Горький кофе. Короткие рассказы
Незабываемая
На старинном дагерротипе у неё по-детски припухшие печальные губы и трагическая тень от длинных ресниц, упавшая на монгольские скулы. На тонкой латуни выгравировано: «Фото из семейного архива…» — а дальше буквы становятся призрачными, невидимыми: «… тех, кого уже нет больше столетия».
В её будуаре дубовый платяной шкаф, а на трюмо лежит записка от горничной: «Мадам, я сложила костюмы, шёлковое бельё и платья для бала призраков в чемодан». О, этот божественный чемодан из добротной американской кожи на изящных колёсиках от фирмы«Samsonite» — последний писк мировой моды эпохи модерна, накануне первой мировой. В скольких круизах он побывал прежде, чем очутиться здесь, среди странных теней и вещей, назначения которых уже никто не помнит.
В глубине буфета на изогнутых деревянных ножках, в бутылках из тёмного стекла плещется целая коллекция когда-то выпитых нами, рубиновых и золотистых изысканных вин. От них остались лишь названия и цифры — даты и цены, намертво вбитые в старинный пергамент винной карты, которую мы когда-то нечаянно прихватили из «Метрополя». На наших губах никогда не исчезнет этот головокружительный, сладостный вкус.
В закоулках потайных ящичков трельяжа спрятана губная помада — палочка тёмно-розового воска, завёрнутая в тончайший шёлковый лоскуток. Драгоценная покупка, сделанная в одном из тогдашних бутиков в Амстердаме и стоившая фантастических денег — «Ne m’oubliez pas»*. Да, она незабываема в своём трогательном, беззащитном сумасбродстве. На зеркале губной помадой нарисовано её жестокое, бедное сердце, навсегда пронзённое нарисованной стрелой, и внизу подпись: «Твоя я».
Граммофон от фирмы «Пишущий Амур» в её спальне никогда не смолкает, раз за разом возвращая тончайшую металлическую иглу к началу давно забытого этим миром танго. О, вам не расслышать этих звуков, потусторонних и страстных, не умолкающих больше века.
Вам не увидеть как нежны две хрупких тени, прильнувшие друг к другу навсегда — в пространстве, где плачут безмолвные скрипки, фаготы и трубы, и слова осыпаются, как пожелтевшие листья в саду осенних хризантем. Лишь на давно уже не существующей, всхлипывающей пластинке, когда-то состоящей из шеллака, шпата и сажи, с пожелтевшей круглой этикеткой и тонкой царапиной, ещё можно прочесть полустёртые буквы: танго «Магнолия».
Она говорит, что безумно влюблена в Вертинского, особенно когда он в костюме Пьеро. На афише, висящей в её гримёрке, его имя впечатано типографским плакатным шрифтом «Пролетарий», и смотрит с него в пустоту то ли сумасшедший самоуверенный декадент, то ли гений, чьи песни пережили не одну революцию и стали свидетелями гибели не одной империи…
Ей нет дела до политики. Она смеётся, плачет, невидимая, прекрасная, и нараспев шепчет, как молитву, дурацкую песенку о лиловом негре, о бананово-лимонном Сингапуре, где никогда не была.
В её альбоме, хранящемся в ящике письменного стола, моей рукой когда-то начертано: «… пока смерть не разлучит нас…»
Её волосы пропитаны ароматом сандала и ванили, в них вплетены тонкие ноты парфюма «La Rose de Rosine», а её тайные, оберегаемые от меня, любовные письма окроплены капельками духов от Брокара и Ралле… Но я ничего не стану говорить ей, потому что её тонкие пальцы пахнут ладаном..
Вы хотите спросить, откуда я всё это знаю? Вы хотите возразить, мол, что всё было немного не так, как видится мне? Всё было иначе? Что она была не такой, для которой ничего не жаль, а обыкновенной кокоткой и лгуньей, и все эти вещи — лишь антиквариат, ширпотреб, мёртвые экспонаты эпохи допотопных времён?
Я не стану перечить вам. Потому что отцвели уж давно хризантемы в саду, и наших угасших голосов больше никто никогда не услышит. Да я и сам — лишь тень седого, горбатого скрипача из её слегка безумного музейного мира, в котором никем из вас никогда не будут поняты ни её слова, ни поступки, ни она сама.
*"Ne m’oubliez pas»* — «Незабываемая» — название торговой марки, первой компактной губной помады, запатентованной в начале 20 столетия
**…о лиловом негре, о бананово-лимонном Сингапуре, …пальцы пахнут ладаном, … седой горбатый скрипач… — строки из стихов и песен А. Вертинского
*** …отцвели уж давно хризантемы в саду — строка из текста популярного романса начала прошлого века.
П, Фрагорийский
из кн. «Горький кофе»
Логос
«Мы затуманили всем мозг и отформатировали литературу, сделав из неё „новый реализм“. Мы для кого-то агрессивные бездари-сорняки, расчищающие локтями себе место под солнцем. Но уже совсем скоро никто и не вспомнит, что может быть что-то иное.»
(Андрей Рудалёв ДА, МЫ ПОБЕДИЛИ! — Газета «День Литературы» № 164, 2010)
Мы провозгласим разрушение… <…> Мы пустим пожары… Мы пустим легенды… Тут каждая шелудивая «кучка» пригодится. Я вам в этих же самых кучках таких охотников отыщу, что на всякий выстрел пойдут да еще за честь благодарны останутся. Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал… Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам… Ну-с, тут-то мы и пустим… Кого? — Кого? — Ивана-Царевича. — Кого-о? — Ивана-Царевича; вас, вас! Ставрогин подумал с минуту. — Самозванца? — вдруг спросил он, в глубоком удивлении смотря на исступленного. — Э! так вот наконец ваш план.
(Ф. М. Достоевский. Бесы. Монолог П. Верховенского, 1871—1872)
«В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все чрез Него на́чало быть, и без Него ничто не на́чало быть, что на́чало быть. В Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков. И свет во тьме светит, и тьма не объяла его…»
(Евангелие от Иоа́нна, Глава 1, 1-6)
Литературный критик Латук-Рильский шёл домой. На душе было легко, как обычно бывает после общественно значимой, удачно завершённой работы. Работа заключалась в проведении мероприятия по распределению государственных премий в области литературы. Для этого был организован конкурс, куда принимались заявки от заранее оговоренных кандидатов. Чужих тоже принимали, но не всех, а тех, что послабее. А кто посильней, тех отфильтровывали заранее под разными предлогами — во избежание кривотолков. По уговору с «высшими силами» мероприятие должно было стать ярким событием в литературной жизни страны. Для того, чтобы оно стало более заметным, Латук-Рильский даже организовал через подставных лиц два-три медиа-скандала. Это был, так сказать, вполне контролируемый хаос. Публика получила удовлетворение, необходимую дозу адреналина и эндорфина и, можно сказать, развлеклась. Острые вопросы были «стёсаны», от чего вся культурная конструкция события приобрела округлые края.
Работа была хоть и нервной, зато непыльной, творчески увлекательной, привычной, поэтому Латук-Рильский чувствовал себя, как рыба в воде. Хорошо зная расположение всех подводных камней, и где находится сытный планктон, и как сделать путь к нему по извилистой придонной территории наиболее эффективным и безопасным, он привёл всю стаю, состоящую из крупных рыб и мелкой рыбёшки, в Колонный Зал Дома Литературы без особых приключений. Правда, один из маргинальных критиков накануне распределения государственных благ между претендентами раскричался, что негоже членам жюри принимать участие в конкурсе. Заминать скандал и спорить члены Комитета не стали. Времени на нейтрализацию оппонента не было. Один из наиболее одиозных писателей добровольно снялся с должности члена жюри, поэтому получение очередной порции премий, распределяемой, как водится, между своими — выглядело естественно, да и формально снимало все неудобные вопросы. К слову, снявшийся с должности жюри получил всё, что ему причиталось — какие теперь к нему были претензии? Никаких. Пазл складывался без особых потрясений.
Событие, за которое несла ответственность литературная ячейка, в которую входил критик, должно было всколыхнуть общество и оказать воздействие на литературную жизнь страны. Для этого были предприняты грамотные, по мнению Латука-Рильского, и ответственные шаги, в результате которых событие обрело стройные структурные формы в виде Комиссариата и двух Комитетов. На сей раз Латук-Рильский состоял сразу в трех организационных структурах: в Реформаторском Комиссариате Новой Литературы (РКНЛ), в старом, доставшемся по наследству от предшественников, Комитете Литературной Жизни Страны (КЛЖС), и Комитете Литературных Премий. (КЛП)
Всё сошлось, все три структуры были под контролем ответственных и неравнодушных к Событию участников действа. Заказчик должен был остаться доволен, во всяком случае, так считал негласный начальник всех трёх структур — Аристарх Германович, прожжённый и толковый дядька, по-настоящему деловой и социально ответственный чиновник. Оставшиеся члены жюри получили всё, что им причиталось, а именно — приличные денежные суммы, звание лауреатов и право на издание книг без очереди, на льготных условиях. Остальные — мелкая рыбёшка — довольствовалась грамотами и восторженными упоминаниями в прессе. Шум в прессе вокруг этих имён был необходим, он отвлекал публику от того, что происходило, так сказать «в кухне», за кулисами. Ещё две премии вручили литераторам, имена которых были на слуху у простого читателя, их любили и с удовольствием читали, поэтому было неудобно оставлять столь заметных пассажиров литературного парохода за бортом. К тому же, таким образом легко было накинуть платки на рты тех, кто упрекал «официально признанных» литераторов в недобросовестном отношении к литературным нормам языка и профессиональной непригодности.
Подходя к двору, Латук-Рильский вдохнул декабрьский холодный воздух и повернул обратно. Надо же, так зарапортовался, что забыл купить сигареты. Критик любил дорогие сигары, это было сильно и эффектно. С сигарами получалось великолепное селфи, но курил много и поспешно, поэтому довольствовался обычными сигаретами. Войдя в подъезд, он машинально проверил почту. Из почтового ящика выпало несколько рекламных проспектов и флаеров. Поднявшись по лестнице, отомкнул двери, включил свет в коридоре, сбросил модные штиблеты, переобулся в тапочки с помпонами. Включил газ на кухне, поставил чайник на плиту и направился в гостиную. Едва открыв дверь и потянувшись к выключателю, Латук-Рильский услышал: — Не надо. — Что не надо? — испуганно переспросил он, беспорядочно клацая выключателем и пытаясь разглядеть незваного гостя в темноте, подсвеченной извне уличными фонарями и снегом. — Не надо щёлкать, света всё равно нет. — Почему? — Потому что темнота — друг. — Друг молодежи? — попытался улыбнуться критик, вспомнив поговорку дней своей давно ушедшей юности. — Друг молодежи и старичья тоже! — насмешливо парировал незнакомец. — Да ты присаживайся, не мельтеши. Я по делу пришёл. На пару слов. — Ах, вы от Аристарха Германовича… Я понял. — Я, можно сказать, вместо него. Он вчера ночью отправился к своему праотцу. А разбираться с его и вашими коллективными косяками здесь — приходится мне. Ты понимаешь, на кого вы тут все работаете? — Понял… — пролепетал Латук-Рильский и виновато опустился на краешек кресла.
В темноте и молчании прошло около половины минуты. Это было много. Пауза тяготила, критику становилось как-то не по себе. Не то, чтобы страшно, но немного боязно. Что он нём подумают те, кто организовал и подвёл материальную базу под столь значимое событие, обслуживать которое информационно выпала честь критику Латук-Рильскому и кружку собратьев по Комиссариату, а также Комитету? И там, и там — были одни и те же люди, это было удобно и экономически выгодно. Что он сделал не так? Будто подслушав его мысли, ночной гость зашевелился в кресле, а из темноты донеслось: — Вы промахнулись с названием!
Латук-Рильский воспрял духом. Незнакомец назвал его на «вы» впервые за время беседы. Это что-то, да значило. — Ничего это не значит, — вполголоса заметил гость. — Считай, что я, обращаясь к тебе, имею в виду всех, кто причастен к нашему общему делу. Самообольщение — самый страшный враг любого дела. Итак, я говорил о главной ошибке — о названии всего этого… м-м-м… мероприятия, события, как вам угодно — так и называйте этот… м-м-м… цирк. — Н-но… Позвольте… — робко попытался перечить Латук-Рильский. — Чем плохо название «Логос»? К тому же этому названию много лет, оно досталось от предшественников. Так сказать, раскрученная литпремия, классика. — Вы читали когда-нибудь Писание? — Да… — замялся критик. — Подробности плохо помню… Но в целом… — Помните, о том, что наливать новое вино в старые мехи — это верх идиотизма? Это значит, разбазарить материальную базу, и не будет ни мехов, ни вина? — Помню, как же не помнить! — обрадовался почему-то критик. — Тогда почему не подумали о замене названия? Кресло скрипнуло так, будто гость откинулся на спинку. — Иногда мне кажется, что вы умеете только хорошо считать и плохо писать. И совсем не умеете читать! — голос ночного гостя был полон раздражения и даже злобы. — Мы не могли заменить название. Это было табу… — Латук-Рильский зачем-то понизил голос, будто речь шла о чём-то запретном, крамольном. — Вы не забыли, в чем смысл вашей работы? Вы должны нарушать табу! На каждом шагу! Перечитайте ещё раз «Бесов» Достоевского! Монолог Верховенского. Название премии — настоящее зло для нас! Что угодно! «Шум», «Гам», «Вой на болотах» — только не это ужасное слово! — Н-н-но позвольте… — заикаясь, попытался возразить Латук-Рильский. — За этим названием — раскрученный литературный бренд и большой отрезок истории литературы. Его не так-то п-просто подменить другим словом. Проще п-подменить «начинку». Тем более, она и до этого была не ахти. С либеральной гнильцой, так сказать. К тому же… Это название вызывает доверие у народа. — Народу плевать на вашу премию. Они читают других, маргиналов по сути, не имеющих ни премий, ни званий, ни даже членства в вашем «Новом Массолите». Сказать, почему? — Почему? — Потому что им нравится то, что они пишут. Да-да, без всяких вот этих ваших фокусов — кровавого трэша, обсценной лексики, порно и других видов извращений реальности. Им нравится живая речь живой жизни, а не приключения зомби в Некрополе на берегах Стикса. И сколько бы вы ни вкладывали пиара в ваш бренд «Смертельная Речь» — миллионы обычных людей будут читать обычную, человеческую литературу. И им чихать на ваших липовых лауреатов, им глубоко безразлично, кто имеет ваши премии, а кто нет, и сколько гадостей вы пишете в адрес каждого из этих авторов. — Но почему, почему?! — тихо вскрикнул критик, обхватив голову руками. — О нет, попрошу без театра… — холодно заметил гость. — Скорее всего, потому что вы самозванцы. По факту.
Незнакомец помолчал. Затем продолжил: — Итак, коренная ваша ошибка в названии. Пока ваша богадельня называется «Логосом» — дела не пойдут дальше рассовывания по карманам дармовых миллионов из государственной кормушки. Ваша ошибка второго плана — вы помешаны на деньгах. И когда деньги распределены правильным образом — вам кажется, что работа выполнена. А это не так. Премия — это не про деньги. — А про что ещё? — шёпотом спросил Латук-Рильский, чувствуя, что у него пересыхает горло. — Как про что? Про инженеров человеческих душ! Вы что, впервые об этом слышите? — Я не понимаю, что я должен делать. Что я делаю не так? — Плохо работаете с кадрами. — Но помилуйте, не каждый же соглашается быть, так сказать, распиаренной штатной звездой… Я не волшебник! Не могу же я наколдовать, чтобы эти люди потеряли дар слова, или улетели на Марс. Мы и так делаем всё, что можем, чтобы выбить этих бирюков из колеи. Вытаскиваем максимум грязного белья, полощем по полной программе! Нанимаем полчища хейтеров! И поверьте, работа эта не из лёгких, потому что большая часть их прячет не только свои личные биографии и фотографии, но иногда и имена! Некоторых мы находим, с помощью наших… Наших людей в определенных структурах, хранящих данные. Тогда с ними легче управляться. А вот раскатать имярека — это трудно! Иногда почти невозможно! — Дело не в отсутствии имени, — с досадой возразил гость. — Дело в том, что им от нас — ничего не нужно. Они не хотят никакого покровительства. В этом вся проблема! — И что же делать? — растерянно развел руками Латук-Рильский. — Как их утрамбовать по шляпу в асфальт? Подскажите, я буду вам только благодарен. — А вы пробовали их уговорить? — Да… — Вы предлагали только деньги? — Да. — И всё? — Нет, не всё. Мы пробуем лоббировать запрет на любые публикации, не имеющие разрешения от Комитета по вопросам Литературных Лицензий. — Что за комитет? — Его ещё, по правде, нет — но мы уже его придумали. И озвучили идею через СМИ. Так сказать, вбросили. Наблюдаем за реакцией народа. Идея в том, чтобы выдавать разрешения на издания книг. А в перспективе — и на публикацию любого текста в Глобальной Сети. Пока что нам отказали. Но я по опыту знаю, что вода точит камень. Нужно работать в этом направлении. — Вы решили, что запреты помогут? Они разожгут недовольство, а литература станет нелегальной, подпольной. Она будет расходиться в электронных копиях, даже если вы добьётесь уголовно наказуемого запрета хранить её в личном компьютере! — В конце-концов прогресс шагает семимильными шагами. В истории литературы уже был период, когда каждая механическая печатная машинка имела уникальный номер, и состояла на учете! В век Глобального Контроля можно подвергнуть инвентаризации все персональные компьютеры страны! — горячо возразил критик своему визави.
Тот молчал. Опять повисла тягостная пауза. Потом, хмыкнув, гость произнёс со смесью пренебрежения и брезгливости: — Рильский, ты идиот? Неужели на этом ваша фантазия закончилась? Я же сказал вам открытым текстом: литературная премия — это не про деньги. Это про души, Латук ты Рильский! Я спрашиваю еще раз: вы отдаете себе отчет, на кого вы все работаете? Критик стушевался. — Простите, как мне Вас называть? По имени? По матушке-батюшке? — Зовите меня — мессир, так проще! Постарайся довести основной мессендж нашей с тобой беседы до своих… соратников, так сказать, до единомышленников, пока не поздно! — ответил незнакомец, и в тишине пустой квартиры рассыпался тихий, дробный, как шелест монпансье в жестяной коробке, ледяной смех.
Ледяная скрипка
«Мастерство леденит» (Малларме)
Я стою на свету, у вечернего окна, он сидит в углу, в старом кресле, утопая в темноте, я не вижу его лица. Только голос — вкрадчивый, почти бархатный.
— Всё, на что тебе потребуются годы, огромное количество сил и нервов, пустых переживаний — совершится в один миг, все вещи займут положенные места, все грехи, требующие искупления или возмездия — будут аннигилированы. Останутся только плоды в их материальном воплощении.
— Но всё это было бы слишком просто… — недоверчиво произношу я. — Иногда мне кажется, что слишком простые решения ведут человека по ложному пути.
Он молчит, не спорит, и мой голос, улетая в темноту, мгновенно гаснет.
Помолчав, он неожиданно спрашивает:
— А ты так и не научился играть на скрипке?
— Нет.
— Попробуй! Прямо сейчас. Ну же… Не бойся.
В моих руках материализуется скрипка — странная, прозрачная, будто из холодного стекла. Он протягивает мне смычок. Руки становятся лёгкими, и я извлекаю из скрипки первый звук — напевный, глубокий. Взмахиваю смычком и по тихой комнате рассыпается изумительная трель. Сама собой возникает мелодия, которая, кажется, вобрала в себя всё, что я пережил за долгие годы скитаний. Она так прекрасна, что кажется, у меня сейчас разорвётся сердце от боли и счастья.
— Непередаваемо! — он негромко хлопает в ладоши. — Это превзошло мои ожидания. А теперь представь, что подобное случится со всей твоей жизнью. За что бы ты ни взялся — результат будет немедленным, без усилий, без многих лет изнурительного труда и борьбы.
Я замираю, опуская смычок.
— Ты согласен?
Кажется, я ответил — да. Или просто кивнул головой в знак согласия.
Я этого уже не помню.
Мой дом на берегу тих, чист и светел. По его крепким, толстым стенам из ракушечника вьётся виноград, огромные окна выходят на море. На добротных дубовых стеллажах хранятся драгоценные книги, которые больше никто никогда не издаст в целом мире. На отдельной полке — полное издание моих сочинений. Это удивительно, но издано — всё, даже мои случайные, иногда — дурацкие, записки для друзей, рассыпанные и затерянные в глобальной сети.
Вот огромная коллекция миниатюрных китайских скульптур, хотэев — я собирал их всю жизнь, по одной, теряя целые коллекции и собирая заново. А теперь они выстроились на полках со статуэтками, подсвечниками и фотографиями в серебряных рамках, занимая половину стены.
В просторных комнатах слышится твой смех, голос, ты что-то говоришь, напеваешь, и шелестит шёлк твоего платья, и слышатся лёгкие, осторожные шаги. Я всегда мечтал, чтобы ты никуда не отлучалась, не исчезала. Мне казалось счастьем — быть рядом каждую минуту, всегда-всегда. По гулким коридорам дома летает детских смех и слышно, как кто-то играет в мяч. Это наши дети, внуки. Я всегда мечтал, чтобы их было много.
В кабинете, на огромном столе, лежат рукописи — многие из них были потеряны, казалось, безвозвратно, и вот надо же — нашлись, как будто возникли из воздуха и легли на поверхность стола аккуратными стопками исписанных листов.
Старинные зеркала рассыпаны по комнатам и отражают, кажется, каждый закоулок этого дома. Я подхожу к каждому из них каждый раз с замиранием сердца, надеясь на чудо. Но чуда не происходит. Из зеркала на меня глядят вещи — книги, рукописи, камин, гипсовые статуэтки, растения… Я вижу в зеркалах всё, что угодно — только не себя самого.
Я беру в руки скрипку, свою ледяную скрипку, которая когда-то решила мою судьбу. Извлекаю из неё мелодии, на звук которых слетаются мотыльки, и приходишь ты, вытирая нечаянно навернувшиеся слёзы. Я не заслуживал этого дара. Так получилось.
— Ты обманул меня? — спрашиваю я, обращаясь к своему благодетелю, когда вокруг никого нет, и никто не подумает, что я сошел с ума. Я вижу его иногда в зеркале. Меня нет — а он есть. Сидит в кресле, перебирает бумаги на моём столе в кабинете, курит, стряхивая пепел в старинную пепельницу эпохи то ли 20х, то ли 30х годов, подолгу смотрит в окно на закате, вслушиваясь в плеск морских волн и далёкие крики чаек.
— Я не виноват что такие, как ты, мечтают о несбыточном. Всё дело в том, что мы никогда никуда не возвращаемся. Мечты о прошлом — губительны, смертельны. А мечты о будущем обрекают человека на несчастья и неблагополучие в настоящем. Ты разве не знал этого?
— Да, ты ловко меня обманул… — признаю я.
— Зато у тебя есть звуки и слова. Это то, что отнять — невозможно…
Я подхожу к письменному столу, прижимая ледяную скрипку к подбородку так, будто боюсь потерять её или разучиться играть на ней, открываю одну из книг, чья закладка в виде тонкого ляссе оказывается всякий раз на одной и той же странице — и читаю то, что было написано мной, кажется, ещё век назад:
«…Здесь, конечно, рай… Бюст Вольтера, Толстой, Рембо, виноград, терраса, причал, где дышать легко, вечерами бра, свет, молчание и любовь, утром — кофе, чай, море, сладкое молоко… Здесь луна, как хлеб, и ты шепчешь — -пиши, дыши! Тишина всегда, небо чистое, как бельё, и серебряная вода, и ружье в чехле. Только смерти нет — я так и не нашел её…»
Венецианские зеркала
Мне приснились детские рисунки на серых мраморных стенах чужого дома, огромного и пустого. В бронзовых рамах, как музейные картины, непристойные, аляповатые, они почему-то не отражались в зеркалах, которые во сне я считал венецианскими. Стараясь не смотреть в сторону картин, где было нарисовано что-то неприятно-жуткое, черно-красное, тяжелое для меня, я пытался найти выход. Но дверей нигде не было. И только в зеркалах отражались темные полуразрушенные лестницы, ведущие в никуда.
Светлоголовая девочка с холодными серыми глазами скалилась рядом со мной, недобро ловила мой взгляд, притворялась, что мы знакомы. Я видел, как она за моей спиной, украдкой дорисовывала на картине ритуальный знак, который должен был послужить кому-то невидимому сигналом о том, что я здесь.
Заискивая, спросил, как её зовут, и замер от смертной тоски, потому что знал — кто бы она ни была, это уже не имеет значения, злое существо предаст меня.
Она вдруг заплакала, по-старушечьи как-то, горько тряся головой, прижалась ко мне. Боже, что с нами случилось? Почему мы забыли друг друга, ведь это просто моя дочь, заблудилась здесь и не знает дороги назад. И откуда-то сверху во сне летела нам под ноги, на мраморный черный пол, печальная оранжевая листва, но я цепенел и не мог поднять головы, чтобы взглянуть вверх.
Мне казалось удивительным, что она такая маленькая, хрупкая мартышка, ребёнок, даже еще не подросток. Я же помню её взрослой! А может, приснилась нам вся эта неправильная жизнь, и нас еще можно спасти? Но что-то приближалось — неотвратимое, бесшумное, и уже ничего нельзя было исправить...
Я проснулся от собственных слёз. Вышел на крыльцо, вдыхая осенний воздух, пахнущий умершей листвой, землей и грибами. Закурил. Подумал о том, как страшно жить в стране, где тебя могут предать даже собственные дети… И как страшно умереть в ней.
Киев, 2015
Бегунок (ч. 1)
— Ой, чего это он… — удивлённо спросила молодая мать у пожилой соседки, глядя вслед малышу, отчаянно удирающему от бабули.
— Убежал, сорванец! — сокрушенно вздохнула пожилая. — Никакого сладу нет с ним. Неуправляемый.
— Гера, Гера! — крикнула она, видя, что внук спрятался в беседке за детской песочницей.
Но Гера не откликнулся. Стоял, смотрел на любимую бабулю сквозь деревянную решётку и с облегчением думал: «Сама свою кашу ешь…» После каши полагался дневной сон, а спать отчаянно не хотелось.
— Ну и внук у вас, строптивый, — покачала головой молодая и придвинула к себе коляску со своим чадом поближе.
— Какой есть! — развела руками пожилая. — Менять поздно!
— Да-а-а… — вздохнула молодая и поправила лёгкое одеяльце в коляске. — Хорошо, что мой пока ещё бегать не умеет.
Гера передвигался по жизни бегом, сколько себя помнил. Едва родившись, он удивил собственную мать тем, что и во сне, и во время кормления активно двигал ногами.
— Рано пойдёт! — уверенно сообщил ей детский терапевт во время очередного осмотра, когда она выразила опасение, что у малыша что-то не так с нервной системой.
Ещё до того, как сделать первый шаг, Гера носился по родительской квартире на четвереньках, как угорелый. Да и позже, когда утвердился на своих двоих, перемещался по дому вприпрыжку или бегом. Ему не сиделось и не стоялось на месте, он сбегал неожиданно — посреди обеда или разговора, во время тихого часа в детском саду, куда его отдали перед самой школой. В школе Гера вел себя спокойнее. Но во время вызова к доске редко дожидался, пока тонкий пальчик учительницы, с хищным ярко-алым маникюром, доберётся до конца списка. Гера был в конце, поскольку фамилия его начиналась на последнюю букву алфавита, и звучала светло и красиво: Ясный.
Герман любил бабулю без памяти. Она была снисходительной и щедрой, вкусно кормила. Больше всего на свете Гера боялся, что она куда-то денется. Но когда бабуля слегла после инсульта, Гера так и не смог подойти к её постели. Парализованное тело с перекошенным лицом внушало ему ужас и желание немедленно сбежать, что он и делал при любой попытке матери позвать его в пропахшую старческим запахом и лекарствами спальню.
А когда пришло время и бабулю отвезли за городскую черту, на семейное кладбище, Гера сбежал с похорон, из страха столкнуться с тем, что во взрослом мире называли горем. Его, конечно, нашли и вернули маме. Она даже не отругала его, а лишь обняла и заплакала: «Герка, горе ты моё…» Кроме мамы у Геры теперь никого не было. Он рос без отца.
Первая настоящая дружба случилась у Геры в детском летнем лагере, куда его отправила на месяц мать. Друга звали Мишка Драныш. С ним было интересно: Мишка был смелым, дерзким с воспитателями, и умел вырезать рогатки из веток деревьев. Для этого он привез с собой в лагерь целый моток резинки — такой, какую втягивают в трусы и штаны от спортивного костюма.
Лето летело быстро и весело, пока однажды Гера с Мишкой, сбежавшие из лагеря во время тихого часа, не разбили окно в посёлке рядом с лагерем. С места преступления мальчишки благополучно сбежали, но вечером в лагерь пожаловали местные ребята, запомнившие лица малолетних хулиганов. Они обступили Мишку и громко ругались. Увидев неприятную сцену, Гера включил скорость и сбежал, хоть внутри у него всё переворачивалось от переживаний за друга.
К удивлению Геры, Мишку никто пальцем не тронул. Он как-то сумел договориться с визитёрами и уладить дело. Но дружба с этого дня прекратилась. А сам Гера впервые узнал, что такое депрессия. Это была смесь унижения и бессилия, осознание собственной ничтожности и ощущение заброшенности в мире. Именно тогда у него появился невидимый товарищ, возникавший из самых неожиданных мест. Он мог выйти из зеркала и появиться за ночной шторой, оказаться на сиденье рядом в городском автобусе или за одной школьной партой. Как будто специально для него, место рядом с Герой всегда почему-то оказывалось пустым. Друзей у него не было.
С появлением невидимого друга Гера почувствовал себя не таким одиноким. С ним легко было бежать по дорогам жизни, убегать от любых неприятностей, а если Гера спотыкался во время бега — друг подхватывал его под мышки и они взмывали над городом, становясь невидимыми и недосягаемыми для любых притязаний кого бы то ни было. Гера, конечно, задавал себе резонный вопрос, кто этот друг и откуда он взялся. В интернете Гера вычитал, что у людей есть ангелы-хранители, только вот видеть их во плоти дано не каждому. С этого момента он окончательно успокоился. Ангел-хранитель, так ангел-хранитель. А то, что Гера ангела видит, как себя самого — так это потому, что он, Гера, особенный, с тонкой интуицией и способностью видеть проявления тонкого мира.
Когда у Геры внезапно случилась первая любовь на первом курсе университета, верный друг приуныл и долгое время не показывался. Гера летал от счастья и хмелел от броуновского движения гормонов. Но приключилась неприятность: любовь неожиданно дала плоды, и его любимая девушка сообщила ему, что беременна. Гера был в отчаянии. У него не было денег, не было нормального жилья, надежной профессии, а главное — он не был уверен в том, что хочет связать жизнь именно с этой девушкой до конца своих дней.
К тому же как жить, неизвестно где, неизвестно на что, втроём — Гера понятия не имел. От одной мысли об этом он приходил в ужас.
Вот тут-то и появился его невидимый друг, увидев которого в аудитории в толпе однокурсников, Гера приободрился и снова поверил в себя. Романтическая любовь кончилась. Гера неожиданно бросил университет и уехал в другой город. О том, что будет дальше, Гера старался не думать. Он знал по опыту: как-то всё разрулится и без него. В конце-концов, пересказывал он своему ангелу-хранителю в поезде где-то услышанную истину, если не можешь изменить ситуацию — измени отношение к ней.
— Правильно, забей! — согласился с ним друг и поправил на себе форму проводника.
Вскоре Герман приобрёл приличную профессию — стал слесарем-сантехником. Работа не требовала привязанности к месту. Она была нужна везде, поэтому он мог колесить по стране, сколько угодно. В каждом из городов он устраивался на работу и записывался в библиотеку. С жильем проблем не возникало — всегда находилось место в рабочем общежитии, а то и специальные ведомственные квадратные метры. Казалось, ему принадлежит всё — и в то же время у него нет ничего. Это было удобно, хотя и вызывало у Германа некоторую меланхолическую грусть, особенно при переездах.
Первое время он часто звонил матери. Потом всё реже и реже. Разговоры были ни о чём. Чувствовалось, что мать ему что-то хочет сказать — важное, наболевшее. Серьезных разговоров Герман избегал, торопливо прощался и бросал трубку.
Путешествовать Герману нравилось. Ему были по вкусу новые люди, квартиры, женщины, изменчивые пейзажи за вагонным окном. При кочевом образе жизни не требовалось притворяться, набивать себе цену, заглядывать в будущее. Герман жил так, будто будущего не существовало.
А будущего и впрямь не было. Вокруг всё менялось, рушилось, возникало заново. Уходила в прошлое страна, где он чувствовал себя как дома. Зато внутри поселилось ощущение беспокойной свободы. Никто не следил за его жизнью, за сказанными словами, за небольшим кругом временных друзей и образом жизни. Приходили в запустение города, и в каждом из них Герман был востребован — слесари-сантехники на дороге не валялись, образно говоря. А Герман к тому же был интеллигентным и не пьющим, чем привлекал и работодателей, и клиентов.
Жизнь шла своим чередом. Останавливались и разваливались предприятия, куда он устраивался на временную работу, и где окружающим было всё равно, останется его трудовая книжка в отделе кадров до самой пенсии, или он сядет в поезд и уедет в неизвестном направлении. Рассыпались зыбкие, эфемерные отношения, где никто никому не был обязан ничем, кроме приятных воспоминаний. Покидая очередной город, Герман испытывал смесь лёгкой тоски и эйфории. Ему нравилось быть скитальцем.
В одном из городов к нему прибился чёрный кот. Крупный, странный, с пристальным янтарным взглядом, он приходил к порогу его съёмной квартиры и сидел молча, будто был немой. Возвращаясь с работы, Герман распахивал двери, звал кота «кс-кс-кс-с-с», но животное продолжало сидеть на пороге. Герман выносил на лестничную клетку миску с молоком и кошачьи чипсы, которые стал в последнее время покупать специально.
С годами вечера становились всё спокойнее. Он ловил себя на том, что ему нравилось вечернее одиночество. Романтические истории случались с ним всё реже. Отчасти по причине его собственной инертности и безынициативности. А может, потому что он начал стареть. Нет, до старости было далеко, как до конца света. Но что-то в Германе как-будто надломилось.
По вечерам Герман устраивался на стареньком диване, смотрел новости, футбол или какой-нибудь сериал. Однажды он почувствовал себя плохо — стал задыхаться, и сердце его обожгла волна, будто кто-то вонзил ему между ребрами ледяной нож. В панике он добрался, теряя сознание, до входной двери и распахнул её. За дверью сидел кот, а дальше была темнота, из которой тусклое освещение где-то в глубине густой тьмы выхватывало группу бледных людей. Среди них он узнал свою мать и первую свою девушку, каких-то незнакомых детей, брошенных когда-то женщин, забытых друзей и малознакомых попутчиков, когда-то случайно встреченных им на жизненном пути. Их вид был пугающим — казалось, они готовы были в него вцепиться и разорвать, как в фильмах ужасов, которых он насмотрелся в последнее время. Люди были внешне знакомы ему — и в то же время выглядели так, будто их подменили, и внутри у них поселился злобный чужой дух.
Потом Герману снились какие-то непонятные сны. Он всё время хотел проснуться, но что-то как будто не отпускало его, он пытался, но засыпал снова и снова, так и не проснувшись окончательно. Очнулся он в больнице. Врач сообщил ему, что обморок, скорее всего, связан с сердечно-сосудистой дистонией. Ничего опасного, по идее, но сутки надо провести в больнице.
— Откуда это взялось? — недоумённо среагировал Герман на диагноз. — У меня и сердце-то никогда не болело.
— Кто знает? В последнее время обмороки у молодых людей — часто бывают. Не вы первый, — устало и как-то безразлично ответил врач.
На следующий день Герман попросился на выписку. Выписали его без особых уговоров. Вернувшись домой, на съемную квартиру, Герман узнал, что скорую помощь вызвали соседи, вышедшие на лестничную площадку из-за душераздирающих криков чёрного кота. Картина, говорили, впечатлила: кот, орущий благим матом, и поцарапанное котом тело, безжизненно лежащее на пороге. Действительно, мистика какая-то, подумал Герман и потрогал царапины на шее, возле ключиц. Сходил в магазин, купил молока, упаковку кошачьего корма, полкило сарделек, майонез и кирпич серого хлеба. Подумав, докупил масло, макароны и килограмм яблок.
Кот появился незадолго до полуночи. Герман как будто почувствовал — отомкнул дверь:
— Ну, привет! Заходи, бродяга…
И кот, будто отозвавшись на знакомое имя, согласился войти в дом.
— Бродяга… — повторил Герман и хохотнул, видя, как животное навострило уши. — Вот, значит, как тебя звать надо.
Ночью ему приснился Бродяга, в котором Герман неожиданно узнал старого невидимого друга. Во сне он спрашивал у кота:
— Что это было — там, в коридоре за дверью?
— Ничего особенного, — отвечал тот.
— Тогда почему мне стало так страшно?
— Потому что ты увидел, как выглядит преддверие ада, — буднично ответил кот.
— Кто эти люди?
— Разве ты не знаешь? Никогда их раньше не видел? — ответил кот.
— Видел… Они что, тоже умерли?
— Сам ты умер.
— Но они же пришли ко мне — с того света?
— Нет, это ты пришёл с того света. Это же твой ад! — ответил Бродяга с раздражением.
— А они?
— Они это не совсем они. Как бы тебе объяснить-то… Они — это и есть ты сам! — мурлыкнул кот и свернулся тёплым урчащим калачиком под боком у Германа, ближе к тому месту, где находилось сердце.
— А почему они выглядели такими… Изменёнными?
— Потому что ад тоже преображает, только наоборот. Я тоже когда-то был белым и пушистым. Всё изменилось, всё превратилось в свою противоположность. Но это ничего. Могло быть всё намного хуже.
Они оба помолчали, и Бродяга вдруг спросил:
— Ты помнишь, какие были у меня крылья? Как мы летали! Было круто… Ты помнишь это, Герман?
Герман вспомнил — и проснулся. В комнате парил обманчивый призрачный свет от неоновых уличных фонарей и невидимой луны. Она была, это Герман знал точно. Просто утонула где-то там, высоко, среди густых облаков. Герман подумал о маме, которой не звонил, наверное, последние лет пять, а потом о девушке, которую когда-то бросил беременной. Как он мог так поступить? Раньше это казалось не существенным. А сейчас — не укладывалось в голове. Сердце сжалось и заныло. Рядом тяжело вздохнул Бродяга. «Как человек…» — подумал Герман и погладил кота.
И Герман снова сбежал. На сей раз домой, подальше от смерти, чьё ледяное присутствие он почувствовал этой осенью. Взял отпуск, собрал вещи в два баула, купил в зоомагазине дорожную клетку, посадил в неё Бродягу — и поехал в родной город.
Поездка впервые за кочевое время оказалась хлопотной — из-за кота. Оставить его на произвол судьбы Герман отчего-то не смог. «Потерпи, скоро приедем» — утешал он питомца по дороге домой. Кот в клетке выглядел несчастным и спал всю дорогу. А может, Герман сам себе это придумал. Кто знает, что они, животные, чувствуют во времена переездов, сидя в клетках — уязвимость, или защищенность. Герману казалось, на месте кота он бы в таком карцере с ума сошел.
Под ритмический стук вагонных колес Герману всё чудилась мамина любимая песенка про чёрного кота, которую частенько слышал в детстве: «Жил да был чёрный кот за углом, И кота ненавидел весь дом… Только песня совсем не о том, как не ладили люди с котом…» Исполняла этот хит прошлых лет певица с необычной, почему-то смешившей Геру, фамилией «Мондрус». А мама подпевала.
Поезд покачивался, постукивал, и сквозь обычные звуки, будто из параллельной реальности, Герман улавливал музыку, которая звучала, как будто в старом тихом радио: «Говорят, не повезет, если черный кот дорогу перейдет. А пока — наоборот… Только черному коту и не везёт…»
Подъехав к дому, Герман вытащил баулы из багажника, водрузил их на скамейку у подъезда, осторожно поставил рядом с вещами клетку, выпустил Бродягу и отпустил таксиста.
— Ой… Гера, неужели это ты? Изменился-то как… — прищурившись, всплеснула руками соседка. — Как ты? Бедная Леночка…
— Здравствуйте. Что случилось?
— А ты еще не знаешь? — голос у соседки стал плаксивым. — Мама же твоя умерла, месяц назад. Отмучилась, бедняжка. Рак… Герман опустился на скамью, как подкошенный. А соседка, понизив голос, продолжала:
— Ты еще в квартире не был? Там эти… Окрутили Ленку, а она и рада.
— Кто, тёть Тамар?
— Квартиранты! Как ты уехал, так мама твоя квартирантку пустила. Уж который год живёт, с сыном. Как Лену похоронили, думала, съедут. Участкового направили. А он сходил туда, а потом и говорит: у них все права есть на жильё. Значит, окрутили как-то твою мать, сбили с толку. Прописала она их. Ушлый народ! Ты бы её видел, квартирантку эту… Лицо хитрое, а глазки так и шныряют, по сторонам! Все люди как люди, а эта — шнырь в квартиру и сидит там. Ни с кем из соседей не общается. Может, сектантка? Хорошо, что ты приехал. Может, выкуришь их. Ты же все-таки наследник прямой. Но учти, она хищница! Такая и судиться кинется… За чужое добро… Аферисты, аферисты кругом, Герочка!
Герман сидел, оглушённый новостью. Только кивал головой в ответ на слова соседки. Она ещё что-то говорила, но всё это уже не имело никакого значения. Ни слова не говоря, Герман развернулся и пошёл домой. Поднялся наверх. Позвонил. Дверь открыл щуплый мальчишка лет восьми, вихрастый, с серьёзными глазами.
— Вам кого?
— Я сын Елены Аркадьевны. Здравствуйте. А из родителей кто-то есть дома?
— Мама в магазин пошла. Вы сын бабушки Лены? Мой папа?
Герман застыл. Обернулся на шаги. По лестнице, с большими пакетами в руках, поднималась она, та самая, бывшая, от которой он сбежал когда-то.
— Таня… — тихо выдохнул Герман и метнулся к ней, пытаясь помочь, перехватить тяжёлые пакеты.
— Ну, здравствуй… — усмехнулась она буднично, слегка настороженно, будто ждала его приезда. — Проходи, только у нас беспорядок. Не ждали никого сегодня. Прикупила кое-что.
— К Новому году?
— Да.
Герман бегло скользнул по квартире взглядом. Всё было на местах, как при маме. Ничего почти не изменилось. Только детские игрушки появились. Герман тихо прошел в свою комнату. Кровать с ярким одеялом, на письменном столе ранец, тетрадки, карандаши… Комната была живой, обжитой.
— Даня, иди чайник поставь, — шепнула Таня мальчишке. Остановилась за спиной.
— Здесь детская, мама так распорядилась. Данька здесь обитает пока.
— Почему пока?
— Ну не знаю. Мы съедем. Мама квартиру твоей бабушки на меня переписала. Дарственную. Я не хотела, она сама так решила.
— Она же однокомнатная.
— Хватит нам. А дальше видно будет. Наверное, надо будет с пропиской разобраться. Она нас с Даней поначалу тут прописала, потому что школа рядом. Не успели всё уладить… Не до того было. Забери вещи, ты же их на улице оставил.
— У меня кот.
— Забирай кота, сумки и приходи на кухню, чаю выпьем и поговорим.
Втащив клетку с котом и баулы в прихожую, Герман отдышался, выпустил кота. Подумал, что нужно, наверно, сходить в зоомагазин, купить новый лоток, корм… В общем, всё, что полагается. Сердце сжалось и защемило. Господи, подумал он, о чём я думаю? Мамы же нет… Нет больше мамы!
— Дань, иди пока в свою комнату… Герман, идём на кухню... - она казалась спокойной, только всё поправляла и поправляла волосы, пряча глаза. - Чай. Цейлонский, из маминых запасов. Бери печенье…
— Спасибо... - кивнул он, глядя на её тонкие руки, которые порхали над кухонным столом, над блестящим пузатым чайником.
— Ты не подумай, я не претендую ни на что здесь… — напряженно глядя в чайную чашку, она помешивала сахар. — Ты тогда уехал, не сказал ничего. Я тебя искала. Думала, что-то случилось с тобой. Познакомилась с мамой. Она меня потом сама нашла, я не навязывалась. Уговорила Даньку оставить. Домой ехать, ты же знаешь… У нас поселок маленький. Родители бы житья не дали. Забрала она меня из общежития буквально силком. В больницу вместе со мной ходила, к своему врачу меня отвела.
Она как-то беспомощно взглянула на него, отвела взгляд, развела руками.
— Мне ничего от тебя не нужно, правда. И так всё хорошо сложилось. Жильё есть, диплом получила, работа хорошая.
Бродяга обнюхивал кухню, заглянул во все уголки, засунул морду в шкаф с приоткрытой дверцей.
— Иди, молока налью… — тихо позвала кота Таня. — Вот, пей.
— Гера, ты не молчи. Скажи, что делать. Я за сутки переехать не успею. Не хочется новогодний праздник Даньке портить. Хочешь, я дам ключ от той квартиры? Мы после нового года всё решим, переедем.
— Не нужно никуда переезжать. Здесь три комнаты, а там одна. Здесь вам будет лучше.
В дверь позвонили. В прихожей послышалась возня, шум, громкий мужской голос и восхищенные междометия Дани.
— Ой… — покраснела Таня. — Кажется, дед Мороз. Это с фирмы, корпоративный… Наш сотрудник. Наверно, решили заранее развезти подарки.
Герман вышел в прихожую. Точно. Дед Мороз с мешком.
— Дед Мороз несет игрушки, и конфеты, и хлопушки, и машинки, и шары для послушной детворы! — громогласно продекламировал дед Мороз и уставился на Германа с некоторым недоумением.
— А у нас папа приехал! — заявил Даня и робко взял Германа за руку.
— Он не надолго… — для чего-то произнесла Таня, как бы извиняясь.
— Ясно, понял, — сказал дед Мороз. — Ну, я пойду тогда. С наступающим!
— И вас с наступающим… — кивнул Герман.
Дверь за дедом Морозом закрылась.
— Кс-кс-кс… — позвала Таня, оглядывая комнату. — Как его зовут?
— Бродяга... — усмехнулся Герман.
— Что-то я его не вижу. Куда он запропастился?
Она выглянула во двор.
— Герман, кот убежал! Вон он…
— Где?
— Там…
Даня забрался на кухонный диванчик и посмотрел в окно. Герман тоже посмотрел сквозь стекло, окинул взглядом двор своего детства. По двору к автостоянке шел дед Мороз. За ним трусил Бродяга.
— Куда он денется… Придёт... — не совсем уверенно произнёс Герман, оглядывая двор из окна.
— Ой… А кот пропал! — закричал Даня. — Его дед Мороз забрал?
Автомобиль плавно отъехал в сторону дороги, развернулся и поехал прочь со двора. Кот исчез.
— Найдётся! Я потом выйду, поищу, сказал Герман, но почувствовал беспокойство.
— Ты новый год дома встречать будешь? — спросил Даня.
— Не знаю. Пока не придумал.
— В гости с нами пойдёшь? — Даня посмотрел на Германа снизу вверх, строгим и открытым взглядом. Глаза у него были серыми и прозрачными, как у покойной матери Германа.
Герман вопросительно посмотрел на Татьяну. Она стояла у окна и глядела во двор.
— Оставайся, если хочешь… — обернулась, пожала плечами.
— И я тогда останусь! Можно же? — крикнул Даня.
— А ты? — Герман посмотрел на неё.
Татьяна опустила глаза, пожала плечами, будто ей было неловко.
— А я… А я, Гера, кажется, замуж собралась.
(Продолжение следует)
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
