Макдауэллс», а
Закладка:
– Вы готовите кебаб для водителей?!
Мужчина рассмеялся Папе в лицо. Он не видел больше причин держаться почтительно.
– Разве она не старовата, дочь айи? – спросил Папа.
– Некоторые из молодых предпочитают секс с тетушками. Им так спокойнее.
– Что, если я позвоню в полицию теперь, когда ты это мне рассказал?
– Тогда, если подопрет, полицейские будут сюда приходить за бесплатным сексом.
Тут вышла Мина Фой, и Папа спросил ее в свете фар проезжающих грузовиков:
– Мина Фой, ты хоть знаешь, что происходит за домом?
– А что?
– Кто эти люди?
– Слуги. Размножаются прямо как кролики.
– Ты разве не слышишь крик?
– Тут всегда крик.
– Ты разве не видишь, сколько грузовиков стоит вдоль дороги?
– Ну да, там всегда ночью грузовики. Папочка звонил жаловаться в полицию, но без толку.
* * *
Папа, решив не выяснять глубже степень ее невинности, начал подумывать, что, пожалуй, Мине Фой разумней уехать. Похоже, после стольких лет на одном месте тут все прогнило и стоит начать сначала.
Это была блестящая идея падре: мать-настоятельница женской школы при монастыре Иисуса и Марии искала наставницу для общежития. Мина Фой обладала безупречной подготовкой в том, что касалось поведения за столом и этикета, соблюдения порядка и гигиены. Может статься, ей вовсе не хотелось работать, да и не подобает работать женщине ее положения… но… но…
В наши дни работать считается респектабельным, и дело не только в том, что времена изменились, ведь даже леди разумно найти себе какое-нибудь занятие помимо того, чтобы стирать пыль с безделушек, если взяла это на себя вместо горничной, которая вечно что-нибудь разобьет.
Прямо за дверью, подслушивая, стоял повар.
– Эй, Хансама! – закричали Папа и Мина, увидев его.
Им пришло в голову, что, когда Мина Фой станет работать в монастыре, Хансама мог бы подвозить ей еду на велосипеде, чтобы не скучала по блюдам, привычным с детства.
– В его-то возрасте? – возразила Соня. – А если этот участок продадут на застройку? Или если новый жилец его выселит?
– Может, ему все-таки стоит обсудить дела с этой Бхатией, – сказал Папа.
– Давайте я погляжу с месяц, как пойдут дела, – подвела итог Мина Фой, – а потом мы решим с Хансамой. Вдруг он мне понадобится еще.
Мину Фой в монастырь они отвезли после одной из последних помывок «посла Индостана», который вскоре предстояло продать. Мина Фой крепко сжимала сумочку и не поднимала глаз. В чемодане лежали ее трусики и ночнушка, ее праздничное сари со дня рожденья. В другой сумке поместилась розовая лампа, спасенная от буйной толпы. Падре похлопал ее по руке.
– Вам будет лучше в компании других дам.
– Ты сможешь уйти, Мина Фой, если тебе не понравится, – кинулась на выручку Соня.
Уйти и пойти куда?
– Добро пожаловать!
Монахиня родом из Тамилнада в синем платье и головном покрове вышла навстречу и увела Мину Фой. Той предстояло обживаться среди людей, чьи привычки и обычаи были ей незнакомы, людей из чуждой среды.
Папа вспомнил, как его жена когда-то сказала: «Ты не знаешь ни ума своего, ни сердца, Манав. У тебя там сумбур и сумятица!» Он человек хороший, но ведет себя, как плохой.
Падре сказал:
– Я присмотрю за ней, не волнуйтесь.
А Соня спросила:
– Почему она не могла переехать в Дели?
Хотя знала, что не хотела бы делить с теткой свою спальню в Дели. Ей тоже Мина Фой нравилась в Аллахабаде, а не там. И еще меньше любила бы она тетку в Нью-Йорке.
Никто из них, глядя на скорбное лицо Мины Фой, не подозревал в мучительный момент расставания, что ей предстоит самая счастливая пора в жизни. Женский монастырь, как хорошая кухня, тоже держится на сочетании страха, вины и, вопреки этому, защищенности; настоятельница не только внушает ужас, но и заботится о тебе. И хотя поначалу Мина Фой стыдилась того, что пришлось работать, она быстро усвоила, какая это защита, принадлежность к религии, которая признает обоснованным противоборство между Богом и дьяволом, противоборство столь коренное, что ни одному из его участников не бывать без другого.
Рядом с ее спальней пышно рос гибискус, и на этом кусте Мина Фой могла незаметно сушить свои трусики. Каждую ночь после молитвы – свет выключали строго в девять вечера – она расхаживала между кроватей, проверяла, все ли ее подопечные в постели, и внушала им опасаться мужчин, сущих волчищ в людском обличье: «Вы слишком молоды, чтобы такое знать, но я призываю вас к осторожности», – таким образом гарантируя, что в один прекрасный день они все свернут прямиком к волкам.
Почему? Да сказка обяжет-принудит, вот почему. Красота нас влечет, но тьма, втайне, втихомолку, влечет тоже.
Глава 31
Санни и его дед-полковник за чаем поспорили о Кашмире. Санни сказал, что, ежели кашмирцы не хотят быть частью Индии, они имеют право отделиться; в том, как их включили в федеративный союз штатов, не все было чисто. Напротив, сказал полковник, каждый индиец имеет право жить в Кашмире, если он этого хочет – в Кашмире не должно быть особых правил, – и тогда он перестанет быть штатом с мусульманским большинством и станет рядовой частью Индии.
– И ты что, хочешь, чтобы это прекрасное место превратилось в грязный, перенаселенный бардак, как вся остальная страна? – сказал Санни и, только сказав, понял, что покритиковал Индию, на что у него нет прав, поскольку он живет в Штатах.
– Не спорь с дедушкой, – осадила его Бабита.
– Он сражался в Кашмире, – сказала бабушка Санни. – За что он сражался? Чтобы ты неуважение проявлял?
«Невозможно заставить людей полюбить тебя, – подумал Санни, – и если кто-то тебя не любит, то высшая мудрость – его отпустить», а вслух сказал, что хочет пойти на пробежку. «Отлично, выпусти пар», – кивнула Бабита, и тогда, надев шорты и кроссовки, ни дать ни взять герой мультика «Амрикан», что вызвало общий смех и несколько упрочило мир, он вышел за ворота. Потрусил в одну сторону по проулку, развернулся и потрусил в другую. Добежал до дома на Каделл-роуд и двинул дальше, но не успел опомниться, как вернулся. Велел было себе трусить дальше мимо колючих зарослей дикой лантаны, но остановился и пригладил волосы.
Проходя от задней части дома к фасаду, он увидел, что мыльная пена стекает в наружный сток, образуя сверкающий сугроб радужных, неслышно лопающихся пузырьков. В доме кто-то мылся. На веранде Папа потягивал виски «Ройял салют», который падре вынужденно пришлось вернуть. Санни сказал себе, что нужно поскорей
Закладка:
Папа же, в меланхолии, думал о том, что его отец так и не нашел достойного повода открыть бутылку этого особого виски, и в то же время тихо радовался тому, что его сестра вновь обрела блаженство своих школьных дней при монастыре. Он набрал в руку кубики льда – жалея, что не попридержал щипчики, которые со всем прочим немецким серебром в пылу спора вернулись в банковский сейф, – и как раз плюхал лед в свой стакан, когда увидел Санни, входящего в калитку в пухлых кроссовках.
– Я хочу извиниться за свою мать, – поклонясь, сказал Санни.
Папа посмотрел на него поверх бифокальных стекол.
– А что такого она сделала?
– Я сказал ей, что ни в коем случае она не должна переманивать вашего повара.
– Хансама – свободный человек.
Кубик льда прилип к пальцу, и Папа подержал его в виски, пока тот не отвалился, а сам думал о том, что следует отпустить Хансаму. И еще думал о том, что это ведь будет вынести невозможно, если из всех людей именно Бабите достанется приз в виде кулинарных достоинств Хансамы. «Ох, Манав, – вздохнул он себе самому, – ты сумбур и сумятица».
– Это было не очень, прийти через заднюю дверь и переманивать его после похорон, – сказал Санни.
– Интересно, – сказал Папа, разглядывая его, – и зачем в Америке делают такие массивные кроссовки, чего доброго, сам о себя споткнешься? – Он приподнял маленький томик в кожаном переплете карамельного цвета, который Мама подарила ему на день рождения и который когда-то входил в библиотеку семьи, уехавшей в Лахор во время Раздела. Всмотрелся в лицо Санни. – Что ты читаешь в Америке? Т. С. Элиота?
– «Пошли вдвоем, пожалуй, – продекламировал Санни, – уж вечер небо навзничью распяло…»[54]
– Ну, не бредятина ли? – воскликнул Папа, и Санни понял, что это была подстава. – «А можно съесть мне персик?» Ну, не чушь? Послушай-ка лучше вот что:
Это тоже был вечер дуан-дуан
Хусн бхи тха удаас удаас
Дым сумерек, печальная красота —
Хусн бхи тха удаас удаас
Многое, вспомнившись, запало мне в сердце.
Папа чеканил, на ходу кусками переводя и изображая пальцами, кистью и предплечьем, как цветок превращается в океанскую волну, а та вздымается к небу.
– Ты же видишь, твой жизненный опыт впаян в эти стихи в отличие от стихов западных поэтов, где ты из них исключен, – описанное в них так дьявольски индивидуально, что представляет важность только для самого поэта. Тогда как здесь, читая эти слова, ты поневоле думаешь о своей потерянной любви, о своем далеком доме, о смерти своего отца.
Уход Папиной жены крылся внутри потери отца, которая в свой черед крылась внутри надвигающейся утраты дома и вообще всего, что вокруг. Не избегнуть ни разлуки, ни перемен. Мимолетность – неотъемлемая составляющая красоты.
Папу укололо раскаянием. Он заимствовал Мамины чувства. Отложив книгу, глянул в сторону улицы, по которой потоком шли фуры, перевозя капусту и цемент, кирпичи и пшеницу, коз и… и вспомнил грузовики, припаркованные у обочины. Плеснул Санни виски и протянул вазочку с арахисом.
Санни взял горстку арахиса и сел в ожидании – и, ожидая, наполнился настроем стихотворения. Ждал ли он девушку с лицом, как у пантеры, которая вновь выйдет из тени? Его понурая поза и задумчивое молчание ободрили Папу и расположили его к Санни.
– Знаешь, – сказал он и попрочней расставил ноги в скользких шлепанцах-колхапури, – я всю жизнь работал в фирмах, которые инвестируют в будущее – в микроволновые печи, в компьютерные программы для обработки текстов на хинди, в цемент и мешки под цемент, – но на полпути к смерти понял, что растрогать глубоко человека способно одно только прошлое. – Он сделал глоток и подумал, что, с другой стороны, поучая молодых, набираешься оптимизма и сантиментов по отношению к будущему. Противоречие, черт побери. – Но проблема, видишь ли, в том, что стоит только проговорить что-то одно, как тут же становится очевидно, что истина – в антитезе сказанному. Вот почему я могу сказать тебе прямо сейчас: не теряй времени даром – ступай прямиком к мистикам.
Ненормальный кубик льда, внутри которого образовался воздушный пузырь, взвизгнул и завращался в стакане, как дервиш. Небо порозовело, над шоссе поднялся серпик луны.
А Санни, кинув взгляд на часы, понял, что его мама и Нана-Нани, наверное, уже удивляются, где это Санни бегает столько времени, как бы они с дедом ни злились друг на друга. Он вскочил, попрощался второпях, перескочил странным образом через куст – и не знал, что Соня, когда мылась, в окно ванной его увидала и сейчас за ним наблюдает из другого окна. Брачного предложения, сочиненного на ее счет Дададжи, она не читала, но ужасно унизительно осознавать, что она согласилась на организованное знакомство, будто бы сама не могла найти для себя мужчину! Чего она, конечно, и не смогла, в смысле, мужчину, который ее бы не растоптал. Чем оправдано такое согласие в Соединенных Штатах, где решительно все возможно? Уж там ли не сбросить оковы семьи, нации, столетий!
Когда она вышла, мокрые волосы рассыпаны по накрытым полотенцем плечам, Папа сказал:
– Тут был этот Санни Бхатия. Хороший парень, но не индиец. Иностранец.
Соня увидела рядом с бокалом Санни орешки арахиса, выложенные спиралью, как ракушка улитки, и вспомнила, как Мари ей рассказывала, что поняла, что Коул влюблен в нее, когда тот перевернул блинчик на сковородке у нее перед носом, а затем перепрыгнул через мусорный бак. Выразил таким образом, как кипит.
– Зачем приходил?
– Извиниться за то, что его мать пыталась сманить Хансаму. Хотя Хансаме теперь в самом деле нужна новая работа. Только как отдать его этой ужасной женщине?
На следующий вечер Санни опять пришел, в то же время. Папа понял, что произвел впечатление, и продолжил:
– Санни, ты знаешь, я, когда рос в Аллахабаде, и то же самое было в Лакхнау и Дели, там часто можно было увидеть этих легендарных поэтов, пока они еще не уехали в Пакистан. Если ты ценил их стихи, они к тебе благоволили, а уж если мог обменять стих на стих, то был принят в их круг, король или нищий, им было все равно. Но я еще не умел показать, как высоко
Закладка:
Папа умолчал о том, как, осматривая фабрику по производству мешков под цемент, пожалел, что не убрался к черту из Индии, когда был еще молод и ничем не связан.
Он крикнул, попросив принести виски и кебабы.
– Вот, Санни, попробуй под виски – кто знает, может, это наш последний какори-кебаб.
Санни взял в рот кусочек. О! Понятно теперь, почему его мать размечталась про повара из Аллахабада! А повар – Сонин! Так хочет он или нет, чтобы мать заполучила повара Сони? Вот в чем загвоздка! И где, кстати, Соня? Что-то ее снова не видно.
– Видишь ли, Санни, и изгнание, и любовь подрывают твое самоощущение, – вещал Папа. – Возьмем Руми. То, что ему пришлось бежать из родного города, и его страстное увлечение учением Шамса Тебризи[55] – вот что потрясло самоощущение Руми и легло в основу его духовных исканий. – Папа поднял свой стакан с «Ройял салют». – Мистики! А всем остальным можно и пренебречь, Санни.
Папа, возможно, и почерпнул кое-что из книг жены, но то, что эти поэты актуальны для современности, стало его собственным открытием. Да, им было чем поделиться насчет отрыва от родных корней, переселения, угасшей любви и тоски по родине. Он процитировал из газелей Амира Хосрова[56]:
–О, Хосров, река любви путем неведомым течет.
Кто нырнул в нее, потонет, потонув – переплывет.
И Санни совсем уже было волной унесло, когда он невзначай заметил, что луна опять над шоссе, – и снова сбежал по ступенькам, кое-как попрощавшись, и снова нырнул в колючие заросли лантаны в проулке.
Но в последний день пребывания Сони и Папы в Аллахабаде Санни удалось выйти из дому пораньше, и он застал Соню на веранде одну. Она чуть не вскочила, чтобы скрыться в доме, а Санни чуть не поддался страху, чуть не дал задний ход. Но все-таки поднялся по лестнице, и Соня удержалась на месте – прятаться невежливо и нелепо. Снова вспомнилось брачное предложение, которое Дададжи послал дедушке Санни. Она тогда заявила Илану, что могла бы выйти замуж за внука полковника из Аллахабада, и Илан покатывался со смеху, задрав ноги и тряся ими в воздухе.
Оказалось, что проще на Соню не смотреть. Санни передвинул плетеное кресло так, чтобы им открывался одинаковый вид на фруктовый сад и шоссе за оградой. Его тяготило сознание, что когда-то он Соней пренебрег. Кричал тогда на мать: «Ты думаешь, это безвредно, но это болезненно!» А Улла сказала: «Они не понимают, что это неуважение ко мне, потому что не знают о моем существовании.» Возможно, его слова передали Соне; возможно, известие об Улле тоже дошло до нее. И теперь его мать поймали на том, что она сманивала Хансаму! Санни думал об этом с лицом, которое со стороны могло показаться озабоченным и даже недружелюбным. То, что они молча сидели бок о бок, глядя на сад и думая свои смятенные мысли, усиливало и близость меж ними, и неловкость от того, что поговорить не выходит. Это стало просто невыносимо, не знать, что сказать.
В вазочке снова лежал арахис. Санни, снова принявшись выкладывать орешки узором, спросил:
– Согласишься ли ты, что арахис – недооцененный орех? Только потому, что он дешевле, он считается хуже кешью.
– Арахис – важный орех.
Снова молчание. Густое.
Заметив кукушку, Санни выпалил:
– Что это за птица? Кукаль?
– Коэль, – ответила Соня.
– Она того же цвета, что твои волосы, – сказал он, хотя Сонины волосы были того же цвета, что у него и вообще у всех, кто шел мимо.
Как и в случае с арахисовой мандалой, у Сони мелькнуло легкое подозрение.
И снова неловкое молчание, а с ним и чувство товарищества от совместного сидения рядом.
Айя прокралась мимо них в пустой дом, чтобы в ванной наполнить ведра муниципальной водой. Она обернулась и одарила их долгим, ничего не выражающим взглядом. Хансама, возвращаясь с рынка, остановился в тени дерева и тоже смотрел на них. Все, кто обитал в бараках для прислуги, знали про письмо, которое Дададжи отправил полковнику, потому что Хансама и айя слышали, как оно составлялось, а затем, расспросив слуг полковника, разузнали, как его там приняли. Санни не женат. Соня не замужем. Теперь они встретились. Правда, одеты неподобающе, и даже волосы не расчесаны на прямой пробор, но ведь это неважно, в наши дни и не такое сойдет, верно?
– Что это за птица? – Снова пролетел коэль. – Фазан-ворон? – спросил Санни.
Соню поразило, что Санни не помнил, что он уже спрашивал про птицу и что она уже ответила ему: это коэль. Догадка укрепилась вдвойне. И даже втройне.
Грузовики и легковушки катили мимо вечным потоком. Вечно смотрели на них Айя и Хансама. Соне стало казаться, что они с Санни вытеснены из времени, что и не они это, а Дададжи и Ба на своей веранде, отягощенные годами совместной жизни и общим опытом такой глубины, что им самим даже шевелиться не нужно: их несет течением времени, все споры и переборы давно позади. Эти вечные воды однажды унесут их из этой жизни в следующую. Она повернулась к нему:
– Дедушка посылал тебе брачное предложение на мой счет.
– Нам было не миновать встречи, – сказал Санни.
– Как это ужасно неловко!
Санни повернулся, чтобы посмотреть на Соню, на трепетный кончик ее носа, на густые брови над черными глазами с золотистым
Закладка:
– Да и не так уж! – сказал он.
– Что там было в письме?
– Там говорилось, что тебе одиноко в Нью-Йорке.
– Это-то и неловко.
– Самые хорошие люди все одиноки. Или ты входишь в стадо и не испытываешь сомнений. Мне не нравятся те, кто в стаде и не испытывают сомнений. Ты поэтому и вернулась в Индию?
– Я вернулась потому, что, как ни странно, учитывая все то, что я уже научилась делать одна, включая жизнь в одиночестве, в моей жизни как будто образовалась дыра, и жизнь вместо того, чтобы разрастаться, начала пустеть. И чем дольше я оставалась в Штатах, тем пустей становилась жизнь.
Соня вспомнила, как после явления жены Илана она, словно призрак, несколько месяцев бродила по городу, и никто ее не замечал. А если вдруг замечал, то сразу же отводил взгляд. Она стала одной из расхристанных душ Нью-Йорка, зацикленной на одной-единственной мысли, бормочущей, непотребной, погруженной в себя, пережившей нечто ужасное, от чего другим стоит держаться подальше. И если тебя третируют, как таракана, как им не стать? Если не видят в упор, как не стать призраком?
– А ты что-то предпринимала, чтобы переменить жизнь?
– Да, я пыталась найти способ взглянуть на себя со стороны, потому что изнутри я представление о себе потеряла. Например, пыталась примкнуть к вегетарианцам. Но от этого мне стало еще сильней одиноко.
– Это я понимаю. Это ужасно одиноко, есть поедом только себя и овощи.
– И вот, сначала страстно провозгласив себя борцом за права животных, я вдруг безо всякой к тому причины перестала бороться и вместо пасты примавера заказала спагетти болоньезе. Оказалось, что никакой разницы, забочусь я о правах животных или же нет.
– Согласен. Такого рода открытие делает тебя одиноким.
– Потом я пошла к психотерапевту, но и от этого жизнь ничуть не стала полней.
– Если избавить свою жизнь от всего, что, как они утверждают, является причиной твоих проблем, с чем ты тогда останешься?
– Ну, они говорят, что это освободит место для новой жизни…
– Ничто не прилипает к ничему…
– И тогда я записалась в дзен-центр. И там мне сделалось еще хуже – сидеть в безмолвной медитации и наблюдать, как мысли проносятся мимо, как облака.
– Да, даже мысли покидают тебя…
Она пригляделась, не смеется ли он над ней, но нет, он не смеялся.
– В самой богатой стране мира богатство пугало меня, я стала скаредой. Пересчитывала картошку, отмеряла суп по полбанки, рано ложилась спать. Тщательно ухаживала за собой, как хлипкая бабка, потому что никто другой не станет заботиться обо мне. Это было что-то вроде вертиго души. Меня мутило от рассветов, от панорам и бескрайних просторов. Сердце будто скукожилось. Недобро я косилась на крикливую малышню в метро, на ортодоксальный клан, устроивший пикник в Центральном парке, на туристов, которые будто специально уродовали себя, ведь если у вас большая сплоченная семья, вам все равно, что вы некрасивы. Наконец я подумала: да что такое?! Почему я веду такую эгоистичную жизнь? Кто это сказал, что похвально жить одному? Почему я не возвращаюсь в Индию? Из-за проблем с водой и электроснабжением? Из-за того, что там много бедных? Из-за того, что там слишком много людей? Но обилие людей вокруг меня столько же тревожит, сколько и утешает!
Она смолкла. С какой стати она вываливает на Санни эти унизительные подробности?
Но Санни совсем был не против. Ему хотелось сидеть и сидеть рядом с Соней. Сидеть и думать о том, что после бестолкового дня, когда все наперекосяк, сумерки в Индии как-то все устаканивают, и мир вокруг предстает древней цивилизацией, достигшей своего пика.
Глава 32
Принесли утреннюю газету, и Санни, проснувшись первым, просмотрел заголовки:TTIMподает жалобу наMSLвJM Rastra. Депутат парламента(LTTK)обвиняет забастовкуGL Muktiв разгромеVasudev. РезонансBORSв делеKLM (U). SSPпятой категории не имеют права на репатриацию вFR Lokta. Тарабарщина, ничего не понять. Как ему стать новостным спецом по Индии, если он в индийских делах полный профан? И ведь точно та же история с журналистикой в Штатах, потому что он и там как в темном лесу!
Что стало ему по силам из мутного потока новостей, так это рассказ журналиста, который на ярмарке крупного рогатого скота в Раджастане купил женщину. Верблюды, коровы, козы и буйволы продавались там на законном основании, но сбыт животных являлся также прикрытием для тайной торговли женщинами. Этой, по мнению журналиста, было уже за шестьдесят, но сама она понятия не имела, сколько ей лет. Ее раз за разом продавали из рук в руки, и цена с каждым годом снижалась. Имени у нее не было, только татуировка на запястье, которую никто не сумел прочесть. Психиатр в приюте, куда ее поселили, сказал, что как личность она себя не осознает, воспринимает себя так, как, возможно, воспринимает себя животное. И однажды ночью она из этого приюта сбежала – так затравленный зверь, усвоив, что облавы не миновать, улавливает беззвучные сигналы и всегда готов пуститься наутек.
И еще из той же газеты по силам Санни оказалась заметка про железнодорожного служащего на пенсии из Майсура, который отрастил себе ногти такой длины, что они тянулись через всю комнату. Это свершение удостоило его внесения в Книгу рекордов Гиннесса. Санни вспомнил, по аналогии, самый большой в мире моток бечевки, выставленный в деревянной будке на перекрестке дорог посреди канзасской прерии. В чем смысл этих призывов ко Вселенной, рассылаемых маленькими людьми из маленьких городков? Не поговорить ли ему с майсурским пенсионером? Он поднял эту тему за завтраком.
Полковник в свободу слова не верил, особенно для журналистов. Права индивидуалов и права новостных служб, считал он, должны быть подчинены интересам нации. Однако сюжетец вроде бы безобидный, и, чтобы наладить отношения с внуком после ссоры из-за Кашмира, он позвонил в Майсур, где его друг, командир авиагруппы Беллиаппе, полистал городской телефонный справочник и нашел номер человека с рекордно длинными ногтями.
Во второй половине дня, когда все домочадцы разошлись на час сиесты по своим комнатам, Санни позвонил, и, к своему удивлению, трубку сразу же подняла невестка этого джентльмена, которая сказала, что ее свекор будет рад побеседовать с журналистом из агентства «Ассошиэйтед пресс» в
Закладка:
– Добрый день, – четко произнес джентльмен, когда ему дали трубку. – Это вы Санни Бхатия из «Ассошиэйтед пресс» в Нью-Йорке?
– Да, это я. Вы сделали нечто необычайное. Я прочитал утреннюю газету и подумал, что это должно быть в международных новостях. Что вас вдохновило?
– Я подумал, дай-ка я сделаю то, чего еще никто не делал.
– Вы гордитесь своим достижением?
– Я заставил свою семью гордиться мной. Этого для меня достаточно.
– Как вы справляетесь с физическими проблемами, связанными с отращиванием столь длинных ногтей? Вы не можете ходить; как устроен ваш быт?
– Когда у тебя есть цель, проблемы не так уж важны. Мне помогают моя жена, мои дети, моя невестка, внуки и мальчик-слуга, который со мной весь день.
– А они не сердятся, не говорят, что вы усложнили им жизнь?
– Сердятся? Из-за чего им сердиться? Моя жена говорит, что и мечтать не смела о том, что выйдет замуж за человека, который добился всемирной известности. К нам приезжают гости со всех уголков мира. Как и вам, им трудно представить себе человека, который живет такой жизнью. Но приходится жертвовать чем-то, если хочешь чего-то достичь.
– Как вы принимаете ванну?
– Мой слуга помогает мне. Раньше у меня ни на что не хватало терпения, а теперь я должен сидеть смирно. Это сделало меня личностью более духовной, более созерцательной.
– Что вы почувствовали, когда узнали, что попали в Книгу рекордов Гиннесса?
– Сама по себе Книга рекордов не важна. Дело не в том, что у меня ногти длиннее, чем у кого бы то ни было; важно то, что я вдохновляю молодое поколение быть целеустремленным. Если уж я смог это сделать, говорю я им, я, человек вообще не дисциплинированный, то и вы сможете осуществить свою мечту о славе.
Когда прозвенел звонок во входную дверь, Санни, открыв ее, увидел Сониного Хансаму, который дожидался на солнцепеке.
– Ваша мама просила меня зайти к ней, – сказал он. Пот заливал ему глаза.
– Она отдыхает.
– Это важно.
Бабита, в нижней юбке, думала о том, что через два дня они вернутся в Дели, а через неделю Санни улетит в Нью-Йорк. Накинув кое-как сари, она поспешила навстречу Хансаме, у которого настороженно торчал его единственный зуб.
Санни, стоя в дверях, слышал, как Хансама сказал:
– Я хотел бы принять ваше предложение работать у вас в Дели.
Добродетельная и великодушная, как все триумфаторы, Бабита не стала торжествовать в полную силу.
– Ничего не говори сейчас – я дам тебе денег на билет и через несколько недель пришлю за тобой. Спокойно займись приготовлениями, а я пока подыщу, куда пристроить своих служанок. – И только стала отсчитывать деньги, как на нее накинулся Санни:
– Ни под каким видом ты не можешь этого сделать!
– Что это я не могу?
– Ты не можешь отнять у них повара. Это неэтично!
У Бабиты включилось чутье.
– Человек никому не принадлежит.
– Я пообещал семье, что ты этого не сделаешь! – рявкнул Санни.
– Ты пообещал семье?!
И она поняла, да, увы, она поняла – как судьба, играющая способом ужасающим, предсказуемым, поучительным и только себе на радость, – что ее сын угодил под чары этого колдовского пантерьего лица.
– И когда же это у тебя случилась возможность пообещать такое семье?
Санни промолчал. И снова Бабита все просекла.
– Ты в самом ли деле, сын, каждый вечер ходил на пробежку?
– Все ужасно запутано, – вздохнул Санни, – запутано самым глубоким образом, вы даже понять не в силах, до чего все запутано, все эти перевивы.
– Санни не ходил на пробежку, – объявила Бабита, обращаясь к родителям.
– Ну и правильно, – сказала его Нани. – Заниматься спортом в жару вредно. Люди, которые занимаются спортом, получают больше всего травм.
– Но зачем он тогда притворялся? – спросил полковник. Его внук абсолютно нелоялен – и к нации, и к семье!
– Он познакомился с Соней Шах, насчет которой вам когда-то было сделано брачное предложение. И ее семья все еще строит козни, чтобы Санни заполучить. Днем он Индию не выносит, его все раздражает, но под вечер, под выпивку, под кешью и арахис, становится сентиментальным. Вот тут-то они его и поймали.
– Но он уже отказал ей!
– Но может еще передумать. Вы тогда зачем вообще послали мне это предложение? Мне пришлось его переслать, чтобы не оскорбить вашу с Шахами дружбу.
– Тут вопрос не нашего легкомыслия. Видишь ли, так случилось, что когда-то твой отец по неведению дал адвокату неудачный финансовый совет, и они представили дело так, будто мы за это должны им Санни как компенсацию.
И бабушка Санни поведала им про военную суконную фабрику.
– Да это шантаж! – ахнула Бабита, до того не подозревавшая ничего большего, чем обычная уловка хитрых родителей, которые подсылают хорошенькую дочку с блюдом кебабов с целью подцепить завидного, устроенного в Америке жениха.
– Я сказала тогда твоему отцу, если они Санни поймают, мы будем всю жизнь девушку содержать, а также присматривать за ее умственно отсталой теткой. Просто подожди и увидишь! Однако беда в том, что девушка очень красива.
– Ничего подобного! Она ни дать ни взять Кали!
И Бабита, которая и сама сейчас чувствовала себя Кали, богиней-демоницей, которая пышет огнем и извергает лаву, совершила нечто совершенно возмутительное. Она свернула газету и шлепнула сына по заду, когда он пошел мимо, шлепнула, как собачонку.
Взбешенный Санни перестал с матерью разговаривать. Бабита тоже не обращалась к сыну. Они покинули Аллахабад в молчании. В молчании сели в поезд. Санни знал, что Бабита мастерица строить из себя несчастную вдову, что у нее больше выдержки, когда дело доходит до ссор, что она с детства учила его приемчикам, как смягчать ее разочарование в нем и снова стать ее любимым сыночком. Всего-то и требовалось сейчас сказать, что, поговорив с Соней, он убедился, что она в точности так глупа, как описал Соню ее же собственный дед.
Их соседи по купе, братья-семеноводы, которые ездили по всему Северу продавать семена мелким фермерам, даже не подозревали, что Санни и Бабита родственники, пока те не полезли в одну сумку за бутербродами с сыром. «Как, вы не разговариваете друг с другом?! Мать и сын?!»
Санни очень хотелось взять у них интервью. В новостях сообщалось о генетически модифицированных семенах, продвигаемых компанией «Монсанто», и о самоубийствах фермеров, которые в результате сотрудничества с «Монсанто» разорились. Интересно узнать, как эти ГМО влияют
Закладка:
Санни сломал молчание, установившееся между ним и Бабитой, обвинив ее в том, что она взращивала его в таком прозападном духе, что он в родной стране всегда останется иностранцем, неспособным отыскать важную тему. Свою природную самобытность он обменял на самобытность Т. С. Элиота и на бутерброды с сыром. Все в школе, вспоминал Санни, приносилиротиисабзив коробках для завтрака, а по выходным смотрели болливудские фильмы. А он существовал параллельно. Никогда не ездил в автобусе, никогда не ел в дхабе. Лишь оказавшись в Штатах, впервые перекусил у уличных торговцев с тележками, воспользовался общественным транспортом, зашел в туалет на автобусной остановке.
– Ну так верни себе свою идентичность, кто же тебе мешает? – огрызнулась Бабита. – Ты же сам, когда был маленьким, отказывался есть почти все индийское. Повсюду таскал с собой банку арахисового масла! А теперь давай, выучи как следует хинди и найди интересный сюжет.
Если вернуть вкус к национальной еде после всех потерянных лет Санни, предположим, еще мог, сможет ли он обрести способность выйти на тему? «В Индии, – с завистью сказал ему как-то один норвежский журналист, – сюжеты прямо-таки растут на деревьях». Но Санни не чувствовал за собой права о них писать, сюжеты сотнями созревали и опадали, как плоды, которые никто не успел сорвать. Истории о коррупции в политике, бизнесе, армии; истории о сделках с оружием, о выселенииадиваси[57] из их лесных хижин, о СПИДе. Затрагивать эти темы он вправе только если откажется от своих привилегий. Чтобы отказаться от привилегий, ему нужно жить в Америке, потому что в Индии его привилегии неразрывно связаны с матерью, а потерять свою мать он не может – да и мать ни в какую не согласится его потерять, как бы сильно ни злилась.
Лишь смешав свои голоса в поздравлениях Сатьи с помолвкой, Бабита и Санни заключили условный мир.
Сатья так сиял, когда вошел в дом, как будто был уже и жених, и врач, и американский гражданин, и вообще уже почти все.
– Я был выбит из колеи, в отчаянии, и к тому же тебя не было рядом, – сказал он, небрежно махнув в сторону Санни, как будто тот существо низшего порядка.
– Но ты сам сказал мне не приходить!
– Да, но потому-то мне и нужна была помощь. Я прямо волосы на себе рвал, и тогда мой двоюродный брат сказал: «Ты впадаешь в крайность, не перегибай», – и повел меня к нашему семейному астрологу.
– Но, Сатья, ты ведь почти уже врач! – в один голос ахнули Санни с Бабитой.
– Ну и что?
Сатья верил в астрологию. Верил в заклинания, мантры и проклятия, в исцеление с помощью молитв и паломничеств к святым местам, и в совпадения верил, которые совсем не всегда случайны.
Астролог гудел что-то себе под нос, рассматривая натальную карту Сатьи, сложный свиток на санскрите. Потом дал ему лист бумаги и карандаш и велел написать под диктовку: «Судьба фаталистического типа».
– Что это вообще значит?
– Это значит, что вашу жизнь направляет судьба. – Чихнув: «Харе Кришна!» – астролог продолжил: – Вчера у меня на приеме была семья. Дочь подходит вам как нельзя лучше. Планеты необычайно благоприятны. У них был с собой чемодан красного цвета.
– В самом деле? – вякнул Сатья, которому страшно хотелось верить, что в его судьбе все неспроста.
– Ее отец работает в сельскохозяйственном научно-исследовательском институте в Карнале.
Сатья и его двоюродный брат немедля двинули в Карнал, это в нескольких часах езды. На территорию сельскохозяйственного института, где неукоснительно соблюдались требования санитарии, строгая охрана их не впустила, но они расспрашивали всех, кто входил и выходил из ворот. У кого из сотрудников имеется дочь на выданье и красный чемодан? Люди, надо полагать, давились от смеха.
Наконец двоюродный брат предложил сделать перерыв. В Карнале живет его приятель по колледжу; там можно помыться и поесть. Вот они и отправились на окраину города, откуда расстилался вид на поля и где бабушки до сих пор держат буйволов и выращивают перед домом капусту, – хотя некоторые фермеры так разбогатели благодаря уехавшим за границу родственникам, что дома их, перед которыми буйволы стреножены и капуста посажена, из мрамора, и даже мраморные подъездные дорожки.
Нужный им домик оказался не из таких. Они позвонили в дверь. Вышла стройная девушка в выцветшем шальвар-камизе. Губки идеальным сердечком. «Моя сестра Пуджа», – сказал друг двоюродного брата.
Сатья понял с первого взгляда: он, который воображал, что хочет, чтобы кто-то о нем заботился, на самом деле хотел, просто жаждал заботиться о ком-то другом. Конкретно вот об этой девице. Он хотел вернуться туда, где все понимал. Он хотел жениться так, как женились его бабка и дед, неискушенные до такой степени, что даже не подозревали о том, что в мире есть одинокие люди. Одиночества вообразить не могли – так были эмоционально целостны. Во всяком случае, Сатья так полагал.
Вдовая мать, сестра и брат жили вместе. Никакого парадного обеда, на столе морковь и капуста, дал и чапати. Воздержанность в еде позволила Сатье почувствовать себя достойным человеком. Сознание своего достоинства дало ему ощущение безопасности. Ощущение безопасности внушило ему спокойствие. Ощутив спокойствие, он почувствовал себя взрослым мужчиной.
– И вы не поверите, что я вам дальше скажу, тетя, – обратился Сатья к Бабите. – Когда вся семья приехала в Дели, чтобы обсудить дела с моими родителями, у них тоже был красный чемодан!
Врач он или не врач, Сатья получил послание сверху, что не может не взволновать человека с образованием.
– Сатья, ты уверен? – предостерегла его Бабита. – Брак по расчету тщательно проверяется родителями; в браке по любви выходишь за хорошо знакомого человека. Но ты женишься на совершеннейшей незнакомке!
Но Сатье брак по любви, сложившийся случайно во время поисков брака по договоренности, казался чем-то восхитительным абсолютно.
– Тетя, ее брат учился в колледже с моим двоюродным братом.
– А твои родители не возражают?
– Они сказали: «Твой выбор – наш выбор».
Санни вспомнил, какие у Сатьи ласковые родители. Однажды он остался у них на несколько ночей и со стыдом потом вспоминал, как взял с собой банку с надежным арахисовым маслом, намазывать на лепешку-пури. Был
Закладка:
– А Пуджа справится в Штатах? – спросил Санни.
Ее красота, ее хрупкость, ее невинность вдохновят других, и Сатью прежде всего, на то, чтобы всячески содействовать тому, чтобы да, справилась.
– Куда бы нам поехать на медовый месяц? – спросил Сатья, вытянув ноги.
– В наши дни все едут на Гоа, – сказала Бабита. – У моей подруги Ваньи особняк в португальском стиле на островке на реке Мандови. Я все время к ней собираюсь.
– Вы правы, тетя. В горах хорошо для медового месяца летом, а зимой лучше на пляже.
Они поженятся в январе следующего года. Частично точный астролог уже определил дату.
И снова Санни почувствовал… и снова не смог точно определить, что именно он чувствует; это была смесь зависти, презрения, счастья, веселья – все вместе.
– Только ты не умеешь плавать, и она, конечно же, тоже не умеет?
– Необязательно уметь плавать, чтобы наслаждаться морем, – ответил Сатья.
Можно бродить по мелководью и смотреть, как солнце валится в океан, становясь этаким текучим в момент, как коснется брюшком воды. Можно воспаляться, хмелеть от вида голого песка и обнаженной воды, от пугающе дразнящего факта, что тут спрятаться негде.
Глава 33
Хотя Санни не предпринимал больше попыток связаться с Уллой (как и она сама не пыталась связаться с ним), а в воздухе реял негласный уговор приостановить отношения, он твердо знал, что вернуться в Нью-Йорк без подарка никак нельзя. Он слышал, как мать упоминала о магазине на рынке Ауробиндо, где продают настоящие кашемировые пашмины, а не обычную смесовую подделку, и попросил Бахадура отвезти его туда, с тем чтобы по дороге еще забрать у портного несколько рубашек и сделать обязательный визит к дантисту, который каждый индиец из тех, что живет за границей, совершает, когда гостит дома.
– Какой цвет лица у вашей подруги? – надумал уточнить продавец.
– Что за нелепый вопрос! – рявкнул Санни, у которого саднили десны и болела душа. Пока он сидел под бормашиной, дантист злорадствовал: «Это надо ж, в Америке нормальный человек не может позволить себе сходить к зубному! Нет, ему для этого надо приехать в Индию!»
Одна из покупательниц сказала Санни:
– Бисквитный оттенок, подобный тому, что вы сейчас держите, подойдет смуглой коже.
– А бледной неужели не подойдет?
– Нет-нет, бледная сольется, станет того же цвета, что палантин.
– Моя подруга американка, – признался Санни, еще более недовольный.
– Тогда выбирайте что-то по тону среднее, – сказала женщина, которая при слове «американка» не приняла бы в расчет никого, кроме белой американки. – Яркий цвет может ее убить.
Продавец развернул и швырнул в Санни с дюжину невесомых палантинов.
– Пожалуйста, не разворачивайте их все, – взмолился Санни, но продавец не унялся, разворачивая еще и еще.
– Возьмите розовато-лиловый, – вмешалась приставучая дама.
– Вышивка сплошь? – спросил продавец.
– Если это подарок, – сказала приставучая, – пусть это будет достойный подарок.
Отвернувшись от Санни, продавец похвалил ее:
– Вы так свежи, мадам, что вам к лицу любой цвет!
– На самом деле, – ответствовала она, – золотой подходит мне больше всего. Он подчеркивает естественный золотистый оттенок моей кожи.
Во время прощального ужина Бабита была молчалива. Бахадур, водитель, тоже проскользнув в магазин, сделал вывод, что в западном мире несправедливое изобилие существует не только материально, но в сфере чувств тоже. Не в силах побороть ревность, он доложил Бабите, что они сделали незапланированную остановку, чтобы Санни купил палантин для бледнолицей американки. Бабита вознеслась в небеса: все-таки есть еще подружка-американка! Ее гнев улетучился моментально. Она неправильно истолковала улики, она сделала поспешные выводы. Санни просто держит все при себе.
Она ждала, что Санни упомянет о пашмине. Он этого не сделал. Она ждала, что он скажет, что Бабита должна навестить его в Нью-Йорке. Он этого не сделал. Наконец в полночь, по дороге в аэропорт, у нее вырвалось:
– Я подумываю приехать в Нью-Йорк до конца года.
Придется попросить Уллу, подумал Санни, чтобы она на время с квартиры выехала; любопытно, что из этого выйдет, – а вслух сказал:
– Но я вернусь через семь месяцев на свадьбу Сатьи.
– Я так давно не была за границей, – пожаловалась Бабита. – Мохини предложила мне свою квартиру на Манхэттене. Они с мужем будут в творческом отпуске.
Мохини, дочка ближайшего друга отца Санни, сочувствуя вдовой Бабите, сказала, что та может останавливаться у них, когда они с мужем в отъезде, что случалось нередко. Они оба были профессорами Колумбийского университета, почти четыре месяца отпуска летом и два зимой. Не говоря уже о предстоящем творческом.
– И если представится возможность получить грин-карту, не будь раззявой, – сказала Бабита Санни, когда они приехали в аэропорт.
Разлука с сыном давалась ей тяжело, но, однако ж, она и растила его с тем, чтобы он успешно переехал в Америку, из чего следовало, что им всегда пребывать в надрыве из-за жертвы, которую она принесла. Мелодрама и чувство вины присущи индийцам даже когда они стараются не вести себя как индийцы, стараются не только внешне, но и внутренне не выходить из рамок так называемой западной сдержанности, и тем самым напряжение нагнетают. Сердца их разбиты, они в смятении.
Тьма людей пыталась протиснуться в дверной проем, за которым нескольким избранным дозволят войти в самолет, а оставшаяся родня отступит все дальше и дальше. Санни, подхваченный толпой, обернулся, махнул рукой и увидел, что мать наконец-то не может сдержать слез. Но тут его понесло давлением тех, кто налегал сзади, их отчаяние навалилось ему на плечи и спину. И он нес на себе весь ужас и честолюбивые стремления тысяч людей все то время, которое потребовалось, чтобы проникнуть сквозь игольное ушко.
Глава 34
И так вышло, что в субботу, в полдень, Санни поднялся по скрипучей лестнице в свою безликую вольную американскую жизнь, неся Улле розовато-лиловый палантин, расшитый весенней зеленью виноградных лоз. Он постучал, прежде чем воспользоваться ключом, – таков был их взаимоуважительный уговор. Отпер дверь и увидел, что ее нет, затем заметил, что с дивана пропала подушка, а со стены – полка книг с ее учебниками для младших классов. Он вошел в спальню и обнаружил, что на кровати только одна подушка, с его стороны. Ящики с ее стороны комода пусты. В ванной нет ее зубной щетки, шампуня из морских водорослей, мыла с розмарином и мятой, миндального
Закладка:
Она честно оставила сковородки и ножи, которые он купил в Чайнатауне, половину тарелок и стаканов из «Икеи», два из четырех складных стульев. Пуховое одеяло оставила, но забрала шерстяное. Оставила чай «дарджилинг», но забрала канзасский соус для барбекю.
Она так четко поделила, по справедливости, где чье, что это служило подсказкой: их счета и имущество были в ее сознании надежно разделены, и до такой степени, что парой они, пожалуй, по-настоящему никогда и не были. Так мелочно-дотошно уходят те, кто привык к расставаниям, у кого нет денег, чтобы каждый раз начинать все сначала, кому известно по опыту, что через какое-то время предметы, которыми они вместе пользовались, перестанут доставлять эмоциональную боль: простыни становятся просто простынями, кофейные кружки – просто кофейными кружками. Так уходят те, кто навык расставания привнес в самое начало отношений, – так на что им тогда было надеяться? И потом, так уходил человек, не любивший того, от кого уходили, иначе где-то вспыхнула бы обида или отзвук несчастья. Санни был бы горд обнаружить порванный документ или отметить, что что-то украдено. Но нет, она не оставила даже записки.
Час за часом Санни сидел неподвижно. У него болело не сердце, а горло, как будто сердце пыталось вырваться из рваной трахеи. А к вечеру полились слезы, и он заметил, что покинутость вызывает противоречивые чувства: ощущение огромнейшей пустоты с одной стороны, а с другой – тесной западни. Вот предложи он Улле Индию в обмен на Америку: дворцы-отели в Раджастане, прогулку на лодке по заводям Кералы – она бы осталась? Но он этого не сделал; он потребовал себе Соединенные Штаты, но Индию, из унаследованной расовой вражды, сохранил для себя, не желая делиться ею даже с собственной девушкой, – и взамен того каким-то невнятным образом проявлял лояльность к любой из сторон, против которой она выступала. Но он знал, что в Индии его отторгали так же, как он отторгал Уллу. Папаша Паяль, обозвавший Нью-Йорк «жопой мира», сознательно нарушал несправедливый баланс сил.
Улла правильно поступила, уйдя, но тот факт, что решение приняла именно она, воспринимался как оскорбление, и Санни знал, что оно чувствуется еще острей от того, что от него ушла белая женщина. Ведь он помнил, как был польщен, когда они стали встречаться, – польщен во многом из-за того, что она белая американка, и при том стыдился гордиться тем, что она белая. Тут-то и крылась проблема. Он взял манеру на нее нападать, злясь, что отношения с ней ему льстят, и еще потому, что присутствие белой особы под боком означало, что всю свою ранее неосмысленную обиду – на разницу между жизнью белого и темнокожего человека, на разницу между жизнью в богатой стране и в бедной – можно тут же выплеснуть на нее. Искушение разрушить то, что впервые дало ему ощущение безопасности в этом огромном мире, впервые позволило почувствовать себя дома в этой наводящей ужас стране, – оказалось непреодолимым.
И когда это Санни понял, что Соединенные Штаты – это все про одно? Утром включил государственный радиоканал, и началось: гонка, гонка, гонка. Развернул газету: гонка, гонка, гонка. Экономика, окружающая среда, журналистика, искусство, спорт, война, водоснабжение, разница в благосостоянии, классовое расслоение, летний лагерь, тюрьма, школа, бездомные, усыновление, наблюдение за птицами, диабет, недвижимость, уровень смертности, выборы, туалет в «Старбаксе», место в самолете, полиция, убийство, суд – всюду речь об одном: бег наперегонки, бег на скорость!
Когда именно Санни перестал верить в то, что назватьсяцветнымзначит загнать себя в рамки термина, который ему отвратителен, и начал верить в то, чтоненазватьсяцветнымзначит позволять белым людям сожрать себя целиком? И все же, стремясь эмигрировать и пасть до рангацветного, индийцы в Индии (вспомнился, опять же, отец Паяль) со смеху помирали, слыша, что из-за этого ты лишишься титула «короля в своих владениях»!
Санни слова не мог сказать. Ему в рот ничего не лезло. Он сидел за едой, сжав кулаки. «Черт возьми». И чем сильней он старался преодолеть спазм, тем хуже у него выходило. Как-то в метро охватила такая паника, что не мог проглотить слюну. Выбежал на улицу, присел на бордюр, отплевываясь, весь мокрый, с колотящимся, выскакивающим из груди сердцем.
* * *
Новичков ставили на ночные смены: индусов и евреев – на Рождество, иностранцев – на День благодарения, Президентский день, День памяти павших и Четвертое июля. Санни вызывался работать в праздники и по ночам, чтобы мучившие его панические атаки и немое, схваченное спазмом горло не привлекали внимания, – как и тот факт, что теперь у него не осталось никакой другой жизни, кроме работы. Он скатился в существование, которое мало кто замечал, – а существование, когда никто на тебя не смотрит, когда ты никому не дорог, сам ощущаешь как беззаконное, как безнравственное, его и влачить-то не стоит.
В выходные он сбегал из квартиры, до краев заполненной отсутствием Уллы. Отправлялся на пробежку в глухие места Проспект-парка, где, установив батут и усеяв окрестность бутылочками из-под водки «Смирнофф», разбили лагерь бездомные. Сам по себе ходил в кино и в книжный «Стрэнд» за очередным томиком Исаака Башевиса Зингера, незаслуженно брошенного в тележку «все за доллар». «Пошел ужинать», – набирал он сообщение корреспонденту «АП» в Мехико, с которым работал над статьей о героических матерях Сьюдад-Хуареса, печально известного не только схватками наркокартелей, но и серийными убийствами молодых женщин. Одна из таких матерей своими силами, одного за другим, выследила всех убийц своей дочери.
«Только что расстался со своей девушкой, – писал он, – не в последнюю очередь потому, что она не выносит специи».
«Амиго, – пришел ответ, – как можно не любить острое? Я, когда был в Испании, так скучал по мексиканской кухне, что ходил в пакистанские забегаловки».
Хотя Санни едва мог что-нибудь проглотить, он искал более выраженного ощущения подавленности, чем то, что предлагалось в закусочных и такериях, где весело посидеть в одиночку. Он поехал на метро в Джексон-Хайтс, и когда поезд свернул на перекрестке Семьдесят четвертой улицы и авеню Рузвельта, с ног повалило мощное дуновение карри, – и не было слова обозначить этот запах, кроме как «карри», за которое он, бывало, отчитывал Уллу. Здесь его ждала Индия, а также Пакистан, Бангладеш, Непал и Тибет. Официанты, снующие между переизбытком позолоченных стульев в ресторанах, похоже, из Дакки или Катманду, а менеджер – из Карачи. Их улыбки, исполненные экстравагантной любезности, дали Санни понять, что он стал мишенью целенаправленной демонстрации вражды. Он решил, что
Закладка:
Санни побывал также в Ред-Хуке, где парковались автобусы транспортной компании «Фанг Ва», обслуживающие китайские кварталы Бостона, Нью-Йорка и округа Колумбия, и в Бронксе, где люди жили на помойках с видом на сверкающий город. На Статен-Айленде посмотрел матч по крикету между сборными Карибского бассейна и Шри-Ланки, и по набережной Кони-Айленда прогулялся мимо русских ресторанов «Татьяна» и «Зимний сад», мимо чаек с измазанными кетчупом клювами, потрошащих памперсы и картошку фри, до самого бара «Руби», где пожилой чернокожий разносил пуэрториканской детворе моллюсков и коктейли. Познавать город, в котором живешь, лучше, когда дома тебя не ждут и с души воротит возвращаться к пустой постели.
И после долгой поездки в метро, все еще оттягивая возвращение в квартиру, которую они с Уллой делили, Санни зашел в бар, открывшийся в бывшей аптеке на Клинтон-Хилл. Сел и тяжко вздохнул.
– Ты это чего? – спросила барменша, тряся шейкером, как маракой.
– Страдаю от отчуждения. – Проговорив это, он осознал, что, несмотря на, в общем, печальное состояние, ему в этом термине комфортно.
– Почему?
– Меня девушка бросила.
– Был повод?
– Я все время пилил ее, что ее родители республиканцы.
– Ее родители – не ее вина.
– Да, – сказал он, – а теперь я несчастлив.
– Значит, надо поменять что-то в жизни.
– Это невозможно.
– Почему?
– Если я останусь в Нью-Йорке, мне придется выносить свое одиночество, но если я вернусь в Индию, где действительно есть девушка, которая мне нравится – нечаянно помянув Соню, он удивил сам себя, – мне придется выносить мою мать.
– Значит, не так уж она тебе нравится, эта девушка.
– Думаю, все-таки нравится.
– А чем?
– Я как увидел ее в бунгало ее деда: только представь, чудаковатый отец читает мне лекции о мистической поэзии, разведенка-тетя бродит в ночной рубашке под горло длиной до пят, сварливый повар режет лук на полу полутемной кухни, освещенной одной свечой! – это было все равно, что попасть в книгу про прошлое. Я больше не хочу жить в настоящем и уж точно не хочу жить в будущем – у меня глаза ломит от одного взгляда на то, куда катится мир. Так что остается лишь прошлое, со всеми его пакостями.
Он вспомнил, как Папа витийствовал в аллахабадских сумерках, декламировал леонинские вирши, как поэт на закате веков, – о любви к страннику, вспыхнувшей от мимолетного взгляда, и о взгляде, который становится странствием в вечность… Как ему самому хотелось ближе познать культуру, которая, преуспев в искусстве утрат и кисло-сладких воспоминаний, предсказала свой же уход: только собственное исчезновение могло вполне воплотить ее устремления.
Барменшу звали Албана. Албана была из Албании. Снежно-белая кожа, черная, невозможно кудрявая грива и чувство юмора, при котором шутка не выходит из ледяной оболочки. Ее семья пережила диктатуру Энвера Ходжи. Для Санни это имя звучало как кличка злобного персонажа из комиксов, но ей был ведом Ходжа как неподдельный монстр, чудовище, лишившее свой народ отопления, мяса, сахара, истории, философии, Диккенса, губной помады и, самое главное, права на личную жизнь. Сосед шпионил за соседом – они познали одиночество в условиях постоянной слежки, которая не признавала за тобой права на личные мысли. А вот одиночество без присмотра, по мнению Албаны, – это не изоляция, а уединенность, состояние бытия, насыщенное и питательное, естественно утешительное и столь же ценное, как солнечный свет, проникший в тихую комнату, когда война уже позади.
– В общем, ты сам не знаешь, о чем вообще речь, когда толкуешь про отчуждение, – сказала Албана.
От пикировок и крепких коктейлей из рук Албаны Санни делалось чуть полегче, но как-то вечером за стойкой оказался другой бармен.
– Албана? Она уехала к мужу в Атланту.
А ведь ни словом не обмолвилась, что у нее муж. Санни был просто еще одним докучливым одиноким парнем с той стороны барной стойки, с которым приходилось общаться, потому что это ее работа.
Прошло два месяца, прежде чем Санни набрался смелости и попросил о встрече с начальницей. Подготовил краткую, по существу, речь, но, оказавшись в ее кабинете, прослезился и выпалил что-то сырое, невнятное. За Рут Камински был опыт репортерства в Сальвадоре и Либерии. Она посмотрела на Санни, отметила, что он сильно похудел, глаза покраснелые, его потряхивает, он выглядит поникшим, жалким и изнуренным. С неделю после того он получил сообщение из отдела кадров, в котором говорилось, что они продвигают его заявление на получение статуса постоянного резидента США. Он пришел снова, поблагодарить Рут, точа теплые виноградины слез. Она сказала: «Теперь ты должен себя проявить. Но один совет: не реви в редакции!»
Под напором Рут Санни пересмотрел свои заметки и, несмотря на все сомненья насчет того, по силам ли ему рассказать об Индии что-то правдиво, написал небольшой очерк о Человеке с ногтями. Статью разослали по каналам «АП» и перепечатали в нескольких газетах по всему миру. Он был уверен, что приняли этот материал только из-за того, что редакционный совет зацепило: «Ох, эта эксцентричная Индия! Где такое еще!»
Теперь, когда за ним числилось несколько удач, компенсировавших его неудачи, Санни наконец признался Сатье:
– Мы с Уллой расстались. Это случилось некоторое время назад, и это определенно к лучшему.
– Я не понимаю. Я не понимаю. Я просто не понимаю…
И Санни, вместо того чтобы Сатья его утешил, пришлось утешать Сатью.
– Мы были несчастливы; она правильно сделала, что ушла. Я бы и сам ушел, но, когда ты иммигрант без родни, уйти трудней, потому что тебе не к кому и некуда уходить. Тот, с кем ты жил, стал твоим домом в новой стране, и потеря одного означает потерю другого. Ведь индийцев не учат ни тому, как уходить, ни тому, как быть покинутыми. Этого нет в нашем словаре. Нас учат только оставаться, несмотря ни на что. Отчасти поэтому мы так плохо себя ведем. Привыкли, что недостойное поведение не влечет за собой последствий.
Слова Санни ранили Сатью, ранила мысль о том, что друг был верен, несмотря на то что несчастен. Санни и сам не понял, как и когда в ходе этого разговора он согласился поехать с Сатьей в свадебное путешествие на Гоа. Это как-то вытекло из того, что Сатья развил мысль Санни о том, что индийцы не умеют уходить или быть покинутыми, и это распространялось не только на романтические
Закладка:
– На всякий случай, – сказал Сатья.
– Это на какой же еще?
– Присутствие третьего лица облегчает задачу, когда двое плохо знакомы друг с другом.
А кроме того, как раз на это время придется день рождения Пуджи, и будет грустно не пригласить на празднование хотя бы одного друга. На мгновение, пока Сатья говорил, воскрес призрак его прежней ревности. Он призрак прогнал. Из них двоих сильней теперь Сатья. Он должен стать и добрей тоже.
Поначалу казалось странным, что его зовут третьим в свадебное путешествие, но чем больше Санни об этом думал, тем меньше находил странным. Это был какой-то искусственный медовый месяц. Припомнилось, как Аравийское море плескалось теплой волной. Именно там он научился плавать во время отцовского отпуска, который они провели в доме, предоставляемом сотрудникам компании мистером Кханной, тем самым, кто настаивал, чтобы отец участвовал в коррупционных схемах. Отец придерживал Санни под живот, тот весело молотил руками по воде, и они пели: «Рыбка, рыбка, шлеп! Рыбка, рыбка, плюх!»
И как раз в тот момент, когда Санни мало-помалу стал приходить в себя после ухода Уллы, новый сотрудник «Ассошиэйтед пресс» по имени Дарко принес Санни конверт, ему адресованный и ускоренно доставленный службой DHL. Конверт был тщательно заклеен скотчем, и обратный адрес на другой его стороне гласил: «Апартаменты Ратна, номер 306В, сектор II, квартал N, напротив рынка РПА, продолжение Рамнагар-роуд».
Письмо было от железнодорожного служащего из Майсура, того, что с отращенными ногтями. «Как вы посмели написать обо мне в такой неуважительной манере?» – значилось вверху листа большими печатными буквами. И дальше:
Я уделил вам свое время и внимание. У вас даже не хватило вежливости поблагодарить меня. Вместо этого вы высмеяли меня. Даже в мельчайших деталях вы умудрились наделать ошибок. Например, мою невестку зовут Мадулеха, а не Черри. Черри – это ее домашнее имя. Именно она узнала, что ваша статья опубликована во многих газетах по всему миру. Одним махом вы уничтожили мою репутацию. Из-за вас весь мир будет смеяться надо мной. Вы думаете, вы такой умный и богатый, потому что живете в Америке, но позвольте сказать вам, что я в тысячу раз счастливее. У меня больше богатств, чем у вас когда-либо будет, потому что у меня есть ЧЕСТЬ, есть ЧУВСТВО СОБСТВЕННОГО ДОСТОИНСТВА и есть УВАЖЕНИЕ моего сообщества. А вы – Чужак, притворяющийся Своим. Я напишу в «Ассошиэйтед пресс», что им следует немедленно уволить ЧУЖАКА-ОБМАНЩИКА, мистера Санни Бхатию, который ложью разрушает жизнь невинного человека! СТЫД И ПОЗОР!
Что это было, своего рода садизм, что ли, что заставило Санни, когда у него закончился срок аренды в Форт-Грин, сесть в метро и вернуться на угол Семьдесят четвертой и Рузвельта? Здесь, в Джексон-Хайтс, где витал, дожидаясь его, застарелый дух карри, на стыке южноазиатского и испаноязычного поселений Санни снял студию. В соседних квартирах обитали колумбийские, бангладешские, венесуэльские, ирландские, корейские, ливанские и доминиканские семьи. Под боком круглосуточно открыты киоски с тако, тележки с халялем и кукурузной арепой, автолавки с непальской едой на вынос. В забегаловке «Аль-Наймат» – экран, можно смотреть болливудские фильмы, и Санни вспомнил, что сцена дождя в Болливуде приравнена к сексуальной, на экране как раз лил дождь, а усталые рабочие жевали кебаб и предавались самым чувственным из воспоминаний.
В хозяйственном магазине доминиканец ни слова не знал по-английски. В ресторане «Ла элегансия» меню только на испанском. В круглосуточных прачечных люди стирают, когда удобно. Парикмахерская открыта в полночь. Оказалось, что служба по оформлению виз и пандит Рам Диал, астролог из Тринидада, работают в одном офисе, предлагая свои услуги в разное время. Рядом пересылка денег в Бутан и мясник-халяльщик с морозильной камерой, полной мерзких, в седой шерсти кусков козлятины. В магазине одежды для мусульман – платья последних моделей с зауженной талией, блескучие, в стразах, головные уборы, а также простые хиджабы для совершенияумры, малого паломничества в Мекку.
Он убедил себя, что ушел от прошлого, что оно не дотягивается уже, чтобы причинять боль, и поскольку считал, что добросовестный журналист живет, как все, никаких привилегий, он, будучи не менее одинок, чем раньше, рад был войти в ту часть человечества, что включает в себя тысячи смуглых работяг, которые уехали от семей и справляются сами. Эти иностранцы, получившие гражданство, поддерживали Нью-Йорк на плаву, Соединенные Штаты на плаву и, так же на плаву, оставшиеся за их спинами страны от Гватемалы до Непала. Они были герои.
Санни героем не был. Санни был фарисеем. Если бы новостное агентство, где он работал, не поддержало его в получении грин-карты, он до сих пор бы грезил об Улле и о приличных бруклинских особняках из коричневого песчаника, – но он мог скрыть свое фарисейство, влившись в местный люд в качестве репортера-кули, работающего ночь напролет, и с облегчением сознавать, что нет нужды больше волонтерить, расфасовывая в кооперативе оптовые партии цельнозерновых, не подвергнутых обработке продуктов без ГМО, обмениваясь с белыми людьми неловкими шутками и пытаясь пустить в ход метафору на тему бейсбола. Какая прекрасная простота в том, чтобы пойти и этак непринужденно заказатькафе кон лечев «Ла гран Уругвайя», где пенсионеры, не снявши шляп, смотрят футбол, а дочери средних лет лакомятся сгущенкойдульсе де лечесо своими почтенными матерями, находиться среди людей, усматривающих в нем еще одного «цветного», который сам по себе и приехал в Америку заработать на жизнь.
Он поддерживал дружбу с дядей Кармой и тетей Пемпой, тибетцами, которые жили в кирпичном особнячке позади его многоквартирного дома. «Когда приедет мама? – спрашивал дядя Карма. – Мама должна приехать! Это неправильно, жить одному. Мне пришлось уехать из Тибета. Мы открыли магазин в Кашмире, потом пришли террористы, и мне снова пришлось уехать. Я отправился в Найнитал и открыл магазин там. Затем синагога спонсировала сто тибетских семей, и так мы приехали в Америку. Я привез свою маму». Его мама каждое утро, перебирая четки, обходила квартал по кругу, в платье-бахуи фартуке в яркую полоску.
Санни записывал все, что слышал и видел, в свой репортерский блокнот. В здешних обитателях крылось и что-то суровое, и что-то чувственное – столько стараний
Закладка:
Пять месяцев миновало с тех пор, как Санни встретился с Соней, и как-то субботним вечером, на этом новом этапе своего существования, он, подчинившись порыву, написал имейл и отправил его:
Через месяц я прилечу в Индию и проведу некоторое время на Гоа. Надумал написать для «АП» что-нибудь о мужчинах, которые работают на круизных лайнерах, или о женщинах в порту Васко, или о том, как добыча полезных ископаемых сказывается на окружающей среде. Может быть, мы увидимся?
Потребовалось перечитать несколько раз и кое-что выправить, чтобы непринужденность выглядела непринужденней. Он не упомянул, что будет сопровождать Сатью и Пуджу в их свадебном путешествии. И не упомянул Бабиту.
Глава 35
Точно в назначенный час, горя желанием ближе узнать, как живется Санни в Нью-Йорке, Бабита приземлилась в аэропорту Кеннеди.
Напудренная, брови приглажены мини-расческой, которая всегда у нее в сумочке, и поверх шелкового сари в тонкую полоску, оливковую и цвета слоновой кости, уложенного вокруг шеи, как шарф, пальто из верблюжьей шерсти, а в ушах – маленькие золотые сережки в форме манго. Санни, ожидавший в зоне прилета, увидев, как она раньше всех вышла с чемоданом в оливковом матерчатом чехле, защите от грязи и грубого обращения, не смог сдержать внутреннего смешка.
Въезжая в город, Бабита заметила, что, хотя пилот самолета и поздравил их с прибытием в «город, который никогда не спит», окраины Нью-Йорка выглядят так, словно сроду не просыпались. Однако Нью-Йорк все-таки принял тот облик, каким его представляет себе путешественник, когда они поехали по Риверсайд-драйв с фризами на довоенных постройках, слабо золотящимися в тусклом ноябрьском свете. Поскольку у Санни была только студия и поскольку эта студия находилась не на Манхэттене, где Бабите, естественно, хотелось бы жить, Бабита приняла предложение Мохини поселиться у нее, пока они с мужем пребывают в Будапеште в творческом отпуске. Мохини – Мо – превзошла все ожидания, выйдя замуж за своего научного руководителя Ларри Фукса, ныне декана факультета социальных наук. Может, он и выглядел тухловатым старомодным очкариком, изучавшим Вальтера Беньямина[58], но это была идеальная маскировка для его истинного призвания – сбора миллионных дотаций в пользу университета от кровожадных шейхов и магнатов по всему миру.
В такси Санни нервничал. Как он покажет матери Джексон-Хайтс, если, по ее ожиданиям, он должен жить где-то не хуже, чем то, куда они сейчас ехали, на угол Уэст-Энд-авеню, недалеко от того места, где он, будучи студентом Колумбийского университета, познакомился с Уллой? Они вышли, и Бабита одобрительно посмотрела на здание и швейцара-афроамериканца в ливрее. Однако тот отнесся к Бабите совсем не так, как почтительный швейцар приветствовал бы уважаемую гостью. Вместо этого он склонил голову набок.
– Миссис Фукс сказала, что вас о моем визите предупредят.
Он продолжил рассматривать их под другим углом.
– Ты видишь? – сказал Санни, когда мать предъявила паспорт, удостоверяющий ее личность, и они вошли в лифт.
– Что я вижу?
– Они все еще с опаской смотрят на то, что в таком доме могут поселиться индийцы, и Мохини, в конце концов, живет здесь только из-за того, за кем она замужем.
Бабита в этом никакой проблемы не видела. Ей хотелось, чтобы Санни жил в доме, где он был бы единственным индийцем. В то же время ее потрясла враждебность швейцара. По ее убеждениям, она принадлежала к высшему классу, а он – к низшему. Она считала, что черные люди стоят ниже коричневых. Она вспомнила, как Санни во время ее последнего визита выговорил ей, что, если она осмелится делать в Штатах свои расистские замечания, он никогда, ни за что не согласится встретиться с ней здесь снова. Это произошло после того, как ее толкнули в потной уличной толкотне по поводу празднования Синко де Майо, и она воскликнула: «Можешь себе представить, что будет, когда эта банда придет к власти?» Из дальнейшего выяснилось, что в ее раскладе коричневые испаноязычные также стоят ниже, чем коричневые индийцы. Ей пришлось часами выслушивать, как Санни распинается о поддержке, которую США оказывали латиноамериканским диктаторам, о военных переворотах, открывших местные рынки для американских компаний, что привело к коррупции, нарушениям прав человека и экологической катастрофе. Она решила, что Санни в его искренней американской ипостаси сделался настоящим занудой – и даже в том, как он критиковал США, он демонстрировал, что превратился в американца.
В ту же поездку, когда он слушал Сезарию Эвору, Бабита сказала: «Она поет, как мужчина». И произошла ужасная ссора.
Они пошли в книжный «Стрэнд», где она взяла книгу с фотографиями и эссе, воскликнув: «Санни, посмотри, как нелепо! В биографии автора говорится, что Пол Костанди – спутник жизни Оливера Джеймса, а в биографии фотографа сказано, что Оливер Джеймс – спутник жизни Пола Костанди!» И произошла ужасная ссора.
Она сказала: «Как забавно эти китайцы бегают; только посмотри на эту женщину, бегущую за автобусом». И произошла ужасная ссора.
Она сказала: «Она очень красивая, его жена, совсем не похожа на еврейку». И произошла ужасная ссора.
Но именно таким способом Бабита поддерживала свое чувство превосходства в этом огромном мире. Санни, тот научился обратному трюку: он поддерживал свое чувство превосходства, говоря гадости о белых.
Бабита втайне считала, что это компромисс, когда человек ездит по Западу: нельзя позволить себе быть раскованным плохишом, но, с другой стороны, там есть и другие удовольствия – например, лосось на гриле во французском бистро осенью.
Санни и Бабита пешком дошли до кафе «У Анри». Фонари были похожи на золотые самородки, угнездившиеся в деревьях – желтых, как груши, пахучих, как груши, окутанных туманом и сочащихся каплями влаги. Стоило только усесться на зеленую кожаную банкетку, как алое божоле внесло благодушия.
Теперь, когда ее нос слегка расцвел от вина, Бабита, довольная тем, что не ввязалась в расовый спор, смогла насладиться обществом Санни и рассказать ему о том, как развилась дальше история с аллахабадским кебабщиком. В тот момент это страшно ее заботило, но, слава богу, обдумывая, куда пристроить служанок, когда повар приедет, она от этого решения отказалась, поняв, что Винита тут же выскочит замуж, а Пунита не сможет продолжать обучение в благотворительной школе. К тому же, поскольку Вини-Пуни работали только за карманные деньги, содержание и девочек, и нового повара особого урона ее финансам не нанесет, – даже при падающей доходности Бабитиного инвестиционного портфеля. Она подновила кладовую на
Закладка:
– И кто ты такой?
– Я сын Хансамы.
– Я ждала твоего отца.
– Мой отец слишком стар, чтобы перебираться в большой город. У него головокружения – он даже упал на рынке. Взамен он прислал вам меня.
– Я наняла его поваром вовсе не потому, что мне кто-то был нужен! У меня и так достаточно слуг.
– Отец научил меня готовить какори, галавати, шамми, сикх-боти, рарах, мясные отбивные, яичные котлеты, гасси, парда пулао, пасанду и мург-мусаллам.
– Но могу ли я поселить молодого человека на крыше с Вини-Пуни? – пожаловалась Бабита соседке, Саре Хабиб. – Он говорит, что женат, но разве это гарантия, что не будет проблем? Мне пришлось уложить девочек спать в кладовой, но я не выношу храпа. А потом, когда я поставила этого молодца готовить, оказалось, он и луковицу покрошить не умеет!
– Кто ты такой? – крикнула она блюду с баклажанами. – Я тебя раньше не видела. Я не хочу тебя больше видеть. Ты безнадежен!
И тогда молодец сказал:
– Я мог бы стать вашим шофером. Я отлично вожу машину.
– Бахадур верно служит мне двадцать лет, – отказалась Бабита, но вскоре узнала, что его наняла шофером Сара Хабиб, мотивировав это тем, что его семью, по крайней мере, знают в Аллахабаде, «а это максимум безопасности, доступный нам в наши дни».
Сара, та никогда никакой возможности не упустит. Статус шофера выше в иерархии профессий, чем повара, а семья Хабибов богаче семьи Бхатия. Всякий раз, когда Бабита шла мимо, молодец улыбался ей своей елейной улыбкой и наполировывал импортный седан Хабибов, купленный на деньги их сына, проживающего в Сан-Франциско, с тем чтобы убедить родителей терпимее относиться к Индии, а не агитировать за воссоединение семейства на Русском холме.
– Помнишь, – обратилась Бабита к Санни, и воспоминание о Соне отравило ее речь, – ты запретил мне нанимать аллахабадского повара как раз тогда, когда он обратился ко мне, так что, думаю, он просто побоялся приехать.
– Если Хансама уже сейчас падает на улице от головокружения, – ответил ей Санни, – представь, во что обойдутся медицинские счета, когда он совсем состарится! – Ему ли не знать, как работает ум его матери!
Мысль о том, что она избежала грядущих расходов, угомонила Бабиту. И она утаила от Санни, что позже на той неделе, пытаясь отвлечься от мыслей о несъеденных кебабах, взялась за журнал, который одолжила ей Сара – с глянцевой обложкой новый журнал о культуре, – и открыла его на статье о кебабах. Зачиталась, забыла, что это всего лишь слова, от страниц прямо-таки повеяло ароматом, вкусом того какори, который ускользнул от нее! Перелистала страницы, чтобы посмотреть, кто это написал: Соня Шах! В тот день она заказала билет до Нью-Йорка.
Вместо этого Бабита рассказала Санни об инциденте, случившемся вскоре после приезда и увольнения сына Хансамы, как будто имелась тут некая связь, хотя не было оснований так думать, за исключением внутреннего ощущения оскорбленности и угрозы. Вини-Пуни, как обычно, на рассвете спустились по внешней винтовой лестнице со своего чердака и обнаружили у кухонной двери прямо-таки кучу дерьма, привлекшую, несмотря на ранний час, синих мух. Затем они заметили, что замок умело взломан, а дверь приоткрыта. Вор подмел все, что нашлось в холодильнике, даже целиком брикет сливочного масла; один, предположительно, съел столько, что хватило бы на десятерых. А затем, как ни удивительно, вымыл посуду и аккуратно поставил ее в сушилку.
Может, то был просто кто-то из работников одной из многочисленных строительных площадок вокруг. Оголодал человек, должно быть, и каково ему из тесноты наблюдать за жизнью богатых людей, вдыхать густой пар из скороварок, посвистывающих в домах по соседству? Смотреть, как беленький Паша пьет фильтрованную воду, ест ломтики яблока и арбуза, как ему дают таблетки от глистов?
Но похититель еды испражнился прямо перед задней дверью, где можно было, не доглядев, влезть в дерьмо, что указывало на его волчьи намерения. Да и вообще, как, скажите на милость, вот так запросто сходить по нужде посередь ночи? Бабита крепко спала, девочки ничего не слышали.
– И Паша не проснулся? – спросил Санни.
Паша на их расспросы ответил вопросительным взглядом и на случай, вдруг это нужный ответ, принес свой звенящий мячик.
Но если Паша не залаял, может, ему дали снотворное? Или, может, знал злоумышленника, что имело бы смысл, учитывая, что девочки не пострадали. Мог это быть аллахабадский шофер, которого Паша знал? Но зачем шоферу делать такое? И раз девочки не пострадали, они были под подозрением – может быть, навели кого-то, – но ведь ничего не пропало!
Полицейские, приехав, выступили с предположением, что вор, возможно, осматривал это место и еще вернется, чтобы ограбить. Но зачем планировать возвращение, вместо того чтобы ограбить прямо здесь и сейчас? Мистер Хабиб в тот момент направлялся покататься на лошади по Делийскому хребту в галстуке и бриджах для верховой езды, а его шофер нес ведро моркови. Мистер Хабиб представился знатоком по борьбе с преступностью и сказал, что дефекация – это код, используемый некоторыми племенами, которые бесчинствуют в городе. Таким образом они обозначают себя, оставив убедительное послание. И еще они умеют обращаться с собаками: собаки на них не лают.
– Не разумней ли все-таки не отождествлять себя с дерьмом?
– Это примитивное обозначение территории. Происходит от животного инстинкта. Агрессивное млекопитающее испражняется и мочится на чужой территории, объявляя: я здесь хозяин!
– Тогда зачем он вымыл посуду?
И где, спрашивается, находился квартальный сторож? Спал или ушел в другой конец квартала – или, может, он и есть голодный захватчик? Бабита отбила девочек от допроса в полиции, потому что эта история могла выйти из-под контроля, полицейские могли девочек донимать, угрожать их матери Гунье и ее мужу, пьянчуге, пробавляющемуся продажей костей.
Санни, который смутился бы, слыша такую индийскую ахинею, если бы ее слышали и американцы, вздохнул с облегчением от того, что Хансаме дали-таки уйти на покой. Он скучал по Индии, потому что, хотя ничего там не понимал, чувствовал себя в этой истории как дома; упивался представленными аргументами, головоломками, которые могут и угрозу таить, и запросто оказаться чепуховиной и ерундой.
Они закончили ужинать, и Бабита обратилась к официанту:
– Все было вкусно. Могу я выразить свою благодарность шеф-повару?
Закладка:
– Санни Бхатия, я скажу тебе одну вещь: всегда хвали, когда похвала заслужена.
Шеф-повар к ним вышел.
– Я хотела вас похвалить. Беарнский соус здесь вкусней, чем тот, что я пробовала в Париже, а лосось лучше, чем в Шотландии!
– А теперь давай вернемся к Мо, – обратилась она к Санни, – и выпьем чаю. Нет смысла переплачивать здесь за чай.
Они вышли, и капли влаги, медлительно пронизывающие золотое свечение яиц-фонарей, метко и жгуче ощущались их розовыми от вина носами.
Хотя квартира Ларри и Мохини простором по меркам состоятельных индийцев не отличалась, она была обильно и пестро украшена афганскими шелковыми и шерстяными коврами и миниатюрами школы Кангра, а бесценные каменные Шива и Парвати, бог и богиня, грациозно восседающие на тронах и склоненные друг к другу, освещались специальными лампами под углом, будто выставлены в музее.
Они осмотрели кладовку при кухне, в которой царил беспорядок, свидетельствовавший о торопливом отъезде. Баночки с соусом песто, срок годности которого давно истек, три открытые упаковки витамина С и две с корицей с маркой «Фэйр трейд»[59]. «На самом деле они фермерам недоплачивают, – сказала Бабита. – Сплошной обман, об этом было в „Таймс оф Индиа“», – и чай нашелся только в пакетиках.
В индийском доме да без настоящего чая! Они стали осматривать каждый шкафчик, и Санни обнаружил нераспечатанную банку подарочного, к Рождеству, чая «Харродс».
– Но здесь нет ни чайника, ни ситечка. Давай лучше в пакетиках!
В общем, заварили зеленый чай в пакетиках. Бабита скорчила гримаску, хотя одобрила миланское печенье «Пепперидж фарм», которое они тоже нашли: «Янки, те вечно сахара перекладывают!»
Когда Санни ушел, Бабита обнаружила хлеб в морозилке – неужели они так бережливы, что экономят на хлебе? На полках в коридоре стояли путеводители по Исландии, Ботсване и Галапагосским островам, а также книги вроде «Исторические корни геноцида в Руанде», «Апартеид и кастовая система», «СПИД в развивающихся странах». В гардеробной висели вещи от «Армани», «Шанель» и «Луи Вюиттон». Она внимательно осмотрела шкафчики Мо в ванной: восстанавливающие сыворотки, маски, скрабы, кремы для рук, ног, глаз, шеи; тональные кремы, губные помады, духи. И все же на фотографиях Мохини по-прежнему выглядела простушкой. Счесть ее привлекательной мог разве что иностранец.
Бабита встала под душ, и из огромной насадки с массажным носиком полилась золотистая пена. Мыло было органическое, атласное абрикосовое, без жиров и щелочных компонентов; полотенце слишком обширное, чтобы с ним управляться, и светло-серого цвета, в тон каменному полу, усеянному впаянными в него окаменелыми трилобитами. После чего она взобралась на высокую кровать, роскошную до того, что Бабита немедля слезла, чтобы осмотреть, что там у нее слоями под льняной простыней: гипоаллергенный чехол; наматрасник из терморегулирующей шерсти экологически чистого производства; дышащий латексный гибридный матрас, сертифицированный «Рейнфорест альянс»[60].
– Это безумие! – произнесла она вслух.
Кровать непомерно роскошна, сладко на ней не уснешь, а небо не так черно, как в Дели. В нескончаемых сумерках нью-йоркской ночи слышался вой сирен скорой помощи, пожарных машин, полиции, уличных уборщиков и мусоровозов, которые ужасающе скрежетали, словно шли, круша, по стеклянным бутылкам.
* * *
– Ты уверена, что поедешь своим ходом? – уточнил Санни у матери. – От дома Мо это займет часа два, и по дороге смотреть не на что, ничего примечательного.
– Я проделала долгий путь из Дели и хочу рассмотреть подробно, где ты живешь.
Не сказав ему, она привезла для его таинственной американской подруги серебряный кулон на цепочке – шарик из филиграни с цветочным рисунком. Однако так и не спросила про эту женщину, которая дороже ему, чем родная мать, ведь тогда придется пригласить ее к ним за столик «У Анри», позвать исследовать излишества в шкафах Мо… В голове не укладывалось,кактакое возможно.
Она села в поезд седьмого маршрута метро и примерно на полпути поняла, что что-то не так. Поезд выполз из-под земли и остановки стал делать в донельзя унылых местах, а люд в вагоне остался только коричневый, покрытый строительной пылью, рабочий класс. Обитавший, предположительно, вон в тех серо-коричневых многоквартирных коробках.
Как велел Санни, она вышла на Девяностой улице, спустилась по невыметенным ступенькам и оказалась в сутолоке под линией метро, заставленной магазинчиками с товарами по ценам производителя, дисконтными лавками, зазывающими по-испански купить дешевые чемоданы и обувь, закопченными продуктовыми, предлагающими перезрелую папайю, киосками с золотыми цепочками и религиозными амулетами. Ни одного белого она не заметила, кроме нескольких, которые выглядели подозрительно – какие-то поддельные белые. Но много женщин в хиджабах, окруженных кучкой детей, и испаноязычных, в колготках и футболках, не оставлявших тайной ни единого изгиба ягодиц и грудей, тоже с большими выводками. Эти женщины улыбались Бабите, определенно считая, что они одной крови.
– А я думала, Бруклин – это приличный район! – сказала она Санни, который ждал ее в пекарне-панадерии у остановки.
– А это не Бруклин.
– Как не Бруклин?! Где ж мы тогда?
– В Джексон-Хайтс.
– Ты говорил, что живешь в Бруклине!
– Раньше и жил. А теперь переехал в Квинс. Я же тебе говорил!
– Не говорил!
– Говорил!
– А где же тогда твоя девушка?
Бабита была так потрясена, что больше не могла дожидаться ответа, которого жаждала и которого ужасалась.
– Все закончилось. Давным-давно. Я тебе говорил.
– Ничего подобного!
Она впитала в себя эту новость. Она была вне себя от радости. Она была в ярости.
– Но стоило ли тогда уезжать из Индии? – спросила она. – Тот же результат, если бы ты просто перебрался из Панчшила в Пахаргандж.
Сын не ответил. На ее лице читалась такая растерянность, что он чувствовал себя виноватым, словно прицельно причинил матери боль.
Они прошли мимо дома дяди Кармы и тети Пемпы: «Мама приехала!» А в лифте, когда поднимались к Санни, к ним присоединился его сосед мистер Рахман с пакетами продуктов из магазина «Апна базар».
– Наконец-то мама приехала! – воскликнул он. – Мы все спрашивали вашего сына: «Когда же мама приедет?»
Санни отпер входную дверь, которая вела прямо на кухню – а кухня была в гостиной, и столовая тоже в гостиной, и мусорное ведро, и спальня. Он выкрасил стены в зеленый цвет, что показалось ей мусульманским. Как произведение искусства, на двух крючках на стене висели брюки, очень широкие и очень короткие.
– Почему на стене брюки?
– Это брюки Фрэнка.
– Кто такой Фрэнк?
– Основной арендатор. Раньше в этом районе жили ирландцы и итальянцы. Мне сказали, что он мафиози, занимался мясным бизнесом и что у него в центре комнаты была большая кровать,
Закладка:
– Ты из хорошей семьи! – Бабита не выдержала, заплакала. – Ты не можешь прожить свою жизнь с босяками…
Будь он в Индии, Санни и не вздумал бы прозябать среди бедняков, но в Штатах такого рода бравада позволительна, притворство, что ты из народа. Попробуй-ка устроить что-то похожее в Дели!
Бабита даже присесть отказалась.
– Не пойти ли нам перекусить? Тут есть перуанское заведение, где подают крем-суп из креветок с перепелиным яйцом.
– Нет, я не в настроении есть. Если не возражаешь, я уеду. Будь добр, вызови мне такси. Еще раз в метро я не вынесу.
Санни вызвал по телефону такси из «Мексиканы», и машина, когда приехала, оказалась на редкость потрепанной и вонючей, и к тому ж в ней во всю мощь блажила латиноамериканская кумбия. Обратная дорога на Манхэттен включала унылый отрезок Северного бульвара, который выглядел какой-то ничейной землей. Бабита, обескураженная, еще раз остро почувствовала, насколько непрочен ее мир, – так же, как и когда увидела окраины Дели. И чем больше кварталов с одинаковыми квартирами проносилось в окне, тем острей было ей одиноко. Чем больше людей, тем больше одиночества.
Вспомнилось, что Санни мог бы жениться на Мо; ее мать как-то раз робко об этом заговорила, но Бабита отвергла идею, потому что Санни в то время, естественно, для Мо считался слишком хорош. Той ночью в зеркале: «Ратти, не умирай. Если ты умрешь, умру и я! Ратти, он пошел в тебя! Он весь в тебя!» Она сидела на унитазе, упав лицом на ладони.
В свои последние дни в Нью-Йорке она упивалась городом. Побывала в музее Уитни, на выставке костюма в Гуггенхайме, в «Тиффани» и в «Блумингдейле», в Маленькой Италии и в «Деликатессене Каца», посмотрела на Бродвее «Короля Льва». В ресторане, примеченном на Коламбус-авеню, пообедала равиолями с начинкой из свежего краба.
– Могу я выразить свою благодарность шеф-повару? Я из Индии и хотела бы сказать вам, что нигде в мире не пробовала таких равиолей!
Мастером по равиолям оказался молодой человек из штата Мэн.
– О, – сказал он, – вы из Индии? Знаете, я как раз собираюсь в Индию. Собираюсь попутешествовать по Азии.
– Вот мой номер, позвоните мне, когда будете в Дели, – сказала Бабита. – Почему бы вам не погостить у меня несколько дней? Я покажу вам город, а вы научите моих девочек готовить несколько блюд, согласны?
– Ваши дочери хотят освоить итальянскую кухню?
– Нет, мои служанки.
– Почему бы и нет? – сказал он. – Это будет весело. Я покажу им, как готовить равиоли, ризотто и пиццу.
– Пиццу? Ну нет! На местном рынке у нас уже делают очень вкусную пиццу, намного лучше, чем здесь, где в начинке почти ничего нет – экономят даже на овощах, а ведь они достаточно дешевы, что уж на них ловчить.
На обратном пути она зашла в ювелирный и спросила владельца, не заинтересуется ли он возможностью выставлять какие-нибудь изделия из Индии, которые она могла бы ежегодно присылать через своего сына, вот такие изящные изделия, как этот серебряный кулон с филигранью, который лежит у нее в сумочке и прекрасно сочетается с западной модой. «Видите ли, мне не нравится в деньгах зависеть от сына, когда я приезжаю в гости!» Потом зашла в антикварный рядом с музеем Метрополитен, заметив в витрине восточные свитки, и осведомилась, не интересуют ли их предметы старины из Индии для продажи. И еще зашла в косметический справиться, не сочтут ли они полезным представлять аюрведические средства на травах.
Вечером она пересказывала Санни, как прошел ее день, бушуя по поводу всякого встреченного затруднения и намекая ему, как это страшно, стареть без сына, который мог бы ее поддержать, мог бы позволить себе оплатить ей отдых. А так ей приходится зависеть от Мохини Фукс.
– Люди иммигрируют в Америку, чтобы преуспеть, а не оказаться за чертой бедности, – предъявила она обвинение.
– А я не рассматривал Штаты как место, где можно разбогатеть. Чем это отличается от стараний выйти замуж за богача? – парировал Санни.
В ушах Бабиты это прозвучало убийственно.
– Не стоит романтизировать неудачу и бедность, Санни, – остерегла она сына и, чтобы донести эту мысль получше, накануне отъезда приняла вид несчастной вдовы.
Возложив ладонь на бесценных Шиву-Парвати, безусловно слишком древних, чтобы кто-то на законных основаниях вывез их из Индии, Санни сдался:
– Мой босс выразил намерение поддержать меня в получении грин-карты!
И тут что-то случилось. Бог и богиня упали. Бабита и Санни бросились их поднимать. Парвати лишилась куска уха. Отлетело сейчас или так было раньше?
Нет, обломок нашелся.
– Просто прилепи его обратно!
Санни сбегал в магазин за суперклеем, и они ухо исправили. Покрепче прижав место склейки, Санни обменялся с богиней откровенными взглядами: визит Бабиты в Америку привел их обоих в ужас.
А Бабита, собравшись в аэропорт, прежде чем застегнуть молнию на своем чемодане, поколебалась с мгновение и сунула в косметичку отличное маленькое мыльце, шестиугольное, с оттиском королевской пчелы, из коробки с мылом для гостей, которую нашла в ванной, – и потом всю дорогу домой мысленно возвращалась к своей мелкой краже. Это марало ее совесть. Зачем, зачем она это сделала? Мало того, что нанесла урон бесценному антиквариату, еще и кусок мыла украла… Этот казус раскрыл ей самой ее горестное, ничтожное состояние.
Глава 36
Бархатцы в саду на крыше окутаны шафрановой дымкой. От ядреного солнца слезятся глаза. Ощущение, что в ее шерстяной феран[61] вплетен репейник. Зима в Дели.
Соня вскрыла письмо от Мамы. К письму прилагались ее последние переводы из дневника Зигфрида Барбье.
Сегодня пять лет с того дня, как я приехал в Индию в ночь на Дивали в 1927 году. Осмотрев канал в Хатни-Кунде, я остановился в бунгало ДОР[62] в Таджевале. Рядом с домом растет дерево пипал[63], в кроне которого кишат обезьяны. Под ним живет отшельник, который ухаживает за туфлями и беленой могилой отшельника, жившего здесь до него. Длинная лесенка сбегает к реке Джамна, где недвижно стоит аист, дожидаясь, когда блеснет рыба. Отшельник, столь же недвижный, дожидается мистической рыбы. В традициях созерцания терпение удостаивается духовного и эстетического поощрения. Ожидание. Бхакти. Преданность, любовь к Богу. Ничего не происходит – отлично!
Глаза смотрят в глаза. Даршан[64]. Приклоните свой взор к стопам божественного.
Объект меняет
Закладка:
Пользуясь акварелью, создаю узоры послеобеденного оцепенения, когда человек не бодрствует и не спит, находясь в плену образов и воспоминаний, а те проплывают, как облака, и складываются в сознании, на экране закрытых век. Две фигуры в сексуальном соитии превращаются в фантасмагорических существ; одна из них рвется на пятна, а другая – на полосы.
Надоел картофельный суп. Когда идет дождь, за то время, что Мулчанд несет мне его через лес, он превращается в картофельно-дождевой. Почему нам нельзя грибной суп? Анджоли говорит, потому что грибы слишком дорогие.
Как и я, многие ищущие, приехав в Индию, не знают, что они ищут. Они становятся зеркалом страны, в которую приехали, и в глазах тех, с кем встречаются, находят зеркало, в котором видят себя. Иногда они понимают, что живут какой-то совсем не своей жизнью. Мы говорим, что идентичность может быть сбита в связи с душевными травмами, но люди всегда стремились к смещению: в искусстве, религии, путешествиях, сексе, любви, зеркалах, метафорах, мечтах.
Лила[65] – это майя[66], майя – это лила. Иллюзия – это удовольствие, удовольствие – это иллюзия, богатство – это иллюзия, жизнь – это иллюзия, а в средоточии – небытие, но это не пустота Запада, это пустота Востока. Это не абсолютное ничто, это не значит, что мы не существуем, это предполагает, что мы относительны, мимолетны, изменчивы. Меняем форму в зависимости от того, кто как на кого смотрит.
Как истово верующему привлечь таинственное божественное? Стать тем, что божественному привлекательно. Долг художника – творить, воплощая желание своего объекта.
Живопись, порыв, ожидание. Ожидание чего? Поиск чего? Как бы то ни было, я должен совершенствовать свое мастерство.
Горы ли создают музыку? Или музыка создает горы? Я поднимаю голову и высоко над бамбуком вижу гору, которая вызывает в воображении звук невидимой флейты. Именно здесь, в лесах Сиккима, я нашел прекрасную гау, амулетницу, на которой вырезаны облака…
«Может, Зигфрид Барбье станет удачной темой для статьи в журнале „Кала“», подумала Соня, но, когда поделилась этой мыслью с отцом, тот сказал: «Да ведь он неудачник!»
Похоже, Папа взращивал в себе неприязнь к «Кала». Или же к дочери. Когда вышла Сонина статья о кебабах, он отксерил ее и раздавал всем, кому только мог, со словами: «Это быламояидея! Это я помог Соне собрать материал».
– Пожалуйста, – умоляла его Соня, – перестань циклиться на кебабах!
Ей хотелось написать уже о чем-то другом. Но о чем?
Папа не обращал внимания на эти призывы. Он отнес статью кебабщику Баде Мию в ресторан «У Карима», сотруднице по связям с общественностью отеля «Оберой» и в недра Хан-рынка Асиму Чаче, который выпрямился, пригладил свою аккуратно подстриженную бородку и пожаловался, что и он на снимках выглядит неважнецки, и его сочные кебабы тоже.
– В жизни не видал фотографий хуже! Лучше бы они вообще не снимали!
– Я так и сказал своей дочери, – поддержал его Папа. – Позвони Шримати Митхал, сказал я, которая издает журнал, и спроси: «Разве так поступают?»
«Кала» подрядил для этой цели известного польского фотографа, знакомца семьи Митхал по их дипломатическим связям. Фотографии тот сделал в плоском стиле «флэтлей», сверху вниз, да с оттенком сепии, будто запечатлевал Польшу прошлого, а не Индию настоящего, потому что, видите ли, он в сиюминутной Индии разглядел ушедшую Польшу.
Соня в конце концов не выдержала и с отцом разругалась, в пылу ссоры воскликнув:
– Сколько можно рассказывать всем, как ужасна эта статья?
На что Папа ответил:
– Ну, ты, наверно, уже выросла и не хочешь, чтобы твой отец распоряжался твоей жизнью, так что, может, тебе стоит найти собственное жилье, вон как Феруза или как твоя мать. Взрослая уже, что ж тебе ютиться с отцом!
Чандубхай все это слышал. Он жил в клетушке, незаконно выстроенной на выступе ниже сада на крыше таким образом, чтобы никто снизу, подняв глаза, ее не увидел. Места для его семьи в этом душном чулане не было, и он с собственными детьми, с тех пор как они родились, виделся только раз в году, в свой отпускной месяц. Слуга семейства Бхаргав, занимавшего квартиру этажом ниже, ютился в шаткой будке на козырьке крыши бурового колодца в конце подъездной дорожки. А слуга Джошей с первого этажа ночевал в землянке, выкопанной под их участком газона. Если у семьи достаточно денег, чтобы жить вместе, а они этого не делают, разве не оскорбительно это для тех, кто по бедности разлучен со своими? Уж они-то по собственной воле никогда бы не выпроводили детей жить отдельно, не говоря уж о незамужней девушке!
Чанду промаршировал – левой, правой, левой, правой – и встал перед работодателем в стойку смирно. После десятилетий службы он заслужил право сказать то, что думает: «Малышке Соне одной будет небезопасно!»
Нервы у Папы и Сони обострились предельно. Когда они вернулись из Аллахабада, ярость Папы разгорелась с новой силой, потому что жена его так и осталась неприступной в своих горах. А Соня места себе не находила в ожидании, что Санни напишет: в последнюю их встречу он поспешно занес в свой блокнот адрес ее электронной почты. Но он молчал, и она задалась вопросом, может, его визиты на аллахабадскую веранду, где он арахисом выкладывал аммонитовую мандалу, связаны не с Соней, а с тем, что Санни попал под очарование мудрости, которой делился с ним Папа. «Видишь ли, Санни, красота есть движущая сила Вселенной, как сказал Ибн Араби».
В отместку ему Соня приняла два приглашения: одно от математика, который подошел к ней в читальном зале Индийского международного центра, а другое – от семейного врача, доктора Памелы Лалвани, которая подыскивала партию для своего племянника, разведенного адвоката по бракоразводным делам, проживающего в Атланте. У Сони выбора не осталось, кроме как ступить на тропку в новую жизнь, которая, кто знает, может, сумеет когда-то перекрыть собой старую. Заявил же ей Папа, что это нездорово, когда взрослая одинокая дочь киснет, теряя время, квартируя с отцом и ложась спать в 9.30 вечера в ночной рубашке от шеи до самых пят.
– Спокойной ночи, Чандубхай!
– Спокойной ночи, Папа!
– Спокойной ночи, безумец, рычащий: «Индия, Пакистан, аррр!»
– Спокойной ночи, бездомная собака, спящая на куче цемента!
– Спокойной ночи, семья,
Закладка:
– Спокойной ночи, усталая старая луна!
* * *
В кофейне на стыке с вестибюлем отеля «Тадж» поток иностранцев и отпускных американцев-деси в футболках и шортах, бизнесменов в костюмах и женщин в тяжелых шелках с золотой каймой пересекал охлаждаемое кондиционером мраморное пространство.
Юрист из Атланты, в гавайской рубахе, делая заказ для себя и для Сони, выстреливал пальцем в официанта:
– Два капучино, идет?
– Сделаем!
– Один шоколадный эклер, один лимонный пирог, идет?
– Будет!
Покончив с заказом, он накинулся на нее:
– Вы гуджаратка, я прав? Шах, это ведь фамилия гуджаратская! – И оценивающе осмотрел Соню.
– Мой отец – гуджаратец, но это не совсем так, потому что мы никогда не жили в Гуджарате. Мои бабушка и дедушка жили в Аллахабаде и по аллахабадским обычаям. Мать моей матери была из Восточной Бенгалии, а ее муж, мой дед – немец.
Он нахмурился, как будто такой ответ не вызвал его доверия.
– Где вы живете в Дели?
Соне было неловко признаться, что она все еще живет со своим отцом, поэтому она сказала, что подумывает о переезде из семейного дома, хотя ее семью тревожит, безопасно ли это для нее. Уточнять, что тревожит это только их повара, только он поднял тему ее безопасности, Соня не стала. Адвокат ответил, как автомат:
– Гуджаратцы всецело сдвинуты на безопасности, помешаны на оконных решетках и камерах слежения. В Атланте, – провозгласил он, – полно народу из Гуджарата. Вы будете среди них как дома. Они сидят на деньгах. Один парень, он был до того беден, когда они приехали, что женился на заднем дворе своего друга, свадебный костер развел на решетке для барбекю. А недавно он выдавал замуж свою дочь, так это уже в поместье, где шейхи-миллиардеры проводят аукционы скаковых рысаков.
Соня вспомнила о Дададжи и Ба. Их бережливость, их привычка к дележу считалась, как ни печально, типически гуджаратской, и, возможно, Соня сама тоже типичная гуджаратка. Гуджаратке приходится быть щедрей, чем другие, чтобы избежать обвинения в соответствии стереотипу, но в ее случае это противоречило положению одинокой женщины, неуверенной в будущем, вынужденной жить без излишеств.
Адвокат почувствовал, что набрал преимущество:
– Не могу не рассказать вам об одном сумасшедшем гуджу, которого я встретил в Атланте. Представьте, он провозил контрабандой фреон в своем нижнем белье.
– Фреон?!
– Вещество, используемое в кондиционерах.
И чуть позже поведал, как его двоюродный брат пришел в ресторан со своим другом гуджу, и тот, конечно же, предложил заказать две тарелки супа и разделить на троих.
– Да что с вами такое? – сорвалась Соня. – Я даже не считаю себя гуджараткой. Я никогда не была в Гуджарате, никогда не была в Бангладеш, никогда не была в Германии!
– Простите, Соня, но это не аргумент, хи-хи, – хмыкнул адвокат.
– Представьте, вот были бы вы белым мужчиной, – продолжила Соня, – из Абердина или Аделаиды, а я кинулась бы к вам и сказала: «Эй, у меня есть потрясающая история о белом расисте, с которым я познакомилась в Йоханнесбурге!» Или были бы вы еврей из Нью-Йорка, и я вам: «Напомните мне рассказать вам о скупом еврее, с которым я столкнулась в Багдаде».
– Да ладно вам обижаться, – он ухмыльнулся. – Я всего лишь хотел сказать, чтослучайнознаю людей, у которых очень много замков, запоров, систем сигнализации и решеток, и люди из этого сообщества – не буду говорить, что это за сообщество, иначе вы разозлитесь, хе-хе, – известны тем, что помешаны на деньгах.
Соня смотрела на него, а он смотрел на нее, бросая вызов своей улыбкой, под которой, она теперь видела это ясно, таилась жгучая неприязнь.
– Вы презираете гуджаратцев и настаиваете на том, что я стереотипно принадлежу к ним из-за моей фамилии, – сказала Соня. – Так в чем тогда смысл этой встречи?
– Нет, но это правда, – сказал он. – Гуджаратцев я не люблю, но, возможно, вы мне понравитесь. – Он подмигнул и достал листок с напечатанными вопросами, который протянул Соне. – Отвечайте, не задумываясь.
Соня прочла пронумерованный список:
1. Ваш рост и вес?
2. Образование и оценки?
3. Пять основных хобби?
4. Пять любимых фильмов?
5. Пять любимых музыкальных групп?
6. Любимый цвет?
7. Пять любимых продуктов? Лучшее блюдо из тех, что вы готовите?
8. Религия и духовность? Как часто вы молитесь?
9. Три ваших качества, которыми вы гордитесь?
10. Три ваших особенности, которые вы бы хотели исправить?
11. Опишите, какой вы видите свою жизнь через десять и тридцать лет.
12. Где вы любите, чтобы вас щекотали?
Колено его затанцевало, лицо закачалось, стол дрогнул. Соня вспомнила свой первый ужин с Иланом. Снег сгибал бамбук, бамбук кланялся луне, Илан рисовал ее профиль. Он сказал ей: «Я, как только увидел тебя, понял, что история будет непростой».
Когда адвокат из Атланты высадил ее у дома, Соня уже раскаивалась. Этот ее не спасет. Ей нужен ее отец. Оказалось, Папа тоже раскаивается. Ему нужна его дочь. Его жена не подумает его спасти. Все воскресенье он провел за компьютером, даже Чанду уехал, у него выходной. Папа отметил странный металлический привкус во рту. Совсем пропал аппетит, он ничего не ел.
– Как, он спросил у тебя, где б ты хотела, чтобы тебя щекотали? – взвился на Сонин рассказ Папа. – Надеюсь, ты дала этому ублюдку пинка под зад!
* * *
Математик предложил прогуляться по Оленьему парку в Хауз-Хас.
– Давай я высажу тебя у входа, Сону, – предложил Папа. – И поверну налево, если вы пойдете направо, чтобы вам не мешать.
Папа, он примет меры, чтобы ни один мужчина не посмел больше спрашивать его дочь, где она любит, чтобы ее щекотали.
Они оставили машину в деревне Хауз-Хас, где еще было в обычае по-семейному отдыхать, покуривая кальян на топчанах-чарпаях, выставленных на улицу посреди развалин, потому что развалин хватало в этой деревне, которую окружал и захватывал город, плодились бутики и кафе. Папа сердито посмотрел на математика, сказал: «Доверяю вам свою дочь!» – а затем повернул налево. Соня и математик повернули направо, мимо рекламного щита компьютерных курсов у въездных ворот, и джентльмен спросил нечто удивительное:
– Скажите, эта девушка на рекламе похожа на мусульманку?
– Скорей, на бенгалку, – бездумно ответила Соня и сразу же поняла, что брякнула глупость.
– Очень хороший ответ, – заметил он. – Действительно, очень хороший.
Несмотря на молодость, он шагал в академически близорукой манере, раздумчиво склонив голову и заложив руки за спину.
Он, видно, имел в виду,
Закладка:
– В колледже у меня была девушка-мусульманка, но мои родители не разрешили нам пожениться; сказали, что разочарованы моим выбором. Я сопротивлялся, но это привело к семейным размолвкам, уладить которые ей по деликатности натуры не удалось. Она расстраивалась, и мы сами начали ссориться, обвиняя друг друга. Оставалось только расстаться, и весь следующий год мне было до того плохо, что я шел в мечеть и часами простирался в молитве.
Если индусу не разрешают жениться на девушке, которую он любит, почему бы ему не поплакать в мечети, найдя там пристанище своему горю, усмирить свои чувства в геометрии теней?
Они шли по дорожкам из красного гравия вглубь густого, как джунгли, парка, математик погружен в свои мысли. Красный песок в туфлях, желто-серый вечер в волосах, крикливые птицы, темнеющие могилы – Соня уныло размышляла о том, что, несомненно, это тоже конец любви. Разве взрастет новая любовь в этом печальном городском лесу?
Математик, пытаясь вырваться из своих дум, спросил:
– Что это за птица, вы знаете? Перепелка?
– Куропатка, – ответила Соня, вспомнив про Санни. Можно ли трактовать это так, что и Санни тоже был рассеян из-за мыслей о прошлой любови, а не сбит с толку влечением к ней? А она снова и снова впадает в ошибку, понадеявшись, что вызвала интерес.
Десять минут спустя он снова спросил, что за птица кричит теперь.
– Куропатка!
Они обошли пруд, где брызгал водой фонтан в виде ржавой лодки. Папа пробежал мимо, крича: «Наконец-то нашли способ избавиться от водорослей. Помнишь, как там раньше гадко воняло? Приходилось ходить, как пираты, закрыв лица платками!» – и умчался, почти что галопом, во исполнение своего обещания не вмешиваться в дочкины дела. Соня с математиком наблюдали, как сторож пытается загнать строптивых прудовых уток в клетку на ночь.
– Зачем вы их в клетку?
– Чтобы их не съели.
– А кто может их съесть? Звери?
– Да, двуногие.
Неужто дорожные рабочие, разбившие лагерь в парке, ужинают прудовыми утками, ставят силки на куропаток и перепелов?
Папа дожидался Соню в «пежо». Математик утарахтел на своем мотоцикле. Соня убила то, что и так было мертво.
– Видно, он пытался двинуться дальше, познакомившись с кем-то новым, но не смог оставить свое горькое прошлое позади.
– Какая трагедия! – воскликнул радостно Папа. – Именно этим заняты лучшие из нас в современном мире, не так ли? Пытаемся наладить эти сложные связи, а дело обречено.
По его подсчетам, он победил уже троих: Санни, адвоката и математика.
И все же в тот вечер поужинать он не смог. Во рту у него растекся металлический привкус.
* * *
На следующее утро, пока Папа принимал душ под музыку братьев Дагар, Соня сидела за компьютером, который включил отец, медленно прогревая каждую деталь устройства, чтобы не взорвалось от напряга. Зайдя в свою почту, она обрадовалась, что Санни наконец-то ей написал, и поспешила ответить, потому что, если Папа выйдет из душа и услышит щелканье клавиш, ему будет невыносимо, что сообщение отправлено без его ведома.
«Да, мы сможем увидеться на Гоа. Вы уже знаете, когда это будет?»
«Да, – ответил Санни, – в последнюю неделю января».
Соня вернулась в библиотеку Индийского международного центра и попыталась не обращать внимания на несчастного математика, который не смог освободиться от старой любви, сменив ее новой. Она нашла книгу по истории Гоа и стала читать про места, вызвавшие такую алчность у португальцев, которые прибыли туда из своей тесной страны: все эти острова, мангровые заросли, океан, небо! Одиннадцать рек-питонов, протекающих через пальмовые джунгли и впадающих в Аравийское море! Церковь Богоматери Розария в Старом Гоа, где Афонсу де Альбукерке вознес благодарность за победу над Адил-шахом и где святой Франциск Ксаверий[67] произнес свою первую проповедь. И базилика, где святой лежал теперь, забальзамированный, в усыпальнице из каррарского мрамора, без пальца на ноге, потому что кто-то в пассионарном порыве его откусил. Соня читала об отшельнических общинах братьев-августинцев, о поместьях португальских вице-королей на берегах Мандови, о домах браминов, многие из которых приняли католичество, но сохранили связь со своим индуистским прошлым и подверглись преследованиям во времена инквизиции. История этих семей так же богата, как их дома. Соня рассматривала фотографии дворца Сантана да Силва, особняка Менезиса Брагансы и «Дома с ракушками», по-португальскиCasa das Conchas, принадлежавшего торговцу Пласидо Румаану Раману Пинто, которого заключили в тюрьму за то, что он отказался приветствовать диктатора Салазара[68].
Она предложила журналу «Кала» статью о старом португальском Гоа, или Гоа-Велья. Предложение было принято. «Да-да-да, – сказала Майя Митхал, – похоже, это будет забавно. Попробуйте отыскать там каких-нибудь безумных шляпников из аристократов».
Соня послала имейл специалисту по региону, доктору Теотимо Менезесу. Он ответил: «Вы не поймете Гоа, если будете жить в отеле. У каждого дома здесь есть история, и у каждой истории есть свой дом. Истории в основном трагические». Доктор Менезес связал Соню с адвокатом, представляющим интересы семьи Борда д'Агуа, которая надеялась сохранить свой особняк в деревне Лутолим на рисовых полях, превратив его в домашний музей или бутик-отель, подобно тому, как сохранены в виде отелей дворец и крепость в Раджастане. Адвокат пригласил Соню погостить там несколько дней. Он сообщит об этом человеку, который присматривает за домом, того зовут Клейтон.
И все это время, пока Соня и Санни обменивались сообщениями и строили планы на встречу зимой, в ушах у нее звучал голос Илана: «Слушай, что я тебе говорю!» – а перед глазами вставало его лицо, с выражением порой детским, а порой дьявольским. Это он предал ее, а не она его, но ей казалось, что предала она и теперь предает еще более вопиюще.Счастье – оно для других. Ей приснилось, что по стенам течет кровь. Ей приснилось, что она ест пирог, и когда она вонзает в него зубы, пирог наполнился кровью. Ей приснилось, что у нее родился уродец, родился и умер, и когда она разрезала его ножницами, оказалось, что вовсе он не ребенок, только голова ребенка, а скелет ящерицы. Ей приснилось, что ее сторожит блудливый пес. Пришел со своими друзьями, скорпионом и змеей. После таких мыслей и снов трудно было нормально прожить
Закладка:
И все-таки поглощенная собой Соня заметила, что отец, внезапно потеряв аппетит, резко похудел, щеки его ввалились, живот опал. «Совсем не хочется есть, в том-то вся странность. Пришлось вдеть ремень в брюки, которые еще месяц назад были тесны».
Они пешком отправились в клинику Памелы Лалвани, расположенную совсем близко, и доктор посоветовала провести ряд обычных анализов. Через день они узнали, что у Папы положительный результат теста на хеликобактер пилори, паразита, вызывающего невыносимое газообразование в желудке. Необходимо лечение антибиотиками, и на восстановление кишечной флоры, сказала доктор Лалвани, могут уйти месяцы, – но оставалось радоваться тому, что не случилось чего похуже. Доктор сказала Соне:
– С твоей стороны очень глупо было отказать моему племяннику. Он уже помолвлен с очаровательной молодой леди. Красота плюс мозги.
– Рада за него, – сказала Соня.
– Если протянешь слишком долго, ажиотаж пройдет, – предупредила доктор Лалвани.
– Какой ажиотаж?
– Тот самый! Через некоторое время он пройдет, и тогда для тебя будет слишком поздно!
Глава 37
Прилетев из Нью-Йорка в Нью-Дели отдельно от Сатьи, Санни с ходу обнаружил Бабиту, стоявшую у края толпы в зоне прилета аэропорта имени Индиры Ганди рядом с водителем, который на этот раз держал над головой плакатик «Санни, с приездом домой!», сохранившийся от прошлой встречи.
Они ехали домой в Панчшил-парк, в пять часов зимнего утра, уличные фонари еще горели, их неоновый свет размывало наступавшим рассветом. По пути встретилось несколько измотанных белых свадебных лошадей, их владельцы трусили на них домой, на светлых лошадиных боках отметины черной ваксы. На одном из уличных островков безопасности разложена сушиться красная форма целого свадебного оркестра. В городе самый разгар благоприятного для брака сезона, и Санни заметил, что, должно быть, именно потому родители Сатьи не смогли отыскать подходящего места и решили провести свадьбу в собственном доме, что в любом случае экономней и невесте меньше смущенья. Поменявшись ролями с ее родней, они взяли на себя все расходы, чтобы снять этот груз с плеч вдовой матери и брата-студента.
– Я велела Вините, – заговорила Бабита, – приготовить нам на обед завтра ньокки и равиоли. Тот шеф-повар из Нью-Йорка прожил у меня несколько дней и поднатаскал девочек.
– Он что, в самом деле приехал?!
– Да, и сказал, что наш паштет из куриной печенки ничуть не хуже любого, что подадут во Франции. Но потом сообщил, что с ним будет жить его девушка. Я сказала: «Насчет девушки мы не договаривались, Чарли, малыш!» Ну, он и убрался, пыхтя, как чайник, так что ньокки до совершенства девочки довели уже под моим руководством. Я обнаружила, что лучше всего взбить пюре, затем совсем чуть-чуть подсушить в духовке, а затем снова взбить – это, знаешь ли, целое дело, добиться пышности!
Ньокки и равиоли! По мнению Санни, это был рабский труд – сотворить то и другое с нуля, а также приготовить завтрак, вымыть посуду, сходить на рынок.
– Не слишком ли много хлопот?
Итальянская кухня вечно напоминала ему их никчемные ссоры с Уллой.
– Ты же у нас недолго, бо́льшую часть времени проведешь на Гоа.
– Ну, не бо́льшую.
– А до этого будешь занят свадьбой Сатьи. Я, знаешь, подумываю полететь с тобой на Гоа – зимы в Дели начинают действовать мне на нервы. На пальцах ног прямо сыпь от переохлаждения.
Будто бы разгадала интуитивно его тайный план встретиться с Соней!
– Что, тоже хочешь поучаствовать в медовом месяце Сатьи? – хмыкнул Санни.
– Вот еще, не хочу, конечно. Но я могу навестить Ванью. Помнишь ее мужа Сесила? Он был португалец пуще самих португальцев. Малаккская трость, козлиная бородка и кубинские сигары. Еще настаивал на том, чтобы вино из горлышка бутылки сливали, потому что оно, видите ли, температуры не той, что нужно. Я написала Ванье, когда Сесил умер, выразила сочувствие, хотя про себя думала, что для нее это величайшее счастье, освободиться от него, и она ответила мне, что никак не может привыкнуть к одиночеству в большом доме.
Бабита подметила, что Санни не ответил на это: «Ну, тогда поехали вместе». Но зато взахлеб хвалил равиоли и ньокки, которые и впрямь вышли воздушными после старательного взбивания, легкой подсушки и взбивания еще раз. Не хотел вести себя, как надутый сынок с грин-картой, который, вернувшись домой, возвещает: «Но в Нью-Йорке я все время ем макароны!» Точно так же он не хотел быть человеком, вся удача которого зиждется на несчастье тех, кому не повезло застрять в слугах, а он распинается лицемерно про права человека.
Бабита сказала:
– Что ж, с континентальной кухней Вини-Пуни несколько навострились, но с индийскими блюдами у них беда. На днях Вини приготовила шамми-кебаб, который пришлось скормить Паше.
Санни замер. Неужели мать разгадала его план повидать женщину, которую она винит в своей неудаче с кебабами?
После обеда он отправился в дом жениха, где Сатья примерял свадебный тюрбан: тот постоянно сваливался с головы и нуждался в переделке. Санни, когда ему удалось вставить словцо, как бы между делом сказал: «На Гоа нужно будет найти время, чтобы я смог поработать с Соней. Она пишет о Старом Гоа, а я подумал, что хорошо бы заняться портом Васко-да-Гама». Не завидно ли будет стать двумя предприимчивыми писателями, путешествующими вместе по миру!
– Что еще за Соня? – спросил Сатья.
– Я же тебе говорил, это женщина, с которой я познакомился в Аллахабаде.
– Ничего такого ты мне не говорил.
– Ты, должно быть, забыл, занятый своей свадьбой.
– Нет, такого я бы ни за что не забыл.
Рассматривая эту новость логически, Сатья счел бы, что ситуация складывается идеально: получалось, что он будет иметь за собой поддержку друга, в то же время располагая временем побыть наедине со своей молодой женой. Однако лукавство друга вызвало неприятное чувство, идущее вразрез с предвкушаемым Сатьей счастьем. Как можно верить кому-либо – например, новой жене, – когда не можешь верить даже другу детства?
– Зачем ты связываешься с кем-то, кого не знаешь?
– Но ты женишься на той, кого тоже не знаешь!
– Но я же на нейженюсь!
В день свадьбы Сатья вышел из дома в джинсах, у двоюродного брата переоделся в шелковый кафтан-шервани и вернулся домой в машине, крест-накрест увешенной серебристыми гирляндами роз и тубероз, как положено жениху, подъезжающему к дверям невесты. На другой стороне улицы они
Закладка:
Всю церемонию Санни то и дело вздремывал из-за джетлага. Снова и снова поникал головой, но когда встряхивался, видел толпу и свадебный костер, разведенный в металлическом ведре, похожем на мусорный бак. Наконец молодоженов перенесли на возвышение и усадили бок о бок на фанерные троны, покрытые позолотой и красным атласом того же тона, что скатерти, на которых расставлено угощение. Ниже по дороге несколько строителей жгли пластиковые пакеты, чтобы согреться. Спустился зимний туман, сырой и зернистый, и многие кашляли, и у многих глаза слезились, когда они подбирались поближе к теплу жаровен, расставленных по краям участка. Там они предавались обычной зимней беседе, дискутируя, в какой части то, чем они дышат, это обычный туман, и в какой – гарь и смог.
Так они грелись, обсуждали туман-смог и выкашливали туман-смог и дым от пластиковых пакетов, между всем этим подходя поздравить молодоженов, но жена Сатьи сидела, опустив голову. Если заглянуть под парчу, можно было увидеть, что на лице у нее написана душевная боль. Первые минуты супружеской жизни складывались уже в первый ее час, и Сатья на своем фанерном троне начал чувствовать себя уязвимым. Отковыривал от уголка трона щепки и с ужасом осознавал, что их с женой разделяет молчание, что еще ярче подсвечивалось тем, сколько болтовни сейчас бурлило внизу. Он жаждал прочесть любой знак, который она подаст. Ведь обменивались же они, в конце-то концов, застенчивыми сообщениями по электронной почте!
– Эй, Пуджа, – проговорил он, прикрыв рот рукой, – ты о чем призадумалась? Как тебе церемония, ничего? Не слишком ли затянули?
Но она не подняла головы.
Сатья заметил, что оператор, нанятый им, чтобы снять видео, которое они когда-нибудь смогут показывать своим детям, навел глазок на поникшую невесту.
– Хотя бы в камеру улыбнись, – прошептал он, но она этого не сделала, и поскольку ему одному улыбаться вряд ли пристало, то ничего не осталось, как выглядеть таким же несчастным. Сдвинув брови, он хмуро жевал что-то с тарелки, будто бы недоволен качеством свадьбы, устроенной семьей невесты (хотя на самом деле это его семья все устроила), приданым (которого не было) и даже молодой женой, а ее он считал до того более предначертанной себе роком, чем та, которую предписал ему гороскоп.
Вечер затянулся достаточно, чтобы мужчинам хватило времени напиться, а женщинам, соперничающим украшениями, обменяться откровенными колкостями. У буфета царил хаос – гости бросали обглоданные кости себе под ноги, усеивая утоптанную грязь бумажными тарелками и салфетками. Играл оркестр, несколько дядюшек гаерски отплясывали на скользких хрящах и багровых костях, и было слышно, как женский голос сказал: «Любой может встать и затрястись; и с чего они взяли, что это смешно?»
– Нет, они едут не в отель на Гоа, они едут на курорт на Гоа, – громко заявила тетка Сатьи.
Несколько бродячих коров и собак прошли сквозь толпу несмело, но в то же время упорно, разыскивая, куда делся привычный мусор. Кое-кто из мужчин делал вид, что пинками отгоняет собак, и намеренно промахивался, чтобы не прикоснуться обувью к паршивой твари, в то время как скорбные коровы цвета пропавшей луны жевали себе, та тарелку, а та салфетку. Золотые и серебряные подолы женских сари промокли после посещения туалета, который служанка-айя обильно омывала водой из пластиковой кружки. Затем кто-то потерял конверт с денежным подарком для новобрачных, и все стали его искать. Хотели обвинить персонал: айю, носильщиков, поваров, – но те взъерепенились. Кто-то предположил, что подарок могла съесть корова, и, правда то или нет, но конверт с рупиями пропал бесследно.
В этот момент Санни вздрогнул, проснулся и побрел по полю, усеянному костями, тарелками и салфетками.
– Поздравляю.
Сатья посмотрел на него с видом, которого Санни никогда у него раньше не замечал. Это был вид мужчины обиженного и отчаявшегося.
– Почему ты пришел именно сейчас?
– Я заснул.
– Ну и спал бы себе дальше. Ты уже все пропустил.
* * *
Днем позже, во время перелета в Панаджи, у них у всех драло горло, в голове плавал туман, из носа текло. Сатья занял тесное среднее сиденье между Санни и своей женой. Ее пышный свадебный наряд рассыпался по их бедрам. На этом рейсе было много невест – кто в сари, кто в шалвар-камизах, кто в джинсах, но все с красными браслетами на запястьях и расписанными хной руками.
В дорогу Санни снял с книжной полки своего детства книгу Хемингуэя «По ком звонит колокол». Благородной войны не бывает, она всегда перевертыш. Теперь книга прочитывалась иначе, чем раньше, когда подобная проза эротически возбуждала подростка – мужественная, героическая, лаконичная. Представить немыслимо, чтобы индиец во внешнем мире повел себя таким образом, и Санни не мог припомнить ни одного индийского журналиста, героя войны. Но, не отрывая глаз от страницы, Санни был озадачен молчанием, установившимся между Сатьей и Пуджей.
Стюардесса, помогавшая Пудже пристегнуться, заметила, что у той по щекам катятся слезы.
– Вы уже раньше летали?
Пуджа покачала головой, и слезы пошли гуще.
– Я была такой же, когда выходила замуж, все время ревела, – улыбаясь, сказала стюардесса и протянула Пудже поднос со сладостями.
Интересно, что Пуджа взяла три конфетки, заметил Санни, и это заставляло задуматься, может, не так уж она грустна, как притворяется. Не исключено, что разыгрывает этот подчеркнуто мрачный спектакль, которого, по ее представлениям, от нее ожидают, тем самым придавая событию – как расставанию, так и союзу – тот вес, который ему причитается. Или, возможно, она пока что скорее ребенок, чем взрослая, и не в силах сказать «нет» ириске, даже когда ей страшно? Кто же она?
Группа молодоженов из трех человек выехала из аэропорта Даболим на закате, направляясь на север, и сначала пересекла реку Зуари, потом миновала Панаджи, а затем пересекла реку Мандови, с дальнего берега которой, оттуда, где причаливали маленькие рыбацкие лодки, резко несло вонью. Зимний туман-смог в голове Санни рассеялся. И першение в горле, как от наждачной бумаги, стало пропадать понемногу, по мере того как они продвигались дорогой, соединявшей прибрежные поселки и города. Наступила ночь, и вот в свете автомобильных фар они разглядели среди множества других указателей стрелку на свой курорт. Асфальтовая дорога сделалась грунтовой, от нее во все стороны стали ответвляться песчаные тропки, ведущие к пальмовым рощам, где виднелись дома, обвитые длинными верандами, на которых еще горели звездочками рождественские фонарики.
Санни поднял голову и глубоко вдохнул:
– Океаном запахло!
Закладка:
Все трое, они тропкой направились к пляжу, и Пуджа впервые увидела древние, величественные черные волны, как они вздымались медлительно и разбивались неспешно, сначала слева в тусклом мерцании, затем у их ног, затем еще дальше справа. Лунный свет скользил по волнам им навстречу, вдали светился огнями форт Чапора, техно-музыка, доносившаяся из русского ночного клуба, пульсировала над океаном.
Санни охватило почти отчаянное желание окунуться в мистически светящуюся воду, которая, он это знал, смоет усталость от путешествия, снимет еще не остывшую досаду на мать, которая провожала его с видом несчастной вдовы, поскольку он уехал на Гоа без нее, ослабит тревогу насчет предстоящей встречи с Соней, – и, не успев даже как-то это обдумать, спросил:
– Как вы думаете, могу я пойти поплавать?
– Ночью в океане? Да ты утонешь.
И, глянув Сатье в лицо, Санни понял, что будет неприлично скинуть с себя все перед разодетой невестой и броситься в воду.
В прибрежных ресторанчиках пожилая клиентура – с потрепанными жизнью физиономиями, на которых значилось, что немало уже времени они наблюдают за миром со стороны, – глазела на улицу, пила пиво, заказывала китайскую еду. Грохот волн смешивался с музыкой: «Леди в красном», затем «Ты чудесно сегодня выглядишь», – а огни фонарей, раскачивающихся на морском ветру, казалось, раскачивали и саму набережную с немецкими, английскими, русскими пенсионерами, с Санни, Сатьей и Пуджой. Легкий бриз наполнял их волосы густой, соленой влагой. У мужчины с длинной седой гривой за соседним столиком лежал на тарелке здоровенный краб в панцире, и он сильными, в кольцах, пальцами разламывал его, а потом грыз. Руки его по плечи разрисованы были татуировками надгробий и роз.
Когда подошел официант, Сатья спросил: «Что бы тебе хотелось, Пуджа?», и Пуджа прошептала: «Да что-нибудь». Подглядывая за мужчиной, который обгладывал своего краба, она вообразила себе, что рядом с ней некто безбожный и чужеземный – кто его знает, может, и Сатана. Приметив, что она на него смотрит, иностранец ей подмигнул.
И снова Сатья почувствовал, что все не так, что он сделал ошибку. Пуджа слишком робка и старозаветна, чтобы прямо сказать, что ей нужно, и это вряд ли сработает в США, где уважают тех женщин, которые знают, чего хотят, имеют собственные привязанности и антипатии. Жена, у которой нет своего мнения, взвалит на него все бремя ответственности. «Сам выбирай!»
Пуджа за всю свою жизнь в приличном ресторане бывала всего пару раз, и когда ты ходишь по ресторанам так редко, то от выбора зависит столь много, что решительно невозможно определиться. А тут все было еще трудней из-за ненадежности, зыбкости песка, волн, бриза и луны, а также из-за того, что Сатья предоставил выбирать ей, кому положено выглядеть застенчивой новобрачной.
– Тебе решать, – произнесла Пуджа. – Как скажешь.
В Сатье это отозвалось так, что ей все равно, что происходящее все неважно, что сам он пустое место и что расходы на то, чтобы приехать сюда, – какие-то пустяки.
– Попробуй что-нибудь новенькое. Если мы будем диктовать, что тебе есть, мы будем неправы, не так ли, Санни?
Но Санни сказал:
– А я понимаю Пуджу – как решить, если еще не пробовал?
И, сердясь на то, что приходится ждать, заказал себе пиво. «Это было невежливо», – сказал ему Сатья глазами. Ведь Пуджа не пьет, и Сатья тоже.
Санни осушил свое пиво, соорудил из трех соломинок трех насекомых-страшилок, и тут как раз вернулся официант.
– Будешь цыпленка по-гонконгски? – предложил Сатья.
– А это вкусно? – неожиданно спросила Пуджа.
– Или овощную лапшу хакка?
Она промолчала.
– Или жареные королевские креветки с соусом чили?
Она слегка наклонила голову, соглашаясь.
– Отлично! Жареные королевские креветки с соусом чили!
Как и в случае с тремя конфетками в самолете, Санни задался вопросом, не является ли такое поведение косвенным методом получения желаемого, если женщина родом из страны, где женщины успешней добиваются своего именно не впрямую. Возможно, она считала, что никак не может нагло заявить: «Хочу королевских креветок». Предписанная невесте скромность такого не дозволяет, как и того, что счет оплачивать будет кто-то другой. Присутствуй при этом свекровь, она бы в жизни ей такой наглости не спустила; креветки стали бы решающим фактором погубленных отношений. Если же она ответит: «Да что-нибудь», то не исключена вероятность, что Сатья закажет креветки, и если, демонстрируя неуверенность, она спросит, вкусно ли это, такой косвенный путь тоже, не исключено, приведет к тому, что гигантские креветки достанутся ей без ущерба для репутации.
Креветки оказались такими розово-золотистыми, такими маслянистыми и великолепными, что Санни пожалел о своих дурных мыслях. Он заказал еще пива. «Залить жир», – сказал он золотистым от лунного света волнам. И тут вспомнилась Улла. Где теперь ее бледная красота? Как можно вдруг покинуть кого-то и ни разу не поддаться желанию позвонить ему или повидать снова?
Глава 38
После ночи, проведенной без сна рядом с Пуджей, которая не спала тоже – обе головы на плоских подушках, не касаясь друг друга и не разговаривая, – Сатья встал на рассвете и вышел из номера. Жена прислушивалась, пока не стихли его шаги, и тогда вскочила и кинулась в ванную. Ей было стыдно писать рядом с незнакомым мужчиной, так что теперь пришлось облегчаться, кажется, чуть ли не с полчаса.
Накануне вечером, когда они стояли, махонькие, как свадебные блестки, у кромки ночного океана, она подумала: «Почему именно здесь? Почему я замужем именно за этим мужчиной?» Не было особых причин отдать предпочтение ему, а не кому-то другому, как не было особых причин ехать на Гоа, а не куда-то еще. Их свел вместе ход случайных событий. Так Пуджа впервые испытала острое чувство «почему-здесь-почему-не-там», и это сбивало с толку. Прежде она всегда была там, где должна быть, не задумываясь об этом.
Рассудив, она решила, что муж ей достался добрый. Только добрый человек прошептал бы на свадебном помосте: «Эй, Пуджа, ты о чем думаешь?» Только добрый человек заказал бы креветки и положил ей на тарелку последнюю. Только добрый человек провел бы ночь в тишине, не прикасаясь и притворяясь, что спит.
Тот факт, что у Сатьи нашелся близкий друг, который не пожалел денег на дорогой билет и составил им компанию, чтобы сгладить неловкость, неизбежную, когда двое впервые остаются наедине, являлся еще одним признаком хорошего человека, который достоин преданности.
Она надела специальный шальвар-камиз для новобрачных и задумалась, где
Закладка:
Пуджа с облегчением одарила его своей улыбкой сердечком. «Смотри, вон твой друг», – сказала она и указала на Санни. Сатью задело, что это ее первое полное предложение в его адрес, и кольнуло ревностью, что вот он пришел, а она наблюдает за Санни, а тот ничего об этом не знает, вытянул голые в шортах ноги, насвистывает себе под нос, бросает воробью крошки лепешек-идли.
– Нет бы ему одеться, как положено на курорте! – вздохнул Сатья.
– Он, должно быть, умный, – сказала Пуджа.
– Потому что одет не как нужно?
– Он все время читает.
– Можно быть дураком и сидеть, уткнувшись носом в газету.
– Наверно, он много знает, – сказала она.
– Он журналист, и поэтому обязан читать новости, но если его расспросить подробней, он ничего не знает. Не смог бы поступить в медицинский, если бы попытался. В школе мне приходилось делать за него все домашние задания по математике.
Ей показалось странным, что он принижает так своего ближайшего друга, а ведь она хвалила того, чтобы сделать Сатье приятное.
– Ты живешь с ним? – спросила она.
– Нет, он в Нью-Йорке, а я в Рочестере.
– Это там, куда мы поедем?
– Я же говорил, что подал заявки в несколько мест и еще не знаю, куда поедем.
– Почему бы нам тоже не поехать туда?
– Куда?
– В Нью-Йорк.
– Зачем?
– Разве не там живет твой друг?
– Только потому, что мой друг там, мы тоже должны там жить? Нет, так не бывает, – сказал он.
– Но не лучше ли поехать туда, где ты уже кого-нибудь знаешь?
* * *
В комнате дальше по коридору Санни проснулся еще до рассвета и, глянув сквозь металлическую решетку в открытое окно, увидел бледнеющее небо и темные силуэты растрепанных кокосовых пальм, втянул в себя рассол океана. Подойдя к окну, увидел напротив аккуратный бетонный домик, выкрашенный в ярко-желтый цвет, с мятно-зеленым балконом. Ближе стоял дом совершенно оранжевый: балюстрада, балкон, ступени, колонны, все оранжевое, – а перед ним в замысловатой вазе в виде четырех коров и четырех пышногрудых дев, наряженных в розовое и золотое, росло деревце тулси. И бок о бок с этим ютилась глинобитная лачуга с пальмовой кровлей, с воротами из двух палок, с поленницей, укрытой пластиковой пленкой. Глядя на этот проулок – отчасти город, отчасти деревня, – Санни ощутил странность своего пребывания здесь. Душевная легкость – вот что нужно ему, чтобы лицом к лицу встретить грядущие дни.
Он вышел из отеля, где за стойкой регистрации, открытой как на разномастную улицу, так и на пышный внутренний сад, зевал служитель. Утро было чудесное, даже на рассвете насыщенное теплом и досугом. В плавках, в футболке, закорючкам пальцев вольготно в шлепанцах, он спустился к пляжу кокосовой рощей – все стволы как обычно тянулись жирафами в одном направлении, – и вышел на простор, до того широкий, что заметен изгиб Земли. Оставил шлепанцы и футболку на гребне дюны и пошел здороваться с волнами, которые шуршали навстречу ему с тем же, обувая его по щиколотку в пенные сапожки: «Ца-ца-ца. Где ж ты был? Ца-ца-ца!»
– Мне следовало давным-давно приехать к тебе, – сказал Санни. – Ты – океан моего детства.
Он поплыл туда, где вода была такой нежной, что казалось, она еще спит. Он плыл на спине, разворачивался тюленем, нырял и выныривал, сплетал пальцы и чувствовал, как трепещет под ладонями тайна. Плыл и думал, что когда плаваешь после долгого перерыва, нет ничего ближе к ощущению счастья.
С легким сердцем Санни вернулся в отель, принял душ, усердно натирая себя розовой таблеткой с запахом розы, которая ни за что мылиться не хотела, и спустился позавтракать в ресторан, где предлагались тосты, такие тонюсенькие, что дунь – улетит, и джем на сахарном сиропе – но зато настоящие лепешки-идли, настоящий мятный чатни, настоящая папайя кубиками.
Он собрал все газеты, которые удалось в отеле найти, включая «Навхинд таймс», «О Геральдо», «Таймс оф Индия» и «Хиндустан таймс», в обложках с рекламой и сплетнями о знаменитостях, и устроился за столиком на открытом воздухе. «Я счастлив, – думал он, – почему? Я наплавался, мне тепло, я босой, я ем папайю и читаю газеты». На первой странице «Индиан экспресс» напечатан фотоснимок козла, в чьих пятнах на шкуре хозяин разглядел слово «Аллах». Решив, что это неспроста, хозяин спас козла от забоя, хотя был вообще-то индус. Санни стало смешно.
Тут он вспомнил про Сатью и Пуджу, которые, возможно, в эту минуту его ищут; он поднял глаза и увидел, что они оба на него смотрят.
– Я ходил поплавать! – крикнул он им – и только потом рассмотрел, что за лицо у Сатьи.
Сатья не умел плавать, и Сатья больше не хотел, чтобы Санни оставался в одном с ними отеле. Он уверился в том, что ему не удастся завоевать любовь жены, если Санни там будет. И не успев осознать, что делает, Сатья постучался в дверь Санни, когда тот вернулся в свой номер, и стоило Санни открыть ему, как Сатья, трясясь от волнения, бросил:
– Ты должен уехать.
– Что это вдруг?
– Ты только и делаешь, что выпендриваешься.
– Хочешь ли ты, чтобы я вернулся на день рождения Пуджи?
– Не знаю.
– То есть не хочешь?
– Если сам не захочешь, не приходи.
Когда Сатья вернулся в себе, Пуджа спросила:
– Твой друг уезжает?
– Ему нужно встретиться с его девушкой.
– Но разве он не вернется?
– Я сказал ему, что не стоит.
Она помолчала немного, а потом спросила почему.
– От него одно беспокойство.
– Как? Он ведь даже почти что не разговаривал.
– Ты не знаешь его, а я знаю, все двадцать лет. Вместо того чтобы вести себя как мой друг, он ведет себя как мой враг. А почему ты расспрашиваешь о нем?
Пуджа, не рассуждая, одним наитием понимала, что Санни привлекает ее больше, чем Сатья. Этого было достаточно, чтобы заставить ее примолкнуть, забеспокоиться, что она закажет не то блюдо из меню и обнаружит свое невежество. Но она уже замужем за Сатьей, а тот человек хороший. Маясь из-за того, что ее тянет к другу мужа, и испытывая к мужу симпатию, она постаралась взглянуть на ситуацию с точки зрения Сатьи – и в тот вечер нарезала
Закладка:
– Это для меня?
Подтвердить она не могла, такое равносильно признанию, что муж ей не безразличен, и Пуджа смутилась.
– Ты принесла это для себя? Или для меня? – настаивал он.
Молчание.
– Что ж, значит, для нас обоих! Отныне мы все делим друг с другом, верно?
Когда зазвонил телефон, это была Бабита, которая попыталась связаться с Санни, но ей сказали, что он выехал. Сатья, махнув рукой на свое смятение, пошел ва-банк:
– Тетушка, он больше не с нами. Он поехал на встречу со своей девушкой.
– С какой еще девушкой? Он сказал, что составит компанию вам с Пуджей!
– Мы тоже думали, что составит, тетя, – сказала Сатья. – Он лгал вам и лгал мне. – Произнося это, Сатья понимал, что предает друга так злостно, что никогда в жизни ему не хватит духу глянуть Санни в глаза. – Я считал, что Санни едет, чтобы помочь мне, тетя, но он использовал меня как предлог.
Он вынужден был сгубить старую дружбу, спасая свой брак.
Глава 39
Таксист, вызванный от стойки регистрации, засомневался насчет адреса в Лутолиме, который дал ему Санни: несколько часов езды в сторону Южного Гоа, за заповедником Зуари. Он перевернул листок, поглядел на чистую сторону, перевернул обратно и сказал: «Ладно, доберемся до округи, а там спросим». Выезжая с территории отеля, он резко затормозил: «Подождите-ка, сэр!» – и выскочил из машины, чтобы отцепить от куста пластиковый мешок. Вернувшись, он засунул его под сиденье, но немного погодя снова остановился, чтобы выудить из канавы еще несколько пакетов. «Пришлые разбрасывают пластиковые пакеты и уезжают к себе домой, а мы остаемся с мусором. Куда ни глянь, он повсюду!»
Как выяснилось, Ананд являл собой убежденного воина-одиночку, борца с пластиком, и Санни понял, что поездка не будет быстрой, потому что окрестность была буквально усеяна пластиком, но неспешное путешествие позволяло открыть для себя и такие достопримечательности, как белая церковь, умостившаяся на холме, словно цапля, принимающая солнечную ванну, или розовый храм у узкого притока реки, обсаженный кокосовыми пальмами, или танцевальный зал «Гриб» с закрытыми ставнями, или же гигантский недостроенный отель-замок в стиле Диснея, указывающий на то, что застройщики слишком поторопились, предвкушая распространение туризма с севера на юг и вглубь от побережья.
Санни, впрочем, не замечал ни этих красот, ни сонной жизни маленьких поселений; он все поглядывал на часы и беспокоился, что продвигаются они медленно. «Ананд, пожалуйста, поторопись». Из отеля, где был интернет, он отправил Соне имейл с предполагаемым временем прибытия, но может ли она пользоваться интернетом?
А водителя одолело упрямство. Он смотрел на Санни как на чокнутого. А Санни смотрел на него так, словно чокнутый он, Ананд.
Продвижение застопорилось еще из-за стройки близ Верны, а потом, выбравшись в сельскую местность, где зелень рисовых полей прямо-таки била в глаза, они заблудились. Поплутав по проселочным дорогам, сделали круг и вернулись туда, откуда начали, и заново заблудились среди деревушек и тропок, петлявших по полям и кокосовым рощам, имея смысл только для тех, кто там жил, и развертываясь согласно местной истории.
Снова выбравшись на шоссе, они выехали на огромную гору спрессованного мусора. Казалось, вся целиком сложенная из пластиковых пакетов, по размеру она соперничала с красной и черной скалами, которые виднелись на расстоянии. На вершине мусорной горы, высоко в небе, торчал павший в бою, сломавшийся автотягач. Ананд остановил машину, лицо его выразило страдание.
– Поехали, Ананд, поехали дальше, – произнес Санни ровным, невыразительным голосом. – Ты ничем не поможешь. Это муниципальная проблема.
В оцепенении Ананд свернул не туда и доехал почти до Маргао, на подъезде приметив в пруду вставший на якорь пластиковый пакет. У Санни духу не хватило одернуть шофера. Он вышел, чтобы поискать палку, с помощью которой до пакета удалось дотянуться. Они уже так опаздывали, что он смирился с тем фактом, что не произведет на Соню хорошего впечатления. Впрочем, думая о Сатье, Пудже и отношениях, принудительно слепленных, он допустил, что так оно, может, и лучше.
Сделав круг, они вернулись назад и, наконец, расспросив многих прохожих и нескольких полицейских – последние болтались без дела в банановой роще, и выражение лиц у них становилось рассеянным, как только им задавали вопрос, и память слабела тем пуще, чем больше они ее напрягали, – абсолютно случайно Санни с Анандом оказались у особняка, окруженного рисовыми полями. В густых зарослях ползучего кешью и одичалой карамболы Санни разглядел герб, на котором изображался один рыцарь, три вепря, две пальмы и один помфрет, рыба-ворон.
Вокруг, похоже, ни единой души, однако в доме перед пятнистым зеркалом сидела Соня, составляла себе компанию, бормоча и сама с собой обсуждая, как же ей поступить. Соня ждала – и при мысли, что нет хуже ожидания, чем ожидание мужчины, который может явиться, а может и нет, ее снова стискивал прежний страх оказаться сразу и брошенной, и той, кто во всем виноват. Она была так взбаламучена, что тоже, как Санни, который ничего не увидел, едучи по необыкновенной красоты ландшафту, не в силах была рассмотреть дом, где ей предстояло прожить целых двенадцать дней. Она не делилась ни с матерью, ни с отцом, что за встреча ей предстоит. Они думали, поездка затеяна исключительно для того, чтобы Соня написала статью для «Кала». Смешать работу и романтические отношения, смешать любовь и ложь было заведомо провальной идеей.
Увидев Санни, она испытала такое облегчение, что раскричалась, как будто давно и близко его знала; гнев оказался полезен, потому что стало не до того, чтобы усугубляться тем, что, в сущности, они почти незнакомы.
– Как ты долго!
– Водитель заблудился.
– Но я же послала инструкцию!
Она обратила внимание, что на нем рубашка с узором из волн, надетая не случайно, надетая со смыслом рубашка. И руки его опять чуть дрожали, как при первой их встрече, вопреки начальственному его носу.
– Инструкция не соответствовала пейзажу.
И чем больше Санни рассматривал ее красоту, тем значительней она становилась.
– А где это мы?
Сменив тему, он посмотрел на ребристый потолок, откуда свисала ветхая люстра, которой, как заплесневелому осьминогу, не хватало нескольких щупалец. Высоко по стенам паслось собрание из сотен, не меньше, фарфоровых тарелок. Несколько палисандровых столиков с мраморными столешницами, украшенных в избытке резьбой, были заставлены выцветшими семейными портретами: призраками невест, призраками детей, призраками мужчин, вернувшихся из Европы с призраками дипломов.
– С ума сойти!
– Да, но я так нервничала, пока ждала, что не смогла ничего разглядеть. Хотя, должна сказать, мне пришлось сообщить
Закладка:
Клейтон вышел из кухни в заляпанных бежевых шортах из махры и такой же рубашке. В руках он держал сетчатый пакет с почернелой гроздью бананчиков. На хинди и по-английски он говорил плохо, его родным языком был конкани, но он отложил бананы и указал на выложенный плиткой в лилиях пол:
– Португалия, – сообщил он. – Вверх тормашками обезьяна, поедающая плоды хлебного дерева, – он махнул на резные ножки стола. – Каррара, – на столешницу. – Бельгия, – на люстру и зеркала. – Подставка для шляп и зонтиков, – два огромных панциря морской черепахи: ей сто пятьдесят лет.
Через стеклянные двери они попали в длинную галерею с рядом резных столиков по центру, густо заставленных безделушками, статуэтками, вазами, манильскими веерами, пепельницами со смешными фразочками, резными кокосовыми орехами с Сейшел, открытками с собором Парижской Богоматери, статуей Свободы, Биг-Беном.
Клейтон подвел их к фисташково-зеленому холодильнику производства хайдарабадской компании «Аллвин», работающему на керосине, и немецкому автомату для приготовления содовой. «Франция», – сказал он, указав на сервиз из розового фарфора, и «Макао», – на другой сервиз, китайский, с ивами и пагодами. Крышки от супниц придавливали, чтобы не разлетались, стопки старых журналов, лежавших где только можно. «Португальские сундуки», – те стояли вдоль стен на резных львиных лапах, пряча в себе постельное белье и скатерти, вышитые вдовами, старыми девами и монахинями.
Они прошли в холостяцкие апартаменты в передней части дома, где над кроватью с кружевным балдахином висели остановившиеся часы. Вместо цифр там стояли буквы, которые, если сложить их вместе, гласили: «Моя Милая Мама», а в центре – «Эрнестина». Их провели в часовню, где алтарь скособочило и Мария баюкала Христа, цветущего кровавыми розами.
– Германия, – Клейтон ткнул в подгнившее пианино в бальном зале, стены которого были выкрашены под мрамор, и слегка покружился в вальсе, чтобы показать, как это могло быть, когда в дом съезжались приличные семьи со всего Гоа – семьи, славные скандалами и амбициями, обедневшие после того, как состояния разошлись на выпивку, азартные игры и длительное пребывание в Европе, сделавшее их непоседливыми и непригодными к изоляции в семейных особняках, к присмотру за рисовыми полями и сбором кокосов.
– Стреляем, банг-банг! – выкрикнул Клейтон так, что Соня и Санни подпрыгнули.
Клейтон расхохотался в голос и указал на два отверстия сбоку от ставен, в которые можно вставить дуло и прицелиться в незваного гостя, а потом и на портрет темноволосого мужчины в военной форме и белых перчатках, которому принадлежало оружие. Его сыновья получили образование в Лиссабоне, и семейство гордилось тем, что один из них при Салазаре служил по дипломатической части в Рио-де-Жанейро, но независимо от того, как далеко заносила судьба того, кто путешествовал или пытался сбежать, хоронить их привозили домой. Из окна виднелся белый памятник на рисовом поле. «Семейные кости», – сказал Клейтон.
Видя в зеркалах свое отражение в окружении этих диковин, слыша свои шаги, от которых звенел фарфор, а хрусталь в люстрах, покачиваясь, разбрасывал радуги, они чувствовали, как и в них проникает чудесность этого места, будто они тоже составная часть этих раритетов и собравшей их здесь тщеты.
Соня ущипнула Санни, не глядя на него, и прорычала: «Аррр!» – пылко, чтобы совсем уж вконец избыть остатки тревоги и ожидания.
– Соня, – сказал он, – это из-за того, что я старался быть добрым к другим людям. Я беспокоился о Сатье. Я с сочувствием отнесся к проблеме пластиковых пакетов: что, если их съест корова или унесет в море и они задушат там какое-нибудь существо? Но теперь я понял, что нужно просто заботиться о себе, потому что я расстроил тебя, а ты – единственное, что важно на самом деле.
– Что ж, я тоже слишком добра, – вздохнула Соня. – Все мои проблемы – из-за того, что я сопереживала людям, которые потом съели меня живьем.
– Кто это тебя съел?
Соня не ответила.
За ужином они сидели по разным концам длинного узкого стола в длинной узкой столовой, освещенной тремя тусклыми люстрами и канделябрами, свечи в которых никли от жара. Один стоячий вентилятор охлаждал Санни с одного края стола, второй – Соню с другого. На китайском фарфоре им подали котлеты из скумбрии и сушеные креветки в рассоле. На фоне всей этой роскоши и впечатляющей старины, в присутствии напрягающего слух Клейтона, факт их столь скудного, поверхностного знакомства заставил Санни запаниковать. Он боялся, что вернутся назад официоз и застенчивость, от которых они вроде избавились. Как им исполнить роль мужа и роль жены? Где они будут спать? Как справятся с ритуалом укладывания в постель и принятия ванны? И еще он, как и в последнюю встречу, страшно мучился, о чем же им говорить.
Он мог бы, к примеру, справиться, как поживают Сонины родители. Но тогда Соне придется задать вопрос о Бабите – и одно только имя матери навлечет на них гнев божий. Подумал было расспросить про статью, которую, по словам Сони, она подрядилась написать, но тогда она спросит про Человека с ногтями. И никак нельзя поднять тему прошлого, пережитого, про прежние отношения, потому что вовсе он не хотел знать так много, как ему,на самом деле, хотелось знать, и если Соня задаст в ответ те же вопросы, придется признаться в том, что была Улла. Можно бы похвалить котлеты из скумбрии, но разве это не вызовет в памяти те рыбные котлеты, которые Бабита принесла на Каделл-роуд после похорон Дададжи? Воспользовавшись ими как маскировкой, чтоб умыкнуть Хансаму через заднюю дверь?
А Соня думала, может, спросить Санни о его жизни в Нью-Йорке? Но что, если он спросит, как ей самой там жилось? Любое упоминание об Илане погубит все разом. Или, может, справиться, как Бабита, но что, если тогда он спросит про Мамин побег в «Облачный коттедж»? В норме ведь каждый надеется отыскать партнера, который вырос в благополучной семье, и каждый мечтает выстроить отношения с особой цельной, здравомыслящей и не отягощенной печалями, а не с той, что кое-как выжила между предательств, раздоров и обид. А если спросить про его работу, придется сознаться в своей статье про кебаб – и это ли не опасная тема, ведь она ведет к Хансаме и Бабите!
Ящерицы гонялись одна за другой, выюркивая из-под тарелок с Макао, выцветших фотографий
Закладка:
В отсутствие всякой беседы сделался слышней шум вращения вентиляторов, звяканья столовых приборов и поглощения пищи.
– То, о чем ты говорила в Аллахабаде, сущая правда, – в отчаянии проговорил Санни. – Ты права насчет жизни в Штатах. Сколько там всего, что нужно научиться делать самому! Готовить, убирать, ходить в магазин за продуктами, стирать…
– Собирать мебель, – включилась Соня, – менять шины, чинить унитаз, справляться с электродрелью, чтобы повесить полки…
– Найти медицинскую страховку, обзвонить врачей и страховые компании, добыть результаты анализов…
– Отстаивать свои интересы, пойти в волонтеры, стать лидером…
– Жить своей мечтой, следовать своему увлечению, никогда не забывать, что ты личность…
– Компьютеры, телевизоры, DVD-плееры, CD-плееры, колонки…
– Бег трусцой, каякинг, горный велосипед, лыжи…
– Верховая езда, аэробика, гольф, серфинг, теннис…
– И для всего этого непременно свой особый наряд…
– Боулинг, настольный теннис, бильярд, карточные игры, скрэббл…
– Танцуй это и то…
– Футбол, бейсбол, баскетбол…
– И при том ни малейшей надежды хорошенько это освоить, тут потребна целая жизнь…
– Американские президенты! Заучить их всех выше сил. Джефферсон, Линкольн, Адамс, Рузвельт…
– А войны? Вьетнам, залив Кочинос, Перл-Харбор, Корея, Япония, Гватемала, Камбоджа, Куба, Гаити, Лаос, Ливия, Танзания, Аргентина, Чили, Кувейт, Гуам, Филиппины, Персидский залив…
– Ты один должен быть как сто человек сразу…
– А вот здесь можно жить, оставаясь лишь сотой частью личности, – и не нужно ничего делать…
– Кроме как командовать бедными…
– Что отвратительно…
– Да, здесь что-то не так…
– Очень даже не так…
Когда Клейтон, собрав пустые тарелки, вышел из комнаты, Санни выпалил:
– Мне нравится твое платье. Цветы такие большие, что ты будто в джунглях.
На Соне было платье с огромными лотосами.
– А как насчет моего кольца? – спросила она, разведя пальцы, чтобы показать ему свое бисерное кольцо в виде цветка лотоса.
– Рука мне нравится больше, – осмелился сказать он.
Соня повела глазом – и сердце Санни запело, да так, будто отверзлось то, что заповедано ему от природы: теплота, приглушенный свет, как на картинах Рабиндраната Тагора, древесная лягушка высоко на стене между фарфоровых тарелок, дуновение ветерка с рисовых полей, комары у щиколоток, несмотря на то что под столом в бутылках из-под газировки чадят противомоскитные спирали, их дымок зачарованной змейкой вьется вокруг девушки, чьи глаза излучают свет посильней, чем низковольтные лампочки.
– Сэр, мадам, я постелил в главной спальне. – Клейтон слишком широко улыбался, будто не сомневался, что никакие они не муж и жена.
И снова, как тогда на аллахабадской веранде, первым побуждением Сони было спрятаться, скрыться. Сможет ли она разделить постель с Санни? Нет, лучше побыть одной, обдумать события дня, погоревать, в самом деле, что Санни нет рядом, повиниться в своей трусости, набраться храбрости на завтрашний день. Но и Санни тоже как-то не очень хотелось делить постель, хотя с той же силой хотелось. Он улавливал метания Сони. Хорошо бы пойти побегать, как у него это в заводе, когда не знаешь, куда выплеснуть чувства, которые через край. Он обошел по длине узкий стол, чтобы наполнить Сонин бокал портвейном, поданным к пудингу «серрадура».
– Думаю, – сказал он, – мне лучше переночевать в спальне холостяка. Это как-то уместней.
Мысль об остановившихся часах он отбросил – чего там, на протяжении всей истории людей поджидает одна участь.
В этот момент Соня пожалела, что он не сказал что-то совсем другое, и снова перед глазами видением промелькнул Илан.
А Санни вспомнилась Улла, которая так легко относилась к вопросам секса, что переговоры на эту тему велись с той же естественностью, с какой болтают, роясь в песочнице, дети.
Когда, смущенные, они расходились по комнатам – Клейтон с интересом на них косился, – Санни, вытянув палец, мимоходом коснулся ее руки:
– Увидишь привидение, позовешь, ладно?
Соня скрылась в просторной спальне, подобающей матриарху и патриарху, с выходом в столь же просторные гардеробную и ванную комнаты. Приняла ванну и, расправив свернутые конвертом крахмальные простыни, взобралась на высокое деревянное ложе с резным фамильным гербом: один рыцарь, две пальмы, три кабана и рыба-помфрет, расшитый когда-то «Моей Милой Мамой».
Тишина рисовых полей за окном резко контрастировала с тем, как ворочались Санни и Соня с боку на бок, получая ожоги от трения. Соня думала, как нелепо волноваться насчет того, что там думает Клейтон о ней и Санни. А Санни думал, что песочные часы перевернуты, и время, которое им суждено провести вместе, пошло.
Он открыл свою дверь с сеткой от насекомых и на ощупь прошел внутренним двориком к двери Сони с сеткой от насекомых.
– Соня?
– Да?
– Можно войти?
– О'кей.
Они ворчали на Штаты, но как удобно это словцо, «о'кей», – не чересчур щедрое, не чересчур скупое, не горячее и не холодное.
Он подошел к кровати, которая, как он помнил, стояла точно по центру комнаты, под вентилятором.
– Можно, я к тебе?
– О'кей.
Он забрался к ней, и ночь, беспросветно темная в сельской глуши, попустительствовала тому, чтобы Соня всем телом к нему приникла, и через минуту, поскольку лица их рядом, дыхание участилось и смешалось, Санни захватил ртом Сонины губы, Соня первой выпустила язык.
Они заново вспомнили, какая это телесная радость, обнаженность в кромешной тьме, ощущение единения с другим человеком и с ночью, так что никак не скажешь, что ты за существо, где начинаешься и заканчиваешься, сплетения тесного до того, что не чувствуешь барьера из кожи, но окружен, напротив, таинственным и черным, как в пещере, пространством. Потом они заснули, а когда Соня проснулась, Санни в постели не оказалось.
Она позвала: «Санни!» – и он просунул голову в дверь. Так здорово, что не нужно больше поддерживать разговор. Даже если неловкость вернется, теперь они нашли способ ее преодолеть: ночь исправит то, что пошло не так днем. И как здорово позвать и услышать ответ!
Санни вспомнил, как в юности занимался йогой на открытой веранде, и хотя его приветствие солнцу было до смешного нарочитым, ощущение полированного красного пола под босыми ногами, солнечные лучи, пробивающиеся сквозь пальмы, утренняя влажная дымка и бездомный пес, спящий на куче сметенных сухих листьев, напоминало все то же. Интересно, подумал он, останется
Закладка:
– Ты только взгляни на это!
Он открыл дверь пошире, чтобы Соня смогла увидеть голубку, которая, когда Санни окликнул ее: «Пиу-ру, пиу-ру», – склонила головку набок, надулась и кокетливо взъерошила перышки вокруг шеи: «Пиу-пу, пиу-ку».
– Она думает, я занимаюсь йогой, чтобы произвести на нее впечатление, – сказал он и добавил: – Может, пойдем позавтракаем? Я слышу Клейтона.
– Иди, а я подойду.
– Нет, я тебя подожду.
– Я стесняюсь при тебе одеваться.
– Ого, тогда я уж точно никуда не пойду.
– Тогда я не встану.
– Хорошо, я просто здесь посижу.
– Только отвернись.
– О'кей.
– Здесь слишком светло.
– Я закрою ставни.
Занявшись этим, Санни увидел, что Клейтон стоит на кирпичной стене и пытается заглянуть внутрь. А когда от окна отвернулся, то увидел в зеркале гардероба обнаженную Соню.
За завтраком Клейтон еле шевелился. Наконец он принес тосты, но прошло немало времени, прежде чем появились яйца. Чай он подал в последнюю очередь.
Бездомная собака выбралась из своей подстилки из листьев, которые раз в неделю сжигали, и тоже пришла к завтраку, присыпанная золой. Нашла под столом кусочек вчерашней котлеты из скумбрии и съела его. Затем слизнула запах котлеты, затем слизнула надежду на котлету, затем, потеряв надежду, отчаялась и слизнула воспоминание. Взгляд ее напитался безумием. Ее выгнали прочь.
– Ты зачем стоял на стене и заглядывал в спальню? – спросил Санни Клейтона, пройдя за ним на кухню.
– Я подметал стену. Там собака ее пачкает.
– Первым делом с утра подметал стену?
– Ну да, пока не настала жара.
Глава 40
Возил их Ананд, которого из сочувствия к его заботам об экологии они оставили при себе на все время своего пребывания на Гоа. Ночевал он в комнате, смежной с комнатой Клейтона, в помещении для прислуги, рассчитанном на двенадцать человек.
Жаркий воздух с запахами деревни отбрасывал им волосы назад, а теплый, умилительный ветерок задувал в рукава и легонько трепетал тканью. У тех, кто проезжал мимо на мопедах и скутерах, рубашки и штанины тоже трепало. Красоты пейзажа, до которых, когда они в нетерпении рвались друг другу навстречу, им дела не было, теперь перед ними раскрылись, и они больше не возражали, когда Ананд останавливался, чтобы погнаться за взлетевшим пластиковым пакетом, потому что тогда время растягивалось и длилось.
Санни и Соня увидели многое из того, что позабыли со времен своего детства и чего больше не существовало в их жизни, ни в Нью-Йорке, ни в Нью-Дели: лавочки, устроенные в расщелинах баньяновых деревьев с небогатым на полках выбором свечек, карандашей, мыла и деревенских яиц, измазанных куриным пометом. Лавочников, которые зевали, почесывая головы, глаза и животы, прежде чем вяло потянуться за тем, что попросил покупатель. Они останавливались у жилого дома с пекарней, чтобы купить там пирожных на пальмовом сахаре с кешью и кокосом – «Тающие мгновения», «Крылья ангела», – выставленных в стеклянной витрине рядом со школьными медалями детей. Священник в белой рясе из хлопка (пусть подпачканной красной землей) протрубил в клаксон, торопясь мимо; из пакета, свисавшего с ручки мопеда, выглядывал рыбий хвост: на обед у падре будет помфрет.
Умело лавируя между свиньями, которые дремали, распластав животы, Ананд вдруг сообщил:
– У моего соседа украли свинью!
– Это серьезное дело – красть свиней? – спросил Санни.
– О да. Похищение, но надо быть осторожным, потому что свиньи страшно шумят. А потом слышишь, как кто-то бегает и кричит: «Где же Юфания?»
– Свиньям что, дают имена?
Ананд еще на шаг приблизился к дружелюбию после того, как выложенная им информация была оценена по достоинству.
– Вы зачем сюда приехали? – спросил он.
– Я пишу о Старом Гоа, – ответила Соня.
– Вон там как раз старый дом. – Ананд указал на красную, увитую зеленью черепичную крышу.
– Это мог бы быть наш дом, – сказал Санни.
Соня отметила это «наш» звездочкой.
– И тут старый дом, и там – да тут все дома старые!
Соня углядела несколько строений, на вид заброшенных, а затем заметила усатую даму в очках, в выцветшей ночнушке совсем как у Мины Фой, которая выглядывала из окна, а на бельевой веревке сохли трусики из прошлого века.
Их такси, цветущее и потрескивающее пластиком пастельных тонов, подъехало к историческому особняку, разделенному двумя братьями на два крыла, и в каждом из них дожидалась посетителей леди, подманивая их с верхней веранды. «Только никаких фотографий», – предупредили обе, но Санни так и так не взял с собой фотоаппарата. Неужто потому и не взял, что это их тайная встреча? В чем смысл того, что он не взял фотоаппарат, в том, что он верит в будущее с Соней, или же в том, что нет? Но сейчас он доволен был, что и речи нет о фальши позирования.
Одна дама предъявила им люстру богемского стекла, другая – люстру муранского. Одна указала на мавзолей, соседствующий с чем-то вроде автомастерской, другая – на мавзолей, пришвартованный к дорожной обочине. У одной имелся ноготь святого Франциска Ксаверия, уютно уложенный в выемку из темного стекла в золотом футляре, а другая владела двумя склянками из-под лекарств, которые святой Франциск привез, когда приплыл в Индию.
Брат из восточного крыла поддерживал короля Португалии, и в награду за его труды на посту консула в Испании король прислал ему два кресла, на каждом резной фамильный герб в виде одного рыцаря, двух кабанов, горлицы и рождественской звезды. Брат из западного крыла поддерживал освобождение, и у него имелась библиотека в пять тысяч томов. Два бальных зала, две часовни, два брата, один из которых за короля, а другой за освобождение, и что в итоге случилось?
– Освобождение? – воскликнула та дама, чей предок блюл верность королю.
– Бестолковщина! – воскликнула та, предок которой ратовал за освобождение.
Но дамы сошлись в том, что обе семьи – после того как индийское правительство в рамках земельной реформы конфисковало их землю – оказались в одинаковой нищете. И та, и другая указали на ящик для пожертвований.
Ананд позже переспросил:
– Что они вам сказали? Что Индия отняла у них землю и деньги? Все вранье! Раньше деньги шли к ним благодаря высоким налогам; они безжалостно драли с нас шкуру – и теперь злятся, что больше так не выходит!
Они направились к монастырю Святой Моники с часовней Плачущего Креста, где в подвальной келье монахини, жившей там в 1600-х годах, было найдено изображение
Закладка:
Они поднялись к собору Богоматери на горе, чтобы полюбоваться закатом солнца над дельтой. Много народу романтично фотографировалось. Санни все-таки пожалел, что не захватил фотоаппарат.
В Панаджи, столице Гоа, они зашли в любимый туристами ресторанчик на улице 31 января, сели там на балконе под фонариком, покачивающимся на морском ветерке. Санни под столом стиснул Сонины ноги между своими и окликнул ее: «Эй!»
– Что?
– Мне так хорошо с тобой!
А вернувшись на веранду, где бездомная собака, вся в золе и опавших листьях, пронеслась мимо под обеденный стол, чтобы еще разок слизнуть воспоминание о котлете из скумбрии, Соня села записать свои впечатления, и Санни тоже.
– Как это вышло, что мы оба пишем? – удивилась Соня.
Санни сказал:
– Я начал вести дневник, чтобы тренировать глаз на тот случай, если то, что увижу, будет отличаться от новостей. Решил: если просто описывать сложные ситуации, смысл проявится сам.
– А как же статья про порт Васко, которую ты хотел написать? Никто про нашу встречу не знает, иначе я могла бы расспросить подругу моей матери Ферузу, у нее есть коллега, который открыл в Васко клинику по борьбе со СПИДом.
– Я понял, что это нахальство, пытаться в несколько дней поднять такую тему.
Статью про порт Васко – о мужчинах, которые странствуют по миру на кораблях, и о женщинах, которых со всей Индии свозят туда содержательницы притонов, – не свести только к этому. Надо еще старания приложить, чтобы проникнуться судьбами, которые стоят за статистикой, заглянуть в сотни сообществ, нарыть то внутреннее, что кроется за внешним. И вряд ли он сможет на глазах у Сони вести себя этаким американцем: прилететь на задание, которое скорее отпуск, полным впечатлений вернуться в Нью-Йорк, и там в тапас-ресторане в Уэст-Виллидж распушить перья перед собравшимися. Соня сразу поймет, что Санни просто попользовался девушками, жертвами торговли людьми, и моряками, которые в трудах проводят безотрадные годы, для которых океан – это пустыня.
– А как насчет тебя, ты делаешь наброски для своей журнальной статьи? – спросил он.
– Похоже, я втайне пытаюсь снова засесть за писательство.
– А почему ты бросила?
– Потому что, когда я была в Штатах, я писала то, что хотелось читать тамошним. Такие миленькие штучки, которые никак не соотносились с моей жизнью, когда та завела меня в полную тьму.
– Так почему ты не стала писать что-то мрачное и правдивое?
– Тьма сильнее, чем я. Когда плохое глотает тебя, ты не можешь отличить хорошее от плохого.
Сможет ли Соня, просто записывая то, чему стала свидетелем, перестроить свое зрение так, чтобы перемонтировать мозг?
– Что именно плохое?
– Я потом тебе как-нибудь расскажу, – сказала Соня.
В этот миг темнота с одиночеством обретались где-то вовсе от них далеко. Они продолжали писать, каждый свое. Время от времени взглядывали на шум шлепнувшегося с кокосовой пальмы ореха или чтобы проследить, как опадают с неба, вращаясь, спаривающиеся бабочки. Когда сгустились сумерки, отложили свои блокноты, откинулись на спинки просторных плантаторских кресел. Соня сказала, словно разговор и не прерывался:
– В конце концов, в Нью-Йорке я настолько погрязла в себе, что не могла глядеться в зеркало; смотрела на себя так, как смотрит животное. И на других людей смотрела из далекого далека, будто их на деле не существует.
Со своего места Санни видел только Сонины ноги, которые она вытянула перед собой, нестесненность двух ног, десяти растопыренных пальцев. Он сказал:
– Не представляю себе нас с тобой простыми людьми. Какие же мы простые? Мы прожили разные жизни в разных местах.
– А ты ищешь простых? – спросила Соня.
Санни увидел, что теперь обе ее руки вытянуты перед ней, десять вольно растопыренных пальцев.
– Нет, я простых не ищу, – сказал он.
– Но ведь здесь мы простые.
– Да, здесь простые.
Они отправились на пляж в Ароссиме.
– Когда плаваешь после долгого перерыва, нет ничего ближе к ощущению счастья, – сказала Соня.
– Но, Соня, это так странно! В свое первое утро на Гоа я подумал точно этими же словами!
На ней был бирюзово-зеленый купальник, оставшийся после похода с Иланом по магазинам в Нью-Йорке, в порядке подготовки для Портофино, куда ездят кинозвезды. Старомодный, в том стиле, который предпочитала мать Илана, с рюшами на груди, с завязкой на шее, с оборками на трусиках до пупка. Они взлетали на гребень волны и там могли увидеть друг друга, распластанных по прозрачной воде, а потом соскальзывающих в шипящую пену. Притворялись осьминогами с щупальцами, которыми опутывали друг друга. Изображали рыбьи поцелуи на голых животах под водой. Приделывали усы из водорослей.
А когда вернулись в дом среди рисовых полей, Санни сделал признание:
– Ты знаешь, что по утрам, когда ты встаешь с постели и просишь меня отвернуться, ну, я отворачиваюсь, конечно, но все равно вижу тебя…
– Как? Разве ты не отводишь взгляд?
– Отвожу, но как раз на зеркало гардероба… в первый раз это вышло случайно…
– Ох!
– И это зрелище стоит больше, чем все люстры Бельгии…
– Oх!
– …чем весь каррарский мрамор, португальская черепица, крышки от супниц из Макао, ноготь святого Франциска Ксаверия, панцири черепах, которым сто пятьдесят лет, «Крылья ангела», три урожая риса в год, бестолковщина освобождения…
– А стоит ли океана?
Он сделал вид, что раздумывает.
И той ночью, на скрипучей кровати:
– Стоит и океана.
Заниматься любовью они стали свободней, экспериментировали, так и этак. Радовали себя, доставляли радость друг другу, голоса их сливались.
– Я тебя совсем не вижу. Что это за штуковина?
– Это мой локоть.
– Локоть?! Как он сюда попал?
Кровать тряслась и скрипела, как дерево на штормовом ветру.
– Может, нам перебраться на пол?
– Да здесь некому слушать.
Клейтон стоял под окном и мастурбировал в темноте, невзирая на полчища комаров. А до того он подсматривал, как Соня принимает ванну, в дырку в стене, про которую знал только он. Так мальчиком он подсматривал за пышной красавицей Бертой Борда д'Агуа, которая прельстила похожего на кролика австралийца, и семейство укатило в Австралию.
Слова вырвались сами собой:
– Я очень счастлива.
– Я тоже.
– Нам стоит держаться вместе.
– И не усложнять.
– Да, даешь простоту!
В общем, непонятно,
Закладка:
Накатили ночные мысли. Зачем он здесь? К чему это приведет? Его жизнь не здесь, а в другом месте. Это глупость. В Дели он оставаться не собирается. Но как Соне приехать в Нью-Йорк? Для этого им двоим придется проявить непоколебимую волю. Для этого нужна куча денег. Для этого придется позвать ее в жены. Но он еще слишком молод для брака.
Может, это их счастье так перепугало его? Что они знают друг о друге, чтобы лежать бок о бок, как давно женатая пара, и разыгрывать из себя владельцев особняка? Он почувствовал: возвращается то притворство, которое он испытывал с Уллой. Что-то уж слишком быстро. Жизнь сейчас такова, что человек мигом принимает решение об отпуске, и в интимные отношения вступает так же порывисто, как в брак по расчету. Тут на короткий миг вспомнился Сатья и то, что завтра у Пуджи день рождения, – совсем на короткий, потому что глубже лежал страх, которому он не мог дать названия, смятение, паника вроде той, что охватила его, когда ушла Улла, и он не хотел ее, эту панику, вспоминать, потому что, стоило только вспомнить – и немедля стиснуло горло, и стало страшно, что, навспоминавшись, он не сможет есть, глотать и говорить так, как это было неделями после Уллы.
Он тихонько отстранил от себя Соню, встал и вышел в гостиную, где включил лампу. Показалось, что дом больше не выглядит сонным царством из прошлого; дом словно затаился и ждет. Ящерицы на стенах настороже, стулья расставлены в предвидении, а у чучела оленя с точеной мордочкой и коралловыми рогами глаза полны непролитых слез. Призрачные невесты в рамках и призрачные дети, тысячи предметов на столах и в шкафчиках, тарелки на стенах, супницы – все обвиняло. «Что теперь? Почему? Когда? Это несправедливо!»
Он открыл стеклянную дверцу книжного шкафа, в котором стояли тома, сравнимые по трухлявости с замшелыми, выброшенными морем корягами, но кое-какие названия все же можно прочесть: Жид, Монтень, Бальзак, Цвейг, Мачадо де Ассис, Британская энциклопедия, Португальский восточный архив на пергаменте.
Темноволосый военный с портрета, в белых перчатках и синем мундире, посматривал на то, как Санни роется в его книгах. Почему он не может оставаться мертвым? Наверное, все еще ждет призыва от короля Португалии; а стулья, наверное, ждут, что королевская власть вернется; рояль в бальном зале мечтает о вальсе; ружье – о революции. Призрачные невесты дожидаются своего счастья; томик Цвейга молит, чтобы война закончилась до того, как автор застрелится в сказочных горах над Рио-де-Жанейро. Суповые тарелки ожидают банкета, крышки супниц оплакивают свои разбитые супницы. «Моя Милая Мама Эрнестина» ждет, когда стрелки часов пойдут по кругу, чтобы снова стать живой и любимой сыном, который не предаст ее и не женится…
И вот тут Санни со всей силой осознал, что в подоплеке этого общего ожиданиятаится в засаде его мать, лежит-поджидает, и его чувство вины тоже ждет, чтобы призвать его к ответу за то, что мать ждет, когда он позвонит и признается, что соврал. Потому что без него она так же одинока, как книга, которую триста лет никто не читал, так же обездолена, как крышка из Макао, двести лет лишенная супницы из Макао, так же убита горем, как овдовевшая невеста-призрак в особняке среди безмолвных рисовых полей, владельцы которых оставили их ради пригорода Аделаиды.
Он вспомнил, как Бабита сказала, что тоже хотела бы погреться на Гоа, передохнуть от холода. Сказала, что могла бы полететь вместе с Санни и навестить свою подругу по колледжу Ванью. Он бессовестно использовал свою мать. Ведь именно она предложила Сатье провести здесь медовый месяц. Он вспомнил аллахабадского повара, который так и не приехал. Бабита, та сочтет его счастье с Соней предательством столь серьезным, что это может стать смертельным ударом.
Он пошел взглянуть на спящую Соню. Он не знал, что ей снится другой мужчина. Не знал, что за ней наблюдает чей-то глаз, что она и есть одна из призрачных невест в этом доме, потому что Илан позаботился о том, чтобы она не стала невестой в реальной жизни, он убил ее до того. Уверенная в том, что уже мертва, Соня, проснувшись, сказала:
– Меня убили.
– Конечно же нет! – отозвался Санни так сердито, как будто он уже сыт по горло.
– Ты не веришь в мой кошмар?
– Ну, может, когда-то здесь кого-то убили, и ты это уловила.
Она почувствовала насмешку.
– Нет, это не кого-то когда-то. Это убили меня!
– Кто убил?
– Зло убило, – сказала она. – Мне одиноко.
– Одиноко? После всей этой любви?
– Из-за всей этой любви. Ведь мы скоро разъедемся и расстанемся.
Они поменяли свои рейсы, чтобы вернуться в Дели вместе.
Видно, затем, чтобы погасить тревогу о будущем, они и решили поехать и искупаться в последний раз. Двое, сплоченные океаном, – этого, наверно, ничто уже не застит, будущему не отменить прошлого. Ананд привез их на пустынный клочок побережья – и оказалось, что океан неспокоен. Но они, раз уж приберегли это как свое последнее удовольствие, все-таки вошли и поплыли, и вот тут стало понятно, что волны выше, чем виделось с берега, так высоки, что пришлось нырять почти до самого дна, чтобы не расплющило тяжестью набежавшего вала. Времени, чтобы выгрести и отдышаться как следует, прежде чем накатит другой, не хватало, и приходилось нырять снова и снова, причем непременно поглубже, иначе завертит-утянет.
Соня искала глазами Санни, а Санни смотрел, где вынырнет Сонина голова. Наконец она крикнула: «Я назад!» – и хотя он не расслышал, было видно, что она решилась вернуться. Это оказалось непросто, они несколько раз разворачивались, чтобы поднырнуть под волну, пока она не накрыла, выскакивали и, не успев перевести дух, снова ныряли вглубь, выныривали, стараясь пробиться к суше, прежде чем масса воды, рухнув на берег, не оттащит оттоком, не сведет на нет все усилия. И когда на нетвердых ногах наконец вышли, океан лихо просвистел у них между ног, по колено зарыв в песок. Некоторое время они лежали с колотящимися сердцем, прикрыв глаза, всем телом еще ощущая накат, тягу волн.
Тут кто-то задышал Соне в ногу и, открыв глаза, она увидела пса – большого
Закладка:
– Ты как, ничего? – спросил Санни. – Давай-ка пойдем отсюда.
В этот момент, хоть и живы, они с легкостью могли быть мертвы. Жизнь непрочна и жутковата на той стороне, где тыпока ещежив.
Поднявшись, они поплелись обратно к такси. Гончий пес побежал за ними, принюхиваясь к их следам, задирая ногу, отбегая в сторону, осваиваясь на пляже, возвращаясь вприпрыжку, на глазах набираясь сил. Что-то странное мерещилось в этом преследовании: пес всегда подходил слишком близко, крупный пенис, розовый, как помада, торчком из белой пятнистой оболочки, пасть оскалена, уши кармашком, а морда как у пса в маске собаки.
Соня сказала:
– Этот пес – бесстыдник под стать своей пипиське. Набрался, видно, у развратных мужчин, которые на пляже пускают слюнки на женщин.
На что Санни сказал:
– Он принял твои слова за лесть и становится агрессивней.
«Ух ты, неужели сексуальное соперничество действует между видами?» – подивилась Соня.
Пес завилял было обрубком хвоста, но зарычал, когда Соня потянулась к нему рукой. Санни сделал вид, что грозит псу камнем, – тот оскалился, подскочил и стало видно, что из пасти у него каплет пена. «Слушай, да он же бешеный!» Бешеная собака, страдая от жажды и галлюцинаций, передает мозговую лихорадку тем, кого укусила.
Они ускорили шаг, но не побежали, потому что нельзя убегать, когда вас преследует такой зверь. Гончий пес тоже прибавил ходу.
Тут Соне после всех борений с океанскими волнами и поспешной ходьбы по ухабистому песку больно свело ногу. Пришлось остановиться. Она наклонилась, чтобы помассировать икру, – пес тут же кинулся к ней. Собачье дыхание коснулось ее лица, жесткие требовательные глаза встретились с ней взглядом, припухшая пасть приоткрылась, показав заостренные зубы.
Санни, сняв шлепанец, стукнул им пса по затылку. Пес извернулся скачком, чтобы вонзить зубы в обидчика, но вонзил в тапок, и Соня с Санни теперь уже побежали, Соня прихрамывая, а Санни оборачиваясь и делая вид, что вот-вот бросится камнем, – как вдруг белый пес обогнал их, на глазах свернул куда-то в песок и исчез. Растворился, как дым. В том месте, где он пропал, не было ничего, кроме выброшенного на берег бревна.
– Куда ж он делся?
Санни осмотрел дырки в резиновой подошве прокушенного насквозь тапка.
Ананд, спавший в своем такси, вздрогнув, проснулся и потянулся распахнуть для них дверь.
– Течение очень сильное, – сказала ему Соня. – Мы еле выбрались, а потом за нами погналась бешеная собака.
– Зачем вы полезли плавать? – удивился Ананд, с отвращением шевеля губами: в этом климате даже в непродолжительный сон на зубах нарастает налет. – Сегодня плавать опасно. Вон же, видите, вывешен красный флаг.
Но они не придали значения потрепанному куску красной ткани, похожему скорей на церковный вымпел. Знать не знали, что должны были заметить его.
– Ты нам об этом не говорил.
– Мое дело – доставить вас, куда скажете. – И поскольку ему не ответили, прибавил: – Я думал, вы будете шлепать по мелководью, как все. С чего бы мне знать, что вы поплывете? Никто так не делает.
Они продолжили путь в молчании, чувствуя за собой темную полосу злобного океана, недовольного тем, что их пришлось отпустить. И его посланец, пес-утопленник, тоже злился, что не смог их покусать. Санни взял Соню за руку. В волнах они искали друг друга, чтобы удостовериться, что оба целы, это правда, но борьба с океаном являла собой единоличный риск. Каждый знал, что спасти сможет только себя.
В тот вечер Соня читала «Братьев Карамазовых». Это был детектив – кто убийца?
– Тут один персонаж, – сказала она, – выдал кое-что интересное. Деятельная любовь, говорит он, вот единственный способ развеять страх.
– По сути, – Санни открыл «По ком звонит колокол», – об этом же и моя книга.
«Но когда есть любовь, значит, есть и страх, – задумалась Соня. – Страх потерять любовь. А когда любви нет, страх есть все равно. Ты чувствуешь себя в безопасности только когда ты один и никто не может тебя предать, и при том чувствуешь незащищенность, когда одинок». Соня вовремя спохватилась и не произнесла фразу, произносить которую никогда не стоит: «А что, если ты меня бросишь?»
Она отвернулась, и Санни загорелось произнести то, о чем Соня заставила себя промолчать:
– Давай не оставлять друг друга.
– Я не оставлю, – ответила Соня, – если ты меня не оставишь. Потому что такая она, жизнь. Именно человек, который заклинает тебя не уходить, потом сам уходит.
Она вспомнила Илана: «Никогда меня не бросай! Принимай меня всерьез! Дорогая, ты моя самая дорогая!» Человек, уверенный в твоей преданности, может поэкспериментировать и с другими вариантами, рассчитывая, что есть тот, кто дождется его, если эксперимент не удастся.
– Я боюсь того, что ты боишься, что я причиню тебе боль, и поэтому предпочтешь уйти сама и, уйдя, причинить боль мне. Ты действительно думаешь, я так глупо тобой пробросаюсь? – спросил Санни.
Соня вспомнила, как Илан говорил точно то же: «Неужели ты думаешь, я так просто от тебя откажусь? Я люблю тебя всю, даже твои странные пальцы, даже твой кривой на ноге мизинец. Даже твой характер тоже люблю».
– Я испытала достаточно, чтобы понимать, что случиться может все что угодно, – сказала она.
«Что-то пойдет не так», – подумал Санни, вспомнив про предчувствия прошлой ночи.
– Давай постараемся, чтобы ничего не случилось. Послушай, я даю клятву: здесь ничего не случится! – выкрикнул он из окна рисовому полю. Если они когда-нибудь потеряют свое счастье, его, это счастье, запомнят и сберегут свидетели: это рисовое поле, эти квакающие лягушки, эти звезды и даже океан, пытавшийся их убить.
Они лежали бок о бок, молча, торжественно вглядываясь друг в друга. Санни сомкнул веки и снова их распахнул, глаза в глаза Соне. После сеанса разглядывания и осознавания, что, в сущности, они мало знакомы и куда менее предсказуемы, чем можно бы ожидать, Санни сказал:
– Дай-ка я взгляну на твою руку.
– Что, умеешь читать по ладони?
– Да. Ты грызешь ногти, и у тебя грязные пальцы.
– Неправда!
Он сунул один ее палец в рот.
– А ногти соленые на вкус.
– Наверное, после моря.
– Интересно, ухо тоже соленое?
Взял в рот ее мочку и пощекотал языком, так что сначала она рассмеялась, а потом у нее перехватило дыхание.
В последнее утро
Закладка:
У кого там сердце разбито сильней? Нет, не у Санни и не у Сони, и не у Клейтона или Ананда – эти двое получили отличные чаевые, на которые так щедры влюбленные. Больше всех, кто бы подумал, горевало существо, которому только и выпадало в жизни, что горсть риса время от времени, да разок кусочек котлеты из скумбрии, безымянная собака-бродяжка, что и не лаяла никогда, а лишь повизгивала от любви. Они видели, как она стояла на краю участка и наблюдала за ними, и вдруг, прежде чем Ананд завел машину, отвернулась и ускользнула. Соня закрыла глаза. Они оставляют ее на милость пса-призрака.
Во время полета ни Санни, ни Соня не проронили ни слова. Пассажиры сидели так тесно, практически у них на коленях, даже не пошепчешься. В аэропорту Дели все кашляли. Кашляя, Балбир Сингх ждал Соню. Кашляя, Бахадур ждал Санни. Пришлось притворяться, что они незнакомы. Санни только сказал второпях:
– Я зайду повидаться перед отъездом в Нью-Йорк?
Их отчаявшиеся, несчастные лица отразились у них в глазах, а потом они развернулись и разошлись.
* * *
– Мама! – позвал Санни, когда вошел в дом. Было время чаепития. Мать сидела с чайным подносом и журналом о путешествиях.
– Мама! – позвал он. Влюбленный, переполненный нежностью, он стремился загладить свою вину.
– Ма! – позвал он.
Бабита не сразу подняла голову, но когда все-таки подняла, то с ужасом впитала в себя все: поплывшее лицо, соловые глаза, припухлый рот. Это невыносимо, видеть, до чего сын влюблен. Она вымолвила змеиным ртом:
– Никогда не думала, что у меня будет сын, который мне врет.
Никакого смысла спрашивать: «Что это я наврал?» – так что Санни ответил:
– Скажи я тебе правду, ты бы пришла в ярость. Так что осталось врать.
– Значит, так и поехал туда, чтобы встретиться с той девушкой? – Оказалось невмочь произнести вслух Сонино имя.
Откуда она узнала? Санни в голову не пришло заподозрить верного Сатью в предательстве, даже после их глупой ссоры.
– Я что, обязан извещать тебя о всех подробностях моей жизни? Может, да, а может, и нет, это не твое дело.
– «Может, да»? Ответь прямо, как тебя с детства учили.
Десять минут враждебного молчания.
– Ну, в целом, я всерьез думаю о Соне.
– Что именно ты о ней всерьез думаешь?
Двадцать минут враждебного молчания.
– Поверь мне, – сказала Бабита, – ей пришлось вернуться из Америки из-за психического расстройства. Она такая же, как ее мать, которая ушла в горы и не спустилась.
Еще десять минут враждебного молчания.
– Однажды я видела ее в кафе отеля «Тадж» с лысым мужчиной, – добавила Бабита, – и мне стало ее жаль.
– Тебе стало жаль, что она с лысым мужчиной? – изумленно переспросил Санни.
– Жалость к кому-то, знаешь ли, – еще не повод жениться, – сказала она.
Пять минут спустя:
– Знаешь, многие недалекие люди обладают примитивным лукавством. Надеюсь, ты не рассказал ей о том, что тебе светит грин-карта?
Минуту спустя:
– Это подло – через брак получить грин-карту. Поневоле подумаешь, чего хочет эта женщина – тебя или то, чем ты можешь ее обеспечить?
Санни ушел в свою спальню и запер дверь на ключ, а Бабита налила себе еще рома, сверх обычных двух порций. Полчаса спустя Санни услышал у замочной скважины отчаянный вздох, отдающий спиртом.
– О Господи, дай мне сил! – абсурдным для атеистки образом простонала Бабита. – Ты знаешь, что аллахабадский дед этой девицы шантажировал твоего деда, – и именно потому твой дед был вынужден дать ход их брачному предложению?
Услышав это, Санни подскочил к двери.
– Что ты такое говоришь?!
– Твой дед предложил деду Сони вложить деньги в производство одеял для военных. Бизнес потерпел крах, они потеряли деньги, и поэтому ты – компенсация…
– Что ты имеешь в виду?! – взвыл Санни.
– То и имею, что говорю. Никаких «может, да, а может, нет». Ты попался в ловушку, которую они расставили. И дорогое американское образование тебя не спасло.
– Ты пьяна! – оборвал он ее.
В 10.30 вечера, не слыша больше гневного стука, Санни прокрался мимо спальни матери и выскользнул за калитку в заборе, огораживающем ее часть двора, посвечивая себе фонариком, который всегда стоял на прикроватном столике на случай, если опять сбой с электричеством. Свернул к калитке дяди Рави и позвонил. Поскольку дядина астма в условиях тумана и смога непременно обострялась, он в холодные месяцы из дому не выходил. Закупоривал все двери и окна и крутил пиратские фильмы, которые брал в видеопрокате на местном рынке в самом конце улицы, и как раз смотрел «Риф Ларго» Джона Хьюстона, попивая жасминовый чай.
– Что случилось, малыш? – весело спросил дядя Рави.
Санни сел.
– Я не знаю, что делать. Я просто не знаю, что делать, – поник головой и хрустнул костяшками пальцев, напомнив дяде Рави бедного покойного брата. И печальная тень на стене в точности повторила профиль отца Санни.
– Она держит меня на коротком поводке, запрещает мне встречаться с тобой. В прошлом году, когда я был здесь, я только и мог, что рукой тебе помахать, помнишь? Безумно боится, что я встречу кого-то и женюсь. Примечает, если я ночью иду в ванную и включаю свет. Я всегда чувствую на себе ее взгляд, даже на другом конце света. Она отказалась устраивать свою жизнь, и теперь я не могу устроить свою, потому что я – вся ее жизнь. С тех пор как умер папа, это настоящий кошмар.
– Нет! – Дядя Рави поднял свою чашку и вдохнул жасминовый пар. – Ошибка номер один: к смерти твоего отца это не имеет ни малейшего отношения. Поначалу она была влюблена вмоегоотца, отчего моя мать с ума сходила от ненависти. А потом она влюбилась втебя. Муж не оправдал ее ожиданий – он был слишком мягкий и кроткий, чтобы быть ей по вкусу. И она намеренно выстроила с тобой такие отношения, которые перекрыли ему возможность общаться с ней. Укладывала тебя спать на соседней кровати, а отца переселила в комнату для гостей. Твой отец умер от разбитого сердца.
– И если ты женишься, – принялся он пророчествовать, – это будет фиктивный брак. Если у вас кто-то родится, ты будешь притворным отцом; и ребенок твой
Закладка:
– Ты с чего такой проницательный?
– А с того, что моя мать, твоядади, была точно такой же! Иначе с чего бы, ты думаешь, я остался холостяком?
– Вот где простор психологу! – мрачно заметил Санни.
– Западной психологии индийская семейка не по зубам. Мы слишком увертливые, мы меняем облик, мы не отличаем правду от лжи. Ложь – это правда, а правда – это ложь, нас не подловишь.
Когда Санни встал, уходя, дядя Рави сказал:
– Живи своей жизнью. И подумай о нас – нам тоже нужно отсюда сбежать. Будь другом, уговори свою мать продать дом.
– Да не станет она меня слушать, – вздохнул Санни. – Но теперь, когда я нарушил закон, зайдя к тебе, могу засвидетельствовать почтение и дяде Ране. Или уже слишком поздно?
– Нет, не поздно, раньше полуночи он не ложится. И не удивляйся, если с ним его подружка, из тех, кого в Штатах зовут «горячая штучка». Гардеробщица из гостиницы «Оберой». Зовут Руби. – И дядя Рави снова включил свой фильм. – Что до меня, предпочитаю общество Лорен Бэколл.
– Вот ведь старая ведьма! – воскликнул дядя Рана. – Все мусолит завещание твоей бабушки Минни, эти подставки под яйца и убыточные инвестиции, которые, кстати сказать, вполне прилично ее обеспечивают. Ничего, Руби в курсе, – сказал он, когда в комнату вошла женщина, – верно, Руби? Сделай одолжение, Санни, упроси свою мать продать дом, чтобы мы с Руби смогли свалить в Новую Зеландию. На свободу!
Руби была в белых туфлях на каблуке, в белых джинсах, в облегающей белой футболке с глубоким вырезом и блескучим золотым сердечком-валентинкой. Блондинка в полосочку от мелирования, причесана в парикмахерской. Губы и ногти красные по-вампирски.
– Ты плохой, – сказала Руби, прилаживаясь на подлокотник дивана поближе к дяде. – Сам обещаешь, а сам ничего не делаешь! – И подмигнула Санни.
– Не слушай Руби, она болтушка, – отмахнулся от нее дядя Рана.
– Скажи своему дяде, Санни, чтобы перестал обзываться. Противный!
Дядя ущипнул ее сзади, она захихикала, началась потасовка.
Бабита, та считала, что, хотя подружки дяди Раны на первый взгляд непроходимо глупы, их бесцветность являлась не чем иным, как стратегическим ходом. Девы были упертые, жестко настроенные на то, чтобы обогатиться тем единственным способом, который у них имелся. Мистер Хабиб поделился с Бабитой, что некоторые из них подвизались в эскорт-службе. И откуда бы, интересно, он это знал?
– Я уже говорила Ране, что твоей матери, должно быть, нужно побольше денег, разве не так? Что же еще? – продолжила Руби. – Но вообще-то, знаешь, ты лучше правда меня не слушай, вечно я сболтну что-то лишнее! Когда ты позвонил в дверь, Рана сказал: «Ни слова Санни – он маменькин сынок!»
И еще раз подмигнула Санни, оставив его в растерянности, что, собственно, она имела в виду.
* * *
– Почему бы тебе не подумать о продаже дома, не покончить с этой борьбой? – выпалил Санни Бабите на следующее утро.
– Да? И ты что, купишь мне квартиру в Нью-Йорке?
Потом она оживленно болтала по телефону с Сарой, причем так, чтобы ее было слышно.
– Одно могу сказать тебе, Сара, в чем мы преуспели, так это в воспитании идеальных иностранцев. Они называют себя гражданами мира, ха! Но они скорей мировые бастарды!
Час отъезда приближался, и еще два дня вытерпев выражение покинутой вдовы на лице матери, Санни больше не мог вынести ни минуты. Ему было одиноко, и снедала неуверенность в том, прав ли он, что от нее отвернулся, и не предает ли он женщину, которая никогда не предавала его. К дядьям, Рави и Ране, он пошел, собираясь выступить против матери и надеясь получить поддержку. Поддержку он от них получил, но тут выяснилось, что им тоже кое-что от него нужно, и то, что им нужно, сделает его мать бездомной.
– Я думаю, мне стоит сходить к доктору Бхушану, – сдался Санни. – Меня глаз беспокоит еще с Гоа, и раздражение не прошло. Возможно, в морской воде инфекцию подцепил.
– Глаз? Почему ты тут же не обратился к врачу? Ванья говорила, что океан страшно грязный. Разве твоя девица не знает, что забота о глазах – это абсолютный приоритет?
И они отправились к доктору Бхушану за глазными каплями. Потом Санни спросил:
– У тебя есть дисприн? Мой взяла Соня.
Она молча смотрела на него некоторое время, достаточное, чтобы придать этому заявлению должный смысл, а затем медленно достала аптечку.
– С какой стати она взяла твой дисприн? – только потом спросила Бабита, уменьшив разрыв еще на четверть дюйма.
– У нее разболелась голова, было жарко.
– А зачем ей было таскать тебя по солнцепеку? На Гоа всегда слишком жарко, так говорит Ванья. Зато здесь у нас тишь да гладь, чем плохо, никто тебя не побеспокоит.
Так потихоньку Санни начал предавать Соню, чтобы облегчить страдания матери, и его новая любовь обратилась в повод для жалоб, чтобы мать успокоить. Мог ли он тайно любить Соню, скрываясь за фальшивой припевкой? Женщину, с которой впервые во всю свою жизнь был самим собой?
Бабита оценила его попытки. Она приказала разморозить шропширский сыр с голубой плесенью, который, чтобы продержался подольше, хранился в морозилке, и торжественно подать его к коктейлю. Она поделилась сплетнями про прислугу. Похоже, Винита и Ш-О-Ф-Е-Р Хабибов крутят Р-О-М-А-Н. Она послала Пуниту за ее школьной тетрадью с домашним заданием. Пунитин английский значительно улучшился с тех пор, как она сочинила «Мисс Кошку и мисс Мышку». Теперь она написала «Мои летние каникулы» и «Мой день рождения». Дети трущоб будут сожалеть о том, что упустили, когда их научат, к чему стоит стремиться.
Санни, сидя в кресле в саду и случайно подняв глаза, увидел, как Винита на крыше расчесывает волосы, выгибая шею то вправо, то влево вослед движению щетки. Высвобождает застрявшие в щетине волосы и пускает их улететь по ветру, как желания, доверенные Вселенной. Винита поймала его на том, что он за ней наблюдает, и, когда Санни в следующий раз пришел на кухню за стаканом воды, сказала ему:
– Повара твоих дядей рассказали мне, что ты к ним ходил.
– Ну и что?
– Твоя мать не разрешает нам с ними разговаривать. Она сердится, если мы это делаем.
Санни насторожился. Очень это напоминало прелюдию к шантажу.
– Ну, так и не говори ей, а то она и на меня рассердится тоже.
– Она каждый месяц урезает
Закладка:
– Кто урезает?
– Тетушка.
– Моя мама?
– Да. Она говорит, что кладет деньги на банковский счет, чтобы деньги росли, но сберегательную книжку держит у себя. Но я сама хочу хранить деньги, которые сама заработала.
Санни расспросил мать.
– Я каждый месяц выплачиваю им содержание, чтобы они поняли, как пользоваться банком. Я объяснила им, что на эти деньги будут начисляться проценты и со временем они смогут потратить их на приданое или на учебу в колледже.
«Однако же хитрый способ привязать к себе слуг!» – подумал Санни.
– Теперь, когда тебе спонсируют получение грин-карты, ты тоже мог бы вносить что-то на их счета, – предложила Бабита.
– Чтобы я вносил деньги в фонд приданого? – изумился Санни.
– Они не могут позволить себе роскошь мыслить подобным образом: они принадлежат к определенному социальному классу и должны жить по его правилам. Богатые в этой стране богатеют за счет бедных. Самое малое, что мы можем сделать, – это помочь их детям вступить в другую жизнь.
Санни подумал, как это было бы нелепо: самому убираться в квартире в Джексон-Хайтс, добираться до метро в любую погоду и трудиться ночь напролет, поддерживая свое скудное существование, и при этом делать взносы в приданое служанок матери. Хотя, с другой стороны, нельзя отрицать, что своей жизнью в Индии и Америке он в какой-то мере обязан и Вини-Пуни.
– Послушай, я обещаю перед своим сыном, – на следующее утро торжественно заявила Бабита матери девочек Гунье, – наша семья несет ответственность за твоих детей, поэтому больше не беспокойся. Мы о вас позаботимся, поняла? Если меня не будет, мой сын выполнит эту клятву. Вини-Пуни – и мои дочки тоже. Они его сестры.
И когда Санни в следующий раз пришел на кухню за стаканом воды, Винита сказала:
– Санни-бхайя, забери меня в Америку!
– Да я себе-то еле выкроил на билет!
– Но когда-нибудь заберешь меня, ладно?
* * *
Только в последний день, в послеобеденную сиесту, когда мать спала и Бахадур-шпион – тоже, Санни осмелился сбежать на моторикше, чтобы перед возвращением в Нью-Йорк повидать Соню, как он и обещал. Он взял с собой экземпляр инструкции, как выплыть в шторм, которую изучил и распечатал. На случай, если Соня когда-нибудь вновь окажется в такой переделке.
Папа у себя в конторе диктовал секретарше официальное предложение по исследованию поющих унитазов Японии. А Чанду так боялся, что Соне придет в голову испечь пирог и растратить его припасы – как это случилось однажды, когда ей было одиннадцать и она, следуя поваренной книге, испекла «Придурочный торт», – что он забирал муку, сахар и маргарин к себе на крышу и, пока спал, прятал их под кроватью. Поскольку душа у него спокойна, спал он крепко. Не слышал звонка в дверь.
Впихнув Санни в свою спальню, Соня с собой не справилась и отвернулась, чтобы скрыть слезы. Санни увидел, как она хороша, почувствовал радость от ее слез на своих щеках и устыдился.
– Приезжай в Нью-Йорк!
У них было меньше часа. Тратить время на разговоры они не стали.
Глава 41
Можно было надеяться, что миссис Шарма из соседнего дома в Хауз-Хас сочтет за удачу – так же, как считал Клейтон, стоя на стене под окном в Лутолиме, – когда, поднявшись на крышу проверить, сколько в баке еще воды, стала свидетельницей того, как самозабвенно красивая молодая пара вовлечена в акт любви, прощальный и окрашенный печалью неведения, когда им выпадет свидеться в следующий раз, если вообще выпадет, и не предаст ли один другого в разлуке. Но миссис Шарма ни в малой степени не сочла, что ей повезло. Она чуть с лестницы не скатилась, спеша позвонить на работу мужу и известить его, что соседка, вернувшаяся из Америки девица, – в постели с парнем, причем оба совсем голые, пока повар спит, а ее папаша на службе.
В тот вечер Папа всей душой предавался виски «Лафройг» и суфийской поэзии под музыку каввали, сделав погромче, чтобы заглушить шум, с которым Чандубхай заваривал масала-чай, когда прозвенел звонок.
Едва заметив Соню, которая скромно сидела на диване, мистер Шарма отказался войти. Лицо у него было надутое.
– Это приличный район! Моя жена поднялась на крышу, и каково ей было это увидеть?
– Да, а что такое она увидела?
– Почему бы тебе не спросить свою дочь?
Папа занервничал.
– Я поговорю с Соней.
– Поговоришь?! Да ты ее накажи!
– Послушай, – сказал Папа Соне, когда мистер Шарма закрыл за собой дверь, и она призналась, что днем приходил Санни. – Скажи Санни, пусть сейчас же идет сюда. Если кто-то хочет повидать мою дочь, он, на мой взгляд, должен подойти к входной двери, когда я дома, и позвонить в дверь. Что за манера действовать исподтишка! – Папа не стал спрашивать, что именно увидела миссис Шарма.
– Он вечером сегодня улетает в Нью-Йорк.
Соня рассказала отцу, что случайно столкнулась с Санни на Гоа, но не открыла, что они жили под одной крышей в замшелом лутолимском особняке.
– Улетает? Вызвав этот скандал?
– Кто ж знал, что поднимется шум.
– Да он уносит ноги, и все тут!
– Мы договорились, что встретимся в Штатах.
– Погоди-ка, и он что, оплатит тебе перелет? Морочит голову, не иначе.
– У него нет денег.
– Живет в Панчшиле и нет денег? Скажи ему, пусть поменяет билет.
– Ему пора возвращаться к работе.
– А как жетвояработа? Не делай вид, что тянешь время в ожидании мужчины.
Папа как в воду смотрел. В визовом центре белого с золотом посольства США ответы Сони на первые же вопросы, как всегда, обрекли ее на провал: «Вы замужем? У вас есть дети? Есть работа?»
Разъяснять в обязанности посольского сотрудника не входит, но он разъяснил. Проявил сердечность, потому что родом был из Вермонта и, опрашивая Соню, узнал, что она окончила Хьюитт-колледж. Он сказал, ей не удалось убедить его в том, что она не останется в Америке, поскольку молода, не замужем и бездетна, получила американское образование и работы тут, дома, у нее нет. Тем, что Соня вернулась в Индию после стажировки у Лалы, она закрыла себе дорогу в Штаты – во всяком случае до тех пор, пока ее жизнь в Индии не укоренится так прочно, что она сможет убедить чиновника, выдающего визы, что едет в Соединенные Штаты точно только на отпуск. Связь с Вермонтом оказалась ловушкой, и ее ответы показали, что она готовый кандидат на
Закладка:
Неудача – отказ – ошеломила ее. Она обольщалась, уверенная, что будет предпочтительней других претендентов, толпившихся под дверьми, с ее безупречным английским и западными манерами. Но другие, неважно говорившие по-английски и не имевшие западных манер, обладали дипломами в области инженерии, медицины, компьютерных и химических наук и визы свои получили. Они были нужны Америке, а Соня была Америке ни к чему, потому что работу там ей дали только благодаря Илану. Вместе с чувством стыда в мысли неизбежно ворвался Илан. «Что, совсем нет стыда, ты что, бесстыжая, да?»
По дороге домой Балбир Сингх с сочувствием восклицал: «Ух ты!» Разве он не красивый шофер в темно-синем тюрбане при богатой семье, которому не о чем беспокоиться? Или это не так? «Ух ты!» Он-то думал, возможно, однажды семья отправит его сына в Америку так же, как они отправили Соню. Теперь он в этом засомневался.
– Перестань все время ухтыкать, – окоротила его Соня, будто не выросла она в семье, которая жила по правилу всегда быть вежливой с теми, кому повезло меньше.
Маленький попрошайка подошел на светофоре поклянчить, и Соня машинально подняла стекло. Мальчишка внес свой враждебный вклад в ее сомнения во взаимной гуманности: он прижался лицом к стеклу, закатил глаза, и по стеклу потекла струйка слюны.
– Ты что, животное? – закричал на него Балбир Сингх.
Соня несколько раз переписывала электронное послание к Санни. Она таила от него правду. Не призналась, кто она такая на самом деле. Теперь ложь выходила наружу. Слишком много плохих новостей шло от нее как от родственника из третьего мира, от которого остается только избавиться, пока его проблемы не разрушили твою жизнь в первом мире. Сначала она написала: «Миссис Шарма увидела, как мы занимаемся сексом, и рассказала мистеру Шарме. Мистер Шарма пришел и рассказал моему отцу, а потом растрепал всем соседям, так что соседи плюются и бормочут „дрянная девчонка“, когда я прохожу мимо». Теперь она изложила это в притворно-беззаботной манере: «Похоже, я отщепенка».
«Ублюдки, – написал в ответ Санни. – Дай-ка подумать. Редактирую статью о ковровой бомбардировке Токио. За окном бушует снежная буря. Снег валит так, что небоскребов не видно».
«Я скучаю по тебе, – написала в ответ Соня. – Мне плохо оттого, что я тут с отцом. Если уж не с тобой, то я хочу быть одна с мыслями о тебе. Я срываюсь, все меня раздражают».
Соня вспомнила ту близость, когда двое наедине, а за окном снег. Вспомнила белейший белый на лапах ели, на черном орехе, кленах и вязах; темные тени белых деревьев на белом снегу. Вспомнила, как однажды утром обнаружила следы множества существ: крошечные, легкие коготки, глубокие, четырехлистным клевером, отпечатки, посвист хвоста. Кто там тогда побывал? Скунсы или еноты, олени или сурки, мыши, белки, кролики, медведи, лисы? Росомаха или дикая кошка? Призрачная снежная гончая?
Где же теперь Бадал-Баба?
Глава 42
Санни, редактируя за рабочим столом материал к годовщине бомбардировки Токио в конце Второй мировой войны, в который вошли воспоминания Йоко Оно о том, как она девочкой пережила эту бомбежку, поразился, какая у него черная дыра в знаниях. Он никогда в жизни не слышал об этом событии. «Погодите, – ахнул про себя он, – и после того, как в ночь на десятое марта 1945 года было убито 100 тысяч мирных жителей, этого показалось мало, и при таком счете Соединенные Штаты шестого и девятого августа сбросили атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки?»
Санни вспомнил, что в спортивном отделе сейчас сидит Дэн, ветеран, который всегда по своему выбору дежурил в ночную смену, и подошел к нему.
– Я не знал про бомбардировку Токио. Это вообще не очень-то обсуждается, или я потому про это не знал, что рос в Индии?
Дэн не ответил, но по лицу его стало видно, насколько неуместным и бестактным был этот вопрос. Санни вернулся к своему столу и продолжил работать, как Дэн вдруг сказал, грохнув кулаком по столешнице, будто вынося себе приговор:
– Мы по ним били и били! Они шли и шли, а мы все били и били!
Настала очередь Санни задуматься, как на это ответить. Он рассудил, что человек, убивший однажды, уж точно способен убить снова. Он хотел сказать, что у Дэна есть все основания страдать. Он хотел сказать ему, что это не его вина. Но подумал, что, раз ты убил невинных, ты, уж ничего не поделаешь, виноват. И пожалел, что спровоцировал сослуживца на проявление чувств.
Затем пришло сообщение от Сони. Крайне неприятно было прочесть, что миссис Шарма видела, как они занимались сексом, и так же не хотелось ему знать о том, что Соня пережила в посольстве США. Он почувствовал себя так, словно обязан разрешить Сонины визовые проблемы, а уж потом заняться своими собственными. Обязан спасти ее, прежде чем должным образом спасет себя. Получит ли одобрение его заявка на грин-карту? Но одиноким субботним вечером в Джексон-Хайтс, под действием вечерней субботней хандры, он, тоскуя по Соне, написал: «Мы хотели, чтобы у нас была простая история».
Вернувшись в Нью-Йорк, он снова оказался в месте, из которого, казалось ему, он почти полностью вычеркнут. Снова редактирование и рассылка новостных сюжетов, снова суррогатная, вторичная жизнь посредством газет и радио, снова одинокие походы в кино. Снова он обнаружил, что его представления об уединении изменились, когда, подобно Улле, он начал раздеваться, не беспокоясь о том, что увидят соседи. Снова стал воспринимать себя не как собственно человека, и не как собственно индийца, и не как особь, которая на пути к тому, чтобы стать полноправным американцем-индийцем, а как существо, стремительно теряющее определенность, смешивающее то, что раньше он считал разными полюсами: мужское-женское, прошлое-настоящее, ночь-день.
И все же нью-йоркское бытие, когда ты один и живешь скромно-умеренно, отличалось неискушенностью и простотой, – ведь если тебе обозримы все уголки скромной-умеренной жизни, ты можешь ей доверять. Санни вспомнил, как осадила его Албана-барменша: простота, сказала она, это, по сути, невообразимая роскошь, доступная лишь счастливчикам в стране изобилия. Тем, кто только что прибыл и никак не внедрен в историю того места, куда он прибыл, и до тех пор, пока не примется ее изучать.
Санни вызвался разобраться с сюжетом, поступившим в службу новостей
Закладка:
И еще один сюжетец из местных Санни пустил в оборот, проведя ночь в круглосуточной прачечной самообслуживания в Джексон-Хайтс. Кто те люди, что приходят стирать белье посреди ночи? Свежеприбывшие, недавние иммигранты: служащие метро, уборщики больниц, парковщики, официанты, няни, водители такси, сиделки при умирающих и новорожденных. Те, кто работал весь день, работал весь день и всю ночь. Разбираясь с этим, Санни понял, что ему не хватает испанского. Да, он учил его в колледже, но тогда было непонятно зачем, и поскольку учил он его без цели, знания бесследно пропали. Он возобновил занятия по программе обучения для взрослых при университете «Новая школа», начав еще раз с азов.
¿Qué tal? ¿Cо́mo se llama? ¿Quién eres? Cuа́l es tu nombre?
Soy Sunny. Mi nombre es Sunny. Me llamo Sunny[69].
Самые первые слова нового языка заставляли переосмыслить, кто ты такой.¿Quién eres?или¿Cо́mo estа́s?В испанском два глагола со значением «быть».Serилиestar? Временно твое состояние или постоянно?¿Dо́nde vives? ¿Cо́mo estа́ la noche?[70]
Me gustan las enchiladas y la Coca-Cola y el Cha Cha Cha[71]. И точно так же ты не говоришь правду, когда учишь язык, а говоришь, что можешь, используя те слова, что знаешь, и долгое время пребываешь в непритязательности детского сада, в сиянии вечного настоящего времени, так, как предписывает буддизм. Но разве прилично такое добросовестному журналисту?
Учителем испанского у Санни был уроженец Пуэрто-Наталеса. Он показал классу, где находится этот город на карте похожей на змею страны Чили: змеиный хвост в Атакаме, змеиная голова в плавучих антарктических льдах. Когда ЦРУ установило, рассказал он, что хунта Пиночета действует так же безжалостно, как гестапо, это объяснялось, по сути, тем, что там и вправду порой действовали гестаповцы: тех из них, кто сумел сбежать после падения Гитлера, по тайному сговору с ЦРУ привлекли для работы на военную диктатуру. Когда отец преподавателя бесследно пропал, дядя, живший в Бронксе, помог семье иммигрировать в Штаты. Преподаватель показал им фильм о военном перевороте, в котором звучала последняя речь Альенде перед тем, как он покончил с собой.
* * *
В очередную субботу, чреватую субботней хандрой, Санни отправился в кинотеатр «Кинофорум» и посмотрел там документальный фильм о Хемингуэе, в котором поразительным образом провозглашалось, что тот вовсе не бился на передовой, а был ранен, доставляя шоколад и сигареты солдатам. Утверждалось, что ковбойский – лаконичный до концентрированности – стиль писателя имеет началом его репортерскую службу в газете «Канзас-Сити стар», что журналистика питала его романы – или это романы питали его журналистику? Оказалось, что у Хемингуэя были властная мать и слабый отец, а сам он был бабник, скрытый гей, трансвестит, ненасытный убийца животных и алкоголик при паранойе. И чем известней он становился, тем трудней удавалось ему поддерживать созданный им самим и им же раздутый имидж американского военного репортера или белого охотника на крупную дичь в Африке. Самоубийства было не избежать. Если б он только смог снестись напрямую с мистиками и разобраться со своими противоречиями!
Санни задумался над тем, как это перекликается со словами, которые не раз повторял отец Сони («ступай прямиком к мистикам!»), и сподвигся написать эссе «Читая Хемингуэя в Аллахабаде, читая Хемингуэя в Джексон-Хайтс», в котором выразил свое язвительное отношение к большой прессе большой страны. Если страна велика и пресса влиятельна, прессе нужно чем-то кормиться. Если она прожорлива, захочет пожрать войну. Не без юмора он признался, что надеется стать журналистом-иммигрантом в тени гонзо-журнализма, никаких претензий на объективность, и выдвинул тезис о том, что секретная миссия журналистики США состоит в том, чтобы распространять по миру представление о том, каково это – быть американцем, а вовсе не в том, чтобы освещать события в остальном мире. Уничтожат ли нацию эти байки, слишком крутые, чтобы им соответствовать, как это случилось с Хемингуэем, а также весь остальной мир, которому не по средствам роскошь позволить американцам питать о себе столь экстравагантные представления? Ведь как только пресса начала возбужденно трубить о большой войне и сделала большую войну неизбежной, набежали миллионы человечков, мигрантов, мужчин, женщин и детей. Они приехали в Джексон-Хайтс с мечтой о Соединенных Штатах и с неизменной к ним ненавистью. Как они, своим чередом, разберутся с разнобоями и разладами?
И вот если бы Санни работал как журналист на западную прессу, разве не подавал бы он новости с точки зрения, противоположной его собственной? Тут, возможно, фундаментальный прокол заключался бы в том, что темнокожего отправляют в мир темнокожих с тем, чтобы он рассказывал белому миру о темнокожем, причем делал это так, как будто он сам белый, исповедующий веру в главенство белого мира, и тогда, вследствие ведущей роли западных новостных агентств, он рассказывает также и темнокожему миру о нем самом (перевернутом с ног на голову), находясь в нем же. Темнокожий мир изо всех сил рвется получить доступ к этой информации (будучи убежден том, что достоверность обеспечена западными стандартами проверки фактов), и если его представители знают английский (который выучили перевернутым, не той стороной вверх), то могли бы сообразить, в какой степени их держат в узде. Так что журналист вроде Санни, осуществляя это акробатическое служение, в конце концов терял всякое представление о том, кто он такой, точно так же как и читатели его понятия не имели, кто они тут такие.
Он решился представить это эссе на конкурс, проводимый писательским ПЕН-клубом. По условиям конкурса, писатель в возрасте до тридцати пяти лет, проявивший способности к изложению глобальной проблемы, получал грант на исследовательскую поездку и право опубликоваться в журнале. И так случилось, что именно в это время – после того как
Закладка:
Санни же, вернувшись из супермаркета «Братья Патель» с тяжелым мешком риса басмати, чуть не забыл проверить почтовый ящик, но все-таки проверил, а потом, позабыв про мешок риса басмати, с конвертом помчался наверх. Он долго сидел у своего единственного окна с чудесным листком бумаги в руках, переживая сейсмический сдвиг в своей судьбе от тяжести к легкости, сопоставляя эту легкость бытия с весомостью происшедшего, чеша в затылке, как бывает, когда человек просто не знает, что чувствовать, что думать и как себя вести – к примеру, при обрезании, при потере девственности и при обряде посвящения, который и поминки, и праздник одновременно.
Он предвидел, что впредь ни одна схватка не покажется ему столь же важной и стоящей, как эта. Грин-карта вела к получению гражданства, когда он заживет на еще большем, безопасном расстоянии от настоящей жизни и жизнь никогда уже не станет вполне реальной. Даже смерть матери – явилась кощунственная мысль – не будет теперь так ужасна, поскольку случится в отдалении. Счастливое гражданство будет стоять между ним и ее смертью. Так ли чувствуют себя состоятельные американцы, возможно, даже не сознавая того? Что смерть для них и не смерть, в отличие от других, ибо жизнь их сказочна и роскошна?
Санни, легче пера благодаря своей грин-карте, мог поступить так, как ему заблагорассудится. И что же он сделал? Пошел в Центральный парк, где сел на скамейку рядом с мужчиной, который представился приезжим из Кейптауна, представителем коллектива мусорщиков. Прибыл на конференцию Организации Объединенных Наций по утилизации отходов и остановился у друга. Чтобы испытать свои эмоции на незнакомце, Санни упомянул, что только что получил известие о том, что его грин-карта пошла в обработку. Мусорщик сказал: «Вы журналист, не так ли? Если вы смените гражданство, вы перестанете понимать большую часть человечества, ту, собственно, сторону, чьим голосом вам следует выступать».
Свежая зеленая почка свалилась Санни на голову. Санни встал и пошел дальше. Остановился перекусить хот-догом (подобающий способ отпраздновать, что стал американцем) и решил пока что не извещать Бабиту, потому что грин-карта – этоеетриумф. Она пестовала эту идею еще до его рождения. Однако свой грандиозный триумф и план переехать в Штаты она преподнесет как ход вынужденный: «Как я могу покинуть свою страну? Но я должна – ради своего сына». Точно так же сам Санни спасал бы свое достоинство, выставляя оправданием Уллу, если б Улла еще была. «Я бы вернулся в Индию, если бы не встретил Уллу. И вот теперь, вопреки собственному желанию, я здесь».
Соне тоже он не сказал. Он оставил эту новость себе, для себя. Дверь только-только приотворилась, скрипя; если начнут протискиваться другие, Вини-Пуни-Бабита-Соня, разве она не захлопнется?Не будьте двумя индийцами, не будьте тремя индийцами, не будьте четырьмя, десятью, пятьюдесятью, миллионом, миллиардом. Он не поделился с соседями, которые, возможно, живут без документов, ждут и, кто знает, дождутся ли. Не поделился с американцами, родившимся в США, что теперь он один из них, опасаясь, что они будут справедливо разочарованы. «Мы все иммигранты, если только нас не привезли сюда насильно, если только мы не коренные индейцы», – не позабудут они сказать, но разве могут они не испытывать страха перед неконтролируемым приростом?
Соня написала – не из дома, а из интернет-центра: «Санни, мы должны действовать быстро – я думаю, каждый сделает все возможное, чтобы нам не быть вместе. Так оно и бывает. Весь мир вне себя, что двое могут быть счастливы, вот все и нападают при первых признаках радости. Стараются разрушить любовь, пока еще можно».
Санни признал справедливость этого утверждения. Людям хочется, чтобы друзья оставались теми же, какими были всегда, а сын – тем же сыном, каким был с рождения. Люди боятся, что любовь – это уничтожение чего-то с тем, чтобы превратить его в нечто другое. Они рассчитывают, что те, у кого нет любви, скрасят их собственное существование, сделают их собственное одиночество менее одиноким, их собственную любовь – ярче, их собственную удачу – эффектней.
«Пожалуйста, дай мне знать, – писала Соня, – если эта любовь обернется для меня плохо, я не хочу сделаться прилипчивой ведьмой».
«Не обернется, – ответил ей Санни в очередную субботнюю хандру, – и если не выгорит получить визу в Штаты, давай встретимся где-то еще».
«Портофино?» – легкомысленно предложила Соня, угадывая двойственность его чувств, интуича воздушную легкость, присущую тем, у кого стало меньше проблем с визой.
«Почему Портофино?»
«Туда ездят кинозвезды».
Он почуял некий сарказм.
«Не хочу я туда, где звезды. Может, Венеция? Там, наверное, тоже полно народу, – написал он Соне, – но хотелось бы повидать то, что приманивает других туристов».
Читая Хемингуэя, он присматривался к тому, как ведут себя за границей американцы, – в том же духе, как предыдущее поколение индийцев изучало зарубежные повадки британцев. Потом принялся за Генри Джеймса. Старая цивилизация, Европа, обольстила честных американцев, обманула, лишила невинности. Циничный Старый свет забавлялся свеженьким Новым. Европейцы полюбили ковбоев, американцы пленялись аристократами. Романтические отношения развивались, и в достаточной мере азартно, чтобы не искать пугающих приключений в странах третьего мира. Где в этой истории место таким пришельцам, как Санни? Вскоре, с американским паспортом, он сможет свободно разъезжать и по Европе, и по США. Станет ли и он зеркалом устремлений Европы? Добьется ли того уровня европейской жизни, который ему, индийцу, никогда не светил, но индийцу с американским паспортом достижим?
Санни запер свой волшебный документ в чемодан и ходил с хмурым лицом, чтобы не раздражать других искателей счастья. А Марио, уборщику, который помогал ему с домашними заданиями по испанскому и, как он знал, в Штатах был нелегально, безо всякой другой причины сунул солидные чаевые.
Глава 43
Надежда на Италию светилась, как сочная слива, и наливалась спелостью. Слишком огромное счастье, чтобы им хвастаться, безопасней проявлять осмотрительность. Соня решила навестить мать и закончить статью о Гоа для «Кала» в заземляющем неуюте «Облачного коттеджа». В горах моросило, ветер ярился, прорываясь
Закладка:
Пансион кишит идиотами. Прячусь от мисс Моффат, которой вчера вздумалось поучить меня рисовать – и хватило же наглости явиться ко мне в студию. Я, знаете ли, не разбираюсь в перспективе, а она научит меня, как правильно видеть. Я послал ее к черту. Анджоли сказала ей: «Не обижайтесь на моего мужа. Ему следовало родиться медведем». Я возразил: «Мне следовало родиться облаком».
Никогда не вернусь в Германию, хотя и не питаю иллюзий, что между этими двумя странами есть какая-то разница в том, что касается жестокости, насилия и обмана. Просто в Германии облаком стать трудней.
Целый месяц шел дождь, дни почти что не отличить от ночей. Пиявки пируют на мне. Монахи кровососов не убивают, а когда те нажрутся, перекладывают на листья и выносят на улицу.
Акварель, проводник света, воздуха и изменчивости, – та техника, которую я сейчас предпочитаю, потому что она близка здешним погодным условиям и моему духу – сообщает бумаге неподдельное внутреннее видение.
Годы и годы. Я не выдержал и заплакал. Устал. Слишком долго стараюсь. Я не совершенствуюсь, я иду вспять. Сегодня показалось внезапно, что я будто и не брал никогда кисть в руки.
Я не отступлю. Я продолжу. Мое упрямство удивляет меня. Оно существует само по себе, отдельно. Оно ничем не питается. Оно плевать на меня хотело.
ОНО здесь!
2 часа ночи, «Малое Облако», муссон 1958. —
Мою студию окутал туман, льет дождь, я едва видел бумагу. И себя-то не мог видеть. Так и сидел во мраке, когда окоченевшей рукой, помимо моей воли, стал двигать дух. Я почувствовал его хватку. Почувствовал, как он ведет мою кисть. После стольких лет сомнений в том, наступит ли – в повторяющихся, движущихся, отдающихся эхом образах, в видениях, выходящих за рамки моей жизни, – момент кульминации, мое терпение вознаграждено! Я вышел за пределы своего сознания, и нечто проникло в меня, нечто скрытое за иллюзией этой реальности.
Я опустил взгляд – тень, очерченная драгоценными камнями. Поднеся бумагу к лампе, я увидел, что бес безлик! Его вид – это переход от черноты к белому и переход от белого к черноте. Я рассмеялся. Я понял, что, кто бы то ни был, он надо мной смеялся; разгадка тайны в ее подтверждении. Мне был дарован спутник.
Я вышел на улицу, дождь перестал ненадолго, тучи разошлись, я поклонился луне. На мгновение из-за облаков луна сделалась лицом моего бесенка. Я назову его Бадал-Баба, Облачный отшельник. Я поместил своего шального проказника в тибетскую амулетницу, которая путешествует уже не одно столетие, ей ведомы причуды погоды и тайные горные тропы.
С вершин горы спустилась пантера, заглянула в окно. Зеленые глаза с красными прожилками. Она глянула сквозь меня, не задержавшись взглядом. Это на Бадала-Бабу она пришла посмотреть, на Бадала-Бабу, который может принять любой облик, в том числе и пантеры. К своему спутнику я обращаюсь по-разному: Мой Повелитель Облаков, Хранитель Гор, Король Пустошей, Спутник Проклятых, Багира-Баба, Бхут-Биби. Ибо Бадал-Баба, пусть и предстает иногда побирушкой, тщеславен и любит, когда ему льстят такими именованиями, как любит всякое божество, достойное звания божества.
– Но что это значит? – Соне сделалось страшновато. Дождь забарабанил сильней по жестяной крыше.
– Это значит, что Бадала-Бабу нарисовалтвой дед, – сказала Мама.
– Я думала, какой-то лама подарил ему этот амулет во время его странствий.
– Это версия, которую рассказывала нам моя мать. Отец никогда ее не опровергал. Но, может, ему подарили амулетницу, пустой футляр. Может, монах предсказал появление Бадала-Бабы, пробормотал заклинание. В любом случае, те старые искатели специально напускали таинственность. Наводили туман, даже когда имелось совершенно обычное объяснение. А вот что-то необъяснимое, оно преподносилось как очевидность. Это злило Мехер, и меня тоже.
Соня еще не призналась в потере амулета. Солгала. Ей придется вернуться в Нью-Йорк, чтобы забрать его. Но как это сделать, если ей не дают визу? Вместо этого она собралась в Италию. Желая хоть чем-нибудь поделиться, Соня сказала Маме, что едет в Венецию, чтобы встретиться там с Санни. Притворилась обычной женщиной. Мама всмотрелась в дочь.
– Кто это Санни?
– Внук аллахабадского полковника, с которым Дададжи играл в шахматы. Я встретила его после похорон Дададжи. Потом, когда я была на Гоа, он тоже случайно там оказался, с другом.
Мама поморщилась и сказала:
– Ты можешь сделать неверный выбор, пока еще молода и не определились с тем, чего ждешь от жизни и от карьеры. Можешь угодить невольно в ловушку – только представь, что попала в культурный субстрат Аллахабада.
– А как насчет ловушки поуединенней? – уколола ее Соня.
– Есть вещи похуже, чем одиночество.
Одиночество может означать прочный покой. Оно может означать осознание счастья задним числом, когда вдруг восклицаешь, удивив самое себя, без всякой внешней причины: «А ведь мне хорошо!»
– Я и так в ловушке, – добавила Соня. – Я не могу вечно жить с Папой.
Мама смягчилась.
– Что ж, это правда, – сказала она, – пока молода, нужно попутешествовать, ведь путешествие может изменить ход жизни. И столько чудес увидишь!
– А тебе никогда не хотелось в Германию? – решилась спросить Соня.
– Нет. Отец был непреклонен в том, чтобы мы считали себя индийцами. Поехать туда было бы равносильно предательству.
– Он никогда не говорил об этом?
– Почти никогда. После его смерти мы нашли в ящике прикроватного столика нераспечатанное письмо. Оно было от дальнего родственника. Отец, видимо, знал, что там написано. Его мать умерла своей смертью. Родных братьев у него не было, а двоюродные и дяди мужского пола все были призваны в армию.
Мама посыпала солью пиявку, которая медленно к ним подползала, и вспомнила, как ее отец ходил в походы по Гарвалу и Кумаону на границе с Непалом и Тибетом
Закладка:
Глава 44
Соня сидела за массивным тиковым столом деда в эзотерическом присутствии его картин, изображавших далекие Гималаи – порталы в мир, где человеческие заботы не значат совсем ничего. Люди могут любить высокие снежные горы, но горы людей не любят. И если любовь для гор мало что значит, то так же неинтересны им и наша ненависть, и наш страх. Быть ни любимым, ни ненавистным, осознать свою малость, сделаться несущественным – от этого, что и говорить, гора с плеч. Можно восстановить баланс, противостоя общему безразличию.
Сонина статья про Гоа получалась весомой, о смене старого порядка на новый.
Она рассказала о женщинах, храбро отстаивающих свое прошлое. Она привела слова Ананда, врага пластиковых пакетов, о том, как высоки были до земельной реформы налоги с обычного человека. Упомянула про жестокость инквизиции на Гоа и высокий уровень современных самоубийств. Описала дорогу, проложенную сквозь мангровые заросли, по которой от шахт непрерывно катят самосвалы, опрокидывая красные горы на пришвартованные баржи, которые день и ночь перевозят руду на корабли, ожидающие отплытия в Китай. Машинное масло разливается по болотистым землям, душит рвущуюся наружу жизнь, но изредка от воды доносится еще аромат дынь, и чудится в нем воспоминание о былом.
И совсем с другим чувством описывала она прорезной через перья кокосовых пальм свет, сопоставляла помпезные портреты бородатых вице-королей в черных дублетах с великолепием вековых дождевых деревьев, усыпанных розовыми цветами-помпонами. Такой силы она испытывала привязанность к этому месту, что у нее всю кожу покалывало, как бывает при чтении невыносимо любимой книги, подводя к грани – грани чего? Она осознавала, что пытается написать картину словами. Воспоминания – красное золото, сине-зеленая морская волна, свадебный розовый – ощущались как рокот.
Соня подняла взгляд и, остановив его на висевшей над письменным столом фотографии, на которой мать и тетя Мехер пьют чай в присутствии чайника «Розенталь», впервые различила в темноте между кедрами контур животного, которого никогда раньше не замечала, – согбенного, как гиена, тощего, черного на черном, с глазами, посверкивающими из мрака, как светлячки в джунглях.
Она позвала Маму, и та сказала:
– Вот ведь странно, я тоже не обращала внимания. Определенно, в лесу пряталось какое-то существо. Отец часто говорил, что чувствует, будто за ним следят, и в долгие походы никогда не выходил в одиночку. Говорил, что, когда выслеживал неуловимого снежного барса, было чувство, что барс крадется за ним. А когда жители деревни рассказали ему, что йети спустился на зимовку с высокого перевала, и отец пошел его отыскать, тоже чудилось, что человек-обезьяна идет за ним по пятам.
Глаза с фотографии показались чем-то знакомы. Может, то были глаза предка дикого багарбила, сводного брата Бабаяги, который, приходя из леса, устраивал кошачий концерт, и никто не знал, когда он явится снова, это было частью программы, показать обитателям дома, двум женщинам и одному рахитичному Мулчанду, кто тут на самом деле хозяин. Заслышав его, Бабаяга, неуемная погубительница мышей, птиц и змей, покорно припадала к земле.
А может, то были глаза какого-то прародителя кряжистых горных мастифов, что, вывалив подтекающий пенис, с шутовской ухмылкой на морде таскались за женщинами, когда у тех менструация, и пытались оседлать женские ноги, а потом переключались с ухмылок на междоусобные свары. Именно эти мастифы трусили за Соней, когда она, купив курицу, возвращалась с рынка, рычали, норовили подобраться ближе. Мама, которой такая опасность была хорошо знакома, накладывала камней в Сонину кошелку на случай, если собак понадобится отпугнуть. К тому времени, как Соня добиралась до «Облачного коттеджа», боеприпас был исчерпан.
И еще Соне вспомнился гончий пес-призрак в песках Гоа, который избрал ее своей целью, скалился и вилял хвостом, видя ее и не видя, и не как Соню видя, а как добычу. Нет, такого просто не может быть. Никак он не мог перенестись сюда, в «Облачный коттедж». Она вспомнила присказку Илана: здравомыслящий человек сторонится истинной правды, избегает ее.
Соня поднялась на чердак, порылась там и в альбоме, завернутом в лисий мех ее деда, нашла свадебную фотографию Маминых деда и бабки. На снимке запечатлены длиннолицая тетка,тантеЛили, и пьяный дядя,онкельФриц, крепкая бабушка-ома, стройная молодаямуттери устрашающийфатер, весь в военных медалях.
Ей почудилось, это их глаза смотрят из мрака кедровых дебрей, глаза призраков, последовавших сюда, через моря и страны. Путешествие оказалось долгим; они только что прибыли.
Глава 45
Пока дочь была в отъезде, навещала свою мать, Папа маялся от недовольства собой. Хотелось ему играть в жизни дочери роль поприглядней, внедриться неизгладимо, чтобы она не выходила из-под контроля и не покинула его, как жена. У него все зудело. И служба не приносила удовлетворения. По его предложению собрали команду экспертов – написать компьютерную программу обработки текста на хинди, но рекрутов, прошедших обучение, перехватила Кремниевая долина, и они смылись так быстро, что это было похоже на кровопускание.
Зуд не унимался, и Папа вступил в конфликт с внуком братьев Гупта по имени Атул, который, проделав обратный путь, вернулся, оснащенный дипломом Ратгерской школы бизнеса, потому что считал, что богатство ждет его в Индии. Он известил старейшин, что для выживания в современных условиях крайне важно, чтобы семейный бизнес был реорганизован в соответствии с международными стандартами управления. Участие в международном бизнесе означало принятие иного языка, нежели тот, что в ходу в большой индийской семье, где принято приспосабливаться к чудачествам, паломничествам, истерикам и проблемам с пищеварением каждого из участников. Все начинания клана Гупта требуют анализа и оптимизации, заявил внук, и те, что не приносят дохода, должны быть сброшены за борт. Атул Гупта отождествил Папу с помехой – он, дескать, проводник странных, разрозненных схем, замысленных как повод для туристической поездки. Атул Гупта распространил служебную записку, в которой высмеял предложение Папы о служебной командировке в Токио с целью выяснить, найдут ли рынок сбыта в Индии поющие японские унитазы.
Но то была не единственная причина вражды, которую внук испытывал к Папе. Наряду с идеей вторжения в международный бизнес Атул Гупта вернулся в Индию с узким
Закладка:
– Неужели нельзя повесить на стену что-то из индийского искусства? Неужели совсем нет гордости тем, кто ты есть?
Папа сказал:
– Да висит у меня индийское искусство. Ты разве не видишь?
Папа украсил свой кабинет репродукциями миниатюр эпохи Моголов, изображающих отшельников и подвижников, без обозначения какой-то религии, и гравюрой императора Акбара I Великого, поклоняющегося Солнцу. В самом деле, почему бы мусульманскому владыке не считать Солнце святым и не приветствовать светило в своем ухоженном саду, подобно религиозным аскетам на ступенчатых храмах в Бенаресе или старой кошке с белым пятном на подбородке, ждущей согреться на туманной вершине горы после зябкой ночи в кедровом лесу?
На следующий день табличка, на которой Папа значился исполнительным директором, исчезла с его двери, и миниатюр на стенах кабинета тоже не стало; их место занял утомительно яркий плакат с пантеоном индуистских богов. И когда Папа пошел доложить своему начальнику о краже, этот кроткий рассеянный человек, который радостно захлопал в ладоши, услышав о японских унитазах, поющих подобно весенним дроздам, выглядел удрученным. Он сказал:
– У молодого поколения другой взгляд на вещи. Мой совет – начинать искать работу в другом месте, прежде чем…
– Прежде чем что?
– Сколько еще я смогу тебя защищать, я не знаю.
Неизвестно кто позвонил Папе и пригрозил:
– Уезжай в Пакистан, иначе твоя жена найдет твое тело.
На что Папа сказал:
– Ты бы знал, как обрадуется моя жена!
Но сам не знал, смеяться ему или плакать… или что еще почесать, чтобы унять зуд.
Дома он включил на полную громкость песню Нусрата Фатеха Али-Хана, долгую и восторженную молитву Аллаху – эта музыка забирает, только когда во всю мощь, – и хотя он поздравил себя с тем, что рядом нет жены, которая велела бы убавить звук, чтобы спасти уши соседской собаки, зуд только усилился.
Он поиграл желваками, стиснул зубы и вспомнил, как Санни проник в дом, не выказав почтения главе семейства, не испросив официального разрешения иметь честь ближе познакомиться с Соней, не выслушав дальнейших Папиных размышлений: «Видишь ли, Санни, красота – движущая сила Вселенной, так сказал Ибн Араби». Красота ведет к ревности. Ревность что, посильней? Папа так и не знал еще, что там миссис Шарма увидела со своей крыши, – но у него все зудело. Он позвонил Бабите Бхатии и сказал:
– Послушай, Соня страдает из-за последствий поведения твоего сына – да, по отношению к ней твой сын повел себя недостойно! – а теперь разгуливает себе как ни в чем ни бывало!
– Ты это о чем?
И Бабита, которая до того с вечерним ромом и газировкой «нимбу» слушала скрипку сверчка, засевшего в китайском апельсиновом деревце, узнала, что примирение с Санни, его выпады в сторону Сони, чтобы добиться этого примирения – Соня забрала у него дисприн! подвергла риску заражения его глаз в грязном океане! – очередное коварное двоедушие. Правда заключалась в том, что Соня, по факту, заняла в сердце Санни ее, Бабитино, место. Он смылся из дому в сиесту, чтобы повидать Соню. Миссис Шарма в неведении поднялась на крышу – хорошо еще, что не с маленькой дочкой! – и увидела…что?
* * *
Стол был накрыт в официальной столовой, и Чандубхай подал охлажденный луковый суп-пюре, состряпанный согласно «Книге по ведению домашнего хозяйства» авторства миссис Битон, утешительный и бледно-зеленый, самое то, чтобы унять зуд.
– Твой сын, мистер Санни Бхатия, ему лучше б определиться. Ты только взгляни, как это сказалось на Соне. Соседи плюют в нее.
– С Сони вины не снимай, она тоже хороша.
– В нашей стране у мужчин всегда преимущество. Преимущества привносят ответственность. Он живет в Нью-Йорке. Для него это отпуск, для Сони – жизнь.
– Что это мы едим? Райту[72]?
– Суп.
Чанду подал второе блюдо: лепешки-идли и самбар из чечевицы.
– Что, еще суп?
– Это самбар.
– Это опять суп.
– Это овощное рагу. Я не хочу, чтобы Соня маялась в ожидании.
– Ей незачем ждать, ровно так же, как Санни незачем принимать решение под давлением. Я не капризна в еде – дайте мне тост с сыром и салат – но не могу же я есть суп за супом!
– К тому времени, когда они встретятся в Италии, ему лучше определиться, так или иначе.
В Италии?! Бабита сделала героическое усилие, чтобы не выдать себя и притвориться, что все уже знает. Осмотрела вилку, будто подозревая, что та плохо вымыта.
– Я не намерена выдвигать ему ультиматум.
Папа заразил Бабиту своим зудом. Соня снова лишила ее покоя. Соня и Санни в Италии торчали у нее в голове. Европа там тоже торчала. И весь западный мир. Снова и снова. Она вспомнила Букингемский дворец и индийца, водилу автобуса: «Воры, воры! Чори, чори!» У нее что-то украли, отняли, и она хотела это вернуть. Что-то стряслось несправедливое по отношению к ней, и она хотела, чтобы оно – что там ни есть – было исправлено, и сейчас же, немедля.
Она достала банковские бумаги и убедилась в убывающей доходности своих инвестиций. Не по средствам ей снова слетать в Нью-Йорк. Это было безрассудство, поездка туда год назад. Куда важнее сейчас проконтролировать жизнь Санни. Она кляла деверей, Рави и Рану, и Ратти, своего покойного мужа: «Не стану тебя любить!»
Даже вырвало от горькой досады.
А потом Бабита открыла журнал «Кала» и увидела – Соню! Та любовно повествовала о Гоа, где они отдыхали с Санни. Описывала женщин, хрупких, как чайные чашки из Макао, изъясняющихся, как в старину, на литературном португальском, обретающихся в особняках, где из гостиной выходишь в сад с видом на дельту. Рассказывала о женском монастыре в пальмовых джунглях, опустевшем во время черной чумы. Когда-то там обитало больше сотни монахинь – знатных дам, вместе с рабами съехавшихся из португальских колоний. Дни тогда тянулись длинно, медлительно,
Закладка:
Разве не ревность создает сюжет жизни? Если Санни и Соня хорошо провели на Гоа время – а ведь это она предложила Гоа! – почему бы и ей туда не поехать? У нее все прямо зудело. Зуд нужно унять. Она позвонила подруге Ванье.
– Приезжай, – отозвалась Ванья. – Мне не помешает компания. Я по нему скучаю.
– По кому по нему?
– По Сесилу, моему мужу – тому, что умер.
Откладывать отъезд причин не имелось. Бабита дала указания Вини-Пуни, которых оставляла вдвоем, хотя их мать, как обычно, будет приходить убираться.
Не так давно Бабита услышала из гостиной, как сестры на кухне ссорятся.
– Что происходит? – вышла она на крик.
– Винита стирает рубашку шоферу Хабибов твоим, тетушка, мылом, сушит ее на нашей бельевой веревке и гладит твоим утюгом! – выпалила Пунита.
– Ты имеешь в виду шофера из Аллахабада?
– Да, и хранит у себя его запасную рубашку!
Как выяснилось, шофер попросил Виниту держать у себя про запас его рубашку, потому что, бывало, он так сильно потел, что даже утром уже требовалось переодеться. Винита стирала и гладила пропотевшую рубашку, а потом, чтоб не помялась, вешала ее на плечики за дверью комнаты для служанок.
Пунита заметила, что сестра весь день мается зудом ожидания, вся в напряжении и молчком, – до тех пор пока не увидит шофера и не перекинется с ним словцом. После чего становится болтлива, смешлива и непривычно щедра. Пуни заметила, что стоит шоферу заметить: «Синий тебе идет», как Вини не вылезает из синего. А если он скажет, что узорчатое ей не к лицу, ничего узорчатого уже не наденет. Так шаг за шагом все в ее жизни перевернулось с ног на голову в противоположность тому, как оно было раньше.
– Он что, не может сам у себя хранить эту рубашку? – возмущалась Пунита. – Или горничная Хабибов не может выстирать ее и держать у себя?
– С горничной он не ладит.
– А если тетя узнает? Он ведь женат!
Когда Пунита пригрозила донести на Виниту, Винита пригрозила, что это положит конец прекрасному Пунитиному образованию. Их обеих вернут в Бегумпур. Зуд Вини, ее надежды – и страх, что надежды не оправдаются, – передались Пуните.
Бабита поглядела на их пораженные зудом физиономии и сказала Вините:
– Пока я буду на Гоа, не смей строить глазки шоферу Хабибов и не смей устраивать для него стирок. Точка. Поняла? Никаких романов в этом доме не будет!
Глава 46
В порыве мщения – мать, влюбленная в сына, вполне способна любимому отомстить – Бабита отправилась на Гоа, где водитель Ваньи, Фалкон, ждал ее в аэропорту с табличкой, надписанной Ваньей: «Добро пожаловать, госпожа Бабита Бхатия!»
– Вон там река Зуари, – руля, показывал Фалкон туда и сюда. – А вон там, у обочины, продают ликер «фенни», из кешью и из кокоса, – «фенни» для здоровья очень хорош. А вот мы уже близко к реке Мандови. А тут, смотрите, кто-то посадил дерево авокадо, и в сезон продает плоды. Иностранцы их кушают.
К тому времени, как они прибыли к паромной пристани в Рибандаре, где берег реки бурлил, изобилуя рыбками-прыгунами и крабами, Бабита понемногу стала от делийского недомогания избавляться. Наблюдая, как небесно-голубой паром, нарядно унизанный оранжевыми спасательными кругами, медлительно скользит по сонно-коричневому речному потоку, мутящему собой соленую океанскую воду, она поражалась тому, как точно Соня описала этот пейзаж – столь же незамысловатый и готовый к употреблению, как и в первые годы прибытия туда португальцев. Целая вечность потребовалась, чтобы переправиться так же неторопливо, как сто лет назад. Даже не понять было, вперед они плывут или назад, и когда причалили к острову Дивар, ей показалось, что она медитировала, сама не осознавая того.
Фалкон указал на манговое дерево.
– Это сорт «манкурад», таких в деревне осталось уже немного, всего два дерева. К марту наступает время кешью; к апрелю-маю – манго; к началу муссонов поспевает джекфрут, хлебное дерево. Есть чику – плоды едят летучие мыши, а потом оставляют свой помет на каждой веранде. А в сезон джамуна помет у них сливового цвета.
Они поднялись на пригорок и спустились с другой его стороны, где был пруд с ликующими лягушками, а Ванья сидела на балконе в клетчатой юбке-лунги, курила сигарету и стряхивала пепел в переносную пепельницу с крышкой в узорах из цветков сакуры. В свои зрелые годы – коротко стриженные прядки тронуты серебром, пальцы унизаны кольцами с кораллом и перламутром – Ванья выглядела весьма секси. Бабита сказала:
– Мы так долго сюда добирались, потому что твой водитель останавливался, чтобы показать мне каждое фруктовое дерево, встречавшееся нам на пути. В жизни не видела мужчину, более очаровательно одержимого.
– Фалкон болеет душой за все фруктовые деревья на острове.
Ванья повела Бабиту округ, пока еще не стемнело. Поздний вечер на красной земле был весь медно-золотой. Сесила, своего мужа, Ванья похоронила за папайями.
– О чем ты думала, Ванья? – Бабита приняла тон вдовы со стажем, обращающейся ко вдове-новичку. – Теперь ты не сможешь уехать, и никто никогда эту землю не купит. Полагаю, местные так же суеверны в отношении призраков, как и везде.
– Нет, куда больше.
– Так что же?
– Я уезжать отсюда не собираюсь. А уж что там после моей смерти… будь что будет.
Тени фруктовых деревьев и пальм скользили по стенам, снаружи порхали-чирикали летучие мыши – сначала маленькие, похожие на цветы, а потом покрупней, летучие лисицы, – и луна поднималась по скату фронтона, а они ужинали крокетами из креветок под ненадежным светом, обеспеченным древней электропроводкой. Металл изъеден морской солью, лампочки, расшатанные морским бризом, тускло мерцают. Все окутано теплом и спокойствием.
– Бывает же такое, какой-то прямо божественный покой, – сказала Бабита с упреком, потому что завидовала покою, хоть и знала, что зависть к покою разрушает покой.
– Иногда это скука, иногда одиночество, но иногда и правда – покой, – ответила ей Ванья.
Позже у себя в спальне Бабита, расчесывая волосы перед туалетным столиком, в зеркале которого она виднелась лишь смутно, так переполнено оно было отражениями бордовой плитки и темной мебели, услышала, как Ванья довольно отчетливо спросила ее, хотя дверь была заперта: «Ну, как тебе крокеты с креветками?»
Бабита прям подскочила от этого. Голос раздался точно над ее носом. Подняв глаза, она увидела решетчатый подвесной потолок, сквозь резьбу которого сквозила высокая
Закладка:
– Вкусные, – отозвалась Бабита. – Удивительно, как это выходит, что они такие хрустящие снаружи и нежные изнутри.
В воскресенье они снова пересекли реку Мандови и доехали почти до самого Квепема, чтобы навестить приятеля Ваньи, Умберто, в его «Доме с ракушками», названном так из-за двух огромных раковин по бокам парадного входа и великолепных ставен в виде устричных створок. «Дом с ракушками», вспомнила Бабита, упоминался в статье Сони про Гоа в журнале «Кала».
Умберто был итальянец и гей. Дружба с ним автоматически заставляла вдов Гоа чувствовать себя космополитками. Если он сопровождал одну вдову на мероприятие в культурный центр на холме Алтиньо, другая завидовала и звонила, чтобы попросить его о рецепте тирамису, и тогда еще одна из ревности спрашивала совета, в каком районе Рима остановиться ее племяннице – по эту сторону Тибра или по ту? Наряженный в накрахмаленную курту – переплетение нитей цвета красной кокосовой скорлупы, хаки под баньяном и пурпура морских чудищ, выуженных из глубин муссонным приливом и выброшенных на берег, – Умберто протянул Бабите кампари с содовой.
– Видите ли, – сказал он, – когда мне стукнуло пятьдесят шесть, у меня случился инсульт; это повлияло на мою сексуальную жизнь и, чего я меньше всего ожидал, оказалось подарком судьбы. Это освободило меня. Я объездил весь мир. Я слушал «Мадам Баттерфляй» на Великой китайской стене. Прокатился по Транссибирской магистрали, на почтовом пароходике обогнул все норвежские фьорды. За рулем проехался из Ирана в Афганистан, а затем в Индию. Я попал сюда и влюбился – в эти виды, в этих людей! Я купилCasa das Conchasу последнего потомка купца, чьи суда «Хуснара», «Палома» и «Нагини» курсировали между Гоа и Занзибаром. Дом был в плачевном состоянии, шаг за шагом я его понемногу восстановил.
Арабское влияние, проникшее через Занзибар, прослеживалось в звездчатом узоре деревянной резьбы.
– Умберто, должно быть, богат и независим, – судачила Бабита по дороге домой.
– Он единственный наследник. И пускай он разнузданно прожигал жизнь, но когда являлся домой, там все было чинно и благонравно, мать в миланском палаццо, служанка в фартучке следит за порядком. Умберто говорит, что когда-нибудь ему, возможно, придется покинуть Гоа ради матери, когда та одряхлеет.
– Как же так получилось, – возмутилась Бабита, – что вы все так прекрасно устроены? Почему я не живу в роскошном особняке на Гоа?
В ту ночь Бабита услышала сквозь кружево потолка, как Ванья бормочет: «Эта Бабита Бхатия! Даже если сожрет весь мир, все равно останется голодна!»
Бабита обиделась. Она взяла журнал с прикроватной тумбочки, и это оказался тот самый журнал «Кала» со статьей Сони про Гоа! Что ж такое, даже на Гоа Бабите не хватает Гоа.
Глава 47
Глупенький ее сын! Открытка, которую Санни отправил перед отъездом в свой итальянский отпуск, ждала Бабиту по возвращении в Дели. В ней говорилось, что он проведет десять дней в Венеции, но ни слова о Соне. Как он мог допустить, что Бабита ничего не прознает?
Бесславно вернувшаяся в сады Лоди, свершая там свой обычный круг между усыпальниц, внутрь которых она никогда не заглядывала из страха нарваться на наркоманов, летучих мышей или мастурбирующих подростков, чего всякий мог ожидать, Бабита подсчитывала в уме, долго ли ей выжидать, чтобы с максимальной пользой использовать наличную информацию, когда знакомая фигура мистера Кханны, бывшего начальника ее мужа, в приличном темпе вышагивавшего впереди нее, переключила ее на мысль, сколько же представителей их сословия принуждены были запачкаться в махинациях, чтобы отправить своих детей за границу, где те, ни в чем таком не участвуя, могли во весь голос и с самым праведным чувством распинаться о гибельности коррупции. Финансовая честность детей оплачена ценой, которую пришлось заплатить их родителям. В трудные времена это нормально, думать, что твой отпрыск – идиот, который ни с чем не справится, пока не уведет в сторону гордость за их наивную порядочность, не охватит желание разделить с ними их безоблачную жизнь в богатых странах, где в порядке вещей порицать коррупцию в странах третьего мира, игнорируя гигантскую коррупцию в странах первого мира, мира, перед которым мы все – муравьишки, бессильно пытающиеся охватить взглядом слона.
В старости рассчитывать на Санни Бабита не сможет. Дети, стоит им получить американское гражданство, сразу дают понять, что с их стороны родителям не следует надеяться на присмотр и попечение, как было принято в Индии в прежние времена. Почему? Потому что то были отсталые времена, и они в прошлом. Сейчас нечего ожидать, что твои дети поступятся чем-то в своей жизни, чтобы заботиться о дряхлых матерях и отцах. И кто поощрял в них такие взгляды? Кто отправил их за границу, где они сформировались такими жестокими и лицемерными?
Да их же родители! Их родители, которые вслух соглашались со своими детьми, но втайне – нет.
По дороге домой Бабита зашла за мясом в «Пигпо» и, словно в насмешку, по соседству в витрине «Книжного червя» увидела альбом «Прекрасная Италия». Она вошла и сражалась с книгой, пока не нашла главу о Венеции, где наткнулась на изображения тканей, созданных Мариано Фортуни[73]. Глядя на снимок моста Академии над каналом Гранде, представила себя, как она стоит на этом мосту, смотрит на лагуну в своем сари из шелка с рисунком-икатом: синева, утопающая в бирюзе! – как отлично он гармонировал бы с узором воды. Ах, вот уж точно, венецианцы оценили бы ее коллекцию сари!
Вспомнилась поездка в Скандинавию, где она получила не один комплимент по поводу умения стильно одеваться. Вернувшись в Дели, она никому не рассказывала о проявлениях расизма со стороны белых, только со стороны темнокожих, потому что следовала тайному принципу, который сама для себя выработала: если ты говоришь, что белые проявили к тебе расистского толка пренебрежение, ты унижаешь себя; если же говоришь, что тебя любят и принимают, ты себя возвышаешь. Быть счастливой в Европе, восхищаться Европой, чувствовать себя в Европе как дома, завести в Европе друзей – все это осознанный акт освобождения.
Она похвасталась продавцу, мистеру Сингху, который посматривал, какая книга ее заинтересовала:
– Мой сын сейчас в Италии.
– Почему же он не взял вас с собой? – спросил мистер Сингх.
– Он меня приглашал, но молодые люди должны
Закладка:
У нее зазудело в подмышках. Бабите, которая ни разу не бывала в Италии, захотелось там поселиться. Захотелось обновить жизнь, выбрать дорогу поавантюрней. Она отложила «Прекрасную Италию» в сторону. Книга слишком дорога, покупать ее неразумно.
Рано утром назавтра она припудрила лицо, подвела глаза и надела сари: баклажан, переходящий в умбру. Вышла из своей части поделенного на троих дома и вступила за калитку на территорию дяди Рави. Когда он открыл ей, произнесла скорбным тоном: «Хорошо! Хорошо!» Да, чтобы ее положение не ухудшилось, необходимы радикальные перемены. Если отказаться от судебного процесса и принять треть выручки от продажи дома плюс пашотницы для яиц, она потеряет жилье, но, не исключено, купит дом в местечке поинтересней. И если поедет к Санни в Штаты, ее там будут ждать деньги. Но зачем извещать Санни об этом сейчас? Вот после сделки…
Дядя Рави бросился звонить дяде Ране:
– Наконец! Наконец!
Дядя Рана вышел из своей калитки за углом от калитки дяди Рави.
– Так-так, – сказал он торжествующим голосом человека, который чего-то добился. Бабита подумала, не является ли все это – давние какашки у кухни, затянувшееся судебное разбирательство, прикарманенные пашотницы для яиц – частью хитрого плана.
– Так-так! Королева сдается! – И дядя Рана сунул ноготь между зубов, пытаясь извлечь застрявшую там еду и тем самым показывая Бабите, как предельно он груб в момент ее поражения. – Так-так! – И отщелкнул в воздух козлятину, которой вчера ужинал.
Бабита сдержалась, не влепила ему пощечину – и задалась вопросом, где ж это он накануне вечером так наелся. У него и вправду был вид человека, который помародерствовал и плотски удовлетворен. Это считывалось по его развязной повадке, по раздувающимся ноздрям, по опухшим губам, по цветущим фурункулам на лице, по пучкам волос, выбившимся из-под горловины толстовки.
– Так-так! – Времени у дяди Раны было определенно в обрез. – Позволь мне сделать тебе комплимент, Баби-бхабхи, невестка, как твоему давнему противнику, – ухмыльнулся он, – и сказать, что я знаю, ты делец опытный и поймешь, что продать мы должны за треть и еще две трети примерно придут черными. Белым налом нужной суммы сейчас ни у кого нет. Мы получим официальную, а не реальную стоимость. Сглупить нельзя.
Глупить Бабита нимало не собиралась.
– Объясни мне, как и что, – велела она. – Я не могу прятать чемоданы с наличными под кроватью.
– Законно зарегистрированная сумма будет оплачена чеком. Остаток твоей доли переведут на банковский счет Санни в Штатах.
– Каким образом?
– По системе «хавала»[74], сеть действует из Дубая.
– И как именно это работает?
– Это никак не узнать. Закрытая информация.
– А вдруг деньги не придут?
– Это надежней банка. Один прокол, и вся система, основанная на доверии и рукопожатии, рухнет. Как, по-твоему, я отправляю деньги Чики-Чике в Окленд?
Страны, допускавшие иммиграцию, если ты достаточно богат, чтобы ее купить, принимали преступников со всего мира. Отсюда вопрос: с чего это Новая Зеландия или Канада должны считаться кристально чистыми, в то время как нищие полицейские, клерки и бандиты в отсталых странах: Индии, Китае, Бразилии – считаются грязными, поскольку берут взятки за то, чтобы забыть, что видели, что слышали и что вынюхали?
– А если тот факт, что я взяла черный нал, годы спустя всплывет и создаст мне проблемы? – спросила Бабита.
– В Дели ни одной сделки чистым налом не происходит, – заверил ее дядя Рави, над которым никаких опасных задолженностей не висло, но время и его подпирало. У него была астма. Он хотел жить там, где мог бы дышать. – Ты, кстати, разве не знаешь, как мы, индийцы, думаем? Мы думаем: «О, какая она умная, накопила целый сундук сокровищ! Давайте сделаем ее премьер-министром!»
Выходя из сада дяди Рави, Бабита заметила его садовника, который согнувшись, пропалывал клумбы. Наверное, теперь он перескажет подслушанный разговор остальным слугам, включая и Вини-Пуни, которые немедленно завизжат: «Что с нами будет?»
И правда, что с ними будет?
Глава 48
Самолет снизился над лагуной, и Соня на миг окунулась в прозрачную бирюзу, запятнанную зарослями бордовых водорослей и взлохмаченных камышей, похожими на гнездовья болотных птиц. Она села на вапоретто, на котором значилось «Алилагуна» – кипящая за ним борозда скрещивалась с кипящими бороздами за кормой прочих корабликов, – и увидела, как приближаются дымовые трубы Венеции. А потом ей открылась сцена, сразу вблизи и издалека, сцена слишком невероятная, чтобы ощущаться близкой, даже находясь прямо у нее перед носом. Соня постаралась не разглядывать ни купола на восточном краю сцены, никампаниллына западном. Оставила это зрелище на потом, чтобы разделить его с Санни, рейс которого прибывал на несколько часов позже. Она вышла на остановке у дворца Ка-Реццонико возле отеля «Бауэр», прошла по проулочку, узкому до того, что едва хватало места катить чемодан, повернула налево и затем, как и предуведомлял ее путеводитель, надолго заблудилась. Вышла к месту с вывескойStazione Marittima, морской вокзал, где пронзительно, как перелетные гуси, перекликивались военные корабли, и только потом нашла дорогу до площади Санта-Маргерита и гостинички, в которой Санни забронировал номер, – гостиничная бронь была необходимым условием для подачи заявления в итальянское консульство в Нью-Йорке на получение визы.
Гостиничка размещалась над пиццерией «Аль-Кантон», регистрация проходила на кассе, а номер находился на чердаке – маленький, как кладовка, и вонючий под стать сточным водам, используемым для полива муниципальных парков Дели.
В отличие от терзаний в посольстве США, проблем с получением итальянской визы у Сони не возникло, потому что Феруза дружила с женой итальянского посла, Джованной. Та попросилаambasciatoreпослать имейл в визовый отдел, а также отправила Соне данные друзей-венецианцев, таких же ученых-индофилов, как и она сама, – те принимали приезжих из Индии с гостеприимством, каким сами пользовались у незнакомцев в Калькутте.
* * *
Пять часов спустя прибыл самолет Санни, и он также, выйдя из аэропорта, сел на вапоретто «Алилагуна», также вышел на остановке Ка-Реццонико и преодолел тот же проулочек, но вместо того, чтобы повернуть налево, свернул направо и пошел по Кампьелло-деи-Скелини. Он не остановился у магазинчика, где продавалось стекло, похожее на воды лагуны при разной погоде, и даже не глянул в сторону канала Гранде, чтобы мельком увидеть морские гроты-дворцы, – он приберег это для прогулки с Соней. Пересек мост у университета Ка-Фоскари и оказался в местечке с множеством сувенирных киосков. В одном из них он решился испробовать свой выученный в Джексон-Хайтс
Закладка:
– Buenas tardes, señoritas. ¿Dо́nde estа́ del zо́calo[75]?
Продавщицы расхохотались.
По иронии судьбы, именно Санни столкнулся с трудностями при получении итальянской визы несмотря на то что заявление подавал из Нью-Йорка. Он, кстати, признался наконец Соне, что его грин-карта одобрена, но лишь для того, чтобы подчеркнуть, что его положение практически не изменилось.
В проливной дождь он встал в хвост жуткой очереди из неевропейцев у итальянского консульства на Парк-авеню. Дверь в стене ненадолго открывалась с жужжанием, пропуская нескольких просителей. Внутри властвовала мисс Бассани, сотрудник визовой службы. Она повысила голос, чтобы все слышали, когда к окну подошла новобрачная камбоджийка. Ее мужу-американцу виза была не нужна, а они собрались провести медовый месяц во Флоренции. Молодая женщина держалась так же самоуверенно, как Санни, когда жил с Уллой.
– Получите визу через три недели.
– Но я через две улетаю!
– Вам следовало записаться на прием хотя бы за два месяца.
– Я пыталась, но меня не записали!
– Отойдите от окна.
– Но мы уже заплатили тысячи долларов за билеты и отели! Прошу вас! – не выдержала она. – Прошу вас, прошу…
Все в зале ожидания замерли. Они все неправильно поняли. Италия – это серьезное дело. Италия – для других.Счастье – оно для других.
– Отойдите от окна, и НЕМЕДЛЕННО!
Мужчина с Гаити, сидевший рядом с Санни, заволновался.
– Зачем я здесь? – воззвал он к Санни. – Мне никогда не дадут визу, да мне и наплевать в общем-то. Я хочу на Карибы. Но моя девушка хочет в Италию, так что вот я здесь. Ну, не знаю. – Он смотрел в пол и раскачивал головой. – Не знаю, не знаю, зачем я здесь.
– Теперь в Италию пускают только нелегалов и террористов, – утешал один из тех, кому отказали, другого. – Они делают это невозможным для честных, хотят, чтобы в их стране бывали только мошенники!
Супружеская пара индийцев в деловых костюмах сидела, не глядя на Санни, с таким усердием старалась час за часом его не замечать, что, должно быть, у них щеки болели от нежелания признать, что он там тоже присутствует.Индиец в одиночку удачливей, чем два индийца вместе. Они чувствовали это нутром. Санни мог сказать это, потому что сам когда-то чувствовал так же.Два индийца в деловых костюмах с безупречными банковскими счетами удачливее, чем три индийца в деловых костюмах с безупречными банковскими счетами. Два индийца в деловых костюмах с безупречными банковскими счетами бесконечно удачливее трех индийцев, если у третьего банковский счет как дырявое ведро и одет он в домотканую курту горчичного цвета, сколь бы тщательно ни наглаживал он ее перед тем, как выйти из дома. Пара надеялась в отпуске не столкнуться с другими индийцами. Жена уже выкрасила волосы в цвет молочной тянучки, чтобы занять место в более возвышенной сфере существования. Ее кожа от рождения была побледней, и она этим гордилась, хотя муж был смуглым. Ведь, будучи бледнокожей, можно выйти замуж за мужчину гораздо богаче, если он гораздо смуглее тебя. Они никогда не обсуждали эти сделки друг с другом или с кем-то еще, потому что это было частью их общего тайного соглашения: «Мы победили! Наша взяла!»
К тому времени, как Санни сел на свой рейс, претерпев предъявление письма от «Ассошиэйтед пресс» на официальном бланке с подтверждением его трудоустройства, брони на номер в гостинице «Аль-Кантон», отправленной в консульство по факсу напрямую из «Аль-Кантон», медицинской страховки на 100 тысяч долларов и банковских документов, выданных не более чем сорок восемь часов назад, он был настолько этим унижен, что даже мысль об Италии ему претила. Но затем, рассудив, что от подобного настроя и поведения хуже будет только ему самому, Санни решил свою обиду преодолеть: он будет наслаждаться Италией даже больше, чем те, кому не пришлось так себя изводить ради того, чтобы пробиться туда, и окупит свои мучения, отлично проведя время.
Чтобы разжечь аппетит, он прочитал «Куда боятся ступить ангелы» Э. М. Форстера, и ему пришло в голову, что Италия была первой Индией англичан, их первым палящим солнцем, смуглой кожей, первым чесноком и вспыльчивым нравом, их первым народом, которого они воспринимали то как детей, то как дикарей, очаровательных и внезапно жестоких, а в конечном счете – непостижимых. Возможно, это Италия подвигла их покуситься на Индию. Что наводит на мысль, что в итальянском обаянии в самом деле что-то да есть, иначе англичане вернулись бы на свой пасмурный, обделенный чесноком остров, и мир обошелся бы без их воинственного имперства.
* * *
Из чердачного окна Соня смотрела на площадь Санта-Маргерита, где в ноябрьском, как бы все отдаляющем свете группка торговцев рыбой словно вышла из Средневековья. Но наблюдала она отстраненно не только потому, что картинка представала тусклой и нездешней, но и потому, что ждала Санни и охвачена была тем слишком знакомым чувством, когда возлюбленный обманул.
Она взялась за путеводитель по Венеции и перечла список главных достопримечательностей. Их было двадцать пять, слишком много, – у нее все перепуталось. Только в два часа дня послышался стук в дверь. Вошел Санни, и Соня от облегчения принялась его обвинять:
– Где ж ты был? Мне снова пришлось ждать. Вечно я тебя жду!
– Заблудился. До самого железнодорожного вокзала дошел.
Он снимал свое серое пальто, сдержанно элегантное, и разматывал шарф от «Куллу» индийского производства.
– Я испугалась, вдруг мы не отыщем друг друга.
– Как можно не найти того, кто представлен тебе твоими Нана и Нани?
Он сбрасывал домотканую рубашку-кхади, сшитую вручную портным из Дели. Соня выпутывалась из баварских брюк тети Мехер. Снимала очки; глаза у нее были черные с золотом.
– Помнишь, на Гоа, там мне тоже пришлось ждать…
– Это все Ананд виноват. Ананд и его пластиковые пакеты…
– В следующий раз я приеду второй, чтобы ты смог…
– Что я смог?
– Понять, каково это…
– Договорились, – сказал он, запрыгнув на жалкую кровать из металлических трубок и протягивая к ней руки. – Это стоит того – ждать хоть до скончания времени.
– Нет, не обрекай нас…
Разыгрывая этот спор, чтобы заглушить робость, накопившуюся за месяцы разлуки, они долго валялись в постели – пока не познакомились наново, пока под налетом «Эйр Индии» и «Дельты» не распознали те самые свои запахи, пока не услышали звон церковных колоколов и
Закладка:
Попытались принять душ вместе, как делали на Гоа, хотя едва уместились в шаткую душевую кабинку в углу комнаты. Смеситель был никудышный, вода лилась то горячая, то холодная, переполняла поддон и расплескивалась на пол.
– Как ты думаешь, нам дали худший номер, потому что мы индийцы? – спросил Санни, подтирая половицы банными полотенцами.
– Хозяин вел себя дружелюбно, – сказала Соня, вытираясь ручным.
– Да, но не прикрывал ли он дружелюбием то, что поселил нас хуже некуда?
Они оделись, и Санни загляделся на шерстистое сиреневое пальто Сони, на ее лиловые замшевые сапоги, на гранатовую брошь.
– Откуда у тебя такие штучки?
– Когда-то я была модницей, – сказала она, вспомнив, как Лала наряжала ее на открытия выставок, то в винтаж от Гуччи, то в платье от Версаче. Ей, может, и нравилась бы такая одежда, не будь та до того дорогой, что, когда ты в ней, кажется, будто в комнате где-то кобра, – присутствием зла, непривычным богатством.
Они вышли в город, полный света и всплесков, их видение сфокусировалось теперь, когда они снова нашли друг друга, и перед ними предстал город химер – полулюдей-полузверей, вытащенных из глубин сна, русалок и водяных, праздно шатающихся по забрызганным морской пеной закоулкам. В окне мрачного палаццо они заметили три шишковатые физиономии – если верить начитанному Санни, то были граф, принц и барон, наблюдающие в бинокль за бакланами. Не исключено, что прошли мимо рыжебородого капитана и его сестры в меховой горжетке, с мертвой лисьей мордочкой, зажатой под подбородком. Еще там была стеклодувша, женщина, изготавливающая кубок, оплетенный золотой водорослью. А вон та американка, возможно, наследница состояния, нажитого на посуде «Пирекс» или на копировальной машинке «Ксерокс», ищет мужа с титулом, а вот это, кто знает, представитель народности малаяли, исследователь Макиавелли. Они видели сотню туристов из Пекина в череде гондол. Видели морской лайнер выше черепичных крыш с тысячей пассажиров, устроивших карнавал в карнавальном круизе. Стоя на мосту, видели баржу-бензозаправку, управляемую работниками в зеленых комбинезонах, пожарный катер, преследуемый чайками мусоровоз и лодку, нагруженную мандаринами.
Соня пыталась себя сдержать, но ее раздирало желание стиснуть руки, прижать их к груди и бегать, выкрикивая что-то напыщенное, ликующее и отчаянное, все разом, выплескивая захлестнувшие ее чувства: удивление, зависть, страсть, горе, радость, тоску. Она посмотрела на Санни, горько и обвиняюще: «Санни! Италия – это на самом деле!» – и ущипнула его.
Подоспело время поужинать, но так думали все туристы, и желанные столики на открытом воздухе рядом с обогревателями были заняты, пока наконец на Кампо-деи-Фрари не нашлось местечко поесть, и официант там оказался иностранцем, как и они. Он протер затянутое в пластик меню и протянул им.
– Откуда вы?
– Из Индии.
– Да, я так и подумал. Из Индии. Вы не едите говядину?
– Мы едим говядину, – коротко ответил Санни, хотя Соня вообще-то не ела.
– И почему индийцы не едят коровье мясо? – не отставал официант.
– Ну, не едят же некоторые свиней.
– Потому что свиньи грязные. А индийцы не едят коров, потому что считают корову Богом!
Они поняли это так, что официант пытается внушить им, что пусть он и обслуживает их, но все равно выше рангом, потому что они из тех, кто ест не коров, а свиней. Санни попытался перевести разговор в шутку, изобразив карикатурный индийский акцент:
– Ну, Бог от Индии так далеко, что приходится поклоняться коровам.
«Зачем он сказал такую глупость?» – подумала Соня, и Санни, заметив, какое у нее стало лицо, сказал, перейдя на обычный выговор:
– Коровы – не Бог, но их почитают как Бога; в этом существенная философская разница. Или почитают как Мать. Или, может быть, именно как Мать. Корова – это Мать.
Звучало это путано и сомнительно.
– Может, сначала пойдем посмотреть базилику? – предложила Соня.
И Санни, додумав свою мысль: «Но тогда с тем же успехом можно сказать, что Бог почитается как корова, а Мать – как Бог. Или, если все через корову, то Мать – это Бог», – ей ответил:
– Или поступим не так, как все туристы, а будем медленно продвигаться к центру и увидим базилику и Дворец дожей в наш самый последний день?
Официант вернулся.
– Я знал одного индийца, и он мне сказал, что молится ослу.
– Тупица! – крикнула Соня. – Что у тебя с головой?
– Хватит! Пошли, – сказал Санни.
Он встал и взял Соню за руку.
– Почему вы уходите? Как так? – сказал официант. – Я уже принес вам вино.
– Боже, – сказала Соня, – почему мы тут спорим об индуизме и исламе?
Но ее успокоило то, как Санни взял ее за руку, словно они с ним одно целое.
Они шли, пока не увидели еще один ресторан на открытом воздухе, где нашелся свободный столик, и когда за него уселись, пара рядом свой отодвинула.
– Я спрошу у них почему, – сказал Санни.
– Из-за сигаретного дыма от мужчины, который курит с другой стороны от них, – сказала Соня. – Я видела, как женщина нахмурилась и отмахнулась рукой. – Она вспомнила, что быть американцем значит проверять каждую ситуацию на расизм, как это делает Санни. – Да и вообще, – сказала она, – даже если кто-то передвинул столик, потому что не хотел сидеть рядом с нами, это вовсе не обязательно расизм. Люди могут не любить нас и по другим причинам.
Это показалось ему обнадеживающим.
– Да! – Санни рассмеялся и поднял бокал с апероль-шприцем. – Люди могут не любить нас совсем по другим причинам.
– Ты не перестанешь со мной разговаривать, если я закажу кролика? – спросила она.
– Если ты будешь со мной разговаривать, когда я буду есть кабана.
– А если я закажу кальмара?
– Тогда я осьминога. Послушай…
– Что?
– Мне с тобой хорошо! – сказал он из-за руки.
Глава 49
В пасмурный день лагуна не потемнела, как можно бы ожидать, а приобрела молочно-бирюзовый оттенок, цвета любимого шелкового сари его матери, и Санни краем глаза всюду начал видеть ее, Бабиту. Бабита плыла в вапоретто по каналу Гранде. В музее Гуггенхайма находила свое подобие в Пегги Гуггенхайм – обе они были стильные, наглые, в огромных солнцезащитных очках и с собачками. Мать говорила: «Давай сходим в кафе „Флориан“ и в кафе „Квадри“ на площади Сан-Марко, пусть даже дорого; такое бывает раз в жизни», – и восхищалась официантами в черных жакетах и накидках, с алым галстуком-бабочкой и зачесанной назад сединой, хлопающими в ладоши, чтобы прогнать голубей, раскормленных до того, что они отлететь
Закладка:
Чтобы отвадить дух матери, таскающийся за ними, и встав на защиту третьего мира – кому ж еще это делать? – Санни по-прежнему поглядывал на Италию со скептицизмом, опасаясь в себе податливости перед итальянским обаянием. Он выдвинул гипотезу, что итальянское обаяние – это басня, сочиненная иностранцами для иностранцев, но лестная до такой степени, что сами же итальянцы купились, поверили и, таким образом, сделали ее хотя бы отчасти правдивой.
– Итальянский поезд, опаздывая, живописно терпит крушение. А индийский поезд рушится некрасиво.
– В Индии лень раздражает и воспринимается как действие вражеское. А в Италии лень служит признаком умения наслаждаться жизнью.
– Свечи в траттории – так романтично! А в Индии это синоним отключения электричества и проверки отношений на прочность.
– А когда смотришь на туристов, которых достаточно много, чтобы они могли поддержать миф о собственном отдыхе, как вообще узнать, реальное это место или нет? Вот ты сказала, что Италия существует на самом деле. Но если туристов, включая нас самих, тут больше, чем местных жителей, разве место не делается автоматически невсамделишным?
– Нет, – возразила Соня, – страна все-таки настоящая.
– Почему?
Она указала на белье, вывешенное из окон и треплющееся на ветру на фоне руин и церквей.
– Посмотри на эти трусы. Они говорят: «Да пошли вы к черту, туристы! Вот мои панталончики, мои застиранные наволочки, моя выношенная ночная рубашка с призрачными розочками, как у Мины Фой в Аллахабаде!»
– Слушай, а почему Мина Фой прожила такую унылую жизнь?
И Соня поведала Санни, как Мина Фой развелась с уже женатым бельгийцем и как, когда ее истинный возлюбленный Эрнест вернулся к ней под окно кричать совойчиррур-чиррурна водосточной трубе, Дададжи решил, что не отпустит от себя дочь, потому что ее долг – заботиться о нем, Дададжи, в старости.
Они видели, как чайка убила голубя.
– Чайки голодны, потому что в лагуне мало рыбы? – спросили они стеклодувшу, только что создавшую морского ежа.
– Они голодны по своей природе, – ответствовала она.
Они видели, как рыбаки на пароме Сан-Заккария вынули сети с уловом. Бросили назад в воду морского конька с ошеломленным взглядом, с ноздрями, источающими тревогу. Но не выбросили маленького кальмара, обвившего щупальцами ячейку сети. Его отцепили, сердце выплеснуло чернила на влажный мрамор, и он умер.
На этот раз Санни приехал с фотоаппаратом. Как не фотографировать в Италии – вдруг им не удастся больше приехать? Сфотографировал убитого голубя и умирающего кальмара. Сфотографировал Соню на фоне простой коричневой стены с какими-то непонятными, но явно непристойными граффити. Разумней не привлекать завистливых глаз, делая гламурные снимки, которые в любом случае ужасно банальны.
Однажды утром добрый хозяин – добрый то ли по доброте, то ли потому, что поселил смуглокожих в самой ужасной комнате, – предупредил, что завтра лучше повременить с круассанами и выйти попозже, потому что неонацисты проводят антииммигрантский митинг. Санни воодушевился. Он точно увидит что-то настоящее.
– Я пойду поснимаю.
– Санни, ты такой странный!
– Это значит, что я тебе не нравлюсь?
– Это значит наоборот.
На следующее утро он пришел туда раньше неонацистов и камеру держал наготове, когда они – бритые головы, кожаные куртки – маршировали по улице, а другие итальянцы стояли с плакатами обратного содержания, и несколько оборванных африканцев, продавцов сумок, держали картонки с надписью «Женевская конвенция! Права человека для всех!».
А потом некоторые из этих продавцов сумок внезапно похватали свои сумки и со всех ног побежали, а за ними, словно ловцы собак, погнались здоровенные полицейские, несмотря на то что их телеса, жесткая форма и оснащение преследованию мешали. Туристы из стран, жителям которых не требуется виза в Италию, останавливались на своем маршруте, кто-то посмеивался, кто-то сетовал на наплыв мигрантов. Продавцы сумок растворились в толпе, как вода, но двоих полиция все же схватила. И в ту минуту, как их загнали, жизнь покинула их тела – они встали, окаменев и в пустоту глядя. Не слыша смеха, не прося о сочувствии. Низведя всю эту сцену к нулю. Кто знает, возможно, они прибыли на одном из тех кораблей, о которых рассказывали в новостях: 465 человек на судне, рассчитанном на сотню, – люди из Афганистана, Сенегала, Нигерии, Йемена и Индонезии. И ведь не все добрались.
Санни, все это засняв, решил там и остаться, как рекомендуется гражданским активистам в США, на тот случай, если впоследствии понадобится свидетель полицейского произвола.
– А как же Эфиопия? А как же Сомали? – напомнил он Соне, но говорил громко, чтобы все вокруг слышали. – И, раз уж они продолжают твердить обо всех, кто участвовал в Сопротивлении, пусть ответят, где было первое гетто?
Соне было ужасно неловко стоять рядом с человеком, который развыступался перед тургруппами, ведь ни обездоленные африканские мигранты, ни европейские евреи не потерпят, чтобы их защищали такие, как Санни.
– Вы откуда, из Бангладеш? – спросил Санни продавца волшебных палочек у Моста вздохов.
– Из Силхета, – кратко ответил мужчина.
– В прошлом году в Бангладеш были ужасные наводнения. Индийцы вырубают леса, и Бангладеш затапливает.
Официант из Шри-Ланки в ресторане напротив Арсенала проехал через Индию, Узбекистан, Грузию, Турцию и Грецию, чтобы добраться до этой остерии. Он предложил ризотто.
Закладка:
Официант не ответил. Он вернулся к разговору по-итальянски с другими официантами, стараясь не перехватить ищущий взгляд Санни. Он сосредоточился на Италии, на белых. Не хотелось ему от Санни снисходительной, на десять минут, дружбы.Не будьте тремя южноазиатами. Не будьте двумя южноазиатами, один в курте, как ни притягателен ее горчичный окрас. Не будьте бедолагой, который идет обняться с другим бедолагой.
Официант обходил их взглядом до конца ужина, но Санни снова громко, в надежде, что его услышат, спросил Соню:
– Почему здесь нет ни одного шри-ланкийского ресторана? Почему бы не попробовать плов с креветками? Потому что предлагать в городе, не говоря уже о космополитичном морском порте, только одну кухню – это как-то по-фашистски, не так ли?
На что Соня сказала:
– Но в Италии я хочу итальянской еды.
На площади Сан-Барнаба, остановившись у катера, с которого продавались овощи, они увидели разные виды радиккьо: розовый, красный, круглый, тонкий, в крапинку, полосатый, кудрявый. «Этот из Кьоджи, – сказал продавец, – а тот из Тревизо». Соне мельком вспомнился Папа, у которого пропал аппетит. Победил ли он свой хеликобактериоз?
– Знаешь, какая страна принимает больше всего беженцев?
Соня вспылила.
– Санни, разве ты не видишь, какой раскосяк между нашей радостью и твоими стенаниями?
Он, решила она, с того так раскипятился, и на Италию тоже, чтобы не сфокусироваться на ней, Соне, чтобы не допустить в себе нежности к ней и в тот миг, когда свет так чист над набережной Дзаттере, не подарить ей стеклянное колечко. Но если перед миром задача сохранить жизнелюбие, то есть щедрость и теплоту, опираясь на то, что Италия существует на деле, важно, чтобы Италия оставалась нетронутой и незамутненной. Если веришь в ее красоту, спасешься. Если, может, когда-нибудь Италию вдруг постигнет беда, эта вера в нее, которую разделяют и пришлые, спасет и ее тоже, потому что мы становимся лучше, когда нас любят, когда мы верим, что знаем, кто мы такие, и когда люди говорят нам, что знают, кто мы, и относятся к нам с участием.
– Ты занесся и ведешь себя свысока, – сказала Соня.
– Как это?
– Играя роль заступника, ты сигналишь, что считаешь себя выше других. А ведь, если посмотреть, в странах Африки или в Бангладеш индийцев хорошими не считают. Считают империалистами.
– Разве дело в сравнении?
– Ты же не выступал против расизма в Индии, пока мы ездили по Гоа, – сказала она. – В Индии тоже все благоволят европейцам и американцам. А о нигерийцах и израильтянах экскурсоводы говорят ужасные вещи.
Санни мрачно отвел глаза, и какое-то время они молчали. Санни решил, что Соня права, но, укротив свое кипячение, сник. Может, он потому так зациклился на тех африканцах с сумками, что никак не в силах смириться с непомерным очарованием Италии?
А потом им случилось сесть и выпить «Пионы», белого сухого вина из итальянского озерного региона, перед тем обойдя ряд улыбчивых, совсем не свирепых каменных львов с девичьими локонами. Один из них, IV века до нашей эры, привезен из Афин. Рядом папский трон, сделанный из надгробия с арабской надписью, захваченного во время крестовых походов. Санни переживал две истории: кровавую и прекрасную. Грибное ризотто, по поводу которого он выступал, оказалось настолько же простым, насколько и идеальным.
– Ты права, Соня, – согласился он. Его ноги вытянулись под столом и переплелись с Сониными. – Ты видишь историю за спиной у истории. Ты умная, меня это усмиряет. Мне не страшно в тени твоего ума.
Но когда Санни стал целовать ее в комнате над пиццерией, Соня ответила ему лишь вполсилы, не разобравшись еще, в какую сторону сдвинулось настроение, и, подставляя губы, гневным глазом опаливала его глаз, в миллиметрах от своего собственного, словно говоря: «Теперь-то ты счастлив, но я-то еще в несчастье, к которому ты мня подпихнул!» А когда в постели он к ней потянулся, окончательно решила, что злится, и отвернулась.
– Разве не стоит поскорее заняться сексом, чтобы преодолеть разлад?
Она не повернулась к нему податливо, пластичная, словно рыба, не подставилась, пусть попробует сначала одну сторону, потом другую. Не стала затаиваться и внезапно, словно кальмар, впиваться влажным ртом ему в шею. Не обхватила длинными обезьяньими лапами, не уселась ему на грудь.
– Нет, – сказала она. – Я могу тебя пнуть.
– Несильный пинок – это ничего.
– Он не будет несильным. Погоди, я охолону. – И совсем немного спустя продолжила: – Нет. Я просто не могу. Мне не до секса. У меня в мыслях сплошные беженцы, опустошенные континенты, Холокост, Муссолини – и моя собственная ярость из-за того, что мы уедем, не испытав счастья в этом сказочном месте. Всего на несколько дней я хотела напрочь забыть, что я – житель третьего мира и обязана принимать к сердцу заботы всех жителей третьего мира.
– Никогда не смогу быть с женщиной, которая так говорит! – вспыхнул Санни.
– Тогда уходи!
Это заявление – или, может быть, бешенство на отказ в любви, – подстегнуло Санни. Он встал и вышел из комнаты на чердаке пиццерии, как был, в купленной в Лакхнау пижаме, до смешного тонкой для такой холодной погоды, но зато в чемодане она почти ничего не весила! Правда, он накинул пальто. Сбегая по лестнице, заметил, что пахнет Сониной зубной пастой «Ним».
«Ну и пусть», – подумала Соня.
Санни перебежал площадь Санта-Маргерита. Трепещущим привидением из Лакхнау взбежал на беломраморный мост неподалеку от площади Сан-Барнаба. Отражения горящих окон и фонарей наполняли ночную воду множеством призраков и помимо него. На верхней точке моста стоял и смотрел вдаль человек. Полная луна была цвета воска, и вода стояла высоко, плескалась о высокие деревянные створы, подъеденные внизу гнилью. Санни постоял, размышляя, повернуть назад или еще потянуть, пусть Соня забеспокоится, одумается и раскается.
Мужчина, что стоял на мосту, обернулся и сказал:
– Красиво, правда?
– Да.
Он был в джинсах, шерстяной шапке, куртке и в коричневых кожаных ботинках, а выглядел так, будто родом из той же части света, что Санни.
– Откуда ты?
– Из Индии, но живу в Нью-Йорке.
– Я по твоей пижаме понял, откуда ты. – И перешел на хинди: – Я из Барамуллы, что в Кашмире. А сейчас живу на Боденском озере, на границе Германии и Швейцарии. У меня магазин, бакалейная лавка.
Это, несмотря на испорченное настроение, разожгло любопытство Санни, заставило снова втянуться в проблемы мигрантов. Не странно ли, встретить кашмирца в полночь на
Закладка:
– Неплохо, должно быть, жить на Боденском озере?
– Неплохо. Здесь африканцев больше. Я приехал только для того, чтобы увидеть это место. У меня дядя в Болонье, но мой багаж потерялся. Я позвонил в бюро находок, и там сказали, что мой чемодан в Неаполе.
– В Неаполе!
– А у меня рейс завтра. Не знаю, что делать, у меня с собой ничего нет.
– Вот же передряга!
– Если у тебя есть что-то лишнее, может, поможешь?
Санни поразился такому повороту: от любования видом с кашмирцем и мыслей о том, что Соня была неправа, до мысли, что все-таки, видно, права, хотя в чем же ее правота? Нет, она не права. То, что мигрант пытался его заморочить, вовсе не делало Соню правой.
– Все что угодно, если у тебя есть, все что угодно, даже деньги на автобус.
– У меня нет.
– Хоть бы сорок евро, пятьдесят евро…
– У меня с собой ничего. Я в пижаме, ты видишь.
– Тогда на телефонную карту десять евро…
– Нет у меня с собой денег. Бумажник в отеле.
– Пожалуйста, помоги, пожалуйста, брат – я буду ждать тебя. Пожалуйста, сходи, посмотри, нет ли у тебя чего. Пожалуйста, пожалуйста, брат, пожалуйста, брат…
Голос взывал ему вслед, тихий, но настойчивый голос нелегального мигранта, кто знает, может, сбежавшего от жестокостей индийской армии, или от притеснений боевиков, или просто от бедности. «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, брат. Я жду тебя здесь. Брат, брат… помоги мне». Он тона не поднимал, чтобы никто из местных не выглянул и не заподозрил, что двое смуглых замышляют что-то недоброе. Но тихий голос пронзал глубже громкого и не терял напора – словно нота, взятая на шахнае[76], или москит, или мамино слово.
А Соня в три часа ночи проснулась, не нашла Санни рядом и испугалась, что совершила ошибку. Вот если б она просто спустила ему его дурное поведение, это могло пробудить в нем чувство благодарной любви – ведь любишь же человека, который добр к тебе, даже когда ты ведешь себя плохо.
А Санни в полном раздрае промчался по мосту Академии и попал в лабиринт, который каждый раз выводил его к одному и тому же магазинчику уцененной галантереи. Он сворачивал то направо, то налево, но неизменно утыкался в витрину все с теми же чемоданом, сумочкой и бумажником цвета мандаринки. Было уже четыре утра, когда он вернулся в комнату над пиццерией, и они с Соней обнялись свирепо, вцепились друг в друга, кальмары, не готовые умирать.
– Я так сильно тебя люблю! Почему мы все время ссоримся?
– Может быть, поэтому и ссоримся.
И в самом деле, не исключено, они ссорились, чтобы стать друг другу важнее всего на свете и тем самым отгородиться от прочих проблем – от отцов и матерей, работы и виз, тайн прошлого и прежних любовных связей. Если все это выйдет в центр, у любви не будет ни шанса.
На следующий день в трезвом настрое они отправились в гости к друзьям подруги Ферузы, той, что жена посла. Паола и Маттео Фаби, оба в стеганых безрукавках из набивной ткани, были учеными-индологами, специализировавшимися на коммунистическом движении в Бенгалии. При виде их квартиры, современной по дизайну, но расположенной в здании, которому несколько веков, Соня с Санни ахнули от восторга. Стена с яркими сериграфиями-биндухудожника Разы[77] гармонично сочеталась и с мобильным телефоном в духе скульптур Колдера, и с красочными корешками тысяч книг.
Попивая эспрессо и угощаясь сицилийским миндальным печеньем из нарядной коробки, Соня и Санни обнаружили со стыдом, что супруги знакомы с Индией получше, чем они сами, – и даже разговор поддержать не могли, потому что не бывали в местах, о которых шла речь, неважно ориентировались в истории своей страны и понятия не имели, какие политические партии действуют в каких штатах. Не слыхивали о Чару Мазумдаре[78], который так вдохновлял супругов, и тем более ничего не знали о том, каким образом тот был связан с Италией, и о Грамши, основателе Итальянской коммунистической партии, тоже не ведали.
И Санни, глядя на абстракции Разы, подумал, что, видно, недопонимает страну своего рождения, поскольку, рассудив, что она примитивна, покинул ее, но недопонимает он и Италию, употребляя ее на то, чтобы разобраться со своими личными заморочками и провинностями. Он так долго уже сосредоточен на Западе, что разбирается в своей родине меньше, чем люди с Запада, и потому разве не обречен все недопонимать – Восток и Запад, страны Старого света и развивающиеся, себя и Соню?
Соня же думала о том, что, похоже, ей стоит съехать из квартиры в Хауз-Хас. Как стать взрослой женщиной с искрометным космополитическим интеллектом, под стать этой паре, если она так и будет жить под боком у Папы и Чанду или у Мамы с Мулчандом?
Под конец визита Паола и Маттео предложили гостям посетить близлежащий музей Фортуни – он менее известен и, вероятно, не входит в список двадцати пяти главных достопримечательностей Венеции. Но зато там сейчас необычная выставка, посвященная переселенцам начиная с колониальных времен. Паола сказала:
– В экспозиции есть что-то от Бальтюса. Картины прекрасны в духе старой живописи: сначала вас очаровывает, а потом выбивает из колеи, так что просыпаешься посреди ночи. Моя любимая там – про повариху из Шри-Ланки. Она называется «Тальятелле не может ждать». Тамилка готовит пасту тальятелле на вилле в пригороде Флоренции. Итальянская семья в современной одежде, но у них те же флорентийские лица, как на полотнах, что висят на стене; и у собак те же морды, что у собак на картинах. Сразу видно, что все они в доме, где предки их жили веками, – все, кроме прислуги. И просто посмотрите на выражение каждого лица. Кто там кого обвинит? Это не поддается анализу.
Несколько подавленные изысканностью компании, в которой довелось побывать, они распрощались с хозяевами, поблуждали по закоулкам, не один раз завернули за помеченные котами углы и почти что случайно уткнулись прямо в музей Фортуни. Вступили в темноту помещения и окунулись в сбивчивый, мелькающий свет. На самом краю поля зрения женщина в оборчатом бирюзово-зеленом купальнике прыгнула с причала в озеро. Плюх, бульк!
Она обернулась. Она помахала рукой. Ликуя, смеясь…
– Мама! – воскликнула Соня.
Но никто ее не услышал, потому что вскрик слился с пиратским воплем чайки, плеском озерной воды, дальним шумом моторок и голосом самой мамы: «Давай! Вода идеальна!» Затем мама уплыла, безмятежная, как лебедь, далеко вдаль.
Закладка:
Илан де Турьен-Фосс. Имя художника развернулось во весь экран, желтым, буква за буквой, как машинка печатает. Затем, желтым еще поярче: «Помнит ли озеро?» Желтым, как первое зимнее пальто Сони, желтым, как машина Илана, желтым, как его бархатный диван. На Соню повеяло серным духом предательства. Далее пошел текст, сообщающий, что художественное, эротическое и духовное пробуждение де Турьен-Фосса произошло, когда он почувствовал влечение, глядя, как плавает его мать. Он сам подростком запечатлел это на кинопленке отцовской камерой.
А Санни увиденное навело на мысль, что черно-белые фильмы передают движение и свет гораздо лучше цветных. Он физически ощущал трепет листвы олив, сверкающей, словно озеро, и трепет озера, сверкающего, словно листья олив, и движение в воде ящериц и пугливых водяных змей. Чайки, скользя по воздушным потокам, раскачивали небо, как воду, и небо становилось озером. Он не заметил, как Соня бросилась в соседнюю комнату. Она искала – что же она искала?
Холст, на котором жена Илана крупнее натуральной величины. Она изнурена болезнью, но перед ее взглядом нечто куда более ужасное: раскрашенные фотографии и предметы в витринах рядом, связанные с ее прошлым в Эс-Сувейре, Александрии и Париже. Снимок Илана и его молодой жены во время круиза по Нилу в Долину Царей. Египетские музеи полнятся глазами из прошлого, и юных супругов допрашивали тысячи глаз пыльных фигур, помещенных в стеклянные ящики, – глаза царей и цариц, глаза богов с шакальими головами и священных кошек, крокодилов и ибисов, рабов и жрецов. Они интересовались историей, а история обвиняла их.
Жена Илана обвиняла Соню. Каким интимным было предательство: она возлежала на той же кровати, на которой когда-то спала Соня; Соня узнала и покрывало, и часы Илана у кровати, точно на том же месте, где они лежали при ней. Даже стакан с водой. Соня играла роль, о которой сама не подозревала. Она подбадривала Илана и льстила ему, обеспечивая душевный покой, который позволял ему не только работать, но и иметь резерв для притеснения других с тем, чтобы их безжалостно сокрушить, чтобы стать победителем. Не этой ли женщины взгляд сковал Соню, когда она дотянулась до щелки в окне запертой студии Илана в Вермонте? Она не помнила цвет зрачка, но взгляд все еще пугал. Он ненавидел ее, Соню. Быть объектом ненависти значит никогда не освободиться.
Соня не остановилась. Она взбежала еще на один пролет…
Три дамы пьют чай на лужайке своего шотландского поместья. Скалы вдали, проблеск бурого моря. Дамы в хиджабах и с вымаранными глазами выглядят тотемными статуями. Они тебя видят, а ты их – нет.
Молодая африканка в мини-юбке на скутере в европейской глубинке. Что, развозит гашиш обитателям загородных вилл, которые курят и плавают в бассейне посреди виноградников? Выше за этой сценой виднелись средневековые деревни на вершинах холмов, как на средневековых полотнах. Она держит младенца. Младенец похож на Илана. Или она увидела тогда глаз молодой матери?
Соня не остановилась. Она поднялась наверх…
И вошла в собственные глаза. Неужели тогда в щель она увидала себя в студии Илана? Она ли это, женщина, подобная модели Гогена, но не на родине, а в ванне в Вермонте? Снежный свет и увеличивающая линза воды не могли бы раскрыть ее чище, но лицо выражало загадочность. Сонин взгляд растворился в собственном взгляде, картина обнажила рану, зияющую в ее сердце. Там было что-то стиснутое и загнанное внутрь, что-то скорбное и молящее, что-то эгоистичное и гневное, и также что-то нежно освобождающее, отпускающее грехи. Она ли вдохновила картину, или это художник сочинил те чувства, с которыми она смотрела с холста, – нет ли его там, невидимого, меж ними? Образ той, что на картине, противостоял Соне; он знал ее лучше, чем она сама. Хотелось бы разобраться в себе, отталкиваясь от изображения, но сумеет ли она распознать все его составляющие и их значение? Ее волосы, брови и лобковая поросль прописаны как бы волей сопротивления варваров аскетизму первых переселенцев в Новую Англию. В руке она держала Бадала-Бабу. Ваши боги теряют силу, когда вы их не спасаете. Вы их не спасаете, и они не могут спасти вас. Если вы их теряете, как вам познать себя?
Она обернулась на то же сиреневое пальто, в котором была сейчас. Сиреневое пальто на картине наброшено на спинку знакомого желтого дивана. Соня на этом диване животом вниз, обнаженная. На Соне обнаженный Илан. Это половой акт, и лицо Илана выхолощено от смысла. Завитком на подоконнике – кожура клементинки. Женщина – соучастница: она съела плод.
Соня смотрела… смотрела… и рассмотрела, как, выступив из белого пространства холста, окружает ее, пригвождает к месту призрачная псина с мордой как клоунская маска из тени и света. Тот гончий пес с пустынного пляжа на Гоа. Тот пес из темного леса за «Облачным коттеджем». Тот пес, который умеет раствориться в пространстве между деревьями, в песке и в снегу. В этом и заключается трюк: дьявол носит маску дьявола. «Представь, что однажды ночью тебе приснилась собака. Собака, которая и жертва, и обидчик, все сразу. В момент ее нападения ты отбиваешься. Ты хочешь убить собаку, но твое лицо становится ее мордой». Откуда Соня помнит эти слова?
Она отвернулась, чтобы уйти, но тут же ее припечатал к месту взгляд неведомой дамы-патронессы, которая в ресторане музея Метрополитен сидит у окна, выходящего на египетский обелиск. Официанты позади нее чрезмерно широко улыбаются, ведь если не можешь позволить себе злость, остается лишь улыбаться… Но что там за тотем на ее морщинистой шее, вставленный в восточное ожерелье? Демон-гоблин-проказник с зиянием вместо лица. Бадал-Баба, Повелитель Облаков, Демон Пустошей.Тебе нужен бог, который способен тебя понять.
У Сони пол ушел из-под ног, и в оцепенении промелькнула одна четкая мысль: помешать Санни увидеть эти картины!
А тот так и не вышел еще из первого зала, раздумывая, какую цену заплатили другие за то, чтобы семья Илана наслаждалась жизнью в колониях. Как это их обошли все беды и катастрофы?
Соня бросилась к Санни, взметая косой.
– Пойдем отсюда!
– Почему? – пробормотал он, вычерчивая в блокноте: «Завоеватель и завоеванный, они в одной лодке, в одной ловушке», – фиолетовой ручкой с кисточкой, которую купил по ошибке и которой писать неудобно. Предназначалась она для того, чтобы изобразить остров в последних лучах солнца, – остров, куда двое могли бы
Закладка:
– Мы прошлой ночью совсем не спали. Давай вернемся в «Аль-Кантон».
– Да, ты иди и поспи. А я хочу послушать художника.
–Художника?
– Через несколько минут. Ты разве не видела объявления у входа?
–Илана? – задохнулась Соня.
Он посмотрел на нее. По лицу Сони катился каплями пот.
– Что с тобой?
– Нам нужно уйти.Не то случится что-то плохое!
– Да почему?!
– Это страшно опасный человек!
– Да кто же?
–Илан!
– Почему ты все время называешь его по имени? – Эта ее небрежная фамильярность как-то особенно раздражала.
– Потому что я с ним знакома, – прошипела Соня.
– С кем?
– С Иланом.
– Как?
– У нас были с ним отношения.
– Когда?
– В Нью-Йорке.
А ведь жаловалась, что ей там одиноко.Она лгала.
– Говорю же тебе, пойдем, или сейчас случится плохое! – сказала она и схватила его за рукав; когда это не сработало, схватила за локоть. А когда он отстранился, схватила за волосы, и Санни грубо ее оттолкнул. Нет большего унижения, чем когда хватают за волосы. Но затем, когда Соня ушла, все равно пришлось ее нагонять.
А она дернула самыми узкими улочками и темными проулками, потому что пройти по мосту Академии было никак нельзя. Илан будет тут рыскать. Мимо «Аль-Кантона» подойдет к мемориальной доске, гласящей, что Рёскин останавливался на Дзаттере; ведь он, Илан, считал, что воспринял демократические идеалы Рёскина. Сходит в церковь Фрари рассмотреть Мадонну Беллини, такую вроде бы свойскую, но осиянную, как та луна, что при Соне и Санни всходила над Лутолимом. Посетит захоронения Монтеверди, Тициана и сердца Кановы, а сам будет строить планы на вечную жизнь. И вот прямо сейчас пересечет канал по мосту, направляясь на лекцию. На седьмое небо взлетит от счастья, если они столкнутся. Рассияется: «Я победил! Я победил! Я справился! А ты – нет! А я победил!»
Они уткнулись в тупик, где шлепала черная вода, обслюнивая стену, поросшую водорослями и мидиями. Соня дала задний ход, промчалась по узенькому мостку, затем по еще одному, Санни за ней, и они вновь оказались в том же тупике из ректификата морской гнили, сбитого в коросту ила и йода, прямо хоть топи там жертву убийства. Снова пустились в путь по бедным, безлюдным улочкам, мимо ряда каменных голов, похоже, отрубленных, и вернулись в тот же жуткий, мглистый тупик с плещущей и зловеще булькающей водой.
– Постой, Соня, остановись на минутку.
Санни догнал ее. Она дрожала, от нее несло потом и страхом. Обняв ее, он почувствовал, как она проваливается в отчаяние. Откуда ему было знать, что ее тянет к тому, кто так страшил, от кого она убегала, тянет, и она жаждет оказаться с ним рядом, чтобы страх отпустил. Страх пребывал чуть поодаль, в осознании опасности, неотступной, потому что ее, Соню, еще не полностью поглотило. Страх уйдет только когда ее изничтожит всецело.
Она высвободилась.
– Мы окончательно заблудились, – сказал он.
На улице ни души. Наступила ночь. Свет сочился сквозь красные портьеры. Санни постучал в стекло, окно распахнулось, и из интерьера в бархатных красных обоях выглянул сеньор с козлиной бородкой, кентавр в шелковом золотистом халате от Мариано Фортуни. За спиной у него гремела крещендо опера. И он смотрел на них так, будто они из какой-то пьесы, и они смотрели на него так, будто он персонаж спектакля.
Соня, а за ней бегом Санни, сорвалась с места в скользкий от водорослей проход, куда указал мужчина в золотистом халате, и они вышли наконец к безлюдной остановке, и вапоретто как раз подходил, сверкая своими огнями, которые, отражаясь, делали его похожим на морскую сороконожку, истово и потешно скользящую по черной воде.
* * *
– Ты точно сошла с ума! Я-то думал, мы решили больше не ссориться. Но ты на меня напала! – воскликнул Санни, когда они благополучно взобрались на чердак и захлопнули за собой дверь.
– Я не нападала.
– Ты сделала нас посмешищем! На публике! Устроила сцену! Схватила меня за волосы! – Нет ничего позорней для смуглокожих, чем разыграть примитивную мелодраму. – Знаешь, я едва тебя не ударил. Это меня пугает. Я еле сдержался.
– Я испугалась.
–Да почему?!
Почему? Санни пренебрег тем, чтобы сделать ей предложение, вот почему. За ними гонится гончий пес, воплощение тьмы, вот почему. Илан написал эту собаку еще до того, как она явилась перед ними на пляже, и теперь они попались в ловушку Илана. Соня пыталась забыть Илана, но, как убийцу тянет на место его преступления, так и жертва не в силах отвязаться от своей смерти. Ей, жертве, приходится снова и снова повторять, почему ее порешили.
– Помнишь, – спросила она, – как на Гоа я проснулась и сказала, что меня убили?
– Нет, – ответил Санни.
– А помнишь, как за нами гнался тот странный пес, что вышел из океана?
– Это да. – И пса Санни действительно помнил.
– Там в музее висит картина, на которой я и в точности тот самый пес, который пристал к нам и исчез в песке. Это подсказка, что я не свободна от прошлого в своей новой жизни.
– Такого не может быть.
– Да, не может, но это так! В том-то и фокус.
– Но ты же говорила, что в Нью-Йорке былаодна!
– Я говорила, чтоодинока. Илан выжил меня. Вытеснил.
– Как это вытеснил? Откуда?
– Из меня самой. Не оставил ни крошки. Его требования вытеснили меня, его ярость вытеснила меня, его счастье вытеснило меня, его любовь вытеснила меня, его безумие вытеснило меня, его постоянные разговоры о себе, его жестокость и насилие – все это выжило меня вон. Я стала призраком. Нет хуже одиночества, чем у призрака.
– Ты виделась с ним после Нью-Йорка? – спросил Санни только потому, что венецианская ночь так черна: ни светофора, ни звука, кроме горестного, желудочного клокотания немолчных чаек.
– Нет. Но тьма не покинула меня. Она следует за мной. Наблюдает за мной. Ждет меня. Она думает, я принадлежу ей. Она намерена завершить этот сюжет.
Они лежали рядом, но Санни не стал ее обнимать. Соня продолжила:
– Та же собака, что таскалась за нами по пляжу, проявилась также на фотографии у нас в «Облачном коттедже», где мы раньше ее не замечали. Те же глаза в лесу за Маминым домом.
– Соня, это какая-то дичь.
Она знала, что дичь, но Санни, наивный, не сможет уразуметь, как тьма преследует человека сквозь века, сквозь пространства. Объяснить это невозможно, и раз все считают, что ты чокнулась, тьма набирает силу.
– Я одолжила Илану божка, амулет моего деда, –
Закладка:
– Что ты мелешь!
– Нет, правда. Есть художники, заключившие сделку с дьяволом, потому что их тянет ко тьме, потому что они считают, что знакомство с тьмой, с ее замыслами и упованиями, приведет их к славе. А меня без моего талисмана убьют, хотя я и так уже умерла.
– То, что нарисовано, не может вызвать убийство или предотвратить убийство, не говоря уже об убийстве того, кто и так мертв!
Ему снова пришло на ум, что Соня безумна.
– Может. Лишившись моего амулета, я чувствую, что потеряла лицо… Какая ирония, ведь у Бадала-Бабы нет лица.
Повисло молчание, а затем Соня сказала:
– Может, нам просто пожениться? Женатым приходится держать оборону вместе. Они как бы посылают миру послание: «Эй, это мы против всех вас!» – и тогда плохое линяет.
Вбрасывая эту фразу, она проверяла ее на слух: правда или фальшь? «Может, нам просто пожениться?» На слух скорей правда.
Но Санни сказал, помолчав:
– Ты же знаешь, так не бывает.
И все же посреди этой ночи, лишенной всякого проблеска, способного осветить и смутить их, они потянулись друг к другу, и Соня дала волю своей печали, залила ею Санни, омыла. Правда, разрыдалась, разревелась, выплакала весь Ганг. Какой смысл таить что-то в себе и сдерживаться, когда любовь обрубило. Она плакала Санни в волосы, в шею, в рот. Вжималась в него и причитала о прошлом, которое, это наверняка, несет проклятие будущему. Подвывала, захлебываясь, хрипло и горестно, как призрак, что стонет ночью в глуши, где некого позвать и никто не поможет. Санни сглотнул ее слезы, и, шмыгая, она сказала ему в рот:
– Можешь хотя бы вернуть мне моего демона, мой амулет? Это все, о чем я прошу, ведь мы были счастливы, пусть на мгновение, разве не так?
Когда, изнуренная, с запекшимся ртом, она провалилась в сон, Санни выскользнул из гостиницы с каталогом, который на выставке успел перед тем, как наскочила на него Соня, сунуть в наплечную сумку. В клубах пара под уличным фонарем он всмотрелся в фотографию Илана де Турьен-Фосса. Художник с худощавым, благородным лицом смотрел мимо крыльчатых, бородавчатых кактусов и старых, высоких агав на раскинувшийся вдали простор. В сером льняном кимоно, он держал бок о бок с лицом маску своего же лица. Ревность захлестнула Санни. Он перевернул страницу. Там была обнаженная Соня в услужении Илану. И, глядя, он увидел – но видел ли? – как выскочил со страницы и снова исчез в ней гончий пес, тот, что вышел из океана, пристал к ним, а потом растаял в песке – как предвестник, дурное знамение. Получалось, Санни думал, что живет одной жизнью, но жил другой.
Он подошел к каналу, бросить туда каталог, и увидел на скамейке живой призрак своей матери. Она ничего не сказала, но все, что ему было нужно, он понял по ее взгляду, взгляду древней, чем цивилизация.
* * *
На следующий день Соня осталась в постели за закрытыми ставнями. Чтобы точно не потянуло магической силой обратно в музей Фортуни, за своим же лицом. Чтобы точно не столкнуться с Иланом, который, как военную добычу, захватывает сейчас этот город, полный сокровищ: «Я выиграл! А ты проиграла! Ты будешь ходить и плакать – ой-ой-ой – и в итоге умрешь. А меня жизнь пинает, но я выживаю!»
Санни в одиночку отправился смотреть базилику, сверкающий сон безумного махараджи, и Дворец дожей, абрикосовый и легкий, подобно парфе снаружи, зловещий от приговоров, тюрем и страха внутри. Но не видел он сверкающей базилики раджи. И не видел он абрикосового парфе дожей. Он все думал и думал: «Она мне лгала!»
Сблизившись еще больше и непоправимее разлучась, они отправились на вапоретто в аэропорт, вполголоса обсуждая разумно свои рейсы, время прибытия, непостоянство зимней погоды в Нью-Йорке и смог в Нью-Дели. Не смотрели ни вправо, ни влево на случай, если мимо пройдет Илан. Не обращали внимания на семьи, которые уютно путешествовали всем скопом или прощались в уверенности, что нитью своей любви заштопают прореху разлуки. Обнялись кратко, обнаружив, что поцеловаться не могут – даже легонько не могут, из боязни, что выплывут подспудные смыслы.
Соня свернула направо к выходу на посадку. Санни свернул налево к своему. Он обернулся на секунду, увидел длинную косу, стекающую по спинке сиреневого пальто. Она тоже обернулась, но к тому времени он был уже далеко, и отличить его серое пальто от других она не смогла.
Глава 50
Из аэропорта Кеннеди Санни доехал автобусом до перекрестка Семьдесят четвертой и Рузвельта. Там зашел перекусить в «Литтл як», перекусить и перевести дух, добавив свою сумку к кучке багажа других путешествующих, выросшей под информационным табло, которое оповещало посетителей о футбольном матче между командами тибетских девушек и о лекции приезжего мудреца-ринпоче, знатока дхармы. Здесь собирались тибетские беженцы, а также те индийские иммигранты, которым хотелось вспомнить свои студенческие годы в Индии, когда они часто посещали подобные дхабы. Яркий дневной свет сочился сквозь пар от острой лапши-чили, Санни даже закашлялся. Когда в голове прояснилось, он сделал глоток масляной часуймы и прислушался к разговору двух друзей, один из которых был с дочкой-подростком.
– Вот как вы думаете, кто из индийцев крут? – спросила у взрослых девочка.
– Индиец крутым быть не может, – сказал тот, что покруче, в огромных очках-авиаторах, с татушками в виде мандал и с прилизанной гривой, собранной в конский хвост. – Индиец может быть умным, может забавным, он может быть кем угодно, но никак не крутым.
– Почему так, дядя Виджай?
– А подумай, что значит крутость. Самый корень понятия крутизны – это когда наплевать на то, что о тебе подумают, ты идешь своим путем, играешь себе в своем ритме, – но индиец в жизни не сможет освободиться от того, что думают об этом его мама-папа, нана-нани и дядя-тетя.
Индийцы, может, и не крутые, но эта сценка была крута. Санни, застолбив свое полное совпадение с глубоким наблюдением дяди Виджая, кожей чувствовал, как нетерпеливо ожидает Бабита случая с ним поговорить, – а вокруг меж тем кипела сутолока Джексон-Хайтс с крутизной и бравадой приезжих трудяг, за которыми и тьма выпавших им испытаний, и осознание, что полностью в новый мир не впишешься никогда, и жизнь такой интенсивности, какой
Закладка:
Эта крутость будет покруче, чем итальянская, решил Санни. Ничего, иммигрантский Нью-Йорк излечит и придаст сил после травм, нанесенных его самолюбию первой поездкой в Европу. Он зашел в «Ла фрута донна» за гранатом, в «Ки фудс» за молоком и банкой молотого «Кофе Бустело», в «Ла Гран Уругвайя» за пирожками-эмпанадас, там остановясь поглядеть, как забили гол в футбольном матче в Монтевидео, и в хозяйственный, где продавались ловушки для тараканов.
– Амиго! – позвал он Уго.
– Хорошо, что ты вернулся, – сказал тот и продолжил заниматься своими делами.
Дом – это место, где жизнь течет себе и течет и вовсе внезапно не обрывается; домашним, им все равно, где ты был, потому что, если они спросят или если возьмешься рассказывать, это станет первым проколом, с которого пойдет безоглядный развал. Нет, дом – это место, где вместо того на тебя вывалят местные новости: кебабную переделали в шикарную сырную лавку! Наступает джентрифицированный Бруклин; облагораживатели непрестижных городских территорий в престижные бьют себя в грудь, что это из любви к местному населению, но тут же рвут с прошлым и принимаются разрушать сообщество, ибо слишком богаты, чтобы имело смысл своим богатством делиться.
Едва он вошел в студию, как зазвонил телефон, и Санни знал, что это его мать. Как и Уго в хозяйственном, Бабита не стала расспрашивать про Венецию и не обмолвилась об открытке, которую от него получила. И уж точно ни слова про Соню. У нее имелось кое-что поважней ему рассказать.
Бабита сообщила Санни, что согласилась на план дядьев Рави и Раны продать дом в Дели. Следствием этого решения стали раздумья, где ей обосноваться, и на заре, когда вдовы обмениваются звонками, она вовсю советовалась с друзьями и знакомыми, которые уже покинули города, чтобы на пенсии пожить в местах поспокойней. Кое-кто уже сделал выбор – непрактичный, романтичный и противозаконный. Салони и Виван сунули взятку, чтобы построиться в лесных угодьях, отведенных под пастбища. Альва и Бенджамин поселились неподалеку от Национального парка Корбетт, где молочно-зеленая река Джамуна почти заглядывает им в окна. Есть такие, кто переехал в Дехрадун, Нагпур и Махабалешвар. Торопятся к телефону, ковыляя, потирая опухшие колени, нетерпеливо прокашливаются: «Почему бы не Панчгани?» Кто-то прислал ей иллюстрированную брошюрку о поселке в саду, где растет личи: стеклянные стены от пола до потолка, итальянская «модульная» кухня и зал для медитаций. Застройщики рассчитывали, что индийцы на старости лет вернутся сюда из Штатов за неиссякаемым запасом недорогой прислуги. Напротив этого «поселка для пенсионеров» удобно размещена новехонькая роскошная больница, и даже выпустили специальную кредитную карту для нерезидентов-индийцев с предложением 15-процентной скидки на медицинские расходы.
Бабита не имела намерений переезжать в глушь или жить среди глупых нерезидентов-индийцев, готовых при знойном климате заселиться в стеклянные дома и транжирить деньги в больницах, выстроенных специально затем, чтобы их обирать. Она рассказала Санни, что посоветовалась с Ваньей о своем затруднительном положении, и Ванья воскликнула: «Ну, тебе повезло – ты ведь всегда приземляешься на ноги, не так ли?» Умберто известил Ванью, что его-таки затребовали обратно в Милан: его матушка перенесла инсульт. Он намерен продать «Дом с ракушками». Кислинка в голосе Ваньи – «Ты всегда приземляешься на ноги, не так ли?» – подсказывала, что Ванья отнюдь не в восторге от того, что Бабите опять повезет. Бабита сделала вывод, что медлить не стоит. «Дом практически невозможно содержать, – пожаловалась Ванья. – Я и хотела бы перебраться в приличную квартиру в Панаджи, но поскольку Сесил здесь похоронен, то и я здесь застряла».
Бабита мысленно представила аркаду из красных плюмерий и эффектную лестницу, ведущую к «Дому с ракушками», белую с синей окантовкой. Комнаты высокие и строгие, пол выложен шестиугольной плиткой цвета бычьей крови. Ставни в виде устричных створок на удлиненных окнах впускают свет так, что ты словно внутри прохладной ракушки. Ей понравились поместительные шкафы из тикового дерева на растопыренных львиных лапах и аскетичные кровати, поставленные высоко, чтобы овевал бриз, с балдахинами, вязанными крючком, изделием вдов, старых дев и монахинь, обитательниц католического дома для престарелых в Сальсете. Понравился лаковый блеск пальм и бананов; зелень в каждом окне, в каждом дверном проеме, зелень посверкивает в щелях и замочных скважинах, даже когда двери и окна закрыты. Понравились лампы прозрачного выдувного стекла, простые, как морские простейшие, и вентиляторы, на длинных тонких нитях свисающие, как пауки, с высокого решетчатого, звездами, потолка. И в кухне понравилась патина на очаге, сотни лет опаляемого кокосовой скорлупой, и открытые щели-иллюминаторы в черепице крыши, расположенные под углом, чтобы муссонные потоки не попадали внутрь, но позволяющие свету мерцать сквозь них. Ванные комнаты выходили во внутренний дворик, где можно незаметно развесить нижнее белье для просушки. На балконе вертится вентилятор, так что комфортно наблюдать, что происходит вокруг, и сплетничать о соседях, скрываясь в изящно изогнутых тенях формованных раковин. В боковой части дома сохранилась алтарная комната, а Бабита, хоть и нерелигиозна, высоко ценила строгий устой, ауру дома, где сама архитектура внушает владельцам уважение к традициям: опеке стариков и слуг, распределению пищи и заботы по иерархии, раздаче остатков риса нищим и собакам у задней двери. Свойственные этому дому покой и достоинство, предчувствовала она, внесут покой и достоинство в ее внутренний мир.
* * *
– Санни, – величественно проговорила она, – скоро мы с тобой станем владельцами «Дома с ракушками», особняка, которому больше трехсот лет, построенного купцами, чьи суда «Хуснара», «Палома» и «Нагини» ходили между Гоа и Занзибаром, а в последнее время – резиденции синьора Умберто. Ты же знаешь, как иностранцы умеют реставрировать дома, сохранять историю и одновременно обустраивать удобные ванные комнаты и кухни, чему мы, индийцы, – будем честны – не научимся и в миллион лет.
– Что ты сказала? – крикнул Санни в трубку.
– Я продаю свою долю в Панчшил-парке, как ты мне и советовал.
– Я советовал?! Но отчего же Гоа? Ты ведь человек городской!
– Когда твой зять ставит на карту твою безопасность, заключая сделки с криминалом, – сказала Бабита, – когда город настолько грязен, что в глазах печет, а горло сводит, словно от горя, когда каждый раз, когда выходишь из дома, тебя ждет ссора, лучше всего уступить. А ты сам сказал, Гоа – будто Индия в прошлом. Я хочу найти тихий уголок, выдохнуть, выпустить пар и вторую половину своей жизни провести, глядя на то, как заходит солнце над Аравийским морем.
Это прозвучало совсем не похоже на его мать. Неужто Бабита купит дом на
Закладка:
– Помнишь тот случай, – сказала Бабита, – когда твои кузены наняли головорезов, чтобы захватить владение, прилегающее к ночному бару «Оливия», погиб человек, и начался настоящий ад, и, может быть, только поэтому дядя Рана не наслал на меня своих головорезов – боится повторения, – но нет никаких гарантий, что он этого не сделает, если я опять откажусь продать.
– Но ты никого не знаешь на Гоа, кроме Ваньи, – сказал Санни Бабите. – Чем ты себя займешь?
– Столько делийцев переезжает туда, в бетонные блоки на рисовых полях, которые точь-в-точь как квартирки в Дели. Семейка Пунджи, к примеру, – бедняги, они такие глупцы. А еще там кинофестиваль и Фестиваль идей, на который приезжал Далай-лама. И еще затеяли провести литературный фестиваль тоже. – Она знала, что это зацепит Санни.
Вини-Пуни топтались в пределах слышимости, прислушиваясь, что Бабита говорит в трубку, и когда она вышла из своей спальни, откуда звонила – чтобы убедиться, что они не подслушают, – то увидела их на лестнице.
– Вы в последнее время все мелькаете, прямо как мухи.
– Тетя, ты что, продаешь наш дом?
– Я ведь еще не продала, правда? Такие затеи почти что всегда разваливаются.
– Что же будет с моей школой? – спросила Пунита.
Разве Бабита обязана была посылать Пуниту в эту прекрасную школу? Она сказала:
– Сделаю, что смогу, но в конечном итоге вашим родителям придется принять ответственность на себя.
Лица Виниты и Пуниты приобрели то заторможенное, недоверчивое выражение, которое, считала Бабита, присуще классу прислуги.
– Но мы должны держаться вместе, – сказала Винита. – Иначе это будет опасно для нас. Это опасно для девочек, остаться одним.
На следующий день Бабита рассказала Саре о своем затруднительном положении. Сара сказала:
– Винита – никудышняя кухарка, а Пунита ведет себя не по правилам. Обращается с моим мужем как с равным. Ты их избаловала, и никто в здравом уме не возьмет на себя ответственность за двух юных девиц.
Однако назавтра перезвонила и сообщила, что ее подруге, одинокой женщине, она экономику преподает, нужна помощь. Возможно, удастся уговорить ее принять их обеих, если одна будет готовить, а другая убирать. Однако до благотворительной Пунитиной школы оттуда далековато.
* * *
Продажа дома в Панчшил-парке прошла организованно и быстро, как это возможно только на черном рынке. Покупатель, зарегистрированный в Дубае под загадочным наименованием «Шахерезада инвестментс лимитед», владел несколькими объектами недвижимости в Дели, где его интересы представлял по доверенности его двоюродный брат. Дяди Рави-Рана и Бабита поехали в муниципальное учреждение, где регистрировались продажи, симпатичный одноэтажный домик-бунгало, – дяди на одной машине, Бабита следом за ними на своей, которую вел Бахадур. Их сфотографировали, они подписали множество бумаг, подтвердили свои подписи, заверили их нотариально и, наконец, после долгого ожидания, каждый получил банковский перевод на чистую часть сделки, которую Бабита могла пустить на покупку «Дома с ракушками». И вот, как это ни невероятно, дело было сделано. Вражда, поглотившая десятилетия их жизни, испарилась так вдруг, что им стало как-то даже не по себе. Джентльмен, представлявший своего дубайского кузена, вернулся в дом с ними вместе. Достав из пластикового пакета небольшую фигурку Ганеши из мыльного камня, он поставил перед ней цветы, зажег благовонную палочку, а потом распечатал и передал по кругу коробку со сладостями.
Бабита связалась с профессоршей экономики, которая указала, что питается исключительно континентально, и попросила о личной встрече с Вини-Пуни. Квартира ее находилась в районе станции метро «Р. К. Пурам», и, когда они туда приехали, Бабита расхвасталась, как Винита готовит равиоли и ньокки, а девочки стояли, повесив головы, словно их отчитывают, а не хвалят. Когда она спросила, где они будут спать, профессорша ответила, что место есть только на кухне, а туалет они смогут делить с прислугой других квартир. Он на крыше.
По дороге домой Винита сказала:
– И что же, мы будем спать головами между газовым баллоном и мусорным ведром?
И Бабите самой стало стыдно, когда она огрызнулась:
– Если она одна и ест только континентальное, это что, так уж тяжело для тебя?
– А как же моя школа? – спросила Пунита.
Вечером Бабита увидела, как Винита и шофер Хабибов стоят, опершись на седан Хабибов. Вини на мгновение опустила голову ему на плечо, а когда уже собралась уходить, он придержал ее за руку. Она радостно рассмеялась. Бабита дождалась, пока девушки уйдут на ночь, а затем позвонила Санни и сказала как можно более небрежным тоном:
– Скоро на твой счет поступят деньги. Полученный мной чек пойдет на покупку «Дома с ракушками». Остальная часть будет переведена тебе…
– Почему мне?
– Я хотела бы вложить их в Штатах – в конечном счете они станут твоими, и сейчас их проще перевести тебе.
– Но как будут переведены деньги?
– Это устраивают твои дяди.
– Ма, это, должно быть, незаконно…
– Чистоплюйствуешь? Забыл, как мы оплатили твою магистратуру?
Санни вспомнил то, что и правда забыл. Когда стипендию не продлили, случился кризис. Бабушка сказала: «Послушай, я пришлю тебе деньги, но при одном условии: ты не спрашиваешь, откуда они взялись». И отчаявшийся Санни, отдавая себе отчет, что это черные деньги, ответил: «Спасибо, Нани». А Бабита его тогда утешала: «Ты пойми, сначала они принимают тебя, дают стипендию, чтобы зацепить, – и план их вовсе не в том, чтобы стипендию продлевать. Так что тебе остается? Уж как-нибудь да заплатишь. Это бизнес-стратегия. Не думай, что в Америке все такие чистюли».
Он никому об этом не рассказывал. Ни Улле. Ни Сатье. Ни Соне. Предал забвению. И тут Бабита нанесла решающий удар:
– Когда я приеду в Америку, я не буду тебе в тягость.
Что она имеет в виду под «приеду в Америку»? Что, навсегда? Он так и не сказал ей, что по возвращении из Италии нашел в почтовом ящике, вместе с очередной россыпью листовок меню из мексиканского ресторана, свою грин-карту.
Глава 51
Санни остановился у своего банка на Рузвельт-авеню под линией метро, пройдя мимо иммиграционных юридических контор «Мистер Кангрехо», «Буэно и барат», специализирующихся на борьбе с депортацией, мимо скудно одетых китаянок и латиноамериканок, заманивающих мужчин в массажный салон. В банке толклись нищие иммигранты. Как проверить, пришли ли на его банковский счет полмиллиона, когда большинству посетителей
Закладка:
В момент мучительной откровенности Санни признался Дарко, коллеге, сидевшему за соседним столом в офисе «Ассошиэйтед пресс»:
– Моя мать втягивает меня в коррупцию.
Дарко посочувствовал.
– Не поверишь, что выкинула моя. Оформила на меня свой таймшер в Атлантик-Сити, якобы в подарок на день рождения, а потом не смогла заплатить взнос и испортила мне кредитную историю. Теперь я не могу взять кредит и не знаю, как дотяну до конца года.
Через несколько минут Дарко спросил:
– Не найдется случайно пары баксов на бейгл?
– Конечно, а можешь и мне взять? С кунжутом или маком.
Откусив пару раз, Санни почувствовал, как у него сжалось горло. Он отложил бублик.
– Что, не голоден?
– Я не могу есть. – Сжатый кулак.
Так что Дарко съел и свой бейгл, и Саннин. Это разозлило. А потом Санни на себя разозлился, что злится.
Джексон-Хайтс, может, и круче Италии, но как долго Санни еще протянет, когда в кошельке у него едва хватает на пару бейглов и на книжку, всего-то за доллар, Исаака Башевиса Зингера о жене раввина и крикливых мертвых гусях? Неужели он растрачивает жизнь впустую, шаркает между бодро бегущими людьми, чтобы скрыться от матери, которая, дай слабину, пристроится рядом? Но если так и останешься фигурой третьего плана, твою судьбу у тебя отнимут. Он ведь не смог спасти Соню от ее прошлого, верно? И не сможет спасти Бабиту от ее будущего. Самого себя не сможет спасти. Тогда, в Европе, он осознал пробелы в своей способности мыслить – недостаток свободы, недостаток раскованности. Он должен освободиться из ловушки Индия-США-США-Индия так же, как прошлые поколения чувствовали себя в ловушке Индия-Британия-Британия-Индия. Необходим третий путь, некий жест вкось, джазовая синкопа, рифф в раге.
В выходные дни Санни принялся выяснять и с удивлением выяснил, что целый мир, о котором он не подозревал – и который его коллеги определенно держали в секрете, – не только существует, но и открыт для него теперь, когда у него в кармане вид на жительство в США. Он узнал, как Дарко удалось провести зиму в бразильском Ресифи по программе ознакомления молодых журналистов с жизнью развивающихся стран, и как другой трудяга, галерный раб вроде Санни, попал в Пномпень стажироваться в газете. Оказалось, можно выбить стипендию по программам международного академического обмена от Берлина до Токио, от Праги до Оахаки. Есть возможность участвовать в конференциях по свободе прессы в Женеве и Брюсселе, получить стажировку в Картахену и Осло, посетить летнюю школу повышения квалификации в Хельсинки. Только и требовалось для этого, что неустанно метать заявки, а он ведь знал по жизни с Уллой и по своим дням в университете, что ни одна нация не натаскана в подаче заявок больше американцев. Для них это прямо профессия, подача заявок: собирают рекомендации у людей, которым до того сами дали рекомендации, чтобы иметь право в свой черед, как понадобится, обратиться за тем же; пишут эссе о своей приверженности правам женщин, правам геев, международным правам человека, правам меньшинств, на корню задавливая жалкие непрофессиональные заявки представителей этих самих меньшинств, и все это с упорством, подпитанным витаминами, занятиями в спортзале и тренингами личностного роста; распечатывают четкие резюме на отличного качества бумаге, на принтерах последней модели, после того как текст проверят на грамотность и подправят профессионалы, обученные секретному языку повышенной убедительности.
А из американцев больше всех преуспевают ньюйоркцы. «Не можем же мы взять девять человек из двенадцати из Нью-Йорка!» – вяло протестуют организации, но кому по силам удержать ньюйоркцев от бесконечной рассылки заявок по всему миру, ведь амбициям нет угомона в этом городе, который никогда не спит. Так что вскоре в этих рядах окажется не только слишком много ньюйоркцев, но и перебор индийцев-ньюйоркцев, того же пошиба людей, что Санни, которые при подаче заявок имеют фору даже покруче белых ньюйоркцев, потому что могут доказательно разыграть карту нацменьшинства. Впрочем, как открыть рот насчет принадлежности к меньшинству, если ты из народа численностью более миллиарда?
Санни составил проектное предложение, согласно которому рассчитывал путешествовать из страны в страну, в каждой беря интервью у цыган, которые исторически – ранние мигранты из Индии. Еще подал заявку на стажировку в англоязычной газете в Сантьяго. Плюс еще три такие же: в Марокко, Коста-Рику и Прагу. Представил причины, по которым ему следует присудить грант Сороса и оплаченное пребывание в замке в Тоскане, на маяке на Гебридских островах и на морском грузовом судне. Подал заявку на участие в мозговом штурме по вопросу границ Тепостлана, известного как место рождения Кецалькоатля, пернатого змея, соединяющего подземный мир и небеса. Заполнил все предложенные анкеты, в которых требовалось продемонстрировать пылкую приверженность расовому и гендерному разнообразию и поведать, как он намерен способствовать благоденствию на планете.
Бабита звонила каждые несколько дней – пришли ли деньги? – и умоляла перепроверить. И сама перепроверяла счет и банковские коды, которые передала дяде Ране:
– Они меня обманывают, твои дяди меня обманывают!
Санни снова сходил в банк. А потом еще и еще. У него свело горло, он паниковал и боялся, что не сможет разжать челюсти и заговорить, когда будет нужно.
– Что-то не так! – Теперь Бабита звонила каждое утро перед тем, как улечься спать.
На шестой день Санни сказал матери, что деньги не поступили и на седьмой день он отдохнет.
– В воскресенье проверять не пойду. Я измотан, не могу спать, и горло свело.
– Это благодаря мне ты сейчас в Нью-Йорке, с этим любой согласится, а теперь тебе что, трудно сходить в банк?
Санни вышел на пробежку, Северный бульвар и дальше. Он бежал, не обращая внимания, что колени деревенеют, туда, где самолеты, приземляющиеся в аэропорту Ла-Гуардия, чуть не рассекали ему макушку. Бежал и думал, что, возможно, это не попытка сбежать, чтобы наладить свою жизнь и помогать другим, а попытка сбежать туда, где он никому не сможет помочь, туда, где он просто начнет все заново и еще более безымянно. Путаясь таким образом в своих мотивах, он все-таки точно знал, что нужны перемены. Он подумал о Сатье. Останься они друзьями, он, возможно, позвонил бы ему. Он подумал о Соне. Останься они вместе, обернулся бы их разлад как-то иначе?
И снова позвонила Бабита, узнать
Закладка:
Глава 52
– Мне что-то хуже. – Папа улыбался, но откуда-то издалека.
Даже за то короткое время, что Сони не было, Папа видимо похудел, побледнел, и кожа его пошла пятнами, как тенями. И хотя в Дели не такие уж холода стояли, он был в шерстяном кашмирском халате и, даже в помещении, – в шапочке, перчатках и шарфе. Соня заметила, что халатного шнура с кисточками хватило дважды обхватить талию.
Папа не стал расспрашивать про Венецию. Вместо этого он сказал:
– А друг Санни, он не сможет ли нам помочь?
– Какой друг?
– Ты же говорила, что его лучший друг – врач в Америке?
– Он с ним рассорился.
– Да? – спросил Папа и, приподняв ушко шапки, уставился на нее, словно вникая в слова сумасшедшего. Разумно ли ссориться с другом-врачом?
Соня ушла к себе, постояла под эпилептическим душем, вытерлась застиранным полотенцем, открыла шкафчик, в котором попахивало старьем, вынула выцветшую пижаму. Разбирая дорожную сумку, нашла в одном из кармашков толстый конверт из венецианской бумаги. Там лежали хрусткие долларовые купюры – столько, что хватало на перелет в Италию и обратно, с чем ей помог Папа. Кто, как не Санни, мог его туда положить? Первой мыслью Сони было, что Санни таким образом извещает ее о том, что она и так знала: он решил прервать их отношения, пока это еще легко, и подкупает ее, чтобы загладить свою вину. Вспомнив, что сама предложила им пожениться, съежилась от невыносимой ненависти и стыда и кинулась было позвонить, обвинить в том, что он к ней как к проститутке… Но в памяти высветило картину, на которой Илан имеет ее, словно бродячую собаку. Да, она предложила себя в обмен на пристанище в доме богатого человека. Как ей теперь просить кого-то любить ее? Нет, все, она не станет Санни писать и не позвонит ему первой.
* * *
В последующие недели Соня сопровождала Папу: первым делом к целителю, корректирующему баланс праны, который проводил сеансы на территории ашрама Ауробиндо. Он усадил Папу на стул перед тазом с водой, встал перед ним, вскинув руки, и сначала словно оценивал нечто невидимое, колышущееся желеобразно, а затем вытягивал это нечто, почти не поддающееся вытягиванию, мужественно боролся с ним и невидимую жижу выжимал в таз. Затем Соня и Папа съездили к гомеопату, принимавшему неподалеку от садов Лоди, и привезли от него кучу бумажных пакетиков, наполненных крошечными белыми гранулами. Потом проконсультировались у врача-монаха в клинике при Тибетском доме, выкрашенной в желтое и бордовое, благоухающей травами, и вернулись с твердыми темными шариками, которые нужно было растереть пестиком в ступке, после чего сварить вонючий отвар. Феруза дружила с дядей муллы в мечети Джама-Масджид, который, по слухам, был ясновидящим, и когда Соня привезла Папу на аудиенцию в резиденцию при мечети, дядя муллы, перебирая нефритовые четки, сказал, что Папе не о чем беспокоиться: его болезнь излечима. Потом аллахабадский падре передал через Мину Фой весть о целителе по имени Майкл Фейт, известном своим чудодейственным прикосновением, и они вместе с другими болящими выстояли очередь в районе Колонии Друзей, где длинноволосый мужчина в спортивном костюме, похожий на Иисуса – если бы Иисус был атлет, – возложил руку на Папину голову и сказал, что тот непременно поправится. Опыт чтения и размышлений, накопленный Папой в последние несколько лет, позволил ему отнестись к диагнозу, поставленному Майклом Фейтом и целителем праны, с той же серьезностью, с какой он относился к диагнозу доктора Памелы Лалвани. И болезнь, как он обнаружил, стала еще одной ступенью в жизни, переменой, которая придала вес и значение нелепому, покинутому человеку.
Однако, несмотря на горькие отвары, целительное прикосновение и сладкие шарики, несмотря на суету и консультации, которые оживляли жизнь, сообщая квартире атмосферу лечебницы, Папино здоровье не улучшалось. И когда Мина Фой прислала с сестрой Терезой, прибывшей ночным поездом, мург-муссалам, цыпленка в луковой подливке, приготовленного целиком в глиняном горшочке Хансамой, которого Мина Фой специально для того извлекла из отставки, – Папа так и не смог попробовать королевскую птицу своего детства.
Рождественским утром Соня проснулась в пять утра, увидела под дверью спальни острую полосу света и обнаружила Папу бодрствующим и пытающимся встать, хотя ноги его не держали. Чандубхай собирал дорожный чемоданчик, а поскольку Балбир Сингх был отпущен в деревню на похороны отца, Чанду позвонил на стоянку такси рядом с разлагающейся свалкой, где водители спали на раскладушках на улице, а таксопарк управлялся из палатки, оборудованной телефоном и стальным кассовым аппаратом на замке.
К 6.30 утра, сквозь туман и смог, солнце тонуло еще в зимней мгле, они добрались до диагностического центра при доме призрения, расположенном в тихом месте за городом, в Мехраули. Папу приняла бригада медработниц, которые без умолку что-то трещали ему на английском, преображенном ритмами языка малаялам. «Айо-вайо, анде ванде манде?» – ответил им Папа в вялой попытке схохмить. Медработницы примолкли. Его устроили в отдельной палате и поставили капельницу.
Тем же утром, после того как Соня позвонила по номеру медицинской страховки, указанному на карточке, найденной у Папы в бумажнике, в палату вошел служащий с папкой бумаг, среди которых была и форма обратной связи. Папа, один из первых бизнесменов, внедрявших современные концепции глобального бизнеса – и неважно, что там думал молодой Атул Гупта насчет светской версии, которую продвигал Папа, – полусонно попытался его просветить:
– Сначала оказываешь услугу, а уж потом спрашиваешь, доволен ли клиент. Видишь? Форма обратной связи –послеоказания услуги.
Мужчина впал в раж.
– Но я должен вернуть эту форму своему боссу!
– Так объясни ему это.
– Он не из тех, кто слушает.
Папа нацарапал: «Услуга еще не оказана».
– Зачем вы это написали? Вы позвонили, и я пришел. Максимум через два часа я уже был здесь. Теперь мой босс на меня рассердится.
Когда посетителей выставили, Соня стала ждать в вестибюле, где статую Ганеши у входа обвили рождественскими огоньками, так что слоновьи уши, хобот и живот мерцали красненьким и зеленым. Она надеялась, что Папу отправят домой, но к ней вышел врач-интерн и сказал, что нет, решили на несколько дней оставить, чтобы поглубже обследовать.
В десять вечера она снова заказала такси. Машина выползла из смога-тумана, лицо водителя укутано от выхлопных газов, счетчик тоже прикрыт тряпкой, на руле фотография гуру Гобинда Сингха, а на зеркале наклейка с ножом-кирпаном, символом сикхизма. Они ехали по темному городу, мимо спящих на тротуаре дорожных рабочих и
Закладка:
Она чувствовала, как изнутри бьется истерика. Ей хотелось кого-нибудь обвинить, но кого? Потом она решила, что виновны двое: мать, которая оставила ее с этим, и отец, который остался один. Каждый из них упрямо строил свою жизнь так, чтобы ей пришлось одной возить их по больницам. Вот и дошло до дела.
Она позвонила матери, которая, судя по голосу, не очень поверила в хворь Папы:
– Он всегда устраивал шум даже из-за обычной простуды, внимания ему не хватало.
– Сейчас это не простуда, – рявкнула Соня.
Она позвонила Мине Фой.
– У меня тоже пропал аппетит, – пожаловалась та. – Если еда теплая, она застревает в горле, но матушка Агнес меня балует, она следит, чтобы мне приносили самые горячие лепешки. А вот мороженое почему-то проскакивает без проблем.
Соня положила трубку.
Виноват был еще один человек. Теперь она укоряла Санни, который ее не спас. Слишком сильно они открылись друг другу. Она повторила себе свой обет: если он позвонит, она поговорит с ним; а нет так нет. Она поняла вдруг, что держит трубку в руке. Может, она неверно расценила конверт с деньгами, который нашла в сумке, неправильно толкует случившееся? Она звонила, нажимала отбой, звонила и нажимала. Положила трубку на рычаг и улеглась спать. Снова встала, на холод из тепла, позвонила. Снова повесила трубку. Разве Санни не догадается, что это она, и не перезвонит?
А потом напустилась на себя. Вытащила из глубин шкафа каталог выставки Илана, который скрытно унесла тогда в сумке. «Де Турьен-Фосс отходит от ориенталистского взгляда, но не исключает сюрреального, хотя все ярлыки отваливаются при столкновении с его личной чувственностью. Картины морально амбивалентны. В этом мире никто не жертва. Каждый впитал в себя свойства своего антагониста».
Автором вступительной статьи оказалась та самая экспансивная искусствоведка, которая прежде опубликовала статейку в «Монд». Она писала, что, портретируя женщин, Илан представляет их загадочными и сложными, что нетипично для художников-мужчин. Можно предположить, что это женщины, судьбу которых определяют мужчины, но картины такое предположение опровергают. Это женщины уязвимые, но сильные, израненные и своенравные, избалованные и кокетливые, властные, дерзкие, соблазнительные, обманчивые. Отсутствие очевидного феминистского подхода подтверждает близость к феминизму – большую, чем собственно феминизм.
«Всю жизнь я учусь у женщин, – цитировала она Илана. – У моих бабушек, у мамы, у тетушек, у моей бывшей жены, и всем им по-прежнему благодарен. Я не хочу, чтобы вы жалели молодую женщину в постели с этим павианом-мужчиной. У нее есть цель, и она яростно ее добивается. Она так же искусна в манипуляции, как жалок мужчина, и жалка не меньше, чем мужчина-манипулятор. Я уважаю ее».
Когда вы что-то рисуете, частица жизненной силы этого нечто наверняка проникает в вас. Принадлежит ли теперь Бадал-Баба Илану? Аона? Но разве тогда художник не принадлежал бы тому, что он изобразил?
Во сне Соня снова поднималась по снежной тропе на белые холмы Хьюитта. Невидимый зверь шел за ней следом. Она оглядывалась на него снова и снова. Она боялась зверя, его беззвучных шагов. Боялась человека в доме на холме. Что же она искала? В оконном стекле она видела его ночное лицо, истерзанное стыдом за собственную ничтожность. Расплатиться с этим можно лишь славой. А слава – создание тьмы, топка, подбрасывать дровишки в которую лучше после полуночи. Слава требует таланта, она требует страданий, требует послушничества, требует упорства. Слава всегда голодна, и слава не дура. Она выше стоит в пищевой цепочке. Чтобы прокормиться самой, сжирает других. Иланом двигала непреодолимая сила: он должен добиться славы такой огромной и так стремительно, чтобы любой, кто выйдет обесценить ее, сам окажется обесценен. Илан воплотится в реальность, правда обратится фальшью, любой, кто схлестнется с ним, станет ничем…
Хлоп! Она в испуге проснулась. Разносчик бросил пачку утренних газет на крыльцо. Чандубхай забрал нужную и принес ее Соне с чайным подносом. Соня развернула газету. На первой полосе жирно значилась фамилия Санни: «Бхатия из Панчшил-парка».
Она бросила газету в сумку, надела солнцезащитные очки, словно ей нужна маскировка – и да, в самом деле нужна, – и поспешила в дом призрения. Поднимаясь по ступенькам, увидела – неужели?! – Бабиту Бхатию, которую несли на носилках. «Тетя Бабита?» – вырвалось у Сони, но женщина тоже была в солнцезащитных очках. Она не ответила, хотя одна из идеально выщипанных бровок взлетела вверх.
– Ты только взгляни! – Соня протянула Папе газету.
– «Бхатия из Панчшил-парка»! Это же семья Санни?
– Да. Я только что видела, как Бабиту Бхатия пронесли сюда на носилках.
– Ага! Это она, чтобы избежать допросов в полиции!
Глава 53
В воскресенье Бабита позвонила дяде Ране.
– Деньги до сих пор на счет Санни не поступили.
– Потерпи, – посоветовал он. – Компания «Шахерезада инвестмент» планировала продать часть инвестиций, чтобы заплатить нам, но они обесценились – ты же знаешь, как это бывает, – поэтому им придется придумать что-то другое.
– Ну, я не уеду на Гоа, – сказала она, – пока деньги не придут на счет Санни. Сообщи это всем, кому важно.
Положив трубку, она вышла на террасу и, глубоко вздохнув, нашла утешение, приправленное раскаянием, в созерцании великолепной бугенвиллеи, которая год за годом своим обильным цветением прикрывала ее от стольких неприятных вещей, – и тут увидела ненароком, как подъехал двоюродный брат покупателя из Дубая, тот самый, что по доверенности подписал договор купли-продажи. Он вытащил два больших чемодана, которые откатил к двери дяди Рави. На этот раз он был в бейсболке. Затем впрыгнул обратно в машину и умчался.
Бабита тут же поцокала в сторону дяди Равиной части дома:
– Эй, эй, это что я сейчас видала?
– А что ты сейчас видала? – Взгляд дяди Рави, зависший, словно плодовая мушка, метнулся вбок.
– Что это за два чемодана? Ты что-то получил наличными или золотом, о чем я не знаю?
– Какие еще чемоданы? – Хоть и мельком, зато отчетливо лицо его сделалось виноватым.
– Я случайно выглянула, Рави.
– Померещилось, скорее всего – но у тебя все основания вести себя, как параноик. За нами следят. Прямо сейчас.
– Кто?
– За Раной следят, чтобы он расплатился с долгами, а если за Раной следят, то и за
Закладка:
Такое было бы глупо до крайности, признала Бабита, и, хотя она не слишком-то уважала своего деверя, вряд ли он уж настолько глуп. Впрочем, зная Рави, отчего ж нет! И тут она внезапно бросилась ему в обход, пытаясь протиснуться мимо, топча ноги, а он, застигнутый врасплох странной атакой, принялся отпихивать ее, вскрикивая: «Не смей! Не смей!» Но потом сдался:
– Ладно, я тебе расскажу. Другу сообщили, что к нему домой должна нагрянуть налоговая инспекция, и он попросил, чтобы я подержал у себя его чемоданы. Мне кажется, они набиты контрабандными мобильными телефонами.
– Врешь! – И опять наступила ему на ногу.
– Не смей! Не смей! – снова закричал дядя Рави.
Дядя Рана высунулся из окна сверху – должно быть, он наблюдал за ними, – и крикнул:
– Рави-бхайя! Баби-бхабхи!
– Что? – воскликнул дядя Рави, обрадованный этим вмешательством.
– Не разрешайте молодняку вернуться в Индию. Пусть дети держатся отсюда подальше, не то криминал их достанет.
– Зачем он будет их доставать? – спросила Бабита, отцепляясь от дяди Рави.
– Мы продали дом, и там захотят свою долю.
Сказав это, дядя Рана закрыл окно и не отозвался, когда Бабита, процокав за угол, позвонила и забарабанила в его дверь.
Она вернулась к себе, и когда Вини-Пуни появились после воскресенья, проведенного в доме родителей – чемоданы, никакого сомненья, нарочно доставили в день, когда прислуга вся выходная, – сказала:
– Они меня дурят, эти двое! Кто-то только что прикатил битком набитые чемоданы к двери дяди Рави, а дядя Рана наблюдал из окна. В котором часу по воскресеньям возвращаются их повара?
– Иногда только под утро, – ответила Винита. – Напиваются с дружками и возвращаются пьяные.
– Пунита, сможешь перелезть через заднюю стену в сад дяди Рави и потом рассказать мне, если что-то увидишь? – Проворная Пунита, худенькая от недоедания в детстве, наверняка справится. – Возьми лестницу.
– Тетя, а если меня поймают? Тогда я не смогу спрыгнуть со стены на землю с другой стороны.
– Может, вылезешь через мое окно наверху и пройдешь по парапету?
– Тетя, я упаду.
– Тогда пойди на крышу Хабибов с моим биноклем. – Тут она вспомнила, как мистер Хабиб усаживал Пуниту себе на колени. «Скажи, что я твой единственный дружок!» – Или нет, Винита, лучше пойди ты.
Винита вернулась со словами:
– Там шторы задернуты.
– Может, водитель Хабибов согласится туда ворваться? – спросила Бабита. – Я ему заплачу.
Винита уставилась на нее.
– Тетя, а если дядя вызовет полицию?
– Ни от кого нет помощи, – вздохнула Бабита, – даже от тех, за кем я присматриваю, как за родными детьми. А вы меж тем отказываетесь от этой работы, отказываетесь от той – значит, у вас не будет работы, когда я уеду на Гоа, и у меня тоже не будет денег, чтобы вам что-то оставить.
В ту ночь кто-то позвонил и повесил трубку, позвонил и повесил, позвонил и повесил. И опять позвонил.
– Санни? – выкрикнула она. – Санни?
– Нет, это я, – раздался незнакомый мужской голос.
– Кто?
– А ты кто?
– Это ты звонишь. Сначала ты назовись.
– Ты? Каун[79]?
– Кто?
– Каун?
– Ты?
– Ктооо?
Она положила трубку. Телефон зазвонил снова. Она услышала размеренное дыхание.
– Ты пытаешься мне угрожать? Бессмысленно. У меня нет того, что ты ищешь. Это не у меня чемоданы с деньгами и слитками золота. Можешь поискать по соседству, у моих деверей!
В ту ночь Бабита впервые испытала климактерический прилив, хотя и не распознала его, так уверилась, что именно душевные муки вызвали ощущение, будто в тебя насыпали горящих углей. Сбросила все ночные покровы и легла голой. «Ратти, ты оставил мена на это!» А потом впала в ступор.
Сосед ее, дядя Рави, заказал густабу, шарики из мясного паштета со специями, у пары кашмирских пандитов, которые в изгнании держали кейтеринг на дому. За едой он пересматривал «Касабланку». Не было у него любимого человека, которому он мог бы сказать: «Рад тебя видеть, малыш», и поэтому он произнес этот тост сам себе, глядя в зеркало и подняв бокал особого мартини. Скоро он уедет в Дехрадун. В саду дома, который он там снял, растет конфетное дерево и амальтас с ярко-желтыми цветами, а небо над головой все еще голубое. Каждый день проказливые мартышки, стайкой проходя мимо, корчат гримаски и отвинчивают садовый кран, чтобы попить.
Двумя этажами ниже дядя Рана задернул в своей спальне тяжелые, пропахшие табаком шторы, достал коробку из-под сигар «Ромео и Джульетта», в которой лежал ключ от шкафа с пиджаками, и из внутреннего кармана спортивного жилета вынул еще один ключ, открывающий гардеробную. Там, под газетным листом, застилавшим полку, он нашел ключ от сундука из черной жести, в котором когда-то хранилось приданое его бабушки. В сундуке находился замшевый футляр с ключом от стального, тяжелого, но подвижного одежного шкафа, куда был встроен сейф, который он и открыл ключом, спрятанным в прорехе подкладки портфеля, лежавшего на верхней полке, и достал паспорт и билет на следующее утро.
Его доля денег, как он узнал, уже переведена в Новую Зеландию. Скоро он выскользнет отсюда, неслышно переступая туфлями на мягкой подошве, и уйдет своей дорогой, оставив долги позади. Как и брат, он подошел к зеркалу и вгляделся в свое лицо. Он считал себя редким уродом. Такая рожа выдавала персону, недополучившую свое и тщеславную. Он рвался к большему и вовсю наслаждался жизнью. Обдумывая отъезд, он расчувствовался в этот момент триумфа. Он уже скучал по остроте махинаций, по незаконной охоте на черных антилоп, по тому, что можно после обеда вскинуть ноги на ресторанный столик, шевеля пальцами в педикюре рядом с недоеденным манго, и нести напыщенный вздор, и никто тебя за то не осудит. Он уже ностальгировал по дискотекам и ипподрому, по своим подружкам из эскорт-службы: Пэтти, Джаханаре, Бабблз и Руби. Вряд ли Новая Зеландия придется ему по вкусу – тамошние, как сказали ему сыновья, показную роскошь и неумеренное веселье не одобряют. Жить там будет все равно что дать себя выхолостить.
Дядя Рана усмехнулся, представив, как разозлится Руби, узнав, что он улизнул, точь-в-точь как Гудини. Не придется больше ему унимать ее вспыльчивость звучными поцелуйчиками. Он подстриг волоски, торчащие из ушей, из ноздрей и из толстой родинки на щеке, с нетерпением предвкушая, как Чики-Чика его примут. Богатому папочке причитаются почтение и любовь. Они уже приготовили тортик с клубничным кремом и плакат: «Добро пожаловать в
Закладка:
* * *
Только это и выяснилось из улик: пустого бокала из-под мартини дяди Рави в кухонной раковине, волосков из ушей, носа и с родинки дяди Раны в раковине в ванной.
Кроме этого, больше ничего и не выяснилось наутро, когда слуги нашли дядю Рави и дядю Рану с головами, до неузнаваемости разбитыми чем-то тяжелым. Кто расколошматил им черепа? Если ящерицы со стены знали, то не поделились. Если москиты знали, то напились крови и молчок. Если зеркало знало, то отражения не вернет. Если водители знали, то отговаривались, что крепко спали у себя в поселке Шахпур-Джат… О, и теперь выяснилось, что водитель Бахадур не вышел на работу! А повара если знали, в чем дело, то отвечали, что у них был выходной и они провели его в компании других слуг из той же деревни, как всегда каждое воскресенье… Да, но где же Вини-Пуни? Бабита втащилась по внешней винтовой лестнице в помещение для прислуги – и так и села. Вини-Пуни пропали. Сара Хабиб пришла сообщить, что водитель из Аллахабада тоже не появился, как положено было, в 7.30 утра.
Нагрянули полицейские. Оцепили место преступления. Обыскали все и не нашли ни примет взлома, ни орудия убийства, а только следы ног, отпечатки пальцев и тряпку с хлороформом. Что, неужели Вини-Пуни, Бахадур и аллахабадский шофер сбежали, страшась обвинений? Или они и есть убийцы? Их подрядил криминалитет, они убили за подачку? Или Вини-Пуни похитили, сунув в нос хлороформ? Похитили? Зачем? Предположительно, продать в проститутки. Ведь случилось такое с девочкой в Бегумпуре, как раз там, где жили родители Вини-Пуни. Когда полиция приехала в Бегумпур, чтобы сообщить Гунье и ее мужу, этому торговцу костями, что обе дочери их пропали, жилище оказалось пустым и запертым на висячий замок. Когда на детей бедноты обрушивается беда, беспомощным родителям разумнее спрятаться, чтобы обвинение не пало на них. Бежать нужно в надежде спастись от второй, третьей и четвертой трагедий, те неизбежно явятся вслед за первой. Никто не смог вспомнить название деревни, откуда они родом; соседи молчали. Они ни в чем не уверены. Ничего ни о чем не знают.
У Бабиты зазвонил телефон. Тот же голос, мужской, неторопливый и низкий.
– Уезжайте немедленно. Или вас отправят далеко… Очень далеко, очень…
– Кто это говорит?
– Очень-очень далеко… Уезжайте сейчас же… или…
– Кто вы?
– Вы? – повторил он за ней.
– Кто?
– Кто?
– Вы?!
Бабита увидела следователя, наблюдающего за ней через окно. Он вскинул подбородок, подмигнул и рассмеялся. Вошел, сел, скрестив ноги, на диван и приказал принести стакан воды: «Бехенджи, пани пилау».
Бабита упала в обморок. Очнувшись, она хныкала, стонала и тряслась. «Плоиууу», – прошептала она. «Ббб ааам ооо». Слова у нее не складывались. Сердце тарахтело, колотилось и подпрыгивало. Она точно знала, что это сердечный приступ.
Позже мистер Хабиб вошел к ней в спальню и, склонившись, тихо прошептал на ухо, хотя теперь некому было подслушать:
– Отправляйтесь в больницу, скажите, психологическая травма. Никому ничего не говорите. Полиция явно замешана в этом деле – слуг допрашивают и пытают по всей улице.
Позвонил отец Бабиты, полковник:
– Это серьезно, дочка. Это дело рук преступного мира. Никому ни о чем ни слова.
– А ты не думаешь, что это ограбление, которое пошло не по плану?
– Маловероятно, и если узнаешь, как их убили, могут убить и тебя. Не настаивай на расследовании. Чем меньше знаешь, тем лучше. Спиши убытки и уноси ноги.
– Мистер Хабиб советует мне лечь в больницу.
– Разумно. Так и сделай!
Она отметила, что отец не пригласил ее приехать в Аллахабад. Не доверяет? Смущен тем, что ее нет в списке подозреваемых и что только она знала о чемоданах с золотом? Или он любил свою дочь лишь до тех пор, пока она не в контрах с преступным миром? Кто же она?
Мистер Хабиб отвез ее в дом призрения, расположенный в тихом месте за городом, в Мехраули. Женский голос позвал: «Тетя Бабита?», когда ее на носилках вносили. Голос показался знакомым – или нет? Она не открыла глаз, спрятанных за темными очками, которые она в Нью-Йорке купила, хотя одна бровь все-таки дернулась.
Бабита проглотила принесенные ей таблетки. На поверхности лежала опасность – но под поверхностью все было гораздо, гораздо страшней. «Ратти, спроси своего отца, что мне делать! Он бы знал! Он был гениальным мошенником, в отличие от трех своих глупцов-сыновей. Только мафия может противостоять мафии. Только крупный мошенник может победить просто мошенника. Попроси его, пусть подскажет мне, что делать! Скажи ему, я в опасности! Ведь я же в опасности? Ты мой муж. Ты обязан сказать мне!»
И призрак мужа забубнил ей в своей занудной манере: «То, что случилось, Баби-Биби, должно было случиться. Коррупция порождает коррупцию, коррупция порождает убийство, коррупция порождает самоубийство, самоубийство порождает самоубийство, убийство порождает убийство, самоубийство порождает убийство, убийство порождает самоубийство, убийство порождает коррупцию…»
Вспомнились последние слова дяди Раны, обращенные к Бабите и дяде Рави, когда она пыталась протиснуться мимо дяди Рави, чтобы войти посмотреть, что там у него в чемоданах: «Не разрешайте молодняку вернуться в Индию. Пусть дети держатся отсюда подальше, не то криминал их достанет».
У дяди Рави детей не имелось. Значит, это касалось детей самого дяди Раны, которые сейчас в Окленде и не собираются возвращаться. И это касалось Санни.
– Санни! Санни?
* * *
Санни не сразу узнал невнятный из-за седативных таблеток голос матери.
– Поверить не могу, – сказал он. В самом деле, что еще скажешь? – Я не могу поверить!
«Не могу поверить, не могу поверить, не могу…»
– Там была кровь повсюду, – с усилием проговорила Бабита. – Текла из-под дверей. Главное, ты только не приезжай! «Не разрешайте молодняку вернуться в Индию. Пусть дети держатся отсюда подальше, не то криминал их достанет» – это были последние мне слова дяди Раны. Он, должно быть, знал, что это может случиться.
– Они могли тебя убить!
Бабита понизила голос.
– Не мог бы ты еще раз проверить, не пришли ли деньги на твой банковский счет? – кротко спросила она.
– Твоя жадность привела к убийству, мама! – вырвалось у него. – И ты спрашиваешь меня, пришли ли деньги?
Санни смылся от телефона трусцой. Побежал навстречу снежной пурге, свихрившейся из Канады. Обегать прохожих не стал; двинул прямо в ядро небольшой процессии, которая тоже продвигалась сквозь свист бури. Возглавлял ее духовой оркестр: «Парумпара! Парумпара! Бум! Бум!» Женщины в черном, в кружевных мантильях несли хоругви, а под зонтом пряталось
Закладка:
Глава 54
«Кафе-кондитерская – праздники для детей и взрослых», «Чапати-закусочная мистера Билликена», «Рубашки от Питера Ингленда». Каждое утро Соня видела те же вывески по пути в дом призрения, надеясь застать врачей во время утреннего обхода. После обеда у Папы слегка подскакивала температура, из-за чего врачи заподозрили у него малярию и прописали таблетки от малярии, а также от туберкулеза, на всякий случай. Затем прописали антибиотики, тоже на всякий случай. Его осмотрели специалисты по почкам, сердцу, диабету, поджелудочной железе, печени и костям. Поначалу они еще дискутировали, но с течением дней ни к чему не пришли и стали избегать Соню. «Где ваша мама?» – спрашивали они.
Как-то раз, когда Папа не мог добраться до ванной, поскольку был подсоединен к капельнице, Соня все звонила и звонила в звонок, но никто не пришел, и она выскочила в коридор, где на двухместном диванчике спала кучка непальских мальчиков, друг на друге, вповалку, как щенки. Это были подростки. Они не проснулись, пока Соня их не растормошила, но было уже поздно: Папина пижама пропиталась мочой. Соня раскричалась на сонных мальчиков, а потом стихла: откуда они здесь, эти несчастные дети, ухаживающие за пациентами днем и ночью? Кто их родители и где они? Дети отчаянно хотели вернуться к своим сновиденьям. Они спали, даже перестилая простыни.
Соня вышла в сад при доме призрения, выпить чаю. Вороны и коршуны кружили в небе, как пепел, словно больница не больница, а крематорий. Она смотрела, как бесконечно прибывают родственники, младшие уважительно касаются ступней старших, предлагают коробки со сладостями в честь новорожденного, и парад новорожденных казался ей оскорбительным. То, как люди продолжают рожать и радоваться рождению, выглядело бестактным и безответственным.
Соня гонялась за врачами по коридорам и караулила их за углом. Набрасывалась на них, а они старались отделаться побыстрей. Отвечали так, будто это она виновата: «Анализы не дают результатов». Папу стали направлять в другие больницы на дополнительные обследования. Они съездили в больницу имени Батры на МРТ и в больницу имени Ганги Рама на биопсию, там в кабинете врача имелись электрический обогреватель, кресло и жестянка со всяким сдобным печеньем. Врач предложил Соне кресло и открыл жестянку, чтобы она могла выбрать. «Но где же мама?» – спросил он.
Папу увезли на пункцию кости. Соня закрыла глаза и передернулась, представив себе, как Папе, наверно, больно, но Папа держался стойко. После процедуры они долго дожидались в приемной, пока лаборант не принес плоскую пластиковую коробочку с образцами ткани. У Папы, чтобы понять, с чем связаны изменения в лимфатических узлах: с воспалением, инфекцией или онкологией – взяли пробы из узла под правой подмышкой и костный мозг из бедра. Перед тем как им уехать, служащий, который привез Папу в инвалидной коляске, на вид лет восьмидесяти, в белой спереди и черной сзади курте-рубахе – явно посидел где-то в грязи! – размашисто охлопал Папу, после каждого хлопка анемонами разводя руки, показывая, что все принимает в себя, от удачи берет и от неудачи, от живучести и от смерти, ему все годится. Получив чаевые, заверил, что все от Бога, и, когда они отъезжали, так и не выпрямился из почтительного поклона.
К вечеру следующего дня Папе поставили диагноз: рак лимфоузлов. Ситуация экстренная, сказали врачи; Папу необходимо немедленно перевести в более крупную больницу с онкологическим отделением. Выпроваживали, словно боялись, что он умрет у них на руках. Соня упаковала Папины пижаму, несессер, новый мобильный телефон, поеденное молью пончо из мирового турне Дададжи и Ба, которое он непонятно с чего,je ne sais quoi, любил, тапочки и томик стихов Фаиза.
В руке времени не свиток моей судьбы.
В руке времени свиваются просто дни, вот и все.
Под вой сирены, под гудение кардиомонитора они мчались в скорой, подскакивая на выбоинах и ухабах. Водители клаксонили им вслед.
– Ты можешь в это поверить? – ахнула Соня. – Вместо того чтобы уступить скорой дорогу, они пытаются нас обогнать!
– Проклятый панджабский город! – сказал Папа, не открывая глаз, и чуть погодя добавил: – Это ужас, что мы сотворили с моим отцом. Высыпали его прах в грязную воду, в какое-то месиво. Делайте что хотите, только не бросайте меня туда.
Они подъехали к огромному комплексу больницы «Афина», у входа в которую высился швейцар почти двухметрового роста, с усами, закрученными кверху, внушительным животом, обтянутым широким фиолетовым кушаком в тон отделке и складчатому тюрбану, иачканом, жакетом длиной до колен, застегнутым на два ряда блестящих латунных пуговиц. Словно вышел из детской сказки, но сравнение было обманчивое. Папа и Соня оказались в мире, далеком от тихого дома призрения, где рождаются на свет дети, а богатые женщины скрываются от допросов полиции после того, как кто-то поубивал их родню.
Соня сфокусировалась на Папе в инвалидной коляске, повезла его сквозь толпу. Вереница женщин в паранджах выплыла из ослепительно сверкающего автомобиля, переводчики вышли навстречу, и все быстро направились к отдельным номерам класса люкс, а персонал принялся выгружать множество чемоданов. Мимо прошли нигерийки в тюрбанах, патанцы[80] в национальных костюмах и крашеная блондинка в высоких черных сапогах и укороченных брюках. Все обернулись, когда она пожаловалась отцу (седая шевелюра и трость из слоновой кости): «Но тут совсем не похоже на больницу для богатых!»
В отделении интенсивной терапии витало ощущение какой-то подводной жути: пациенты, прикованные к кроватям, похожим на орудия пыток, тяжко дышали под кислородными масками, и над каждым на крючках нависала собственная коллекция пластиковых пакетов с жидкостями, питающими либо откачанными. Папа, подозвав Соню, прошептал: «Иди погуляй, Сону, не торчи здесь».
Она вышла. У въезда на парковку стоял храм, а с другой стороны – сухой фонтан, в котором, расстелив простыни, устроились целые семьи. Справа от территории больницы находился ангар, где родственники пациентов могли жить неделями, а при надобности и месяцами. В ангаре негромко объявляли в динамик, когда кто-то из родственников требовался пациенту: «Сопровождающий госпожи Мирзы, койка 1105. Сопровождающий господина Пала, койка 219». Окна были открыты, но воздух внутри нимало не шевелился, а общий вид и запах нестираной одежды, несвежих постелей, еды, пота и мочи наводил на мысль
Закладка:
Выйдя за пределы больницы, Соня пошла по прилегающей территории, где администрация планировала разбить парк. Уже высадили несколько быстрорастущих ашок, но саженцы не прижились. Она шла и шла по этому пустырю, похожему на надвигающуюся пустыню, и набрела там на продавца яиц и чая. Он взгромоздил доску на несколько кирпичей, расставил по ней пачки сухарей. На конфорке пыхтел чайник, и в горшке варилась картошка, которая подавалась с хлебом. Туда вела еле протоптанная тропинка. Чуть дальше на пластиковом стуле сидел мужчина и читал газету, в то время как его брили. Все вокруг было в мусоре, валялись обертки. Почему они устроились там? Видимо, для кого-то это было значимое место, это было их обиталище, там можно было перевести дух, хотя обычных примет, отмечающих места отдыха, не заметно: ни дерева, ни здания, ни навеса. Возле стройплощадки с табличкой «Форум», достаточно большой, чтобы ее видели проезжающие по шоссе, припарковалась автоцистерна, а ее водитель стоял у бочки с водой, предназначенной для строительных работ, умывался и чистил зубы. В чьей-то велотележке, оставленной в стороне, дремал странствующий святой, прикрыв от солнца лицо подолом своих оранжевых одеяний.
Соня шла мимо, когда сторож «Форума» негромко проговорил: «рам-рам». По этому «рам-рам», произнесенному, словно пароль, братским тоном, она поняла, что он распознал в ней индуистку и дает понять, что установлена доверительная связь, которая обеспечит Соне, гуляющей в одиночку, защиту. Что будет, если она ответит ему тем же индуистским приветствием, когда отец ее болен, а возлюбленный больше не любит? Проникнутся ли мягкие сумерки святостью, прикинутся ли огоньки, зажегшиеся над продавцом чая, храмовыми лампадками? Станут ли она, сторож, дорожные рабочие, живущие в канализационных трубах, пока те не закопаны в землю, после чего рабочие станут бездомны, персонажами вечерней пасторали вопреки окрестному запустению? Но разве защита, которую посулил ей сторож, не предполагает угрозы? Не обрекает ли индуистское «рам-рам» мусульманку, такую, как Феруза, на нечто за пределами этой неухоженной сцены? Соне хотелось записать эти мысли, но как, если некуда примостить бумагу?
Папа, которому показалось, что он поднабрался сил, прохрипел:
– Ты сидела на бортике сухого фонтана или просто болталась? Поговори с директором больницы. Скажи: «Я здесь одна, я приличная девушка из приличной семьи, и хотелось бы посидеть где-то в приличном месте. Можно я посижу у вас в кабинете?»
Глава 55
Соня воображала себя женщиной, которая говорит: «Терпеть не могу сцен! И мелодраму!»
Но она устроила сцену. Разыграла мелодраму. Закричала: «Ты должна приехать! Срочно и спешно! Как ты можешь бросить все на меня?»
Мама собрала самый маленький из своих чемоданов и в час, когда сгустился утренний туман и сквозь мрак эффектно проступили когтистые очертания шишковатых дубов и мохнатых хвойников, покинула «Облачный коттедж». Спускаясь в долину, она испытывала дурноту при мысли о том, как это неэтично, остановиться в доме мужа, от которого ты ушла, и заново вникать в его обстоятельства. Свой чемоданчик она отнесла в комнату для гостей, и все сделали вид, что это нормально. По крайней мере, проблема вернулась в семью.
Утром Мама поехала с Соней в больницу, и Папа, когда они вошли в Папину палату, оживился. Приоткрыл один глаз и понимающе кивнул.
– Нам нужно о многом поговорить, – сказал он так, словно жена вернулась навеки. Затем снова погрузился в свою болезнь, но уже в приподнятом состоянии, а чуть позже сообщил: – Вы не представляете, какие пляски они устраивают здесь по ночам. Медсестры превращаются в храмовых танцовщиц, а все вокруг становится рощей, освещенной фонариками.
То, наверное, мерещилось из-за стероидов, которые он принимал. Или рак проник уже в мозг?
Мама пошла одна к Папиному врачу. Из его кабинета она вышла с мокрыми глазами.
– Ничего нового, – сказала она. – Доктор Мохан делает, что может. И это все.
И все ж Мама радовалась встрече с любимыми книгами, и по вечерам, когда они с Соней сидели и читали вместе, Мама, водя пальцем по строчкам, привносила спокойствие, приводя хаос мира в согласие с ритмом перелистывания страниц, с ритмом дыхания. А Соня читала Набокова, и в ней, как горы и бескрайний океан, нарастала невыносимая тяга, утолить которую способно только писательство. Она бралась и откладывала, бралась и откладывала.
Мама же читала дневники Тагора. Она нашла его фотографию, вклеенную в записную книжку отца и подтверждающую его рассказы о том, что в Берлине они с Тагором встречались. Тагор на фотографии выглядел в своих одеяниях как пророк, а с правого краю от него стояли ее отец в накинутой шали и дядя Бибху в бабочке. Внизу написано по-немецки: «Шоколад и я, 1926». Зигфрид что, дал Бибху прозвище «Шоколад»? И что, одолжил у Бибху шаль? А Бибху что, одолжил у Зигфрида галстук-бабочку?
А на следующей странице отцовского дневника была фотография величественного бронзового бюста. Должно быть, примерно в то время Зигфрид познакомил Бибху со скульптором Кольбе, который со всем уважением отлил также из бронзы молодого африканца, благородную голову китайца, девушек-ариек, снискавших расположение Рейха, и бюст Франко, предназначенный в подарок Гитлеру. И что сталось с той копией бюста Бибху, которую Зигфрид привез в поместье его предков в нескольких днях пути на лодке от Дакки? Никто этого не знал, потому что дядя Бибху, с которым Мама никогда не встречалась, стал видным деятелем освободительного движения против англичан и умер, подхватив в тюрьме пневмонию. В 1926 году, прогуливаясь рука об руку по Тиргартену, они представить себе не могли, что их ждет.
* * *
– А где же Бадал-Баба? – внезапно спросила Мама.
Бадал-Баба! Соня так и не призналась еще, что амулет сгинул!
– Я оставила его у подруги в Нью-Йорке, – солгала она наполовину.
Мама резко втянула воздух:
– Соня, это непростительная ошибка. У какой еще подруги?
– В моей студии было ненадежно, – сказала Соня, – и я оставила его Лале. А потом, когда я улетала в Индию, Лала оказалась в отъезде.
Но что, если Мама увидит ту картину Илана, на которой Бадал-Баба? Ее может перепечатать любой иностранный журнал из тех, что, тревожа сонные новости прошлого, поступают в читальный зал Индийского международного центра. Или вдруг Илан приедет в Индию на эскизы и даст сто
Закладка:
– Я заберу его, когда поеду туда.
– Но тебе не дают визу в Штаты! – Мама сразу почуяла, что дочь лжет. И снова выглядит как никчемыш. И почему молчит о своей поездке в Италию? – А где этот твой Санни?
И Соня сказала, что их с Санни мимолетный роман себя исчерпал.
– Там вся семья – мошенники. Ты видела новости об убийствах в Панчшил-парке? Его дядей убили, а двух девочек-служанок похитили.
И то, что Санни оставил Соню, чем не убийственное мошенничество, разве не так?
– Но если бы Санни был в Дели и ты была с ним – ох, тебя могли бы убить! – воскликнула Мама.
– Да, – кивнула Соня со странным чувством, что она тоже участница этого преступления. Все плохое случилось из-за того, что она прошляпила оберег, семейное божество. Если не удастся вернуть Бадала-Бабу, как тогда примирить свою внутреннюю тьму со светом? Рационального пути нет.
Стала бы Мама давить на Соню сильнее, если б сама не чувствовала себя виноватой? Она встала к окну и глянула на мечеть. Доктор Мохан, специалист по лимфомам, крупный мужчина с печальной физиономией и расплывшимся телом, утром сказал ей:
– Я знаю, ваш муж хочет жить. Мы постараемся продлить его сроки, но прогноз в целом неутешительный.
– Сколько ему осталось?
– Мы обнаружили рак уже в четвертой стадии. Не думаю, что протянет и год.
– Сколько ему осталось?
– От трех до девяти месяцев.
Теперь Мама сказала Соне:
– Завтра твоего отца выпишут из отделения интенсивной терапии. Скоро он будет дома, а потом ему предстоит пройти несколько курсов химиотерапии и облучения с перерывами на отдых. Мне нужно вернуться в горы.
Может, Соня, Папа и Чандубхай надеялись, что всплеск эмоций, вызванный болезнью Папы, приведет к примирению в стиле Болливуда, к возрождению любви, к излиянию чувств. Они жаждали этого. Это прямо напрашивалось. Но не произошло. Чанду внезапно расплакался в голос и бросился к ногам Мамы.
– Что такое? – подняла его перепуганная Мама.
Он захлебывался слезами, как дитя. Он видит, что Мама не ценит ни его, ни еду, которую он готовит. Между тем он всегда помнит о тех временах, когда заболел гастритом и она ухаживала за ним, приносила ему наверх теплое молоко, как предписал врач. Муж и жена должны находить согласие, должны примиряться, потому что весь мир держится на супругах, которые умеют договориться. Иначе такие, как Чанду, они в опасности. Не на правительство же надеяться!
–Правительство? Я что, должна компенсировать недоработкиправительства?
Соня ничего не сказала, осознав, что нахлынувшие на нее усталость и разочарование суть усталость и разочарование от того, что ничего не поправишь. Истина состояла в том, что Мама вовсе не обязана заботиться о муже, которого она бросила. Папа развод ей не даст, ни за что, но все равно она ему не жена. Соня и сама знала, что если потерял уважение к человеку, от него нужно уйти. Она знала, что хоть искричись, требуя, чтобы любовь вернулась, толку не будет: не воскресить любовь криком и требованиями. Мама достаточно долго прожила в браке, чтобы любовь развеяло так основательно, что ни пылиночки не осталось, которая заставила бы ее передумать.
Мать и дочь обнялись, прежде чем Мама села в машину, вызванную из таксопарка у мусорной свалки. «Приезжай в Ландур, когда захочешь передохнуть», – сказала она дочери, сделав прощание заурядным, а разлуку временной. На Соню, с опустошенным сердцем приникшую к матери, накатило желание вонзить зубы ей в шею. Отступив, она смотрела, как машина поворачивает за угол, направляясь к «Облачному коттеджу». Соседи по обе стороны улицы тоже наблюдали за расставанием: Шармы открыто, со своего балкона, слуги – с крыши, а миссис Джоши, которая гордилась своим благоразумием, – из-за занавески.
* * *
Даже больница становится домом. Из отделения интенсивной терапии Папу перевели в отдельную палату, и они, Папа и Соня, познакомились с медсестрами Принси, Ренси, Рани, Сонам, Грейси Филип, Грейси Мэтью и Джесси Мэтью. Когда каждая из медсестер в отдельности потрясенно спросила: «Ваша миссис не осталась?» – Папа храбро ей отвечал:
– Она не моя служанка! У нее своя жизнь, а у меня своя. Так я это предпочитаю.
А Соне сказал:
– Боже, она стала как пахарская ведьма! Я прямо перепугался, когда увидел!
– Доктор, – спросил он доктора Мохана, – вы как насчет кебаба?
Доктор с грустью себя оглядел.
– Больше никак, – сказал он.
– Что ж, тогда приходите ко мне в гости, и вы передумаете: у меня лучший повар по кебабам во всем чертовом мире. Галавати, какори, шикампури подаются става ки роти анч пе– вы томите их на перевернутой лепешке-тава, добавив немного топленого маслагхив тесто, а затем обжариваете на огне, какджокер топи, ну, знаете, дым выходит из кончика треуголки.
Сестре Ренси он сообщил, что ему хочется коньяку. Обратился к ней как к диетологу:
– Я хочу ветчины. Можно мне ветчину?
– Нет, дядя, – сказала она, погрозив пальцем. – Нет, дядя, никакой ветчины в этой больнице!
– Но я могу угостить вас шоколадным тортом или пудингом, – вмешалась сестра Джесси и стала любимой медсестрой Папы.
– Откуда ты, Джесси? Из Коттаяма? Все медсестры уезжают в Америку. Ты тоже должна уехать. Сколько ты зарабатываешь?
Кожа у него посерела, однако на девушку он смотрел весьма заинтересованно. Джесси смущенно переиначила вопрос:
– А сколько получают в Америке?
– Много, но там нужно платить за все – а здесь и общежитие, и еда.
– Да.
– Но зато в Нью-Йорке живет мой будущий зять…
– Кто это, любопытно? – спросила Соня.
– Санни Бхатия, – сказал Папа. – И настанет день, когда моя дочь поедет к нему. И, заметь, лучший друг моего будущего зятя – врач.
– Это кто же?
– Как его там зовут? В общем, ты могла бы пойти работать к нему в больницу, а потом, когда ты ей понадобишься, ты сможешь за ней присмотреть – она ведь стареет!
– Кто? Я?! – ахнула Соня.
– Нет! Моя жена! У меня пожилая жена. Ты ж ее видела? Значит, потом она сможет уехать в Америку, а ты сможешь ей там помочь, хорошо? Отправь Джесси в Америку, – обратился он уже к Соне.
– Там хватает сестер.
– Забудь про этих толстух. Возьми одну нашу.
В невозмутимой манере Джесси прорезалась трещинка: она слегка взволновалась. Соня, когда медсестра вышла, сказала:
– Но, Папа, ты разве не помнишь, что я больше не с Санни?
– Не с ним?
– Я же тебе говорила. Мы поставили точку.
Папа огорчился, взглянув на лицо дочери.
– Но разве
Закладка:
– Его дяди, замешанные в коррупции, были убиты. Ты что, не помнишь? Об этом писали во всех газетах.
Он чуть призадумался.
– А, так это был Санни? Все, я теперь вспомнил. Нет, твоя репутация пострадает – держись от него подальше. Еще брюки носил зауженные, мутный тип. Он ведь сбежал, верно?
– Он не сбежал! – Ох, Сонина гордость!
– Где ж он тогда?
– Переживает, видимо, где-то свой нервный срыв.
– Знаешь, Сону, я тебе скажу, нервный срыв – это такой повод сбежать, – сказал Папа, умудренно кивая. – Просто говоришь: «Что-то мне как-то странно, хочется побыть одному», – и делаешь ноги.
* * *
Только через шесть недель после Рождества Папу наконец выписали. Он попросил пригласить к нему, попрощаться, ответственного за питание пациентов.
– Ни в одном ресторане не предложат ничего лучше – китайская кухня, континентальная, южноиндийская, североиндийская! А закуски! Больница – и такое разнообразие!
Похлопал по руке Джесси:
– Джесси, ты моя любимая девушка. Ты сообщила свои данные моей дочери?
Данные – чтобы Соня передала их Санни, а Санни передал Сатье, чтобы Джесси смогла поехать в Америку ухаживать за его престарелой женой, которая, вообще-то, сейчас в Ландуре, но это неважно.
– Осел, идиот! – раскричался он на нанятого водителя. – Я и то вожу лучше. Останови машину!
– Тебе нельзя водить, ты после химиотерапии, – попыталась вразумить его Соня.
– Не командуй, что мне можно и что нельзя. Выметайся, водитель. Доберешься домой сам. Автобусом.
И, выкатывая на встречную полосу, сигналя, переругиваясь в окно со всеми, кто его клял: «Сукины дети, пристрелил бы всех, бандюки!» – Папа с триумфом довез Соню до дому под редкие капли дождя, которыми началась пыльная буря.
Запах влажной пыли доставляет острое удовольствие, сильное и сладкое, как скотный двор или розы. Воодушевленный, вдыхающий аромат свободы, Папа снова воцарился в своих владениях. Устроил повыше ноги и попросил зеленого кашмирского чаю, который Чанду принес ему на подносе, трясясь от облегчения, что Папа дома и Чанду, следственно, можно чувствовать себя под защитой.
Глава 56
На журнальном столике альбомы по искусству, на стене литографии Даниэлла с дремлющими руинами, а когда Бабита просыпалась ранним утром в «Доме с ракушками» под страстную разноголосицу птиц, то могла наблюдать длиннохвостых райских мухоловок, малахитовых нектарниц, дятла, малабарского дрозда-свистунка и зимородка, который жил в норе в глинистой стенке высохшего ручья, но на мошек охотился с телефонного провода.
А это еще что?
Фрукты на буфетной стойке обглоданы. Мыло в ванной исчезло.
– Доброе утро, мадам! – пропела Олинда.
От Умберто Бабита унаследовала его горничную Олинду и его шофера Нареша, они жили в соседней деревушке, им до «Дома с ракушками» близко пешком.
– Ночью приходит крыса, мадам, – сообщила Олинда.
– Но зачем крысе мыло?
– Крыса грязная, может, хочет помыться, – рассмеялась Олинда.
Позже она покажет Бабите найденный ею в саду кусок мыла «Люкс», присыпанный сухой красной землей. Олинда носила платья, золотые сережки и колечко в носу. На носу очки в золотой оправе, в волосах – свежий жасмин. Смотреть на нее было приятно, но Бабита после Вини-Пуни усвоила, что расслабляться и доверять особо не следует. Во второй половине дня Олинда уходила, Нареш после четырех – тоже, и Бабита оказывалась сама по себе в непроглядно густой деревенской тьме. Гулять одной по изрытым колеями проселкам небезопасно, а ехать к кому-то в гости долго и далеко, да еще и на тяжеловесном пароме. Когда она предложила Нарешу за сверхурочные время от времени работать по вечерам, он ответил, что плохо видит в ночное время, и вообще кривился, будто потерял в статусе, обслуживая индианку после итальянца. Жизнь научила Бабиту, что грубость – вовсе не признак того, что кто-то не собирается тебя обмануть.
Так и слонялась она из пещерного мрака в пещерный мрак, а за нею – пугливый Паша, который шарахался от лапок летящих стрелой деток-ящериц, потому что детки-ящерицы не выучили еще разницы между полом и потолком. Их с Пашой преследовали москиты, налетавшие с наступлением сумерек, и Бабита утром находила мошек бьющимися в зеркала и оконные стекла в поисках выхода, но, не в силах миновать свои отражения, они проводили ритуал само-пуджи, гундося, задабривали себя, как божество.
А еще им с Пашой составляли компанию, если такое можно назвать компанией, неприветливая старуха, которая жила в развалинах, оплетенных баньяновыми корнями, у подножия подъездной дорожки, а также шайка собак, изъеденных блохами, в ожидании объедков таящаяся у задней двери. В сезон дождей, сказали Бабите, когда змеиные норы затапливает, наползают ядовитые змеи. Тогда много собак дохнет от змеиных укусов.
Бабиту охватил приступ паники. Мертвый белый Христос в алтарной комнате, сотни лет пригвожденный к кресту, что-то вдруг нагнал на нее страху. Правда, разве не жуть видеть, как истерзанный Бог точит кровь тебе на пол? И вот все: в потеках крови Христос, темное дерево, пол цвета бычьей крови, напряжение в проводах такое, что свет едва теплится, и пожирающие ее комары – все стало напоминать об убийстве Рави и Раны. В этом доме тоже кого-нибудь да убьют, и виновный не будет найден.
– Ничего не вижу! Я ничего не вижу! – вскричала Бабита.
Смерть деверей висла на душе камнем, будто она сама в ней виновата. Всякий, встретив ее, подумает, что она замешана в деле – иначе почему она выжила, когда двое других, живших в том же доме, пусть и поделенном, убиты? И где теперь девочки? Вини-Пуни, возможно, постигла участь похуже смерти. Сейчас у нее предостаточно времени поразмыслить над этим.
– Почему ты не залаял? – переложила она частицу своей вины на Пашу, а тот побежал и принес свою кошку-игрушку на случай, вдруг это ответ правильный, хотя по тому, как застенчиво он переминался, было ясно, что даже он понимал: нет, ответ тупиковый.
Тогда Бабита позвонила Саре Хабиб якобы для того, чтобы сообщить ей свой новый номер, а на деле, чтобы узнать, нет ли каких новостей, но едва успевала понять, о чем это Сара повествует с таким жаром, который касается не истории Рави и Раны, а другой истории, не имевшей прямого… или имевшей?
Именно гладильщик, делилась Сара, первым рассказал ей о том, что аллахабадский шофер и персонал гостевого дома для приезжих менеджеров, расположенного
Закладка:
– Что такое ты говоришь? – простонала Бабита, придушивая телефонным проводом себе руку. Ей хотелось обмотать его вокруг шеи.
А служащая салона, придя к Саре домой, чтобы сделать ей эпиляцию бровей и верхней губы, рассказала, как Винита сама делилась, что аллахабадский шофер сказал ей, что им придется сбежать в Дубай, если они хотят быть вместе, потому что он уже женат. И если она готова сбежать с ним, она должна помочь заработать на это. Винита свою часть выполняла – денег у них почти хватало, – но сестрица ее не справилась со своей завистью. Несомненно, она соблазнила шофера, и они сбежали вдвоем.
– А как же та тряпка с хлороформом?
– Должно быть, это момент существенный, но как и что, мы не знаем. Непростая история.
Так шоферы скрылись из-за того, что содержали бордель, или из-за того, что убили Рави и Рану? Или Бахадур бежал, потому что он из Непала и в Индии пребывал нелегально? А чемоданы с золотом? Украли их или нет аллахабадец с Винитой? Обе ли девушки похищены? Или Винита с шофером сговорились продать Пуниту в бордель – нет, нет, конечно же, нет. Она вспомнила, как Винита сказала: «Мы должны держаться вместе, иначе это будет опасно для нас. Это опасно для девушки, остаться одной».
Дубай, между тем, вовлечен в дело дважды: тот, кто купил их дом, из Дубая, и аллахабадский шофер сказал, что они поедут в Дубай. Мистер Хабиб советовал незамедлительно покинуть Дели – и главное, никому ни слова. Любопытно, не связан ли мистер Хабиб с покупателями? Как он, к слову, обнимал худенькие плечи Пуниты: «Не бойся, малышка».
– Ты сообщила в полицию про бордель?
– Нет, конечно. Мы мусульмане, мы не можем связываться с полицией.
И Сара рассказала, что в Раникхете, где у них летний дом, соседи выпустили коров, и те сжевали лилии, высаженные Хабибами. И Хабибы, опять же, не осмелились ничего никому сказать и жили в страхе, что какая-то из коров заболеет или, хуже того, умрет и что их обвинят в том, что они ее отравили.
Бабите сразу вспомнилось, как индусы из ее окружения частенько говаривали, что лояльность мусульман неизбежно располагается за пределами Индии – как иначе после всего, что они претерпели тут на религиозной почве? Разве ты идиот, быть патриотом?
Она позажигала все лампы, многие выключатели спрятаны за занавесками и ставнями, на уровне пола и высоко на стене. Бабита еще путалась, какая кнопка за какую лампочку отвечает, – и все скопом включенные, примерно штук двадцать, они сияли зловеще.
«Если все коррумпированы, Ратти, почему же не убивают всех подряд? Почему нас? Вот ты думал, что нас убьют, потому и твоих братьев убили. Если ведешь себя, будто ты виноват, если веришь в возмездие, преступление отыщет тебя. Пиши пропало. Но, Ратти, не оставляй меня! Не оставляй меня тут одну! Я полюблю тебя когда-нибудь, обещаю!»
Бабита подкрепилась рюмкой рома «Старый монах», потопала ногами, разгоняя бестолковых маленьких ящериц, и взялась за местную прессу. В «Навхинд таймс» и в «О геральдо» сообщалось, что в Понде убили старуху восьмидесяти трех лет – почему убили и кто, неизвестно. И что молодую женщину, только что разведенную, вступившую в новую жизнь и переселившуюся на Гоа ввиду очевидного здешнего космополитизма, изнасиловал и убил в закрытом жилом комплексе в Сангольде сторож, которого она обвинила в краже зонтика, в результате чего он потерял работу.
Второе убийство определенно стало сенсацией: молодая женщина раньше подвизалась моделью, журналисты галопом ринулись на Гоа. Разыскали ее фотографии для британского «Вог»: в мангровых зарослях, с гигантским крабом и детенышем питона; в отеле «Мандови» – юбка с оборками, знойный взгляд олдскульной певички конкани-джаза; в базилике Бом-Хесус, бормочущей под мантильей молитвы, а в окна из семинарского сада с картинными пальмами подглядывают приехавшие на переподготовку священники. Эти снимки кто только не перепечатал. А единственным изображением старой женщины, которое читателям смогли предъявить, стала нерезкая, неулыбчивая фотография с удостоверения личности на получение продовольствия.
Бабите вспомнился зонтик, который она купила в сувенирном магазине при Музее Виктории и Альберта в Лондоне. Рисунок на ткани был по мотивам Уильяма Морриса, и Бабита невыразимо расстроилась бы, если б зонтик кто-то украл. Вообще та лондонская поездка! «Чори, чори» – так приговаривал индиец, водитель автобуса, проезжая мимо Букингемского дворца: «Воры, воры». Сокровища Британии добыты путем злодеяний. Бриллиант в короне: «Чори, чори». Вся Индия усердно разыскивает свои утраченные богатства.
Она улеглась прежде, чем успела захотеть спать. «Гениально», – подумала она. Гостевой дом фармацевтической компании стоял последним на улице прямо напротив рынка Панчшил-парк с его лавочками и прилавками. Всякий, снедаемый похотью, мог туда позвонить, и персонал гостевого дома мог вызвать соседскую горничную – Виниту! – которая свободна была на часок после обеда, пока у ее хозяйки – Бабиты! – сиеста. И горничная не устоит перед соблазном хотя бы ради того, чтобы побыть в комнате с кондиционером и примыкающей ванной. А со стороны все совершенно нормально: невинная прислуга выполняет невинную соседскую просьбу.
Ночь потекла десятичасовым хождением по мукам, смесью бодрствования и кошмарных снов, приливов жара и обильного ночного потения. Снова и снова Бабита повторяла про себя истории о Рави-Ране-Вини-Пуни. Убийце свойственно возвращаться к месту своего преступления в стремлении убедиться, что не оставлено никаких улик, – и значит, она виновна! Но почему так, когда ты тут и там видишь могущественных людей, которые физически безобразны, как будто слопали все, что украли, и пожрали всех, кого уничтожили? Одеваются в блескучие дорогие наряды, устраивают своим детям свадьбы в стиле Болливуда, на которых присутствуют кинозвезды, поют легенды американской эстрады, прилетая на частных самолетах, получая миллионные гонорары. Так почему ж ей, Бабите Бхатия, до того тошно? Ведь онаневиновна. Именно невиновным так стыдно глядеть на виновных. Именно стыд задругихвынуждает ее чувствовать себя виноватой!
Каждый раз, пересказывая эту историю самой себе,
Закладка:
Если рассказчик талантлив, необязательно, чтобы детали точно совпали; нестыковки никто не заметит. Углядеть мог бы только Санни…
– Санни! Санни?
Но Санни дал тягу, как будто быонвиновен…
«Что сталось с нашим милым сыночком, Ратти? Отправь из дому свое дитя слишком маленьким, и сынок станет чужим. Больше нет того, чтобы человек сердцем тянулся к семье, к землячеству, к нации или к какой-то другой общности значимее, чем он сам».
Соединенные Штаты украли ее милого сына, превратили его в иностранца, который, чтобы спрятать свой эгоизм, твердит американскую мантру про индивидуализм и самодостаточность. Так, нападая на Соединенные Штаты, Бабита искала оправдания своему сыну. «Ратти, я совершила ошибку, отправив его за рубеж».
Может, удастся себя обелить, рассказав хоть кому-то историю своей невиновности? История, которую никто не услышал, пожалуй, все равно что неправда. Не пригласить ли Ванью прогуляться на закате по пляжу? Волны сообщат ее повести интонацию извечной правдивости. Интимность наступающих сумерек усилит симпатию слушателя. Под рокот прибоя рассказывая и пересказывая свою перекроенную и отредактированную историю, Бабита добьется того, что ее невиновность станет однажды истиной, неподвластной времени, неоспоримой, как океан.
Ванья приехала в плохом настроении. Дорога из Дивара вымотала все силы, и Бабита неправильно рассчитала время: солнце на пляже палило прямо в лицо. Ванья надела огромные темные очки и прикрыла голову шарфом-дупаттой.
– А у тебя, у тебя бывают приливы? – спросила Бабита, которую вдруг словно током ударило, хоть выпрыгивай из собственной кожи и бросайся в воду.
– Нет, никогда, – ответила Ванья.
Почему женщины отказываются признавать, что у них менопауза? Разве это позор? Зачем эта ложь?
– Пойдем куда-нибудь, где есть кондиционер, – сказала Ванья, и другое признание Бабиты, в своей невиновности, осталось невысказанным.
Глава 57
К концу мая стало нечем дышать. Бабита, тяжко вздохнув, спросила:
– Олинда, почему здесь так много грабят и убивают?
– Ну да, грабят, случается иногда.
Бамбуковой палкой, увенчанной метелкой из перьев, Олинда силилась смахнуть пыль со звездчатых арабских балок, и когда запрокинула голову, пыль упала ей на стекла очков.
– Мне ужасно не по себе по ночам, – сказала Бабита.
Олинда родилась вваддо, крошечной деревушке, в которой даже местного самоуправления не имелось, и ее муж Винсент тоже прожил в этомваддовсю жизнь. Она наклонилась, чтобы протереть стекла очков подолом, а потом посмотрела на Бабиту так, словно сути дела той хоть тресни никак не понять, и сказала:
– Это только у вас в голове, мадам.
– Как это может быть только у меня в голове, когда кого-то убили?
Олинда слегка кивнула, все еще не без скепсиса.
– Везде что-то происходит, – сказала она. – И в Дели тоже.
Тоже мне утешение! Какой шанс, что нечто похуже этого не случится на разбитой сельской дороге, ведущей к дому одинокой вдовы?
Бабита позвонила Ванье и услышала от нее, что на речном острове одиночество еще круче.
– Я плохо сплю, – пожаловалась она. – И не только из-за того, что в этом адском климате у меня разыгрался климакс. Я нервничаю, что все окна настежь, а на дверях только хлипкий засов. Крысы забираются в дом и крадут мыло, и они такие гигантские, что не помещаются в крысоловки.
– Это потому, что они не крысы, – отозвалась Ванья. – Это бандикуты, грызуны со скрытными повадками и коллективным разумом. Они живут семьями, взбираются на кокосовые пальмы, лазают по водосточным трубам.
– Тоже мне утешение! Ты хочешь сказать, у меня это просто из-за того, что я здесь новичок? Но на тебя разве не нападает такое же ощущение жути?
– Прошлой ночью как раз напало, – призналась Ванья, – но потом прошло. Оно приходит и уходит.
Галактики от тишины пульсируют одиночеством.
– Нам с тобой по пятьдесят три. Казалось бы, староваты уже для трепетаний… Слушай, а тебя когда-нибудь грабили?
– Три раза, и каждый раз это было, когда я необычайно крепко спала. Однажды даже мобильник вытащили прямо из-под подушки рядом с моей. Но убивают здесь редко, в отличие от больших городов, разве только если грабителей застанут врасплох.
– Тоже мне утешение! Ведь напал кто-то с ножом на женщину в Мапусе!
– Это был сумасшедший.
– Тоже мне утешение! А потом – ограбление в Баге.
– Ну, это из-за наркотиков.
– Тоже мне утешение! А потом в Ассагао убили старушку.
– Это потому, что ее дом стоял на отшибе, в русле высохшего ручья.
– А я разве не на отшибе? Тоже мне утешение!
– В основном это чужаки, которые приходят и грабят.
– И это что, должно меня утешить?
– Тебе нужно изменить свое отношение. Рассуди так: это твой дом, и чего тебе бояться в своем собственном доме?
С Бабитой такое не срабатывало. Почему Ванья не предупредила ее об опасности до того, как она этот дом купила? Почему Умберто не сказал, что одинокой леди ее ранга здесь будет небезопасно?
– Хочешь, приезжай и останься на ночь? – предложила Ванья.
– Нареш уже ушел.
– Ну так позвони ему!
– Он говорит, что у него плохое ночное зрение. Но даже и днем он ведет себя просто невыносимо. Проголодается – и приходит в ярость. Отказывается есть на улице и отказывается брать еду из дома на перекус – нет, он хочет вернуться в свойваддо, там наесться рисом-карри с креветками и вздремнуть. Если получается, что я заставила его ждать, он превышает скорость и проклинает других водителей. И все же я боюсь его увольнять, он может мне отомстить. Ты же слышала про женщину, которая пожаловалась, что охранник украл у нее зонтик, и когда его за это уволили, он изнасиловал ее, а потом задушил?
– Но это преступление на почве мести и сексуальной одержимости.
– Тоже мне утешение! И, кстати, пока мы об этом, признаюсь: что-то я здесь от одиночества подсела на ром.
Ванья позвала Бабиту на французский фильм, показ которого предполагался на открытом воздухе в саду культурного центра на холме Алтиньо, и Бабита уломала Нареша, посулив ему не только сверхурочные, но и оплату ужина в Панаджи с водителем Ваньи, Фалконом. Демонстрация фильма «Жан де Флоретт» проводилась в партнерстве с консульством Франции. Представляла его француженка на каблуках, в белом льняном платье, с лиловым агатом на длинной цепочке и сложно накрашенными в тон агату глазами. Бабита внимательно
Закладка:
Но совсем немного спустя Бабита перестала замечать публику и забыла саму себя. История о Жане де Флоретте захватывала – и пугала. Не дыша, следила она за тем, как местные жители выживают горбуна, фермера-джентльмена, переехавшего из Парижа в поисках жизни своим трудом, во благо здоровья, как лишают его земли и родника.
Наступили сумерки, и вскоре над головой зароились москиты и летучие мыши.
Они ужинали в «Саудаде» у ручья Оурем, дорога мимо, обычно оживленная, затихла в этот ночной час, толпы перестали стекаться к автобусной остановке, как бывает в конце рабочего дня, торговки рыбой собрали с помоста то, что не продалось, и разошлись по домам. Бабита сказала Ванье:
– Но со мной случится то же, что случилось с Жаном де Флореттом. Жители деревни настроены недружелюбно. Это может закончитьсямоимубийством.
–Твоим? – удивилась Ванья. – То, что убили твоих деверей, не значит, что убьют и тебя.
И тут, помимо воли, это вылилось, как подспудные воды. Бабита поведала Ванье историю своей невиновности, начав с завещания свекрови Минни, по которому ей только и доставалось, что портфельчик усыхающих инвестиций да пашотницы с кроликами марки «Споуд», которые бесследно пропали. Ванья слушала с удовольствием, но когда дошло до Рави-Рани и до преступного мира, не выдержала:
– Либо ты смирилась с коррупцией, либо нет. С тех пор как ты вышла замуж, ты купаешься в деньгах. Ты всю свою взрослую жизнь так прожила, вот в чем правда!
И Бабита, не совладав с собой, огрызнулась:
– Но ведь всем известно, каким махинатором был Сесил!
– Никто никого не убил, моя дорогая, – отразила нападку Ванья.
– Откуда мне знать? – ответила Бабита. – Я не знаю. Мертвые молчат.
Хозяин принес с пылу с жару блинчики с моллюсками. В молодости он служил во французском Иностранном легионе и участвовал в засадах и зверствах, в которых никогда не признается ни одно из правительств, о которых никогда не писал ни один репортер, в странах, о которых мало кто в Индии слышал, о которых и сам он не слышал, пока туда не попал.
– Ты все еще выпиваешь на ночь? – пытаясь загладить размолвку, спросила Ванья, когда они расплатились по счету.Лучше две ссорящиеся вдовы, чем одна, которой не с кем поссориться. Лучше три вдовы сходят в кино. Лучше четыре вдовы, которые браво несут бремя вдовства. – Не исключено, что кошмары от рома. Я так просто выпиваю чашку горячей воды в конце дня, расслабиться перед сном.
Нареш ругнулся и чуть не слетел с дороги, когда навстречу, слепя фарами, вывернули грузовики. А когда они добрались до своих выселок и Нареш выключил двигатель, глинистая тьма сделалась такой непроглядной, что, как ни всматривалась Бабита в поисках огонька, кроме звезд, ничего не светилось. Она позвала Пашу, который прятался под кроватью. Песик выбрался и на радостях весь затрясся, задние лапки подламывались. Она поставила чайник, вскипятила воду, налила чашку, сделала пару глотков, ненароком глянула вниз и увидела в кипятке юную ящерицу.
– Ратти, – заплакала она. – Ратти, я состарилась прежде, чем дождалась счастья!
Глава 58
В тени его караулили Вини-Пуни: «Санни-бхайя, забери нас в Америку!»
И дядя Рана являлся к Санни во сне: «Где же моя голова? Пропала моя голова».
И дядя Рави подходил к дяде Ране в своем пестром халате: «Где мои руки? Нет у меня рук».
Тот факт, что они преследовали его, окровавленные, как призраки у Шекспира, заставлял заподозрить, что и на Санни лежит ответственность за их убийство. Должно быть, так оно и есть. Каждое из слагаемых сцены играет свою роль, даже погода. Он тогда пошел тайком от матери навестить их, и дядя Рави сказал: «Подумай о нас – нам тоже нужно сбежать отсюда». А дядя Рана сказал: «Сделай одолжение, Санни, упроси свою мать продать дом». И Санни мать подтолкнул: «Почему бы тебе не подумать о продаже дома, не покончить с этой борьбой?» Сам он состояния себе не составил, отчего мать трепетала по поводу своего будущего. Он провел отпуск на Гоа с Соней, и мать до того это вывело из себя, что она импульсивно купила там «Дом с ракушками». А исчезновение Вини-Пуни связано с аллахабадским шофером, который оказался в Дели из-за того, что он, Санни, не разрешил матери переманить его отца, классного кебабщика Хансаму.
Очень просто поверить в правоту доводов, выставляющих тебя виноватым, взять на себя то, в чем тебя обвиняют, – и еще проще, если эти доводы ты сам же и выстроил. Решимость и убежденность, необходимые, чтобы отторгнуть обвинения, когда в зоне твоей ответственности произошло что-то ужасное, – только виновные обладают энергией призвать их себе в защиту. Именно виновные раздувают такой силы бурю негодования, что истина, ужаснувшись шума, уходит в тень. И тут Санни спрашивал себя, не чувствует ли он себя пособником преступления именно потому, что он невиновен. И отвечал: но ведь виновен!
Призрак отца сказал ему: «Санни, если ты продался коррупции, ты обречен, а если не продался, то обречен тоже!»
– Наплюй, – велел он себе, сидя за складным кухонным столом, стиснув кулаки по обе стороны от тарелки.
Но всем нутром, не слушая увещеваний, он знал, что он лжец, мнимость, мнимый сын, мнимый возлюбленный, мнимый репортер – едок и то мнимый! Его организм перестал переносить специи, пищеварительный тракт воспалился, мучил геморрой, кишечник крутило спазмами, челюсти свело так, что не получалось жевать. Он пробовал снова и снова: никак.
– Вини-Пуни нашли? – непослушным ртом прохрипел Санни, когда позвонила Бабита. – Разве у полиции нет зацепок?
– Я не на связи с полицией, и полиция не на связи со мной. Криминалитет откупился, и мы, благодаря твоим дядям, сами в этом замешаны. Если влезем с расспросами, преступный мир примет ответные меры. – В ее голосе звучало отчаяние. – В любом случае, полиция не станет трудиться, чтобы найти бедняков, да и родители не захотят, чтобы Вини-Пуни нашлись.
Закладка:
У него челюсть сжалась, и ни туда ни сюда, а ухо пылало. В течение следующих дней воспаление пошло вширь, на затылке образовался внушительный красный бугор, который еще и дергало. Отек пополз дальше и распространился по позвоночнику. Любая попытка двинуться давалась с болью. И думать логически Санни не мог. Его разум расползся, потому что расползся мир. Мир перевернулся с ног на голову, и его тоже перевернуло. Оставалось лишь уповать, что какая-то из заявок, которые он разослал так нахально, будет одобрена. В тосканский замок, к примеру. Или в англоязычную газету для экспатов в Сантьяго. И можно свалить в Патагонию, как Бонни и Клайд.
«Спаси меня, спаси меня, спаси меня», – молился он невидимому Богу. «Спаси меня».
Спаси меня.
И тут произошло чудо. По весне, когда на улицах Джексон-Хайтс снова начали продавать молодую зелень горчицы и золотистое мексиканское манго, Санни получил имейл, в котором сообщалось, что в рамках конкурса, который ежегодно проводит писательский ПЕН-клуб, удостоено приза его эссе «Читая Хемингуэя в Аллахабаде, читая Хемингуэя в Джексон-Хайтс», в отчаянном состоянии написанное после того, как ушла Улла. Помимо гранта на творческую поездку, ему присудили право опубликоваться в журнале «Гранта», который он ценил до небес. Имя Санни, признавшегося, что его журналистская карьера не удалась, примостилось сбоку-припеку к легендарным именам Марты Геллхорн, Джоан Дидион, Кэролин Форче и его кумира, Рышарда Капущинского. В обосновании награды восхвалялось не только его эссе о Хемингуэе, но и «Человек с ногтями», из чего следовало, что комитет не смог отличить поддельность одной попытки от подлинности другой.
Прихрамывая, опираясь на трость, в горчичной курте, Санни вошел в Американский музей естественной истории, где на гала-вечере ПЕН-клуба вручались награды, и обнаружил – под подвешенным скелетом кита, у костей динозавра – модных писателей всех мыслимых рас, владельцев шикарных особняков в Бруклине, которым он так завидовал и которых так презирал. Он сказал кому-то в коктейль-баре: «Похоже, писатели – это новые динозавры», и тот, кому он это сказал, ответил: «Ах да, это шутка Орфеу Канту, не так ли?» – из чего Санни понял, что известный писатель успел пошутить так же, и Санни теперь в повторялах.
Известных писателей рассадили за столы в первых рядах: бархатные костюмы, дреды, собранные в хвосты, винтажные платья и библиотекарские очки. Менее известные писатели сидели в конце зала. Некоторые из тех, кто сидел впереди, когда-то сидел сзади, другие, наоборот, переместились из головы в хвост. Санни указали на место за последним столиком у непрерывно вертящейся кухонной двери, в компании скучающих мужчин из некоей риелторской фирмы, которая, будучи в деловых сношениях с неким издательством, сочла долгом спонсировать этот стол. Вскоре они, дружно поглядев на часы, смылись, и Санни в одиночку остался выслушивать поздравительные речи в адрес писателей, спасенных от тюремного заключения на Кубе или в Иране. Синдром белого рыцаря предъявлен и подтвержден присутствующими цветными. Америка в силах и уничтожить вас, и спасти, все сразу. И кто тогда Санни, спасенный? Или он играет в спасателя кого-то еще?
Известные литераторы общительно и с показным дружелюбием потолковали о библиотекаре, который в одиночку боролся с запретами на книги в Небраске, но почтительно примолкли, когда Орфеу Канту встал, чтобы поговорить о себе.
«Авторы-мужчины, пока не займут первых рядов на гала-вечерах, часто выглядят так, словно вылезли из мусорного бака, – подумалось председательнице комитета по присуждению премии, когда Санни приковылял на сцену, – но жизнь показывает, что писатель может быть неотмыт на вид и вообще являть собой лживое, подлое и ужасное существо, но, тем не менее, за ним всегда хвост пылких и привлекательных поклонниц». Кто знает, на следующий год Санни, возможно, станет Кукарачей Кафки из Джексон-Хайтс, за столиком в центре сцены.
Принимая чек, Санни порадовался тому, что Уллы нет рядом и она не стала свидетельницей его лицемерия. Сразу возникла мысль, что неплохо бы написать о своем лицемерии. Но если напишет, то больше не получит призов. Вообще вызывало тревогу, что выданных денег не хватит на то, чтобы пережить убийство Рави-Раны и найти, о чем написать, чтобы отчитаться за грант.
– Может, Мексика? – посоветовал Дарко. – Это страна, где постоянно случается что-нибудь несусветное, и ты со своей грин-картой сможешь прожить там задешево хоть полгода.
Санни написал репортеру «Ассошиэйтед пресс» в Мехико. Тот ответил, что, когда он писал свою книгу о матерях тех молодых женщин, что пропали в Хуаресе, и потребовалось уединение, чтобы упорядочить и свести собранный материал, он поселился в рыбацкой деревне в штате Колима, к югу от Пуэрто-Вальярты. Тихий океан неспокоен, и волна набирает мощь в долгом пробеге по просторам земного шара, но деревня спрятана в глубокой и узкой, как кишка, бухте, где накат сравнительно гаснет. Можно всласть поработать, потом уплыть далеко-далеко, оглянуться на берег, который с расстояния выглядит совершенно иначе, а потом в пляжном ресторанчике выпить пива и съесть красной рыбки по-веракрусски.
Один внутренний голосок настаивал, что свой грант Санни должен потратить на то, чтобы полететь в Индию и помочь матери – достойно ли вообще выглядит взрослый мужчина, который не вернулся, когда убили его дядьев, который намерен слиться со стенкой и планирует прокрасться через границу, словно беглец, в то время как приличные люди героически рвутся в обратную сторону. А второй внутренний голосок сказал, что никогда он ничего не добьется, если не разорвет путы.Не будьте двумя обвиняемыми в соучастии в убийстве. Не будьте двумя перепуганными людьми плюс перепуганная собака. Не будьте группкой ободранных душ.
Ему нужно найти свой рифф в раге.
Может, поехать в Мексику под предлогом совершенствования испанского?¿Cо́mo es la noche oscura del alma?[81] Проскользнуть благодаря языку, раз уж не задалась романтическая любовь. Санни подал в «Ассошиэйтед пресс» заявление на отпуск, и готовность, с которой его отпустили, заставила призадуматься, не воспользуются ли там этим предлогом, чтобы деликатно его отвадить.
Несколько дней он пытался дозвониться Бабите, и, когда это наконец удалось, телефонный разговор понесся потоком. Мать бурно рассказывала, что в Гоа пришел муссон, который принес с собойдхар бхум, оборвавший телефонные и электрические провода, и ураганный ветер, сорвавший с петель кухонную дверь. Бабита в окно
Закладка:
– Я, наверное, поеду в Мексику.
– Что?
– Я еду в Мексику.
– В Мексику? Но почему в Мексику? Когда все едут в другую сторону!
– Учить испанский.
– Не ты ли устроил мне разнос, обвинив, что я не дала тебе выучить хинди, что ты хочешь свободно говорить на хинди!
– Послушай, ма, мне нужно выбраться из Нью-Йорка. Мне кажется, моя жизнь там стоит на месте, а в Индию мне нельзя, ты же сама велела держаться подальше, или криминал меня доконает.
Глава 59
Соня отправилась на встречу с Майей Митхал, редактрисой журнала «Кала», в ее фермерский дом на окраине города, чтобы обсудить новый проект. Майина малышка плескалась в бассейне в плавательном кругу-динозаврике, и Соня почувствовала укол зависти – страшно захотелось поплавать. Она так и поглядывала на ребенка, пока Майя пересказывала ей речь своего мужа, с которой тот выступил на международной конференции по туризму в Праге. Туризм, заявил он, является в наше время одним из важнейших инструментов сохранения культуры. Историческое наследие, которое само по себе не выдержит натиска современности, может быть спасено элитным туризмом «верхнего ценового сегмента». Термин «элитный» употреблялся на конференции безо всякой иронии, и многие участники прений приводили такие же аргументы, адаптированные к условиям их собственных стран. Майя с мужем как раз разрабатывают стратегию реставрации старинных домов и превращения их в бутик-отели в дополнение к гостиничной империи мужа. Почему бы журналу «Кала» не внести свой вклад в успех проекта, предлагая путешественникам туры «высокого класса»? Гостиничный бизнес и альтруистически ориентированный журнал могут объединить усилия.
– Ты не представляешь, Соня, какая ты счастливица, что можешь путешествовать вволю, – сказала Майя. – Я разрыдалась, когда впервые оставила дочку, чтобы пойти на собрание, и все же я знаю, что должна продолжать работать, должна оправдать ожидания. Все – семья, общество, нация – ожидают, что я пожертвую собой ради мужа и детей. Между тем материнство не рассматривается как профессия, а ведь это работа! Почему мы не получаем компенсацию?
Вот любопытно, люди заводят детей для счастья или рассматривают деторождение как работу и общественный долг? Но на пользу ли обществу то, что они усердно пополняют и так перенаселенную страну? И кто должен платить Майе? Ее муж? Правительство? Соня? – думала она, зная достаточно, чтобы понимать, что эти рассуждения политически некорректны.
От Майи не укрылось, что Соня помрачнела лицом. Должно быть, решила она, Соне неприятно видеть счастье Майи, как бы ни распространялась Майя про свои огорчения.
– Ты одна? – спросила она Соню. – Такая красивая – и никого нет?
– Не думаю, что это связано с внешностью.
После чего Майя уверилась, что Соне завидно, и сочувственно сказала, что она сама до замужества страдала от разбитого сердца из-за отношений с садовником-ландшафтником из Массачусетса.
– Препоны расы и класса преодолеть невозможно. Но однажды у тебя все получится, – заверила она Соню.
Соня сказала, что просто устала за все дни, которые провела в больнице.
– Надо делать перерывы, для самосохранения, – сказала Майя. – И, знаешь, у меня есть предложение!
Не хотела бы Соня съездить в Сардар-Саманд, где стоит лодж, охотничий домик, принадлежавший махарадже Джодхпура? «Кала» организует поездку из Биканера в крепость Кумбхалгарх в Удайпуре, и на полпути, в охотничьем домике, туристы могли бы остановиться на ночь. От Сони требуется выяснить, сколько времени занимает дорога туда и как насчет условий комфортного проживания, мытья и питания для международной группы дизайнеров текстиля, которых Майя намерена пригласить. Проговорив все это, она сразу же пожалела, что вовлекла в дело Соню, однако же справилась с собой, воззвав к своему высшему «я». Если такие женщины, как она, не станут поддерживать других женщин, пусть те даже более привлекательны, как ей потом смотреть в глаза своей дочери?
– Какого ты роста? – спросила она. – Некоторые высокие женщины выглядят нескладными, но тебе идет.
Она дала Соне почитать «Воспоминания принцессы» махарани Гаятри Деви; книга повествовала о гламуре, добытом из нищеты. Мать Гаятри Деви, княгиня Куч-Бихара, ходила из казино в казино Монте-Карло с черепашкой, усыпанной драгоценными камушками, в качестве счастливого талисмана. Каким боком «Кала» может преподнести экскурсии по дворцам и фортам современному туристу, который искушен в культуре, привык к роскоши и придерживается новейших идей о равенстве и правах человека? Осведомленность насчет творившихся в этих дворцах зверств не должна, при всем том, отторгать от удовольствий туризма. В том и состояла задача Сони – написать статью, в которой противоречия выглядят органичными и сочетаемыми.
Соне не хотелось браться за это задание, ей хотелось вернуться в то время, когда они с Санни не набрели еще на музей Фортуни, и еще разок пережить утешительность любви, которая ощущается как свобода, – но она полетела в Биканер, ибо не должна женщина отказываться от поездки в крепости Раджастана просто потому, что она женщина одинокая. А прибыв в пункт назначения, разве не заслуживает одинокая женщина выпить бокал вина после экскурсии по музею под аудиогид голосом нынешнего махараджи, с оксбриджским выговором излагающего историю своего королевства? В картинной галерее она задержалась. Почему перспектива в живописи считается достижением западной цивилизации, когда коза на холме сквозь окно в раме, увенчанной полумесяцем, в реальной жизни точно так лишена перспективы, как и на миниатюре?
С бокалом вина Соня устроилась в укромной нише бара при отеле, в который перестроили дворец Лакшми Нивас, спроектированный сэром Суинтоном Джейкобом в 1902 году, и принялась записывать свои впечатления от музея. Как забавно, что члены королевской семьи поддавались на уговоры каждого торговца коврами и каждого разносчика безделушек. И как странно проехать шесть, восемь, двенадцать часов по пустыне и увидеть ножны в драгоценных каменьях, короны, вечерние сумочки и портсигары; чучела баварских свиней, кошек-циветт и шакалов; шкуры длинноносого аллигатора и курносого крокодила; карточки меню по-французски:Filetes de Bectis à la Mornay, Plat de Bikaner, Bombe Pistache; архивное письмо с вопросом, когда ожидать оплаты за «форд» с открытым верхом, отправленный махарани.
Как бы Илану понравилось здесь, в этих безумных музеях-крепостях: он вполне разделял стремление раджей к величию. Соня вспомнила, он ведь бывал в Раджастане; возможно,
Закладка:
На закате она вышла с бокалом на улицу. Идея оказалась хорошая, потому что можно было издалека понаблюдать за лангурами, которые, длинными скачками откуда-то прискакав, усаживались у крепостной стены, расслабив плечи. Деревьям они предпочитали то, что создано человеком, им явно нравилось смотреть оттуда на горизонт. Это придавало обезьянам философичности. Они взирали одновременно окрест и внутрь себя.
Соня вздохнула, вытянула ноги и попыталась не так прямо держать спину, чтобы больше походить на обезьян-созерцателей.
Утром мужчина по имени Мадан, владелец небольшой туристической компании, встретил Соню в вестибюле, чтобы отвезти в охотничий лодж между Биканером и Удайпуром. Она была приятно удивлена, увидев человека своего возраста, в джинсах и солнечных очках.
– Готовы? – спросил он.
– Да, а в этом лодже, случаем, нету бассейна? Я взяла с собой купальный костюм, надеясь, что смогу поплавать в каком-нибудь из отелей.
– Конечно, поплавать вы сможете! – сказал он. – Но не в лодже. По дороге есть новый курорт, а там – бассейн. Мне как раз нужно уладить кое-какие дела, так что мы остановимся, вы сможете искупаться, а потом я заеду за вами, и мы все равно успеем до темноты.
По дороге водитель, родом из Покхрана, рассказал Мадану и Соне о том дне 1998 года, когда Индия успешно испытала ядерную бомбу: операция «Шакти», второе испытание ядерного оружия после операции «Улыбающийся Будда», также известной как операция «Счастливый Кришна», проведенной в 1974 году.
– После этого ученые завалили воронку солью, картошкой и луком, чтобы поглотить радиацию, и несколько недель потом не хватало лука, но мы так праздновали, что нам было все равно!
– Хм, – сказала Соня, – а что же вы праздновали?
Не цинично ли назвать бомбу в честь Будды, в честь Кришны? И стремительный взлет цен на лук в который раз стал тогда причиной падения правительства. Стоило ли тратить драгоценный лук на то, чтобы насолить Пакистану, когда тот миллисекунду спустя взорвал собственную ядерную бомбу? Но Мадан встал на сторону тех, кто принял это решение: «Теперь никто не сможет заставить нас кланяться им!» Но как теперь они сами могут кланяться Будде? Кришне? Уж конечно, ядерное уничтожение выходит за рамки учения Кришны о долге на поле боя?
Они остановились на курорте в стиле «псевдораджа» на окраине Биканера. Индия разбогатела достаточно, чтобы стать псевдоверсией самой себя, подумала Соня, и одним из преимуществ этого явился поблескивающий на солнце бассейн, просторный впору, чтобы в нем поплавать по кругу. Семья – женщины и мужчины в футболках и шортах – стоя в воде, обсуждала, как жестоко обращаются с женщинами в Саудовской Аравии, им даже не разрешают водить машину!
В одно мгновение Сонино тело припомнило, что есть счастье. Она легла на спину, плескалась, как Майин ребенок, плавала до тех пор, пока подушечки пальцев на руках и ногах не раскисли, покрывшись морщинками. Наконец она выбралась из бассейна и заказала клубный сэндвич. Когда пришел Мадан, предложила ему свои чипсы. Он аккуратно обмакивал каждый ровно наполовину в кетчуп.
– Значит, вы путешествуете одна? Я восхищаюсь вами.
– Чем же тут восхищаться?
– Большинство женщин сказали бы, муж мне не разрешает.
– У меня нет мужа.
– А ваша семья?
– Мой отец решил, что мне нужно немного передохнуть. Я ухаживаю за ним, у него рак. Моя мать считает, что женщинам разумнее обходиться без мужчин. Но как насчет вашей жены, она не возражает?
– У меня нет жены.
– Это необычно. Нечасто встретишь холостого индийца нашего возраста.
– Так и есть.
Соня безрассудно захотелось с ним поделиться.
– У меня был плохой парень, который жестоко обращался со мной, а потом был хороший парень, им манипулировала коррумпированная семья. Ни то, ни другое не сработало. А как у вас? Разве ваша семья не нашла вам кого-нибудь?
– У меня более необычная ситуация. Расскажу вам об этом попозже. А сейчас пора выезжать, не то до лоджа мы доберемся уже в темноте.
Вечернее солнце какбинди,красная точка между бровей, трава на обочинах желтая, а черная змейка асфальта обглодана пустыней почти до ширины автомобиля. Они долго ехали по дороге, которая, на первый взгляд, вела через необитаемую местность без электрических столбов и пробуренных колодцев, но Соня увидела, что колючий кустарник собран в кучи для растопки – двадцать, тридцать равноудаленных куч поперек пустоши, которую они пересекали. Значит, здесь, должно быть, живут люди, у которых ни электричества, ни водопровода.
Они подъехали к хлипким металлическим воротам на замке, но по обе стороны от ворот ни забора, ни какой-то еще преграды, поэтому они просто объехали их и по поросшему сорняком гравию направились к нескольким кубам в стиле ар-деко, поставленным высоко на скале, которая была розоватого тона, с плоской вершиной и ступенчатая пониже. Гостевой дом располагался сбоку от основного лоджа, и обе резиденции выходили окнами на пустынную равнину, простиравшуюся от заросшего озера с длинным, вытянутым рукавом чистой воды. Там отдыхали три пеликана. Разве не следовало им давным-давно, в конце зимы, улететь на север?
Навстречу вышел пожилой мужчина в белом тюрбане. Мадан обошел машину и стал расспрашивать. Кто нынче владелец этого охотничьего домика, сколько туристов приезжает сюда, стоимость проживания? В главном здании горел свет, хотя никто там не жил.
– Почему горит свет?
– Он всегда горит, и стол всегда накрыт в точности так, как когда Георг Пятый[82] тут останавливался.
Комнаты выходили на веранды, и при каждой спальне отдельная гардеробная и ванная комната, всё ар-деко, достаточно поместительные, чтобы по ним побродить, и достаточно старомодные, чтобы поверить, что современного мира не существует.
– Отличное место для мальчишника, – сказал Мадан Соне, и замечание показалось ей странным.
С наступлением темноты пространство вокруг стало огромным, земля отдала свой жар, подул сухой, настойчивый, пахнущий травами ветерок. Охотничий домик стоял на скале так высоко, что звезды мерцали не только вверху, но и внизу. В сравнении с ними немногие огоньки на земле светились вдали тускло, как кристаллики соли. Здесь жили тысячи ящериц, может быть, сотни тысяч, рассиживались на сетках от насекомых. Так много звезд, так много насекомых, так много ящериц – а в остальном жесткая экономия.
Смотритель подал им ужин на террасу. Курицу в глиняном горшочке, которую сам приготовил, бобы и лаваш. И еще принес бутылку теплого пива.
– Меня объявили мертвым, – сказал Мадан. – Вы спросили, почему я
Закладка:
– В самом деле? Вы один из них? – воскликнула Соня, читавшая недавно серию разоблачительных статьей о множестве случаев, когда людей записывали умершими, чтобы их имущество захватила бессовестная родня.
– Мой собственный брат зарегистрировал мою смерть. Когда я работал в Малайзии, жена брата уговорила его заплатить за поддельное свидетельство о смерти, и они сразу построили дом на нашей наследственной земле.
– Как родной брат мог пойти на такое злодейство?
– Он всегда испытывал ко мне ревность, ни на чем не основанную, с самого детства, и всю жизнь искал и находил ей оправдания. Например, он сказал, что я не помогал ухаживать за нашей матерью, хотя именно я работал и посылал ей деньги из-за границы. Я по себе знаю, что ненависть между братьями глубже любой другой. Преодолеть ее невозможно.
– Вы не собираетесь подавать в суд?
– Дело либо не будет возбуждено, либо будет решено не в мою пользу. Видите ли, я не могу никого подкупить, в то время как они могут подкупить кого угодно, потому что они украли мою собственность. И когда моя мать умерла, мой брат тоже забрал все деньги, которые я ей посылал, поскольку по закону я мертв. Тут проблема за проблемой – как доказать, что ты жив, когда тебе говорят, что мертв, – но однажды это сказалось на мне так, что я простить этого не могу, и это случилось, когда я влюбился в девушку, туристку из Осло.
– Ох, – сказала Соня, – расскажите. Я специалист по грустным историям о любви. Я могу дать вам совет.
– Я был у нее гидом, когда она путешествовала по Раджастану, а потом она стала моей девушкой. Но когда я открылся ей – я честный человек, я не мог утаить правду, – она занервничала. Принялась задавать вопросы, как будто пыталась поймать меня на слове, и начала отстраняться. О, но как я могу тебе доверять? Но ты же видишь, что я жив. Это не моя вина, возражал я. Но раз тебя нет на бумаге, сказала она, ты можешь быть кем угодно. Моя семья не примет тебя, сказала она. Ты можешь сделать что-то дурное, сказала она, и тебя потом не отследишь. Но на деле обманщицей оказалась как раз она. Уехала, не сказавшись, что уезжает, и не оставила никаких данных, как мне ее найти. Я попытался позвонить ей домой в Осло и обнаружил, что номер фальшивый. Я нашел настоящий. Какой-то мужчина, возможно, ее отец, ответил мне: «Если позвонишь еще раз, мы свяжемся с полицией Индии». – Мадан фыркнул. – И так всегда. Ни одна девушка не хочет со мной жить. В конце концов начинается: «Где твоя семья? Почему твоя семья не хочет меня знать?» А потом и ее родители пристают: «Что за человек тот, с кем ты встречаешься, у которого нет семьи? Откуда ты знаешь, что он тот, за кого себя выдает?» Так и вышло, что я, в общем, один.
Они сидели молча. Соня смотрела на пейзаж, который становился расплывчатей по мере того, как разгоралось ночное небо, и казалось, они плывут на маленьком островке, освещенном фонариками. Она оглянулась и поймала на себе взгляд Мадана. Он сказал:
– Знаете, я рассказал вам самое сокровенное, а почему, не знаю. Я никогда никому не доверял настолько, чтобы такое выкладывать.
Соня уловила, что это он пошел флиртовать: их голоса перекликались с интимностью, какой ей совсем не хотелось, – и попыталась пресечь.
– Это синдром попутчика, – объяснила она. – Незнакомцы, встретившись в путешествии, склонны делиться самыми сокровенными тайнами. Без страха, что будут последствия, потому что скоро они разъедутся и вряд ли когда встретятся.
– Это не всегда так.
Она опустила взгляд в свою тарелку, а когда подняла глаза, то снова увидела, что он смотрит в упор с безошибочно узнаваемым, тяжелым, лихорадочным смыслом.
– Мне здесь почти не с кем поговорить.
– Почему так? – спросила она.
– Другое мышление. Это место слишком консервативно. Я подумываю уехать на Гоа.
Он ел руками. Она взяла нож и вилку. Он перешел на вилку и ложку.
Заметив падающую звезду, Соня не упомянула об этом из опаски спровоцировать еще непрошеное признание.
– Я устала, – сказала она. – Мне нужно поспать. Вы где остановитесь? Поедете назад в город?
Как в приеме с ножом и вилкой, это был способ намекнуть на классовую разницу и дать понять, что никто не заплатит за его проживание в охотничьем домике махараджи и что, хотя они оба носят джинсы и солнцезащитные очки, между ними все-таки пропасть.
Он открыл рот что-то сказать, но остановил себя, буркнул: «Мне есть где остановиться», – и неловко, поспешно ушел, добавив еще, что завтра за ней заедет другой водитель, он и отвезет ее в Кумбхалгарх и Удайпур. Ну, ушел, и отлично. Что-то она утратила бдительность, разболталась. Устроила себе расслабон, повертев легонько хвостом.
Посидела еще немного, глядя на палевый песок и тихую воду. Повслушивалась в тайные звуки, разносимые тишиной: скрежет водоплавающих птиц, которые устраивались на ночлег, икоту, возможно, лягушачью, голоса двух мужчин, невидимых на дальнем берегу, которые негромко перебрасывались словами по дороге домой, в невидимую деревню.
Соня приняла душ в ванной комнате с зеркалами, которые бесконечно множили отражение, делая его все меньше и меньше, пока самое меленькое совсем не улетело в пространство, и крохотное Сонино «я» исчезло из виду. Надо же, подумала Соня, я будто вернулась в мир Илана и Лалы, мир изысканных прерогатив, исключительных привилегий, мир фантазий. В самом деле, красота и необычность – те два качества, которые ей хотелось бы сочетать. Комнату, которую она здесь заняла, украшали охотничьи трофеи из Африки и акварели Снаффлза[83]. Могут ли заметки, которые она делает для этой журнальной статьи, стать материалом для ее будущей книги? Вырастая в художника, подбираешь все, что нашел по дороге: встречных, пейзажи, новости, сплетни, подавленный стыд, сны и то, как трепещет в ночи крыльями пеликан, которому давно полагалось бы улететь на север. У писателя руки чешутся поскорей вложить это в книгу. Если медлить, зуд становится нестерпимым. Вот и ей как бы уже не поздно застолбить все, что выпало пережить, ведь канет в Лету.
Мадан сказал, лодж – подходящее место для мальчишника. Но, по всему, здесь лучше разместить детективный сюжет, в котором портрет убитой женщины, заговорив, умоляет путешественника отомстить за ее смерть. Хотя с какой стати портрет доверится незнакомцу? И поверит ли путешественник портрету, написанному, возможно, убийцей? Художник не может не изобразить себя на холсте; личность убийцы, несомненно,
Закладка:
Было всего полдесятого, но она улеглась, наслаждаясь роскошью после долгого дня растянуться на чистых простынях, накрахмаленных, наутюженных до пергаментной глади. Полосатый, как тигр, мотылек сновал вокруг лампы. Соня сделала себе пометку не пить в темноте из стакана с водой, вдруг мотылек в нем утонет.
Именно в этот миг она услышала стук в дверь своей комнаты со стороны общей с гостиной веранды.
– Кто там?
– Это Мадан. Вы кое-что забыли в машине.
Она открыла дверь, и он оказался в ее комнате.
– Что я забыла?
Мадан схватил ее за запястья, неловко к себе притянул и больно стиснул. Его колотило.
– Ты мне нравишься, – отчаянно, умоляюще забормотал он. – Ты мне очень, очень нравишься.
– Нет, я собралась лечь. Я очень устала. – Соня попыталась вывернуться из его хватки.
– Ты не можешь мне отказать. – Он дрожал, гримасничал, угрожал, улыбался кривой, жалкой улыбкой, поеживался и при этом звучал требовательно. – Я очень, очень сильно тебя люблю.
– Мне нужно поспать.
– Разве ты сама не рассказывала мне, как тебе одиноко? – Он скрипнул зубами. – Ты не можешь сказать мне «нет». Я проделал весь путь из города.
– Я сообщу о тебе, – сказала она. – Немедленно уходи.
Он разозлился.
– Кому это ты сообщишь? И о чем? Ты плавала и ела со мной, пила пиво, шутила!
– Я не приглашала тебя остаться на ужин, ты сделал это по собственной инициативе. Я не знала, как вежливо с тобой распрощаться.
Он оскорбился. Он впал в раж. Толкнул ее на кровать, рукой нетвердой, но с силой, придавил своим весом. Облизал ей лицо, как голодный пес облизывает тарелку. Она заметила, что ногти у него желтые от куркумы. Впихнул ей в рот свои горькие, свои кислые пальцы и с такой силой влез языком в ухо, что показалось, будто она тонет. От него чем только не разило: спиртным, потом, едой, страхом, враждой. Соня почувствовала, как что-то развернулось и вжалось в нее, и поняла, что это его пенис в джинсах. Оказалось, она не может слова сказать, и даже дышать не может: он сжал ей горло. Она билась, силясь вдохнуть, а он возился на ней, роясь в своем паху в попытках расстегнуть молнию. Но не успел, а расползся, бессильно и грузно, а потом оттолкнул. Плюнул ей в лицо, опрокинул лампу, которая погасла, отшвырнул и разбил кувшин с водой – и сгинул, оставив после себя избыток ящериц и звезд, а все остальное было суровые, пустые просторы спящей земли.
Соню, когда она поднялась, трясло так, что ноги едва слушались, но запереть дверь на засов ей удалось. Она шлепнулась на пол и задумалась, кому позвонить. В комнатах гостевого дома не было телефонов. Ни один номер не приходил на память. Мобильный, одолженный Папой, ничего не ловил. Вряд ли она сумеет взобраться на розовую скалу или влезть на пустую гробницу какого-нибудь принца в поисках заплутавшей сети. Это была последняя ее мысль. После этого она не могла больше думать. Утратила связь со своими мыслями, они не могли к ней пробиться, и с собой тоже она утратила связь. Встала под душ, открыла кран и стояла, пока не опустошилась цистерна и вода не закончилась.
* * *
В собственной спальне два дня спустя, после того как она выехала из лоджа с другим гидом и вылетела обратно в Дели, не задержавшись в Удайпуре, чтобы посетить знаменитый беломраморный дворец с его отражением в озере, Соня издала тот ужасный вопль, которого не смогла издать, чтобы позвать на помощь, когда на нее напали. Не то чтобы там было кому услышать.
Но и Папа не услышал ее безумного крика. Он не заметил, с каким лицом дочь вернулась. Несмотря на то что она всего-то четыре дня отсутствовала, у него была важная новость. Он прошел осмотр.
– Соня, милая, – сказал Папа, – этот рак – ужасная штука! У меня взяли анализы. И обнаружили новую опухоль.
Это значило, что у них едва ли месяц отсрочки. Не оставалось сомнений, что отец скоро умрет – по закону несчастья, который гласит, что тех, кого взгрели, взгреют еще сильней.
– У меня вышло ужасное путешествие, – призналась она. – На меня напал мужчина.
Она не знала, стоит ли говорить такое отцу, когда у него опять обострение, но, в общем, взяла и сказала.
– Кто? – Он посмотрел на нее с недоумением на лице, но думал он о своем раке.
– Сопровождающий.
– Что он сделал?
– Он ворвался ко мне в комнату и меня повалил.
По Папиному лицу стало ясно, что ничего такого он слышать не хочет. Стало ясно, что драму надо как-нибудь отыграть назад. Ей претило прибегать к таким выражениям, как «почти изнасиловал», «вроде как изнасиловал», «покусился на секс». Они казались ей унизительными, такое не входит в привычный лексикон отцов и дочерей. Они смутят и ранят отца, а зачем ему лишняя боль?
Она открыла рот и закрыла. Потом снова открыла и сказала:
– Затем, к счастью, он вскочил и убежал.
– Ты сказала что-нибудь управляющему отелем? – спросил Папа.
– Там нет управляющего, только пожилой сторож, который уже ушел домой. Как ты думаешь, мне стоит обратиться в полицию?
– А чем докажешь? На основании чего возбудишь дело? В этой стране лучше держаться в стороне от полиции – чего доброго, скажут, ты сама же и виновата. Нет, Сону, выбрось это из головы.
Неужели это то, что в таких обстоятельствах полагается говорить отцу? Нет, конечно же, нет. Прав ли он? Или неправ? Как выбросить такое из головы?
– Всегда смотри вперед, не оглядывайся назад. Что случилось, то случилось. Просто прими как
Закладка:
Как ей, одинокой женщине, не поставить себя в такое положение снова? Вся ее жизнь одинокой женщины означала, что она снова и снова в это положение попадет.
– Как ты думаешь, стоит рассказать Маме?
– Какой смысл Маму расстраивать? Чем она сможет помочь?
И снова, прав ли он? Или неправ?
Родители, принадлежа к разряду родителей прошлого века, незыблемы и неоспоримы, как религиозные постулаты. Сами они твердо уверены, что правы. Никогда, ни за что не признаются они в собственной неправоте, и уверенность в себе их детей, прислуги, кошек и птиц зиждется на уверенности родителей в том, что они правы. Никакого нет смысла извещать их о том, что мир они толкуют превратно, в той же мере превратно, в какой их родители прежде них в нем ошибались. Соня, теперь уже взрослая, обязана защитить их от того, чему они сами споспешествовали. Соня, выдав матери и отцу, что они заблуждались, потеряет то немногое из стабильности, что у нее еще остается и что по-прежнему опирается на их правоту. Только себе навредит, если выдаст.
– Можешь найти папку с предыдущим рентгеном и анализами? – попросил Папа, и она пошла за медицинскими документами.
Вечером, рассматривая желто-фиолетовые кровоподтеки на шее, которые днем прикрывала шарфом, Соня раздумывала о том, что Мадан, не зная ее, все равно ее ненавидел. И хотя он ей не знаком, его злость вполне узнаваема. Она чуяла его, это негодование, оно было повсюду, оно веяло в воздухе, тлело в каждом из встреченных ею мужчин. Оно тлело в ее отце, в его приятелях-дядюшках, в Илане, в Санни. Будь у нее брат, оно тлело бы в брате. Брат, конечно, принадлежа к определенному классу, был бы приучен выражать свое недовольство не так, как Мадан, но и в его ненависти имелась бы частица ненависти человека, гораздого плеснуть в лицо кислотой. Это гнев, обида на то, что ему противостоят, отказывают, его превосходят, отвергают, недостаточно обожают – или, хуже того, игнорируют, потому что и в аду нет ярости злей, чем в человеке, который не стал центром внимания.
За ужином Мадан попытался преобразить свою ненависть в доверительный застольный разговор, но не вышло, ненависть себя показала. Он сказал, что его объявили мертвым, – и уверял, что не способен на преступление. Да и звали его, скорее всего, не Мадан.
Глава 60
– Убийца до меня доберется, – сказала Бабита по телефону, – и ты освободишься от матери.
Где же ему укрыться? В аэропорту Мехико Санни выскочил из телефонной будки для дальней связи. Все в нем рвалось к очистительному океану, к его высоким волнам и свободе от человечьих забот (от чувства вины, но, главное, – от любви). Не раздумывая, он сел в автобус, который, сказали ему, направлялся на побережье. Оставалось надеяться, что он правильно разобрал испанский.
Санни еще вернется в Мехико, когда избавится от мозговой горячки, вернется, чтобы увидеть, как огромный флаг с ацтекским орлом, змеей и кактусом развевается над президентским дворцом, зданиями судов иla Catedral Metropolitana de la Asunciо́n de la Santísima Virgen María a los Cielos[84]; увидеть, как по одной стороне площади Конституции, которую местные называютСокало, проходят парадом барабанщики из индейцев, а по другой выполняет курбеты инструктор по аэробике; увидеть демонстрантов, протестующих против Североамериканского соглашения о свободной торговле, и плакаты в защиту сапатистов[85] и учителей; увидеть, как шарманщик с рябым лицом говорит «любовь моя,mi amor» печальной уличной подметальщице, выгребая ей песо из своей антикварной шляпы, а потом снова заводит свою грубую музыку; увидеть, как танцор-туземец в головном уборе из перьев, таком же великолепном, как у Монтесумы, замирает в задумчивости у извилистого каменного змея, оставшегося от столицы ацтеков, Теночтитлана, раскопанного рядом с кафедральным собором. А пока что Санни отложил это удовольствие, считая, что, если даже пойдет туда, ничего не увидит. Духу не хватит поднять бокал «маргариты» за заснеженные вершины Попокатепетля и Истаччиуатля, даже если он разглядит их, эти вулканы, которые, подобно редким цветам, являются ненадолго после дождя.
Убийца до меня доберется, и ты освободишься от матери.
В Гвадалахаре Санни пересел на автобус до Мансанильо, а там еще на один, до поселка Барра-де-Навидад, где в салон вскочил какой-то фигляр и донимал всех своим попугайским голосом, пока пассажиры не заплатили ему, только бы он убрался. Из Барра-де-Навидад Санни отправился на колымаге, которая колесит по рыбацким деревням Коста-Алегри, останавливаясь там, где ответвляются проселочные дороги и сельские жители стоят на обочинах в ожидании, когда она их со всей их поклажей, мешками и ящиками, подхватит. Когда она добралась до окраины небольшого селения на берегу залива, окруженного невысокими, поросшими дождевым лесом холмами, Санни из колымаги вылез. Доковылял до центра и обнаружил, что там никого нет, только огромное солнце.
Убийца до меня доберется, и ты освободишься от матери.
Где же ему укрыться? Дверь в увешанную гирляндами церковь на площади-сокалоотворилась со скрипом. Санни опустился на колени перед милосердной Девой, которая занимала нишу справа от принимающего мученичество Христа, и залился слезами, то ли от того, что устал с дороги, то ли от осознания, что смерть матери, если ее убьют, ничуть его не освободит. В церкви пахло лекарством и чем-то божественным. В полутьме он заметил еще одного стоявшего на коленях, а затем еще нескольких, что сидели недвижно на скамьях. Санни был там всего лишь пылинкой боли в океане людского страдания на планете чающих душ. Те, кто молился рядом, не замечали слез Санни, поглощенные собственными заботами. А потом, жители этой страны вообще не видят странного в том, что перед Девой Гваделупской плачет мужчина.
Санни, крошечный, как муравей, выходил из церкви, глотая воду из огромной бутылки, чтобы не упасть в обморок, когда почувствовал чье-то дыхание на своей шее. Он подпрыгнул – кто мог быть так близко? – и обернулся…
– Откуда ты здесь, мама?!
Его плач вызвал Бабиту! Пресвятая Дева неправильно поняла его слезы, подумала, что ему нужна его мать, и призвала ее! Но мать ему былане нужна. Он от своей матери сбежал. Но с чего тогда плакал и молился в далекой стране перед Божьей Матерью, которая, подобно Бабите, потеряла мужа и сына? Пресвятая Дева, нечего и говорить, разумеется, встала на сторону матери. Так поступила бы и любая из индийских богинь.
Санни, зная Бабиту
Закладка:
«Нет смысла дуться. Я не из тех, кто держит обиду. Это единственное, что я могу сказать в свое оправдание».
«Не ходи за мной, мама! Я проделал такой долгий путь, чтобы сбежать!»
«Ты один, я одна – у нас есть только мы. Естественно, что мы путешествуем вместе».
Страстный энтузиазм Бабиты висел на Санни ярмом: «Жизнь! Сын! Приключение! Дивный новый мир!»
День перешел в вечер, тени стали длинней, жалюзи подняты, на улочках появился народ, официанты начали накрывать. Мимо прошел мужчина с горностаем на веревке. Кто-то, судя по пряному запаху, продавал игуанью мазь из грузовичка-пикапа. В сумерках появились оркестранты, таща гигантские полированные инструменты. На оркестрантах были курточки-болеро, расшитые золотыми языками пламени; такие же языки с шипением спускались по швам брюк. Мальчик отрабатывал с красным флагом приемы боя быков. Некая дама жаловалась, что ее сын переспал с непотребной женщиной,una mujer sucia. Мим изображал, как расколото его сердце. Пресвятая Дева предоставила Санни повод набраться храбрости – мог ли он удержаться от восхищения? С маленькой эстрады под нарядным навесом раздалось басовитое «умпа-па» трубы, а меж тем луна возносилась огненным шаром. Этот дивный новый мир утишит его личную боль, наполнит своей красотой теперь, когда слезы иссякли. «Не смотри на меня, мама! Твой взгляд меня убивает!»
Люди танцевали со сдержанным благородством, почти что не шевелясь и без тени показных чувств. И была среди танцующих юная пара, полная достоинства и серьезная, в движениях которой проскакивали время от времени искорки юмора, импульсивный, непринужденный жест – а потом вновь строгая благопристойность. Когда эти двое в белом прошли мимо, Санни разглядел, что хотя и прическа девушки в виде пчелиного улья, и ее одеяние копировали кого-то постарше, лицо выдавало, что ей лет шестнадцать-семнадцать, и парень был ей ровесник. В перерывах между танцами они почтительно здоровались со старшими, не осознавая, какой заряд старшие получают, просто наблюдая за ними. Точно так же, танцуя и то вступая в круг света от фонаря, то отходя в тень, они думать не думали, что, возможно, возвращают одного изнуренного самобичеванием странника к его воспоминаниям, и его в этот миг разрывает разлад между светлым зрелищем, окупающим долгое путешествие, и грустью от того, что в своей настоящей жизни он растратил свою истинную любовь, а томится взамен ненужной ему материнской. «Не ходи за мной, мама!» Призрак Бабиты пожал плечами и вскинул голову.
Селяне танцевали, пока не подъехал пикап. Оркестранты перестали играть, сложили инструменты в машину, сами расселись внутри и уехали по дороге, которая уходила в джунгли, к скрытым от глаз фермерским хозяйствам, где звенели тьмы насекомых – и в ушах, и, казалось, даже в крови.
Ночевать Санни устроился в прибрежном кемпинге вблизи рыбацкого кладбища, где под навесом из тростника были развешены гамаки. Здесь ему стало совсем худо: лихорадило, тошнило, голова пылала, ноги зябли. Месть Монтесумы – даже индийцу, даже индейцу американскому. В кошмаре являлись игуаны и скорпионы, которые, не исключено, и впрямь обитали здесь в кемпинге, и теперь к призраку матери присоседились призраки его дядей и Вини-Пуни: «Где наши ноги? Нет у нас ног! Где наши руки? Нет у нас рук. Где наши глаза? Нет у нас глаз». Ох, зачем он поселился так близко к кладбищу! Он задыхался, он бормотал, он хватался за сердце в надрыве, как тот, кто хочет вырвать источник собственных мук. «Где наши головы? Нет у нас больше голов».
После этих видений – когда солнце взошло, пролив свет на безлесные холмы по той стороне залива, свет, который медленно потек по воде в направлении Санни, – он лежал недвижно в своем гамаке и ничего такого не замечал, поглощенный тем, что жар забирает влагу у него из-под век. Стервятник разведочным взором проверял его на безжизненность. Они долго и терпеливо всматривались один в другого, глаз в глаз. Кто сдастся первым?
Он сумел дотащиться до центра деревни, и аптекарша вfarmaciaпоставила ему очевидный диагноз: грипп. Подманив его к краю прилавка, за которым она восседала в окружении длинноволосых дочек с младенцами, стянула с него болтающиеся штаны, прямо в зад всадила антибиотик.
Он поплелся по магазинам, что-то купить поесть, остановился у кулинарии с плакатом, рекламирующим куриный пирог с карри. Владельцем оказался канадец ирландских кровей, один из немногих гринго, что жили там круглый год. К Санни он проявил дружелюбие исходя из того, что, если отмотать до дедовских времен, у них общая история притеснений со стороны англичан. Он сказал, что, может, это «красный прилив» заразил Санни: в океане время от времени случается взрывной рост микроскопических водорослей, и когда их заносит в залив, вода становится ржаво-красной и воняет металлом. Или, может, собачье дерьмо высохло на дороге, пыль разнесло ветром, а Санни ее вдохнул.
– Попробуй мой пирог с карри, он тебя вылечит.
– У меня желудок не переносит специй!
– Чтобы индиец не переносил специи?!
Отказ от специй все равно что отказ от матери!
Жизнерадостный повар, спец по доколумбовой кухне, работавший в ресторане на дереве, где любят бывать перелетные гринго, когда в Мексике на зимовке, явился в кемпинг с дарами. Он услышал про Санни от продавца пирогов и захотел с этим необычным приезжим познакомиться. Несомненно же, что индийцы из Индии – родственники индейцев Мексики? Его брат, шаман, обнаружил меж ними сходство в духовном мире, где тени всех вещей, если долго за ними подсматривать, меняют свою суть. А когда повар принялся рассказывать Санни, что положил в блюдо, которое принес в дар – возможно, под влиянием торговых приемчиков гринго, – то всегда добавлял в конце:y amor!
– Травка хуазонтль –y amor!С любовью! Фасоль с травкой эпазоте, фасоль без нее нельзя, – с любовью! Томатилло серрано, зеленый соус, – с любовью!
Улла
Закладка:
– Ради бога, не надоamor! У меня на нее аллергия, – взмолился Санни. – Отamorмне лучше подальше – я из-за нее заболел.
Готовить карри спец по доколумбовой кухне научился в Монтеррее. Он сказал, что натаскивали его дорожные рабочие из индийцев, так что это настоящая штука, в отличие от поддельного карри в пирогах, которые впаривает ирландец с канадским паспортом.
Неужели дорожными рабочими в Мексике бывают индийцы из Индии? Кто бы подумал!
– Давай я тебе приготовлю – у тебя уши вспотеют.
– Нет! – У Санни скрутило живот. – Не надо мнеchilies! Не надоamor!
Надо ж, какой перечливый! А как же тогда ваше «Намасте! Божественная искра во мне поклоняется божественному в тебе»? Что-то Санни никакой пользы не извлекает из собственного наследия. Был бы он поумней, объединился бы с братом-шаманом и сделал потрясающий бизнес на гринго, плавно переключив их с торговой лексики на сатсанг[86], а затем на речитатив под местные барабаны: «Будь светом! Будь любовью! Я есмь свет! Я – любовь! И ты – свет! Ты – любовь!»
Санни казалось, он смотрит в поставленное верхом вниз зеркало своей жизни. Что Мексика отражает Соединенные Штаты в перевернутом виде, он еще мог предвидеть, но чтобы она отражала также и Индию, стало для него откровением. Когда спец по доколумбовой кухне ушел, Санни, ни света, ни любви, схватился за живот и закрыл глаза. Оттенки лайма и серого, розового и красновато-коричневого переливались под веками, а он вспоминал, что Сатья ходил в магазин открыток в торговом центре Оборонной колонии в Дели просто там потолкаться, потому что нравились ему эти открытки и их язык. Однажды он удивил Санни, подарив открытку с двумя медведями, которые, сидя бок о бок, ловили рыбу. Это была очень большая открытка, потому что чем сильней вы кого-то любите, тем крупнее открытку ему покупаете:
Когда мне было грустно, ты мне доставил радость,
Когда все было плохо, ты облегчил мне тягость,
Теперь, когда я сбросил все бремя долгих мук,
Хочу скорей тебя обнять, спасибо, милый друг!
Санни пожалел, что не может поговорить с Сатьей о том, как материнский страх заарканил его на другом конце света. Он добрел до телефона насокало, мусоля в руке междугороднюю телефонную карточку с рисунком тукана, которую купил в аэропорту. Бабита, из плоти и крови, сказала:
– Санни, я приняла решение – мы встретимся в Мексике!
– На что ты приедешь? Ты потеряла свое состояние!
– Продам что-то из украшений. Глупо держать их в банковском сейфе – кого им там дожидаться? Твою будущую жену? В наши дни девушки не носят массивные украшения.
Утром следующего дня Санни первым делом кинулся к телефону.
– Я думаю, тебе опасно сюда прилетать. В этой стране бушует насилие, волна за волной. В Гвадалахаре недавно нашли головы на кольях, а в Мичоакане отрубленные головы катались по полу дискотеки. Группку студентов-леваков пытали и убили, а тела растворили в кислоте. Наркокартели захватывают целые города и штаты. Похищают богатых людей. Журналисты дохнут, как канарейки в угольной шахте.
– Опасно? Это здесь мне опасно! Опасно, это когда твоих дядей убивают от меня через стенку! Мне страшно оставаться здесь во время муссона.
– При чем тут муссон?
– При том, что полиция бездействует во время муссона, не говоря уж о том, что не стоит ей доверять в любое другое время!
– Я только приехал. Я не осмотрелся еще, чтобы спланировать поездку сейчас.
– Ну и не надо. Ванья сказала, что будет рада поехать со мной.
– Ванья! Как она справится с перелетом? Ты говорила, она курит без передыха.
– Справится, если примет снотворное. Она так и сказала: если Санни не поедет с тобой, я поеду.
Санни шлепнулся на скамейку, обхватил голову. Может, в Мексике и древние беды, но утро там свежее и юное. Зачинавшийся день благоухал апельсинами: продавцы выжимали сок. Люди распахивали свои двери, и в воздухе веяло последними минутами ночи. Пахло помадой для волос и одеколоном человека, управляющего интернет-центром. Пахло утренней мыльной пеной от булыжника, отмытого перед деревенской пекарней, и еще булочками в сладкой глазури. Мармеладного цвета осы налетали на мед в пекарне. Забил фонтан перед церковью, и маленький мальчик вприпрыжку побежал в школу, сияя, как солнышко, или как апельсин, или как булочка с медовой глазурью, – вот как сильно любит егоmamita-мамочка, намывает до блеска, умащивает бриллиантином, кричит: «Arriba! Arriba!Смелей, сынок, выше голову!»
Глава 61
Прошла неделя, прежде чем Санни оклемался настолько, что начал исследовать округу, и однажды заметил при одном домике плакат с извещением о сдаче в аренду, «Renta o Venta». Домик был одноэтажный, беленый, из кирпича, так выпукло переложенного раствором, что казалось, он выстроен из коралла, но имелась там еще и другая особость, потому что окружала его посадка из кактусов, похожих на органные трубы, рослых, словно деревья, из кактусов шипастых и бородатых, из вспухших сине-зеленых суккулентов, вознесшихся высоко. На крышу вела лестница, так что можно будет сидеть в тени под соломенной кровлей и наблюдать, как ловят рыбу неуклюжие пеликаны, как дельфины ловко загоняют косяк в залив, как выпархивает облачком из воды перепуганная рыбья мелочь. У стенки стоял ржавый велосипед.
Санни съездил в банк в Мелаке за песо, чтобы расплатиться с владельцем, который также служил смотрителем кладбища, после чего сам по себе угнездился в стране, где, похоже, никто так больше не жил – одиноко и без любви там, где свято верят в романтическую любовь, без музыки там, где без музыки жизнь невообразима, и поставив себе за принцип не танцевать там, где танцуют все. И хотя местные не без любопытства поглядывали на исхудалого чужака с красноречивыми бровями, ковылявшего мимо вгамча-лунгииндийского рыбака, и хотя они были добры, потому что по природе своей добры к незнакомцам, их собственное счастье и собственные печали всецело их занимали, требуя бездну сил на разговоры, съезды гостей, похороны, свадьбы, крещения, религиозные праздники и дни святых, гражданские шествия, а также годовщины смерти и рождения революционеров и мучеников. В этой стране столько жизни кипело, что от Санни не требовалось утруждать себя собственной. Его жизнь тут могла состоять из пассивного созерцания жизни.
Днем
Закладка:
Он прочел по-испански дневник Фриды Кало. Язык там простой, потому что слова шли от самого сердца. Прочел – и непроизвольно осмотрел свои пальцы, убедиться, что не окровавил их Фридиными кровавыми картинами, сердцами, матками и травмами.
Как-то он зашел в благотворительный книжный как раз в тот момент, когда туда принесли стопку журналов «Искусство Мексики». Умер экспат, его роскошную виллу выставили на продажу. Вспомнив, что «Искусство Мексики» – образец и источник вдохновения для журнала «Кала», в котором Соня публиковала свои статьи, Санни всю стопку купил. Один номер был полностью посвящен архитектору Луису Баррагану, и поэт Октавио Пас[87], автор книги «В свете Индии», в вводной статье высказался за то, что модернизм Баррагана корнями уходит в древнюю Мексику. Другой номер целиком отдануипилю, традиционной женской одежде коренных народов Центральной Америки. Третий – насекомым в мексиканском искусстве. Четвертый –ретаблос, посвятительным религиозным изображениям, которые делали на заказ, чтобы отблагодарить Деву Марию за чудесную помощь… Да, Пресвятая Дева защитила массу народа, кого при наводнениях и пожарах, кого при переходе через границу, но не спасла Санни от Бабиты, а напротив, Бабиту спасла от того, чтобы сын не бросил.
Еще он купил там книгу о художниках-иностранцах, которые работали в Мексике. Кто-то монументалист, кто-то фотограф, многие переболели сюрреализмом и небывальщиной. Пабло О'Хиггинс и Эдвард Уэстон, Тина Модотти и Леонора Каррингтон, Ремедиос Варо и Кати Хорна. Последний раздел книги приобщал к этой лестной компании художника Илана де Турьен-Фосса.
Санни сидел в своем беленом домике среди кактусов и смотрел на Илана, чье выразительное лицо было обращено не к читателю, а к собранной им коллекции глиняных существ из погребальных шахт доиспанской эпохи. Некоторые из захоронений найдены как раз на том берегу Тихого океана, где сейчас поселился Санни, содержимое их выбросили на берег волны залива Тенакатита. Кое-что откопали археологи, кое-что – фермеры, когда вспахивали поля. Санни разглядывал глиняных носух-енотиков, на вид живых совершенно, и они будут живы, пока глина не рассыплется в прах. Разглядывал спящих пузатых щенков, цикад, скатов, мурен, колибри… Мир природы.
Он заметил вдруг, что дрожит. Почему? К Турьен-Фоссу это отношения не имело. Красота этих существ задевала болезненно остро, вот в чем дело! – он горевал об утраченном богатстве планеты. Представить себе времена, когда люди жили в пределах своих скромных возможностей, существа в ряду многих других, меньшинство. Этих животных вылепили художники, которыми двигало отнюдь не желание славы. Они не хотели известности, не помечали свои творения. Им просто хотелось, чтобы то, что они любят, не исчезло бесследно.
Как мог пес выйти из океана, пристать к ним с Соней и растаять в песке, когда Илан еще до того запечатлел его на картине? Санни вспомнил, как трясло Соню от страха. Страх указывал на злодейство. Досадуя на себя, он все-таки жадно перевернул страницу, чтобы увидеть то полотно, над которым работал тогда Илан. Там была женщина с глазом, который, отражаясь в многостворчатом зеркале, устремлялся в бесконечность. Оставалось лишь уповать, что женщина ухитрится спрятаться в мириаде отражений собственных глаз, потому что больше ей некуда, кроме как в зазеркалье.
Это что, глаз Сони? Да. Или же нет, не он – или он? И на Санни снизошло озарение: все глаза на портретах Илана были глазами Илана: все, кого он писал, попадали в ловушку его взгляда, все, кого он писал, обращались в него.
Илан де Турьен-Фосс, несомненно, повествовал о Соне. Но за этой историей стояла еще одна. Та история, что пряталась за рассказанной, часто была историей, которую не расскажешь, потому что человек, который мог бы ее рассказать, погублен.
* * *
В полночь в дом Санни забрела громадная раковина; существо, обитавшее внутри, выглянуло наружу, с цокотом пробежалось по кафелю под шкаф, выглянуло, спряталось и с цокотом переместилось под холодильник, следуя в направлении, противоположном свободе, инстинктом влекомое к худшему. И стоит ли тогда Санни доверять собственным мыслям, тому, что на ум пришло? Существо, показав клюв и один скорбный глаз, из которого выкатилась слеза, скрылось под панцирь, когда Санни поймал его в ведро, чтобы освободить на пляже. А уж там ракушки разбегались кто куда по песку, двигаясь боком. Очень похоже на волшебство, но, конечно же, эти морские создания бегали под луной так, как им заповедано бегать в подлунном мире.
Прибегнув к своей телефонной карточке с туканом, Санни позвонил Бабите из телефона-автомата на площади. Но сначала огляделся по сторонам, нет ли рядом кого, кто ненароком услышит про «убийство» и «черные деньги».
Бабита сказала, у нее сгорел, испустив клуб дыма, стабилизатор напряжения и полопались лампочки.
– Разве ты не просила Олинду лампочки поменять?
– Она такого не может, не так уж она толкова.
– Не так толкова, чтоб поменять лампочку? А как же Нареш?
– А Нареш слишком толков!
– Слишком толков, чтобы поменять лампочку? Тогда как же ты справишься? Не лететь же мне для этого из Мексики в Индию!
– Санни Бхатия! Я всю жизнь справляюсь сама, не так ли?
Потом она рассказала, как бандикуты воруют фрукты и мыло. Рассказала, что ящерица, которая живет за туалетным бачком, выбежала, когда она села на унитаз, и в ужасе сбросила хвост. Рассказала, что видела змею, ползущую по балке на потолке. Змееловы сказали, это переливчатая радужная змея, пришли к выводу, что она божество, почтительно ей поклонились и выпустили на свободу. Бабита их отругала. «Суеверный вздор! Неудивительно, что эта страна никак не добьется успеха». Рассказала, что разносчик свежих лепешек, по-гоанскипой валлах,слишком быстро гоняет на велосипеде, за ним не угнаться. Он дудит в свой рожок на улице справа, но к тому времени, как ты поспеваешь туда, он уже на улице слева. Переполошил бродячих собак, те изошли
Закладка:
– Кто же купит тебе хлеб по утрам, если ты не можешь бегать за ним?
– Никто.
Несколько от этого прибалдев, Санни отправился в «Хижину Боба», пляжную забегаловку под скалистым утесом. Он прихватил блокнот, вернулся к своей прежней привычке наблюдать и записывать. Возможно, когда-нибудь это обретет смысл. По телевизору, установленному над стойкой бара, шла новость про наркобарона из Мансанильо, который сбежал от полиции через городскую канализационную систему. Вдруг он объявится здесь? Ходит слух, что он планирует выстроить пятизвездочный отель на оконечности залива Тенакатита и уже расплачивается с губернатором штата. Санни заказал пиво.
– Чувак, твой испанский ни дать ни взять хинди, – сказал ему владелец «Хижины» Боб, гринго из Вайоминга, который и сам изъяснялся по-испански так, словно из рогатки пулял, и местные, когда он говорил, посмеивались.
Боба прозвали Эль-Камарон, «креветка», потому что он раскраснелся от солнца, когда переехал в Мексику, а переехал затем, чтобы растянуть то немногое, что досталось ему после третьего развода. Жил он на вырубке в джунглях, где обитала еще и жаба, большая и бородавчатая, такую можно лизнуть, чтобы словить приход, и шестисот долларов в месяц, сказал он Санни, ему спокойно хватает. Санни непременно должен сходить в «Радж», превосходный индийский ресторан в Пуэрто-Вальярте, хозяином там англичанин по имени Билли, из Лидса: «У него карри не дороже двух долларов».
Услышав такое, гринго, сидевший на барном стуле из пня, возмутился:
– Когда я был в Индии, я мог взять две лепешки-идли всего за пятнадцать центов!
Торжествующий припев гринго: «Занипочем!» – доставал Санни и в «Хижине Боба», и в баре «Бамбу», и со скамеек насокало, и из такси, привозивших гринго из аэропорта Мансанильо в их фантастичные обиталища в джунглях и на берегу океана:
– Всего-то песо за два ролла на ужин!
– Пломба у стоматолога в Барра-де-Навидад за сорок пять долларов? В Штатах это обходится в тысячу!
– Садовник – всего шестьдесят песо в час?
– Тридцать пять песо за квадратный метр?! Не верю!
Бар принадлежал Эль-Камарону, но обслуживал посетителей местный парень по имени Улисес. Улисес не знал, как ему справиться со своей дилеммой: ненавидя всех этих «Занипочем!», экспатов, перелетных, туристов, он от их денег вообще-то зависел. Что ж, именно в этом большая часть мировых проблем. Как-то, когда гринго вокруг не было, Улисес сказал Санни, что во все шесть лет, что он провел в Штатах, только трое гребаных белых относились к нему прилично, и подергал себя за ангельские кудряшки.
– Они все, черт их возьми, приезжают сюда и скупают самые лучшие дома на пляже. А когда мы приезжаем туда, обращаются с нами как с грязью. А потом мы возвращаемся сюда, в свои собственные родные места, и опять вынуждены ишачить на тех же ублюдков. А когда они соберутся к себе назад, то продадут дом, который купили у нас за бесценок, другому гринго за миллион!
Ему нравился Санни, потому что, несмотря на грин-карту и испанский с акцентом деси, тот был не гринго. Санни попытался убедить его, что это причина не основательная.
– Если бы ты встретил десять индийцев, я бы тоже тебе не понравился.
В разговоре Санни упомянул, что как-то, когда он купался в океане, мимо проплыл крокодил. Пулей вылетев из воды, он увидел, как еще трое, раззявив пасти, рассекают в сторону Бока-де-Игуанас. Стоит ли ему беспокоиться?
Улисес на это ответил, что крокодилы плавают между мангровыми болотами в поисках любви или же за рыбьими косяками. В старые времена, до того как огородили забором экологический парк, крокодилы даже прогуливались по главной улице, но в этой конкретной деревне они на людей сроду не нападали.
– А почему?
– А мы их прикармливаем.
– Чем?
– Дохлыми собаками. Как собака умрет, мы ее им подкидываем.
* * *
Как-то утром, проходя мимо «Хижины Боба» по пути в интернет-центр, Санни остановился поприветствовать Улисеса: «Буэнос диас». Улисес, ночевавший в фанерной будке на берегу вонючего ручья, сонно убирал вчерашний мусор, граблями подчищая песок. Он включил телевизор, что всегда делал сразу, только войдя. Это была годовщина военного переворота в Чили. Показывали зернистую пленку 1973 года, на которой самолеты «хокер-ханкер» бомбили президентский дворец, потом последнюю речь Альенде во дворце «Ла Монеда» перед тем, как он застрелился и хунта пришла к власти, – те же кадры демонстрировал им в нью-йоркском классе учитель испанского языка. Санни остался посмотреть, что покажут еще, как вдруг изображение на экране сменилось…
Ясным солнечным утром Всемирный торговый центр в Нью-Йорке вспорол самолет.
– Ни фига себе! – взвыл Улисес.
Боб примчался на скутере из своих джунглей. Пришел шаман, на подходе выкрикнув новость в окно, подав дело так, будто он все предвидел. Стоя бок о бок, они втроем не отрывали глаз от экрана, на котором самолеты врезались в башни-близнецы, люди прыгали с небоскребов, самолет таранил Пентагон в Арлингтоне, а затем пошла новость, что еще один, направлявшийся то ли на Белый дом, то ли на Капитолий, потерпел крушение, и все, кто был на борту, погибли.
Подошли иностранцы: голландская пара, проехавшая на велосипедах по Азии; француз, накинувшийся на Санни, какой это был шок, зрелище вод Ганга, в которых мертвые плывут вместе, люди, коровы, собаки; пожилая техаска и молодой мексиканец, тренер по верховой езде, которые крутили роман; инструкторша по йоге из городка Маунт-Шаста, надумавшая на пару с шаманом провести праздник «Равноденствие во имя мира»; рыболовы-спортсмены. Они смотрели, как президенту Джорджу Бушу-младшему докладывали о нападении, когда он во Флориде читал с второклассниками пособие по грамматике «Мой любимый козлик», а некоторые экспаты торчали на улице со своими мобильными телефонами, пытались дозвониться друзьям в Нью-Йорк, пытались и никак не могли. День перешел в вечер, вечер затянулся за полночь. Они так и сидели перед телевизором, пиво с текилой в глотки больше не лезло.
– Трусы! – завопил Боб. – Они гребаные трусы! – Вскочил и ткнул пальцем в звезды. – Трусы!
Ручей, в котором поселился молодой крокодил, отделившийся от других, обитавших в мангровых зарослях, вонял еще гадостней, когда он, скользя в воде, взбаламучивал гниль, а вокруг него роилось облако комаров.
– Ну нет, не трусы, – возразил Санни, – кем бы они ни были. Требуется мужество, чтобы направить самолет на Всемирный торговый центр, напасть на правительство США, убить себя и других. Очевидно, они пытаются развязать войну.
– Они гребаные трусы, как ты не понимаешь? – заорал
Закладка:
Санни понимал, что не время сейчас начинать подсчет невинных гражданских, погибших от американских бомбежек и прочей стрельбы. Тем не менее его сдержанность, его молчание, его повадка, как будто он взрослый, а Боб еще не дорос, – все свидетельствовало о том, что катастрофа должным образом его не задела, что он держит дистанцию, как, по-видимому, держит дистанцию от всего вообще.
Боб взъярился, ему захотелось уничтожить эту дистанцию, свести на нет вражью отстраненность чужака. Он вдруг понял, что Санни всегда его раздражал: ходит по деревне, будто крадется, вечно почему-то один, держится так, словно он на голову выше экспатов, в застолье молчалив, сидит, присматривается ко всем, вскидывает неодобрительно брови, что-то там пишет – зачем? С какой целью? Что он здесь вообще делает? Чего доброго, прячется от правосудия: да и ведет себя как виновный.
– Ты ведь иммигрант в Штатах, – сказал он. – Спал и видел, небось, что Штаты преподнесут тебе как на блюдечке, так почему ж ты на стороне тех, кто напал? Где твоя благодарность?
Санни вспомнил тот день, когда ему выдали грин-карту. Это правда, он испытывал не благодарность тогда, а огромное облегчение. Если там и сквозило что-то от благодарности, так за то, что его спасли от Бабиты, от Индии, от выданной ему природой судьбы. Видно, враждебность Боба – не говоря уж о том, что правда просилась наружу, – заставила Санни ответить:
– США построены трудом иммигрантов. США должны благодарить мексиканцев!
– Да ты здесь, в Мексике, только благодаря США! – вскричал Боб. – И только благодаря США я так здорово здесь живу. Был бы я мексиканцем, я бы пытался попасть в США. – Лицо Санни отразило попытку понять логику, на которой построен патриотизм Боба. – Кто тебе дал образование? – наступал тот. – Кто тебе дал работу? Как ты тут оказался? Почему бы тебе не убраться назад в Индию?
– Успокойтесь, ребята, – сказала голландская пара.
– Эй, эй, – сказал француз.
А инструктор-йогиня сказала:
– Корень всех проблем в неконтролируемой, агрессивной мужской энергии. – На ней была футболка с надписью на груди «любовь», всеми цветами радуги.
Боб разозлился еще сильней и, когда Санни поднялся, чтобы уйти, запустил ему в голову бутылкой текилы. Санни присел. Бутылка, едва его не задев, разбилась о стенку. Стекло брызнуло во все стороны, экран телевизора пошел трещинами. Текила оросила Санни физиономию и его горчичную курту. Он услышал, как кто-то пробормотал:
– Может, он мусульманин?
Улисес сжал Санни предплечье, когда тот проходил мимо, и прошептал:
– В конечном счете кто-нибудь да воздаст.
У Санни, когда он добрался домой, в «Рента-о-Вента», сердце еще колотилось. Из складки его торбы выпал застрявший там осколок стекла, он этого не заметил, скинув уличный шлепанец, наступил, и осколок вонзился в ступню. Когда вытащил, хлынула кровь. Оставляя кровавый след, пошел искать кухонное полотенце, чтобы перевязать ногу, потому что бинта не было.
Несмотря на пережитое унижение и испуг, ведь чуть в голову бутылкой не получил, Санни думал, что у Боба имелись причины ее швырнуть. Боб, должно быть, нюхом почуял правду. А правда – и Санни в жизни бы никому в этом не признался – заключалась в том, что, хотя он и испытал небывалый ужас, за этим ужасом, за всеми оттенками и нюансами невероятия того, что кто-то осмелился на такое, когда башни Всемирного торгового центра рухнули с тем же безжалостным безразличием к человеческой жизни, с каким сами американцы отправлялись за границу воевать или по делам, крылась мысль, спрятанная в самых глубинах сознания: «Пусть и они увидят, каково это!»
Но сам он понятия не имел, на что такое похоже! Сам он был крайне далек от ощущения, что на него валятся американские бомбы. И к тому же он знал, что люди, которые направили свои самолеты на башни-близнецы, не задумавшись убили бы и его, Санни. Он нимало не разделял ни их верования, ни их образ жизни. Нет, он точно на противной им стороне, атеист и прозападник, – так отчего же такая мысль? Кроме того, он понял, что ему страшно жаль погибших официантов, а банкиров жаль, но поменьше: на его весах смерть бедняка весила больше, чем смерть богатея, хотя сам он, наследник трехсотлетнего «Дома с ракушками», мог считаться человеком богатым.
Он понял, что даже не замечал башен Всемирного торгового центра, потому что не любил небоскребы и никогда не искал их взглядом, с его-то врожденным цинизмом по отношению ко всему тому, что этот высотный ориентир собой представлял. Точно так же он никогда не бывал в роскошных магазинах, ни в «Бергдорф Гудман», ни в «Тиффани», чем прямо-таки скандализовал Бабиту. Позже, увидев снимки изменившейся линии горизонта, он и сказать бы не смог, что не хватает двух зданий. И несмотря на то, что США и их граждане предоставили ему все возможные блага – пусть они даже оплачены черными, незаконно полученными деньгами его семьи, – Санни, взамен благодарности, начал подозревать, что он всего лишь камуфляж, маскирующий истину, подставная фигура, клоун, призванный отвлечь от зловещего странного, часть проблемы, а никак не решение.
Высоко подобрав юбку-лунги, Санни каждый день крутил педали мимо крокодилов в мангровом экопарке, добираясь в интернет-центр, где не без зависти читал статьи, которые и ему могли бы поручить, если бы он еще ставил себе целью карьерный рост в «Ассошиэйтед пресс». На нью-йоркских улицах нападали на сикхов, потому что те носили тюрбаны и бороды и вполне могли оказаться Усамой бен Ладеном. Нападали на доминиканцев и пуэрториканцев, потому что те вполне могли оказаться арабами. Жителя Бангладеш арестовали за то, что он из Джексон-Хайтс повез своим родственникам в Канаду скороварки, которые вполне мог начинить взрывчаткой. На еврея напали из-за того, что был бородат и разъезжал по аэропорту на неприметном белом фургоне. На самом деле художник-перформансист, он косвенным путем пытался сделать некое заявление в рамках арт-проекта, продвигаемого сообществом свободных художников из Тель-Авива. Ученый-сикх, едва спасшийся бегством, когда за ним погнались по Бруклинскому мосту, был вынужден снять тюрбан и подстричь волосы так же, как пришлось поступить сикхам в Дели после того, как Индиру Ганди убили ее телохранители-сикхи.
Наряду с такими вот новостями американские информационные агентства принялись публиковать некрологи погибшим. И если в общенациональной прессе некрологи обычно посвящены выдающимся мужчинам и женщинам – тем, кто родился знаменитым или с блеском реализовал свой потенциал, – некрологи жертвам 11 сентября представляли собой рассказы про обычных людей, и порой читать про
Закладка:
«Ленни был замкнутым человеком. У него был пудель Томбой. На столе у него стояла фотография Томбоя».
«Хулио приехал из Венесуэлы. Его никто толком не знал. Он был разведен и жил один. Его семья осталась где-то в Венесуэле».
«Воахирана обожала обувь, и в обеденный перерыв ходила по обувным распродажам. А по субботам ездила поездом навестить свою мать, которая живет в доме престарелых для больных болезнью Альцгеймера в Покипси».
На взгляд Санни, погибшим было бы обидно прочесть такой себе некролог, и, опять же, как в случае с сокровенными мыслями про теракты, он решил, что и эти мысли ему следует держать при себе. Несправедливо было бы полагать, что неприметная жизнь человека, имевшего обожаемую собаку, любившего туфли и навещавшего мать (которая, будем надеяться, не удержит в памяти, что дочери больше нет), прошла не столь осмысленно, как жизнь, наполненная до краев.
И если бы погиб Санни, его коллегам пришлось бы хорошенько напрячь мозги, чтобы наскрести что-то о нем журналисту, которому выпало бы свести данные в некролог, возможно, сидя за его же столом в новостном отделе. Обратись они к Улле, она, не исключено, догадалась бы, что он мог разделять те эмоции, которые побудили террористов напасть на символ капиталистической гордости, но Санни не сомневался, что с прессой она таким бы не поделилась, – Улла не мстительна. А что бы сказали соседи по Джексон-Хайтс? Сказали бы, что у него определенно есть мать: «Когда приедет мама? Мама должна приехать! Все должны жить вместе!»
Вдруг пришел имейл от Сатьи: «С тобой все в порядке?» Сатья – единственный человек в мире, кроме Бабиты, который нашел бы, что рассказать автору некролога. Санни тут же ответил: «Да, я не в Нью-Йорке. Я живу в деревне на мексиканском побережье. Как ты? – и рискнул спросить: – Где ты?»
В интернет-центр случайно забрел Боб. Увидев Санни, он снова вышел на улицу, сорвал там с куста цветок стрелиции, вернулся, подошел и с поклоном вручил его Санни.
– Я приношу свои извинения, – сказал он. – Если мы перессоримся, это на руку террористам. Перед лицом зла надо смыкать ряды.
Боб-Креветка был жителем Мексики и американцем польского происхождения, но прежде всего он был американцем. Он попытался объяснить Санни, что у него на душе. Его родители были иммигрантами. «Они так гордились, что они там, в Штатах. У нас дома всегда развевался флаг. Кажется, теперь это никого не волнует. И когда смотришь на остальной мир, а затем на Штаты, то понимаешь, что там все не так уж и плохо. Почему все постоянно нападают на Штаты, когда это то место, где все хотят быть?»
Тут наконец, в этот момент Санни почувствовал благодарность. Благодарность к Бобу за то, что свой сентиментальный отклик на злодеяние тот использовал как импульс к примирению. Не следует ли написать Соне? «Послушай, давай приезжай, и все! Мы справимся, что там ни будь. Все должны жить вместе». Это бедствие может стать поводом преодолеть ту неловкость, которая укоренилась меж ними. Но что, с полным на то основанием, ответит ему Соня? «Почему ты приглашаешь меня сейчас? Неужели нужен теракт, чтобы захотеть меня рядом? А если бы башни не рухнули – что тогда?»
Он надеялся, что Сатья ответит ему. Несколько раз проверял почту, но напрасно, ничего не пришло, и тогда он садился читать новости и аналитические материалы, которые лавиной шли отовсюду. В одной из статей, опубликованной в газете «Сантьяго таймс», куда Санни когда-то подал заявку на стажировку, некий эксперт писал, что у них в Чили сложилось впечатление, будто США украли чилийский день национального бедствия – которое, что ни говори, сами тогда спровоцировали, – и теперь присвоили его как день собственной национальной трагедии. Невозможно, писал эксперт, избавиться от подозрения, что два одиннадцатых сентября представляют собой часть одной и той же истории, они связаны, пусть и неочевидно. И к тому же, когда подсчитали, сколько погибших в Чили и в Штатах, число оказалось пугающе схожим, будто действовало какое-то каббалистическое заклинание. После этого Санни прочел, что семейство бен Ладена и семейство Буш являются деловыми партнерами и после террористической атаки, спланированной Усамой бен Ладеном, его родню эвакуировали по воздуху, – и призадумался над этим фактом.
Как будет увековечена память о погибших, в дополнение к их некрологам? Восстановят ли власти Нью-Йорка Всемирный торговый центр, сделав его еще выше? И упрятав в него мемориал? Потянутся ли туристы к музею, где под стеклом будут выставлены предметы, извлеченные из-под обломков? Если да, то потом им наверняка потребуется где-то перекусить? И еще они могут заняться шопингом, чтобы загладить травму, ведь столько страданий можно вынести только когда ты в отпуске. Не стоит ли выстроить поблизости с местом смерти роскошный торговый центр? Показать врагу, что американский образ жизни нимало не поколеблен. А туристы смогут приобрести сумки, платья и обувь, изготовленные на потогонных производствах Дакки или Гуанчжоу. И, не исключено, среди состоятельных покупателей найдутся родственники того самого человека, на ком лежит ответственность за теракт. В некоторых странах, таких, как Индия, Саудовская Аравия и Соединенные Штаты, деньги сосредоточены в руках нескольких династий.
Глава 62
Майя Митхал написала, спрашивая, где статья о Раджастане и сведения о маршруте, о которых она просила, и почему ей прислали счет за разбитый кувшин? Соня потянулась за своими записями: получится у нее что-то скроить для «Кала»? Вместо журналистских заметок она нашла план книги, идея которой пришла к ней как раз перед тем, как Мадан, ворвавшись, сдавил ей горло. «Я тебя очень-очень люблю». Зачерпнув из остатков скромного заработка за предыдущие статьи, она отправила Майе чек за разбитый кувшин и оплату проживания в отелях Биканера и Сардар-Саманда. Она написала, что, хотя ей не удалось завершить задание из-за того, что у отца рецидив рака, она предложит другую статью, когда сможет препоручить отца кому-то другому, – возможно, о картинах ее деда и вообще о художниках, которые ездили в Индию за вдохновением. От чего они бежали? Что пытались найти?
Папа тоже волновался из-за счетов. Он рылся в своих бумагах, как рылись Дададжи и Дари, находя и теряя цифры в капризном калькуляторе, работавшем от солнечных батарей. Он позвонил своему брокеру: не стоит ли продать акции, чтобы
Закладка:
В точности как в Аллахабаде, в банковском отделении у рынка Хауз-Хас, под надзором охранника, тоже тощего, как стручок, и тоже с совсем не страшной винтовкой, на вид выпущенной где-то в 1800-х годах, но зато с крайне свирепыми усами, – Соня взобралась по шаткой металлической лесенке. Открыла сейф и передала вниз свернутые пластиковые пакеты, коробки, предназначенные начально для дарения сухофруктов и орехов на праздник Дивали, и косметички авиакомпаний «Пан-Ам» и «Аэрофлот», в которых хранилась Мамина доля украшений Ба, подаренных ей, когда она вышла за Папу, включая мангалсутру – ожерелье, которое жених на свадебной церемонии застегивает на шее невесты и которое замужняя женщина никогда не должна снимать. Кроме того, там были: одна золотая монетка из Германии, погнутые медальоны из тусклого золота, сплавленного с другими металлами, половники и сливочники с инициалами людей, которых никто уж не вспомнит.
Чтобы оценить стоимость этих богатств, они с Папой отправились в престижный район Саут-Экстеншн, где множество ювелирных магазинов. В том, куда они зашли, освещение было приглушено, витрины подсвечены, как в музее. Продавщицы ухожены под стать стюардессам, одеты в официальные шелковые сари, с безупречно кремовыми лицами и свежими розовыми губами. Одна из продавщиц перерезала нитки ожерелий, сложила кучкой медали, цепочки и младенческие браслеты. Папа бросил туда запонки, которые подарила ему семья Мамы. Они принадлежали ее отцу.
– Ха, твоя мать пришла ко мне ни с чем, – сказал он, заиграв желваками. – Где эта немецкая монета? Избавься от нее раз и навсегда.
– Она не твоя, она принадлежит Маме. Она может стоить больше, чем золото. Может, она лежала в портмоне Бисмарка, кто знает!
Он обиделся, ожесточился: почему Соня никогда не осудит мать, не встанет на сторону отца, как следовало бы? – и злобно швырнул золотую монету в общую кучу так же, как когда-то каждое утро швырял Маме деньги на домохозяйство.
Соня сдержалась, не без труда, и не ответила, напомнив себе, что отец болен.
Папа, весь в желто-лиловых пятнах, бродил от витрины к витрине, ожидая, пока золото переплавят, чтобы отделить его от других металлов и точно определить пробу. За тяжелые ожерелья, за украшения для головы и ног и за гуджаратские кольца в нос им предложат отдельную цену.
Игнорируя отца, Соня наблюдала за парой, выбиравшей кольцо, как бы примерялась, какой стала бы ее жизнь, если б она вышла замуж за богатого бизнесмена и сбежала под прикрытие денег, как это сделали дочки всех, кто являлся на званые ужиныхахаихохо.
Папин взгляд остановился на абстрактном узоре из бриллиантов, размещенных гладко и глянцевито, как чешуя змеи. Мужчине, который знает толк в прекрасном, естественно проявить интерес к женским украшениям. Он попросил показать ожерелье. Приподнял его. Приступ мстительности иссяк, настроение изменилось.
– Как необычно! – похвалил он. – Сону, я куплю это тебе.
– Не вздумай, я не приму, – зашипела на него Соня. – Деньги нам нужны на лечение.
Ювелирные стюардессы не отошли в сторону, когда отец и дочь принялись препираться, а смотрели и слушали в открытую, стараясь своим присутствием их пристыдить и разогреть на покупку.
– Да у меня полно денег.
– Но ведь это не так! Потому мы и здесь.
– Ты лучше скажи своей матери, чтобы прислала мне все, что она задолжала! Половина дома, в котором она живет, по праву брака моя. По крайней мере, с миллион рупий. И она все еще должна мне за больничные счета жены Чанду! Я велел ей вернуть мне долг – и хватит об этом!
– Папа, не покупай это ожерелье. Не то я сейчас же уйду.
– Ну и уходи. Кыш!
И она бросила своего грубого отца и поехала домой на скутере-рикше, всю дорогу бормоча: «Я злюсь, я злюсь, я ненавижу отца, ненавижу, пусть он умрет». Драма его умирания часто казалась притворной, наигранной, так же как умирание Дададжи казалось наигранным Мине Фой. Это, а также Папина грубость, помогало Соне держаться, потому что грубость отца давала повод его ненавидеть, что, в свой черед, держало на плаву, не позволяло уйти с головой в пучину горя.
И все же он пытался сделать ей подарок. Помнил, возможно, что она рассказала об охотничьем домике в Сардар-Саманде, и мучился, что подвел. Отец из предыдущего поколения, прежде чем оказаться на грани смерти, позаботился бы о том, чтобы дочь вышла замуж, обрела защитника. А так, по крайней мере, у нее будет ожерелье – и она сможет украсить себя, если удача ей улыбнется, или продать его, если судьба повернется боком. Как же это все больно! Как бестолково.
Чтобы не разговаривать друг с другом в тот вечер, они включили новости на полную громкость. Рассматривали свою пастушью запеканку, а затем одновременно подняли глаза. В Нью-Йорке утро, чистое небо, и самолет врезался во Всемирный торговый центр. Затем он снова в него врезался. И еще раз. Сцена повторялась снова и снова, а они продолжали смотреть, словно парализованные. Чанду вышел из кухни, встал рядом. На американцев совершено нападение. Америка, безусловно, срочно начнет войну. Но с кем Америка вступит в войну?
«Илан! Он в Нью-Йорке?» – подумала Соня. «Санни! Он в Нью-Йорке?» – подумала Соня, и сама себе ужаснулась. Первая мысль показала, что Илан занимает ее сильней, и разве это не признак, что его она любит больше? Назови это любовью, назови страхом, назови это долгом бежать навстречу катастрофе и спасти Илана, потушить пожар, иначе она сама возгорится.
Но Санни или не Санни, Илан или не Илан, Соня, которая когда-то жила в Нью-Йорке, чувствовала, что произошло нечто ужасное и из ряда вон, и оно задевает больно ее самое. Однажды ньюйоркец – всегда ньюйоркец, и неважно, что ее опыт сравним с дырявым ведром. Испытывая ужас, близкий к азарту, где-то в тайной глуби этого ужаса она слышалаклик-клокцентровки, регулировки, наладки. И в переплетениях штрихов и оттенков этой центровки скрывалось тайное утешение, в котором никому не признаться: если ее частная жизнь ощущалась как нечто чрезвычайное, внешний мир реально взрывался. Ее внутренняя драма и эта внешняя драма были связаны неразрывно. Она чувствовала низкое и темное, веером, дуновение
Закладка:
– Боже мой! – воскликнул Папа, завороженно наблюдая за происходящим.
Соня заметила, что его распахнутый взгляд, прикованный к телевизору, налился возбуждением: событие может происходить бог знает где, но и здесь, в Хауз-Хасе, есть люди, которые, подобно ему, боятся, что им скоро в последний путь, и считают смерть чем-то ненормальным, хотя все твердят им обратное. Он не одинок, он часть более масштабной схемы украденных жизней и судеб.
Папа любил передразнивать американский акцент. Прежде чем случилось его обращение в хиндустани, он слушал по утрам в воскресенье Фрэнка Синатру, а в пятницу по вечерам – Эллу Фицджеральд. Он отправил дочь учиться в Штаты и расстроился, когда она вернулась, хоть и кинулся ее защищать: «Индия – твой дом! На случай, если бы ты не получила грин-карту, я давно всем сказал, что тебе не по нутру числиться гражданкой второго сорта где-то еще, – так что нечего стыдиться теперь, когда ты вернулась».
В ту ночь она обнаружила на своей подушке абсурдное бриллиантовое ожерелье в виде змеи. Оставалось только сказать:
– Спасибо, Папа.
– Мы прекрасно проводили с тобой время, Сону, – ответил он. – Когда-нибудь ты будешь прекрасно проводить время с кем-то другим. Тот, кто тебя заполучит, настоящий счастливчик.
Глава 63
Весь июнь, июль и август лили дожди. Жизнь Бабиты все больше скукоживалась, тогда как мир вокруг размножался, переливаясь через край. Из водостоков выскальзывали тени, из фильтра для воды – саламандра. Обеденный стол в помете ящериц, на мыле – зазубрины от грызунов. Порой, разрезав лепешку, Бабита видела, что внутри она кишит мелкими красными муравьями, и ананас ими облеплен тоже, и выедены орехи кешью. Если очки не надеть, можно сжевать муравья.
Она вставала, садилась, стояла у окна. Ничего не видела перед собой, кроме нескончаемого дождя, а ночью даже дождя не видно. «Привет? Кто? Каун?» И себя ей было не видно. Есть ли она там вообще? Она слушала, как капает дождь в ведра, подставленные под течи в крыше, опорожняла их, когда они наполнялись, выливала под дождь, из дождя в дождь, дождь на дождь. Отмеряла себе еще рому. На горячую воду не перешла.
Шум ливня стихал, и нестройные ее размышления прерывало печальное хлюпанье Паши, который в глуши взял привычку утолять жажду из унитаза. Старческое упрямство добавилось к упрямству врожденному, которое он проявлял когда-то в сточном пруду в садах Лоди, и не было никаких сил вернуть его к миске с водой. Из-за слабых задних лап он никак не мог развернуться в узком пространстве туалетной кабинки; застряв там, все пытался, как неисправная механическая игрушка, протиснуться и все-таки выйти. Бабита брала песика на руки, выпускала и, осыпанная шерстью и печалью его упадка, присаживалась рассеянно на унитаз, забрызганный слюной и водой. А иногда, негодуя, сворачивала газетку и шлепала его по морде и заду.
Когда был свет, смотрела по телевизору новости, если только ворона не усядется на антенну, отчего изображение искажалось. И если раньше дикторы читали новости спокойными голосами, выражая взвешенность и внушая уверенность, то теперь верещали пронзительно, насаждая в зрителях панику. Нагоняли ощущение катастрофы. Именно в таких тонах прошло сообщение об убийствах в Панчшил-парке.
Выключив телевизор, Бабита открывала коробку с DVD-дисками. Раньше ей нравились фильмы по Агате Кристи, но теперь, в одиночку, детективы смотреть сделалось жутковато. Ставила серию «В поместье Борн», однако и это вызывало нестерпимо сильную тоску по Англии.Чори, чори, чори. Англию у нее украли. Кто украл?Каун?
Когда дождь прерывался, Бабита, чтобы не маяться в ожидании утреннего звонка Санни, поскольку накануне вечером он не звонил, вытирала плесень с кожаных кроссовок и с сумочки и отправлялась в книжный магазин «Океан историй» в культурном центре Алтиньо в Панаджи. Ее пригласили вступить в книжный клуб, но мало того, что добираться туда было далековато, еще и стыдновато было ради компании заявить, что любишь читать, – все равно что буддисткой стать потому, что тебе одиноко.
Она здесь с определенной целью, сообщила она в магазине. Не могли бы они раздобыть путеводитель по Мексике для путешественника не из рядовых? Дело в том, что она намерена поехать к своему сыну, как только он там устроится, как положено, в более крупном городе и должным образом начнет изучать испанский язык. Возможно, Санни не хочет, чтобы она приезжала, но от этого она отмахнется, а просто перетерпит капризы сына, покуда его не проймет виной за те гадости, которые он наговорил.
В книжном пообещали, что доставят книгу с курьером из Мумбаи, и Бабита отправилась на ланч в отель «Мандови», где атмосфера была как в старом музее, за исключением величины порций «помфрет речидо». Она подозвала официанта. Он принес ей комплимент от шефа, рис с креветками и карри. Она подозвала его снова. Джентльмен, сидевший за соседним столиком, сообщил ей, что вкусны именно крошечные креветки; Бабита не так поняла концепцию блюда. Суть не в кусочке морепродукта со столовой ложкой соуса, а в ароматной подливке, в которой нужно утопить рис. Суть именно в рисе. Он представился как Герсон, управляющий отелем «Пусада Фонтейнас». У него были зеленые глаза, и в руке он держал накрахмаленный носовой платок с вышитым на нем гербом семейства, которому когда-то принадлежало владение, ставшее теперь гостевым домом,пусада.
Бабита почувствовала трепет внизу живота. Когда ты совсем одна и нужно быстренько завести друзей, хочется завлечь перспективного незнакомца самой захватывающей из своих историй. Бабите страшно захотелось поведать ему о пашотницах «Споуд» и о доме в парке Панчшил, но она вспомнила свое признание, которым пренебрегла Ванья, и бесплодные разговоры с Сарой.
Этот тип прежде ей не встречался, и светлые глаза на смуглом лице выглядят подозрительно. Взвесив, решила, что связываться не стоит. Но светлые глаза наводили на мысль, что джентльмен к обществу не принадлежит, а человек, не принадлежащий к обществу, как раз тот, с кем можно беседовать посвободней. С другой стороны, человек не из общества ненадежен. Но зато постороннему можно впаривать что угодно, небылицы и выдумки.
– Можете себе представить, – сказала она, – меньше года назад я руководила штатом из пяти человек и путешествовала по миру со своим сыном.
– Вы переехали сюда одна? – спросил он. – Это смело.
– Мой сын выиграл грант на поездку, – сказала она
Закладка:
– Не вы ли новая владелица «Дома с ракушками»?
– Как вы узнали?
– Это Гоа, слухи ходят. И что, уже попривыкли?
– Признаюсь, что нет. Не стану скрывать, всю жизнь я была честна и всегда за это расплачивалась. Бандикуты воруют у меня мыло – они слишком крупны для крысоловок.
Герсон сказал, что в отеле «Пусада Фонтейнас» их также донимают бандикуты, бесшумные и огромные. Он, Герсон, придумал специальные ловушки, которые выковали на металлургическом заводе. «Могу привезти их вам».
Бабита вернулась домой, ее сердце билось, как собака на привязи, в нетерпении, надеясь, что Олинда скажет, что звонил телефон.
– Нет, мадам, не звонил.
* * *
Герсон приехал с помощниками расставить ловушки для бандикутов и вернулся на следующий день их проверить. Доложил, что убито племя из семи экземпляров, стариков и детей. Бабите смотреть на такое не следует, это бойня, но он показал Бабите прореху в проволочной сетке в ее спальне, которой она не замечала. Итак, бандикуты беззвучно шествовали нос к хвосту мимо ее кровати, мимо лежанки Паши, направлялись на кухню за фруктами, лепешками и кешью, а затем в ванную, чтобы стащить мыло.
Он выпил рома и нимбу-соду, и Бабита снова представила, каким облегчением будет рассказать ему, что к убийству она не причастна. У Герсона нет причин в ней сомневаться, но у нее-то все основания сомневаться в нем! Тому, кто убивает животных, легче убить людей.
Она приказала себе заткнуться.
Именно в тот момент, когда ты велишь себе хранить молчание, слова выплескиваются наружу, нарушая обет неразглашения…
Она должна быть вдвойне бдительна. Когда ты вдвойне бдительна, у тебя в два раза больше шансов выдать себя…
Она должна быть осторожна втройне…
Но теперь показалось, что и в преступных глазах Герсона таится что-то такое, и она снова почувствовала трепет внизу живота. Для нее стало открытием – она с трудом призналась в этом себе, когда границы делийского общества размылись, – что пожилая женщина так же, как пожилой мужчина, способна испытывать возбуждение при виде собеседника помоложе. А Герсон, по всему судя, лет на десять помоложе, не меньше.
– Останетесь на ужин? – пригласила она. – Моя Олинда приготовила фаршированных крабов.
– Нет, мне пора.
– Выпьете на дорожку?
– На дорожку я уже выпил.
– А на канавку? – Она помахала бутылкой.
Он даже вскочил:
– Нет!
Прощаясь, она неловко потянулась к нему, поблагодарить за помощь: невыносимо хотелось, чтобы кто-то обнял ее, все равно кто. Затем, о хмельной ром и пьяненькая луна, прижалась губами к его щеке. Уж и забыла, что такое коснуться лицом мужской щетины. Замерла, влажный рот на его щеке. Почувствовала, как Герсон напрягся, содрогнулся. Оттолкнул ее, сбежал по ступенькам. В его джипе зажегся свет, и видно было, как, высунув голову в окно, он ополаскивает лицо водой из пластиковой бутылки, прежде чем раствориться с ревом в благоуханной ночи.
А Бабита осталась сидеть в слишком просторном садовом кресле, наедине с ящерицами, москитами, бродячими собаками, которые, посверкивая голодным глазом, шныряли вокруг дома, древесными лягушками, которые резвились в ванной, фруктовыми летучими мышами, которые, вися вверх тормашками на веранде, пускали по стене разноцветный помет. Но сегодня хотя бы без бандикутов. И без никого, с кем можнонеподелиться историей про непричастность к убийству.
Дожди еще шли, когда Бабита забрала в «Океане историй» том «Мексика: Прошлое и настоящее». Если отключалось электричество, вставляла две гнутые свечки в два гнутых серебряных подсвечника и, отхлебнув рома, подчеркивала дельные сведения. Мексика обрела независимость в 1821 году. Как испанцы так оплошали? Британцы продержались в Индии до 1947 года, а португальцы, те торчали на Гоа, покуда в 1961 году их не разбомбили индийские ВВС, и последние солдаты, упившись ликером-фенни, выползли из таверн.
И что в «Прошлом и настоящем Мексики» говорилось о варварском и грабительском правлении испанцев? Это было трудно принять. Почему? Потому что то, что находишь красивым, естественно, находишь хорошим – и одобряешь. Бабита подчеркнула строчку про то, что Порфирио Диас строил Мехико-сити по образцу Парижа. Очевидно же, рассудила она, с «порфириатом», диктатурой Диаса, Мексике повезло.
Открыла свой гардероб и принялась откладывать сари, которые можно взять в поездку, – вот этот оттенок мятого лепестка индийской розыгулаб, несомненно, родня мексиканской розе? Увидят ли в ней, Бабите, элегантную даму-посла? Или мексиканцы, подобно индийцам, рады только белым гостям, низводя смуглых, как они сами, и тех, кто еще смуглей, на уровень ниже себя?
В любом случае, на что же она поедет? Но ей необходимо поехать! Это правда, и, следовательно, ничто другое правдой считаться никак не может.
Так Бабита сама себя уговаривала, когда однажды, уже после дождей, открыла дверь женщине росточком ниже пяти футов, которая прикрывалась от солнца зонтиком. Волосы собраны в пучок, аккуратное платьице из хлопка в цветочек, шейный ортез и пластиковые сандалии. Зовут ее, сказала она, Эдельвейс. Угол участка, на котором колодец, сказала она, принадлежит ей.
– Что вы имеете в виду? – спросила Бабита.
Там за домом колодец, сказала Эдельвейс, и это ее колодец. Вместе с сестрами Идой и Клотильдой она владеет колодцем, водой в колодце, подъездной дорожкой и тем уголком участка, где они похоронили папочку.
– Что значит «папочку»?
– Папочка был эстрадным певцом на кораблях, – сказала Эдельвейс. – Объехал семь морей, а потом вернулся сюда на покой.
– Сюда?!
И действительно, глубоко в зарослях на краю участка пряталось источенное надгробие, которого Бабита прежде не замечала.
– Мы узнали, что участок продан, – сказала Эдельвейс. – Но мы продавать своего разрешения не давали. Покупатель обязан получить разрешение у шестидесяти трех прямых потомков. Мы живем по всему земному шару. Мы, три сестры, хотим построить здесь дом.
– Но здесь негде строить!
– А прямо здесь, у колодца и папочкиной могилки.
– Но как я тогда подойду к воде? – изумилась Бабита.
Еще один сосед из деревушки-ваддо,именем Адольф, заглянул, когда Эдельвейс ушла, и объяснил, что ее предки работали на владельцев большого дома и в свое время законно, по праву скваттеров, могли претендовать на участок земли, но жизнь увела их куда-то еще. А теперь, когда собственность на Гоа стала представлять собой ценность, они вернулись.
Тоже мне утешение!
Потом явилась та сгорбленная старуха, что обитала в готовых вот-вот обвалиться развалинах в самом начале подъездной дорожки, ее черепашья головка на уровне Бабитиной талии. На самом деле это она владеет подъездной дорожкой, сообщила она, и еще помидорным деревом, ее семья проживает здесь дольше всех, и только благодаря ее щедрости
Закладка:
Суровая жизнь сделала мою соседку суровой, подумала Бабита, но разве это утешит?
Она позвонила по номеру, который оставил Умберто. Голос у того был расстроенный, а тон подразумевал, что это вина Бабиты, что Милан ему не по нраву, не вызывает симпатии, как-то «не в жилу». Он предпочел бы Рим, но тут уж ничего не поправишь. Про Эдельвейс он в жизни не слышал. Ему сказали, что с документами на дом все чисто, хотя иностранцы лишены права покупать недвижимость в Индии, и он приобрел дом на имя некоего молодого гоанца. Бабита наверняка помнит, что в ворохе доверенностей и прочих бумаг владелец обозначен как «Селвин». На Гоа оформление документов в тысячу раз сложней, чем где угодно еще. «Я думаю, Бабита, они напрашиваются на то, чтобы вы от них откупились. Для них каждый новый владелец – не лишняя возможность подзаработать».
– А Селвин что-нибудь знает об Эдельвейс? Вы можете узнать это у него? – не отставала Бабита.
Нет, Селвин с деньгами, которые дал ему Умберто, уехал в Кувейт.
– Я думал, между нами теплилось что-то искреннее. Но он, как только понял, что больше наличных ему от меня не видать, сразу смылся.
– Так оно и бывает, – подтвердила Бабита. Несмотря на всю свою ярость, она привычно сочувствовала белому человеку в беде. – Вот и я думала, что мои служанки испытывают ко мне благодарность и искреннюю привязанность, но я для них была той, кого можно использовать, вот и все.
Если плыть по течению, Вселенная постепенно и мягко перемещает тебя на оборотную сторону от вины.
– Не позволяйте себя запугать, – сказал Умберто. – Уж таков образ жизни на Гоа, вот увидите. Кто-то из деревенских зайдет промотыжить ваш сад, кто-то пришлет ломоть кокосового торта – все по-добрососедски. Тем не менее с каждой семьей будут какие-то счеты. Вечно здесь что-то украдут, там кусок захватят, там ограду незаметненько передвинут. Гоанцы разъехались по всему миру, и за их собственностью часто никто не смотрит – вы, наверное, видели эти странной формы участки земли? А дела в судах рассматриваются так медленно, что внуки наследуют судебные иски, которые открыли их деды. Уже только по одному этому – не волнуйтесь! Даже если на вас подадут в суд, дело не разрешится еще долго после того, как закончится ваше пребывание на земле. В чем-чем, а в этом Селвин меня уверил.
Бабита не общалась с Ваньей с тех пор, как Ванья предложила ей вместо рома пить кипяченую воду, в результате чего Бабита вскипятила ящерицу, но уж тут пришлось позвонить. И Ванье пришлось ответить, хотя Бабита и брякнула, что всем известно, какой Сесил был махинатор. Потому что в их среде это и есть дружба: да, все друзья у тебя кормятся от коррупции, что же теперь, остаться совсем без друзей, что ли?Лучше две вдовы коррупционеров, которым есть что сболтнуть друг про дружку, чем одна вдова одинокая. Лучше три вдовы коррупционеров, которые могут посплетничать, чем не сплетничать ни с кем вообще.Попыхивая сигаретой, прижимая трубку подбородком и распахивая переносную пепельницу в цветах вишни, Ванья сказала:
– Поговаривали о драках на почве ревности. О шантаже. У Селвина на Умберто что-то было.
Однажды, подходя к «Дому с ракушками», Ванья услышала, как он кричал на Умберто: «Что, хочешь, чтобы я окунул тебя в дерьмо? Ты правда хочешь, чтобы я окунул тебя в дерьмо?» – такое вульгарное выражение! Откуда оно взялось? Откуда сам Селвин взялся?
– Надо поостеречься, – сказала тогда Ванья Умберто. – Вряд ли стоит подхватывать мальчиков на Бага-бич.
– А так оно и бывает, Ванья, – ответил Умберто с неожиданной резкостью, чем Ванью задел. – Ты встречаешь парня на пляже, вы трахаетесь, он переезжает к тебе. А ты как думала?
– Разве он не говорил, – удивилась Бабита, – что его сексуальная жизнь в прошлом?
– Тем не менее вел он себя нелепо и влюблялся в каждогочокру-слугу, а те его обирали, – сказала Ванья. – И в любом случае, я же говорила тебе пойти к адвокату и убедиться, что документы на дом оформлены правильно.
– Нет, ты не говорила!
– Ну, все и так знают, что это необходимо.
И предложила обратиться к адвокату, практикующему в районе Сан-Тома в Панаджи.
* * *
Алоизиус де Норонья восседал за старинным письменным столом из темного, почти черного тика, украшенным резным изображением солнца в лучах. Вентилятор перемешивал воздух в точности как ложкой мешают густое виндалу[88], – как раз в меру, чтобы и поддувало, и чтобы важные бумаги не взлетели и не плюхнулись в ручей Оурем. Кабинет располагался в передней комнате адвокатского дома, из недр которого уже в одиннадцать утра доносился запах готовящегося обеда. Этот запах автоматически делал человека добродушным и оптимистично настроенным.
Оказалось, что вся документация о продаже «Дома с ракушками» составлена в терминах отрицания, сплошные обязательства воздерживаться от тех и от этих действий; только юрист, способный мыслить ретроспективно, мог разглядеть скрытую за ними историю. Потратив на чтение час, Алоизиус де Норонья прокашлялся и заявил:
– Дорогая леди – увы! – вы стали жертвой самого распространенного на Гоа надувательства: все доверенности и дополнения полны множеством подлых оговорок. Любой сможет прочесть, что написано в документе, но только проницательный юрист – потому-то не следует спорить из-за нескольких рупий! – сможет открыть вам глаза на то, о чем в немнесказано. Настоятельно советую вам не оставлять свой дом, даже на одну ночь.
– Но я планировала навестить своего сына в Мексике!
– Если сестры Эдельвейс, Ида и Клотильда, сумеют к вам въехать, будет весьма сложно выселить их на законных основаниях – разве только обратившись к бандитам. А бандиты, знаете ли, имеют свойство вырываться из-под контроля.
– Будьте добры, подробней, – попросила Бабита, обмахиваясь папкой из плотной бумаги: накатил климактерический жар.
– Они затеяли забрать у вас дом безвозмездно, не оставив никаких шансов. Ведь продажа вам дома, колодца и подъездной дорожки, по сути, произведена незаконно.
Бабита, отметив, какой у Алоизиуса де Нороньи значительный профиль, ощутила трепет внизу живота – и отбросила подобные мысли, вспомнив, как унизил ее охотник на бандикутов. Да и в целом, как впустить джентльмена под балдахин, связанный крючком незамужними девами, вдовами и монахинями, когда ее дом в опасности, когда сама она полыхает? Похоже, женщине за пятьдесят выпадают самые сложные битвы, и как бороться, когда ты сгораешь огнем? «Ратти, я состарилась раньше, чем обрела счастье!»
После того
Закладка:
– Включи телевизор, включи телевизор! Ты не поверишь, какой там кошмар творится!
– Мне и так кошмаров хватает.
– Террористическая атака на Манхэттен! Чуть не взорвали Белый дом! Пытались убить американского президента!
Бабита, раскрыв рот, бросилась смотреть, как самолет вонзается во Всемирный торговый центр. Ведь она тоже почти что жительница Нью-Йорка. Жила в доме со швейцаром в Верхнем Уэст-Сайде. Сколько безвременных смертей в один день! Всплеснула руками, содрогнулась, как лист в бурю, отдавая скорбную дань, – но отметила, где-то в оттенках, полутонах дани, тень удовлетворенности – она не могла это отрицать, – удовлетворенности тем, что и другие, даже белые люди в счастливой стране, тоже столкнулись с необъяснимой тьмой. И они тоже должны задаться вопросом, почему их так ненавидят – ненавидят настолько, что желают им смерти. Ведь и она, Бабита, причастна к загадочному убийству, которое является частью загадки куда масштабней.
Разве придумаешь лучший предлог, чтобы связаться с сыном? Воспользуемся катастрофой, помиримся. Ввяжемся в страстный спор, воплотив свою непростую, но безграничную любовь в обращенное друг на друга негодование. Но как ему позвонить, у него же нет телефона. Впрочем, есть номер ирландско-канадского продавца пирожков-эмпанадос, к которому, по словам Санни, она могла обратиться в случае крайней надобности. А ситуация чрезвычайная. Пусть для других, не для них с Санни. Но все же.
Джентльмен принял сообщение Бабиты и направился в «Рента-о-Вента» известить Санни о том, что ему следует немедленно позвонить маме. Санни, подвернув гамча-лунги, оседлал велосипед.
– Санни, слава богу, ты не в Нью-Йорке!
– Мне придется пробыть в Мексике так долго, как только смогу.
Теперь она огорчилась.
– Какова там реакция?
– Думают, что в конечном счете кто-нибудь да воздаст.
И Бабита почувствовала, что ее злорадство оправдано.
Потом уже ей пришло в голову, что хотя ее сыну в целом, казалось бы, не везет – по сравнению, скажем, с сыном Сары, процветающем в Сан-Франциско, или с Мохини Фукс, которая всегда на коне, – но все-таки ему замечательно удается увертываться от катастроф, таких, как убийство его дядьев в Дели или этот теракт в Нью-Йорке. Кто знает, вдруг, если ты не лезешь в глаза, не засиживаешься на месте и держишься как можно дальше от собственной жизни и судьбы, обстоятельства в этом смысле сложатся в твою пользу. И как отвернулась удача, так и трагедия отвернется. А вот ее трагедия настигает, потому что она осталась в Индии бороться со своей судьбой…
Бабита вернулась к мыслям о том, как мучительно видеть людей, прыгающих навстречу смерти в Нью-Йорке, – и тут зазвонил телефон. Знакомый голос из Дели проговорил, тихо и нежно:
– Где завещание Минни? Где чашечки для яиц? Где золото? Тебе не сбежать.
– У меня ничего нет! – вскричала она и бросила трубку.
Надо же, выследили. Они что, так развлекаются? Бабита прислушалась к ночному гомону: хриплый крик сов, стрекот сверчков, визг летучих мышей, кваканье, лай собак и кошачьи арии – но убийцы не слышно. Впрочем, убийцы и воры молчаливы, как бандикуты, это все знают.
Она спряталась в единственно безопасную, потому что без окон, комнату, алтарную, и рухнула на скамью для исповеди. Она чувствует за собой вину, но она ведь не виновата! Экран, отделяющий от исповедника, был неплотно сплетен из ротанга, так что священник точно мог подглядеть, кто ему исповедуется, да и по голосу мог бы, конечно, отличить ее от той, что чуть раньше предложила ему богемский кубок с охлажденным соком кешью.
Но если священник может тебя видеть, то и ты можешь видеть священника. Если Бог может тебя видеть, то и ты можешь видеть Бога. Если ты обязана исповедаться перед Богом, то и Бог перед тобой тоже. Она сказала Христу, распятому на кресте: «Но я же не виновата! Почему ты мне не поможешь?» Но поскольку он умер за ее грехи, не дожидаясь просьб, поневоле она почувствовала себя в долгу перед ним. Католицизм зиждется на чувстве вины. Индуизм – на возмездии. Там речь о том, что твоя карма тысячелетиями балансирует на весах вообще за пределами твоего сознания, так что никакого нет смысла заморачиваться. Из чего, впрочем, следует, что те, кого постигла трагедия, либо ее заслужили, либо им надлежит простить тех, кто послужил ей причиной.
«Ратти, это твоя вина. Ты слабак. Ты умер. Бросил меня одну. А я бы полюбила тебя. Ратти, не умирай! Если ты не умрешь, обещаю, я тебя когда-нибудь полюблю!»
Но не следует выходить замуж за нелюбимого, и нелепо обещать его полюбить, пусть только выживет, когда он давным-давно мертв, и как раз из-за твоей нелюбви.
Глава 64
Проторенным путем в больницу «Афина», поздоровавшись: «Намасте!» с великаном-швейцаром в фиолетовом кушаке и в тюрбане, овеваемом павлиньим пером. Папе потребовалось стабилизировать состояние перед следующим курсом химиотерапии и облучения: лейкоциты опасно упали. Поселился он в общей палате, потому что купил Соне ожерелье, вместо того чтобы пустить деньги, вырученные от продажи содержимого банковской ячейки, на свои медицинские нужды. Рядом устраивался сосед, сопровождаемый почтительной свитой.
– Он джат[89] из Харьяны, что-то вроде князька, – прошептал Папа Соне. – Все джаты больницы придут уверить его в своем почтении.
Свита включила телевизор на полный звук, выбрав религиозный канал, по которому показывали Кришну со ртом, вымазанным творожным зерном и маслом. Папа завозмущался. «Где пульт? Они забрали мой пульт». Телевизор был один, а пультов два.
– Но если ты переключишь канал, они разозлятся.
– И пусть их! – Папа хотел посмотреть биржевые сводки. Взволнованный, он принялся выкликать медсестер: – Джесси! Ренси! Грейси! Хорошая девочка, – с облегчением выдохнул он, когда Джесси вошла.
– Как дела, дядя? – похлопала она его по руке.
– Рад тебя видеть, Джесси, – сказал он, похлопав и ее по руке. – Я мог бы даже поцеловать тебя. Ты должна поехать в Америку. Все девушки хотят поехать туда. Но в прошлый раз на химиотерапии медсестра, которую ты прислала, половину препарата вылила мне в тапочки. И то, что они прислали, овощным блинчиком не назовешь. Возможно, есть другое название, но никак не блинчик. А человек, если он не ест, умирает. Это пункт номер один.
Джесси договорилась, что телевизор переключат на новостной канал, и послала за диетсестрой, пусть Папа всласть проворчится.
Диетсестра, в кроссовках и длинном белом
Закладка:
– Банан! Банан, банан! – сказал Папа. – Был бы я молодым отцом, я бы внушал своему ребенку: дешево, гигиенично, все витамины и минералы!
– Хорошо, дядя, я буду присылать банан на каждый прием пищи.
– Но я ненавижу бананы! – рассердился Папа. – В этом-то и проблема.
– Хорошо, дядя, значит, никаких бананов?
– Да, скажем бананам «нет»!
Глаза диетсестры округлились, кто-то хихикнул, а за дверью раздался взрыв смеха.
– Это старая американская песенка, – сказала Соня. – «Да, сегодня бананов нет!»
– Чертовски странная песня.
И Соня подумала: «Вот она, моя настоящая жизнь. В этом моя удача, в этом моя трагедия, в этом моя любовь и, в некотором смысле, счастье». Даже представить немыслимо, что когда-нибудь встретишь любовь, подобную этой. Нужно очень долго любить кого-то, чтобы мириться со всем, что человек выделывает, и в таком ключе, как сейчас, это осознавать.
А Папа в минутку тишины, наступившей за всеми переговорами, лежал на боку и с любовью и одобрением глядел на Соню, и блеск вернулся в его глаза после всех сражений, что он провел, и всех указаний, что выдал.
– Как элегантно ты выглядишь, Сону, моя дорогая дочь. Тебе идет это зеленое платье – у тебя есть чувство стиля! Какие у тебя красивые, стройные ноги. Даже у твоей Ма нет таких ног, как у тебя. Скажи, ты когда-нибудь танцевала фокстрот?
Несколько дней спустя джатского князя выписали. Он заглянул за ширму, попрощаться и пожелать удачи. Они с Папой пришли к единому мнению: телевидение – бесполезный мусор! Папу, однако, домой не отпустили. Доктор Мохан с несчастным видом сказал, что хотел бы, чтобы Папа проконсультировался у специалиста по лимфомам, который прилетел из Мумбаи. Они спустились на лифте в подземелье онкологического отделения. С чего решили устроить его в подвале? Выглядело зловеще, потому что дальше по подземному коридору были две стрелки, на одной написано «Морг», на другой – «Парковка». Смерти не избежать, она последняя точка парковки.
Соня вывернула свои эмоции наизнанку, раскричалась на секретаршу в приемной:
– Почему доктор не может прийти вовремя?
Многие из врачей считали себя наполовину гуру, подразумевая, что пациенты и их родня придут, никуда не денутся, и будут бесконечно ждать объект своего поклонения. Готовность ждать – это знак уважения, вид молитвы, и если ждешь достаточно долго, то даже в пришествии врача разглядишь предзнаменование последующей божественной милости.
Соня, не вытерпев, накинулась на секретаршу:
– У вас что, совсем мозгов нет? Почему вы не заведете нормальную систему записи на прием, вместо того чтобы заставлять людей дожидаться по шесть часов? У моего отца опасно снижен уровень лейкоцитов, ожидание может его убить!
– Наберитесь терпения, доктор тоже человек, – ответила секретарша, на что Соня в безумной ярости возопила:
– Тогда почему он ведет себя как бог?
На что именно она так разъярилась? Ярость с легкостью изливалась то на то, то на это. И страх, вспомнилось ей, ведет себя так же. И любовь, к сожалению, тоже – так что если любовь у вас есть, она сообщает всему свой блеск и нежность, а если любви нет, то ее отсутствие все гасит и притупляет, все грани существования.
Секретарша ответила равнодушным, совсем как у коровы-паломницы, взглядом.
– Злость не поможет.
Соня вела себя неподобающе, современная особа, нетерпеливая, дерзкая. Что-то древнее должно было преподать ей урок. Только это уже произошло.
Врач-онколог сидел в инвалидном кресле, и пришлось сразу же устыдиться. Он постановил, что Папа поправится «с вероятностью от семидесяти до восьмидесяти процентов». Что крылось за его оптимизмом? Надежда на чудо для себя самого? Или он верил, что если поверит и пациент, то уже половина успеха?
Но Папе становилось все хуже. И чем хуже ему становилось, тем хуже он себя вел. И чем хуже он себя вел, тем хуже вела себя Соня. Любая критика заставляла ее возвышать голос, любое противодействие – нападать. Она подралась на парковке. Ругалась на сестринском посту и в отделении переливания крови, где ей заявили, что слишком она анемична, чтобы взять у нее кровь. Банда грубиянов, ни дать ни взять разбойники с большой дороги, с рожами, прикрытыми шейными платками, пришли туда поделиться кровью со своими товарищами-бандитами. Глядя на Соню, они закатились смехом. Как и толпа солдат, выстроившихся в очередь, чтобы сдать кровь для своего сослуживца. Чем не повод вступить в банду или пойти в армию.
Соня обзвонила всех, кто числился в родительской записной книжке, с просьбой, не могут ли они завтра приехать и сдать кровь. Но кто-то был сам болен, кто-то в отъезде.
Она пошла на кухню и велела Чанду собрать со всей улицы слуг и погнать их на станцию переливания крови. Оказалось, они суеверны и считают, что от этого так ослабнут, что даже помрут. «Заставь!» – сказала она Чанду.
Те, кто знал Соню не так уж и хорошо, стали шарахаться от нее и шептаться: «Бедные ее родители. Отправили в Америку, предоставили полную свободу, и только гляньте-ка на нее! Такой шанс упустила!»
Те же, кто знал ее хорошо, Феруза и Чанду, объясняли резкую перемену в ее характере страхом и горем. Когда Феруза пришла сдавать кровь, Соня спросила ее:
– Почему Папу совсем не заботит, что будет со мной?
– Сону, это страх, а не эгоизм, – ответила Феруза. – Он напуган так же, как ты.
* * *
– Мне приехать? – устало спросила Мама.
– Нет! Что от тебя толку?
Что бы ни сделала ее мать, все будет не то, потому что она не спасла Соню.
– Что же ты тогда от меня хочешь?
– Стань толковой матерью! – атаковала Соня.
Но Маму особенно не атакуешь. Она из такой материи, которую никак не постичь. Вроде бы как из камня, но всякий раз, когда Соня сидела рядом с матерью, ее наполняло умиротворение. Тишина, которую удерживала в себе и вокруг себя ее мать, требовала терпеливых усилий. Это было ее достижением. Семья монаха может его корить, обзывать эгоистом, но если бы многие посвятили себя созданию такого покоя, мир попритих бы. Если Соня разрушит спокойствие своей матери, с таким трудом завоеванное, ее саму укорененная тишина не спасет. И как ей будет без этого, когда Папы не станет?
Папа бесчинствовал куда сильней Сони. Стероиды, подпитывая его ярость, усугубляли грубость речей.
– Ослица, идиотка, – говорил он сестре Ренси. – Обходи кровать так, а не этак.
– Не перечь мне, – кричал он сестре Грейси. – Я вам плачу и, если будешь перечить, добьюсь, чтобы тебя уволили. Я добьюсь, чтобы тебя вышвырнули отсюда, ты, жалкая
Закладка:
– Доктор, вы же видите, мне вас жаль, но мыслимо ли так руководить больницей? Просто позор!
– Папа, не говори так.
– Не указывай, что мне говорить. Убирайся вон, и ты тоже, Соня! Пошла домой!
Когда его в инвалидном кресле перевозили с одного анализа на другой, он играл в террориста. «Бах! Бах! – стрелял он в толпу, расчищая себе дорогу. – Бах! Бах! Все сборище размету!»
Сосредоточился он на том, чтобы продлить свою жизнь, по крайней мере настолько, чтобы успеть окончательно поквитаться с женой. Обзвонил всех, кого знал, и, умалчивая о своих инвестициях, обвинил Маму в том, что она подло обокрала его и не помогает теперь, когда он бьется с оплатой счетов.
– Скажи ей: «Папа говорит, что деньги нужны к концу недели», – донимал он Соню. – И не вздумай что-нибудь ей отдать, когда меня не станет! Она пришла ко мне ни с чем, кроме одного облезлого чемодана. Скажи ей, что я успею навести в доме порядок до того, как умру. Ее книги – хлам, я их выброшу.
Но именно книги его жены подарили ему поэзию Фаиза и Галиба, которые, в свой черед, указали, как сбежать из темницы сознания, что он оставлен женой. «В этом мире есть печали помимо любви…»
– Знаешь, – сказал он, – единственный, кто по-настоящему любит меня, это Чанду.
– Чанду?!
– Он не может этого сказать, но он любит меня больше всех.
– Соня, я тебе безразличен, единственная, кому я когда-либо был небезразличен, это Мина Фой.
– Мина Фой?!
Или вдруг как закричит:
– Они обе меня бросили! Меня бросили обе!
– Кто?
– Твоя мать меня бросила, и ты тоже.
– Папа! Но вот же я тут. Несмотря на то что тут ад, настоящий ад! – вскрикнула Соня.
– У тебя нечистая совесть, вот почему.
– Почему у меня нечистая совесть?
Он не ответил, но она знала, что так и не стала взрослой дочерью, о которой не болит душа у отца, дочерью, которая ему утешение. Дочерью с влиятельным мужем, модным адресом, сыном, дочерью и бесчисленным множеством слуг, которые ухаживают за чокнутыми стариками.
* * *
– Как вы себя чувствуете? – спросил доктор Мохан у Папы.
– Доктор, я совсем спятил. И я скоро умру, так что я спятил, и я отвратителен.
Доктор Мохан сказал, что пригласит к нему невропатолога.
– Если вы это сделаете, я вышвырну его в окно!
– Доктор, – попросил он попозже, – вы, главное, не обращайте внимания на то, что я делаю или говорю.
– Надо подмешивать нейролептики, – шептались снаружи.
– Коррупция! – загремел он. – Я вас разоблачу! В этой больнице процветает коррупция, вы продаете кровь!
– Мы не продаем кровь.
– Тогда зачем шепчетесь?
* * *
– Послушай, Соня, мне пришлось все припрятать. – В иссохшей сине-лиловой руке зажаты часы. – Вчера Ренси украла мой сок.
– Нет, Папа, ты сам его выпил. Я видела.
– Я не пил. А вот Грейси выпила мою кока-колу.
* * *
– Соня, дорогая, мне так тошно!
– Отчего?
– Оттого, что у меня нет приза.
– Какого приза?
– У меня нет приза, моего бедного маленького…
– Чего? Твоего бедного маленького чего?
– Моего бедного маленького… моего бедного маленького…
– Чего, Папа?
* * *
Неделю спустя его перевели в отделение интенсивной терапии с инфекцией, которая не поддавалась ни антибиотикам, ни противогрибковым препаратам. Врач сказал:
– Органы отказывают: легкие, почки, печень. Мы все делаем, но мы теряем его.
– Мой бедный маленький, мой бедный малыш… Это мертвое тело, – сказал он. – Я сам вижу, мое тело мертво. Мой бедный маленький…
– Держись, Папа.
– За что? – спросил он.
– Тебе больно?
– Я тебя не слышу.
– Папа?
– Попробуй попозже, милая.
Он был уже на той стороне.
* * *
Он сказал:
– Лучшее, чего я достиг в своей жизни, – это то, что у меня была ты, Сону.
Он сказал:
– Иди, займись лучше собой. Почему ты в твоем возрасте живешь с отцом?
Он сказал:
– Не отдавай ничего своей матери!
Он сказал:
– Джесси, присмотри за моей старой женой.
Он сказал:
– Британцы победили. Индии конец.
Он сказал:
– Индия – твой дом. Без семьи человек – ничто.
Он сказал:
– Ты меня бросила!
Он сказал:
– Мужчине, который тебя получит, по-настоящему повезет.
Он сказал:
– Мой бедный маленький… Мой бедный маленький…
– Что, Папа?
Он забыл, что. У него истекло время. Впервые в Сониной жизни отец ей не ответил. Не откликнулся на ее зов, как никогда раньше. Он был больше, чем жизнь, больше, чем родина, он был всем сразу. Без него, без отца, который все сразу, что останется ей от жизни? Скитаться по дебрям и выть на перекрестках ветров, как вурдалак на безлюдье.
Когда его повезли по коридору, следуя подземным стрелкам, указывающим на морг и парковку, к Соне присоединилась Феруза. Они бодрствовали с ним ночь, с его сборником стихов, с пончо и жестким несессером, в котором только простая расческа, бритва да зубная щетка. Как мало Папа был защищен от смерти своим имуществом. Она рассказала Ферузе про Папу, диетсестру и запрет на бананы.
Соня позвонила Мине Фой, которая разгадывала кроссворд на библейские темы.
– Ты будешь огорчена это услышать…
– Да, – отозвалась та, странным образом оживившись. – Мне и правда горько, но еще горше тебе. Ведь он был твоим паа-пой. – Она произнесла это слово как-то совсем по-детски.
Позавидуешь тем, кто исповедует невероятную сказку про Бога, потому что, когда случается смерть и невероятное происходит, они и так уже верят, что возможно все что угодно, и если веришь в рай, то все-таки тебе легче. Чем не повод обратиться к религии!
Пришли соседи. И те друзья, которых Папе так неловко было видеть на ужинах, когда Мама уехала от него в «Облачный коттедж». Дяди Дилип, Джехангир и Нил. Тети Хуши, Марго и Далджит. Соня всем пересказывала историю про бананы. К ночи прибыла Мама. Соня прильнула к ней и заплакала. Мама – сильный, вольный дух гор – крепко обняла дочку.
Феруза осталась, когда все разошлись, и они втроем устроились спать в комнате Сони, сдвинув две односпальные кровати. Соня была так довольна, что они с ней рядом, что нимало не утруждалась тем, что лежит на стыке между матрасами. Тут на короткое время ее посетило то чувство, которое иногда приходит со смертью и которое она испытала впервые, когда умер Дададжи, чувство пикника на руинах. Пикника без бананов.
Утром, еще не разомкнув глаз, она услышала голос отца: «Сону, милая, не приходи на кремацию. Когда душа отлетела, тело становится ничем, не думай о нем».
И Мама сказала: «Ты и так настрадалась и
Закладка:
Так что Соня осталась дома, когда Мама и Феруза отправились в крематорий на Лоди-роуд, мимо которого Соня проходила бессчетное число раз, не замечая его, возможно, намеренно, по пути к усыпальнице Хумаюна. И Мина Фой не пошла на кремацию, а отправилась на железнодорожный вокзал в ненадежном сопровождении ковыляющего Хансамы – он тоже приехал отдать последнюю дань уважения, – где на ступеньках споткнулась и сломала копчик. Но монахини о ней позаботятся. Чем не повод уйти в монастырь!
Соня проглотила обезболивающее, которое оставила ей доктор Памела Лалвани, забрела в Папину спальню, посмотрела на опустелый тюфяк на Папиной узкой кровати – плоская подушка и блекло-коричневое покрывало, бедное, как у Ганди, ложе. Поплакала из-за того, что отец превратился в пепел. Поплакала из-за того, что Маме придется выдержать натиск шакалов, которые обвинят ее абсолютно во всем, хотя она только и сделала, что ушла, когда ни капли не осталось любви, ради которой стоило бы остаться. И о себе поплакала, потому что родителям не удалось сохранить счастье, пока не разлучит смерть, потому что не стоит заводить детей, если вы не намерены всегда оставаться счастливыми или жить вечно – как вы могли проявить такую беспечность и бессердечность? Тьмы противоречивых чувств, которые она испытывает к родителям, сводят с ума, раздваивают, не дают ни цельности, ни покоя.
Рядом с Папиным компьютером стояла фотография престарелого мистика Сатьи Саи Бабы[90]. Он сидел, опершись на преданного ученика, закатив глаза к небу, как слепая собака, и не улыбался той неизменно довольной улыбкой, что свойственна большинству гуру, предлагаемых рынком. Он, напротив, выглядел озадаченным, недоумевающим, как душа связана с телом. По другую сторону от экрана стояла фотография Мамы с тем мягким, беззащитным выражением лица, которое так любил Папа и которое он сам же извел.
После того как прозвучали все речи и вокалистка, которую наняла Феруза, спела песнь на слова любимого Папой Хосрова «Кто нырнул в любовь, потонет, потонув – переплывет», было объявлено, что со смертью Папы покончено, и всякое сочувствие к Маме и Соне испарилось.
– Умер одиноким, – толковали соседи. – Так храбро держался, бедняга. Мы знали, что жена его бросила, но всегда молчали, ни слова. Не хотели ранить его чувства.
Отпускали Соне улыбочки:
– Мы знаем, что у вас есть связи в Америке, и все, должно быть, спрашивают, почему вы не отвезли его в онкологический центр Слоун-Кеттеринг… Кто знает, может, там бы его спасли. Может, конечно, и нет, но…
Надеялись, что Соня услышит, как они говорят друг другу:
– Пока отец умирал от рака, дочь улетела отдыхать в Италию со своим парнем.
Тот факт, что речь об Италии, обострял греховность еще наглядней.
– И где же этот ее парень?
– Что-то нигде не видно, – злорадствовали они. Провидение знает, что делает. – Помните убийства в Панчшил-парке? Парень как раз из той семьи.
Соне, рассчитывали они, будет воздано по заслугам, останется куковать одна, – а их жизнь от этого сделается чуть ярче.
С Мамой почти не разговаривали, но, когда она шла мимо, кто-то громко и отчетливо произнес:
– А вот и стервятница. Теперь, когда он умер, приехала за деньгами.
Глава 65
Уже к октябрю первые американские самолеты бомбили Афганистан, хотя четкого представления о враге, который пересекал границы, прятался в пещерах, объявлялся в Амстердаме, где изучал инженерное дело, или в Торонто, в пункте выдачи багажа, – не было и быть не могло. Этот враг с легкостью менялся местами с невинными и бессчастными – с кем-то по имени Мухаммед, кто случайно свернул не туда и провел ночь не там, куда направлялся.
Санни, плавая в океане, то к берегу, то от берега, вспоминал конференцию ООН в День свободы печати, на которую попал в качестве волонтера на подхвате. За обедом некий джентльмен из Госдепартамента, выступивший с докладом об опыте разрешения иранского кризиса с заложниками[91], усевшись напротив Санни, заговорил о своем отце, который вырос на молочной ферме в Мичигане, каждый день просыпался до рассвета, часто в метель, чтобы подоить коров, и уж потом отправлялся в школу все в том же джинсовом комбинезоне. Впоследствии отец ни за что не хотел носить джинсы, так они ему надоели в суровом детстве. А в войну отца призвали в армию, и он стал одним из тех, кого обучали сбросу бомб «Малыш» или «Толстяк» на Хиросиму или Нагасаки. Миссию доверили другой группе, но, если бы кто-то в ней заболел, он мог бы занять вакантное место. Собеседник Санни, оживленный и розовый, доверительно склонившись к нему, сказал: «Отец год назад умер, и будь у меня возможность сейчас с ним поговорить, я бы спросил: „Папа, ты когда-нибудь сожалел, что не тебя выбрали для этой миссии – сбросить бомбу, которая положила конец войне?“»
У Санни в голове не укладывалось, как может семья сожалеть, что отцу не выпало поучаствовать в атомной бомбардировке. И все же доверительность этого джентльмена воспринималась как проявление доброты. Такой тон придавал Санни статус товарища, хотя он был всего-то студент-иностранец. Джентльмен общался с ним так, будто они в полном обоюдном согласии насчет американской порядочности, информационной открытости и приверженности международным правам человека, которые отстаивала тогдашняя конференция ООН.
Эти противоречивые переживания, обескураживающая сцепка ужасающей цены войны с сопровождающим ее сентиментальным воодушевлением, во многом подвигли Санни написать эссе «Читая Хемингуэя в Аллахабаде, читая Хемингуэя в Джексон-Хайтс». Теперь, похоже, снова война: пресса напустила столько домыслов, что дезинформация вышла из-под контроля, а барабанный бой, нагнетавший войну, зазвучал громче, – так как же Санни вернуться?И как ему не вернуться?Он должен вызреть в настоящего журналиста, и как упустить сюжет, который может дать старт карьере? Но неженатого, обремененного долгом перед государством журналиста-иммигранта наверняка обрекут на роль пушечного мяса, верно? И хотя, добровольно вступив в армию, иммигрант имел право получить гражданство, то был дьявольский ход: ты мог получить паспорт и тут же потерять жизнь.
Санни вдохнул и выдохнул. Синхронизировал свое дыхание с океаном. Нужно вернуться в Штаты и подать заявление на получение американского гражданства, потому что с американским паспортом можно жить за пределами США, и если кто-нибудь (например, те же Штаты) разбомбит вдребезги страну, в которой он обоснуется, у него будет подходящий паспорт, чтобы вырваться из зоны боевых действий. Корабль будет ждать в порту, вертолет – на посадочной площадке. Обстрел, по договоренности, приостановят, чтобы он успел добраться до безопасного
Закладка:
Он вдохнул, он выдохнул. Распорядок и простота, простота и порядок. Живя в одиночестве на природе, усваиваешь естественные привычки, размеренные и на удивление умиротворительные; подобно окрестным созданиям, он вошел в ритм. Вставал по утрам в одно время почти до минуты, раздергивал собственноручно сшитые шторы и, стоя в дверях, чистил зубы, глядя на утро, которое притекало через залив. В свой час опоссум следовал вдоль стены, в начале заката и на рассвете. В полдень прилетала колибри, наряду со стайкой чачалак. Как всегда, зимовали в заливе киты. Соседка-игуана сидела на одной из двух облюбованных веток все на том же перечном дереве. Если Санни смотрел на нее слишком, на ее взгляд, долго, то она словно бы смущалась, и тогда проявлялись полоски. Драконица с золотисто-зеленой чешуей, когтистыми лапами и глазами из дробленого, словно венецианские сокровища, золота. Санни вспомнил Венецию и то, как они с Соней могли бы свернуть со своих расходящихся тропок к естественно общей судьбе – он мог позвать ее замуж, подарив колечко муранского стекла, похожее на глаз игуаны… И как же они были наивны! Столь же невинны, как и они с Уллой, когда на бруклинском фермерском рынке инвестировали в ту же сказочную ковригу из братьев Гримм, в ту же органическую зелень, что и прочие покупатели, обольщаясь, что этого хватит, чтобы выскользнуть из собственной кожи, собственной прошлой жизни.
* * *
Он шел к интернет-центру, когда продавец пирожков окликнул его: «Тебя ищет парень из Индии!»
Инструкторша по йоге, волонтерившая в футболке с надписью «ЛЮБОВЬ», подошла к двери благотворительного книжного магазина: «Тебя ищет какой-то мужчина. Пытался поговорить с рыбаками из рыбацкой артели, но ни бум-бум по-испански».
Рыбак, подбрасывавший в небо рыбьи потроха и кричавший «йип-йип» – чайки и пеликаны отвечали ему тем же и пикировали угощение подхватить, – перестал на минутку, чтобы сказать: «Парень вроде из ваших тут ходит кругами».
Шаман с братцем, сидя на пляже и передавая друг другу косяк, выкрикнули, что видели в городе еще одного Эль-хинду.
Санни запаниковал. Не дай бог, прилипчивый индийский предприниматель из новых, которые, разом разбогатев на компьютерных технологиях, уходят на пенсию в сорок, чтобы осуществить мечты – путешествовать по всему миру, заниматься подводным плаванием, прыгать с тарзанкой, гонять на мотоцикле.
– Не хочу никаких индусов. Я и сбежал-то сюда от миллиарда индусов.
– Черт, а я уже сказал ему, где ты живешь! – огорчился Улисес.
Санни ушел в джунгли к небольшому водопаду с заводью, и в обратный путь пустился, когда уж почти стемнело. Рыбаки отправлялись на лов марлина и дорадо, их юркие лодки сильно качало на прибойных волнах, пока они не достигнут спокойных вод океана. Санни рад был увидеть свойкасита, домик, сияющий в сумерках, как выброшенный на берег коралл, когда заметил тушу, втиснутую в плетеное кресло. Туша, тоже заметив его, вскочила и прежде, чем Санни успел как следует ее рассмотреть, обняла его, влажно и тесно, тесней, чем Санни соприкасался с кем-либо уже долгое время, и горячо разрыдалась.
– Это я!
– Сатья!
– Санни, – сказал тот, с усилием выговаривая слова. – Ты должен меня простить. Я был неправ. Я тебя отсек. Это моя вина! – И затрясся было в рыданиях, но потом постарался унять себя, смягчить впечатление, указав на прибитых и разложенных в ряд комаров. – Какие-то они здесь вялые и не кусают. – После чего высморкался в кактус.
– Они только на рассвете кусачие. Как ты меня нашел?
– Вспомнил про тетушку Сару. Через нее нашел номер телефона тетушки Бабиты на Гоа. Она сказала мне название этого места. Знаешь, что особенно грустно? Всего месяц назад мы с Пуджей приезжали в Хуарес за рабочими визами. Я знать не знал, что ты тут так близко!
Как и предполагалось, Сатья принял назначение врачом общей практики по программе развития Аппалачей, в рамках которой врачи-иностранцы заключают контракты на работу в малоразвитых сельских районах Америки, в обмен на что им дают иммиграционные документы. Он снова помахал рукой перед глазами, чтобы развеять избыток эмоций.
– Нам сказали, тут очень опасно, нужно остановиться в отеле «Рамада-инн», перекусить в «Макдоналдсе» и как можно скорей назад в Штаты. Так нас напугали, что мы не смотрели ни вправо, ни влево, ни назад – а теперь я вижу, что ничего страшного нет! Это как Индия, только людей куда меньше и куда чище. Я так и сказал таможеннику: «И где же ваше знаменитое загрязнение окружающей среды, брат? Поезжай лучше в Индию, вот уж где грязь так грязь!»
И еще Сатья чудесно поговорил с мужчиной, который сидел рядом с ним в автобусе из Мехико:
– Я ему так и сказал: у вас тортильи из кукурузной муки, и у нас лепешки,макки ки роти. У нас карри, у вас моле. У нас рис, и у вас рис. У вас перец чили, у нас перец чили. У нас фасоль, и у вас фасоль. У вас кориандр, и у нас кориандр. У вас тамаринд? И у нас тамаринд! Майя придумали ноль? И мы придумали ноль! Когда у белых всего было меньше ноля, они жили в грязи, а мы ходили в золоте и знали астрономию. Вас ограбили испанцы, нас ограбили британцы. Вас ругают, и нас ругают. Вы живете большими семьями, и мы живем большими семьями. У индийских женщин длинные черные косы, их вполне можно за мексиканок принять, у тех тоже длинные черные косы. Да и впрямь, в самом деле, мы индийцы, а вы – индейцы! Колумб был, конечно, олух, но кто станет его винить? Не понял, что попал не на тот континент, уж слишком много похожего! Если здесь начнешь рыть туннель, вылезешь в Индии – ну, плюс-минус! А-ха-ха, сказал мне сосед, а у кого перец чили острей? Э-хе-хе, ответил я, в этом вопросе мы, пожалуй, не сможем прийти к согласию! И вот этот мужчина, он вышел из автобуса, чтобы убедиться, что я приехал туда, куда мне надо. И тогда я ему сказал, ладно, сеньор, ваш перец чили острей нашего! А потом я пошел в деревню и спрашивал всех, кто на пути попадался, – тебя легко оказалось найти!
На Сатье были широкие шорты, белые гольфы, психоделического раскраса кроссовки, бейсболка, а на руке, в густой поросли волос, отсчитывали каждую секунду здоровенные электронные часы.
– Выглядишь совершенным американцем!
– Да, – довольно кивнул он, деньги и паспорт в поясной сумке
Закладка:
Они забрались наверх, под соломенный навес кровли, устроились там, и Сатья заговорил. Он копил это с того самого дня, как они на Гоа расстались, но имелось несколько обстоятельств, которые мешали ему разыскать Санни раньше. Главным из обстоятельств, прямо признал он, было такое:
– Если женишься так, как я, нельзя быть уверенным, что тот, на ком ты женился, полюбит тебя. Я так, например, до того был уверен, что Пуджа меня не полюбит, что напал на тебя! – Сатья помолчал. Не предает ли он сейчас свою жену? Но разве это предательство, открыть правду другу? Он посмотрел на луну, словно в сказке, окантованную ореолом-кольцом, и сделал глоток кокосовой воды, которую принес ему Санни. – Я поверить не мог, что наш брак выстоит. Даже не допускал, что Пуджа справится, приспособится к жизни в Штатах.
После медового месяца Пудже пришлось дожидаться сопроводительной супружеской визы, и воссоединившись наконец в Лори, штат Кентукки, они встретились как внове и опять стали стесняться друг друга. Она прямо-таки шарахалась от него, казалось, хочет сбежать. И все же весь день ждала, когда он вернется из клиники, чтобы свозить ее за продуктами на подержанной «тойоте», которую он еле научился водить и еле-еле вел, под аккомпанемент гудков и ругательств. Что она делала, пока ждала? Телефон мигал сообщениями. «Ты же дома была, почему не сняла трубку?»
А Пуджа не отвечала на звонки, потому что страшилась разговаривать с иностранцами. Пряталась в доме и подметала его метлой, избегая грохочущего пылесоса, потому что каждую задачу ей требовалось выполнять как можно обстоятельнее, заполнить чем-то медлительные часы, которые никак не заполнишь, потому что муж – врач и большую часть дня отсутствует. И еще потому, что в этой стране не хватает пыли, чтобы ее выметать каждое утро, выметать дважды в день, а потом к ночи она опять налетит обратно.
Сатья предложил купить Пудже брюки, чтобы она почувствовала себя чуть поменьше чужой.
– Брюки!
– Ну, или платье.
– Мне даже руки до плеч показать стыдно, не говоря уже о ногах! – ответила Пуджа, всей душой разделяя стеснительность женщин, которые настолько привыкли себя прикрывать, что считают свои носы и пальцы ног слишком особенными, чтобы выставить их напоказ на улице.
– Если носишь здесь сари или шальвар-камиз, – объяснял Сатья, – то, получается, ты отгораживаешься от людей. Каждый дважды подумает, прежде чем к тебе подойти. И ты не сможешь выйти, когда снег, умрешь от холода.
Он указал ей на то, что жена доктора Пури подстриглась, носит джинсы с кроссовками и принесла салат из пяти видов фасоли на общий обед работников клиники, устроенный на площадке для пикников, примыкавшей к атомной электростанции на окраине Лори. Доктор Пури владел клиникой, в которой работал Сатья, хотя сам жил в двух часах езды от нее, в холмистой местности за пределами Лексингтона, в кирпичном особняке с шестью спальнями.
– Миссис Пури слишком пытается умничать, – сказала на это Пуджа.
– Она просто хочет вписаться.
– Все упало на мои плечи, – сказал Сатья Санни. – Новая работа! Новые визы! Новый дом! Новая работа! Новая машина! Я умолял: «Поди сядь со мной рядом, Пуджа. Объясни мне, как я могу помочь тебе обжиться».
Сатья не сказал Санни, что стимулом ему служили воспоминания о медовом месяце на Гоа, когда Санни уехал, и медовый месяц воистину стал медовым. Они тусовались на пляже с другими влюбленными, делали фото с сибирячками в бикини, которые выступали там туристической достопримечательностью. В двадцать второй день рождения Пуджи отправились в речной круиз на закате, музыканты играли «Ты нравишься мне такая, как есть», и Пуджа вздохнула: «Никогда не видела ничего прекрасней».
– Пожалуйста, заведи хотя бы одну подругу, – умолял Сатья Пуджу, когда они поселились в Кентукки. Жители Лори, должно быть, считали, что наяву видят пример варварского обычая заключать браки по договоренности и неравного положения женщин, заточенных в дому. – Ты должна как следует выучить английский. Ты должна научиться водить машину.
– А вдруг я попаду в аварию и кого-нибудь задавлю?
Это был страх резонный, и хотя они сошлись на том, что учиться водить Пуджа будет на кладбище, где не так страшно, если утратишь контроль и переедешь кого-то уже мертвого, – внимательно наблюдая за ней, Сатья не мог не осознавать, что Пуджа оказалась не той спутницей, на которую он надеялся. Стыдно признать, но ему за нее было неловко. Возможно, и ей было неловко за него, потому что порой он и сам стеснялся себя. Когда на работе он распаковывал свой обед, медсестра и офис-менеджер открывали окно независимо от погоды. И они утверждали, что не могут произнести его имя, называли его «доктор Сат». Они не разбирали, что он им говорит. Это замедляло работу. Возникали заминки, из-за которых он сам чувствовал недоверие к диагнозам, которые сам же поставил. И хуже всех его понимала жена доктора Пури. «Чтоо? Чтоо вы сказали?» – переспрашивала она, стараясь выговаривать по-американски. Сатье пришлось подражать индийско-американским звукам, которые она издавала, чтобы ей с ее фальшивым акцентом стал понятней его фальшивый акцент.
Между тем приходилось верить, что пациенты порой действительно в замешательстве от него, потому что сам частенько впадал в такое же замешательстве от их слов. «У меня корчи», – пожаловалась одна, имея в виду, что у нее сводит ноги. А Нана, восьмидесяти двух лет, прошептала: «Доктор, у меня молочница!» Нана, в домашнем халате, пахла сигаретами, телевизором, кондиционером и ковровым покрытием. Она стиснула ладонь Сатьи в своей пятнистой руке. Ему пришлось справиться у медсестры, что за корчи и какая чрезвычайная ситуация связана с молоком.
Было и прочее, что озадачивало немало, например, уведомление, которое бросили им в почтовый ящик: в случае утечки радиации с атомной электростанции, расположенной в парке, где они проводят свой ежегодный корпоративный пикник, следует лечь в ванну, погрузясь с головой и с соломинкой во рту, чтобы дышать. А возле офиса страховой компании поставят дежурный фургон, в котором будут раздавать таблетированный йод для приема на случай утечки. Это как, нормально? Или нет? Хотелось бы обсудить это все с другом Санни, раз с женой не поговоришь. Например, то, что Пуджа сводит себя до уровня служанки, бесконечно подметая, спеша к столу с горячими лепешками вместо того, чтобы сесть за стол и нормально поесть с мужем, – она что, делает это затем, чтобы не чувствовать себя виноватой в недостатке любви? Сатья совсем скис. Неужели он выбрал не ту? Может, стоило все-таки жениться на девушке, которую рекомендовал астролог? Или
Закладка:
В тот день Сатья покинул супружескую постель на рассвете. Во вторник утром, перед тем как поехать в клинику, заглянул в домик Наны, расположенный в сырой роще, удостовериться, что она правильно поняла выписанный рецепт. Интуиция подсказывала, что о постыдном воспалении влагалища она не станет рассказывать никому, кроме иммигранта-приезжего. Фронтальное окно заклеено открытками с Девой Марией. Домик покосился. Вышел ее сын, на вид больше и крепче, чем домик. Он сказал: «Случилось нечто ужасное».
Это было 11 сентября. Как и вся страна, Сатья и Пуджа включили телевизор и смотрели, как самолеты врезаются в нью-йоркские башни Всемирного торгового центра – башни, которых Сатья, как и его друг Санни, раньше даже не замечал, потому что Нью-Йорк, когда он там бывал, значения не имел. Значение имел только Санни. Важно было рассказать ему о себе. Он сел за компьютер в клинике и написал Санни: «Ты в порядке?» Тот мог по работе оказаться во Всемирном торговом центре, или неподалеку в иммиграционном офисе, или мог влиться в исход по засыпанному пеплом Бруклинскому мосту.
Сатья купил огромный флаг, как и прочие перепуганные мигранты, не усвоившие пока американскую привычку демонстрировать патриотизм, и вывесил его у крыльца. Пуджа поддалась уговорам надеть джинсы и пританцовывала, повторяя: «Я не могу сесть, я не могу сесть. Зачем они шьют такую тесную и жесткую одежду?»
Сатья, наверное, на это бы посмеялся, если б не ужасала мысль, что кто-то может напасть на его жену. «Кто-нибудь тебе что-то сказал? Кто-нибудь что-то сделал?» – выспрашивал он. Ему вот сказали этакое, когда он, готовясь к осаде, поехал в Лексингтон закупить риса и чечевицы. Откуда ни возьмись появился бездомный и закричал: «Пошел вон из моей страны!»
Это стало ужасным потрясением, узнать, что человек, с которым его собственная страна обращается так плохо, грудью встал на защиту ее от Сатьи. И тогда он усердней пустил в ход нарочито американский выговор. Стал карикатурой, шутом гороховым.
И в то время, как Сатья, шут гороховый, и Пуджа, невидимка-трусишка, запасались рисом и чечевицей – несмотря на растущие страхи, что запах их готовки рассердит соседей: поменьше специй! – Сатья был уверен, что соседи мало того что затовариваются бутылками воды и консервами из универсамов «Костко», «Уолмарт», «Бест бай» и «Сэмз клаб», они еще и держат дома огнестрельное оружие. А вдруг углядят тень и прицелятся?
Тогда-то он получил отклик от Санни: «Я не в Нью-Йорке. Я в деревне на мексиканском побережье». И опять Сатья почуял, что друг уклоняется от своей кармы, изменяет своей дхарме, не соблюдает обязательств и не ставит центр в центр. Не вплетает их историю в свою. Он, Санни, должен был написать: «Когда мы сможем увидеться? Давай проведем День благодарения вместе». Так было бы правильней в этом взрывоопасном мире, так было бы утешительнее.
– Мы не завели там друзей, и только одна соседка-инвалид, хотя никогда с нами не разговаривала, взмахивала рукой, если видела нас в окно. Я совсем отчаялся. Я решил, что Пуджа должна уже осознать, что вышла замуж за человека, который не в состоянии о ней позаботиться. Я стал отстраняться. Я наконец-то понял ее. Точно так же, как я не хотел ее рядом, потому что мне плохо с самим собой, и у нее был секрет, и она чувствовала себя недостойной и потому старалась подольше оставаться в другой комнате. И вот как-то умирающая пожилая пациентка сказала мне: «Мне нужен белый врач-джентльмен». Я ответил ей: «Вы можете или обратиться ко мне, или несколько часов подождать». Она сказала: «Я подожду», – и, пока ждала, умерла.
Луна плыла к ним по воде точно так же, как на Гоа в Сатьин медовый месяц. Они слушали, как бьется волна, а затем шелест гальки в пасть отступающего наката.
– Мне так жаль, друг мой, – сказал Санни, и это «друг мой!» – растрогало Сатью.
– И тогда я задумал убежать от своих проблем – как ты, – сказал он, прозрев в этот момент параллель.
– В движении и одиночестве – безопасность, – изрек Санни. – Но и опасность тоже: одинокого странника, даже бедного, могут убить всего лишь за его башмаки.
– Однажды меня так допекло, – сказал Сатья, – что я позвонил на работу, сказался больным, а потом сел за руль и уехал.
Ехал, куда глаза глядят, пока не остановился у торгового центра, где располагался и книжный магазин «Барнс энд Нобл», там можно интересно проводить время, и множество бездомных там толчется. На тот вечер была намечена встреча с ясновидящей, утверждавшей, что она раскрыла убийства Сына Сэма[92], и в аудитории присутствовали необычные люди. Дама в широкополой шляпе, увитой перьями, подняла руку и громким голосом, словно произнося речь в суде, сказала: «Я! Тоже! Была! Экстрасенсом! Свидетелем! Убийства!» Сатье от этого сделалось чуть полегче. Может, потому что судьба иммигранта – та же история о призраках и убийцах. Уехав, ты становишься призраком; те, от кого ты уехал, тоже становятся призраками; иногда ты убиваешь их бессердечностью своего отъезда; иногда психически убиваешь себя, теряешь как личность. Еще один из присутствующих, чья кожа выглядела так, будто ее не касалось солнце, рассказал, что каждый день в два часа пополуночи ловит радиосообщения инопланетян. И опять Сатье полегчало. История иммигранта – она про то, как стать инопланетянином, для других и для себя самого. Ночь он проспал в своей машине, а утром снова пошел в книжный.
Так прошло три дня, и только потом он позвонил Пудже из таксофона у туалета. Она схватилась за трубку сразу, не успел замолкнуть первый гудок: «Где ты?»
Шесть часов спустя она была в «Барнс энд Нобл».
– Как ты сюда добралась?
– За рулем.
– По шоссе?!
– Думаешь, ты единственный, кто умеет водить по шоссе?
Невероятно, но она взяла машину у соседки, которая иногда махала им из окна, и на этой чужой машине поехала по дороге, по которой никогда раньше не ездила. И, похоже, этим смелым поступком чудесным образом набралась мужества. В тот момент, когда Сатья сник, у Пуджи проявился характер.
– Она спросила меня: «У нас есть крыша над головой?» – Я отвечал: «Да». –
Закладка:
Сатья прошел собеседование на должность в горном городке в Аппалачах. Они рассчитывают переехать в самое ближайшее время, потому что через три месяца Пуджа родит ребенка.
Сатья снова было разнюнился, но восстановил душевное равновесие шуткой. Их дочь – он очень надеется, что это будет девочка, потому что в мире и так мальчиков перебор, – наверняка будет растягивать слова, как говорят на Юге, да так, что Пудже постоянно придется спрашивать Сатью: «Эй, что сказалатвоядочь?» И Сатье придется постоянно спрашивать Пуджу: «Эй, что сказалатвоядочь?» Они уже выбрали имя. Они назовут ее Каруна, потому что «каруна» – это «сострадание».
– Разве я мог не прийти и не выговориться тебе лично? Я знал, что ты меня не простишь, не придешь первым.
Теперь Сатье стало с очевидностью ясно, что он-то счастливчик, а Санни, которому он всю их юность завидовал, невезучий ублюдок.
Оскорбление Невезучий смиренно принял. Он лежал на спине и смотрел на звезды.
– Санни, – спросил Сатья, – а что там с той девушкой?
– Мы потеряли связь, – ответил Санни, продолжая смотреть в небо, а Сатья, лежавший калачиком головой у него на животе, повернулся к нему лицом.
– Она была славная, – сказал Сатья, хотя никогда не встречал Соню.
– Она была сложная.
– Да ладно, по сути мы все простые.
– Она верит, что ее преследует тьма, – произнес Санни, сам удивившись, что такое сказал. – Верит, что некое зло считает ее своей добычей и не оставляет в покое.
– Зло? – заинтересовался Сатья.
– Оно приняло облик побитой призрачной собаки. Я как-то видел, она прямо-таки обезумела.
– Ну нет, – сказал Сатья. – Ну нет, она не сошла с ума. Должно быть, она права. Такое ведь не придумать.
– Ты-то сам в это веришь?
– Конечно, верю. Всякое происходит, чего мы не можем видеть.
– Ты же врач!
– Потому и знаю, что у науки есть свой предел. Мой дед однажды видел, как колдун заклял огонь. Собрал огонь в змею и привел эту огненную змею к двери человека, который в отдаленной деревне изнасиловал девочку, а потом вырвал ей глаза и язык.
– И что случилось потом?
– Преступник сошел с ума. А кто проклял Соню?
– Художник, с которым она была в отношениях. И ведь правда, Сатья, произошло что-то необъяснимое. В одном музее в Италии висел Сонин портрет, который он написал, этот художник, – и на портрете в точности та самая собака, будто бы тень собаки, которая пристала к нам на Гоапослетого, как портрет был написан. Допустить не могу, как такое возможно. Собака будто вышла из океана, а потом исчезла в песке. Я бы уж совсем не поверил, если бы не след от ее зубов на моем шлепанце, хотя, конечно, начал потом гадать, не наступил ли я на осколок стекла, не проткнул ли осколком подошву, не напридумывал ли все остальное.
– Что ты сделал, чтобы Соне помочь?
– А что я мог, кроме как попробовать отогнать собаку?
– Ты ей не помог? – недоверчиво переспросил Сатья. – Почему ты не пошел и не поговорил с этим поганцем? Нужно пойти сейчас!
– Да поздно уже, время прошло, – сказал Санни.
– Ничего не поздно. Ты еще жив. Она жива. Если художник еще жив, нужно хотя бы пойти и что-то ему сказать.
– И какой с этого толк?
– Да неважно. Важно, что если сделаешь что-то маленькое, может произойти что-то большое. Вся Вселенная стронется.
– Вот ведь странно, у него тут поместье, в Мексике, в бывших серебряных рудниках Гуанахуато.
– И ничего странного. Все предопределено, мой друг!
Рыбак, который в закатных сумерках вышел в море, на рассвете вернулся. Задумчиво, умиротворенно, такой был момент, они наблюдали за рыбаком и его лодкой. Двигатель выключен, прилив, сонно покачивая, внес лодку в залив. На борт лодки присел пеликан. Подплыла и собака, всю ночь дожидавшаяся на берегу, и все вместе они вернулись, дрейфуя: человек, собака и птица.
– Вот ведь храбрец, – изумился Сатья. – Выйти в океан ночью на такой посудине!
Он повернулся, чтобы оглядеть друга в перламутровом свете утра.
– Здесь так много животных, ты и сам стал наполовину животным. Правда, выглядишь жутковато. – И подумал, что Санни неприятно напоминает насекомое-палочника.
И вот Сатья уехал, помахав рукой из автобуса, направлявшегося в аэропорт, а Санни, наряду с успокоительной тишиной, ощутил одиночество, подобного которому не испытывал уже очень давно. В его дом давненько не заходили друзья, и сейчас эта сладость из прошлого царапала, задевала. Он подумал, что только с возрастом, обретя перспективу, понимаешь, в чем тебе повезло.
Ему повезло с Сатьей, с его дружбой, которая казалась старомодной – старомодной потому, что хотя она и включала в себя возможность предательства или потери, она никак не подразумевала, что собственно человеческие отношения с некоторыми людьми могут стать невозможны. Сатья не нуждался ни в газетах, ни в новостях, не нуждался в искусстве – у него была жизнь!
Санни поднял журнал для авиапассажиров, который Сатья оставил, глянцевитый предмет, неуместный в егокасите. От него пахло деньгами, «роскошным образом жизни», запаянным в пробник духов, которыми Сатья помазал себе запястье. Но, прежде чем выбросить журнал, Санни его перелистал – не мог пропустить печатное слово, хотя б не задев взглядом, – и вот:
Илан де Турьен-Фосс.
Как такое могло быть? Но как могло инебыть? И не ввиду фатализма, а из того, что, когда человек знаменит, от него так просто не убежишь. Вот они, знаменитости, в воскресном приложении, в модном журнале, в статье о путешествиях. Вот они, с рассказом о том, где и как они одеваются, какие стильные у них супруги, красивые дома, любимые места отдыха, какие они устраивают званые ужины, и кулинарные рецепты приводятся с намеком на то, что люди они простые и приятные, несмотря на всю свою славу. На знаменитостей натыкаешься в аэропорту и на телевидении, в статьях о том, чего ожидать, в начале года и в итоговых годовых обзорах, к месту и не к месту вдохновляющими цитатами, которые удивительным образом пропечатываются на матерчатых сумках. Их имена вскользь роняют на вечеринках, ими обмениваются; их продают журналисты, выскочки-честолюбцы и корпорации; они до того в ходу, что от них, конечно же, давно ничего не осталось, кроме славы и стремления ее удержать. Протестуя, что жаждут уединения, раз в неделю
Закладка:
В коротком пояснении говорилось, что художник расписывает часовню, которая находится в его мексиканском поместье, версией своей фирменной работы «Мама плывет», создает драгоценный водоем в ландшафте, слагаемом из сухих холмов, пещер и подземных рек. Де Турьен-Фосс убежден в том, что искусство не следует запирать в музеях. Необходимо и важно разрушить центр притяжения, отправившись в путешествие, с тем чтобы увидеть произведение искусства в том самом пейзаже, который наполнен смыслом и вдохновил художника на работу. Необходимо и важно восстановить задушевность и эмоциональность паломничества, утолить жажду приключений, хлебнуть даже усталости и неудобств путешествия. Это место, паломничество к нему, искусство – все в синтезе рождает тот внутренний возвышенный трепет, которого жаждут все, как на почве искусства, так и на почве религии, любви и природы. Де Турьен-Фосс хотел бы создать целую вселенную, в которой будет существовать его искусство, и защитить искусство, создав также мир, который станет ему опорой.
Санни пришло в голову, что само имя, Илан де Турьен-Фосс, скорее всего, выдумано. Он внимательно рассмотрел прилагаемую фотографию, и, как и те, что он видел уже в венецианском каталоге и в журнале «Искусство Мексики», она впечатляла. Слава требует классного снимка на нужном фоне. Илан держал у лица маску из лепешки-тортильи и лукаво смотрел в грубо вырезанные дырки на месте глаз. Вокруг его коллекция масок со всего мира и нагвалей, наполовину людей, наполовину животных, мужчин-летучих мышей и женщин-скорпионов. Маска – это способ общения с духами из нездешних времен и мест. В маске можно высказать неочевидную правду – и самую гнусную ложь. Когда человек в маске, никто не знает, кто он такой, даже тот, кто сам в маске.
Среди ночи Санни проснулся, вспомнив, как Соня умоляла, рыдала прямо ему в рот: «Можешь хотя бы вернуть мне моего демона, мой амулет? Это все, о чем я прошу, ведь мы были счастливы, пусть на мгновение, разве не так?»
Он вспомнил, как сглатывал ее слезы. Вспомнил Соню в каталоге, который открыл под уличным фонарем в Венеции. Соня канула в ту картину, на которой она с Иланом. Картина была реальна, реальная женщина ненадежна. Он вспомнил, как удерживал Соню и как она проваливалась сквозь его руки. Вспомнил, как нырял в черную глубину опасного океана, чтобы не раздавило волнами. Может, они и хотели спасти друг друга, но по силам им было только спастись самим.
Глава 66
«Это ужас, что мы сотворили с моим отцом. Высыпали его прах в грязную воду, в какое-то месиво. Делайте что хотите, только не бросайте меня туда».
Мама и Соня спасли от этого Папин прах, не повезли его в Гархмуктешвар, не пустили по замусоренной реке, не стали торговаться с жадными жрецами и лодочниками, требующими за него еще чуток денег, еще и еще. Решили вместо того развеять Папин прах ближе к истоку, в горах, за городком Уттаркаши, где, как помнилось Маме, Ганг, синевато-серовато-зеленый, бурлит в своем горном воплощении, а в воздухе веет сосновой смолой. Они взяли напрокат машину с водителем, прибыли в долину Уттаркаши, посмотрели в окно направо, туда, где должен быть Ганг, – и увидели, что цельной реки нет. Река лежала в отрезках, перегороженная тут и там валунами, и бульдозеры работали, пытаясь свести поток воедино и расчистить заваленные оползнями дороги. Было очевидно, однако, что на расчищенные места тут же сойдут новые оползни, потому что выветренные временем горы рушились словно сами собой. Однако, невзирая на непорядок с рекой и горами, по неприбранной земле бесшабашно катили автокараваны паломников, развевали оранжевыми флагами, агрессивно шли на обгон; из установленных на крышах громкоговорителей гремела религиозная музыка. Паломники объезжали по кругу святые места четырех обителей: Кедарнатх, Бадринатх, Ганготри и Ямунотри.
– Что тут произошло? – спросила Мама водителя.
Они стояли в пробке в задах кортежа, и водитель, постукивая по рулю в такт музыке, спокойно сказал:
– В прошлом году было наводнение. Дома смыло, есть жертвы. Нужно время, чтобы исправить ущерб.
Потоп, принеся с собой валуны с гималайских склонов, нарушил естественный ток реки.
– Почему об этом не сообщают в новостях?
– В то время, когда это произошло, наверняка сообщали.
Где же были тогда Мама и Соня? Неужели в общем потоке плохих новостей они упустили эту локальную плохую новость, которая теперь предстала им катастрофой?
Соня подумала, что, несомненно, испытание веры – представить себе, что Бог принял участие в этом разгроме. Как смогут люди отправляться в паломничества и освобождать души в Ганге, если нельзя доверять чистоте вод, текущих с девственных ледников в Бенгальский залив? Если растают ледяные лингамы в священных пещерах, если пещеры обрушатся, если горы рухнут, если потоки рек перекроет? Что такое религия, как не вера в божественный порядок на земле?
Впрочем, возможно, дело вовсе не в том, что верующие видят перед собой. Какое значение имеет реальность, если ты веришь? Возможно, чем больше усилий требуется, чтобы постигнуть божественный порядок, тем больше это свидетельствует о набожности паломника. Но вымотанные дорогой паломники, которых она наблюдала сквозь забрызганные рвотой окна их транспортных средств, казалось, перешли на следующую стадию безразличия – и, возможно, их вера выражалась и так тоже. Она даровала ту степень безразличия, которая многим необходима просто для выживания.
Вот ее отец всегда слишком переживал, и в этом была проблема. Слишком сильно переживал за дочь, слишком сильно переживал за жену, которая все равнооставалась его женой, независимо, есть Бог или Его нет.
Папин прах лежал на сиденье между Мамой и Соней в пластиковом контейнере из крематория.
Они поехали за город, к домику из грубого камня, где обычно ночевали альпинистские экспедиции и где сейчас люди расчищали участок Ганга, называемый Асси, молотками крушили мифические валуны. Солнце лупило здесь злее, чем в городе, там свет скрадывался, пробиваясь сквозь смог, но лишь немногие могли позволить себе роскошь черного тканевого зонта, чтобы работать в тени. У края оползня стоял палаточный лагерь, в образовавшейся запруде женщины стирали одежду, мыли младенцев. Грохот разбиваемых и сваливаемых в грузовики камней эхом прокатывался по долине. Соня приметила местечко между поломанной рекой и поломанным склоном горы, где стайка лиловых бабочек порхала над выходом соли.
Если подняться выше и дальше к какой-нибудь еще живой горной речке и выпустить в нее прах Папы, он все равно окажется на мели в изувеченной долине внизу. Соня с Мамой решили, что лучше
Закладка:
На ночь они остались в альпинистской хижине, а утром в алмазном-серебряном-золотом инее увидели горца с лицом морщинистым, как грецкий орех, и зубами, как зерна в гнилом початке. Он сидел на корточках рядом с ведром воды, от которого шел пар и которое он принес им, чтобы они умылись.
– Свой лагерь он разбивал выше, там, где мы пасем скот летом, – сказал он, откашлявшись и сплюнув табачную слизь.
– Кто «он»?
– Я помню вашего отца.
– Моего отца?! – ахнула Мама.
– Да. Я принес яйца на кухню, и экономка сказала мне, что вы здесь. Я подождал, чтобы вас увидеть. Я узнал вас по лицу. Вы похожи на него. У вас тоже лицо без цвета, как у иностранцев, – ваша дочь выглядит пообычней.
– Вы с ним разговаривали – вы его знали?
– Да, разговаривали, хотя понять его хинди было не так просто. Говорил он свободно, но с таким выговором, что нужно еще привыкнуть. Он покупал у нас картошку, молоко и яйца.
– Что он делал, когда жил здесь?
– Писал в своем блокноте и рисовал, и еще открывал амулет, который носил на шее, держал его в руке и разговаривал с фигуркой внутри: «О Бадал-Баба, о Багира-Бадал, о Бхут-Биби, о Чирья-Натх!» У фигурки имелось много имен. И она ему отвечала.
– Не может быть!
– Да-да, мы слышали, отвечала.
– И что она говорила?
– Как он ее назовет, так и отвечала. Издавала звуки дождя, птиц, леопардов, океана и ветра – совсем как призрак, голосом призрака. Все эти звуки в родстве.
– Вы уверены?
– О да. Мы спрашивали его: «Как вы это понимаете?» Он отвечал, что чувствами понимаешь то, что находится за пределами слов, но это что-то вроде: «Проснувшись, мы разлучены, но в мире снов едины». Мы спрашивали его: «Защищает ли вас ваш Бадал-Баба, когда вы один в горах?» Он рассмеялся и сказал: «О нет. Мой Бадал-Баба – нечета пота фолту баба. Защищать от злых сил, отгонять упырей – это пустяки. Мой Бадал-Баба – могущественный колдун. Бадал-Баба не верит в защиту; Бадал-Баба верит в преображение! Даже в упыря может превратить, если потребно. Или, опять же, в облако». Мы подумали тогда, все, иностранец спятил. Он сказал, что мечтает подняться на Бандарпунч. Он сказал, что трижды пытался, и каждый раз погода была против него, и он возвращался. В тот год муссон пришел рано – должно быть, он поймал его хвост. Мы больше его не видели.
Мама щипала пальцами губы, пусть и молчала. На обратном пути к машине через хмурый еловый лес она выронила контейнер с Папиным пеплом, и часть высыпалась. Они собрали его, как сумели, с добавкой земли и еловых иголок. А когда вернулись в «Облачный коттедж», зеленые до черноты кедры раздвинули свои крылья, чтобы впустить их, и, впустив, сдвинули снова. Дома хватило минут, чтобы Мама вновь обрела равновесие и силы, слух, зрение. Она схватила мышь, которая царапалась в спинку дивана, и за хвост выбросила ее в окно, изумив горожанку-дочку до оцепенения.
Мулчанд дрых в кровати тети Мехер под предлогом защиты дома от местных бандитов и убрался в свою хижину, оставив после себя запах костра, земли и лука. Бабаяга притрусила к ним поздороваться. Что ж ты не гоняешь мышей? Разлеглась на спине между прокисших подушек, одарила кривой крокодильей улыбкой. В сумерках они заметили струйку табачного дыма с ароматом вишни, поднимающуюся от скамейки в углу лужайки. «Дедушка Зигфрид снова здесь», – сказала Соня. Неужто пришел поискать своего божка? Неужто он вправду возвращается снова и снова, требуя, чтобы Соня вернула Бадала-Бабу?
Но если Бадал-Баба – божество преображения, а не защиты, то дед расписал его, имея в виду вовсе не оберегать их, как они думали. Скорее это было послание, призванное вытеснить их тщеславие, их человеческое «я», мужское «я», женское «я».Даже в упыря, если потребно. Как они могли ошибиться?
Соня в ванной, в резиновых тапочках, чтобы не ударило электрическим током, вылила себе на голову ведро горячей, исходящей паром воды, нагретой погружным нагревателем. В тот момент, когда вода хлынула на нее, она превратилась в реку. Окно ванной выходило в мшистый, мокрый насквозь мир, пар стекал и просачивался между деревьями. Снова вспомнился Танидзаки, который в старых туалетных комнатах с тенями в углах видел врата в прошлое. Да, подумала Соня, мы обязаны чтить родителей, они неразрывно связаны с красотой и достоинством прошлого, а прошлое следует почитать. Но как в реальности жить прошлым, когда его каждый день выкорчевывают и позорят, и дом ее матери – последний гриб в последнем лесу?
Она устроилась с грелкой в своей латунной кровати, холодок мятно пощипывал нос. В дымоход проник крик совы, прозвучал поразительно близко, прямо в ухо. Может, сова спикировала сожрать мышь, которую Мама выбросила. Соня вспомнила давнюю историю любви Мины Фой и Эрнеста. По крайней мере, Мина Фой знала, что Эрнест любил ее; он вернулся и ждал на водосточной трубе за ее окном:чиррур? Может, только и нужно, чтобы тебя любили хоть раз. Слишком жирно просить, чтобы любили всю жизнь, а так есть, куда вернуться в воспоминаниях за поддержкой. Когда любят всю жизнь, это может стать в тягость и в перебор. Признать благом недостаток приязни было диковато, но утешительно.
С наступлением холодов Мама и Соня все подкладывали дрова в печь и теснились к огню поближе, рискуя опалить свои шали. В Соне теперь сказывалось что-то от смерти отца, от сурового леса, от перебитой реки. Она видела, как превращается в тюремщицу матери. Мать сделалась всем, что у нее осталось. Она присматривалась и налетала. Не позволяла Маме баловать себя сладостями – сливками или макарунками, которые пекли миссионерки-учителя, жившие в «Среднем Облаке», – не указав Маме на необходимость следить за своим здоровьем. Будь Соня взрослой женщиной, возможно, она была бы добрей, но если Мама сдаст до того, как Соня повзрослеет, теперь, когда отца нет, – нет, этого нельзя допустить.
– Ты не можешь вечно жить одна в горах, – стращала она.
Мама как помешивала свой чай, так и продолжала помешивать.
Соня выхватила у нее ложку.
Мать перебирала пальцами скатерть, обдумывая какую-то мысль, которая не оставляла ее. Маме не нравилось, что ее уединение нарушено, что ей больше не позволительно зевнуть так громко, что птица недоуменно ответит, что нельзя вслух говорить с призраками родителей, что нельзя вслух говорить с собой.
– Мама, посмотри, что ты натворила.
Закладка:
Прием пищи с другим человеком отнимал кучу времени.
– Посмотри, как ты живешь!
– А что не так с тем, как я живу?
Жить в прошлом, лишенном любви, имело свою ценность. Настоящее принадлежит тем, кто гордится избытком наличной у них любви. Именно им предстоит унаследовать будущее. Мама читала молча, с упрямством, выработанным в ходе многих жизненных травм, – пока Соня не выхватила у нее Чехова.
– Разве ты не видишь? Мы сделались персонажами этой твоей книги, мать и дочь, которые живут вместе в джунглях и ни с кем не общаются. Нам нужно придумать новый план.
– Мне не нужно. А ты живи своей жизнью.
– У меня нет жизни.
В досаде она швырнула Чехова в печь, и книга вспыхнула фениксом. Соня, мечтавшая стать писательницей, сожгла книгу – как дикарка, как фанатичка. Страшней святотатства в этом доме быть не могло.
Мама встала, ушла в свою спальню и закрыла дверь. Женщина должна долго пробыть одна, пока ненависть мужчин к женщинам не покинет ее, и еще дольше, пока ревность женщин к женщинам не покинет ее, и еще дольше, пока гнев ее детей не покинет ее – пока она не перестанет быть женщиной, меняющейся от обид мужчин, женщин и детей, не перестанет быть тем, кем ее заставили быть другие, пока она не опустеет, как череп или раковина, и не наполнится только тем, что ей самой угодно, к примеру, лесным воздухом.
Соне захотелось немедля вернуться к материнской любви, но она не смогла. Вышла из дому. Смотрела, как истекает из трубы дым от книги, и оттуда, из кедрового леса, увидела – собирая улики, подсчитывая – знакомый глаз. Сморгнула. Глаз так и горел. Струйки дыма, блуждающие поверх луны, превращали ее в раздробленный лик Бадала-Бабы.
Она прошла по туманному лесу, надеясь, что последний голодный леопард не рыщет где-то поблизости, и укрылась в «Маленьком облаке». Крыша поросла папоротником, стены в розетках лишайника, по полу и по стенам, крест-накрест, серебристые следы проползших улиток и слизней. Резко пахло скипидаром, краской, смолой, сыростью. Всюду мольберты, палитры, полки с кистями, пастелью, угольными палочками, тюбики масляных красок запечатаны вазелином.
Соня придвинулась ближе к висевшей на стене фотографии деда. Он ехал на муле в горах, держа в руке амулет, словно направлялся к горному убежищу Бабы. Соне нужно было, чтобы Бадал-Баба спас ее, прежде чем она сможет спасти самого Бадала-Бабу. Как иначе ей справиться с таким огромным испытанием, как победа над проклятием Илана, представлявшим собой замкнутый лабиринт, в котором бродит чудовище? Мистический подвиг потребуется, не иначе. Желая примкнуть к дикому духу Бабы, неподатливой угольной палочкой Соня нацарапала в блокноте для рисования:
Дедушка без лица.
«Чиррур» лесной совы!
Глаз леопарда глядит сквозь меня.
Я вижу тебя, Облачный демон.
В ноздри проникло покалывание, почти невыносимое, – благородные испарения, слишком разреженные, чтобы ими дышать. Соня вгляделась в чащу мощных кедров, в какие-то кляксы цвета слизи, пятна желтых лишайников. Показалось, там кто-то стоит, бесформенный, и машет ей с другой стороны.Пустота Востока – это не пустота Запада.
Если у тебя нет лица, значит ли это, что ты лишен национальности, пола, религии, расы? И разве не облегчение – черт лица не иметь? Или только благополучные и влиятельные могут предаваться этим романтическим бредням? Прилично ли впаривать их обездоленным, тем, у кого и так ничего за душой?
Глава 67
Позвонила Феруза и сказала: «В Ахмедабаде вспышка насилия». Попыталась произнести что-то еще – и не смогла.
– Феруза?
– Включи новости и посмотри сама.
Телевизора в «Облачном коттедже» не было. Мама и Соня, обрадованные возможностью негласно возобновить товарищество, пошли в «Среднее Облако» на Техри-роуд, где учительницы-миссионерки, глядя в экран телевизора, вязали из остатков пряжи подштанники. Индуистские паломники возвращались поездом из Айодхьи, куда съехались, чтобы выступить за строительство храма на месте разрушенной мечети Бабри Масджид. Поезд загорелся. Мусульман обвинили в поджоге. Или сами паломники готовили в поезде еду? В мусульманских кварталах Ахмедабада толпа шла от дома к дому. Выводили людей голыми, отрезали им гениталии. Протыкали нерожденных младенцев в материнских утробах. Резали, ослепляли, насиловали, обливали керосином и жгли. Шесть женщин приникли к экрану так же, как тогда, когда самолеты врезались в башни Всемирного торгового центра. Смотрели, как домохозяйки собирают камни в тазы и кастрюли, чтобы удобнее забивать камнями соседей. Мама сказала: «То же было во время Раздела. Должно быть, страна попадает в капкан на стадии своего рождения. Ей суждено возвращаться к этому бесконечно».
Придя домой, Мама и Соня позвонили Ферузе. Были опасения, что насилие распространится на Дели. Не безопасней ли Ферузе перебраться к друзьям, Дилипу и Хуши? Феруза не хотела оставлять свою кошку, но, поднимаясь по лестнице с продуктами, закупленными, чтобы какое-то время не выходить, она прошла мимо четы своих домовладельцев, которые стояли, смотрели на нее и на приветствие не ответили. Хозяйка квартиры прямо в лицо Ферузе сказала: «У нас вечно проблемы с мусульманами, а теперь эти проблемы приобрели мировой масштаб! Эта женщина доставит нам много хлопот, если останется под нашей крышей».
– Когда приходит толпа, ты бессилен, – сказала Феруза Маме. – Это как цунами, с которым нельзя бороться; даже пистолет не поможет. – И добавила: – У меня был шанс остаться в Париже. Мне следовало им воспользоваться.
* * *
Ночью казалось, что красный атлас Сониного одеяла с узором из зеленых листьев чинара припорошен снегом. Соня, лежа, раздумывала, не способ ли это, сделавшись облаком под стать ее деду, не только сбежать, но и развить разумение, обрести целостность? Облако способно двигаться и собой охватить, способно перемещаться стремительно, видеть с высоты, рассеиваться неуловимо. Разве женщина, которую обратили в призрака, не на пути к тому, чтобы стать облаком? Облако выпадает дождем в реку, река вливается в океан. Если вернуться на побережье, сможет она отпустить угрюмые мысли, которые сковали ее саму, которые сковали мать? Но на Гоа, где она была счастлива, также вылезла из воды гончая-призрак, и они с Санни чуть было не утопли. И все-таки есть такие места, такие люди, которые как портал к творчеству. Соня сказала Маме:
– На Гоа я чувствовала себя свободной, как нигде никогда в Индии. Может, стоит съездить туда ненадолго, попробовать написать что-то свое.
Мама сказала:
– У тебя был талант, но ты от него отказалась. Никак не могу понять, почему.
Соня ответила:
– Это не так просто. Нужно сначала прожить
Закладка:
– А ты думаешь, у тебя есть такая история?
– Я вижу ее, когда в лесу. Чувствовала ее под собой в океане, когда плавала.
Они могли бы сдать квартиру в Хауз-Хасе, чтобы у Сони был какой-то доход. Мама позвонила Ферузе, которая связалась с коллегой, занятой организацией клиники по лечению СПИДа для секс-работниц на Гоа.
Та подтвердила, что Гоа – это место, где образованный молодой человек может выстроить независимую жизнь. Она знает нескольких женщин, которые переехали на Гоа по тем же соображениям, что и Соня. Штат сохранил космополитическую атмосферу, свойственную международным портам. В нем отсутствуют женоненавистнические ограничения северных индийских штатов. Женщина может выйти на улицу одна в шортах. Она вспомнила навскидку юриста, бросившего юридическую практику, чтобы открыть книжный магазин в Панаджи, молодую женщину из Ассама, которая делает ювелирные украшения в Сиолиме, аспиранта из Гарварда, устроившегося в клинику психического здоровья, и вдову, которая спаслась там от делийского криминала. Кто же, интересно, эта вдова? От сплетниц за чашкой кофе в Индийском международном центре Феруза узнала, что Бабита Бхатия приобрела в глухом уголке южного Гоа особняк, построенный купцом, чьи три судна, «Палома», «Нагини» и «Хуснара», курсировали между Гоа и Занзибаром, и чей потомок, отказавшись воскликнуть «Да здравствует Салазар!», возжег пламя борьбы за независимость от португальцев.
– Ага, значит, Бабите хватило на это средств! – воскликнула Мама.
– Недаром она вышла замуж в такую семью, – сказала Феруза. – Коррупция наверняка ее замарала.
– И разве не шокирует, что она так и не разыскала своих маленьких служанок?
– С ними все в порядке, – сказала Феруза. – Они предвидели, что и полиция, и преступники свалят вину на них, и им хватило присутствия духа дать деру. Младшая обратилась к нам за микрозаймом. Они живут в маленьком городке в другом штате под вымышленными именами. Только ты держи это в секрете – хотя, возможно, стоило бы на ушко рассказать Соне, которая, скорее всего, травмирована своей причастностью к этому делу.
Глава 68
Снова отправившись в путь с Папиным прахом в пластиковом контейнере, Мама, Соня и Феруза полетели на Гоа, в «Мария-у-моря», огороженный, с круглосуточной охраной комплекс коттеджей для отдыха – им его посоветовала сотрудница Ферузы. «Мария-у-моря» производила впечатление обветшалого курорта в межсезонье. С одной стороны там текла речка Сал, а с другой, если пройти выше по прибрежной автомагистрали, к океану вела извилистая тропинка. Издалека коттедж, предоставленный Соне, казался старинным португальским бунгало в миниатюре. Маленькая веранда с двумя толстенькими колоннами, красная черепичная крыша. А вблизи было видно, что это современный бетонный куб с решетками крест-накрест на окнах. Когда Мама включала электрозажигалку, чтобы поджечь газ, та скользила по столешнице. Когда Феруза помешивала что-то в кастрюле, непоседливая кастрюля слетала. Пластиковая лопатка плавилась; кровати из ДСП рушились с кирпичей, на которых держались. Простыни из синтетики потрескивали, испуская жаркие искры. Жесткие коричневые шторы не сдвигались ни туда, ни сюда, а желто-розовое полотенце с Микки Маусом не впитывало воду. Даже холодильник и плита не имели веса настоящих предметов. Зато около телефона стоял огромный кожаный мешок-кресло, правда, кожаный, и Феруза в него влипла. Воздух был липкий, и Феруза липкая. Соня и Мама, посмеиваясь, кое-как ее отлепили, со чмоком, и поставили на ноги.
В час, когда пальмы в джунглях слились и стали неразличимы, они наняли рыбацкую лодку, догребли до тихой воды, и в миг, когда брюхо солнца коснулось горизонта, высыпали Папин прах из контейнера в розовые и оранжевые, как шербет, волны. Пепел уплыл и пропал из виду, а Папин голос воскрес и запел Соне в ухо: «Смотри только вперед, никогда не оглядывайся. Что случилось, оно уже позади. Что касается остального, даже голову не ломай. Прямиком иди к мистикам!» Появилась стайка дельфинов: прыжки, фуканье, фырканье, – и Феруза сказала: «Примите это как добрый знак! Они говорят: счастливого пути». У всех выступили слезы, даже у Мамы, хотя у нее, возможно, от облегчения.
Расчудесное было время, вместе у моря. Морем полнились и глаза, и уши. Сидели рядком на берегу, блаженствовали. Затем, неделю спустя, Мама и Феруза уехали, оставив Соню одну.
– О чем будешь писать? – спросила ее Феруза.
– Пока не знаю.
– Что до меня, мне больше всего нравятся уютные истории о женщинах, которые мирно живут себе да живут. Всякая обыденная ерунда: зубная боль, вареное яйцо, соседская ссора, кошка, которая потерялась, но ты успеваешь ее найти, прежде чем она отощает.
* * *
В первый день самостоятельной жизни Соня проснулась в 5.30 утра и пошла к бассейну. Ранние лучи солнца рассеивались по влаге, окутавшей пальмы, как паутина. Двое коренастых средних лет русских стояли в том конце бассейна, где мелко, попивали пивко и курили, теплая вода обмывала им животы. Они перекидывались словами неспешно, напористо и тихо, не глянув на Соню, которая проплыла мимо, раздвигая крупные бурые листья, устлавшие поверхность воды. Они ушли, и она позже ушла тоже, когда три облезлые собаки шлепнулись в горчично-желтую воду, чтобы смыть блох, а ворона бросила туда какую-то неопределимую дрянь, размягчить. Прибрел садовник, выгнал собак и сказал Соне, что бассейн не чистили с начала туристического сезона. Плавать лучше бы в океане, который чистит себя сам.
Чайник молчал, пока вода не закипела, а когда засвистел, в окне чертиком возник охранник. Соня подумала, не прятался ли он за кустом.
– Вы приехали шесть дней назад? – спросил он.
– Да.
– Мне сказал ночной сторож. Куда уехала ваша семья?
– В Дели.
– Вы замужем?
– Да.
– А где муж?
– Мой муж – ученый-ракетостроитель, – сказала Соня. – Он работает в НАСА в США. А вы родом откуда?
Он сказал, что родом из деревни в Непале, в восьми часах ходьбы от ближайшей автобусной остановки. В пятнадцать лет его завербовали маоисты, не как бойца, а для доставки припасов. Затем он работал на дорожном строительстве за границей, в округе Дарджилинг; потом на пчеловодческой ферме в Кумаоне, а теперь он охранником здесь, на Гоа.
Соня подумала, что глупо было сказать ему, что муж работает в НАСА, это может навести на мысль, не стоит ли ограбить ее, и вообще, не следует доверять охраннику, который, скорее всего, брат вора. Она надела легкое хлопчатобумажное платье, поздоровалась с горничной, которую звали Перпетуя, и рискнула предпринять вылазку. Гоа – совершенно другое место, когда ты не защищена деревенскими устоями, находишься в краю, где устои разрушил туризм, и рядом нет ни Санни, ни Клейтона, ни Ананда. На нее пялились
Закладка:
Торговый комплекс образовывал полукруг вокруг «Марии-у-моря», а вдоль дороги, соединяющей прибрежные городки, располагались рядком лавки с изделиями ручной работы и ювелирные магазинчики. В витрине одного из них висели серьги, в каждой по девять драгоценных камней. Внутренний голос забубнил мантру эмансипации, которую вдалбливал ей каждый женский журнал все время пребывания в Америке и все время сидения у неработающего фонтана в больнице «Афина»: «Балуй себя. Не жди, когда это сделает кто-то другой. Люби себя, прежде всего себя, иначе тебя никто не полюбит. Трать деньги без чувства вины. Купи себе что-то красивое».
Торговец сидел, опершись спиной на горку ковров. Он вскочил. Пахло там внутри мужским сном. Он выложил ей серьгу и завел:
– Откуда вы? Не может быть, чтобы вы одна отдыхали! Ваша семья здесь? Я видел, вы шли одна.
– Авыоткуда? – попыталась переключить его Соня.
– Из Кашмира, – поспешно, слишком поспешно ответил он, сердясь, что его отвлекли от списочного состава расспросов. – Чем занимается ваш муж? Ваш отец?
Подняв глаза от серьги, она увидела, что он пристально ее изучает – и не с сексуальным подтекстом, а пытаясь понять, какой от нее может быть прок. Послышался звук льющейся воды, и из ванной за кучей ковров вышел еще один, поправляя свои причиндалы, завязывая тесемки пижамы. Очевидно, туристические лавки – это отчасти магазины, а отчасти общаги для холостяков, которые ночью спят на коврах, а днем посиживают на улице, скучая, но настороже, не пройдет ли какой простофиля.
Продавец назвал высокую цену за серьги. Увидев, как она вскинула бровь, сказал:
– Но ведь ювелирные украшения – это инвестиция. Это ваше состояние, ваши сбережения, ваше богатство, то, сколько вы стоите.
Украшения – оборотная сторона небытия. Заманчивые драгоценные камни – это мираж, божественная игра, удовольствие. Удовольствие – это украшение, это иллюзия, это красота, которая привлекает любовь, ненадолго вспыхивающую в орбите солнца. Красота – движущая сила Вселенной.Нет, столько серьги не стоили.
Соня шла, и другие торговцы, заметив ее приближение, взглядом ее оценив, кричали:
– Здравствуйте, как дела? Вы индианка, а живете за границей? Откуда вы? Индия? Англия? США? Зайдите в мой магазин. Посмотрите, отличные цены специально для вас. Здравствуйте, хорошего дня. Доброе утро. Я сказал «доброе утро» – вы меня слышали? Здравствуйте, мадам. Вы на Черепаший пляж, мадам? Здравствуйте! Намасте! Почему вы не говорите? Не слышите?Bonjour! Buongiorno!Не говорите по-английски? Не говорите на хинди?Parlez-vous français?Не знаете никаких языков?
Соня даже подумала, не просвечивает ли ее платье. На пляже она сняла его, и бирюзово-зеленый купальник с оборками взбаламутил парней, сидевших в прибрежном кафе.
– Откуда вы? Из Дели? Из Южного Дели? Это слышно по выговору. Где ваша семья? Вы замужем? Почему вы пришли одна?
– Мой муж – врач, хирург, он постоянно занят, мне пришлось приехать без него.
Соня отошла подальше, где мужчин не было, и бросилась в воду, в щупальца осьминога, которые подхватили и вознесли. Она выставила океан между собой и своей жизнью. Попыталась отдать воде свое человеческое. Плавала, словно молилась ему, океану. Плавала и тихонько ревела, роняла слезы, и большая соленая вода, пополняя себя малой, обнуляла слезу, делала ее недействительной. Некоторое время потом, выйдя на берег, пока человеческое снова не забирало в плен, Соня радовалась легкости на душе.
Вспоминала, что человек не может забыть, как был счастлив в воде. «Несмотря ни на что, Санни, я помню, как мы плыли, как взлетали на гребень, как соскальзывали в шелест и плеск».
Обращалась к покойному отцу: «Папа, только море приносит в душу покой. Только оно в нужной мере огромно, чтоб утишить мою печаль». И отец приплывал к ней по океану слез: «Не оглядывайся, Сону, двигайся дальше».
Спустя столько времени возражала Илану: «Ты не знаешь, что такое море, как бы ни распинался, что любишь его. Ты плохой человек. Только те, у кого чистое сердце, могут любить море так, как любят его морские создания». Как бы он хохотал над ее детским заклятием!
И себе она говорила: «Не хочу больше никакой человеческой любви. Я хочу быть свободной и не бояться». Думая, что, возможно, это также способ осмыслить смерть – способ стать свободной, безмятежной, огражденной от ловушек, что расставлены женщинам.
Пляжные ресторанчики назывались «Дом», «Спасатели», «У Бетти», «Пикинс». Если у Сони от ходьбы по неровному песку или от борений с сильным течением сводило ногу, она отсиживалась «У Бетти», покуда не проходило. «У Бетти» имелся бильярдный стол и полка с перекошенными от влаги, перемазанными кетчупом, карри и соусом чили журналами, триллерами и любовными романами, которые оставляли туристы. Соня листала журналы «Хелло!», просматривая некрологи, в которых жизнь усопших превозносилась под стать рекламе. Сочувствовать кончине таких людей как-то не получалось, так впечатляли фотосвидетельства их отпусков в Сен-Тропе и Портофино, шампанского и трехслойных сэндвичей в «Гранд-отеле Кап-Ферра», солнца и воздуха Малибу.
Некрологи укрепляли Соню в ее подозрении, что отнюдь не все в смерти равны, пусть некоторые и утверждают, что в сфере утрат конкуренции места нет. Смерть жителя третьего мира отличается от смерти жителя первого мира, смерть богатого человека не такова, как смерть бедного. В том мире, что победней, мужчины в своем большинстве умирают до срока, не успев в полной мере исполнить свое предназначение, и это касается даже людей состоятельных, таких, как Папа. Это делает тех мужчин, кому предстоит умереть до срока, озлобленными, заставляет их строить козни, плести интриги, мошенничать и исходить злобой; и это отягощает грустью сердца их детей, а также портит жизнь женам, поварам, собакам, кошкам, скворцам, если все это у них есть. В смерти, какой пережила ее Соня, не было ничего благообразного, вопреки бонтонным журнальным некрологам. Смерть уродлива, отчаянна, мстительна. Она кричала на умирающего отца и на всех вообще, включая тех, кому в жизни повезло меньше, чем ей. Нос в соплях, а изо рта хрюк, ослиный рев и кудахтанье бабуина.
Соня высматривала некрологи Санни и Илана, чаяла их увидеть и надеялась не увидеть. Когда стало очевидно, что 11 сентября они не погибли, почему-то стало казаться, что им повезло так же, как не повезло ей, и что дырка в ее личном ведре удачи как-то связана с источником, переполняющим их ведра.
У Санни, думала она, к этому времени уже должна быть грин-карта. Удалось увильнуть от суровой схватки с индийскими проблемами, которые причитались ему по праву рождения. И, может, когда-нибудь его жизнь будет состоять из одних только изысканных
Закладка:
На своей игрушечной веранде Соня раскрыла блокнот. Второй рассказ, который она написала, тот, что похвалил добрый профессор Конти, был про любовь Мины Фой и Эрнеста. Сможет ли она свести вместе все скопившиеся у нее истории про любовь? Дедушка Зигфрид и бабушка Анджоли, любовь вопреки всему, что разворачивалось на мировой арене, любовь, уже тем нарушающая исторический нарратив, как он перехватил ее взгляд, а она поймала его. Ба и Дададжи, те в жизни бы не применили к себе слово «любовь» – они были укоренены где-то глубже, надежнее, первобытней. Армандо и Ласло: один напирал, другой сжимался в комок. Мари и Коул, которые никогда не знали, о чем другой думает, но никогда, никогда не ссорились. Зуд и мучения Папы, Мамин побег в прошлое. Соня, превратившаяся в морок, в упыриху. Как сделать так, чтобы все это пересеклось и сложилось в книгу? Как сделать так, чтобы оно скрепилось и не разваливалось? Как с доверчивостью, свойственной муравью, внести свой вклад в поддержание того, что существует за пределами твоего зрения? А вдруг сделаешь шаг назад, оценить сотворенное, и увидишь, что оно валяется в бессвязных обрывках? Если она не в силах связать мысль с мыслью при свете дня, удастся ли сделать это в полутени снов? Соединятся ли обрывки просто от того, что их перескажешь? И все-таки, если не пожалеть времени и стараний, если, не торопясь, всматриваться и работать, состыкуется ли оно, срастется ли – если с уважением отображать тени?
Соня пошла к океану и прыгнула в текст, плеском выбалтывающий накопившиеся там за века тайны – о русалках и морских чудищах, о колонистах и шпионах, о торговцах и солдатах, о рыбаках и продувных бестиях. Что объединяет эти причудливые истории? Океан. Соня плыла, чувствуя, как в глубинах под ней плывет нечто, химера. Очертаний не разглядеть, но ощущается близость.
Глава 69
Тощие мальчишки-подростки дожидались на берегу, пока Соня наплавается, радостно ей махали, подпрыгивали, терпения им было не занимать. Она вышла из воды, они ее окружили, отвязаться не удавалось, но так и оставалось непонятым, что им от нее нужно. Если кто-то из них ловил ее взгляд, то, разулыбавшись, не отходил, оставался рядом.
– Эти мальчишки все время хвостом за мной, – пожаловалась она иностранцу, который загорал на соседнем стуле «У Бетти». Тот приоткрыл один глаз, посмотреть, закрыл его и с усилием включился, чтобы ответить:
– Это мальчики-проституты. Они думают, что вы одинокая туристка и нуждаетесь в компании.
– Правда?
Он усмехнулся.
– Разве вы сами не видите?
– Нет, хотя странно, что не увидела, – ведь невинности за мной не осталось.
Он посмеялся, осторожно, не двигаясь, словно опасаясь повредить своему загару.
– Откуда вы? – спросила Соня с отчаянным желанием хоть с кем-то поговорить, кто не пристанет и не обдурит, то есть с тем, кому ты заранее безразлична.
Он сказал, что он немец. Соня отозвалась: а у нее дедушка немец, вот совпадение! Мужчина повернулся к ней и уточнил, что родился он в Тегеране, а теперь театральный актер. Играет в пьесе про молодого мигранта и стареющую кинозвезду, между которыми завязывается едва ли возможная дружба. Один никто, другой знаменитость – и в итоге оказывается, что, по сути, это одно и то же.
Дариус сказал, что покинул Иран, потому что там невозможно открыто быть геем. Его родители убеждены, что жены у него нет потому, что он богема.
– Неужели это легко, прижиться в Германии мусульманину-иммигранту? – удивилась Соня.
– Просто одни проблемы сменились другими, – со смехом ответил он.
Она тоже засмеялась.
– А тут у нас геи вне закона. Похоже, мы легких путей не выбираем. Ни ты, ни я.
Как же здорово, в самом деле, беспечно отпустить незатейливую, беззлобную шутку! А не одиноко ли тебе, Дариус, странствовать в одиночку? Нет, он через интернет по всему маршруту заранее договорился насчет свиданок. Видя, что ей интересно, рассказывал с удовольствием. В Дели переспал с парнем в тележке рикши, припаркованной в безлюдном месте, а сам рикша просто смотрел вперед, пока они сзади резвились под стать демоническим кроликам. Многие из тех, с кем он встречался, показалось ему, перебивались с хлеба на воду, многие, скорее всего, женаты, некоторые – студенты. Один, зороастрист, оказался в новинку: явно хорошо образован и богат; они встретились у Индийских ворот в отеле под названием «Годфри» и перепихнулись наскоро, словно исподтишка.
– А ты с ними разговариваешь, с этими своими партнерами?
Соня понимала, что вопрос простодушный, но хотелось знать на него ответ, вдруг ей пригодится в рассказе. О чем говорят в таких случаях люди из совсем разных миров? Могут же у нее в сюжете встретиться маловероятные попутчики, те, кому в нормальных условиях не пересечься, а тут выпало разделить подушку?
– Да это всего лишь секс, – сказал Дариус, но признался, что строго придерживается принципа никогда за секс не платить. Соня, не вполне понимая моральную подоплеку проблемы, неловко спросила:
– Разве это не опасно? Они могут подбросить наркотики, а потом вызвать полицию – и в полиции не брезгуют шантажом.
– Да, могут.
Он выпрямился на стуле, закурил сигарету и оглядел изгиб горизонта, где утлые рыбацкие лодки выглядели, как потрепанные пиратские суда: рыболовные сети, кастрюли, шлепанцы и ведра, пластиковые простыни, подпертые палками, вместо тентов. Он повернулся и поглядел на нее с комически застенчивым видом. Соня расслабилась, наслаждаясь компанией ненавязчивого мужчины. С удовольствием, равным освобождению, расправила плечи, сняла защиту сутулости, распрямила руки и ноги в серебряном налете песка, ощутила мягкость своих волос на плечах, так что Дариус восхитился, сказал: «Только глянь на тебя!»
Несколько дней до отъезда он прожил у Сони, чтобы сэкономить немного, и, лежа бок о бок в постели, они делились пережитым – откровеннее, чем любовники. Соня рассказала Дариусу об Илане, о том, как она все еще бьется в путах, и он признался, что тоже, было дело, как-то попал под очарование жестокого, безумного человека. И богатого, что дополнительно подавляло: замок под Мюнхеном был настолько велик, что, зимой заварив чай на кухне, ты нес его по залам и коридорам наверх в спальню, и, пока нес, чай успевал остыть. Собрав последние силы, Дариус сбежал под предлогом, что пошел купить черные маслины с косточкой, которые, как разорался любовник, он
Закладка:
– Тебе кто-нибудь помог?
– Никто.
Любовник, вот незадача, был известным кинорежиссером, и когда после того общие знакомцы с Дариусом сталкивались, в их глазах появлялся страх, они отбегали в другую часть комнаты и делали вид, что ничего не видят и не знают, потому что теперь Дариус олицетворял собой неудобную правду. Между тем и другие, те, кому также досталось от этого человека, тоже не хотели с Дариусом дружить. Почему? Потому что самолюбию слишком больно признать, что знаменитость тебя унизила. Люди винят пострадавшего в том, что наверняка он поощрял унижение, хотя на деле Дариус пытался защитить этих людей, но потерпел неудачу.Не будьте группкой из двух униженных, не будьте группкой из трех осмеянных… Победить в такой ситуации невозможно. Он покинул ядовитое поле и теперь тихо-мирно существовал со своим безупречно белым котом по кличке Латифе.
– А мне покой даже не снится, – сказала Соня. – Страх ходит за мной по пятам.
– Психологически?
– Не только. Однажды он принял облик призрачной собаки, которая вышла из океана. А потом я увидела эту собаку на картине Илана, которую он написал, когда я еще была с ним.
– Настоящий призрак собаки?
– Да. Сперва я даже подумала: померещилось. Она исчезла в песке, но потом оказалось, что на шлепанце Санни остался след от ее зубов, она прокусила подошву, когда он пробовал ее отогнать.
– Тебе здорово повезло, – сказал Дариус, сосредоточенно слушая. – Много ли таких, кого преследует призрачный пес? Это все равно что встретить настоящего Змия из Эдемского сада. А мне, знаешь, помог театр. Я решил, что явсевложу в свою игру в той пьесе, я пущу в ходвсе, что почерпнул у этого человека. Я понял, что дело не в том, что мой партнер знаменит, а я человек без имени; дело в том, что у меня нет имени, чтобы он стал знаменит. В конце концов, этот ад, как ни странно, стоил того. Но мне пришлось выработать в себе эту безжалостность – и быть безжалостным выучил меня он!
– А я пытаюсь написать книгу, – призналась Соня, – но чувствую, что хожу по кругу. Вижу проблески тут и там, тут плавник, там рябь, но не вижу всего чудовища. Не могу поместить центр в центр. Отцентровать не могу. Все думаю, неужели придется сначала все мои истории записать, чтобы центр проявился?
– Это долгое дело?
– Да. Это сводит меня с ума. Даже начать страшно.
– А почему бы тебе не поместить в центр себя с Иланом?
– Все мне слышится, как он говорит: «Подчинись!» – и кажется, будто я предаю, вторгаюсь, краду.
– Чем не доброе дело, украсть у вора, стащить у воров!
– А потом, мне ведь придется писать и о себе тоже. Но как описывать себя в том времени, когда меня не существовало? Все мои мысли были мыслями Илана. И если женщина стала зеркалом, а искусство – оно и есть зеркало, как одно зеркало может создать другое?
– А ты пройди сквозь зеркало! – посоветовал Дариус. – Но разве тебе больше никто не встретился? Не могу в такое поверить.
– Нельзя встретить кого-то и полюбить, если не существуешь.
* * *
Соне грустно было прощаться с Дариусом, когда он сел на поезд в Хоспет с целью добраться до руин Хампи[93], где намечался рейв для израильских мальчишек, окончивших военную службу. Она проводила его до вокзала, и они обнялись.
– Счастливого пути, дорогой Дариус. Пересекутся ли когда-нибудь наши пути?
– Приедешь ко мне в Берлин, свожу тебя по лучшим ночным клубам!
Так хорош он был, кудрявый и кареглазый, и так махал ей из окна в своей белой курте, что люди оборачивались поглазеть на сценку прощания в стиле мелодрам Болливуда. Когда поезд тронулся, Дариус высунулся еще сильней – и вывалился бы, кабы не удержали попутчики, тронутые его красотой и горестным расставанием.
– Соня! – выкрикнул он. – Собака-призрак! Следуй за гончей-призраком! Может, в этом и есть ответ!
И в последний раз послал ей воздушный поцелуй.
* * *
Поднять себе настроение Соня, оставшись снова одна, отправилась в «Речное кафе» на берегу Сал, граничащей с территорией «Марии-у-моря». От реки крепко пахло – чем-то соленым, как мидии, и текла она то в одном направлении, то в другом, в зависимости от приливов-отливов. Нередко тот же пакетик от картофельных чипсов, что утром следовал вниз по течению мимо «Марии-у-моря», вечером плыл, в компании того же непотопляемого пластикового тапка, вверх по течению мимо ее столика в «Речном кафе», чинно и будто бы так и надо. И еще оттуда она могла наблюдать за цаплями, когда в сумерках те волнообразным узором слетались на ночлег, причем были, что интересно, между них птицы, решительно отделявшиеся от стаи, уверенно сворачивая к определенным деревьям, словно там находилась ветка, которую они звали домом.
Сознательно ли Илан жил такой жизнью, такая ли жизнь требовалась ему, чтобы сотворить именно то, что он себе намечал? Ведь если твоя картина о понуждении, разве не надобно разузнать, как это, с устрашающей убедительностью велеть женщине: встань на колени и поклянись мне подчиняться! Что она сделает на такое, согласится ли, нет ли? Вспыхнет ли искра ненависти в ее зрачках? Или она пошлет? Или самоуважение ее даже не встрепенется? Как она сложит руки? Куда денет глаза? И разве не прав Дариус, утверждая, что этот конфликт достался одновременно и ей, Соне? Если, применительно к писательству, худшее, что с тобой стряслось, – это удача, то да, Соне здорово повезло. Если опыт трагедии потребен еще до того, как она еще и не думала начинать, то вот он у нее под рукой, этот опыт. Иначе зачем бы женщине отказаться от реальной жизни, уединиться от мира и выполнить непосильное, на что, может, всю жизнь и убьешь, уничтожая порой плоды трудов своих так, чтобы никто и не заподозрил, что они были, и взывая то к Богу, то к дьяволу, пока не перестанешь их, Бога и дьявола, различать?
Однако, взявшись рассказывать про себя и про Илана, разве не обречена Соня скатиться к расхожему стереотипу: художник, пожилое чудовище, и молодая, подающая надежды писательница? Сюжет, который случается снова и снова и преподносится многократно до тошноты. И разве подобное не будет множиться неизбежно, раз уж его пересказывают? И разве читатель не придет к выводу, на очередном повторе, что во всем виновата жертва? Или что суть как раз в том, что бедную
Закладка:
Может, писательнице самой поохотиться на того, кто на нее покушается, найти взглядом тварь, которая держит ее в своем поле зрения? Но если идешь по следам твари, а тварь следует за тобой, разве не начнешь с ней срастаться? Останавливаясь, когда она останавливается, двигаясь, когда она движется, и высматривая то, что видит она? В общем, если Соня последует за бешеной призрачной гончей, разве она ею не станет?
«Только не неси чепуху а-ля магический реализм, – услышала она голос Илана. – Только не гони фальшак псевдопсихологии. Только не множь ориенталистский вздор. Только не лепи про договорные браки. Только не трогай художников: тут уж все врут почем зря».
* * *
За косой противоположного берега, где спали цапли, простирался открытый океан. По выходным мимо шли игорные и прогулочные суда, откуда музыка гремела так, что внутри организма все тряслось, дребезжало и перекатывалось. К девяти вечера шума еще добавлялось, потому что где-то в переплетении тропок заведение под названием «Паб Барри» врубало музыку во всю мощь, и так же делали и в «Речном кафе», и в ночном клубе «Бито». Электронный пульс,бум-шик, бум-шик, раздавался круглосуточно из расположенного сразу за «Речным кафе» отеля «Рыбацкая фиеста» с фасадом в виде носа корабля. Затейливый фасад, а за ним несколько бараков, которые в сезон заселялись пенсионерами из Европы и большими группами сибиряков. Средоточием этого слетавшегося отовсюду разноголосья являлась Соня. Музыкальный долбеж, ощущаясь всем телом,бум-шик, бум-шик, лишал способности быть начеку, соображать в нужной мере, чтобы спастись, если что. Оглушал, не позволял расслышать звуки вторжения.
Измучившись, Соня пошла пожаловаться на ресепшен. Худощавому парню за стойкой было лет шестнадцать-семнадцать, не больше. Он сказал:
– Если свадьба, звук не убавят, сколько их ни проси. Но я попробую что-нибудь, я обещаю.
– Спасибо, это мило с вашей стороны.
– Это вы, мадам, милая, – сказал он с улыбкой.
– Нет, я не милая, я злая, – сказала она.
– Нет, мадам, вы милая. Я вижу вас каждый день. Даже нашел в списке постояльцев.
– Откуда вы знаете мое имя?
– Спросил у сторожа. Он сказал, что у вас был парень, иностранец, а теперь вы одна. – Улыбка как появилась, так не сходила с лица. – Мадам, если нужен мой номер, я могу его дать.
– Зачем мне ваш номер?
– Позвонить мне, если вам что-то понадобится. Ну что угодно.
Бум-шик, бум-шик, бум-шик, бум-шик, бум-шик. Он пыхтел и дергал плечом в такт музыке.
В ту ночь зазвонил ее телефон; Соня сняла трубку, ничего не сказав, и никто не ответил. Она слышалабум-шик, бум-шик,и как мужской голос на заднем плане, предположительно обращаясь к звонившему, произнес по-английски слово «опасно». Это обрушилось на нее, как нарастающая волна: парализующий страх. Соня расставила пластиковые тарелки вдоль окна ванной комнаты, на котором решетки не было, придвинула картонный комод к якобы деревянной двери в спальню и позвонила матери.
– Мне страшно.
– Чего ты боишься?
– Я все время чувствую на себе чьи-то глаза.
Глаза Мадана были глазами Илана, глаза Илана были глазами призрачной гончей, и куда бы она ни пошла, она чувствовала на себе те же глаза, будь то глаза собаки, мужчины, змеи, свиньи, вороны или ящерицы на стене. Все эти глаза были в ее глазах.
– Хочешь вернуться сюда? – спросила Мама.
В ее голосе слышалась настороженность. Сколько раз допустимо дочери кидаться за помощью? Соне следует покинуть дом матери, как мать покинула дом мужа, как дед и бабка покинули свои родные места, сами себя изгнав, попрощавшись с тем, что было знакомо, спасаясь от этой участи и от той, пока ни одной не осталось, чтобы что-то оставить Соне. Все, что они ей дали, – это она сама. Смотрит в зеркало, а лица нет.
– Взгляни на это практично, – сказала Мама. – Не приписывай всякое, не множь сущности, иначе сойдешь с ума. Возьми метлу, возьми лопату, заделай щели, в которые может кто-нибудь проползти, возвращайся домой до заката, запри дверь, зажги свет, включи телевизор. – И тут Мама вникла в ее страх. – Послушай, я не говорила об этом раньше, но Феруза слышала, что эта низкая женщина, Бабита Бхатия, живет совсем от тебя неподалеку.
– Бабита Бхатия?!
– Она купила старый португальский особняк, «Дом с ракушками». В крайнем случае можно обратиться за помощью к ней.
– Я упоминала этот дом в своей статье в «Кала»!
Соня не могла не подумать, что просматривается некая связь. И нет, она не станет звонить Бабите. Поборется пока в одиночку. «Пройди сквозь зеркало», – побуждал ее Дариус. «Возьми за основу свой страх, – приказала она себе. – Пусти его в дело». И сочинила песнь, обращенную к Бадалу-Бабе, в котором отчаянно нуждалась сейчас, повторив эхом Папину манеру декламировать на крыше в Хауз-Хасе:
Ты, кто заботится о безликих.
Я, кто потерял свое лицо.
Летучая мышь задевает крылом луну.
Ночью она проснулась. В комнате билась летучая мышь. Соня выбежала наружу, и там на нее напала луна, беспощадно лупя в глаз, как лампа для допросов.
Утром она поехала в Маргао, купила свисток и велела Перпетуе постоять дальше по тропке, чтобы проверить, слышен ли свист оттуда, а затем из-за угла. Это рассмешило Перпетую:
– Мадам, никакой опасности нет.
– Как это нет? Не так давно в Санголде сторож изнасиловал и убил женщину.
Женщину вроде Сони, молодую и вступившую в новую незамужнюю жизнь. Об этом много шумели в новостях, потому что жертва была известной фотомоделью.
– Все когда-то где-то случается, – вздохнула Перпетуя.
Изнасиловав свою жертву, сторож оставил ее связанной, а сам пошел в душ. Напялил футболку ее брата, с Суперменом, и пожарил яичницу. Съев яичницу, спросил, где она хранит ключ от сейфа. После того, как она сказала ему, где найти ключ, который ведет к ключу, к ключу и к ключу, забрал ценности, а ее саму задушил. Три дня,
Закладка:
Соне явилась мысль, которая ее поразила. Мысль простая и очевидная. То, как она думала об Илане, в некоторых важных аспектах было похоже на то, как, должно быть, думали о ней Хансама, Чандубхай и Мулчанд. Если женщины необходимы, но презираемы, то и бедные должны оставаться бедными, чтоб богатые могли быть богатыми. Идеи дробились и множились – как ввернуть их все в то, что она, кто знает, когда-нибудь да напишет?
Соня вышла пройтись, чтобы не мешать Перпетуе, пока та убиралась. Обходя границы «Марии-у-моря», на задворках, где гнила на тропической жаре вонючая куча мусора, она увидела двух золотистокожих, златовласых, сонных русских красавиц в откровенных бикини, они загорали на балконе гостиницы. Женщины улыбались и махали руками. Общего языка у них с Соней не было, но они видели себя отраженными друг в друге – первое поколение во всей женской истории, когда обычные женщины могут путешествовать без мужчин. Соня почувствовала что-то вроде гордости за себя и за них. Она вспомнила двух афроамериканок, отдыхавших в Венеции и сидевших рядом за столиком. Они были юристки из Вашингтона. Официант с ними флиртовал; фонари с розовыми стеклами, освещавшие площадь, бросали в канал розовые и золотые блики, вода их подхватывала и цветными спагетти разбрасывала тут и там по стенам.
Соня тогда, объединенная с ними неким сестринством, в то же время отметила с легким самодовольством, что она-то с мужчиной, пусть даже таким, как Санни. И они с Санни принадлежали к первому поколению молодых индийцев – парень и девушка, неженатые! – кто мог позволить себе совместный отпуск в Италии. Теперь она чувствовала, что расплачивается за то мимолетное ощущение, что ей повезло, как прочим, и даже больше, чем прочим.
Темнокожая женщина, путешествующая в одиночку, две белые женщины, путешествующие на пару, темнокожий мужчина и темнокожая женщина, путешествующие вместе, темнокожая женщина и белый мужчина в поездке вдвоем – это различные, на удивление разные состояния.
Соня анализировала свою привязанность к Илану. Находила ли она, что он более европеец и во многом превосходит других? Думал ли он так же? Иначе с чего бы ему так свободно поворачиваться к ней своими худшими сторонами, своей сугубой неуверенностью, своим тиранством, своими наглыми притязаниями? Перед белой женщиной Илан в жизни бы так не раскрылся, она твердо в этом уверена. И не сказал бы француженке не жрать этот ее вонючий французский сыр. И не плюнул бы ей в лицо.
Смирив гордость, она поняла, что привязанность Илана (когда он не плевал на нее) была того рода, какую испытываешь к молодой темнокожей служанке, с которой спишь и знаешь, что она все простит – несмотря на то что ты перед ней во всей своей неприглядности обнажился, – за вещицы, которые ей время от времени подбрасываешь. И даже если она предаст, подумаешь, разница!
Холеные европейцы, те, что аплодируют славе Илана, той славе, которой сами же его одарили, на деле одобряли себя. Верить в Илана означало верить в себя. Моральная двусмысленность его полотен позволяла им оправдывать и себя, и других таких, как они. В Соню, мышку из Хауз-Хаса, они бы верить не стали. Но в безвестности, однако ж, была и свобода.
«Возьми за основу свой страх, – снова сказала она себе. – Пусти его в дело!» Следуй за призрачной собакой. Сколько из того, что уже написано, просто воспоминание? Сколько – выдумка, основанная на правде?
– Не шевелись! – одернул ее Илан – он рисовал Соню. – Испортишь мою картину, а этого никому нельзя, понимаешь? – Он вздохнул. – Ладно, расскажу тебе историю про тебя же саму – может, заслушаешься и посидишь тихо.
И она заслушалась, ведь что может быть интересней, чем когда нам рассказывают про нас же:
– Представь, что однажды ночью тебе приснилась собака. И не обычная такая собака, а большущая гончая. У нее рваные уши, на спине глубокие раны, за собой она тащит обрывок цепи. Она мертвенно-белая, только на морде черные круги вокруг глаз вроде клоунской маски. Ну, или как будто она собака в маске собаки. На вид она дружелюбна, подходит к тебе, явившись из ниоткуда, и следует за тобой, ноги колесом, неотступно, как будто бы поняла, что тебе тоже одиноко и вы обе нуждаетесь в компаньоне. Собаки инстинктивно ищут человека, к которому можно примкнуть, с которым можно гулять. Может, ты ей симпатична. Может, ты видишь в ней сходство с собой. Она одинока. Она ранена и бездомна. Тебе и жалко ее, и ты чуешь угрозу. Она жертва и обидчик, все сразу. Когда ты тянешь к ней руку, оскаливается и рычит. И все же она так и идет за тобой. Когда входишь в дом, ты думаешь, она где-то отстала, но наутро видишь, вот она тут, ждет. И тогда ты бросаешь камень, чтобы ее прогнать, но она не уходит. Наоборот – атакует, с пеной у рта. Так какой у тебя выбор? Впустить жуткую и опасную тварь в свой дом или попытаться прогнать ее, вызвав ответную злость? Ты выжидаешь немного и снова бросаешь камень – камень летит в тебя. В момент нападения ты становишься собакой. Ты отбиваешься. Ты хочешь убить собаку, а она хочет убить тебя. Твое лицо становится ее мордой. Твои глаза становятся ее глазами.
И вот как-то после этого кошмара ты идешь поплавать и видишь в воде красно-черную морскую змею с ромбовидным узором. Ты знаешь, что она ядовита, поэтому быстро-быстро гребешь к берегу. И на пляже видишь, что в реальной жизни тебя ждет та же собака, та самая с клоунской мордой из твоего сна. Так что же, ты выдумала ее или предвидела?
На следующее утро Соня вышла из дома и на декоративном кусте прямо у входной двери увидела разложенную, словно подношение или гирлянда, змеиную шкуру длиной в несколько футов. Пасть идеальной формы, с перекрестным узором по полупрозрачной, как венецианское стекло, поверхности. Соня подозвала сторожа. «Но змея давно уже уползла, – рассмеялся он. – Она воспользовалась кустом, чтобы стащить с себя шкуру». Тогда Соня пошла на пляж и не успела войти в воду, как волна вынесла к ее ногам морскую змею. Змея извивалась, стремясь влиться в
Закладка:
Неподалеку стояла семья.
– Видели? – спросила Соня. – Вы видели эту ядовитую морскую змею?
– Нет, – ответили ей, – хотя смотрели как раз туда. Змеи не было.
Она позвонила Мине Фой, которая складывала пазл с картинкой из Библии.
– Мина Фой, меня преследует зло.
Мина Фой верила в Сатану, в вечную битву добра и зла, но Соню она не слышала – глохла так же, как Ба, – поэтому ответила наобум, сказала то, что ей хотелось сказать:
– Непослушная девочка, вечно тыхи-хи-хи! – а затем: – Слушай, мне надо идти. Кто-то стучится в парадную дверь.
Соня знала, что парадной двери у нее нет.
– Мина Фой, как мне от этого убежать? – возопила она.
– От чего?
– От ЗЛА!
– Если это зло, убегать от него нет смысла. Это я тебе точно скажу.
Змеи знают, крысы знают, собаки знают, мужчины знают, где женщины, которые не принадлежат никому.
Шевельнулась тень – Соня вскрикнула. Перпетуя, которая только вошла, откликнулась:
– Но это всего лишь я, мадам. Я принесла вам красный шпинат, мадам, с фермы рядом с моим домом.
– Мне приснилась змея, – пожаловалась ей Соня, – я записала сон, и теперь на меня выпрыгивают настоящие змеи.
– Мадам, – покачала головой Перпетуя, – были бы вы в Мумбаи, вы могли бы написать про змею или увидеть ее во сне, но настоящая змея никогда не станет на вас выпрыгивать. Здесь нет никакой связи. – И вдруг бросила шпинат на стол и убежала, крича: – Через десять минут мимо пройдет корабль моего сына. Он позвонит мне на мобильный, я должна быть на пляже. Корабль идет на Суэц.
Ее сын служил на торговом судне. Из-за этого Перпетуя следила за штормами, ураганами, тайфунами и предупреждениями о цунами по всему миру. Сына звали Фрэнки Фрэнсис Франсиско Фернандес в честь святого Франциска Ксавьера. Они надеялись, что это его убережет, и, чтобы святой о нем не позабывал, ночь перед днем его памяти проводили у базилики, а утром праздновали.
– Вы нуждаетесь в вере, – сказала она Соне.
Но обратная сторона веры – сомнение!
– Почему ты не ушла до того, как тебя убили? – спросил призрак убитой женщины у портрета той, которая стала призраком.
– Я жила в мире, наполненном таким напряжением, которого не бывает в обычной жизни. Был период, когда это казалось выгодной сделкой.
– Почему ты оставалась так долго?
– Я больше не могла быть своей в Индии. Не могла быть своей в Штатах. Делать что-то странное было можно, а нормальное – нет.
– Почему ты позволяла так с собой обращаться?
– Илан путал жизнь и художество, и меня сбило с толку его злонамеренное искусство. Я хотела служить искусству.
– Почему ты упорствовала?
– Я прощала это безумие, потому что думала, что он болен, и слишком долго прощала. Ведь в итоге есть лишь песчинка времени, в которую можешь успеть спастись: до того не спасешься, и после тоже.
– Почему ты ждала, пока он не выплюнет твои кости?
– Я хотела писать прекрасные странные романы и считала, что писатель должен верить в то, что все на свете возможно. Но поскольку поверить в то, что сама я переживала, я не могла, то все приглядывалась и спрашивала себя: «Неужели это может быть правдой?» И чем меньше оставалось во мне человеческого, тем меньше я умела отличить правду от лжи. Мне больше не верилось, что стакан воды – это просто стакан воды. И тогда я утратила способность писать. Утратила способность доверять хоть чему-то, включая и то, что сама написала. Как могла я поверить, что есть призрачный пес?
Писать, не видя то, что описываешь, – это как болезнь, от которой головокружение. Соня пришла к океану. Океан после того, как окрасится оранжево-красным, и перед тем, как сумерки сменит темнота и он нальется густой синевой, бледнеет, как разведенное молоко, и будто бы замирает. Его волнение гасится в этом оттенке молока, он словно парит над землей. Соня, на спине лежа, качалась, как в колыбели, и сама не знала, как долго это длилось. А когда наконец открыла глаза и огляделась, то увидела, что ее так унесло от берега, что его и не видно, и до того укачала, убаюкала небесная тишина, многоводная, полная до краев, что интуиция дала сбой. Не затрубила тревогу, не подала сигнал, призывая вернуться, а велела плыть дальше в это бормотание, в этот лепет, дальше, туда, где все еще эфемерней, ни оттенка, ни цвета. Туда, где не достанут кошмары, преследующие на суше.
И тут ей почудилось, что отец беззвучно подталкивает ее обратно. Папа ведь тоже в этом же океане, верно? И он не хочет, чтобы его дочь умерла. И так же сильно, как хотелось ему насолить жене, не хочется ему лишить мать дочери. Или, может, это Сонина совесть заставила ее повернуть к берегу – из верности покойному отцу, из верности матери, – хотя так далеко она уплыла от земли, что до рая казалось ближе. Но она так устала! «Отдохни, отдохни, поддайся», – убеждал шепот, тишина утишала. Она стала сдаваться; берег далеко, выбьешься из сил, а не доплывешь. «Поддайся, поддайся». И снова ее настиг напор отцовской любви, на этот раз посильней. Развернулась с тем сверхчеловеческим усилием, которое требуется порой, чтобы выйти из тяжкого, смертного сна. И стоило это сделать, как в один миг настроение океана переменилось. Почуяв неповиновение, он явил свой убийственный замысел. Почти ведь уже соблазнил, почти обманул, она почти уже поддалась. Почти уже поглотил. Но Соня начала биться всерьез…
И вдруг из брызг океана на нее выскочил пес с клоунской мордой. Она пса лягнула. Он подплыл ближе. Соня от него. Он за ней. Страх истощал, забирал силы. Снова и снова призрачный пес, мутный глаз, выскакивал и отгонял дальше. Тогда Соня вспомнила, что нужно плыть боком, это секрет спасения от сильного поверхностного течения. Зверь исчез; он мог быть под ней, а мог быть и впереди.
Нескоро она достигла песка. Выползла на берег животом, затихла в могилке, оставленной стоком воды. И там, в погребальных сумерках, ожидал ее светящийся фосфором пес.
– Убирайся, ублюдок, – прошипела она, слишком вымотанная, чтобы встать и бежать. – Убирайся…
И он убрался. Прыгнул в нее и пропал внутри.
Глава 70
Выключив теленовости, Бабита призвала Нареша и велела отвезти ее в банк в Панаджи. Не сдаться ли ей уже
Закладка:
А вот сестры пришли. Принесли рождественский пудинг. Сказали: «Мы люди богобоязненные». Всего за шестьсот тысяч рупий они откажутся от своих прав на колодец и на этот нескладный кусок земли. «Только два раза в год, в годовщину рождения и смерти папочки, мы будем приносить цветы на его могилу».
У Бабиты перехватило дух. «Это не рождественский пудинг! Это простой фруктовый пирог!» И все же вот она, на шаткой лестничке, приставленной к банковской ячейке, воплощает свой боевой клич: «Несмотря ни на что! Вопреки! Назло всем и вся!» Рассматривает ожерелье и серьги, подаренные ей матерью в день свадьбы, помутнелые камни в оправе звездой или полумесяцем, рубины и изумруды, золото и неправильной формы жемчужины, предназначенные для дальнейшей передачи дочери или невестке.
С тяжелыми украшениями на вспотевших коленях она моталась туда-сюда между банком и ювелирным магазином «Шамрок» в Дона-Пауле, где, по словам Ваньи, дадут честную оценку, хотя с такой подругой, как Ванья, конечно, и враг не нужен. Но в обеденный час Нареш, как всегда, вскипел и, когда Бабита предложила еще разок съездить в банк, наотрез отказался. «Ты не можешь решиться, продавать или нет. Подумай, пока я поем». И, как безумный, порулил к своему рису с креветками – и поспать.
В общем, Бабита вернулась в «Дом с ракушками», хотя держать там рубины и изумруды при том, что шоферу о них известно, – сущее безрассудство. Что если Нареш участвует в заговоре с целью завладеть «Домом с ракушками»? Нареш, Эдельвейс, Ида и Клотильда тут, вваддо,вместе росли, что ж им не сговориться и не выжить чужачку? Точно как в фильме про Жана де Флоретта.
Шкатулку, обтянутую вытертым бархатом королевского темно-пурпурного цвета, она заперла в стальном сейфе, ключ от сейфа – в бельевом сундуке на львиных лапах, ключ от сундука – в шкафчике-баре, украшенном резьбой с обезьянками, поедающими плоды хлебного дерева, а ключ от шкафчика спрятала за окровавленным Христом.
После чего открыла книгу «Мексика. Прошлое и настоящее», от чтения которой казалось, что Бабита сопутствует Санни в его путешествиях. Подобно индуистским богам, боги ацтеков и майя представали как в обличьях устрашающих, так и доброжелательных, и мировоззрение их основывалось на двойственности сил, господствующих в природе: Солнце – Луна, война – дождь. Бабита рассматривала фотографии головного убора Монтесумы с переливающимися перьями, как у павлина в сезон дождей, и маску бога-летучей мыши по имени Пикете-Зинья, украшавшую скелет в жертвенной гробнице в Монте-Альбане. Читала о человеческих жертвоприношениях, о том, как жрецы вырывали бьющиеся еще сердца на алтарях, – опять же, всюду убийства!
К пяти вечера она налила себе первую порцию рома, намереваясь поддавать не целый вечер подряд, а остановиться на таком уровне подпития, который мягко доставит ее ко сну. Три часа спустя она выговаривала сама себе: «Обещала ведь остановиться на двух рюмках рома, а выпила уже две с четвертью. Будь честна, в зале суда больше никого нет…» – когда кто-то позвонил в латунный колокольчик, начищенный до блеска Олиндой.
«Убийца, кровожадный вор, вор-убийца, прошел по аллее плюмерий, поднялся по ступеням к парадному входу, алчет хотя бы пары сережек с мутными камешками, перевезенных из пыльной банковской ячейки в Аллахабаде в такую же в Дели, а затем в Панаджи, из тех воров, которые стучат вежливо, а когда ты вежливо открываешь, забивают тебя стальным прутом или куском бетона». С этими мыслями Бабита кинулась в алтарную комнату, Паша – за ней и забился под стул для исповеди с ротанговой перегородкой, дырчатой до того, что выдает священника исповеднице, а исповедницу с ее песиком – священнику.
Чуть спустя Бабита все-таки вышла, в тишину, нарушаемую лишь звездным, жужжащим Млечным Путем насекомых. Колокольчик снова пронзительно звякнул, и кто-то женским голосом выкликнул:
– Тетушка Бабита? Тетушка Бабита!
Бабита на цыпочках подошла к двери и с подозрением, негостеприимно осведомилась:
– Кто это?
– Это Соня, внучка адвоката Шаха из Аллахабада.
Отомкнув, Бабита приоткрыла створку высокой, узкой двери, и ей на первый взгляд показалось, что на пороге у нее дикий зверь или лесная демоница с просоленными волосами и без всякого распознаваемого лица. Лишь одно чувство первобытней, чем человеческое, читалось на этом лице – оно было искажено страхом. Густая стая мотыльков вокруг лампы у входа рассеивала свет, упавший на это видение.
– Как ты тут очутилась?
– Сама не знаю.
– Ты больна?
– Нет, на меня напали.
– Кто?
Соня не ответила. Она стояла, обхватив себя руками, что не спасало от крупной дрожи. И, конечно, Бабита ее впустила – что ей еще оставалось? Они сели, Бабита откинулась на подушки дивана и уставилась на гостью. Так и сидели молча, две врагини заклятые, под гул насекомых, который то усиливался, то затихал.
Понятно, Соня совершила ошибку, приехав сюда. Что ей сказать? В отчаянии она чуть не выпалила: «Мне было очень жаль услышать о дядях Рави и Ране». Но это выдало бы тот факт, что она знала об их смерти и не удосужилась выразить соболезнования раньше. Опасалась заразиться коррупцией? Или потому, что Санни ее бросил?
Соня скрутила ноги винтом. Открыла рот, чтобы сказать, что ей пора, но обнаружила, что даже выговорить такого не может, слишком ей ясно, что одной в «Марии-у-моря» ей хочется быть отнюдь не больше, чем здесь. Нет, это было отрадно, посидеть в доме, проникнутом достоинством прошлого, в компании пожилой воспитанной собаки и еще одной женщины – пусть даже такой, как эта. Никакого желания выходить в путаницу ночных проселочных дорог, искать там такси.
Но что же сказать? Они слушали, как Паша жалостно лакает из унитаза. Потом он заскулил, не в силах вывернуться оттуда, и Бабита пошла его освободить, по дороге пнув том «Мексика. Прошлое и настоящее» под диван, чтобы не выдать свой обреченный план, маршрут самолетом уже продуман: Гоа – Дубай – Франкфурт – Мехико. Вопреки всему! Так или иначе! Ценой драгоценных камней, предназначенных для невестки!
Но о чем же им говорить? Сказать ли, что нужно взять себя в
Закладка:
Она сменила направление мыслей. Да, если отнестись к побежденной с добром, то тогда это будет, как если бы ты никогда против нее ничего такого не замышляла. Чем великодушней себя поведешь, чем больше стараний приложишь исправить причиненный тобой вред, тем больше у твоей невиновности простора пустить корни и расцвести. Тогда Бабитина невиновность явится Соне в полном своем цвету. Не было никакого кебабщика, не было никакого Санни.
Но с чего же, черт побери, Бабите начать? Подумала, не сказать ли: «Огорчительно было услышать о кончине твоего отца», – но это неправда, огорчения она тогда не испытывала, не до того, переживала собственную трагедию. Да и в целом большинству мужчин смерть во благо: их можно воскресить в звании Идеальный Отец или Идеальный Муж. Подумала, не сказать ли: «Я читала твою статью о кебабах», – однако это оживит казус с поваром и ее попыткой его переманить. Чуть было не призналась: «Я читала твою статью о Гоа», – но это наведет на воспоминания о прекрасных днях Сони и Санни в Лутолиме, которые косвенным образом причина тому, что она осела в «Доме с ракушками». Тут в животе у нее заурчало, и она неожиданно для себя выпалила:
– Ты не голодна? Олинда готовит мне ужин, но не хочет его подавать, сколько ни предлагай заплатить. Она хочет быть со своей семьей. Слуги на Гоа – это не то что слуги в других местах. Олинда пьет из моих стаканов и садится на мой унитаз – в Дели это был бы скандал, но другого, это я понимаю, мне здесь не светит.
На самом деле Олиндины взгляды на равенство Бабиту шокировали; виня в них Умберто, она тайком перемывала стаканы и дезинфицировала унитаз. Но какой смысл в этом признаваться? Так получится, что протирать унитаз Олинде можно, но нельзя на нем посидеть? И к стаканам прикасаться руками можно, а губами нельзя? В любом случае, соврав сейчас Соне, Бабита почувствовала себя личностью поприглядней, и, значит, то, что она сказала, в какой-то степени правда. Она включила духовку и с грохотом вытащила блюдо, когда оно подогрелось, – дама, до смешного непривычная к работе на кухне. «У Олинды вкусная лазанья с морепродуктами и сыром». Отшвырнула полотенце, отнесла тарелки к столу и подумала, что есть вместе молча будет так же нелепо, как сидеть вместе в гостиной и не вступать в разговор.
Поэтому она предложила за ужином посмотреть тот из DVD-дисков, который сама в одиночку включить не решалась. Она и сейчас усомнилась, но убийство в мире богатых – это не то что убийство в мире бедных; в фильме по книге Агаты Кристи убийство вторично по сравнению с удовольствием от разглядывания загородных поместий аристократов, путешествий и причуд людей состоятельных. И если они с Соней посмотрят его вместе, ей страшно не будет. И Соня согласилась, потому что детектив пугал ее меньше, чем полное отсутствие разговора между ней и Бабитой. «Убийство в Восточном экспрессе» они смотрели, держа на весу тарелки, колени прикрыв льняными салфетками, расшитыми узором из ракушек.
Путешественники садятся на поезд в хаосе Стамбульского вокзала. В вагонах атмосфера учтивости и бонтонной, не бьющей в глаза роскоши, но сам поезд – раскаленный, угольно-черный зверь, пыхтящий сквозь снежные Альпы. Поиск убийцы сводится к правильной оценке подозреваемых, и все ведут себя восхитительно соответственно приписываемым им национальным чертам: полновесный британский полковник, болтливая американская мамаша, разборчивый француз, проницательная английская няня.
Краем глаза косясь на Соню, Бабита отметила ее красоту, пусть и малость поблекшую от тягот последних месяцев. Раз вокруг никого, Бабита снизошла одобрить и длинные ноги, и глаза, и кожу, и зубы, все сияет, и лицо точеное, как у пантеры, и в опущенных уголках рта – с достоинством выраженный упрек. Странная красота, дикая и беспокойная – по сути, то, что всего десять лет назад назвали бы уродством, – но теперь представления менялись. Соня деликатно орудовала вилкой. Изящные босые ступни, посверкивающие песком, сложены одна на другую.
К концу фильма женщины утомились, и Паша у двери в гостиную поднял голову и завыл.
– Неужели фильм его напугал?
– Просто ему пора спать. Он любит ложиться пораньше, но боится один и хочет, чтобы я легла с ним. В девять он подходит к двери и сидит, глядя на меня жалкими глазами. В девять тридцать начинает медленно продвигаться по коридору. Если я не следую за ним, возвращается в гостиную и принимается выть. Сегодня он потерпел дольше, потому что у нас гостья.
Делиться хочется именно ерундой. Бабита, вздохнув, призналась себе, что после детектива с убийством боится остаться одна в доме, где спрятаны драгоценности. Это значило бы подстрекать судьбу на повтор.
– Уже больше одиннадцати. Мне ни за что не поднять с постели Нареша, и ни одно такси сейчас не поедет в такую даль. Почему бы тебе не принять душ – это точно не повредит? А кровать в гостевой комнате всегда наготове. – (На тот случай, если Санни нежданно позвонит в дверь, а не ты.)
– Мне совестно, что я так засиделась, – сказала Соня.
Ничего тебе не совестно, снова развернулась в своих мыслях Бабита. А вдруг Соня стащит серьги? Но нет, она, конечно же, не полезет за окровавленного Христа в поисках ключа к ключу и к ключу от того, что в другой жизни могло быть предназначено ей.
– Благодарю вас, – сказала Соня.
По крайней мере, у нее есть зачатки манер. Да и потом, Бабита легко уловит малейший звук, раздавшийся в любом месте дома, – за исключением бандикутов, призраков и убийц.
– Ты нашла выключатель? – заботливо спросила она, когда Соня направлялась в гостевую ванную с одним из цветастых кафтанов Бабиты, который служил халатом. Соня вздрогнула. Откуда шел голос? Подняв глаза, она поняла, что нарядный потолок, украшенный арабским узором из звезд, весь прорезной, и можно переговариваться из комнаты в комнату.
– Проверь, есть ли мыло, – зазвучал сверху голос Бабиты. – Бандикуты его воруют. Я было их извела, но вторглось новое племя.
– Да, мыло есть.
– Остерегайся древесных лягушек, – предупредила Бабита, когда Соня
Закладка:
Крошечные лягушки и правда шныряли от стен к потолку и назад по всей ванной, радуясь влаге. Соня намылилась, смыла с себя налет океана.
– Ты видишь графин с водой? – воззвала Бабита из-под балдахина, крючком связанного монахинями.
– Да, – ответила Соня с гостевой кровати под пологом, также связанным какой-то вдовой. Отжав волосы, распределила влажную массу по полотенцу, раскинутому поверх подушки.
– Тогда спокойной ночи.
– Спокойной ночи.
– А комары налетели?
– Они всегда налетают.
Час спустя Бабита проснулась: ее тело подожглось изнутри. Со вспышкой жара пришло предчувствие зла. Липкий пот стоял лужей в подмышках, пот чуть жиже, все промочив, исходил паром над ее тлеющим ложем, над тлеющим сердцем. Она вспомнила «Убийство в Восточном экспрессе»: сколько же человек могут испытывать ненависть к одному, имея повод для мести? В столь расколотом обществе, как индийское, невозможно раскрыть убийство, даже если убийцу найдут; классовые различия столь велики, что никак не уразуметь, что другой человек думает, делает, и отчего так, а не иначе. За каждой историей кроется предыстория, правосудие между ними вязнет. Не рассказать ли Соне о том, что на ней нет вины за ту ночь… – цыц, Бабита, молчи. Даже не наводи на мысль.
Соня тоже проснулась. Включила свет, нашла свой стакан с водой, проверила, не бьется ли по поверхности мошка, не бьет ли тревогу на глубине. Снова накатил океан, позвал к себе, снова призрак пса ворвался в ее разум. Неужто он правда внутри? Неужто смотрит ее глазами?
– Что, не можешь уснуть? – услышала она голос Бабиты.
Что, черт возьми, она делает в доме матери человека, который ее предал? Матери, которая манипулировала предателем, давила ему на психику, чтобы он ее предал? Не надеется ли она заслониться Бабитой от нежити?
– Не спится, – ответила Соня.
– Из-за детектива, наверно, – предположила Бабита.
– Да, потом трудно перестать думать.
– Ночные думы – это болезнь.
Какой же это камень с души, пришло в голову Соне, для тех, кто пострадал от убийцы, собраться стаей и убийцу убить! Когда двенадцать человек вонзят нож, уже не определишь, чей удар стал причиной смерти; и всех двенадцать это освободит от обвинения в преступлении. И поскольку это акт восстановления справедливости, получается, что каждый оправдан вдвойне.
– Днем происходит такое, что делает ночные думы болезненными.
– Что-то витает в воздухе…
– И в воде. Даже океан, который я так люблю, обращается против меня. Змеи выпрыгивают из волн, но никто их, кроме меня, ее видит.
– Как это их больше никто не видит?
– Я попала в зазеркалье, в мир за гранью этого мира.
– Так ты этого напугалась?
– Нежити…
– Нежити?!
Звон насекомых, писк летучих мышей, сдавленный крик совки, кваканье, любовный ор кошек, лай бродячей собаки, дескать, прочь, этот дом она охраняет.
– Призрачный пес, – призналась Соня. – За мной таскается призрачный пес.
– Призрачный пес?!
– Он пособник морской змеи и того человека, который объявлен мертвым и который напал на меня в охотничьем домике махараджи в Сардар-Саманде.
Бабита примолкла.
– С тем, кому причинили боль, продолжает случаться плохое. У зла нюх, оно боль вынюхивает. Свидетеля полагается уничтожить.
Бабита молчала.
– Наверно, это звучит так, будто у меня крыша поехала.
Бабита отнюдь не думала, что у Сони крыша поехала. Она думала, что Соня ухватила невидимого зверя за хвост. Так же, как и она, Бабита. Как выглядит этот зверь, неясно, но он то появляется, нос, хвост, рык, то исчезает, и это знак: они идут по пятам врага, и он идет следом за ними. И засылает лазутчиков.
– Мама сказала: прими практические меры, включи свет, запри дверь…
– Ну какие могут быть практические меры против призрака! Животные чувствуют опасность. Паша ходит за мной из комнаты в комнату, и мы спим, забаррикадировавшись. Иногда я в полночь встаю с постели, брожу в ночной рубашке, проверяю засовы и думаю: разве меня воспитали не светской женщиной? Почему общество меня выдворило? Я даже не знаю, кто я теперь такая.
– А я, когда смотрю в зеркало, не вижу собственного лица, – сказала Соня.
Паша поплелся попить водички из унитаза и там заплакал:чуу-чуу. Бабита включила свет, пошла его освободить, вернулась в постель, свет выключила.
– Соня?
– Да?
– Меня тоже преследуют призраки – и зловещие телефонные звонки.
– Зловещие звонки?!
Проклятие одиночества! С кем поделиться? Не с кем. Разве это нормально, когда одинокая женщина выбалтывает другой одинокой женщине то, что следует оставлять в семье? Поддержку и помощь, которые положено получать от сына, приходится искать у бывшей врагини!
– От убийц!
– Убийц?!
– От убийц моих деверей.
– Но что им нужно?
– Их власть надо мной в том, чего я не знаю. Они угрожают мне тем, чего я не знаю. Это приказ, чтобы я молчала. Голос говорит: «Где завещание Минни? Где пашотницы? Где золото?» Это намек, что они в курсе моих обстоятельств. Только я не знаю, думают ли они, что у меня правда есть золото, или это напоминание, что надо молчать, или это их способ шутить – у криминальных, знаешь ли, особое чувство юмора. «Кто вы?» – кричу я в трубку. «Кто вы? Каун?» – но связь обрывается. Уверена, меня убьют за преступление, которого я не совершала.
– Должно быть, здесь страшно одной.
– Страшно стареть в одиночестве.
– Страшно провести молодость одинокой.
– В конечном счете, мы все одиноки.
– Но это не так!
– Да, но почему же так говорят? Ведь в самом деле, кто-то из нас одинок, кто-то нет.
– Есть и такие, кто одиночества знать не знал.
Две одинокие женщины, Бабита и Соня, уверив одна другую, что с ума она не сошла, погрузились в сон, и если Бабите совсем ничего не снилось, то Соня снова увидела, как возвращается в имение Илана за своим амулетом. В этом сне Илан хотел убить ее. Но она стала призрачной гончей. «Так приди и убей меня, теперь никакой разницы!»
* * *
Утром Бабита триумфально догнала велосипед мальчишки-хлебопродавца и добыла им на завтрак свежих лепешек. За чаем с поджаренным хлебом она Соню спросила:
– Так ты зачем на Гоа?
– Я приехала писать книгу.
– О чем?
– Еще не знаю. Она вся в разрозненном виде, – сказала Соня, намазывая хлеб восхитительным ананасовым джемом.
– Я не читательница романов, так что не мне судить, но что бы ты ни писала, будь осторожна. Ты написала о кебабах, и мне
Закладка:
Неделю спустя в «Дом с ракушками» доставили конверт, подпачканный красной землей. Бабита вскрыла его особым, серебряным с инкрустацией ножом. В конверте была записка с благодарностью за гостеприимство и два листка с рецептами галавати и какори-кебаба, теми самыми, которые Соня, работая над статьей о кебабах, вместе с прочими домашними рецептами переписала из школьной тетрадки Чанду, которую он хранил под жестяной банкой с трубочками из вощеной бумаги в оранжево-синюю клетку, свернутыми из оберток от хлеба, чтобы разжигать ими печь.
Глава 71
Мимо крокодилов в мангровом экологическом парке Санни прикатил в деревню. «Перелетные» гринго в конце зимы улетели на север, и площадь-сокалопустовала, одно только яркое-преяркое солнце. Он позвонил Бабите, чтобы узнать, когда прибывает ее рейс: Гоа – Дубай – Франкфурт – Мехико. Он встретит ее в аэропорту имени Бенито Хуареса. Они поедут на главную столичную площадь, увидят, как под звуки горна торжественно спускают огромный государственный флаг, как солдаты сворачивают его в подобие питона – движения у них сразу и солдатские, и хозяйские: столько ткани! – и маршевым шагом проносят его туда, где флаг ночует, в президентский дворец. Потом Бабита и Санни вольются в толпу, стекающую в подкопченный золотом кафедральный собор Вознесения Пресвятой Девы Марии на Небеса, и совершатдаршан, лицезрение милосердной Девы, которой будет приятно, что она споспешествовала их чудесному воссоединению. Ночь проведут в гранд-отеле «Сьюдад-де-Мехико», проигнорировав евангелиста с микрофоном, который стучит и стучит в вечно закрытые сердца, укоряет: «Сеньор, сеньор, сентаво к сентаво, песо к песо», – пусть богатые услышат вечный крик бедности, пусть хотя бы разок раскошелятся. А потом они съездят в Сан-Мигель-де-Альенде, который, как сообщал путеводитель Бабиты, напоминает Европу – исторический город, заполненный белыми людьми.
Бабита, крепко зажмурясь, заставила себя выговорить то, что оказалась едва в силах произнести, и все-таки справилась:
– Санни, я не смогу прилететь в Мексику. – Зажмурилась еще крепче: – Умберто оказался прохвостом. Он не имел законного права продавать «Дом с ракушками».
– Но почему ты ему поверила? Причем после того, что случилось в Дели?
– Умберто самого надули, и он посчитал себя вправе пустить обман дальше… Впрочем, это все равно не имеет значения, потому что суды работают так медленно, что решения принимаются только после того, как все умрут. – Она умолчала о том, что доверяла Умберто, считая, что итальянец обмануть не может. Италия – столп истины. Нет, нет, итальянцы не лгут! Иначе вся система ценностей побоку! – Я проконсультировалась с адвокатом. Я же не какая-то дура, падкая на иностранцев!
Санни захлестнуло злостью – после всего, что она заставила его пережить! И захлестнуло злорадством: Бабита может потерять еще один дом! Бабита в Мексикунеприедет!
А та еще крепче зажмурилась, чтобы перед глазами совсем ничего, и отважилась шагнуть дальше:
– Здесь была та девушка.
– Какая девушка?
– Та, из Аллахабада.
– Соня?
– Ни с того ни с сего вдруг вечером объявилась.
– Но зачем?
– Сказала, что на нее напали.
– Кто на нее напал?
– Сказала, призрачный пес. И, честно тебе скажу, в болтовне посреди ночи это имело смысл, но утром я уже не была так уверена, что она имела в виду. Может, это метафора? Она сказала, что пытается написать книгу, но не может поместить центр в центр, потому что центр занят упырем с глазами, как у того мертвеца, который напал на нее в Сардар-Саманде. Звучит совершенно безумно, но кто я такая, чтобы обзывать людей сумасшедшими? За мной тоже призраки по пятам, и все мне твердят, что я спятила, – а кто бы не спятил после всего, что мне выпало пережить?
– Разве ты не слышишь сама, какую хрень ты несешь? – выпалил сын.
Чтобы индийский сын да такое индийской матери!
– От кого это ты научился так распускать язык?
– От тебя. А как еще с тобой разговаривать?
– Я накормила ее лазаньей Олинды. Мы посмотрели «Убийство в Восточном экспрессе». Я уложила ее спать, только что одеяльце не подоткнула.
Сейчас-то что она опять не так сделала?
А виноват во всем он, Санни. Его нет в Индии, поддержать мать. И на Соню напали, а она к Санни не обратилась, потому что он не дал ей повода думать, что она может. Он знал, что Бабита – последний человек на земле, к которому Соня подалась бы за помощью, если только… если только что? Санни вспомнил репродукцию в «Искусстве Мексики», многостворчатое зеркало, отражающее женщину, за которой присматривают мириады ее же глаз. Куда же еще ей податься, если не в зеркало? То, что изобразил Илан, снова сбылось. Он открыл Соню тьме своего мира. Тьма Соню прокляла и переродилась, дозревает до полной спелости. Тьма никуда не уйдет, потому что знает: Соня принадлежит ей. Санни прикусил щеку и почувствовал вкус крови.
Похоже, Сатья прав со своими увещеваниями. Кто знает, вдруг тайным образом именно это и привело Санни в Мексику? Он-то думал, что гонится за сюжетами, за жизненным материалом, а на деле это жизнь гналась за ним, жизнь побуждала его отыграть предписанную ему роль.
Пришлось пойти перерыть кучу хлама, набравшуюся закаситой, за домиком. Он бы вовсе его выбросил, этот хлам, только совестно пустить на мусор ценные, пригодные к переработке отходы. Неравнодушие Ананда задело и Санни. Он не мог не думать о том, что, сколько бы гринго ни сетовали на неэффективность устройства развивающихся стран, создать систему переработки отходов им так же не удалось, – и в своей неудаче они опять же винили неэффективность стран развивающегося мира.
Куча барахла, которое подлежало переработке, но переработать его негде, становилась все выше – бутылки, банки, пластиковые пакеты, бумага. Санни откопал там тот журнал из самолета, который оставил Сатья, и номер «Искусства Мексики», оба на свалке, потому что противно было держать дома статьи, посвященные де Турьен-Фоссу. Съездил в Мелаке и купил впапеларии, канцтоварах, увеличительное стекло, лупу. С ее помощью стал изучать журнальные фотографии: стены, полки. Разглядел деревянные маски демонов, свиней и русалок из тростника, жестяных мадонн, талисманы из пальмовых и кукурузных листьев, скелеты из папье-маше, Христа, из ниток сплетенного так, что он висел на кресте, словно початок на стебле, глиняных существ из разграбленных погребальных шахт. Но нет, не увидел серебряного футляра с тибетским узором из облаков и драконов, который пропутешествовал сквозь столетия и, избегнув преследований, преодолел гималайские перевалы,
Закладка:
Глаз Илана расцвел под увеличительным стеклом, и журнал вывалился из рук. Это был тот самый глаз, что у призрачной собаки на пустынном куске пляжа неподалеку от Лутолима.
Размышления заводят в трясину. Только действием выберешься к чистой воде.
Глава 72
Выйдя на дорогу, повторявшую извивы побережья, Санни сел на местный автобус, который допыхтел тихонько вверх-вниз по невысоким холмам до Барра-де-Навидад, где в автобус влез шут и терзал пассажиров визгливым голосом попугая, пока те не скинулись, чтобы он спрыгнул на светофоре. В Барра-де-Навидад Санни пересел на автобус до Гвадалахары, и в Гвадалахаре автобус застрял из-за шествия, состоявшего из конной кавалерии, духового оркестра, школьников, трех королев красоты и платформы, на которой размахивал пистолетом гигантский Усама бен Ладен из папье-маше. Мужчины, одетые американскими морскими пехотинцами, стреляли в Усаму. Затем появилось бесстыдное сборище проказливых дьяволят и скелетов. Толпа хохотала. Наблюдая в окно, Санни подумал, что он в стране, самим дьяволом связанной сLos Estados Unidos, Соединенными Штатами. Санни в Бога не верил, а вот в дьявола – да, и в этом, очень возможно, проблема всей его жизни.
Из Гвадалахары он автобусом отбыл до Керетаро и оттуда, накатавшись по всей округе, на третий день путешествия прибыл в деревушку у руин заброшенных шахт Ангустиас, где за стойкой единственной в этих краях гостиницы сидел, погруженный в испанскую версию «Большой книги анонимных алкоголиков», важного вида сеньор с густыми вислыми усами. Поклонившись, он сообщил, что является потомком владельцев Каса де Монеда: при шахтах, на которых добывались доломит, золото и серебро, имелся монетный двор. В революцию шахты разграбили, а потом затопили, и город стал городом-призраком. Семья оказалась в трудном положении, он уехал жить в Сан-Луис-де-ла-Пас. Но поскольку и в Сан-Луис-де-ла-Пас у него дело не задалось, он вернулся и восстановил разрушенное здание, перестроив его в гостиницу.
– Зачем вы здесь? – поинтересовался владелец.
– Чтобы встретиться с художником де Турьен-Фоссом.
– Это единственная причина, по которой сюда приезжают. Не так давно прибыл один паренек, чтобы с ним повидаться, и еще один до него. Оба похожи на художника, говорили, они его сыновья. Оба иностранцы. Я их больше не видел. И еще до того приезжала одна молодая особа, и ее я тоже больше не видел. И после них приезжала тоже еще женщина, и тоже исчезла. Потом еще одна. Она тоже пропала. Журналисты часто наведываются, благодарение богу, только они возвращаются довольными, и благодаря им мы зарабатываем немного песо. Они всегда хорошо пишут о художнике, ведь он знаменитость. Это приманивает других журналистов.
Снаружи, на площади, ветер трещал черными скелетами мертвых кактусов, лязгал покореженными листами железа, постукивал досками заколоченных окон и дверей. В комнате, которую занял Санни, из-за занавесок вылетели в ночь летучие мыши, а когда он открыл «Педро Парамо»[94], которого пробовал одолеть по-испански, по странице прополз скорпион. Он швырнул книгу в угол и выключил лампу. Мужчины, которым любви на дано, могут стать движущей силой бессердечной истории. Что если Санни, подобно путешественнику из книги, тоже попал в мир живых мертвецов? Сколько людей погибло в этих шахтах? Разве могут их души не устремляться оттуда?
Ветер дул непрестанно. Если бы только у него была компания под тонким половиком, который он поднял с пола, чтобы укрыться. Он лежал, околевая от холода, позвоночник и конечности ни в какую не расслаблялись, и вспоминал, как роскошно спать с той, чьи объятия дарят силы прожить завтрашний день, объятия, в которых можно размякнуть, превратиться в комочек маслянистого теста, в пирожное «Тающее мгновение» из деревенской пекарни меж пальм в джунглях. Стоило ли приезжать сюда ради Сони, если им никогда больше не спать так, как раньше, сплетясь клубком? А вдруг бы жизнь вместе сложилась? Вдруг бы им выпало много-много ночей в обнимку и много утр, когда Соня его бы звала, а Санни ворковал бы на зов, как глупый голубь? Вдруг бы им выпало много-много недель, месяцев и лет, когда плывешь по волнам и под волнами; много-много страниц, прочитанных на веранде; много-много котлет из скумбрии и дружб с бездомными псами; много-много подобранных пластиковых пакетов; пусть даже много ссор – всплывая, взлетая на гребень и падая в плеск и пену? В конце концов, человеку порой нужно просто поспать. И так много-много раз, потому что даже когда один язык вздорит с другим, руки-ноги помнят ласку и блюдут верность. Каково это, когда запах и прикосновение по-прежнему притягательны, и как раз в тот момент, когда кто-то из них созревает сказать: «Слушай, так больше продолжаться не может», – доносится дуновение, знакомое, окутывающее теплом. Каково это, не задумываясь, потянуться и отмахнуть муху от родного лица? Или зевнуть хором? В автобусе Санни машинально поставит Сонину сумку на верхнюю полку, а она, когда с крышки супницы капнет горячая капля карри, непроизвольно протянет ему салфетку. Ощутив зуд, они сами не будут знать, чья рука кого почесала, потому что им все равно, чья где рука, – и такая повседневная близость отбивает всякий порыв расстаться. Такие привычки со временем сливаются в океан, который уже не преодолеть. Столько лет глядя на чужое лицо, разве не начнешь ощущать, что оно знакомо тебе лучше своего собственного? Как решиться никогда больше его не увидеть?
«Здесь ничего не случится!» – поклялся тогда Санни рисовому полю, звездам, морскому бризу, Гоа, чтобы они помнили об этом, если вдруг Санни и Соня забудут.
Санни поднялся со своего ложа, когда прозвучал клекот, похожий на пение голубиц, и чистый абрикосовый свет разлился над землей, которая была цвета агавы. Хозяина или других постояльцев нигде не видать. Он сунул в сумку свой репортерский блокнот, сжевал черствую сладковатую булочку, запил ее чуть теплымкофе де ольяиз термоса, оставленного на стойке. Отпер два висячих замка двумя большими железными ключами, которые ему дали, и сдвинул металлический засов. Поднялся по улице из развалин и обнаружил единственный открытый магазин: полки пусты, за исключением нескольких пачек чипсов и бутылок воды. Тот, кто сидел за прилавком, выглядел как скелет, и глаза у него были вроде как неживые. И зубов не было. Перед ним лежала груда кругляшей из вулканической лавы. Говоря на устарелом испанском, он поднял небольшой кругляш и спросил: «Двадцать сентаво?» Санни купил кругляш, бутылку воды и спросил дорогу.
– Поверните направо, сеньор, затем налево и еще раз налево.
Солнце уже палило, но ветер дул ледяной. Санни миновал развалины кожевенной
Закладка:
Мимо козьего пастуха, обитавшего в хижине под цветущим перечным деревом, в густом жужжании пчел, пройти не удалось. Пастух достал гармошку из выцветших, запаянных в пластик фотографий, запечатлевших жизнь в шахтах: на одной шахтеры спускались под землю перед часовней. Раскрыл ладонь, прося несколько песо.
Санни шел и шел, колючки усеяли штанины его брюк, покрывшихся к тому же белой пылью. Наконец в чаше долины внизу показалось скопление руин в зарослях темно-зеленой агавы, а надо всем этим часовня со звонницей, которую он видел на фотографиях козьего пастуха и интерьер которой, как он узнал из авиажурнала Сатьи, расписывал сейчас Илан.
Над трубой колыхался белым платком отдающий сосной дым, указывая, что здесь живут, однако Санни, спустившись, столкнулся с непроходимым препятствием в виде высоких, как органные трубы, кактусов, плотно сцепленных друг с другом. Дверь, встроенная в эту кактусовую крепостную стену, была огромна, как замковая, из битого непогодой бруса, скрепленного железными скобами, и, похоже, открывалась нечасто: засовы заржавели. Но в массивной двери имелась еще одна, меньшая, с бронзовым дверным молотком в виде детской руки, держащей маленький мячик. Санни взял детскую ручку в свою, постучал, подождал. Постучал еще раз и продолжал ждать.
Изнутри не проникало ни звука, и тогда Санни написал записку на вырванной из блокнота странице: «Маэстро Илан, я влюблен в „Мама плывет“. Как поход по пустыне ради того, чтобы увидеть изображение Мадонны, паломничество достигает своей цели, даже если часовня закрыта. Картина проявляет себя в сердце». И нарисовал пару глаз у пары ног. Дар зрения, почитание, лицезрение-даршан.
Просунул записку под дверь. «Мама плывет!» – выкрикнул Санни в иззубренную, изъеденную термитами замочную скважину. «Мама плывет, мама плывет, мама плывет, мама плывет», – йодлем пропел он, словно псих, у которого пунктик – эта картина. «Благословление и проклятие! Приближенный и отверженный!» Зачем вообще ребенок, как не для того, чтобы создать океан, в котором может плескаться его мать? Зачем, если не для того, чтобы его во всем ущемляли, а мама могла плавать свободно? Чтобы она отражалась в зеркале его глаза, в океанском глазу, который есть вселенское зеркало?Я был скрытым сокровищем, и я желал быть известным.
Тут Санни заслышал шаги на подходе, шорох поднятой с земли бумажки. После того дверь со скрипом приотворилась, и в щелке возникло лицо, изученное Санни по фотографиям.
– Кого это ты зовешь «Мама плывет»?
Прозрачные нечитаемые глаза глядели сквозь Санни. И по выговору кто он, откуда, ничего не поймешь.
– Обожаю «Мама плывет».
– С чего это?
– Да невозможно от нее оторваться, вот и все.
Дверь открылась еще на дюйм.
– И где ж ты ее видел?
– В музее Фортуни в Венеции.
Илан де Турьен-Фосс распахнул дверь. Санни оказался в склепообразном холле с выходом в залитый солнцем внутренний двор, и сквозь него они прошли в комнаты, которые Санни рассматривал с помощью увеличительного стекла. И хотя вроде бы изучил по картинкам в журналах, музейное богатство коллекции поразило его. Там сверкали во множестве пестро расшитые бисером черепа племени уичоль, там была каменная раковина из святилищ майя на Юкатане, там был огромный расписной паук. Сам Илан предстал в многослойном одеянии со сложным геометрическим узором, таким мелким, словно насекомые соткали его из крашеной кошенилью шерсти. Его яркие глаза шкодно поблескивали. Там была современная зеленая кофеварка и оранжевая пачка жевательной резинки. Илан с бешеной энергичностью жевал:чуп-чуп-чуп. Абсурдная несочетаемость того и этого в обстановке зацепила Санни и восхитила его. И что-то аристократическое, и что-то от мультиков про кролика Багз-Банни.
– Могу я взять у вас интервью? Я работаю на «Ассошиэйтед пресс».
– Ага, а ведь это умно с твоей стороны, подступиться с «Мама плывет»! Ладно-ладно, но при условии, что напишешь только хорошее! И водить тебя по мастерской и картины показывать я не стану, это понятно?
– А можно взглянуть на часовню, которую вы расписываете?
– Вот уж точно не часовню. Никто не должен видеть мою работу в процессе. – Он помотал пальцем у носа Санни. – Она заперта, и ключ только у меня.
Неужели это тот человек, которого Соня любила? Санни почувствовал себя маленьким. А Илан был высокого роста. Выпить кофе он уселся на здоровенный череп, украшенный золотыми и зелеными бусинами. Над ним, подвешенные к потолку, болтались деревянные скелеты и фигурки Иуды из папье-маше.
– Согласны ли вы с тем, что человек знаменитый менее известен и более непонят, чем кто-то другой? – спросил Санни, достав свой блокнот.
– Да! – с энтузиазмом откликнулся Илан. – Ты как я – и я все записываю, все фотографирую. Чем известнее я становлюсь, тем меньше принадлежу себе, тем дальше от себя отдаляюсь, все больше теряю себя. Но я давно уже перенес свою жизнь в искусство, то есть я – это то, над чем я работаю; кроме этого, меня не существует. Я сам себя отдалил задолго до того, как слава отдалила меня. Слава просто еще сильней отодвинула меня от моего и без того далекого «я».
Илан встал, чтобы взять фотографию из кучки других, валявшихся на просторном столе. Он показал Санни женщину, роскошную, как звезда из фильма Феллини. Раскачивая ребенка в волнах, она безудержно хохотала.
– Это день, когда мама меня любила!
Растроганный Санни отозвался на это:
– Если мама любит тебя каждую минуту каждого часа каждого дня, это гораздо худшая участь, чем если она любит тебя только один день в году.
– Ага, ага, ты мне нравишься! – сказал Илан. – Я чувствую, ты что-то такое знаешь!
Санни стало затягивать. Он понял, что двигало визитерами-журналистами: каждому хотелось, чтобы его сочли другом Илана. Тот обладал непредсказуемой, буйной энергией. Знакомство с ним могло расцветить их обычную жизнь. Они делали себе капитал, рассказывая о том, как развивалась их дружба с блестящим, эксцентричным художником, бросаясь его именем здесь, там и якобы незаметно повсюду.
Санни озирался по стенам: устрашающая коллекция нагвалей, масок демонов и животных, плетеных из тростника фигур и ретабло. Он искал глазами Бадала-Бабу.
Закладка:
– Что, интересует моя коллекция?
Илан подвел Санни к шкафам с глиняными фигурками из погребальных шахт: жрец-богомол, летящий скат. Он показал Санни непроходимый лабиринт Джозефа Альберса, написанный после его визитов в Монте-Альбан, оранжевый на оранжевом на розовом на оранжевом – как аллахабадский полдень, когда жара нарастает и мечтаешь о счастье не для других, а для себя самого. Показал фотографию: Тина Модотти сняла крестьянские веревочные сандалии. Небольшую картину Фриды Кало, портрет ее обезьянки по имени Фуланг-Чанг.
– Понимаешь ли ты, что ее гений – в ее усах? – сказал Илан про Фриду. – Усы позволили ей вырваться из рамок, которыми женщину ограничивали, позволили стать ближе и к любимой Фуланг-Чанг, и к Диего. Боль, физическая и эмоциональная боль превратила ее в мистика.
«Диего… зеркало ночи… Твое слово путешествует по всему космосу и достигает моих клеток, которые суть мои звезды, а затем направляется к твоим, которые суть мой свет», – вспомнил Санни дневник Кало. В ее безумной страсти, несмотря на мучения и унижения, заключалась ее сила.Ееживопись стала важней, чемего.
– А? – сказал Илан, словно уловив ход мыслей Санни. – Она была очень расчетлива; без него она была бы никем, и сама это знала. Я купил эту картину у багетного мастера, который признался, что украл ее из Голубого дома, когда делал там рамы в последний месяц Фридиной жизни.
Поведать незнакомцу секрет, что купил ворованное! – Санни это польстило, и он решился спросить:
– А где тот маленький божок, что изображен на вашей картине с молодой женщиной в снегах Вермонта, а также на портрете жены нефтяного магната в Метрополитен-музее?
– Ты про Облачного Бабу? – Нечитаемый взгляд Илана размылся еще сильней.
– Могу судить, что он родом из Индии, но ведь и я из Индии, так что мне, конечно же, крайне интересно узнать, как он связан с вашей работой.
– Ага, опять чувствую, ты что-то такое знаешь. Нет, ты его не увидишь. Он показывается лишь изредка, когда ветер дует так сильно, что сливается с воем койотов. Или если я просвищу, как ветер:
О Бадал-Баба, черный алмазный свет…
Что не будет связано днем, будет связано ночью…
Даруй мне тьму, даруй мне силу…
Все сокровища моей пещеры предназначены для тебя!
– Лица у него, может, и нет, но он тщеславен. Он жаждет, чтобы его расписали и увили нитками самоцветов; вот чем я могу его соблазнить.
Санни призвал всю силу, накопившуюся в нем за месяцы аскетичного существования.
– Вся ваша жизнь отдана творчеству, – сказал он. – Это наводит меня на мысль, что, хотя ваши работы в общем посвящены грустным темам и создать их, должно быть, стоило немалых усилий, тем не менее вы, сдается мне, человек счастливый.
– Да, тут определенно противоречие! – воскликнул Илан. – У Мандельштама есть строчка – знаешь, да? – про «мертвых пчел, мед превративших в солнце». Именно это я и сделал. Я стал пчелой. Я превратил мед в солнце. Теперь все говорят: «О, вы знаменитость!» Но задумываются ли они, что скрыто за этим? Унижение, одиночество, рабство, борьба! А ведь именно это – то, что счастьем не назовешь, – сделало меня счастливым! Как это объяснить? И это же сделало меня богатым – объясните это банкиру!
Санни, сосредоточившись на одной строчке, подумал: «Ты счастлив! Ты счастлив за счет Сони! Богат и счастлив!» – и осторожно спросил:
– А нет ли таких, кто пострадал от вашего счастья?
– Что ты имеешь в виду?
– Не добыто ли ваше счастье ценой несчастья других людей, которым, в отличие от вас, отказано в привилегии занять свое место в искусстве?
Илан вышел из себя тотчас, в один момент, и это пугало. Совсем другой человек прорвался сквозь то лицо, которое он носил за минуту до этого.
– А? Что ты несешь? Какие люди? Ты что, здесь кого-нибудь видишь? Я что, отвечаю за счастье других? Только слабак задал бы такой вопрос. Вот такие же, вроде тебя, упрощающие все идиоты нагородили всякого вокруг Пикассо, Бальтюса и других – и теперь мы все от того страдаем. Если ты гений – а Бальтюс и Пикассо, кстати, вовсе никакие не гении, они оба фуфло, обманщики! – в общем, если ты гений, к тебе сбегаются всякие шакалы. Мелкие людишки, вот вроде тебя, и нападают. Ты зачем сюда вообще пришел? Что ты вообще такое?
Санни в изумлении онемел, и это воодушевило Илана.
– Вот что случается, когда становишься знаменитым! Приходят всякие и глазеют на тебя, как на обезьяну. Человеком тебя не считают, оскорбляют прямо в лицо: «Плевать мне на его славу! Я сказал ему все, что думаю!» – И, распалясь собственным негодованием, разошелся еще сильней: – Убирайся из моего дома! Немедля! Пошел вон, пошел вон, пошел ВОН! И чтобы духу твоего тут не было, с этой вонью твоей от карри.
– Я больше не выношу специй, – вставил зачем-то Санни.
– Я знаю таких, как ты! Сначала лижешь мне задницу – «Маэстро Илан!» – потому что это естественно, льстить тем, у кого власть. Падаешь ниц, распинаешься самым цветистым образом, а потом наносишь удар. Мне ли не знать, что самый злобный враг и есть самый большой поклонник: тот, кто пишет разгромные рецензии и в то же время безумно хочет с тобой дружить, он на тебе зациклен, приходит к тебе выпить вина, просит о помощи в каком-то своем художественном проекте – надеясь, что ты поможешь, чтобы не навлечь на себя новых нападок. Или надеясь тебе так понравиться, что это перевесит старую клевету. Или надеясь, что ты слишком благороден, чтобы помнить его нюнистую жалкую мерзость. И никак его не отвадить, этого подобострастного драчуна! – Илан вздохнул. – Я понимаю, как это работает. Это психология тех, кому стыдно.
– Не находите, что гнев ваш не соразмерен? – осведомился Санни.
– А не стыдно тебе, что ты до сих пор здесь, когда я велел тебе выметаться? – взорвался Илан. – Ты обманом проник в мой дом!
Выхватив блокнот из рук Санни, он швырнул его за окно, в заросли кактусов. В наступившей тишине из кухни в другом углу двора послышалось, вроде упала ложка. Кто мог там быть?
И тут Илан посмотрел в пол и с отчаянием, тихо и мягко проговорил: «Ненавижу свои ботинки». Казалось, он вот-вот расплачется. Санни с удивлением обнаружил, что ему
Закладка:
– Нет, нос вполне ничего, – не устоял Санни.
– Ты изгадил мне день. Я не смогу работать. Мне нужно восстановить силы. Пойду-ка я прогуляюсь против ветра, чтобы очиститься. – Подхватил шляпу и спросил: – Видишь эту шляпу с дыркой от пули?
– Откуда в ней дырка от пули?
– Оттуда, что это мне сообщение, чтобы я был начеку, что у меня есть враги, которые хотят меня убить, а я про это забыл, потому что ты заморочил мне голову, сбил с толку. «Мама плывет»! Ты знал секретный пароль. Убирайся сейчас же! Подожду, пока ты не уйдешь, и только потом сам выйду.
Илан – блестящая личность, униженная ничтожным человечишком, лев, атакованный шакалом, – открыл дверь, и Санни убрался. Вышел и побрел по длинной белой дороге. Поднялся на холм и, достигнув вершины, сел в тени гигантского магуэя-агавы, с чувством опустошенности. То, что Илан о нем сказал, было правдой. Санни в самом деле пришел его обмануть. И чего он добился в жизни по сравнению с Иланом? И да, он смотрел на Илана так, словно тот обезьяна. Кроме того, справедливо было сказать, что в речах его сочетались грубая лесть и наглость. Так он сидел и сидел под агавой на склоне холма, поросшего лохматыми пальмами, крупными опунциями с отростками-лопастями, обглоданными по краю козами, и колючками с желтыми цветами. Пчелы слетались на эти цветы, как и на цветы перечного дерева, их жужжание наполняло воздух. Над холмом дрейфовали галеоны из облаков: быстрые белые наверху, тяжелые темные кучевые – ниже.
Цель, ради которой Санни пришел, осталась невыполненной. Он размышлял, как поступить дальше, когда разглядел силуэт Илана, вышедшего не из основной двери, а словно из кроличьей норы подальше в долине. Тот прытко уходил вверх, удалялся по скату горы. Когда облака сдвинулись, Илан исчез. Должно быть, перевалил через гребень, который было не различить на местности, исчерченной светлыми и темными бороздами.
Вниз по склону Санни прокрался к тому месту, откуда возник Илан, и обнаружил там грубо отделанный камнем вход, охраняемый колючим терновником. Вход, надо полагать, вел в шахту. Санни вспомнил фотографию, которую показывал козий пастух, с шахтным стволом перед часовней. Он спустился в каменный вход и оказался в низком, узком проходе, которым когда-то доставляли наверх серебро. Он знал, что местность коварна. Знал, что земля вмиг может под ногами разъяться, а там все изрыто, и часть шахт обрушилась в подземные реки, так что не успеешь и охнуть, как свалишься, разобьешься вусмерть. И кто узнает, если упадешь в самом деле? Летучие мыши, скорпионы и змеи – да призраки погибших шахтеров. Выйти со стороны живых будет сущей удачей.
Но он вышел, причем там, где и предполагал, и бросился было к часовне, когда услыхал плач – и повернул на звук. Подошел к окну, из которого доносились рыдания, все горше и горше. Молодая женщина сидела, упав головой на кухонный стол.
– Тихо, – сказал Санни. – Что случилось?
– Что! Ты все еще здесь? Как ты сюда попал?
В страхе мы все одинаковы. У нее было лицо Сони! Может быть, чуть помоложе.
– Я пришел за своим блокнотом.
– Он убьет меня, если найдет тебя здесь.
– И ты поэтому плачешь?
– Это моя обязанность, следить за дверью и не впускать никого внутрь. Он закричал на меня: «Почему ты не остановила меня, когда я открывал дверь?»
– Но не твоя ведь вина, что я выкрикнул: «Мама плывет»!
– Это да, но я должна была помешать Илану впустить незнакомца, который будет шпионить и подглядывать, искать способ его уничтожить. Он сказал: «Этот тип разорался: „Мама плывет“, – и, конечно, я по глупости открыл дверь. Почему ты не остановила меня? Ты живешь за мой счет, ешь за мой счет, пользуешься мною – а я всего-то прошу просто следить за дверью, и ты даже такой ерунды не можешь!»
– Ты дочь художника? У тебя его глаза.
– У всех его картин его глаза.
– Но ты не его картина.
– Когда я стала его картиной, я получила его глаза.
– Как тебя зовут?
– Это неважно.
Она теряла себя, разлагалась на части, совершенно как Соня. И в жесте водила руками так, словно то не руки, а подбитые птицы.
– А вдруг ты про это напишешь? Пообещай мне, что не напишешь.
– Но в чем дело? Просто в том, что ты позволила Илану открыть дверь?
– Ему приснилось, что за ним следует враг. Ему приснилось, что за ним придет дух леопарда. Ему приснилось, что за ним придет дух змеи. Ему приснилось, что за ним придет дух паука. Ему приснилось, что за ним придет самка демона, как самец змеи приходит искать свою самку, если кто-то убил змею. Ему приснилось, что безликий божок придет искать свое лицо. Он принес жертву своему божку. Сказал, что нарисует его, как на ретабло, но не до конца, а так, чтобы божок остался, не покинул его, пока он ее не закончит картину. У Бадала-Бабы, может, и нет лица, но он тщеславен и жаждет обрести лицо, которое завершит его судьбу. – Прихлопнула рот ладонью. – Ох, зачем я тебе это говорю? Илан велел ни с кем не болтать, ничего никому не рассказывать. Беда в том, что я все время одна, и как начну с кем-то говорить, путаюсь, не знаю, что можно сказать, а что нет. Несу все подряд. Не умею соврать. Не знаю, какнеответить. Илан не может меня никуда взять. Ты только не расскажи ему, что я тебе выболтала. Ничего не говори! Возьми свой блокнот и уходи. Если он увидит нас вместе, он меня убьет!
Ее взгляд был прикован к нему – но, когда он искал личность за хрусталиком глаза, ее там не было.
– Отчего же ты не уйдешь, если тебе с ним так страшно?
– Я не могу.
– Почему?
– Слишком страшно.
– Слишком страшно уйти?
– Да.
– А не слишком страшно остаться?
Она закрыла лицо руками.
– Этот талисман, он принадлежит моей подруге Соне. Достался от деда.
– Нет, это Илан путешествовал по лесам Гималаев, и один монах его ему подарил. Монах сказал, это божество для тех, у кого нет лица. Илан держит его всегда при себе, когда работает. Для вдохновения.
– Соня нервничала точно так же, как ты.
Закладка:
Санни не мог ей ответить, что плохое никуда не делось, продолжает случаться, но все же так лучше, чем оставаться и ждать, когда нагрянет что-то похуже. Он спросил:
– Ты видишь свое будущее?
– Нет, – сказала она, – я себе будущего не представляю.
Сокол пролетел, заслонив собой солнце – мир на долю мгновения накрыл полумрак, – а затем солнце заполыхало как раньше.
– Это потому, что будущее уже здесь, – сказал Санни. – Ничего нового впереди нет. Ты же это знаешь, ведь правда?
Она выглянула в окно, оглядывая холмы.
– Он скоро вернется. Иди, побыстрей найди свой блокнот и уходи – не то он меня убьет.
На двери в часовню висел замок. И когда Санни наклонился, чтобы подсмотреть в замочную скважину, кто-то изнутри перехватил его взгляд, словно там был кто-то живой. Где же ключ от ключа, который ведет к ключу от ключа к сокровищу? Времени искать не было – ключ, вероятно, висел на шее у Илана.
Месяцы плавания по нескольку раз в день в противоборстве с океанскими волнами сделали Санни поджарым и сильным. Он разбил запор кругляшом из вулканической лавы – и ввалился в глаза, облака, рубины и изумруды. Влекомый ими, прошел из ризницы внутрь часовни, стены и потолок которой расписаны изображением пловчихи-Матери. Вот она появляется в поле зрения, вот убывает, Мать и ее отражения, преломления, плещущиеся на свету и во тьме, в озере, в океане, в небесах. Что такое религия, как не красота женщины, уплывающей за горизонт?
В нише справа Санни углядел изображение другой молодой женщины, точащей в океан слезы. Отчего она плакала, от горя? Или от сострадания? Или, может, от разновидности счастья, от удовольствия излить малый объем соленой воды, пополнив этим объем огромный?
Он повернулся к нише слева, и там, почернелый от обетного дыма, эффектно тянулся ввысь теневой идол. Это был Бадал-Баба, окаймленный драгоценными камнями. А напротив изображения лежала открытая амулетница в облаках. Но разве Бадал-Баба не попадет в подчинение к своему отображению? Меньший по сравнению с большим?
Санни, которого отец воспитал в строгом неприятии воровства, схватил амулетницу, повернул ее лицом к себе и отшатнулся, словно, невинно заглянув в пещеру святогосадху, увидел вместо него увитую драгоценностями, черную, как пантера, кроваво-красную тантрическую фигуру. Темное сердце, перекошенный таз, нехватка пальцев, единственная нога, выстроганная, как посохсадху,изувеченная и блистательная, украшенная жемчугом, рубинами, золотом. Санни повесил амулетницу себе на шею. Подошел к двери. Остановился. Повернул обратно. Из сотен кистей, разложенных по размеру, выбрал толстую, мягкую кисть. Из аккуратно расставленных рядами баночек со смесями всех оттенков черного: жженая слоновая кость, лиловый черный, гималайский кедр, черный кладбищенский и пещерный черный – он выбрал наичернейший, черный-пречерный, окунул кисть и наполнил глаза плачущей женщины чернотой плодородной гоанской ночи, рождающей галактики и насекомых, призраков и вымыслы, ужас – и даже порой счастье.
Женщина выкрикнула:
– Он идет, он в туннеле – ты нашел свой блокнот?
– Еще нет.
– Все равно, уходи, не то он меня убьет! Уходи! Бегом! Сейчас же! У тебя ни минуты!
Санни схватил свой блокнот и помчался через двор, в дверь, которую она для него придержала. Ему пришло в голову, что теперь, когда он похитил Бадала-Бабу, она в серьезной опасности и ее положение куда хуже, чем она себе представляет. Он крикнул ей на бегу:
– Если придешь вечером в гостиницу, я помогу тебе сбежать – и никому не скажу.
– Еще как скажешь! Ты журналист – разве из этого не выйдет статья?
– Не скажу, из-за подруги моей не скажу, той, которая выплакала океан слез. Предав тебя, я предам ее.
Но слова его унес ветер, как и ее ответ, если он вообще был.
Солнце село, и стало прохладней. Сердце больно билось в ушах, в ногах, в горле, но Санни мчался, в серых сумерках не сворачивая с белой тропинки. Показалось, что слышно, как в часовне бьет колокол, возвещая конец шахтерского рабочего дня, но в развалинах колокольни не было колокола. Показалось, что слышен ход поезда, но поезда не было. Донесся запах жарки кактусов-нопалес, но кому тут было готовить. Показалось, что подает голос мул, но нигде ни одного мула.
В зеленоватом свете гостиницы хозяин с трагическими усами поднял взгляд от рагу из козлятины и «Большой книги анонимных алкоголиков». За дверью тощая собака грызла череп козы.
– Опасно бродить здесь в темноте. Ты псих, что так делаешь.
– Кто эта женщина, – спросил Санни, – которая живет с художником?
– Художник живет один.
Санни заперся в своей комнате, задвинул тяжелый железный засов. Летучие мыши вылетели из занавесок. Он запер окно. Проигнорировал скорпионов, выползающих из отверстий в вулканическом камне. Снова открыл амулетницу. У существа, спрятанного внутри, не оказалось лица. Добрый дух или злой, человек или зверь – так и не скажешь. Что в нем, вдохновение или зловещий ужас, – не определишь.
«Я вор! – сказал себе Санни. – Я украл украденное сокровище. Я испортил картину. И, наверно, той молодой женщине причинил большой вред». Он не спал, слушая, как стучит ветер в заколоченные окна и двери заброшенных домов, сливаясь с воем койотов, – и вот после полуночи раздался стук в дверь. То мог быть, конечно, ветер, но ветер стучал бы громче.
– Кто там?
Ответа не последовало. Он согнулся, посмотреть в замочную скважину. Глаз в замочной скважине ответно смотрел на него. Трепещущая молодая женщина с руками, как подбитые птицы, не вымолвила ни слова, когда Санни впустил ее, но дала понять, что хочет спрятаться в шкаф на случай, если Илан придет за ней. И только оказавшись в шкафу, сказала:
– Мне лучше вернуться.
– И не думай.
– Я должна. Он остался один, но один он не может. Если он один, то его и нет вовсе. У него сейчас кризис. Мне влетит.
С амулетом, промораживающим грудь, как ночь в горах, Санни сидел за дверью своей комнаты на случай, если женщина захочет выйти из шкафа и поспать в постели, но она так и осталась в шкафу на случай, если Илан придет ее искать. У Илана глаза на затылке, так Соня сказала Санни. Поскольку плохой человек – это параноик, ждущий возмездия, интуиция у него обостренная. Поневоле начнешь верить, что он – дьявол, потому что он –знает.
На рассвете Санни, услышав что-то вроде звуков леса, полного голубей, увидел подъезжающий автофургон, полный, как оказалось, участников тура, организованного городской библиотекой Сан-Мигель-де-Альенде в целях сбора средств на проектLibros Para Todos, «Книги
Закладка:
– Джейкоба подстригли всего за тридцать пять песо; а стригла его маленькая старая леди!
– Лазерная терапия от пигментных пятен – сорок пять долларов!
– Три тако за доллар с четвертаком!
Они зашли в гостиницу выпить кофе.
– Голуби любят солнце, – сказал хозяин, который, раздав всем по горшочку с дымящимсякофе де олья,принялся разбрасывать зерна для птиц.
– А я думала, голуби любят тень!
– О нет, голубям комфортней всего на солнце.
– Двадцать центов за чашку кофе!
Сердце Санни преисполнилось нежностью. Это были наивные американские туристы, воодушевленные всесилием своей национальной валюты, свято верящие в свою удачу и считающие, что они в безопасности в любой точке мира, – если случится несчастье, посол лично займется их делом. Санни фактически был гражданином Соединенных Штатов, и они сказали, что, конечно же, подбросят его с подругой обратно в город, сзади есть свободные места, если они не против проехаться остатком маршрута.
Санни бросился к шкафу, обрадовать молодую женщину, что она спасена, что она может выйти, но, когда открыл шкаф, тот оказался пуст. Он выбежал на улицу, где сидел хозяин.
– Вы не видели, женщина выходила из моей комнаты?
– Никого не видел.
Он опять сбегал в комнату. Там пахло Сониным страхом.
– Разве вы не видели, как она пришла сюда вчера ночью, через несколько часов после меня?
– Никто не приходил после вас. Я запер дверь на засов и два навесных замка, прежде чем лечь спать. Влезть по стене невозможно.
– Вы выглядите так, будто только что увидели призрака, – пошутил мужчина из библиотечного тура.
– Где же ваша подруга?
Санни, решили все, пережил любовную ссору.
– Запрыгивайте, – закричали ему, – она или догонит, или же не судьба!
И он запрыгнул, Бадал-Баба пек ему грудь, как головня, разожженная солнцем высокогорья. Медлить было нельзя – фургон тронулся с места.
– Кукурузная лепешка у женщины на автобусной остановке возле Ораторио – всего один доллар!
– Джеки говорит, здесь горничные за нипочем!
Глава 73
Какориигалавати. Бабиту разрывало противоречиями: радостью от того, что наконец-то в ее руках рецепты, на которые она столько лет облизывалась, а теперь может съесть их глазами, и неловкостью, потому что рецепты свидетельствовали о том, что Соня помнит про попытки Бабиты сманить Хансаму, сознательно обойденные упоминанием в ту ночь, которую они провели под одной крышей. «Где это видано? – было дело, воскликнула Мина Фой. – Стоило папочке умереть, как ты сманиваешь нашего повара?» – «Ты не в себе от горя», – отбилась тогда Бабита. Но Мина Фой вовсе не была не в себе, просто все постоянно твердили ей, что она должна прощать им их собственные проступки.
Бабита радостно изображала недоумение, зачитывая вслух рецепты Олинде и ловко балансируя между ролью эксперта в кулинарии и ролью чванливой дамы, которая в готовке не понимает, в то время как Олинда млела, с преувеличенным изумлением вникая в удивительные обычаи и своеобразие кухни Севера. И когда, после предписанного маринования, запекания, нарезки, измельчения и обжаривания, Бабита почувствовала на языке гармоничное многоголосие какори, она откусила еще кусочек. Прислушалась. Перепроверила. Прислушалась снова. Пошла бродить из одной мрачной пещеры в другую. Застыла перед фигурой Христа, окутанной облаком душистых специй: корица, гвоздика, кардамон. Смущало одно: тот важнейший ингредиент, дозу которого хозяйка, любезно согласившаяся поделиться рецептом, непременно обязана незаметненько исказить, дабы не разбазарить семейное достояние, – вот этого хитрого искажения в Сонином рецепте не оказалось. Бабита откусила еще немножко. Сердце без слов подсказало: Соня проявила небывалую честность. До глупости. И эта честная Соня идеально подходит ее честному сыну. Если бы она давным-давно приняла Соню, может, Санни бы не сбежал?
И присутствие Сони в доме оказалось нежданно необременительным. В конце концов, что еще пожелать от жизни, кроме как поужинать с кем-то и посмотреть детектив с убийством, который боишься смотреть одна? Взгляд на мир выровнялся, пришел в норму. Когда взгляд наперекосяк, ты сама ведешь себя так же. Вспомнить только безответный поцелуй, доставшийся охотнику на бандикутов. Она коснулась губами его щеки, и губы примерзли. Застыли, потому в момент поцелуя наперекосяк она тосковала по норме.
Соня шла к парадному входу – по дорожке меж красных плюмерий, по ступеням, эффектным, как декорация к опере. И разве не стоит Бабите приветствовать удачу, вступающую в ее жизнь, если удача звонит в начищенную латунь дверного звонка, пусть даже это вовсе не та удача, которой она всегда домогалась?
В лиловый рассветный час, еще до восхода, когда все уже было предопределено, Бабита взяла трубку и практичным, деловым голосом сказала Соне:
– Слушай, нет смысла сидеть одной – от этого только слезы. Раз уж ты одна и я одна в воскресенье, почему бы тебе не приехать, не попробовать галавати Олинды? Какори ей удался.
Соня как раз не спала, читала и пыталась найти смысл в том, что сама прошлой ночью и написала. Притчу о женщине, которая превратилась в черное облако, – уж такая была у нее способность, унаследованная от деда, художника-оккультиста, тот умел превращаться во что угодно: что рисовал, тем и становился. Фантастический подход казался подходом правильным: что ни говори, а лишь посредством фантазии большая часть людей справляется кое-как с тем, что их окружает. Если так и писать историю за историей, пока правдивость того, что ею ухвачено, не станет ясной как день, – и пусть другие клеят какие им нравятся этикетки: сюрреализм, реализм, ориентализм, басни, легенды, кошмары, грезы, мифы, сатира, китч, трагедия, комедия, – разве каждая из историй не равносильна каждой другой истории? Если центр никак не центруется, может, он и не должен? Может, всякий раз, только выставишь историю в центр, как он вовсе не там? Может, когда реальность меняет форму, писатель должен пойти у нее на поводу? Если Соня рассеет себя самоё по океану историй, смогут они, подобно волнам, вынести ее на другой берег?
И вот она снова идет по красной, поросшей сорняками дорожке, поднимается на веранду к гигантским раковинам, которые обрамляют вход, звонит в начищенный колокольчик. Бабита, один уголок рта вверх, другой вниз, открывает женщине, которой причинила боль только из ревности, без всякой другой причины, и впускает Соню в густой аромат кухни Лакхнау, родины данного вида кебабов. Разогревает их на самом слабом огне. «Секрет такой гладкой текстуры, видишь ли, в том, что
Закладка:
Все с тем же намерением не затрагивать деликатных тем они посмотрели фильм, который бы не решились включить порознь. От «Собаки Баскервилей» по коже пробежал холодок, зябкий, приятный в нарастающей предмуссонной жаре, когда воздух так густ, что почти не вздохнешь, а вентилятор вращается цветок цветком, безо всякого проку.
В девять вечера Паша заскулил.
– Что, пора ему спать? – спросила Соня.
– Расстроился, что на ночь глядя напугали его привидением.
Бабита не стала упоминать, что «Собака Баскервилей» – одна из любимых книг Санни, и Конан-Дойла он любит, всегда читал его в ночном поезде на Аллахабад, и даже в ту их поездку, когда он впервые увидел Соню, тоже взял с собой эту книгу, и что тут считывается некий логический ряд, сцепка, может, и бесполезная, но все же, – а вместо всего этого сказала:
– Такси вызывать уже поздно, и я не могу послать с тобой Нареша, у него куриная слепота. Давай ты переночуешь в гостевой комнате, как в прошлый раз?
* * *
– Мыло там есть? – раздался сверху голос Бабиты.
– Мыло есть.
– Бандикуты его не погрызли?
– Нет.
– Поосторожней с лягушками.
И снова Соня закончила купанье под стихийно плюхающей водой, лягушки скакали туда-сюда мячиками пинг-понга, и снова она облачилась в тот же кафтан, который носила в прошлый раз, когда ночевала в «Доме с ракушками», – он так и висел на крючке в ванной.
– Спокойной ночи, – крикнула Бабита, лежа в своей кровати под балдахином, связанным крючком монахини.
– Спокойной ночи, – отозвалась Соня из гостевой комнаты, лежа на кровати под балдахином, связанным крючком вдовы.
Уж лучше две одинокие дамы и песик-джентльмен (пусть даже с приобретенной в джунглях привычкой лакать воду из унитаза) в темноте, как в соку томящиеся в жаре и в приправах с ужина, под сквозным потолком в надежде, что налетят прибрежные ветерки.
Только нет никаких ветерков. Звон насекомых, писк летучих мышей, сдавленный крик совки, кваканье лягушки, любовные арии кошек, лай бродячей собаки – но где вор, где убийца, где демон и привидение, где призрачный пес?
– Невыносимо душно.
– На Гоа вечно жара. –А уж каково, когда у тебя в эту жару приливы!
– Может, детектив виноват?
– Но интересно же было!
– И потом все думаешь, думаешь… – У Сони вертелось в голове, что убийцу в «Собаке Баскервилей» раскрыли благодаря портрету.
– Соня?
– Да?
– Давай попробуем уснуть… Соня, я думаю, что я…
– Что?
– А, ничего… Соня, я думаю, что я…
– Что?
«Не говори, не говори… пусть лучше прилив, пусть духота, пусть кровожадный комар».
– Соня, я была неправа…
– В чем?
«Не говори, Бабита, не говори, иначе себя приговоришь!»
– Мне было грустно узнать о смерти твоего отца. – Она ринулась в кромешную тьму.
– Он был весь такой яркий! – а теперь жизнь словно выцвела.
– У нас с ним была глупая ссора – из-за супов.
– Из-за супов?
– Потом это раздулось во что-то совсем другое. Он был сложным человеком, как и я женщина непростая, но я всегда понимала привередливых людей, – а потом, мы были из одного поколения. Уже это что-то да значит.
– Вы ведь оба родились где-то во времена Раздела.
– Да, и мало кто в силах разделить с нами пережитое. Наши родители прожили свою жизнь в Британской Индии. Освободительное движение, независимость и Раздел – все это нас, конечно, задело, но родителей наших вышибло из седла. Они только притворялись нормальными. Мой отец…
– Полковник?
– Они всей семьей сели на поезд в Лахоре, а когда вышли в Дели, женщин в семье не осталось – так же как в поездах, шедших в обратную сторону.
При обмене поездами по оба края разрыва сложились две разные истории.Пустота наполнена, полнота пуста.
– Это не та трагедия, которую семья способна преодолеть.
– Отец никогда об этом не говорил и никогда нигде не чувствовал себя прижившимся или на своем месте – возможно, поэтому он так и не купил дом в Аллахабаде. Так же, как твой дед. Они не смогли пустить корни, почувствовать себя дома.
– Как и мы не чувствуем себя дома.
– Ты права.
Они снова попытались заснуть. «Не заговаривай ни о чем, Баби, и никто никогда не узнает». Паша поволок свои задние лапы в туалет.
– Соня?
– Да?
– Мне очень понравилась…
– Простите?
– Твоя статья.
– Какая статья?
«Никогда никого не хвали, Баби, потеряешь власть».
– О кебабах.
– Разве она не рыхлая и бессвязная?
– Да ведь тема огромная, такую тему в рамки не взять!
– Да, мне казалось, я пишу ни много ни мало историю Индии, а кебаб – это роман между индусами и мусульманами.
– Да, это непросто… Послушай, Соня, я думаю, я была…
– Что?
– Нет, ничего… Но я была неправа… – «Не извиняйся, не теряй преимущества!» – Хансама! – вырвалось у нее.
– Вы сказали «Хансама»?
– Да. Это было неправильно с моей стороны, переманивать повара Мины Фой!
– Так же как со стороны Мины Фой было неправильно заставлять его готовить, в его-то лета, причем из одной жадности.
– Но сразу после похорон!
– Он сейчас на покое, он в порядке. Сын присылает ему деньги.
«Сын? Его сын? Тот самый? Любовник Вини? Вор? Убийца? Сутенер? Откуда этот сын берет деньги, чтобы присылать их отцу? Золото из украденного чемодана? Или у двух обманутых девушек?»
– Вини-Пуни! – простонала Бабита, не успела сдержаться.
– Вини-Пуни?
– Сын Хансамы, шофер, сбежал с моими малышками Вини-Пуни после убийства Рави-Раны и продал их в проститутки.
– Нет! С ними все в порядке, – выпалила Соня, только потом вспомнив, что это тайна. – Ох, не должна я этого говорить…
– Нет, должна!
– Примите это, как будто я сболтнула что-то во сне.
– Так это и есть сон.
– Младшая девочка
Закладка:
В одно мгновение воспряв духом, Бабита лежала, пытаясь осмыслить новость. «Если ты умрешь, умру и я. Ратти, не умирай. Если выживешь, я тебя полюблю. Милый Боже, просто дай ему жить, и, обещаю, я буду любить его и верить в тебя». В первый ли раз судьбоносное божественное, в которое она не верила, что-то для нее сделало? «Спасибо, Боже», – покаянно произнесла она вслух, чтобы обеспечить себе везение и в дальнейшем, когда настиг очередной приступ чистилищного прилива. Мечась, она раздавила несколько комаров, оставивших пятнышки крови на пропитанных потом простынях. Она все с себя скинула, намочила маленькое полотенце водой с прикроватной тумбочки, вытерла им лицо, шею и спину, отжала его между грудей.
Легко атеистке, оглядываясь назад, уверовать, когда ее лукавые молитвы услышаны. Но все-таки ощущался еще разлад между ней и Вселенной, между нею самой и Богом, в которого она не верила. Что за осадок, придонная муть вины не отпускает ее?
Нет, это не Вини-Пуни, они больше не ее вина. И не убийство Рави-Раны – никогда оно не было ее виной. И не ее вина пропавшие деньги, пашотницы и золото. И кебабщик Хансама тоже больше не ее вина. Бахадур, Умберто, Сара Хабиб, Ванья – все побоку… Как облачных овечек, пересчитывала Бабита свои «не-вины», чтобы убаюкать себя. Но все возвращалась и возвращалась к…
«Ох, оставь это маленькую вину при себе, Бабита, оставь эту пустяковину, мелкое помрачение ума. Тебе ведь хотелось поведать Соне про то, что ты невиновна, не про вину».
Но этот остаток вины, осадок, винная муть, возвращался упрямей всего, и даже без прочих оснований для виноватости его более чем хватало на то, чтобы шум негодующей околесицы изгонял правду в кусты, где как раз проснулась и начала распевать первая птица…
– Санни, – выдохнула Бабита.
Шепот разнесся, став громче, как и бывает с шепотом, разоблачающим преступление. Даже глухой, которому не под силу расслышать обычный тон, улавливает этот шелест. Он слетел к Сониной подушке. Соня проснулась:
– Санни?
– Я его прогнала.
– Как?
– Из-за тебя.
– Из-за меня?!
– Боялась, что Санни полюбит тебя сильней.
– Но он не…
– Полюбил бы.
– Но он не мог…
– Почему?
– Призрачный пес.
– Тот самый призрачный пес?
– Он влез между нами.
– Я что, была этот пес?
– Вселенная на что только не идет, чтобы помешать любви. Если что-то одно не срабатывает, люди не разлучаются, тогда она пробует другое. Тьма за тьмой, по всей географии, по всем столетьям. У нее своя жизнь, она течет своим чередом.
– По этой логике, свет должен следовать свету.
– Тьма злая. У тьмы есть умысел.
– А не лучше ли нам объединить наши умы?
– Не говоря уже о сердцах.
– Тогда стоит ли биться над другими проблемами? Есть только одна, которую необходимо решить.
– Одиночество?
– Рядом с этой все другие проблемы – вздор.
И две женщины, договорившиеся о мире, по крайней мере на данный момент, Бабита и Соня, погрузились в сон. Бабита спала без сновидений, а Соне снова привиделось, что она вернулась в поместье Илана за своим амулетом. «Ты боишься?» – спросила она себя. Нет, она не боялась. Ей следовало бы, но она не боялась. Кто-то спал по соседству, а над головой был решетчатый потолок. Что теряешь в уединении, приобретаешь покоем. Дорогу она знала, Илан показывал ей фотографию. Она двигалась по иссохшим белым холмам, стремительно. Прошла мимо стада коз, которые заблеяли и сбились тесней. Она тут чужачка – может, поэтому?
У нее задергался нос. Поклясться могла бы, что чует присутствие кролика. Она видела кружащих вдали орлов. Слышала жужжание ос в шахтном стволе, писк детеныша летучей мыши, покрытого бледно-розовым пухом, под землей, посверкивающей золотом и серебром. А когда добралась до развалин, выкрашенных в цвет краснозема, увидела Илана, он плыл в гашишном тумане. Сквозь туман полыхал замысел. Художник должен спланировать свою смерть, чтобы обрести славу и жить вечно. Как спланировать свою смерть? Написать себе некролог. Увидев ее, Илан упал на колени и, ползя по полу, завизжал:
– Кто ты? Ты здесь зачем? Почему ты меня преследуешь?
– Я пришла лишь за тем, что мое, – сказала она.
– А что тут твое?
– Мой мозг и мое лицо, мое сердце, моя печень, мое прошлое и мое будущее – ты их съел и теперь должен вернуть.Верни!
– Кто ты? Мне страшно, мне страшно, мне страшно!
– Разве ты не боялся, что за тобой придут? И вот,мы за тобой!
Илан завыл, заплакал и поднял всяческий шум, чтобы отвлечь ее.
Но Соня не отвлеклась.
– Мне нужен талисман моего деда.
Соня прошла мимо зеркала. Она была не в человечьем обличье: она была тень, увешенная потерянными самоцветами. Она этой тени пугалась, но сама была ею.
Проснулась она под страстное пенье птиц, солнце стояло высоко, а Олинда подметала веранду метелкой из прутьев.
– Как ты шумно спала! – выкрикнула Бабита, услышав, как Соня встает.
– Мне снова снилась моя книга.
Сумеет ли Соня под попечением пропавшего божества без глаз и лица измыслить историю, которая уйдет дальше, глубже предела видимости? Сумеет ли она воссоздать Бадала-Бабу в другой форме? Соизволит ли Бадал-Баба проявиться через нее?
Тень, отбрасываемая ставнями из ракушек, облегчила дело Бабите. После чая с поджаренным хлебом она достала ключ из-за окровавленного Христа, тот привел к ключу в шкафчике с алкоголем, украшенном резными обезьянками, поедающими плоды хлебного дерева, который, в свою очередь, привел к ключу в бельевом сундуке на львиных лапах, которым открылся сейф, где хранилась обтянутая полыселым бархатом пурпурно королевского цвета шкатулка.
– Забудь, что я тебе ночью наговорила. Когда живешь одна, слишком много пьешь и привыкаешь болтать вслух. Вот взгляни, я все ждала, кому подарить эти побрякушки. Сама я для такого уже стара.
Соня открыла шкатулку и увидела блистающие внутри луной и солнцем драгоценные камни.
– Я не могу такое принять, это ценность!
– Примерь!
Камни, даже в затемненной комнате, переливались утренним светом и сияли: янтарь, гранат, лазурит, змеевик, шпинель.
– Сдается мне, – сказала Бабита, критически оглядывая Соню и разворачивая ее то в одну, то в другую сторону, как это делала Лала много лет назад, – они нашли свое место.
Глава 74
Выследит ли Илан Санни до «Рента-о-Вента», отберет ли украденный у него амулет, пусть даже сам до того тоже его украл? Напустит ли он на Санни полицию? Пластиковую коробочку с амулетом Санни запрятал в
Закладка:
Небо не разверзлось – ни на следующий день, ни на следующей неделе, ни через неделю. И все же чувствовалось, что равновесие в мире нарушено. Санни ждал, когда то, что косо и криво, вызреет и проявится. Но положение не менялось, что-то было не так. Что? Небо – обычное небо над сонными холмами. Под гамаком – обычная тень гамака. Он посмотрел себе за спину: ничего не увидел. Попрыгал на месте: никаких затруднений. Поплыл, не чувствуя желания нырнуть глубоко, побороться с волнами, обменяв груз вины на невыносимую легкость бытия. Глаз солнца смотрел вниз, глаз океана смотрел вверх, гриф выискивал его глазом, не сводила глаз игуана. И тут Санни осенило – недоставало еще одного взгляда.
Он не чувствовал на себе материнских глаз! Посмотрел в зеркало. Увидел свое отражение, да только не через мать. Ни в спину она ему не смотрела, ни в сердце. Он жутко испугался, что она умерла, но трубку, когда он позвонил, сняла Олинда: «Мама пошла к „Д'Мелло“, вернуть креветочные котлетки; сказала, без креветок креветочных котлет быть не может».
И все же он жил, как на цыпочках, зная, что не должен придавать слишком большого значения отсутствию внимания с ее стороны, чтобы его внимание к отсутствию ее внимания не возвратило ее внимания назад. Однако же в таких обстоятельствах, в отсутствие ее пригляда за ним, в его сознании, в сердце его открылся крошечный ход, дорожка назад в Индию. Он и этому не стал придавать значения. Пусть все само зреет и вырастает. Он вдыхал и выдыхал. Обычный ход вещей, распорядок и простота. Заправил постель. Вымыл посуду. Протер пол волшебно пахучим средством «Фабулозо». Вскипятил воду. Фильтрованной водой промыл фрукты и овощи. Выстирал в уличной раковине одежду и развесил ее на веревке, натянутой между кактусами, расправил старательно, чтобы высохла так, что гладить не нужно.
В интернет-центре он читал новости о разгорающейся войне. За газетами ездил в Мелаке, его испанского хватало теперь, чтобы как-то да разобраться. И вот однажды, по иронии судьбы, из сообщения «Ассошиэйтед пресс», присланного из Мехико его коллегой, чьи новостные репортажи Санни когда-то редактировал, он с меньшим, чем ожидал, удивлением узнал о том, что художник-затворник Илан де Турьен-Фосс исчез из своего мексиканского имения. Его искали, но следов не нашли. Полиция рассмотрела все варианты. Он жил один и мог попасть в неприятность. И дом его расположен на месте шахты, и в окрестностях, по которым он каждый вечер гулял, полно необозначенных шахт. Может, кто-то его столкнул. Кто? Бог весть. Не исключено, он не поладил с дельцами, наметившими освоить холмы, выстроив кондоминиумы с гольф-клубом. Не исключено, возник конфликт с картелями или с правительством штата, что, по сути, одно и то же. Не исключено, он владел некой тайной, и есть люди, заинтересованные в том, чтобы никто ее не узнал. Не исключено, что таил сокровище и убийство случилось в целях его похитить.
Козий пастух, единственный сосед художника, рассказал полицейским и журналистам, что в сумерках там постоянно бродят колдуны в обличье животных. Художник был одним из таких колдунов. Ночью он обращался в большую собаку, крупнее даже койота. Потому-то и выбрал это место для жизни, где возможно такое, что отвечало его наклонностям. И примерно в то время, когда художник исчез, сказал пастух, произошло небывалое, чего он раньше не видел, – явление призрачной твари. Тварь вылезла из земли – и растаяла в черном облаке. Могучей силы знамение. Но что оно значит, пастух не ведал.
Критикесса, которая приписывала себе открытие де Турьен-Фосса, та самая, что опубликовала о нем знаковую, восторженную статью в журнале «Искусство Мексики», высказалась в том смысле, что художник завершил свой творческий путь абсолютным творческим актом: незадолго до исчезновения он составил свой некролог. В некрологе все так и сказано: он исчезнет, и никто не узнает, убит он или же растворился в мире, созданном им самим.
Из дома, набитого произведениями искусства, перечень которых критикесса уже составила для будущего музея, ничего не пропало – за исключением одного предмета неопределенной ценности: талисмана в виде фигурки языческого божка с треснутой пустотой на месте лица. Художник верил, что талисман защищает его от зла и дарует ему творческие способности. Он работал над ретабло в благодарность этому божеству, которое одно осталось не завершено в его великом наследии, росписи интерьера часовни на тему «Мама плывет». Перед тем как исчезнуть, де Турьен-Фосс заполнил зрачки вечно плачущей женщины, антитезы «Маме плывет», чернейшим цветом, черным, как вселенская пустота. Несомненно, то приговор себе самому. Никогда больше не отразиться ему в женских глазах.
В ту ночь Санни вынул амулетницу из соломы, и Бадал-Баба, торжествуя, скакнул вперед, застыв в позе скорпиона, вострящего свое жало. «Моих рук дело», – казалось, вещал он. Рассматривая его вблизи, Санни смог осознать, хоть в какой-то мере, почему Соня так привязана к этому гоблину, почему его так вожделел Илан. Но Бадал-Баба – это Сонин сюжет, ей его и рассказывать. А ему, Санни, нужно доставить Бадала-Бабу домой.
«Здесь ничего не случится!» – разве не поклялся он в этом Соне, рисовому полю, рыкающим лягушкам, звездам и океану? Но ведь есть и еще обет, который он тоже дал, другая история, доверенная ему, история, которую он наследует. «Вот смотри, я обещаю, – сказала Бабита, – твои дети – ответственность нашей семьи, не беспокойся. Мы позаботимся о тебе – поняла? Если меня рядом не будет, мой сын исполнит этот обет. Вини-Пуни и мои дочки тоже. Они его сестры».
Винита просила: «Санни-бхайя, отвези меня в Америку!» Это благодаря Вини-Пуни у него была американская жизнь, индийская жизнь и, как следствие, мексиканская. Его жизнь расширилась, а их – сузилась. Сузилась дочего?
Это ведь новость делает журналиста, не журналист – новость. Разве не полагается хорошему журналисту уметь стушеваться, обезличить себя? В чем был смысл, когда он сказал матери, что не принадлежит ни Индии, ни Соединенным Штатам, что застрял в промежутке, где новости самым невероятным образом трансформируются то в одно, то в другое? Это была удача, поработать в «АП», но хотя человек волен путешествовать по свету, отслеживая, где и как что меняется, разве, когда на его родине, в пейзаже его детства происходит что-то очень серьезное, разве не развернется он к дому, чтобы отстаивать то, за что боролись его родители, его деды, если оно
Закладка:
* * *
Раскукарекались три петуха, которые, ускользнув от топора, скрылись в джунглях и там обжились. Разбудили осла на делянке, вскочив к нему на спину в готовности полакомиться личинками, вылупившимися в ослином навозе. Осел, мотая вверх-вниз головой, раскричался, как в цирке. Осел и петухи подняли Санни, и, проснувшись, он первым делом подумал: «Я буду скучать по этому месту».
Москиты, всегда активней к рассвету, пошли в атаку. Санни вышел туда, где в лунном свете кактусы, белобородые и крылатые, стояли высоко, как деревья. У кладбища над океаном он выполнил свое йоговское приветствие солнцу и помолился – не набожно, но со сосредоточением намерения и желания. Попросил Бога поберечь океан и луну. Попросил океан и луну поберечь божка в амулетнице, чтобы тот оберег Санни, а он, Санни, сбережет божка. Попросил, чтобы тишина этого места, какой она была в этот момент, всегда тут оставалась. Полная луна коснулась вод океана, из-за гор показалось солнце, луна сгинула, точно призрак. Санни, уплыв далеко, смотрел, как солнце встает над безлесыми холмами напротив деревни, которая еще не проснулась. Он попросил Бога поберечь солнце и благословить его путешествие. Он знал, что свет будет медленно скользить по воде и пеликаны, спящие в изгибе залива, будут последними, кто проснется, когда солнце озарит их, потому что ночью они ловили рыбу, пока могли, а утром спали, пока могли, в зеленой тени холмов над водой. Когда луч коснется дерева, игуана подползет и усядется на одну из двух веток. А колибри прилетит в полдень.
Кофе отмерено с вечера и оставлено, ровно столько, сколько нужно на последнее утро. Аромат коатепекского кофе из Веракруса заполнил жилую комнату. Санни приготовил его слабым и подлил молока, в угоду желудку. Взбил последние два яйца и съел их с черной фасолью и полоской сыра из Оахаки, жирного и маслянистого, подбирая сладковатой лепешкой-тортильей. Мексиканский завтрак отлично готовит к той жизни, которая после этой. Маленький чемодан уже собран. Он везет с собой только блокноты.
Позже в тот день Улисес подошел к двери домика в кактусовом саду, где обитал Эль-хинду, и крикнул:
– Привет, Санни!
Молчание. Он вошел, внутри чистота, и все на своих местах, велосипед у стены. Он спустился по тропке и осмотрел океан, гадая, не слопал ли Эль-хинду крокодил, когда тот заплыл так далеко, как никто больше не заплывал.
– Ты не видел Эль-хинду? – спросил он.
Но океан, древний и необъятный океан, не отвечал. Он хранил тайны тысячелетий, и крупица тайны, одной больше, одной меньше, не волновала его.
Глава 75
Роскошество: бутики в аэропорту, где продавали мягкую кожу, панамы и мескаль, разлитый по флаконам, словно это редкий эликсир; рестораны и бары с экранами, транслирующими спортивные игры; яркий свет и посвист автоматических кранов в туалетах – увидев все это, Санни понял, как непритязательно он живет. Он оглядел себя в зеркале. Смуглый парень, которого можно приписать к нескольким национальностям, или к смешанной национальности, или вообще к никакой. Неприметный, смуглый, рядовой. Разве что тощ, как палочник, по выражению Сатьи, и притом так же невозмутим – ничто не выведет из себя и не собьет с толку.
– Почему вы просрочили визу, сеньор? – строго спросил его сотрудник иммиграционной службы, испускающий изо рта острый, потенциально клыкастый дух соуса «чили-сальса».
–Amor, – ответил Санни с достоинством. – Любовь.
Служащий сначала попросил повторить, а потом захихикал.
–Amor?В следующий раз повезет больше. Я слышал, индийские женщины красивы так же, как мексиканские.
Он отправил Санни к другому окну, где пришлось уплатить символический штраф, после чего Санни наконец-то пустился в путь. Его не остановили ни во Франкфурте, ни в Дубае, где он сел в самолет, полный возвращающихся домой рабочих, – неприметных смуглых мужчин, рядовых, которые держат на плаву и целые страны, где трудились, и свою родину. Он вышел в толпу, собравшуюся у аэропорта Даболим на Гоа, человек, настолько свой в этом хаосе, что почесал спину о металлический столб, на который оперся, ни дать ни взять сытый буйвол.
Санни сел в автобус, направляющийся на юг, окунувшись в ужас и восторг от того, что сотни тысяч жизненных историй пересекаются с его собственной, ужас и утешение от того, что его жизненная история – лишь одна в бесчисленном множестве историй, и вот-вот он даст толчок собственной, неповторимой, единственной в своем роде.
Выйдя на сельском перекрестке, надолго затерялся в лабиринте проселочных дорог. По пути, с чемоданчиком в руке, проходя мимо чьего-то сада, невольно подслушал любовный разговор, одна фраза в котором ему запомнилась: голос молодой женщины, медово-сладкий, глубокий, посмеивающийся, посреди потока речи на конкани произнес по-английски: «Ты не можешь сказать мне „нет“. Это я теперь знаю».
Уже стемнело совсем, когда по изрытой колеями дорожке он добрался до адреса, под которым значился у него «Дом с ракушками». Между пальм и бананов мерцали огнями окна. Он принюхался… принюхался еще раз, получше, поднял голову, сопя, как бездомный пес. Если нос его не подвел, пахло знакомо… да не может такого быть!
Он постоял там недолго. Ставни-раковины были открыты. Он увидел тени за белыми занавесками. Две тени. Он издал крик, похожий на совиноечиррур-чиррур.
– Это что, сова? – сказала Бабита Соне. – Здешние совы кричат не так.
И Соня все поняла. Когда она распахнула две створки высокой, как алтарная, двери, Соня и Санни оказались слишком тощи и нескладны, чтоб согласно слиться в объятье. Оба с болью в сердце увидели, что уже не так и красивы и не так уж и молоды. Санни стал костляв, лицо обострилось, но брови его взлетали по-прежнему выразительно. И Соня исхудала, плечи поникли, словно в старании прикрыть сердце, взгляд усталый и настороженный. На ней был слишком просторный кафтан, а в ушах серьги с помутнелыми камешками, из тех, что, предназначенные дочке или невестке, пылятся в банковских сейфах.
– Ты настоящий? – спросила Соня. – Это действительно ты? – Пошарила по нему руками, не выходя из объятья, всмотрелась в глаза.
– Я и сам уже сомневаюсь, – сказал он. – И в том, настоящий ли я, и в том, неужели ты настоящая.
– Оба.
Она увидела у него на шее видавший виды, тусклый футляр с вырезанными по нему облаками, которые, виясь, превращались в драконов, амулет, за высокими гималайскими перевалами переживший мистические и реальные катастрофы, – и потянулась
Закладка:
* * *
Если любви нет, ты по-человечески не живешь. И если по-человечески не живешь, то и любви нет. Как-то утром, когда сезон дождей уже миновал, Санни проснулся с памятью о том, как в полусне, в точности как сейчас, проснулся с ощущением цветения нежности и приязни объемом больше его самого. Больше, потому что эта нежность и эта приязнь не существовали внутри него или внутри Сони, нет, они с Соней были окутаны ими, все вокруг было этим окрашено, все новости этим затенены, как, наверное, даже их смерть однажды в сравнении покажется пустяком. Он повернулся, чтобы сказать Соне об этом, но ее не было – ни рядом, ни за рабочим столом. Он спустился тропкой, которая вела к океану, стал искать ее среди волн. Волны сбили его с мысли. Он вошел в воду и, как одна морская птица к другой, поплыл напрямик к ней.
Благодарности
Терпеливым и проницательным редакторам, Робину Дессеру и Дэвиду Эбершоффу. Аните Десаи, Саймону Проссеру, Манаси Субраманиум и Люку Эпплину.
Фонду Санта-Маддалена, сообществу художников «Яддо», некоммерческой организации «Хеджбрук», которая поддерживает женщин-писательниц, Центру Белладжо и Программе Мари Брандолини. А также Фонду Гуггенхайма и Американской академии в Берлине.
Всем сотрудникамWylie Agency, особенно Эндрю Уайли и Джеймсу Пуллену.
И маэстро Франческо Клементе за драгоценный дар Бадала-Бабы.
Примечания
1
Роти, чапати – индийский хлеб из пшеничной муки, вроде тонкого лаваша.(Здесь и далее – прим. перев.)
2
Парата – слоистая лепешка, порой с начинкой.
3
Речь об эссе «Похвала тени» (1934) японского писателя Дзюнъитиро Танидзаки (1886–1965).
4
Луис Баррага́н (1902–1988) – самый влиятельный мексиканский архитектор XX века.
5
Речь о картине «Горы» (1937) французского художника Бальтазара Клоссовски де Рола (1908–2001), работавшего под псевдонимом «Бальтюс».
6
Индийский фокус с веревкой – это «магический» трюк, о котором много писали в XIX–XX вв. Факир подбрасывает веревку, она вытягивается вертикально, и по ней взбирается, как по шесту, мальчик-помощник, покуда не исчезает из глаз. Факир сердится, трясет ножом, сам лезет наверх, тоже исчезает. Невидимые, они ссорятся наверху, и факир по частям сбрасывает тело помощника на землю. Потом он спускается, и мальчик оживает.
7
Аббревиатура DUMBO –Down Under the Manhattan Bridge Overpass(Под путепроводом Манхэттенского моста) созвучна английскому словуdumb– тупой.
8
Дал – сушеные дробленые бобовые, которые не требуют замачивания перед приготовлением.
9
Макбул Фида Хусейн (1915–2011) – родоначальник индийского модернизма. В 2006 г. его обвинили в «оскорблении религиозных чувств», поскольку индуистских богов и богинь он изображал обнаженными. Хусейн покинул Индию и до смерти жил в изгнании.
10
Вина – старинный индийский струнный щипковый музыкальный инструмент.
11
Братья Гупта – индийские бизнесмены, в 1990-х годах основавшие в ЮАР бизнес-империю (информационные технологии, горнодобывающая промышленность, средства массовой информации и энергетика), построенную на тесных связях с бывшим президентом ЮАР Джейкобом Зумой, что привело к коррупционному скандалу. В Индии на этот сюжет в 2020 г. снят комедийный сериал.
12
Кара – стальной браслет, который обязан носить каждый сикх, символ железной дисциплины и нерушимой преданности Богу.
13
Эйдга – место для праздничной молитвы под открытым небом в дни исламских праздников.
14
Десерт из мякоти манго, цельного молока и подслащенной вермишели.
15
Бонг – имеющий отношение к Бенгалии(разг.)
16
Тамбрамы – высшая индийская каста ученых и священников.
17
«Хаа» и «джи хаа» – «да»(хинди).
18
Соборная мечеть в Дели, построенная в 1656 г.
19
Деятельность религиозной организации «Свидетели Иеговы» запрещена на территории Российской Федерации.
20
Рангун – столица Бирмы с 1948 г., когда страна обрела независимость, и по 2005 г. В 1989 г. Бирма переименована в Мьянму, а Рангун – в Янгон.
21
Фиранг – исторически в Индии – пренебрежительное обозначение британцев, сегодня может относиться к любому представителю западного мира.
22
Исмат Чугтаи (1911–1991) – индийская писательница и кинорежиссер, писала на урду.
23
Наталия Гинзбург (1916–1991) – итальянская писательница и переводчица.
24
Имеется в виду роман «Неприкасаемый» (1935).
25
Балбан – 9-й правитель Делийского султаната, существовавшего на севере Индии с 1206 по 1526 год.
26
Сэр Томас Меткалф (1795–1853), служащий Ост-Индской компании, перестроил восьмиугольную гробницу XVII века в летнюю резиденцию.
27
Раздел Индии – объявленный в 1947 г. процесс разделения бывшей британской колонии на два независимых государства: мусульманское, Пакистан, и государство индусов, Индийский Союз. Пакистан при этом возник как два раздельных анклава – Восточный Пакистан (ныне Бангладеш) и Западный Пакистан (ныне собственно Пакистан), между которыми лежала Индия.
28
Движение Халифат (1919–1922) – политическая кампания индийских мусульман в Британской Индии против британской политики в отношении Турции и идеи расчленить, силами союзников, Османскую империю после Первой мировой войны.
29
Двустишие из газели Фаиза Ахмада Фаиза (1911–1984), поэта и деятеля революционного движения в Пакистане.
30
Деси – термин, применяемый к людям, культурам и продуктам индийского субконтинента и диаспоры.
31
Типу Султан (1782–1799) – правитель индийского государства Майсур, в союзе с французами вел войны с Британской Ост-Индской компанией, стремясь обеспечить свою гегемонию в Южной Индии. Вдохновитель противостояния британским колонизаторам, национальный герой в Пакистане и в некоторых штатах Индии.
32
Бапу – «отец» на многих индийских наречиях.
33
Мухаммед Зия-уль-Хак (1924–1988) – военный и политический деятель, президент Пакистана в 1978–1988 гг.
34
Мирза Асадулла-хан Галиб (1797–1869) – индийский поэт, известный как Мирза Галиб, писал на урду и фарси.
Закладка:
35
Джалаледдин Руми (1207–1273) – выдающийся персидский поэт. Родился в г. Вахш (провинция Балх, Афганистан).
36
Паллу, или паллав – конец сари, который перекидывается через плечо.
37
Александра Давид-Неель (1868–1969) – французская оперная певица, более известная как путешественница и исследовательница Тибета.
38
Анни Безант (1847–1933) – теософ, борец за права женщин, сторонница независимости Ирландии и Индии.
39
Горькая китайская тыква.
40
Фрикадельки, в данном случае – из баранины.
41
Крор – 10 миллионов в индийской системе счисления, а упомянутый ниже лакх – 100 тысяч.
42
Шальвар-камиз – шаровары с рубахой.
43
Пажама-курта – свободные штаны с толстой рубахой.
44
Чикки – сладость вроде козинака, но здесь это сокращение от «чикен» – цыпленок.
45
Карри из дробленого нута.
46
Мемориальный онкологический центр имени Слоуна-Кеттеринга.
47
Сэмюэл Дэниэлл (1775–1811) – английский пейзажист, работавший в Африке и на Цейлоне.
48
Деятельность религиозной организации «Свидетели Иеговы» запрещена на территории Российской Федерации.
49
Деятельность религиозной организации «Свидетели Иеговы» запрещена на территории Российской Федерации.
50
Ученый брахман, проводящий ритуальные мероприятия.
51
Духовой инструмент вроде гобоя.
52
Струнный смычковый инструмент лютневого типа.
53
Каястха – индийская каста, представители которой традиционно служили писцами, архивариусами, управителями поместий и казначеями.
54
Начало «Любовной песни Дж. Альфреда Пруфрока», стихотворения Т. С. Элиота (1888–1965). Перевод В. Топорова.
55
Шамс Тебризи (1185–1248?) – персидский мистик, богослов и философ, оказавший влияние на Джалаладдина Руми.
56
Амир Хосров (1253–1325) – индийский поэт, ученый. Писал на персидском и на том диалекте Северной Индии, который позднее лег в основу языков урду и хинди. Его иногда называют «отцом литературы на урду».
57
Адиваси – собирательный термин, обозначающий племена Индийского субконтинента.
58
Вальтер Беньямин (1892–1940) – немецкий философ, культуролог, эссеист и переводчик.
59
«Fair Trade» – «Справедливая торговля» – общественное движение, которое отстаивает справедливые стандарты международного регулирования в отношении различных товаров. Особое внимание уделяется экспорту товаров из развивающихся в развитые страны.
60
Международная некоммерческая организация, деятельность которой направлена на сохранение биоразнообразия и обеспечение устойчивых условий жизни посредством преобразования практики ведения сельского хозяйства, бизнеса и изменения потребительской культуры.
61
Феран – традиционная одежда кашмирцев, состоит из двух халатов, надеваемых один поверх другого.
62
Департамент общественных работ в Индии.
63
Священный инжир. Считается, что Гаутама Будда достиг просветления (бодхи) во время медитации под этим деревом.
64
В религиозной практике индуизма даршан – созерцание священного объекта. Даршан носит двухсторонний характер: верующий лицезрит объект поклонения, в то время как объект «видит» верующего. Результатом является благословение, полученное от ви'дения божественного.
65
Лила в широком смысле – «божественная игра». Согласно этой концепции, творение есть следствие игривой природы Бога.
66
Майя – в индийской философии особая сила или энергия, которая одновременно и скрывает истинную природу мира, и обеспечивает многообразие его проявлений.
67
Франциск Ксаверий (1506–1552) – католический святой и миссионер, один из основателей Общества Иисуса (ордена иезуитов), последние десять лет своей жизни провел на Гоа.
68
Антониу де Оливейра Салазар (1889–1970) – премьер-министр Португалии в 1932–1968 гг., диктатор.
69
Как дела? Как его зовут? Кто ты такой? Как твое имя? Я Санни. Мое имя Санни. Меня зовут Санни(исп.).
70
Где ты живешь? На что похожа ночь?(исп.).
71
Я люблю энчиладу, кока-колу и ча-ча-ча.(исп.).
72
Райта – приправа из йогурта с добавлением сырых или приготовленных овощей, фруктов или жареных шариков из нута.
73
Мариано Фортуни-и-Мадрасо (1871–1949) – испанский модельер, живописец, изобретатель, сценограф и фотограф.
74
Хавала (от арабского – «передача») – неформальная финансово-расчетная система на основе взаимозачета требований и обязательств. Функционирует вне традиционных банковских систем, позволяя людям отправлять и получать средства без официальной документации. В большинстве развитых стран официально запрещена.
75
Добрый день, сеньориты. Где находится розетка?(исп.)
76
Шахнай – деревянный духовой инструмент вроде гобоя.
77
Хайед Хайдер Раза (1922–2016) – индийский художник-модернист, автор концепции «бинду» – точки, символизирующей появление всего сущего. Работал в технике трафаретной печати методом сериграфии (шелкографии), когда фактура достигается многократным нанесением красок.
78
Чару Мазумдар (1918–1972) – основатель Коммунистической партии Индии и движениянаксалитов(вооруженных группировок маоистского толка, признанных террористскими и официально в Индии запрещенных).
79
«Каун» (в переводе с хинди – «Кто ты?») – индийский фильм 1999 года в жанре психологического хоррора.
80
Патаны – индийское название пуштунов, этнического меньшинства, проживающего на северо-западе Пакистана и юго-востоке Афганистана.
81
На что похожа темная ночь души?(исп.).
82
Георг V – король Великобритании с 1910 по 1936 год.
83
Английский художник Чарльз Джонсон Пейн (1884–1967), известный также как Снаффлз.
84
Кафедральный собор Вознесения Пресвятой Девы Марии на Небеса(исп.).
85
Сторонников леворадикальной Сапатистской армии национального освобождения часто называют сапатистами (по имени героя Мексиканской революции 1910–1920 гг. Эмилиано Сапаты).
86
Сатсанг – встреча с гуру для духовных или йогических наставлений.
87
Октавио Пас
Закладка:
88
Виндалу, от португальского vinho de alho, «чесночное вино», – острое блюдо, завезенное на Гоа португальскими моряками.
89
Джаты – этническая группа в Индии, проживает в основном в штате Харьяна.
90
Са́тья Са́и Ба́ба (1926–2011) – неоиндуистский религиозный лидер и гуру, почитается чудотворцем.
91
4 ноября 1979 г., после Исламской революции в Иране, американское посольство и 66 работавших там дипломатов были захвачены антиамерикански настроенной толпой; новое исламское правительство Ирана захват поддержало. Попытка освободить американских дипломатов путем вооруженной спецоперации провалилась. Заложники были освобождены только 20 января 1981 г. в результате переговоров.
92
«Сын Сэма» – псевдоним американского серийного убийцы Дэвида Берковица, который терроризировал Нью-Йорк в 1970-х годах. Он совершил серию убийств, используя револьвер.44-го калибра, и получил прозвище «Сын Сэма» из-за писем, которые отправлял в полицию и СМИ, называя себя «Сыном Сэма».
93
Ха́мпи – деревня на севере штата Карнатака, лежащая на руинах столицы Виджаянагарской империи, занимавшей в XIV–XVII веках всю южную часть Индии.
94
«Педро Парамо» – единственный роман мексиканского писателя Хуана Рýльфо (1917–1986), опубликованный в 1955 г., один из первых латиноамериканских романов в жанре магического реализма.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
