О Гаркуше
Пролог
Запорожье, май 1775 года.
Дым застилал низовье Днепра. Он стелился по плавням, мешался с утренним туманом, впитывал горький запах гари и горящего тростника. Небо над Хортицей было красно, будто под ним раскалили докрасна гигантский казацкий казан.
Семён Гаркуша стоял на краю бывшего Сечевого майдана, сжимая в руке старую, обугленную хоругвь Шкуринского куреня. Ещё вчера здесь кипела жизнь: звенели голоса, стучали молотки в кузнях, пахло дымом от люлек и душным запахом вареников с вишнями. Теперь — лишь пепел да тишина, изредка прерываемая треском догорающих брёвен.
Рядом с ним, опершись на самопал, стоял седой как лунь казак Легкоступ.
— Кончилось, хлопче, — сипло проговорил старик. — Вольнице запорожской — капут. Царица прислала генерала Текели с пушками, а мы... мы и пикнуть не успели. Разошлись, как дым.
Гаркуша молчал. Он смотрел на пепелище, и в ушах у него стоял недавний гул: топот конницы, команды, плач женщин, пожары.
Он, Семён, рождённый в березанской стороне, пришедший сюда за волей и нашёдший её здесь, в шуме Сечи, снова стал никем. Беспаспортным бродягой. Беглым крепостным. Разбойником.
Он повернулся к Легкоступу. Глаза его горели в задымлённом лице.
— Не кончилось, дядько, — сказал он, и в громком голосе его слышалась та самая «гаркавость», что дала ему прозвище. — Сечь сожгли. Казаков разогнали. А воля... Воля осталась здесь. — Он ударил себя кулаком в грудь. — И пока она здесь, я буду бить тех, кто пришёл к нам с цепями да с податями. Клянусь крестом и саблей!
Он швырнул обгоревшее древко хоругви в тлеющие угли, повернулся и пошёл прочь от Днепра — на север, в густые леса и широкие степи Малороссии. Он шёл, не оглядываясь. Сзади оставалось его прошлое. Впереди — рождалась его легенда.
Глава 1. Воля и расправа
Роменский уезд, 1778 год.
Три года прошло с той поры. Семён Гаркуша стал чумаком. Вместе с бывшим запорожцем Легкоступом они водили из Крыма возы с рыбой и солью. Жили скудно, но честно. До поры.
В тот день они стояли на большой дороге у села Смела. Воз, гружённый бочкой с солёным линем, сломался — ось треснула. Пока Легкоступ ковырялся в колёсах, ворча на судьбу и на гнилое дерево, Гаркуша услышал отчаянный крик.
Из-за поворота, пыля, выехала панская бричка. Рядом скакали двое верховых — усатые дворовые в ливреях. Они тащили за собой за верёвку молодую девку в разорванной свитке. Она упиралась, цеплялась босыми ногами за землю, падала, но тогда её волокли, как тушу. Она поднималась и бежала. Снова падала.
— Пустите! Батюшка мой! — голосила она. — Пане Старинский! Я ж вам отработаю!
Гаркуша встал во весь рост. Легкоступ тревожно посмотрел на него.
— Сидь, Семёне. Не наше дело. Это пан Старинский, здешний владетель. У него и бумаги от самой царицы.
Но Гаркуша уже шагнул навстречу. Один из верховых, толстый детина с багровой рожей, хлестнул его по плечу плетью.
— С дороги, бурлацкая морда! Не видишь — панское дело вершим!
Гаркуша даже не дрогнул. Он посмотрел на девку. Её лицо было залито слезами и кровью из разбитой губы.
— За что девку терзаете? — спросил он тихо.
— А тебе какое дело? — просипел второй верховой. — Отец её, мельник, помер, должен пану остался. Вот дочка отрабатывать будет. В панский двор — на послуги. А теперь катись ко́лом, покуда цел!
Гаркуша медленно, раздумывая, повернулся к возу, будто хотел отойти. Но рука его легла на рукоять тяжёлого чумацкого ножа. Он вдруг резко обернулся — и всё произошло в одно мгновение.
Удар кулаком в переносицу — и первый верховой с глухим стоном повалился с седла. Второй только ухнул от неожиданности, но Гаркуша был уже рядом, вырвал у него из рук верёвку и оттолкнул так, что тот едва удержался в стременах.
— Беги, — коротко бросил он девке. — В лес!
Та, не помня себя от страха, рванулась с места и скрылась в придорожных кустах.
Из брички высунулось бледное, испуганное лицо пана Старинского.
— Караул! Разбой! Вяжите его!
Но Гаркуша не стал дожидаться. Он отступил к своему возу, схватил самопал, висевший на дышле.
— Первому, кто шагнёт — пулю в лоб! — гаркнул он, и в голосе его зазвенела бывшая запорожская сталь. — И знай, пане, передай всем: отныне в этих краях есть Гаркуша. И он спросит с каждого, кто обижает людей. Слышишь?
Пан Старинский что-то пробормотал и поспешно откинулся на сиденье брички. Верховые, видя направленный на них ствол, не решались двинуться с места.
Гаркуша, не спуская с них глаз, пятясь, скрылся в той же лесной чащобе, куда убежала девка.
Легкоступ, бросив сломанный воз, поплёлся за ним, горько качая головой.
— Ну, началось, Семёне... Нажил ты себе врага на всю жизнь. Теперь нам одна дорога — в разбой.
Гаркуша обернулся. В его глазах не было ни страха, ни сожаления.
— А мы и так уже разбойники, дядько. Тем, что отняли у нас нашу землю и нашу волю, я лишь долг возвращаю.
И они пошли вглубь леса, оставляя позади себя сломанный воз, пана, его перепуганных слуг и начало новой, страшной и славной песни — песни о разбойнике Гаркуше.
Глава 2. Лесное товарищество
Чернолесье, окраина Роменского уезда.
Лес принял их, как мать принимает непутёвых сыновей. Сосны шелестели вершинами, будто перешёптывались о новых гостях. Семён и Легкоступ вырыли в склоне оврага, под нависшим корнем старой дикой груши, землянку-«скибу».
Ночью у костра старик, раскуривая люльку, мрачно сказал:
— Одним нам не выжить, Семён. Нужны люди. Товарищество.
Гаркуша молча кивал. Он думал о том же. Но где найти тех, кто не побоится пойти против панов и царских указов? Кто готов променять спокойную жизнь на вечный страх и вольную смерть в степи?
Ответ пришёл сам, на третий день их лесного житья. К костру, едва держась на ногах, вышел худой, испитой мужчина в портках, перевязанных верёвкой. За ним робко шла та самая девка, Настя, которую Гаркуша спас на дороге.
— Пане... — хрипло проговорил незнакомец и повалился в ноги. — Слышали... что вы за правду стоите. Возьмите меня. Я — Пётр Дробота́. Мельников работник был. А ныне — беглый. Меня пан Старинский в солдаты сдать хотел за долги... Жена померла с голоду, детишек у купца в батраках оставил... Мне уж терять нечего.
Гаркуша поднял его.
— Я не пан, — сурово сказал он. — Я такой же, как ты. Гаркуша. А стоять за правду — это не мёд есть. Это кровь пить. Готов?
В глазах Петра вспыхнул крошечный, угасший было огонёк.
— Готов, — выдохнул он.
Настя, потупив взгляд, подала Гаркуше краюху чёрного хлеба.
— И я... я вам помогать буду. В Смеле живу, у тётки. Всё, что по уезду говорят, вам передам. Кто куда едет, у кого что в сундуках лежит...
На следующий день к ним прибился Роман Босенко — бойкий, глазастый парень с хитрой улыбкой. Он слыл знатоком коней и уверял, что может уговорить кого угодно на что угодно.
Так родилась ватага.
Легкоступ, глядя на собравшуюся братию, хмурился.
— Разный народ, Семён. Дробота — от горя пошёл, Босенко — от скуки. Ненадёжно это.
Но Гаркуша уже видел перед собой не просто беглых. Он видел начало своего войска.
— Завтра, — сказал он, окидывая взглядом своих пятерых сподвижников, — завтра выйдем на большую дорогу. Первую дань возьмём. Не с бедных, не с чумаков. А с того, кто всего сытей — с арендатора-еврея Лейбы, что возит оброк от Старинского в Ромны. Он грабит народ не хуже пана. С него и начнём.
В ту ночь Гаркуша долго не спал. Он вышел из землянки и смотрел на звёзды, яркие и холодные в малороссийском небе. Откуда-то из тьмы донёсся тихий голос:
— Боишься?
Это была Настя. Она стояла, кутаясь в платок.
— Не боюсь, — ответил Гаркуша. — Я ещё в Сечи закалился. А старый волхв Прокоп, что в плавнях жил, меня от пули заговорил. Простому свинцу не взять меня.
Она подошла ближе.
— Это сказки... А в жизни всё иначе. Ты спаси себя. Ты теперь... как надежда для многих.
Она быстро повернулась и ушла. Гаркуша долго смотрел ей вслед. Впервые за долгие годы в его окаменевшем от обид сердце шевельнулось что-то тёплое и тревожное. Теперь ему есть что терять. И от этого стало ещё страшнее, и ещё решительнее.
Утром они вышли на большую дорогу. Впереди была их первая засада и первая добыча.
Глава 3. Первая дань
«Ой, як пiшов Гаркуша
У лихий час,
Забрав у пана грошей,
Вдовi отдав...»
Большая дорога на Ромны.
Семь пар глаз следили из-за придорожных лоз за пыльной дорогой. Шестеро мужчин и Настя, прижавшая к груди узелок — будто шла на рынок, а не в разбойничью засаду. Гаркуша, не шевелясь, лежал в густой траве. Самопал был с прикрученным штыком — наследие сечевой выучки.
— Видишь? — тихо спросил Легкоступ, указывая трубкой на клуб пыли на горизонте. — Вон он, Лейба. На паре вороных. А сзади — воз с сундуком. И охрана — двое верховых с ружьями.
Босенко ехидно усмехнулся:
— Ружишка у них старенькие. А кони... кони хороши. Особливо вороные. Я б их...
— Молчи, — отрезал Гаркуша, не отрывая взгляда от дороги. — Помни уговор: стрелять — только если на тебя пойдут. Лейбу не трогать. Берём только сундук с оброком. Он и так с лихвой награбленый.
Сердце билось ровно и гулко. Не страх, а странное спокойствие охватило его. Он шёл на дело, которое считал правым. Это придавало сил.
Обоз поравнялся с их засадой. Лейба, дородный еврей в ермолке, сидел в повозке, озабоченно что-то считая на пальцах. Охранники лениво поглядывали по сторонам.
Гаркуша подал условный знак — резкий свист иволги.
Всё произошло в мгновение. Легкоступ и Дробота с грозными криками выскочили на дорогу, перегородив её срубленной сосной. Босенко метким камнем сбил с головы одного из охранников шапку, тот вскрикнул и выронил ружьё. Второй лишь ахнул, поднял руки.
Лейба вскричал: «Гевалт!» и попытался спрятаться под сиденье.
Гаркуша вышел на дорогу. Спокойный, грозный.
— Не бойся, жиде. Жизнь и твой скарб мы тебе оставим. А сундук с панскими деньгами — наш. Это не твоё. Это — народное.
Лейба, бледный как смерть, вылез из повозки, заламывая руки.
— Пане разбойник! Это ж оброк! Пан Старинский меня живьём скушает, если я без денег приеду!
— А ты скажи, что Гаркуша взял, — невозмутимо ответил Семён. — Пусть знает, у кого спрашивать.
Ватага быстро сбросила тяжёлый сундук с воза. Босенко уже осматривал вороных, одобрительно цокая языком.
— Конец делу, — скомандовал Гаркуша. — Уходим!
Они скрылись в лесу так же быстро, как и появились, оставив на дороге перепуганного арендатора и двух охранников, крестившихся и шептавших: «Нечистая сила...»
Вечером того же дня в землянке.
У ватажников царило небывалое оживление. Сундук вскрыли. Внутри лежали горы целковых, несколько золотых червонцев и даже серебряные ложки.
— Богато! — свистнул Босенко, перебирая монеты. — Теперь заживём, атамане!
Гаркуша сидел молча, глядя на золото с каким-то отвращением.
— Это не наше, — твёрдо сказал он. — Мы не для себя старались.
Он подошёл к сундуку, взял пригоршню серебряных монет и насыпал их в шапку Дроботе.
— Найди своих детей, Пётр. Отдай купцу, выкупи их на волю
Затем он отсчитал ещё денег и отдал Насте.
— Отнеси вдове Гнатыхе в Смелу. У неё трое сирот. И кузнецу Онишку — у него хата сгорела. Только смотри, тайком, ночью.
Легкоступ одобрительно кивал. Но Босенко вскочил, его хитрющее лицо исказила злая гримаса.
— Что ты делаешь, Семён?! Мы кровью рисковали! А ты всё нищим раздаёшь! На что мы жить будем? На одних кореньях?!
Гаркуша медленно поднял на него взгляд. В его глазах, обычно спокойных, горел холодный огонь.
— Мы не паны, чтобы в бархатах ходить. Мы — вольные люди. А воля дороже золота. Кто не согласен — вот дорога. Ступай с миром. Но запомни: награбленное у народа — народу и вернётся. Это наш закон. Единственный.
Босенко злобно сплюнул, но сел на место. Он не ушёл. Но в его глазах затаилась тёмная, обиженная искра. Искра будущего предательства.
А Гаркуша вышел из землянки. В кармане у него лежал один-единственный золотой червонец. Он достал его и подбросил на ладони. Монета блеснула в лучах заката. «Нет, Роман, не на кореньях, — подумал он. — А на правде. Пока она у нас есть — мы непобедимы».
Он не знал, что в эту самую минуту пан Старинский, заливаясь слезами ярости, уже писал в Роменский суд донос: «О злодее и бунтовщике Гаркуше и его шайке разбойничьей...»
Легенда росла. А вместе с ней — и опасность.
Глава 4. Непробиваемый
«Гаркушу кулі бояться,
Як пан його ясне око...»
Осень 1778 года.
Слух о том, как Гаркуша обобрал арендатора Лейбу и роздал всё добро сиротам да вдовицам, облетел Роменский уезд быстрее, чем почтовая тройка. В шинках, на мельницах, в поле во время страды о нём говорили шёпотом, но с надеждой. Одни — как о святом мстителе, другие — как о колдуне, что договорился с нечистой силой.
В землянке у Гаркуши стало тесно. К ватаге прибились новые люди — двое беглых солдат, обиженный панский писарь и даже молодой кобзарь Овсей, что тут же сложил про Гаркушу песню. Теперь их было двенадцать — почти что малый казачий курень.
Именно Овсей, вернувшись однажды из Смелы, принёс новость.
— Слышал, атамане, в народе бают, будто простые пули тебя не берут. Говорят, старый волхв Прокоп, что в плавнях Днепра живёт, заговорил тебя перед самым падением Сечи. На смерть от железа.
Гаркуша, чистивший свой пистоль, усмехнулся.
— Сказки, Овсю. От пули никто не заговорён. Только ловкость да смекалка спасают.
— А народ-то верит! — подхватил кобзарь. — И паны верят! Слышал, Старинский нового управителя к себе взял — отставного вахмистра, чтоб тот тебя изловил. А вахмистр тот, сказывают, велел отливать серебряные пули. Говорит, нечисть только серебром и брать.
Все засмеялись. Лишь Легкоступ хмурил седые брови.
— Не к добру это, Семён. Страх — оружие обоюдоострое. Пока ты для них просто разбойник — это одно. А коли ты стал нечистой силой — тебя истреблять будут без пощады.
Предчувствие старика сбылось куда быстрее, чем все ожидали.
Настя, ставшая глазами и ушами ватаги в мире живых, принесла весть: пан Хведор Хомутенко, сосед Старинского, везёт свою дочку в Чернигов на ярмарку невест. И везёт, по слухам, не только дочку, но и её приданое — фамильные серебряные сервизы и золотые украшения.
— Богатый обоз, — докладывала она, запыхавшись. — Охраны — шестеро. И едет не большой дорогой, а просёлком, через Гадючий Яр. Боятся, видно, тебя, Семён.
— Значит, встретим их там, — решил Гаркуша.
Засада в Гадючьем Яру была устроена безупречно. Но когда ватага с гиком высыпала на дорогу, их встретил не панический страх, а организованный залп. Вахмистр, нанятый Старинским, оказался неглуп. Он предугадал место засады.
Пули со свистом пронеслись над головами. Одна срикошетила от камня рядом с головой Гаркуши. Другая пробила шапку у Дроботы.
— Ложись! — скомандовал Легкоступ.
Но Гаркуша не лёг. Он встал во весь рост, словно на параде, и пошёл навстречу охране. Какая-то неведомая сила вела его вперёд. Может, безумие. А может — та самая вера в свою легенду.
Солдаты, видя, что человек идёт на верную смерть и не падает, замешкались. Один из них, молодой рекрут с испуганными глазами, дрожащей рукой прицелился и выстрелил почти в упор.
Выстрел грянул. Все ахнули.
Гаркуша лишь качнулся, почувствовав, будто его толкнули в плечо. Пуля пробила кожаную куртку, оставила кровавую ссадину, но не более. Она не пробила кость, не свалила его с ног.
— Колдун! — в ужасе закричал рекрут, отшвыривая ружьё. — Он и впрямь заговорённый!
Паника охватила охрану. Воспользовавшись их замешательством, ватага Гаркуши бросилась в атаку. Завязалась короткая, яростная схватка. Охрану смяли, обоз захватили.
Позже, у костра, Легкоступ перевязывал Гаркуше плечо.
— Повезло, хлопче. Пуля скользнула. Чудом.
— Не чудом, — с горящими глазами сказал Босенко. — Он и впрямь заговорённый! Я видел! На него стреляли в упор, а он стоит!
Гаркуша молча смотрел на огонь. Он помнил тот выстрел, белое лицо солдата, свинцовый удар в плечо... и странное ощущение, будто что-то отвело пулю в сторону. Может, и правда старый Прокоп...
— Не в заговоре дело, — тихо сказал он, больше себе, чем другим. — Они верят, что я не простой человек. А раз верят — значит, боятся. А кто боится — тот уже проиграл.
Он не знал, что в этот самый момент вахмистр, доползая до усадьбы Старинского, с перекошенным от ужаса лицом бормотал:
— Не убить его, пане! Не берёт его пуля! Надо серебро... непременно серебро...
Легенда о «непробивном» Гаркуше, которую он так легкомысленно отвергал, стала его самым грозным оружием. И самой большой уязвимостью. Ибо тот, кого считают колдуном, рано или поздно встречает другого колдуна. Или предателя, чья пуля не знает жалости.
Глава 5. Волхв и предатель
«Там, де тиша, там, де мла,
Там iде Гаркуша до Прокопа...»
Глубокие леса над Сулой, зима 1779 года.
Зима в том году выдалась лютая, вольницкая. Снега по пояс, мороз, что выстужал землю до самого нутра. Ватага ютилась в новой, большей землянке, вырытой в склоне глухого оврага. Добыча с обоза пана Хомутенко позволяла не голодать, но и не шиковать — большую часть Гаркуша, по своему обычаю, тайком разослал по самым нуждающимся хуторам.
Легенда о «неуязвимом» атамане крепла, обрастая новыми, невероятными подробностями. Говорили, будто он может оборачиваться волком, что его конь скачет по верхушкам деревьев, а сам он видит сквозь землю, где панские клады зарыты.
Но в самой ватаге знали правду. Правду о том, что плечо у атамана после ранения ноет на погоду. Что отсиживаться в лесу становится всё опаснее — по уезду рыскали усиленные патрули солдат. И что в глазах Романа Босенко, при виде скромной доли, оставляемой на их пропитание, загорался тот самый, колкий огонёк.
Именно Босенко, вернувшись с разведки, принёс весть, от которой у всех похолодела кровь.
— Старинский не унимается. Выписал он из-под Киева какого-то старца, бывшего запорожца, что слывёт сильным волхвом. Говорят, звать его Прокоп. И будто бы едет он сюда, чтобы снять с тебя, атамане, твою «заговорённость».
Легкоступ, услышав это имя, побледнел.
— Прокоп? Сечевой Прокоп? Если это он... то дела наши плохи, хлопцы. Его сила настоящая. Он и впрямь мог тебя когда-то благословить. И уж точно сможет это благословение снять.
Гаркуша молча слушал, глядя на языки пламени в очаге. Вспомнилось ему смутно: давно, на Сечи, перед самым её падением, подошёл к нему седой, как лунь, старик с глазами, будто два угля, и, ничего не говоря, положил ему на голову свою костлявую, тёплую руку. Сказал лишь: «Будешь жить, хлопче, пока сам смерть не позовёшь». И ушёл. Это и был Прокоп?
— Найти его, — неожиданно твёрдо сказал Гаркуша. — Не ждать, пока он придёт к Старинскому. Найти его первым.
Их было трое: Гаркуша, Легкоступ и, к неудовольствию старика, напросившийся Босенко — «для подмоги». Шли три дня по глухомани, ориентируясь на слухи, что разносили странники и бродяги. Волхв Прокоп, говорили, остановился на старом языческом урочище, у Камня-Великана, что стоял над рекой с незапамятных времён.
Они нашли его на закате. Сидел он на корточках у небольшого костра, такой же дряхлый и седой, как в воспоминаниях Гаркуши. Лицо — в морщинах, будто испещрённое рунами, глаза — два живых угля, горевшие в глубоких глазницах.
Он не испугался, не поднялся. Лишь кивком указал на место рядом с собой.
— Ждал тебя, Семёне, — голос его был похож на скрип старого дерева. — Знаю, зачем пришёл.
— Правда ли, что ты меня... заговорил? — сразу, без предисловий, спросил Гаркуша.
Старик усмехнулся, беззвучно, одними губами.
— Не я. Судьба. Я лишь увидел в тебе искру. И прикрыл её от первого ветра ладонью. Чтобы не задуло. А разгореться ей или нет — твоя воля.
— А снять свою защиту ты можешь? — в голосе Гаркуши прозвучала тревога.
— Зачем? — прищурился Прокоп. — Чтобы паны убили тебя? Они и так убьют. Рано или поздно. Всех, в ком горит та искра, убивают. Моя «защита»... — он махнул костлявой рукой, — это не щит от свинца. Это — знак. Для тебя и для них. Знак, что ты — не просто разбойник. Что ты — голос. Голос тех, у кого голоса нет. Пока ты веришь в это — тебя не возьмёт пуля, выпущенная из страха. Но пуля, выпущенная из зависти, из предательства... от неё никакой заговор не спасёт.
Взгляд старика на мгновение скользнул за спину Гаркуши, где стоял Босенко. Роман вздрогнул и потупился.
Гаркуша сидел, потрясённый. Никакой магии. Одна лишь вера.
— Что же мне делать?
— То, что делал, — встал Прокоп. — Будь голосом. Пока можешь. А когда придёт твой час... не бойся. Ты прожил не зря.
Он повернулся и медленно зашагал прочь, растворяясь в вечерних сумерках, будто и не было его вовсе.
Обратный путь в лагерь был молчаливым. Каждый нёс в себе тяжёлые думы. Легкоступ — груз предчувствия. Гаркуша — новое понимание своей судьбы.
А Роман Босенко нёс в сердце жгучую, освобождающую мысль: «Значит, он не колдун. Значит, его можно убить. Простой пулей. Только... не мне. Не своей рукой».
Этой же ночью Босенко, сославшись на нужду, отдалился от лагеря и, достав закопчённый огарок и клочок бумаги, начал что-то писать, нервно озираясь в темноту. Он решил, что с вольницей покончено. Пора думать о себе. И первый шаг — анонимный донос в Роменский суд с указанием примерного местонахождения землянки Гаркуши.
Он не знал, что старый волхв Прокоп, сидя у своего одинокого костра за много вёрст, бросил в огонь щепотку травы и прошептал:
— Гори, искра предательства, ярко. Чтобы твой свет увидели те, кого она может спасти.
Судьба начала свой неспешный ход.
Глава 6. Петля
«Не бiйся ворога, що наступає,
Бiйся того, хто ззаду стоїть...»
Конец зимы 1779 года.
В ватаге поселилась тревога. Она витала в дымном воздухе землянки, пряталась в углах, слышалась в обрывистых, настороженных разговорах. Словно запах далёкого пожара, которого ещё не видно, но уже чувствуешь кожей.
Гаркуша стал молчаливее и суровее. После встречи с Прокопом он часто уединялся, подолгу всматриваясь в лица своих товарищей, будто пытаясь прочитать в них то, что сказал волхв о «пуле зависти». Он заметил, как Босенко избегает его взгляда, как суетливо занимается чисткой оружия или починкой сбруи, когда Гаркуша проходит мимо.
Беду принесла Настя. Она ворвалась в землянку поздно вечером, вся запорошенная снегом, с лицом, побелевшим от страха.
— Семён! Солдаты! В Смеле целый отряд — человек двадцать! Идут по дворам, допрашивают, не знает ли кто дорогу к твоей скибе! Ищут тебя!
В землянке повисла гробовая тишина. Все смотрели на атамана.
— Кто? — тихо спросил Легкоступ. — Кто мог навести их сюда? Место наше глухое.
— Шинкарь, что ли? — предположил Дробота. — Или кто из пленных, которых мы отпускали?
— Нет, — мрачно проговорил Гаркуша, всё так же не отрывая взгляда от Босенко. — Шинкарю незачем. А пленные дороги сюда не знали. Кто-то свой. Кто-то, кто знает тропы.
Роман Босенко резко поднял голову. Его глаза метались.
— Что ты хочешь сказать, атаман? Что среди нас предатель?
— А разве я кого-то назвал? — холодно парировал Гаркуша.
Вспыхнула ссора, короткая и ядовитая, как укус змеи. Босенко кричал о неблагодарности, о том, что он «кровь проливал», а его подозревают. Гаркуша молча слушал, и это молчание было страшнее крика.
В конце концов, Босенко, плюнув, завалился спать на своё место. Но сон не шёл ни к нему, ни к Гаркуше.
А глубокой ночью Гаркуше приснилось. Будто стоит он на краю высокого обрыва над бурной рекой. А сзади к нему подкрадывается тень с ножом. И он оборачивается, чтобы увидеть лицо предателя, но не успевает — тень толкает его в пропасть. И падая, он слышит за спиной сдавленный, злорадный смех. Смех Босенко.
Он проснулся в холодном поту. Рассвет только-только зачинался, в землянке царил полумрак. И в этом полумраке он увидел, как фигура Босенко, крадучись, подобно волку, пробирается к выходу, прижимая к груди свой узелок.
— Стой, Роман, — тихо, но твёрдо сказал Гаркуша.
Босенко замер, потом медленно обернулся. В его глазах не было ни страха, ни раскаяния — лишь озлобленная решимость.
— Отпусти, атаман. Не моя это доля — по чужим лесам, как затравленный зверь, скрываться. Я на волю шёл, а не на голодную смерть.
— Так иди. Но зачем в спину нож точить? Зачем солдат навёл?
Босенко усмехнулся.
— Чтобы жить, Семён! Чтобы мне за тебя, святого, не отвечать! Они обещали... тому, кто тебя выдаст, помилование и денег. Я не виноват, что ты жить по-людски не даёшь!
В этот миг проснулись и другие. Легкоступ, поняв в чём дело, схватился за нож. Дробота встал, заслоняя выход.
— Предатель! — прошипел Пётр. — Такого по законам вольницы — на кол!
Гаркуша поднялся с нар. Он был бледен, но спокоен. Он подошёл к Босенко вплотную и смотрел ему в глаза — в эти полные ненависти и трусости щёлочки.
— Помнишь, что старый Прокоп сказал? «Пуля, выпущенная из страха, не возьмёт. А из зависти...». Ты свою пулю уже выпустил, Роман. Только не из ружья. Она здесь, — Гаркуша ткнул пальцем ему в грудь. — И она тебя сожжёт изнутри.
Он отступил шаг и махнул рукой в сторону выхода.
— Отпустите его. Пусть идёт.
Все остолбенели.
— Да как же так, атаман?! — взмолился Дробота. — Он же всех нас погубит!
— Не мы ему судьи, — глухо сказал Гаркуша. — Его судить будет его же совесть. Если она у него есть. А мы... мы снимаемся с места. Немедленно. У нас есть несколько часов, пока он доберётся до солдат и приведёт их сюда.
Босенко, не веря своему счастью, шмыгнул в низкий проём двери и скрылся в предрассветной мгле.
Ватага в лихорадочной спешке стала собирать скарб. Сердца сжимались от гнева и обиды. Гаркуша же стоял у входа и смотрел на просыпающийся лес. Он не чувствовал гнева. Лишь горькую усталость и тяжёлое предзнаменование. Петля судьбы, о которой говорил Прокоп, затягивалась. И он знал — это только начало конца.
Глава 7. Цена крови
«Тиха вода греблю несе,
А тиха свиня корiнь гризе...»
Леса над речкою Ромень,
ранняя весна 1779 года.
Они шли на юг, к Дикому Полю, туда, где кончалась власть панов и начинались степи, ещё помнившие копыта татарских коней. Шли без отдыха, почти без сна, питаясь остатками сухарей и мёрзлой клюквой. Позади, в покинутой землянке, осталось не только насиженное место, но и последняя иллюзия братства.
На вторые сутки погони их настигли.
Это случилось на рассвете, когда ватага переходила вброд мелководную речушку. Выстрел разорвал утреннюю тишину, и один из бывших солдат, Мартын, схватился за грудь и беззвучно рухнул в воду, окрашивая её розоватой пеной.
— Залегли! — крикнул Легкоступ, и все бросились к кустам на противоположном берегу.
Из-за деревьев на том берегу, ведомые ухмыляющимся Босенко, высыпали солдаты в зелёных мундирах. Человек пятнадцать. Егеря.
— Сдавайтесь, Гаркуша! — раздался голос офицера. — Цепей не избежать!
Ответом ему был меткий выстрел кобзаря Овсея, сбивший с ног слишком высунувшегося стрелка. Завязалась перестрелка. Свист пуль, густой пороховой дым, крики раненых. Ватага отбивалась отчаянно, но силы были слишком неравны.
Гаркуша, стреляя из-за толстой ольхи, видел, как Босенко, прячась за спинами солдат, что-то яростно жестикулирует офицеру, указывая на их фланг. И понял — он показывает брод, чтобы зайти с тыла.
— Легкоступ! Дробота! Прикройте правый фланг! Они хотят обойти! — скомандовал он.
Старик и мельников работник бросились наперерез. Несколько солдат, перейдя речку выше по течению, уже бежали по их берегу. Завязалась рукопашная. Легкоступ, старый волк, отбивался прикладом, как в былые сечевые времена. Дробота, могучий и яростный, сбил с ног одного солдата, схватился со вторым.
И в этот момент Гаркуша увидел, как Босенко поднял ружьё. Не в него, а туда, где дрался Дробота. Выстрел был точным. Пётр вздрогнул, выпустил из рук солдата и медленно осел на колени, глядя на алеющее пятно на своей грудастой свитке.
— Петро! — закричал Гаркуша, и в голосе его впервые прозвучала не ярость, а отчаянная боль.
Этот крик, полный такого неподдельного горя, на мгновение остановил бойню. Даже солдаты замешкались.
Дробота поднял голову, его взгляд встретился с взглядом атамана. Он попытался улыбнуться, но изо рта у него хлынула алая струя.
— Про... детей моих... Семён... — прохрипел он и упал лицом в землю.
Что-то в Гаркуше надломилось. Словно та самая «искра», о которой говорил Прокоп, вдруг ослабла, заколебалась в вихре боли и ярости. Он вскочил во весь рост, не обращая внимания на пули, и дал залп из обоих пистолей в сторону Босенко. Тот с перекошенным от страха лицом шарахнулся за дерево.
— Отходим! — срывающимся голосом прокричал Гаркуша. — Все! К коням!
Их было уже меньше. Мартын и Дробота остались лежать на сырой земле. Овсей был ранен в руку. Отступали, отстреливаясь, бросая запасные сумы, чтобы облегчить бегство. Солдаты, довольные тем, что убили двоих и ранили ещё одного, не стали преследовать слишком рьяно.
К вечеру, оторвавшись от погони, они остановились в глухом буераке. Развели маленький, почти бездымный костёр. Молчали. Потери были невелики числом, но гибель Дроботы, тихого и верного Петра, который пошёл за Гаркушей, чтобы выкупить детей, легла на всех тяжким камнем.
Гаркуша сидел поодаль, глядя в огонь. Перед ним стояла Настя, принесшая ему поесть. Он не смотрел на неё.
— Это я его убил, — глухо проговорил он. — Я отпустил змею, а ужалила она не меня, а самого верного. Я... я больше не имею права вас вести.
Легкоступ тяжело поднялся и подошёл к нему.
— Всякий имеет право на ошибку, атаман. А твоя ошибка была в том, что ты остался человеком. Зверь бы загрыз предателя на месте. А ты пожалел. Это не слабость, Семён. Это та самая правда, за которую мы боремся.
— Какая правда? — с горькой усмешкой спросил Гаркуша. — Правда в том, что хорошие люди гибнут, а подлые — торжествуют?
— Правда в том, — старик положил ему на плечую свою мозолистую руку, — что Пётр знал, за что умирает. За детей своих. За твою правду. И он не отрёкся от неё. А Роман... он теперь до конца своих дней будет жить с клеймом Иуды. И это — страшнее любой казни.
Гаркуша молчал. Он смотрел на пламя, в котором, казалось, отражалось лицо Дроботы — простое, честное, с последней, незавершённой просьбой на устах. Он поклялся себе, что найдёт детей Петра. Что сдержит его слово. Это был единственный якорь, что удерживал его от полного отчаяния.
А в это время в штаб-квартире егерей Роман Босенко, потягивая горилку и получая свои тридцать сребреников, хвастался перед офицерами:
— Я же говорил — он не колдун! Видели, как он побежал, как закричал? Обычный человек. И мы его возьмём. Обещаю.
Но в его хвастовстве слышалась нервная дрожь. И где-то в глубине души он понимал, что старик Легкоступ прав. С этой дрожью и с этим клеймом ему предстояло жить. И это была куда более страшная казнь.
Глава 8. Красные сапоги
«Шийте, панове, сапоги червонi,
Бо йтимете в них у пекло...»
Имение пана Старинского, весна 1780 года.
Той весной пан Старинский почувствовал себя победителем. Шайка Гаркуши, потрёпанная, была загнана в глухие плавни. По уезду ходили слухи, что сам атаман ранен и обезумел от горя.
В имении царила подготовка к свадьбе — дочь пана выходила замуж за черниговского чиновника. Заказывали музыкантов, пекли караваи, а сам Старинский, желая блеснуть, выписал из Киева мастера-сапожника.
— Хочу сапоги, — заявил он, — чтоб ни у кого таких не было! Алые, из сафьяна! Чтоб все видели — Старинский не какой-то задрипанный сельской дворянин, а человек со вкусом и состоянием!
Сапожник, испуганный и подобострастный, принялся за работу.
А ночью из усадьбы пробралась Настя. Она нашла Гаркушу в их новой землянке — худого, обросшего, с впалыми глазами, в которых горела лишь холодная решимость.
— Он шьёт себе красные сапоги, — прошептала она. — Хвастается, что в них будет плясать на твоей могиле.
Гаркуша медленно поднял голову. В его глазах что-то вспыхнуло.
— Красные сапоги... Хорошо. Он их наденет. Но не для пляски.
Он собрал оставшихся товарищей — Легкоступа, раненого Овсея и ещё троих верных казаков.
— Это наш последний набег. Не для добычи. Для расправы.
Легкоступ мрачно взглянул на него.
— Самоубийство, Семён. Усадьба — как крепость. Охраны вдвое больше.
— Они ждут нас в плавнях. А мы ударим там, где нас не ждут — в логове змея. В ночь перед свадьбой.
Свадебный пир в усадьбе Старинского был в самом разгаре. Горели сотни свечей, лились рекой горилка и мед, паны в камзолах и дамы в кринолинах кружились в танце. Сам Старинский, уже изрядно подвыпивший, лихо отплясывал гопака в своих новеньких, кричаще-алых сапогах.
— Видали, панове? — кричал он. — Сафьян! А где-то там, в болотах, мой друг Гаркуша мокнет и грызет кору!
В этот момент снаружи раздался оглушительный треск — это Гаркуша с товарищами подожгли сарай с сеном. Послышались крики, беготня. Музыка смолкла.
Дверь в зал с треском распахнулась, и на пороге появился Гаркуша. Он был бледен, в грязной, пропитанной дымом свитке, но в руках его сверкали два пистоля. За спиной стояли его верные товарищи, словно тени.
— Вечеринку устроили? — раздался его хриплый, «гаркающий» голос. — А меня не позвали? Я ведь по красным сапогам соскучился.
Паника была мгновенной. Дамы визжали, паны прятались под столами. Старинский, побледнев, отступал к камину.
— Караул! Вяжите его!
Но охрана во дворе была занята пожаром. Гаркуша медленно шёл через зал, не спуская глаз с пана.
— Говорил я тебе, пане, что в красных сапогах пойдёшь по крови своей. Пришло время.
— Что ты хочешь? Денег? Бери! — залепетал Старинский.
— Я не за деньгами. Я за долгом. За Дроботу. За всех, кого ты загубил.
В этот момент из-за портьеры выскочил Роман Босенко с пистолетом в руке. Он был здесь, на празднике, как почётный гость — предатель, получивший свою цену.
— Кончай, Семён! Сдавайся!
Выстрел прогремел одновременно с выстрелом Легкоступа. Пуля Босенко чиркнула по плечу Гаркуши, а пуля старика попала предателю точно в руку. Роман с криком уронил оружие.
Гаркуша не дрогнул. Он был в двух шагах от Старинского.
— Сними сапоги, пане.
Тот, дрожа от страха, стал стаскивать алые сапоги.
— На... забирай...
Гаркуша поднял один сапог и швырнул его в лицо пана.
— Нет. Ты их надел. Ты в них и умрёшь. Но не сегодня. Я не ты. Я не убиваю безоружных. Я просто хочу, чтобы ты запомнил: отныне эти сапоги для тебя — цвет твоего страха. Цвет крови, которую ты пролил. Носи их. И помни о нас.
Он повернулся к своим.
— Уходим.
Их уход был так же стремителен, как и появление. Они скрылись в ночи, оставив за собой горящую усадьбу, перепуганных гостей и пана Старинского, который, рыдая от унижения и ярости, сидел на паркете в своих красных сапогах.
Это была победа Гаркуши.
И его последняя. Ибо на выходе из усадьбы их ждал целый отряд солдат, вызванный Босенко ещё до начала пира. Завязался бой. Легкоступ, прикрывая отход, был сражён пулей. Овсей, пытаясь вытащить старика, получил штыковое ранение.
Гаркуша отстреливался до последнего. Когда руки его скрутили солдаты, он не сопротивлялся. Он смотрел на тело своего старого друга, на окровавленного кобзаря, и в его глазах не было ни страха, ни сожаления. Было лишь пустое, выжженное поле.
— Ведите, — тихо сказал он офицеру. — Ваша взяла.
Его везли в Роменский острог, а по уезду уже ползла новая легенда: «Гаркуша сам сдался. Потому что устал. Потому что выполнил своё дело.
А красные сапоги пана Старинского с той ночи хранятся в сундуке — пан не может на них смотреть без ужаса».
Народная молва прощала ему всё. Она уже превращала его в святого мученика. Но впереди его ждала не легенда. Впереди его ждал суд, кнут и вечная каторга в Херсоне. А легенда... легенда оставалась жить без него.
Эпилог
«Не вмирав Гаркуша — вiн у ліс пiшов,
Не вмирав Гаркуша — його воля живе...»
Ромны, полковой суд, 1780 год.
Суд был скорым и пристрастным. «Злодей и бунтовщик Семён Иванов сын, прозванный Гаркуша» слушал приговор, стоя в колодках. Его спина, уже исполосованная кнутом, кровоточила. Раскалённым железом выжгли букву «В» на щеке — «вор». Ноздри были варварски вырваны, чтобы даже дыхание его отныне было клеймом преступника.
— ...и сослать на вечную каторгу в крепость города Херсона, — монотонно читал судья.
Гаркуша стоял, глядя в пустоту. Он видел не стены судилища, а степной ветер, плавни Днепра и лица тех, кто остался там: Легкоступа, Дроботы, Овсея... Он мысленно прощался с вольницей. С волей.
Херсонская крепость, 1784 год.
Каторга была адом. Измождённые люди в кандалах под палящим солнцем юга строили новый город для империи, что их сломала. Гаркуша, казалось, был лишь тенью того грозного атамана. Но и здесь, в аду, находились те, кто узнавал его.
— Ты... Гаркуша? — шептал молодой парень из-под Чернигова, таская вместе с ним брёвна. — Про тебя у нас песни поют...
Однажды ночью он исчез. Официально — «умер от истощения и погребён в общей могиле». Но по каторге пополз слух, будто видели, как он переплыл лиман и ушёл в степь, к некрасовским казакам. Говорили, кандалы с него сбил тот самый старый волхв Прокоп, явившийся из тумана.
Село Смела, 1799 год.
Настя, постаревшая, но не сломленная, сидела на завалинке новой, крепкой хаты. Рядом резвились двое детей — внуки Петра Дроботы. Она сдержала слово Гаркуши — нашла его, выкупила из кабалы на те деньги, что он успел оставить ей перед последним боем. Воспитала как своих.
Мимо проходил старый кобзарь. Его пальцы блуждали по струнам, и лилась песня:
«Ой, iшов Гаркуша степом та лісом,
Та не страшні йому нi пан, нi кат.
Бо його душа, мов та ясна зiрка,
Світить нам iз темного ночного льоту...»
— Бабцю, а Гаркуша правда жив? — спросил младший Дробота.
Настя посмотрела на закат, где алели краски, похожие на те самые, проклятые сапоги.
— Для тех, кто помнит его дело — жив, дитя мое. Пока есть несправедливость, будут и такие, как он. Может, не с саблей, а с твёрдым словом. Но дух его не угас.
Наше время.
В тихом музее где-то на Сумщине, среди гетманских реликвий, лежит скромный экспонат — старинный железный браслет кандалов с перепиленным замком. Табличка гласит: «По преданию, принадлежал народному мстителю Семёну Гаркуше».
А в селах ещё можно услышать старую песню. И когда её поёт какой-нибудь седой дед, сидя у костра, в его глазах на мгновение вспыхивает та самая, неугасимая искра воли. И кажется, что где-то там, в тёмной степи над Сулой, до сих пор скачет на вороном коне тень атамана — неукротимого, непобеждённого Гаркуши.
Так история, смешавшись с легендой, родила миф. Миф о том, что за правду можно бороться. И что даже проиграв битву, можно победить во веки веков.
Послесловие
Это была попытка воссоздать дух и стиль исторической прозы XIX века, опираясь на реальные факты и народные предания. Спасибо, что прошли с ними этот путь от падения Сечи до бессмертия легенды.
О благородном разбойнике, легенде Малороссии и Слободской Украйны (не путать с Украиной!), Гаркуше писали знаменитые авторы - Данилевский, Нарежный, Квитка-Основьяненко. Упоминали его и историки Слободского края и Малороссии - Срезневский, Багалей, Сумцов.
Говорили об образованности народного мстителя, будто учился он в Киево-Могилянской академии, да не сошёлся характером с польскими наставниками.
Будто ходил воевать за Крым, за Хаджибей (будущую Одессу), за Ахтияр (будущий Севастополь) против турок и татар.
Будто наказал харьковского полкового пана судью за жадность и продажность, укравши его казну.
Будто красные сапоги он панам не шил, а срезал им кожу по колено.
Будто ходил в Москву правды искать, а оттуда отправлен был в ссылку под Казань, откуда бежал. Снова разбойничал на Полтавщине, попался, поехал каторжником строить город Херсон и таскать бревна для верфей Черноморского флота.
Многое говорили о "слобожанском робин-гуде", да всё ли правда? А теперь и не говорят вовсе...
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
