Механические крылья Салаи
Глава 1
Всё старое становится чем-то новым.Я древен, дряхл, скован немощью тела. Будто трухлявый пень, изъеден по самые корни древоточцем. Лежу без счета дней в окружении домочадцев и жду прихода безликого жнеца.
— Дон Франческо, воды? — услужливо склоняется сиделка. Отмахиваюсь.
Смеюсь беззвучно мыслям. Трогаю иссохшей трясущейся рукой одеяло и представляю, будто это плащ, а мне снова четырнадцать. Ум пока ещё не затуманен. Память и фантазия — вот всё, что у меня осталось в ожидании смерти.
Я прикрываю веки. Глажу по синему сукну, щупаю переплетения мягких шерстяных нитей. Ладонь принимает тепло и податливость ткани. И ничего больше нет, кроме этого...
— Фран-че-е-еско! Ты уже оделся? — слышу я окрик матери и торопливо завязываю ленты плаща, накинув его на плечи. — Мы все ждём тебя на крыльце. Гость вот-вот приедет.
— Спускаюсь! — кричу звонким голосом и вприпрыжку, во всю мальчишескую прыть бегу из своей комнаты по залам на парадную лестницу, а потом скатываюсь по перилам вниз и выскакиваю на крыльцо.
На улице ранняя весна, хмуро и дождь моросит, а мы, братья в одинаковых теплых плащах, толкаем друг друга на широкой каменной террасе.
Мать оглядывает нас строго и цокает языком:
— Благородные юноши не ведут себя словно оборванцы! Синьор должен увидеть, как прекрасны Мельци.
Пристыженные, мы усмиряемся и разглядываем двух приближающихся всадников и тянущуюся вслед за ними повозку с вещами. Замираем и пытаемся соответствовать ожиданиям старших.
Безупречность перед Гением — вот что волнует моих родителей — отпрысков почтенных итальянских семейств. Отец мой, получивший образование в одном из лучших венецианских университетов, служа военным инженером при миланском герцоге Франческо Сфорца, окружает себя людьми творческими и деятельными. Вилла Мельци близ селения Ваприо д'Адда не остаётся без гостей ни дня. Но никогда ещё мы не ждали столь именитого господина.
Это человек, о котором по всей Италии ходят легенды. Он скромно называет себя естествоиспытателем и ученым без образования. Любознательным анатомом. Представляется инженером-самоучкой и при этом состоит на службе у Сфорца в должности устроителя пиров, потому что является хорошим театралом, музыкантом, поэтом, писателем и кулинаром.
Остальные почитают его как великого живописца, разработавшего технику письма с растушевкой горизонта, и признанного художника-новатора. Хорошего архитектора! Великолепного скульптора! Лучшего наставника! Его закидывают крупными заказами и платят вперёд. И хоть он совсем не спешит выполнять работу, срывая все сроки, слава Гения по-прежнему окружает его.
Мы, мальчишки, знаем о нём единственное: это волшебник! Изобретатель. Для нас изобретатель и волшебник — одно и то же.
Отец торопится к самому краю ступеней с распростертыми объятиями и сгребает в них лихо спешившегося статного, хоть и немолодого, красавца. Подводит к домочадцам. Представляет:
— Ну вот и он! Синьор Леонардо ди сер Пьеро да Винчи.
Гость галантно целует руку матери, склоняясь как можно ниже, а потом кивает по отдельности каждому, когда нас представляют.
Мы знаем, что да Винчи недавно похоронил отца. Вернее, присутствовал на его погребении. То был известный обеспеченный флорентийский нотариус, который всю жизнь заботился о Леонардо, своём бастарде-первенце от крестьянки, так же, как и об остальных десяти других законнорожденных детях. Однако всё же забыл признать сына и оставить хоть толику наследства.
Мы ожидаем увидеть удручённого неказистого ремесленника в неброском трауре, но перед нами стоит пятидесятилетний подтянутый щеголь с обезоруживающей широкой улыбкой и сияющими светлыми глазами.
Вьющиеся до лопаток каштановые с проседью локоны и густая ухоженная борода опускаются на вычурный, явно не дорожный, ярко-малиновый бархатный плащ, подбитый беличьим мехом. Под ним дорогой жиппон из мягкой светлой кожи и — ниже — белые шоссы, плотно обтягивающие крепкие мускулистые ноги.
