Обложка Упу-пупс, или Упсценный Опыт поэтического перевода, в четырёх частях

Упу-пупс, или Упсценный Опыт поэтического перевода, в четырёх частях

Олег Ликушин

0% прочитано
Стандартный
Олег Ликушин

Упу-пупс, или Упсценный Опыт поэтического перевода, в четырёх частях

Глава 1

Увертюра.

На «Пу-пу-пу» Куба С. Есипова: «Мой преподаватель, когда крестьянина укусила гадюка, положил гадючью голову на укус».

(Умберто Эко. Остров накануне. СПб., 2007. С. 176);

« - И не надувайся, дыши вовсю, кричи благом матом, – ты это помни, это хорошо!»

(Максим Горький, Детство. В людях. Мои университеты. М., 2017. С. 6).

Там же: «Разве ещё сечь будут?»

Будут. В сечении золото. Не пылите унтер-офицерскими, вдовьими подолами. Это тоже хорошо. Горько, но хорошо. Будет лучше. Со временем.

1.

И сквозь решётку как зверка

Дразнить тебя придут.

Александр Пушкин

Оплачено. Получено. Передано, с оттяжкой. Раскрыл. Хмыкнул на «Предисловии»: «чикатилы» на передержке. Перегонный куб. Что это – мясная лавка конкурса красоты «Спотлото-90-60-90» (именно «спот»), или о стихах? Домового ли хоронят, ведьму ль замуж выдают? Ухи подозрения: паровоз с прогоревшей топкой и звездой на лбу. Лбе. Три буквы. Опустил до времени.

Часть первая, названа «Панорамой», или (и) «стихами внешними».

Читал медленно, по паре, тройке текстов за присест. Читать трудно. Смотреть Германов кошмар «Трудно быть богом», на большом экране. Сам на себя злился: какого хрена?!

Втягивает. Тяга – снаружи или изнутри? А есть ли разница? Стенки не трещат, давление извне и из нутра равноценно, по нолям. Рёбра на месте, шпангоуты целы.

Хмыкаю: на такую глыбу давно на натыкался. Есть трещинки, но всё природное грешит. Даже гром-камни и мраморы пьет.

К ремеслу, уму и таланту вопросов нет: «пришиты насмерть». Есть – сразу возник, с первых страниц – вопросвет на позицию (как время-место, хронотоп) автора в его нутряном, вещном, изрядно захламлённом пространстве.

Мелькнуло скрытое, подпольное переназвание книжки – «Дневник прохожего», да тут же полезло распространение: «Дневник прохожего судии». Но: может ли быть судия прохожим? Он ведь, судия то есть, сидит; и кто смотрит в его сторону и внимает, видит – сидит падла, несмотря на то что памятник. Впрочем, что – Достоевский у библиотеки, которая поверхностно – «Российская государственная», а подпольно, по станции метро – «Библиотека имени В. И. Ленина», тоже сидит. «Геморройно», как посмеиваются остряки былых времён, но – сидит. То есть стакан и так, и эдак. И ничего: в наличнике нашего окна в европы всегда, из начала рубки, как засело, так было и остаётся двойничество. Засело и двоится, по-русски, до четвертования. Засело задолго до Антония Погорельского, который Алексей Перовский, и который автор «Двойника, или моих вечеров в Малороссии», задолго до малороссиянина Гоголя с его «Носом», Чичиковым-«Наполеоном», «Ревизором» и проч., задолго до Достоевского с Голядкиными, внука священника-униата с тем же корнем (но и «легендарным» потомком боярина Ртищева). Прибавлю – и главным подпольщиком земли и воды Руськиых.

И милостивым, а – судиею. Подсудимым.

У современников и подонков. Потомков, вероятно.

Ею, ею, ею…

То есть – благоговею.

Благо и говею. Благо Руси – питие. Ёрно-мемная перелицовка веселия пити. У нас ведь и когда пьют «на троих», выходит пара: двое, воединившись против третьего, будут спорить до истончения понтов на ударности аргументов. Потому – «третий лишний», «должен пойти», «ногами». Он не судия – соучастник. Жертва соучастия.

Ей, ей.

На читке так и подмывает, точно русскую землю русской же водой, осечь «бродским»: сиди сиднем, не выходи из дому. То есть – из комнаты, иначе ошибёшься на букву у. Судьи ведь имеют право на ошибку – уголовную? Вот такую, из текста «Требуха»:

… На ум приходит слово «исполать»,

Но не ко мне, я вышел. И поныне

Иду, смотрю. Как много жутких нор.

В разрезе дом окажется червивым.

Здесь, «кстати», проплешина в чрезмерно богатой рифме: «поныне» зарифмовано с «жили-были», закреплено парой «червивым-перспективы».

Не я ли пробросился отсутствием вопросов к ремеслу автора? Так ли уж он крепок в рубке окон и васисдасов?

Яволь, капут, энтшульдиген зи, данке (кода «Требухи»).

Ну, иду, курю. Это я про себя: я давний инвалид нулевой группы. Или – оглянись, незнакомый прохожий, мне твой взгляд неподкупный знаком…

Судии не продаются. Купно как целокупно. Прогуливаются. Прогульщики или озорные гуляки?

Текст «Сказка», открывашка книги:

… Время – среда,

Растёт из себя, идёт за собой.

Паттерны в работе. Возможно, не вполне сознаваемо, однако же, время, дуй вперёд, по гимну главных новостей «советского» телевидения. Оно, это, вдутое в нас время, там и вправду из себя росло, после, надувшись, стало на паузу. Пауза затянулась, точно рана на теле прооперированного больного.

Да, следующий текст так и называется – «Пауза»:

… Думай выводы,

Ходи загодя…

Аплодирую. Ведь это – тема: … путь, светлый и трудный, как пьяный поход к унитазу.

Мармеладно!

Отчего? Сумеречный пьяничка Мармеладов в «Преступлении и наказании» именно об этом – пророчески:

«Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти. Ибо бывает такое время, когда непременно надо хоть куда-нибудь да пойти!»

Россия – исторически – страна вирусных хождений: из варяг в греки и обратно (зараза), походами на Калку и на Крымского хана, на Кучума (тоже хана), из Твери через три моря в Индию и на Чукоцкий Нос с Аляской и Калифорнией (подорожники, запроливники и ниже), каликами перехожими и офенями, беглыми и каторжными низшего состояния, светлыми хожденцами в народ, ещё более светлыми передвижниками, ходоками за светом советов к Ленину, наконец – из угла в угол той самой комнаты, угла, камеры и…

Забыл. Встал листом пред травой, задумался: напра-о или нале-о? Или с места не сходя, подпрыгивать, с тумбочкой воинского приветствия в обнимку?

«Потому» как «идёшь – позади всё стирается. Стоишь – стираешься вместе».

Становишься стираемым. Из судейского корпуса – в раковый, в осуждённые. Без права переписки уже написанного: гражданин начальник!..

Повторю – я потомственный инвалид мозга. Это мне, больному – вакцину, поскольку не хлебороб (которому – танки, по «Требухе»). А мастеру такого шага, как Куб С. Есипов, грешно халтурить на мелочах. Если брать, то брать на шпагу не шпака, а хотя бы Берлин. Ну, и Москву с именными воксалами в придачу.

Иначе…

Хирурга, что кого-то недоспас,

Сегодня растерзают злые люди.

Уже – растерзали. И подобрели на и в моих глазах.

*

Ничего, что я так начал? Мрачно. Но ведь Куб С. Есипов – он ещё и Чорный (Куб). У меня нет фломастера, чтобы кропать – фломастером – на фартуке официантки некие вирши (из Предисловия к книге, которое «вступительная речь»). Официантка – в розовом, фартук – белила, фломастер голубой. Категорическое нет. Я и сам сотрусь – как фюзен бересклетовой палочки с эскиза на холсте под живопись (ударение на первый слог). Но сначала…

Тыг-дым

Из автоцикла Алгоритмика блюза. Узурпация звука

Кубу С. Есипову

И снова скальд чужую песню сложит

И как свою её произнесёт.

Осип Мандельштам

… живой картины список бледный.

Александр Пушкин

Человек, точно бог, дышал чужим перегаром, ароматами пожранных кем-то говяжьих, бараньих – и прочая – туш; в меню входило и то, чем объевшиеся рыгали, и шелест купюр в пересчоте: «а точно ли – сорван был куш?» Человек исписывал ручки, стачивал пальцами клавиатуры, то гневался, то хохотал: лепил из мгновений (м)учительную масскулатуру – яблоко раздора для музея и молотка.

Выходило странное из обыденного, по нулям – искусство. Ценитель бросался в себя баяном с козой. Разгадывались – в очередь, и пёрли густо: Лотрек, Дейнека, Матисс, Пикассо

и – апокрифом, будто назло – Борис Николаевич Козлов.

Выходило похоже на визит пожилой и богатой дамы – будто на родину, в мелкий, пустой городок, с прологом – страшного, страшней болтовни пост-потсдама, запомнившейся историей про невыученный урок.

Всё вместилось в условность печатных листов и в один-дваноля экземпляров, в десять пачек, упрятанных в серенький крафт. Человек воздыхал недожованной рыбой из кляра, кисловатым вином, превращаемым им в виноград. На пороге дымов – фимиамных и чисто сортирных, из отечества, что нам приятно не меньше, чем дым, человек, точно бог, но чуток – на ноль-ноль – меркантильней, в барабан Страдивари еле слышно постукивал пальцем – тыгдым:

Видел изнанку нимба? – Куб.

!Ледив укнанзи абмин – буК.

См.: календарь и пьесу Фридриха Дюрренматта «Визит пожилой дамы»,1956 год. Пять-де-сят шес-той, пять-де-сят шес-той гео-дык.

См. также «апокрифические» картинки художника Бориса Козлова – строем; «у меня их было», как я – у него дома, ещё в костюмчике маленького лорда Фаунтлероя (надо уметь бонтонные понты разводить).

См. также у Октавио Паса – по «поводу» обрамления в крайних двух строчках моего «кубического перевода»: «Поэтический перевод – процесс, аналогичный процессу поэтического творчества, но только совершается он в обратном направлении».

Последнее – контекстно – важнее важного. Оно – «значительно» (Куб С. Есипов догадается).

*

Продолжу.

Гладкописцам предлагаю бессрочную увольнительную: Куб С. Есипов в гладкописи не замечен. Куб С. Есипов ершист и ерепенист. Природно как натурально. Выскобленными до дна импортозамещонными п(б)анками из его текстов не пахнет. Каким ветром надуло? Если «про музыку», так здесь, по мне, скорее «ракоход инверсии» на двенадцать апостольских тонов, из Шёнберговой додекафонии. Которую деревья Гезиода Стравинского слушали стоя. По «причине» тематической насыщенности. Точно она и есть Куб С. Есипов, надувающий «пу-пу-пу» через худую толстую трубу-геликон.

В «Стакан».

Судия праведный наставляет:

«Не прикасайся к ним, не прекословь». О ком это? Об «идущих лесом, полем, огородом», то есть – посланных по русскому адресу. Судией. Но! я ведь помню: «идёшь – позади всё стирается. Стоишь – стираешься вместе». Не ходи с ними! – взывает судия. Потому – Пойдёшь направо – потеряешь правду,

Налево – Бога, прямо – сгинешь сам,

Идя назад, рискуешь личным задом.

То есть – не то что «не выходи из комнаты», а вообще не будь; останешься – сердык, выйдешь – кирдык: с кем-нибудь, да соприкоснёшься. С гидромолотом, или со мной, например. Это называется «внутренним конфликтом». Лепить лирического героя из одних крестиков (плюсов) стыдно: судить некого. Не себя же, с головы по подошвы самостояще положительного? Но и строить из себя страдательного – на жалость – урода непродуктивно по ущербности.

Не из этой ли минусовки в «Стакане», очередная халтура в рифме: «продал – сам»? Забитая правдорубной щепой. Сгоряча. Но я-то – холоден, я – лёд, сдавший анализы у Бога в прозекторской на абсолютный слух дураку. Походя снимаю из рассмотрения несколько текстов, в которые именно что Бродским надуло. Но это – мелочи такта и тактильности слеповиденья, по азбуке Брайля.

Повторю – есть вопросвет на позицию автора: идти-таки, или не идти.

И есть повод «кое-что» простить ему – за «Пуд пуха»:

Господин Магеллан, позвольте обратиться к Богу.

Господи, сотвори во мне сердце чистое.

Братцы, чтобы идти над водами,

Не обязательно обращаться в птицу.

Но:

Товарищ Магеллан, из этой гущи

Нам следует идти на перехват.

Это «Нормально». Как полёт из сна в наяву. Только обратным переводом – не из товарищей в господа, а из перехвативших господ в товарищи перехватчики.

Пу-пу-пу

(Задумчиво) сказал телеведущий.

Лезу в ящик – искать себя, как учили.

Выкарабкаюсь – продлю удовольствие неудовольствий.

Разбор по слогам: вы – это вы, кара – это чорный, раб – это царь сатурналий, каюсь – это…

… и был Авель пастырь овец, а Каин был земледелец.

И жил-был я.

И…

2.

Всем нам, будь мы разгениями,

свойственна общая методологическая ошибка:

мы мысленно консервируем своё время,

абсолютизируем его.

Мы склонны полагать: всегда будет так, как сейчас.

Владимир Турбин,

«Пушкин. Гоголь. Лермонтов»

Есть царь, и в нём – царьград, с кубической башней, где царь. Есть щиты. Прибивать или пробивать? Приколачивать или поколачивать? Глум и гамлетология.

Часть вторая – «Окрестность». Она же – «стихи внутренние».

К началу второчтения во мне возникло желание защитить светлую память о настоящем. От внутренней порчи, наведённой током безгрозового разряда на развёртку тёмного нефильтрованного дискурса, во славу связанности настоящего и памяти о нём общей тематикой и взаимно перекрещонными ссылками. Если не в Михайловское, то на Кавказ; если не на Кавказ, то в Норинскую.

С подножки последней теплушки отшедшего в себя состава выкрикнул во тьму тьмущего: «Причина?»

Потому – «В этом сезоне станет почти что ок». Что именно? Иллюзия трёхмерного пространства, глубины и объёма. Отчего – «иллюзия»? Оттого, быть может, что это пространство дочерна кубическое в кубе, и в нём:

а) точка схода – «бродская», бродячая, переводная и тем надёжащая (на обретение):

Тот, кто единственный может быть тем, кто смог

Выйти из комнаты, не совершив ошибку

В слове без букв…

б) богато-бедная «рифма» «ошибку – слитно» выдаёт ногу и ноту бродячего дудочника, ходящего дразнилками мышегусей и зайцеовец (подозрение); халтура как средство художественной выразительности нелицеприятного до и через об-уп-уп-упсценности выражения (улика).

Какой я умный. Поаплодируйте моей значительности. Не для того, что я знаю про а) и б), но исхитряюсь «переводить» Куба С. Есипова не читая. Я про «дудочника», который выскочил аж на 144 странице. До которой я не то что ещё не дошагал, а и ботинками в неё не бросался:

Но я помню того, кто, из города выведя крыс,

Возвратился за нами и выучил маршам и гимнам.

(«И здесь»)

Пилюлей – от Олдоса Хаксли, из «Контрапункта»: «безусловно, чрезмерное развитие интеллекта ведёт к атрофии всего остального».

Я ж говорил, что нулевой группы. От фонаря до фонаря:

Вокальное стакатто

Из автоцикла Ангелы из джаза. Клавиатюры

Джаз – это не про вежливость, это крик и дерзость.

Жоэль Леандр, контрабас

Простая идея – не мотать себе нервы, шляться по городу, наблюдать за людьми, хмуриться и смеяться. Быть отстранённым, забыть о манерах, о том, что суть мы (что марает невнятцей), о мелких заботах, соблазнах надежд на истончение этих забот, на истечение часа, в котором всё – спот, и те же заботы, всё те ж, что люди, встречающиеся столь часто.

Простая идея – наткнуться на самого себя, на толчею и сутолоку избытых ответов; не узнать и довериться способности просыпáть глупость отсутствия иммунитета на глупость признания меры в разборе занозных интриг, переодетых словечек, изношенных совестью правил; удивиться удавке нахождения внутри молящихся – разом – чорту и Авве.

Простая идея – устроиться в жизни как есть, а не в жизни, какою она должна быть в надежде на невозможный в согласных протест, на «где ж Ты?».

И тут-то, прошлявшись по городу, в ополчении променада, выбресть на запах, может быть, с голоду, к фразе финала, от фрэнда Заппы: мы должны избавить от «ещё» и джаз из ада.

Чтобы зажечь попсой пролегомены сада.

Рады?

В этом и кроется простая идея простоя в искании истины как стены покоя.

*

Автор «Вступительной речи» (следуют имя-отчество-фамилия, не путать с вождёвой речью Лейбы Давидовича Бронштейна на гражданской панихиде по С. Есенину) определил «Пу-пу-пу» Куба С. Есипова как «видения». Ужас – «техноапокалисиса». Где «роботы-трансформеры встают с промышленных горизонталей». Восстание машин. Голый вуд. Тлетворные издержки производства. Горизонталь – плоская. Смаргиваю слезу соболезнований: дело не в детской глупизне метафоры; тексты Куба С. Есипова «кубичны», в них объём, они сами – объём, расшвыривающий железячный хлам и обнимающий человека. Как он есть и каким бы он ни был. Перевожу в третье измерение: здесь, в текстах, «видимость посталкохтонического» («алко» здесь двойное, но в первую голову – от «алкать»).

Ключ.

Первые два текста «Окрестности» – «Просьба» и собственно «Окрестность» – выдают ложность эпиграфа, от Курта Воннегута. Ложность – в обрезании крайней плоти высказывания как целого мысли. Целое – вот оно, спрятанное от скоробеглых в натюрмортную плоскость по виду мясного пластика, – выделено сальным курсивом:

«Мир вне нас наконец потерял свою выдуманную заманчивость. Мир внутри нас – вот что предстояло познать. Только душа человеческая осталась terra incognita».

Хтонь. И – из неё. Но кто полезет? Кому надо?

Мне.

В этом – алкание, пусть только «по видимости» (оно ведь «пост»), в иллюзии трёхмерного пространства, глубины и объёма. Тут «чеховская» нотка – порожнее алкание неслучившейся жизни. Типически трагическое, русское, нутряное:

Бог, поставь свечку. За здравие – за меня, и за чужого брата…

Я дымом на стекле луну рисую…

Греховность гнева – Господи, прости –

Я бесконтролен, дай мне сил держаться.

«…когда кто-нибудь из братии заболевал, он, оставив келию свою, – а в ней не было ничего, что можно было бы украсть, – приходил к болящему брату и служил ему: подымал и укладывал его, на своих руках выносил, давал ему еду, которую варил для себя… И ради этого прозван он был “Целителем”, потому что Господь дал ему дар исцеления». Из патерика, рассказ о святом блаженном без оплаты Агапите, «чернорубашечнике».

Вышел на встречу. Навстречу вели попов

В чёрных рубахах, похожих на Родину нашу.

(«Вечное сияние литосферных плит»)

«Память об этом юродивом и повреждённом не должна заглохнуть в лебеде официальных некрологов». Из Герценовых «Былого и дум», о докторе Гаазе.

Лабуда?

Почти – панихида. Почти – гражданская. Ведь – отходился доходяга (или нет?):

Справа – церковь, слева – лес

Позади хмельной кабак

Впереди могильный крест

В центре – я, курю табак.

Та ра ра рам. Пам… Когда я был экзорцистом… Я умер летом, осенью воскрес… Палата номер шесть.

Выдуто из худой толстой трубы-геликона. Которая сама – «экзоцист-чернорубашечник». Вроде – той же, но исхудавшей, смертно стесняющейся охудалости. А какой ходок не исхудает, обнаружив на себе – в «Бочке» – три одинаковых ботинка?

Tubular bells:

Разбор полётов чёрный куб

Дела труба и дело труб.

У меня – здесь – после «труб» точка. В оригинале точки нет. Ловите разницы. А я – пока – подожду: есть в жизни человеков мгновения, когда из них, минуя изъязвлённый ядами язык, выдувается слово без букв. Ядовитейшее из слов человеческих, в силе неоглашаемых средств выражения – пунктуационных.

- Истина – это мы, – говорит демонстрант.

- … вам, – ему я ответствую на эсперанто.

(«Вечное сияние литосферных плит»)

Скрепы.

Раз – выхожу из комнаты.

(«Водоём»)

Навязчивая идея – ходить. За истиной безногой. Впереди оной.

Выйти из комнаты, не совершив ошибку

В слове без букв…

На эсперанто есть главное слово о главном.

Никударики из «Больничной тетради» Семёна Кирсанова:

«Ни прямого, ни треуглого, ни дыханья, ни лица, ни квадратного, ни круглого, ни начала, ни конца».

Бронштейн-Троцкий о Есенине, на панихиде: «Он нередко кичился резким жестом, грубым словом. Но подо всем этим трепетала совсем особая нежность неограждённой, незащищённой души».

Ё-ё-о. Моё.

Но не зарыл же я Куба С. Есипова? На это специально обученные люди есть. И то: единообразие порождает красоту. Гладкую. А мне рифлёную подавай, с зазубринами, ржой поеденную, червём траченную, битую в кровь, как в пацанстве – моём и по пацанству почитаемого Мартина Идена.

А в кубическом?

Песнь моя имеет определённый посыл.

В ней заложено много скрытых и явных смыслов…

На теле шрамы, на душе рубцы.

Он ещё и дерзит. Мне. И Мартину. Так зовут гуся, который спас Рим и неограждённую, незащищённую душу мальчика-с-пальчика Нильса. А отпечатки пальцев на луне кто оставил? Муравьед? Ну, ломай гитару, рви баян.

Подпись: злобный гном Соломоновых копей Хаггарда. Не переборщить с Эребором и Хогвартсом: пубертатное.

*

Во «внутренней Окрестности» густо попёр человек. Разумеется, лирический герой, в котором, точно в фотороботе разыскиваемого преступника следует опознать спрятавшегося у рампы словесной засветки саморазоблачаемого. Саморазоблачающегося. Голенького. Нагишком. Который

Не удивлён, что можно жить во сне,

Вином спасаясь от стихийных бедствий.

И который менторствует. Не мудрствуя, с кальки:

Всё – вовремя.

Не бойся, не проси

У Бога для себя, во тьме сутулясь.

Во тьме ванГоговых ботинок (их, сколько помню – три штука, однако):

Куда ботинки тело привели,

Весной увязли, осенью пристыли.

Всё суета.

Такая, например, до несваримого в отраве:

Колол дрова, варил траву, бухал

По-чёрному, не-счастий эликсиры.

И – личное, именно это – голенькое:

Родную дочь чужой отец растит,

Чужого сына я любить стараюсь.

Пётр Чаадаев полагал (скрестивши руки на груди), что «человек очень редко сознаёт творимое им добро, часто ему ничего не стоит совершить поступок, который со стороны представляется подвигом сверхчеловеческой доблести». См. записки имярека: такова – уж! – жизнь.

Такова какова и более никакова: сон, или закон сна – единый на все времена?

И выходя на улицу из сна…

Ботинки на снегу плетут пунктир.

Вижу: конечный доходяга и его ботинки. Пустые ботинки. Ботинки разочарований в дороге из пунктиков на эсперанто.

Семён Кирсанов:

«Сон не жизнь.

(Снилось и забыл)».

Я мысленно вхожу в ваш кабине-ет… Ни вас, ни кабинета в доме нет.

Взгляд без глаз, окна без стекла. Пустота постели. Жил-был он. На музыку Давида Тухманова. С зарезанной худсоветовской цензурой («мещанство») «пустотой постели». Замена – «нежилые стены».

Не в рифму? Это по-нашему.

Цицерон, в «Диалогах» («О законах»): «Итак, мудрейшие люди, вижу я, полагали, что закон и не был придуман человеком, и не представляет собой какого-то постановления народов, но он – нечто извечное, правящее всем миром благодаря мудрости своих повелений и запретов». (Цицерон. Диалоги. М., 1966. С. 112.)

Закон.

И бунт – пунктиром.

Или побег в обитель та ра ра рам и чьих-то нег?

Пётр Чаадаев, в отрывках разных мыслей из подпола: «Идея законности, идея права для русского народа – бессмыслица».

*

Я точно не скажу о жизни ничего нового

Просто меня человека бесит общество людей…

Забить на всё уйти в лес горы степь насовсем вот такое желание…

(«Вязкость»)

Во «Внутренней Окрестности» вычерченная «Панорамой» сингулярность рухнула, вместе со стрелками значительного и означающего осциллографа, указывавшими направление «ходи, хóдя, не ходи, всё одно заучишь эсперанто», в кубической, установленного образца, поношенной формы чорной дырке; высветлился контур человека – то, чего «Панорама» была и есть лишена, потому судия не человек, а функция, функция, умертвляющая любой текст и любой набор текстов, будь они самыми поэтическими и/или романными. В конце концов (метафора), «Война и мир» графа Толстого – не «1812 год» академика Евгения Тарле, а бунтовщик, каторжник и почвенник антипод графа Достоевский числил себя в поэтах. И тогда числил, когда выводил на листы веленевой бумаги чистовик памфлета «Бесы», где протагонисты именно функции, не более, но и не менее значимости оных.

И если Николай Бердяев подучивал, что «апокалипсический и нигилистический бунт сметает все формы, смещает все границы, сбрасывает все сдержки»,* то это всего лишь половина урока; во второй и третьей и четвёртой половинах следует знать, что любой бунт есть бунт «апокалипсический и нигилистический», и более никакой; и что бесясь в смятении и сметая засиженное царствующими бесами, носильщики этого бунта тут же примутся возводить новые-старые формы, чертить, очертя круги и головы, безграничье границ, выковывать и нахлобучивать и приваривать и обвязывать всё – и себя самих – очередного пострига сдержками недержаний.

Бунт как яблочный уксус против столового: и ароматный, а концентрация не та: разбодяжен, в нём яду на выдох, точно в восемнадцатилетней выдержки Сальеровой отраве.

Яд – в стройке новейшего и светлейшего из миров.

Ах, радость очей, Изора!

Даром не бывает хорошо. Даром всегда лучше.

Не в «техноапокалипсисе» контрапункт пу-пу-пуизма – в крестной «Окрестности».

Так-то капибары не мои. И строкозябры.

* Бердяев Н.А. Миросозерцание Достоевского. // Бердяев Н.А. Смысл творчества. М., 2004. С. 389.

3.

Теперь учёные, политологи и историки

утверждают, что попытки объединить

разрозненные государства, культуры,

этнические группы и религии всегда были иллюзорными.

Газета The New Yorker,

свежая, пятнадцатилетней выдержки

Пока лирический герой остаётся насмерть прикнопленным к доске явлений пенитенциарным призывом «Wanted!», все три авторских ботинка пустились в бега («Бег») за вытоптанным толпами разочарованных фанатов призраком оперы «рая нет, миру мир, брату брод»:

Всем усопшим – райской травы стога

Всем живущим – мера. Скрипят весы.

Помню – из читанного про меру на весах иллюзорного: «По Петербургу начали носиться слухи, что Муравьёв тотчас же по вступлении своём в комиссию поспешил уже заказать десятки виселиц и гробов» (А. Скабичевский, литературные воспоминания. М., 2001. С. 296).

Скрип виселиц-весов и гробов по мерке.

Вижу: «Полёты во сне и наяву», персонаж Олега Янковского архитектор светлого небудущего Серёжа Макаров; скрип конечной, пеньковой тарзанки по суку старой, вечной, семирамидовой ветлы; бег за пацанами на великах; зарывание в стогу «чистилищного» сена.

Я в стогу зачат…

Нет меня

Нигде.

Признание – царица доказательств. Как говорил, говорят, генеральный прокурор Вышинский. Или Верховенский. Не помню точно – заказывал он виселицы и тарзанки, или нет. Точно – не помню.

Вот – вижу! – царь-то, пусть он и седьмой самурай, а не настоящий, потому один, самозамурованным в светлом тереме, в башне слоновой вавилонской кости, жить-быть не может: треножник неволит, шарики за ролики перескокивают, скрыпят, смазки человечьего дерьмеца просят.

Потеряшка, куды ж ты, нещасный!

Счастье чешет чужие спины,

А мне наяву являются бесы…

Душа моя не в ладах с рассудком.

Ну, пора в «Карты», или – что то же самое – на «Утиную охоту», господин-товарищ инженер Вик. Зилов. Погоня за счастьем на непачканной белой горке, погоня, погоня – в горячей крови. Время – вперёд!

Время продолжить бег.

Начатый во время оно. Гонки.

Будем играть на бубнах, забьёмся в дым…

Больше обломков, боли – куда молодым –

Нас не догнать в этом бреду…

И вправду – тяжело быть приятным человеком, когда у тебя есть своё – бредовое – мнение о том, что сомнение самомнительно. Но – их не догонят.

И вправду –

Катится детский мяч по траве двора.

А вневзаправду – что можно

Стать ледоколом, статным, как дон кихот.

Ледоколы, они не такие. Русские ледоколы (других нет, всё – корыта) грузны, как Евгений Замятин; в них «Мы» и первый «Ленин» в килотоннах пээсэс. Стройнее их только Санхо Панса. И раскачистее, по штормам на чистой воде. Это я лучше любого гидромолота любому. Даже если мозг в чорном кубе кабы с двоящимся заиканием в первогласной. «Потому» как статный дон Кишот – это Пьер Менар, автор реноваторского Дон Кихота, если поверить Хорхе Луису Борхесу. И не поверить Кубу С. Есипову.

(Руки чешутся – округлить первую букву фамилии в «О», чтобы кубичность гармонизировать с шаровыми природами Верха и низа – светлыми.)

Пребываю в состоянии раздражающего восторга. Местами. Деталировкой. «Мелочностью», которой не купишь и за бабло с паровозами.

*

Сон херасковъ

Из автоцикла Алгоритмика блюза. Узурпация звука

Век в принципе разучился читать.

Алексей Любжин

Приснился мне сон херасковъ – старый, в камзоле и парике, при звезде и ленте. Говорил со мной по-доброму – по-генеральски, на тему о пагубности причастия в седьмом колене. (Или, в частностях – о придании истины фене; или предания истины гением; или… но это не при дамах, да и лень мне, и час от часу не легче!) «Лечим, – говорил мне сон херасковъ, – любую занозу, чтобы зараза была здоровее, гречкой, распаренной с прошлоосеннего завозу, выдержанной и рассыпчатой, как доблесть поздних ромеев».

Сон торопился: Казань прорисованных лиц, запрещонных Пророком, смерть хоронила, щипала пером огненосные лодьи, бурей скрывала невыдержанную победу, уложенную на прокрустовы рилсы. Морока – всей этой хренью дышать; и премило, да подло, утром начавши, не справиться с делом к обеду.

«Что подано будет?» – «Главное блюдо – душа, с упаданием в бедную Лизу».

В шляпу – горсть мелочи (где найти только шляпу, а не лакея со шляпой в руках при параде из лестниц?). Лестью рассыпаться, пасть на колени, вышептать «папу» – вот и сюжет, в жизнеписцах известный: вопль кажимых в рабах, радение и стон (ну, буркну – «па»?) стекаются под трон с изветом.

Сон сенью скрыт. Орёл семиголовый. В сенях скребётся мышь. Церковно. Лики спят. Летит бэпэлэа, бесполое, лилово. «Мы ж… Ишь ты, ровно…»

Так прах смирению кичливы души учит.

Хиазм и хилиази: всё будет, будет если и не хорошо, так лучше.

Лучше.

Лучше.

Лучше.

Лучше.

*

И автор «Пу-пу-пу» будет лучше, чем автор «Пу-пу-пу». Со временем. «Я понимаю, что каждый может усомниться в моей авторитетности», точно как «самоусомнившийся» Борхес. «Однако, надеюсь, никто не запретит мне привлечь» Куба С. Есипова к суду. Вы ещё не успели забыть, что лирический герой «Панорамы» судия праведный? Которого никто не посадит, потому он крепко восседает в судейском. Что, однако, может сделать праведного судию праведнее и лучше? Раздвоение. Место и роль подсудимого. Самосуд. Мера. Высшая. Весы. Склонение. Из фильма «Десять негритят» С. Говорухина по Агате нашей Кристи. Иного не дано. Таковы условия поставленной на ребро задачи. «И Аз воздам».

Из «Предисловия»: «… и не про любовь. Ну, может, в глобальном смысле всё-таки да. Но это не… сюси-пуси».

Близорукость – это не ошибка. Это критическая болезнь. Открою тайну вам, человеки-зайцы: любовь – это и «сюси-пуси», и «судорога под одеялом», и многое, многое из сладкого и отвратного; любовь – это что угодно, но не социально-стратно-классово-мещанское. Или дворянское. Или рабоче-крестьянское. Или мезальянсное. Или таки-дачное, с пейсометром. Или вааще – безродно-беспородное, на «Дне», в босяках, в ночлежке. Открою ещё ширше: никакой такой «глобальной» любви не бывает. Разве в головах глобалистов и либерастов с наехавшими идиотиками.

Вот, жил-был, поставим, Георг Гегель; жил в неметчине и фиксировал провозглашение тогдашними и тамошними поэтами «новым своим святым человека-гумануса». Я дурак всегда прочитывал «гумануса» как гумусного «гомункулюса», выпавшего из колбы второй части Гётева «Фауста». В Вальпургиеву ночь, где точно без одеял и на палочках все и вся в стройнейших судорогах: марширен, насквозь идейные. В «творящую человечность», где припоздавший Франкенштейн в поисках беглого монстра из пророчества ах какой сюси-пусечки Мэри Шелли. Затёртый во льдах в ожидании ледокола, статного, как… Йоко оно моё косоглазоё! (Тема сысек.)

В «Братьях Карамазовых» об этом классик полтора столетия тому надарвалдаял, через Ивана Карамазова: «Именно ближних-то, по-моему, и невозможно любить, а разве лишь дальних».

Это и есть «любовь в глобальном смысле»: аз-буки-веди.

Но это – болезнь.

А Куб С. Есипов здоров – вот справка:

Я искал в тебе

Непременно ту,

Но нашёл

Не той.

(«Пустота»)

Дорогая, ты знаешь, кто держит меня на земле,

Возвращая в себя из тяжёлых немых разговоров.

(«Берега»)

Я мысленно чуть улыбнусь, мягко и немо,

И тронусь душою к тебе, легко, незаметно.

(«Молчание»)

Ты мне даришь для жизни своё уходящее лето…

(«Лето»)

Мне от мамы – жизнь, мне от Бога – ты.

я тобой богат, ты – моя душа.

(«СМС»)

милая, знаешь, мы в этом мире одни

дышим бестактно срываясь с хрипа на стон…

слышишь, родная, звёзды звенят в ушах…

(«Жизнь»)

И – текст «Так», замечательнейший, и именно из «любовной лирики»; кода:

Утром открыть глаза, и сказать Привет

Новому дню и той, что именно та.

Наши часы идут уже много лет.

Просто не с той ноги встаю иногда.

Если это не «про это», то я Дарвин. Или Гудвин. Или Котлин. Но не гоблин пещерных образа и представлений. Глубже копать не стану, не то в критике возвышенно-эльфийских совокуплений обвинят и привлекут. Последнее – смертный грех, карается кубически и по-чорному (так, на всякий-бякий).

«Кстати», тут, в сквозном проёме незадёрнутых гардин, и «пододеяльное мещанство», о котором где-то когда-то что-то будто бы брякнул кислотный дедушка мимолётного, на две буквы, изма:

Я временами залечен, временно ты больна,

Глубже копать не будем, нам не дорыть до дна.

Нам бы успеть совместно, чтоб не спешить к другим,

Просто, тепло и честно – дети, кровать, пироги.

(«Письмо»)

Дети, кровать, пироги. Суси-пуси, судорожное, межножное и едальное. Вряд ли какой метафорист, самый изощрённейший, сможет вывернуть эту «конкретную», «адресную» «бытовуху» лирического героя – «Просто, тепло и честно – дети, кровать, пироги» в некую «глобальность», в нечто хоть и жидко, а размазанное «на всех поровну». Сова на глобусе отдыхает. Но это – простое, тёплое и честное – и есть жизнь и любовь в ней, вне и поперёк беглых предисловий. «Мещанское». Если кто умеет любить без этого, геройское древко НБП ему в руки и олл-инклюзив билет на солодейтинг. С зубрёжкой девяностотомника графа Льва Толстого, обрезанного до афоризма выходных данных издания.

Вопрос: кого, на чом и под чем любил серийный маньяк Чичиков? Нет, лучше – Брюсов: поэт «всё-таки». И духовидец спиритический. Спиртуальный?

*

Вопросвет: внутренний мир Куба С. Есипова, как он выставлен в «Пу-пу-пу», не монотонен ли, не одномерен ли, не… С известной натяжкой – как у немецких поэтов после Гёте, или – на почву родных частей речи – у нас, после Бродского? Ведь массово берётся одна «интональность», условно – «не выходи из комнаты», но в небрежении оставляется «Рождественский романс»: «Плывёт в тоске необъяснимой…» (и не только).

И – трагичность, опустошение, безысходность, мрак во сне и наяву, в кубе, тщатся-тащатся заведёнными полстолетия тому и заводятся за край вырванной страницы Завтра… С редкими проблесками, со зничками, как говорят в Белой Руси. То есть – со звёздами китайчатого фейерверка, падающими, падшими, сникающими, дефективными.

Георг Гегель, в «Лекциях по эстетике», в многоговорении о «внутреннем» и «внешнем» (Куб С. Есипов эстетический гегельянец?): «Лишь настоящее свежо, иное – бледно, блекло».

Это великий труд – пробить свою ноту – хоть одну, малую! – в партитуру классического стандарта, с его золотыми течением-сечением и тяжоло-медным скаканьем бронзовых истуканов. А ведь нота взята, она – есмь. Я слышу её. И любой – настоящий – слышит. Она не вызолоченная – чорная, она – каслинского художественного литья. Чистый чугуний белого, подмонголенного блюза. С горловым тувинством кровью.

И ещё… с усмешкой прочитываю Гегелев гимн (там же) «выходу искусства за пределы самого себя» как «уходу человека внутрь себя самого, нисхождение его в свою душу», провозглашению «новым своим святым человека-гумануса» (репете). Потому – с усмешкой, что нисхождение есть не-схождение, оно – катастрофа упадания из-под земли в землю. До души надо суметь вытерпеть дорасти, дотянуться, взойти к её зияющим высотам. Без лестницы.

Что до «новых святых роботов-гуманоидов», так… трансы нетрансформируемы.

Ну, девочковое это, кавайно-мусорное, под перловые песёнки бойз-бенда в накладных ирокезах с английскими булавками или солодеятелей мелодекламации в густом макияже а ла...

Нет, категорическое нет! Лучше – пу-пу-пу, во всей её изощрённой грубизне на три аккорда, на одной струне воловьей жилы.

Лучше.

Лучше.

Лучше.

Лучше.

4.

Ибо призванные к разумению

Ищут выпростаться из смуты Времени.

Из Послания Мары Бар-Серапиона

Сыщик Ричард Кафф Уилки Коллинза, в «Лунном камне». Никаких погонь за истиной преступления. Царскосельские розы под окном. Белые. Живые. Временно. Гулкие шаги. Отдалённые голоса. Стихает. Лондонские уличные пальмы в кадках. Кафе слева от банка. Хозяева австрийские немцы. Пиво. В посетителях чорт знает кто. Аккордеонист тянет ноту. Аккордеон от Вельтмейстера, улыбка аккордеона – Чéширская. Нота… Аккордеонист всматривается в меня: я ближний к нему, по столику. Нащупывает – чьих будешь? Тянет ноту – выхлёстывает: первые такты «Подмосковных вечеров». Разоблачил. Смеётся. Хреновый из меня полковник Исаев. Нота выдала. Взгляд на неё. На какой язык можно перевести эту ноту?

Граф Алексей Константинович Толстой в «Князе Серебряном» вывел, что «не словами, а только звуками выражаются глубокие, необъятные чувства». Прав ли, или пруткует?

Яволь, капут, энтшульдиген зи, данке.

На месте искомого жолтого алмаза чорный куб с отпечатками пальцев. Чьих?

Залапан?

Тексты исполнены «значительным» числом метафор, самобытных образов, удивительных как вроде бы очевидных, ничего не значащих «сами по себе» мелочей, и вдруг, на вынужденном, кучном, свальном соприкосновении начавших говорить, поблёскивать, высверкивать сами по себе, высвечивать помойку быта в её непроходимом нагромождении, превращать – на глазах по-настоящему читающего – минусы в плюсы, ноли в восклицательность «О!», низкое в высокое, мелочь в громадье, гиньоль в трагедию, кровать под «мещанским» одеялом в истину любви – человеческой, а не высосанной из натруженных клавиатурой пальчиков… Вроде – захламлено, и надо бы разгребать и выстроивать, и чистить и чистить и чистить…

Вопросвет – оценщик. Тот, кто говорит. Говорит – это вещь. Говорит – это человек. Говорит – это человеково ребро. Говорит – это бык. А не заяц. Говорит – а это дерьмо, голубчики. И молчит о том, что «я такой-то», «я знаю того-то и того-то», «глядите, над моей головкой ореол знаменитостей», «я значим и значителен». Пустышка celebrity slam-а. Спиралька самопрезентации на прайминге.

Оглянись, незнакомый прохожий. Вокруг тебя и в тебе свалка, поверх которой воткнут щиток на жордочке: «постмодернизм»; к нему понаприписано с полдюжины приставок, будто бы нечто к прежнему прибавляющих, нечто яснящих, вплоть до «истины».

Фокус, как вижу, в том, что без всей этой дурно глядящейся, мерзкой, отвратной «требухи» нет и вѝдения, самой возможности видеть через и сквозь плоть и плотность означенного цвета «кубатуры» именно и только то, что наличествует в кажимом отсутствии перспективы – точку любви к человеку, к конкретному, отдельно взятому человеку, нефантазийному человеку, и через него (не через себя, но и сквозь себя, как сквозь дырки в пробитых ладонях), – человека вообще; видеть любовно, не путая с верхоглядно «глобальным» и бла-бла-бла.

Так и только так в додекафонии уловливается гармония. Толчея джазового многонотья сгущается в пружинно сжатую мелодию, выплёскивается в рифф. Жолтый, белый, прозрачный, или какой-нибудь ещё по оттенку, твердейший и чистейший алмаз. И труба-геликон выдувается солнцем. Звездой этого имени. Без отчества и фамилии.

Так не умеет никто. Такое дано немногим.

Это не выстраиваемо. Это не вычищаемо. Это не структурируемо. Это, наконец, непереводимо как…

86 лет тому окончивший «перевод» Шекспирова «Гамлета» Борис Пастернак отправил покаянное письмо настоящему переводчику, филологу Михаилу Лозинскому. Повод был (условно) железный: «выпавший из культурного пространства» Пастернак не знал, что Лозинским перевод «Гамлета» уже выполнен, и выполнен на профессионально высоком уровне. Пастернак просил прощения у Лозинского. За что? За то, что «Гамлет» Пастернака не «Гамлет» Шекспира. Пастернаку было «стыдно» за «отсебятину». «Напишите, что Вы простили меня», умолял Пастернак. Парадокс в том, что сам Шекспир (кто бы ни скрывался под этой маской) мог написать не меньше дюжины покаянных писем авторам текстов, «переведённых» им на язык английской сцены своего времени, со своими смутами. Язык, переживший и своё время, и следующее, и…

Помощник

И был ему сонъ.

Книга пророка Даниила

Чорт за душой не приходит один, – чорту всегда есть помощник: тихий и строгий, звезда на груди, вроде бы Та, но попроще. Светит она – ты не знаешь, куда. Свет не ведёт – он не видит. Будь ты грядущий, пройдёшь без следа, нем, безнадежен, обыден. Прячься, не прячься, он здесь, он приник – тихий, зовущий и строгий. Вроде – не чорт, не его ученик, не подводящий итоги. Сам по себе, но готовый помочь выбресть в беспутье с просёлка. Ночь, впереди и кругом только ночь, не навсегда, а надолго. Вроде, один ты, но ты не один. Вроде идёшь, а ни с места. Тихая, светит звезда на груди, умерло всё и воскресло – просто, без чьих-то хлопот и интриг, без целовальных ловушек. Просто – изъяты и шопот, и крик, милующий и зовущий.

Плоско. В пространстве ни дна, ни начал. Временем правит механик. Был ты силён, да душой истончал на славословье дыханий. Запись по кругу, на склейках сбоит. Впрочем, мы все объяснимы: звёзды у всех – по ранжиру – свои, жесты – в ларьке пантомимы.

*

Абсолют зрения («глаз как шило: увидел – наколол») – в тексте «Дань [умышленная очепятка, моя. – О.Л.] календаря». В нём вся полнота захламлённого мелочами жизнеутверждения, напрочь сметающая с повестки «глобальную апокалипсичность» любого розлива:

Я продлеваю жест

Короткой тенью, продолжая песню.

Микельанджелов жест. Сикстинский. Потолочный. И выше. На небе ведь тоже должны быть ларьки. Мелочные. Скобяные. Метизные. Всё – сэконд хэнд. Души, из которых растут тексты, под завязку набиты хламом. Всё сдаётся при входе. В лавки. Даром. На этикетках штампик: «бесценно». Книжных лавок, со скидками по промокоду, нет.

Аэростат на небе голубом.

Сверху как снизу: это надо не читать, в это – вживаться. Вжиматься. Особенно – вставшим не с той ноги. Мучительно размышляющим над тем, на что натянуть третий ботинок.

(Это я наклавил до того, как дочитался до «Надежды», хмыкнув тем, что лучшие места всегда выкуплены, загодя:

Место, где отбросятся ботинки,

Лучшее, конечно, впереди.

«Точно так же» я давным-давно пробил в своей клаве текст с сюжетом из «Сна»:

Вот – брат, оплаканный вдовой,

Подал мне гвозди

И молоток.

Сказал «Привет»,

Сказал «Прибей».)

Подумал, что дальше можно не читать: я и так уже «всё» знаю. Я перевёл «Пу-пу-пу» лучше, чем это могли бы сделать Пастернак с Лозинским. Которых никто по имени-отчеству не обзывает. Так, столбиком став, – Пастернак. Или не так, чтоб не ложиться, – Лозинский. А Шекспир вообще непонятно кто и что – ни сказуемое, ни подлежащее. Ни иные члены хлебов предложения. Он «наш». Слово из трёх букв, которые не все выучили.

Можно превратиться в слух. Или быть собою.

(«Про кошку»)

Можно вычесть времена и имена, чтоб не слышать и не помнить ни хрена.

Из образцовой рецензии образцового рецензента на образцовую книжку «жизненных» стихов:

«В поэзии автора сборника нет никаких наворотов, вторых и третьих смыслов, как у других поэтов, стихи которых читаешь и тонешь в их запутанном словоблудии».

Гладко. Выглажено под тридцатью тремя пеленами неродившегося мертвеца.

Научи меня жизни, Господи.

Приведи меня к знаменателю.

Оживи – я тону у пристани.

Ты Спаситель мой и спасатель.

Сотвори во мне сердце чистое.

(«Среда»)

Эта «Среда» меня заела. Во мне – ею – заело. Подозреваю (я обязан – здесь – подозревать), что это «вторые и третьи смыслы». Во всём многообразии каких, и часто ещё каких наворотов. В простоте запутанности человека и жизни.

Поэтическая часть книжки прочтена. Тексты «АБВ», «Среда», «Часть», «Тишина» – кода такой силы, что все раньшие 179 страниц можно забыть. Выдернуть из них «Понедельник», и забыть. Забыть – чтоб после мучиться: что забыл? Ведь что-то важное, что-то бесполезно необходимое!..

Навстречу разное. Фиксирую. Христос.

Автомобиль. Два голубя. Берёза.

Христос мне задаёт один вопрос –

Куда идёшь?

Я говорю – Серёжа.

Вот это и есть та самая нота. Искомая. За которой и ходят у нас – испокон веку. До неё не дойдёшь. Она – сама, сама входит в тебя. Входит криком птицы, скрипом выдираемого из доски ржавого гвоздя, входит через гул одиночества. И тебе ничего не остаётся. Ни-че-го. Ни угла, ни ходьбы, ни ботинок, ни Магеллана с паровозящим ледоколом. Ни трубы-геликона с судейским седалищем. Ни приговора с обвинением, ни выговора с оправданием. Ни-че-го. Только это:

Спой мне проснуться, пой, напои собой,

Пей мою кровь, она стала слишком густа.

Птица, прости, я вёл безобразный бой

Против тебя, так долго, что сам устал.

Пой мне надежду, веру, любовь и жизнь.

Пой это в мир, каждому, кто не сдох.

Я вспоминаю – дом не гнездо, а высь.

Мир тебе, путник. И – да хранит тебя Бог.

(«Птица»)

*

«Небо стояло при братоубийстве, как секундант».

Умберто Эко. Остров накануне. С. 456.

Пустыня

Последняя песня листьев, стекающих с тихих веток. Смычком виолончелиста зачоркнуты струны неба. На нём онемевшие ноты изъятых из времени звуков: стихия безмерной работы, ответ безответным наукам. Ни слова, ни плача, ни смеха – изнанка непрошенной требы. Ты сам – непрочтённая метка, ты сам – преломление хлеба.

Вчерашнего дня лабиринтом брести в ободриты беспамятств, шептать безвозвратной молитвой сложение места с мечтами, которые дышат молчаньем и задыхаются в звуке зачоркнутого отчаянья: связуемого не связуйте, сказуемым не свищите: уверенность криворука. Последняя песня – песчинка в пустыне схождения звука.

Прозаическую и заключительную часть книги Куба С. Есипова читать в обратной дороге и обратном направлении – с последней страницы, как неоправданный палимпсест. Так верно. Отчего?

Мне хватило пятирублёвой детской виселицы, суицидной, в пандан к подпотолочной ёлке. Я, по привычке к своему всезнанию, пророчески догадался, что лирический герой Куба С. Есипова будет самоумирать не раз и не два, а я, по врождённой инвалидности мозга, не смогу перенести всей полноты его бренных останков. «Ты чрез меру впечатлительный», – сказал я себе. Сказал как выкопал. Потому – ёлки детям я приношу из лесу, живыми. Помещаю корнями в песок временной жизни. Живыми и возвращаю в подлесок, на новое место живого жительства. Растут. В голодную снежную зиму их олени объедают. Ёлки терпят. Я тоже. И олени терпят невкусную хвою. Все терпят. Таков мир.

Повторю – светлая развёртка чорного куба завершена. В скобке: «эта инвектива – полная противоположность тому, что автор действительно думает об авторе» (из перевода «Опровержения реальности» под редакцией Жана Ребуля, с оригинальной пу-пу-пунктуацией).

Пу-эс.

Новелла Матвеева, поэт с гитарой, в эссе «Почему у нас гениев нет?»:

«Самое необратимое происходит, конечно, с художником, закрывающим глаза на самое вопиющее: на богатство одних и на бедность других… И вот почему (таланты у нас есть, но) гения нет и не может быть».

Главное блюдо – душа, с упаданием в бедную Лизу

И это половина правды. Горизонтальная. Требующая обратного перевода. В объём снятого с головой шаперона.

Вопросвет – у кого требующая, если переводимому перевод нужен как старушке из пионерно-бородатого сюжета на пешеходном переходе («нелепо думать, будто люди, не дошедшие ещё и до языка, имеют письменность»).

Завязываю узелки.

Считать, что тираж этой книжки – пробный. Оставить раритетом – истории. Истории вопросветов. Сто штук – пу-пу-казатель ёмкости овощного рынка. Те деньги, за которые Куб С. Есипов «продаёт» свою книжку, я выкуриваю за один день из моей жизни. В праздники – за два (отдыхая). Сдирание семи шкур с самого себя. Подвиг силена Марсия.

Трест, лопнувший от удовольствия.

Скупайте, выйдете из капибар в копибарыги (подпись: человек-гамбургер). Иначе…

Как-то забрёл я в кабинет одного средней крупизны чиновника. От дверей изумился: чуть не половина кабинетной кельи заставлена пачками в крафте, не банковскими – книжными. Чорт дёрнул слюбопытничать: «Что, новая редакция УК подошла? Нет? Неужто Конституции?» Если бы! Чиновник досугами стихотворничал, и кто-то – некто – в пределах дозволенного (вероятно) издал в подарок «дорогому и незабвенному», то есть отпечатал и преподнёс – в подарочном, разумеется, исполнении – тиражик, каким, по нынешним временам, мог бы гордиться иной премиальщик. И всё даром, понимаешь, Карл, – даром! Даром же несребролюбивый автор и раздавал свои творения, размноженные, точно культура каких-никаких, а жизнетворных бактерий. Беда: желающих быть одаренными одарённым, вне сомнения, автором какой-то неслезливый кот наплакал. Наплакал он и меня, разумеется, но…

Словом, скупайте, не то догонят и одарят. Потом. Но только тех, кто принял на себя первый удар. Он стоит больше того, чем вы располагаете. Ей-богу. За мной – занимать. Но не у меня. Пу-пу-пу.

Итого.

Скинуть за борт «бродское», оставить себе в пробелах (жить без себя – ярмо оптимиста). Забыть и забить. И – ходить загодя. Доходить, доходить и доходить. Самостираясь. Не разбрасываясь. Ни собой, ни репликами чьих бы то ни было ботинок. Иного не дано в этой задаче. Точка А и есть точка Я. Путь – через точку О. Ушко иголки. Острейшей. На кончике которой всё в кубе. Венец прагматизма.

«Я так думаю!» – говорил персонаж фильмы «Мимино». С должным выражением значительности в голосе и на лице.

И в душе – тоже.

Пу-пу-эс.

«Он хотел сотворить не другого Дон Кихота – это нетрудно, а Дон Кихота. Ни к чему добавлять, что он вовсе не ставил целью схематически переложить оригинал, не собирался делать и копию. Его достойным восхищения намерением было создать страницы, совпадающие – слово в слово, строчка в строчку – со страницами Мигеля Сервантеса».

(Борхес Хорхе Луис, или в обратном порядке)

Als ik kan (Ян ван Эйк, непереводимо).

Примечание: автор «Предисловия» к книжке Куба С. Есипова – литературный критик Лев Рыжков.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге