Приснись мне наяву
Глава 1
Алексей никогда не мог точно определить момент, когда тишина в квартире перестала быть просто отсутствием звуков и стала чем-то материальным. Чем-то, что можно было потрогать, если провести ладонью по воздуху — вязким, как остывший кисель, и серым, как декабрьское небо за окном. Он лежал на продавленном диване, подаренном кем-то из бывших жильцов ещё до него, и смотрел, как по потолку ползёт трещина. Она начиналась от люстры — дешёвой, стеклянной, с тремя плафонами в виде тюльпанов, из которых горел только один, — и уходила в угол, где обои, наклеенные, судя по рисунку, ещё в конце девяностых, чуть отошли от стены, обнажив серую, известковую плоть дома.
Было семь часов вечера. Или восемь. Время в этой комнате текло иначе: оно не двигалось по кругу, как стрелки на настенных часах (батарейка в них села в прошлый вторник, и теперь они показывали вечные без пяти двенадцать, словно намекая на какую-то развязку, которая всё не наступала), а скорее наполняло пространство, как вода наполняет аквариум. Медленно, незаметно, слой за слоем, пока не погребало под собой все ориентиры.
Он был студентом. Третьекурсником филологического факультета, что само по себе звучало как диагноз — не смертельный, но хронический, с вялым течением и периодами ремиссии, приходящимися на сессию. Алексей не любил об этом говорить, не потому что стеснялся, а потому что сама тема казалась ему исчерпанной, как тюбик зубной пасты, который он уже неделю собирался выбросить, но всё оставлял на краю раковины — из смутного чувства, что внутри ещё что-то есть, нужно только надавить посильнее.
Квартира, которую он снимал, находилась на Петроградской стороне, в старом доме с облупившимся фасадом и лепниной, осыпавшейся настолько, что ангелы над окнами потеряли лица и теперь походили на безглазые тени, застывшие в вечном крике. Это была однушка-распашонка с окнами во двор-колодец, куда никогда не заглядывало солнце, а только затекал, переливаясь через ржавый карниз, сырой петербургский воздух, пахнущий мокрой штукатуркой и кошками. Алексей выбрал её именно за это — за отсутствие солнца. Ему казалось, что яркий свет требует от человека какой-то ответной радости, какого-то соответствия, на которое у него не было ни сил, ни желания.
Он жил один. Эта фраза, произнесённая мысленно, всегда отдавала чем-то двусмысленным — не то констатацией свободы, не то замаскированной жалобой. Алексей склонялся к первому, но временами, особенно по вечерам, когда за стеной начинали орать соседи (молодая пара, вечно выяснявшая отношения с надрывом, достойным сцены Александринки), одиночество приобретало странный привкус. Не горечи, нет. Скорее, это напоминало вкус крови во рту — металлический, тревожный, заставляющий прислушиваться к себе.
Он поднялся с дивана — тот жалобно скрипнул пружинами, издав звук, похожий на вздох, — и прошёл на кухню. Кухня была крошечной: два шага от плиты до окна, три — до холодильника, гудящего с какой-то надсадной безнадёжностью, словно он переваривал не просроченный кефир, а саму экзистенцию. Алексей включил чайник (пластиковый, белый, купленный в «Ашане» за триста рублей, с наклейкой в виде лимона, уже начавшей облезать), достал с полки банку растворимого кофе и турку — маленькую, медную, покрытую благородной патиной. Туркой он не пользовался, она стояла здесь как артефакт, как напоминание о какой-то другой жизни, где утро начиналось не с кипятка, залитого в кружку, а с долгого, медитативного действа на плите, с пенкой, поднимающейся до краёв, с ароматом, заполнявшим всю квартиру.
Он насыпал в кружку две ложки кофе — с горкой, потому что обычной дозы уже не хватало, чтобы пронять это странное оцепенение, — залил кипятком и сел за стол, пододвинув к себе пепельницу. Курить в квартире запрещалось договором, но Алексею было всё равно. Он открыл форточку, впуская в кухню морозный воздух, и закурил, глядя, как дым смешивается с паром от кофе, создавая причудливые, быстро тающие фигуры.
В такие моменты — а они случались всё чаще, разрастаясь, как опухоль, пожирающая здоровые ткани дня, — на него накатывала тоска. Но это была не та тоска, которую можно было унять звонком другу, прогулкой по набережной или бутылкой пива. Это была тоска без адреса и без имени, тоска-фантом, болящая, как ампутированная конечность. Ему казалось, что он потерял что-то, чего у него никогда не было, — и в этом парадоксе заключалась вся его жизнь.
Иногда, сидя на парах по введению в литературоведение (предмет, который читал профессор Гольдберг, иссохший старик с голосом, похожим на шелест пергамента, и глазами, выцветшими до цвета рыбьей чешуи), Алексей отключался от реальности. Он смотрел в окно аудитории, выходящее на Фонтанку, и представлял себе картины, которые не имели никакого отношения ни к учёбе, ни к Петербургу, ни вообще к его биографии.
Он представлял, как сидит на веранде какого-то кафе — обязательно с видом на море, не наше, серое и холодное, а настоящее, средиземноморское, цвета индиго, с белой пеной, лижущей рыжие скалы. Перед ним стоит чашка кофе, но не такого, как сейчас, — растворимого, горького, с плёнкой, похожей на нефтяное пятно, — а настоящего, чёрного, как южная ночь, с густой пенкой, в которой отражается закатное солнце. И он никуда не спешит. Он просто сидит, смотрит, как солнце медленно, величественно, словно целый мир исполняет для него литургию, опускается за горизонт, окрашивая небо в оттенки розового, оранжевого, багряного, и чувствует... полноту. Цельность. Смысл.
Или другая фантазия, ещё более навязчивая, почти маниакальная: он садится в машину — старую, но надёжную, например, «Кадиллак» пятидесятых годов, с потёртым кожаным салоном, пахнущим бензином и табаком, — и уезжает. Просто выруливает на КАД, потом на трассу М-10, а дальше — куда глаза глядят. Без карты, без навигатора, без конкретной цели. Он проезжает города, названий которых не знает, ночует в придорожных мотелях с неоновыми вывесками, где буквы «О» давно перегорели, и они читаются как «М ТЕЛЬ», обедаёт в закусочных, где подают яичницу с беконом и безвкусный кофе, знакомится с людьми, чьи лица стираются из памяти через минуту после прощания. И в этом бесконечном движении — спасение. В этом отсутствии привязок — свобода.
Мечта. Да, это была мечта. Но какая-то неправильная, незрелая, лишённая драматургии. В ней не было ни желания разбогатеть, ни жажды славы, ни стремления к любви — ничего из того, что принято считать двигателем юношеских амбиций. Это была мечта об исчезновении, растворении в пространстве, о превращении в наблюдателя, а не в участника. Мечта о том, чтобы жизнь стала фильмом, который можно поставить на паузу, отмотать назад или просто выключить, если сюжет не зацепил.
Алексей затушил сигарету (пепельница была полна окурков, и этот натюрморт вызывал в нём одновременно отвращение и нежность — так смотрят на свидетельства собственной слабости) и отхлебнул кофе. Он был уже чуть тёплый. Мысль снова разогреть его в микроволновке промелькнула и исчезла — лень, эта вечная спутница его тоски, уже взяла своё.
Где-то в глубине дома, на этаже ниже, заиграла музыка. Басы долбили ритмично, как пульс, но звук, проходя сквозь бетонные перекрытия, терял чёткость и превращался в монотонный, утробный гул. В этой вибрации чудилось что-то тревожное, словно дом был живым существом, и музыка была его сердцебиением — больным, аритмичным. Алексей иногда думал о Петербурге именно так: не как о городе, а как о гигантском организме, поражённом метастазами парадных, сосуды-каналы которого забиты холестерином барж, а лимфатическая система дворов-колодцев отравлена токсинами человеческого отчаяния. И он, Алексей, был одной из клеток этого организма — не раковой, нет, но, возможно, мёртвой, отжившей своё, ждущей, когда её выведет из тела с потоком лимфы.
Он допил кофе и вернулся в комнату. Сел на диван, который снова издал тот же вздох — точь-в-точь, как человек, уставший нести бремя чужого тела. Достал телефон — экран засветился холодным, голубоватым светом, выхватывая из полумрака его лицо: бледное, с тёмными кругами под глазами (наследство бессонницы, мучившей его уже полгода), с тонкими чертами, которые однокурсницы называли «аристократичными», но которые самому Алексею казались просто «незавершёнными», словно природа, создавая его лицо, бросила работу на полпути. Ни одного сообщения. Только уведомление от новостного агрегатора: «В Санкт-Петербурге ожидается резкое похолодание». И ниже, в ленте: «Учёные доказали, что чувство одиночества изменяет структуру мозга». Он хмыкнул и отбросил телефон в сторону.
Странно устроен человек. Он может жить в одном из красивейших городов мира — с его дворцами, набережными, мостами, с этой невероятной, почти невыносимой красотой, которая в белые ночи достигает такого накала, что хочется зажмуриться, — и не замечать её. А может жить в бетонной коробке на окраине какого-ниюудь Крыжопля и видеть прекрасное в каждой трещине на асфальте. Алексей чувствовал, что с ним происходит первое. Он ослеп к Петербургу. Эрмитаж превратился в открытку из туристического киоска, стрелка Васильевского острова — в локацию для инстаграмных фото, которые он пролистывал, не задерживая взгляда, набережная Мойки — в тропу от метро до университета. Привычка убивает чудо, подумал он, и в этой мысли не было ничего оригинального, но оттого она не становилась менее верной.
Он встал и подошёл к стеллажу. Тот представлял собой жалкое зрелище: пара учебников по языкознанию, сборник стихов Бродского в мягкой обложке (потрёпанный, залитый когда-то чаем, с пожелтевшими страницами, которые пахли библиотекой и временем), детектив Донцовой, оставленный кем-то из гостей ещё в прошлую зиму, и несколько книг по урбанистике, купленных в приступе внезапного интереса к устройству городов. Этот интерес угас так же быстро, как и появился, оставив после себя привкус незавершённости. Алексей вытащил Бродского, открыл наугад:
Ни страны, ни погоста
не хочу выбирать.
На Васильевский остров
я приду умирать.
Он захлопнул книгу. Не то чтобы его это пугало — смерть вообще редко занимала его мысли, — но было в этих строках что-то слишком созвучное его состоянию, а он не любил подтверждений своей тоски извне. Ему хотелось считать её уникальной, своей собственной, а не частью великой петербургской традиции меланхолии. Хотя, если подумать, может, он просто боялся, что его страдание — не настоящее, а культурологическое, наведённое, впитанное из книжек и лекций по литературе Серебряного века.
В углу комнаты, за дверью, которую он почти никогда не открывал, стоял мольберт. Он купил его год назад — спонтанно, увидев в витрине художественного магазина на Невском. Тогда ему казалось, что рисование спасёт его, заполнит пустоту, даст выход чему-то, что бродит внутри, как невысказанное слово. Он купил краски, кисти, холсты — и за две недели написал три картины. Все три были видами из окна: двор-колодец в разное время суток. Утром — серый, как старая фотография. Днём — с пятнами ржавчины на стенах, похожими на абстрактную живопись. Ночью — чёрный, с жёлтыми квадратами окон, в каждом из которых угадывалась чужая, неизвестная жизнь. На четвёртой картине он застрял и больше к мольберту не подходил. Теперь краски, наверное, высохли, а холсты покрылись пылью — той самой, вездесущей петербургской пылью, которая, кажется, рождается из самого воздуха, из этой вечной сырости и тумана.
Алексей выключил свет (одинокий тюльпан в люстре погас с тихим, едва слышным звоном, словно где-то далеко лопнула струна) и лёг обратно на диван. Спать не хотелось. Вообще ничего не хотелось — и это «ничего» было не пустотой, а, наоборот, каким-то тяжёлым, давящим присутствием. Как будто сама потенциальность желаний, их нереализованность, приобрела вес и теперь покоилась у него на груди, мешая дышать.
Он закрыл глаза — и перед внутренним взором снова возникло море. Не то, которое он никогда не видел, а какое-то иное, синтетическое, собранное из обрывков фильмов, фотографий, снов. Огромный закат, разлившийся по небу акварелью, в которой преобладают оттенки алого и золотого — цвета, которых в его комнате не было никогда, которые существовали только в этом воображаемом пространстве. И он сидит на берегу, слышит шум волн (не механический гул холодильника, а живой, дышащий ритм) и чувствует, как ветер, тёплый и солёный, касается лица. И нет ни Петербурга, ни этой квартиры, ни филфака, ни давящей тишины. Есть только этот момент, бесконечно длящийся, как нота, взятая на виолончели и отпущенная в пространство.
Он часто думал: а что, если?.. Что, если в один прекрасный день взять и сорваться? Купить билет на поезд — не на самолёт, самолёт это слишком быстро, слишком резко, перемена должна быть постепенной, чтобы душа успела привыкнуть, — и уехать на юг? В Крым? В Краснодарский край? Да хоть в Абхазию, где мандарины растут прямо на улицах, а море даже в октябре тёплое, как парное молоко. Снять домик у какой-нибудь бабушки, устроиться работать — да хоть грузчиком в порт, какая разница, — и начать жизнь с чистого листа. Без этого вечного неба цвета застиранной простыни, без этой мороси, от которой ноют кости, без этого города, который сжирает тебя, переваривает и выплёвывает в виде тени.
Но эта мысль, такая яркая и манящая в минуты грёз, разбивалась о реальность сразу же, как только он пытался представить конкретные шаги. Где взять деньги? Что сказать родителям? Как быть с учёбой? Все эти вопросы повисали в воздухе, как навязчивые мухи, и в конце концов он отмахивался от них, откладывая решение на завтра, на после сессии, на «когда-нибудь». А «когда-нибудь», как известно, не наступает никогда.
Алексей повернулся на бок и уткнулся лицом в подушку. От неё пахло пылью и чем-то неуловимо знакомым — кажется, лавандой, средством для стирки, которым пользовалась предыдущая жиличка (ему говорили, что до него здесь жила какая-то художница, но он не верил, слишком уж безликой была эта квартира, слишком стерильной, несмотря на облупившиеся обои). Он попытался представить её — эту неведомую художницу, как она стояла с кистью у мольберта, как смотрела в окно, как пила кофе из той же кружки, что и он сейчас, — и не смог. Воображение рисовало только размытый силуэт, женскую фигуру без лица, с рыжеватыми, кажется, волосами, схваченными в небрежный пучок. Смешно. Почему рыжеватыми? Он понятия не имел. Может, просто потому, что рыжий — это цвет, которого так не хватало в этой серой гамме.
За окном начал падать снег. Первый снег в этом году — запоздалый, но оттого не менее торжественный. Крупные хлопья, подсвеченные жёлтым фонарём во дворе, медленно опускались на ржавый карниз, на пожарную лестницу, на мусорные баки, превращая убогий двор-колодец в подобие рождественской открытки. Алексей не видел этого — он лежал с закрытыми глазами и слушал тишину. Тишина была теперь другой: не давящей, а какой-то мягкой, ватной, приглушённой. Снег всегда меняет акустику города, делает его интимнее, ближе.
В этой новой тишине мысли потекли медленнее, спокойнее. Он вспомнил разговор с Гольдбергом на прошлой неделе — странный разговор, который почему-то застрял в памяти, хотя поначалу показался бессмысленным. Старый профессор задержал его после лекции и вдруг, без всякого перехода, спросил: «Вы верите, Алексей, что сны — это вторая реальность? Или, может быть, реальность — это наш общий сон?» Он тогда что-то пробормотал в ответ — кажется, про физиологию и нейроны, — но Гольдберг только усмехнулся своей беззубой улыбкой и махнул рукой: «Идите, юноша. Вы ещё поймёте. Однажды поймёте». И вот сейчас, лёжа в темноте, Алексей подумал: а что, если старик прав? Что, если жизнь, которую он ведёт, — эта бесконечная череда серых дней, эта учёба, эта квартира, эта тоска — всего лишь сон? Затянувшийся, вязкий, почти невыносимый сон, от которого можно проснуться?
Но где же тогда явь?
Он не заметил, как заснул. Сон подкрался незаметно, как вор, и унёс его из комнаты с продавленным диваном, из квартиры на Петроградской, из промозглого декабрьского Петербурга — унёс далеко-далеко, в пространство, где не было ни времени, ни памяти, ни тоски. Последнее, что он ощутил на границе забытья, был запах. Странный, невозможный запах: пахло морем, мокрым камнем и едва уловимо — нагретой на солнце медью. Как будто где-то рядом, в другом измерении, играл духовой оркестр, и ветер доносил до него отзвуки этой музыки, этой меди — тёплой, тягучей, зовущей.
И он пошёл на этот зов.
Глава 2
Пробуждение — если это можно было назвать пробуждением — началось со звука.
Звук был странный: низкий, вибрирующий, расходящийся в воздухе концентрическими кругами, как от брошенного в воду камня. Алексей открыл глаза не сразу. Сначала он просто слушал, пытаясь идентифицировать источник, но мозг, ещё не до конца стряхнувший с себя оцепенение сна, отказывался работать. Это не был гул холодильника. Не шум машин со двора. Не крики соседей. Это было что-то иное — древнее, почти тектоническое, словно сам город, раскинувшийся где-то там, внизу, дышал, и дыхание это резонировало в бетонных недрах его тела.
А потом пришёл запах. Меди, нагретой на солнце. И ещё — воды. Не той, что пахнет хлоркой из-под крана или сыростью из петербургских подвалов, а живой, морской, с отчётливой йодистой нотой, которая, казалось, проникала в самые лёгкие, вытесняя из них спёртый воздух комнаты на Петроградской. Алексей наконец открыл глаза.
И не увидел ничего знакомого.
Он лежал не на продавленном диване, а на каменной скамье — холодной, грубо отёсанной, покрытой мелкими трещинами, в которых поблёскивала влага. Над ним — вместо облупленного потолка с трещиной и люстрой-тюльпаном — простиралось небо. Но и небо было неправильным. Не серым, не свинцовым, не тем декабрьским, низким, давящим небом, которое он привык видеть изо дня в день. Оно отливало перламутром — бледно-розовым у горизонта, переходящим в голубизну, а затем в глубокий, насыщенный фиолетовый цвет, какой бывает только в южных широтах за минуту до того, как солнце окончательно уйдёт за горизонт. И по этому небу плыли облака — не бесформенные клочья ваты, а чётко очерченные, архитектурные, похожие на колоннады и арки, словно кто-то вырезал их из мрамора и пустил по воздуху.
Алексей сел, опираясь на локоть, и осмотрелся. Он находился на набережной — но такой набережной не существовало ни в одном известном ему городе. Гранитные плиты под ногами были не серыми, а почти чёрными, с вкраплениями слюды, которые вспыхивали под косыми лучами закатного солнца мириадами искр. Вода канала — а это был канал, он понял по ширине русла, по плавному изгибу, уходящему вдаль — имела цвет не свинца и не ржавчины, а густого, непрозрачного ультрамарина, словно кто-то вылил в неё тонны акварели. И по этой воде, мерно покачиваясь, плыли лепестки. Роз. Тысячи лепестков — алых, бордовых, белых, кремовых, — они устилали поверхность воды сплошным ковром, и от них исходил одуряющий, сладкий аромат, смешивающийся с запахом моря и меди.
Но самое странное было впереди.
Через канал был перекинут мост. Он начинался от гранитного быка на этой стороне — массивного, украшенного чугунными решётками, которые, казалось, были сплетены не из металла, а из застывшего дыма, настолько тонкой и ажурной была работа, — и уходил в пространство. Он не соединял два берега. Он просто обрывался где-то на середине, в воздухе, в пустоте, в молочной дымке тумана, который поднимался от воды. И тем не менее мост не выглядел разрушенным или незавершённым. Он был цельным, законченным произведением архитектуры, у которого просто не было второго конца. Или этот конец находился где-то за пределами видимого спектра, в иной плоскости бытия, куда не дотягивался человеческий глаз.
Алексей встал. Ноги слушались, но в теле ощущалась странная лёгкость — не физическая, а скорее метафизическая, словно с души сняли тот груз, что давил на неё в реальности. Исчезла тяжесть в груди, исчезло ощущение вязкости времени. Здесь, в этом пространстве, время текло по-другому: не капало, как вода из прохудившегося крана, а лилось широким, полноводным потоком, и в этом потоке можно было плыть бесконечно.
Он подошёл к парапету и заглянул в воду. Вода в канале, несмотря на свою густоту и цвет, была прозрачной. И там, на глубине — а глубина казалась огромной, несоизмеримой с узостью канала, — виднелись очертания зданий. Затопленный город. Он узнал очертания Дворцовой площади — колоннаду Главного штаба, Александровскую колонну, арку. Но всё это находилось под водой, и по мраморным ступеням, мимо застывших на дне экипажей и статуй, проплывали рыбы. Не простые, а фосфоресцирующие, переливающиеся всеми цветами радуги, с плавниками, похожими на кружева. Они двигались медленно, церемонно, словно это был не косяк рыб, а торжественная процессия, вальсирующая по бальной зале.
Алексей отступил от парапета и пошёл вдоль набережной. Его шаги гулко отдавались на чёрных плитах, и этот звук — одинокий, ритмичный, — казался единственным во всём городе. Но город не был мёртв. Он был просто пуст. Или, точнее, замер в ожидании. Окна домов, выходящих на набережную — высокие, стрельчатые, с витражами, на которых были изображены сцены, не поддающиеся расшифровке, — светились мягким, янтарным светом. Но за ними не угадывалось никакого движения, никаких силуэтов. Только свет. Тёплый, живой, приглашающий.
Через некоторое время он вышел к пространству, которое сразу узнал — и не узнал одновременно. Летний сад. Но он был накрыт гигантским стеклянным куполом, который поднимался над кронами лип и дубов на высоту добрых пятидесяти метров. Купол был выполнен из множества шестигранных сегментов, соединённых бронзовыми переплётами, и сквозь этот стеклянный панцирь закатное небо просвечивало, преломляясь на тысячи спектров, разбрасывая по аллеям разноцветные блики. Сам сад утопал в зелени — густой, тропической, почти нездешней. Папоротники в человеческий рост перемежались с цветущими магнолиями, с кустами рододендронов, усыпанных алыми, как кровь, цветами, с глициниями, свисающими с мраморных арок фиолетовыми гроздьями. И среди этого буйства растительности белели статуи — те самые, из реального Летнего сада, но не облупленные, не разбитые временем, а девственные, свежевысеченные, с лицами, на которых застыло выражение не античного покоя, а какого-то напряжённого, почти мучительного ожидания.
Алексей остановился у одной из них — у нимфы с кувшином на плече. Он протянул руку и коснулся мраморной щеки. Камень был тёплым. Живым. Он дышал — едва уловимо, но ритмично, в такт тому далёкому вибрирующему звуку, который всё ещё пульсировал на грани слышимости. Алексей отдёрнул руку, но не от страха — от какого-то благоговейного ужаса, от ощущения прикосновения к тайне, которая не должна была открыться.
И в этот момент он услышал шаги.
Они были лёгкими, почти невесомыми, и доносились со стороны центральной аллеи, уходящей вглубь сада, в заросли лавра и олеандра. Алексей повернулся на звук — и сердце его, которое до этого момента билось ровно и спокойно, дало сбой, пропустило удар, а затем забилось где-то в горле.
По аллее шла девушка.
Она была невысокой, хрупкой на вид, в лёгком белом платье, которое колыхалось при каждом шаге, словно его трепал несуществующий ветер. Но главное, что бросилось в глаза, что ослепило, как вспышка магния, — это её волосы. Они были огненно-рыжими. Не каштановыми с рыжиной, не медными, а именно огненными — цвета заката над морем, цвета расплавленного золота, цвета осеннего клёна, когда солнце просвечивает лист насквозь. Они были уложены в мягкие, крупные кудри, которые спадали на плечи, на спину, обрамляли лицо живым, трепещущим ореолом. И лицо это... Оно было не просто красивым. Оно было... знакомым. Как лицо, которое видишь во сне и не можешь вспомнить при пробуждении. Как музыка, которую слышал в детстве и забыл, но которая вдруг зазвучала снова.
Она остановилась в десяти шагах от него и посмотрела прямо на Алексея. Глаза у неё были зелёными — не бледно-зелёными, как у большинства людей, а яркими, изумрудными, с золотыми крапинками вокруг зрачка, — и в них читалось то же выражение, что и на лицах статуй: напряжённое ожидание, смешанное с узнаванием.
— Ты пришёл, — сказала она. Голос у неё былмелодичный, и звучал он не как вопрос, а как констатация факта, как утверждение того, что и так было предопределено.
Алексей молчал. Слова застряли где-то в гортани, как рыбья кость, и он просто смотрел на неё, впитывая каждую деталь: маленькую родинку над левой бровью, чуть припухшие губы цвета коралла, тонкую цепочку с кулоном в виде капли воды (или это была слеза?), лежащую в ложбинке между ключицами. Он знал, что никогда не видел её раньше. И одновременно знал, что знал её всегда.
— Кто ты? — наконец выдавил он. Слова прозвучали хрипло, как после долгого молчания.
— А ты как думаешь? — она улыбнулась, и улыбка эта была такой же, как весь этот город: знакомой и чужой одновременно, тёплой и немного печальной. — Можешь называть меня Алисой. Или не называть никак. Имена здесь не важны.
— Где «здесь»?
— Там, куда ты так долго хотел попасть. — Она повела рукой, обводя пространство: стеклянный купол, зелёные заросли, статуи с живыми лицами. — Это место, которого нет. Город, который существует только для тех, кто в нём нуждается. Ты ведь так хотел уехать, Алексей? Так хотел вырваться из серости, из тоски, из этого бесконечного ожидания непонятно чего. Вот ты здесь. Добро пожаловать.
Алексей вздрогнул. Она знала его имя. Знала его мысли. Знала его тоску. Это должно было испугать — но не испугало. Наоборот, внутри разлилось странное, забытое чувство: как будто он наконец-то снял тесную, давно жавшую одежду и остался в том, в чём родился.
— Ты... ты тоже сон? — спросил он, делая шаг ей навстречу.
— А ты? — Она склонила голову набок, и рыжие кудри качнулись, рассыпав по воздуху сноп искр — буквально, он видел, как от её волос отделяются крошечные золотистые частицы и медленно гаснут в полумраке аллеи. — Может быть, это я твой сон. Или мы оба сон кого-то третьего. Или всё вместе — просто чей-то незаконченный рассказ. Какая разница? Важно лишь то, что мы здесь и сейчас.
Она протянула ему руку — узкую ладонь с длинными пальцами, унизанными серебряными кольцами с тёмными камнями. Не раздумывая, Алексей взял её. Прикосновение обожгло — но не болью, а чем-то похожим на электрический разряд, на мгновенную вспышку, которая прошила всё тело от кончиков пальцев до макушки. Он почувствовал, как реальность вокруг них пошла рябью: купол над Летним садом на мгновение стал прозрачнее, и сквозь него проступили звёзды — яркие, непривычные, складывающиеся в незнакомые созвездия, — а потом всё снова стало как прежде, но что-то неуловимо изменилось. Воздух стал гуще, слаще. Цветы запахли сильнее. Музыка — та самая, меди и дыхания, — зазвучала громче, обретя мелодию, медленную и торжественную, как павана.
— Пойдём, — сказала Алиса. — Я покажу тебе город.
И они пошли. Сначала через Летний сад, по аллеям, мощённым не гравием, а перламутровыми ракушками, которые хрустели под ногами с мелодичным звоном. Статуи провожали их взглядами — Алексей готов был поклясться, что мраморные головы поворачивались им вслед, — а одна, изображавшая Аполлона с лирой, вдруг шевельнула пальцами, и по саду разнеслась тихая, щемящая нота, чистая, как слеза. Птицы, до этого прятавшиеся в кронах, отозвались трелями — далёкими, приглушёнными, словно пели они не здесь, а где-то в другой реальности.
Они вышли из сада через другие ворота — не те, что вели к набережной, а кованые, увитые плющом, которые сами распахнулись при их приближении, — и оказались на улице, которой тоже не существовало. Это была узкая, извилистая улочка, стиснутая с обеих сторон домами, чья архитектура не поддавалась классификации. Готические шпили соседствовали с барочными фронтонами, византийские арки — с классическими колоннадами, и всё это было увито виноградными лозами, на которых висели гроздья, светящиеся изнутри мягким, золотистым светом, как крошечные лампочки. Мостовая была выложена чёрным и белым камнем в шахматном порядке, и рисунок этот, казалось, двигался, менялся, создавая иллюзию волны, бегущей под ногами.
— Это улица Желаний, — сказала Алиса, не оборачиваясь. Её голос звучал теперь ближе, интимнее, словно она говорила не снаружи, а прямо у него в голове. — Она ведёт туда, куда тебе нужно. Но не думай, что это просто. Она читает твои желания и строит маршрут в соответствии с ними. Но если ты сам не знаешь, чего хочешь, она может завести в тупик.
— А чего хочу я? — спросил Алексей.
Алиса остановилась и повернулась к нему. В её зелёных глазах плясали отблески виноградных фонарей.
— Ты хочешь заполнить пустоту. Ты хочешь, чтобы тоска, которая грызёт тебя изнутри, наконец обрела имя и адресата. Ты хочешь... любви. Не той, что в книжках. Не пошлой романтики. А настоящей, всепоглощающей, такой, чтобы мир перевернулся и стал с ног на голову. Чтобы каждое утро было наполнено смыслом, а каждая ночь — страстью. Я права?
Он не ответил. Потому что ответ был очевиден. Потому что она, неведомая девушка из сна, читала его как открытую книгу, и это было страшно и прекрасно одновременно.
Они пошли дальше. Улица Желаний действительно вела их странным, извилистым маршрутом, но теперь, когда желание Алексея было названо вслух, она перестала петлять и вывела их на широкую площадь. Это была Дворцовая площадь — но не та, что под водой, а её отражение, её двойник, существующий здесь, на поверхности. Александровская колонна стояла на своём месте, но вершина её терялась в облаках — не в перламутровых облаках неба, а в густом, молочно-белом тумане, который спускался сверху, образуя подобие шатра. Здание Главного штаба было всё, от фундамента до крыши, увито розами — алыми, почти чёрными в сгущающихся сумерках, с лепестками, бархатными на ощупь. А по брусчатке площади, между булыжниками, пробивалась трава — нежная, изумрудная, и в ней светились крошечные цветы, похожие на незабудки, но с серебряными, а не голубыми лепестками.
— Здесь сердце города, — сказала Алиса. — Здесь самые сильные желания становятся явью. Посмотри.
Она указала на небо. Там, над площадью, прямо в воздухе, начали загораться огни. Сначала один, потом ещё, ещё — пока всё пространство над их головами не заполнилось сотнями парящих фонариков, похожих на те, что запускают в небо на праздниках. Но эти фонарики не двигались хаотично — они выстраивались в фигуры. Вот возник силуэт двух людей, держащихся за руки. Вот — птица с расправленными крыльями. Вот — сердце, огромное, пульсирующее, переливающееся от алого к золотому.
— Это наша проекция, — прошептала Алиса, и её рука сжала его ладонь крепче. — Город реагирует на нас. Создаёт декорации для нашей... истории.
Алексей повернулся к ней. В свете этих парящих огней её лицо казалось неземным, сошедшим с полотен прерафаэлитов. Рыжие волосы горели, как костёр, и в них, как в костре, можно было смотреть бесконечно.
— Это сон? — спросил он снова. — Ты мне снишься?
— Может быть. — Она подошла к нему вплотную, так что он почувствовал тепло её тела и аромат — не духов, а чего-то природного, как запах нагретой солнцем хвои и морской соли. — Но разве это что-то меняет? Разве чувства, которые мы испытываем во сне, менее реальны, чем те, что наяву? Разве во сне не бьётся сердце? Разве не перехватывает дыхание? Разве не...
Она не договорила, потому что он поцеловал её.
Это не было осознанным решением. Это было как прыжок в воду — внезапный, безоглядный, лишённый страха. Их губы встретились, и мир вокруг перестал существовать. Исчезла площадь, исчезла колонна, исчезли огни в небе — осталось только это прикосновение, обжигающее, как глоток чистого спирта, и такое же пьянящее. От её губ пахло мёдом и немного — дымом, и этот парадоксальный букет сводил с ума. Он запустил руки в её волосы — они были именно такими, какими он их себе представлял: мягкими, тёплыми, живыми, они струились между пальцами, как вода, как шёлк, как расплавленное золото. Она ответила на поцелуй с той доверчивой открытостью, что была сродни чуду — словно отдавала ему не только губы, но и часть своей души.
А потом реальность снова изменилась. Алексей не мог сказать, сколько времени прошло (минута? час? вечность?), но когда они наконец отстранились друг от друга, всё ещё не разнимая рук, с припухшими губами и сбитым дыханием, они стояли уже не на Дворцовой площади. Они находились в каком-то внутреннем дворике, скрытом от глаз высокими стенами, увитыми виноградом. Посередине журчал фонтан — чаша из чёрного мрамора, в центре которой две сплетённые фигуры (он и она? или Амур и Психея?) изливали воду из кувшинов. Вода в фонтане была не прозрачная, а золотистая, и от неё поднимался лёгкий пар, пахнущий миррой и апельсиновым цветом. Вокруг стояли мраморные скамьи с мягкими подушками, а над головой — вместо неба — раскинулся полог из алого бархата, расшитого звёздами.
— Это убежище, — сказала Алиса. Её голос теперь звучал глухо, низко, с теми интимными, вибрирующими нотами, от которых у Алексея по спине бежали мурашки. — Место, где можно спрятаться от любопытных глаз. Даже от глаз города. Мы здесь одни. Совсем одни.
Она опустилась на одну из скамей и потянула его за собой. Он сел рядом, всё ещё не в силах отвести от неё взгляд. В приглушённом свете фонтана её кожа мерцала, как перламутр, а в распущенных волосах, казалось, запутались маленькие молнии — крошечные вспышки света, пробегающие по локонам.
— Расскажи мне о себе, — попросила она. — Не о том, кто ты в реальном мире — это неважно. Расскажи, почему ты здесь. Почему город позвал именно тебя.
И он начал рассказывать. Сбивчиво, путаясь в словах, то замолкая, то начиная снова. Он говорил о своей тоске — той самой, безымянной и беспредметной, которая годами копилась в нём, как вода в чаше фонтана. О серых днях, сливающихся в бесконечную череду. О мечтах, которые не исполняются не потому, что они недостижимы, а потому что на их исполнение нет сил. О холоде петербургских зим и одиночестве, которое не лечится присутствием людей. О том, как он стоял на набережной Невы и смотрел на воду, и думал, что жизнь проходит мимо, а он — всего лишь наблюдатель, зритель в пустом зале, где фильм давно закончился.
Она слушала, не перебивая. Её рука лежала на его колене, и от этого простого прикосновения по телу разливалось спокойствие — не сонное, не наркотическое, а то, которое приходит после долгого плача, когда все слёзы уже выплаканы и остаётся только чистая, звенящая пустота.
— Ты странный, — сказала она, когда он замолчал. — Ты носишь свою тоску как корону. Ты сроднился с ней настолько, что уже не можешь представить себя без неё. А ведь тоска — это всего лишь нехватка. Нехватка красок. Нехватка любви. Нехватка чуда. Но посмотри вокруг — разве здесь этого мало?
Она взмахнула рукой, и фонтан взорвался каскадом золотых брызг, которые, не долетая до земли, превратились в бабочек — десятки, сотни бабочек с крыльями, расписанными, как витражи. Они закружились по дворику, освещая его мягким, разноцветным сиянием, и Алексей, заворожённый, следил за их полётом. Одна из них, самая крупная, с алыми крыльями, на которых были нарисованы глаза (совиные? павлиньи?), села на плечо Алисы и замерла, медленно открывая и закрывая крылья.
— Магия? — спросил он шёпотом.
— Реальность, — ответила она. — Здесь всё реально. Здесь мысли материализуются. Чувства обретают плоть. Здесь можно всё.
— Всё?
— Всё.
Она повернулась к нему, и он снова увидел в её глазах тот самый огонь — не аллегорический, а буквальный, настоящий, пляшущий в зрачках, как пламя свечи. Бабочка с её плеча вспорхнула и исчезла в золотистом тумане. И в этот момент Алексей понял: он хочет быть с ней. Не обладать — нет, — а просто быть рядом, чувствовать это тепло, этот свет, эту невозможную, пронзительную нежность, которая разливалась в груди, как горячий чай в промозглый день. Она была не просто девушкой из сна. Она была ключом. Порталом. Ответом на вопрос, который он боялся задать.
Он протянул руку и коснулся её щеки — осторожно, почти благоговейно, словно прикасался к музейному экспонату, который мог рассыпаться от неверного движения. Кожа была тёплой и живой, и под его пальцами она чуть дрогнула, подалась навстречу. Алиса закрыла глаза, и длинные ресницы бросили тени на скулы.
— Ты даже не представляешь, как долго я тебя ждала, — прошептала она. — В этом городе, где время идёт по кругу, где закат никогда не сменяется ночью, где мосты ведут в никуда. Я знала, что ты придёшь, но не знала когда. И вот ты здесь.
— Я здесь, — эхом отозвался он.
И тогда она подалась вперёд и поцеловала его сама — медленно, тягуче, словно пробовала на вкус каждую секунду этого поцелуя. Её руки легли на его плечи, скользнули вверх, обвили шею, пальцы зарылись в его волосы. Он притянул её ближе, чувствуя, как под тонкой тканью платья бьётся её сердце — часто, сильно, в унисон с его собственным. Бабочки, всё ещё кружившие по дворику, вдруг взмыли вверх и осыпались золотой пыльцой, окутав их сияющим облаком. Фонтан забил сильнее, и его струи зазвучали, как арфа. Стены дворика исчезли, растворились, и теперь они словно парили в центре вселенной, где не было ничего, кроме них двоих и этого бесконечного, вневременного момента.
Они опустились на подушки скамьи, не размыкая объятий. Алексей гладил её волосы, пропуская локоны сквозь пальцы, и смотрел, как искры, вспыхивая, гасли на его ладонях. Она положила голову ему на плечо, и он чувствовал её дыхание — размеренное, спокойное, как морской прибой. От её кожи исходил едва уловимый аромат лаванды и чего-то ещё — может быть, корицы, может быть, муската, — и этот аромат убаюкивал, успокаивал, обещал покой.
— Это был не просто поцелуй, да? — спросил он тихо, скорее утверждая, чем спрашивая.
— Нет, — ответила она. — Это была магия. Древняя, как сам мир. Ты впустил меня в себя. А я — тебя. Теперь мы связаны. Где бы мы ни были.
— Даже если я проснусь?
Она приподнялась на локте и посмотрела на него серьёзно, без улыбки.
— Даже если проснёшься. Даже если весь этот город растает, как дым. Связь останется. Но...
— Что «но»?
— Но найти меня в реальном мире будет непросто. Если я вообще существую там. Понимаешь, Алексей... — Она запнулась, подбирая слова. — Я не знаю, кто я. В этом городе я — Алиса. Я помню себя здесь. Я помню, как ждала тебя на аллее Летнего сада, как смотрела на мост, ведущий в никуда, и думала: «Когда же он придёт?» Но есть ли у меня жизнь там, за пределами этого сна? Есть ли у меня тело, которое спит сейчас в какой-то квартире, возможно, даже в том же городе, что и ты? Этого я не знаю. Может быть, я всего лишь твоя проекция. Твоя мечта, облёкшаяся в плоть. Может быть, меня нет.
— Ты есть, — сказал Алексей твёрдо. — Ты слишком реальна, чтобы быть просто проекцией. Ты пахнешь. Ты тёплая. Ты...
— Я знаю. — Она улыбнулась печально. — Но подумай вот о чём: если ты попытаешься найти меня наяву и не найдёшь — что тогда? Ты разрушишь магию. Ты вернёшься в свою серую комнату, к своему серому небу, и будешь знать, что любовь всей твоей жизни — всего лишь сон. Справишься ли ты с этим?
— А если не попытаюсь, — возразил он, — то как я смогу жить дальше, зная, что, возможно, ты где-то рядом? Ходишь по тем же улицам, дышишь тем же воздухом, но мы никогда не встретимся?
Алиса ничего не ответила. Она только крепче прижалась к нему и закрыла глаза. В тишине дворика слышно было только журчание фонтана и шорох виноградных листьев, колеблемых ветром, которого не существовало. Бабочки, рассеявшиеся было в воздухе, начали собираться снова — но теперь они не кружили, а зависли неподвижно, словно в ожидании.
— Город слушает нас, — прошептала Алиса. — Он всегда слушает. И он запоминает. Каждое слово. Каждое обещание. Каждую клятву. Так что будь осторожен, Алексей. Слова здесь имеют силу.
— Тогда я скажу только то, что чувствую, — ответил он, беря её лицо в ладони. — Я найду тебя. Не знаю как, не знаю где, не знаю, сколько времени это займёт. Но я найду. Потому что теперь я знаю, что ты существуешь. А всё остальное — мелочи.
В её глазах что-то дрогнуло — то ли радость, то ли страх, то ли смесь того и другого. Одна-единственная слеза скатилась по щеке и упала на бархатную обивку скамьи, оставив тёмное пятнышко. Алексей смахнул её большим пальцем и поцеловал Алису в лоб — легко, почти невесомо, как касаются реликвии.
И в этот момент город вокруг них начал меняться снова.
Сначала он услышал звук — тот самый, с которого всё началось, низкий, вибрирующий гул. Затем стены дворика стали терять чёткость, расплываться, как акварель под дождём. Фонтан замедлил свой бег, и золотая вода превратилась в обычную, прозрачную, а затем и вовсе застыла ледяной скульптурой. Бабочки, которые ещё висели в воздухе, начали падать на землю, и, коснувшись плит, рассыпались пеплом. Небо (или то, что было вместо него) потускнело, бархат превратился в серые лохмотья, сквозь которые проглядывало что-то холодное, бесформенное.
— Время истекает, — прошептала Алиса. Её голос теперь доносился как будто издалека, хотя она всё ещё лежала в его объятиях. — Ты просыпаешься. Город отпускает тебя.
— Я не хочу просыпаться! — крикнул он, сжимая её в объятиях. Но она уже стала невесомой, прозрачной, сквозь неё просвечивали плиты пола. — Я хочу остаться!
— Нельзя. — Она подняла руку и погладила его по щеке, но прикосновения он почти не почувствовал — так, дуновение ветра. — Но ты запомни. Запомни меня. Запомни этот город. И если решишься — ищи. Может быть, я жду тебя где-то там, среди миллионов. Может быть, у меня нет этих волос — или есть, кто знает? — но ты узнаешь меня по глазам. По тому, как я на тебя посмотрю. Обещай, что попытаешься.
— Обещаю, — сказал он, уже почти не слыша собственного голоса.
Мир вокруг закрутился воронкой — чёрной, с проблесками алого и золотого, с обрывками образов: вот мост, уходящий в пустоту, вот розы на здании Главного штаба, вот лицо Алисы — такое близкое и такое далёкое, — и всё это засасывалось в одну точку, в игольное ушко, в бездну.
Алексей закричал — и проснулся.
Он лежал на продавленном диване в своей квартире на Петроградской. За окном — серое декабрьское утро, снег, налипший на ржавый карниз, мусорные баки, припорошенные белым. Тюльпан в люстре не горел. В комнате было холодно — видимо, отопление снова барахлило. Телефон, брошенный на пол, показывал 7:14 утра.
Он сел, хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот проломит рёбра. В висках стучала кровь. И вместе с болью, с ломотой во всём теле (как будто он и правда провёл ночь не в постели, а чёрт знает где), его наполняло чувство, которого он не испытывал никогда раньше.
Потеря.
Острая, невыносимая, физически ощутимая потеря. Как будто у него вырвали половину души. Как будто он был целым — и вот его раскололи надвое.
Он закрыл лицо руками и застонал. Перед внутренним взором всё ещё стояло её лицо. Огненные волосы. Зелёные глаза с золотыми крапинками. Родинка над левой бровью. Он помнил каждую деталь. Помнил её голос. Помнил её запах. Помнил прикосновения.
— Алиса... — прошептал он в пустоту.
Пустота не ответила.
Он просидел так несколько минут — может быть, десять, может быть, полчаса, — пока шок не сменился чем-то иным. Не то чтобы надеждой. Скорее, холодной, отчаянной решимостью. Она сказала: «Ищи». Она сказала, что он узнает её по глазам.
Значит, он будет искать.
Он встал с дивана — колени подкашивались, — подошёл к стеллажу и взял с полки потрёпанного Бродского. Открыл наугад, не читая, просто чтобы занять чем-то руки. Пальцы дрожали.
За окном, в серой мгле декабрьского утра, занимался новый день. Обычный день, ничем не примечательный. Но Алексей знал, что этот день — первый день его поисков. Возможно, безнадёжных. Возможно, безумных. Возможно, разрушительных.
Но он дал обещание. А в мире, где сны реальнее яви, обещания — это единственная валюта, которая имеет вес.
Он оделся, выпил холодной воды из-под крана (кофе варить не стал — руки тряслись слишком сильно) и вышел на улицу, в промозглую сырость, в серый свет, в город, который больше не казался ему тюрьмой. Потому что теперь у него была цель.
Найти её.
Чего бы это ни стоило.
Глава 3
Первые три дня после сна Алексей провёл в лихорадочном, почти маниакальном возбуждении. Оно напоминало состояние человека, который внезапно получил доказательство существования иной, лучшей реальности — и теперь не мог понять, зачем вообще возвращаться в эту, серую, промозглую, с вечным сквозняком из окон и вкусом картона во рту. Он почти не спал, боясь, что новый сон сотрёт воспоминания о старом или, что ещё хуже, докажет их иллюзорность. Он ел что попало — всухомятку, запивая холодным чаем, — и часами сидел, уставившись в одну точку, перебирая в памяти каждую деталь: изумрудные глаза с золотыми крапинками, родинку над левой бровью, запах нагретой хвои и морской соли, прикосновение её волос, в которых вспыхивали и гасли искры.
На третий день он купил альбом для рисования и уголь. Старый мольберт, пылившийся в углу, был извлечён на свет божий, краски, засохшие до состояния мумий, выброшены в мусорное ведро, а вместо них появились новые — дорогие, масляные, пахнущие льняным маслом и скипидаром. Алексей никогда не был портретистом, но сейчас им двигало не мастерство, а отчаяние. Ему казалось, что, если он перенесёт её образ на холст, он закрепит его в реальности, не даст раствориться, как утреннему туману над Невой.
Он рисовал три дня подряд, почти не отрываясь. Первый портрет вышел ужасным: лицо получилось перекошенным, волосы — неестественно алыми, как пожарная машина, глаза — пустыми, без той глубины, которая снилась. Он разорвал холст в клочья и начал заново. Второй был лучше: черты обрели гармонию, но взгляд оставался мёртвым, неживым, и от этого по спине бежал холодок — словно он рисовал не возлюбленную, а её посмертную маску. Третий портрет он писал маслом, уже на подрамнике, и работал над ним два дня, почти без перерывов, забывая о еде и времени. И когда наконец, под утро шестого дня, положил последний мазок — крошечную белую точку в зрачке, блик, который должен был оживить взгляд, — он отступил на шаг и замер.
С холста на него смотрела Алиса.
Не копия, не схематичное изображение, а она сама — живая, тёплая, с лёгкой полуулыбкой на губах и тем самым выражением напряжённого ожидания, которое он помнил по Летнему саду. Волосы пламенели в свете настольной лампы, переливаясь оттенками меди, охры и червонного золота, и Алексею показалось, что если он сейчас отвернётся, а потом резко обернётся, то застанет её в другой позе — как те мраморные статуи под стеклянным куполом, что дышали и двигались, пока никто не видит.
Он повесил портрет на стену, над диваном, там, где раньше был пустой прямоугольник выцветших обоев — след от картины, висевшей ещё при прежних жильцах, — и сел напротив, не в силах оторвать взгляд. Теперь у него было доказательство. Не для мира, нет, — для самого себя. Доказательство того, что он не сошёл с ума, что сон был чем-то большим, чем просто игрой нейронов в фазе быстрого сна.
На седьмой день он начал поиски.
План, если это можно было назвать планом, был прост и безумен одновременно. Петербург — город не маленький, больше пяти миллионов жителей, и найти среди них одну-единственную девушку, не зная ни фамилии, ни адреса, ни рода занятий, располагая лишь портретом, написанным по памяти, и смутным ощущением, что она где-то рядом, — задача, попахивающая клиникой. Но Алексей не думал об этом. Вернее, думал, но отбрасывал мысли, как отбрасывают окурки в переполненную пепельницу, — с раздражением и лёгкой брезгливостью к собственной рассудочности.
Он начал с Летнего сада.
В реальном Летнем саду было холодно и серо. Декабрьский ветер, пропитанный сыростью, гулял между голых лип и дубов, шуршал пожухлой листвой на газонах, трепал воробьёв, нахохлившихся на мраморных плечах статуй. Статуи — те самые, настоящие, — были покрыты патиной времени, кое-где тронуты мхом, и лица их, в отличие от тех, приснившихся, не выражали ничего, кроме каменного равнодушия. Никакого стеклянного купола, разумеется, не было — только низкое, свинцовое небо, обещавшее снег. Алексей прошёл по центральной аллее, мимо Невской ограды, мимо пруда, затянутого тонким ледком, мимо Летнего дворца Петра с его скромным барочным фасадом, — и не почувствовал ничего. Только холод. Только пустоту.
Он всматривался в лица прохожих — редких в этот час, по большей части пенсионеров с палочками и мамаш с колясками, — но ни одного рыжего локона, ни одного изумрудного взгляда. Сад молчал, хранил свою тайну и не собирался её раскрывать.
От Летнего сада он пошёл на Дворцовую площадь. Та была затянута строительными лесами — что-то реставрировали, что-то мыли, — и Александровская колонна, укутанная в сетку, походила на гигантскую гусеницу, застывшую в ожидании метаморфозы. Туристы щёлкали фотоаппаратами, голуби дрались за хлебные крошки, и ничто — решительно ничто — не напоминало о том ночном видении: о розах на Главном штабе, о светящихся цветах в траве, об огненных фонариках в небе. Алексей постоял немного, глядя на серую брусчатку под ногами, и пошёл дальше.
Маршрут его был хаотичен и подчинялся не логике, а какому-то внутреннему наитию, сродни тому, что вело его по улице Желаний в приснившемся городе. Он шёл туда, куда тянуло сердце, — и сердце вело его странными путями. Через Апраксин двор с его лабиринтами ларьков и развалов, где торговали всем на свете — от китайских пластмассовых игрушек до антикварных самоваров, покрытых благородной патиной. Через Сенную площадь, где в воздухе висел густой запах шавермы и дешёвого табака. Через набережную канала Грибоедова, где в мутной воде отражались облезлые фасады доходных домов. Он заглядывал в лица, выхватывал из толпы девушек с рыжими волосами — и каждый раз сердце пропускало удар, а потом падало вниз, разбиваясь вдребезги. Не та. Не та. Снова не та.
У одной волосы были крашеные — он видел отросшие тёмные корни, — и рыжина отдавала дешёвой химией. У другой — натуральный, но слишком тусклый, мышино-рыжий, без искр. У третьей — прекрасный, огненный, но лицо было чужим, грубым, с мелкими, невыразительными чертами, и глаза — карие, а не зелёные. Алексей извинялся, отступал, шёл дальше, чувствуя, как внутри закипает отчаяние — липкое, горькое, подступающее к горлу.
К вечеру он оказался на Петроградской стороне, у станции метро «Чкаловская», и тут, уже в сумерках, когда зажглись фонари, заметил её. Она выходила из дверей кофейни — маленькой, уютной, с деревянными столиками и витриной, полной круассанов и эклеров. У неё были рыжие волосы — именно такие, как он помнил: огненные, в крупных кудрях, рассыпанных по плечам, с вспыхивающими в них, как ему показалось, искрами. Сердце его замерло, затем бешено заколотилось, и он, не помня себя, рванул через дорогу, едва не попав под машину — водитель просигналил и выругался сквозь зубы, — подбежал к ней, схватил за плечо, развернул к себе.
Она обернулась.
Это была не Алиса. Волосы — да, почти такие же. Но глаза — голубые, водянистые, без золотых крапинок, без той глубины. И главное — выражение. Испуг, непонимание, гнев.
— Вы что, с ума сошли? — воскликнула она, вырывая плечо из его хватки. — Отпустите меня!
— Извините... — прошептал он, отступая. — Извините, я перепутал...
— Перепутал он! Смотри, куда прёшь, идиот!
Она ушла, сердито цокая каблуками по обледенелому тротуару, а Алексей остался стоять, провожая её взглядом. В груди разливалась пустота — ещё более глубокая, чем прежде. Ему вдруг стало холодно, по-настоящему холодно, до дрожи, до ломоты в костях. Он поднял воротник пальто, закурил прямо здесь, у входа в кофейню, и затянулся, чувствуя, как дым обжигает горло.
Может быть, права была та, другая, голубоглазая? Может быть, он действительно сошёл с ума? Может быть, Алисы не существует? Может быть, весь тот сон — лишь бред его воспалённого от одиночества сознания, а он теперь носится по городу, как безумец, пугая прохожих и рискуя когда-нибудь нарваться на полицию? Эта мысль была настолько горькой и отрезвляющей, что он почти поверил в неё. Почти.
Но оставался портрет. Оставался запах, который он до сих пор иногда чувствовал — краем сознания, на грани сна и яви. Оставалось обещание, данное там, в городе, которого нет. И отступать было нельзя.
Он выбросил окурок, вошёл в кофейню, заказал двойной эспрессо без сахара, сел за столик у окна и стал смотреть, как за стеклом медленно, нехотя падает снег — крупные хлопья, похожие на лепестки тех самых роз, что устилали воды приснившегося канала. Кофе был горьким и обжигающим, и в его вкусе было что-то от вкуса её губ — или это только казалось? Он просидел так около часа, глядя на снег и думая, что делать дальше. Идей не было. Внутренний компас, который вёл его в городе снов, здесь, в реальном Петербурге, молчал. Или, может быть, он просто не умел его слушать.
Дни потянулись один за другим, серые, вязкие, почти неотличимые друг от друга. Алексей продолжал искать, но уже без прежнего огня — скорее по инерции, как заводная игрушка, которую поставили на пол и она идёт, пока не кончится завод. Он ездил в метро в часы пик, вглядывался в толпу на эскалаторах. Ходил в университет — не столько ради лекций, сколько ради того, чтобы бродить по коридорам, заглядывать в аудитории, где занимались студентки других курсов. Он даже записался в библиотеку, в отдел редких книг, куда, как ему казалось, могла захаживать такая девушка, как Алиса. Но всё было тщетно.
Профессор Гольдберг однажды остановил его в коридоре, взял за локоть сухой, птичьей рукой и заглянул в глаза с тем же выражением, что и тогда, перед сном.
— Вы плохо выглядите, Алексей, — проскрипел он. — Совсем плохо. Не спите ночами? Ищете что-то?
— Ищу, — ответил он, не вдаваясь в подробности.
— Оно того стоит? То, что вы ищете?
— Стоит.
Гольдберг покачал головой, вздохнул и отпустил его руку.
— Иногда, юноша, мы ищем то, что уже нашли. Просто не знаем об этом. А иногда — ищем то, что найти невозможно, потому что оно здесь, — он постучал скрюченным пальцем по своей груди, в области сердца, — и больше нигде. Подумайте об этом.
И ушёл, шаркая подошвами по линолеуму, а Алексей остался стоять, глядя ему вслед. В словах старика был какой-то смысл, но он ускользал, как вода сквозь пальцы.
Прошла неделя. Потом вторая. Декабрь перевалил за середину, город погрузился в рождественскую иллюминацию — гирлянды на Невском, ёлки на площадях, красные шары и золотые ленты, — но Алексею эта праздничная мишура казалась насмешкой. Он чувствовал себя так, словно стоит за стеклом, отделённый от всего мира невидимой, но прочной перегородкой. Люди спешили с подарками, обнимались, смеялись, а он шёл сквозь эту суету, как призрак, занятый одной-единственной мыслью.
Он начал терять веру.
С каждым днём портрет на стене казался всё менее живым, всё более статичным. С каждым днём воспоминания о сне тускнели, как старая фотография, выцветающая на солнце. Он ещё помнил её лицо, но уже не так ясно, как раньше. Ещё чувствовал запах, но всё реже. И голос её — низкий, с хрипотцой — уже не звучал в ушах, а только смутно угадывался, как отзвук далёкого колокола. Алексей паниковал. Ему казалось, что вместе с этими воспоминаниями он теряет и саму Алису — окончательно, бесповоротно, — и с ней уходит последний шанс на счастье, на ту полноту жизни, которую он ощутил там, в городе под стеклянным куполом.
Он перестал ходить на учёбу. Перестал есть нормальную еду — питался дошираками и растворимым кофе, которого выпивал по шесть кружек в день. Исхудал, осунулся, под глазами залегли глубокие тени. Квартира пришла в запустение: повсюду валялись окурки, пустые пачки из-под лапши, скомканные листы бумаги с набросками. Соседи за стеной, та самая пара, что вечно выясняла отношения, как-то раз затихли, услышав, как он кричит во сне — видимо, ему снова снился тот город, мост в никуда, затопленная площадь, лицо Алисы, исчезающей в тумане.
Однажды вечером, накануне Нового года, он сидел на диване и смотрел на портрет. В комнате горел только один тюльпан люстры — тот самый, что не перегорел. Его жёлтый свет падал на холст, и от этого волосы Алисы казались настоящими, живыми, словно она была здесь, рядом. Алексей смотрел и думал: а что, если Гольдберг прав? Что, если Алиса — не человек из плоти и крови, а часть его самого? Его мечта, его тоска, его душа, принявшая женский облик? И найти её вовне невозможно, потому что она всегда была внутри?
От этой мысли стало невыносимо горько. Он закрыл лицо руками и зарыдал — впервые за многие годы, глухо, без слёз, одними спазмами в горле. Он плакал о себе, о своей серой жизни, о несбывшейся мечте, о городе, которого нет, и о любви, которая, возможно, была всего лишь сном.
А потом наступил Новый год.
Он встретил его один, сидя на подоконнике с кружкой холодного кофе. За окном гремели фейерверки — яркие вспышки озаряли двор-колодец, отражались в лужах, в стёклах, в ржавом карнизе. Люди кричали «ура», запускали петарды, а он просто смотрел на этот праздник жизни и чувствовал себя полностью, абсолютно мёртвым. Когда куранты пробили полночь, он поднял кружку, салютуя невидимому собеседнику, и прошептал:
— С Новым годом, Алиса. Где бы ты ни была.
И в этот самый момент раздался звонок в дверь.
Алексей вздрогнул, расплескав кофе на подоконник. Никого из гостей он не ждал — у него и друзей-то почти не было, так, пара приятелей с курса, которые наверняка сейчас праздновали где-то в центре. Может, соседи? Может, кто-то ошибся квартирой? Он нехотя слез с подоконника, прошлёпал босиком в прихожую, щёлкнул выключателем (тусклая лампочка осветила ободранные обои и крючок, на котором висело его старое пальто) и открыл дверь.
На пороге стояла девушка.
Сначала он не разглядел лица, потому что свет в подъезде, как всегда, не горел, а за её спиной была только темнота лестничной клетки. Но он увидел контур — хрупкие плечи, лёгкое пальто, явно не по погоде, — и волосы, рассыпанные по плечам, волосы, в которых даже в этом мраке угадывался тёплый, золотистый оттенок. Сердце его остановилось, а потом забилось с такой силой, что кровь застучала в висках.
— Здравствуй, Алексей, — сказала она, и голос — низкий, мелодичный, — ударил его, как электрический разряд. — Ты, кажется, кофе пил? Я не помешала?
Он молчал, не в силах вымолвить ни слова. Он просто смотрел на неё, на то, как она переступает с ноги на ногу, на её замерзшие руки, которые она поднесла к губам, чтобы согреть дыханием, на пар, вырывающийся из её рта в холодном воздухе подъезда. Потом она шагнула вперёд, в круг света из прихожей, и он увидел её лицо.
Это была Алиса.
Та самая. С изумрудными глазами и золотыми крапинками. С родинкой над левой бровью.. Волосы были собраны в небрежный пучок, из которого выбивались непослушные кудряшки, обрамлявшие лицо. Она была без косметики, чуть уставшая, с красными от мороза щеками, и всё равно прекраснее всех, кого он когда-либо видел.
— Ты... — прошептал он, боясь, что она исчезнет, стоит ему протянуть руку. — Ты настоящая?
— А ты? — Она улыбнулась той самой улыбкой, тёплой и немного печальной. — Может, я всё ещё сплю? Может, это сон, который снится нам обоим? Но если это сон, то давай хотя бы выпьем кофе. Я замёрзла.
Алексей отступил, пропуская её в квартиру. Она вошла — легко, бесшумно, словно кошка, — огляделась, но без осуждения, скорее с каким-то сочувственным интересом, как смотрят на поле битвы, где кто-то долго сражался в одиночку. Он суетился, не зная, что делать: предложил ей тапочки (она отказалась, оставшись в тёплых носках), провёл в комнату, усадил на диван, который, как всегда, жалобно скрипнул под новым весом. Сам бросился на кухню, включил чайник, дрожащими руками насыпал кофе в турку — впервые за долгое время решив сварить его по-настоящему, с пенкой, с ароматом, который заполнил всю квартиру.
Она сидела на диване, поджав ноги, и смотрела на портрет, висящий над изголовьем. Тот самый портрет. Когда Алексей вернулся с двумя чашками (настоящий кофе, чёрный, как южная ночь, с густой пенкой), она повернулась к нему и сказала:
— Это я.
— Да, — ответил он, садясь рядом. — Я написал его по памяти. Сразу после того сна. Я боялся забыть твоё лицо.
— Ты хорошо запомнил. — Она взяла у него чашку, сделала глоток, прикрыв глаза от удовольствия. — Даже родинку. Даже эту дурацкую цепочку. А я ведь её не ношу в реальности. Только там, во сне.
— Значит, это всё-таки был сон? Не только мой, но и твой?
Она кивнула, не открывая глаз.
— Да. Я видела тот же город. Тот же мост, уходящий в никуда. Тот же Летний сад под куполом. Тот же фонтан с золотой водой. И тебя. Я видела тебя, Алексей. И так же, как ты, проснулась с ощущением, что потеряла что-то самое важное.
Она открыла глаза и посмотрела на него — прямо, открыто, без тени смущения. И он снова увидел в них тот самый огонь, то самое выражение, которое искал в сотнях чужих лиц.
— Как ты меня нашла? — спросил он шёпотом.
— Долго искала. — Она поставила чашку на подоконник, развернулась к нему всем телом. — Я ведь тоже не знала, существуешь ли ты. Тоже рисовала твой портрет, но у меня выходило хуже — я не художник. Тоже бродила по городу, заглядывала в лица. Тоже отчаялась. А потом... слушай, это прозвучит безумно, но ты ведь уже привык к безумию, правда?
— Привык, — усмехнулся он. — За последние недели я, кажется, разучился отличать безумие от реальности.
— Тогда слушай. Мне приснился второй сон. Неделю назад. Снова тот же город, но теперь он был не цветной, а серый, как настоящий Петербург в декабре. И голос — не твой, не мой, а какой-то общий, как будто сам город говорил — сказал мне: «Ищи его на Петроградской. Чкаловская, дом номер двенадцать, квартира тридцать четыре». Просто адрес. Просто цифры. Я проснулась, записала их на бумажке и долго не решалась. Думала, может, опять игра воображения. Но сегодня, в новогоднюю ночь, поняла, что если не приду, то не прощу себе никогда. И вот я здесь.
Алексей слушал, и по спине бежали мурашки. Он вспомнил, как сам шёл по городу, ведомый наитием, как оказывался в странных местах без видимой причины. Город говорил с ними? Или это была та самая связь, о которой Алиса говорила во сне — связь, установленная той ночью, когда они поцеловались под золотыми фонариками на площади?
— Я ждал тебя, — сказал он просто. — Каждую минуту с того самого сна.
— Я знаю. — Она взяла его руку в свою — тёплую, живую, с теми же серебряными кольцами, что и во сне. — Я тоже ждала.
И тогда он поцеловал её. По-настоящему, в реальности, в этой серой комнате с облупившимися обоями и трещиной на потолке, с одиноким тюльпаном в люстре и окурками на полу. Он поцеловал её, и мир за окном — заснеженный двор-колодец, ржавый карниз, мусорные баки, серое небо — перестал иметь значение. Потому что она была здесь. Потому что она была настоящей. Потому что её губы пахли кофе и немного — мёдом, как в том сне, и от этого запаха кружилась голова и сердце пело где-то в горле.
Они проговорили до утра. Сидели, обнявшись, на продавленном диване, пили кофе, курили в открытую форточку, и каждый рассказывал свою историю. Она оказалась Алисой не только во сне, но и в реальности — Алиса Ветрова, студентка четвёртого курса Политехнического университета, инженер. Жила на Васильевском острове, в мастерской, доставшейся от деда-художника. Любила Бродского (и прочитала его всего, в отличие от Алексея, который так и не продвинулся дальше залитой чаем страницы), любила запах мокрой глины, любила бродить по ночному городу в одиночестве. И, как и он, страдала от тоски — той самой, беспричинной, петербургской, — пока однажды не увидела сон о городе, которого нет.
— Знаешь, что самое странное? — сказала она, когда за окном начало светать, и серый декабрьский рассвет залил комнату бледным, призрачным светом. — Я ведь тоже сидела в тот вечер, перед сном, с кружкой кофе и думала о том же, о чём и ты. О том, как надоело это серое небо. Как хочется уехать далеко-далеко, к морю, к солнцу. Как хочется, чтобы в жизни случилось чудо. И чудо случилось.
— Чудо? — переспросил он, гладя её по волосам.
— Ты, — сказала она просто и поцеловала его в щёку. — Ты и есть чудо, Алексей. Моё чудо из сна. Моё невозможное, невероятное чудо. И я никуда тебя теперь не отпущу.
Утром первого января они вместе вышли из дома. Снег, валивший всю ночь, укутал двор-колодец белым покрывалом, скрыв ржавые карнизы и мусорные баки. Всё было чистым, нетронутым, словно мир начался заново. Они шли по заснеженному проспекту, держась за руки, и Алексей вдруг заметил, что город изменился. Не вокруг — он оставался прежним, с теми же домами, теми же мостами, той же Невой, затянутой льдом, — но изменилось его восприятие. Серый цвет больше не давил на него, а казался мягким, жемчужным, уютным. Жёлтые фонари ещё горели, отражаясь в сугробах, и этот свет был тёплым, почти как в том, приснившемся городе. В воздухе пахло снегом, хвоей от новогодних ёлок, оставленных у мусорных контейнеров, и откуда-то издалека доносился звон колоколов Петропавловского собора.
Они дошли до набережной и остановились у парапета, глядя на замёрзшую Неву. Снежинки медленно падали на их плечи, на ресницы, на сплетённые пальцы.
— Ты веришь, что тот город существует? — спросила Алиса, глядя вдаль. — Не как сон, а по-настоящему, где-то?
— Не знаю, — ответил он честно. — Но знаю, что мы можем построить его здесь. Вместе. Может быть, не с мостами в никуда и не с золотыми фонтанами, но с тем же чувством. С той же магией.
— У нас уже есть магия, — сказала она, поворачиваясь к нему. — Мы нашли друг друга. В пятимиллионном городе, без адресов, без фамилий, только по образу из сна. Это ли не доказательство того, что реальность — это и есть магия?
Он улыбнулся и поцеловал её — прямо там, на набережной, под снегом и колокольный звон. Прохожие обходили их стороной, кто-то улыбался, кто-то хмурился, но им было всё равно. Впервые в жизни Алексей чувствовал себя не зрителем, а участником. Не тенью, а живым человеком. Не одиноким мечтателем, а тем, чья мечта сбылась.
Вечером они вернулись в его квартиру. Алиса заварила чай — настоящий, с чабрецом и мятой, привезёнными ею с собой в жестяной коробочке, — и они снова сидели на диване, теперь уже не как чужие, а как давние любовники, нашедшие друг друга после долгой разлуки. Портрет всё так же висел на стене, но теперь, глядя на него, Алексей видел не воспоминание о сне, а предвосхищение реальности. Сон и явь сомкнулись, как две половины разорванной купюры, и совпали до мельчайших деталей.
— Знаешь, что я хочу сделать? — сказала Алиса, допивая чай.
— Что?
— Я хочу создать тот город. Свой, скульптурный. Мост, уходящий в никуда. Летний сад под куполом. Фонтан с золотой водой. И нас — маленьких, на скамейке, под алым бархатом.
— Это будет прекрасно, — сказал он, целуя её в макушку. — А я напишу его красками. У меня, кажется, ещё остались масляные.
— Договорились. — Она засмеялась, и смех её был похож на перезвон тех фонариков на площади. — Только знай: я живу в мастерской, где вечный творческий беспорядок. Там пахнет глиной, скипидаром и кофе. Там по ночам холодно, и единственный обогреватель дышит на ладан. Ты готов к этому?
— Я готов ко всему, — ответил он совершенно серьёзно. — Лишь бы с тобой.
Через месяц, в середине января, он переехал к ней, на Васильевский остров. Мастерская оказалась огромной, запущенной, с высоченными потолками и окнами от пола до потолка, выходящими на заснеженный двор. В углу стоял скульптурный станок с начатой работой — фигура женщины, в которой уже угадывались знакомые черты. На стенах висели картины деда, пейзажи старого Петербурга, и среди них Алексей узнал один — странный, сюрреалистический, с мостом, уходящим в туман, и фигурами на набережной.
— Это дед написал, — сказала Алиса, заметив его взгляд. — Задолго до того, как мы родились. Может, он тоже бывал в том городе?
— Может, этот город передаётся по наследству? — улыбнулся Алексей. — Как фамильная черта. Как склонность к меланхолии и любовь к Бродскому.
Они прожили вместе три года. За это время тоска — та, прежняя, — не вернулась ни к нему, ни к ней. Будто и не было её вовсе, будто она растворилась в их общем быте, в утреннем кофе, который они пили по очереди (он — из турки, она — из френч-пресса), в вечерних прогулках по набережной, в молчаливом сидении перед мольбертами и скульптурными станками. Алексей перевёлся на заочное отделение и устроился иллюстратором в издательство — работа не бог весть какая, но позволявшая платить за аренду и не умереть с голоду. Алиса заканчивала дипломный проект — ту самую серию скульптур по мотивам города снов, — и её работы уже брали на выставки.
Иногда им снились общие сны — теперь уже не такие яркие, не такие детальные, но всё же узнаваемые. Они снова бродили по тому городу, но теперь он не был отдельной реальностью, а скорее продолжением их совместной жизни, её отражением в каком-то ином измерении. Им снился мост, ведущий в никуда, — но теперь они стояли на нём вдвоём и смотрели не в пустоту, а друг на друга. Им снился Летний сад под стеклянным куполом, где статуи больше не ждали, а улыбались, провожая их взглядами. Им снилась Дворцовая площадь, но уже не затопленная, а полная света, музыки и тех самых фонариков, парящих в небе.
Однажды, ранней весной, когда Нева уже вскрылась ото льда и в воздухе запахло талой водой и первыми почками, Алексей повёл Алису в Летний сад. Настоящий, реальный, без купола и волшебных бабочек, но всё равно прекрасный. Они шли по аллеям, мимо статуй, которые в этот раз не казались мёртвыми — может быть, из-за игры теней, может, из-за того, что на их мраморных плечах сидели живые воробьи. У пруда, где плавали утки, он остановился, достал из кармана маленькую бархатную коробочку и, глядя ей в глаза — в те самые, изумрудные, с золотыми крапинками, — сказал:
— Три года назад я видел сон, который изменил всё. Я встретил девушку из города, которого нет. Я полюбил её так, как не любил никого и никогда. А потом нашёл её в реальности — и это оказалось ещё прекраснее. Ты — моя мечта, Алиса. Ты — моё чудо. Ты — мой Петербург, которого нет, но который есть. Выходи за меня замуж?
Она заплакала — не от горя, от счастья, — и ответила «да», и он надел ей на палец кольцо с изумрудом, под цвет её глаз. Воробьи на статуях вспорхнули и унеслись в небо, словно спеша разнести весть по всему городу. Солнце, выглянувшее из-за туч, залило Летний сад золотым светом, и в этом свете даже старые, потемневшие от времени мраморные нимфы, казалось, улыбались — впервые за триста лет.
Через несколько месяцев они поженились. Свадьбу сыграли скромную, без пафоса, в той самой кофейне на Петроградской, где когда-то Алексей перепутал прохожую с Алисой. Пришли его родители, её мама, несколько друзей с курса и старый профессор Гольдберг, который подарил им на свадьбу редкое издание Бродского с автографом — оказалось, он когда-то был знаком с поэтом лично. Сидя за столом с бокалом шампанского, старик подозвал Алексея и сказал:
— Помните наш разговор? Я говорил, что иногда мы ищем то, что уже нашли. Вы нашли, юноша. Берегите это.
— Буду беречь, — пообещал Алексей, глядя на Алису, которая в этот момент смеялась какой-то шутке своей мамы. Её рыжие волосы, уложенные в замысловатую причёску, горели в свете гирлянд, и он снова видел в них те самые искры. — Всю жизнь буду беречь.
А потом была ночь — первая брачная ночь, которую они провели не в мастерской, а на крыше, под звёздами. Они взяли пледы, термос с кофе, поднялись по пожарной лестнице наверх, и оттуда, с высоты шестого этажа, им открылся Петербург — настоящий, живой, с его мостами, каналами, куполами и шпилями, с огнями проспектов и тёмными провалами дворов-колодцев. Он был прекрасен — не той фантастической, нереальной красотой приснившегося города, а своей, особой, суровой, северной. И Алексей вдруг понял, что больше не хочет бежать. Ни на море, ни в горы, ни в туманную даль. Его мечта сбылась здесь, в этом городе, который он когда-то считал тюрьмой.
— О чём ты думаешь? — спросила Алиса, прижимаясь к нему под пледом.
— О том, что счастлив, — ответил он. — И ещё о том, что все эти годы я мечтал уехать, сбежать, найти что-то там, вдали. А нашёл здесь. И теперь я хочу остаться. Навсегда.
— Я тоже, — прошептала она. — Навсегда.
И они сидели так до рассвета, пили кофе, смотрели на звёзды, гаснущие в светлеющем небе, и слушали дыхание города — того самого, который когда-то позвал их во сне и свёл вместе наяву. И Алексей знал, что бы ни случилось дальше, куда бы ни завела их судьба, у него есть она — его рыжеволосая Алиса, его чудо из сна, его любовь, его дом. А всё остальное — детали.
Когда первые лучи солнца позолотили шпиль Петропавловского собора, он поцеловал её — долгим, неспешным поцелуем, — и в этом поцелуе была благодарность. Благодарность тому городу, которого нет, за то, что он подарил им встречу. Благодарность этому городу, который есть, за то, что он стал их домом. Благодарность судьбе, случаю, магии — чему угодно, — за то, что два одиноких, тоскующих человека нашли друг друга и обрели то, что ищут все, но находят немногие.
Смысл.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