Синьор с виду не похож на инженера и ученого, скорее на прожигателя жизни. Однако в тот же вечер за ужином он полностью покоряет наше семейство, а больше всего меня, своими познаниями и рассуждениями.
— Маэстро Леонардо поживёт в резиденции до осени, — объявляет отец, и все рады. Я же в душе безмерно ликую.
Вот только вместе с Леонардо в доме появляется и его ученик, Джакомо — двадцатилетний смуглый юноша с копной угольно-чёрных мелких кудрей и лукавым взглядом. Мне этот парень не нравится. Уж слишком развязен и нагл для подмастерья.
Как только представляется случай, этот Джакомо, которого синьор Леонардо зовёт Салаи, то есть Дьяволёнок, что очень тому подходит, тащит из отцовского кошеля два флорина, и это сразу же обнаруживается.
Отец намерен хорошенько поколотить Джакомо, но Леонардо встаёт на сторону плута и расплачивается за ученика сам.
— Леонардо, — вразумляет друга наш отец, — если ты этому негодяю дашь сесть себе на шею, то прощелыга оставит тебя с носом и без единой лиры.
— Джероламо, — возражает художник, — оставь его. Этот дьяволёнок служит источником моего вдохновения и отрабатывает каждый потраченный на него флорин с избытком.
— Боже мой, — говорит отец матери позднее, — до осени придется терпеть этого несносного воришку, этого дьяволёнка и мошенника. Глаз да глаз за ним нужен.
***
Я украдкой глажу ярко-розовый бархат чуть запылённого плаща маэстро, пока тот не видит. Вхожу в пустую мастерскую, устроенную в одной из свободных комнат, и подолгу рассматриваю каждую вещь. Наброски, зарисовки, этюды.
Пытаюсь уловить технику растушёвки, пока мастер с Джакомо гуляют по окрестностям. Срисовываю на клочок бумаги понравившееся.
Мне хочется быть если не подобным Гению, то хотя бы заслуживающим отдельного общения с ним. Не как сын хозяина виллы. Не как требующий снисхождения ребенок. А как равный собеседник. Как будущий мастер с мастером состоявшимся.
Я грежу славой живописца и всеобщим признанием. Я хочу быть, как Леонардо. Я хочу достичь величия и стать маэстро.
Подглядываю за ним. Слежу за его распорядком, вернее, за отсутствием такового.
А они, мастер и ученик, в это время наблюдают за полётом птиц над водами Адды с высокого берега. Делают зарисовки. Я слежу за ними в окно. Иногда они видят меня и машут ответно.
Однажды Джакомо окликает меня и приглашает присоединиться к прогулке.
С бьющимся сердцем выбегаю из дома. Подбоченившийся великан в серой линялой котте, занятой у слуги, объясняет, что Джакомо, как скверный оруженосец, позвал меня лишь для того, дабы разгрузить и спихнуть часть ноши на другого. Мне перепадает нести складной стул мастера и покрывала, а Джакомо обхватывает покрепче тяжёлую корзину со снедью и вином, рисовальным углём и картоном.
— Ну, Франческо, — разглядывает меня живописец, словно впервые видит, — ты очень пригожий мальчик. Похож на белокурого ангела и так же кроток. Я люблю, когда вокруг красивые люди. И буду рад твоей компании, если ты нам её составишь.
— Старик врет тебе, — тут же злорадно вставляет Джакомо. — Он привечает не только красивых людей, но и чертовски уродливых. Больных, смердящих и порочных. И даже мертвых. Этих больше всего.
Я отшатываюсь. Мне совсем не нравится сказанное. И говорящий. Вот уж истинное исчадие ада. Недаром носит прозвище Салаи. На всякий случай я осеняю себя крестом.
— Салаи шутит, Франческо, — успокаивает маэстро. — Салаи любит придумывать небылицы. Он — ревнивый врунишка.
Устроившись на возвышении, с которого лучше всего видно взлетающих молодых коршунов с гнездовий, Леонардо зарисовывает углём по картону силуэты птиц, в точности повторяя легким росчерком линии движений крыла.
— Кто знает всё, тот может всё. Только бы узнать — и крылья будут! — твердит маэстро вполголоса, словно в исступлении. Я наблюдаю за его руками. Он водит то левой рукой по картону, то правой. Обеими ведя изумительно легко, без ограничений в изяществе изгиба.
— Хотел бы ты научиться летать, Франческо? — вдруг спрашивает художник. Мы как раз, будто завороженные, высоко задрав головы, смотрим в ясное небо, где в отдалении пара птиц занята брачным кружением.
Я щурюсь от весеннего солнца. Задумываюсь.
— Хотел бы, — отвечаю, — да возможно ли это, мастер?
— Ну а как же чудеса святых монахов? — тут же вклинивается Джакомо. — Если они бывают, то и это вполне возможно.
Пожимаю плечами. Не знаю никого, кроме ангелов в Писании, кто мог бы иметь крылья и летать.
— Хорошо. А как же Дедал и Икар? — спрашивает снова Джакомо, и я, сощурив глаза, пытаюсь представить на месте парящих птиц крошечные фигурки высоко взлетевших людей из легенды.
Глаза у Джакомо блестят, и он хитро поглядывает на учителя, словно подзуживая того.
— Всего лишь сказка, — говорю. Но блеск глаз Джакомо не ускользает от меня.
— Вот и нет, — тут же охотно вступает в разговор Леонардо. — Дедал существовал на самом деле. И он первым изобрел и опробовал крылья. И его изобретение никак не дает мне покоя.
Видя мое недоумение, он откладывает картон и уголь, достаёт нам из корзины хлеб, ветчину и вино, а потом подробно, не упуская деталей, рассказывает о Дедале.
***
— Две тысячи лет назад, — начинает Леонардо, — в городе Афины жил непревзойденный мастер своего дела по имени Дедал. Он был архитектором, скульптором, художником, инженером и изобретателем…
— Как вы, маэстро, — тут же вставляю я.
— Да, как я. Но ты пока не перебивай, мальчик… Говорят, его обучала сама богиня Афина, а скульптуры были так хороши, что выглядели, словно живые, и люди пугались их…
Леонардо рассказывает, что слава вскружила голову Дедалу, и вот он, полный мании величия, в приступе ярости сталкивает с обрыва своего талантливого племянника, готового составить конкуренцию в искусстве. Сестра Дедала тут же кончает жизнь самоубийством, не вынеся горя от потери сына. Разгневанные афиняне приговаривают убийцу к казни, и Дедал бежит.
— Он скрылся на острове Крит у царя Миноса. Но что получил в итоге? — Леонардо ждёт ответа, и я силюсь представить положение загнанного беглеца.
— Плен? — догадываюсь.
— Верно. Минос держал Дедала как раба, заставляя разрабатывать странные инженерные сооружения и катакомбы. Тысячи жертв мучились до смерти в тех проходах, названных в мифах лабиринтами Минотавра. Дедал год за годом искал лазейку, чтобы сбежать с острова, но всё безрезультатно. Пока однажды в голову изобретателя не пришла мысль создать что-либо подобное планирующему по воздуху парусу или крылу и на нем перелететь море.
Леонардо берёт чистый картон и рисует на нём подобие береговой линии и волн, потом сверху чертит завитки и слегка округлую «ву», изображающую птицу.
— Это воздух и течение ветра, — поясняет он, указывая на завитки над схематичным морем. — А это — птица, которая крыльями и хвостом в воздухе пользуется так же, как пловец руками и ногами в воде. Птица — действующий по математическим законам инструмент, сделать который в человеческой власти. Вот почему Дедал взял за основу для изобретения именно птичье крыло. Я так думаю.
Я разглядываю крошечную угольную чайку, запутавшуюся в барашках ветра.
— А Икар в истории где? — спрашиваю.
— К тому времени, когда Дедалу удалось собрать материал для крыльев, разработать конструкцию и испытать её, у него появился и вырос от одной из служанок сын, названный Икаром. Дедал привязался к юноше всей душой и создал вторую пару крыльев для него, уговорив бежать вместе с собой.
Джакомо хмуро грызёт хлеб. Кажется, он слышал эту историю уже много раз. Он знает все интерпретации и варианты.
— Ну а если Дедал не был привязан к сыну? — огорошивает нас. — Если он отправил Икара лететь первым, чтобы по нему сверить силу и направление ветра?
Леонардо довольно хмыкает, отпивает из стакана воду — вина он не пьёт совсем. Он поднимает картон и записывает справа налево: «Выпусти согласного, чтобы сверить силу ветра и направление. Зная вес человека, его длину, размах крыльев, сосчитай время, с которым начнёт снижение летящий…»
Выходит, что версия Джакомо очень свежа, и мастер слышит её впервые.
Я разглядываю записи мастера, кажущиеся каракулями, пытаюсь прочесть. Буквы идут справа налево в зеркальном порядке, и на какое-то время я развлекаюсь разгадыванием написанного.
— Икару было всего десять лет, — вдруг говорит слегка опьяневший Джакомо с какой-то горечью и болью в голосе и отхлебывает еще вина. — Всего десять лет, чёрт возьми. Я был напуган и слаб. И не смог нажать на ремни управления крылом… А он предал меня…
«Ремни для управления крылом», — записывает снова Леонардо.
Я недоуменно смотрю на Джакомо. Что он несёт? Он представляет себя Икаром?
— Джакомо, — спрашиваю я осторожно, — ты чего, родился две тысячи лет назад?
— Я постоянно рождаюсь и бесконечно убиваюсь насмерть. — Он роняет голову на руки и затихает. То ли дремлет, то ли думает. То ли вспоминает.
Кажется, Леонардо привык к таким разговорам. Разве не он недавно назвал Джакомо врунишкой? Вздыхаю. Ну что за человек этот Джакомо Салаи…
Мы же с Леонардо ещё долго обсуждаем Дедала. Я узнаю, что тот вполне себе спокойно перелетел участок моря, особо не горевал по разбившемуся отроку и попросил убежища у следующего попавшегося на пути сицилийского правителя Кокала. Минос пытался достать и вернуть Дедала, но в погоне был обварен кипятком хитрыми сицилийцами.
— Жил Дедал потом долго и счастливо, а крылья принес в жертву Аполлону и сжёг перед храмом. Остались описания сооружений и статуй, возведенных им, что подтверждает правдивость истории.
— А я слышал, что Икар высоко поднялся к солнцу. Воск, скрепляющий перья, расплавился, и тогда Икар рухнул в воду, — вспоминаю я.
— Врут, — поспешно сквозь полудрему отрезает Джакомо и тянется за остатками хлеба. — Не было ни-ка… ника… ко-го воска и перьев.
— Все эти подробности появились в мифах намного позже, когда рассказчики по невежеству не могли описать конструкцию летательного механизма, — Леонардо снова рисует птиц и треугольниками с линиями схематично зарисовывает примерные размеры крыльев. Записывает рядом: «Возьми мёртвую тушку птицы, срежь кожу, зарисуй мышцы, сними досконально длину и ширину».
Джакомо и я тоже рисуем на выданных нам кусках картона. Я — голову Икара.
— Очень хорошо, Франческо, — хвалит меня мастер и гладит по волосам. — У тебя есть талант. Вот что, присоединяйся к нам и завтра…
Всю ночь мне снится полёт на крыльях. Я отрываюсь от земли, трясу руками что есть мочи и поднимаюсь над домом. А родители и братья машут мне и кричат:
— Франческо! Мы тоже хотим летать! Дай и нам крылья, Франческо!
***
— Гляньте! — в один из дней говорит нам синьор Леонардо, как только мы входим в мастерскую.
На столе разложен огромный лист пергамента, и на нём, в самой его середине, я вижу большой угловатый скелет птицы, нарисованный сверху, словно в полёте.
— Ну? — нетерпеливо спрашивает художник, ожидая восторгов, и мы с Джакомо склоняемся ниже. — Это старая идея Дедала в новом воплощении. Как вам? Вот здесь центр тяжести, видите? Тут — руль. Вот хвостовой рычаг!
В середине механизма, похожего силуэтом на орла, раскинув руки по длине размаха крыльев, телом вдоль птичей спины лежит человечек. Конечности его прикреплены к остову ремнями, а к кистям тянутся шарниры и рычаги.
Вырисованы каждая досочка, каждый гвоздик. Очень детально и понятно.
— Я всё рассчитал, — ликует Леонардо. — Мой Птицекрыл — так я называю изобретение — сможет летать за счёт потока ветра, который подобен потоку воды. Воздух будет держать Птицекрыла, как море держит лодку. Если расчеты верны, то не хватает лишь души птицы, которая должна быть скопирована с души человека…
Лицо Джакомо делается сначала бледным, а потом пунцовым. Он молча выходит из комнаты и долго бродит по саду рядом с виллой. До сумерек. Затем возвращается и за ужином, среди всеобщей беседы и обсуждения инженерных конструкций мостов, вдруг шепчет Леонардо:
— Я всё решил. Я первым полечу на Птицекрыле, мой синьор.
— Салаи! — недоуменно тихо отвечает Леонардо. — О, мадонна! Салаино, мальчик мой! Зачем? Абсурд. Ты не должен…
Оба вскакивают, и никто в доме не может понять, что происходит.
С той поры они проводят время за чертежами и расчётами и даже вовлекают отца в безумную чехарду с подготовкой опытной модели Птицекрыла. И тот охотно выделяет средства на постройку конструкции.
— Я представлю проект научному сообществу, — волнуется Леонардо и наскоро записывает список необходимого: «Купи у плотника толстые доски, штук десять — одна лира; возьми веревку крепкую, толщиной в палец — три мотка в дюжину локтей…»
— Друг мой, научный совет Миланского Университета даже не примет к рассмотрению изобретение с названием Птицекрыл, — говорит мой отец со знанием дела. — Тебе нужно озаглавить сие творение на латыни, как это принято в тех кругах.
Леонардо латиницы не знает. Хмурится.
— Как же это будет звучать?
— Орнитоптер.
— Орни-топ-тер, — повторяет изобретатель и записывает сбоку от чертежа. — Что ж, подходит. Значит, теперь у механических крыльев есть научное название: «Орнитоптер».
Я мечтаю, как мы построим три орнитоптера и на них полетим над Миланом.
Вот будет здорово, если у всех людей появятся крылья. И у лошадей — крылья. И крылатые телеги. И мы будем взлетать, как птицы, и перелетать туда, куда нам нужно, несмотря на дороги, размытые дождями. Или перепрыгивать через реки и озера.
Делюсь мыслями с маэстро.
— Ты смышленый парень, Франческо, — треплет по плечу меня синьор Леонардо. — Я тоже этого бы сильно хотел. Но до полёта человека пройдёт немало времени. Много лет. Может быть, даже столетие. А ещё нужно одобрение Церкви и учёных светил.
«Прежде чем приступить к писанию о том, что летает, — записывает он свежую мысль, — составь книгу о неодушевлённых предметах, опускающихся в воздухе без ветра, и другую о тех, которые опускаются при ветре…»
Всё чаще Леонардо говорит, что хочет испытать орнитоптер сам, обмотав себя для мягкости падения или посадки мехами и веревками.
— Начну с небольшой высоты и над водой — это не страшно, Салаи, — убеждает он Джакомо. Но тот словно срывается с цепи. Опять несдержан, груб. Тащит снова хозяйские деньги, пропивает их в трактире в какой-то ближайшей деревне.
— Так он протестует, — оправдывает его Леонардо и возмещает флорен отцу.
В конце концов Леонардо клянётся, что не рискнёт своей жизнью ради опасной идеи.
— Обещаешь? — настаивает Джакомо со слезами на глазах. — Только не ты, мастер. Не ты. Ты должен прожить долгую жизнь и умереть от старости.
Мне, мальчику, не ведомы ещё тайны их близких отношений.
Они для меня давно между собой не наставник и ученик, а отчим и пасынок. Одинокий гений, однажды приютивший десятилетнего потерявшегося мальчика и заменивший ему отца.
— Даю слово, — твёрдо говорит Леонардо. И краем рукава утирает щёки Салаи. Но взамен берёт слово и от Джакомо, что тот тоже не будет рисковать.
А потом всё равно записывает рядом с детальной, очень четкой и подробной зарисовкой мышц птицы, препарированной на днях, новое: «Произведи анатомирование человека, чтобы показать имеющуюся у него возможность держаться по желанию в воздухе при помощи взмахов крыльями».
Ещё не единожды в жизни Леонардо будут возникать эти механические крылья — они будут изменяться и станут похожими на крылья летучих мышей, и каждый раз он окажется перед выбором: крылья или Салаи — и предпочтёт последнего.
— Маэстро, а хотите я влезу в орнитоптер и спрыгну с обрыва? — спрашиваю. Я грежу полетами. Я мечтаю о них и готов рискнуть.
— Нет, Франческо. Этот механизм обещан уже Салаи, — с улыбкой отвечает Леонардо и скорее погружается в новую задачу: «Напиши о свойстве времени отдельно от геометрии».
Его деятельный мозг легко находит себе вопросы для изучения. На все оставшиеся годы черновики и наброски механических крыльев так и останутся проектом, а чертежи орнитоптера Леонардо никогда не будут показаны учёному совету.
***
Осенью, как только маэстро и Джакомо уезжают, я тоскливо брожу по опустевшим комнатам. Младшие братья носятся с собаками по берегу реки, а я смотрю из окна на встревоженных птиц, кружащих над гнездами.
Отныне перья и крылья для меня — это всегда знак мечтающего, неуёмного в поиске новых открытий Леонардо и одновременно тревожный дух Салаи.
Я завидую Салаи. В каждом сне я вижу его, надевающего подаренные мастером механические крылья и свободно взмывающего с земли в небо. Я тоже хочу летать.
Я упрашиваю отца отправиться учеником к сеньору да Винчи. Тот соглашается, списывается с другом — и мастер тепло принимает меня.
— Джакомо, — первым делом интересуюсь я, — что там насчёт крыльев? Они уже изготовлены? Ты их мерил? Одевал? Пробовал летать?
Джакомо смотрит удивлённо и, словно решая для себя нечто важное, отвечает:
— Знаешь ли ты, Франческо, что если в мире появляется революционная идея раньше запланированного, то она уносит с собой людей больше, чем нужно для воплощения, в несколько сотен, а то и в тысячу раз? Это закон кровавой жертвы прогрессу.
Он смотрит мне в лицо с вызовом и сомнением, понимаю ли я его, а потом продолжает:
— Лет через триста люди снова возьмут чужие старые идеи и сделают из них новые. Начнут летать, но тогда жертв будут единицы. Потому что наступит нужное время. И их созданные механические железные коробки с неподвижными жёсткими крыльями хоть и останутся допотопными, но всё же обуздают силы природы.
Я молчу. Не понимаю, но слушаю.
— Лет через шестьсот сила инженерной мысли заставит искусственное крыло стать гибким и эластичным, и наконец, подарит человеку возможность взмывать с места как птица. Это будет. Но не сейчас. Не за счёт Леонардо. Я слишком его люблю.
Я смотрю на Джакомо как на безумца и больше не завожу с ним разговоров. Для меня он отныне просто ревнивый сын признанного гения. А я — самый послушный, преданный и усидчивый ученик! Я тоже ценю своего учителя, но не говорю об этом всем подряд, Джакомо! Я не заставляю учителя ради себя отказаться от мечты, Джакомо! Я не отбираю у него механические крылья, как ты!
Никогда больше я не спрашиваю ни у Леонардо, ни у Джакомо об орнитоптере и любых других летательных механизмах. Я уже знаю, что мне ответят, если спрошу.
Леонардо забрасывает идеи о полётах в дальний угол, а я любовно сворачиваю пергаменты с чертежами и храню их. Я становлюсь добровольным архивариусом человеческого разностороннего гения в лице своего наставника.
Иногда, оставшись один в мастерской, я разворачиваю свитки, рассматриваю конструкции, вчитываюсь в зеркальные записи, провожу указательным пальцем по чертежам деталь за деталью.
Представляю себе, как влезаю в конструкцию, застегиваю кожаные ремни вокруг лодыжек и пояса. Бегу в орнитоптере по полю в сторону реки, ловлю порыв ветра. А потом отталкиваюсь от земли, подхватываемый воздушным потоком, и лечу.
Недостижимые грёзы. Утраченная мечта. Несбывшиеся планы.
Пытаюсь забыться в живописи и обучении. Мастер хвалит меня за прилежность и талант. Больше, чем Джакомо. Намного чаще, чем остальных. Вместе мы расписываем фрески в Соборе Святой Анны. Исполняем портреты на заказ. Смешиваем краски, обжигаем ветки для угля. Дорабатываем чертежи телескопа и велосипеда, танка, парашюта и катапульты. И рисуем, рисуем, рисуем. Я следую за Леонардо везде и всюду постоянно.
Втроём мы едем ко двору французского короля Франциска и там, во Франции, много лет спустя, когда наш наставник умирает, мы с Джакомо и самим королем сидим у ног великого человека и плачем. Все мы потеряли нечто большее, чем просто Учителя.
И вот тогда я узнаю, что мастер оставляет всё свое наследие не Салаи, а мне. Я горд этим. Джакомо раздавлен. Больше я его не вижу.
«Это потому, — думаю, — что именно я собирал за маэстро черновики и записи. И систематизировал их.»
Из его рукописей я создаю «Кодекс Урбинас» и делаю всё, чтобы имя мастера не забылось. И чтобы другие изобретатели и инженеры могли ознакомиться с его чертежами и, может быть, на их основе изобрели что-то своё — новое, достойное его громкого имени.
Я становлюсь если не подобным Гению, то хотя бы равным ему — вторым мастером после Великого.
А кем становится Джакомо? Кем был он, сопровождавший учителя с десятилетнего возраста и до самой его смерти? Учеником? Сыном? Другом? Что получил взамен? Какую выгоду? Опеку? Заботу? Что?
Я думаю о Джакомо сейчас постоянно, перед самой смертью.
Кто ты? Кто ты — прекрасный смуглый юноша, с которого Леонардо рисовал лики святых?
Салаи. Салаино. Дьяволёнок. Не ты ли говорил, что рождался множество раз и много раз погибал ради новых открытий? Не вечное ли ты сопровождение любого движения прогресса? Не тебя ли раньше звали Прометеем? Не тебя ли зовут и сейчас Люцифером?
Не ты ли тот вечный образ сына, не оправдавшего надежд, и потому отринутого?
Я вспоминаю, как Салаи вкладывал и свои мысли в голову Гения, словно бы невзначай. Как тревожил покой художника идеями. Как мучил его мечтами и отказами от них.
Если ты, Леонардо, считал его за сына, то почему не оставил своё наследие ему? Почему мне? Кого из нас ты любил больше? Куда делся Джакомо после смерти твоей? Куда сбежал? Жив ли?
Вопросы мучают меня, червячками под кожей выедают мою плоть. Грызут сердце.
— Кры-ы-ылья! — вдруг осеняет меня. — Ему нужны были крылья. Так вот в чём дело, мастер. Он делился знаниями в обмен на эти штуки. Что ж, равноценная плата. Скинутому с небес и вправду пригодятся твои механические крылья, чтобы подняться обратно.
Я пытаюсь смеяться. В горле булькает.
— Опять бредит, — слышу над собой. Мне утирают лоб. Смачивают мокрым платком спекшиеся губы.
Хрипло дышу. Больше я не вижу своих многочисленных потомков, сгрудившихся в ожидании моего последнего вздоха в расчёте на наследство.
***
Я старый, немощный, проживший долгую, почти восьмидесятилетнюю жизнь мастер живописи Франческо Мельци. Ученик Леонардо да Винчи. Распорядитель и хранитель собрания его работ. Я лежу, отпетый духовником, в спальне своей виллы Мельци близ Ваприо д'Адда без счёта часов в окружении сиделок и многочисленных домочадцев и жду прихода безликого жнеца.
И он наконец является.
— Франческо? — шепчет чуть слышно, услужливо склоняется, ожидая ответа. Я различаю в бездонном безличии под чёрным капюшоном еле уловимое прозрачное лицо Салаи и улыбаюсь старому знакомому.
— Это ты, Джакомо? — спрашиваю я, и фигура сжимает мою руку. — Я знал, что это будешь ты. Принес мне свои крылья, Салаи?
— Пора, Франческо. Мастер ждёт тебя.
Беззвучно смеюсь и закрываю глаза. Я снова молод. На мне твои механические крылья, Салаи, а впереди высокий обрыв и слепящий белоснежный простор. Ветер подхватывает меня и несёт навстречу свету. Я наконец-то лечу.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
