Обложка Учитель. Урок окончен.

Учитель. Урок окончен.

Вилли Томсон

0% прочитано
Стандартный
Вилли Томсон

Учитель. Урок окончен.

Глава 1

—Милис, она очнётся?

Голос был тонкий, почти прозрачный — так звучат слова, когда их произносят не губами, а надеждой. Вуди. Я узнала его, хотя он доходил до меня будто сквозь толщу воды — звук плыл, искажался, распадался на слоги и снова собирался. Но интонация была та самая: спокойная, терпеливая, без детской требовательности. Так спрашивают не из праздного любопытства, а потому что ответ важен. По-настоящему важен.

—Не знаю, милый.

Второй голос — женский, низкий, с хрипотцой, как будто говорившая много курила или много плакала. Милис. Продавщица из магазина с мозаичной вывеской. Та, что сказала мне в первое воскресенье: «Уезжайте, пока не поздно». Та, что была права.

—Рана в грудь тяжёлая.

Я хотела ответить — и не смогла. Губы не слушались. Язык был чужим, сухим, как старая тряпка. Тело не принадлежало мне — оно лежало отдельно, тяжёлое, горячее, налитое свинцом. Я чувствовала его, но не управляла им. Как будто меня заперли в горящем доме, а ключ выбросили.

Чьи-то руки приподняли меня — осторожно, но боль всё равно пришла. Тупой удар в плечо, в грудь, куда-то глубже, в самую сердцевину. Я почувствовала, как старая повязка отходит от раны — липкая, влажная, тёплая. Запахло кровью и чем-то ещё — травяным, горьковатым. Тысячелистник? Календула? Не знаю. Просто вдыхала этот запах, и он был единственным, что связывало меня с миром живых.

А потом пришёл Тони.

Он возник перед моими закрытыми глазами — не вошёл в дверь, не выступил из тени, а просто появился, как появляется солнце на рассвете: вдруг, сразу, без предупреждения. Синяя ветровка с затёртыми манжетами. Светлые волосы, подстриженные неровно, по-домашнему. Глаза — серые, живые, распахнутые так широко, как не распахивают глаза живые люди.

Он не говорил вслух. Его губы двигались беззвучно, но каждое слово впечатывалось в меня, как мел в доску:

«Помоги. Помоги нам. Мы не можем уйти. Мы здесь. Мы всегда здесь. Мы ждали. Ты обещала. Помоги».

Я попыталась ответить — и не смогла. Попыталась протянуть руку — тело не слушалось. Я дёрнулась, застонала — кажется, застонала, — голова заметалась по подушке. Тони не уходил. Он стоял и смотрел — ждал. И за его спиной начинали проступать другие лица.

Десятки. Сотни. Тысячи.

Дети. Везде дети. Они стояли рядами, как на старых фотографиях, — мальчики в застиранных рубашках, девочки с косичками, дети в больничных халатах, дети в обрывках военной формы. У одних были зашиты глаза — грубые стежки через веки, чёрная нить крест-накрест. У других — зашиты рты. У третьих на лицах не было ничего — только гладкая кожа, как чистый лист. А за ними, дальше, ещё и ещё — бесконечные шеренги, уходящие в темноту.

И все они говорили. Не ртами — душами. Их голоса сливались в один гул, низкий, вибрирующий, как гудение проводов перед грозой:

«Помоги. Помоги. Помоги».

Я металась. Я не могла остановиться. Тело билось о кровать, одеяло сбилось, простыня промокла от пота. Голоса нарастали, ввинчивались в уши, в виски, в затылок — и я не могла ответить, не могла пообещать, не могла даже заплакать. Только метаться. Только хрипеть.

А потом на лоб легла прохлада.

Мокрая тряпка — грубая, пахнущая колодезной водой и хозяйственным мылом. Жар начал отступать. Не уходить — отодвигаться, как волна, которая разбилась о камень и теперь уползает обратно в море. Гул в ушах стих. Лица поблёкли. Тони держался дольше всех — его серые глаза, его беззвучное «помоги», — а потом исчез и он.

Тишина.

И в этой тишине — голос Милис.

Она говорила не мне. Я понимала это даже сквозь горячку — она говорила в пустоту, туда, где слова не требуют ответа, а просто висят в воздухе, как пыль в солнечном луче. Её ладонь сжимала мою руку — сухая, тёплая, мозолистая. Живая.

—Я родилась здесь. В Нутвиле. Тогда здесь ещё жили люди. Не так, как сейчас — десяток стариков да пара детей, — а по-настоящему. Фабрика работала, школа была полна, по субботам на площади играл оркестр.

Она замолчала. Я слышала, как Вуди переступил с ноги на ногу — скрипнула половица.

—Мы с Мирандой — так звали Коурб до того, как она стала «мисс Коурб», — мы с Мирандой жили на соседних улицах. Её дом был через два забора от моего. Яблоневый сад, знаешь? Тот самый, где она сейчас стоит с секатором. Тогда там росли не только яблони — вишни, сливы, кусты крыжовника. Мы лазили туда за ягодами, и её бабушка грозила нам веником. Но не зло — так, для порядка. Настоящая бабушка. С фартуком и пирогами.

Я слушала — не ушами, а кожей. Голос плыл надо мной, как дым, и каждое слово оседало где-то глубоко, под коркой жара, под слоем боли.

—Миранда была другой. Не такой, как сейчас. Она хотела помогать людям. У неё была тетрадка, знаешь? Туда она записывала всех больных в городе. Старую госпожу Вайс — у той был артрит, пальцы скрючены, как корни. Маленького Томека — астма, задыхался по ночам. Пана Борецкого — он хромал после войны. Миранда ходила к ним, приносила лекарства, травы, просто сидела и разговаривала. Она говорила: «Я стану врачом, Милис. Таким врачом, про которого пишут в газетах. Я найду лекарство от всех болезней. Никто больше не умрёт от рака. Никто не будет мучиться».

Голос Милис дрогнул — чуть-чуть, почти незаметно.

—А потом она поступила в медицинский. Уехала на пять лет. Я ждала её каждое лето. Она приезжала — сначала с горящими глазами, рассказывала про анатомию, про физиологию, про новые методы. Потом — всё тише. Потом — с какой-то странной задумчивостью. Она говорила: «Милис, медицина знает ещё так мало. Мы лечим симптомы, а не причины. А ведь есть вещи — за пределами учебников. Есть исследования, которые не публикуют. Есть знания, которые считаются запретными».

Пауза. Что-то звякнуло — может, кружка, может, ножницы.

—Она нашла их. В архивах прадеда. Того самого, что работал в лагере. Он был ассистентом Топра — записывал результаты, вёл протоколы, наблюдал. И он сохранил всё. Десятилетия опытов, тысячи страниц. Топр искал способ заставить клетки восстанавливаться — быстрее, чем их разрушает болезнь. Он брал детей, потому что детские клетки делятся быстрее. Он вводил им сыворотку — особый состав, — и смотрел, что будет.

Тишина. Долгая. Я слышала, как на стене тикают часы. Как за окном падают яблоки — глухо, тяжело, в мокрую траву.

—Некоторые умирали сразу. Некоторые — через неделю. Но некоторые… они не умирали. Их тела умирали, а они — нет. Они оставались. Запертые. Между. Тони и другие.

Я знала. Теперь — знала.

—Миранда увидела в этом не преступление. Она увидела потенциал. Она подумала: если сыворотка удержала душу в теле после смерти — значит, её можно доработать. Значит, можно создать лекарство. Настоящее. От всего. И она начала ставить опыты. Снова. На детях. Своих учениках.

Рука Милис сжала мои пальцы сильнее.

—Я узнала. Не сразу. Сначала просто догадывалась. Она стала скрытной, перестала приходить в магазин, перестала сидеть в саду. А потом я увидела — случайно, ночью, — как она выводит ребёнка из школы. Не из тех, что живут в городе. Чужого. Из тех, кого привозят и кто исчезает. Я пришла к ней на следующий день. Сказала: «Миранда, остановись». А она посмотрела на меня и сказала… — голос Милис сорвался, но она справилась. — Она сказала: «Милис, ты всю жизнь продаёшь консервы. Что ты понимаешь в науке? Что ты понимаешь в спасении человечества? Твоя мать умерла от рака. Моя — тоже. Но ты просто сидишь и ждёшь. А я — действую».

Тишина. Даже часы, кажется, затихли.

—И я отступила. Потому что испугалась. Не её — себя. Того, что она, может быть, права. Что цена — несколько сирот — оправдана. Я ненавидела себя за эти мысли. Но они были. И я молчала. Десятки лет молчала. Только предупреждала таких, как ты. «Уезжай. Беги. Пока не поздно».

Я почувствовала, как её рука задрожала на моём запястье.

—Ты не уехала, — сказала она. — Никто не уезжает.

За окном снова упало яблоко. Глухо. Тяжело. Вуди где-то рядом переливал воду из ведра в таз — тонкая струйка звенела о жесть. Пахло травами, кровью и сыростью. Сентябрь в Нутвиле пах прелью, дымом и тайной.

Я лежала с закрытыми глазами. Жар отступил, но не ушёл совсем — он затаился где-то в костях, в суставах, в висках. Я слышала каждое слово. Каждое до единого. Но не могла ответить.

Только пальцы мои — сами, без приказа, — чуть сжали ладонь Милис.

Она вздрогнула. Замолчала. А потом тихо, почти беззвучно, заплакала.

Я не видела её слёз. Но я знала: они такие же солёные, как мои, — та, что скатилась по щеке, когда Охи нажал на спуск. Слёзы Нутвила. Слёзы города, который умирает — и не может умереть.

Как дети. Как Тони. Как все, кто ждал понедельника.

Глава 2

Я открыла глаза.

Это вышло не сразу — веки были тяжёлыми, непослушными, как будто их сшили нитками, пока я спала. Но я справилась. Сначала — щёлочка света, резкого, режущего. Потом — шире. Комната проступала медленно, как фотография в проявителе: белый потолок с трещиной, занавеска в цветочек, край одеяла, подвёрнутый под мой подбородок. И лицо.

Вуди сидел на табуретке у кровати. Его ноги в стоптанных ботинках не доставали до пола — совсем чуть-чуть, на два пальца. Он сжимал мою руку обеими ладонями, и ладони эти были тёплыми, сухими, удивительно спокойными. Он не смотрел на меня — он смотрел в окно, на серое сентябрьское небо, на голые ветки яблонь за стеклом. Его профиль был серьёзным, сосредоточенным — так не сидят дети, так сидят взрослые у постели больного, когда счёт идёт на часы.

Я попыталась что-то сказать — и не смогла. Из горла вырвался только сип, слабый и жалкий, как треск разрываемой бумаги. Но Вуди услышал.

Он повернул голову. Его прозрачные глаза встретились с моими — и расширились. В них промелькнуло что-то, чего я никогда раньше в них не видела: не спокойствие, не знание, а чистая, незамутнённая детская радость.

—Вы очнулись, — сказал он. Не спросил — выдохнул.

Я попыталась кивнуть, но вышло только моргнуть.

Он соскочил с табурета — моя рука упала на одеяло, — и бросился к двери. Его шаги застучали по половицам: быстрые, лёгкие, отчаянные.

—Милис! — закричал он уже из коридора. — Милис, она очнулась! Она глаза открыла!

И столько было в этом крике — надежды, страха, облегчения, — что я, кажется, улыбнулась. Или попыталась.

Потом снова был сон. Настоящий сон — без смайликов, без детей с зашитыми глазами, без доктора в белом халате. Просто темнота и тишина. И покой.

Они выхаживали меня неделю.

Позже, когда я уже могла сидеть и говорить, Милис рассказала: пуля прошла навылет, но задела край лёгкого. Если бы Охи взял чуть левее — меня бы не спасли. «Ты родилась под счастливой звездой, Эни Сергеевна», — сказала она. Я не стала спорить, хотя про себя подумала: «Счастливая звезда над Нутвилом — это шутка. Этого не может быть». Но вслух не сказала. Вслух я просто поблагодарила.

Первые три дня я почти не просыпалась. Иногда — когда меняли повязку или поили горьким травяным отваром — я приоткрывала глаза и видела комнату: ту же занавеску в цветочек, тот же белый потолок с трещиной. Иногда у кровати сидел Вуди. Иногда — Милис. Иногда они сидели вместе и говорили о чём-то вполголоса — я не разбирала слов, только гуление голосов, успокаивающее, как колыбельная.

На четвёртый день я смогла есть. Жидкий бульон — куриный, кажется, — и размоченный хлеб. Вуди держал миску, пока Милис поила меня с ложки. Руки у неё были те самые — мозолистые, с землёй под короткими ногтями, — и пахло от них травами и хлебом. Я смотрела на неё и думала: вот человек, который столько лет молчал, а теперь сидит и поит меня бульоном. Вот человек, который называл себя трусихой, а сам спрятал меня у себя, когда весь город — или то, что от него осталось, — искал.

Потому что меня искали. Я узнала об этом на пятый день.

—Тебя ищут, — сказала Милис, присев на край кровати. Она не мялась, не подбирала слова — говорила прямо, как говорила всё. — Охи и Коурб. Вернее, теперь только Коурб. Она сказала людям, что ты сбежала, что ты была заодно с бунтовщиками, что ты подожгла школу.

Я приподнялась на подушках. Грудь отозвалась болью — тупой, но уже не острой.

—Школу? — переспросила я.

—Да. — Милис отвела взгляд. — Школа сгорела. Почти вся. Пожар был в ту же ночь, когда ты… когда в тебя стреляли.

—Пожар, — повторила я. — Подожгла школа.

—Так она говорит. — Милис пожала плечами. — Но я знаю, что это не ты. Это она сама. Или Охи. Или они вместе. А ты была удобным козлом отпущения. Молодая учительница, приезжая, никто её не знает. Кто поверит ей, а не директрисе, которая держит город уже двадцать лет?

—Кто-нибудь верит?

Милис усмехнулась — невесело, криво.

—Здесь никому ни до чего нет дела. Школа сгорела — что ж, дети теперь ездят в соседний город. Автобус ходит два раза в день. Родители ворчат, но терпят. Лишь бы их не трогали. Лишь бы вопросы не задавали.

Она встала и подошла к окну.

—Так всегда было в Нутвиле. Когда что-то случается, люди отводят глаза. Делают вид, что ничего не произошло. Так легче. Так безопаснее. Так они выживают.

Я смотрела в её спину, на её сутулые плечи, на рыжеватые волосы, собранные в пучок, — и думала о том, сколько таких пожаров видел этот город. И сколько детей исчезло, пока люди отводили глаза.

—Ты не такая, — сказала я.

Она обернулась.

—Я хуже, — сказала она тихо. — Я знала — и молчала.

—Ты спасла меня.

—Ты сама себя спасла. Я только подобрала.

Мы замолчали. За окном моросил дождь — мелкий, сентябрьский, унылый. Где-то в соседней комнате Вуди перелистывал страницы книги — я слышала шелест бумаги.

—А что с Охи? — спросила я. — Он всё ещё ищет меня?

Милис долго не отвечала. Потом повернулась ко мне — и лицо её было странным. Не испуганным, не печальным, а каким-то… устало-спокойным. Как у человека, который пережил слишком много и уже ничему не удивляется.

—Охи мёртв, — сказала она.

—Что?

—Мёртв. На следующий день после пожара. Они с Коурб повздорили — я не знаю из-за чего, могу только догадываться. Может, из-за тебя. Может, из-за записей. Может, из-за того, кто главнее. Они встретились в саду, за школой, и кто-то из соседей слышал крики. Коурб толкнула его. Он упал. Неудачно — виском о камень. И всё.

Я смотрела на неё. За окном стучал дождь. Шелестели страницы — Вуди читал, не слыша нас или делая вид, что не слышит.

—Она убила его, — сказала я.

—Она сказала — несчастный случай.

—Ты веришь?

Милис посмотрела мне прямо в глаза.

—Я верю, что этот город пожирает всех. Медленно или быстро — неважно. Охи думал, что он главный. Он думал, что контролирует ситуацию. Но Коурб — она не терпит соперников. И никогда не терпела.

Я откинулась на подушку. Потолок с трещиной плыл перед глазами. Старик Охи — со своими шрамами от игл, со своим пистолетом, со своей мечтой о лекарстве от рака, — лежит теперь в земле. Той самой земле, из которой никак не могут уйти его жертвы. Лежит — и ничего уже не расскажет. Ни о прадеде, ни о Топре, ни о сыворотке. Ни о том, сколько детей прошло через его руки.

—Значит, осталась только Коурб, — сказала я.

—Да. И она ищет тебя. Она сказала, что ты опасна. Что ты можешь рассказать то, чего не должна. Она боится.

—Правильно боится.

Милис прищурилась:

—Ты всё ещё хочешь бороться?

Я закрыла глаза. Перед внутренним взором встал Тони — в синей ветровке, с мелком в руке. Его серые глаза. Его беззвучное «помоги». И остальные — двенадцать в подземелье, и те, кого увели и кто не вернулся. Тери. Джон. Все, чьи имена не записаны ни в каких списках.

—Я не хочу бороться, — сказала я. — Я хочу учить. Я для этого сюда приехала.

—Но школы больше нет.

—Школа — это не здание. Школа — это дети. А дети здесь. И они ждут.

Милис покачала головой — не осуждающе, скорее задумчиво.

—Ты сумасшедшая, — сказала она. — Как и все мы.

Я не ответила. Дождь стучал по крыше. Где-то далеко, в саду мисс Коурб, падали последние яблоки — глухо, тяжело, в мокрую траву. Сентябрь перевалил за середину, и осень в Нутвиле пахла гарью, прелью и тайной.

Я сжала край одеяла и стала думать о том, как учить детей, когда тебя ищет убийца. Как вести урок, когда у тебя нет класса. Как обещать — и выполнять обещания.

На соседней улице, в доме за заколоченными окнами, женщина в белом халате перебирала инструменты. Она думала, что я мертва или сбежала. Она не знала, что я здесь — в двух шагах, в доме её бывшей подруги.

А я знала: понедельник наступит. Обязательно наступит. И я найду способ провести урок. Потому что я обещала.

Я всегда выполняю обещания. Даже те, что даны мёртвым.

Глава 3

План родился не вдруг. Он складывался постепенно, как складывается мозаика из осколков, когда уже не надеешься увидеть целую картину. Я лежала в кровати, смотрела в потолок с трещиной и думала. Думала часами — пока Милис меняла повязки, пока Вуди читал вслух книгу про далёкие страны (он читал хорошо, с выражением, но я не слышала ни слова), пока за окном моросил бесконечный сентябрьский дождь.

Что у меня есть? Ничего. Школа сгорела — по крайней мере, так сказала Милис. Коурб ищет меня, обвиняя в поджоге. Охи мёртв — и это, пожалуй, единственная хорошая новость, хотя от мысли, что я радуюсь чьей-то смерти, мне становилось не по себе. Детей возят в соседний город. Живых детей — тех, что сидели за партами и выводили буквы в прописях. Они в безопасности. Хотя бы они.

