Журнал последней страницы
Глава 1 Звонок
Колокольчик над дверью не звонил лет триста.
Может, больше — лавочник давно сбился. Он сидел за прилавком, ноги на стопке книг, и смотрел, как в углу закипает чайник. Чайник был единственной вещью в лавке, которая работала как надо. Всё остальное — стеллажи до потолка, уходящие куда-то в темноту, сосуды с душами, тускло мерцающие изнутри, кассовый аппарат с облупившейся краской — жило по своим законам, которые он перестал понимать очень давно. Прилавок был старый. Весь в царапинах, в тёмных пятнах, в чьих-то инициалах, вырезанных ножом. Он не знал, кто их оставил. Может, предыдущий. Может, тот, кто до него. Может, покупатель, которому стало скучно, пока лавочник искал нужный сосуд.
Люди умудряются скучать даже перед лицом вечности. Чайник свистнул. Лавочник не двинулся. Чайник свистнул ещё раз, настойчивее, потом обиженно затих. Он всегда так — свистит, свистит, а потом сдаётся. Лавочник называл это «утренним разговором». Разговаривать больше было не с кем. Он перелистнул журнал. Последняя страница. Квадраты. Ровные, чёрно-белые, аккуратные. Он собирал их годами. Зачем — не знал. Так делал предыдущий. А тот, наверное, перенял у своего предыдущего. Привычка. Как грызть ногти.
Где-то наверху скрипнула полка. Одна из тех, что уходят в бесконечность. Скрипнула и замолчала. Сосуды на ней слабо звякнули — стекло об стекло. Лавочник не поднял головы. Полки скрипели постоянно. Иногда он думал, что они разговаривают между собой. Сплетничают... Обсуждают его...
Он потянулся за чашкой. Чашка была старая, с отбитой ручкой, на боку — выцветший цветок. Откуда она взялась, он не помнил. Может, была здесь всегда. Может, он сам её принёс, когда ещё был человеком. Такие мысли он гнал от себя сразу, как только они появлялись.
Человеком он был давно. Очень давно. Так давно, что уже не помнил, что это значит. Налил чай. Пар поднялся к потолку, растворился в темноте. Чай был безвкусный. Он всегда был безвкусный. Здесь всё было безвкусное — еда, вода, воздух. Кроме воспоминаний. Воспоминания были единственным, что здесь имело вкус. Горький, солёный, иногда сладкий до тошноты. Он отхлебнул. Поморщился. Поставил чашку.За прилавком, под стеклом, лежали мелочи. Ключ без замка. Монета с дыркой. Перо, которое никогда не писало. Пуговица. Он не знал, зачем они здесь. Наверное, тоже привычка. Или память о тех, кто оставил их, уходя. Люди оставляют вещи. Люди всегда что-то оставляют. Он провёл пальцем по стеклу. Пыль. Он не убирал. Зачем? Всё равно осядет снова. Здесь всё оседает снова.
Время в лавке шло странно — то тянулось, как смола, то проваливалось, как в яму. Он перестал за ним следить. Часы на стене давно остановились. Он не помнил, во сколько. Он не помнил, когда они шли,ведь даже не помнил как эти часы тут оказались.
Дверь открылась. Человек вывалился боком, зацепился за косяк, оставил на нём тёмную полосу. Мокрый, до ужаса пропотевший , бледный ,в пыли, смешанной с чем-то бурым. Дышал так, будто бежал дней пять без остановки, возможно даже и бежал. Лавочник не поднял глаз.
— Дверь закрой. Человек не закрыл. Стоял и смотрел — на стеллажи, уходящие вверх и в стороны, на сосуды, на бесконечность, которой здесь быть не должно.
— Она... — выдавил он. — Она внутри?
— Внутри, — согласился лавочник. — Всё внутри. Вопрос в том, зачем ты снаружи. Человек сделал шаг. Потом ещё один. Ноги не слушались, заплетались. Он посмотрел на свои руки, как будто впервые их видел. На ладонях была грязь. И кровь. Засохшая, старая, вонючая, жидкая и присохшая. Он не помнил, откуда.
— Я не знал, что это правда, — сказал он. — Думал, легенда. Думал, бабкины сказки. Думал...
— Все так думают, — кивнул лавочник. Наконец поднял голову. — Потом умирают и всё равно не верят. Садись. Или падай. Мне всё равно. Только не блюй на пол, я не убираю.
Человек не сел. Вытащил из-за пазухи книгу — маленькую, потрёпанную, с осыпавшимся корешком. Молитвенник. Раскрыл на середине, протянул дрожащими руками. Лавочник посмотрел. Страница пустая. Просто бумага. Пахло от неё воском и чем-то ещё, старым, кислым. Дорога. Пот. Страх.
— Ну? — Она... — человек сглотнул. — Она была здесь. Когда я умирал, я увидел текст,он проступил между строк. Я не сумасшедший, я...
— Не сумасшедший, — согласился лавочник. — Хуже. Ты — тот, кто дошёл. Поздравляю. Таких мало. Большинство просто умирает.
Он встал, а старые пожившие колени хрустнули, размял шею — хрустнуло так, будто внутри поворачивались старые шестерни и пошёл к стеллажам. Шаги гулко отдавались в темноте. Где-то под ногами скрипнула половица. Он не помнил, чтобы здесь были половицы. Но они были, как и многое другое. Мимо проплыл сосуд. Сам. По воздуху. Лавочник привычно отодвинул его рукой, не глядя. Сосуд фыркнул — если у стекла может быть фырканье — и уплыл обратно на полку.
— Откуда ты? — спросил он, не оборачиваясь.
— Северная провинция. Деревня Гнилогорье. Три дня пути до города, но я не дошёл. Я...
— Не про географию спрашиваю.
Человек замолчал.
Потом тихо: — Я хоронил жену. Два месяца назад. Она рожала, и... — он сжал книгу так, что побелели костяшки. — Ребёнок тоже. Оба.
Лавочник остановился. Между двумя стеллажами, в узком проходе, где пахло пылью и старым деревом. Он знал этот запах. Он всегда его знал. Он не знал только, откуда он.
— А сестра? — спросил он.
— Что? — Ты сказал, у тебя сестра умирает. Когда в дверь входил. Человек поднял на него глаза — и в этих глазах было столько, что даже чайник на секунду затих.
— Сестра умерла в прошлом году, — сказал он.
— Я соврал. Я не знал, что нужно говорить. Лавочник медленно обернулся. Впервые за весь разговор посмотрел на человека по-настоящему.
— Врёшь, — сказал он. — Но не мне. Себе.
— Я хочу забыть, — прошептал человек. — Я не хочу помнить её лицо. Я не могу. Каждую ночь я вижу, как она...
— Стоп. Лавочник поднял руку. Потом усмехнулся — коротко, без веселья. — Вот это уже интересно. Обычно приходят за знанием. Чтобы спасти, чтобы вылечить, чтобы стать кем-то. А ты пришёл за забвением. Это, знаешь ли, дороже.
— Сколько?
— Не торопись.
Он вернулся к прилавку. По дороге задел плечом стеллаж. Стеллаж обиженно скрипнул. На полке что-то звякнуло, покатилось, упало. Лавочник не обернулся. Упадёт — значит, упадёт. Потом поднимет. Или не поднимет. Неважно. В руках у него была колба — обычная, аптечная, с притёртой пробкой. Внутри серое что-то. Живое. Шевелится.
— Женщина, — сказал лавочник. — Врач. Умерла в сорок два. От того, что сама лечила. Помнит руки, диагнозы, чужие смерти. Свои ошибки помнит. Такие редко попадаются. С характером.Человек смотрел на колбу.
— Я не хочу лечить.
— А я и не предлагаю. Предлагаю обмен. Ты берёшь её. Она тебя учит. А я забираю твою память. Одну ночь. Ту самую.
— Одну?
— Одной хватит.
Человек долго молчал. Смотрел на колбу. На серое, живое. На то, как оно шевелится, будто дышит.Потом спросил:
— А она... она будет знать, что я её взял?
— Будет.
— И что она будет чувствовать? Лавочник пожал плечами.
— А ты как думаешь? Тебя вырвали из твоей жизни. Из твоего мира. Сунули в стекло. Отдали чужому человеку. Что бы ты чувствовал? Человек молчал. — Вот и она, — сказал лавочник. — То же самое. Только хуже. Потому что она даже не знает, что умерла. Она думает, что всё ещё там. В своём мире. В своей жизни. И тут — раз. Ты. — Это жестоко. — Это торговля.
Пауза.
— А если я не справлюсь? Если она...
— Тогда останетесь вдвоём. В одной голове. И никто из вас не будет знать, кто там главный.
Человек смотрел на колбу долго. Потом кивнул.
— Согласен.
Лавочник развернул журнал. Перо само прыгнуло в руку — он давно перестал удивляться. Кассовый аппарат зашипел. Затрещал. Завыл, как дохлый модем. Выплюнул ленту. На ленте — квадрат. Чёрно-белый. Ровный. Лавочник отсканировал. Машинально. Счётчик на поясе щёлкнул. На последней странице журнала прибавился ещё один квадратик.
— Держи.
Он пододвинул колбу. Человек взял. Пальцы дрожали так, что стекло звенело.Внутри что-то шевельнулось. Серое. Посмотрело.
— Иди, — сказал лавочник. — И не благодари. Терпеть не могу.
Человек исчез. Дверь хлопнула. Колокольчик дзынькнул — коротко, как будто споткнулся. Лавочник постоял. Потом хихикнул. Себе под нос. — «Я знаю только то, что ничего не знаю», — пробормотал он. — Сократ. Вот мужик был. Ни хрена не знал, а сколько шуму. Щёлкнул пальцами. На счётчике убавилось. Подошёл к стеллажу. Взял сосуд. Маленький, пыльный, трещина на боку. Долго смотрел. Внутри было тихо. Всегда тихо. Он не помнил, чтобы оттуда когда-нибудь доносился звук. Голос. Что-нибудь. Только тишина. И пыль. И трещина, которую он так и не починил. Он провёл пальцем по стеклу. Пыль осталась на подушечке. Он посмотрел на неё. Потом стёр о штаны. Потом поставил сосуд обратно — не туда, где взял. На полку выше. Плевать. Всё равно никто не заметит. Вернулся за прилавок. Сел. Ноги — на стопку книг. Чайник снова начал закипать. Свистнул. Лавочник посмотрел на него. Чайник замолчал. Тишина.
Он открыл журнал. Последняя страница. Квадраты. Стало на один больше. Он смотрел на них долго. Потом закрыл журнал. Потом открыл снова. Ничего не изменилось. Где-то наверху опять скрипнула полка. Сосуды звякнули. Лавочник вздохнул.
— Сплетницы, — сказал он в потолок. Полка скрипнула ещё раз — как будто хихикнула. Он откинулся на спинку стула. Стул скрипнул. Здесь всё скрипело. Здесь всё было старым. Как он. Как его руки. Как его мысли. Он посмотрел на свои руки. Длинные пальцы. Мозоли на ладонях — от чего? Он не помнил. Может, от работы. Может, от чего-то ещё. Может, от того, что слишком долго держал чужие жизни. Он сжал кулак. Разжал. Посмотрел на часы. Часы стояли. Он не помнил, во сколько. Он не помнил, когда они шли. За прилавком, под стеклом, лежали мелочи. Ключ без замка. Монета с дыркой. Перо, которое никогда не писало. Пуговица. Он смотрел на них. Потом взял пуговицу. Покрутил в пальцах. Положил обратно.
Он отхлебнул чай. Безвкусный. Поставил чашку. Закрыл глаза.
Он не спал. Здесь не спали. Здесь просто закрывали глаза и ждали, когда время снова начнёт тянуться.
Он ждал.
Время тянулось. Потом в лавке что-то изменилось. Он не сразу понял что.
Открыл глаза. Прислушался. Тишина. Но не та. Не пустая. А как будто кто-то стоял за стеллажами и дышал. Лавочник выпрямился. Ноги со стопки книг — на пол. Стул скрипнул.
— Кто здесь? Никого. Стеллажи уходили в темноту. Сосуды мерцали. Полки молчали. Даже сплетницы притихли. Он встал. Прошёл между рядами. Шаги гулко отдавались. Где-то капнуло. Он не помнил, чтобы здесь капало.
— Я знаю, что ты здесь, — сказал он. — Выходи. Тишина. Потом — смех. Тихой, детский. Откуда-то сверху. Лавочник поднял голову. Между полками, на самом верху, где стеллажи уходили в бесконечность, что-то шевельнулось. Маленькое. Тёмное.
— Аааа, — сказал он. — Это ты.
Он не удивился. Здесь много чего жило. Полки. Сосуды. Тени. Иногда они шумели. Иногда прятались. Иногда пытались его напугать.
— Спускайся, — сказал он. — Или не спускайся. Мне всё равно. Смех повторился. Потом стих. Лавочник постоял ещё немного. Потом вернулся за прилавок. Сел. Ноги — на стопку книг.
Чайник снова закипал. Свистнул. Замолчал. Он посмотрел на журнал. Последняя страница. Квадраты. Он провёл пальцем по последнему — тому, что появился сегодня. Под пальцем что-то дрогнуло. Квадрат мигнул. Один раз. Как будто подмигнул. Лавочник отдёрнул руку. Смотрел на него. Долго. Квадрат больше не мигал. Может, показалось. Может, нет. Он закрыл журнал. Потом открыл снова. Ничего не изменилось.
— Показалось, — сказал он вслух. — Старею. Но рука ещё дрожала. Он спрятал её под прилавок. Чтобы не видел никто. Даже полки.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
