Будильник на дереве
Глава 1. Дорога
Тополя начинались сразу за поворотом, у остановки с погнутой табличкой, и Анна, как всегда, поймала себя на том, что ждёт их заранее, словно знакомого на перроне, которого боишься не узнать. Узнавать оказалось нечего: тополя стояли те же, только вытянулись и загустели, а тень от них ложилась на асфальт длинными полосами, и машина шла по ним, как по клавишам.
Она не хотела ехать. Вернее, она никогда не задавала себе этого вопроса: в июле к родителям ездили так же естественно, как в сентябре отводили детей в школу, и спрашивать, хочется ли, было всё равно что спрашивать у календаря, согласен ли он с числами. В начале июня Денис обронил: «Ну, на выходные к твоим», и это прозвучало не как предложение, а как прогноз погоды. Анна кивнула. Потом сама собрала сумки, купила матери чай с бергамотом, а отцу то, что он называл «нормальными сигаретами», хотя врачи давно запретили.
На заднем сиденье Паша прижался лбом к стеклу, Варя дремала, обняв рюкзак. Денис вёл молча. Навигатор на приборной панели предупреждал его о каждом повороте дороги, которую он за двенадцать лет мог бы проехать с закрытыми глазами, и он слушал этот ровный голос с вниманием человека, от которого что-то зависит. Мыслями он был не здесь. Анна видела это по пальцам, которые едва заметно перебирали руль, как по вечерам перебирали клавиши, будто где-то остался незакрытый экран, и он всё время к нему возвращался.
Посёлок встретил их так, как встречают люди, не умеющие радоваться вслух. Над старой дверью магазина висела новая вывеска. На углу стояла колонка, к которой в детстве бегали за водой. Две старухи на лавочке проводили машину взглядом, и к вечеру они, наверное, уже будут знать, во что одета Анна. Она опустила стекло. Пахло нагретой пылью, свежескошенной травой и дымом, самым родным из запахов, у которого никогда не было названия.
Дом стоял на прежнем месте, только забор покосился ещё сильнее. Мать вышла на крыльцо раньше, чем затих мотор, значит, ждала у окна, и остановилась на верхней ступеньке, вытирая руки о фартук, которого, кажется, не замечала на себе. Она стала меньше. Каждый год Анна это видела и каждый год убеждала себя, что ей показалось.
— Приехали, — сказала мать, и в этом слове уместились и радость, и опаска: вдруг скажешь лишнее.
Отец появился позже и не спеша, чтобы все поняли, что он не торопился. Пожал руку Денису, кивнул детям, а на Анну посмотрел коротко и оценивающе, как смотрят на вещь, которую давно не держали в руках, проверяя, не испортилась ли.
— Дорогу-то нашли, — сказал он. — А то ведь у вас навигаторы.
— Нашли, пап.
Тут и произошло то, что происходило каждый раз. Она услышала, как её голос стал тише, будто в доме спал кто-то, кого нельзя будить. Плечи подались вперёд, ладони нашли друг друга и сцепились на животе. Ей было тридцать семь, она умела спорить и с завучем, и с управляющей компанией, но всё это осталось в машине вместе с сумками.
Внутри пахло борщом и старым деревом. Всё было на своих местах: клеёнка на столе, часы с кукушкой, давно потерявшей голос, и табурет в углу, где Анна в семь лет просидела целый вечер за разбитую чашку. Она поставила сумки в коридоре, ровно, вдоль стены, чтобы никому не мешали, и только потом заметила, что делала это на цыпочках.
Денис уже обживал веранду: розетка, стол, ноутбук. Минут через десять оттуда донеслось ровное щёлканье. Дети, получив от бабушки по пирожку, растворились в саду, и из-за яблонь долетали их голоса, то спорящие, то заговорщицкие. Анна осталась посреди кухни. Мать резала хлеб, не поднимая глаз, а за стеной отец включил телевизор громче, чем нужно.
— Помочь? — спросила Анна.
— Сиди, — сказала мать и добавила тише, чтобы не слышал отец: — Устала с дороги.
Это было почти нежностью, и Анна села на край стула, как гостья. За окном длинный июльский свет медленно уходил в глубину сада. Она вдруг подумала, что за всю дорогу ни разу не спросила себя, чего хочет сама. Но спросить было неловко, пока рядом мать резала хлеб, и мысль, не успев оформиться, ушла в сад вслед за детскими голосами.
Глава 2 Марина.
Марина приехала на следующий день, к обеду, на маленькой белой машине, которая ещё издалека сообщила о себе дребезжанием глушителя. Анна услышала его из огорода, где без всякой нужды перебирала грядку с укропом, и выпрямилась так быстро, что закружилась голова.
Они не виделись три года. Или четыре. Переписка в мессенджере давно и незаметно заменила им встречи: стикеры вместо объятий, «созвонимся на неделе» вместо самого звонка. Теперь же Марина вылезла из машины, одной рукой придерживая дверцу, другой отмахиваясь от сына, который уже мчался к калитке, и на секунду обе замерли, примеряясь друг к другу. Потом Марина рассмеялась, коротко и хрипловато, как смеялась в четырнадцать, и всё стало на место.
— Ты стала похожа на свою маму, — сказала она вместо приветствия. — Только не обижайся.
— Я не обижаюсь.
— Вот именно. Раньше обиделась бы.
Анна хотела возразить, но поняла, что возразить нечем.
Сын Марины, Лёва, лет девяти, с цепким и серьёзным взглядом, на которого мать, видимо, давно махнула рукой, исчез в саду вместе с остальными детьми. Через минуту оттуда донёсся спор о том, кто будет водить. Женщины остались на крыльце, и мать Анны, поставив между ними чайник и вазочку с вареньем, вдруг вспомнила про какие-то дела в погребе и ушла. В этом тоже была её особая тактичность: она всегда исчезала, когда становилось интересно.
Говорили сначала о пустяках. О том, как постарела учительница музыки, которую обе ненавидели. О том, что магазин у остановки теперь продаёт кофе из автомата, и это, по мнению Марины, было верным признаком конца света. О детях, конечно: о том, кто во что играет, кто что ест и чем вообще дышит это поколение, которое не умеет скучать. Анна ловила себя на том, что говорит быстрее и живее, чем обычно, и что голос её, до сих пор прижатый к груди, как зажатая в кулаке монетка, понемногу расправляется.
— А Денис? — спросила Марина, помешивая чай. — Вон там сидит?
Они обе посмотрели на веранду, где в тени за закрытой москитной сеткой светился экран.
— Работает, — сказала Анна.
— Угу. — Марина отпила и посмотрела поверх чашки. — А я думала, у вас отпуск.
— У него всегда что-то срочное. Он не специально.
— Я и не говорю, что специально.
Помолчали. С веранды донёсся щелчок мыши, одинокий, как капля в раковине.
— Он хороший, — добавила Анна, и сама услышала, что это прозвучало как оправдание. — Правда. Не пьёт, не кричит, деньги приносит. Просто он… — Она поискала слово и не нашла. — Он находится рядом. Физически. Я прихожу домой, он на месте. Спрашиваю, что на ужин, он говорит: «Как скажешь». Спрашиваю, куда поедем летом, говорит: «Как скажешь». А потом выясняется, что скажу-то я, но не то, потому что решать надо было ему, а он, оказывается, давно решил.
— Это как?
— Не знаю. Это я сама не понимаю. — Анна усмехнулась. — Выходит, он молча выбирает за нас обоих, а потом удивляется, что я не угадала.
Марина кивнула медленно, как кивают люди, которые услышали собственный сюжет в чужом пересказе.
— А у меня наоборот, — сказала она. — Бывший мой любил решать вслух. С выражением. Где жить, с кем дружить, какой садик, какую машину. Я долго думала, что мне повезло: не надо думать. А потом оказалось, что я разучилась. Прихожу в магазин, стою у полки с йогуртами и не могу выбрать, представляешь? Двадцать минут простояла. Продавщица подошла, спросила, не плохо ли мне.
— И что ты?
— Купила тот, что с краю.
Они обе засмеялись, но смех получился коротким и сам себя смутил.
— Потом развелись, — продолжала Марина уже без улыбки. — И я думала: ну вот, свобода, наконец-то сама. А оказалось, что «сама» — это когда всё на тебе. Сын, работа, кран течёт, в школе родительское собрание, на которое надо идти, потому что больше некому. Я теперь решаю всё. Каждую мелочь, каждый день. И так устала, Ань, что иногда хочется, чтобы кто-нибудь пришёл и сказал: делай так. Чтобы просто не выбирать.
Анна смотрела на неё и вдруг ясно увидела то, чего раньше не замечала: они стояли по разные стороны одной и той же стены. Одна жила среди чужих решений и тосковала по своему, другая слишком долго таскала собственные и тосковала по чужому. Объединяла их усталость, у которой не было общего языка.
— Знаешь, что смешно, — сказала Анна. — Я ведь не помню, когда в последний раз чего-то по-настоящему хотела. Не «надо», не «пора», а хотела. Вот сейчас, например. Чего я хочу?
— И чего?
Анна долго смотрела в сад, где между яблонями мелькала красная куртка её сына.
— Не знаю, — сказала она. — Честно. Мне нужно, чтобы кто-то спросил, а я бы ответила. Сама я как будто не начинаю.
Марина не стала утешать. Она только протянула руку и, не глядя, положила ладонь поверх её запястья, тёплую и чуть шершавую, и они просидели так до тех пор, пока чайник не остыл.
Вечером, когда дети, перемазанные вареньем и пылью, наконец утихли, а отец заперся с телевизором, Марина выглянула во двор и сказала невзначай:
— Слушай, а пойдём завтра на реку? Как раньше, тропинкой через поле. Если она ещё есть.
— Есть, — ответила Анна. — Я проверяла. Каждое лето проверяю.
— Зачем?
Анна пожала плечами. Ответа у неё не было, но впервые за два дня ей показалось, что вопрос задан не зря.
Глава 3 Река.
Тропинка сохранилась, хотя и сузилась, как сужается всё, что перестаёт быть нужным. Она начиналась за огородами, у покосившегося столба с оборванным проводом, и дальше шла через поле, где в июле стоял высокий жёлтый донник, а над ним, лениво и без цели, ходили шмели. Дети остались с бабушкой и дедом. Лёва сначала порывался с ними, но, получив обещание «в следующий раз», с достоинством отступил.
Шли вдвоём и некоторое время молчали, потому что тропинка требовала внимания: корни, сухие колеи, внезапная нора. Потом Марина вдруг сказала, не оборачиваясь:
— Помнишь, мы здесь однажды потеряли твою сандалию?
— Левую. Она упала в крапиву, и ты полезла за ней босиком.
— Обожглась так, что неделю ходила в носках.
— Ты потом всем говорила, что это был боевой шрам.
— Конечно, а как иначе.
Они засмеялись, и поле, как показалось Анне, чуть приподняло плечи и тоже стало теплее. Странно было, что такие вещи помнились без усилия: цвет сандалии, запах крапивы, даже то, что в тот день дул ветер с реки. А вчерашний обед, например, или дату последнего родительского собрания она не смогла бы назвать и под пыткой.
Река показалась неожиданно, как всегда. Она не лежала на виду, а пряталась за стеной ольхи и ивняка, и только свежесть, потянувшаяся навстречу, подсказывала, что вода рядом. Потом деревья расступились, и перед ними открылась широкая излучина с песчаной косой, где течение замедлялось и становилось почти зелёным.
Они спустились к воде и сели на поваленный ствол, тот самый или его потомок, кто теперь разберёт. Марина разулась и опустила ноги в воду, вздрогнула и засмеялась. Анна сняла кроссовки не сразу, сначала аккуратно поставила их рядом, носками к воде, и только потом, словно получив разрешение, погрузила ступни в холод.
— Что ты хотела, когда мы здесь сидели в первый раз? — спросила Марина. — Кем ты видела себя? Нам тогда лет тринадцать было.
— Ты помнишь? Я сама не помню.
— Я помню. Ты говорила, что станешь переводчицей и будешь жить в городе, где всегда идёт дождь.
— Я правда так говорила?
— Ещё и объяснила, что дождь нужен для работы: под него хорошо думается.
Анна покачала головой. Когда-то в школе у неё была страсть к чужим языкам, и она, кажется, даже собиралась поступать, но потом оказалось, что рядом с домом есть другой, удобный и близкий институт, отец сказал, что это разумно, мать промолчала, и разговор на этом закончился, не успев начаться. Она не жалела, по крайней мере, вслух. Но дождь в чужом городе вдруг вернулся к ней отчётливо, как запах, с мокрыми мостовыми и жёлтыми окнами, и вместе с ним пришло странное чувство, будто она долго держала в руках чужую вещь и только теперь догадалась, чья она.
— А ты? — спросила она. — Кем ты видела себя?
— Я? — Марина сощурилась на солнечные блики. — Я хотела, чтобы мне никто ничего не указывал. Вот и всё. Просто чтобы жить так, как мне хочется. Не придумала ни профессии, ни города, ни семьи. Только это ощущение: свобода. Что-то вроде широкого ветра.
— И получилось?
— Получилось. — Марина невесело усмехнулась. — Теперь я свободна от всего, включая отдых. Смешно: мечта сбылась, а никакого ветра нет.
Река тихо шевелилась у ног, лениво поворачивая над камнями светлые нити водорослей. На другом берегу, в зарослях, возилась какая-то птица, перекликаясь сама с собой.
— Знаешь, о чём я сейчас думаю, — сказала Анна. — Мы же обе получили то, чего, в общем, не просили. Ты свободу, я порядок. И каждая теперь смотрит на другую и думает: вот бы мне то.
— Ты думаешь, что тебе нужна моя свобода?
— Нет. Я думаю, что мне не нужно ни твоё, ни своё. Мне нужно, чтобы был человек, который это выбрал. Чтобы я могла сказать: да, это мой выбор, и я за него отвечаю. А выходит, что я просто так живу, а оно как-то само сложилось.
Марина повернулась и посмотрела на неё внимательно, без привычной насмешки.
— Ты это раньше кому-нибудь говорила?
— Нет. Тебе только что.
— Вот и хорошо. Значит, выбор уже начался.
Анна хотела отшутиться, но не смогла. Они посидели ещё немного, пока солнце не сдвинулось и тень ивы не доползла до их ног. Потом обулись, как обуваются люди после долгого и важного разговора, молча и чуть бережно.
На обратном пути Марина свернула не к полю, а правее, туда, где тропа, едва заметная, уходила вверх по склону, к жидкой берёзовой роще.
— Ты куда?
— Давай через кладбище. Там короче. Я вчера, пока ехала, видела, что дорогу подсыпали.
— Мы туда никогда не ходили.
— Мы боялись. — Марина обернулась через плечо, и в её лице была та самая озорная упрямая тринадцатилетняя девочка. — Нам тогда много чего было нельзя. А теперь мы взрослые женщины. Кто нам запретит?
Анна открыла рот, чтобы сказать, что лучше вернуться тем же путём, привычным и безопасным, но поймала себя на том, что уже спрашивает мысленно: а что подумают дома, а вдруг отец будет недоволен, что задержались. Она остановилась. Постояла. Потом вдохнула глубоко, по-детски, до дна, и пошла вслед за подругой вверх по склону.
Глава 4 Церковь.
Кладбище начиналось без ворот и без предупреждения: просто берёзы расступились, и между стволами обозначились первые кресты, накренившиеся и серые, словно давно уставшие стоять. Дальше шли оградки с облупленной краской, холмики, заросшие земляникой, и тропа, которая здесь теряла прежнюю уверенность и вилась между могилами, огибая каждую с почтительной осторожностью.
Они шли медленно. Говорить громко не хотелось, хотя никто этого не требовал: тишина стояла плотная, тёплая, пахнущая нагретой травой и смолой, и в ней слышалось только, как где-то высоко в кронах перебирает листья ветер. Анна читала на ходу полустёртые надписи, не вникая в них, а так, как читают вывески в незнакомом городе. Даты, имена, чьи-то прозвища, выбитые на жестяных табличках. Почти все фамилии были ей знакомы: те же, что и в классном журнале, на почтовых ящиках, в бабушкиных рассказах.
— Здесь половина посёлка, — тихо сказала она.
— Вторая половина тоже скоро подтянется. — Марина усмехнулась, но шёпотом, как в музее.
Церковь они увидели не сразу. Она стояла в глубине, на пригорке, где кладбище переходило в заросший пустырь, и сперва показалась просто нагромождением тёмных стен среди зелени. Только подойдя ближе, можно было различить арку входа, выщербленные подоконники и высоту, которую когда-то задумывали для купола. Теперь над стенами не было ничего, кроме неба, слишком светлого и слишком близкого, и от этого церковь выглядела как человек, с которого сняли шапку.
В детстве они обходили её стороной. Про неё рассказывали разное: что там прятались беглые в войну, что по ночам внутри горит свет, что кто-то из мальчишек, зашедших туда на спор, вернулся совсем другим. Анна не верила и всё равно ни разу не подошла ближе, чем на сто шагов. Сейчас до стен оставалось не больше двадцати, и она с удивлением обнаружила, что ей не страшно, а только как-то непривычно просторно внутри, словно в доме, откуда вынесли мебель.
— Смотри, — сказала Марина.
На краю разрушенной стены, на нагретом камне, сидел кот. Самый обыкновенный, серо-коричневый, с полосатой спиной и белым пятном на груди, из тех, которых в любом посёлке десятки. Он не ел, не умывался и не охотился, а просто смотрел на них с тем ленивым вниманием, каким коты смотрят на людей, пока не решат, что те недостойны продолжения.
— Чей-то, наверное, — сказала Анна.
— Здесь? Кто его сюда кормить носит?
Кот встал, потянулся, и в этом потягивании было что-то подчёркнуто будничное. Он спрыгнул со стены, неспешно прошёл несколько шагов вдоль фундамента, обернулся, словно проверяя, смотрят ли на него, и шагнул в проём между двумя обломками, где раньше, возможно, была боковая дверь.
Он не вышел с другой стороны.
Анна ждала, что он появится, потому что кошки так не исчезают: у них всегда есть куст, щель, хвост, мелькнувший за камнем. Но позади проёма была только трава и стена, и ни одна травинка не колыхнулась.
— Он зашёл, — сказала Марина. Голос у неё стал странно ровным.
— Он ушёл дальше, мы просто не видим.
— Там некуда дальше. Там пустырь, ты же видишь.
— Марин.
— Нет, подожди. — Подруга уже шла вперёд, и в её походке была та самая детская упрямая лёгкость, которой Анна когда-то боялась и за которую любила. — Я только посмотрю.
— Не надо.
— Ты что, боишься?
Анна хотела ответить «да», потому что это была правда. Она хотела сказать, что нормальные люди не идут за исчезнувшим котом, что у них дома дети, что скоро ужин. Но слова застряли где-то между горлом и языком, а ноги, пока она думала, сделали два шага и потом ещё два. Так бывает в детстве, когда прыгаешь в воду, зная, что холодно, и всё равно разжимаешь руки.
Проём был шире, чем казалось. Между обломками стен лежала полоса сухой травы, и свет в ней стоял немного иначе: не ярче и не темнее, а как будто чуть плотнее, словно воздух здесь отстоялся. Марина остановилась на самом краю, и Анна встала рядом. Они переглянулись, и Марина вдруг улыбнулась, коротко, почти виновато.
— Ничего же нет, — сказала она.
— Ничего.
— Тогда на счёт три?
— Не надо на счёт.
Они шагнули одновременно.
Ничего не произошло: ни вспышки, ни дрожи в воздухе, ни звука. Только на мгновение, на самую малую долю секунды, Анне показалось, что где-то далеко, слева и чуть позади, щёлкнуло что-то металлическое, как щёлкает механизм, дошедший до последнего витка пружины, и тут же умолкло. Она обернулась. Позади стояла та же церковь, те же берёзы, та же тропа между крестов.
Но берёзы, кажется, были выше. И крестов на тропе стало меньше.
— Ань, — тихо сказала Марина, и в её голосе не было ни испуга, ни восторга, а одно только осторожное удивление. — Это же те же самые деревья?
Анна хотела сказать, что да, конечно, те же. Но вместо этого услышала собственное молчание и поняла, что не знает ответа.
Глава 5 Мир, который почти такой же
Первой за дело взялась Марина, и это было вполне в её духе. Достав телефон, она подняла его повыше, как поднимают в лесу, и через несколько секунд опустила.
— Сети нет.
— У меня тоже. — Анна смотрела на свой экран, где аккуратно светились часы: без четверти четыре, заряд семьдесят процентов. Всё как обычно, только в углу вместо делений стоял перечёркнутый значок. — Но время то же. Мы шли минут сорок, и вышло примерно столько же.
— Значит, мы не спали и не падали в обморок. Уже что-то.
Они постояли, прислушиваясь к собственному здравому смыслу, и каждая по-своему пыталась его не потерять. Марина предположила, что вышка где-то рядом отключилась, потому что такое случается в июле, когда все сидят на реке. Анна предположила, что они просто вышли из рощи не там, где думали: кладбище большое, они могли обойти его с другой стороны. Оба объяснения звучали разумно, и обе женщины, глядя друг на друга, понимали, что держатся за них, как за поручни.
Церковь за их спинами по-прежнему стояла в руинах, но теперь это был просто пустой остов. Кота нигде не было.
— Пошли, — сказала Марина. — Дойдём до посёлка, там разберёмся.
— А кладбище?
Анна обернулась. Крестов вокруг действительно стало заметно меньше, они стояли редко и ровно, будто кто-то прошёл по участку с рулеткой. Между ними пролегали гравийные дорожки, а на одной из них, в тени берёзы, стояла скамейка, свежевыкрашенная в зелёный.
— Скамеек раньше не было, — сказала Анна.
— Значит, поставили.
— Когда мы шли сюда, их не было.
— Анька, я прошу тебя. — Марина провела ладонью по лицу. — Давай не будем сейчас придумывать. Идём.
До посёлка добрались за четверть часа, и дорога была той же, но казалась отглаженной. Колеи затянул ровный асфальт, на обочинах кто-то подстриг траву, а вместо кривых деревянных столбов с оборванными проводами вдоль дороги стояли тонкие белые мачты со снятым наверху прожектором, похожим на круглый глаз. Анна украдкой дотронулась до одной: гладкий, тёплый от солнца металл. Обычная вещь, только странно новая для места, где она знала каждый столб.
Первым настоящим ударом оказалась остановка. Она стояла на прежнем месте, у поворота, но вместо погнутой жестяной таблички здесь возвышалась крытая стеклянная будка, а на внутренней стене красовалась мозаика: пшеничные колосья, летящие птицы, красная звезда в углу, давно знакомая по учебникам. Рядом висело электронное табло, на котором ровным зелёным шрифтом светилось расписание. «Автобус №4, 16:20».
— Это же… — начала Анна и не нашла слов.
— Мозаика такая у нас была в соседнем городе, в сквере, — медленно сказала Марина. — Только там её давно разобрали.
— И табло.
— Табло у нас тоже есть. Только без звезды.
Они пошли дальше, уже молча. Дома стояли знакомыми: те же шиферные крыши, те же палисадники, но у многих на скатах лежали тёмные панели, а во дворах стояли аккуратные низкие машины, у которых не было выхлопных труб. На столбе висела афиша «Вечер танцев в Доме культуры», и рядом, чуть ниже, объявление о запуске нового теплового насоса в школе. Анна ловила себя на том, что читает всё подряд, как читают на вокзале, и не может остановиться. Прошлое здесь смешивалось с каким-то невозможным завтра, и обе эти стороны вели себя так, будто так и надо.
Люди попадались редкие и ничем не примечательные. Старик с велосипедом кивнул им по-соседски. Две девочки лет десяти прошли, споря про какой-то кружок. Женщина с авоськой, в самой настоящей авоське, проводила их взглядом, ничуть не удивившись. Никто не смотрел на двух чужих женщин в современных футболках с подозрением, но и никто не здоровался как со своими.
— Они нас не знают, — тихо сказала Анна.
— Здесь пол-улицы никогда нас не знало. Ты в посёлке жила, а не в Москве.
— Нет, Марина. Я здесь родилась. Я знаю всех, с кем пересекалась, лет с пяти. А вот эту женщину с авоськой я не видела никогда.
Марина не ответила, и по тому, как она стиснула ремешок сумки, Анна поняла, что та думает о том же.
Улица, на которой стоял родительский дом, называлась так же. Анна свернула на неё почти автоматически, как сворачивала всю жизнь, и вдруг остановилась. Забор не покосился: ровный, свежепокрашенный штакетник, зелёный, с аккуратными белыми наконечниками. Калитка была та же, только петли смазаны, а над ней, на жердочке, висела кормушка для птиц, которую Анна не помнила. Яблоня во дворе стояла на месте, но выглядела старше, чем она ожидала, и ниже.
— Это мой дом, — сказала Анна.
— Вижу.
— Это, чёрт возьми, мой дом, Марина. Только он не…
Она не договорила. Она не знала, как закончить.
Дверь открыла мать.
Она была другой. Не сильно, не так, чтобы сразу назвать причину, но Анна, ни на секунду не усомнившись, поняла, что это её мать, и в то же время поняла, что это не совсем она. Спина была прямее. Волосы, собранные в небрежный узел, выбивались прядями, и она не поправляла их. На ней было светлое платье с короткими рукавами, а не фартук поверх застиранной кофты. И лицо: чуть полнее, свободнее, как у человека, привыкшего улыбаться без причины.
— Вам кого? — спросила она приветливо.
У Анны перехватило дыхание, и ответить она смогла не сразу.
— Простите, — сказала она наконец. — Мы, кажется, заблудились. Мы с подругой гуляли, и я… Я искала дом, в котором когда-то жила моя бабушка. Кажется, где-то здесь.
Мать помолчала. Она смотрела на Анну внимательно, дольше, чем смотрят на случайных прохожих, и между бровями у неё медленно проступила едва заметная складка, не тревоги, а какого-то смутного, непонятного ей самой узнавания.
— Бабушка, — повторила она. — Нет, здесь вряд ли. Мы с мужем давно здесь живём, и такого дома рядом не было. — Она осеклась. — Простите, мне кажется, я вас где-то видела. Мы с вами не встречались?
— Нет, — сказала Анна. — Не думаю.
— Странно. — Мать слегка покачала головой, будто отгоняя мысль. — Вы зайдите, пожалуйста. Жарко, а вы с дороги. Хотя бы воды выпьете.
— Володя! — крикнула она через плечо, и в этом имени, произнесённом легко, как называют того, кто всегда рядом, Анна узнала голос своего отца, каким она никогда его не слышала. — У нас гости!
Глава 6 День, которого не было
Кухня оказалась той же, но в другом настроении. Те же три окна, та же печь в углу, только занавески были не клетчатые, а светлые, льняные, и стол стоял не у стены, а посередине, так что вокруг него можно было ходить. Часы с кукушкой висели на прежнем месте. Когда мать, поставив перед гостьями чашки, мельком взглянула на них, кукушка выскочила, бодро прокуковала пять раз и спряталась. Анна вздрогнула: дома эта птица не подавала голоса с тех пор, как ей было двенадцать.
— Простите, — засмеялась мать. — Она у нас шумная. Мы с Володей уже не слышим.
Отец вошёл следом, вытирая руки полотенцем. Он был старше Анны на тридцать лет и всё же выглядел моложе, чем отец, которого она оставила за теми же стенами, в другой жизни. Плечи расправлены, взгляд не оценивающий, а просто любопытный, и даже ворчание, когда оно появилось, звучало как приправа, а не как приказ.
— Откуда вы, красавицы? — спросил он, садясь. — Из города?
— Из района, — сказала Марина прежде, чем Анна успела открыть рот. — Гуляли у реки, зашли на кладбище и заплутали.
— На кладбище, — повторил отец. — Ну, это вы смелые. Я туда с детства не хожу, там тоскливо.
— Володя, — сказала мать.
— Что Володя? Правду говорю.
Мать покачала головой и стала разливать чай. Она делала это быстро и сразу на три чашки, а потом остановилась, посмотрела на третью, лишнюю, и тихо рассмеялась.
— Привычка. — Она достала четвёртую и поставила рядом. — Всё время накрываю на троих, а нас двое. Даже не помню, с каких пор.
— Это ты не помнишь, — сказал отец. — А я помню. С той зимы, когда ты ждала.
Он осёкся. Мать посмотрела на него долгим спокойным взглядом, в котором не было ни обиды, ни укора, а только усталая нежность, и отец отвёл глаза. Больше они об этом не говорили. Но четвёртая чашка стояла на столе, и Анна почему-то не могла отвести от неё взгляд.
Дальше разговор потёк легче. Мать рассказывала про сад: в этом году уродилась смородина, а яблонь пора спиливать, потому что они старые. Отец спорил, что яблони ещё поживут, а смородину надо давить на сок, а не на варенье. Они спорили без злости, с удовольствием, как спорят люди, давно и надолго договорившиеся жить рядом, и Анна смотрела на них и чувствовала, как внутри что-то мягко, но настойчиво рвётся. Она никогда не видела, чтобы отец с матерью спорили так. Дома отец говорил, а мать слушала, и на этом заканчивалось всё.
Марина вдруг поднялась.
— Я выйду воздухом подышать, — сказала она. — Если можно.
— Конечно, милая. Через калитку, там тропинка к огороду.
Марина кивнула Анне, быстро, почти незаметно, и вышла. Анна поняла, что та хочет побыть одна, и не стала удерживать.
— Вы, наверное, голодные, — сказала мать. — Я сейчас что-нибудь соображу.
Она соображала долго и щедро: суп из свежих овощей, картошка с укропом, пирожки, огурцы. Анна пыталась отказываться, но мать только отмахивалась. Когда стол наполнился, отец налил себе из графина что-то прозрачное, но не водку, а клюквенный морс, и, заметив её взгляд, усмехнулся.
— Не пью, — сказал он. — Если вы про это.
— Я ничего не…
— Вы смотрели. — Он говорил добродушно, но внимательно. — Это вы правильно. Было дело. Лет в двадцать пять пил так, что мать моя ночами плакала. А Тома мне сказала: выбирай. Или это, или я. Я тогда обиделся, неделю ходил злой. А потом выбрал.
— Просто так?
— Не просто. — Он помолчал. — Я тогда понял, что если мне говорят «выбирай», значит, ещё не всё решено за меня. Что у меня есть этот выбор. Звучит смешно, а для меня тогда это было как дверь открылась.
Анна смотрела на отца и думала о том, что в её мире ту же фразу так никто и не произнёс. Мать молчала. Мать терпела. И он пил не двадцать пять лет, а ещё много, много лет после, пока не охрип от собственного ворчания и пока от него не осталась привычка давить на тех, кто рядом.
— А вам не жалко? — спросила она, и сама удивилась, что решилась. — Что у вас нет детей?
Мать подняла глаза. Она держала в руках нож, которым резала хлеб, и опустила его, не торопясь.
— Жалко бывает, когда знаешь, чего именно нет, — сказала она. — Мы же никогда никого не теряли. Просто… ждали. А потом перестали. Но, знаете, иногда мне кажется, что кто-то должен был быть в этом доме. Не обязательно ребёнок. Просто кто-то. И пустое место на лавке у печи, и лишняя чашка, и этот сквозняк в комнате у окна, которая у нас как будто ничья. Понимаете?
— Понимаю, — сказала Анна, и голос у неё сел.
— Вот и я иногда не понимаю, почему понимаю. — Мать улыбнулась неловко. — Простите. Вы чужая, а я вам такие вещи говорю. Что-то в вас… не знаю. Располагает.
Отец, молча слушавший, вдруг перегнулся через стол и поправил Анне локоть, лежавший слишком близко к краю тарелки. Он сделал это машинально, как поправляют свою вещь, и тут же отдёрнул руку.
— Извините, — сказал он, растерявшись. — Сам не знаю, что на меня нашло. Вы так сидите, одной ногой под себя, вот как моя… — Он не договорил и нахмурился. — Что-то я сегодня странный.
Анна опустила глаза. Действительно, она сидела именно так, подогнув левую ногу под себя, как сидела с детства и как отец всю жизнь ругал её за эту привычку. Он ругал, потому что считал, что так не сидят девочки. Здесь он поправил локоть, и в этом не было упрёка. Это было узнавание, на которое у него не нашлось слов.
— А можно вас спросить? — сказала Анна, откладывая ложку. — Вы счастливы?
Отец засмеялся, коротко и растерянно.
— Вот так вопрос. Да вы философ.
— Простите.
— Нет, вы не извиняйтесь. — Он потёр подбородок. — Не знаю. Мы никогда не сравнивали. Знаете, люди ведь несчастливы чаще не потому, что у них плохо, а потому, что они всё время смотрят: а у других лучше? Вот мы с Томой и не смотрим. Нам хватает.
— Это неправда, — тихо сказала мать. — Мы смотрим. Просто не вслух.
Отец помолчал, потом кивнул.
— Ладно. Смотрим. Но нечасто.
Анна улыбнулась, потому что ничего другого не оставалось. Внутри что-то шевельнулось тяжело и болезненно: она вдруг поняла, что всю жизнь именно сравнивала. Свою жизнь с чужой, своё желание с чужим, своё решение с тем, что одобрит отец, что подумает Денис, что скажет мать. Вопрос «счастлива ли я» ей даже в голову не приходил, потому что для него надо было сначала знать, чего хочешь. А она этого не знала.
За окном стемнело мягко и незаметно. Радио на подоконнике, до этого тихо бормотавшее про урожай, вдруг передало сводку, и в ней прозвучало название города, которого Анна никогда не слышала. «В Заречье сегодня открыт новый пункт связи…» Отец прибавил громкости, послушал и выключил, а мать, не поднимая глаз, сказала:
— Заречье. Далеко это?
— Не знаю, — ответил отец. — Я там никогда не был.
— Но название знаем, — сказала мать задумчиво. — Странно, правда?
Никто не ответил. Анна допила остывший чай и поняла, что этот вечер, как всякий настоящий вечер, пройдёт мимо, если она не решится спросить главное.
— Скажите, — начала она. — Вы не знаете, жила ли здесь недалеко женщина… Нина Петровна? Пожилая, с глубоким голосом. Я искала дом её семьи.
Отец и мать переглянулись.
— Нина Петровна, — медленно повторил отец. — Это у оврага. Дом её стоит заколоченный, года три уж как. Хорошая была старуха. Но откуда вы…
— Я слышала о ней, — сказала Анна, и это была почти правда. — Давно.
— Странно, — сказала мать. — Мы ведь вам не говорили, что искали именно её. Вы сказали про дом и бабушку, но не называли имени.
Анна почувствовала, как у неё холодеют ладони.
— Наверное, вы просто забыли, — тихо сказала она.
— Наверное, — согласилась мать, но смотрела на неё всё тем же долгим, чуть растерянным взглядом.
Когда Анна выходила в коридор, чтобы найти умывальник, она мельком заглянула в комнату у окна, ту самую, о которой говорила мать. Дома, в её мире, в этой комнате находилась детская, где стояла её кровать, висела полка с книгами и пахло старым деревом и пылью. Теперь у окна стояла швейная машинка под чехлом, на подоконнике теснились горшки с геранью, а в углу лежал аккуратно сложенный коврик. Ни одной фотографии. Ни одного рисунка на стене. Ни следа детского присутствия, ни малейшей царапины на косяке, где отмечали рост.
Она стояла на пороге и смотрела на эту комнату, которую любили, но не для неё. И понимала, что её отсутствие здесь так же настоящее и так же полное, как присутствие там.
Марина вернулась затемно. Вошла тихо, села на лавку у двери и долго молчала. Лицо у неё стало другим: не испуганным, а каким-то оглушённым, как у человека, которому рассказали о нём правду, а он ещё не решил, верить ли.
— Потом, — сказала она на молчаливый вопрос Анны. — Всё потом.
Прощались на крыльце. Мать вынесла банку смородинового варенья и сунула Анне в руки, не слушая возражений.
— Приходите ещё, — сказала она. — Правда. Мне кажется, мы с вами… не договорили.
— Мы придём, — ответила Анна, прежде чем успела подумать.
И только на тропинке, ведущей к церкви, когда за спиной смолкли шаги и остался только шорох травы, она поняла, что сказала это без вопроса и без оглядки, ни на минуту не усомнившись в ответе.
Глава 7 Возвращение
Обратный путь оказался до обидного простым. Они дошли до развалин, где в сумерках серели обломки стен, и остановились на том же месте, откуда шагнули утром. Марина, не дожидаясь, взяла Анну за рукав.
— На счёт «три» не будем, — сказала она. — Просто идём.
Снова ничего не случилось: ни щелчка, ни дрожи. Они вышли с другой стороны, и Анна сразу заметила, что деревья стали ниже, а скамейки на дорожке нет. Крестов, наоборот, прибавилось, они стояли тесно и вкривь, как зубы в старом рту. Пахло дымом и сырой землёй. В кармане у неё завибрировал телефон, потом ещё раз, и ещё, и на экране одно за другим посыпались сообщения.
Четырнадцать пропущенных от матери. Два от отца, что само по себе было событием. Одно от Дениса, отправленное три часа назад: «Вы где? Дети хотят есть».
— Три часа, — сказала Анна. — А мы там пробыли почти шесть.
— Или здесь прошло меньше, или мы считали неправильно. — Марина достала свой телефон, пролистала и убрала. — У меня ничего, кроме сына. Он, кажется, обиделся.
Анна подняла руку с банкой смородинового варенья, которую всё это время несла, и они обе посмотрели на неё. Банка была настоящей: холодная, чуть липкая от разлитого сока, с крышкой, на которой кто-то аккуратно вывел карандашом «смородина». Почерк был незнакомый и в то же время такой, каким отец подписывал всю свою жизнь: прямые, чуть угловатые буквы.
— Если захочется поверить, что нам показалось, — сказала Марина, — банку придётся выбросить.
— Я её не выброшу.
— Я знаю.
До посёлка шли молча, и только на околице, где в окнах уже горели жёлтые лампы, Марина заговорила. Говорила она ровно, глядя перед собой, как рассказывают про чужую болезнь.
— Я вышла и пошла к остановке. Сама не знаю зачем. Просто ноги несли. Там был магазинчик, в нашем детстве у Костиного отца была мастерская, помнишь? Они чинили велосипеды. Я зашла, там пахло маслом и резиной, и за прилавком стоял он.
— Костя.
— Костя. — Она усмехнулась криво. — Семнадцати лет ему, конечно, не было. Ему столько, сколько должно быть. Но стоял он так же, одной рукой опершись, и смотрел на меня с тем же прищуром. А я стою, как дура, и не могу ничего сказать.
— И что он?
— Спросил: «Вам что-то подсказать?» Я говорю: «Нет, я просто зашла». Он: «Мы с вами, кажется, не знакомы?» А потом: «Но почему-то мне кажется, что знакомы». И замолчал. И я замолчала. Мы стояли и молчали, и никому не было неловко.
Анна не решилась спросить дальше. Марина шла и смотрела под ноги.
— Знаешь, что я поняла? — сказала она после паузы. — Я жалею не о нём. Я стояла и смотрела на него и вдруг поняла, что мне жалко ту девочку, которая его любила. Что она так и не узнала, чем всё кончится. Что у неё всё закончилось раньше, чем началось. А он, оказывается, не женился, представляешь? Вообще. Не по какой-то трагической причине, а просто так сложилось.
— Это не ты ему нужна.
— Нет, конечно. Он меня не знает. Но я уже пятнадцать минут стою здесь и думаю: а если бы всё сложилось иначе? И не могу остановиться.
Дальше они говорили уже о другом, потому что о таком говорить не хотелось, и Анна была ей благодарна.
Дома их встретили без трагедий. Мать, обычно беспокойная, на этот раз только всплеснула руками, а отец ворчал, что «молодёжь без часов ходит» и что на поле, между прочим, змеи. Анна сказала, что они заблудились на кладбище, и не почувствовала ни вины, ни стыда, что было непривычно. Лёва, выслушав объяснение матери, посмотрел на Марину с подозрением, но промолчал. Денис вышел на веранду, моргая, как человек, которого вытащили из тёмной комнаты на свет.
— А, пришли, — сказал он. — Нормально прогулялись?
— Нормально.
— Хорошо. Ужин на плите.
Он вернулся к ноутбуку. Анна стояла в дверях и смотрела на его спину. Она ждала, что сейчас что-то случится: что он обернётся, спросит, почему она так долго, почему у неё странное лицо, откуда эта банка варенья. Он не обернулся. И в эту минуту она вдруг ясно поняла: сегодня её не было шесть часов, а он этого не заметил. Если бы её не было шесть дней, он заметил бы на седьмой, когда закончились чистые рубашки.
Спала она плохо, и это была хорошая бессонница, из тех, когда в голове ровно, без обычного шума. Она лежала и вспоминала, как отец поправил её локоть. Как мать накрыла четвёртую чашку. Как пахло в той кухне: не борщом и старым деревом, а свежим хлебом и яблоками. Она вспоминала, как говорила с ними и впервые за много лет не следила за словами. И чем дольше вспоминала, тем яснее понимала, что хочет туда вернуться. Не потому, что там интереснее. Потому что там она сидела и не думала о том, как сидит.
На рассвете она взяла телефон, чтобы посмотреть фотографии. Накануне в чужой кухне она всё-таки сфотографировала забор, ровный, зелёный, с белыми наконечниками. Нашла снимок. На экране был забор, который покосился ещё сильнее, чем помнила, с выцветшей краской и пустой жердочкой над калиткой. Анна долго смотрела на него и не могла вспомнить, который из двух она сфотографировала. А потом решила не вспоминать.
Утром она пошла к бабушке.
Бабушка жила на другом конце посёлка, в маленьком доме с резными наличниками, который Анна в детстве считала сказочным, а потом, повзрослев, поняла, что просто старый. Бабушку звали Нина Петровна, и это имя Анна не произносила вслух с тех пор, как вчера услышала его на чужой кухне. Бабушка сидела во дворе под берёзой, в тени, и перебирала горох. Она была крупной, спокойной, с тяжёлыми руками, как у человека, привыкшего делать всё сама, и взгляд у неё был такой, что под ним хотелось сесть прямо.
— Ранняя ты, — сказала бабушка, не поднимая головы. — Садись. Горох очисти.
Анна села и взяла стручок. Они молча чистили горох, и Анна поглядывала на дерево над ними. В развилке нижних веток, прямо над скамейкой, висел старый жестяной будильник на проволоке, с двумя звонками и отбитой эмалью на циферблате. Он висел там всю её жизнь, и никто никогда не задавал вопросов. Стрелки стояли на без десяти шесть. Но Анне вдруг показалось, что он чуть слышно тикает.
— Бабушка, он ходит?
— Ходит.
— Он же сломан.
— Ходит, — повторила бабушка, как говорят о собаке, которая всегда возвращается. — Не всякое ходьба по стрелкам считается.
Она закончила стручок, бросила горошины в миску и наконец посмотрела на внучку. Взгляд был долгим, спокойным, не вопросительным.
— Варенье у тебя в сумке, — сказала она. — Смородиновое. Достань, попробую.
Анна замерла. Банка действительно лежала в сумке, где она оставила её утром, перед выходом, неизвестно зачем. Она достала её, открыла, и бабушка, зачерпнув ложкой, попробовала и надолго замолчала.
— Хорошее, — сказала она наконец. — Правильное. Давно такого не ела.
— Бабушка…
— Не спрашивай, — сказала Нина Петровна тихо. — Пока не спрашивай. Когда придёт время, сама поймёшь, о чём надо было спросить. Только вот что скажу. — Она вытерла пальцы о фартук. — Туда ходить можно. Но помни, зачем идёшь. Многие идут, чтоб убежать. А убежать оттуда не выйдет, так же как отсюда. Берёшь с собой себя, куда бы ни пошла.
Анна хотела спросить, откуда бабушка знает, но не спросила. Над головой тикал будильник, и она слушала, как он тикает.
В тот день, и на следующий, и ещё через два дня она возвращалась на кладбище. Одна, без Марины, которая ушла в свои мысли и свой магазинчик у остановки. Она говорила дома, что идёт гулять, и никто не спрашивал, куда. Она проходила между обломков, и каждый раз ничего не происходило, а потом оказывалось, что воздух стал плотнее, а деревья выше. Она сидела на кухне с родителями, которых не знала. Они накрывали ей третью чашку, не удивляясь. Разговаривали о смородине, о радио, о Заречье, названия которого она никак не могла вспомнить, вернувшись домой, будто оно ускользало, как сон. И с каждым разом уходить было труднее.
На пятый день, возвращаясь по кладбищенской дорожке в сумерках, она вдруг остановилась и подумала с отчётливой, почти пугающей ясностью: «Мне там легче». Она не сказала это вслух. Но слова повисли в воздухе, как повисает в комнате закрытая дверь, и она поняла, что уже не сможет сделать вид, что не слышала.
Глава 8 Тихий дом
На шестой день Анна не стала придумывать оправданий. Она сказала за завтраком, что поедет к Марине, и этого оказалось достаточно: мать кивнула, отец уткнулся в газету, Денис, не отрываясь от экрана, спросил, не нужно ли подвезти. Ложь вышла такой лёгкой, что она, выходя за калитку, даже не почувствовала, что соврала. Только метров через сто, на повороте у колонки, ей стало неуютно, как бывает, когда обнаруживаешь на ладони чужую вещь, взятую по рассеянности.
Теперь она ходила через кладбище не крадучись, а как на службу, с ровным сердцем и без лишних мыслей. Тропинка между крестов стала знакомой до последней корневой петли. Мимо развалин она проходила не оглядываясь и каждый раз ждала лёгкого сдвига, когда воздух густеет, а деревья вытягиваются. Сегодня он пришёл раньше обычного, словно сам торопился.
Дверь открыл отец.
— А, наша философка, — сказал он и посторонился. — Заходи. Тома в саду.
Они не сговаривались, но за эти дни привыкли друг к другу так, как привыкают соседи по купе: без церемоний и без прошлого. Мать нашлась на грядках, в соломенной шляпе, с тазом, полным красной смородины. Она кивнула Анне, не вставая, и подвинула второй таз.
— Помогай. Одной не справиться.
Анна опустилась на корточки, и минут двадцать они работали молча. Руки находили ягоды сами, пальцы быстро окрашивались в тёмно-красное, и от этого занятия, простого и честного, в голове становилось тихо. Анна поймала себя на том, что не думает ни о чём, и испугалась, как пугаются отсутствия боли: ещё не понятно, хорошо это или нет.
— Скажите, — начала она, не поднимая головы. — А вы никогда не думали, каким был бы ваш ребёнок?
Мать не вздрогнула. Она продолжала снимать ягоды, и только пальцы на секунду замедлились.
— Думала, — сказала она. — В первые годы думала постоянно. Мальчик или девочка, на кого похож, как зовут. Потом перестала, потому что от таких мыслей начинаешь жить с человеком, которого нет. А это тяжело.
— И не получилось совсем остановиться?
— Нет. Вот как сейчас: сижу тут с тобой, а где-то внутри всё равно думаю, а вдруг. — Мать выпрямилась, сняла шляпу и вытерла лоб запястьем. — Ты не обижайся, но мне иногда кажется, что она была бы вот такой. Как ты. Не внешне, а как держится, как слушает, как задаёт вопросы, на которые нет ответа.
— Она?
— Я почему-то всегда думала, что девочка.
Анна опустила глаза на смородину. Ягоды казались сочными и живыми, и ей вдруг захотелось сказать всё. Сказать: я твоя дочь, не здесь, в другом месте, где ты тихая, а он громкий, где ты не говоришь «выбирай», где четвёртая чашка стоит пустая не потому, что её забыли убрать, а потому что некому её занять. Слова даже сложились в голове, но она так и не открыла рот. Потому что поняла: как только она скажет это, перестанет быть незнакомой гостьей, и всё, что здесь хорошо, исчезнет. Они станут смотреть на неё как на чудо, как на беду, а не как на человека.
— Наверное, она была бы счастливой, — сказала она вместо этого.
— Не знаю, — ответила мать. — Счастье вообще странная штука. Мне кажется, мы все хотим не его, а возможности его захотеть.
Анна кивнула и больше ничего не сказала.
Днём отец позвал её в сарай помогать с чем-то деревянным и непонятным. Оказалось, он строит скворечник: не потому, что в скворечнике кто-то нуждался, а потому что руки просили дела. Анна держала доски, подавала гвозди и слушала, как он, не прерывая работы, рассказывает про своё.
— Знаешь, у нас тут люди пропадают, — сказал он между делом. — Не часто. Раз в десять лет, может. В семьдесят восьмом учительница наша пропала, Лидия Андреевна. Пошла в лес за грибами, не вернулась. Искали две недели, собаки, вертолёт. А через двадцать лет появилась на крыльце школы. Постаревшая не на двадцать, а лет на пять, и с чемоданом.
— И что она рассказала?
— Что жила у моря. — Отец вбил гвоздь, прищурился. — Говорила спокойно, как про отпуск. Что был дом, муж, сад. Что она не помнит, как там оказалась. И не помнит, как вернулась.
— А у нас она была?
— Муж ждал, представляешь? Не женился, двадцать лет ждал. Пришёл на крыльцо, они стояли и смотрели друг на друга. А потом она ему говорит: «Ты прости, но я вернулась не к тебе». И уехала. Обратно, к морю. Больше её здесь не видели.
— Как вернулась? Куда?
— Не знаю. — Он пожал плечами. — Такое бывает. Люди уходят туда, где им лучше, а потом не знают, лучше ли. Я одно понял: в том, что человек ушёл, виноват не он и не те, кого он оставил. Просто у каждого внутри есть какая-то дверь, и рано или поздно кто-то её находит.
Анна замерла с доской в руках.
— Вы верите в это?
— Я? — Отец усмехнулся. — Я верю в молоток и гвозди. А это… просто рассказываю, что слышал.
Он достал новый гвоздь, и Анна заметила, как у него на секунду дрогнула рука. Не от страха, а от какой-то мысли, которую он решил не продолжать.
Вечером они ужинали втроём на веранде. Солнце садилось медленно, и свет лежал на столе, на тарелках, на лицах мягкими длинными пятнами. Мать принесла блюдо с картошкой и села, и четвёртая чашка стояла на своём месте, как обычно, рядом с чайником. Говорили о пустяках. Отец рассказал смешной случай с соседом и его козой. Мать вспомнила, как в детстве боялась грозы и пряталась под кроватью, а бабушка приходила, садилась на пол и рассказывала сказки, пока гроза не уходила.
Анна слушала и смеялась. И в какой-то момент заметила нечто, от чего улыбка застыла.
Мать сидела прямо, держала чашку в обеих руках, и по щеке у неё медленно текла слеза. Она не плакала: лицо оставалось ясным, голос ровным, она продолжала рассказывать про грозу. Слеза просто текла, сама по себе, и мать, кажется, этого не замечала. Отец заметил, потому что на секунду замолчал, потом положил руку ей на плечо, не глядя. Мать накрыла её ладонью. Ничего не было сказано.
Анна опустила глаза.
Она вдруг поняла, что это тоже часть дома. Что здесь, как и везде, есть боль, просто она живёт иначе: не в крике и не в тишине, а в слезе, которую никто не вытирает, потому что вытирать нечего. И что она, Анна, увидела не идеальную семью, а двух людей, которые каждый день решают быть вместе, зная, чего им не хватает.
Домой она шла в темноте. Ночь была тёплой, без луны, и тропинка между крестов угадывалась только по светлому песку. У развалин она остановилась, постояла, прислушиваясь. Ей показалось, что где-то рядом, едва слышно, стучит что-то, ровно и терпеливо, как будто кто-то отсчитывает минуты.
Она шагнула в проём, и воздух расступился.
Дома горел свет только на веранде. Денис спал, раскинувшись на диване с ноутбуком на груди, и экран, погасший, отражал потолок. Она осторожно переложила ноутбук на стол, накрыла мужа пледом и постояла рядом, глядя на его лицо. Лицо было спокойным и каким-то детским, и ей вдруг стало жалко его, не как мужа, а как человека, которого она никогда не спросила, чего он хочет.
В спальне она легла и долго смотрела в потолок. Было два часа ночи, и она считала, сколько ещё осталось до утра. Не потому, что не могла спать. Просто ждала. Ждала, как ждут свидания, как ждали в юности звонка, как ждут, когда кончится рабочий день.
И она знала, что ждёт не родителей. Она ждала себя, ту, которая сидит там на кухне, не думает о том, как сидит, и не спрашивает разрешения быть.
Глава 9 Сомнение
Марина написала утром: «Пойдёшь со мной? Не одна не хочу». Анна прочитала сообщение за чашкой остывшего кофе и ответила сразу, не давая себе времени на раздумья: «Да». Только потом поймала себя на том, что даже не спросила, куда.
Они встретились у колонки в десять. Марина выглядела так, словно не спала: в светлых глазах стояла припухлость, волосы убраны небрежнее обычного, а ремешок сумки она теребила так, как теребят то, что хотят выбросить, но не решаются. Лёву она оставила с Анниными детьми, и те втроём уже строили что-то из старых досок за сараем.
— Только не спрашивай, — сказала Марина, когда они свернули на тропинку к кладбищу.
— Я и не собиралась.
— Собиралась. Ты уже минуту смотришь на меня так, будто я принесла из магазина что-то, что нельзя вернуть.
— Я просто смотрю.
— Вот и смотри.
Остальной путь прошли молча. Но, когда они вышли из-за развалин, Марина вдруг остановилась на самой границе, где свет ещё не решил, каким ему быть, и сказала, не оборачиваясь:
— Я бываю здесь каждый день. Ты не заметила, потому что ты тоже бываешь.
Анна открыла рот и закрыла его.
— Мы обе заметили друг друга только вчера, — продолжила Марина. — Я сижу в этой мастерской по три часа. Купила звёздочку для Лёвиного велосипеда, потом ещё одну, потом камеру. Он мне уже говорит: «Вы, наверное, самый ответственный родитель в районе». А я киваю, а сама думаю: хоть бы он ещё что-нибудь придумал, чтобы я пришла завтра.
— Марин.
— Я знаю, как это звучит. — Она повернулась, и лицо у неё было злое и беззащитное сразу. — Я знаю. Мне тридцать семь лет, у меня сын, ипотека, бывший, который присылает деньги по настроению. Я не девочка, чтобы бегать к парню в мастерскую. Но я бегаю. И ничего не могу с собой поделать.
Они вышли в посёлок.
Мастерская стояла на углу, рядом с остановкой, в низком кирпичном здании с широкой дверью и вывеской «Велосипеды, ремонт». Внутри пахло машинным маслом, резиной и чем-то тёплым, металлическим. Под потолком, на крюках, висели велосипеды: детские, дорожные, спортивные, и один, красный, с облупившейся краской и погнутым рулём, висел чуть в стороне, отдельно.
— Это «Спутник», — тихо сказала Марина. — Мой. Тот самый.
— Не может быть.
— Рама, звонок, даже царапина на крыле, видишь? Я его тогда на заборе зацепила. Он у нас до восьмого класса был, потом его родители продали. Я думала, он давно в металлоломе.
Анна посмотрела на красный велосипед и промолчала. Ей не хотелось говорить, что этот может быть другой, что похожих «Спутников» когда-то выпускали тысячами. Потому что в этом мире объяснение «просто похож» стало слишком дешёвым.
Из подсобки вышел мужчина. Невысокий, плотный, с густыми тёмными бровями и руками, которые, казалось, всё время чем-то заняты, даже когда ничего не держат. На нём был синий рабочий халат, и он вытирал пальцы ветошью, глядя на посетительниц с тем выражением вежливой настороженности, какое бывает у людей, привыкших к тишине.
— О, это вы, — сказал он Марине, и лицо у него изменилось. — Опять колесо?
— Опять, — сказала Марина. — Это моя подруга, Анна.
— Костя. — Он протянул руку, потом посмотрел на свою, замасленную, смутился и вытер её ещё раз. — Простите. Профессиональное.
— Ничего.
— Чай будете? Только он у меня крепкий, я по-другому не умею.
Они пили чай из эмалированных кружек за дощатым столом в углу, под лампой, и Анна почти не слушала разговор, наблюдала. Костя оказался не героем юношеских мечтаний, а обычным человеком. Говорил он негромко, иногда сбивался, путал слова, когда смущался. Рассказывал про свою мастерскую, про то, что клиентов в посёлке мало и что он, в общем, не жалуется. Про велосипед на стене сказал небрежно:
— Это ещё от отца осталось. Купил когда-то у кого-то на развале, а потом так и не решился продать. Красивый был.
— Был? — спросила Марина.
— Ну, он и сейчас красивый. Но видите, рама треснула. Починить можно, только зачем? — Он пожал плечами. — Иногда нужно оставлять вещи как есть.
Марина молчала, глядя на красный велосипед. Анна заметила, как у неё чуть дрогнуло горло.
— А вы почему не женились? — спросила она вдруг, и тут же осеклась. — Простите, это не моё дело.
Костя усмехнулся и покрутил кружку.
— Да нет, ничего. Не знаю. Наверное, ждал кого-то. Глупо звучит, но мне всё время казалось, что я должен встретить человека, которого уже знаю. — Он поднял глаза на Марину, потом быстро отвёл. — Не обращайте внимания. Наверное, просто упрямство.
В мастерской стало тихо. Только часы на стене, обычные, с проволочными стрелками, тикали ровно и громко. Анна заметила, что они показывают шестнадцать двадцать. Она поглядела на свой телефон: десять сорок. Хотела сказать, но передумала. Не хотелось нарушать тишину.
Они вышли около полудня. Костя проводил их до двери и сказал Марине, что завтра будет рад её видеть, и если не колесо, то хотя бы чай. Она ответила что-то неразборчивое, и они ушли, не оборачиваясь.
На лавочке у реки, куда они свернули без обсуждения, Марина долго смотрела на воду. Анна ждала.
— Скажи, что я дура, — наконец попросила Марина.
— Не скажу.
— Пожалуйста. Мне так будет легче.
— Не буду, потому что это неправда. — Анна подобрала плоский камешек и покрутила в пальцах. — Но я скажу другое. Ты хочешь остаться?
Марина резко повернула голову.
— Что?
— Я спрашиваю. Ты хочешь остаться там?
— Нет, — сказала Марина, но слишком быстро. Потом помолчала. — Не знаю. Я не думала об этом так прямо. Но когда я стою там, у стенки, и он говорит про чай, мне кажется, что вся моя настоящая жизнь, с ипотекой и бывшим и школьными собраниями, она как… как вещь, которую я забыла выключить. Включённый утюг, понимаешь? Я где-то вдалеке чувствую, что он нагревается, и мне надо вернуться и выдернуть шнур, но я не иду.
— А Лёва?
— Не надо, — сказала Марина тихо.
— Я не нападаю. Я просто спрашиваю.
— Знаю. Поэтому и не надо. — Марина обхватила колени руками. — Он единственное, что меня здесь держит. И это самая страшная мысль, какая у меня когда-нибудь была. Что я люблю своего сына, но, если бы его не было, я бы осталась сразу.
Анна положила камешек на лавку и ничего не ответила. Потому что у неё самой была та же мысль, только сформулированная иначе, и она не была готова произнести её вслух.
— А ты? — спросила Марина. — Ты же тоже ходишь. Каждый день. Я видела, как ты возвращаешься: у тебя лицо такое… светлое, как после хорошего сна. А потом в течение вечера оно потихоньку гаснет. Ты думаешь, я не заметила?
— Я хожу к родителям.
— К чужим.
— К моим. Только они об этом не знают.
— Вот именно. — Марина посмотрела на неё в упор. — Ты ходишь к людям, которые не знают тебя, и сидишь на их кухне, и тебе хорошо. Потому что они ни от тебя ничего не ждут, ни к чему не приучили. Ты там свободна, как я свободна у Кости. И мы обе делаем вид, что это нормально.
— Мы не делаем вид.
— Тогда что мы делаем?
Анна замолчала. Ей хотелось возразить, найти хоть какой-то довод, но все приходившие на ум фразы были одинаково фальшивыми. Она вдруг ясно увидела обеих: двух взрослых женщин, сидящих на лавке у реки и объясняющих друг другу, почему они каждый день уходят из дома в место, которого, возможно, не существует.
— Знаешь, что страшно? — сказала она медленно. — Мне не стыдно. Когда я вру Денису, что иду к тебе, я не чувствую вины. Я чувствую облегчение. Как будто скинула тяжёлую сумку.
— И что это значит?
— Не знаю. Что я давно уже не там, где живу.
Они посидели молча. Река шевелилась лениво, в тени ольхи мелькали стайки мелкой рыбёшки.
— Мы ищем не тех людей, — вдруг сказала Марина. — Мне кажется. Не Костю и не твоих родителей. Мы ищем то, какими были рядом с ними. Или какими могли бы быть. Ты там та, кто не оглядывается, я там та, кому не нужно всё решать. И мы называем это любовью, но это, скорее, голод.
— По чему?
— По себе. — Марина усмехнулась криво. — По той, которой у нас, видимо, не получилось стать.
Анна хотела ответить, но не нашла что. Они сидели на лавке, и обе понимали, что разговор закончился не потому, что всё сказано, а потому, что дальше идти страшно.
На обратном пути Марина вдруг остановилась.
— Слушай. Если я останусь, ты меня не осуждай.
— Я не осуждаю.
— Нет, послушай. Пообещай. Я сама ещё не решила. Но если решу, я не хочу, чтобы ты смотрела на меня как на ту, что бросила сына.
— Марина…
— Пообещай.
Анна посмотрела на подругу и увидела в её глазах такой тяжёлый, такой искренний страх, что слова про «ты не посмеешь» и «это безумие» умерли, не родившись.
— Обещаю, — сказала она.
И только потом, уже у калитки, поняла, что именно пообещала.
Глава 10 Дети.
В тот вечер дождь начался без предупреждения. Только что над садом стояло плотное, чуть пыльное небо, и вдруг оно просело, потемнело, и первые крупные капли застучали по шиферу, как по натянутой коже. Дети, которые до этого возились во дворе, влетели в дом мокрые и счастливые. Лёва убежал к матери на соседнюю улицу, а Аннины остались: Варя сразу забралась с ногами на диван с книжкой, а Паша, постояв в дверях, тихо ушёл наверх, в комнату под крышей, где они ночевали.
Анна мыла посуду. Мать сидела за столом и перебирала гречку, отец ушёл в сарай, откуда доносилось его громкое, неумелое пение. Все эти звуки она слышала и раньше, всю жизнь, и до недавнего времени они были для неё просто шумом дома. Теперь в них чудилось что-то хрупкое, как в разговоре, который ведут последний раз.
Она поймала себя на мысли, что сравнивает. Мать здесь перебирала гречку так же, как та, другая, перебирала смородину: сосредоточенно, не поднимая глаз. Но та, другая, делала это ради удовольствия, а эта ради дела. Различие было тонким, почти неуловимым, и Анна не могла решить, какое из двух ей нравится больше.
Когда посуда закончилась, она вытерла руки и поднялась наверх.
Сын сидел на кровати, поджав ноги, и рисовал. У него были разложены фломастеры, хотя он давно считал себя слишком взрослым для фломастеров, и листок, на который он склонился так низко, что волосы падали на лоб. Анна присела на край кровати.
— Можно?
— Не готово ещё.
— Я не буду смотреть.
— Будешь, — сказал он без обиды, просто констатируя. — Ты всегда смотришь.
Она улыбнулась. Он был таким с рождения: серьёзным, внимательным, немного старше своих лет. Денис в нём видел «спокойного ребёнка», мать говорила «в отца», а Анна иногда ловила себя на том, что боится его ясных глаз, потому что он видел то, что взрослые давно перестали замечать.
— Мам, — сказал он, не отрываясь от рисунка. — Ты где всё время ходишь?
— Гуляю.
— Нет. Ты ходишь не гулять.
— Откуда ты знаешь?
— Ты возвращаешься другая.
— Какая?
Он помолчал, подбирая слово, и она видела, как он перебирает в голове варианты и отбрасывает один за другим.
— Тише, — сказал он наконец. — И как будто немножко грустная. Но такая, знаешь, хорошая грустная. Как после кино, которое понравилось.
Анна не нашлась с ответом. Она сидела и смотрела на сына, на его склонённый затылок, на тонкую шею, на пальцы, перепачканные синим, и ей хотелось сказать что-нибудь правильное, взрослое, объясняющее. Но объяснять было нечего.
— Я просто устала, — сказала она. — Хожу, отдыхаю.
— Ладно, — согласился он, и она поняла, что он не поверил, но решил не спорить.
За окном дождь усилился, и в комнате потемнело. Сын отложил фломастер, придвинул листок к себе и, помедлив, протянул ей.
— Вот.
На листе был нарисован дом. Низкий, бревенчатый, с покатой крышей и одним окном, заколоченным досками крест-накрест. Рядом рос могучий тополь, чуть левее чернел овраг, прорезанный наискосок, а вдали, на самом краю листа, угадывались очертания других домов, мелких и тусклых. Над крышей он нарисовал тонкую линию дыма, хотя труба стояла холодная. И ещё он нарисовал птицу, одинокую, на ветке тополя.
Анна смотрела на рисунок, и ей казалось, что у неё медленно останавливается дыхание.
— Откуда ты это взял?
— Приснилось.
— Тебе это снилось?
— Три раза. Один и тот же дом. — Он пожал плечами. — Там как будто кто-то живёт, но не показывается. И иногда слышно, как он ходит.
— Ты… ты был там? Когда-нибудь? Вы с Лёвой, может, ходили гулять, и ты…
— Нет, мам. Я же говорю: приснилось.
Анна смотрела на заколоченное окно и вспоминала слова отца в той, другой кухне: «Дом её стоит заколоченный, года три уж как. У оврага». Она никому, кроме подруги, не рассказывала о доме. Не называла ни оврага, ни тополя, ни заколоченных окон. Рациональная часть её сознания лихорадочно искала объяснение: мальчик мог слышать разговор взрослых, мог видеть похожий дом на окраине, дети путают сны с реальностью. Объяснения были правдоподобными, и она ухватилась за них, как держатся за перила в темноте.
— Красиво нарисовал, — сказала она. — Только дом какой-то грустный.
— Он не грустный, — возразил сын. — Он ждёт.
— Кого?
— Не знаю. — Он взял листок и посмотрел на него, будто видел впервые. — Но очень долго ждёт.
В комнате стало совсем тихо, и только дождь продолжал шуршать по крыше. Анна почувствовала, что нужно что-то сказать, что-то, что вернёт всё на место, но слова не приходили. Сын устроился поудобнее, прислонился к её плечу и сказал, не глядя:
— Мам, а можно вопрос?
— Конечно.
— Только честно.
— Постараюсь.
— Если бы у тебя была другая жизнь, — он говорил медленно, и она слышала, как ему трудно, — не эта, а совсем другая, где ты бы жила, как хочешь. Меня бы в ней не было?
Грудь у неё сжалась так сильно, что на секунду стало темно перед глазами. Она обняла его за плечи и почувствовала, какой он тёплый и худой, как торчат лопатки под футболкой.
— Откуда такие вопросы?
— Просто. — Он помолчал. — Я иногда слышу, как ты говоришь с тётей Мариной. Не слова, а как. Ты говоришь, как человек, который хотел бы где-то быть, но не там, где он есть. И я подумал: а я там, где он есть?
— Ты не там, — сказала Анна быстро и поняла, что сказала глупость. — То есть… нет, ты не должен так думать.
— Но меня бы не было, да?
Она закрыла глаза. За окном шумела гроза. В голове сталкивались слова: правда, ложь, утешение, честность. Все они казались слишком большими или слишком мелкими. И вдруг, совершенно неожиданно для себя, она подумала о матери из другого мира, о той, что сказала: «мне иногда кажется, что она была бы вот такой». О лишней чашке, о пустой комнате, о слезе, которая текла по щеке без звука.
— Не знаю, — сказала она наконец. — Правда не знаю. Может быть, и не было бы. Жизни разные, и никто не знает, как бы они сложились.
Он молчал.
— Но я тебе скажу одну вещь. — Она говорила медленно, с трудом, как будто доставала слова с большой глубины. — Если бы была другая жизнь, и в ней тебя не было, я бы всё равно тебя искала. Не знала бы, кого ищу, но искала. Ходила бы по улицам, смотрела бы на людей и каждый раз думала: нет, не он. Не он. Пока не нашла бы.
— Правда?
— Правда.
Он замолчал, потом тихо кивнул.
— Ладно, — сказал он. — Это хороший ответ.
— Лучше, чем «не знаю»?
— Лучше. Хотя и «не знаю» было честным.
Она рассмеялась, коротко, сквозь слёзы, которых не ожидала, и поцеловала его в макушку. Они долго сидели так, не разговаривая, слушая дождь. Потом снизу позвала Варя: ей не хватало какой-то страницы в книжке и, кажется, внимания. Паша вскочил и убежал, на ходу бросив:
— Рисунок можешь оставить.
Анна осталась одна. Она держала в руках лист с домом у оврага и смотрела на заколоченное окно, за которым, как ей вдруг показалось, что-то двигалось.
Вечером, когда дождь кончился и в окнах зажглись жёлтые огни, она вышла на веранду. Денис сидел за ноутбуком, с наушниками, и тихо стучал по клавишам. Варя устроилась рядом с ним на полу и листала книжку, время от времени поднимая на него глаза и опуская. Он не замечал. Он был здесь и не здесь, и на лице у него было то выражение лёгкого отсутствия, которое Анна когда-то принимала за сосредоточенность.
Она хотела сказать ему про рисунок. Про дом, про овраг, про всё. Но постояла, глядя на его склонённую голову, на экран, отражавшийся в очках, и поняла, что не знает, с какого слова начать. Не потому, что он не поверил бы. А потому, что не услышал бы.
— Денис, — сказала она.
— М? — Он не поднял головы.
— Ничего. Чай будешь?
— Давай.
Она пошла на кухню ставить чайник, и руки у неё дрожали. Она думала о сыне, о его рисунке, о том, что мальчик, которого могло не быть, спросил её об этом так просто, как спрашивают о погоде. И она поняла, что завтра, как бы она себя ни уговаривала, снова пойдёт на кладбище. Потому что теперь у неё появилась причина, о которой стыдно было говорить вслух: ей нужно было увидеть этот дом.
Глава 11 Дом у оврага
Отец, которого она спросила про дорогу, сначала отмахнулся.
— Зачем тебе туда? Развалюха. Крыша гнилая, полы провалились. Ещё покалечишься.
— Я только посмотрю.
— Вот-вот, все так говорят. — Он поскрёб подбородок и всё же объяснил: через огороды, по краю поля до тополя, а там уже видно. — Только заходить не вздумай. Ладно?
— Не буду.
Это была ложь, но произнесла она её легко, почти без усилия, и ей показалось, что за эти дни она научилась врать так же естественно, как дышать.
Дорога заняла минут двадцать. Сначала шли огороды, потом поле, где вчерашний дождь оставил в колеях блестящие лужи, а трава пахла так остро и сладко, что хотелось остановиться и подышать. Дом она увидела издали. Он стоял на самом краю, у обрыва, и тополь над ним был таким огромным, что дом рядом с ним казался игрушечным. Как на рисунке сына: низкая бревенчатая коробка с покатой крышей, одно окно, забитое крест-накрест досками, и овраг, уходящий вбок тёмной зелёной щелью.
Анна остановилась в десяти шагах от калитки. Она ждала какой-то реакции от собственного тела: дрожи, ужаса, чего угодно. Но тело молчало. Только в голове стало очень тихо и ясно, как бывает в операционной.
— Ты чего тут?
Она вздрогнула. У соседнего забора стояла старуха, сухая, с острым носом, в выцветшем платке, и держала в руках пустое ведро.
— Здравствуйте. Я… просто смотрю.
— Смотри, не жалко. — Старуха подошла ближе и окинула её цепким взглядом. — Ты не из наших. Откуда?
— Из района.
— А к Нинке зачем?
— К Нине Петровне? — Анна старалась говорить ровно. — Слышала про неё. Говорят, хорошая была женщина.
— Хорошая. — Старуха поставила ведро на землю. — Три года как нет. Хоронили всем посёлком. А ты чего интересуешься, если слышала только?
— Просто…
— Ладно, не моё дело. — Она помолчала, а потом сказала неожиданно тихо, глядя не на Анну, а на дом: — Знаешь, что она мне перед смертью говорила? Что кто-нибудь придёт. Не соседи, не родня, а кто-нибудь. И чтобы заднюю дверь не запирали. Так и сказала: «Заднюю не запирайте, Валя. Пусть будет открыта».
— Вы поэтому не запираете?
— Заколотили окна, чтобы дети не лазили, и крыльцо досками. А задняя так и стоит. Хотя что там брать-то? — Старуха пожала плечами. — Но слово есть слово. Я обещала.
— И никто не приходил?
— Никто. Ты первая, кто вообще остановился посмотреть. — Она подняла ведро. — Ты если зайдёшь, смотри под ноги. И ничего не бери. Дому всё равно, а Нинка не любила, когда трогали.
Она ушла, шаркая, а Анна осталась стоять у калитки, чувствуя, что то, что она собиралась сделать как рискованную глупость, превратилось в нечто совсем другое. В поручение, которое никто ей не давал.
Задняя дверь действительно была не заперта. Она подалась с глухим скрипом, и изнутри пахнуло так, что Анна на секунду закрыла глаза.
Запах был тот самый. Не похожий, а тот. Сушёные травы, печная зола, яблоки в старом сундуке, нагретое дерево и ещё что-то неуловимое, тёплое, живое, чему не было названия и что она в детстве называла просто «бабушкиным». Точно так пахло в доме на другом краю посёлка, в том, где бабушка сидела под берёзой и перебирала горох. Здесь же всё было мёртвым и заброшенным, но запах стоял тот же, как будто два дома, разделённые мирами, пользовались одним воздухом.
Анна шагнула внутрь.
Сени, потом кухня. Печь, побелённая, но облупившаяся, стол под клеёнкой, две табуретки, на стене пустой гвоздь, где когда-то, видимо, висели часы. Пол действительно просел в одном углу, и по нему тянулась трещина, из которой пробивался сухой стебелёк. Солнечный свет падал через щели в досках, которыми было забито окно, и ложился на стол полосами, как на нарисованном листе.
Она прошла дальше, осторожно ступая по краям досок. Комната, поменьше, с высокой кроватью, на которой лежал тюфяк без белья. Комод. Икона в углу, но образа на ней не было, только тёмный след. На подоконнике стояла герань, высохшая до хруста, и Анна, сама не зная зачем, потрогала лист. Он рассыпался в пальцах.
Она никогда не была в этом доме. И знала каждый угол.
Она стояла посреди комнаты, и в голове всплывало то, что не могло быть воспоминанием: вот здесь, за печью, стоял бидон с молоком, вот на этой кровати она, маленькая, спала в грозу, потому что бабушка говорила, что под её крышей молния не страшна. Нет, не она. Другая Анна, та, которой здесь не было. Или бабушкин рассказ, слышанный так давно, что превратился в собственное воспоминание.
Рациональная половина сознания отчаянно искала объяснения. Бабушки одинаково обставляют дома, запахи повторяются, память подсовывает привычное. Всё было правдоподобно. Но объяснение не согревало.
Она уже собиралась выходить, когда услышала голос.
Он донёсся не из соседней комнаты и не с улицы, а откуда-то из самой толщи дома, будто стены на секунду стали тоньше. Негромкий, детский, чуть сиплый, как у человека, который долго молчал и забыл, как разговаривать.
— Мам?
Анна замерла.
— Мам, ты там?
Она не двигалась. Воздух в комнате стал плотным, а тишина, наступившая после, показалась ещё громче. Она знала этот голос. Знала так, как знают собственное имя, по тембру и той особой неровности на втором слоге, которую нельзя ни спутать, ни подделать.
Это был голос её сына.
— Я здесь, — услышала Анна собственный шёпот.
Ничего. Только где-то высоко, под крышей, скрипнула доска, и в щели между досками на окне пробежал солнечный луч.
— Ты где? — сказала она громче. — Где ты?
Она сорвалась с места, бросилась в кухню, потом обратно, распахнула дверь в соседнюю комнату. Пустота. Пыль, паутина, лист обоев, отставший от стены. Она осмотрела каждый угол, заглянула под кровать и в печь, поднялась по лесенке на чердак и выглянула в люк. Ничего, только сумрак и пыльные балки.
Она спустилась и остановилась посреди кухни, тяжело дыша. Достала телефон. Сети по-прежнему не было. Она включила диктофон и записала тишину: десять секунд, двадцать, тридцать. Потом остановила и прослушала. Шорох собственного дыхания, скрип половицы под ногой, далёкая птица. Ни одного слова.
Анна села на табуретку.
Она понимала, что должна испугаться. Нормальный человек на её месте уже мчался бы прочь, не разбирая дороги. Но страха не было, а было странное, почти бесстыдное облегчение, потому что голос звал её. Не требовал, не упрекал, просто звал, тихо и без надежды, как зовут того, кого давно не ждут.
— Мой сын дома, — сказала она вслух, в пустую кухню. — В другом доме. Спит или читает, или играет с сестрой. Он не может быть здесь.
Тишина.
— Тебя здесь нет. Тебя тут никогда не было.
Дом молчал. Но ей показалось, что молчание это не пустое, а внимательное, как у человека, который слушает и не соглашается.
— Я знаю, — тихо сказала она. — Я знаю, что слышала.
Она просидела так долго, наверное, час. Солнечные полосы на столе медленно ползли вбок, пока одна из них не коснулась её руки, и она с удивлением обнаружила, что рука тёплая. Потом поднялась, оправила одежду, как поправляют, уходя из чужого дома, и вышла через заднюю дверь, прикрыв её за собой, но не защёлкнув.
На улице старухи уже не было. Ведро стояло у забора, пустое, перевёрнутое. Анна обернулась. Дом смотрел на неё единственным заколоченным окном, и в сероватом полуденном свете он казался уже не заброшенным, а ждущим.
— Я приду ещё, — сказала она ему.
И только отойдя на несколько шагов, поняла, что говорила это не дому.
По дороге обратно она не думала ни о родителях, ни о Марине. Мысли шли чётко, как шаги: голос не может быть случайным. Если рисунок сына, дом, голос и слова бабушки связаны, то есть что-то, что она до сих пор не понимает. Что-то, что началось не с кота и не с церкви, а раньше. Может быть, ещё до её рождения.
Рациональная часть, та, что всегда держала её на плаву, тихо предложила возвращение домой, к реальности. К Денису, к детям, к привычному. И Анна впервые услышала, что внутри неё есть голос, который отвечает ей без колебаний:
«Нет».
Он звучал спокойно, почти вежливо. Это был её собственный голос, но она не помнила, когда в последний раз слышала его так ясно.
Глава 12 Бабушка
Бабушка ждала её. Анна поняла это ещё от калитки: на скамейке под берёзой стояли два стакана, чайник под полотенцем и блюдце с мелко нарезанным яблоком, и всё это было расставлено так, как расставляют для гостя, о приходе которого знают заранее. Сама Нина Петровна сидела боком, спиной к дороге, и штопала носок, натянутый на деревянный грибок. Она не обернулась.
— Закрой калитку, — сказала она. — Кошка выскочит.
— У вас нет кошки.
— Вот и хорошо, что нет.
Анна закрыла калитку и села на скамейку. Будильник над головой висел на прежнем месте, на толстой проволоке в развилке, и сегодня стрелки показывали без десяти шесть, а утро едва перевалило за полдень. Анна подождала, пока бабушка допорет петлю, налила чай и только после этого заговорила. Она репетировала дорогой разные начала, мягкие, обходные, и все они вылетели из головы.
— Баба, я была в вашем доме.
— В моём доме ты сидишь.
— В другом.
Бабушка воткнула иглу в клубок, положила носок на колено и посмотрела на неё поверх очков. Взгляд был прямой и тяжёлый, без удивления.
— Ну, и как он тебе?
— Заколочен.
— Он мне тоже последние годы так казался. — Бабушка взяла стакан и подула. — Что ты слышала?
Анна помолчала, потом сказала:
— Голос сына.
— А. — Бабушка кивнула медленно, как кивают, когда услышанное подтверждает давнее подозрение. — Вот оно что. Ну, это не страшно.
— Не страшно? — Анна услышала, как голос у неё поднимается. — Баба, мой сын сейчас сидит в соседнем доме, он здоров, он рисует фломастерами. А я слышу его голос в заколоченном доме, в котором я никогда не была, в мире, которого, по-хорошему, не существует. И это не страшно?
— Страшно, — спокойно согласилась бабушка. — Я не говорю, что не страшно. Я говорю, что не опасно. Это разные вещи.
— Откуда ты знаешь?
— Оттуда.
— Баба.
— Анька. — Бабушка поставила стакан. — Я тебе расскажу то, что могу. Но не всё, потому что всего я не знаю сама, а что знаю, то не для того, чтобы тебя успокоить. Слушай и не перебивай.
Анна стиснула колени ладонями.
— Я была там. В семьдесят четвёртом, мне тогда было двадцать шесть. Три дня. Прошла через кладбище, как и ты, за кошкой, представь себе. Серой, полосатой. — Бабушка усмехнулась, глядя в сторону. — Прожила три дня, а когда вернулась, прошло две недели, и твой дед меня уже искал с милицией. Я ему сказала, что заблудилась в лесу. Он поверил или сделал вид. С тех пор мы об этом не говорили.
— Ты там жила? Что там было?
— Не скажу.
— Почему?
— Потому что это моё, а не твоё. — Бабушка произнесла это без злости, просто констатируя. — У каждого там своё. Тебе одно, мне другое, подружке твоей третье. Я не хочу, чтобы ты шла по моим следам. Ты и так идёшь, но хотя бы не по готовой дорожке.
— А дом? Почему там твой дом, но он заколочен? Они говорят, ты умерла три года назад.
— Умерла. — Бабушка кивнула. — Значит, там срок вышел раньше. Здесь я ещё поскриплю. Но это неважно. Важно другое: я там не жила. Дом не мой, он стоит на моём месте, вот и всё. — Она помолчала. — Я когда-то оставила там дверь. Не открытую, а так, приоткрытую. На всякий случай. Для того, кто придёт.
— Заднюю не запирайте.
— Валька тебе рассказала?
— Да.
— Болтушка. — Бабушка вздохнула, но беззлобно. — Ладно, тем лучше. Значит, дошло.
Они долго сидели молча. Над головой тихо тикал будильник, и Анна, прислушавшись, поняла, что не хочет знать, в каком темпе он идёт и сколько на нём времени.
— Баба, — сказала она наконец. — Я не могу перестать туда ходить.
— Знаю.
— Мне там легче. Мне там хорошо с этими людьми. Они мои родители, но другие, они любят меня, не зная меня, и мне кажется, что я только там по-настоящему дышу.
— Они не твои.
— Что?
— Не твои, — повторила бабушка. — Они чьи-то. Они хорошие люди, я их знаю, и они, наверное, любят тебя, потому что не знают. А любить того, кого знаешь, труднее. Понимаешь? Тебе там легко, потому что ты гостья. Ты не должна ничего отрабатывать. Ты пришла в чужой дом, где никто не помнит твоих ошибок, не ждёт, чтобы ты была хорошей, и ты там расправилась, как цветок на подоконнике.
— Но это…
— Дай договорю. — Бабушка подняла ладонь. — Твои родители, те, что дома, тебя давят. Ты думаешь, я не вижу? Давят, потому что ты разрешила. Не оправдание тебе это, а новость: можно не разрешать. Вот и вся хитрость. Не нужно ради этого ходить в другой мир. Нужно просто один раз сказать «нет» и остаться живой.
Анна почувствовала, как у неё горит лицо.
— Ты думаешь, я не пробовала?
— Не пробовала.
— Ты же не знаешь.
— Знаю. — Бабушка посмотрела на неё не строго, а как-то устало. — Ты пробуешь только там, где не страшно. Там тебя никто не побьёт и не обидится. А здесь, где могут обидеться, ты молчишь. Вот и вся разница.
Анна хотела возразить, но слова застряли. Внутри поднималась обида, потому что бабушка была права, и правота эта ощущалась как пощёчина. Она отвернулась, глядя на сад, на грядки с горохом, на дальний забор. Глаза жгло.
— Ты жестокая, — сказала она тихо.
— Нет. Я старая. Это почти одно и то же, но не совсем.
Бабушка допила чай, поставила стакан и вдруг сказала другим, мягким голосом:
— Подружка твоя уйдёт.
— Что?
— Марина. Уйдёт туда насовсем. Не отговаривай.
— Но у неё сын!
— Знаю. — Бабушка вздохнула. — Не отговаривай. Некоторым людям нужно уйти, чтобы вспомнить, что у них кто-то остался. Это плохой способ, больной, но он тоже есть. А ты не лезь. Твой выбор, он твой, а её, он её.
— Это жестоко.
— Это жизнь.
Они опять замолчали, и на этот раз молчание было не тяжёлым, а усталым, как после долгой дороги. Анна допила остывший чай и вдруг спросила то, что мучило её всё утро:
— А голос? Он зовёт меня. Почему?
— Не тебя.
— Как не меня?
— Он зовёт мать. — Бабушка посмотрела на неё внимательно. — Ты слышишь не то, что хочешь. Ты слышишь то, что есть. Сын твой зовёт мать, а ты думаешь, что ты и есть эта мать. А ты ещё не совсем.
— Я не понимаю.
— Поймёшь. — Бабушка встала, придерживаясь за скамейку, и подошла к берёзе. Она протянула руку и осторожно, двумя пальцами, как берут хрупкое, коснулась проволоки, на которой висел будильник. — Вот что я тебе скажу, и это последнее на сегодня. Это не часы. Часами они были когда-то, а потом перестали. Теперь он нужен не для времени.
— А для чего?
— Чтобы не проспать.
— Что?
— Жизнь, Анька. Чтобы не проспать свою жизнь. Я повесила его, когда вернулась оттуда. Потому что поняла, что полжизни прожила как во сне, и дала себе слово, что больше не буду. Не всегда получалось, но он тут. Тикает. Напоминает.
— Он ломаный. Он не звонит.
— Не звонит. — Бабушка опустила руку. — Потому что звонит не для всех и не вовремя. Он зазвонит, когда ты сама решишь. Не раньше. Я его заводила один раз. Пятьдесят два года назад. И с тех пор ни разу.
— А потом что?
— Потом ты проснёшься.
— Где?
Бабушка улыбнулась уголками губ.
— А вот это ты мне скажешь сама.
Анна смотрела на старый будильник, на облупленную эмаль, на тусклые стрелки, и ей вдруг показалось, что ничего страшнее этого предмета она в жизни не видела. Не потому, что он был зловещим, а потому, что он был так буднично, так терпеливо настоящим.
— Баба, — сказала она. — А если я не смогу выбрать?
— Тогда выберет за тебя другой. — Бабушка вернулась на скамейку, взяла носок и иглу. — Как всегда. Тебе ведь это знакомо.
Они сидели ещё долго. Бабушка штопала, Анна смотрела в сад. Когда солнце сместилось и тень берёзы доползла до её ног, она поднялась, поцеловала бабушку в сухую щёку, пахнущую травами и чем-то горьковатым, и пошла к калитке. Уже у самой изгороди услышала сзади:
— Анька.
— Что?
— Яблоки возьми. Дома дети.
Она вернулась, взяла пакет с яблоками, и бабушка, не глядя, добавила:
— И поспи сегодня. Хорошо поспи. Завтра тебе понадобятся силы.
Глава 13 Зависимость
Отпуск кончился в воскресенье. Денис объявил об этом за завтраком, не поднимая глаз от телефона, как объявляют прогноз погоды на завтра: в понедельник у него созвон, который нельзя перенести, значит, выезжать надо сегодня до обеда. Он сказал это и принялся размешивать сахар в чашке, хотя сахар там давно растворился.
— Я останусь, — сказала Анна.
Ложка перестала звякать.
— Что?
— Побуду ещё неделю. Маме нужна помощь, у неё давление, и огород надо закончить. — Она слышала, как гладко и спокойно звучит её голос, и удивлялась, потому что внутри всё сжималось в тугой комок. — Ты поезжай с детьми, а я приеду на следующих выходных.
Денис посмотрел на неё. Она ждала вопроса, подозрения, хоть какого-то признака любопытства. Он смотрел несколько секунд, потом пожал плечами.
— Как скажешь. Дети в школу пойдут с сентября, до этого можем и без тебя.
— Вот и хорошо.
— Только нужно подумать, как их кормить. Я не очень.
— Я оставлю список. Там всё просто.
— Ладно.
И он вернулся к кофе. Вот и всё. Анна сидела напротив и чувствовала, как внутри что-то оседает, как оседает снег под ногой. Она ожидала сопротивления, чтобы с гордостью его преодолеть. Но препятствий не было, и это оказалось хуже любого спора.
Варя, узнав новость, молча забралась к ней на колени и уткнулась носом в шею. Анна гладила её по спине и бормотала что-то про «всего неделю» и «привезу подарок». Паша стоял в дверях с рюкзаком, и по его лицу ничего нельзя было прочитать. Когда машина тронулась, он высунулся из окна и сказал, глядя прямо на неё:
— Мам, ты приедешь?
— Конечно.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Он кивнул и сел обратно. Машина свернула за угол, и тополя на повороте закрыли её. Анна стояла у калитки, пока не стих шум мотора, а потом долго ещё стояла в пустой тишине, чувствуя, как в груди ворочается что-то тяжёлое и стыдное. Она знала, что это вина. Но под ней, глубже, как подземная вода, билось иное, и это иное называлось облегчением.
Дальше дни пошли по накатанной колее.
Просыпалась она рано, в родительском доме, в комнате наверху, где пахло полынью от потолка. Спускалась на кухню, где мать уже возилась у плиты и бросала на неё короткий, настороженный взгляд. Завтракали втроём. Отец читал газету вслух, обрывками, не дожидаясь отклика, и каждую новость сопровождал ворчанием. Анна кивала и не слышала ни слова. Мысли её уже были там.
К десяти она выходила «гулять». Мать не спрашивала куда. Но однажды, когда Анна надевала кроссовки в коридоре, сказала в спину:
— Ты ведь не гуляешь.
— Что?
— Я говорю, не гуляешь. Приходишь вечером с этим лицом, а руки чистые. И ботинки сухие. — Мать стояла в дверях, вытирая ладони о фартук, и смотрела на неё с тихой, почти виноватой тревогой. — Я не спрашиваю. Но я мать.
— Мам, я просто хожу к реке. Мне нужно побыть одной.
— Хорошо.
Но она не сказала «хорошо». Она сказала «хорошо» так, как говорят, когда не согласны, но не хотят спорить. И Анна, выйдя за калитку, поняла, что сегодня впервые солгала матери в лицо.
Ей было неловко, но не настолько, чтобы остановиться.
Там всё шло иначе. Она приходила, и ей были рады. Мать в светлом платье, пахнущая хлебом и лавандой, говорила: «А вот и ты!» Отец гремел чем-то в сарае и кричал оттуда: «Дочка, подай-ка клещи!» — а потом замирал на секунду, смущённо кашлял и добавлял: «Тьфу ты, привычка такая, всех молодых дочками зову». Мать смотрела на него долгим взглядом, потом на Анну, а Анна смотрела в тарелку. Никто не говорил ни слова, но этот миг, лёгкий, как падающий лист, повисал над столом и таял медленно.
Они не называли её дочерью. Но в комнате у окна, куда Анна заглянула на четвёртый день, что-то изменилось: швейная машинка была сдвинута к стене, на кровати лежало свежевыстиранное покрывало, а на подоконнике, рядом с геранью, стоял стакан с полевыми цветами. Анна замерла на пороге.
— Это для гостей, — быстро сказала мать за её спиной. — Иногда ночуют родственники. Ты… если захочешь остаться, у тебя всегда есть где.
Она сказала это просто и не поднимая глаз, и Анна не нашла в себе сил ответить.
В тот вечер она осталась допоздна. Они сидели на веранде, и отец рассказывал историю про то, как однажды поймал щуку размером с ребёнка, а мать смеялась и поправляла: «Врёт, она была вот такая». Лампа качалась на крюке, на свет слетались мотыльки. Анна смотрела на них и думала, что, если бы кто-то сейчас спросил, чего она хочет, она могла бы ответить без запинки. Не «надо», не «пора», а хочу: вот этого. Вот так сидеть и ни о чём не думать.
Это желание было таким чистым и таким простым, что она испугалась.
Домой она вернулась в полночь. Свет в окнах не горел, но на кухне, под лампой, сидел отец. Настоящий, ворчливый, в застиранной майке, с кружкой остывшего чая. Он поднял на неё глаза, и она сразу поняла, что разговор будет.
— Ты где шляешься?
— Гуляла.
— До полуночи?
— Пап…
— Не «пап». — Он поставил кружку так, что чай плеснул на клеёнку. — Мать полвечера не спала. Ты ушла утром и нет тебя весь день. Что за дела? Замужняя баба, двое детей, а ходит неизвестно где. Люди видят, между прочим! Валька с соседней улицы говорила, что тебя у кладбища видела.
— Я просто хожу.
— Куда?
— Гулять.
— Ты мне эти сказки не рассказывай. — Его голос поднялся, стал тем самым, густым и властным, от которого у неё в детстве холодели пальцы. — Я тебе как отец говорю: прекращай. Муж уехал, дети дома, а ты хвостом крутишь…
— Я не кручу хвостом!
— А что ты делаешь? Что?!
Она открыла рот. Она знала, что нужно сказать, что бабушка права, что нужно один раз произнести «нет» и остаться живой. Слова стояли в горле, плотные, как камни. И в этот момент мать вышла из спальни в халате, посмотрела на мужа, на дочь и тихо сказала:
— Володя, хватит.
— Что «хватит»? Я с дочерью разговариваю!
— Я слышу. Хватит.
Он замолчал. Анна смотрела на мать и вдруг осознала, что за все годы не помнила, чтобы та вмешивалась. Но привычный механизм уже включился: плечи опустились, руки сцепились на животе, голос стал тихим.
— Извини, пап. Я больше не буду.
— То-то же, — буркнул отец и ушёл в комнату.
Мать задержалась. Посмотрела на Анну так, будто хотела сказать что-то важное, потом покачала головой и ушла следом. Анна осталась стоять посреди кухни, глядя на чайную лужицу на клеёнке, и чувствовала, как внутри разливается знакомая, постыдная пустота. Она снова сделала это. Снова отступила. Хотя все слова были готовы.
Она не пошла в комнату. Накинула кофту и вышла на крыльцо. Ночь была звёздная, прохладная, пахла росой. Она села на ступеньку и вдруг заплакала, сначала тихо, потом навзрыд, зажимая рот ладонью, чтобы не услышали в доме. Она плакала о том, что ей тридцать семь, а она не умеет сказать «нет» собственному отцу. О том, что дети уехали, а она почти не скучает. О том, что в другом мире ей подали четвёртую чашку, а здесь ни разу в жизни не спросили, чего она хочет.
И когда слёзы кончились, она встала и пошла к кладбищу.
Ночью. Одна. Без фонаря.
Развалины церкви белели в темноте, как кости. Она шагнула в проём, не думая, и воздух расступился. Здесь тоже была ночь, но другая, мягкая, с запахом яблок и дымка. В окне родительского дома горел свет.
Мать открыла сразу, как будто ждала. В халате, с распущенными волосами. Посмотрела на её лицо и ничего не спросила. Только отступила в сторону, пропуская.
— Заходи, — сказала она. — Я как раз чайник поставила.
Они сидели на кухне до рассвета. Говорили мало. Отец вышел в одном исподнем, помолчал, налил себе воды, сел напротив. Ничего не спросил. Положил на стол большую тёплую ладонь, и Анна, помедлив, положила свою поверх. Она смотрела на эти руки, мужскую и свою, и думала, что за один вечер ей довелось почувствовать два совершенно разных отцовских прикосновения: одно требующее, другое просто присутствующее.
И чем больше она думала, тем яснее понимала, что именно это ей нужно. Не лучшие родители, не лучший мир, а возможность прийти и ничего не объяснять.
К утру она заснула прямо за столом, положив голову на руки. Ей снилось, что где-то далеко, за стеной, тикают часы. Ровно, громко, и каждый тик совпадал с ударом её собственного сердца.
Глава 14 Денис
Телефон завибрировал в семь утра, когда она, измятая и невыспавшаяся, сидела на крыльце родительского дома с чашкой чая, который не пила. Ночь, проведённая в другом мире, оставила в теле странную лёгкость, а в голове звон, как после долгой езды. Она вернулась на рассвете, прокралась мимо спящих отца и матери и теперь пыталась понять, кто она сегодня и в каком доме находится.
На экране светилось: «Денис».
Он никогда не звонил сам. За двенадцать лет брака она могла бы пересчитать его звонки по пальцам: когда сломалась машина, когда родилась дочь, когда умер его отец. Обычно писал, коротко и без знаков препинания. Анна смотрела на мигающее имя, и ей казалось, что телефон дрожит у неё в руке не от вибрации, а от чего-то другого.
— Да?
— Аня. — Его голос был хриплым, как будто он давно не пользовался им. — Ты как?
— Нормально. Что случилось?
— У Вари температура. Тридцать восемь и пять. Ночью поднялась.
Анна выпрямилась так резко, что чай плеснул на колени.
— Давал жаропонижающее?
— Дал. Не сбивается. Я… я не знаю, что делать дальше. Вызвать врача?
— Вызови, конечно. А сироп, тот, розовый, который в аптечке в ванной? В верхнем ящике?
— Не нашёл.
— В верхнем, Денис. Слева.
Пауза. Шорох, шаги, ящик.
— А, вот. Да. Нашёл.
— Дозировка на этикетке, по весу. Её вес ты знаешь?
— Нет.
— Двадцать два килограмма.
— Хорошо. — Он помолчал. — Спасибо.
Она слушала, как он дышит в трубку, и впервые за много лет слышала в этом дыхании не отсутствие, а растерянность. Живую, беспомощную, почти детскую.
— Что ещё? — спросила она тише. — Ты ведь не только про температуру звонишь.
— Нет.
— Говори.
— Паша не разговаривает. — Он назвал сына по имени, которое она слышала нечасто, потому что обычно Денис говорил «пацан» или «сын». — Два дня. Не то чтобы совсем, но на вопросы отвечает «да» и «нет». Завтракает, уходит к себе. Рисует что-то. Я спросил, что случилось, он сказал: «Ничего». А вчера вечером сказал…
— Что?
— Что ты не вернёшься.
Анна закрыла глаза. На ветке яблони над ней щебетала какая-то птица, неумолчно, с глупой радостью, и этот звук резал слух.
— Он так сказал?
— Он сказал: «Мама не вернётся, пап. Она нашла, где ей лучше». Я не знаю, откуда он это взял. Я ему сказал, что чушь. Но, Аня… — Голос у него надломился. — Я не нашёл, что ещё ему ответить.
Она не ответила. Внутри всё сжалось, и в этой сжатости было столько вины, что хотелось встать, бежать, голыми руками остановить время.
— Денис, я приеду в субботу, как договаривались.
— Приезжай сегодня.
Он сказал это тихо, но не как просьбу. Как факт. Анна почти увидела, как он сидит на краю кровати в их городской квартире, взъерошенный, в мятой футболке, с телефоном у уха. В этом «приезжай сегодня» не было ни требования, ни упрёка, а было что-то новое, чего она в нём никогда не слышала.
— Я не могу.
— Почему?
— Мне нужно… мне нужно ещё несколько дней.
— Для чего?
Вот этого вопроса она не ожидала. За двенадцать лет он не спрашивал «для чего» ни про одну её поездку, ни про одну просьбу, ни про одну отлучку. Он принимал всё с тем же рассеянным «как скажешь».
— Это сложно объяснить.
— Попробуй.
— Не по телефону.
— Аня. — Он говорил медленно, словно подбирал каждое слово из очень маленького набора. — Я никогда тебя ни о чём не просил. Ты это заметила? За все годы. Ни разу. Я думал, так лучше. Что я не давлю, не требую, даю тебе свободу. А оказалось…
— Что?
— Что я просто не хотел услышать «нет».
Анна замолчала. Птица на яблоне смолкла, и в наступившей тишине она слышала собственное дыхание.
— Понимаешь, — продолжал он. — Я решал за нас. Не говорил, не обсуждал, просто делал, как мне казалось правильно, и ждал, что ты согласишься. Потому что если спросить и услышать «нет», тогда придётся решать вместе, спорить, объяснять. А я не умею. Мне проще было молча выбрать и надеяться, что ты не заметишь.
— Я замечала.
— Знаю. — Он коротко, неловко рассмеялся. — Теперь знаю. Паша мне вчера сказал: «Ты никогда не спрашиваешь маму, чего она хочет». Девять лет мальчику, а понял раньше меня.
— Ему десять.
— Десять. Я даже этого… — Он осёкся. — Ладно. Не об этом. Я звоню, чтобы сказать: мне нужно, чтобы ты вернулась. Не прошу, а говорю. Мне нужна жена. Не как функция, не как та, кто знает, где лежит сироп. А ты.
Это было настолько неожиданно, что Анна несколько секунд не могла вдохнуть. Она ждала упрёков, обид, холодной вежливости, к которой готовилась. Но не этого. Не голоса человека, который сидит в пустой комнате и впервые за двенадцать лет признаётся, что ему страшно.
— Денис, — сказала она медленно. — А чего ты хочешь?
— Что?
— Не мы, не дети, не «чтобы всё было нормально». Ты. Чего ты сам хочешь?
Молчание затянулось. Она слышала, как в трубке тикают часы, где-то у него в квартире. Или это шумела кровь у неё в ушах.
— Не знаю, — сказал он наконец. — Честно. Я никогда не думал. Всегда было «надо»: надо работать, надо платить, надо ехать. А хочу… — Он замолчал. — Я, наверное, хочу, чтобы кто-то сказал мне, чего я хочу.
Она беззвучно засмеялась, и в смехе этом было столько горечи и узнавания, что слёзы выступили сами. Они стояли по разные стороны одной стены, как и она с Мариной: он, который молча решал за двоих, потому что боялся её «нет», и она, которая никогда не говорила «нет», потому что боялась его молчания. Два человека, державшие друг друга за запертые двери.
— Мы оба хороши, — сказала она.
— Я знаю.
— Тогда давай договоримся. Не сейчас. Не по телефону. Когда я приеду, мы сядем и поговорим по-настоящему. Без «как скажешь» и без «как надо». Ты и я.
— Когда?
— Я сказала, в субботу.
— Сегодня, Аня.
Она закрыла глаза.
— Нет.
Слово вышло тихим и твёрдым, и она сама удивилась, как легко оно слетело с языка. Не вырвалось, не прорвалось через боль, а просто легло на место, как последний кусочек мозаики. Она подождала, пока оно прозвучит до конца, и повторила:
— Нет, Денис. Не сегодня. Я приеду в субботу. До этого вызови врача, попроси соседку посидеть с Варей, если нужно, объясни Паше, что я вернусь. Не потому, что должна, а потому что хочу, чтобы он слышал это от тебя.
— Ты… — Он запнулся. — Ты первый раз мне сказала «нет».
— Знаю.
— Это… странно.
— Знаю.
— Но… — Пауза. — Ничего. Нормально. Я справлюсь.
— Справишься.
— До субботы.
— До субботы.
Он первым положил трубку. Анна опустила телефон на колени и долго сидела не двигаясь, глядя на свои дрожащие руки. Небо над садом не рухнуло, яблоня не засохла, и мир остался на месте. Но внутри что-то сдвинулось, как сдвигается лёд на реке в первый тёплый день: тихо, без грохота, но уже необратимо.
Она сказала «нет». Мужу, которого боялась огорчить, человеку, с которым прожила двенадцать лет, и ничего страшного не случилось. Но дочь лежала в жару, сын молчал, а она сидела на крыльце в двухстах километрах от них и не могла решить, сказала ли она «нет» для себя или против них.
Вот этого она и не понимала. Что «нет», которое освобождает, и «нет», которое бросает, звучат одинаково.
Сзади скрипнула дверь. Мать вышла на крыльцо в халате, села рядом и молча протянула ей новую чашку горячего чая. Они смотрели на сад. Роса высыхала на траве, и в воздухе стоял запах земли и яблок.
— Дочка заболела? — тихо спросила мать.
— Температура.
— Езжай.
— Я не могу.
— Можешь. — Мать смотрела не на неё, а перед собой. — Просто боишься, что, если поедешь, то уже не вернёшься туда, куда ходишь.
Анна подняла голову.
— Мам…
— Я не спрашиваю. — Мать вздохнула. — Я просто знаю, как это бывает, когда у человека есть место, куда можно спрятаться. Оно такое тёплое, что вылезать не хочется. Но дети болеют здесь.
Она встала, придерживаясь за перила, и ушла в дом, оставив на ступеньке тепло и тихий запах трав.
Анна допила чай. Потом встала, взяла телефон и написала Денису: «Если до обеда температура не упадёт, звони, я тут же сяду на автобус. Это не «нет», это «если». Целую Варю».
Она не знала, правильно ли поступает. Но впервые в жизни не стала спрашивать у кого-то, как нужно.
Глава 15 Выбор Марины
Марина пришла в сумерках, одна, и остановилась у калитки, не заходя. Анна увидела её из окна кухни и сразу поняла, потому что в движениях подруги не осталось ни суеты, ни той нервной лёгкости, с которой она последние дни металась между домом и кладбищем. Она стояла спокойно, как человек, который уже решил, и теперь ему нечего скрывать.
Анна вышла на крыльцо.
— Где Лёва? — спросила она.
— У тётки. — Марина прислонилась к забору. — Я с Игорем разговаривала. Он завтра заберёт.
— Заберёт?
— Лёву. На время. — Она произнесла это ровно, без нажима, но Анна услышала, как под гладкой поверхностью голоса дрожит натянутая струна. — Он согласился сразу, представляешь? Я ждала, что начнёт выяснять, скандалить. А он сказал: «Конечно, у него каникулы, мне даже в радость». Мой бывший, который полгода не мог выбрать день для встречи с сыном.
— Марин.
— Подожди. Дай я скажу. — Она подняла ладонь. — Я не бросаю. Я хочу, чтобы ты это услышала от меня, до того как услышишь от других. Я не бросаю сына. Я просто… ухожу на время. Не знаю, на какое.
— Это и есть «бросаю».
— Нет. — Марина покачала головой. — Бросить значит перестать любить. А я его люблю так, что боюсь за него по ночам. Но я перестала быть собой. Двенадцать лет я была чьей-то: мамой, женой, бывшей женой, начальницей отдела, соседкой. А когда закрываю за собой дверь, не помню, как меня зовут. Не фамилию, а меня. Ту, которая любит капусту с яблоками и слушает Земфиру в наушниках, пока моет полы. Её давно нет, Ань. И я хочу посмотреть, осталась ли она хоть где-нибудь.
— В магазинчике у остановки?
— Не в нём. — Марина усмехнулась. — Костя тут ни при чём. То есть при чём, но не так, как ты думаешь. Он для меня, знаешь, как дверь. Через неё можно пройти. А что за ней, я не знаю. Может, ничего. Может, пустая комната. Но я должна проверить.
Анна молчала. Она вспоминала лавку у реки, обещание «не осуждать» и то, как легко тогда сказала «обещаю», не представляя, что придётся держать слово.
— Ты уверена?
— Нет. — Марина подняла на неё глаза, влажные и очень светлые. — Я совершенно не уверена. Поэтому и иду. Если бы была уверена, это было бы не решение, а привычка.
Она подошла и обняла Анну крепко, до боли. Пахло от неё полынью, дымом и чем-то горьковатым, что Анна знала с детства и никогда не могла назвать.
— Ты обещала, — прошептала Марина ей в плечо.
— Помню.
— Не смотри на меня так.
— Я не смотрю.
— Смотришь. Глазами.
Анна рассмеялась, и смех вышел мокрым.
— Буду злиться, — сказала она. — Но не осуждать. Это разное.
— Согласна.
Утром они пошли к тётке. Лёва сидел на крыльце в застёгнутой на все пуговицы рубашке, с рюкзаком у ног, и на его лице не было ни обиды, ни страха, а только странная взрослая сосредоточенность. Рядом топтался Игорь, высокий, нескладный, с виноватой улыбкой человека, которого впервые за долгое время попросили о чём-то важном. Анна отошла к забору и сделала вид, что рассматривает куст сирени. Но слышала всё.
— Лёвочка, — сказала Марина и присела перед сыном на корточки. — Мне нужно тебе кое-что сказать.
— Ты уезжаешь.
— Откуда ты знаешь?
— Ты вчера вечером долго стояла у моей кровати. Думала, я сплю. — Он смотрел на неё серьёзно, не мигая. — Куда?
— Я пока не могу объяснить. Далеко. И не знаю, на сколько.
— Ты вернёшься?
Марина помолчала. Анна видела, как у неё напряглись плечи и как она сжала пальцы на коленях, чтобы не потянуться к его лицу.
— Не знаю, — сказала она. — Честно. Я не хочу тебе врать. Но я буду думать о тебе каждый день, каждый час, так, что, наверное, ты это почувствуешь.
— Это не ответ.
— Нет. Не ответ.
Лёва молчал. Потом протянул руку и поправил ей прядь волос, упавшую на щёку. Движение было таким взрослым и таким нежным, что Анна отвернулась.
— Ладно, — сказал он тихо. — Я всё равно тебя подожду. Только ты не обещай, что вернёшься, если не сможешь. Папа говорит, что обещания нельзя нарушать.
— Папа прав.
— Тогда не обещай.
— Не буду.
Они обнялись. Игорь отвернулся и тоже стал изучать сирень. Потом Марина встала, быстро провела ладонью по глазам и сказала Анне, не оборачиваясь:
— Пойдём.
Они прошли через кладбище молча. Был ясный, слишком красивый день: небо без единого облака, на траве роса, в берёзах гомон птиц. Всё вокруг выглядело нарочито мирным, как бывает перед самым концом чего-то. Марина шла быстро, ни разу не оглянувшись. На ней был лёгкий плащ, хотя жара уже наступала, и маленькая сумка через плечо, в которой, как она сказала, лежат зубная щётка и расчёска.
— Паспорт взяла? — спросила Анна, и вопрос прозвучал нелепо.
— Взяла. — Марина усмехнулась. — Не знаю зачем. Телефон оставлю тебе. Мне там не нужен.
— А если что-то случится?
— Тогда пойму, что случилось.
Развалины церкви встретили их тишиной. Они остановились у проёма, откуда в первый раз шагнули в другой мир. Теперь он выглядел как обычная брешь в кладке, поросшая крапивой. Марина достала телефон, посмотрела на фото сына на заставке, на секунду закрыла глаза и протянула аппарат Анне.
— Береги его.
— Не телефон же.
— Телефон тоже. — Она слабо улыбнулась. — Но Лёву присмотри. Не как мать, а просто чтобы он знал, что рядом есть человек, который меня знает.
— Я присмотрю.
— И не злись слишком долго.
— Постараюсь.
Они обнялись в последний раз. Марина первой отпустила, шагнула назад и вдруг, не оглядываясь, как будто боясь передумать, перешагнула порог.
Анна смотрела ей вслед. Воздух на секунду дрогнул и сомкнулся. Фигура подруги не исчезла сразу: она стала прозрачнее, легче, как бывает с силуэтом в тумане, и растворилась. Остались только развалины, трава и стайка воробьёв, взметнувшаяся с каменной кладки.
Анна постояла несколько секунд. Потом, неожиданно для себя, шагнула следом.
Там было то же небо, та же трава, но ярче, словно кто-то прибавил краски. Она оглядела тропинку и в первый момент никого не увидела. Потом заметила: вдали, на дороге к остановке, шла женщина в светлом плаще. Шла прямо, не торопясь, чуть откинув плечи, и походка у неё была лёгкая, почти танцующая, какой Анна не видела со школьных времён.
А на камне у развалин сидел кот. Серо-коричневый, полосатый, с белым пятнышком на груди. Он смотрел на Анну спокойно, чуть щурясь, словно ждал её. Она подошла ближе. Кот не двинулся.
— Это ты, — сказала она вслух. — Тот самый.
Кот зевнул, показав розовый язык, и мягко спрыгнул с камня. Прошёл несколько шагов, оглянулся, словно проверяя, смотрит ли она, и скрылся в траве. Не исчез, а просто ушёл, как уходит любой обычный кот по своим делам. И в этой обыденности было больше тайны, чем во всех переходах.
Анна опустилась на тёплый камень. Марина была уже совсем далеко, маленькая светлая точка на пыльной дороге. Анна смотрела на неё и думала о том, что только что потеряла единственного человека, знавшего обе стороны. Единственного, с кем можно было сказать «ты тоже это видела?» и услышать «да».
Она не плакала. Просто сидела и держала в руках чужой телефон с фотографией мальчика на экране.
Из дома вышла мать, та, светлая, в льняном платье, остановилась на крыльце и приложила ладонь козырьком ко лбу. Заметила Анну, махнула рукой и крикнула что-то, чего отсюда нельзя было разобрать. Анна встала, отряхнула платье и пошла к ней.
Потому что идти больше было некуда.
Глава 16 Последняя ночь
Она знала, что это последний вечер, ещё до того, как он начался. Знала, когда проснулась в родительском доме, умылась холодной водой и долго смотрела на собственное лицо в зеркале, пытаясь угадать, кто в нём живёт сегодня. Знала, когда мать за завтраком сказала: «Ты бледная, поешь», и она послушно съела всё, не чувствуя вкуса. Знала, когда в одиннадцать вышла за калитку и пошла к кладбищу медленнее обычного, словно прощалась с каждым крестом.
Мысль о том, что нужно сказать правду, пришла ещё ночью и с тех пор не отпускала. Она не боялась. Она просто понимала, что уйти без этого значило бы уйти так же, как она жила всегда: молча, на цыпочках, чтобы никому не мешать.
Дорога к посёлку по ту сторону была залита светом. Проходя мимо остановки, она замедлила шаг: дверь мастерской была распахнута, и внутри мелькнуло светлое пятно. Марина стояла посреди зала с метлой в руках и что-то говорила, смеясь, а Костя, сидя на корточках у велосипеда, поднял голову и ответил. Подруга подняла глаза и увидела Анну через стекло. Они переглянулись, и Марина едва заметно кивнула, не как прощаясь, а как человек, подтверждающий, что всё в порядке. Анна кивнула в ответ и пошла дальше. Больше им нечего было сказать друг другу.
Родители ждали на веранде. Стол был накрыт, как всегда, на троих и с четвёртой чашкой, но сегодня Анна впервые заметила, что чашка стоит не сбоку, а напротив неё, так, как ставят для гостя, которого ждёшь.
Ужин шёл тихо. Отец рассказывал про соседского пса, который научился открывать калитку, мать подливала чай и поправляла его: пёс не открывал, а подкапывал. Анна ела и слушала, и каждое слово казалось ей драгоценным и невозвратным, как последние страницы любимой книги. Когда тарелки опустели, она отложила вилку и сказала:
— Мне нужно вам кое-что рассказать.
Отец замолчал на полуслове. Мать не пошевелилась, только взгляд её стал внимательным и очень спокойным.
— Я не из района, — начала Анна. — И не заблудилась. Я пришла сюда через кладбище, через церковь, и не в первый раз. В моём мире у вас есть дочь. Это я.
Тишина длилась долго. Лампа покачивалась на крюке, и по стене ходили тени.
— Это… — начал отец и осёкся. Потёр лоб. — Знаете, девушка, я человек простой, но такое…
— Подожди, Володя, — тихо сказала мать.
— Тома, ты слышишь, что она говорит?
— Слышу.
— И ты…
— Я знала. — Мать смотрела на Анну, и в её глазах не было ни испуга, ни удивления, только какая-то глубокая, давно живущая усталость, которая вдруг нашла выход. — Не знала, как это называется, и не знала, откуда. Но знала. С первого дня, когда ты стояла на пороге.
— Тома!
— Володя. — Она положила ладонь на его руку. — Мы оба знали. Просто не хотели признаваться. Ты ей сидел локти поправлял. Я чашку ставила. Мы же не слепые.
Отец долго молчал. Потом спросил, не поднимая глаз:
— Какая она? Та, другая… я?
Анна задумалась. Она хотела сказать «хуже» или «лучше», но поняла, что ни одно из слов не подходит.
— Громкий, — сказала она наконец. — Тот, что был до того, как стал тихим. Пил долго. Не бросил. Мама рядом с ним замолчала.
— Замолчала? — переспросила мать.
— Да. Перестала говорить то, что думает. Не потому, что вы её заставляли. Просто так сложилось.
Мать медленно кивнула.
— Значит, там у меня не было человека, который сказал бы «выбирай».
— Не было.
— А у тебя там… — Отец замялся. — У тебя хорошо?
— Не знаю. — Анна покачала головой. — Муж, двое детей, дом. Всё нормально. Но я никогда ничего не выбирала. Всё как-то само. Я пришла сюда, потому что мне казалось, что здесь я стану собой.
— И стала?
— Нет. — Она усмехнулась. — Здесь я стала гостьей. Тоже удобно. Тоже ничего не нужно решать.
Мать встала, подошла к окну и долго смотрела в темноту. Потом заговорила, не оборачиваясь:
— Знаешь, что самое странное? Мне не больно. Должно быть больно, потому что я всю жизнь думала, что кого-то не хватает. А тут выясняется, что есть. Где-то. Не со мной, но есть. И мне почему-то легче.
— Тома…
— Легче, Володя. Честно. — Она повернулась. — Понимаешь, я всегда думала, что у нас чего-то нет, и от этого что-то неправильное в нас самих. А оказывается, нет единой правды. Где-то у нас есть дочь, где-то нет, и ни там, ни здесь нельзя сказать, что кто-то не прав.
— Ты хочешь сказать, что мы не виноваты? — спросил отец глухо.
— Мы никогда не были виноваты. Просто жизнь выбрала.
— Жизнь не выбирает, — тихо сказала Анна. — Люди выбирают. Только иногда не знают, что выбирают.
Она не думала, что скажет это. Слова пришли сами и стали для неё откровением. Отец посмотрел на неё долгим взглядом.
— Оставайся, — сказал он. — Если хочешь. Дом большой, комната есть. Мы тебя примем.
Мать не возразила. Она только сложила руки на груди и ждала.
Анна смотрела на них: на двух немолодых людей в тёплом свете лампы, готовых разделить с ней остаток жизни, не спрашивая ни о чём. И вдруг ясно увидела, как всё будет. Она останется. Её окружат добротой, ей отведут комнату, ей будут класть лишний кусок и не будут спрашивать, чего она хочет. А через год она так же молча будет садиться за стол, так же тихо жить, и никто не заметит, что она опять никуда не выбирала, а просто пошла туда, где её приняли.
— Нет, — сказала она.
Мать чуть заметно кивнула, будто услышала то, что ожидала.
— Почему? — спросил отец.
— Потому что вы очень добрые, — Анна говорила медленно, подбирая слова. — И если я останусь, то опять буду жить так, как мне предложили. Не потому что хочу, а потому что хорошо принимают. Это уютно, но это то же самое. Только с другой мебелью.
— А чего ты хочешь? — тихо спросила мать.
Это был тот самый вопрос. Тот, который она слышала от Марины, от Дениса, от бабушки и от самой себя. Анна открыла рот и вдруг поняла, что ответ у неё есть. Не красивый, не правильный, не тот, который можно сказать вслух без смущения. Простой.
— Я хочу услышать, как Паша зовёт меня из соседней комнаты, — сказала она. — Хочу, чтобы Варя заболела, и я не спала ночь. Хочу поссориться с Денисом по-настоящему и помириться. Хочу, чтобы отец, тот, мой, накричал на меня, а я в первый раз ответила. Хочу вернуться и не скрываться. — Она замолчала и добавила тише: — Это не лучше, чем здесь. Но это моё.
Отец провёл ладонью по лицу.
— Вот и ответ, — сказал он хрипло.
— Я не знаю, правильный ли.
— Он твой. Этого достаточно.
Они молчали долго. Потом мать подошла и обняла её, не стесняясь и не торопясь, как обнимают человека, зная, что в последний раз. От неё пахло хлебом и лавандой. Анна уткнулась лицом ей в плечо и впервые за много лет заплакала не от обиды, а от какого-то другого чувства, для которого у неё не нашлось названия.
— Спасибо, — прошептала она.
— За что?
— Что приняли. Что не прогнали.
— Дурочка, — сказала мать. — Разве можно прогнать того, кого любишь, даже не зная?
Отец стоял рядом, неловко переминаясь, потом буркнул:
— Ты бы хоть… ну… иногда приходила. Если сможешь.
— Не знаю, смогу ли.
— Тогда просто знай, что мы тут. И что чашка стоит.
Она ушла около полуночи. На пороге мать сунула ей в руки узелок с пирожками, как в детстве, и сказала: «Дорога дальняя». Анна не стала объяснять, что идти недалеко. Она знала, что мать говорит о другом.
На улице было тихо и тепло, пахло цветущим табаком. Она шла по знакомой дороге, но у развилки, там, где налево уходила тропа к кладбищу, остановилась и повернула направо, к оврагу.
Дом показался сразу, чёрный на фоне звёздного неба, с огромным тополем над ним. Заколоченное окно смотрело в темноту. Она подошла к задней двери, толкнула её, и дверь поддалась, как и прежде. Внутри пахло травами и старой золой.
Она прошла на кухню, села на табуретку и положила на стол узелок с пирожками.
— Я здесь, — сказала она в темноту.
Сначала ничего не было. Потом, откуда-то из глубины дома, раздался шорох, как будто кто-то перевернулся во сне. И голос, тихий, сиплый, родной:
— Мам?
Она не вздрогнула. Не бросилась искать. Только закрыла глаза и ответила спокойно, так, как отвечала сотни раз, когда он звал её из своей комнаты:
— Я здесь, Паша.
— Ты придёшь?
— Приду.
— Когда?
— Скоро. Утром.
— Обещаешь?
Она открыла глаза. В щелях между досками на окне проступал бледный свет, ещё не рассвет, но уже его предчувствие.
— Нет, — сказала Анна. — Не обещаю. Но я иду.
Голос ничего не ответил. Тишина в доме стала мягкой, как будто кто-то, долго стоявший у двери, наконец сел.
Она просидела так до рассвета, не двигаясь, а когда первые лучи просочились сквозь доски, поднялась, поправила волосы и вышла на улицу. Тополь шумел над головой, и в его листве ей почудился тихий, ровный, терпеливый звук. Не тиканье часов. Что-то другое. Что-то, что собиралось.
Она пошла к кладбищу.
Глава 17 Пробуждение
Бабушка стояла у калитки, словно простояла там всю ночь. На ней была тёплая вязаная кофта, несмотря на утреннюю жару, и в руках она держала не палку, на которую обычно опиралась, а старую табуретку. Увидев Анну на дороге, она не поздоровалась и не удивилась, а только кивнула в сторону берёзы.
— Проходи. Время.
Анна прошла следом, ступая по мокрой траве. Роса ещё не высохла, и подол платья быстро намок. Берёза стояла в утреннем свете, светлая и неподвижная, будто прислушивалась, а будильник в развилке ветвей выглядел сегодня особенно потрёпанным, как вещь, которую слишком долго берегли и слишком редко трогали.
Бабушка поставила табуретку под деревом и жестом указала на неё.
— Лезь.
— Я?
— Не я же. У меня колени.
Анна поднялась на табуретку. Ветка оказалась ниже, чем она думала, и будильник теперь был на уровне её лица: жестяной, облупленный, с отбитой эмалью на циферблате и двумя звонками, потемневшими от времени. Стрелки стояли на без десяти шесть. Она протянула руку и, помедлив, коснулась холодного металла.
— Снимать?
— Не снимай. Заведи.
— Как?
— Как любые часы. Ключ сзади.
Анна повернула будильник. Сзади, под пылью, обнаружился маленький ржавый ключ. Пальцы дрожали, и она не сразу попала в отверстие, но, когда ключ вошёл, механизм отозвался глухим, тяжёлым щелчком, как просыпающийся зверь. Она повернула раз, другой, и пружина внутри стала сжиматься, упрямо, с хрустом, и с каждым оборотом Анна чувствовала, как в груди растёт что-то огромное и пугающее.
— Хватит, — сказала бабушка. — Не перетяни.
Она убрала руку. Будильник качнулся на проволоке и замер. Секунду стояла тишина, а потом внутри что-то тикнуло, потом ещё раз, и ровный, негромкий ход наполнил двор. Это был не звук, а скорее состояние воздуха, как после грозы, когда всё становится яснее и ближе.
— Теперь слезай.
Анна сошла с табуретки. Она смотрела на будильник, и ей казалось, что он смотрит на неё в ответ.
— Что дальше?
— Дальше ничего. Он зазвонит, когда придёт время.
— Какое?
— Твоё. — Бабушка подошла и опустилась на скамейку, тяжело, как человек, сделавший последнее важное дело. — Знаешь, сколько я его не заводила? Пятьдесят два года. Думала, больше не придётся. А тут ты пришла.
— Баба, мне страшно.
— Знаю. — Она похлопала по скамейке рядом с собой. — Садись. Расскажи, что решила.
Анна села и рассказала. Про вечер у родителей, про откровенный разговор, про четвёртую чашку, про голос в доме у оврага. Про то, что хочет вернуться, но боится, что уже не сумеет жить по-старому. Бабушка слушала, не перебивая, глядя на дорогу.
— А теперь скажу я, — произнесла она, когда Анна замолчала. — По-старому не надо. По-старому ты и не сумеешь. Тебе придётся жить по-новому, а это труднее, потому что дороги нет, нужно протаптывать самой. Но ты уже начала. Ты сказала «нет» мужу, правильно?
— Откуда?..
— Валька рассказала. Нет, шучу. — Бабушка усмехнулась. — По лицу вижу. У тебя глаза другие.
Над головой тикал будильник, ровно и терпеливо. Анна вдруг почувствовала, что готова. Не потому, что стало спокойно, а потому, что страх перестал быть главным.
— Я пойду.
— Иди.
— А ты?
— А я посижу. — Бабушка посмотрела на неё внимательно, и в этом взгляде было что-то, чего Анна раньше не замечала: гордость, смешанная с давней, незабытой печалью. — Не беспокойся обо мне. Я своё уже выбрала. Давно.
Анна поцеловала её в щёку и пошла к калитке. На полпути обернулась. Бабушка сидела под берёзой, маленькая, прямая, и рядом с ней, на проволоке, чуть покачивался будильник. Она подняла руку, не прощаясь, а просто подтверждая: иди.
Дома было тихо. Мать стояла на кухне и резала хлеб, не поднимая глаз, а отец сидел за столом с газетой, развернув её так, чтобы не видеть вошедшую. Анна остановилась в дверях. Сердце билось ровно, и ладони не потели. Она ждала паники, привычного желания сжаться, но ничего не было, только странная, прозрачная тишина внутри.
— Пап, — сказала она.
Газета не шелохнулась.
— Пап, мне нужно с тобой поговорить.
— Говори.
— Не с газетой.
Шорох бумаги. Отец опустил газету и посмотрел на неё поверх очков, тяжело и недовольно.
— Ну?
— Я была не на реке, — сказала Анна. — Не гуляла и не отдыхала. Я ходила в одно место, и об этом расскажу, когда захочу, и не потому, что ты требуешь. Но то, как ты разговаривал со мной позавчера, мне не понравилось.
Мать замерла с ножом в руке.
— Что? — переспросил отец.
— Ты накричал на меня при матери, как на школьницу. Мне тридцать семь лет, я мать двоих детей, и я не позволю так со мной разговаривать. Ни тебе, ни кому-либо другому.
Он молчал. Лицо его медленно наливалось краской, и Анна поняла, что сейчас будет взрыв. Она ждала его и, к собственному удивлению, не боялась.
— Ты как со мной разговариваешь? — начал он, повышая голос. — Я твой отец!
— Да. Ты мой отец. Я тебя люблю. И именно поэтому говорю тебе это в лицо, а не за спиной.
— Любит она! — Он ударил ладонью по столу. — Ходит неизвестно где, бросила детей…
— Я не бросила детей. Я оставила их с отцом на неделю, и в субботу вернусь. А ты сейчас перестаёшь на меня кричать, потому что я не собираюсь это слушать.
Он открыл рот. И закрыл. Кухня замерла, только часы с кукушкой тикали и где-то в углу капала вода из крана.
— Пап, — сказала Анна тише. — Я не хочу ссориться. Правда. Я хочу, чтобы мы разговаривали как взрослые люди. Но если ты будешь кричать, я просто уйду. Не со злости, а потому что слушать не буду.
Отец смотрел на неё долго, и в его лице шла какая-то борьба, о которой она могла только догадываться: ярость, растерянность, а где-то глубоко, очень глубоко, что-то похожее на уважение. Наконец он тяжело выдохнул, потёр лоб ладонью и пробормотал:
— Ишь ты… Вырос характер.
— Не вырос. Всегда был. Просто я его прятала.
Он хмыкнул. Не улыбнулся, но уголок губ дрогнул.
— Ладно, — буркнул он. — Чего уж. Садись, поешь.
Он не извинился. Анна знала, что не извинится никогда. Но он отодвинул газету, и этого было достаточно.
Мать поставила на стол тарелку, и Анна заметила, что у неё дрожат руки. Не от страха. Она смотрела на дочь так, как смотрят на человека, которого давно потеряли и вдруг увидели в толпе.
— Мам, — сказала Анна.
— Ешь, — тихо ответила та. — Остынет.
Но когда Анна взяла вилку, мать осторожно, почти украдкой, коснулась её плеча. Один раз, лёгкое, быстрое касание, и отошла к плите.
Это не было победой. Это было что-то тише и важнее: первое настоящее слово в доме, где слов не говорили десятилетиями.
И где-то вдалеке, за стенами, за садом, за посёлком, под старой берёзой, едва слышно тикал будильник.
Глава 18 Эпилог. Жизнь, которую ещё можно выбрать
В субботу она вернулась домой.
Автобус шёл четыре часа, и всю дорогу за окном тянулись поля, жёлтые и пустые, с одинокими стогами. Анна сидела у окна с чужим телефоном в сумке и смотрела на пролетающие телеграфные столбы. Не думала ни о чём определённом. Просто ехала, и в этом простом движении было что-то правильное, как в первом вдохе после долгого погружения.
Денис ждал на остановке. Он стоял в стороне от толпы, в мятой рубашке, небритый, с красными от недосыпа глазами, и, увидев её, сначала не шевельнулся, а потом сделал шаг навстречу, неловко, как человек, забывший, как это делается. Они не обнялись сразу. Постояли, глядя друг на друга. Потом он взял её сумку.
— Варя поправилась, — сказал он. — Температура спала на третий день.
— Хорошо.
— Паша ждёт. Он весь день у окна сидел.
— Пойдём.
Дома пахло не их домом: чужими щами, которые сварила соседка, и лекарствами. Варя бросилась ей на шею с визгом, тощая, бледная, с растрёпанной косой. Паша стоял в дверях комнаты и не двигался. Он смотрел на неё серьёзно, как смотрят на того, кто мог не прийти, а пришёл. Анна подошла, присела перед ним на корточки и взяла его лицо в ладони.
— Я обещала.
— Ты сказала, что не обещаешь.
— Но пришла.
Он помолчал и вдруг крепко обнял её, уткнувшись носом в шею, и она почувствовала, как вздрагивают его худые плечи.
Разговор с Денисом случился поздно вечером, когда дети уснули. Они сидели на кухне вдвоём, как в самом начале, двенадцать лет назад, когда у них ещё не было ничего, кроме комнаты и общего чайника. Денис долго молчал. Потом заговорил, медленно, подбирая слова, и она слушала, не перебивая.
Он рассказал, как ему было страшно эти дни. Как он учился варить кашу и не мог найти кастрюлю. Как Варя ночью спросила: «А мама умерла?», и он не знал, что ответить. Как сидел над ноутбуком и не мог открыть ни одного файла, потому что вдруг увидел, что ничего в нём не важно. Анна слушала и думала, что он говорит не то, что собирался, а то, что копилось годами.
— Я не обещаю, что изменюсь, — сказал он. — Это было бы враньё. Но я хочу попробовать. Если ты хочешь.
— А ты чего хочешь?
Он усмехнулся, криво и устало.
— Всё ещё не знаю. Но, кажется, начинаю догадываться. Мне нужно меньше экрана и больше… — Он развёл руками. — Этого. Кухни. Вас.
— Это немало.
— Это начало.
Она кивнула. Они не помирились так, как мирятся в кино, со слезами и объятиями. Они просто сидели рядом, и чай остывал в чашках, и впервые за долгие годы молчание между ними не было пустым.
Потом она сказала:
— Мне нужно кое о чём тебе рассказать. Не сегодня. Когда будешь готов услышать, и когда я буду готова рассказать.
— Про то, где ты была?
— Да.
Он помолчал.
— Хорошо, — сказал он. — Когда скажешь.
Это «хорошо» отличалось от прежнего «как скажешь». В нём была не покорность, а согласие подождать.
Осень пришла рано и тихо. К октябрю деревья в их дворе пожелтели, и вечерами над городом стелился мелкий, ровный дождь, из тех, что идут без перерыва по несколько дней. Анна записалась на вечерние курсы: английский, а потом, если получится, второй язык. Она не знала, к чему это приведёт, и впервые не спрашивала себя, зачем ей это нужно. Просто хотела.
Лёва приезжал по субботам. Игорь привозил его, мялся на пороге, пил чай и уезжал, а мальчики, её Паша и Лёва, запирались в комнате и строили что-то из деталей конструктора. Лёва ни разу не спросил про мать. Но однажды, уходя, задержался в коридоре и сказал Анне тихо, глядя в пол:
— Если она вам напишет… скажите, что я подожду.
— Скажу.
— Только не обещайте, что она вернётся.
— Не буду.
Телефон Марины лежал у Анны в ящике стола. Он давно разрядился, и она не включала его. Иногда доставала, смотрела на тёмный экран и убирала обратно. Не знала, зачем хранит. Знала только, что так нужно.
Она написала родителям длинное письмо. Не СМС, не сообщение, а настоящее письмо, на бумаге, как не писала со школы. Рассказала про курсы, про детей, про осень. Про то, что в первый раз за много лет ей кажется, что она живёт, а не проживает. Отец ответил через три недели, коротко, на открытке: «Получили. Мать плакала. Приезжайте на Новый год». Анна положила открытку на полку рядом с рисунком сына. С домом у оврага, с заколоченным окном и одинокой птицей на ветке.
Бабушка умерла в ноябре. Тихо, во сне, под утро. Анна приехала на похороны и увидела во дворе берёзу, голую и светлую, и на проволоке, в развилке ветвей, будильник. Он висел на прежнем месте, и стрелки стояли на без десяти шесть. Но когда она подошла ближе и затаила дыхание, ей показалось, что механизм всё ещё тикает, не громко, но отчётливо, как тикает что-то, что ещё не закончило свою работу.
Она не стала его снимать.
Вечером, после поминок, Анна одна дошла до кладбища. Села на скамейку у развалин церкви, той, что теперь стояла в тени облетевших берёз, и долго смотрела на проём между обломками стен. Он выглядел обычно. Ни света, ни дрожи в воздухе. Только трава, уже пожухлая, и ветер, перебирающий сухие листья.
Она не пошла туда. Не потому, что боялась. Просто знала: сейчас ей нужно быть здесь.
На камне у стены сидел кот. Серый, полосатый, с белым пятнышком на груди. Он смотрел на неё спокойно и вдруг, неторопливо, лениво, зевнул, потянулся и ушёл в траву. Анна улыбнулась и пошла домой.
Она не знала, существуют ли те миры на самом деле: параллельные реальности, отголоски, чьи-то сны или что-то четвёртое, для чего нет слов. Не знала, где сейчас Марина и счастлива ли она. Не знала, кто повесил будильник на берёзу в первый раз и кто завёл его в последний. Она знала другое.
Знала, что в каждой жизни есть три жизни: та, которую ты прожил, та, которую мог бы прожить, и та, которую ещё способен выбрать. Первую не переписать, вторая живёт где-то рядом, тёплая и недостижимая. А третья лежит перед тобой, как дорога в тумане, и видна не дальше чем на шаг.
Но шаг можно сделать.
Дома горел свет. На кухне Денис возился у плиты, что-то уронил и тихо чертыхнулся. Паша и Варя спорили из-за мультфильма. Из приоткрытого окна тянуло дождём и мокрой листвой. Анна постояла на пороге, слушая обычный вечерний шум, и вдруг поняла, что ей не нужно никуда идти.
Она вошла в дом и закрыла за собой дверь.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