Но мёртвые — мёртвые остались здесь. Тони. И те, кого увели и кто не вернулся. Им не нужен автобус. Им не нужна новая школа. Им нужен учитель. И я обещала.

Значит, мне нужно попасть в школу. Точнее — в то, что от неё осталось. Нужно найти подвал, крипту, детей. Нужно понять, что делать дальше. Потому что обещание — это не просто слова. Обещание — это план.

Восстановление шло медленно, но верно. На шестой день я уже могла сидеть без посторонней помощи. На седьмой — вставать и делать несколько шагов, держась за стену. Плечо болело, но уже не горело — просто ныло, тупо и постоянно, как напоминание. Швы, которые Милис наложила сама (откуда она умеет — я не спрашивала, а она не рассказывала), затягивались, оставляя неровный розовый рубец. «Будешь как ветеран», — мрачно пошутила она. Я не засмеялась.

На девятый день я сказала:

—Сегодня ночью я иду в школу.

Милис стояла у плиты, помешивая суп. Её рука с половником замерла на полпути.

—Ты сошла с ума.

—Возможно.

—Тебя ищут. Коурб выставила дозор. Не здесь — в городе. Она знает, что ты жива. Она чует.

—Дозор — это кто? — спросила я. — В городе десяток стариков. Кто будет ходить по улицам ночью и высматривать меня?

Милис повернулась. Лицо её было серьёзным, почти сердитым.

—Ты не понимаешь. Она не просто директриса. Она владелица этого города. Все, кто здесь живёт, — они боятся её. Не уважают, не любят — боятся. И если она скажет им поймать тебя, они будут ловить. Не из преданности — из страха.

—Но ты не боишься.

—Я — другое дело. — Она отвернулась к плите. — Я ей не нужна. Я просто продавщица. Она думает, что я сломалась ещё тогда. И она права.

—Не права. Ты спасла меня.

—Это не смелость. Это глупость. И я не хочу, чтобы твоя глупость оказалась сильнее моей.

Я встала из-за стола. Три шага до неё — каждый отдавался болью, но я дошла. Положила здоровую руку ей на плечо.

—Милис, — сказала я. — Я не прошу тебя идти со мной. Я прошу только не мешать.

Она молчала. Половник в её руке дрожал.

—Вуди, — сказала она наконец. — Если ты не вернёшься — что я скажу Вуди?

—Скажешь правду. Он поймёт. Он умнее нас с тобой.

Милис хмыкнула — невесело, но уже не сердито.

—Иди, — сказала она. — Но если тебя поймают — я не приду. Не смогу.

—Не придётся.

Я не знала, правда ли это. Но говорить нужно было именно так.

Ночь опустилась на Нутвил быстро — по-осеннему, без сумерек. Только что за окном было серо — и вот уже черно, хоть глаз выколи. Дождь перестал, но ветер не утихал: он гудел в трубе, скрёбся голыми ветками о крышу, шептал что-то неразборчивое. Луна то пряталась за тучами, то выглядывала — бледная, равнодушная.

Я оделась в то, что дала Милис: старая телогрейка, грубые штаны, сапоги на размер больше. Плечо она туго перебинтовала — чтобы не разошлись швы, если придётся бежать. «Бежать тебе нельзя», — сказала она. «Знаю», — ответила я.

Вуди стоял в дверях, когда я уходила. Он ничего не сказал — только посмотрел на меня своими прозрачными глазами и чуть кивнул. Я кивнула в ответ. Мы поняли друг друга.

Я шла через город. Улицы были пусты — даже пустее, чем в мой первый день. Ни одного огонька в окнах. Ни одной собаки. Только ветер и тени. Дома стояли, как слепые старики, и смотрели на меня пустыми глазницами. Я старалась держаться в тени, хотя понимала: в таком городе тени следят не хуже людей.

Школа показалась из-за поворота — и я остановилась.

Она действительно сгорела.

Не вся — кирпичная коробка устояла. Но крыша провалилась, окна зияли чёрными дырами, стены закоптились до черноты. Запах гари всё ещё висел в воздухе — спустя полторы недели, — смешиваясь с запахом мокрой золы и прелых листьев. Крыльцо, на котором мисс Коурб встречала меня в первый день, обрушилось. Чугунные столбики покосились, но держались — закопчённые, но несломленные.

Я обошла здание стороной. Главный вход был завален. Окна первого этажа — тоже. Но чёрный ход, тот, что вёл из пристройки в подвал, — он должен был уцелеть. Я не знала этого точно — я надеялась. И когда увидела дверь, перекошенную, но целую, — выдохнула с облегчением.

Внутри было темно. Я достала фонарик — маленький, ручной, из магазина Милис, — и посветила. Коридор. Тот самый. Стены в копоти, трубы под потолком лопнули от жара, но проход был свободен. Я пошла вниз, считая шаги. Пять. Десять. Пятнадцать. На пятнадцатом шагу я вошла в крипту.

Здесь было тихо. И светло — тем самым мягким, мерцающим светом, который я помнила. Свет шёл отовсюду и ниоткуда, как будто сами стены хранили тепло детей, которые тут прятались.

И они были здесь.

Двенадцать фигур стояли полукругом. Бледные, почти прозрачные, но настоящие — настолько, что я могла различить лица. Девочка с косичками. Мальчик постарше — он держал её за руку. Близнецы. Маленький мальчик с плюшевым зайцем. И в центре — Тони.

Он шагнул ко мне. Синяя ветровка была всё той же — затёртой, но чистой. Волосы прилизаны, будто он готовился к уроку.

—Ты вернулась, — сказал он.

—Я обещала.

—Мы знали. Мы ждали.

Я опустилась перед ним на корточки. Боль в плече напомнила о себе, но я не обратила внимания.

—Тони, — сказала я. — Послушай. Школы больше нет. Но я найду способ. Я буду учить вас здесь, в подвале, или в саду, или где угодно. Я обещаю — вы не останетесь одни. Я помогу вам.

Он посмотрел на меня долгим взглядом. Потом покачал головой.

—Учить — это хорошо. Но этого мало. Мы не можем уйти, пока не закончится то, что начал Топр. Пока мы не поймём. Пока нас не отпустят.

—И как вас отпустить?

Он указал в угол крипты — туда, где темнота сгущалась особенно плотно.

—Там. Дневник. Он всё записывал. Может быть, там ответ.

Я подошла. В углу стоял старый железный ящик — такие используют для хранения реактивов. Крышка была приоткрыта. Я подняла её и посветила внутрь.

Дневник. Толстая тетрадь в кожаном переплёте, потрёпанная, с обгоревшими уголками. Рядом — пробирки. Десятки пробирок с мутной жидкостью, заткнутые резиновыми пробками. Игла. Шприц. Инструменты. Всё как тогда, в подвале Коурб, только старше. Настоящее. Топр.

Я открыла дневник. Почерк был мелким, убористым, с наклоном вправо. Буквы — как муравьи, бегущие по бумаге. Я читала, и фонарик дрожал в моей руке.

«Объект № 17. Мальчик, 6 лет. Введена сыворотка № 4. Реакция: повышение температуры, галлюцинации, остановка сердца на 3 минуты. После реанимации — регенерация тканей ускорена в 4 раза. Объект утверждает, что видит то, чего нет. Возможно, препарат воздействует не только на клетки, но и на сознание».

«Объект № 17. Прошёл месяц. Регенерация продолжается. Объект не нуждается в пище и сне. Но утверждает, что «заперт». Не может покинуть пределы лаборатории. Психическая привязка к месту? Или что-то иное?»

«Объект № 17. Эксперимент признан удачным. Сыворотка работает. Но побочный эффект — привязка сознания к месту введения препарата. Душа не покидает тело, тело не покидает место. Требуются дальнейшие исследования».

Я перелистывала страницы. Их были сотни. Объект № 18. Объект № 19. Тери. Джон. Другие имена — некоторые я не могла разобрать, некоторые были зачёркнуты. Каждая страница — боль. Каждая строчка — преступление. И в конце — формула. Химическая формула сыворотки, выведенная аккуратным почерком, обведённая рамкой.

И приписка внизу, сделанная другой рукой, более свежей: «Формула верна. Продолжаю. М. К.»

М. К. Миранда Коурб.

Я закрыла дневник. Руки дрожали. Фонарик выпал из пальцев и покатился по полу, но я не стала его поднимать. Я сидела в темноте, с дневником в одной руке и пробиркой — не знаю, как она оказалась у меня в пальцах, — в другой. И слёзы текли по щекам. Я не вытирала их. Я даже не чувствовала их — только горячую влагу на коже и солёный вкус на губах.

Это были не мои слёзы. Это были слёзы всех детей, которые не могли плакать сами. Всех, у кого были зашиты глаза. Всех, кто ждал. Всех, кто верил.

Я не знаю, сколько я так просидела. Может быть, минуту. Может быть, час. Тони стоял рядом и молчал. Он не утешал — он просто был. И этого было достаточно.

Потом я встала. Сжала пробирку в кулаке — холодную, хрупкую, смертоносную. Дневник сунула за пазуху, к сердцу.

—Я найду способ, — сказала я. — Я обещаю.

Тони кивнул.

—Мы знаем. Мы ждали. Мы подождём ещё.

Я выбралась из подвала тем же путём — через чёрный ход, через обгоревший коридор. На улице по-прежнему было темно. Ветер стих, и тишина стояла такая, что было слышно, как где-то далеко капает вода — с крыши, с ветки, с кончика листа.

Я шла через город, сжимая в одной руке пробирку, в другой — дневник. За спиной осталась школа — мёртвая, пустая. Впереди — дом Милис, где спал Вуди, где меня ждал бульон и чистая повязка. Но между ними — между прошлым и будущим — стояла я. И я знала: утром я начну читать дневник. Я расшифрую формулу. Я пойму, что сделал Топр и что продолжила Коурб. И я найду способ их освободить.

Потому что обещание — это не слова. Обещание — это путь. И я прошла уже половину.

Глава 4

Дневник Топра лежал под подушкой в доме Милис — я прочитала его за три ночи, до дыр, до выученных наизусть формул. Но формула — это ещё не всё. Формула объясняла, как Топр создал сыворотку. Она не объясняла, что сделала Коурб. Что она продолжает делать. Где она хранит записи. Где она прячет детей. И как её остановить.

Для этого нужно было попасть в её квартиру.

План был простым, как всё, что рождается от отчаяния. Милис сказала: по вторникам Коурб уезжает в соседний город. За продуктами, за медикаментами, за новостями. Уезжает с утра и до вечера. Сегодня был вторник.

—Я иду к ней, — сказала я Милис за завтраком.

Она отставила чашку с чаем и посмотрела на меня долгим взглядом. Я ждала возражений. Но она только вздохнула.

—Будь осторожна. Она хитрая. Она может вернуться.

—Не вернётся. Ты сама сказала — вторник.

—Я сказала — обычно. Обычно — это не всегда.

Но я уже не слушала. Я накинула старую куртку Милис, проверила карманы, мелок на месте, — и вышла за дверь.

Утро было серым, безветренным. Нутвил тонул в сентябрьской сырости. Мокрые листья лежали на дорогах, прилипали к сапогам, пахли прелью и увяданием. Я шла по пустым улицам, и город молчал. Он всегда молчал. Но теперь в его молчании мне слышалось ожидание. Как будто стены знали, куда я иду, и провожали меня взглядами.

Школьная, 13. Мой бывший дом. Я подошла к нему с чёрного хода, через сад. Яблони стояли голые — Коурб собрала урожай, и земля под деревьями была усыпана гниющими паданцами. Сладковатый запах гнили плыл над садом. Крыльцо скрипнуло. Дверь была заперта, но у Милис нашёлся ключ — старый, ржавый, с бороздками, сточенными временем. Она дала его мне молча, без объяснений. Я не спрашивала.

Замок поддался с тихим щелчком.

Внутри было темно и пахло так же, как в мой первый день: мастикой, сухими травами, пылью. Но теперь к этим запахам примешивался другой — химический, медицинский, едва уловимый, как дыхание подвала. Я прошла по коридору, стараясь не скрипеть половицами, и остановилась перед дверью с табличкой «М. Коурб». Ниже — ещё одна, прикрученная криво: «Не беспокоить».

Ручка не поддалась. Замок был другой — сложнее, новее. Ключ Милис не подошёл. Я чертыхнулась про себя, огляделась — и заметила, что дверь прилегает к косяку неплотно. Старая постройка, дерево рассохлось. Я навалилась плечом — здоровым, не простреленным, — и дверь подалась с тихим треском. Замок выскочил из паза. Через секунду я уже стояла в прихожей.

Здесь было чисто. Стерильно. Ни пылинки, ни соринки. Мебель старая, но отполированная до блеска. На стенах — фотографии в рамках: школа, дети, выпускные классы. Коурб на каждой — с каменным лицом и той самой камеей у ворота. Ни одной улыбки. Ни одного живого взгляда. Я не стала разглядывать их. У меня было мало времени.

Спальня. Платяной шкаф. Я открыла его — одежда, аккуратно развешенная, туфли в ряд, белый халат на отдельной вешалке. В карманах халата — ничего. Под халатом — коробка с медикаментами: ампулы, шприцы в заводской упаковке. Ничего незаконного. Всё легально.

Гостиная. Книжные полки — учебники по химии, биологии, анатомии, старые медицинские справочники. Я пролистала несколько — пометки на полях, но ничего важного. Под диваном — пусто. За картиной на стене — сейф. Маленький, встроенный. Я попробовала открыть — заперт. Кода я не знала.

Кухня. Стерильная. Банки с крупами, травы под потолком, ножи на магнитной ленте. Я открыла все ящики — ничего. Заглянула под раковину — бытовая химия. В духовку — пусто. В жестяную банку из-под чая — чай.

Я вернулась в гостиную. И тут увидела половицу.

Она была чуть темнее остальных — у дальней стены. Один край выступал на палец. Я опустилась на колени, поддела доску ногтями и подняла. Под половицей была ниша, а в нише — металлическая коробка. Замок сломан — кто-то открывал её второпях. Я откинула крышку.

Дневник.

Толстая тетрадь в чёрном переплёте. Я открыла первую страницу и узнала почерк — тот самый, из приписок на полях дневника Топра. Мелкий, убористый, с наклоном вправо.

«Сегодня я нашла записи прадеда. Полный архив. Десятилетия работы, спрятанные в подвале, о котором никто не знает. Я читала всю ночь и не могла оторваться. Это не преступление — это наука. Великая наука, которую не поняли современники. Но я пойму. Я продолжу. Я закончу то, что он начал».

Я перевернула страницу.

«Встретила Охи. Он оказался дальним родственником — внуком одного из ассистентов Топра. У него сохранилась часть архива, которую считали утерянной. Мы поговорили. Он думает так же, как я: Топр был прав. Его метод работает. Просто нужно доработать формулу. Нужно больше образцов. Нужны дети».

Меня передёрнуло. Я читала дальше.

«Первый опыт. Мальчик, шесть лет. Сирота. Сыворотка № 4, модифицированная. Реакция слабая. Регенерации нет. Объект умер через два дня. Неудача. Но я не отступлю».

«Третий опыт. Девочка, восемь лет. Сыворотка № 7. Регенерация есть, но объект агрессивен, пришлось изолировать. Интересно наблюдать: сознание не угасает даже после остановки сердца. Прадед был прав — душа остаётся в теле. Но как её удержать без вреда для психики?»

Я сидела на полу её гостиной и читала. Страницы мелькали. Даты. Описания. Дозы. Реакции. Дети. Везде дети. Их возраст, их вес, их симптомы. Она писала о них, как о лабораторных образцах. Ни одного имени. Ни одной жалостливой строчки.

«Охи ставит опыты на себе. Глупец. Он думает, что сможет проверить формулу на собственном теле. Он боится рака, боится умереть, как его предки. Я не отговариваю. Если он готов быть подопытным — пусть. Мне нужны данные».

«Охи ревнует. Ему кажется, что я скрываю от него часть исследований. Он прав. Я не доверяю ему до конца. Он слаб. Он эмоционален. Он до сих пор плачет по ночам — я слышала. Такой человек не доведёт дело до конца. А я доведу».

Я перевернула ещё страницу. Почерк стал острее, строки — неровнее. Она писала второпях. Злилась.

«Охи обвинил меня в том, что я „потеряла цель“. Что я ставлю опыты ради опытов, а не ради лекарства. Он кричал, что я стала хуже Топра. Что Топр хотя бы верил в науку, а я — просто наслаждаюсь властью. Я ударила его. Он ушёл. Но он вернётся. Они всегда возвращаются».

Я закрыла дневник. Руки дрожали. Не от страха — от ярости. Холодной, кристальной, звенящей. Она писала это здесь, в этой комнате, среди фотографий с улыбающимися детьми. Она пила чай из жестяной банки и записывала, сколько дней прожил очередной «объект». Она называла это наукой.

Дневник я сунула за пазуху. Металлическую коробку — обратно в нишу. Половицу притоптала ногой, чтобы легла ровно, край к краю. Руки делали привычную работу, а сердце колотилось где-то у горла. Я выпрямилась, в последний раз оглядела гостиную. Чисто. Стерильно. Фотографии на стенах. Всё на своих местах. Она не узнает. Она не должна узнать.

Я повернулась к выходу — и замерла.

Глава 5

В дверях стояла Коурб.

Она не должна была быть здесь. Вторник — она всегда уезжает по вторникам. Но она стояла на пороге собственной гостиной и смотрела на меня. Лицо её было спокойным, даже усталым — лицо человека, который пришёл домой после долгого дня. Но руки. Руки её тряслись. Мелкой, непрерывной дрожью. И в правой руке был пистолет.

—А ты живучая, — произнесла она.

Голос был ровным. Скучающим. Таким голосом говорят о погоде, о надоевшем соседе, о мухе, которая бьётся о стекло. Она подняла пистолет. Дуло смотрело мне в грудь — туда, где ещё не зажила рана от первого выстрела.

Я отшатнулась. Нога подвернулась, и я упала — сначала на колени, потом на бок. Плечо взорвалось болью. Перед глазами поплыли круги.

Выстрела не было. Она медлила. Я слышала её дыхание — ровное, спокойное. Она рассматривала меня.

Я поползла. Руками, коленями, боком — по половицам, которые пахли мастикой, к окну. Оно было приоткрыто, и за ним серело небо. Я ползла, и половицы скрипели подо мной, и боль пульсировала в плече.

—Далеко собралась? — раздался сзади её тихий, почти ласковый голос.

Я не ответила. Я ползла. Подоконник был уже близко. Я вцепилась в него обеими руками, подтянулась — плечо закричало, но я заставила его замолчать, — и выбросила себя наружу.

Секунда полёта. Удар. Земля была мокрой и твёрдой. Я покатилась по траве, по гниющим яблокам, и мир стал мельканием серого неба, чёрных веток, жухлой листвы. Сзади хлопнул выстрел — пуля ушла в землю рядом с моей головой. Я вскочила и побежала.

Через сад. Через забор — ободрала ладони о ржавую сетку. Через пустырь за школой. Через пристройку, где Тони рассказывал мне свою историю. Я бежала, и ветер свистел в ушах, и сердце колотилось где-то в горле, и каждый шаг отдавался болью в простреленном плече. Я не оглядывалась.

Город кончился быстро. Дома расступились, потянулись голые поля, лесополоса, и вот уже под ногами асфальт. Трасса. Та самая, по которой я пришла сюда три недели назад с чемоданом в одной руке и методичками в другой.

Я остановилась только тогда, когда лёгкие начало жечь, а ноги подкосились. Согнулась пополам, упёрлась ладонями в колени и дышала — хрипло, надсадно, как загнанное животное. Сзади никто не гнался. Коурб не побежала за мной — то ли побоялась, то ли решила, что я больше не проблема. А может, ждала.

Я стояла на обочине и смотрела на трассу. Пустую, серую, бесконечную. Ни одной машины. Ни одного огонька. Только ветер гнал по асфальту сухие листья.

И тут внутри меня зазвучал голос.

Первый голос. Мой собственный. Тот, что устал. Тот, что боялся. Тот, что хотел жить:

«Беги. Просто беги. Трасса ведёт на юг. Там город, там вокзал, там поезда. У тебя есть братья — Сашка и Колька. Помнишь? Сашка с вечно закатанными рукавами, Колька с его дурацкими шутками. Они примут тебя. Они спрячут. Ты расскажешь им всё — или не расскажешь, — и они просто посадят тебя на кухне и нальют чаю. Горячего. С сахаром. Ты будешь сидеть, пить чай и смотреть в окно на нормальный город, где не стреляют в людей, где не исчезают дети, где не рисуют смайлики на доске. Ты забудешь всё это. Как страшный сон. Ты же не верила в мистику. Ты же рациональная. Ну так будь рациональной. Тебя чуть не убили. Дважды. Третьего раза не будет. Беги».

Я сделала шаг в сторону трассы. Под ногами хрустнул асфальт.

И тут зазвучал второй голос.

«А дети? Ты обещала. Ты сказала: „Я вернусь“. Ты положила мелок в карман — он всё ещё там, кстати, — и пообещала, что не сотрёшь смайлики. Что же ты? Бежишь? К братьям? К чаю с сахаром? А Тони? А Тери? А Джон? Они ждали тебя. Они до сих пор ждут. Двенадцать детей в подвале сожжённой школы. Они не могут уйти. Они не могут забыть. Они не могут умереть. А ты — ты можешь. Можешь уйти. Можешь забыть. Можешь сделать вид, что ничего не было. Но тогда чем ты лучше Милис? Чем ты лучше тех, кто отводил глаза и молчал?»

Я закрыла лицо руками. Ладони пахли землёй и яблочной гнилью. Плечо ныло. В груди стучало сердце — живое, упрямое, глупое.

Первый голос: «Ты никому ничего не должна. Ты приехала учить детей. Ты не нанималась в герои. Уходи».

Второй голос: «Ты должна. Не потому что герой. А потому что они верят. Потому что Вуди сидел у твоей кровати и держал тебя за руку. Потому что Милис рассказала тебе свою тайну. Потому что Тони нарисовал тебе смайлик и сказал: „Спасибо, что не стёрли“. Потому что ты — единственная, кто их видит».

Я стояла на обочине пустой трассы, и ветер трепал мои волосы, и небо над головой было серым, как доска, с которой стёрли все надписи. Я могла повернуть налево. К автобусу. К поезду. К братьям. К жизни.

Или повернуть направо. Обратно. В город, где меня ждала пуля и женщина с дрожащими руками.

Я сунула руку в карман. Пальцы нащупали мелок — маленький, белый, холодный. Тот самый, что оставил Тони на парте. Я сжала его в кулаке.

—Чёрт, — сказала я вслух. — Чёрт, чёрт, чёрт.

И повернула направо.

Потому что обещание — это не слова. Обещание — это когда ты стоишь на пустой трассе, и у тебя есть выбор, и ты делаешь его. Не потому что ты смелая. А потому что иначе нельзя.

Глава 6

Я шла обратно в Нутвил.

Ноги сами несли меня по пустой трассе — не быстро, не медленно, ровным шагом человека, который принял решение и больше не оглядывается. Ветер дул в спину, подгонял, как будто сам город торопил меня. Или предупреждал. Я не знала. Я просто шла, сжимая в кармане мелок, а за пазухой — дневник, который жег кожу даже сквозь ткань куртки.

Страх никуда не ушёл. Он всё ещё был там — холодный комок под сердцем. Но теперь рядом с ним росло что-то другое. Не смелость — я не умела быть смелой. Скорее — упрямство. То самое, что заставляло меня переписывать методички по четыре раза. То самое, что поднимало с пола мел, разбитый на три части. То самое, что не дало уехать, когда Милис сказала: «Уезжайте, пока не поздно».

Город показался из-за поворота — серый, притихший, нахохленный. Водонапорная башня на въезде всё так же стояла ржавым привратником. Крыши всё так же темнели заплатками. Ничего не изменилось. И в то же время изменилось всё. Потому что теперь я знала. Знала, кто живёт в доме с чугунными столбиками. Знала, что лежит в подвале сожжённой школы. Знала, почему по ночам здесь не зажигают свет.

Я прошла мимо магазина «У Милис». Вывеска всё так же переливалась цветным стеклом, но окна были тёмными, дверь заперта. Я не остановилась. Я шла к дому Милис — туда, где ждали Вуди, тёплая печка и, может быть, последние спокойные минуты перед тем, что должно случиться.

Вуди встретил меня на углу.

Он стоял у покосившегося штакетника — там, где в первый день я видела старуху с собачонкой, — и смотрел на дорогу. Ждал. Его светлые волосы трепал ветер, руки были засунуты в карманы курточки, но спина прямая — не по-детски прямая. Когда он увидел меня, то не закричал, не побежал навстречу. Он просто оттолкнулся от забора и пошёл ко мне — медленно, как ходят люди, которые долго ждали и теперь не верят своим глазам.

Я остановилась. Он подошёл вплотную, поднял голову — его прозрачные глаза смотрели на меня снизу вверх, — и вдруг обнял. Крепко. Отчаянно. Так, как обнимают не учительницу, а кого-то, без кого боялись остаться навсегда.

—Я рад, что вы вернулись, — сказал он, и голос его дрогнул — впервые за всё время, что я его знала.

Я опустилась на корточки и обняла его в ответ. Плечо отозвалось болью, но я не обратила внимания.

—Я же обещала, — сказала я.

—Обещать — это одно. А вернуться — другое.

—Я вернулась.

Он отстранился и посмотрел на меня — испытующе, серьёзно, как смотрят взрослые, которые привыкли, что им врут. Потом кивнул.

—Пойдёмте. Милис вас ждёт.

Мы пошли по пустой улице — я и Вуди, учительница и ученик, двое людей, которые знали то, чего не знал больше никто в этом городе. Вернее, знали, но молчали. Вуди шагал рядом, и его рука доверчиво лежала в моей.

Мы почти дошли. Дом Милис был уже виден — приземистый, с покосившимся крыльцом и геранью на окне. И тут я услышала крик.

Не крик — окрик. Грубый, мужской, пропитанный властью:

—Выходи! Живо!

Я схватила Вуди за плечо и потянула в тень, за угол соседнего дома. Мы выглянули осторожно, как звери, почуявшие охотника.

У подъезда стояла машина. Чёрная, старая, с облупленной краской на капоте. Двое мужчин в штатском — но по выправке сразу видно: не штатские, — вытаскивали из дверей Милис. Она не кричала. Она упиралась молча, с тем упрямством, какое бывает у человека, который знает: кричать бесполезно.

—Где она? — рявкнул первый, тот, что держал её за локоть. — Где учительница?

—Не знаю, — голос Милис был ровным, почти скучным. — Уехала. Давно. Ещё до пожара.

—Врёшь. — Второй вывернул ей руку, и она поморщилась, но не вскрикнула. — Соседи сказали — видели. Здесь она. У тебя.

—Соседи у вас — старуха с собачкой? Так она слепая. Ей что учительница, что фонарный столб — одно лицо.

Первый ударил её по лицу. Коротко, без замаха — просто хлестнул ладонью. Голова Милис дёрнулась, но она устояла. Сплюнула кровь на землю и посмотрела на них — не с ненавистью, а с усталым презрением.

—Сажай её, — бросил первый. — Отвезем ее. Там все разговаривают.

Её поволокли к машине. Она не сопротивлялась больше — шла, опустив голову, и её рыжеватый пучок растрепался, рассыпался по плечам. Я смотрела, как её заталкивают на заднее сиденье, как захлопывается дверца, как машина срывается с места и уезжает. И ничего не сделала. Потому что если бы я вышла — меня бы взяли вместе с ней. И тогда — конец. Всему конец.

Вуди дёрнулся было, но я удержала его.

—Тихо, — шепнула я. — Тихо.

Машина скрылась за поворотом. Улица опустела. Только ветер гнал по асфальту сухие листья, и на том месте, где только что стояла Милис, темнело пятно крови.

Я повернулась к Вуди. Лицо его было бледным, но спокойным. Глаза сухие.

—Вуди, — сказала я. — Ты сейчас пойдёшь к маме. Домой. Понял?

Он посмотрел на меня.

—Вы не справитесь одна.

Я улыбнулась — наверное, впервые за много дней. Улыбка вышла кривой, усталой, но настоящей.

—Я никогда и не была одна.

И тут я увидела их.

За спиной Вуди, в сером сентябрьском воздухе, проступили фигуры. Сначала — как тени, как дрожание света. Потом — отчётливей. Тони. Он стоял первым, в своей синей ветровке, и держал за руку девочку с косичками. За ними — мальчик постарше, и близнецы, и маленький с плюшевым зайцем. Двенадцать детей. Они выстроились полукругом, как тогда, в крипте, — и смотрели на меня. Не с мольбой. С готовностью.

—Я иду за вами, — прошептала я.

Вуди обернулся. Он тоже их видел — я знала. Он посмотрел на них, потом на меня и кивнул.

—Я вернусь, — сказал он. — Я только маме скажу, что жив.

—Иди. И не возвращайся, это плохая примета.

Он побежал — легко, по-детски, вниз по улице, к дому с заколоченными окнами. А я осталась стоять — с дневником за пазухой, с мелком в кармане, с двенадцатью призраками.

Потом я достала телефон.

Экран треснул ещё при падении из окна, но работал. Одна палочка сети — та самая, что была в мой первый день. Я набрала номер — длинный, междугородний, тот, что дала мне Милис на случай, если всё пойдёт не так.

Гудок. Второй. Третий.

—Полиция, — ответил сухой мужской голос.

—Говорит Эни Сергеевна, — сказала я, и голос мой не дрожал. — Учительница из Нутвила. Меня пытались убить. Дважды. Директриса местной школы, Миранда Коурб, и её сообщник Охи. Охи мёртв. Коурб продолжает. У неё в подвале — лаборатория. Я могу показать. Приезжайте.

Пауза.

—Назовите адрес.

—Школьная, пятнадцать. Сожжённая школа. Я буду ждать там.

Я нажала отбой и посмотрела на Тони. Он всё ещё стоял — бледный, но живой. Настоящий.

—Пойдём, — сказала я. — Пора заканчивать.

И мы пошли — я и двенадцать детей, которых не видел никто, кроме меня. По пустым улицам Нутвила, к Школьной, 15. К тому, что осталось от школы. К тому, что ещё можно было спасти.

Глава 7

Я вернулась в школу.

Вернее — в то, что от неё осталось. Чёрный остов, обугленные балки, запах гари, который за полторы недели так и не выветрился. Кирпичная коробка устояла, но внутри всё было мёртвым. Главный вход зиял пустым проёмом — дверь сорвало взрывной волной или выбили пожарные, я не знала. Я просто вошла. Шагнула через порог, чувствуя, как под ногами хрустит битое стекло и обгоревшая штукатурка.

За моей спиной шли они. Я не оборачивалась. Я просто знала — чувствовала затылком, кожей, тем новым чутьём, которое проснулось во мне за эти недели. Двенадцать детей. Тони впереди. Остальные — за ним, полукругом, молчаливые и бледные, как сентябрьский туман.

Главный коридор уцелел. Стены были в копоти, но стояли. Потолок местами обрушился, и сквозь дыры виднелось серое небо. Пахло мокрой золой и чем-то ещё — химическим, медицинским, знакомым до тошноты.

Она ждала меня в центре коридора.

Коурб стояла, скрестив руки на груди, — всё в том же тёмно-сером платье, застёгнутом на все пуговицы. Камея у ворота поблёскивала в скупом свете. Лицо спокойное, почти безмятежное. Ни пистолета в руках, ни дрожи. Только глаза — те самые, из подвала: холодные, изучающие. Она не боялась. Она была у себя дома.

—Ты вернулась, — сказала она. Голос звучал ровно, даже одобрительно. — Я знала, что ты вернёшься. Ты не из тех, кто убегает. Виола — убежала. Ты — нет.

—Виола была умнее меня, — сказала я, останавливаясь в нескольких шагах от неё.

—Виола была слабее. Она испугалась. А ты… — она чуть склонила голову набок, разглядывая меня, — ты любопытная. Ты хочешь понять. Это качество учёного.

—Я учитель, — поправила я. — Не учёный. Я не ставлю опыты на детях.

Она усмехнулась — уголками губ, почти печально.

—Учитель, учёный — какая разница? И те, и другие работают с материалом. И те, и другие хотят изменить мир. Просто у вас — буквы и цифры. У меня — клетки и нейроны. Масштаб другой. Суть — одна.

—Суть разная, — сказала я. — Вы отнимаете жизнь. Я — даю.

—Я даю бессмертие, — возразила она, и в голосе её звякнул металл. — Ты хоть понимаешь, что сделал мой прадед? Он нашёл способ удержать душу в теле после смерти. Не на день, не на два — навсегда. Если доработать формулу, если убрать побочные эффекты — это лекарство от смерти. От всех болезней. От старения. От всего. А ты говоришь — «отнимаю жизнь».

—Вы отнимаете детство, — сказала я. — Вы отнимаете у них всё. Имена. Глаза. Право уйти. Они заперты здесь — между жизнью и смертью — и не могут ни жить, ни умереть. Разве это бессмертие? Это тюрьма.

Она сделала шаг ко мне. Глаза её блестели.

—Тюрьма — это тело, которое стареет и умирает. Тюрьма — это рак, который съел мою мать за три месяца. Тюрьма — это страх, в котором живёт каждый человек, зная, что однажды его не станет. А я предлагаю свободу. Настоящую. Вечную.

—Свободу? — я покачала головой. — Вы предлагаете клетку. Вы сами в неё себя заперли.

Она открыла рот, чтобы ответить, — и замерла.

За моей спиной, в полумраке коридора, проступили они. Тони вышел первым — синяя ветровка, серые глаза, бледное лицо. За ним — девочка с косичками. Мальчик постарше. Близнецы. Маленький с плюшевым зайцем. Двенадцать фигур, двенадцать детей, которых она знала по номерам. Объект № 17. Объект № 23. Объект № 31. Они стояли молча и смотрели на неё. Не с ненавистью. С чем-то худшим — с узнаванием.

Коурб отшатнулась.

Впервые за всё время — отшатнулась. Её спокойствие треснуло, как штукатурка на стенах. Она смотрела на них, и её рука сама собой потянулась к вороту, к камее, сжала её.

—Вы… — выдохнула она. — Вы не можете… вы должны быть в подвале. Вы привязаны к месту введения препарата. Вы не можете ходить.

—Могут, — сказала я. — Они пошли за мной. Не за вами. За мной.

Я шагнула вперёд. Она отступила ещё на шаг. Её спина почти упёрлась в обгоревшую стену.

—Вы спрашивали, в чём разница между нами, — продолжала я. — Разница в том, что вы их использовали. А я — учу. Вы их заперли. А я — веду. Вы дали им бессмертие, которое стало проклятием. А они дали мне дружбу. Преданность. Веру. То, чего у вас никогда не было.

—Дружбу? — она почти выплюнула это слово. — С призраками? С мёртвыми детьми?

—С детьми, — поправила я. — Просто с детьми. Они хотели учиться. Они хотели, чтобы их видели. Они хотели, чтобы кто-то не стёр их смайлики. И я не стёрла.

Коурб смотрела на них — и её лицо менялось. Страх уступал место ярости. Холодной, знакомой. Она выпрямилась, отлепилась от стены и крикнула — громко, на весь коридор:

—Сюда! Они здесь!

Эхо заметалось под обгоревшим потолком. И тут же послышались шаги. Тяжёлые, быстрые. Из глубины коридора, из уцелевших комнат, из боковых проходов — они шли. Её сообщники. Те, кто помогал ей вывозить детей. Те, кто держал их, пока она вводила сыворотку. Те, кто молчал.

Я отшатнулась. На секунду — всего на секунду — решимость покинула меня. Их было много. Слишком много. И у них было оружие — я видела дула, поблёскивающие в полумраке. Я не справлюсь. Я не солдат. Я просто учительница. Я не должна была здесь оказаться.

Мои пальцы разжались. Мелок, который я сжимала в кулаке, чуть не выпал.

И тут я закрыла глаза.

На секунду. Всего на одну секунду.

И в темноте — на внутренней стороне век — я увидела смайлик. Круг, две точки, дуга-улыбка. Тони нарисовал его мелом на доске, а Вуди сказал: «Не стирайте. Они для вас». И я не стёрла. И Милис, которую увозят в чёрной машине, сказала: «Ты не уехала. Никто не уезжает». И Вуди обнял меня на углу улицы — впервые за всё время. И в подвале, среди пробирок и скальпелей, Тони прошептал: «Ты обещала». И я обещала. И обещание — это не слова. Обещание — это когда ты стоишь в обгоревшем коридоре, и на тебя идут люди с оружием, а за твоей спиной — двенадцать детей, которым ты нужна. Единственная. На всём свете.

Я открыла глаза.

Реальность вернулась. Резкая, чёткая, звонкая. Шаги сообщников. Дыхание Коурб. Дети за спиной. Моё сердце — живое, громкое. Я улыбнулась.

Глава 8 ( Читать осторожно или пропустить)

Шаги приближались.

Я не стала ждать. Рванулась в боковой коридор — узкий, тёмный, с осыпавшейся штукатуркой под ногами. Сзади кричали: «Стой! Держи её!» Голоса множились, отражались от обгоревших стен, и я уже не понимала, сколько их — трое, пятеро, десять.

Коридор петлял. Школа, которую я знала как свои пять пальцев — десять парт, шкаф у окна, доска, — теперь была чужим, враждебным лабиринтом. Пожар перекроил её внутренности: где раньше была стена, теперь зиял провал; где была лестница — груда обгоревших досок. Я бежала, пригибаясь, хватаясь за косяки, и каждый поворот мог стать последним.

Сзади грохотали шаги. Ближе. Ещё ближе.

Я свернула налево, потом направо — и упёрлась в дверь. Старую, железную, с облупившейся краской. Ту самую, что вела в подвал. Я узнала её — не глазами, а телом. Тем самым телом, которое ползло по этим ступеням две недели назад, спасаясь от Коурб.

Не раздумывая, я рванула ручку. Дверь поддалась с протяжным скрежетом, и я нырнула в темноту.

Ступени. Старые, стёртые, скользкие. Я сбежала по ним, не считая, и захлопнула дверь за собой. Снаружи тут же загрохотали кулаки — но дверь была железной, старой, военной ещё постройки. Она держала. Пока держала.

Я перевела дыхание и только теперь заметила, что ступени уходят в воду.

Вода была чёрной. Маслянистой. Она начиналась у подножия лестницы и уходила дальше, в темноту подвала, отражая тусклый свет, сочившийся откуда-то сверху. Я ступила в неё — и сапоги ушли по щиколотку. Ледяная. Обжигающе ледяная.

—Тони? — позвала я шёпотом. — Вы здесь?

Тишина. Дети не отзывались. Может быть, они остались наверху. Может быть, не могли войти. Может быть, боялись. Я не знала. Я знала только, что назад дороги нет — сзади ломились в дверь.

Я пошла вперёд.

Вода поднималась медленно, неумолимо. Сначала по щиколотку. Потом по колено. Потом — выше, до середины бедра. Каждый шаг давался с трудом — вода была плотной, густой, она не журчала, не плескалась, а как будто засасывала, не хотела отпускать. Под ногами хлюпало что-то мягкое — не то размокшие доски, не то что-то другое, о чём я не позволяла себе думать.

Страх подступал к горлу. Не тот страх, что гонит вперёд, а тот, что парализует. Липкий, холодный, как сама вода. Я чувствовала, как он поднимается вместе с уровнем — от ног к животу, от живота к груди. «Ты не выберешься. Ты утонешь здесь. Никто не узнает. Никто не найдёт».

Я шла. Шаг. Ещё шаг. Ещё.

Вода начала менять цвет.

Сначала я не поняла — темно, только блики на поверхности. Но чем дальше я заходила, тем отчётливей видела: чёрное становилось бурым. Бурое — алым. Алое — красным. Густым, тёмно-красным, как венозная кровь.

Запах ударил в нос — резкий, железный, сладковатый. Запах крови. Не метафора. Не игра света. Настоящая кровь. Я зажала рот рукой, но это не помогло — запах просачивался сквозь пальцы, заполнял лёгкие, оседал на языке. Меня замутило. Я пошатнулась, чуть не упала, схватилась за стену — стена была скользкой, влажной, тёплой.

—Господи, — выдохнула я. — Господи, сколько же здесь…

Я не договорила. Я боялась договаривать. Боялась думать о том, сколько детей должно было истечь кровью, чтобы вода в подвале стала красной.

Я побрела дальше. Вода доходила уже до пояса. Каждый шаг — как сквозь кисель. Запах душил. Слёзы текли по щекам, но я не замечала их. Я шла, выставив руки вперёд, как слепая, и молилась — не Богу, в которого не верила, а просто в пустоту, в темноту, в последнюю надежду.

Пальцы наткнулись на дверь.

Маленькая, деревянная, она была приоткрыта. Из-под неё сочился свет — тусклый, жёлтый, как глазной белок. Я толкнула её — и вошла.

Комната. Не подвал — комната. Здесь было сухо. Горела лампа под потолком. Металлический стол у стены. Инструменты. И кушетка.

А на кушетке — Милис.

Я не сразу поняла, что это она. Не сразу узнала. Потому что тело, лежавшее на кушетке, было не просто мёртвым — оно было разделано. Как разделывают тушу в мясной лавке: аккуратно, методично, по суставам. Руки вывернуты под неестественным углом. Грудь вскрыта — я видела рёбра, белые, влажные, блестящие в свете лампы. На животе — длинный разрез, стянутый грубыми швами, как будто тот, кто это делал, торопился и не успел закончить. Рыжеватые волосы, ещё утром собранные в пучок, теперь слиплись от крови и свешивались с края кушетки.

Путы. Кожаные ремни на запястьях и лодыжках. Такие же, какие были на мне. Её привязали к кушетке, как привязывали всех. А потом… потом она стала объектом. Не человеком. Не подругой детства. Объектом. Ещё одним номером в дневнике Коурб.

Я подбежала к ней. Ноги подкосились, и я рухнула на колени рядом с кушеткой, схватилась за ремни, начала расстёгивать их — трясущимися, непослушными пальцами. Пряжка не поддавалась — кожа разбухла от крови, — но я дёргала, рвала, кусала, пока ремень не лопнул. Одна рука освободилась и упала — безжизненно, тяжело. Я переползла к другой. Потом к ногам. Рыдания душили меня, но я не останавливалась.

—Прости, — шептала я. — Прости, прости, прости.

Я не знала, за что прошу прощения. За то, что не спасла. За то, что не успела. За то, что она предупреждала меня в первый день, а я не послушала. За то, что она прятала меня, лечила, кормила бульоном — а теперь лежит здесь, разъятая на части, как лабораторный образец.

Ремни упали. Все четыре. Я взяла её руку в свою — холодную, негнущуюся — и прижалась лбом к её пальцам. Плакала. Долго. Сколько — не знаю. Время в подвале не имело значения.

Где-то наверху, в школе, всё ещё гремели шаги. Кто-то искал меня. Кто-то ломился в двери. Но здесь, в этой комнате, было тихо. Только лампа гудела под потолком. Только кровь капала с края кушетки — кап, кап, кап, — и этот звук был страшнее любого крика.

Я подняла голову. Посмотрела в лицо Милис — в её открытые, остекленевшие глаза. И сказала — тихо, одними губами:

—Я остановлю её. Обещаю.

Потом встала. Ноги держали плохо, но я заставила их идти. Я вышла из комнаты и закрыла за собой дверь — осторожно, чтобы не потревожить покой. Вода в коридоре исчезла, пол был сухой. Я не чувствовала ничего. Только ярость — холодную, кристальную, звенящую.

Глава 9

Дверь распахнулась прежде, чем я успела до неё дойти.

Свет ударил в глаза — резкий, слепящий, — и чьи-то руки схватили меня за плечи. Я рванулась, но их было слишком много. Трое. Четверо. Мужчины в чёрном, с грубыми лицами и молчаливой деловой хваткой. Тот, что держал меня справа, вывернул мне руку — простреленное плечо взорвалось болью, и я вскрикнула, но не перестала бороться. Я брыкалась, кусалась, плевалась, как загнанный зверь, который знает, что пощады не будет.

—Держите её, — раздался спокойный голос. — Аккуратнее. Она нужна мне целой. Почти.

Коурб стояла в дверях комнаты — той самой, где лежала Милис. Она сняла пиджак. Рукава блузки были закатаны до локтей. В руках — поднос с инструментами. Скальпели. Зажимы. Игла с изогнутым концом. И ещё что-то — маленькое, блестящее, похожее на ложку с зазубренными краями.

Меня поволокли к кушетке. Соседней. Той, что стояла рядом с кушеткой Милис — пустой, холодной, ждущей. Я упиралась, цеплялась ногами за пол, но они подняли меня и швырнули на металлическую поверхность. Спина ударилась о холодный металл. Ремни затянулись прежде, чем я успела перевести дыхание: запястья, лодыжки, грудь. Я была распята.

—Вот так, — произнесла Коурб, приближаясь. — А теперь — тихо. Это ненадолго.

—Вы чудовище, — прохрипела я, дёргая ремни. — Вы убили её. Вы убили Милис.

—Милис была моей подругой, — сказала она, и в голосе её на мгновение прорезалось что-то почти человеческое. — Когда-то. Но она сделала выбор. Она выбрала тебя. И она знала, чем это кончится.

Она склонилась надо мной. Лицо её было совсем близко — я видела каждую морщинку, каждую пору, каждую точку на радужке её бледно-голубых глаз. Она пахла карболкой и яблоками. И улыбалась — той самой усталой, выцветшей улыбкой.

—Ты не бойся, — сказала она почти ласково. — Это не казнь. Это наука. У меня новый эксперимент.

Она взяла с подноса скальпель — узкий, острый, как бритва. Лезвие блеснуло в свете лампы.

—Глазное яблоко, — произнесла она задумчиво, как будто рассуждала вслух перед студентами. — Уникальный орган. Он связан с мозгом напрямую — не через спинной мозг, не через кровь, а напрямую. Зрительный нерв — это, по сути, вырост мозга. Если я хочу понять, как сыворотка воздействует на сознание — а я хочу, — мне нужен образец. Живой. Свежий. Твой.

Она поднесла скальпель к моему правому глазу. Я зажмурилась изо всех сил, но её пальцы — холодные, жёсткие — разжали моё веко. Я дёрнулась. Ремни впились в запястья. Крик застрял в горле.

—Не дёргайся, — сказала она. — Если заденешься — будет больнее.

Лезвие коснулось века.

Боль.

Не острая — сначала просто холод, потом жжение, потом — огонь. Он разлился по всей правой стороне лица, затопил глазницу, ударил в мозг. Я закричала — долго, протяжно, не своим голосом. Тело выгнулось дугой, ремни заскрипели, но держали. Перед левым глазом — тем, что ещё видел, — поплыли красные круги.

—Зажим, — скомандовала Коурб кому-то позади.

Кто-то подал инструмент. Металл звякнул о металл. Я чувствовала, как что-то холодное входит в глазницу, как что-то тянет, давит, поворачивает. Боль стала другой — не острой, а рвущей, выкручивающей, такой, от которой темнеет в глазах и отказывают ноги, даже связанные.

—Интересно, — произнесла Коурб задумчиво. — Реакция зрачка на болевой шок — сужение, потом расширение. Это займёт отдельную страницу. Ты очень полезный объект, Энни. Очень.

Она надавила сильнее — и мир взорвался белым.

На секунду — или на вечность — я перестала существовать. Не было ни подвала, ни кушетки, ни боли. Только белый свет. Только голос Тони — далёкий, как эхо: «Ты обещала». Только смайлик — круг, две точки, дуга-улыбка, — плывущий перед внутренним взором.

А потом боль вернулась, и с ней — голос Коурб:

—Готово. Образец взят. Переходим к крови.

Что-то мокрое текло по моей щеке — не слеза, что-то густое, тёплое, липкое. Я попыталась открыть левый глаз — веко не слушалось, но я справилась. Передо мной был потолок. Лампа. Тени. И Коурб — она отошла к столу и что-то записывала в блокнот.

Кто-то из помощников закатал рукав на моей левой руке. Жгут. Игла. Холод спирта. Я почти не чувствовала — боль в правой глазнице заглушала всё. Но когда игла вошла в вену, я заметила: кровь была тёмной, почти чёрной. Или это просто свет так падал.

—Зачем… — прохрипела я. Голос был чужим, сиплым. — Зачем вам… моя кровь?

Коурб обернулась. Она держала в руке пробирку — туда стекала из шприца моя кровь, густая, тёмная.

—Твоя кровь — особенная, — сказала она. — Ты не замечала? Ты должна была умереть от выстрела Охи. Но ты выжила. Ты должна была умереть от потери крови, от заражения, от болевого шока — но ты здесь, живая, и даже сейчас, когда я извлекла твой глаз, ты в сознании. Это ненормально. Это — действие сыворотки.

—Мне не вводили… сыворотку, — я говорила с трудом, каждое слово царапало горло.

—Не вводили, — согласилась она. — Но ты пила воду в этом доме. Ты ела бульон, который варила Милис из местных трав. Ты дышала воздухом Нутвила. А Нутвил пропитан сывороткой насквозь — вода, земля, стены. Мои предшественники были неаккуратны. Они сливали отходы прямо в подвал. И теперь здесь всё — часть эксперимента. Даже ты.

Она подошла ближе, держа пробирку на свет.

—Твоя кровь — это ключ, Энни. Ключ к новой формуле. Ты — первая, кто получил сыворотку не инъекцией, а средой. Ты — новый вид. И я изучу тебя. Всю. До последней клетки.

Она кивнула помощнику. Тот снова склонился надо мной — на этот раз с пилой. Маленькой, хирургической, с мелкими зубцами.

—Пока хватит крови, — сказала Коурб. — Теперь — костный мозг. Бедренная кость, думаю, подойдёт.

Пила взвизгнула, коснувшись металла.

Я закрыла левый глаз — единственный, который у меня остался. И стала ждать. Не смерти — чуда. Или полиции. Или Тони. Или кого-то, кто придёт и остановит это. Потому что сама я больше не могла.

Я сделала всё, что могла.

Теперь была их очередь.

Глава 10

Пила взвизгнула снова — теперь ближе. Я чувствовала холод металла на коже бедра, но это был почти нестрашный холод. Таким холодным бывает только одно — конец. Я уже не могла бороться. Не могла кричать. Даже страх отступил, оставив после себя пустоту — тихую, звенящую, почти умиротворённую.

«Вот и всё», — подумала я. Мысль была простой, будничной, как строчка из методички. Я сделала всё, что могла. Я вернулась. Я сказала им — всем — то, что должна была сказать. А теперь можно было и уйти.

Перед единственным глазом плыли круги — красные, золотые, чёрные. Кровь продолжала сочиться из правой глазницы, и вместе с ней уходила жизнь. Медленно, капля за каплей, как вода из треснувшего кувшина. Я чувствовала, как холодеют пальцы. Как слабеет пульс. Как темнота подступает от краёв сознания к центру.

—Приступаем, — произнесла Коурб, и её голос доносился откуда-то издалека, как сквозь вату. — Бедренная кость, верхняя треть. Начинай.

Пила коснулась кожи — и в этот момент грохнула дверь.

Не скрипнула, не хлопнула — грохнула так, что стены вздрогнули. Железная дверь подвала, та самая, через которую я вошла, слетела с петель и рухнула на пол, взметнув фонтан кровавой воды.

—Всем стоять! Полиция! Никому не двигаться!

Голос был мужской, громкий, привыкший перекрикивать шум. За ним — топот. Много ног. Люди в форме ворвались в комнату, заполнили её, как вода заполняет трюм. Я видела их сквозь пелену — чёрные силуэты, оружие, нашивки. Один, два, пять, десять. Они были везде.

Помощник Коурб застыл с пилой в руке — так и не опустив её. Его лицо, ещё секунду назад сосредоточенное, теперь выражало тупое, почти детское удивление. Он не успел ничего сделать — двое полицейских скрутили его в мгновение ока, заломили руки за спину, повалили на пол. Пила со звоном покатилась по кафелю.

Второй помощник попытался бежать — нелепо, по-заячьи, в дальний угол. Его догнали в два шага.

Коурб стояла у стола. Она не бежала. Не кричала. Только выпрямилась во весь рост и смотрела на полицейских с тем же выражением, с каким смотрела на меня: холодно, изучающе. Как будто это не её арестовывали, а она принимала экзамен.

—Вы не понимаете, — произнесла она. — Это наука. Я продолжу. Я всегда…

Ей не дали договорить. Двое в форме схватили её за руки — те самые руки, что подвязывали яблони, что поправляли камею, что держали скальпель. На запястьях защёлкнулись наручники. Она не сопротивлялась. Только губы её искривились — не то усмешка, не то судорога.

—Объекты, — прошептала она. — Вы все просто объекты.

Её повели к выходу. Она шла ровно, с высоко поднятой головой, и её камея — серебряный профиль у ворота — поблёскивала в свете лампы.

А я лежала на кушетке. Связанная. Окровавленная. Слепая на один глаз. Я слышала шаги, голоса, шум — но всё это доносилось откуда-то издалека. Мир сузился до маленькой точки света, которая ещё теплилась где-то во мне.

И тут кто-то из полицейских — молодой, неловкий, суетливый — задел плечом стеллаж у стены.

Тёмная колба — большая, стеклянная, с мутной жидкостью — покачнулась. Он попытался подхватить её, но промахнулся. Колба упала.

Звон. Треск. Осколки.

И вместе с осколками из колбы высыпались кости, они смешались с моей кровью, что разлилась из рук одного помошника. Маленькие, детские — фаланги пальцев, рёбра, позвонки. Они рассыпались по кафельному полу, и на мгновение в подвале стало тихо — той особенной тишиной, какая бывает только перед грозой.

А потом раздался смех.

Детский. Звонкий. Чистый.

Он разнёсся по подвалу, отразился от стен, от потолка, от воды. Это был смех не одного ребёнка — многих. Тех, кто ждал. Тех, кто не мог уйти. Тех, кого держали здесь десятилетиями.

И в центре комнаты, прямо над рассыпанными костями, проступила фигура.

Тони.

Синяя ветровка. Светлые волосы. Глаза — серые, живые, широко открытые. Он был не один — за его спиной стояли остальные. Девочка с косичками. Мальчик постарше. Близнецы. Маленький с плюшевым зайцем. Двенадцать детей. Они смотрели не на полицейских — на меня.

Тони сделал шаг вперёд — и улыбнулся. Не так, как раньше, — не робко, не печально. Широко. Светло. Свободно.

—Спасибо, — сказал он.

Одно слово. Но в нём было всё. Всё, ради чего я осталась. Всё, ради чего я вернулась. Всё, ради чего я лежала сейчас на этой кушетке — слепая, израненная, почти живая.

Кости на полу начали исчезать. Не растворяться, не таять — именно исчезать, как будто их никогда и не было. Одна за другой. Фаланга, ребро, позвонок. Пол впитывал их, как сухая земля впитывает дождь. И вместе с костями исчезали дети. Не все сразу — по очереди. Девочка с косичками подняла руку и помахала мне. Близнецы кивнули — синхронно, как всегда. Мальчик с плюшевым зайцем прижал игрушку к груди и улыбнулся. А потом они растаяли — один за другим, — и в подвале остался только свет.

Тони уходил последним. Он постоял ещё секунду, глядя на меня, — и я увидела, как его глаза, серые, живые, в последний раз блеснули.

—Урок окончен, — сказал он. И исчез.

В подвале воцарилась тишина.

Полицейские стояли, замерев. Кто-то крестился. Кто-то шептал: «Что это было?» Молодой — тот, что разбил колбу, — плакал, не стесняясь слёз.

А я закрыла глаз. Единственный, который у меня остался.

И улыбнулась.

Они ушли. Они освободились. Не знаю, куда — в рай, в небытие, в следующую жизнь. Но они больше не были заперты здесь, в подвале, в темноте, между жизнью и смертью. Они были свободны.

Чьи-то руки — тёплые, живые — начали расстёгивать ремни на моих запястьях. Чей-то голос сказал: «Она еще жива! Санитаров! Быстро!» Кто-то прижал марлю к моей глазнице — больно, но уже не страшно. Меня поднимали, несли, говорили что-то — я не разбирала слов. Только смотрела в потолок, который плыл надо мной, и продолжала улыбаться.

Я сделала это. Мы сделали это. Я и двенадцать детей, которых никто не видел.

Я выполнила обещание.

Темнота накатила мягко, как одеяло. Я больше не боролась. Я позволила ей унести меня — туда, где не было боли. Где не было страха. Где был только покой и тихий, затихающий смех — детский, звонкий, свободный.

И смайлик. Круг. Две точки. Дуга-улыбка.

Он светился перед моим внутренним взором, пока сознание не погасло совсем.

Продолжим или оставим героев?

Спасибо за чтение

Вернуться к книге