Недострой
Глава 1
Вернусь — доделаю
Сидорчук говорит, что руки у меня золотые. Говорит так, как говорят «печень увеличена». Болезнь известная: с такими руками в Зоне долго не живут, их всё время кто-нибудь занимает.
Живу я всё там же, на Кордоне, в погребе за стенкой у Сидорчука. Только теперь это бункер, так и в ПДА написано. Койка, печка, лавка с надписью «ОГУ», будка Найды. И верстак. Верстак я начал первым: столешница из двух старых дверей, три ноги за вечер. Четвёртая вышла длиннее на палец. Я бросил её на пол, а угол подпёр ящиком из-под патронов. Вернусь — доделаю.
Это было три недели назад.
С тех пор меня звали. Утюг ставил крышу над баней: баня у него в погребе, а лаз прикрыт ржавым листом, и дождь льёт прямо в парилку. Колодец просил крышу над срубом, потому что листья падают в воду и вода «хуже светится». Сидорчук заказал полку под консервы и заплатил вперёд — часами «Полёт».
— Они стоят, — сказал я.
— Пойдут, — сказал Сидорчук. — Если починить.
Так и бегал: Утюг, Колодец, Сидорчук, опять Утюг. Позовут — я кладу инструмент где стою и иду. Топор остался у Утюга в столбе. Нож у Колодца, воткнутый в сруб. Доски на новую дверь сохли у печки, а на проёме болталась старая, на одной петле. Вторую петлю я унёс к Колодцу. Вернусь — доделаю.
Вот тогда, ночью, и пришли псы.
* * *
Найда зарычала первой. Тихо, в пол. Потом шерсть у неё встала дыбом, от ушей до хвоста. Я сел на койке.
Наверху кто-то нюхал. Шумно, мокро, у самой щели под дверью. Потом второй. Слепые псы ходят стаей, и стая эта в деревню заходит редко: у ворот Бурчун с мосинкой. Но Бурчун спит, а запахи из погреба ходят свободно, особенно если вместо двери одна доска на одной петле.
Дверь дёрнулась. Петля скрипнула и сказала, что долго не продержится.
Я потянулся к углу, где у меня обычно стоит топор. Топора не было. Топор стоял в столбе у Утюга, через полдеревни. Пистолет лежал на верстаке. Я схватил его и понял, что магазин пустой: патроны я купил вчера, пачку, и оставил на прилавке у Сидорчука, когда тот крикнул про полку.
Дверь сорвалась с петли и съехала по ступенькам. За ней, в проёме, белели глаза. Без зрачков.
Под руку мне попалась нога от верстака. Та самая, длиннее на палец.
Первый пёс прыгнул со ступенек. Я встретил его ногой от верстака, как встречают мяч на поле. Он отлетел к печке, перевернул чайник и завизжал. Второй полез следом, и в него вцепилась Найда. Рыжая, тощая, вдвое меньше. Они покатились по полу, и я, честно говоря, не понимал, кого бить. Бил того, который без ошейника. Ошейника не было ни у кого, но Найду я узнаю на ощупь.
Третий застрял в проёме. Я упёрся в дверь плечом и вдавил её обратно, вместе с ним. Он выдрался и ушёл, скуля. За ним ушли остальные.
Тут проснулся Бурчун. Мосинка хлопнула дважды, где-то у колодца. Потом Бурчун сказал в темноту:
— К дождю.
И стало тихо.
* * *
Утром пришёл Утюг. Спустился, пригнувшись, посмотрел на дверь на ступеньках, на чайник, на кровь на полу, на Найду с порванным ухом. Найда делала вид, что ничего не было.
— Чем отбивался? — спросил он.
Я показал. Нога от верстака была целая, только в шерсти.
— Хорошая нога, — сказал Утюг. — Крепкая. Жалко, не на месте.
Он принёс от себя два мешка опилок, засыпал кровь, а мешки свалил в угол. Прямо на ногу, я заметил это потом. Сел на лавку. Огляделся.
— Да, — сказал Утюг. — У тебя не бункер, а недострой.
Я хотел спорить и не стал. Дверь лежала на ступеньках. Шесть досок, что я готовил под новую, сохли у печки, и четыре из шести повело так, что хоть пускай винтом. Гвозди лежали в миске у Найды. Рубанок я искал всё утро и не нашёл. Он был то ли у Утюга, то ли у Колодца. Утюг сказал, что не знает: он на рубанки не смотрит, он на столбы смотрит.
Днём Сидорчук отдал мне пачку патронов.
— Твоя, — сказал он. — На прилавке бросил. Я не продал. Пока.
Потом постучал ногтем по стеклу «Полёта», который я зачем-то выложил на прилавок.
— Отнёс бы ты их в Бар. Там у окна старик сидит, Часовщик. Он и не такое чинил.
— Бар — это через Свалку. И блокпост «Устава».
— Хмурый по средам гоняет в Бар тележку. У старшего бумага. — Сидорчук посмотрел с прищуром. — А то тебя опять кто-нибудь позовёт.
Был вторник. Утром я уехал.
Верстак так и остался на трёх ногах.
Тележка Хмурого
До депо ходит ПАЗик Михалыча. Сто пятьдесят рублей, полдня тряски и рассказ про восемьдесят шестой, в котором Михалыч каждый раз возит кого-то важнее, чем в прошлый. Я сидел у окна и ничего не делал. Меня никто не звал: на Свалке связь рвётся. Первый раз за три недели.
В депо меня ждала тележка Хмурого. Хмурый весь серый, щетина, стрижка, ватник, и говорит так же.
— Сядешь на мешки. Не кури. У блокпоста молчи.
Тележку тянули двое, третий шёл впереди с автоматом. Старший, с бумагой «Устава» в планшете, шёл сзади. Звали его Ряба, за лицо.
Через Свалку дорога одна: между горами ржавого железа, мимо котлованов, где фонит так, что ПДА трещит без перерыва. Шли мы быстро и молча. Ряба всё время смотрел налево, на карьер.
— Там кто? — спросил я.
— Там никто, — сказал Ряба. — Пока.
У третьего котлована «пока» кончилось.
Сначала завыло в карьере. Один голос, потом сразу много. Потом из-за кузова самосвала вылетел чернопёс. Чернопёс — это слепой пёс, которого Зона доделала. Чёрный, без единого волоса, весь из жил, и бежит низко, будто по земле стелется.
— Гони! — крикнул Ряба.
Двое впряглись в тележку и побежали. Я лежал на мешках и стрелял назад. Патроны у меня теперь были: Сидорчук не продал. Сорок штук, целая пачка. В ту минуту я любил его больше всех на свете.
Тележка прыгала по колдобинам, мешки подо мной ехали в разные стороны. Чернопсы шли полукругом, по трое с каждой стороны, и не торопились. Они загоняли. Ряба бил короткими, на выдохе. Один пёс кувыркнулся через голову и остался лежать. Другой прыгнул на тележку сбоку.
Я встретил его прикладом ПМ, не попал, и он вцепился мне в рукав. Куртка у меня кожаная, чужая, с первого дня. Пёс рвал рукав, а я тянулся за ножом на поясе.
Ножа на поясе не было. Нож торчал в срубе у Колодца.
Я ударил пса в морду пистолетом, рукоятью, раз, другой. Он разжал зубы и упал под колесо. Тележку тряхнуло, будто наехали на бревно.
— Мешок! — орал Ряба. — Мешок не урони, он не мой!
Мешок я удержал. Что в нём было, так и не узнал. Звякало.
Последний пёс отстал у бетонных блоков. Там пулемёт, и чернопсы это знают лучше нас. Мы остановились. Двое, что тянули, сели прямо на землю. Ряба проверил мешки, пересчитал, потом посмотрел на мой рукав. Рукава не было, был лоскут.
— Ты чего ножом не бил? — спросил он.
— Нож у Колодца.
— У какого колодца?
— Не у какого. У Колодца. Это человек.
Ряба долго на меня смотрел. Потом сказал:
— На Кордоне все такие?
— Нет, — сказал я. — Я один такой.
* * *
На блокпосту «Устава» Ряба показал бумагу, а про меня сказал: «Этот с нами, грузчик». Меня оглядели, посмотрели на рукав и пропустили. Грузчик, который отбился от чернопсов, видимо, внушал доверие.
Дальше шли по «Прогрессу», мимо цехов без крыш. К вечеру спустились в Бар.
Бар — это подвал. Стойка, гитара на гвозде, «Устав» у ворот. Пахнет кислой капустой, ружейным маслом и мокрыми куртками. Бармен в фартуке, рукава закатаны. Посмотрел на мой рукав и ничего не сказал. Он ничему не удивляется.
— Часовщик где? — спросил я.
Бармен кивнул в дальний конец, к окну. Там сидел старик, маленький, сухой, в вязаной безрукавке, с лупой на резинке. Пальцы у него были чистые. Я в Зоне таких чистых пальцев не видел.
Я выложил «Полёт» на стол. Он поднёс его к уху, потом к лупе.
— Откуда?
— Сидорчук дал. За полку.
— А полка?
— Висит, — сказал я. — Один кронштейн из трёх.
Часовщик посмотрел на меня поверх лупы. На рукав. Снова на часы.
— Приходи утром, — сказал он.
Спал я в подсобке, на мешках. Снилось, что за мной гонится верстак. На трёх ногах. И догоняет.
Часовщик
Утром ПДА поймал Кордон. Связь в Баре хорошая, от «Устава» антенна. Хрипло, с треском, голосом Утюга:
— Плотник! Ты где есть? Столбы стоят, железо взял, двенадцать листов. Одному никак, держать некому. Давай домой.
Я пошёл к окну.
Часовщик сидел у окна. Окно в Баре одно, и оно его: узкое, под самым потолком, в приямке. На тряпке перед ним лежали кишки моего «Полёта»: колёсики, пружинка, стёклышко отдельно.
— Ну? — сказал он, не поднимая лупы.
— Утюг зовёт. Крышу над баней ведёт, одному никак.
— Иди.
Я дошёл до двери, и тут снаружи ударил автомат.
Потом второй. Потом у ворот закричали, и «Устав» ответил из пулемёта, длинно, так, что с потолка посыпалась побелка. Кто-то крикнул: «Наёмники! С Пустоши!» Бармен, не торопясь, опустился за стойку. Гитара на гвозде гудела от каждой очереди.
Я вернулся к столу. Не знаю зачем. Сел на пол, спиной к стене, под самым окном.
— А часы?
— А часы полежат.
Пуля щёлкнула по раме. Сверху, в приямок, посыпалось стекло, и окно перестало быть окном. Часовщик не пригнулся. Он взял пинцетом колёсико и положил в крышку от банки. Второе — рядом. Пружинку — в спичечный коробок, коробок закрыл. Стёклышко накрыл перевёрнутой рюмкой. Только тогда снял лупу и сполз со стула ко мне, на пол.
— Видел?
— Видел. Прибрал.
— Не прибрал. Отложил. — Он постучал ногтем по ножке стола. — Брошенное лежит, где упало. Отложенное — где рука найдёт. Вернусь — руки сами возьмут, а голова пусть отдыхает.
Над нами ухнуло, и на стол съехал кусок штукатурки. Прямо на тряпку. Колёсики в крышке остались целы. Стёклышко под рюмкой тоже.
Я подумал про свой верстак. Третью неделю у него три ноги, четвёртая где-то в углу под мешками, а рубанок я последний раз видел у Утюга. Или у Колодца. Нож в срубе. Топор в столбе. Патроны чуть не остались на прилавке навсегда.
— У меня всё где упало, — сказал я.
— У всех, кто с руками.
Часовщик дотянулся до стола и снял из-под штукатурки грифельную дощечку размером с ладонь. На ней мелом: «завод, баланс».
— Одна строчка. Не что сделал и не всё, что надо. Что дальше. Одно.
— А если дел много?
Снаружи рвануло, и «Устав» перестал стрелять. Потом стал опять.
— Дел всегда много. Руками ты делаешь одно. — Он стёр строчку рукавом и протянул дощечку мне. — Уходишь — пиши. Пришёл — читай и сразу за дело. Не за кружку, не к соседу. Сначала своё, хоть на десять минут. Потом что хочешь.
— А у Утюга как?
— А у Утюга — у Утюга. Пришёл помогать — помогай. Не бегай через час домой проверять, не убежал ли твой верстак. Не убежит. Он у тебя на трёх ногах.
Бармен за стойкой хмыкнул в стакан. Стрельба уходила к Пустоши. Я забрал дощечку.
* * *
Через полчаса всё кончилось. Наёмники отошли, «Устав» пересчитал своих. Все были живы, только Карасю у ворот оцарапало ухо, и он ходил по Бару и всем его показывал.
Бармен вылез из-за стойки, оглядел окно, вернее, дыру на его месте.
— Стекло с тебя, — сказал он Часовщику.
— С наёмников, — сказал Часовщик.
— С наёмников не возьмёшь. С тебя.
Часовщик поднял рюмку. Стёклышко лежало под ней чистое, без единой пылинки. Он посмотрел на него, кивнул и накрыл обратно.
У меня не было мела. Я стоял с дощечкой и не знал, чем писать. Бармен, не глядя, катнул мне по стойке огрызок мела. Тем мелом он пишет цены на доске у себя за спиной.
— Цены я и так помню, — сказал Бармен.
Тележка Хмурого уходила обратно в полдень. Я успел.
Часы остались в Баре, у окна, которого больше не было. Колёсики в крышке, пружинка в коробке, стёклышко под рюмкой. Я ехал на мешках, смотрел на Свалку и думал, что за них я спокоен. За своё я так спокоен не был никогда.
Мел
В деревню я вернулся за полночь, на ночном ПАЗике. Ночью водит Лёха, и Лёха молчит. За это я ему был благодарен.
Утюг сидел на моих ступеньках и курил.
— С рассветом, — сказал он и ушёл.
Утром я встал перед верстаком с дощечкой в руке. Одна строчка — это мало. «Верстак» — не строчка, это три недели. «Рубанок» — не дело, а гадание. «Дверь» — без рубанка не начать. Я стоял и перебирал всё, как болты в кармане.
Потом подумал: а что руками? Что руки сделают первым, если их сюда поставить?
Достанут ногу. Отпилят палец. Поставят.
Я написал мелом: «ножка, левая задняя». Повесил дощечку на гвоздь у двери, на высоте глаз, чтобы с порога видно. И пошёл к Утюгу.
* * *
Крышу ставили весь день. Четыре столба, конёк, стропила, двенадцать листов железа. Утюг держал, я прибивал. Найда лежала на куче земли и сторожила гвозди.
К обеду мне понадобился рубанок: стропило вышло горбатое. Я снял с пояса рацию, чтобы спросить Колодца, не у него ли. Подержал. Опустил. Рубанок у Колодца или нет, от этого крыша здесь не встанет быстрее. Стропило я стесал топором. Топор, кстати, нашёлся в столбе, где я его оставил. Хоть что-то.
К шести я сидел верхом на коньке и прибивал третий лист, когда столб подо мной пошёл.
Пошёл медленно, вбок, как пьяный. Внизу заорал Утюг. Найда залаяла. Из-под столба вылезла серая лысая спина: землерой. Он подрыл столб, пока мы стучали, и теперь сидел в своей яме и не понимал, почему на него сыплется земля.
Я лёг на стропила и обнял конёк. Крыша кренилась вместе со мной. Утюг подбежал к падающему углу и подставил плечи. Просто подставил, как подставляют под шкаф. Крыша встала ему на спину. Утюг крякнул и замер.
— Слезай, — сказал он сквозь зубы. — Только медленно. Я не железный.
Землерой тем временем вылез из ямы и пошёл на Утюга. Утюг стоял с крышей на плечах и смотрел на него сверху вниз. Землерой смотрел снизу вверх. Найда решила за обоих: вцепилась землерою в хвост, и они вдвоём укатились в бурьян. Хвост, говорят, по пятнадцать у Сидорчука.
Я слез, нашёл в куче чурбак, загнал под угол. Утюг выпрямился. Хрустнуло что-то в нём или в крыше, мы так и не поняли.
— Ставим заново, — сказал Утюг.
Ставили заново. В какой-то момент рука снова потянулась к рации: спрошу Колодца, и если рубанок у него — сбегаю, это полчаса. Подержал. Опустил. Пришёл помогать — помогай. Верстак никуда не убежит, он на трёх ногах.
Утюг заметил.
— Ты чего рацию гладишь?
— Так.
Потом вызвал Сидорчук: полка. Я сказал: завтра, сегодня я у Утюга. Сидорчук помолчал и сказал: «Ишь ты. Записал».
Последний лист мы прибили к девяти. Утюг посмотрел на свои часы, трофейные, они у него идут, и сказал: «Девять. Ровно». Потом полез в погреб и вылез с бутылкой «Пшеничной».
— Ну. Чтоб стояла.
— Завтра обмоем, — сказал я. — Мне десять минут надо.
— Десять минут чего?
— Своего.
Утюг подумал, посмотрел на бутылку и убрал её обратно.
— Завтра так завтра. Она не убежит.
* * *
Дома я зажёг фонарь. С порога, на гвозде, белела строчка: «ножка, левая задняя».
Думать я не стал. Руки сами пошли в угол, под мешки с опилками, те, что свалил Утюг. Нога лежала там. Целая, в шерсти от той ночи. Ножовка стояла у стены. Я приложил ногу, отчеркнул палец, отпилил. Гвозди я ещё до Бара пересыпал из Найдиной миски в банку. Банка стояла на печке.
Десять минут вышли в сорок. Я не заметил.
Верстак стоял на четырёх ногах. Я надавил на угол. Не шелохнулся. Ящик из-под патронов я задвинул под койку.
Найда подошла, обнюхала верстак и легла под него. Первый раз за три недели.
Я стёр строчку рукавом и написал следующую: «доски под гнёт». Повесил на гвоздь. И лёг.
Сирена
Дальше я так и жил. Уходишь — пишешь. Пришёл — читаешь, и сначала своё.
«Доски под гнёт» — и четыре кривые доски легли под ящики с болтами. «Дверь, петли» — и дверь встала на две петли, а не на одну. «Дверь, засов» — и засов из куска арматуры в двух скобах. Между строчками я ходил к Колодцу и доделал ему крышу над срубом. Ходил к Сидорчуку и повесил полку на все три кронштейна. Чужое делалось быстрее, чем раньше. Я перестал бегать от одного к другому. Пришёл — стою, пока не кончил.
Сидорчук оглядел полку и сказал:
— Ну. Часы, значит, отработал.
— Они в Баре лежат.
— Лежат или валяются?
— Лежат, — сказал я. — Под рюмкой.
Сидорчук не понял, но спорить не стал. Он теперь со мной вообще не спорил. По-моему, его это расстраивало.
* * *
В четверг на двери у Сидорчука висел мелом прогноз: «ВЫБР. ~СУББ.». Сидорчук пишет так всегда, когда радиоточка даёт окно. Окно было от суток до двух.
Вечером я сидел дома. На гвозде висела строчка: «опилки Найде». Я засыпал будку опилками из тех самых мешков, а Найда стояла рядом и проверяла. Потом она вдруг подняла морду к потолку и заскулила.
Тонко. Как тогда, на Насыпи, в первый мой выброс.
Я поднялся по ступенькам и открыл дверь. Небо над Кордоном было ещё серое, но с краю, за лесом, уже рыжее. Будто там подожгли поле.
Ожил ПДА. Голосом Сидорчука:
— Всем, кто слышит. Выброс. Раньше срока. Минут двадцать. Повторяю…
От колодца, через огород, бежал Утюг. Тащил за руку Колодца. Колодец не бежал: шёл, оглядывался и смотрел в небо, как смотрят на салют. В другой руке он держал что-то длинное.
Погреб у Утюга на другом конце деревни. Лаз прикрыт ржавым листом на проволоке. Крышу мы над лазом поставили, а дверь он так и не сделал. Говорил: вернусь — доделаю.
— Сюда! — заорал я.
Завыла сирена. Небо налилось багровым, сразу, будто кто-то повернул ручку до упора. Воздух стал густой и тёплый, уши заложило.
Утюг споткнулся о грядку и упал. Колодец остановился над ним и опять посмотрел в небо. Я выскочил из погреба и побежал к ним. Это было глупо, я знал. Но если уж выходить, то за своими.
Подхватил Колодца под мышку. Утюг поднялся сам, хромая. Мы ввалились на ступеньки втроём, кубарем, и Найда, которая всё это время стояла в дверях и лаяла, нырнула под верстак.
Я захлопнул дверь. Засов вошёл в скобы с первого раза. Я его неделю подгонял.
Потом небо лопнуло.
* * *
Звук был такой низкий, что его слышишь зубами. Дверь дрогнула, вся, от петель до засова, и выгнулась внутрь, как будто снаружи навалился кто-то большой. Утюг уставился на неё. Я тоже. Петли держали. Засов держал. Доски, что я неделю продержал под гнётом, не повело.
Восемь минут, сказал потом ПДА. Мы сидели на полу у верстака, плечом к плечу. Утюг держался за ногу верстака. За левую заднюю. Колодец сидел смирно и прижимал к груди то длинное, что принёс.
Это был рубанок.
— Под срубом нашёл, — сказал Колодец. — Три недели лежал. Я тебе нёс. А тут небо.
— Через выброс нёс?
— Я не через выброс, — объяснил Колодец. — Я к тебе. Выброс сам пришёл.
Утюг засмеялся. Громко, на весь погреб, до кашля. Найда вылезла из-под верстака и посмотрела на него, как на больного.
Потом стало тихо.
* * *
Мы вылезли, когда небо отгорело. Сеял рыжий дождь. Утюг сразу пошёл к себе.
Вернулся он скоро. Сказал, что ржавый лист с его лаза сорвало и унесло на Огороды. В бане по колено воды и что-то плавает. Крыша, кстати, стоит. Та, которую мы ставили.
Колодец сходил к своему срубу. Крыша над ним тоже стояла. Колодец заглянул в воду и сказал, что светится. Он всегда так говорит.
Утюг постоял у моей двери, потрогал засов. Потом спустился и оглядел погреб, как в тот раз, после псов. Верстак на четырёх ногах. Дверь на двух петлях. Будка с опилками.
— Ну, — сказал он. — У тебя не бункер, а бункер.
На гвозде висела строчка: «опилки Найде». Опилки я досыпал при них. Две горсти. Утюг смотрел и молчал. Колодец помогал.
Потом я стёр строчку и написал новую: «дверь, бойница».
— Это чего? — спросил Утюг.
— Щель в двери. Чтоб в другой раз смотреть, кто пришёл, и не открывать.
Утюг подумал.
— А мне дверь сделаешь?
— Сделаю. Ты себе тоже строчку напиши.
— Мелом?
— Можно углём, — сказал я. — Главное, одну.
Строчка
Через три дня Ряба привёз с тележкой спичечный коробок. Сидорчук передал мне его через прилавок, двумя пальцами, как передают чужое.
В коробке лежал «Полёт». Шёл. Я поднёс его к уху и долго слушал, как он тикает. Под часами была бумажка: «Идут. Заводи утром. Окно Бармен застеклил, стекло с меня. — Ч.»
Часы я надел на руку. Первый раз в Зоне я знал, который час, и мне это не понравилось. Было без пяти одиннадцать вечера, а я ещё не сделал бойницу.
Бойницу я прорезал той же ночью. Сначала своё. Щель в ладонь шириной, на высоте глаз, с задвижкой из жести. Сидорчук стучал в стенку, говорил, что я пилю ему по нервам. Я допилил.
А под утро пришли чернопсы.
* * *
После выброса стаи уходят с насиженных мест. Это все знают. Не все знают, куда. Эта стая ушла со Свалки к нам. Мы на Кордоне для них, наверное, как для нас Бар: тепло, людьми пахнет и кормят.
Найда проснулась первой. Встала под верстаком и не издала ни звука. Шерсть дыбом, от ушей до хвоста.
Я отодвинул задвижку. В бойницу было видно ступеньки, кусок двора и луну. На ступеньках сидел чернопёс. Чёрный, без шерсти, весь из жил. Сидел и смотрел прямо в щель. Будто ждал, когда откроют.
Я выстрелил. Он скатился вниз. На его место пришли два.
Дверь толкнули. Потом ударили. Потом навалились всей стаей, и дверь выгнулась внутрь, как в выброс. Петли держали. Засов держал. Я стрелял в бойницу, пока не кончился магазин, перезаряжал и стрелял снова. Пачка, которую Сидорчук не продал, таяла.
Наверху, на крыше погреба, кто-то заскрёб. Когти по жести. Искали трубу.
— Утюг! — крикнул я в рацию. — Ты где?
— На крыше, — сказал Утюг. — На своей. Отсюда всю деревню видно. Хорошую мы крышу поставили. Сейчас.
Грохнул его обрез, дуплетом. Скрести перестали. Потом у ворот хлопнула мосинка Бурчуна, раз, другой, и Бурчун сказал в рацию:
— К вёдру.
Это значит, к хорошей погоде. Бурчун обычно не ошибается.
Дверь ударили ещё раз, и в верхней доске пошла трещина. Тогда я упёрся в верстак плечом и задвинул его к двери. Тяжёлый, из двух дверей. Он встал вплотную, на четыре ноги, и даже не качнулся. На трёх он бы лёг сам, вместе со мной. Я тогда об этом не думал. Подумал потом.
Трещина дальше не пошла.
Последний пёс ушёл в без двадцати пять. Я посмотрел на «Полёт». Шесть часов ношу, а уже привычка.
* * *
Утром Сидорчук ходил по двору, считал. Насчитал семерых. Сказал, что хвосты чернопсов берёт по сорок, и что половина моих, а половина Утюга, а Бурчуну он нальёт. Потом поднялся на мои ступеньки и потрогал бойницу.
— Сам придумал?
— Сам.
— Ишь ты, — сказал Сидорчук. — Недострой.
Утюг, проходя мимо, сказал, что дверь себе тоже будет делать. Уже написал строчку. Углём на стене бани: «дверь». Одно слово. Я сказал, что для начала сойдёт.
* * *
Вот, собственно, и всё.
Книжку эту я писал по вечерам, на обороте накладных. Накладные дал Сидорчук, старые, за прошлый год: «тушёнка, сорок банок», «болты, пятьсот штук». С обратной стороны они чистые. Сидорчук сказал, бумаги не даст, а накладные можно, раз всё равно никто не проверяет.
Писал я по десять минут. Иногда выходил час. Сначала своё, потом книжка, потом Утюг. С дверью я ему помог, по его строчке. Колодцу тоже сделал, хотя ему и закрывать нечего.
На гвозде у двери сейчас висит строчка: «Сидорчуку — книжку». Пишу её и смотрю на неё. Переписал я её пять раз, накладных хватило. Завтра одну отнесу и положу на полку. Ту самую, на трёх кронштейнах, между тушёнкой и сгущёнкой. Рядом положу листок с вопросами. Остальные рассую по Зоне — туда, где наш брат ходит и где руки у него свободны.
Потом приду домой, сотру строчку и напишу следующую. Одну. Что дальше. Какую — пока не знаю. Руки знают.
Кто дочитал — зайди к Сидорчуку. Я ему вопросы оставил. Не ответишь — перечитай. Время есть. Его всегда есть, если его не бросать.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
