Рильке жив. Воспоминания. Книга 2
Рильке жив
Воспоминания. Книга 2
Морис Бетц
ПереводчикВладислав Васильевич Цылёв
СоставительВладислав Васильевич Цылёв
© Морис Бетц, 2025
© Владислав Васильевич Цылёв, перевод, 2025
© Владислав Васильевич Цылёв, составитель, 2025
ISBN 978-5-0065-7699-5 (т. 2)
ISBN 978-5-0065-4806-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
От составителя и переводчика
Второй том «Рильке жив» продолжает публикацию избранных глав из книги французского писателя и переводчика Мориса Бетца «Rilke vivant», которая увидела свет весной 1937 года в парижском издательствеEmile-Paul Frères.
Все тексты представлены в моём переводе, включая фрагменты писем, которые переведены с немецкого языка. Примечания Мориса Бетца сохранены с указанием его имени.
Дополнительные примечания, которые я посчитал нужным включить в книгу, помечены как «Прим. редактора».
В качестве иллюстраций использованы фотографии начала XX века, которые являются общественным достоянием.
Особое внимание хотелось бы обратить на то, что в отличие от оригинального издания, которое представляет собой цельный том, предлагаемое издание разделено на две книги.
Вторая книга содержит дополнительный раздел «Ex voto Орфею». Он включает несколько моих переводов из «Сонетов к Орфею», которые дают представление о том духовном подъёме, который пережил «поздний» Рильке во время своего «затворничества» в башне Мюзот[1].
Владислав Цылёв
*
Содержание первой книги
Открытие Парижа
Письма из Мюзот
Первая встреча
Полдень на окраине Люксембургского сада
О «Записках Мальте Лауридс Бригге» (I)
О «Записках Мальте Лауридс Бригге» (II)
Направлялся к принцессе – попал в балаган
РИЛЬКЕ ЖИВ
Книга вторая
Толстой и Россия
Встреча с Жюли Сазоновой и ее труппой артистов была не единственной возможностью для Рильке воскресить свои русские воспоминания во время пребывания в Париже. Эти воспоминания были настолько живы в нем, что в то время он подумывал написать отчет о своих путешествиях по России. Подобно тому, как после войны его неудержимо тянуло в Париж, пока это желание не исполнилось, так и теперь его одолевало стремление возродить «русское чудо» своей молодости, заново пережив впечатления от далеких путешествий 1899 и 1900 годов.
Как выглядели бы воспоминания о России, если бы у Рильке было время их «раскопать»? Примерное представление об этом дают, пожалуй, отрывки в «Записках»[2] о Николае Кузьмиче и о смерти Гриши Отрепьева, и письмо о праздновании Пасхи в Москве. Первое из этих впечатлений – воспоминание о соседе по гостинице в Петербурге, которое также упоминается в «Новых стихотворениях»; второе было навеяно читательским восторгом юности и сложилось во время долгих часов, проведенных Рильке в Российской национальной библиотеке, где он «поглощал» в первую очередь русских историков и писателей-искусствоведов, в том числе Карамзина, Соловьева и некоторых других авторов, а также книгу о русском романе, написанную французским послом и академиком виконтом де Вогюэ.
Со времени своего путешествия Рильке проникся особой любовью к России, которую поддерживал чтением и перепиской. Его верная дружба с Лу Андреас-Саломе, от которой он не отрекся даже тогда, когда уже много лет не встречался с этой проницательной спутницей своей молодости, была основана на их общих русских воспоминаниях и на той причастности, которую эта близкая ему женщина принимала в его славянском опыте. Хотя у него было мало возможностей говорить по-русски, а позже он познакомился с некоторыми славянскими поэтами только в немецких или французских переводах, он все еще свободно читал по-русски; известно, что после своего путешествия он переводил один из романов Достоевского, рассказы и пьесы Чехова, а также стихи Дрожжина. На Капри Рильке познакомился с Максимом Горьким, который жил там в изгнании. Несмотря на то недоверие, которое он изначально испытывал к революционеру, «прославившемуся как анархист, но с удовольствием швырявшему в народ вместо бомб деньги, – кучу денег!»[3] – он отзывался о нем с пониманием. Он не ставил его в один ряд с Гоголем, Толстым и Достоевским, обвинял его в том, что тот судит об искусстве, скорее, не как художник, а как революционер, но в конце концов проникся симпатией к этому испытанному ветрами, глубоко укоренившемуся в русской земле человеку и к его улыбке, «которая проступает сквозь всю печаль его лица с такой глубокой уверенностью»[4].
