Обложка Утро Ирландии

Утро Ирландии

Руффус

0% прочитано
Стандартный
Руффус

Утро Ирландии

Глава 1 Родное гнездо

Эндрю Чарльз Колахан

ГОЛУЭЙ БЕЙ.

Когда пойдешь ты за море, в Ирландию, То, может статься, на закате дней, Присев, узришь восход луны над Клайдой И погрузишься в солнце в Голуэй Бэй. (1947)

Перевод: Герман Филимонов (Отрывок)

В утреннем зимнем небе, прозрачном и голубом, над кустами можжевельника и вереска кружили ирландские черные дрозды. Их беззаботные и звонкие трели разносились по всей округе.

Самый юркий из них взмыл высоко в небо и устремился в сторону портового города, к одной из многих улиц. Долетев до цели и спустившись пониже, птица запреметила высокое дерево во дворе дома, устроившись на ветке.

Черный дрозд дождался позднего декабрьского рассвета и, увидев первые солнечные лучи, запел особенно пронзительно. Его трель была похожа на небесную весточку — и стала ею для новорожденного, только что появившегося на свет в стенах этого дома.

— Он поёт не для славы, — чуть улыбнувшись, сказала уставшая мать, глядя в окно, а потом перевела взгляд на повитуху, — а потому что мир ещё не забыл, как звучит утро.

Затем она прижала к груди младенца, который, казалось, притих и даже чуть улыбался.

— Знаете, мне на минуту показалось, что при рождении ваш сын не заплакал, а издал чистый, звенящий звук, — сказала повитуха.

— Правда? — тихо произнесла мать. — Видимо, он подпевал чёрному дрозду. Так и назову его — Лонан, что значит «чёрная птица».

Повитуха, вспомнив, какой сегодня день, всплеснула руками:

— Ведь сегодня 25 декабря, праздник Рождества! Это знак свыше! Ваш сын — не только дар вам и вашей семье, но и светлая надежда нашего города, а может, и всей Ирландии, кто знает. Его фея-заступница с этого момента — Надежда. Она всегда будет с ним. Даже в самые трудные, холодные дни она согреет Лонана своим теплом и не позволит ему сдаться. ---

Прошло несколько лет. Лонан подрастал, и, подталкиваемый любопытством, узнавал у старших всё больше о городе, в котором они жили.

Голуэй 1880-х был городом, высеченным из ветра и соли. Узкие улочки-лестницы спускались к воде, где в гавани Коллеж-Грин покачивались рыбацкие лодки. Воздух густел от запахов копчёной сельди, мокрых сетей и торфа.

В каменном доме на Шоп-стрит семья О’Кифов ютилась в трёх комнатах — отец-грузчик в порту, мать, собирающая водоросли, и одиннадцать детей. Лонан был восьмым.

Старшие дети, в силу своих возможностей, помогали младшим и присматривали за ними. Когда же между детьми возникали пререкания, взрослые старались помирить их как можно скорее.

В доме все спали по двое-трое на кровати, согреваясь в сырые ночи. По утрам мать Мэйв расчёсывала дочерям волосы у печи, напевая старинные песни. Лонан научился слушать тишину между нотами — ту паузу, где рождается музыка.

Иногда отец брал его с собой в порт. Для четырёхлетнего мальчика это был иной мир — пахнущий смолой, солью и заокеанскими фруктами. Руки отца, шершавые, как наждак, вязали морские узлы, «способные удержать корабль в любом шторме».

Возвращаясь обратно, Лонан увлеченно рассказывал отцу, что нового узнал за день. Иногда по памяти начинал петь услышанные портовые морские песни, и тогда строгий и хмурый отец улыбался и подпевал сыну своим тяжёлым голосом. Отчего оба веселились ещё больше, и дорога домой казалась такой счастливой, что хотелось, чтобы этот светлый момент никогда не кончался.

Настоящая праздничная жизнь в городе начиналась, когда приходило время Фестиваля устриц в сентябре. Город преображался: на площади Эйр-сквер выстраивались столы с блестящими раковинами устриц , воздух становился пряным от жареной рыбы и портера. И тогда звучала музыка — сначала робкая волынка, потом другие инструменты.

В разгар праздника отец брал мандолину. Его низкий голос, похожий на удар рынды, подхватывал баллады о зелёных холмах Коннемары. Мать в платье с вышитыми трилистниками смотрела на него с такой гордостью, что Лонан понимал — это и есть та любовь, что скрепляет их семью.

На одном из фестивалей, когда Лонан выступил впервые перед публикой, к нему подошёл седой музыкант:

— Мальчик, я слышу море в твоём голосе. Оно бурное и тёплое. Твой дар — мост между мирами: между бедностью и богатством, между Голуэем и большим миром.

Все чаще организаторы позволяли ему петь под фестивальную музыку. В тех первых, неуверенных нотах уже угадывалась будущая мощь.

Летними днями Лонан с друзьями с соседних улиц убегал на отмель. Мальчишки, как правило, были одеты в поношенную домашнюю одежду — заплатанные штаны из грубой ткани, простые холщовые рубахи, поверх которых были надеты тёмные куртки; у некоторых поверх курток виднелись белые воротники, а на головах красовались плоские шерстяные кепи.

Лонан, как всегда, выделялся своим скромным, но аккуратным видом: его светло-серые штаны были чисто выстираны, тёмная курточка аккуратно застёгнута, а на голове была та самая шерстяная серая кепка, которую мать купила ему на прошлые именины. Большой белый воротник его рубахи ярко выделялся на фоне тёмной ткани.

Закатав штаны, они стояли босиком в ледяной воде, всматриваясь в горизонт. Лонан, как самый младший и голосистый, запевал морские песни — и вся ватага мальчишек мгновенно преображалась в команду бывалых моряков. В их воображении свирепые волны становились кроткими барашками, а ветер — ласковым бризом.

Кроме веселья и беззаботного лета, в детстве Лонана были и долгие часы чистки рыбы на кухне, помощи по дому и присмотра за младшими. Были и долгие походы с семьёй за торфом на бескрайние болота — ветреные просторы, где он убегал подальше от всех, чтобы петь небу и камням. Эхо и ветер подхватывали его песни, унося к фиолетовому горизонту.

В начале января 1885 года отцу Лонана предложили перевестись в течение года в порт Дублина с повышением. Он дал свое предварительное согласие, сообщив руководству, что он в город прибудет ближе к октябрю, когда перевезет туда свою большую семью.

В последнюю весну перед отъездом в столицу его семью по дороге застала гроза. Старшие бросились бежать в сторону дома, крикнув Лонану переждать непогоду в сарае.

Внутри временного укрытия пахло сырым деревом и землёй. В его глубине он увидел девочку в зелёном платье в цветочек; на её голове был венок из свежесплетённых весенних трав. Это была его соседка, чей силуэт иногда мелькал за дальним забором.

Её волосы пахли полевыми цветами, а пряди цвета закатного солнца переливались в скудном свете всплесков молний, пробивавшемся сквозь щели.

— Привет, давай дружить! — сказал он лесной фее.

Она серьёзно посмотрела на него, достала из своего венка четырёхлистный клевер и протянула цветок:

— Держи. Здесь удача, вера, любовь и надежда. Все четыре желания обязательно когда-нибудь у тебя сбудутся.

Лонан взял подарок, и что-то ёкнуло у него в груди — странное чувство, смесь благодарности и смущения.

Вскоре ливень утих, девочка выбежала из сарая прочь, так и оставшись для Лонана таинственной незнакомкой.

Вернувшись домой, он спрятал клевер в жестяную коробку из-под леденцов и засунул её за печку. Засыпая под стук дождя, мысленно повторял: «Удача, Вера, Любовь, Надежда…» ---

Переезд в Дублин случился той же осенью. Для младших детей — Лонана и его братьев с сестрами — он стал похож на внезапное путешествие. Родители, желая уберечь их от суеты и тягот перевозки скромного скарба, на время оставили самых маленьких у родственников, живших по соседству.

Для Лонана эти несколько дней показались вечностью. Наконец всё было готово к их переезду, и однажды утром отец, не говоря ни слова, посадил его в повозку, где уже сидели другие дети. Мать, расположившись сзади, внимательно следила за каждым из членов семьи.

— Не бойся, — прошептала она Лонану на ухо. — В дороге с нами не случится ничего плохого.

— Я надеюсь, мама, — так же шёпотом ответил он.

Повозка тронулась, и Лонан, не отрываясь, смотрел на удаляющиеся очертания родного города. Голуэй медленно растворялся в утреннем тумане — сначала исчезли шпили церквей, потом знакомые крыши домов, и наконец скрылась из виду полоска залива.

Дорога тянулась вперед, увозя путников в неизвестность. Старший брат Лонана, Фергал, шагал рядом с телегой, поглядывая на младших. В самой повозке, среди увязанных веревками пожитков, его младшие брат Фарелл и сестра Лиффи тихо перешептывались, делясь последними детскими секретами. Рядом, на узле с одеждой, безмятежно посапывал трехгодовалый Джек, укутанный в мамин платок.

Деревянные колеса телеги напряжённо скрипели, создавая свою тоскливую дорожную мелодию.

Тогда Лонан закрыл глаза и запел. Сначала тихо, почти неслышно, потом громче — старую балладу, которой отец научил его на последнем Фестивале устриц. В её мелодии теперь жили и свист ветра в снастях портовых кораблей, и звонкие трели черных дроздов над можжевельником, и даже шепот той самой девочки в зелёном платье.

Его голос летел над повозкой, и казалось, сама Ирландия — её холмы и реки, её ветра и дожди — провожала его этим напевом в большую жизнь.

Члены семьи молчали, слушая, а отец про себя подумал: «Правильно, сынок. Музыку из Голуэя не оставишь в Голуэе. Она теперь звучит в твоём сердце».

Лонан же продолжал петь, то грустные, то весёлые песни. Он вез с собой в Дублин не только узел с пожитками, но и ту культуру, ту историю, ту самобытную Ирландию, которой успел пропитаться за свои недолгие годы.

Глава 2 Птенцы.

Уильям Батлер ЙЕЙТС

"Среди школьников"

Лишь там цветет и дышит жизни гений,

Где дух не мучит тело с юных лет,

Где мудрость – не дитя бессонных бдений

И красота – не горькой муки бред. (1928)

Перевод: Григорий Кружков (отрывок)

Первое, что встретило семью Лонана в Дублине, был ветер — не голуэйский, яростный и пахнущий водорослями, а мелкий, назойливый, крутивший по мостовой жухлые листья и обрывки бумаги.

Рождество семья справляла уже на новом месте.

Начало 1886 года прошло для семьи Лонана почти незаметно.

Их тесная квартирка всегда пахла сыростью, впитанной известняковыми стенами, сдобренной запахом жжёной каши, дёгтя и соли — этот стойкий дух труда отец приносил с собой вечерами, даже став бригадиром.

Весна, вступив в свои права, внесла новый ритм в жизнь семьи.

Будничная суета столичного мартовского утра была для Лонана похожа на то, как оркестр настраивает инструменты перед большим концертом.

Сначала с улицы доносились низкие и неуверенные звуки гудков заводских труб, а также отрывистые свистки из порта, похожие на духовые инструменты.

К ним постепенно присоединялся грохот первых повозок и шум перекатывания тяжёлых бочек по мостовой — это вступали ударные, задавая основной ритм.

Затем становились слышны скрипы дверей и оконных ставней открывающихся лавок и пабов, чьи голоса вились в воздухе, как мелодия смычковых инструментов.

И наконец, когда жители заполняли собой улицы, городской оркестр играл полным составом — всё сливалось в единую, немного рваную, но полную жизни музыку наступающего дня.

В это время мама Мэйв, закутанная в поношенную шерстяную шаль, успевала уже выполнить свой каждодневный ритуал, начинавшийся с растопки печи и заканчивающейся колдовством над едой.

Как правило, заспанный Лонан наблюдал из большого окна гостиной, как миссис Грэйди из соседнего дома расставляет на торговый прилавок свой скудный товар — вяленую треску и картофель. Рыба пахла так остро, что этот запах перебивал всё в округе.

Позавтракав вместе со всеми, родители спешно одевались и разбегались по своим делам. Старшие братья и сестры, гонимые учёбой и первыми заработками, устремлялись вслед за ними.

После завтрака Лонан провожал взглядом брата Фарелла, одетого в новую школьную форму тёмно-синего цвета. Тот шёл вдоль улицы быстро и прямо, стараясь нигде не останавливаться.

Младшие же оставались в квартире, чтобы делать домашние дела и ждать вечернего возвращения взрослых.

Ближе к обеду шестилетний Лонан, выходя на улицу, надевал новое пальто, сшитое из грубого дешёвого сукна, и, встречая утренний заморозок, невольно съёживался. Он так и не смог до конца привыкнуть к этому ощущению столичной весны.

В один из таких дней родители, отпросившись с работы, взяли Лонана с собой в ближайшую католическую церковь, чтобы он смог попробовать поступить в церковный хор мальчиков.

Кафедральный собор Святой Марии встретил их внушительным фасадом из тёмного гранита, казавшимся чужеродным среди светлых георгианских зданий. Шесть колонн напоминали скорее о светской власти, чем о божественной благодати.

Отец Киаран, настоятель, в рясе из чёрного сукна, пахнущей воском и старой бумагой, после предварительного прослушивания и экзамена положил свою руку на плечо Лонана:

—Твой дар должен служить порядку, мальчик мой. Дикие кельтские напевы — это хаос. А хаос — грех.

Лонан промолчал, чувствуя, как под тонкой рубашкой пробежал холодок. Он впервые подумал, что его внутренняя вера в высшую благодать резко отличается от этой внешней помпезности храма и сурового аскетизма её настоятеля.

После церковной службы он часто видел у стен собора старую цветочницу Нору. Однажды, когда Лонан вышел оттуда радостным, думая о своём, она тихонько к нему обратилась.

—Для тебя, дрозд, бесплатно. Сегодня ты пел, видимо, от сердца, раз и солнце такое тёплое, — говорила она, протягивая ему полевые цветы.

В этот момент Лонан на минуту вспомнил лесную фею и её подарок и почувствовал своим сердцем тёплое касание небес.

Время шло своим чередом. Весна постепенно перешла в лето, и младших детей родители отправили к двоюродному брату супруги Мэйв на ферму.

Жизнь там была иной. Пространство, не скованное каменными стенами, пахло дымком торфяного огня, навозом и мокрой после дождя травой.

Одинокий дядя Шеймус, угрюмый и вечно занятый, больше всего ценил маленького Джека за его серьезное отношение к делу. Тот старательно, как показали ему взрослые, складывал мелки ветки в одну стопку, а во вторую мелкие камушки.

Лонану же доставалась работа сложнее — собирать камни, подметать двор, носить небольшие лейки с водой.

Но здесь, среди редких построек и полей, он мог напевать старые ирландские баллады, которым научили его родители.

Дядя старался ему не мешать. Главным для него было, чтобы вся необходимая на день работа была сделана.

К концу лета местная публика прикипела к песням Лонана, и, когда детей увозили обратно в Дублин, в памяти деревенских надолго оставалась та теплота и радость, которыми он делился в своих напевах.

Осенью этого же года Лонан отправился, как и его старший брат Фарелл, в школу. Только в начальный класс.

Грубая шерсть его униформы вечно казалась ему чужой, мешкавистой. Портфель отягощал своим весом молодого хозяина.

На первых уроках учитель, сэр Бэрри, показывая вновь прибывшим школьникам на карту Британской империи, всегда особо отмечал: "А здесь, дети, наша Ирландия — жемчужина в короне Её Величества".

Лонан в эти моменты чувствовал себя неловко, будто его собственное сердце сжимается, пытаясь хоть как-то защитить что-то своё родное, святое, бесценное.

После уроков, в сырые сумерки, уличные мальчишки в заплатанных куртках и стоптанных башмаках загоняли его в тупик и всячески провоцировали драку.

Лонану дали даже кличку — Дрозд, не понимая, что для него это слово не было оскорблением, а его состоянием души.

Однажды, придя домой с разбитой губой, он услышал от Фарелла:

—С этими дураками надо говорить на их языке. Завтра я покажу им, как трогают О’Кифов.

Фарелл говорил это, снимая свой нарядный школьный китель, и Лонан видел, как под ним проступают контуры того старшего брата, который когда-то босиком бегал с ним по отмели.

В музыкальной школе осеннее солнце, пробивавшееся сквозь высокое пыльное окно, ложилось на глянцевый пол холодным пятном.

Учитель с кембриджским произношением, в безупречно сидящем сюртуке, ставил Лонана к роялю.

—Пение — это дисциплина. Ваши ирландские мелодии напоминают звуки сломанной шарманки. Мы учим тебя цивилизованной музыке.

Лонан старался петь, глядя куда-то в пустоту. Ему казалось, что его голос становится таким же пустым и безжизненным, как этот кабинет.

А пианистка, мисс Эвелин, худая женщина в платье цвета увядшей розы, иногда задерживала его после уроков: "Спой мне что-нибудь... из того, что пели твои родители".

И тогда он запевал старую балладу или бравую морскую песню, и в это время её пальцы бессильно лежали на клавишах, а по лицу текли редкие слёзы.

По вечерам дома, когда мать проверяла счета, Лонан замечал, как её плечи всё больше ссутуливаются. "Цифры не лгут", — тихо говорила она, и в этих словах было больше правды, чем во всех проповедях отца Киарана.

Лежа на кровати, которую он делил с младшим братом Джеком, Лонан слушал, как Дублин засыпает.

Из открытого окна напротив доносился стук швейной машинки — миссис Грэйди, бывшая швея, до сих пор подрабатывала, чиня соседям одежду.

Ритмичный стук машины словно отбивал такт для его вечерних размышлений. Гудок последнего парохода в порту казался ему прощальным вздохом.

В этот момент он почти шёпотом напевал колыбельные Джеку, чтобы тот хотя бы во сне увидел и почувствовал дух свободы и природное величие Ирландии.

В конце года Лонан был приглашён в качестве лучшего ученика из музыкальной школы на предрождественский приём у лорда-лейтенанта.

Там он стоял в зале Дублинского замка, в новом, туго накрахмаленном воротничке, резавшем шею. Мальчик пел «Зелёные рукава» под аккомпанемент арфы, украшенной британскими гербами.

Через высокие окна лился вечерний свет, и в его лучах кружилась пыль, словно золотая. Аристократы аплодировали. Среди гостей он заметил седого музыканта, того самого, что когда-то в Голуэе сказал ему пророческие слова о даре-мосте.

Старик стоял в стороне, и в его взгляде Лонан прочитал не гордость, а тихую, беспомощную скорбь — словно он видел, как живой родник превращают в декоративный фонтан.

После показательного выступления Лонан, вернувшись в свою холодную комнату, снял давящий воротничок и подошёл к окну.

Шёл мелкий, почти невесомый снег. Вдалеке, в небе над крышами домов, он заметил тёмные силуэты пролетающих птиц.

И увидев их полёт, решил для себя, что будущая жизнь в средней школе для него будет другая, лучше чем сейчас и запел песни ирландских королей.

В этот момент приоткрытая форточка вдруг распахнулась настежь и возникший из ниоткуда зимний северный ветер завыл вторя в такт этой песне.

Глава 3 Слётки.

Томас Мур

из «Ирландских мелодий» (1808)

Вздохи арфы, плач души,

Звуки, полные печали,

Как мучительны хороши,

Как вас сердце понимали!

Перевод: Борис Пастернак

Летом 1897 года телега, привозившая Лонана и Джека из Дублина на далёкую окраину, с привычным скрипом остановилась у дома дяди Шеймуса. Воздух здесь был другим — свежим, живым и настоящим, пахнущим дымом торфа и влажной землёй.

— Приехали, значит, — встретил их дядя, не выпуская из рук вил. — Крышу сарая подлатать нужно, да калитку починить. Справитесь?

Джек, теперь двенадцатилетний подросток, сразу принялся за работу, расставляя по двору привезённые вещи. Его лицо серьёзно нахмурилось, когда дядя Шеймус поручил ему за неделю поправить скрипевшую калитку — мальчик с важным видом принялся обдумывать все этапы починки.

Лонан наблюдал, как младший брат с усердием включается в решение задачи. Эта простая, ясная жизнь была для него лучшим лекарством после душных городских стен.

Немного отдохнув с дороги, он сообщил дяде и брату, что осмотрит окрестности фермы. Все прекрасно понимали, что он задумал, но не противились. Ведь его голосу, подобно дикому коню, требовалась воля.

Пройдя большую часть пути, Лонан поднялся на вершину холма и увидел внизу молодую девушку, ведущую под уздцы гнедую лошадь.

Он узнал её сразу — ту самую незнакомку из грозового сарая, теперь почти взрослую, с таким же венком из полевых цветов в волосах.

Он подошёл ближе, не скрывая шагов. Она обернулась, и в её глазах мелькнуло узнавание.

— Добрый день, мисс. В прошлый раз вы мне так и не ответили. Я хотел бы с вами дружить, — сказал он просто, без придыханий и уверток, как тогда, но уже с взрослыми нотками в голосе.

Уголки её губ дрогнули. — А четырёхлистный клевер цел? Тот, что я тебе подарила?

В этот вечер он пел для неё, а она слушала, перебирая стебли свежей травы. Его голос сливался с шёпотом ветра в вереске, с мягким шелестом её платья.

Внезапно он замолк и взял её за руки.

И в этой звенящей тишине, возникшей между ними, родилось странное, почти мистическое чувство — будто они не впервые встретились, а просто вспомнили что-то очень важное, увиделись после долгой разлуки.

Будто их души жили здесь, в этих заливных лугах, прорастая в цветах, в пасущихся лошадях, в поющих птицах, в солнце и луне, что освещали всё это великолепие. И они поняли главное — их души были вместе всегда.

Их лето состояло из таких жарких вечеров. Он пел ей старинные баллады о любви, а она кружилась в такт на зелёном лугу, расцветая с каждым днём всё больше и становясь всё краше.

Иногда они до темноты засиживались в заброшенной лесной сторожке, где пахло старым деревом и мёдом. Там, в лучах заходящего золотого солнца и восходящей серебряной луны их губы впервые встретились.

Тишина вокруг была настолько полной, что они услышали биение обоих сердец.

В этот момент их сказочная музыка потихоньку стала меняться на грустную, местами трагичную мелодию.

Где-то далеко, за холмами, проснулся самый коварный дракон — публичное признание, готовое поглотить эти хрупкие светлые чувства первой любви.

Первое совместное лето подходило к концу. Они договорились встречаться пусть изредка, пусть ненадолго, но непременно видеться. В долгие же минуты разлуки писать друг другу письма.

Ведь расстояние и время одни отношения разжигают сильнее, а другие гасят навсегда. Их же костер любви оказался неподвластен этим препятствиям.

Он, как огонь, проглядывающий в знойное лето сквозь торфяные болота, был непогасимым.

Осенью 1898 года Лонан стоял за кулисами фестиваля Feis Ceoil. Воздух дрожал от сдержанного гула голосов, нервного смеха конкурентов, сухих щелчков камертонов.

Когда он вышел на сцену, его встретила давящая тишина зала — та самая, что кажется громче любого шума. Первый аккорд рояля прозвучал оглушительно металлически.

Он пел «The Snowy Breasted Pearl», но слышал не музыку. Он слышал каждое движение своих связок, каждый микроскопический изъян в звуке. Его собственный голос казался чужим, отточенным инструментом. А когда зал взорвался аплодисментами, этот звук на мгновение показался Лонану грибным дождём — тёплым, мелким, ровным, заливающим всю ближайшую округу.

Сиобан ждала его за кулисами с букетиком полевых цветов. Приобняв Лонана, она прошептала ему на ухо:

— Мой милый принц, берегись, каждый следующий дракон будет сложнее, — намекая на полный людей зрительный зал. — Тебе придётся покорять его вновь и вновь. Не позволяй ему тебя проглотить, и самое важное — не позволяй дракону отравить твоё сердце рыцаря лестью.

— Хорошо, моя принцесса, — ответил также шёпотом Лонан, переводя дух, как будто после блестяще проведённого рыцарского турнира.

В тот вечер он получил свою первую значимую награду — Серебряную медаль Королевской Ирландской академии музыки. Тяжёлый диск в бархатном футляре оказался для Лонана первым отравленным трофеем, доставшимся от поверженного дракона.

В том же году Лонан принял участие в Дублинском музыкальном фестивале.

Ветер с Лиффи кружил за стенами Antient Concert Rooms жёлтые листья афиш. Лонан пел арию из «Сомнамбулы» Беллини, но пропускал её через призму ирландского естества. Когда зал взорвался овациями, то Лонану показалось, что вместо привычного звука грибного дождя, он услышал звуки начинающегося ливня.

К нему подошёл седовласый джентльмен, который громким и чётким голосом, похожим на глашатая на рыцарском турнире, произнёс:

— Победитель в тенорной номинации — Лонан О’Киф!

Врученный Лонану хрустальный кубок в его руках оказался на удивление тяжёлым.

Его внутренний блеск был похож на натёртый блеск тех кубков, что подавали неугодным правителям в их последний в жизни вечер.

Сиобан ждала его как всегда с полевыми цветами за сценой.

Мокрый от пота лоб и сбившееся дыхание Лонана были для неё очевидными доказательствами потраченных им сил в борьбе с павшим драконом.

Следующий год в жизни Лонана промелькнул, как несколько дней. Отрывной настенный календарь, будто дерево в осеннем саду терял свои листья.

Письма и те редкие встречи, которые могли себе позволить два юных сердца растапливали своим теплом тот внешний холодный ветер Дублина.

В наступившей весной 1899 года Лонан принял участие в конкурсе памяти Майкла Балфа.

Театр «Гейети» пах старым бархатом и воском. Лонан пел «К Элизе» Бетховена на ирландском. Когда объявили его победу, овации были уже похожи на сильный летний ливень — плотный, горячий, почти удушающий.

Как всегда за кулисами его ждала его Сиобан с цветами вереска. Полностью промокшая от пота рубашка не позволяла обнять его любимую. Он, извинившись, скрылся в своей гримерке, чтобы переодеться в сухое и чистое.

Полученный Лонаном ангажемент был написан юридическим языком. Капли пота, капнувшие случайно на бумагу с красной подписью, были похожи на следы крови.

Наконец в жизни Лонана наступил июньский итоговый концерт в музыкальной школе.

Он пел «Danny Boy» — сначала для жюри, потом для пустого места в третьем ряду, где должна была сидеть Сиобан. Она опаздывала.

После выступления директор школы возложил ему на шею Золотую медаль выпускника под аккомпанемент свиста, топота и аплодисментов. Этот шум напомнил Лонану ту бурю из детства, ту майскую грозу.

Только эта гроза была искусственной, не живой и поглощающей всё в своей округе. У Лонана не было того сарая, где можно было бы найти укромный безопасный уголок, не той лесной феи, что подарит ему защитный талисман.

Были только молодые девушки, что бросали на сцену розы с острыми, как клыки дракона, шипами и яркий, пронизывающий насквозь театральный свет.

Лонан был измучен сражением, почти убит, но не покорён.

В этот момент потрясения он понял, что дракон никогда не проиграет, он, как феникс, оживёт вновь, готовясь к новому бою. Что в его жилах течет яд, сильное отравленное зелье лести и его рев приходит всегда дождем оваций или свистом разъяренной толпы.

А музыку его медных труб неминуемо надо пережить, как испытание славой, или остаться навсегда её рабом.

В этот момент в дверном проеме стояла Сиобан, у которой перехватило дыхание. Она видела победу и поражение, мучительное сражение её героя с самим собой.

Он стоял на сцене и в его сердце, в его металлическом ящике осталась надежда, та что затаилась в ящике мифической Пандоры. Надежда на встречу со своей любимой вновь.

Она же отвернулась и вышла на улицу, оставив на бархатном сиденье одинокий полевой цветок, зная, что когда-нибудь они встретятся вновь другими, но такими же родными друг другу.

Поздним вечером этого же дня Лонан брёл по пустому залу в сторону гримерки. Его шаги гулко отдавались в мёртвой тишине.

В гримёрке он взял со стола завядший полевой цветок. Горькое понимание медленно поднималось к горлу, первая любовь ушла, прекрасная сказка кончилась, началась взрослая жизнь.

— Я так хотел стать рыцарем для своей принцессы. А оказалось... я сражался для тебя, дракон. И ты... ты просто дал мне поиграть в героя, чтобы забрать у меня самое ценное. Я так просто не сдамся!

Последнюю фразу он прокричал, затем повернулся и механическим движением погасил лампу на туалетном столике. В последний миг в дверном проёме виднелся его силуэт на фоне тёмного зала — одинокий, но готовый к новому пути.

Глава 4 Золотая клетка.

Оскар Уайльд

из поэмы «Сфинкс»

Злой Сфинкс! Злой Сфинкс! Уже с веслом

Старик Харон стоит в надежде

И ждет, но ты плыви с ним прежде,

А я останусь пред крестом,

Где слезы льются незаметно

Из утомленных скорбью глаз,

Они оплакивают нас

И всех оплакивают тщетно.

(1894)

Перевод: Николай Гумелев

Лонан только что со сцены спел финальную арию Элеазара. В его голосе была не сыгранная, а настоящая ярость изгнанника.

Он намеренно вывел финальную фразу «О, отчизна!» на ирландском. В зале на секунду повисла ошеломлённая тишина, прежде чем грянули овации.

После выступления в гримёрку к Лонану подошёл лондонский антрепренёр сэр Лейн-Мэллори.

Оставшись в помещении вдвоём, он сказал:

— Надеюсь, мне представляться не надо. Вы, как белый бенгальский тигр — товар штучный. В Лондоне ждут именно такого дикаря. Прирученного, но с хищным блеском в глазах. Ваше прошлое — теперь часть сценического образа. Предлагаю контракт в «Театре Его Величества».

Но поторопитесь, отъезд через полтора часа. Вам с собой брать ничего не надо. В пути вы будете всем обеспечены.

В знак долгого и плодотворного сотрудничества дарю вам эти золотые часы. Запомните цену времени. И вот ваш предварительный контракт, ознакомьтесь.

Не ожидая ответа, сэр Лейн-Мэллори вышел по-английски.

Лонан решил поторопиться. Взяв новую почтовую карточку со своим изображением на фоне Дублинского замка, обмакнув стальное перо в чернильницу, скорым почерком вывел на ирландском языке:

"Дублин. Семье О'Киф.

Привет всем! Несу вам печальную весть: увидеться, видимо, не получится. Как жаль... Надеюсь, простите и поймёте.

Я срочно покидаю Дублин. Мне предложили контракт в Лондоне. Чувствую, что это ловушка, но всегда есть надежда на лучший исход. Но об этом потом.

Всё ещё тоскую по нашим холмам, где ветер поёт свободно. А река словно дикая, неприрученная кошка — шипит и рычит на всех, убегая куда-то вдаль по своим делам.

Здесь же мне не хватает морского свежего воздуха. Надеюсь, туманный Альбион меня не разочарует.

Помню и обнимаю вас всех. Ваш Лонан."

Он, не позволив себе передумать, вручил написанную открытку театральному рассыльному.

— Доставь с первым утренним дилижансом, сам знаешь куда, — спешно сказал и двинулся к выходу.

В дверном проёме его уже ждал невозмутимый человек в безупречном пальто. — Кэб у театра, сэр. Пожалуйста, поторопитесь.

У подъезда, пугая зазевавшихся пешеходов, стоял не кэб, а роскошный «Воксхолл-12НР» с брезентовым верхом. Шофёр в ливрее и очках-консерзах открыл дверцу.

— По расписанию милорда, сэр. Следуем в Кингстаун, на королевскую почтовую пароходную станцию.

Это была гонка. «Воксхолл» с грохотом и лязгом нёсся по ночным улицам Дублина. Лонан вжался в кожаную подушку, чувствуя, как его вдавливает в сиденье на поворотах.

Он смотрел в окно на мелькавшие огни родного города, который уплывал от него со скоростью двадцати миль в час. Пути назад не было.

На причале их ждал «Леди Айвего» — колёсный пароходик Ирландского Королевского Пароходства.

Сопровождающий шепнул пару слов капитану у трапа, и Лонана провели в каюту-салон. Через пятнадцать минут судно отошло от пирса.

Ночь Лонан провёл в кресле каюты, не смыкая глаз, под мерный грохот паровой машины. К пяти утра они были в Холихеде, где у самого трапа стоял частный поезд Лондонской и Север-Западной железной дороги — тёмно-красный паровоз и всего два вагона: багажный и приватный салон с гербом на борту.

Путь до Лондона занял остаток утра. Лонан, откинувшись на бархатных подушках приватного вагона, видел, как за окном пейзаж с холмами Уэльса сменяется дымными промышленными ландшафтами Англии.

Завтрак — омлет и кофе — был подан ему прямо в вагоне. Там же ему выдали небольшой багаж с бельём. Размер одежды был точно на Лонана, как будто гробовщик снял с него все мерки, а клиент и не почувствовал этого.

Ровно в половине первого дня, с опережением расписания, состав плавно затормозил под стеклянными сводами вокзала Юстон. У перрона, не обращая внимания на суету, стоял всё тот же «Воксхолл».

Он вновь оказался в кожаном салоне автомобиля. «Воксхолл» тронулся, выехал на Юстон-роуд и, миновав новые краснокирпичные здания Блумсбери, покатил в сторону набережной.

Лонан, прильнув к стеклу, ловил отрывочные впечатления: громаду Британского музея, сутолоку Оксфорд-стрит, и наконец, открывшееся пространство Темзы.

Вскоре шофёр открыл дверцу и, обратившись к единственному пассажиру, доложил:

— Добро пожаловать в Лондон, сэр. «Савой» к вашим услугам.

Лонан вышел и на секунду замер у подъезда легендарной гостиницы, глядя на её монументальный фасад. Он сделал глубокий вдох, вбирая воздух, пахнущий углём, речной водой и чужим могуществом.

Он огляделся вокруг, переводя дух после гонки со временем.

Лондон встретил Лонана не только туманом, но и шумом двигателя прогресса. Город напоминал грохочущую махину, питающуюся судьбами приезжих из глубинки, — великий колосс, движимый силой научной и промышленной революции.

Заселившись в меблированный номер гостиницы, Лонан решил отправить своей семье весточку.

Он взял плотную бумагу, любезно предоставленную служащими гостиницы, положил её на тяжёлый чёрный дубовый стол и размашистым почерком стал выводить серебряным пером письмо.

"Дублин, Семье О'Киф.

Дорогие мои! Как вы там все поживаете? Вы бы видели эту напыщенную помпезность моих апартаментов в «Савое». Я как будто служитель в королевском музее.

Лондон оглушает меня своей механической симфонией — лязг стали, свист пара, грохот колёс. Устал.

После наших тихих вечеров у печи этот город кажется гигантским оркестром, где каждый играет свою партию, не слыша других.

Посылаю вам свою новую фотокарточку, сделанную в фотоателье, расположенном недалеко отсюда, с видами современного Лондона на холсте.

На днях договорился встретиться с нужными людьми, которые обещались провести тайными тропами в финансовые круги.

Знайте, что боевые трубы трёх звонков театра уже сыграли свою команду. Зелёные знамёна тяжёлых кулис подняты! Ваш певчий дрозд — Лонан.

Сразу с первых выступлений в «Театре Его Величества» он пел в опере «Граф Люксембург».

Публика смеялась каждому выходу «того ирландца». В середине легкомысленной арии он вдруг вставил мелодию старой застольной ирландской песни, которую пел отец.

Дирижёр побледнел, но публика решила, что это милая народная стилизация, и аплодировала, стоя.

После спектакля, уже в своих апартаментах на Харли-стрит, его слуга-ирландец Майкл, подавая чай с газетой «Таймс», в которой описывались сводки о голоде в Майо, усмехнулся:

— Опять ваши земляки бунтуют. Хорошо, что мы здесь, сэр.

Лонан же, взяв газету в руки, стал искать только один раздел. Читая новую для себя информацию, он подумал, что так, наверное, когда-то также вели себя и великие полководцы в поисках удобного для них места будущего сражения.

Прошло три года в жизни Лонана. Теперь каждое утро начиналось с газетных сводок его партизанских сражений. Это напоминало ему легенды о ночных бесшумных набегах лесных ирландских призраков на английские военные лагеря, которые нагоняли на храбрых воинов такой жути, что кровь стыла в жилах.

Он в мыслях благодарил свою маму за переданную ею любовь к точным цифрам и таблицам.

Только он, как опытный следопыт, мог разглядеть в этой информации по мелким признакам следы ещё маленького бьёрна, который через десять лет должен вырасти в великого хозяина леса.

Пересчитывая свои книжные записи, он видел, как каждый ноль и каждая единица пели в плотном строю отчётов о его мелких, но значимых для него победах.

Днём же были скучные обеденные приёмы в тылу врага. Лонан надевал маску, как человек-невидимка из романа Уэллса, который он успел недавно прочитать. В этом мире фальши и обмана он старался терпеть этот театр абсурда и искусственного лоска.

Вечерами же в театре он выходил на сцену, как король, и степенно пел, давая себе иногда похулиганить, тем самым дразня избалованную публику и показывая всем, что настоящая игра только ещё начинается.

Отдыхая перед сном в своей гостиной, он молча подошёл к роялю, сел, бережно открыл его и начал петь, подигровая себе ирландскую песню о вечной юности и любви на новый манер, как будто пробовал на вкус новый сорт портера.

Наступало новое утро в жизни певца.

Глава 5 Птичий базар.

Патрик Калахан

Аскет

Ради того

Ношу я свой голод с собой

И карабкаюсь в гору

Бесконечной тропой

(1947 сборник стихов)

Перевод : Георгий Кружков.

Милан 1905 года встретил Лонана осенней грязью, прилипавшей к подошвам его подпорченных башмаков. Потемневшая от дождей брусчатка блестела под газовыми рожками, а из переулков доносилась горькая волна полыни и жареных каштанов.

В Италию его привела необходимость пройти учёбу в консерватории.

Дойти до класса Консерватории имени Джузеппе Верди была еще та изысканная пытка. Лонан на свое горе приобрел в местном обувном бутике мужские сапоги, рассчитывая носить их по погоде.

Однако, совершив этот обряд, он сразу почувствовал, как новая обувь беспощадно впилась в его ноги и с каждым шагом всё сильнее вгрызалась в плоть, сбивая ступни в кровь.

Аудитория, где должны были проходить его занятия, находилась через несколько пролётов лестницы, выложенной из дорогого итальянского кафеля.

Этот подъём превратился для вновь прибывшего ученика в кошмарную лестницу Пиранези. К середине пути Лонан, терзаемый телесными муками, уже не понимал, поднимается он или спускается.

Взобравшись на этот инженерный земляной редут, Лонан наконец-то встретил своего будущего преподавателя.

Маэстро Витторио Ванцо был уже седой, с глазами, будто высеченными из каррарского мрамора.

— Добрый день. Вы знаете, меня сегодня подняли до неприличия рано. Поэтому я попросил организовать в одном из этих залов импровизированный завтрак. Вы не составите мне компанию? Всё равно, я глух, пока не насытусь.

— Доброе утро, маэстро. Как вам будет угодно, маэстро, — учтиво ответил Лонан.

Они прошли по длинному коридору и зашли в просторную залу, которую освещало широкое окно с видом на город.

Стол был уже сервирован. Преподаватель сел в удобное кресло и движением руки пригласил присесть своего нового ученика.

— Вы, наверное, в курсе вашего расписания, — обратился он к Лонану. — Пока находитесь здесь, для вас — практически армейские условия службы. Конечно, шагать по плацу шесть часов я вас не заставлю, но вас ждут не менее насыщенные гарнизонные будни.

Маэстро с тоской посмотрел на входную дверь залы, по-видимому, в предвкушении долгожданного завтрака, и продолжил:

— Итак, у вас интенсивный курс продолжительностью девять месяцев в Консерватории.

Всё это время — строгое соблюдение режима. Ежедневные занятия по 4–6 часов: утро — техника, сюда будут входить такие дисциплины, как сольфеджио, вокализы Конконе. Днём вы будете работать над партиями. А вечером будете изучать сценическое движение.

Никаких пропусков, болезней или смерти. Сюда вы попали служить великой музе. За всем остальным — пожалуйста, туда. — Маэстро показал движением головы неопределённо в сторону улицы. — В земной мир. Здесь же — земля искусства. Для вас это благодатная почва, в которой в скором времени дадут свои всходы ваши результаты каждодневной работы и дисциплины. В этом великом саду я — главный садовник, если хотите, ваш генералисимус.

— А вот и, наконец, наша еда, — увидев входящего слугу с подносным столиком на колёсиках, произнёс маэстро.

Из соседнего зала, где репетировал студент, доносилась плавная мелодия «Caro mio ben». Сладко-горькие ноты арии плыли над серебряными блюдами, накрытыми пузатыми, как панцири черепахи, крышками.

— Millescuse, Maé! — слуга бесшумно подкатил столик к столу, за которым сидели маэстро и Лонан. Его лицо сияло от гордости. — A' Polenta cu' truffi bianchi, comme vulete vuje. Поленту с белыми трюфелями, как вы изволили. E ccà 'a Bresaola, accussì fina fina... А вот брезаола, тончайшая... — Он бережно расставлял тарелки. — O' Pan di Spagna è appena ffatto, pare nu sciumo. Бисквит только что из печи, словно облако.

Последнее блюдо было подано с засахаренными фиалками.

Слуга отступил на шаг, почтительно сложив руки на животе, но его глаза по-прежнему сияли — он знал, что угодил маэстро идеальной полентой и воздушным бисквитом.

Когда маэстро насытился, слуга вновь подошёл и молча налил в высокие керамические чашки капучино, затем поставил на стол хрустальный графин свежевыжатого сока тёмно-рубинового граната.

Закончив трапезу и не обратив внимания на то, что Лонан ни к чему не притронулся, маэстро встал и, не сказав ни слова, направился в коридор.

Лонану ничего не оставалось, как последовать за своим преподавателем.

С этого мгновения и началась для него настоящая учёба. Из аудитории, где он занимался с первых дней, были слышны команды маэстро.

Тот ставил Лонану руку на диафрагму и говорил:

— Чувства — это брак. Гнев — это форте на «А». Ты — инструмент, а не жрец. Дыши!

Со временем Лонан втянулся в новый ритм неапольской жизни. Дни потянулись, словно размокшая на дне чугунка вермишель, те самые «маленькие червячки». Одни проглатывались быстро и незаметно, другие же тянулись бесконечно долго, казались Лонану склизскими и безвкусными.

На выпускном прослушивании в театре «Даль Верме» он пел арию Каварадосси. В момент, требовавший филигранного исполнения, Лонан решил показать высший пилотаж. Он встал удобнее, расправил плечи — не как оперный виртуоз, а как дрозд, собравшийся с силами для взлёта с неудобной земли, — и дал своей душе свободу полёта.

Все, кто там присутствовал, на мгновение забыли, как дышать. Так высоко в этой части произведения до Лонана еще никто не поднимался.

Закончив Консерваторию имени Джузеппе Верди с оценкой «превосходно», полученной от самого маэстро Витторио Ванцо, Лонана решили отправить в первое его театральное турне по Европе.

Очутившись на вокзале, он приобрёл билеты на перекладные поезда. Сев в железный вагон, под грохот колёс, Лонан двинулся на север в сторону Цюриха.

Там Лонан планировал сесть на дирижабль «София» и отправиться по небу в сторону альпийских гор с их ожившими облаками, в земли невесомого вальса — сперва в город Инсбург, а затем в столицу Австрии.

Зима в Вене 1907 года была неожиданно снежной. Это был не тот удушающий снег, что громоздится непроходимыми сугробами, — нет, это был снег пушистый, воздушный и немного убаюкивающий. Он, как внимательный и заботливый отец, накрывал спящие ночные окна домов фантастическими кружевами.

Альпийские горы, словно тёмно-зелёные тотемные драконы, охраняли эту пуховую империю сна и покоя. Эти великаны, сами того не ведая, погрузились в тягучую сладкую дрему, будто бы их околдовал могущественный чародей.

Их вершины опоясывали тяжёлые тучи, тёмные и бездонные, как воды Тихого океана. Они лежали, словно сонные, откормленные фиолетовые коровы, нагулявшие свои бока.

А когда Лонан в гастролях переезжал из одного австрийского города в другой, за его автомобилем по небу, словно белые барашки, неотвязно плелись кудрявые облака. Казалось, что они, в своей небесной простоте и доверчивости, по ошибке приняли его за своего пастуха, которого вдруг потеряли и теперь радостно нашли.

Ритм жизни на альпийских склонах был иной. В Италии сердце Лонана выдавало стук 4/4, похожий на шагающего на параде гвардейца. В этом царстве Морфея душа певца танцевала под 3/4, а долгими вечерами пела свои завораживающие колыбельные.

Выступление Лонана в Венском театре оперы для публики стало откровением. Его голос, словно утреннее солнце, поднявшееся выше самых высоких гор и облаков, разбудил сонное царство, и зал поднялся, разразившись шумными овациями.

После «Богемы» венская публика неистовствовала. На приёме в посольстве его представили как «непревзойдённое ирландское достояние». Воздух дрожал от вальсов Штрауса и звона хрустальных бокалов. Австрийский граф с улыбкой поинтересовался, не скучно ли ему тут. —Здоровый сон лечит, — парировал Лонан.

На фуршете подавали венский шницель — огромный, в золотистой панировке. Лонан вежливо отказался: —Простите, у меня строгий режим. А спать на сытый желудок вредно.

Воздух и умиротворение Австрии окутали Лонана. Он полюбил её плавные черты, но любовь эта была тихой, почти братской — такой же, какую он испытывал к младшей сестре Лиффи. Он вспомнил свою дальнюю родину.

Когда старшие уходили по делам из дома, Лонан разрешал полежать сестре в кровати ещё полчаса. Яркими оставались воспоминания о танцах с Лиффи на фестивале устриц и её прощальный воздушный поцелуй через стекло, который она послала ему утром, в день его отъезда.

Немного утомившись от прошедших гастролей, Лонан решил потихоньку улизнуть в гостиничный номер.

Вернувшись, он проверил багаж, отложил билеты на утренний поезд до Парижа, выпил стакан воды и перед сном отправился принять контрастный душ, чтобы взбодриться.

В следующее утро, откликнувшись на прощальный свисток паровоза, город за окном купе окончательно погрузился в долгую зимнюю спячку.

Лишь ветер в горах подхватил и понёс эхом вдаль одинокую мелодию пастушьего рожка.

Глава 6 Полёт над Марсовыми полями.

Шеймас Хини, «Предсказание»

Я поставлю урну с водой меж нами,

Воду из колодца,святую, как огонь,

И жду,пока не замутнится глубь,

Пока не всплывёт со дна вся грязь.

(из сборника«Север», 1975)

(Перевод Георгий Кружков)

Залитые ярким солнцем Елисейские поля встретили Лонана сентябрьским утром 1908 года. Над Парижем плыли, словно корабли, крупные облака. В их белоснежные паруса дул ветер с Атлантического океана.

К полудню погода переменилась, как будто решив смыть уличную грязь с каменного лица города. Хлынул сильный косой дождь.

Это была сплошная стена воды, холодное, безжалостное лезвие гильотины, что обрушилась с неба, пытаясь впиться за воротник каждому прохожему.

От такого потока Сена клокотала и пенилась, как кипящий бульон.

В её мутной поверхности двоились огни фонарей и фасады особняков. Лонан, будучи на набережной, взглянул в кривое зеркало реки. Он не узнал собственного отражения. На него смотрело чужое лицо. Это было лицо корсиканца, вернувшегося с Эльбы. Уставшее от мучительно долгого отравленного сладкого плена.

Светские вечера в модных золоченых салонах Парижа были наполнены водой пустых разговоров. При посещении таких раутов время для Лонана тянулось так же медленно, как тягучий соус, придуманный когда-то жителями осажденного города Майона.

В этом постоянном потоке обыденной жизни, словно звенящим фонтаном брызг, ворвался его голос иностранного оперного певца, взбудораживший капризную публику.

В один из вечеров продолжающихся гастролей, в Гранд-Опера, Лонан пел партию Фауста. И его голос, лирического тенора, был тем, чего ждал Париж.

В арии «Salut! demeure chaste et pure» его голос парил. Он брал верхнее «до» не броском, а бесконечным, парящим пианиссимо, словно дрозд, застывший в небесном потоке над гребнем волны. А в финальной сцене, когда он взывал к небесам, его голос горел — ослепительным, металлическим фортиссимо на той же ноте, прожигающим атмосферу.

Публика превратилась в кипящую массу. Брызги аплодисментов выплескивались на сцену оглушительными криками «браво!».

Париж, как и много лет назад, вновь был покорен народным героем - островитянином без единого выстрела.

Вечером в гримерке на столе он заметил приглашение на бал-маскарад.

На следующий вечер войдя в большую залу, он увидел, как под звуки вальса кружились пары — широкие платья, элегантные костюмы, веера, улыбки, маски. Среди этого кружащего течения в противоположной стороне от Лонана виднелась тихая бухта отдельного кабинета. В его глубине, около окна стояла она — герцогиня де Шеврез.

Её платье, сшитое по последнему крику парижской моды, было шедевром: тёмно-синий, почти чёрный бархат корсажа и шлейфа олицетворял глубины Атлантики; по всему лифу искусно расположились сапфиры и бриллианты. Они сверкали, как солнечные блики на просторной глади.

Заинтересовавшись таинственной незнакомкой Лонан, как военный галеон, вошёл в эту затаившуюся бухту.

Они поприветствовали друг друга и обменялись дежурными любезностями. После этого герцогиня решила пойти в атаку и начала беседу.

— Маскарад обязывает к откровениям, месье Лонан, — сказала она, подводя его к столику с шахматами из слоновой кости. — Пока другие танцуют, давайте сразимся в эту древнюю игру. Это куда чудеснее. Говорят, что в них любил играть Наполеон.

Они сели за доску. Её маска, которую она не снимала, была усыпана перламутром и имела тонкий, изогнутый клюв.

Их шахматная дуэль началась с её быстрой атаки на центр этого Марсова поля Парижа.

Её пешки, словно шеренги английской пехоты, наступали неуклонно. Его лёгкая кавалерия — кони — бросалась в контратаки, короткие и яростные.

—Ваша конница атакует красиво, но безрассудно. Вода гасит любой пожар.

—Не этот,—парировал Лонан, жертвуя коня. — Этот огонь — древний. Он живёт в глубине. Воду он пьёт, так как старше её.

Сражение перешло в середину партии. Ладьи-пушки вели дуэль через всё поле: её ядра были похожи на ледяные градины, его залпы на шрапнель, летящие камни, прожигающие воздух.

— Мой ферзь, — сказала она, передвигая грозную фигуру, — это гигантский айсберг северных морей.

—А мой король — это древний повелитель пламени в маске Марса, — ответил он.

В этот момент в его глазах зажегся тот самый, божественный огонь. — Этот дух более древней стихии — Везувия. Мощь огня вулкана, что когда-то поглотил Помпеи на века. Этот огонь жил ещё тогда, когда величайшие империи были лишь текучим песком времени.

Вскоре их битва достигла апогея. Её мушки, расположенные около глаз, целились точно в сердце мужчины, которого она хотела поразить. Движения её фигуры становились с каждой минутой еще плавнее и притягательнее.

Он отступал, ускользал от её искушения, уходя вглубь самого себя.

— Я вижу ваши тайные желания, но вы не сдаётесь. Вы все ещё выглядите спокойным. Дамам это нравится больше, чем прямая атака в лоб — заметила она, глядя на доску, где её превосходство стало очевидным. —Я нахожу красоту в недосказанности,—ответил он. — Страсть вулкана к жизни так глубока и сильна, что ни одно дно океана не способно преодолеть это великое желание.

После этих слов родился «вечный шах». Его король, преследуемый её ледяными фигурами, метнулся в бесконечный коридор из трёх клеток. Вечное преследование воды и вечное горение огня в глубине.

Она откинулась на спинку стула, и на её губах появилась понимающая улыбка. —На сей раз—ничья.

В воздухе повисло невысказанное: эта шахматная партия была их прелюдией — столкновением стихий, интеллектов, желаний, где её вода могла лишь на время охладить его горячий пыл.

Они выбрали ситуацию вечного шаха— вечное, напряжённое равновесие, где её вечное «нет» неизбежно встречается с его вечным «да».

Он не победил. Но он и не был побеждён. Его огонь ушёл вглубь его души. ушел туда, где его могут помнить и ждать бесконечно.

Он смотрел в окно, на залитый водой город, и думал о великом корсиканском изгнаннике. Оба они были завоевателями Италии, Австрии, Франции. Вся Европа была ими покорена.

Однако эти победы не могли насытить их, а лишь разжигали аппетит ещё больше. И поэтому в этой обратной хронологии французского синематографа перед ним за горизонтом простиралась она. Вечно сказочная и никем не понятая Россия.

На следующее утро он покидал Париж. Поезд тронулся. За стеклом, в предрассветной мгле, город окончательно растворялся, превращаясь в разводы на стекле. Музыка стихла, дождь кончился, а Лонан вышел сухим из воды.

Санкт-Петербург поздней весной 1909 года встретил Лонана загадками сказок и тайнами обрядов.

Всё в этом городе было для него столь же непонятным и завораживающим. Словно он провалился в сказочный мир, как Алиса в кроличью нору.

Ночи тут были белые, а днем на небе можно заметить оба светила. Казалось в этот момент, что солнце и луна играют между собой в гляделки.

Главным впечатлением Лонана в Санкт-Петербурге стало море огня. Не буйное, дикое пламя, а огонь приручённый — тот самый дар, что некогда принёс Прометей.

Эта укрощённая стихия двигала прогресс с неумолимой скоростью: плавила руду, согревала в стужу, помогала готовить пищу и становилась участником шумных народных гуляний.

На балу у князя Юсупова всё было знакомо и одновременно ново. Лонан почувствовал какое-то мимолетное ощущение дежавю.

Струнный оркестр играл ту же музыку вальса, но какой-то иной, петербургский. В вихре этой музыки, в самом центре зала парила Ольга Соловьёва, прима Мариинского театра.

Её платье было шедевром сказочной алхимии: алое бархатное полотно, играющее в движении языками пламени Масленицы; золотые нити, вышитые причудливыми узорами, словно отсветы пожара на паркете; в волосах и на шее — алмазы, огранённые так, что искрились, словно костёр на Ивана Купалу.

В минутной паузе Лонан подошёл к ней и пригласил её на следующий танец. Их пара взмыла над залом, будто над огнями столичных улиц.

— В Петербурге не танцуют вальсы, господин Лонан, в них растворяются, как в огненной воде — сказала она.

Их пара ускользнула от всеобщего внимания в отдельный кабинет. Ольга подвела его к шахматному столику из карельской берёзы.

—Ходят слухи, вы умеете удивить своим напором. Вы ведь не откажетесь сыграть со мной? -Она замолчала.

Лонан подошёл к ней и поймал её взгляд. Её глаза говорили за неё. Он молча кивнул в ответ.

Они сели за доску. Её маска, если это было маской, представляла собой тончайшее кружево из платиновых нитей, сквозь которое горели глаза — холодные, как невский лёд.

— А ваша маска? — спросила она, первая двигая коня. Её ход был резким, наступательным.

—Каждый день я меняю маски, госпожа, как вы перчатки. Но сегодня я Садко. Гусляр и певец из северных земель. Их омывает большое Онежское озеро. Этот герой народных сказок и легенд став Новгородским купцом, отправился в далекие жаркие страны за своей Жар-птицей — ответил Лонан, сделав зеркальный ход.

—Как мило,что вы знакомы с нашими древними легендами. А я, тогда Жар-птица студеных вод полыньи. Именно в эту воду мечтает окунуться герой сказки после жаркой парилки русской бани.

Их партия началась, как малая искра, которую нужно бережно оберегать от дуновения ветерка.

Пешки-пехотинцы сошлись в рукопашном бою на центральных полях. Однако это поле сражения напоминало не Бородинское, а Марсово поле северной столицы.

Их партия постепенно стала походить на зимние забавы на скованной льдом Невы. Сначала это была игра в снежки: лёгкие, разведывательные выпады, будто слепленные на скорую руку снаряды. Затем борьба стала серьёзнее, превратившись в кулачный бой «стенка на стенку» — яростный и бескомпромиссный, до первой крови.

Вся игра оборвалась внезапно — патом. Белому королю Ольги некуда было ступить.

—Вы ошиблись,господин Лонан, — холодно произнесла Ольга. — Вы захотели контролировать этот костёр, управлять им. А он горит лишь для своего хозяина, а вы в гостях. А это значит, что эта досадная ничья на вашей совести.

Она встала, кивнула на прощание ирландцу и вышла из кабинета.

— Возможно, в этом и есть разница и что-то общее между игрой и реальной жизнью, — тихо сказал он себе и покинул бал.

Гастроли Лонана в России подошли к своей кульминации. На сцене Мариинского театра он пел партию Германа в «Пиковой даме». И его голос, лирико-драматический тенор, взлетал над огнём. В сцене в казарме, на высоком си-бемоль, его голос звенел, как сталь, усмиряя безумие собственной страсти. Публика замерла, приручённая им, как тигр укротителем. В этот вечер он был тем самым Прометеем, принёсшим им огонь, и они приняли его как героя.

Осенью тройка мчала его прочь от столицы. У придорожной церкви в одном селе он остановился.

Шёл обряд венчания — простой, без столичной утончённости, но пронизанный той самой русской тайной, что ускользала от него в бальных залах.

На столах дымилась солянка — густой суп, в котором угадывались все четыре стихии: грибы, картошка, капуста, вода смешанная с рассолом. В воздухе витал горячий пар и чувствовался душистый жар перца и сметаны.

Лонан вежливо отказался: «У меня пост». И для всех присутствующих спел русский романс «Не обмани» — о любви, которую ждёшь, но боишься обрести.

Вечером была баня и купание в обычной бочке.

На утро он вышел другим человеком. Не певцом, но философом. Он подошёл к близлежащему студеному роднику и испил из него, прикоснувшись к воде своими губами.

Взойдя на крыльцо он сел прямо на простые ступени. Рядом росла рябина, на её вершине пронзительно пел соловей — настоящий, простой.

Лонан смотрел на него и слушал прекрасную мелодию. Дослушав его до конца, он переиначал слова великого покорителя острова Фароса:

— Если бы я не был дроздом, я хотел бы быть соловьём. Ведь главная загадка —недопетая песнь соловья. В его сердце горит сине-белое пламя — пламя Прометея, а его крылья - крылья Икара. Он несёт огонь людям и сгорает в нём,

Вдруг пошёл первый снег. Белый, чистый, невинный. И Лонан понял, кто такая сказочная спящая принцесса. Её сон — не сладкая дрема Австрии, а мучительное забытье, полное тревожных видений. И нельзя с ней обвенчаться, ибо она уже помолвлена.

Эти размышления Лонана прервал ямщик.

— К утру будут большие морозы, барин, — сказал он подавая шубу.

Во двор он привёл тройку белых лошадей, словно сотканную из самого инея. Лонан сел в сани.

Ямщик тронул вожжи, и тройка рванула вперёд. Сани скользили по накатанной дороге, подпрыгивая на ухабах. Лонан сидел, закутавшись в теплые меха, и смотрел на луну — огромную, синюю, плывущую за облаками.

И тогда он запел. Сначала тихо, почти про себя, потом громче, доверяя только бегущим лошадям. Его голос плыл над спящими полями, смешивался с лунным светом и звоном поддужных колокольчиков. Он пел о России, которую так и не понял до конца, но которую чувствовал каждой клеткой своей души.

Впереди были порты, океан, Нью-Йорк — но в эту лунную ночь, под перезвон колокольчиков, он был просто человеком в санях, поющим свою прощальную песню этой грустной сказке со счастливым концом.

Глава7. Битва стальных перьев.

Томас МакГриви

«Ноктюрн»

Я в месте бесплодном тружусь,

Один,испуган, робок, спотыкаюсь,

Вдали от уюта,вдали от родных.

Но ныне туман ушёл,

И я должен дерзнуть,куда бы не пошёл —

В неизбежность конфликта,

На путь суровый,реальный,

неутешительный. (1934)

Перевод Дмитрий Щедровицкий

Нью-Йорк, 1910 год.

Лонан стоял у окна фешенебельного номера отеля «Плаза», сжимая в руке перламутровый жетон от лифта. За стеклом, на Пятой авеню, гремела симфония круглосуточной жизни «города Надежды»: оглушительный грохот «эл», настойчивый стук пишущих машинок и пронзительные свистки полисменов — крошечные фигурки в синей форме, пытавшиеся усмирить стальные потоки автомобилей. Рядом с этим шумным муравейником стоял Центральный парк — величавый и спокойный, как мудрый древний дуб.

Где-то внизу, у входа в отель, уже третий день дежурил репортёр с «The New-York Tribune» — ждал сенсации.

За спиной Лонана, на столе, лежало письмо от лондонских юристов сэра Лейн-Мэллори. «Нарушение контракта... исключительные права... судебное преследование...» Каждое слово – ядовитый шип.

Он повернулся, его взгляд упал на тяжелые золотые часы – подарок импресарио. Лонан взял их в правую руку, почувствовав холодную тяжесть чужих обязательств. Затем, одним резким движением, швырнул о мраморный камин. Стекло разбилось, шестеренки, брызнув на пол, разбежались в разные стороны и замерли.

Лонан решил, что свою войну за независимость он будет вести отсюда. Его оружием станут не сабли, а стальные перья.

А тем временем, в лондонском клубе «Картье», сэр Базиль Лейн-Мэллори, отложив номер «Таймс», с усмешкой пробормотал своему компаньону: — Наивный дрозд. Он думает, что его песенка громче звона монет. Мои люди из «Линкольнс-Инн» уже готовят документы. Мы подпалим ему крылья, чтобы он больше не смог взлететь.

Лонан, будто чувствуя эту угрозу через океан, вспомнил рыцаря Пера и Слова, того самого, что был готов сражаться с ветряными мельницами.

Он будет говорить его языком, сражаться его оружием, седлать его крылатого Росинанта, чьи копыта отбивают ритм параграфов, статей и судебных повесток.

Первым делом он простился со своим взрослым Бьерном, чья шерсть имела к этому времени металлический отлив. Он продал всё, что успел накопить этот запасливый зверь: акции лондонских заводов, ценные бумаги Британской короны. Это был акт отречения. Теперь он был подобен кораблю с греческим огнём, сжигающему мосты в чужой гавани — только так можно было стать по-настоящему независимым.

Его адвокатом стал молодой ирландец Финн О’Нилл, чьи предки пасли овец в тех же краях, что и О’Кифы. Они подали встречный иск в нью-йоркский суд, обвиняя Лейн-Мэллори в мошенничестве и сокрытии доходов.

Газета «The Gaelic American» подхватила эту историю, сделав Лонана символом сопротивления. «Певчая птица против Птицелова» – кричали заголовки.

Ответ Лейн-Мэллори не заставил себя ждать: маленькая, но ядовитая заметка в «The New York Times» намекала на «сомнительные финансовые схемы ирландских националистов». Это был выстрел из элегантной серебряной пушки. Но было поздно — искра уже упала на порох.

Лонан использовал свой голос как знамя борьбы. На приёме у лидеров «Кланна-на-Гэел» в бэк-руме паба «Могучий Кельт», пахнущем виски и порохом, он запел а капелла:

«And then I prayed I yet might see

Our fetters rent in twain,

And Ireland, long a province, be

A Nation Once Again!»

В зале, где когда-то планировали восстание 1867 года, его голос прозвучал как обет. Старики, помнившие голод, сжимали кулаки. Молодые, затаив дыхание, смотрели на певца, в котором древняя кельтская скорбь наконец обрела стальную волю.

«Они крадут наш голос, как крали нашу землю, – сказал он, обводя взглядом зал. – Помогите мне вернуть его».

Победа пришла к ирландцу не громом оваций, а скупой телеграммой, где самым сладким словом было не «капитуляция», а «СВОБОДА».

Лонан вышел на балкон. Воздух ощущался теперь пьянящим и легким. Лонан обрёл теперь крылья, попутный ветер, надежду, с которой, казалось, никогда и не расставался.

Он сидел за письменным столом, и стальное перо в его руке выводило размашистым почерком не буквы, а декларацию о намерениях. Новый завет с самим собой и своей землёй.

«Дублин. Аббатство.

Достигнуто соглашение с клубом «Шемрок Роверс». Предлагаю организацию грандиозного благотворительного концерта на стадионе «Гленмалур Парк».

Исполню «Песнь Солдата» — старую балладу о воине Финна, что шёл в бой за свободу Эрин. Все средства направить в фонд Гэльской лиги и кассу помощи семьям дублинских докеров.

Это будет не концерт, а призыв. Жду вашего согласия.

Ваш Лонан О’Киф».

Лонан отряхнул перо. Перед его внутренним взором проплыл образ Статуи Свободы, встретившей его при въезде в «город Надежды». Он подошёл к открытому балкону и, глядя на просыпающийся город, тихо запел «Марсельезу».

Глава 8. Встать на крыло.

Патрик Пирс

из эссе «Призраки»

Когда человек встречается с судьбой,

имея душу, настроенную на величайшие

свершения, и ум, устремлённый к смыслу

событий, он способен прочесть будущее

в настоящем.

(1915)

Перевод: Владимир Скороденко.

Редакция газеты «Freeman’s Journal» Дублин, 6 апреля 1914.

Кабинет Уильяма Генри Брейдена в «Freeman’s Journal» дышал бумажной пылью и невысказанными тревогами.

В редакции звучала своя музыка — механическая симфония десятка пишущих машинок. Слаженный оркестр из молодых дам-машинисток играл её как всегда виртуозно.

Редактор, чья внешность напоминала университетского профессора с потускневшего портрета, сидел за столом, заваленным бумагами. Его тёмный шерстяной сюртук с бархатным воротником и чуть потускневший галф-платок выдавали человека положения, хоть и скромного. Но сегодня в его привычной сдержанности сквозило иное — напряжённое ожидание.

Апрель 1914-го висел в воздухе плотным туманом — не газетной краской, а пеленой неизвестности. Дублин за окном просыпался, редкие паузы для утра чередовались с криками разносчиков и шумом проезжающих конных экипажей.

Дверь скрипнула с тем особенным звуком, который Брейден научился различать за тридцать лет работы: робкий, виноватый скрип стажёра. Юноша в косттеме, купленном явно на Секонд-Хенд-стрит, замер на пороге, сжимая в руках потрёпанный фетровый хомбург. Пиджак сидел на нём мешком, брюки были укорочены, открывая щиколотки. Чистый воротничок рубахи выдавал отчаянную попытку сохранить деловой вид.

Брейден отложил утренний выпуск. Его пальцы, испачканные типографской чёрной краской, легли на записку — несколько строчек, которые могли стать либо началом карьеры для этого мальчишки, либо очередным провалом.

— «О’Киф,» — произнёс Брейден, и имя прозвучало как приговор. — «Лонан О’Киф. Тенор, который в пятницу даст в этом году единственный благотворительный концерт в Дублине. Вам нужно сделать репортаж этого события.»

Редактор посмотрел на стажёра поверх очков. — «Ты будешь тем, кто подхватит его эстафету, но только на бумаге».

Спустя сорок минут, обременённый великой миссией, молодой человек вынырнул на набережную Лиффи. Влажный дублинский воздух, пропахший угольной гарью и свежестью моря, ударил в лицо. Он двинулся к центральному телеграфу, пробираясь сквозь шумную толчею: скрип тележных колёс, отрывистые гудки редких автомобилей, ржание лошадей. У гранитных причалов теснились угольные баржи, в тёмной воде отражались силуэты пузатых мостов.

Из вестибюля телеграфа он вышел с назначенной встречей со знаменитым певцом на стадионе. Он ещё не знал, что его ждёт.

10 апреля 1914 года, Пасхальная пятница. «Гленмалур Парк», Дублин.

Вечерний апрельский ветер встречал собравшихся. Освежающим бризом с реки он гулял по трибунам, на которых, вопреки празднику, собрались тысячи. Не для футбола. Они пришли услышать голос, ставший легендой. Воздух был напоен запахом влажной шерсти, дыма и ожидания. Над городом плыл звон церковных колоколов, возвещающих о необходимости задуматься о вечных вещах.

Лонан вышел на простой деревянный настил один. Без оркестра, без свиты. Он принёс с собой на этот концерт всего лишь один инструмент — свой голос. Он стоял один, но в его мыслях с ним была его семья, девушка Сиобан, его верные друзья. Перед ним же стояли они — жители Дублина.

— Сегодня Великая Пятница, — его голос, без микрофона, нёсся над замершей толпой, разрезая сырой воздух. — День, когда один человек принял крест, чтобы другие могли жить. Я спою вам не об этом. Я спою о нас. О том, что наша жертва — не в конце, а в начале пути.

Он сделал глубокий вдох, закрыл на мгновение глаза и начал петь.

И тогда его голос взлетел над полем, как чёрный дрозд, сорвавшийся с ветки вереска.

Сначала это был тихий, почти шёпотный свист — первые неуверенные взмахи крыльев над родным Голуэем, пробуждающие ото сна. Звук крепчал, набирая высоту и силу, отточенную в консерватории Милана в Италии, что построила в нём стальной каркас выносливости и дисциплины.

«A Róisín, ná bíodh brón ort fé'r gcur atá tú!» «О, Роузин, не печалься о своей судьбе!»

И вот он уже парил — его голос стал ровным, мощным полётом над Атлантикой, что свободно омывает берега Франции, несущим в себе солёную влагу океана и упрямство скал.

Он набирал высоту над воздушными замками Австрии, что научила его дышать разреженным воздухом умиротворения. Каждая нота была взмахом крыла, каждое вибрато — преодолением порыва ветра Альпийских вершин.

Затем полёт сменился яростной атакой. Голос-дрозд ринулся в пике, превратившись в стальное перо, вонзившееся в бархат лож импресарио, в стеклянные витрины магазинов, в начищенные до блеска пуговицы мундиров.

Это был клич не певчей птицы, а дрозда, защищающего своё гнездо. И в этом кличе слышался отзвук сказочной России — той самого соловья, что сгорает в пламени ради того, чтобы зажечь костёр любви в сердцах простых людей.

И наконец, кульминация — смертельный штопор и последний, отчаянный бросок к небу. Его голос, достигнув вершины, не затихал, а повисал в ледяном воздухе Пасхальной пятницы, словно птица, замершая в пике перед самой землёй, бросая вызов силе тяжести и другим законам мироздания.

«Is fada an réabhlóid a d'fhulaing mé!» «Долгой была революция, что я пережил!»

Когда последняя нота — не затухающая, а обрывающаяся, как внезапно перерезанная струна, — растаяла в воздухе, наступила тишина. Та самая, что бывает в церкви после причастия. Тишина обетования. Казалось, сам дрозд, отдав всё, что имел, камнем упал в толпу, оставив после себя лишь звенящую пустоту.

А потом грянул гром. Но не с небес. Это двадцать тысяч человек выдохнули одно слово, которое больше не боялись думать о вечном стремлении к свободе.

Лонан поклонился публике, сошёл вниз и отправился к той, что всегда ждала, для того чтобы сделать единственно правильный для него поступок.

26 декабря 1914 года. Сельская католическая церковь у фермы Джека.

Зимнее солнце, бледное и негреющее, висело над заснеженными холмами. Рождество прошло, оставив после себя тишину, нарушаемую лишь карканьем ворон. В маленькой церкви, убранной вереском и остролистом, пахло воском и влажной шерстью. Семья собралась вся — в последний раз.

Был отец, Шон О’Киф, его некогда могучие плечи, привыкшие таскать мешки в порту, теперь ссутулились под тяжестью неизбежного. Рядом с ним — мать, Мэйв, безутешная и молчаливая. Были братья: Джек, суровый и собранный, и Фергал, примчавшийся из города. Фарелл стоял поодаль, его лицо было бледным — он уже получил повестку. И была младшая, Лиффи, утиравшая слёзы углом шерстяного платка.

Не было пышного платья, не было толпы. Была только Сиобан в простом тёмно-зелёном платье — цвет надежды, вплетённый в траур по ещё не случившемуся. И был Лонан, смотревший на неё так, будто пытался запечатлеть в памяти каждую черту.

Священник торопливо, словно чувствуя незримую погоню, произносил слова обета. Лонан отвечал твёрдо, глядя в глаза невесте. В её взгляде он читал не просто любовь. Он читал в них доверие. И страшную тяжесть понимания.

Когда Лонан надел ей на палец холодное золотое кольцо, снаружи донёсся не пастуший клич, а отдалённый, настойчивый гудок автомобиля — весточка из тревожного внешнего мира.

Шон О’Киф тяжело вздохнул и, подойдя к Лонану, положил свою грубую, исчерченную морщинами руку ему на плечо. — Увози, сынок. Увози её отсюда. Ты правильно делаешь. Один из нас... Один должен... сохранить.

В этих словах была вся горечь отца, отправляющего одного сына в изгнание, зная, что другого, Фарелла, ждала траншейная Франция.

Лонан кивнул, сжав руку Сиобан. — Мы уезжаем. Сегодня же.

26 декабря 1914 года. Вестлэнд Роу, Дублин.

Вокзал кишел людьми в униформе. Запах угольной гари, пота и страха висел в ледяном воздухе. Свистки паровозов звучали как призывы на фронт. Семья О’Кифов столпилась у вагона поезда Кингстаун-Гринор — первого звена в их долгом пути.

Мэйв молча прижала к груди сперва Лонана, затем Сиобан, шепча на ухо им древнее гэльское благословение. Лиффи не могла сдержать слёз. Фергал и Джек, взяв на себя роль носильщиков, занесли в багажный вагон необходимые вещи.

Поезд дёрнулся. Лонан, высунувшись из окна, видел, как фигуры родных медленно уплывали назад, сливаясь с толпой и клубами пара. Последним, что он увидел, была поднятая рука отца — словно благословение, данное увозимой надежде.

Кингстаун. Порт.

Залив был полон судов. Их пароход, «Леди Конахт» Ирландской судоходной компании, казался игрушечным на фоне военных транспортов. Проводы были краткими и полными невысказанной тревоги. Таможенник, пробегая глазами их паспорта, бросил: «В Швейцарию? Повезло. Отсидитесь, пока мы тут…» — он не договорил, кивнув в сторону солдат, грузившихся на соседний корабль.

Холихед — Лондон — Дувр — Кале.

Их путь был похож на бегство. Пересадка с дублинского поезда на лондонский в Холихеде. Давка на вокзале Юстон, где плакали женщины, провожая мужей. Переезд через Ла-Манш на пароме в Дувре — короткий, но мучительный рейс по зимнему, бурному проливу. И, наконец, Кале, где вокзал был превращён в пересыльный пункт, и воздух дрожал от рёва моторов и французской команды.

Париж — Дижон — Лозанна.

Французские поезда шли медленно, пропуская военные эшелоны. За окном мелькали деревни, уже почувствовавшие дыхание войны. В Париже, на вокзале Лион, они прождали шесть часов до поезда на Дижон. Лонан купил газету «Le Matin» с сводками с фронта, но так и не смог её читать. Он смотрел на Сиобан, спавшую на деревянной скамье, укрытую его плащом, и думал, что везёт самый ценный груз — будущее.

Поезд до Швейцарии шёл через Дижон и Понтарлье. Когда они, наконец, пересекли границу у Валлорба, они оба выдохнули. Но это была не радость. Это была усталость от долгого бегства.

Лозанна. Поздний вечер, 30 декабря 1914 года.

Они вышли на перрон вокзала Лозанны-Уши. Воздух был холодным, чистым и неправдоподобно тихим. Ни гудков, ни маршей, ни плача. Только скрип снега под ногами носильщиков и далёкий звон трамвайных колоколов.

Они стояли на платформе, два силуэта на фоне заснеженных Альп. У Лонана не было ни контрактов, ни расписания гастролей. В кармане лежали лишь паспорта, немного швейцарских франков и заветное кольцо на пальце Сиобан.

Он обнял её, чувствуя, как она дрожит — уже не от страха, а от холода и осознания долгого пути. — Всё, — прошептал он. — Мы здесь. Мы в безопасности.

Он не был пророком. Он был певцом. Но в тот день его песня смолкла, чтобы дать жизнь другому долгу — тихому подвигу сохранения. Его миссия изменилась. Он больше не был искрой. Он стал ковчегом, бросившим якорь в нейтральных водах, чтобы дождаться того дня, когда можно будет вернуться и спеть свою последнюю, самую важную песню — песнь возвращения.

А пока что он решил на ночь спеть своей супруге колыбельную, чтобы она поспала и восстановила силы после долгого путешествия.

Глава 9 Возвращение домой.

Сотер Ломан. Из "Ирландских песен".

Под ее золотыми лучами

Будет в целой Ирландии пир,

Славный гимн запоют на весь мир

Люди с полными веры сердцами.

Жаль, что я там не буду, -- в могиле

Вековечным окутанный сном, --

Но пока я не умер и в силе,

Угнетенной отчизны певцом

Заявить себя всюду сумею

С непокорною Музой моею! (1882 год.)

Перевод: Сергей Бердяев (отрывок).

25 декабря 1926 год, раннее утро.

Ночь прошла у Лонана и Сиобан почти без сна. День ожидался насыщенным встречами и событиями. Вечером в 6 часов планировалось проведение рождественского концерта для горожан и гостей города на одном из самых больших стадионов Дублина — «Гленмалур Парк». Это здание вмещало в себя почти 20000 человек. Лонан О'Киф был заявлен как один из участников — оперных певцов-теноров. Также мелким шрифтом было написано, что данный концерт является последним выступлением певца в профессиональной карьере.

Сиобан осталась ждать супруга в номере. Лонан же, выйдя из гостиницы на улицу, огляделся. Город ещё спал после рождественских торжеств. Солнце только начинало свой восход.

Через дорогу какой-то человек осматривал свой мотоцикл. Убедившись, что ничего серьёзного нет, мотоциклист повернулся.

Лонан, увидев лицо хозяина мотоцикла, слегка улыбнулся и подошёл к нему.

Этим человеком оказался брат Лонана — Джек. На его голове был надет кожаный шлем. Куртка тёмного цвета, грубые тёплые штаны защищали тело и ноги хозяина от холода и встречного ветра, на ногах — тяжёлые коричневые рабочие сапоги.

Братья молча крепко обнялись.

— Какая удача увидеть тебя в Дублине, Джек! — радостно воскликнул Лонан и, посмотрев на мотоцикл, спросил: — Твой?

Это был британский мотоцикл AJS модель Д с коляской. Скорее всего, техника была не новой и, видимо, купленной Джеком не так давно с рук. Служил мотоцикл ему, скорее, как «рабочая лошадка».

— Да, такие недавно сняли с производства. Поэтому получилось купить дешевле, — ответил Джек.

— Ты, видимо, недавно в городе? — продолжал расспрашивать брата Лонан.

— Да, недели две-полторы в городе, приезжал по делам, связанным с Фареллом, — грустно ответил Джек и посмотрел куда-то вдаль.

— Тебе что-то удалось узнать о его судьбе от чиновников? — Лонан, взяв брата за плечи, повернул его к себе лицом.

Джек правой рукой чуть расстегнул куртку и из внутреннего кармана вытащил памятный знак, похожий на монету достоинством в пенни, и передал брату.

Лонан взял памятный знак, на котором было выгравировано только имя и фамилия: «Фарелл О'Киф». Ни звания, ни каких-либо памятных дат указано не было.

По окружности знака была расположена надпись заглавными буквами: «Он умер за свободу и честь».

— Только, ты наверное слышал, что остальные, воевавшие на материке и вернувшиеся обратно домой, тут живут не так, как хотелось бы, — продолжал Джек.

— Да, история у нас у всех одна, — грустно согласился Лонан. — Может, съездим в Гласневин к Фергалу, навестим его? На мотоцикле быстро доедем, — обратился он к Джеку.

— Да, садись в коляску. В миг долетим, — согласился брат.

Братья сели в мотоцикл. Джек завёл его, и они двинулись в путь. Им предстояло преодолеть чуть больше шестнадцати километров в одну сторону.

Подъехав к католическому кладбищу Гласневин, братья остановились неподалёку от входа и остаток пути прошли пешком молча.

Местность встретила их утренней звенящей тишиной. Только крупные белые пушистые снежинки неспешно покрывали округу, как пуховым одеялом.

Братья, войдя в ворота, прошли какое-то расстояние и, остановившись у одной из памятных стел, постояли несколько минут и так же, не сговариваясь, повернули к выходу в сторону стоянки их транспорта.

Обратный путь братья преодолели также довольно быстро.

Когда они вернулись к гостинице, то решили немного перекусить и пошли в паб The Palace Bar.

Там своё молчание братья прервали, когда, сев за стол, заказали себе перекусить и выпить.

— Слишком рано они ушли от нас... — сказал Лонан и отпил ещё из своего стакана.

— Ты ведь знаешь, что мы все готовы бороться за свободу. И каждый из нас готов положить за неё свою голову. Говорят, что почти двести тысяч ирландцев ушло на поле брани, — ответил Джек.

— Только тогда я не смог помочь нашим братьям — ни в 1914 году в Дублине Фергалу, ни в 1916 году в Европе Фареллу, — с раздосадовано сказал на это Лонан.

— Лонан, тебя никто ни в чём не обвиняет, — стал успокаивать брата Джек. — Я ведь слышал, что в Первую мировую ты тоже, несмотря на своё здоровье, не отсиживался в тылу, а всячески пытался помогать ирландским войскам деньгами и благотворительными концертами.

— Да, ладно тебе. Так бы поступил любой на моём месте, — смущённо ответил на это Лонан.

— Нет, ты для меня всегда будешь героем. Как тогда в детстве, когда я болел или не мог заснуть, ты тихо пел колыбельные, и я успокаивался, мне становилось легче, и я засыпал, — расгорячённо сказал Джек.

— Ты когда обратно на свою ферму? — решив сменить тему, спросил Лонан.

— На днях, но точно до нового года. Меня ведь ждёт супруга и трое детей, младшей дочери всего год, — ответил Джек.

— Если мы к тебе напросимся в гости на встречу нового года, пригласишь? — спросил Лонан.

— Конечно, но тогда пригласительный билет на сегодня с тебя, — шутливо ответил Джек.

Братья ещё немного пообщались и, договорившись увидеться после концерта, вышли из паба по своим делам. В Дублине наступал полдень.

25 декабря 1926 года, вечер. «Гленмалур Парк»

Ледяной ветер с залива гнал по полю «Гленмалур Парк» колючую крупу, превращая двадцать тысяч зрителей в единый, колышущийся организм. Это не была изысканная публика оперных театров Европы. Это была Ирландия: рыбаки с Западного побережья, в плащах, пропахших солёным ветром; дублинские докеры в грубых джемперах; вдовы в чёрном, с лицами, высеченными из гранита скорби; матери, прижимавшие к себе детей, — следующее поколение, ради которого всё затевалось.

Лонан стоял за кулисами импровизированной сцены, глядя на это море лиц. Он не видел зрителей. Он видел судей. И присяжных.

Его брат, Джек, привёзший его сюда на своём видавшем виды AJS, молча положил руку ему на плечо. Сегодня Лонан должен был спеть песню за всех.

Оркестр, составленный из его бывших коллег, заиграл вступление к оратории Рубинштейна «Вавилонское столпотворение». Но сегодня это была не оратория о Вавилоне. Это была оратория о Лонане О’Кифе.

Он вышел на сцену. Без грима, без парика, в простом тёмном костюме. Прожекторы выхватили из декабрьской тьмы его одинокую фигуру. Он был больше не Христом, не Фаустом, не Германом. Он был собой. И в этой простоте перед народом была величайшая сила.

И он запел. Его голос, отточенный итальянским маэстро и огранённый сценами мира, был лишён оперной пафосности. Он был голосом души. В арии «Се, человек!» он пел о своём собственном суде — о суде совести над годами компромиссов и фальшивых масок. Каждая нота была актом покаяния и освобождения.

Он шёл по краю сцены, и его взгляд скользил по лицам в первых рядах. Он видел седого ветерана, сжавшего в кулаке ту же памятную монету; видел молодую женщину, в глазах которой стояли слёзы; видел Джека, который смотрел на него с той же верой, что и в детстве, когда брат пел ему колыбельные.

И тогда он увидел её. Сиобан. Она стояла чуть в стороне, завернувшись в простой платок. В её глазах не было ни боли, ни упрёка. Была лишь тихая, всепонимающая ясность. Лесная фея, ставшая мудрой женщиной, его женой. Она видела его настоящим — тем самым хранителем великого талисмана, четырёхлистного клевера. Ведь в нём хранится вечная вера, любовь, удача и, конечно, надежда на счастливую жизнь.

Кульминационная ария «Отче! В руки Твои предаю дух Мой» прозвучала не как мольба о прощении, а как акт окончательного возвращения домой. Он передавал свой дух не Богу в небесах, а этой земле под ногами, этому народу, этой тишине, в которой слышался шёпот предков и плач чёрных дроздов над голуэйскими холмами.

Последняя нота, взятая не ослепительным фортиссимо, а угасающим, уходящим в небо пианиссимо, растворилась в морозном воздухе.

Наступила тишина. Та самая, что бывает перед рассветом. Ни шепота, ни хлопка. Двадцать тысяч человек замерли, объединённые одним пережитым катарсисом.

А потом это началось. Не взрыв оваций, а тихий, нарастающий гул, похожий на шум прибоя. Он перерос в сдержанные, но бесконечные аплодисменты. Это были не овации развлечённой толпы. Это была благодарность его сограждан. Это было признание.

Прожекторы погасли. Он спустился со сцены и пошёл через поле к выходу. К нему подходили люди, жали руку, что-то говорили. Он кивал, но почти не слышал слов.

У ворот его ждали. Джек, прислонившись к мотоциклу, что-то поправлял в двигателе. А в коляске уже сидела Сиобан. Она смотрела на Лонана, и в её глазах была та же тихая улыбка, что и в сарае много лет назад.

Ничего не говоря, Лонан подошёл и сел позади брата, крепко обхватив его за плечи. Он был там, где и должен был быть — не в роскошном автомобиле импресарио, а на железном коне своего брата, чувствуя за спиной тепло того, кто стал его опорой, а впереди — силу той, что всегда вела его домой.

Джек тронул с места, и мотоцикл рванул вперёд, в рождественскую ночь. Ледяной ветер бил в лицо, смывая последние следы грима и прошлого. Лонан оглянулся. «Гленмалур Парк» оставался позади тёмным силуэтом.

Где-то впереди, за горизонтом, их ждали сначала поля родной фермы, а затем огни далёкого родного Голуэя.

Его возвращение состоялось. Не к славе, а к тишине и простоте, которые он сам для себя выбрал. И он знал — его дальнейшая песня будет на бумаге, в книгах о музыке Ирландии, которую сможет услышать каждый.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге