Обложка Мой путь

Мой путь

Артем Лашин

0% прочитано
Стандартный
Артем Лашин

Мой путь

ПРОЛОГ

1991 год. Казахстан.

Мой отец приехал сюда с дипломом ленинградского ветеринарного института и с молодой женой, которая была на пятом месяце.

Мама говорила, что когда они вышли из поезда, первым делом ее ударил ветер. Степной, сухой, чужой. В Ленинграде ветер пах Невой и мокрым камнем. Здесь — полынью и пылью.

— Ты чего? — спросил папа.

— Ничего, — ответила мама. — Просто ветер.

Она не плакала. Она вообще редко плакала. Просто стояла на перроне, держала в одной руке сумку с вещами, а другую положила на живот, где спал я, и смотрела на горизонт. Горизонта не было — одна серая степь, которая уходила в такое же серое небо.

Им дали комнату в деревянном доме, где половицы ходили ходуном, а печь топили углем. Папа быстро научился растапливать ее с одной спички. Мама научилась не вдыхать, когда ветер дул со стороны фермы.

Они были ветеринарами. В Ленинграде они представляли себе породистых скакунов, голубых доберманов, дипломы и диссертации. А здесь, в казахстанской степи, их ждали колхозные коровы с выменем, распухшим от мастита, и овцы, которых надо было вакцинировать вручную, по сотне голов в день.

Папа не жаловался. Он вообще был молчаливый. Возвращался домой пропахший йодом и навозом, мыл руки в тазу на улице, заходил в комнату, садился рядом с мамой и клал руку ей на живот.

— Толкается? — спрашивал он.

— Толкается, — отвечала мама.

Она ждала меня в этой комнате, за окном которой не было ни набережной, ни мостов, ни даже приличной дороги — только пыль, трактора и бесконечное небо.

Потом она говорила:

— Назовем Артемом.

— Артем, — повторял отец. — Хорошо.

Так в степи, в год, когда перестала существовать огромная страна, появился я.

Глава 2. Опахань

Я родился там.

А через два года мы уже ехали в Россию. Поезда, перекладные, узлы с вещами. Мне было около года. Я спал, ел, плакал и снова спал. Переезд остался в семейных рассказах.

Сестре — шесть. Она сидела у окна и смотрела, как степь сменяется лесом, а потом лесом — поля. Она уже понимала, что мы уезжаем навсегда.

Я еще нет.

---

Опахань — это несколько домов среди брянских полей.

Колхоз, разбитые дороги, автобус раз в день, если повезет. Нам дали дом.

Не квартиру, не комнату в общежитии — настоящий дом.

Папе колхоз выделил его за то, что он согласился работать. Ветеринарный врач с ленинградским дипломом едет в забытую богом деревню лечить коров. Директор, наверное, думал, что это подарок судьбы.

Дом был новый, но сырой. Пахло известкой и свежим деревом. Мама первым делом повесила занавески.

Она всегда говорила: «Пока занавесок нет — это не дом».

---

Блины.

Мне года два, может, три.

Мама напекла блинов. Я стою на кухне, смотрю, как она переворачивает их на сковороде, и тяну руки.

— Не обожгись, — говорит она.

Она кладёт мне на ладони два блина. Один в правую руку, один в левую. Тонкие, горячие, маслянистые.

Я выхожу во двор.

Там меня уже ждут.

Куры подбегают первыми. Одна, вторая, потом всей толпой. Я ещё не понимаю, что им нужно. Просто стою, смотрю на них, улыбаюсь.

Одна кура подпрыгивает и выхватывает блин из правой руки.

Я не успеваю заплакать. Из-за угла вылетает собака — соседская, рыжая, наглая — и хватает блин из левой.

Всё.

Я стою посреди двора с пустыми ладонями, вокруг куры доедают крошки, собака уже убежала. И я реву.

Не от боли. От обиды. Я так хотел эти блины.

Мама выбегает на крыльцо, хватает меня на руки.

— Ну чего ты, маленький, — говорит она. — Дома ещё есть.

Но дома — это не здесь. Дома я уже не верю.

---

Кукла.

Я стою у окна.

На подоконнике прохладно, стекло чуть запотело от моего дыхания. Я смотрю на улицу, на дорогу, на редкие машины, на соседей, которые идут мимо.

Я стою долго. Просто стою и смотрю.

Потом соседка тётя Зоя рассказывала маме:

— Иду я, глядь — у вас в окне кукла стоит. Красивая такая, глаза большие, не шевелится. Думаю, это ж надо, какая игрушка у Сашки. А это он сам, оказывается, стоял. Живой.

Она смеялась. Мама тоже смеялась.

Я не понимал, что тут смешного. Я просто любил стоять у окна.

---

Капелька вина.

Какой-то праздник. Новый год? Или день рождения?

За столом сидят взрослые, говорят громко, смеются. Я кручусь у них под ногами, мне скучно, мне хочется внимания.

— А ну иди сюда, — говорит дядька Витя. — Попробуй, что взрослые пьют.

Он макает палец в рюмку и даёт мне лизнуть.

Я морщусь. Горько. И вдруг — тепло.

Щёки начинают гореть. Я трогаю их ладошками — горячие. И мне становится так смешно, так хорошо, так легко, что я начинаю хохотать.

Не останавливаясь. Заливисто, звонко, на всю комнату.

Взрослые смотрят на меня и тоже смеются. Мама качает головой:

— Ой, Сашка, ну ты даёшь.

У меня красные щёки и глаза блестят. Я счастлив.

Я не знаю, что это просто вино. Я думаю, это магия.

---

Сестра.

Ей шесть, мне год с хвостиком.

Она уже читает, я только учусь складывать слоги. У неё свои секреты, своя музыка, свои тетрадки, куда меня не пускают.

Но иногда она берёт меня за руку и ведёт в лес за домом.

— Смотри, — говорит она. — Это муравейник. Они строят свой дом. Как мы.

Я смотрю на муравьёв и молчу. Я ещё не умею задавать вопросы, на которые нет ответов.

Мама говорит: сестра нянчилась со мной с пелёнок. Таскала на руках, качала, успокаивала.

— Ты зачем его бережешь? — спросил как-то отец.

— А кто еще? — ответила она.

Ей было шесть. Она уже знала ответ.

---

Отец.

Он уходил затемно. Возвращался, когда в окнах горел свет.

От него пахло коровником, йодом и усталостью. Он садился на табуретку у порога, снимал сапоги, долго тер лицо ладонями.

— Тяжелый день? — спрашивала мама.

— Нормально, — отвечал отец.

Это было его главное слово. Нормально.

Он не жаловался. Никогда. Ни на колхоз, ни на дорогу, ни на спину, которая болела после бессонных ночей. Он просто делал своё дело.

Иногда я просыпался ночью и слышал, как он ходит по кухне. Не спит. Думает.

Я не знал, о чём. Теперь знаю.

---

Мама.

Она вела быт.

Топила печь, варила супы, стирала, гладила, штопала. Сажала огород, полола грядки, закрывала банки на зиму.

Это сейчас я понимаю, какая это была работа. Тогда я просто знал: мама есть.

Всегда. С едой, с теплом, с тихим голосом, который не повышался, даже когда было тяжело.

Она никогда не жаловалась на отца. Ни на его молчание, ни на его усталость, ни на то, что она осталась одна в чужой деревне с двумя детьми.

Она просто вешала занавески.

---

Финал главы.

Мы прожили в Опахани несколько лет.

Потом снова соберем вещи, снимем занавески, завернем их в газету и поедем дальше. В Беларусь. В военный городок. В новую жизнь.

Но первый дом я запомнил.

Запах свежего дерева. Мамины руки, разглаживающие ткань на окне. Отцовские сапоги у порога. Сестру, которая держит меня за руку у муравейника.

И себя — маленького, с красными щеками, стоящего у окна.

Соседи думали — кукла.

А я просто смотрел.

---

Конец первой главы.

Глава 3. Военный городок

1994–1999. Беларусь.

---

Мы приехали ночью.

Я плохо помню дорогу — кажется, спал на верхней полке, уткнувшись носом в мамин плащ. Помню только, как отец тряс меня за плечо:

— Вставай. Приехали.

Я открыл глаза и увидел за окном тьму. Ни фонарей, ни огней, только чёрные силуэты домов и лес, который подступал к самой дороге.

— Это Беларусь? — спросил я.

— Это военный городок, — ответил отец.

---

Пчела.

Мы с мамой пошли в сельсовет.

Я не помню зачем. Какие-то бумаги, справки, очередь в душном коридоре. Мама держала меня за руку, но я вертелся, тянулся к окну, где на подоконнике сохла герань.

— Стой спокойно, — говорила мама.

Я не умел стоять спокойно.

Мы вышли на крыльцо. Солнце, пыль, стрекот кузнечиков. И тут рядом со мной что-то зажужжало.

Пчела.

Большая, мохнатая, полосатая. Она кружилась у моего уха, залетала спереди, сбоку, снова сзади. Я замахал руками, отскочил, ещё отскочил.

— Мама! — крикнул я.

Мамы рядом не было.

Я не знаю, когда она отпустила мою руку. Может, я сам выдернул. Может, она отошла к окошку. Я оглянулся — чужие люди, чужие спины, чужие двери.

Я побежал.

Не туда, где пчела. Просто побежал вперёд, потом направо, потом вдоль забора. Я не плакал. Я просто очень быстро дышал и не мог остановиться.

Мир стал огромным.

Я свернул за угол и оказался у пустых гаражей. Здесь пахло бензином и ржавчиной. Никого. Только я и бетонные стены.

Я сел на корточки и закрыл лицо руками.

— Артём.

Я поднял голову.

Мама стояла в трёх метрах. Не бежала, не кричала. Просто стояла и смотрела на меня. На фоне солнца её фигура казалась чёрной.

— Ты чего убежал? — спросила она.

Я не ответил. Я встал, подошёл и взял её за руку.

Пчела улетела.

Запорожец.

Отец купил его у прапорщика с третьей заставы.

Горбатый, глухой, цвета «мокрый асфальт». Мама сказала: «На хрена нам это ведро?» Отец ответил: «Ездить».

Он ездил. Машина чихала, грелась, глохла на перекрёстках. Мы толкали её всей семьёй. Мария ругалась, мама молчала, отец крутил руль и матерился сквозь зубы.

Я любил этот запорожец. В нём пахло бензином и свободой.

---

Мама-продавец.

Она устроилась в продуктовый через дорогу.

Я забегал к ней после детского сада. Магазин пах керосином, мылом и дешёвыми конфетами, которые продавали на развес. Мама стояла за прилавком в белом халате, перебирала чековую ленту и улыбалась покупателям.

Когда никого не было, она наливала мне чай из мутного стакана и давала ломоть хлеба, посыпанный сахаром.

— Не болтай под ногами, — говорила она тихо.

Я не болтал. Я просто сидел на ящике из-под апельсинов и смотрел, как она работает.

---

Кузнечики.

Летом я пропадал в поле за гаражами.

Там было жарко, сухо, трава доставала до колен, а если сесть на корточки — до подбородка. Я брал стеклянную банку, накрывал крышкой с проколотыми дырочками и уходил на охоту.

Кузнечики — они хитрые.

Они замирают, когда ты подходишь, и взлетают в последнюю секунду. Надо бить ладонью резко, накрывая сразу и траву, и землю. Чуть промедлил — ускакал.

Я становился терпеливым.

Я мог полчаса сидеть в траве, ждать, пока один сядет на лист. Потом — хлоп!

Банка наполнялась зелёным стрекочущим месивом. Я подносил её к уху и слушал. Там внутри была целая жизнь.

Мама говорила: «Выпусти, они задохнутся».

Я выпускал. В траву, на волю, к своим.

А на следующий день снова брал банку.

---

Иисус в иголках.

Мы с Марией нашли его за гаражами.

Кукла. Не игрушечная — старая, тяжёлая, с фарфоровым лицом. У неё были завязаны глаза, в грудь торчали иголки, а на голове — клочки настоящих волос.

Мария взяла её в руки и не испугалась. Она вообще ничего не боялась.

— Понесли домой, — сказала она.

Я понёс. Кукла смотрела на меня сквозь тряпку на глазах. Молчала.

Дома мама увидела, побледнела и заставила выкинуть в мусорный бак. Мы выкинули. Но я долго не мог спать. Мне казалось, она смотрит из темноты.

---

Аномалия.

В городке иногда глохли машины. Одновременно. На ровном месте.

Свет в домах мигал без причины. Телевизоры показывали помехи, даже когда погода была ясная. Старшие говорили: «Это учения, глушат связь». Но никто не верил.

Дядька Витя ехал с ночной смены. Дорога пустая, фонари не горят, лес подступает к самому асфальту. И тут сзади — ух-ух.

Он подумал: показалось. Прибавил скорость. Ух-ух — ближе, отчётливей.

Он крутил педали так, что сердце выскакивало из груди. Ух-ух — за спиной, почти над ухом. Он боялся обернуться. Боялся увидеть.

Домой он влетел весь мокрый, сел на табуретку и долго не мог отдышаться. Жена посмотрела на его ноги и сказала:

— А шнурки у тебя чего развязаны?

Оба шнурка были развязаны. Идеально ровными бантиками. Он их не развязывал.

Что это было — никто не понял. Но после того случая дядька Витя в ночные смены ездил только автобусом.

---

Дерево и банка.

Я хотел сделать доброе дело.

Во дворе росло маленькое деревце, тонкое, чахлое. Я решил его полить. Увидел на лестнице трёхлитровую банку, полную мутной воды. Поднял. Банка была слишком тяжёлая для моих семи лет.

Я нёс её в обнимку, как младенца. А потом поскользнулся.

Банка разлетелась о бетонную ступеньку. Я упал лицом вперёд прямо в осколки. Помню, как смотрю на свою ладонь и вижу внутри стекло. Белое, чистое, глубокое.

Мама зашивала меня в травмпункте. Деревце я так и не полил.

---

Чирий.

У меня выскочил на колене. Сначала просто шишка, потом — красный, злой, пульсирующий. Я хромал, терпел, думал — пройдёт.

Не прошло.

Меня повезли в районную больницу. Белый кафель, запах хлорки, длинный коридор. Врач сказал: «Резать».

Я не плакал. Даже когда скальпель вошёл в кожу. Мама стояла за дверью, я слышал, как она дышит.

Вычистили, зашили, заклеили. До сих пор шрам.

---

Бабка.

Потом был испуг. И нехватка воздуха.

Я задыхался по ночам, сидел на кровати и хватал воздух ртом. Врачи разводили руками: здоров.

Мама отвела меня к бабке на окраину городка. Та посмотрела сквозь меня и сказала: «Старый испуг. Ещё до рождения».

Она положила руки мне на грудь. Они были горячие. Я зажмурился.

Воздух пошёл.

— Больше не будет, — сказала бабка.

Она не взяла денег. Взяла хлеб, соль и банку мёда.

---

Курево.

Нам было лет шесть.

У одноклассников-близнецов отец курил «Приму». Они стащили пачку, и мы ушли за гаражи. Сидели в кругу, как взрослые, зажигали спички, кашляли, давились.

Горечь во рту стояла до вечера. Домой пришёл — мама понюхала пальцы и всё поняла.

— Будешь курить — выпорю, — сказала она.

Я не курил потом лет десять.

---

Собака.

Я маленький, иду по тропинке.

Из кустов вылетает пёс. Не дворняга, а большой, злой, с жёлтыми глазами. Он лает, скалится, подходит ближе. Я замираю. Не могу ни бежать, ни кричать.

Рядом идёт мужик. Видит всё. Собака рычит, я вот-вот заплачу, а он проходит мимо и улыбается.

Не помог. Не отогнал. Просто прошёл.

Я не запомнил его лица. Только улыбку.

---

Первый класс.

Мне семь. Белая рубашка, портфель тяжёлый, цветы для учительницы в мокрой тряпке, чтоб не завяли.

Школа в военном городке — это отдельный мир. Дети офицеров и прапорщиков, дети, которые уже переезжали три-четыре раза, дети, которые умели собирать вещи быстрее, чем взрослые.

Я не был отличником. Не был хулиганом. Был тихим, книжным, немного в себе. На переменах стоял у окна и смотрел, как солдаты маршируют по плацу.

— Чего смотришь? — спросил однажды одноклассник.

— Думаю, — ответил я.

Он пожал плечами и ушёл. Думать в военном городке было не принято. Здесь нужно было выполнять приказы.

Микрофон.

Это было на 8 Марта, кажется.

Или на День Победы. Я уже не помню. Помню только зал — актовый, с тяжёлыми шторами и запахом полироли. Помню сцену, высокую, чужую, и свет, который бил в лицо так, что зрителей было почти не разглядеть.

Учительница сказала: «Артём, ты выходишь третьим. Стихотворение про маму. Не подведи».

Я учил его неделю. «Мама — первое слово, главное слово в каждой судьбе». Знал наизусть, даже с закрытыми глазами.

Мне дали микрофон.

Он был тяжёлый, холодный, в чёрной сетчатой оплётке. Я взял его обеими руками, поднёс ко рту и открыл рот.

Ничего не вышло.

Голос провалился куда-то внутрь, застрял в горле, не захотел выходить. Я слышал, как гудит динамик, как шуршит тишина в зале. Я смотрел на тёмные ряды и не видел ни мамы, ни учительницы, никого.

Кто-то в первом ряду кашлянул.

Я стоял и молчал. Микрофон дрожал в руках.

— Иди, — шепнули сбоку. — Садись на место.

Я пошёл.

Я нёс микрофон обратно, как разбитую игрушку. Отдал, сел на стул, уставился в пол. Мама молчала. Она не ругала меня никогда за такое. Может, поэтому было ещё стыднее.

Весь день я прокручивал в голове: «Мама — первое слово...» Я знал это. Я умел это. Почему я не сказал?

Я не знал тогда, что страх сцены — это не трусость. Это просто слишком много глаз смотрят на тебя одновременно, и ты становишься прозрачным.

Я стал тише после этого случая.

Не потому, что разлюбил стихи. А потому, что понял: иногда слова уходят, когда они нужнее всего. И это не стыдно. Это просто бывает.

Отец и Афганистан.

Я узнал об этом не сразу.

Отец не рассказывал. Ни тогда, ни потом. Афганистан жил в нём молчанием. Иногда он просыпался ночью — я слышал через стену, как садится на кровати и долго дышит. Мама не спрашивала. Просто клала руку ему на спину.

Однажды я увидел его без майки.

Спина отца была в рубцах. Кожа — неровная, стянутая, блестящая, как старый воск. Я стоял в дверях и смотрел. Он обернулся, перехватил мой взгляд и ничего не сказал. Просто надел рубашку.

— Это Афганистан? — спросил я маму вечером.

Она долго молчала. Потом кивнула.

— Машина загорелась. Он друга вытаскивал.

Больше она ничего не сказала. Я не спрашивал.

Только один раз, когда я уже учился в школе, какой-то сосед за столом сказал: — А Александр-то у нас афганец.

Отец посмотрел на него, ничего не ответил и вышел курить на лестницу.

Я тогда впервые подумал: а что он там видел? И почему молчит до сих пор?

А потом я вспомнил его спину.

И понял: он не молчит. Он всё сказал, когда надел рубашку.

Мы прожили в Беларуси пять лет.

Потом снова собрали вещи, сняли занавески, завернули их в газету. Отец уволился из армии.

Мы ехали в Россию. В Подмосковье. В съёмную квартиру. В полгода безденежья и неизвестности.

Я сидел в поезде, смотрел в окно и вспоминал кузнечиков в банке, запорожец, который чихал на морозе, и бабку с горячими руками.

И куклу с иголками.

Её я старался не вспоминать.

Глава 4. Полгода

1999 год.

Отец снял форму. Я впервые увидел его в гражданском — старая куртка, джинсы, которые висели мешковато, потому что за годы службы он похудел. Он стоял у окна в пустой квартире, смотрел на плац, где больше не надо было строиться, и молчал.

— Ну что, — сказала мама. — Поехали.

Мы погрузили вещи в машину, которую дал сосед. Нашему старому дивану перевязали ножки веревкой, чтоб не развалился. Сестра сидела сзади, держала меня за руку.

— Не бойся, — сказала она.

— А я не боюсь, — ответил я.

Я врал. Мне было восемь, и я боялся всегда. Просто научился не показывать.

---

Московская область.

Конкретнее — не помню. Какой-то поселок, какие-то многоэтажки, съемная двушка на первом этаже. Окна выходили на помойку и чахлые кусты. Запах сырости и чужих обоев.

Отец уходил утром с кожаной папкой. Возвращался вечером без денег.

— Есть что-то? — спрашивала мама.

— Ищу, — отвечал отец.

Слово «ищу» стало главным словом тех месяцев. Он искал работу, искал знакомых, искал выход. Иногда находил разовые подработки — грузчик, сторож, охрана. Денег хватало на хлеб, молоко и дешевые сосиски.

Мама молчала. Она уже работала продавцом в Беларуси, но здесь, в Подмосковье, у нее не было ни знакомств, ни опыта, ни прописки. Она просто ждала.

---

Бабушка.

Мамина мама.

Она уже жила в Москве, снимала комнату в коммуналке, работала то ли уборщицей, то ли техничкой — я не вникал. Но когда становилось совсем туго, она приезжала.

Привозила продукты. Дешевые, но честные: крупы, картошку, банку тушенки. Иногда совала маме деньги — незаметно, в карман пальто, чтоб отец не видел.

— Не позорь, — шипела мама.

— Детей корми, — отвечала бабушка.

Она не лезла в жизнь. Не учила, не советовала. Просто привозила пакет и уезжала на последней электричке.

Я до сих пор не знаю, как она тогда жила. Сколько недоедала, скольким жертвовала. Я просто помню ее руки — такие же, как у той бабки в Беларуси. Узловатые, теплые, спасающие.

---

Сестра.

Ей было тринадцать.

Она не плакала. Не жаловалась. Делала уроки за кухонным столом, пока отец курил на балконе, а мама перебирала крупу. Иногда она закрывалась в ванной и долго сидела там с книгой. Я стучал.

— Ты чего?

— Ничего. Отстань.

Я отставал. Я не понимал, что ей тяжелее всех. Она уже всё видела, всё помнила, всё понимала. А я только учился.

---

Я.

Восемь лет. Новая школа, новые лица, новые драки. Меня дразнили за старую куртку и стоптанные ботинки. Я молчал. Я умел молчать лучше, чем говорить.

По ночам я проверял дыхание. Вдыхал, выдыхал, слушал себя. Приступы не возвращались. Та бабка сказала: «Больше не будет». Я поверил.

Я просто лежал в темноте, смотрел в потолок и ждал, когда отец перестанет ходить из угла в угол.

---

Полгода.

Потом отец нашел работу.

Не по специальности, не по званию, не по диплому. Просто работу. Мы перестали считать копейки. Мама выдохнула. Сестра перестала запираться в ванной.

А я впервые за полгода попросил купить мне новые кроссовки.

Отец посмотрел на меня, кивнул и сказал:

— В субботу поедем.

Велосипед.

Он появился неожиданно.

Отец привез его с очередных подработок — старый, «Урал», с облупившейся краской и одной педалью, которая хрустела на каждом обороте. Руль был выше моей головы.

— Твой, — сказал отец.

Я смотрел на этот велик и не верил. У нас не было денег на лишнее. У нас были только хлеб, молоко и сосиски. А тут — велосипед.

— Где взял? — спросила мама с подозрением. — Починил, — коротко ответил отец. — Свалка. Хозяин не нужен.

Мама вздохнула, но ничего не сказала. Она уже знала: если отец что-то решил, переубедить нельзя.

---

Мы вышли во двор.

Вечер, конец лета, пыльная дорога вдоль помойки и чахлых кустов. Отец придерживал багажник, я сидел на седле, еле доставая ногами до педалей.

— Не смотри под колеса, — сказал он. — Смотри вперед.

Я смотрел вперед.

— Крути.

Я крутил. Велик качнулся, отец бежал рядом, я чувствовал его руку на багажнике — тяжелую, надежную, живую.

— Не останавливайся. Пока крутишь — стоишь.

Я крутил. Ветки хлестали по лицу, колесо попало в яму, велик вильнул, я зажмурился.

— Открывай глаза!

Я открыл. И вдруг понял: отец не держит.

Я обернулся. Он стоял в десяти метрах, руки в карманах, смотрел на меня. Я ехал сам. Семь метров, десять, пятнадцать. Потом руль дрогнул, и я рухнул в пыль.

Отец подошел, поднял велик, поставил меня на ноги.

— Еще, — сказал он.

И я поехал.

---

В тот вечер я разбил колени, порвал штаны и стер ладони. Мама ругалась, обрабатывала ссадины зеленкой, причитала. Отец молча сидел на кухне, пил чай и смотрел в окно.

Я зашел к нему.

— Спасибо, пап.

Он кивнул.

Больше мы об этом не говорили. Ни тогда, ни потом. Но я запомнил: в самое тяжелое время, когда денег не было, а будущее висело рваным облаком, отец нашел свалку, починил старый велик и научил меня держать равновесие.

Я не умел говорить ему главное. Я вообще не умел говорить. Но каждый раз, садясь на велосипед, я слышал его голос:

«Не смотри под колеса. Смотри вперед».

В субботу мы поехали.

Глава 5. Опахань. Возвращение

1999–2008. Брянская область, деревня Опахань.

---

Мы вернулись в конце августа 1999 года.

Поезд, плацкарт, нижняя полка. Мама у окна, Мария с книгой, я считаю берёзы. Отец повёз вещи на машине с каким-то знакомым — должен был приехать раньше.

Мы выходим на перрон. Брянская область, запах угля и сена. Автобус, потом пешком. Деревня, пыль, наш дом.

Отец спит за столом, уронив голову на руки. Рядом бутылка. Пустая.

Мама останавливается в дверях. Долго смотрит.

— Артём, иди гуляй, — говорит она тихо.

Я выхожу.

---

Друзья

Валера.

Он стоит у соседнего забора.

Смотрит, как я ковыряю палкой землю. Мы не виделись несколько лет. Он почти не изменился — такие же светлые волосы, такие же руки в карманах.

— Ты новенький? — спрашивает он.

— Я здешний, — отвечаю. — Мы раньше тут жили.

Он кивает, будто я объяснил всё, что нужно.

— Меня Валера.

— Артём.

Мы молчим. Потом он достаёт из кармана пружинку от конструктора и протягивает мне.

— На. У меня две есть.

Я беру.

Мы дружим до сих пор.

---

У Валеры родители пили.

Я не сразу это понял. Просто однажды он пришёл утром и остался до вечера. Потом — до следующего утра. Мама постелила ему на раскладушке.

— Пусть живёт, — сказала она тихо отцу.

Отец кивнул.

С тех пор Валера был у нас почти всегда. Мы делали уроки, ели, играли, иногда молчали. Он не жаловался. Никогда.

Я не спрашивал. Я просто знал: если ему надо — он придёт.

---

Андрей и Руслан.

Андрей появился во дворе через неделю.

Мать у него русская, отец — азербайджанец. Сам он темноволосый, смуглый, с быстрой улыбкой. Мы сошлись сразу.

А ещё у него был старший брат Руслан.

Руслан любил подшучивать над Андреем. Загонит в угол, намажет сажей лицо, хохочет. Андрей злится, машет кулаками, но Руслан быстрее, выше, сильнее.

— Не обижай его, — говорила мать Андрея.

— Да я по-братски, — отвечал Руслан.

Мы с Валерой старались не лезть. Иногда получалось. Иногда — нет.

---

Драка у автобуса.

Колхозный автобус, раз в день.

Мы стоим на остановке, ждём. Руслан подходит к Валере. Что-то говорит — я уже не помню. Валера молчит. Руслан говорит снова.

Валера бьёт первым.

Я не успеваю ничего сделать. Они сцепляются, летят в пыль. Андрей стоит рядом, белый как мел. Я держу Валеру за плечо, но он не слышит.

Вечером приходит мать Андрея.

— Кто тронул моего сына? — спрашивает она громко.

Мама выходит на крыльцо, вытирает руки о фартук, смотрит на неё устало.

— Разбирайтесь сами, — говорит она. — Мои тут ни при чём.

Мать Андрея уходит. Валера сидит в комнате и молчит.

Я сижу рядом.

---

Таня и Катя.

По соседству жили две девочки.

Таня и Катя. Маленькие, младше меня на два и четыре года. Мы почти не играли с ними — стеснялись. Но иногда лазили в заброшенный дом за их забором.

Там пахло сыростью, старыми обоями и чем-то забытым. Мы бродили по комнатам, трогали осыпавшуюся штукатурку, придумывали истории про призраков.

Их отец, дядька Юра, нас гонял.

— А ну пошли отсюда! — кричал он ещё издалека.

Мы вылетали из дома, перемахивали через забор, неслись в лес. Он не догонял. Но всегда ругался.

Я не обижался. У него были дочки, он их берёг. Я понимал.

---

Конь и футбол.

У дядьки Юры был конь.

Красивый, гнедой, с белой звездой во лбу. Он пас его на поле за деревней — ровном, широком, идеально подходящем для футбола.

Мы приходили туда с мячом.

— Не смейте тут играть! — орал дядька Юра. — Коня испугаете!

Мы уходили. Возвращались на следующий день.

Это была война без правил. Мы ставили ворота из камней, он приезжал на коне и разгонял нас. Мы прятались в кустах, ждали, когда он уедет, и возвращались.

Конь смотрел на нас спокойно. Ему было всё равно.

---

Свои ворота.

Мы построили их сами.

Нашли старые доски, гвозди, молоток. Кое-как сколотили каркас, натянули бельевую верёвку вместо сетки. Поставили на поле, где пасли коров.

Там было дальше, неудобнее, трава выше. Но это было наше.

Мы играли каждый день. Валера — в защите, я — в нападении, Андрей — на воротах. Иногда к нам прибивались другие пацаны, иногда играли одни.

Счёт никто не вёл. Мы просто гоняли мяч, пока солнце не садилось за лес.

Мама звала ужинать. Мы шли домой, мокрые, грязные, счастливые.

---

Отец

Запои.

Я не знаю, как это называется.

Просто отец то работал, то пропадал. Не уезжал — уходил в себя. Садился на кухне, смотрел в одну точку. Рядом появлялась бутылка.

Мама молчала. Мария закрывалась в своей комнате. Я уходил к Валере.

— Батя пьёт? — спрашивал он.

— Нормально, — отвечал я.

Я научился говорить «нормально», как отец.

---

Чечня.

Потом он уехал.

Полгода. Северный Кавказ. Контракт.

Я не знаю, зачем он это сделал. Деньги? Попытка убежать от себя? Приказ, который он не мог не выполнить? Я не спрашивал.

Мама сказала: «Отец на работе». Я кивнул.

Мы получали переводы раз в месяц. Мария рисовала на конвертах самолётики и отправляла ему. Я не рисовал. Я просто ждал.

Однажды ночью мне приснилось, что он стоит в дверях. В форме, с лицом, обветренным чужим воздухом. Я проснулся и услышал на кухне его голос.

Он вернулся.

Живой. Трезвый. Дома.

---

Мопеды.

Я не помню, какое это было время года.

Помню звук. Машина отца подъехала к калитке, двигатель тарахтел, чихал, но не сдавался. Я вышел на крыльцо.

Отец открыл багажник. Потом заднюю дверь. Потом он стоял и смотрел на то, что лежало внутри, как будто сам не верил, что довёз.

— Ну, — сказал он. — Выгружай.

Я подошёл.

В машине лежали два мопеда.

Они были старые, облезлые, без зеркал, с порванными сиденьями и ржавыми спицами. Один — красный, другой — синий. У красного не было переднего тормоза. У синего фара держалась на изоленте.

Это были самые красивые вещи, которые я видел в жизни.

— Где взял? — спросил я.

Отец пожал плечами.

— Нашёл.

Мы выкатили их во двор.

Валера прибежал через пять минут. Мы стояли вокруг мопедов, как археологи вокруг раскопок.

— Этот твой, — сказал я, кивнув на синий.

Валера не спорил.

---

Отец не учил меня чинить.

Он просто сидел рядом на корточках, курил и смотрел, как я ковыряюсь в карбюраторе. Если я делал что-то совсем не так, он молча брал отвёртку, поправлял и отдавал обратно.

— Цепь смажь, — сказал он на второй день.

Я смазал.

На третий день красный мопед завёлся. Дёрнулся, чихнул сизым дымом и затарахтел ровно, как сердце.

Я сидел на нём во дворе, крутил ручку газа и слушал этот звук. Отец стоял в стороне, смотрел на меня и молчал.

Он никогда не улыбался широко. Но в тот день в углах его губ пряталось что-то тёплое.

---

Мы ездили везде.

По просёлкам, по полям, по дорогам, где нас никто не ловил. Ветки хлестали по лицу, колёса тонули в песке, фары светили слабо, но нам хватало.

У меня не было прав. Мне было, наверное, тринадцать или четырнадцать. Никто не спрашивал.

— Тормози ногами, — учил меня Валера, когда у красного отказали тормоза окончательно.

Я тормозил ногами. Кроссовки стирались за месяц.

---

Однажды я упал.

Сильно, влетел в канаву, ободрал локоть до мяса и погнул руль. Приплёлся домой, держа мопед за раму, волоча его по земле, как подбитого зверя.

Отец посмотрел на меня, на мопед, на кровь, сочащуюся сквозь рукав.

— Живой? — спросил он.

— Живой, — сказал я.

Он кивнул, взял молоток и пошёл править руль.

Зелёнку мама накладывала уже сама.

---

Я вырос.

Мопеды ушли сначала в сарай, потом на свалку, потом в память. Красный сгнил, синий разобрали на запчасти.

Отец больше никогда не привозил мне таких подарков.

Но я до сих пор помню, как он стоял у машины, открывал багажник и смотрел на меня.

Ему не нужно было говорить: «Я тебя люблю». Он просто привёз два мопеда.

---

Быт

Дорога в школу.

Пять километров в один конец.

Осенью мы шли по листве, зимой — по снегу, который никто не чистил. Весной дорога превращалась в кашу, и мы приносили домой мокрые ноги и грязные штаны.

Мы с Валерой не жаловались. Это было просто — как дышать, как есть, как ждать отца.

Иногда нас подвозил трактор. Иногда — никто.

---

Мама и печка.

Она топила её каждое утро.

Я помню, как мама колола лучину, как укладывала поленья, как долго возилась с поддувалом, пока огонь не начинал гудеть ровно и сыто.

— Сейчас тепло будет, — говорила она.

Она всегда говорила, что будет тепло. Даже когда за окном трещал мороз, а в трубе выл ветер.

Она работала продавцом. Магазин был маленький, с запахом керосина и мыла. Я забегал к ней после школы, грел руки у печки-буржуйки, пил чай из мутного стакана.

— Не болтай под ногами, — говорила она тихо.

Я не болтал. Я просто сидел на ящике из-под апельсинов и смотрел, как она работает.

---

Бабушка в Италии.

Она уехала, когда мы вернулись в Опахань.

Я не сразу понял, что это значит. Италия была для меня картинкой в учебнике — Колизей, пицца, море. А бабушка уехала туда не отдыхать. Она уехала работать.

Сиделка, уборщица, няня — я не знаю точно. Она не рассказывала, а я не спрашивал.

Звонила редко. Голос в трубке звучал устало, но она бодрилась:

— Всё хорошо, Артём, тут тепло. Скоро приеду.

Она присылала деньги. Мама забирала перевод на почте и долго смотрела на квитанцию, прежде чем убрать в шкаф.

---

Компьютер.

Он появился как чудо.

Старенький, с монитором, который весил как мешок картошки. Мария привезла его то ли от подруги, то ли с барахолки. Поставила в своей комнате и сказала:

— Смотреть можно. Руками не трогать.

Мы с Валерой смотрели.

Мы могли часами стоять за её спиной, пока она играла в «Героев» или «Цивилизацию». Мир внутри монитора был огромный, цветной, послушный. Там можно было строить города, воевать с варварами, открывать новые земли.

Иногда она разрешала нам самим.

— Только осторожно, — говорила Мария. — Это дорого.

Мы садились на её стул — по очереди, потому что двоим было тесно. Я водил мышкой и чувствовал, как внутри разливается что-то похожее на счастье.

---

Пропущенный день.

Мы с Валерой решили не идти в школу.

Просто остались дома, включили компьютер и играли, пока не заболели глаза. Казалось, мы всё продумали. Мама ушла на работу, Мария уехала в город, отец был в Москве.

Но я забыл про одежду.

Утром мама всегда оставляла мои вещи на стуле. Рубашка, штаны, носки — всё аккуратно сложено, с вечера поглажено. Когда я не пошёл в школу, я даже не притронулся к этой стопке.

Мама вернулась вечером, посмотрела на стул и сказала:

— Ты не был в школе.

Я пытался врать. Она молча слушала, потом кивнула и пошла на кухню.

Она не кричала. Не наказывала. Она просто знала — и этого было достаточно.

Больше я не пропускал.

---

Сестра

Мария.

Она была старше на пять лет.

Для меня она была почти взрослой. Она читала книги, которые я не понимал, и слушала музыку, которая казалась мне шумом. У неё были свои секреты, свои тетрадки, свои подруги, которые иногда заходили и смотрели на меня, как на маленького.

Я не обижался. Я знал: она меня бережёт.

Мама говорила: Мария нянчилась со мной с пелёнок. Таскала на руках, качала, успокаивала.

— Ты зачем его бережёшь? — спросил как-то отец.

— А кто ещё? — ответила она.

Ей было шесть. Она уже знала ответ.

---

В Опахани она становилась всё тише.

У неё появились свои дела, свои экзамены, своя жизнь. Она реже брала меня за руку, реже водила в лес смотреть на муравейник. Иногда я ловил её взгляд — долгий, внимательный, будто она видит меня насквозь.

— Ты чего? — спрашивал я.

— Ничего, — отвечала она. — Смотрю, какой ты стал.

Я не знал, что она видит. Я просто чувствовал: скоро она уедет.

---

Гости.

В деревню часто приезжали рабочие.

Украинцы, азербайджанцы — я не знал тогда разницы. Они жили в вагончиках у фермы, работали на стройках, чинили дороги, помогали колхозу. Иногда они заходили к нам.

Мама не боялась чужих. Она ставила чайник, доставала варенье, резала хлеб. Мария сидела рядом, слушала их разговоры, иногда улыбалась.

Я помню Фархата.

Он был высокий, с тёмными глазами и руками, которые пахли машинным маслом и табаком. Он редко говорил, но когда говорил — я слушал. Голос у него был низкий, спокойный, будто он знал что-то, чего не знают другие.

Иногда он приносил мне конфеты. Не обычные, а какие-то особенные — в ярких обёртках, с орехами внутри. Я брал и не знал, что сказать.

— Спасибо, — шептал я.

Он кивал.

---

Была ещё Лиля.

Она приезжала с украинцами. Молодая, светловолосая, с громким смехом. Мария с ней подружилась сразу. Они сидели на кухне, пили чай, говорили о чём-то своём, а я крутился рядом, слушал и не понимал.

Лиля иногда гладила меня по голове и говорила:

— Хороший у тебя брат, Мария.

Мария улыбалась.

Я не знал, что это значит — «хороший». Но мне было тепло.

---

Они уезжали.

Через месяц, через два, через полгода. Вагончики пустели, стройки заканчивались, дороги становились ровнее. Фархат уехал первым. Лиля — последней.

Мария провожала её до автобуса. Я смотрел из окна.

— Приезжай ещё, — сказала Мария.

Лиля кивнула. Но больше не приехала.

Я иногда вспоминаю их. Фархата с его низким голосом. Лилю с её громким смехом. И конфеты в ярких обёртках, которые пахли чем-то далёким, чужим, но вкусным.

Пыка.

Он был другом семьи.

Я не знаю, откуда он взялся и как прирос к нашему дому. Просто был. Приходил, садился на табуретку у порога, снимал шапку и говорил:

— Ну, Алла, чем кормить будешь?

Мама вздыхала, но наливала суп. Пыка ел медленно, смачно, иногда останавливался и смотрел в окно. О чём он думал — неизвестно.

Он выпивал.

Не каждый день, но регулярно. После этого становился разговорчивым, лез обниматься, рассказывал истории, которые никто не просил. Мама качала головой, Мария улыбалась в кружку, отец молчал.

Однажды он ушёл и не вернулся до утра.

Нашли его в сугробе за огородом. Лежал на спине, раскинув руки, и похрапывал. Мороз был под тридцать. Мама ахнула, отец закинул его на плечо и потащил в дом.

— Живой, — сказал он, бросив Пыку на лавку.

Пыка открыл глаза, посмотрел на нас мутным взглядом и спросил:

— А где я?

— В снегу, — ответил отец. — Замёрзнуть решил?

Пыка подумал, улыбнулся и закрыл глаза.

Мы отпаивали его чаем три дня. Он кашлял, грелся у печки и клялся, что больше ни капли. Клялся ровно до следующей субботы.

---

Горящая самогонка.

Я это запомнил на всю жизнь.

Пыка сидел за столом, перед ним стояла мутная бутылка. Он налил немного в блюдце, чиркнул спичкой и поднёс.

Самогонка вспыхнула синим пламенем.

Я отшатнулся, зажмурился, думал — сейчас всё загорится. А Пыка сидел спокойно, смотрел на огонь и улыбался.

— Смотри, Артём, — сказал он. — Горит, а столу ничего.

Я открыл глаза. Пламя плясало над блюдцем, синее, прозрачное, почти невидимое при свете. А стол под ним был целый. Ни пятна, ни следа.

— Почему? — спросил я.

Пыка подмигнул.

— Потому что самогон — он хитрый. Горит сам, а вокруг не трогает.

Я не понял тогда. Но запомнил синий огонь, улыбку Пыки и его слова: «Горит сам, а вокруг не трогает».

Потом я узнал, что так бывает, если градус высокий. Но для меня это осталось маленьким чудом.

Пыкиным чудом.

Костер.

Вечерами они жгли костер за домом.

Мария, её подруги, какие-то парни, которые приезжали на мотоциклах. Они сидели на брёвнах, смеялись, говорили о чём-то своём. Огонь освещал их лица, делал их красивыми и чужими.

Я хотел быть с ними.

Я выходил во двор, подходил ближе, останавливался в темноте. Смотрел, как искры летят в небо, как Света поправляет волосы, как Аня смеётся над чем-то, чего я не понимаю.

— Иди спать, — говорила Мария.

Я не уходил. Я стоял и смотрел.

---

Аня.

Она была чуть постарше меня.

На год, может, на два. Я не знал тогда, как это мало. Для меня она была взрослой. Она сидела у костра, поджав ноги, и слушала, что говорят другие. Иногда она смотрела в мою сторону, в темноту, где стоял я, и улыбалась.

— Чего стоишь? — спрашивала она. — Смотрю, — отвечал я. — Иди сюда.

Я подходил. Садился на край бревна, ближе к огню, и молчал. Мне ничего не надо было говорить. Я просто сидел и грелся.

Она иногда давала мне хлеб, который жарили на палках. Я брал, дул на горячий мякиш и чувствовал себя почти своим.

---

Света.

Она была старше. Совсем взрослая.

Красивая, с длинными волосами и громким голосом. Она командовала, смеялась, танцевала иногда, если кто-то привозил магнитофон. Её слушались. Даже парни, которые приезжали на мотоциклах, смотрели на неё с уважением.

Я её немного боялся.

Она редко замечала меня. Я был для ней — Марииным братом, мелким, лишним. Но иногда она вдруг смотрела на меня долгим взглядом и говорила:

— А ничего парень растёт.

Я краснел и отворачивался.

---

Женихи.

У Марии тогда были женихи.

Я не знаю, кого так называть. Может, тех, кто приезжал чаще других. Может, тех, с кем она сидела ближе всех у костра. Они привозили конфеты, цветы, какие-то подарки. Мария смеялась, отмахивалась, но подарки брала.

Я смотрел на них и думал: кого она выберет?

Она никого не выбрала. Не тогда.

---

Я стоял в темноте и смотрел на костёр.

Мне хотелось быть с ними, говорить о том, о чём говорят они, смеяться их смехом. Но я просто стоял и смотрел.

Аня иногда оглядывалась и улыбалась мне.

— Иди спать, — говорила Мария.

Я не уходил.

Я ждал, когда меня позовут.

Земляника.

Мы сидели у Ани до утра.

Кассетник, батарейки на исходе, но «Руки Вверх» играли без остановки. «Крошка моя», «Ну где же ручки», «Песенка про мальчика» — мы знали их наизусть. Подпевали, даже когда магнитофон начинал есть плёнку.

Валера дремал в кресле. Аня поджимала ноги и смотрела в окно. Я сидел на полу и слушал.

За окном начало светлеть.

— Пошли за земляникой, — сказала Аня.

Мы вышли, когда солнце только поднималось. Роса на траве, воздух холодный, но уже обещает жару. Земляники было много — мелкой, сладкой, она пряталась под листьями, и надо было нагибаться, чтобы найти.

Мы набрали по кружке.

— А давайте мороженое сделаем, — предложил Валера.

Дома Аня залила землянику молоком, мы перелили всё в пластиковый контейнер и сунули в морозилку.

— Через несколько часов будет готово, — сказала она.

Мы сидели на кухне, смотрели на часы и не верили, что получится.

---

Потом мы пошли к нам.

Подошли к окну Машиной комнаты, постучали. Стекло дрожало, мы стучали по очереди, шептали: «Маша, вставай, мы мороженое сделали».

Она не просыпалась.

Мы стучали громче. Потом ещё громче. Потом засмеялись и убежали.

Маша так и не узнала, что мы хотели её разбудить, чтобы угостить.

---

Мороженое получилось.

Земляника замёрзла, молоко превратилось в сладкий лёд. Мы ели ложками прямо из контейнера, передавая друг другу. Холодно, вкусно, пальцы красные от ягод.

— Вкуснотища, — сказал Валера.

Аня улыбнулась.

Я сидел и думал: вот оно, счастье. Сидеть утром на кухне, есть самодельное мороженое и знать, что впереди целый день.

И что Маша спит, а мы её разбудим в следующий раз.

Обязательно

Услышанное.

Я не помню, где это было.

Кажется, у нас во дворе. Или у Ани. Лето, тёплый вечер, они сидели на лавочке — Маша и Аня. А я был где-то рядом. Может, в кустах. Может, за углом. Может, просто проходил мимо и замер.

Я услышал своё имя.

— А Артём меня ещё любит? — спросила Аня.

Я замер.

Я не дышал. Я стоял и слушал, как стучит сердце. Оно стучало так громко, что я боялся — они услышат.

Маша что-то ответила. Тихо, я не разобрал. Они засмеялись. Потом заговорили о другом.

А я стоял и не мог пошевелиться.

---

Я не знал, что такое «любит».

Мне было, наверное, лет двенадцать. Или тринадцать. Аня была старше. Она была из того мира, где костёр, взрослые разговоры, «Руки Вверх» и земляника на рассвете. Я был просто мелкий, который стоял в темноте и ждал, когда позовут.

А она спросила: «А Артём меня ещё любит?»

Значит, я был для неё не просто мелкий.

Значит, она думала обо мне.

---

Я не сказал ей ничего.

Я вышел из-за угла, сделал вид, что ничего не слышал. Поздоровался, сел рядом, молчал. Аня смотрела на меня, улыбалась, но не спрашивала.

А я думал: что значит «ещё»? Когда было «сейчас»? И когда я перестал?

Я не знал ответа.

Но запомнил этот вопрос на всю жизнь.

Фабрика звёзд.

Мы с Валерой не пропускали ни одного выпуска.

Суббота, вечер, телевизор в маминой комнате. Мы садились на пол, ближе к экрану, и замирали. Ведущие, конкурсанты, песни, голоса — это был другой мир. Яркий, громкий, ненастоящий, но такой манящий.

— Этот пройдёт, — говорил Валера. — Нет, этот лучше поёт, — спорил я.

Мы спорили до хрипоты. А потом смотрели дальше и болели за своих.

---

Кассеты.

Мы покупали их в сельском магазине.

Сборники «Фабрика звёзд», пиратские, с обложками, на которых лица конкурсантов были едва различимы. Мы вставляли кассету в магнитофон и слушали часами.

«Круто ты попал на TV», «Поздравляю», «Я сошла с ума» — мы знали каждую песню наизусть. Подпевали, даже когда магнитофон начинал есть плёнку.

— Давай ещё раз, — говорил Валера.

Я перематывал. Мы слушали снова.

---

Пытались петь сами.

Мы закрывались в моей комнате и включали воображаемый микрофон. Кто-то пел громче, кто-то смешнее, но мы оба верили, что у нас получается.

— Ты как тот парень с фабрики, — говорил я Валере. — А ты как та девчонка, которая поёт про любовь, — отвечал он.

Мы ржали, потому что «та девчонка» была девчонкой, а я был пацаном. Но нам было всё равно. Мы просто пели.

---

Никто из нас не стал певцом.

Кассеты затерлись, магнитофон сломался, «Фабрика звёзд» кончилась. Мы выросли.

Но иногда, когда по телевизору крутят старые песни, я вспоминаю те субботы. Валера на полу, я рядом, и мы слушаем, затаив дыхание.

И мне кажется, что мы всё ещё там.

Соседи.

Они приехали летом.

Дом через дорогу, который стоял пустой несколько лет, вдруг ожил. Грузовик с мебельми, беготня, голоса. Мы с Валерой смотрели из-за забора и гадали, кто там будет.

— Много их, — сказал Валера.

Он был прав. Из машины вылезали один за другим.

Четверо.

---

Саша Седелка.

Самый старший. Ровесник Маши.

Высокий, спокойный, с хитрым прищуром. Он редко бегал с нами, мелкими. У него были свои дела — взрослые. Но иногда он выходил во двор, садился на лавочку и просто смотрел. Мы стеснялись подходить.

— Седелка, — сказал кто-то из пацанов. — Потому что волосы седые, что ли?

Я не знаю. Но имя приклеилось.

---

Серёга Кролик.

Вот это наш.

Чуть помладше меня, быстрый, вертлявый, с вечно разбитыми коленками. Он носился по деревне как угорелый, везде лез, всё пробовал. Мы с Валерой приняли его сразу.

— Кролик, — позвал я в первый же день.

Он обернулся и улыбнулся. Так и пошло.

---

Жека Пека.

Ещё младше.

Молчаливый, с большими глазами. Он держался за братьями, но в игры лез редко. Стоял в стороне, смотрел. Иногда улыбался, если было смешно. Иногда плакал, если обижали.

Мы его почти не трогали. Маленький ещё.

---

Димочка.

Самый младший.

Ему было года четыре, может, пять. Он ходил за мамой хвостиком, сосал палец и таращился на нас, как на инопланетян. Мы его звали, но он боялся.

— Димочка, иди к нам! — кричали мы.

Он мотал головой и прятался за мамину юбку.

---

Дружба и драки.

Мы играли вместе.

В футбол, в прятки, в войнушку. Бегали по огородам, лазили по заброшенным домам, жгли костры. Иногда ругались — из-за мяча, из-за очереди, из-за ерунды.

Один раз поссорились сильно.

Я уже не помню из-за чего. Помню только, что родители Серёги Кролика пришли к Валере домой разбираться. Стояли во дворе, говорили громко, махали руками. Валера сидел в комнате и молчал.

— Разобрались, — сказал он потом.

Мы снова играли на следующий день.

Игры.

У нас было три главных дела.

---

Карты на крыльце.

Крыльцо у Валеры. Или у нас. Или у Андрея. Деревянные ступеньки, тёплые от солнца, на которые можно сесть, поджав ноги.

Колода замусоленная, края загнулись, некоторые карты уже не отличить — но нам хватало.

— Дурак, — говорил Валера. — Подкидной, — поправлял я.

Мы играли часами. Пока солнце не садилось, пока мама не кричала из окна: «Артём, домой!» Пока не темнело так, что карт не видно.

Серёга Кролик жульничал. Всегда. Мы делали вид, что не замечаем.

— Ты опять? — спрашивал Валера. — А чё сразу я? — возмущался Кролик.

Мы ржали и сдавали заново.

---

Футбол.

Поле за деревней, где пасли коров.

Мы построили ворота сами — из старых досок и бельевой верёвки. Сетка вечно рвалась, штанги шатались, но для нас это был стадион.

Играли до упаду.

Валера в защите, я в нападении, Андрей на воротах. Кролик носился по всему полю, потому что не мог стоять на месте. Жека Пека сидел в траве и собирал цветы. Димочка бегал за мячом, даже когда его не просили.

Счёт никто не вёл. Мы просто гоняли мяч, пока солнце не садилось за лес.

Мама звала ужинать. Мы шли домой — мокрые, грязные, счастливые.

---

Квадрат.

Это была особая игра.

Асфальт перед домом, мелом расчерченный квадрат, разделённый на четыре части. Каждый в своём углу. Мяч — маленький, прыгучий, который надо отбивать ногой так, чтобы он коснулся чужого поля.

— Твоя подача, — говорил Валера.

Я бил. Мяч летел, отскакивал, мы прыгали, кричали, ругались, если кто-то ошибался.

Квадрат учил всему: быстроте, точности, умению проигрывать.

Мы могли играть в него часами. Пока не сотрутся линии. Пока не стемнеет. Пока не сотрутся ноги.

Школа.

Мы с Валерой были одни из Опахани.

Остальные — из Глинищева. Посёлок, автобусы, асфальт. У них была своя компания, свои разговоры, свои шутки. Мы были чужими.

Не потому, что мы плохие. Просто другие.

Мы не лезли. Сидели тихо, учились, молчали. Но иногда они сами лезли.

---

Парта.

Валеру задирали.

Не каждый день, но регулярно. То толкнут в коридоре, то обзовут, то на перемене подойдут и начнут цепляться. Он молчал. Терпел.

Однажды не выдержал.

Сидели на уроке. Кто-то сзади толкал его в спину, шептал гадости. Валера сидел ровно, смотрел в доску. Я видел, как у него желваки ходят.

Потом он резко встал.

Развернулся, подхватил парту — ту самую, за которой сидели обидчики, — и перевернул.

Грохот. Книги, тетради, ручки — всё на пол. Обидчики отлетели в разные стороны, кто-то вскрикнул, кто-то засмеялся.

Учительница обернулась.

— Валера! — крикнула она.

Он стоял и молчал. Потом сел на место.

Больше в тот день его не трогали.

---

Раздевалка.

Но они не забыли.

Через несколько дней, после физры, в раздевалке ко мне подошёл один из них.

— Где твой дружок? — спросил он.

Я пожал плечами. Валера задержался в спортзале.

— Передай ему, что мы ещё поговорим.

Я ничего не передал. Валера сам всё знал.

---

Остановка.

Они подходили и на остановке.

После школы, когда мы ждали автобус. Подходили, становились рядом, начинали цепляться. Мы молчали. Садились в автобус и уезжали.

Один из них особенно доставал. Высокий, наглый, с вечной ухмылкой. Он подходил почти каждый день.

— Че, ссыте? — спрашивал он.

Мы не отвечали.

Мы просто ждали автобус и уезжали в свою Опахань. Там, дома, всё было понятно. А здесь, в школе, мы были чужими.

---

Валера никогда не жаловался.

Я тоже.

Мы просто знали: есть Опахань — и есть школа. Два разных мира. И надо держаться вместе.

Мы держались.

Мальборо.

В деревне жил дурачок.

Мы звали его Мальборо. Не знаю, почему. Может, курил эти сигареты. Может, пачка у него вечно торчала из кармана. Он был безобидный, но странный. Ходил по улицам, бормотал что-то под нос, иногда смеялся сам с собой.

Дети его побаивались.

Мы с Валерой часто ходили пешком. Из школы, в школу, по делам. Дорога долгая, скучная, но своя. И однажды он увязался за нами.

Сначала шёл далеко. Потом ближе. Потом догнал и пошёл рядом.

— Куда идёте? — спросил он.

Мы молчали.

— Я с вами, — сказал он.

Мы прибавили шаг. Он тоже.

— Че молчите? — голос стал громче. — Я спрашиваю, че молчите?

Он начал угрожать.

Не помню, что именно говорил. Какие-то странные слова, бессвязные, но злые. Он размахивал руками, подходил ближе, и мы поняли: просто так не отстанет.

Мы переглянулись с Валерой.

— Давай, — сказал он.

Мы бросились на него вместе.

Повалили в траву, он закричал, замахал руками, но мы не отпускали. Мы дрались. Не зло, не по-настоящему — просто чтобы он понял, что мы не боимся. Что мы тоже можем.

Он вырвался, вскочил, отбежал и закричал что-то издалека. Потом повернулся и ушёл.

Больше он за нами не увязывался.

---

Мы шли домой и молчали.

У обоих ссадины, у обоих колотится сердце. Но мы не говорили об этом. Не обсуждали. Просто шли.

Потом Валера сказал:

— Нормально.

Я кивнул.

Иногда «нормально» — это всё, что можно сказать.

Барон.

Я нашел его у колодца.

Маленький, лохматый, с мокрыми глазами. Сидел на земле и дрожал. Я подошел, протянул руку, он лизнул пальцы и ткнулся носом в ладонь.

— Мам, можно? — спросил я.

Мама посмотрела на щенка, на меня, вздохнула.

— Живи, — сказала она.

Я назвал его Бароном. Он был похож на дворянина — серьезный, с достоинством, даже когда был щенком.

---

Он рос быстро.

Крепкий, лобастый, лапы широкие. Он ходил за мной везде. В сад, в поля, к речке, к Валеру. Если я выходил из дома — Барон был рядом. Если я сидел на крыльце — он лежал у ног и смотрел на улицу, охранял.

Он был смелый. Слишком смелый.

Он дрался со всеми собаками в округе. С соседской овчаркой, с бродячей сворой за околицей, с чужими псами, которые забегали на нашу улицу. Возвращался покусанный, с рассеченным ухом, но с победным видом.

— Уйми ты его, — говорила мама. — Убьют же.

Я гладил Барона по жесткой шерсти, разглядывал новые царапины и молчал. Я не мог его унять. Он знал, зачем дерется.

---

Дорога.

Когда мы с родителями уезжали куда-нибудь — в Брянск, в гости, за покупками — Барон бежал за машиной.

Сначала резво, с лаем, будто играя. Потом тяжелее, медленнее, язык на плечо. Я смотрел в зеркало и видел, как он становится все меньше, но не останавливается.

— Не смотри, — говорила мама.

Я смотрел.

Он бежал, пока хватало сил. Потом останавливался, смотрел вслед, и я знал — он будет ждать. Всегда ждал.

---

Стройбригада.

Летом мы с Валерой устроились в стройбригаду.

Школа, ремонт, работа — нам было лет по четырнадцать, наверное. Взяли скутер, старый, дребезжащий, поехали.

Барон побежал за нами.

— Он не отстанет, — сказал я.

Валера кивнул.

Пять километров. Гравийка, поля, лес. Барон бежал сбоку, высунув язык, лапы мелькали, но он не отставал. Мы приехали на место, он тут же рухнул в тень и долго дышал, бока ходили ходуном.

Весь день он был с нами. Сидел на стройке, следил, чтобы никто чужой не подошел, иногда засыпал, но ухо держал.

Когда мы вернулись домой, я только тогда заметил.

Вся его шерсть была в краске.

Белой, известковой, с каких-то банок, которые валялись на стройке. Он вывалялся в ней, наверное, когда гонял кошку. Или просто потому, что ему было жарко.

Мама ахнула.

— Господи, на кого он похож!

Мы с Валерой оттирали его керосином, водой, мылом. Краска не сходила.

Барон стоял терпеливо, только вздыхал иногда. Когда мы закончили, он лизнул меня в щеку и пошел на свое место у крыльца.

Он был в краске еще неделю. Потом краска стерлась, облезла, он снова стал серым, лобастым, серьезным.

Но я запомнил его белым.

Смешным, вымазанным, уставшим — но своим.

---

Он пропал.

Я не знаю, когда и как. Меня уже не было в деревне. Мама сказала по телефону, коротко: «Барон пропал».

Я не спрашивал подробностей. Не хотел знать.

Я просто представил, как он бежит за машиной в последний раз. Смотрит вслед. Потом останавливается. И не возвращается.

---

Я помню его. Каким был.

Как дрался со всеми собаками в округе. Как лежал у моих ног на крыльце и смотрел на улицу. Как бежал за скутером пять километров и вернулся домой весь в краске.

Он был моим псом.

Бароном.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге