Зажжение святого Лазаря
Глава 1
В тот год, когда правительство решило вновь зажечь наше умирающее солнце посредством вещества, извлечённого из человеческого мозга, весна запоздала почти на четыре месяца. И я помню это обстоятельство гораздо яснее, нежели многие иные, несомненно, более важные для меня события. Возможно, читателю покажется странным, что среди всего произошедшего в моей памяти удержались прежде всего мелочи: треск статики и замёрзших водосточных труб на доме напротив королевской обсерватории, вкус отвратительного цикория, которым за недостатком настоящего кофе потчевала нас миссис Элмер, и маленькая мёртвая птица, лежавшая однажды утром на ступенях академии. Но человек устроен самым неподобающим для истории образом: он забывает важные речи министров, даты, не мало важных казней и число умерших от них, однако способен через сорок лет припомнить пуговицу на сюртуке незнакомца или узор инея на оконном стекле. Я приехал в Альбион, столицу Клариона, девятого января 4817 года по новому летосчислению, будучи приглашён королевским обществом естественной философии для участия в комиссии по изучению так называемой солнечной анемии, хотя уже тогда всем, кроме газетчиков и духовенства, было понятно, что изучать, собственно говоря, нечего. Святой Лазарь умирал. Яркость его уменьшилась за последние семнадцать лет почти на треть, спектральные линии сместились, протуберанцы стали редкостью, пятна, напротив, разрослись до таких чудовищных размеров, что наиболее крупные из них можно было различить в закопчённое стекло невооружённым глазом. Сначала перемены эти занимали исключительно астрономов и учёных других специальностей. Затем ими заинтересовались землевладельцы. После землевладельцев вопросы стали задавать и торговцы зерном. После торговцев и все остальные. Думаю, именно в тот миг, когда мать впервые обнаружила по утру лёд в стакане у постели своего ребёнка, предмет окончательно перестал принадлежать только лишь науке.
На северном материке зерно уже третий год не успевало вызреть до холодов, скот рождался слабым и покрытым белёсой шерстью, яблони в королевских садах цвели в августе, но плоды их оставались маленькими, твёрдыми и настолько кислыми, что даже свиньи отказывались их есть. Море под Альбионом замерзало теперь каждую зиму, чего прежде не случалось ни разу со времени основания колонии. Поверх льда прокладывали временные дороги и возили уголь с восточных складов, а дети богачей катались между корабельными мачтами на коньках, находя всё происходящее чрезвычайно занимательным. Беднякам было несколько менее весело. За первую зиму моего пребывания в столице от холода умерло около одиннадцати тысяч человек, преимущественно в нижнем городе, однако точной цифры никто не знал, ибо министерство общественного спокойствия распорядилось прекратить публикацию ежедневных сводок, справедливо полагая, что подобного рода арифметика угнетающе действует на национальный дух.
Спасение, как это часто бывает, было предложено человеком, которого прежде считали безумцем. Профессор Август Реин, человек сухого телосложения, ростом кажется под два метра, с болезненной жёлтой кожей и манерой говорить так тихо, что собеседник вынужден был к нему подходить практически в упор. Ещё за восемь лет до моего приезда он опубликовал трактат «О возбуждении угасающих светил посредством организованного электрического импульса». Трактат этот высмеяли, в высоком обществе будущего, кажется они взяли всё самое лучшее из высокого общества прошлого. Один из журналов назвал Реина «часовщиком, вознамерившимся завести господне солнце», и, как мне рассказывали, профессор вырезал эту фразу и держал её в рамке над письменным столом. Теперь тот же человек возглавлял величайшее сооружение, когда-либо созданное человеческими руками. На орбите святого Лазаря, в двадцати трёх миллионах километров от Клариона, строился гелиограф, это кольцо диаметром почти в девятьсот километров, состоявшее из зеркальных пластин, магнитных камер и чудовищных индукционных башен. Предполагалось, что в назначенный момент кольцо направит в недра звезды импульс такой силы, что там вновь начнётся устойчивая реакция, и наше солнце, говоря языком газет, проснётся. Оставалась одна трудность, которая сначала была известна только специалистам. Ни один искусственный накопитель не выдерживал необходимой плотности импульса. Металлы плавились, кристаллические батареи взрывались, эфирные конденсаторы превращались в белый пар. И тогда профессор Реин обратил внимание на вещество, созданное природой именно для того, чтобы проводить электрические возбуждения с величайшей быстротой и удивительной устойчивостью. Человеческая нервная ткань оказалась почти идеальным проводником. Я должен здесь оговориться, поскольку впоследствии мне часто приписывали участие в первоначальных опытах, что совершенно неверно. Когда было установлено, что мозг одного взрослого человека после особой химической обработки способен удержать заряд, в двести семьдесят раз превышающий предел лучшей платиновой ячейки, я находился ещё на Земле и лечил ревматизм престарелого герцога Харроу. Когда же расчёты показали, что для запуска гелиографа потребуется нервная масса приблизительно двадцати четырёх тысяч человек, я уже плыл к Клариону, но ничего об этом не знал. Путешествие заняло немногим более семи недель, и единственным развлечением, помимо небольших партий в пастарк и прогулок по застеклённой галерее верхней палубы, оставались запоздалые известия, которые корабельный телеграф принимал от промежуточных ретрансляторов. Во время перелёта я прочёл запоздалое сообщение о гибели смотрителя станции «Маяк-377». Спасательный корабль «Гефест» обнаружил станцию пустой и впоследствии опечатал её назвав происшествие «Зелёная капля». Я прочитал сообщение за завтраком, перевернул страницу и вскоре забыл о нём. В наши годы подобных историй приходит с окраин человеческого мира немало.
Правда открылась мне на заседании комиссии, и я хорошо помню тишину, последовавшую за словами профессора Реина. За окнами шёл снег. Лорд Кензи рассматривал ноготь большого пальца. Доктор Шеффилд снял очки и начал протирать их платком. Кто-то кашлянул. Наконец епископ Тарлинг произнёс:
— Двадцать четыре тысячи душ. — Реин кивнул на его слова.
— Неужели иначе невозможно? — спросил я.
— В настоящее время к сожалению иного пути нет.
— Они все умрут? — спросил Шеффилд.
Реин посмотрел на него с лёгким удивлением, словно вопрос показался ему не вполне научным в текущих реалиях.
— Разумеется.
Мы молчали ещё около минуты. Потом лорд Кензи сказал:
— На Кларионе живут два миллиарда сто семь миллионов человек.
Так состоялось первое нравственное решение, к которому я имел отношение. Мне хотелось бы сказать, что мы спорили до утра, что епископ цитировал писание, что я ударил кулаком по столу, что кто-нибудь назвал предложение Реина чудовищным. Но, ничего подобного не произошло. Мы попросили секретаря принести ещё чаю.
Правительство проявило похвальную осторожность. Было объявлено, что для осуществления проекта нужны добровольцы для строительства внутренних проектов у Лазаря, пожелавшие стать героями ради человечества на этой планете. Вознаграждение семьям установили столь щедрое, что я тогда счёл вопрос практически решённым: пятнадцать тысяч рилингов, пожизненное освобождение ближайших родственников от налогов и право написать имя погибшего на стене света, которую предполагалось возвести после успешного зажжения. Уже через неделю газеты сообщили о девяноста тысячах заявлений. Мы были потрясены величием человеческого духа. Проповедники говорили о новом мученичестве, поэты сочиняли оды, дамы высшего общества носили на цепочках серебряные изображения солнечного диска с двадцатью четырьмя лучами, по одному на каждую тысячу героев. Правда никто кроме нас не знал тогда правды, что они нужны не, как рабочие руки, а как прекрасные батарейки.
В театре поставили пьесу «Невеста Лазаря», где девушка, уходя на переработку, благословляла жениха и просила его каждое утро смотря на солнце вспоминать её и трудиться во благо человечества. Публика плакала. Пьеса шла сто семь дней. В это время я каждое утро завтракал в стеклянной галерее обсерватории вместе с профессором Фолсом, богословом отцом Бэрроу, молодой астрономкой мисс Элен кажется Восс и полковником Грифортом, представлявшим военное ведомство. Мы наблюдали за строительством Гелиографа в большой гелиоскоп, хотя в действительности почти ничего не могли различить, кроме тонкой сияющей дуги возле тусклого шара святого Лазаря. Отец Бэрроу был единственным, кого беспокоил нравственный аспект происходящего.
— Если человек добровольно отдаёт жизнь, — говорил я ему, — чем это отличается от солдата, закрывающего товарища собственным телом?
— Солдат закрывает товарища в минуту необходимости, — отвечал он. — А мы строим целое учреждение на лжи ради блага.
Мне понравилась эта формулировка, и я даже записал её в тетрадь, хотя тогда счёл скорее остроумной, нежели глубокой. Фолс придерживался ещё более простого взгляда.
— Двадцать четыре тысячи для двух миллиардов, — говорил он, намазывая масло на хлеб, — это не трагедия, Эдмунд. Это математическая дробь.
В дом отправления №3 я попал в марте. Правительство просило членов комиссии лично удостовериться в гуманности подготовительных процедур, и я вызвался без колебаний. Здание прежде служило госпиталем для душевнобольных и располагалось на окраине Альбиона, среди голых деревьев, чьи верхушки умерли от холода. Нас встретил директор, доктор Хейл, чрезвычайно полный человек с влажными губами и необычайно чистыми ногтями. Он провёл меня по помещениям, показывая спальни, кухни, читальный зал и часовню. Всё производило превосходное впечатление. Кровати были белы, полы вымыты, в коридорах пахло карболовой кислотой и супом. Добровольцы, как называл их Хейл, носили серые халаты с номерами. Некоторые читали, некоторые играли в карты, один старик кормил крошками мышь, жившую под батареей отопления. Уже в третьей палате меня удивил мальчик лет четырнадцати. Я спросил, возможно ли принимать несовершеннолетних. Хейл ответил, что юноша страдает врождённым слабоумием и решение принято опекунами. В четвёртой палате находилась женщина, которая, увидев нас, бросилась к двери и стала кричать, что её привезли ночью с улицы. Санитар ударил её дубинкой по лицу. Удар был не особенно сильный, но рассёк губу; женщина села на пол, ошеломлённо глядя на кровь, капавшую ей на колени. Я повернулся к Хейлу.
— Это доброволец?
Он вздохнул.
— Доктор Вейр, вы ведь разумный человек. После первых недель энтузиазм людей несколько ослаб.
Я потребовал объяснений. Они оказались чрезвычайно простыми. Из девяноста тысяч заявлений почти восемьдесят семь тысяч были поданы людьми, рассчитывавшими получить деньги заранее, а затем по всей видимости как-то исчезнуть. Некоторые передумали. Некоторые оказались способными построить хоть две научные станции на орбите но их нервная ткань не годилась. К моменту начала сбора материала в распоряжении министерства находилось всего четыре тысячи двести одиннадцать пригодных добровольцев. Между тем Гелиограф был уже почти закончен. Были приняты чрезвычайные меры. Сначала использовали приговорённых к смерти. Затем пожизненно заключённых. Потом пациентов государственных домов призрения, не имевших родственников. Потом бродяг. Проституток. Неимущих иностранцев. Детей из переполненных сиротских домов, если врачи признавали их умственно малообещающими.
— Это незаконно, — сказал я.
Хейл лишь пожал плечами.
— Парламент принял постановление шесть недель назад.
Мне стало дурно, но я не ушёл. До сих пор не знаю почему. Возможно, из научного любопытства, а возможно и нет. Процедурная находилась этажом ниже. Там было тепло. Чрезмерно тепло, как в оранжерее. На медном столе лежал мужчина лет тридцати, привязанный ремнями за запястья, лодыжки, грудь и лоб. Спина его была обнажена. Я увидел длинный разрез от затылка почти до поясницы и сначала, по старой врачебной привычке, отметил аккуратность работы. Лишь потом понял, что человек в сознании. Он тяжело дышал и шевелил губами. Возле стола стояли трое хирургов. Один вращал маленькое колесо аппарата; другой следил за циферблатами; третий извлекал из раскрытого позвоночного канала тонкие светлые нити и укладывал их в серебряный раствор. Я спросил, почему пациент не обезболен. Доктор Хейл ответил не сразу.
— Первые партии людей обезболивали.
— А теперь?
— Теперь нет.
— Почему?
Он отвёл меня к графику. Выяснилось, что нервная ткань, извлечённая при сохранённом сознании, удерживает заряд почти на девятнадцать процентов лучше.
— Особенно при сильном эмоциональном возбуждении, — добавил Хейл.
Человек на столе услышал нас. До этого он лишь стонал, но теперь повернул глаза в мою сторону и прошептал:
— Скажите им остановиться.
Я ничего не сказал. Он повторил просьбу. Хирург раздражённо попросил его не двигаться. Мужчина начал плакать. Когда аппарат дошёл до шейного отдела, его руки задёргались, казалось что ремни вот-вот не выдержат, и он закричал так, что я вышел в коридор. Я не просто вышел, я выбежал, а после меня вырвало в умывальник. Хейл терпеливо ждал рядом и подал мне желтое полотенце. Я спросил, сколько времени продолжается процедура.
— Где-то около трёх часов. Всё зависит от пациента.
— И человек всё это время в сознании?
— Увы, это необходимо.
— Невозможно...
— Напротив, доктор. Вы только что видели, что это возможно.
Тогда я сказал фразу, которой впоследствии стыдился больше, чем любого своего поступка:
— Нельзя ли хотя бы отнять их боль в последнюю четверть часа?
Хейл подумал и ответил, что это, вероятно, допустимо. На следующий день я представил комиссии доклад, где назвал процедуру тяжёлой, но в существующих обстоятельствах технически оправданной, и предложил использовать обезболивание на терминальной стадии. Предложение приняли единогласно, но я от чего-то сомневался, что в заведениях будут ему следовать. Вечером я ужинал в клубе под названием Денис, кажется это какое-то Русское имя. Мне подали баранину, которую пережарили до отвратительной сухости. Я сделал замечание официанту и долго сердился, что повар испортил хорошее мясо. А через месяц выяснилось, что двадцати четырёх тысяч недостаточно. Расчёты профессора Реина основывались на активности сравнительно молодой звезды, тогда как святой Лазарь оказался значительно более истощён. Требовалось по меньшей мере пятьдесят восемь тысяч нервных комплексов. Но самое страшное, что люди узнали правду о том, что это путь в один конец и вовсе не на строительство. Новость вызвала великие волнения. На площади разума разбили окна министерства энергетики, в южном округе толпа повесила двух чиновников на фонарях, а какой-то студент стрелял в профессора Реина, но промахнулся и убил его секретаря. Однако через несколько дней газеты опубликовали новые температурные прогнозы. Следующая зима обещала быть такой холодной, что, по расчётам, погибло бы не менее двухсот миллионов человек. Общественное мнение изменилось почти мгновенно. Охота за неучтёнными гражданами получила сначала молчаливое одобрение, затем денежное вознаграждение, а вскоре была оформлена законом. Человек, доставивший в полицейское управление бродягу без документов, получал пять рилингов. За беглого каторжника давали десять. За здорового иностранца двенадцать. Возле вокзалов появились люди, которых называли сборщиками. Они ходили небольшими группами и останавливали прохожих, проверяя зубы, зрение и рефлексы. Я видел однажды, как они забрали старого скрипача. Он играл у театра почти двадцать лет, и я прежде часто бросал ему монету. Оказалось, документов у него нет. Скрипач сопротивлялся, и один из сборщиков сломал ему кисть сапогом, после чего лишь инструмент остался лежать на мостовой. Самое странное, что прохожие возмутились не избиением старика, а тем, что транспорт не мог проехать из-за остановившейся толпы. Через неделю парламент принял новый закон общественной полезности. Каждому гражданину присваивался коэффициент, рассчитываемый на основании возраста, здоровья, то есть пригодности, профессии, количества иждивенцев, образования и государственных заслуг. Высшие учёные имели двадцать пять баллов, офицеры от пятнадцати до двадцати, квалифицированные рабочие десять, домашняя прислуга четыре, проститутки один, хронические больные и вовсе ноль. Отрицательный коэффициент получали преступники, бродяги и лица, не участвующие в общественном производстве. Сначала закон касался только отрицательных значений. Затем порог подняли до нуля. Позже до единицы. Когда он достиг двух, отец Бэрроу перестал приходить к нашим завтракам. Я навестил его и нашёл в маленькой квартире возле собора. Он сидел перед холодным камином и выглядел старше своих шестидесяти лет.
— Мы уже не спасаем мир, Эдмунд, — сказал он. — Мы выясняем, насколько дешёвой может стать человеческая жизнь, прежде чем перестанем называть её человеческой.
Я возразил, что альтернатива, это смерть миллионов.
— Да.
— И что же вы предлагаете?
— Не знаю. По всей видимости на этой забываемой богом планете, ничего.
Это рассердило меня. Я помню, как ходил по комнате и говорил о долге перед детьми, о математике выживания, о необходимости выбора. Он слушал, а потом спросил.
— А если понадобится миллион?
— Миллион, всё ещё меньше двух миллиардов.
— Сто миллионов?
Я не ответил.
— А если половина? — продолжал он.
— Это бессмысленный вопрос.
— Почему?
— Потому что такого не потребуется.
Отец Бэрроу улыбнулся.
— Ты уже научился самому важному слову нашего века, Эдмунд.
— Какому?
— В рамках вселенной и этого мира. Потребуются все наши души.
Зажжение назначили на первое сентября. К тому времени в Гелиограф было отправлено сто тринадцать тысяч девятьсот семь человек. Я знаю число точно, потому что подписывал итоговый отчёт, сверх цифра требовалась лишь для того, чтобы иметь запас на случай неудачи первого запуска. Двадцать девятого августа произошёл последний крупный бунт в доме отправления №8. Заключённые захватили хирургическое отделение, убили пятерых санитаров и заперлись в машинном зале. Военные применили газ. Около трёхсот человек задохнулись их нервная ткань оказалась непригодна, и газеты назвали случившееся бессмысленной растратой национального имущества. Эта формулировка никого особенно не удивила. Первого сентября Альбион проснулся праздничным. Улицы украсили жёлтыми и белыми флагами. Церкви звонили с шести утра. Школьникам раздали бумажные солнца. На площади перед академией установили огромные экраны, соединённые эфирным телеграфом с наблюдательной станцией. Я пришёл в обсерваторию незадолго до полудня. Там были Фолс, мисс Восс, полковник Грифорт и профессор Реин. Отца Бэрроу так и не было, да и никто не спросил о нём. В двенадцать часов сорок минут началась активация. Мы видели, как вокруг тёмного, болезненно-красного диска святого лазаря загорелось тонкое белое кольцо. Реин стоял, вцепившись пальцами в спинку кресла. Он плакал ещё до начала импульса. В двенадцать сорок семь экран погас. Затем вспыхнул так ярко, что многие закрыли глаза. Я почувствовал тепло на лице, хотя это было, разумеется, невозможно. Через восемь минут настоящий свет достиг Клариона. Комната стала золотой. Не серой, не бледно-жёлтой, к какой мы привыкли, а золотой, тёплой, живой. На крышах начал таять снег. Вода побежала по стеклу. Где-то на улице закричали, затем загудела вся площадь. Колокола смешались с залпами из винтовок. Мисс Восс обняла меня. Полковник встал на колени. Фолс смеялся. Даже я, знавший, чем заплачено за этот свет, подошёл к окну и заплакал, глядя на капли воды, падавшие с карниза. После стольких лет холода тепло казалось оправданием всему ужасу. Возможно, человек устроен ещё хуже, чем я говорил в начале, он способен простить любое преступление, если преступление согревает ему руки.
Странность обнаружила мисс Восс. Через двадцать три минуты после импульса она заметила регулярные колебания в радиошуме святого Лазаря. Первоначально мы приняли их за побочное действие гелиографа. Затем выяснилось, что последовательность повторяется. Двенадцать коротких импульсов, пауза, семь длинных, двадцать один короткий. Реин велел записывать. К вечеру математический отдел установил, что колебания обладают структурой. На третий день стало ясно, что перед нами информация. На пятый, что информация имеет человеческое происхождение. На восьмой мисс Восс вошла в зал заседаний совершенно белая и положила перед нами несколько страниц расшифровки. Первое сообщение состояло из одного слова. Больно. Второе было длиннее. МЫ ЗДЕСЬ. Третье повторялось более четырёх тысяч раз. ПОЖАЛУЙСТА. Мы проверили аппаратуру. Потом проверили снова. В течение следующей недели сообщения усложнялись. Появлялись имена. Адреса. Фрагменты неизвестных нам молитв. Детские считалки. Один сигнал содержал точное описание палаты дома отправления №3 и имя санитара, который бил заключённых медной пряжкой ремня. Электрическая структура мозга не разрушалась при импульсе. Гелиограф переносил её в плазму звезды, где чудовищные магнитные поля удерживали отдельные схемы сознания подобно тому, как янтарь удерживает насекомое. Те люди не умерли. Точнее, умерли их тела, но не то, что чувствовало, помнило и боялось. Теперь они все находились внутри святого лазаря. Температура его ядра составляла многие миллионы градусов, и хотя понятия температуры и боли не должны были иметь для бесплотного сознания никакого смысла, нам казалось что всё было иначе. Все. Непрерывно. Сто тринадцать тысяч девятьсот семь человек горели внутри нашего солнца и не могли обрести покой.
Тогда профессор Реин сделал последнее открытие. Он не спал почти трое суток, исследуя зависимость мощности звезды от характера сигналов, и утром вошёл в лабораторию в одном жилете, забыв надеть сюртук. Я никогда прежде не видел этого человека испуганным.
— Это не нервная масса, — сказал он, а мы не поняли. — Не масса поддерживает реакцию.
Он разложил диаграммы. Светимость святого Лазаря возрастала не пропорционально количеству душ, а пропорционально интенсивности электромагнитной активности сохранённых сознаний. Проще говоря, чем сильнее они ощущали себя, тем ярче горела звезда. Страх перед процедурой увеличивал отдачу, их отчаяние и боль оказалась наиболее эффективной материей. Гелиограф превращал человеческие страдания в тёплый свет. Мы не только научились зажигать звёзды, мы обнаружили факт существования души. И мне стало страшно к чему это приведёт.
В один из вечеров состоялось чрезвычайное заседание кабинета. Я присутствовал как медицинский советник. Несколько малодушных министров требовали немедленно отключить установку. Епископ Тарлинг заявил, что мы создали ад в буквальном смысле этого слова, а божественная комедия Данте написанная на заре человечества была лишь театром за кулисами. Министр сельского хозяйства положил перед ним сведения об урожае. За первые десять дней после зажжения средняя температура поднялась на шесть градусов. Снеговая линия отступала. Посевы, считавшиеся погибшими, начали прорастать. Детская смертность снизилась почти вдвое. Если выключить гелиограф, святой Лазарь, по расчётам Реина, угаснет окончательно в течение нескольких месяцев. Тогда министр спросил:
— Требуется ли и что произойдёт, если продолжать поставки?
Реин не долго молчал.
— Стабильность можно поддерживать неопределённо долго.
— Сколько требуется?
— Около двадцати тысяч человек в год.
Я помню, как кто-то закашлялся. Потом председатель сказал.
— То есть пятьдесят пять невинных душ в день.
Вот так сто двадцать тысяч будущих мучеников превратились в пятьдесят пять человек в день и это число всем сразу показалось маленьким. Кабинет голосовал в половине третьего ночи. За продолжение был двадцать один голос. Против всего трое. Воздержались два. Я не имел права голоса. Но когда меня спросили как врача и учёного, существует ли иная возможность сохранить население Клариона, я ответил: — Нет.
И это было страшной правдой, которую я не хотел признавать. По крайней мере, той разновидностью правды, которая особенно удобна человеку, уже решившему, что он намерен сделать. Прошло тридцать семь лет. Святой Лазарь горит без нареканий. Население Клариона выросло. Северный материк снова покрыт пшеницей. Море у Альбиона не замерзало уже двадцать девять зим. Гелиограф расширили дважды. Дома отправления теперь называются солнечными учреждениями, что, признаюсь, звучит гораздо приятнее. Закон полезности давно отменён, поскольку он вызывал слишком много споров, вместо него существует государственная лотерея, охватывающая всех граждан от шестнадцати до семидесяти лет. Богатые, разумеется, могут нанять заместителя, и многие находят эту систему разумной. Нуждающихся в деньгах хватает. В школах детям рассказывают о великом круговороте человеческой жизни: солнце даёт нам хлеб, а человек возвращает солнцу часть себя. У кафедрального собора установлена статуя профессора Реина. Он изображён с поднятой рукой, обращённой к небу. Сам профессор покончил с собой через два года после зажжения, перерезав себе горло осколком лабораторного стекла. В предсмертной записке он написал: «Я слышу их, даже когда приборы выключены.»
Записку не опубликовали. Мисс Восс сошла с ума. Фолс стал министром науки. Полковник умер в своей постели в возрасте восьмидесяти трёх лет. Отец Бэрроу исчез за неделю до первого зажжения, полагают, что его арестовали, хотя документов об этом не сохранилось. Что до меня, то я прожил гораздо дольше, чем ожидал, и теперь, когда рука моя дрожит, а глаза устают после нескольких страниц, меня иногда спрашивают, сожалею ли я о том, что сделал. Вопрос этот кажется мне несколько детским. Сожаление роскошь тех, кому удалось сохранить возможность выбора после совершённого поступка. Мы же сделали выбор за всех остальных. Вчера утром я вышел в сад. Ночь была холодной, но земля уже оттаяла, и возле южной стены распустился первый крокус. Я стоял над ним довольно долго. Вокруг было необычайно тихо. Солнце сияло над крышами, большое, золотое, спокойное. Я знал, что в этот самый миг внутри него находятся уже тысячи человеческих сознаний. Иногда, если включить старый приёмник на частоте, которой больше нигде не пользуются, сквозь треск можно услышать нечто похожее на далёкие голоса. Правительство утверждает, что это остаточные магнитные помехи, и я не вижу причин спорить. Сегодня газета сообщила, что из южной провинции отправлен очередной состав. Пятьдесят восемь человек. Трое детей, кажется, попали туда по ошибке, но министерство обещало разобраться. День обещает быть ясным. Миссис Грей сказала, что угля осталось мало, и спросила, заказывать ли ещё. Я посмотрел на солнце и ответил, что, пожалуй, нет. Весна в этом году пришла рано. А что касается открытия души человеческой... пожалуй расскажу об этом, как ни будь в другой раз.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
