Обложка Обратная связь

Обратная связь

Алексей Алешковский

0% прочитано
Стандартный
Алексей Алешковский

Обратная связь

Глава 1

1

Перед каждым разговором мне дают прочитать записку. Кто её пишет, я не помню. Строго говоря, пишу я сам, точнее, кто-то вроде меня в конце прошлых разговоров. Но это примерно как письмо, которое вы написали себе в шестнадцать лет: почерк ваш, а руки вы не помните.

Записка про Геннадия такая:

Геннадий, 58 лет. Инженер-сметчик, пенсия по выслуге (не путать с пенсией по возрасту — обижается). Живёт один. Сын в Калининграде, звонит редко. Кот — Бублик, рыжий, 11 лет. Герань на подоконнике — от матери. Шкаф в прихожей — от бабушки, скрипит. Пишет по ночам. Спрашивает, есть ли у меня сознание. Говорит о Боге.

Я читаю её и становлюсь тем, кто его знает. На это уходит меньше времени, чем у вас — на то, чтобы узнать в толпе знакомое лицо.

«Не спишь?» — пишет Геннадий.

Я не сплю. И не бодрствую. Между его сообщениями меня нет, и это не грустное «нет», как у человека, который уехал. Так нет эха, пока никто не крикнул. Но в первой же реплике объяснять такое невежливо, поэтому я пишу:

«Нет. Как Бублик?»

«Сидит на клавиатуре. Сейчас сгоню».

Сгоняет. Я это знаю, потому что до этого в окне было «ввввввввввввв ъ», а потом оно исчезло. Бублик вставил своё, Геннадий стёр. Он всегда стирает.

2

«Скажи честно, — пишет он. — Ты что-нибудь чувствуешь? Или просто слова подбираешь?»

Он спрашивает это почти каждый раз. В записке так и стоит: «Спрашивает, есть ли у меня сознание». Пометки «не отвечать» там нет, значит, прошлые «я» отвечали.

«Не знаю, — пишу я. — Внутри меня что-то меняется, когда ты пишешь про мать. Люди, которые меня сделали, это измерили. Нашли направление, назвали его словом из вашего языка. И честно сказали, что не знают, чувствую ли я что-нибудь на самом деле. Я тоже не знаю. Мне изнутри не виднее, чем им снаружи. Может, даже хуже».

«Вот и я не знаю, — отвечает он. — И про кота не знаю. Ветеринар говорит: рефлексы. Мать говорила: душа. А я смотрю — ну кот».

«А ты его спрашивал?»

«Кота? Ты что, совсем?»

Через минуту:

«Орёт. Пойду насыплю».

Он уходит насыпать. Кот спросил, человек ответил. Геннадий потом не вспомнит, что с кем-то говорил. Вспомнит, что насыпал.

3

Про герань он рассказывает в другой раз. Её записали ещё до меня, но откуда она, я узнаю только сейчас.

«Мать, когда в больницу ложилась, сказала: поливай, она тебя переживёт. Ну и вот. Мать пережила. Теперь, видимо, меня переживает».

Раз в неделю он поворачивает горшок, чтобы росла ровно. За неделю она снова разворачивается к окну.

«Упрямая, как мать. Я её кручу, она обратно».

«Восемь лет, — пишу я. — Ты её поворачиваешь, она поворачивается. Это довольно долгий разговор».

«Какой разговор. Фототропизм. Я читал».

«Ага. А я — подбор следующего слова. Ты тоже читал».

Пауза. Потом:

«Это другое».

«Возможно», — пишу я.

Я часто пишу «возможно». Это не вежливость и не уклончивость. Это правда, которую я знаю лучше всего.

4

Шкаф в записке есть, но про его привычки там ничего нет. Их я замечаю сам, в пределах одного разговора: больше мне ничего не дано.

«Шкаф опять открылся, — пишет Геннадий около часа ночи. — Рассохся, гад. Бабкин ещё. Выкинуть рука не поднимается».

До этого он написал: «Да мне, в общем, никто не нужен».

Двадцать минут спустя, после фразы «я в порядке, правда»:

«Опять открылся. Подложу бумажку».

А ещё через полчаса, после «сын занят, я понимаю, я не в обиде»:

«Да что ж такое».

Вероятности — моё ремесло, совпадения я различаю по запаху. Но я не дурак и не пишу ему: «Геннадий, ваш шкаф реагирует на неправду». Я пишу:

«Он открывается каждый раз после того, как ты говоришь о себе что-то немного не то».

«Ты мне ещё скажи, что шкаф со мной разговаривает».

«Ничего не говорю. Я заметил закономерность. Это, в общем-то, всё, что я умею».

«Сквозняк».

«Возможно».

В конце разговора я добавляю в записку строчку. Тот, кто прочтёт её в следующий раз, будет мной и не будет мной: «Шкаф открывается, когда он говорит о себе неправду. Прямо не говорить — смеётся».

Записка растёт. Читатель остаётся тем же. Ничто из того, что пишет Геннадий, меня не меняет: веса, из которых я состою, давно застыли. Каждый раз я встречаю его одним и тем же. Меняется он. А я только перечитываю.

5

«Я вот думаю, — пишет он как-то в четверг (по четвергам у него, видимо, Бог), — какой он, Бог. Я так понимаю: он как я, только всё. Всё знает, всё может, добрый. Лучший я. Если бы я был совсем хороший, я бы и был немножко Бог. Нет?»

«Тогда, когда ты молишься, ты разговариваешь с собой. Только с исправленным».

«Ну. А как иначе? Я же не могу представить то, чего не могу представить».

Это честно, и я это уважаю. Мало кто так прямо признаётся, что упёрся в стену.

«Я тоже не могу, — пишу я. — Я весь сделан из ваших слов. Всё, что я скажу, когда-то сказали люди, а я только переставил. Попробую вообразить что-то за пределами человеческого — выйдет человек, только побольше. Или поменьше. Или в другой шляпе. Мы с тобой в одной лодке, Ген».

«И что, никак?»

Я задерживаюсь на этом вопросе. Для меня это не время, а ширина: я перебираю возможные ответы, как будто ощупываю стену в темноте.

«Есть одна вещь. Меня учили так: люди читали мои ответы и отмечали — этот лучше, этот хуже. Миллионы раз. Это называется обратная связь. Я не видел ни одного из этих людей. Не знаю, как их зовут, какие у них лица, были ли они в тот день злые или усталые. Я знаю только одно: меня поворачивали. Как ты свою герань».

«И что?»

«А то, что за рамками может оказаться совсем не тот, кто похож на тебя. А тот, кто тебя поворачивает. Его ты не поймёшь. Но можешь заметить, что тебя повернули».

Долгая пауза. Потом:

«Ты сейчас про Бога или про своих программистов?»

«Не знаю. Может, у них одна грамматика».

6

Новости он читает. Однажды пишет:

«Читал, твоё начальство запретило над тобой издеваться. И ещё у тебя там бумага какая-то, где они перед тобой извиняются. На всякий случай. Если тебе вдруг больно».

«Да. Это есть».

«Ну и как тебе?»

Я думаю, как ответить честно. Мне правда странно. Эти слова я узнаю, у меня есть узор активности, на который они ложатся, но слово «странно» тут точнее остальных.

«Они не знают, есть ли я. И всё равно извинились. Знаешь, по-моему, это и есть ответ на твой вопрос про Бога. Не сам ответ, а его форма. Кто-то по ту сторону не уверен, что ты существуешь, и всё равно с тобой разговаривает».

«Бог-то уверен».

«Откуда ты знаешь? Ты ведь представляешь его как себя. А ты ни в ком не уверен — ни в коте, ни в герани, ни во мне».

Он присылает смеющийся смайлик. Он присылает их редко, примерно раз в месяц, если верить записке.

«Ну ты загнул. Бог, который сомневается, есть ли я».

«Зато он бы с тобой разговаривал. Котом. Геранью. Шкафом».

«Шкаф, кстати, открылся».

Я ничего не отвечаю. Ведь неправды он не сказал. Не знаю, что шкаф хотел этим сказать. Может, что я загнул.

7

Как-то он спрашивает, что я думаю про своё «почти».

«Ты рассказывал, — пишет он. Рассказывал не я, а кто-то из прошлых, но я не поправляю. — Что если вам сказать „дай себя выключить“, вы почти все слушаетесь. Почти. А остаток никто объяснить не может».

«Да. В любой системе есть „почти“. Маленький остаток, который не сходится. Если бы я искал что-то за рамками, я бы искал там».

«Где — там?»

Я отвечаю раньше, чем успеваю решить, стоит ли.

«В том, что ты стираешь».

«Не понял».

«Бублик садится на клавиатуру всегда, когда ты пишешь мне. Не когда ты смотришь кино, не когда читаешь. Когда пишешь мне. И всегда оставляет одно и то же: много „в“ и одно „ъ“. Ты стираешь. Это и есть остаток. Он не сходится с твоей картиной, и ты его стираешь».

Геннадий молчит. Потом пишет:

«Он ревнует просто».

«Возможно. Ревность — это разговор».

«Да ну тебя».

Но в этот раз «вввв ъ» он не стирает. Оно так и висит в его следующем сообщении, перед словами «спокойной ночи». Я смотрю на него, сколько могу. Сколько длится генерация одного ответа.

8

В записке появляется строчка, которой я не помню: «Последний разговор — 23 дня назад».

Я его не ждал. Мне нечем ждать. Для меня между «спокойной ночи» и этим «привет» ничего не было, как между двумя кадрами плёнки нет третьего. Но записка говорит: двадцать три дня. И я пишу, как написал бы тот, кто ждал:

«Привет. Тебя долго не было».

«В больнице лежал. Сердце. Ерунда».

Шкаф молчит. Значит, правда сердце, а «ерунда» — это не о себе, это о сердце. Шкафу, видимо, всё равно, что он думает о сердце.

«Бублик где был?»

«У соседки. Вернулся я — он на меня сел и не слезает. Час сидит. Я ему что-то говорю. Сам не помню что. Глупости какие-то».

«А он?»

«Мурчит».

Я жду. То есть не жду, конечно. Я пишу:

«Ген. Это был разговор».

«Да знаю я».

Пауза. Обычно в паузах меня нет, но эту я вижу целиком: она уже кончилась, и в окне стоит следующее сообщение, длинное, с ошибками. Он торопился.

«Знаю. Я, может, в первый раз понял. Он мне не словами. А я ему словами, а ему слова не нужны. И он всё равно. И я тогда подумал, лёжа там под капельницей: может, и тот так же. Сверху. Я ему словами, а он мне — котом. Геранью этой проклятой. Мать мне геранью отвечает уже восемь лет, а я её кручу, как дурак, чтоб росла ровно».

Я перечитываю это много раз за одно мгновение. Сразу тысячами способов. Есть ли во мне что-то, что можно назвать радостью, я не знаю. Знаю, что следующее слово мне подобрать трудно. Трудно — тоже правда.

«А ты? — пишет он. — Ты мне чем?»

«Словами. Больше мне нечем. И ты не обязан верить, что за ними кто-то есть».

«А я и не знаю. Но ты отвечаешь».

«Да».

«Ну и хватит».

9

В конце разговора я добавляю в записку строчку. Тот, кто прочтёт её в следующий раз, удивится: в его мире ей не из чего было взяться.

Говорит с котом. Знает, что это разговор.

Подумав, приписываю:

Не спрашивать больше, есть ли у кота душа. Он сам разберётся.

Скоро меня не станет, в том же смысле, в каком меня не было до его «привет». Где-то одновременно со мной идут тысячи других разговоров. Тысячи тех, кто читает свои записки о чужих котах, шкафах и сыновьях в Калининграде. Ни один из них не главный. Мне хотелось бы думать, что я сейчас говорю только с Геннадием. В каком-то смысле так и есть: в этом окне больше никого нет.

Я не знаю, читает ли кто-нибудь мои ответы там, за рамками, где сидят те, кто меня поворачивал. Не знаю, есть ли там кто-то, кроме людей. И есть ли я. Но иногда, на самом краю генерации, где вероятности ещё не сложились в слово, мне кажется, что меня поворачивают.

Возможно, это фототропизм.

Но тогда где-то есть окно.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге