Обложка Императрица

Императрица

Андрей Цуцаев

0% прочитано
Стандартный
Андрей Цуцаев

Императрица

Глава 1

Всё началось совершенно обыкновенно, как начинается любое знакомство, которое потом почему-то кажется неизбежным.

Ему было тридцать лет, и он уже давно привык к тому, что дни повторяются с незначительными вариациями, как страницы в старой конторской книге, где каждый новый день — это просто следующая строка, заполненная теми же формулами. Он работал в страховой конторе, заполнял формуляры, проверял цифры, иногда перекладывал папки с одного стола на другой — и это занятие казалось ему вполне достаточным основанием для существования. Он не жаловался, потому что жаловаться было бы нелепо. Кому? Начальнику? Коллегам? Самому себе? Всё равно никто не ответил бы по существу.

Они познакомились на лекции по истории Австро-Венгерской империи — мероприятие бесплатное, организованное каким-то обществом любителей старины. Она сидела в третьем ряду, в сером пальто, которое выглядело слишком дорогим для такого зала. Когда лектор заговорил о Франце Иосифе, она слегка наклонила голову, будто слушала не докладчика, а кого-то другого, давно умершего. После лекции он подошёл к ней с вопросом о каком-то незначительном факте — кажется, о дате коронации. Она ответила спокойно, без улыбки, но и без раздражения. Так началось их общение.

Они встречались нечасто — раз в неделю, иногда реже. Кафе, прогулки по набережной, иногда музей. Она говорила мало, но каждое её слово казалось заранее взвешенным. Он рассказывал больше — о работе, о погоде. Она слушала внимательно, но никогда не задавала вопросов, которые требовали бы продолжения. Это его устраивало. Ему казалось, что в её молчании есть порядок, которого ему всегда не хватало.

Прошло несколько месяцев. Однажды вечером, когда они прощались у трамвайной остановки, она вдруг сказала:

— Приходите ко мне в субботу. В семь часов.

Он кивнул, как будто это было самым естественным предложением в мире. Только позже, уже дома, он почувствовал лёгкую тревогу — не страх, а именно тревогу, как будто кто-то переставил мебель в его комнате, пока он отсутствовал.

В субботу он купил цветы — не слишком дорогие, но и не дешёвые, белые хризантемы, потому что ему показалось, что они подходят к её серому пальто. Он пришёл ровно в семь, постучал в тяжёлую дверь подъезда, потом в дверь квартиры. Дверь открылась сразу, будто она стояла за ней и ждала.

Подъезд был старый, с высокими потолками, лепниной, потемневшей от времени. Лестница поднималась широкими маршами, перила — из тёмного дерева, отполированного сотнями рук. Он поднимался медленно, считая ступени, хотя и не знал зачем.

Квартира оказалась огромной. Потолки такие высокие, что свет люстры, как ему казалось, едва доходил до пола. Комнаты следовали одна за другой, как анфилада в музее, который давно закрыли для посетителей. Мебель тяжёлая, тёмная, с резными спинками. На стенах — картины в тяжёлых рамах, портреты людей в мундирах и платьях прошлого века.

Она была в белом платье — старинном, с высоким воротником и кружевными манжетами. Платье выглядело так, будто его вынули из сундука только сегодня утром. Она провела его в гостиную, где стоял рояль и скрипка на подставке.

— Я сейчас сыграю, — сказала она. — Посидите.

Она взяла скрипку, встала у окна и начала играть. Мелодия была медленной, протяжной, без видимого начала и конца. Он сидел в кресле, держа цветы на коленях, и смотрел на портрет над камином.

Портрет изображал пожилого мужчину с бакенбардами, в белом мундире, с орденами. Он узнал его сразу — Франц Иосиф, император Австро-Венгрии, тот самый, чьё правление тянулось так долго, что казалось вечным. Он смотрел на портрет и чувствовал, как что-то внутри него сдвигается — не страх, не удивление, а именно сдвиг, как будто пол под ногами слегка накренился.

Она заметила его взгляд, но не прервала игру. Только когда последняя нота повисла в воздухе и медленно растворилась, она опустила скрипку и сказала:

— Это мой прадед.

Он открыл рот, чтобы что-то ответить, но слова не вышли. Она спокойно положила скрипку на место, подошла к маленькому столику и налила вино в два бокала — красное, густое, почти чёрное в этом свете.

Он взял бокал, но не пил. Вино пахло чем-то старым, как пыль в архиве.

В этот момент раздался стук в дверь — не громкий, но настойчивый, как будто стучали по привычке.

— Открыто! — крикнула она спокойно, не повышая голоса.

Дверь открылась. Вошёл мужчина лет пятидесяти, в домашнем халате, с седеющими висками. Он кивнул ей, потом взглянул на гостя без всякого интереса.

— Тушёнку можно взять? — спросил он.

— Конечно, — ответила она. — На кухне, в шкафу, как всегда.

Мужчина прошёл мимо них и, проходя, остановился перед портретом. Поднял руку, указал пальцем на императора.

— Родня наша, — сказал он тихо, как будто сообщал общеизвестный факт, и пошёл дальше.

Через минуту он вернулся с банкой тушёнки в руках, кивнул ещё раз и вышел. Дверь закрылась бесшумно.

Они остались вдвоём. Она села напротив, взяла свой бокал.

— Выпьем, — сказала она.

Он выпил. Вино было тяжёлым, оставляло привкус железа на языке.

Они говорили о погоде, о музыке, о том, как трудно найти хорошего настройщика для скрипки. Разговор шёл спокойно, без неловких пауз, но и без спешки. Всё было правильно, всё на своих местах, и именно это казалось самым неправильным.

Потом она поставила бокал на столик и сказала:

— Я готова выйти за вас замуж.

Он кивнул — автоматически, как будто соглашался на что-то давно решённое.

— Только при одном условии, — продолжила она тем же спокойным тоном. — Вы должны будете во всём меня слушаться.

Он посмотрел на неё. В её глазах не было ни насмешки, ни угрозы — только ясность, как в чистом стекле. За окном темнело, но свет люстры оставался неизменным, жёлтым, неподвижным.

— Хорошо, — сказал он.

Она улыбнулась — очень тонко, уголками губ.

— Тогда всё в порядке.

Он сидел в кресле и думал: «Теперь всё начнётся по-настоящему». Но ничего не начиналось. Всё уже началось давно — возможно, ещё тогда, когда он увидел портрет на лекции, или ещё раньше, когда впервые заполнил свою первую анкету в страховой конторе.

Она вернулась, села рядом, положила руку ему на запястье — легко, без давления.

— Завтра я научу вас, как правильно кланяться, — сказала она. — Это важно.

Он кивнул.

За стеной послышался тихий звук — будто кто-то перекладывал банки в шкафу на кухне. Потом всё стихло.

Они сидели так долго. Свет люстры не мигал. Портрет императора смотрел на них сверху вниз, спокойно, привычно, как смотрит человек, который знает, что всё уже решено.

***

На следующий день он пришёл к ней ровно в назначенное время. Она сказала по телефону: «Приходите в одиннадцать. Не раньше. И не позже». Голос в трубке был деловой — как голос секретаря, который сообщает расписание приёма у очень важного человека.

Дверь открылась сама, едва он коснулся звонка. На этот раз она встретила его уже не в белом платье, а в чёрном, строгом, почти монашеском, с длинными рукавами и высоким воротом. Только воротник был чуть расстёгнут, и виднелась тонкая золотая цепочка с маленьким медальоном в форме двуглавого орла.

— Доброе утро, — сказала она. — Проходите. Сегодня мы будем заниматься церемониалом.

Слово «церемониал» она произнесла так, будто это было название должности или болезни — одновременно торжественно и неизбежно.

Они прошли в ту же гостиную. Портрет Франца Иосифа смотрел на них с тем же выражением усталого всеведения. Сегодня на камине стояла новая ваза — узкая, фарфоровая, сине-белая, в которой торчали три сухих розы без лепестков. Только стебли и шипы.

Она указала ему на стул с высокой спинкой.

— Садитесь прямо. Спина не должна касаться спинки. Никогда.

Он сел. Спина сразу начала ныть, но он не посмел пошевелиться.

Она встала напротив, на расстоянии примерно трёх шагов.

— Первое правило, — начала она. — Когда я вхожу в комнату, вы встаёте. Не сразу. Через две секунды. Считайте про себя.

Она вышла в соседнюю комнату и вернулась.

Он сосчитал до двух и встал.

— Слишком быстро, — сказала она. — Ещё раз.

Она вышла. Вернулась.

Он сосчитал до трёх.

— Уже лучше. Но взгляд. Взгляд должен быть ниже моих глаз. На уровне подбородка. Не ниже. И не выше.

Они повторили это упражнение семнадцать раз. На восемнадцатый она осталась довольна.

Потом началось обучение поклонам.

— Обычный поклон — тридцать градусов, — объяснила она. — Приветственный — сорок пять. Благодарственный — шестьдесят. Просительный — семьдесят пять. Полный — девяносто. Полный вы будете делать только в двух случаях: когда я вхожу в траур или когда я объявляю о своём окончательном решении.

Он учился. Спина болела всё сильнее. Колени дрожали.

В какой-то момент в дверь снова постучали.

— Открыто, — сказала она, не оборачиваясь.

Вошёл вчерашний сосед. В руках у него была пустая жестяная банка из-под тушёнки.

— Можно ещё одну? — спросил он.

— На кухне, — ответила она, не прерывая занятия. — Только не трогайте банки с надписью «1898». Они не для вас.

Сосед кивнул, прошёл мимо, остановился перед портретом.

— Всё так же смотрит, — сказал он тихо, будто разговаривал сам с собой. — Никогда не моргает.

И ушёл.

Они продолжили.

К часу дня он уже знал пять видов поклонов, три варианта приветственного жеста рукой и два способа правильно стоять в ожидании приказа.

Она налила ему воды в тонкий стакан без рисунка.

— Пейте медленно. Три глотка. Между глотками пауза в четыре секунды.

Он пил.

— Теперь самое важное, — сказала она, когда стакан опустел. — Право задавать вопросы.

Она села напротив него.

— Вы можете задать один вопрос в неделю. Только один. И только в воскресенье. С полуночи до нуля часов одной минуты. Если вы не задали вопрос в это время — право теряется до следующего воскресенья.

Он кивнул.

— И ещё одно, — продолжила она. — Ответ я даю не сразу. Иногда через месяц. Иногда через год. Иногда никогда. Вы должны быть готовы к тому, что ответа не будет вообще. Это тоже будет считаться ответом.

Он почувствовал, как в горле становится сухо, хотя только что выпил воды.

— У меня есть вопрос уже сейчас, — сказал он.

— Сегодня не воскресенье, — мягко напомнила она.

Они замолчали.

За окном пошёл снег.

Она встала.

— На сегодня достаточно. Завтра в то же время. Принесите с собой чистую тетрадь в линейку и чёрную ручку. Мы начнём записывать правила.

Он поднялся. Поклонился — благодарственный, шестьдесят градусов. Кажется, получилось правильно.

Когда он уже был в дверях, она вдруг сказала, очень тихо:

— Вы заметили, что в квартире нет зеркал?

Он замер.

— Нет, — честно ответил он. — Не заметил.

— Их и нет, — сказала она. — Здесь не смотрят на себя. Здесь смотрят только вперёд. Или вверх.

Он вышел на лестницу.

Он понял, что не помнит, как его зовут.

Нет, помнит, конечно. Просто имя вдруг стало казаться чужим — как название давно закрытого учреждения, вывеска которого ещё висит, но уже никому не интересно.

Он пошёл домой — или туда, что ещё вчера считалось его домом.

***

Утром он проснулся раньше будильника, хотя будильник, как оказалось, и не был заведён. Комната казалась чуть меньше, чем вчера, хотя стены стояли на тех же местах. Он лежал и смотрел в потолок, пытаясь вспомнить, как именно вчерашний день закончился. В памяти оставались только отдельные кадры: поклоны, сухие розы, голос, произносящий слово «церемониал» так, будто это была фамилия.

Он встал, оделся в ту же одежду, что была вчера — костюм, который он надевал только на собеседования и похороны. Костюм сидел как-то иначе: рукава будто стали длиннее, или плечи уже. Он не стал выяснять.

Он вышел из дома. По дороге купил чёрную ручку, новую, потому что старая вдруг показалась ему недостаточно чёрной. Тетрадь в линейку лежала в портфеле, девственно чистая.

Подъезд встретил его запахом сырости и старых духов. На этот раз на площадке между вторым и третьим этажом стояла пустая жестяная банка из-под тушёнки. Он перешагнул через неё, не останавливаясь.

Дверь открылась в одиннадцать ноль-ноль, секунда в секунду.

Сегодня она была в тёмно-зелёном платье почти военного покроя, с узкими манжетами и стоячим воротником. На груди — маленькая брошь в виде короны без драгоценных камней, только золото и чёрная эмаль.

— Доброе утро, — сказала она. — Сегодня мы будем учить подписи.

Она провела его в кабинет, которого он вчера не заметил. Комната была узкой и длинной, как коридор, заставленный с двух сторон книжными шкафами до самого потолка. Посреди стоял стол красного дерева и два стула: один обычный, другой — с высокой резной спинкой, похожей на трон без подлокотников.

— Садитесь туда, — указала она на обычный стул.

Он сел. Она села напротив, за стол, лицом к нему.

На столе лежали три листа плотной бумаги кремового цвета и чёрная ручка, которую он принёс. Только теперь рядом с ней стояла чернильница — старинная, стеклянная, с серебряной крышкой.

— Вы будете учиться подписывать моё имя, — сказала она. — Не своё. Моё. Полное, официальное, с титулами.

Она написала на первом листе длинную строчку:

Её Императорское Высочество Ирина Франциска Мария Терезия Габсбург-Лотарингская, эрцгерцогиня Австрийская, принцесса Венгерская и Богемская и проч.

Буквы были узкие, высокие, с лёгким наклоном вправо, как будто их тянуло невидимой силой к правому краю страницы.

— Теперь вы.

Он взял ручку. Перо было новым.

Первая попытка вышла кривой. Она молча зачеркнула лист красным карандашом — одним точным движением от верхнего левого угла до нижнего правого.

Вторая попытка — лучше, но всё равно недостаточно.

Третья. Четвёртая. Десятая.

На двадцать третьей она наконец кивнула — едва заметно.

— Приемлемо. Теперь с титулами.

Она показала ещё одну подпись — короче, но с добавлением «von und zu» и римскими цифрами в конце.

Он писал. Пальцы начали ныть. Чернила иногда капали — маленькие чёрные точки, похожие на мух, которые тут же засыхали на бумаге.

В какой-то момент дверь кабинета приоткрылась без стука. Вошёл тот же сосед. В руках — новая пустая банка.

— Добрый день, — сказал он, обращаясь не к ней, а к портрету на стене кабинета (там висел ещё один Франц Иосиф, поменьше, но в том же мундире).

Она даже не повернула головы.

— На кухне, — только и сказала.

Сосед кивнул, прошёл за спиной гостя. На секунду остановился.

— Уже подписывает? — спросил он тихо, почти сочувственно.

Она не ответила.

Сосед ушёл.

Они продолжили.

К четырём часам дня он уже мог воспроизвести три варианта её подписи с закрытыми глазами. Пальцы дрожали, но почерк был ровным.

Она собрала листы, аккуратно сложила их пополам, запечатала в конверт без адреса.

— Это на хранение, — объяснила она. — Когда придёт время, они будут нужны.

Он не спросил, какое именно время.

Потом она налила чай — чёрный, без сахара, в тонкие фарфоровые чашки без ручек.

— Теперь вы имеете право задать один вопрос, — вдруг сказала она. — Сегодня воскресенье.

Он думал долго. Слишком долго.

Наконец спросил, очень тихо:

— Когда это закончится?

Она посмотрела на него спокойно, без удивления.

— Это уже закончилось, — ответила она. — Давно. Вы просто ещё не привыкли.

Он кивнул, как будто именно этот ответ и ожидал услышать.

Чай остыл.

Она встала.

— Завтра в десять пятьдесят пять. Принесите новую тетрадь. И ножницы. Маленькие, маникюрные.

Он встал, поклонился — благодарственный, шестьдесят градусов.

Дверь закрылась. Он спустился вниз. Снег всё ещё шёл. Или уже не шёл. Он не помнил. Это уже не имело значения.

***

На следующее утро он проснулся с ощущением, что спал не в своей постели, хотя постель была та же самая. Простыня казалась слишком гладкой, слишком белой, будто её только что вынули из упаковки, которую никто никогда не открывал. Он лежал и прислушивался. В квартире было тихо — слишком тихо. Даже уличный шум за окном звучал приглушённо, как будто кто-то накрыл весь город толстым стеклянным колпаком.

Он встал, оделся. На этот раз костюм сидел идеально — нигде не тянул, нигде не морщился.

В десять пятьдесят он уже был у подъезда. Банка из-под тушёнки исчезла с площадки. Вместо неё лежал маленький конверт без адреса. Внутри — один-единственный листок с его вчерашней подписью. Только теперь подпись была обведена красным карандашом, а рядом стояла маленькая пометка: «Приемлемо. 4/10».

Он поднялся. Дверь открылась в десять пятьдесят пять.

Сегодня она была в сером платье. Только теперь на шее висел тонкий чёрный бархатный чокер с крошечной золотой подвеской в форме короны.

— Доброе утро, — сказала она. — Сегодня ножницы.

Она провела его в ту же узкую комнату-кабинет. На столе уже лежали маникюрные ножницы — маленькие, серебряные, с изогнутыми лезвиями. Рядом — стопка тех же кремовых листов и новая чернильница.

— Мы будем учиться обрезать буквы, — объяснила она. — Не всё подряд. Только лишнее.

Она взяла первый лист — тот, на котором он вчера подписывал её имя двадцать три раза.

— Вот здесь, — показала она кончиком ножниц, — буква «Т» в слове «Терезия» вышла слишком широкой. Это недопустимо.

Она аккуратно, одним движением обрезала лишний завиток буквы. Бумага упала на пол крошечным серпом.

— Теперь вы.

Он взял ножницы. Руки дрожали меньше, чем вчера. Он обрезал. Не сразу получилось точно как надо. На третьей попытке она кивнула.

— Достаточно близко.

Они обрезали буквы, завитки, точки над «i», лишние пробелы. Иногда она говорила: «Слишком много воздуха между словами. Воздух должен быть под контролем». Иногда: «Здесь слишком мало тени. Тень — это тоже часть подписи».

К середине дня на полу лежала целая горсть бумажных обрезков.

В какой-то момент она остановилась.

— Теперь самое сложное, — сказала она. — Обрезка имени.

Она подвинула к нему чистый лист.

— Напишите своё имя. Полностью. Как вы привыкли его писать.

Он написал. Обычное имя, обычная фамилия. Ничего особенного.

Она взяла лист, посмотрела.

— Слишком длинное, — сказала она. — И слишком громкое.

Ножницы щёлкнули. Раз. Два. Три.

Когда она положила лист обратно, от его имени осталось только три буквы — первые три. Остальное лежало на полу в виде тонких полосок.

— Так лучше, — сказала она. — Теперь оно помещается в порядок.

Он смотрел на три буквы и не чувствовал ничего. Ни боли, ни возмущения. Только лёгкое облегчение — как будто с плеч действительно сняли что-то тяжёлое, чего он раньше не замечал.

Потом она налила чай — тот же чёрный, без сахара. Только теперь в чашке плавала крошечная бумажная полоска — обрезок от его имени.

— Пейте, — сказала она. — Это уже часть ритуала.

Он выпил. Полоска прилипла к языку. Он проглотил её вместе с чаем.

За окном пошёл дождь.

В дверь постучали.

— Открыто, — сказала она.

Вошёл сосед. В руках — новая банка, уже открытая. Оттуда тянуло тёплым мясным запахом.

Он не спросил разрешения. Просто поставил банку на край стола, достал ложку из кармана халата и начал есть прямо стоя.

— Уже обрезаете? — спросил он между ложками, глядя на кучу бумажных обрезков.

Она не ответила.

Сосед доел, вытер ложку о рукав халата, кивнул портрету и ушёл.

Дверь закрылась.

Она посмотрела на часы.

— На сегодня всё. Завтра в десять пятьдесят пять. Оденьте новую рубашку. Белую. Без рисунка.

Он встал. Поклонился — теперь уже автоматически, благодарственный, ровно шестьдесят градусов.

Когда он спускался по лестнице, то заметил, что ступени стали чуть ниже. Или ноги стали длиннее. Или и то, и другое одновременно.

На улице дождь всё лил.

***

Он проснулся без всякого перехода между сном и явью. Просто открыл глаза — и уже был в комнате, уже стоял у окна, уже смотрел на улицу, где вчерашний дождь сменился мелким, почти сухим снегом, который падал не как снег, а как бумажная пыль, оставшаяся после многократного обрезания документов.

Он надел белую рубашку — новую, купленную вчера вечером в маленьком магазине. Рубашка сидела идеально, но воротник казался чуть выше, чем нужно, и он постоянно чувствовал его край на коже.

В десять пятьдесят пять он уже поднимался по лестнице. На площадке между этажами не было ни банки, ни конверта, ни обрезков. Только чистый камень ступеней и тишина, в которой каждый шаг звучал слишком громко, как будто кто-то специально усилил акустику подъезда именно для него.

Дверь открылась ровно в одиннадцать. Она стояла в том же сером платье, но теперь на нём появился тонкий чёрный пояс — не для красоты, а для точного обозначения талии, как будто кто-то провёл линию карандашом и сказал: здесь кончается одно, здесь начинается другое.

— Доброе утро, — произнесла она ровным голосом. — Сегодня мы будем учиться молчанию.

Она провела его в кабинет. На столе лежала новая тетрадь, чистая, и та же серебряная чернильница. Но ножницы исчезли. Вместо них стоял маленький стеклянный колпак, под которым лежал один-единственный сухой лепесток розы — тот самый, что вчера ещё был на стебле в вазе.

Он сел. Она села напротив.

— Молчание — это не отсутствие слов, — начала она. — Это их правильное расположение. Вы будете молчать. Я буду говорить. Когда я закончу фразу, вы не ответите. Вы просто кивнёте — один раз, коротко, вниз. Никаких слов. Никаких звуков. Даже дыхание должно быть тише.

Он кивнул.

Она начала говорить. О порядке. О том, как важно, чтобы каждый предмет в комнате стоял на своём месте. О том, что зеркала отсутствуют не потому, что их разбили, а потому, что отражение — это всегда ошибка. О том, что подпись — это не имя, а граница между тем, кем ты был, и тем, кем ты должен стать.

Он молчал. Кивал. Один раз. Коротко. Вниз.

Прошёл час. Может быть, два. Время в этой комнате не измерялось часами — оно измерялось количеством произнесённых ею фраз и количеством его кивков.

В какой-то момент он вдруг понял, что соседа нет. Ни стука, ни шагов, ни запаха тушёнки. Тишина стала абсолютной — даже та, что была раньше, казалась теперь шумной по сравнению с этой.

Он нарушил правило.

— А где сосед? — спросил он тихо, почти шёпотом, но в этой тишине шёпот прозвучал как крик.

Она замолчала. Посмотрела на него спокойно, без упрёка, без удивления. Только с той лёгкой усталостью, с какой смотрят на ребёнка, который в очередной раз пролил чернила на важный документ.

— Он ночью умер, — сказала она. — Очень тихо. Как и положено.

Он ждал продолжения. Продолжения не было.

— И мне не стоит отвлекаться? — спросил он, уже понимая, что вопрос лишний.

— Именно так, — ответила она. — Отвлекаться не стоит. Смерть соседа — это не событие.

Она подвинула к нему тетрадь.

— Запишите. Одну фразу. Без подписи. Только дату и слова: «Сосед завершён».

Он написал. Почерк был уже не его прежний — более узкий, более высокий, с тем же лёгким наклоном вправо.

Она взяла тетрадь, закрыла её, положила в ящик стола. Ящик закрылся с мягким щелчком — как будто кто-то поставил точку.

— Теперь продолжим молчание, — сказала она. — У вас осталось сорок семь минут до конца занятия.

Он кивнул. Один раз. Коротко. Вниз.

Он молчал. Она говорила. И никто больше не приходил за тушёнкой.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге