Обложка Не сезон

Не сезон

Ирина Валерина

0% прочитано
Стандартный
Ирина Валерина

Не сезон

Параллельными дорогами

Усмиряя несмиренное, преуспей на гиблом поприще.

Выжигай до пепла феникса, он к утру и оживет ещё.

Расцарапает по-новому: к шраму шрам — инициация,

а пока не зарубцуется, прикрывай железным панцирем.

Снявши голову, не плачется, сжавши зубы, не целуется.

Оттого, как день развеется, убегаешь к шумным улицам.

Там людва с глазами гуннскими, там еда шуршит пакетами,

и в толпе уже теряешься — где сейчас: на том, на этом ли?

Свет больной и электрический, переваренный неонами,

тьму разбавить не пытается, потому что мир поломанный

принимает искажения, как плацебо — умирающий.

Поавгурь по мёртвым звездочкам — собираться не пора ещё?

Отступая к несдающимся, удержись на тонком лезвии.

Сохраняй себя в молчании, вечно женственная Лесбия,

но когда набухнешь горечью, разреши себе немногое:

пересечься в старом городе параллельными дорогами.

Зазимок

Живу — не спрашивай: тишь да гладь,

с небес то хлопья, а то и манна,

но зиму лучше бы разбавлять

самообманом.

А, впрочем, как ты себе ни ври,

что реки времени переменны,

мир изменяется изнутри,

и в нём нетленным

хотел остаться мой слабый дух,

да всё удушливей хватка плоти,

и то, о чём бы не стоит вслух,

умрёт в зиготе.

Медоточивей козы Хейдрун,

сочусь речами, сорю словами,

но в полночь снова придёт горбун,

и рукавами

лицо утрёт мне и скажет:

— Спи, моя нелепая, всем чужая.

Словам, что маются на цепи,

не видно края...

Растает дымом, и до утра

я где-то между миров пребуду:

не злом, не костным куском ребра —

безбрежным чудом.

А после — утро, хоть света нет.

Восстань же, скопище неметаллов!

За плотной шторой кружит рассвет,

как псы Вальгаллы.

Живу.

Не спрашивай.

Всюду жизнь,

и мой зазимок ничуть не хуже

трясины стылой привычной лжи.

В ладони суши,

что именуется гордо — твердь,

из туч тяжёлых летит стеклярус,

и неприютно,

и бродит смерть,

людей касаясь.

Фальшь

Вертит ветрило помятый лист,

верящий слепо в свою свободу.

Смотрится небо в гнилую воду.

Тучи тучнеют — иглистый рис

носят неделю в раздутых чревах.

Срок на подходе, ни к чёрту нервы.

Я так хочу ничего не делать,

что заглушаю любую мысль.

Только у мыслей свои законы.

Пляшут плотвой в мозговом затоне,

тонут, всплывают и снова тонут —

камнем бы сверху, пошли б ко дну.

Стало бы, верно, намного легче,

яркой, пустой и лишённой речи

пташкой слетала бы — глупой, певчей —

в руки твои к зерну.

Слушала бы, доверяя слову, —

тёртому, битому, что не новым

было ещё до твоей основы,

лгущий мне человек.

То-то б сложилось мужское счастье —

богом сходить, чтобы сделать частью,

только в руках бы, но всласть от власти

сжать и держать вовек.

Трижды солгав, отрекись в четвёртый.

Ты из закваски иного сорта —

совесть твоя не воротит морду

от быстротечных сук.

Всё, что угодно, но только молча.

Фальшь безнадёжна — ни с кем не кончит,

как не расплачется купидончик

с режущей едкий лук.

Был ты когда-то большим и сильным,

небо в тебе отражалось синим.

Верилось слепо — чистейший ильмень.

Был ты, да вышел весь.

Вертит ветрило, озябли птицы.

В тесном затоне плотва кружится.

Я выметаю слова и лица.

Я ставлю точку здесь.

Пятый угол

Гордость моя, возведённая опытом в тот квадрат,

где забиваются тени и в красный угол,

пресекает в зародыше даже прощальный взгляд.

Уходя, оставляйте уголь —

всякое пепелище, ежели разгрести,

может порадовать чем-то базарных нищих.

Спи же, ненужная нежность, в чужой горсти.

Тот найдёт, кто ищет,

правда, искать рискованно: всё в дыму,

ярко горят отечества и надежды —

то-то несладко.

Но сетовать ни к чему —

напоследок режет.

Совесть не дым и не выест ни в ком дыру,

всякий ушедший обрящет ковчег и пару.

Гордость моя, как мне выжить с тобой?

Костру

брошен алый парус —

взвейтесь же, ночи, Ассоль обрела приют

в доме, где не таких до неё терпели.

Угол отыщется там, где его не ждут —

пятый с десятым пятницей на неделе.

Между

В март, что до края снежен и ледовит,

переключить бы усталость речи на новый ритм:

дерзкий, как юность, яростный, как ифрит,

что вырывается с дымом из тусклой меди,

да на безрифмье слов на задумку нет.

Мимо проходит пресыщенный вещным век,

из темноты подвальной бредут на свет

пьяные гномы — работники теплосети.

Дворник — забывший сказку крысиный грум,

в были обретший груз коммунальных сумм,

тянет одной мне слышное "падме хум"

и окунает в холод ладонь лопаты.

Снег поддаётся, как всякий когда-нибудь.

Зрится дорога торной, но — в добрый путь.

Если откроешь способ не обмануть

сердце своё, то будут судить предвзято

люди изнанки, восставшие в шесть утра

в мир, от которого больше не ждут добра,

в мир, где любой магомет сам себе гора,

где под обложкой глянцевой — козья морда.

Если ты сможешь поверить в паллиатив,

значит, тебе на многое хватит сил,

но не надейся, детка, без жертв пройти

между Харибдой страсти и Скиллой долга.

Не сезон

Не можешь видеть, как я тускла?

То преходяще — сезон, не больше.

Позёмка яркое замела,

и первоснежье иголки ёжит,

хоть глажу нежно.

Текучий след,

и — неприкаянно зябнут пальцы.

Не тот замёрзнет, кто не согрет,

а тот, кто греет.

В ледовый панцирь

укрыться впору, как всё и вся,

а ты о тусклости.

Здесь беда ли?

Не тот прискорбен, о ком скорбят,

а тот, кто болен чужой печалью.

К полудню время.

Бессветен мир,

и безответны к нему вопросы,

но дух мятежный прошёл надир,

и в бездне смыслов есть точка роста.

Не объяснишься себе самой,

поскольку глоссу уже не впишешь —

вязь междустрочий полна иной

(едва ли близкой) духовной пищей.

Но всё проходит, стынь сменит плюс,

вернутся птицы из царства Сета.

Не тот спасётся, о ком молюсь,

а тот, кто ищет любви и света.

Сублимат

Не обольщайся.

Правда — в мелочах,

но в них же, по преданию, и дьявол.

Дорога из нарубленных сплеча

намерений ведёт не к гуайявам,

что могут представлять и райский сад,

а к личностному новому обрыву.

Ну что же, возвышайся, сублимат,

в реторте гиперчувственности лживой

над сладким ядом меньшего из зол —

пусть даже и с горячечным ознобом.

Закончится и этот произвол,

рецепторы износятся, как обувь,

и время-лекарь выпишет рецепт

на душное и скорое забвенье

без грусти на изношенном лице.

...Но губы, чуть касаясь, гладят вены,

текущие долиною руки,

и все пути готовы слиться в точку.

Не обольщаясь,

чувствуй — вопреки! —

всё то, что зыбко, шатко и непрочно,

и то, что происходит сгоряча,

но утвердит себя особым правом, —

поскольку правда, верно, в мелочах,

а Бог всегда найдётся там, где дьявол.

Спартанское

Иное чувство как лисёнок —

найдёныш мальчика-спартанца:

секунды греет, лижет пальцы,

а после жрёт: до селезёнок,

до печени, до жаркой мышцы,

где по преданию гнездится

душа — доверчивая птица.

Не думай, что освободишься,

как только зверь её найдёт.

Не голоден, но ищет воли,

идет путём нутра и боли —

не на один достанет дольник

тобой намолченных длиннот.

И нет вины.

Природа сучья —

ласкаться к силе, рвать за слабость.

Ты выжила (хотя, казалось...),

и птица тихо, но поёт.

А в день другой, что будет лучше,

поскольку жизнь не только случай,

но также собственная воля

и выбор,

новый переход

закончится тенистым садом

с зеленоглазым виноградом,

в ручье танцующей плотвою

вознаградится трудный путь.

Но если шевельнётся в травах

щенок рыжеющей отравы,

спасет лишь эта злая правда:

не приручать, не греть, не гладить,

а вспомнить о недавнем аде —

и разом голову свернуть.

Не песнь

«Положи меня, как печать, на сердце твоё, как перстень, на руку твою, ибо сильна, как смерть, любовь.» (Песн.8:6)

«Скажи мне, ты, которого любит душа моя: где пасешь ты?» (Песн.1:6)

***

Где бы ни пас ты, потерянный мой возлюбленный,

нет для души ни меры, ни расстояния,

но для широкой, как дальнее море, публики

притчею во языцех не стану я,

если не наделю тебя добродетелью

быть и двуличным, как Янус, и невнимательным.

Верю словам — убедительны лжесвидетели —

только и я сейчас не мудрее матери

в первом, больном, безмолочном пока кормлении.

Смерть и любовь изначальны, но обессилены —

мы суетой куда большее обесценили.

Тьма укрывает, аухает полночь филином.

Словом играть — не в ночи колыбель качать.

Перстень — с ладони,

на сердце — камень,

венцом — печать.

Как ты

Осень идёт над миром с дырявым бреднем,

сыплет дождями, холодом и мальками.

Сторож всё так же носит грибы и сплетни,

я пропиталась спорами и словами.

В доме густеет воздух, но пахнет пряно

лесом, что усыхает весь день в духовке.

Смотришь в окно: за неделю до снежной манны

ёжится двор,

качели скрипят неловко,

словно прощения просят за ржу и старость,

дворники, толсты, оранжевы и сердиты,

гонят в отару листья.

Распричиталась

мелким дождем суббота, сойдя с орбиты

спешки, что въелась в кости, но тем и держит.

... Скоро уеду, буду поближе к птицам.

Скоро вернусь — не сменит ещё одежду

город, в котором тесно, но крепко спится.

Небо всё ниже — как только выносят крыши?

Всё раздражает, включая сезонный фактор.

Пальцы сплести бы и стать хоть немного ближе.

Впрочем, не суть.

Я всего на два слова.

Как ты?

От почвы

Ищу себя.

В полях мифологем проращиваю квёлую пшеницу, но плевела не дремлют. Сорный ген в который раз не дал пойти на принцип и выполоть живое из груди: ненужное, обманное, больное (не всякий злак напутствуют «расти!» — он из таких).

Когда дожди отмоют коричный глинозём моих земель до бледного бесплодия пустыни, мне станет легче, но сейчас и хмель терплю, и горький чернобыльник, и приторные узы повилики, и ложную безвинность василька — закончится и чувственное иго, пройдёт и это, помню, а пока...

Расти как можешь, бедная пшеница, — всему свой срок, поэтому держись, как держится за небо в бурю птица — одной надеждой.

Маленькая жизнь закончится однажды и вовеки, и жнец придёт с наточенным серпом, чтоб, проявив усердие и вектор, искать зерно — в заведомо пустом.

Эпоха дефицита

Скажу "люблю" — да приторность халвы

не перебьёт горчащего настоя.

В период дефицитов световых

мне не хватает воли и покоя

(что свойственно условным одиночкам),

но контуром склонённой головы

себе клянусь:

опять дойдя до точки — поставлю точку.

На душе темно, а это значит...

Ничего не значит:

в цепи годичной лопнуло звено,

и дни вразброд, а новый год не начат,

поскольку до него ещё — дожить.

По морю ночи пробегает зыбь,

и снова штиль — наверно, кто-то вышний,

взглянув на мир, подумал: "А не лишне

здесь было бы порядок навести...",

но после грудь поскрёб сквозь ткань рубахи,

подсыпал корма вечной черепахе,

проведал засыпающих жар-птиц

и вышел вон — за грань иного быта.

Живём пока.

Эпоха дефицита

всего, что прорастает из любви...

Океан

Один в тебе увидит грязь и тлен

и пустоту, припудренную блудом,

другой — немую жажду перемен

и разрушенье, спящее под спудом,

а третий, ни на миг не усомнясь,

возьмётся мир менять по не-Евклиду,

но всякая затянутая связь

стремится к параллельности обиды.

Четвёртому ты если и вода,

то с горечью от личностных остатков,

не исключить которых никогда,

как не избавить ягодную грядку

от цепких пальцев жадных сорняков.

А есть ли пятый?

Был.

Без дураков,

он видел больше всех — и вместе взятых,

но времена прошедшие замяты,

как фото, что венчает твой альбом:

бордовый, старый, бархатный, а в нём

те первые, кто видели в тебе

зубок ростка, наклюнутое семя

(иллюзии неплохо лечит время,

пока архангел учит на трубе

весь звукоряд последнего призыва).

Роняет август лопнувшую сливу.

Пора, пора — давно пора итожить.

Итак, прицелы взглядов непохожих

сошлись на человеке — тёмной яме,

которого они познали сами

по мере, объясняемой для них.

Наздравствовать на каждый громкий чих —

занятие заведомо пустое,

но объяснить одно, пожалуй, стоит,

дойдя до края бледного листа,

в котором вряд ли ищущий обрящет:

да, ты и грязь, и тлен, и пустота,

и жажда, и глоток воды горчащей,

и ярость, и легчайшее касанье —

всему найдётся место в океане.

Запутанное

Восковой виноград, примирившись с колючими пальцами вереса,

зеленеет, собой не прельщая ни зверя, ни гада —

неудобно, но вместе.

Крепленым массандровским хересом

разливается солнце.

Период любого распада

начинается исподволь и продолжается вечность,

но сегодня не будет ни физики, ни философии,

потому что не всякая мысль выражается речью,

и не всякую выразить можно.

Чеканится профиль

уходящего времени — пусть не в монете, так в памяти —

но пока не остыло совсем, не покажет упрямый затылок.

В нём остаток тепла мал, как детское платьице карлицы,

и медведю из шкафа не хватит ни сил, ни опилок,

чтоб согреть в тебе веру — а впрочем, ты, девочка, выросла

так давно, что в труху превратилась и тень от медведя.

Отличая любовь от привычки, а правду — от вымысла,

так легко заблудиться в трёх соснах.

«Аз», «буки» да «веди»

далеко не всегда гарантируют счастье, поскольку у знаний

есть ещё атрибут неотменный — седые печали.

Если кофе допит и пожухли ромашки — гадай на герани

или лучше всего посиди на остывшем причале,

посмотри в бездну неба, которое в равенстве с морем —

в них обоих есть части ключа от запретного сада,

и подумай о кадре, что вечность стоит на «повторе» —

там, где верес колючий растёт сквозь лозу винограда.

_____________________________________

«Аз буки веди» — букв. — «я буду знать»

Сердце моё

Здравствуй, сердце моё, ты готово быть только насосом?

Нахожу, мне спокойнее станет, когда ты поймёшь,

что поэты, играя, придумали малую ложь,

а она разрослась непомерно, как мусорный остров

посреди океана, недолгое время пробывшего тихим.

Постулат сей уместен как в лавке посудной слониха:

ты — вместилище чувства?

Не слушай их, сердце, не слушай.

Завтра скажут, что печень — вместилище гнева и зла,

а к рассудочным мыслям причастна одна голова,

потому что вмещает рассудок.

Всё спорное вчуже

принимает размеры, присущие сути своей,

и расстрела из пушки всегда избежит воробей,

раз хватает рогатки и пульки из мятой бумаги.

Будь всего лишь насосом, качай же свои декалитры,

наблюдая примеры сердец, что расшиблись о рифы,

посчитав допустимым исполниться мощью варягов.

Не вмещай ничего, кроме крови, то тёмной, то алой.

В механической функции спрятан ресурс, и немалый.

Пусть не точит крылатый на новой стреле остриё —

чувство это гормоны, влечение, импульс, надуманный образ,

так зачем ты трепещешь не в такт и стучишься о рёбра,

прочитав между строк ни о чём "здравствуй, сердце моё..."?

Оставленное

И как бы ты ни знала, отчего,

но если рвётся слово, то его

всего надёжней вышептать в ладони

и обронить на выстывшем перроне,

где прошлого ржавеют поезда.

Хранят его пусть мёртвая вода,

да крик неумолкающий вороний,

да небо, уронившее себя

в обманчивый покой протухшей лужи.

Пускай его с листвой сухой завьюжит,

пусть скорые снега о нём скорбят.

Пришла пора, в которой говорить

тождественно плетенью новой нити,

но тот, кто потерялся в лабиринте,

искал не Ариадну и не нить,

а Минотавра собственного страха.

Проигран бой.

Ещё бежит герой,

как мышь, произведённая горой,

и сыплются костянками сумаха

не то слова, молящие о чуде,

не то свой срок проспавшие дожди,

но меркнет свет,

и всё, что впереди,

и встретит, и обнимет, и осудит.

Пусть будет так.

Пусть сложится иначе —

никто не сторож брату своему.

Снимает осень тощую суму,

о будущем печалится и плачет.

Придёт декабрь — холодный хмурый мальчик,

и флейта льда для мира запоёт,

и горечью нальётся терпкий плод,

но не обрящет слова тот, кто алчет

не ровного тепла, а злых агоний.

... Когда не поворачиваешь вспять,

уже не сложно вышептать в ладони

и обронить — чтоб новое принять.

Хождение по...

Осторожней ступай.

Пусть зима и серьёзный гарант,

но хожденье по водам от века каралось жестоко.

Отдохнув на земле и махнув на прощанье горам,

делай шаг, чтоб открыть глубину ледяного ожога.

Он горяч будет словно иссохшие губы твои

(не прикусывай нижнюю — ветер ласкает до крови),

но лишь тот, кто идёт через боль, на ногах устоит.

Здесь движение значимо — лёд не потерпит условий,

потому не решай, а решайся.

Решившись — иди,

отказавшись тем самым от шанса вернуться на берег.

Так, наверное, в ночь уходила когда-то Юдифь

из неспящего города, полного слёзных истерик.

Нет надежды, что будешь понятна. Немногий поймёт,

что толкает с земли обжитой на уснувшие воды

только цепь изменений — и так превращаются в лёд

элемент изначальный и малая часть кислорода.

За спиной оставляя звучание нёбно-зубных,

слушай белое море, что прежде в ладонях качало.

Далеко до объятья на гребне застывшей волны —

ты стоишь у начала.

Бессонница

С каждой ночью всё глубже уходишь, всё ближе бессонница,

у которой ладони нежны, да запали глаза —

и не вздумай смотреть, кто в тенях-полукружьях хоронится,

а не то не получится после ни жить, ни сказать.

Как ни бейся об лёд суеты, у дневного вершения

нет ни власти, ни слова сильнее, чем шёпот ночной.

Не спасает усталость, и ты, хоть лежишь без движения,

но куда-то летишь и летишь над уснувшей землёй.

Если крылья — такие, то жаль серафимов и ангелов,

впрочем, жаль отчего-то и спящих, и даже себя.

Жизнь в последнее время похожа на танец — не танго ли,

для троих? —

и потеряна радость в нечестных дробях.

Укачаться б скорее постылыми рваными ритмами

и упасть в глубину беспробудного вечного сна,

населённого нимфами, фавнами парнокопытными

и знакомцами прочими, раньше ушедшими в навь.

Отчего, если правильно делаешь, так неуютится

неоткрытая птица в межрёберной клетке — душа?

Чем черней в голове, тем всё больше светлеет на улице,

где помятые дворники к белым туманам спешат.

Закрываешь глаза, погружаясь в молчание тёмное.

Сон целует украдкой, как некогда — робкий жених.

Так в тебе воцаряется время — пора переломная,

где отсутствие целей страшней невозможности их.

Шесть

Как только ночные часы замедляют бег,

и нервный "тик-так" переходит на сонный такт,

с измятой постели злой маленький человек

встаёт и садится к измятой горе бумаг.

Кому и зачем он пишет — давно забыл,

бессмыслен, как правда, любой бесконечный труд,

но круг алфавита, пусть он и вконец постыл,

есть всё, чем его, вероятно, ещё спасут.

Прерывисто пламя — огарок свечной дымит,

и капают светлые слёзы на старый стол,

чью ножку хромую грызёт не живой термит,

а тень от термита, поскольку во тьме пустот

лишь тени способны верить, что помнят плоть.

Мне жаль их обоих, да жалость — что ржавый гвоздь:

хоть вымочи в горе, хоть резкостью обиходь —

не выдержит бремени, но приумножит злость.

В его темноте виноватых вовек не счесть.

Пиши, одиночка, присмотрят тебя дожди.

Надеюсь, что буквы, которых и нужно — шесть,

за вечность однажды сложатся в свет "прости".

Время возвращать

Верни мне слово.

В нём всего пять букв

и вектор созидающего действия.

Бессилие навязчиво как сук,

на коем неприкаянный повесился.

Куда бы я за светом ни пошла —

кругом одни бесплодные смоковницы.

Тень — выходец из пятого угла —

кивает понимающе и молится

жестоким непрощающим богам,

качая в зыбке маленькое прошлое.

Всё это разделить бы пополам,

да горечь неделима, нехороший мой.

Как всякий тяготящийся, несу

портплед без ручек, боль и околёсицу.

Однако, то, что сказано — не суть,

а только повод опростоволоситься.

Беда не в том.

Терпения лимит

отпущен много больше срока годности,

но для чего ничейное болит?

Клянусь почти созревшей безысходностью,

я не листаю старую тетрадь.

<...>

Верни мне слово.

Время возвращать.

Преломление

Преломление хлеба и света — единый процесс.

Разделение радости — право стократно умножить.

Вопреки всем заветам приличных капризных принцесс

открываю дороги и блёклую зимнюю кожу.

Я, лишённая целей, всё больше к свободе близка,

я, лишённая яда, не стала ещё панацеей,

но пока полноводно совместное время-река,

даже рыбы способны проснуться и вырастить шеи.

Как проходят лучи через тёмную толщу воды,

как вода открывает к побегу разломы и сколы,

так и слово находит под стать подходящий язык

и становится морем наречий и твердью глаголов.

Я забыла. Я помню. Я знаю, но смею не знать,

потому что иначе не примешь — подстелишь солому.

Всё проходит, он прав, но есть правда иная: опять

возвращается всё — потому что присуще живому.

Трава

И впору посмеяться над собой —

да не смешно.

Но, впрочем, и не грустно.

Как слизень, обожающий капусту,

жрёт в ней ходы, так и любое чувство

в итоге одаряет пустотой.

И что с того?

Не самый страшный страх

тому, кто пуст едва ли не с рожденья

и заслонён от света полутенью.

Бамбук живёт, упрямое растенье,

и ты сквозь слёзы, человечий прах,

тянись неперебитой серединой,

любой ценой держи лицо и спину

над почвой, перекормленной дерьмом,

поскольку смысл — в движении самом,

а всё, что свыше — поводы к причине

расти над неприкаянным письмом.

...А там, где свет, всё то же, как везде:

то снег, то дождь, то маетно, то сыро,

и солнце на проржавленном гвозде

подвешено как раз по центру мира —

вот и крутись совместно с твердью той,

что в плен взята голодной чернотой,

по эллипсу — разношенному кругу,

на самом распоследнем рубеже

клонясь не к богу, так хотя бы к югу,

и помни, что не вырваться уже.

Хотя...

Увидим, так ли я права.

Шуми, шуми, словесная трава.

Сиамы, андрогины, симбионты

Когда умрёт последний робкий слог,

и станет тишина темнее гущи,

печатая шаги, как пьяный грузчик,

сойдёт на землю незаметный бог,

придуманный мной в страсти зло и быстро,

как прочее лихое озорство,

и будут знаки имени его

колоть моё немое любопытство.

Но он не назовётся, как всегда,

поскольку появляется незваным.

Нырнёт в карман,

достанет горстку манны,

насупится, как чёрная звезда

за миг до превращения в дыру

сменившего реалии пространства,

и выдаст пересохший крекер "здравствуй",

так, словно я немедленно умру.

И что мне в нём? И что ему во мне —

таких, как я, ни в космос, ни в адепты.

Добро, была бы трепетней Одетты,

танцующей стареющей Луне,

или, положим, дурой, что верней.

Но...

Вечность мне свидетель, мы молчим,

волнуясь, будто град Ершалаим,

и смотрим в окна — там кричит в огне

рассвет, недостижимей горизонта.

Я знаю, кто он, злой, больной, не мой,

ничейный бог, без главного пустой,

но мы опять срастаемся спиной —

сиамы,

андрогины,

симбионты.

Сухостой

Не будет ни дома, ни сада.

На спящий пруд

не ссыплется искромётный полночный дождь,

поскольку тот дом, где чужие давно живут,

едят мои яблоки и умножают ложь,

уже непригоден для света и для любви.

Они говорят:

— Ты странная. Вот Земля:

на ней города и страны, держись земли.

На ней плодородный гумус как пища для

корней, прорастающих в темень немых веков,

а ниже — неспешные реки текут туда,

где все мы становимся пищею червяков,

где все мы — пясть минералов, кость и вода.

Пускай свои корни глубже, шуми листвой,

сменяя в сезон на звенящую стынь ветвей,

и будет тебе, убогой, во всём покой,

расти себе, сирая, рядом и зеленей.

Они говорят.

Неважно, пусть говорят —

не ново ничто в галактическом рукаве

вселенной, чей бог никогда не глядит назад,

но помнит то слово, которым открылся свет.

Конечно, я странная: ветер не даст соврать

(он рядом всегда — беспардоннее всех стихий —

вхож в душу и в дом, и читает мою тетрадь

от корки до корки, и знает, какую хинь

несу временами, которыми не хвалюсь),

и я для корней питающих — сухостой.

Во мне не один порывался найти свой плюс —

но минусов больше, и в результате — боль.

И дома не будет.

И сада.

И ни к чему:

все мы в этом скором времени — кость, вода,

но если успею, то, может быть, и пойму,

зачем над уснувшим миром цветёт звёзда.

Помни

И что останется, мой свет,

когда уйдут слова и смыслы,

мир с поворотным механизмом

и апельсин в густой траве,

сбежавший с жертвенного пира

во славу майского кумира,

твои ладони, к голове

моей прижатые, поскольку

земля сыра и "мало толку

отмытым воздухом дышать,

чтобы простыть вот так нелепо".

Смотри — такой летящий шаг

у времени, что даже небо

ему нисколько не предел.

Мы не останемся во зле —

ведь мы расстанемся сегодня.

Ты всё решил, пока по сходням

моих едва подбитых строк

шёл в это душное пространство.

Прости, но бремя постоянства —

мой неизлеченный порок.

Всё, что смогла — твоё по праву:

и апельсин, и мир, и травы,

и, значит, ты богат, как Крез.

Хохочет в ивах мелкий бес,

разводит майский день жаровню,

гудит земля у колокольни —

не стоит всё усугублять.

Иди, мой свет, иди — но помни,

что я придумала тебя.

Устаёшь от всего

Устаёшь от всего — от повторов заезженной драмы,

от нависшего неба, от неба, открывшего дно,

от сухих и разумных, от пахнущих терпким вином,

от виновно-повинных и от беспощадно упрямых.

Устаёшь от придуманных целей, от целых и дробных,

от достигших предела, но равно — от равных нулю,

от созревших «не стоит» и от скороспелых «люблю»,

от глухих тупиков, приводящих в себя, и углов поворотных.

Устаёшь ожидать и не ждать, не прощать и прощаться,

устаёшь принимать, обнимать, устаёшь отдавать,

устаёшь обнуляться, чтоб позже начаться опять

неустойчивым миром, вращаемым богом на кончике пальца.

Возводя частокол антитез, ищешь малого — сна и защиты,

укрываясь за словом — теряешь последний покров.

И гудит голова, зёрна смысла на горечь смолов,

и горчит пустота послевкусием безалфавитным.

Отыскать бы опору, но точка уже не позволит.

Впрочем, точками рвущими тоже до края сыта.

Значит, жди в темноте — безграничной, голодной — когда

огласится рассвет громогласной вороньею волей,

и начнется иная — не жизнь, но хотя б суета.

Весь этот джаз

И ночь придёт, и будет ночь черна,

в саму себя до дна погружена,

и звёзды скроют облачные бельма,

и запоют огни святого Эльма

на низкой и опасной частоте,

танцуя на антеннах дальней связи,

на мёртвых люстрах, на обломках стен,

на яростных сплетеньях бренных тел,

а после нас накроет белой бязью

забвения и мелкого песка.

Да, так мы возвращаемся к истокам.

Вот голос мой, а вот моя рука.

Я буду петь. Держи меня под током.

Весь этот джаз закончится ничем,

и мы никем закончимся, но всё же

пройди меня, как самый главный обжиг,

открой меня так, как другой не сможет,

услышь меня в смешении фонем,

узнай меня за жадным поцелуем.

Весь этот джаз... Я буду. Будешь ты.

И мир потом придёт из пустоты,

и ночь придёт, и будет...

Аллилуйя.

Ночь из жизни несуществующих людей

Разогнав облака, ветер заполночь стих. Луна,

величавая, полная, точно матрона, вышла

будоражить бессонных, а спящих — до света гнать

лабиринтом кошмаров.

Обрушенное затишье

поначалу пугало, как всякая глубина,

но потом постепенно вернулись ручные звуки:

рокот сонной машины, ползущей по ямам дна,

запоздалого поезда мерные перестуки,

шёпот выросших сосен, далёкий ворчливый гром,

осторожные шорохи в дерзких кустах сирени.

...Что бы ты ни услышал, я всё-таки о другом,

но готова признать: никуда от себя не денешь

неудобную правду, с которой светлее жить.

Тёмный мир затихал, звёзды множились, ночь густела.

Навь, эскиз за эскизом, ломая карандаши,

рисовала грядущее.

Нити плела омела,

прорастая в кленовую ветку.

Суббота шла

третий час от начала, не строя банальных планов.

...Что бы ты ни увидел, всё это уже зола.

Перемены большие всегда начинают с малых.

В частном секторе выл Азраила узнавший пёс,

соловей, карауля рассвет, волновался бурно —

от любви заходилась сладчайшая Алконост,

зацепившись когтями за бортик чугунной урны.

Я теряла себя в том глубоком и чёрном сне,

что ровняет глухих и любивших, слепых и зрячих.

...Что бы ты ни почувствовал, я отражу втройне —

не дано иначе.

По праву ветки

Когда пряла Ева, и пело веретено,

и Адам целину поднимал за иссохший гребень,

может, подспудно, но зрело уже зерно,

из которого много позже пробился стебель,

ставший деревом о семи миллиардах ветвей.

Впрочем, не в цифрах дело, да и не в ветках,

а в чём-то главном, заложенном в естестве,

низведшем до ручек плуга библейского предка.

По праву одной из веток я расскажу тебе,

ветке, растущей к свету немного дольше,

но сохранившей свойство не огрубеть,

всё, что я знаю о главном, а ты продолжи.

Если я чувствую, как животворный сок

полнит мои сосуды теплом и светом,

значит ли это, что ветки коснулся Бог,

тот, что непознаваем и мне неведом?

Нет, это значит, что я для тебя полна,

нет, это значит, что я преломить готова

свет и тепло на две равные доли.

Нам

для воплощения замысла тоже дается слово.

Я говорю его.

Слушай.

Мое "люблю"

вряд ли изменит историю, но в том отрезке

ценность истории разом идёт к нулю,

где хэппи-энды малые так же редки,

как зёрна солнца, просыпанные в февраль,

как неубитые агнцы — в Завете Ветхом.

Нет здесь финала и вряд ли нужна мораль...

Соприкасаюсь с тобой летяще — по праву ветки.

Человек одинокий

"Сволочь, — бормочет, — бездушная злая тварь,

любишь-не любишь, но хоть подыграй — что стоит?"

Сладко зеваю. Устав перелистывать календарь,

перехожу к листанью чужих лавстори.

"Чёртова дура, — сетует, — и в кого

ты уродилась такой вот излишне умной?"

...В топку любовьки. Дешёвое волшебство:

всё в шоколаде, и в жертву никто не умер.

"Чуткая девочка, — просит, — ну обернись,

ты же не можешь не чувствовать, как мне плохо!"

Что человек в терзаниях? Слёзы, слизь.

Что в человеке тягости? Ход эпохи.

"Глупая, — шепчет, — ты помнишь. Живут слова.

Ты же дрожишь, ожидая прикосновений..."

Тело — дрожит. Но ему позволительно восставать.

Изредка. Яростно. В рамках текущей сцены.

"Страшная, чёрствая, — плачет, — учись прощать.

Он заигрался. Для женщины жертва — благо".

Руки умыты. Красен подбой плаща.

Только лицо зачем-то белей бумаги.

Самое время покончить с постылой темой,

и, тьму вдохнув, возвратить беспощадный свет,

словом чеканя собственной жалкой тени:

"Человек одинокий, помнишь? Другого — нет".

Напиши мне странный и нервный стих

Напиши мне странный и нервный стих,

наплети с три короба небылиц -

можешь эпопею про журавлих,

или о прирученных снах синиц.

Да пиши, как хочешь...

О чём болит,

я прочту, конечно, и между строк.

Город твой, глотающий фонари,

в этот месяц, кажется, занемог.

Захандрили улицы и дома,

в опустевших скверах царит тоска.

И вздыхает дворник: "... зима, зима",

намечая сухо пунктир песка.

У меня же - утром прозрачен свет,

и смеётся солнце в руках рябин.

Я хочу эклеров и сигарет,

вероятно, снижен гемоглобин,

и критична масса стандартной лжи,

и уже фатален её порог.

Мне б сегодня взять да уснуть во ржи,

но души коснулся искристый бог.

Этот бог загадочно многолик,

он несёт в карманах своих весну,

и шумит зелёной волны прилив,

разбивая стылую тишину.

Он просил тебе передать привет,

обещал, что точно зайдёт на днях -

прикупи "Мартеля" и сигарет,

и грамм двести сладкого миндаля.

Напиши мне просто, как ты живёшь,

кто тебя ласкает, когда ты спишь,

в чьих объятьях ищешь огонь и дрожь,

и кого, забывшись, зовёшь "Ириш..."

Все, кого я любила

Все, кого я любила, стали солью земли —

потому-то вокруг солончаки да степи.

Ни тебе палисада, ни малин разлюли.

...

Детский лепет.

Всюду жизнь.

Где нет роз — галофиты растут,

тамарисковый сок манной сыплется с ветки;

харит дочь патриарх, закрывая на блуд

многотонные веки.

...

Если цель далека, оправдается всё —

вон, и масок не счесть у доступной морали.

Тот, кто верит бездумно, от правды спасён.

А иных — забросают.

...

Ничего не меняется. Времени нет.

Собирается жизнь из бэушных молекул,

но, сколь пристально ты не смотрел бы — извне

не узнать человека.

Тонет в плаче цикадном короткий закат,

драматический пыл затянулся, как праздник.

...

Трепеща, саранчовые стаи летят

из египетских казней.

Декабреющее

Сезон декабреет, всё тяжелее небесное одеяло,

и тёмное утро давно не является добрым,

поскольку, едва проснувшись, уже понимаешь — устала,

а запас наивного позитива ещё в октябре подобран.

И если бы не, то впору не выходить из дома,

и не ловить на себе взгляды чужих и праздных,

а набрать семь уловленных цифр и погрузиться в омут

голоса, так светло говорящего "здравствуй",

что мир, доселе стремившийся к точке, обретает объём,

и в нём появляется много места, и уже не тесно

дышать, говорить, смеяться — потому что вдвоём,

потому что вместе, потому что...

Почти воскреснув

после чашки горечи с одной неполной сахара,

кутаешься в шарф оранжевый — идя в полутьму,

лучше подстраховаться.

Повторяемый, как анафора,

начинается день, по обыкновению своему,

суетой, словами скомканными, людскими потоками,

текущими по направлениям, строго заданным, — к остановкам.

Понимаешь: миру не хватает кого-то (не Бога ли?),

и в озарении этом нечаянном и (на бегу) неловком,

ощущаешь себя раскрытой на середине книгой,

забытой на лавке в продрогшем парке — краю печали,

где кто-то неласковый, кто-то, древней, чем Ригель,

настывшими пальцами тебя, не читая, листает.

О пустоте

1. В позу зародыша сворачивается душа,

не хочет мешать, но мешает дышать,

вынуждает тело слоняться без дела,

разглядывать ночь в беспробудных окнах.

Ночь, по-стариковски ссутулившись на скамейке, мокнет

под проливным дождём.

Всё сейчас параллельно, как рядом стоящий дом.

Пусто, поэтому — о пустом.

Поговорим.

Конечно.

Когда-нибудь, после всего,

я расскажу тебе,

кто приходит из тьмы кромешной,

и с чего начинается волшебство,

и какие холодные пальцы у чуда,

и что оно отбирает для роста.

Но это после.

Сейчас я остров.

Маленький остров.

Коралловый дом.

Атолл.

Обними меня, если можешь.

Час темноты пришёл.

2. Это слово, похоже, из птичьего языка,

нами ухудшенное слегка —

хотя, возможно, и напрочь испорченное

осевой согласной, угрюмой и быковатой.

Сам посуди: начало поёшь, а упрямицу в корчах

выталкиваешь на свет — "б!".

Завершающий слог получается смятым.

Бьются с досады блюдца.

Верят, что к счастью.

Птицы над нами смеются,

заходятся в трели: "Лю-лю, лю-лю!".

Будем как птицы?

Поздно.

Август идет к нулю

заморозков ночных медленно.

Неуклонно.

3. Сорван двадцатый лист.

Близится листопад.

В кружеве тёмной ржи мелко дрожат каштаны.

Выйдешь не с той ноги, мыслится невпопад,

и на душе пустой — тянет.

В общем, за пустоту.

Все началось с неё,

вот и во мне она — тягостна и законна.

Вьёт к холодам гнездо, вьётся тугой змеёй.

Не воздевай копьё, конник.

Это не тот соблазн — и не соблазн совсем.

Это всего лишь смерть важных когда-то смыслов.

Даже нагорный смысл — если лишить лексем —

падает в пустоту.

...Кружевом свет сквозь листья.

Зимнее

Серый день. Дежурные слова.

Что-то о любви, прощенье, страсти.

Сериал. Болела б голова.

Вечер рассыпается на части.

Быт/не быт, а может, быть/не быть –

что в контексте бытнего насущней?

Грусть-тоска – мифический убырь,

кто тебя, постылую, науськал

здесь скулить, пока бесшумный снег

медленно идёт на тёмный город?

Мир вовне и всё во мне – во сне.

...Ороборо обвивает горы,

круг опять смыкая на хвосте.

Море спит, тая в глубинах коды

новой жизни. В ней, уже не те,

мы придём к привычной пустоте

посмотреть друг в друга.

Эпизодом

вечность обернулась,

камнем – взгляд,

и медузы, щупальца расправив,

всё летят на тусклый свет, летят –

на фонарный тусклый свет летят

хлопья снега, кроткого, как Авель.

Полковнику

Полковник, вам никто не пишет писем,

не шлёт приветов и банальных истин

не лепит клейкой манной между строк.

Избито. Жизнь сонлива, как сурок.

И днём сурка идёт за годом год,

стекает время, вязкое, как мёд,

по сотам ординарных представлений.

Пришёл сентябрь. Принёс рыжья и лени,

ночных дождей, набрякших злобой мух –

а я, терзая зрение и слух,

ищу на горизонте бабье лето.

Тому, кто воду пил из затхлой Леты,

наверное, все новости смешны.

Но вы, полковник, живы. Ваши сны

тому порукой. А краснеть не стоит.

Мир состоит из выживших историй,

уверенно стоящих на китах.

Начнём, пожалуй, с чистого холста.

Напишем всё – и разожжём камин,

чтоб накормить огонь, шепча «аминь».

Пускай горят кричащие наброски.

Пришедший век – распущенный подросток –

следов не любит. Прёт ладьёй вперёд,

поскольку ограничен всем прошедшим.

Полковник, вы любили разных женщин,

но кто из них вас помнит и зовёт

по имени, горчащему полынью?

Похоже, я с водой младенца вылью...

Конкретика, известно, мой конёк,

но лишь тогда, когда в табличном поле.

Да, вправе вы, в сердцах взревев: «Доколе?!»,

смять цифровой негибнущий листок.

Ведь дела нет. Я к вам пишу со скуки,

каприза ради. Замкнутому кругу

упорной квадратуры не объять,

хоть вы стремились. Я ценю. Но пять

углов моих упрямо рвут шаблоны.

Бредут сквозь ночь блудницы Вавилона,

ломая каблуки и языки,

несут пургу, хохочут, как баньши.

К рассвету время. Стоит поспешить.

Мой давний недруг, право, не с руки

держаться странных букв. Пусть вы из стали,

но я мягка, как устрица, и вот

пишу тому, кто по больному бьёт...

Полковник...

Я забыла, как вас звали.

О разных людях

К ночи дороги не станет.

Листва заметёт,

будет шуршать в перемётах,

дрожать на предзимнем

знобком ветру.

Поутру из насиженных сот

выползут мятые люди потёмок и гимна,

сонными мётлами вызволят тропы,

по ним и пройдут

первые люди тумана, спеша к остановкам,

чтобы разъехаться — к офисным кулерам,

на Страшный суд,

в средние школы к горластым и яростным оркам.

Люди дневные прокатят коляски, в которых сопят

туго завитые куколки будущих видов.

Знаю, ты смотришь на них. Не светлеет твой взгляд.

Впрочем, я тайны ничьей наболевшей не выдам.

Так — схематично — нас водит размеренный быт

(вкупе с законом, открытым, по мифу, случайно),

в строгом ошейнике плоскостью общей судьбы.

Мерное цоканье спиц. Закипающий чайник.

Снова вяжу (мойра? парка? хоть норна — кто их,

этих бессмертных, уже разберёт и рассудит)

мостик ненужный, но прежде сплетается стих —

горек, как кофе ночной, и опять страхолюден.

Что ж, ну какой бы ни есть, всё же творческий акт.

Дело не в том, что... Не в этом, конечно же, дело.

Чем ни мощу я дорогу в свой маленький ад,

лишь бы рука подающего камни да не оскудела.

Люди ночные не спят, рассмотрев в темноте

звёздные зёрна — начало? — и сами похожи на зёрна.

...В рамках избитых/возможных/дозволенных тем

заштрихуй меня

....чёрным.

Интро

... А внутри — не тьма, так пропасти,

и никак сакральным "Господи!",

не изведать пустоты.

Но — молчи.

Сказать по совести,

никому не станешь новостью.

Затихай, замри, застынь.

Засыпай, перпетуум-мобиле.

Заблудился в ленте Мёбиус,

потеряв ориентир.

По закону местной темени

падай в зимнее безвременье.

Дно.

Беспамятство.

Надир.

Побыла огнём и воздухом,

погуляла, аки посуху,

по застуженной воде,

а теперь, уняв речение,

принимай своё лечение —

благодатное нигде.

Если спрячешься и выстоишь,

то с разбуженными листьями

солнце красное войдёт

в мир, свернувшийся зародышем,

и зальёт сосуд по горлышко

жизнь тягучая, как мёд.

Нотабене на обочине дороги

1.

Год с лишним назад — восторгалась, вводила в искус,

и волосы пахли надеждой и пряной вербеной.

Когда я сейчас на себя невзначай обернусь,

досадую молча, царапая вкривь нотабене.

Меняться не страшно, но страшно себя потерять. 2.

...Как будто до этих вот пор не себя потеряла.

3.

Спасибо врагам, научившим о главном молчать.

Спасибо друзьям, научившим не помнить начала.

Спасибо любимым?

Излишне.

Спасибо врагам.

4.

Хоть много железа в крови, да вот воздуха мало —

так множится опыт, который приходит не сам,

а вместо доверия.

Вычеркнув слово "устала"

из лексики будничной, можно дойти до черты,

с которой начнётся не жизнь, а полёт коматозный.

5.

...Я видела разных, но в них узнавался не ты... 6.

Так много железа, что впору молиться на воздух:

свободного вдоха, и шага, и взгляда прошу!

Но прежде пройти доведётся четыре дороги

и, может, тогда время выделит едкую ржу.

7.

Любая инструкция (при соблюдении строгом)

становится буквой, а после — приводит закон,

и так изменяется суть, прирастая металлом.

Отозваны иски, вслепую подсчитан урон:

в убытке доверие,

слово с пульсацией алой

и глупое чувство в прохожем искать своего.

Так мудрость приходит — вослед очистительной боли,

и если она называет зависимость злом,

то я соглашаюсь.

8.

...Ты, думаю, в большем не волен.

Вот-вот падёт последний бастион

Вот-вот падёт последний бастион,

оплот, стена, et cetera по смыслу,

и в тёмный мой немой иллюзион

ворвётся свет, слепя кротов и слизней,

разъевшихся на пиршестве души,

потерянной над пропастью во лжи.

Да будет так.

Взметнутся пыль и мусор —

но всё вернётся на круги своя,

поскольку притягательна Земля

до костного несдержанного хруста.

Я слышу, как долбит извне таран,

я чувствую, как мечется тиран,

хтонический мой мелкий повелитель,

смешное доморощенное зло,

но я пока не вижу ничего

в своём нерукотворном мегалите.

Ведь что слепому свет?

Всё та же тьма,

которой вкруг очерчена тюрьма.

Входи, судьба, не подавая виду.

Меня хранят бездушная зима

и душная, но спящая обида,

поэтому я снова не умру.

Пусть белый день, срывая кобуру,

предъявит враз обойму аргументов —

не принимая чуждую игру,

из дымных фраз одну лишь подберу

с усталым полустёршимся "мemento..."

Театр теней

Театр теней: стена, источник света,

ладонь, пять незаполненных минут —

и вот уже страдают и зовут,

и тот влюблён, а этот оклеветан,

а кто иной — далече и не с теми.

Всё как везде. Проекция.

Пассаж.

И тень монеты ломаной не дашь

за право оставаться в этой теме.

Играйте, пальцы, — свет пока за вас,

а если поточнее, то за вами.

Недолог век у вечной мелодрамы:

один сухой щелчок — и свет погас-

нет, и наступит темнота,

из века в век равняющая тени

себе, сиречь, нулю.

...Рычащий демон;

"всё есть одно"*, начавшийся с хвоста

и не способный смыслом разрешиться;

дрожащий пёс;

мяукающий кот;

и — смена сцены — пропасть тёмных вод,

и над волной растрёпанные птицы —

иллюзия, обман, игра теней,

но если присмотреться, то на дне

есть ты, есть я, реальные не боле,

чем чёрный сфинкс, летящий краем моря.

___________________________________

* уроборос, ороборо

К тени

Ты подожди.

Я скоро допишу

никчёмную главу до жирной кляксы,

и мы пойдём: хоть к чёрту, хоть в аяксы,

хоть в школу шаолиньского ушу.

Как скажешь, тень.

В бессветье нет дорог,

поэтому любой каприз — во благо.

...Сгорая, электронная бумага

рождает беспримерно пошлый смог —

так скажем же презрительное "ф-фэ"

публичному огню аутодафе

и предпочтём английские устои.

А вдуматься, и это, тень, пустое.

Любовь толпы — неистовая страсть,

что памяти мужской ещё короче,

питается, как низменный карась,

детритом полуночных междустрочий

и, стоит замолчать, сойдёт на нет,

как сдувшийся валютный паритет.

И к лучшему.

Всё к лучшему, конечно.

Ещё немного — грянет рай кромешный:

бессонные скворцы, кошачий сброд

и ангельские лютни в перерывах,

стишки с преобладанием длиннот,

влюблённости апрельского призыва

и прочая, и прочая, и...

Прочь.

Пора.

Во тьму.

За занавес.

Подальше

от выдуманных чувств, от слизкой фальши,

от брачных игр стареющих щенков.

Мне плохо, тень.

Мне горько.

Глубоко

запрятана когтистая обида,

но, ранам вопреки, её не выдам:

нет смысла, и...

И далее везде.

В колтун сцепились, в пыльную кудель,

слова, цитаты, даты, числа, суть.

"Уснуть! И видеть...".

Если бы уснуть.

...Я скоро.

Подожди ещё чуть-чуть.

В Лимбе не сезон

Туманно.

В местном Лимбе не сезон,

но всякий, кто в соблазне искушён,

плетёт слова и в них овеществиться

надеется, да на замке границы,

и всё, что тени могут — говорить,

тянуть, упрямясь, призрачную нить

из слов чужих, тонов, полунамёков.

В незримом царстве так же одиноко,

как в мире, освещаемом луной.

Являйся здесь хоть радиоволной,

хоть пахнущей озоном эктоплазмой,

а не найти ни гласной, ни согласной,

способной пусть чуть-чуть, но удивить.

Но тени, возвращаясь вновь и вновь

в круг первый, исповедуют любовь

(за рифму — каюсь, я таки банальна),

забыв, что всё случайное — не тайна,

а только лишь согласие сторон.

Туманно, друг мой.

В Лимбе не сезон,

и зябко пребывающим во мгле,

но, впрочем, не теплее на земле,

поскольку осень к страсти не резон,

а повод ждать прихода первозимка.

Жизнь обретает плоскость фотоснимка

и занимает малый свой объём

в альбоме вечности,

но мы ещё живём —

пусть даже без надежд осуществиться,

и всякий, кто в соблазне искушён,

скрывает суть в словах и ложных лицах.

Письма в зимовье

Напиши мне оттуда, откуда не пишут писем,

расскажи, так ли страшен мрак, как его малюют,

поиграй со мною в постылый, как вечность, бисер —

успокой больную.

Я забыла напрочь, как двери найти в запретах,

потому-то у этой записки не будет шансов.

Без надежды высмолю десятую сигарету.

Краткий адрес "сжалься"

без навешанных псов и серверных расширений

не даёт не то что амнистий, но даже права

ожидать, что читающие меня угрюмые тени

расположены справа.

На деревню дедушке, что в люльке укачивал чёрта,

я уже писала в истёкшем, как кровь, столетье —

знаешь, милый, когда бы не два аборта,

то росли бы дети.

Как предлог, конечно, сгодится и эта тема,

но я помню, помню, как ты неразборчив в связях,

так давай вспоминать, что мы оба творили не с теми.

Аморальной грязью

вряд ли вымажешь тело гуще, чем тем, что носишь

за душой в неуютном месте под пошлым сердцем.

Я тебя покину когда-нибудь, как пигмент альбиноса,

оборву заусенцем,

чтоб потом из пальца высасывать едким глумом

то ли яд оставшийся, то ли немое чувство.

Напиши хоть раз "я не спал допоздна и думал,

как тебе там..."

— Пусто.

Записки на полях салфетки

О, многомудрие, уйми свои печали: взгляд, что напротив, стольким обещает, пока ты тост знакомишь и паштет. Держи рецепт от скорбных книжных бед — ответный взгляд. А после будут руки и пальцы, приручённые к ладоням. Закрой глаза (изучен всесторонне?... так обманись), прости избитость трюков. Побереги словесную картечь. Пусть он не слышит ту, иную, речь, но слышит тело и читает знаки, открытые до самых древних магий, до заклинаний, спеллов и молитв.

Возрадуйся, тоскующий дендрит, — устроим пир телесных ощущений, пройдём тот путь, где сжатые колени в итоге отзовутся на искус.

Не помню, кто там главным из искусств считал — да и неважно, впрочем — но я тверда, как мартовская почка, во взглядах: в искушении ином игра важна не меньше, чем в кино.

И я играю. Я всегда играю, хоть лицедейство всякое старо, но пусть решит, что он — мой ключ от рая: опасный возраст, кризис, бес в ребро.

Ну что же, хищник, демонстрируй зубы, пока я так покусываю губы, как будто бы мечтаю об одном. Но одного, учти, мне будет мало, в моих морях штормит в двенадцать баллов (... конечно, вру — сойдёмся на пяти).

...Смотреть в глаза. Неспешно прядь крутить, свободной правой — кончиками пальцев — к его щеке летяще прикасаться и видеть, как в расширенных зрачках разводят черти пламенный очаг...

Веди же, зверь, в свой холостяцкий омут, меня носки бродячие не тронут — я знаю заклинание "умри!".

Но также знаю, кто в тебе воскреснет, когда мир ночи станет слишком тесен, и во дворе погаснут фонари, и бледный день объявит крик вороний, и ляжет свет на старый подоконник, и высветит несвежую кровать.

Я знаю много... Время убивать.

Но время-то убитое восстанет и отомстит, и станет пустота безжалостней и горше ханской дани — хотя и без того давно люта.

Да, он хорош: внимателен, умён, и с трёх обозреваемых сторон почти (не придирайся!) безупречен. Но маленькое, злое, человечье не скроют ни поддельное тепло, ни с возрастом открытый миру лоб, ни голова, посаженная гордо.

К тебе? Пожалуй...

Нет. Не в жилу.

К чёрту.

О, многомудрие...

Sic transit

Глаза в глаза — души не разглядеть

сквозь наносное, а в томленье плоти

всегда сокрыта маленькая смерть,

но — время жить и к жизни вожделеть,

пока иное враз не озаботит.

И — время бы...

Пора, мой друг, пора,

ведь знаки тела говорят о многом,

и так уютен местный полумрак,

и ночь на откровения щедра...

Но он не прерывает монолога.

Банальны истины — как те, кто их постиг,

но пусть бедняги почиют на лаврах.

Да к гарпиям пошёл бы весь антик,

поскольку разговор забрёл в тупик,

как ветка эволюции кентавров.

Печально...

Впрочем, тот, кто говорит,

уже прелюбодействует словами.

Похоже, здесь не вычерпать лимит

цветистых фраз.

Ну что же, sic transit*

телесный трепет, милый.

Цербер с Вами.

______________________________________________________

* Sic transit gloria mundi — так проходит земная слава

Нелюбовь

Ну вот и с кем ты пытаешься объясниться,

плачешь, как дурочка, бьёшься бессонной птицей

в окна души, за которыми спит зима?

Личная тьма отступала, но ненадолго,

он возвращался во многом из чувства долга,

что подтвердит неподкупный свидетель смарт

[...мелкие клавиши нервные пальцы полночь

в каждом втором неотправленном рдеет "сволочь!!!"

в каждом ненужном — заласканные слова].

Личные встречи: умей говорить глазами,

слушай волнение ждущих любовных армий,

бойся, томись, низвергайся в кипящий ад,

лишь прикоснувшись...

Остыла.

Пошло на убыль.

Тот, по кому тоскуют немые губы,

вряд ли увидит затёртый словами флаг —

ты изменилась, ты стала чужой и чёрствой,

ты суверенна, как богом забытый остров,

и...

...Если так любят, то как убивают, враг?

Не любовь

Тьма между нами, и ты это знаешь тоже.

Хоть от начала срока неделя пошла шестая,

тёмная кровь ярится под светлой кожей,

всё ещё не обласканной солнцем мая.

Май не случится, пока я болею тьмою,

май не начнётся, пока я хочу чужого.

Раб чистоты, я ладони бессчётно мою,

мускусным пахнет вода — горячим, жжёным.

Щиплет вода, потому что в ней много соли,

жалит вода, потому что в ней много мрака.

Если не держишь, тогда отпустил бы, что ли,

но твой ответ по-всякому одинаков.

Выбор всегда безнадёжен.

Из чувства долга

снится ружьё и расстрельная плоскость плаца.

Красный огонь всегда умирает долго —

в нём саламандры, способные возрождаться.

Тьма между нами.

Тесен диван Прокруста.

Падает ночь стремительней серафима.

Тёмная кровь, не требуй назваться чувством —

я никогда не дам тебе это имя.

До прозрачной воды

Промывай белый рис до прозрачной воды.

Если с пловом не справишься — кашу заваришь.

И пускай до сих пор гусь свинье не товарищ,

но в едином котле разогреется пыл,

и в готовом продукте ты вряд ли найдёшь

элементы того, что их так отличало.

...Всё, что склонно к финалу, имеет начало,

где, как правило, первой рождается ложь...

Прозаическим бытом исполненный день

на себя самого тень навёл бы, да нечем.

Зарифмуй же меня, непростой человече,

если знаешь кто я, если выделишь где

начинается суть и кончается слог,

что болеет собой, от себя же зависим.

Промывай в семи водах полночные мысли.

Слово — это река, что имеет исток,

но в какое уложится русло — в строку

или в столбик — неважно для огненной жажды.

Всякой истине срок — постигаешь однажды,

одолев глубину личных камер-обскур.

Всё, что душу питает, есть воздух и воды,

но лишь то вознесётся, что может расти,

изменяя себя и отточенный стиль,

к неоткрытым пространствам бескрайней свободы.

Ещё есть время

Ещё есть время выучить язык —

не ангельский пускай, так хоть английский,

но станет ли тогда далёкий — близким,

когда он к отвержению привык?

Ещё есть время вырастить слова

и в них вдохнуть тепло, и свет, и душу,

но как забыть о тех, кому ты нужен,

кто брошен в темноте у края рва?

Ещё есть время выменять обол

на серебро желанного ответа,

но разве повернёшь теченье Леты

или вернёшь того, кто не ушёл?

Ещё ...

Довольно.

Хватит.

Не хочу.

Есть время звать и есть — противоречить,

но есть и то, что маетно и вечно.

Есть нежность.

Пусть в остатке.

Пусть чуть-чуть.

Знаешь, что я пишу

Знаешь, что я пишу на твоей спине,

пока ты сидишь, обратившись лицом к стене,

и в тебя не проходит ни звук извне,

ни тем более слово?

Я пишу, не касаясь кожи: «Ну, здравствуй, грусть.

Я тебя ночами читала, веришь ли, наизусть,

и цветы печали росли, обживая грунт,

да моя основа

никогда не зиждилась только на трёх китах:

одержимой вере,

слепой надежде,

любви оглохшей.

Оставайся с миром, заблудшая пустота».

И веду чутким пальцем по бусинам твоего хребта,

пробираюсь на ощупь:

у надежды большие глаза — ослепла последней.

Но любовь уходила мучительней.

Умерла намедни,

подарив на долгую память пускай и не тяжкий крест,

но весомый крестик.

Правда, вера осталась — так вера всегда со мной,

и поэтому ты, обращённый ко мне спиной,

лелеющий тень и лукавящий с тьмой больной,

знай, что я ухожу не одна — мы уходим вместе.

Глина

Позиция глины — терпение и покорность,

готовность влажная для воплощенья в форму

критской ли амфоры с длинным изящным горлом

или горшка для чьего-то ночного комфорта.

Кем ты проснёшься — решает каприз секундный,

нервные пальцы уставшего демиурга.

Собственно, о категориях ранга чуда

мне рассуждать ли?

Обуженным переулком

мысль моя пробирается, в мелкотемье

падая всякий раз, лишь поманит сущность

замысла, непознаваемого, как время,

замысла первого, чья безграничность душит.

Вязкой средой исполнясь, молись же, глина,

чтобы творец согрел перед лепкой пальцы

и воплотил тебя маленьким панголином,

нежную мякоть спрятав под крепкий панцирь.

Будешь бродить себе по цветущей сельве,

даже не зная, что обитаешь в преддверье рая,

а не, из света выйдя, сражаться с тенью

и подавлять потребность сорваться с края.

Чтобы разбился заговорённый голем,

мало упасть, нужно после ещё подняться

и зашагать по землям недоброй воли,

не вспоминая об окрылённом братстве.

Только, я знаю, глина, придёшь ты вскоре

малым подобием и, не постигнув сути,

выполнишь должное, чтоб затеряться в хоре

сонма подобий прочих.

Чем дальше люди

в пропасть уходят, от замысла отдаляясь,

тем всё сильнее нравятся панголины:

ящеры робкие — тихая божья шалость.

Впрочем, кто знает?

Молись же усердней, глина.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге