Мельпомена
Глава 1
Сначала он слушает тишину; молчание в клетках – шахматных, птичьей, грудной. Шахматы рассыпаны по полу: ни победителей, ни проигравших – все повержены и забыты. Чёрных и белых не различить; теперь все серые – пыльные. Доска осталась на столе – забывать последний ход последней партии. Пока ещё она помнит: бесстрашный чёрный ферзь, «е восемь» – «е четыре». Битвы кончились, теперь на ней изредка режут колбасу, оставляя запах и царапины. Чёрный ферзь, может, когда-то и вернётся, но больше никогда не будет таким бесстрашным. Птичья клетка смотрит на шахматные клетки со стеллажа. Раньше на них смотрели две зелёные птахи: одна болела за белых, другая – за чёрных; если б играли зелёные, оба болели бы за зелёных; но выбор был невелик. Когда болеть стало не за кого, он выпустил птиц в форточку, в мартовский холод – искать команду получше. Может, даже команду зелёных. В столице всё найдётся. Ему больше не хотелось их кормить. Грудная клетка опустела в тот же день. Почувствовав это, он стряхнул с доски фигуры, прогнал птиц и стал жить молча – чтоб не пропустить тихий стук изнутри, если тот вдруг вернётся. Мало ли что. С тех пор вечерами он слушает тишину; потом – совсем недолго – радио. Оно включается ровно в восемь, по таймеру. Звучит знакомый женский голос – молодой, радостный:
«Тех, кто в Риме впервые, удивляют попугаи, расселившиеся по всему вечному городу. Увидеть их можно даже зимой. Первый раз я увидела зелёных птиц в самом центре Рима – в октябре! Они расселись по ветвям пиний деревьев на вилле Боргезе, и мне пришлось долго их разглядывать, чтобы убедиться, что мне не мерещится. Взгляд так привык к нашим голубям и воронам, что яркие птицы на фоне большого города кажутся нереальными. Ещё больше впечатляет история их появления на Апеннинском полуострове: эти птицы родом из Латинской Америки нашли новые земли, перелетев через океан. Вот что правда нереально! Есть, конечно, версия, что их завезли мореплаватели. Но почему-то хочется верить в теорию про большое путешествие на собственных зелёных крыльях. Будем с удовольствием думать о том, что эти птички не только красивые, но и бесстрашные».
Он встаёт, отключает маленький чёрный приёмник. Перед глазами – картинки. Вот город, которому тысячи лет, рыже-карий, не седеющий; хотя, казалось, пора бы – но зимой здесь не выпадает снег. Да и некогда ему седеть: нужно варить кофе, вести по своим улицам гостей – а их миллионы, – поспевать за временем. Вот деревья, которым сотни лет – стоят в садах старых вилл. Вот зелёные попугаи, правнуки тех, кто не побоялся покинуть Бразилию и отправиться в сторону заката. Почему так ярко? Берёт телефон, пишет сообщение: «Я слышал её по радио». Рассылает нескольким адресатам. Слушает тишину, потом засыпает.
Следующим вечером вспоминает, какого цвета раньше была комната. Когда из его дома ушёл – улетел на четырёх крыльях – зелёный цвет, за ним потянулись остальные. Обои, помнится, были разноцветные; теперь не различить. Последними исчезают чёрный и белый. Остаётся серый. Где теперь тот зелёный цвет? Сгинул ли в бетонных серых дебрях, рухнул ли под пыльные серые колёса, разбился ли о серые стёкла высотных чудовищ? Или влетел каким-нибудь счастливцам в окно – без спросу, без предупреждения, как сама весна – и живёт теперь там, куда поманил его цвет-сосед – тёплый жёлтый, дружелюбный, негасимый? Опять включается радио – тот же бодрый голос, та же передача.
«Зимой Питер серый, но это только полбеды. Зимой Питер сырой! Вот вторая половина беды – и, по-моему, она похуже первой. В Северной Венеции у меня будто бы сыреют кости. А они у меня, между прочим, не такие уж и старые! Зато у Питера – очень. И говорят, что их разъедают погребённые под городом болота. Эти невидимые болота всё ещё живут: город подкармливает их утечками из канализаций. Подпитываясь нечистотами, болота весьма оживляются – и разрушают материалы исторических фундаментов: дерево, металл, бетон, кирпич, гранит и известняк – словом, всё, до чего трясина может дотянуться. А помимо бездонных топей под Питером лежит сто сорок километров засыпанных рек – и двенадцать километров рек, заключённых в трубы. И как ему не быть сырым?».
Он нажимает кнопку – голос гаснет. Загорается образ: он на Троицком мосту. Три тона серого – вблизи: молочный – пар, его дыхание; сизый – дым сигареты, баловство; мышиный – вездесущая дымка от Невы, в которой тают пар и дым. Три тона серого – вдали: антрацитовый – река, агатовый – небо, графитовый – полоска города между. Почему так ярко? Это же самый тусклый цвет!
Он берёт телефон, набирает её номер. Звучит чужой голос: – Абонент вре… Он обрывает вызов, гасит экран, гасит образы, слушает тишину. Засыпает.
Проснувшись днём, он не может встать – мешает дневной свет. Он спит до вечера. Проснувшись вечером, он берёт зажигалку, чтобы зажечь конфорку и приготовить что-нибудь; но отвлекается на белую ладью. Он сдувает с неё пыль и много минут подряд пытается поджечь деревянную фигуру. Лак не поддаётся: глянцевая белая башня чернеет, дымится и пахнет, но не горит. Это её смёл с доски чёрный ферзь; этим закончилась последняя партия – не завершённая. Ему больше нравится называть эту фигуру королевой. Он представляет себе эту королеву: вся в чёрном, она одна – о бесстрашная! – шествует к башне по полю: сухую белую траву пожирает пламя, оставляя чёрные плеши. Королеве не страшен огонь – он её союзник. Она приближается к неповоротливому осадному орудию, прикасается к белой башне – и та пылает. Теперь королева под ударом: к ней уже мчит белый рыцарь на белом коне. Но оно того стоило: только посмотрите, как искрится, догорая, эта огромная башня! Включается радио. В маленьком динамике вновь оживает её сильный голос:
«Огонь так или иначе фигурирует в истории любого города. Пожары – обычная история для больших и маленьких человеческих поселений. А некоторые известные нам мегаполисы вообще сгорали до основания, чтобы возродиться из пепла. Рим, Лондон, Москва, Чикаго, Бостон – знаменитые города-фениксы. Но в истории Праги огонь сыграл другую роль: в самом центре города, на Вацлавской площади, у подножия лестницы, что ведёт в Национальный музей, вы можете внимательно посмотреть под ноги – и найти мемориал Яну Палаху – студенту, который поджёг себя на этом самом месте в 1969 году. Таким образом двадцатиоднолетний юноша выразил протест против советской оккупации Чехословакии. А может, так он выразил что-то ещё. Что – мы уже не узнаем. Палах, всполох, плаха, палач, плач – иногда есть ощущение, что судьбу пишет имя человека».
Он нажимает кнопку «off», смеётся. Берёт телефон, пишет сообщение: «Ну и достопримечательности выбираешь!». Сообщение не читают. Он вспоминает Прагу: блестящая от дождя, игрушечная, чужая. Красивая, как на открытке; но открытка – отдельно, и ты – отдельно. В игрушечном городке долго не проживёшь – уж очень хочется в настоящий. С готовкой не сложилось; поесть придётся завтра. Вместо конфорки вспыхивает рыжий – будто голубиный – глазок на кончике сигареты. Он курит здесь же, в комнате, тушит бычок о шахматную доску – и засыпает.
Через десять часов просыпается; смотрит, какой сегодня день недели. Оказывается, воскресенье.
Он звонит её маме: – Я сегодня приду. Есть не хочется, и он выходит в подъезд – курить и смотреть на лестницу. По этой лестнице она бежала вниз, прочь; но этого он помнить не мог – не видел. Он помнит, что было до: она плакала и быстро надевала уличное: красная куртка, зелёный шарф. А перед тем – кричала ему что-то; а перед тем они говорили – несколько минут, становясь всё громче и громче, как телевизор, перед которым уселся с пультом слабослышащий – и прибавляет до отказа; а перед тем чёрный ферзь взял белую ладью – но они тут были не при чём. Они не виноваты. Белый конь, нацелившийся на ферзя, так его и не съел. Ферзь остался стоять, а она убежала вниз. Вернувшись, он включает приёмник.
«Даже если в Херцег-Нови вы будете объедаться до отвала – не поправитесь. Не позволит местный ландшафт – если вы, конечно, собираетесь купаться и гулять. Чтобы спуститься к морю, вам потребуется спускаться по каменным лестницам – долго и осторожно, но оно того стоит! Того стоит даже подъём обратно в город. Даже кладбище, возле которого мы случайно поселились, похоже на исполинскую каменную лестницу. Может, поэтому оно совсем не страшное. В первую ночь я боялась – а потом нет. Тем более, наш балкон смотрит не на кладбище, а на море. Отсюда отлично видны горстки белых лодочек, но я больше люблю разглядывать их вблизи и выбирать самые симпатичные. Поэтому каждый день мы спускаемся к морю. Наверно, так и надо жить: ничего не бояться – и каждый день спускаться к морю».
Кивнув, он выключает приёмник и кладёт его в карман куртки. Наспех собравшись, идёт в гости. Спускаясь пешком с девятого этажа, он останавливается на ещё одной пустой клетке – лестничной. Она последняя. Нижняя. Ниже – только ещё одна лестница и дверь подъезда – выход в город: светлый, многоцветный, шумный.
Дверь открывает её брат, Саша. Он не здоровается. – Анна Петровна на кухне, – говорит Саша. – Чаю налить? – Нет, я на секунду. На кухне Анна Петровна пьёт кофе и вяжет что-то из зелёной пряжи. Она тоже не здоровается. – Что-то случилось? – спрашивает она. – Шерсть? – он указывает на клубок. – Да. Шерсть почему-то похожа на перья. Он старается не смотреть на вязание. Глядя поверх седой головы Анны Петровны, он выкладывает на стол радиоприёмник. – Я слышал её по радио. – Да, мы прочли сообщения, – говорит Саша. Он хочет добавить что-то ещё, но мама взглядом просит его не продолжать. – Что она говорила? – интересуется она, сосредоточившись на зелёных петельках. – Она ведёт передачу о путешествиях. Саша сейчас опять будет на меня кричать, – добавляет он, услышав, как тот кашлянул – надо же, охрип ещё до того, как начал орать, – поэтому я пойду. Они не прощаются. Дверь за ним закрывает Анна Петровна – чтобы не оставлять с Сашей наедине. Он входит в лифт, нажимает нужную кнопку – и едет вниз.
– Это диктофон, – говорит Саша, когда мама возвращается из прихожей. – С радио? Сын смотрит на Анну Петровну, и она – в который раз – не находит в нём прежнего Сашу: в свои тридцать пять он вдруг стал похож на старика. – Без радио, – говорит он. – С записями? По работе? У неё кружится голова. – Без записей. Саша щёлкает по затёртым чёрным кнопкам. Открывает ноутбук, поблескивающий на кухонном столе, достаёт из диктофона карту памяти и вставляет в разъём компьютера. Мама садится рядом. Отобразившаяся папка называется «DCIM». Внутри снимки: в прямоугольниках на экране – питерский декабрь, римский сентябрь. Следом – октябрьская Прага и летний Херцег-Нови. Следом – другие города, другие сезоны. В прямоугольнике окна – московская весна. Глядя на окно, в котором, как на снимке, ей видны Саша и Анна Петровна, она не понимает, о чём они печалятся. Она не видела их девочку – не успела. – Карта, видимо, из фотоаппарата, – говорит Саша. – Голосовых файлов нет. Никаких записей. Мама молчит; листает фотографии. – Он же сам её видел, – продолжает сын, – это ж он её на лестнице нашёл. Чего не успокоится? Какое, сука, радио? Где она, по его мудацкой версии, живёт? – Не ругайся, – коротко отвечает мама. Она смотрит на снимок: её дочь стоит у яхты; яхта называется «Мельпомена»; дочь улыбается. На ней тельняшка, джинсовые шорты и свежий, розоватый ещё, загар. Они всё смотрят и смотрят.
А он спускается в лифте на первый этаж. Двери открываются, и она его встречает. Одета не по погоде: тельняшка с короткими рукавами, джинсовые шорты – замёрзнет. Она улыбается ему; молчит. И он слышит тихий стук – откуда-то изнутри.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