В течение нескольких месяцев своего пребывания в Париже Рильке находил огромное удовольствие в чтении романа «Господа Головлевы»[5], французский перевод которого я ему одолжил. Он также прочитал несколько произведений Ивана Бунина, с которым был знаком. Его восхищение деревянными куклами госпожи Жюли Сазоновой было вызвано не в последнюю очередь русскими куклами – кучерами, закутанными в меха, крестьянками в кокошниках, морщинистыми, изможденными мужиками, – которых создала госпожа Гончарова.
К воспоминаниям, которые Рильке сохранил о России, напрашиваются – по крайней мере, с негативным оттенком – два замечания.
Как и многие путешественники, приезжающие из западных стран, Рильке познакомился с Россией в весенне-летний период. Даже образы, которые он создавал, никогда не содержали воспоминаний о снеге, поездках на санях или сильных морозах; в основном они вызывали впечатление изобилия, плодородия и бескрайних просторов. Почти все зимние образы, встречающиеся в «Записках», относятся к воспоминаниям о Швеции или Богемии. То, что Рильке сохранил от России, это магию, исходящую от бескрайних степей, странную безликость земли без границ и то ощущение необъятной души человека, которое заставляло трепетать его славянское сердце.
Вторая особенность русского опыта Рильке заключается в том, что социальные проблемы и классовые противоречия, похоже, не привлекли его внимания. Он, который в Париже содрогался от вида человеческих страданий и вглядывался в них с почти болезненной остротой, в России не испытал ничего подобного – или, по крайней мере, эти впечатления были вытеснены другими, более сильными. Он также не проявлял особого интереса к тем русским, которые были втянуты в авантюру революционного движения. В одном из его писем, относящемся ко времени встречи с Горьким, есть любопытный отрывок, который отчасти объясняет эту отстраненность:
Вы знаете,– писал он Карлу фон дер Хейдту, –мое мнение заключается в том, что революционер прямо противоположен духу русского человека: иначе говоря, русский человек прекрасно подходит для того, чтобы быть им, подобно тому как батистовый платок очень хорош для промокания чернил, что, конечно. возможно, но только при полнейшем произволе и беспощадном попрании подлинно русских качеств.[6]
Напротив, Рильке, который во многих отношениях чувствовал себя бездомным в этом мире, могли привлекать только круги белых русских, обитавших в Париже, чье роковое, лишенное иллюзий цыганское существование вызывало у него смесь из любящего и сострадательного любопытства. Притяжение, которое теперь оказывала на него Россия, было связано с мыслью о глубоком, окончательном погребении страны, которую он знал. Россия по-прежнему оставалась его родиной, но только в царстве воспоминаний, сокровенная почва которых навсегда превратилась в недостижимую.
Среди рассказов о русском путешествии, которые я слышал от Рильке, есть один, удивительным образом передающий то впечатление от бескрайних просторов русской равнины, которое он любил вспоминать: Рильке и Лу Андреас-Саломе сошли в сумерках на какой-то маленькой провинциальной станции, откуда карета должна была отвезти их в соседнее имение. Стояла прекрасная летняя ночь, и, пока лошади шли рысцой, Рильке и его спутница любовались то усыпанным звездами небом, то бескрайней равниной, по которой они проплывали, с ее колышущимися травами и исчезающими вдали очертаниями. Вдруг их обоих удивил далекий свет, который, как утверждал кучер, исходил с той стороны, где на несколько сотен верст не было никаких поселений. Лошади продолжали двигаться рысью, но этот странный свет не приближался и не удалялся. Его присутствие нельзя было объяснить, но в конце концов оно было таким же естественным в гулкой летней ночи,
Но главным впечатлением, к которому он всегда возвращался, вспоминая о России, был визит к Толстому в Ясную Поляну. Я сам слышал, как он дважды описывал эту встречу, и каждый раз в его рассказе появлялись новые подробности.
Рильке уже встречался с Толстым годом ранее в Петербурге. Но только после первой поездки он достаточно освоил русский язык, чтобы читать Толстого в оригинале. Даже уезжая из Москвы в 1900 году на юг страны, он страстно желал вновь увидеть великого писателя и тешил себя надеждой застать его в яснополянском имении, в котором Толстой продолжал жить, хотя и передал его вместе со всеми остальными своими владениями жене и сыновьям. Как будто только в этом месте облик Толстого должен был обрести самые убедительные и подлинные черты: именно здесь – в самом сердце русской весны, среди берез и бобовых кустов яснополянского парка – Рильке получил самое сильное и трогательное впечатление о великом художнике.
Рильке и Лу Андреас-Саломе прибыли в Ясную Поляну майским утром. По дороге они случайно узнали, что граф находится дома. Доехав на карете до ближайшей деревни, они предстали перед въездом в поместье как простые паломники, подобно многочисленным посетителям автора «Войны и мира».
Эти два визитера явились явно не вовремя. В тот момент Толстой испытывал один из тех всё более частых приступов отчаяния, когда контраст между смирением и отречением, о которых он так мечтал, с одной стороны, и мощными вспышками гордыни и чувственности, всё ещё бушевавшими в семидесятилетнем старике, с другой стороны, делал его агрессивным, жестоким, почти недоступным. Он принял гостей очень сухо и, казалось, даже не узнал Лу Андреас-Саломе; затем он оставил их в прихожей дома дожидаться своей дальнейшей участи. Старший сын графа на некоторое время составил компанию гостям, которые в душе надеялись на совсем иной прием.
Однако в тех немногих словах, которыми Толстой обмолвился перед уходом, они расслышали туманное обещание встретиться с ними позже в течение дня. Не теряя надежды, они отправились гулять в парк и вернулись в дом около полудня. Едва они вошли в прихожую, ожидая приглашения на обед, что было почти само собой разумеющимся в такой уединенной местности, как вдруг из-за стеклянной двери донесся шум бурного спора. Еще один шаг – и они оказались в центре домашней драмы: это графиня Толстая устраивала сцену своему мужу.
Мы подождали несколько минут, прислушиваясь к шуму, и, окончательно разочаровавшись, решили уйти, как вдруг дверь открылась и вошла графиня. Сначала она, казалось, была обескуражена нашим появлением, но потом строго посмотрела на нас и спросила, чего мы хотим. Это была все еще красивая женщина с большими черными глазами; в ее резком голосе слышался едва ли не мужской акцент. «Мы ждем графа», – сказал я. «Мой муж болен и не сможет вас увидеть», – ответила она, обернувшись с некоторой суровостью. К счастью, у Лу Андреас-Саломе нашлось достаточно смелости объяснить, что мы уже видели Толстого; графиня, возможно, пожалев о своем слишком грубом ответе, пробормотала несколько слов извинения. Чтобы сохранить самообладание, она порылась среди книг на полке, а затем удалилась. – Мы снова остались одни, и где-то в дальних покоях снова завязался спор. Мы узнали голос графини, плач и рыдания которой прерывались гневным голосом графа. Захлопали двери, сцена переместилась вглубь дома, и, похоже, в суматоху включились другие люди. На несколько минут воцарилась тишина, затем дверь снова открылась, и перед нами появился Лев Толстой. Он выглядел усталым и рассерженным одновременно, его руки мелко дрожали, глаза были отсутствующими. Он не сразу узнал нас и рассеянно задал несколько вопросов, не обращая внимания на наши ответы. Затем он опять нас покинул. За стеной мы расслышали шепот, голос плачущей женщины, сотрясаемой слезами, успокаивающие слова Толстого… Затем граф появился снова. Он держал в руке посох. Его взгляд на этот раз был необычайно ясным и резко выделялся на фоне кустистых бровей. «Желаете поужинать с остальными или прогуляться со мной?» – спросил он уверенным голосом, в котором нетерпение смешивалось с иронией. – Даже если бы прием, оказанный нам графиней, прошел менее бурно, наш выбор был заранее предрешен: естественно, мы предпочли прогулку. Мы вместе покинули дом. Толстой шагал рядом с нами широким шагом, беседуя с самим собой и как бы импровизируя на ходу. Мы шли по сельской местности, среди берез и лугов, все красоты которых ему были знакомы, и где он, казалось, наконец возвратился к самому себе. Время от времени он откусывал часть стебля или срывал цветок, наслаждаясь его запахом, чтобы затем небрежно отбросить его, смотря по тому, какими движениями он подчеркивал свои слова. Мы говорили о самых разных вещах: о пейзаже, который нас окружал, о России, о смерти… Поскольку он выражал свои мысли по-русски и делал это в оживлённой манере, я не всегда мог разобрать все его слова. Но все, о чём он говорил, звучало с акцентом стихийной мощи, свидетельствовало о силе и величии. Иногда я украдкой поглядывал на его широкое лицо с выступающими скулами, на огромные уши под белыми локонами, трепещущими на ветру, на расширенные ноздри, которые втягивали весну с какой-то необыкновенной чувственностью. Он вышагивал в своей крестьянской блузе, его длинная борода развевалась, движения были размашистыми, как у пророка, а взгляд поражал своей пронзительностью и оставался ужасающе присутствующим. Вот его образ, который запечатлелся во мне, и это было нечто большее, чем его слова.
Райнер М. Рильке и Лев Толстой. Автор коллажа – Владислав Цылёв
Конечно, чтобы передать историю Рильке во всей ее полноте, пришлось бы воссоздать ритм его слов и все те акценты, что были добавлены движением, позой и тем, как он удерживал внимание на некоторых словах, паузой или взглядом. Когда я выразил свое удивление по поводу того, что он никогда не испытывал потребности зафиксировать это воспоминание, Рильке сказал мне, что он как раз думал о чём-то подобном. Забыл ли он, или это было слишком незначительно в свете того, что он собирался написать, но как-то раз он уже поведал в подробностях о своём визите к Толстому в письме к Софье Николаевне Шиль вскоре после своего отъезда из Ясной Поляны.[7] Если сравнить это описание с тем, которое дал мне Рильке, то можно заметить странные изменения, которые претерпели некоторые образы с течением времени. Однако впечатление, которое преобладает у Рильке, осталось прежним. Время не только не ослабило, но, кажется, усилило его: Толстой мог говорить с Рильке о смерти и одиночестве, но именно воспоминания о весне, переполненные бодростью, он увез с собой из этого путешествия:
Возвращаясь в Козловку,– писал он Софье Николаевне Шиль, – нас переполняла радость и понимание Тульского края,где богатство и бедность соседствуют не как противоположности,
а как разные, очень родственные по духу слова для одной и той же жизни, которая находит своё воплощение в сотне форм, ликующая и беззаботная.
Отель «Бирон» и его обитатели
1904—1910 гг. Между этими двумя пограничными датами – с застоями и подъемами, с периодической неприязнью к Парижу и с возвращающейся любовью «к этому уникальному месту, чье необъятное и щедрое гостеприимство во все времена заменяет дом»[8], – и родились «Записки Мальте Лауридс[9] Бригге». Они были начаты в мастерской в парке римской виллы «Штроль-Ферн» [Strohl-Fern]; последние главы Рильке набросал за массивным дубовым столом, который Роден одолжил ему для своего кабинета на улице
Рильке перед входом в отель «Бирон»
Мальте Лауридс Бригге, – писал он графине Зольмс-Лаубах, – с тех пор как вы услышали о нем, уже успел превратиться в такой персонаж, который, будучи совершенно оторванным от меня, обрел самостоятельное существование и свою собственную личность, причем, чем больше Мальте отличался от меня, тем больше меня привлекал. То, что этот воображаемый молодой человек пережил внутри себя (в Париже и в оживших воспоминаниях о Париже), было слишком огромно, чего бы это ни касалось; можно было бы постоянно добавлять какие-то заметки; то, что сейчас составляет книгу, вовсе не является чем-то законченным.
Это все равно что найти в ящике беспорядочно разбросанные бумаги и, не обнаружив ничего другого, довольствоваться тем, что есть. С художественной точки зрения это никудышное единство, но с человеческой точки зрения оно возможно, и то, что возникает на его основе, – это, по крайней мере, некая версия существования и подспудная картина мечущихся сил.[11]
Давайте вообразим Рильке 1908—1911 годов в парке отеля «Бирон», куда он иногда выходил на вечернюю прогулку. Несмотря на желание «начать Париж заново», он уже не тот молодой человек с улицы Кассет или улицы Тулье, который застенчиво замыкался в своем одиночестве. Второй том «Записок» дает представление о том пространстве, которое открыли его мечтам глубины парка отеля «Бирон» – «это сказочное переплетение фруктовых деревьев, трав и цветов», «этот живой ковер», как назвала его Жюдит Кладель[12], – а также его путешествия по Провансу и Италии. Он был избавлен от тяжелой работы и материальных забот, которые тяготили его в прежние времена, поскольку принял гостеприимство Родена в Медоне в качестве его добровольного секретаря. Теперь он мог пригласить своего великого друга в свою квартиру в отеле «Бирон». Великодушно забыв о прежних обидах мастера, он показывает Родену прекрасное жилище XVIII века и заросший парк, которые так восхитили скульптора, что вскоре он устроил там свою студию.
Рильке с теплотой отзывался об втором периоде своих отношений с Роденом, потому что эти воспоминания были ему более дороги и потому что их свободное соседство позволяло ему судить об этом художнике и человеке с большей независимостью. После двух лет, прошедших с момента старой размолвки – размолвки, вызванной незначительным недоразумением из-за письма, о содержании которого Рильке не сообщил Родену в течение двадцати четырех часов, – их первая встреча была простой и сердечной.
На почве возникшего взаимного равенства Роден доверил Рильке некоторые из своих творческих разочарований и тайных увлечений. Еще в Медоне Рильке получил исчерпывающее представление о внутренней жизни Родена. Будучи званым гостем и сотрапезником мастера, он в силу своей тонкой чувствительности очень страдал от беззаботности, с которой Роден потакал своим прихотям и позволял своему буйному темпераменту брать над собой верх, втягивая все окружение в свои волнения, приступы гнева и вспышки гениальности. Но огромное восхищение, которое Рильке испытывал к Родену в то время, стирало разлад и неловкое впечатление от этих бурь. По этому поводу Рильке рассказал анекдот, который показывает, в какой восхитительной манере он превозносил характер Родена, воспроизводя происшествия, свидетелем которых он был, только в поэтической манере, даже если они имели несколько комическую окраску:
Рильке, мадам Роза Роден и Огюст Роден
Мадам Роден испытывала страшную ревность к мужчине, который стал ее мужем лишь к концу жизни, и, по правде говоря, у нее были для этого все основания. Но предчувствия мадам Розы не всегда были подкреплены безошибочной интуицией. Однажды, когда Роден, казалось, вышел на улицу в особенно хорошем настроении, не указав цели своей прогулки, она решила, что он навещает одну из своих подруг, и решила проследить за ним. На вокзале Монпарнас мастер взял билет до Шартра; мадам Роден сделала то же самое. Когда Роден сошел с поезда, она последовала за ним, все больше убеждаясь, что скоро узнает тайну новой измены. Роден вышел из здания вокзала и зашагал по улице с видом человека, который знает, куда идет. Наконец, он остановился на открытой площадке, окруженной садами, с видом на широкую долину ла-Бос[13]. Когда мадам Роден подняла глаза, она все поняла: у Родена был rendez-vous с Шартрским собором!
В отеле «Бирон», где Рильке был соседом Родена в бурный период его жизни, в котором властвовала герцогиня Шуазель, дела пошли совсем плохо, но Рильке вновь обрел свободу и уже не был так тесно связан с существованием мастера. В результате он стал спокойнее судить о нем и испытывал боль, когда видел, что тот погряз в заблуждениях и нелепостях. В его глазах Роден больше не был единственным мастером, одно присутствие которого вызывало силу и уверенность; он был человеком – несомненно, гением, – который также мог ошибаться и чьи ошибки были наказанием за его властность. Когда Рильке восхищался телами женщин или танцовщицами из Камбоджи, которых с такой уверенностью зарисовывал чувственный грифель мастера, он был не менее убежден, что Роден никогда по-настоящему не понимал женской природы, которая гораздо выше и прекраснее того понятия, которое имеет о ней большинство мужчин, помышляющих только о скоротечном акте любви. Должно быть, беседы между ними выглядели весьма странно, когда Рильке рассказывал Родену о португальской монахине и Луизе Лабе, а скульптор превозносил женщину как сок своего творчества, как пьянящее вино своей жизни. Уже многому научившись у Родена, следуя его примеру, Рильке в то же время научился у него и тому, что отверг некоторые его идеи, твердо наметив, в противовес чувственности Родена, тот чистый образ «Влюбленных», который раскрывается в «Записках»…
Во время разрыва с Роденом Рильке обрёл огромное утешение в другой дружбе, которая и до этого играла важную роль в его жизни, но усилилась под впечатлением от пережитой несправедливости – в верной дружбе Эмиля Верхарна.
В то время как Роден лишь изредка, судя по всему, отказывался от роли высшего творца, «ученика Бога», и был слеп ко всему, что не касалось его самого и его искусства, Рильке всегда вызывал у Верхарна симпатию, которая распространялась и на творчество молодого поэта и которая поэтому была для него мощной опорой.
Во время пребывания в Париже он часто навещал Верхарна на его вилле в Сен-Клу, где его всегда встречали с преданной любовью. Изучение Рембрандта и чтение некоторых стихотворений Верхарна послужили одной из причин его поездки в Бельгию. С другой стороны, в «Городах-щупальцах»[14] он нашел отражение того гнетущего чувства большого города, которое он сам испытал, когда приехал в Париж. Возможно, Рильке также лепил и идеализировал этого поэта в меру своей благодарности, но он всегда говорил мне о нем с такой страстной привязанностью и с таким искренним выражением, что эту дружбу, пожалуй, можно отнести к его самым счастливым и чистым переживаниям.
Среди жильцов, занимавших номера на разных этажах отеля «Бирон» и его флигелей (после принятия закона об экспроприации всем распоряжался судебный чиновник и сдавал помещения покомнатно), были актер де Макс, Жан Кокто, художник Анри Матисс, мадам Клара Вестхофф, скульптор и ученица Родена, русский Юрьевич и другие… В своих «Портретах-воспоминаниях»[15] Жан Кокто хвастается, что спас сады отеля «Бирон» от раздела, подстрекая прессу против земельных агентов, таившихся в парке площадью семь гектаров в центре Парижа, и принимая в своей квартире делегацию «Поклонников Лувра»[16].
Если верить воспоминаниям Рильке о том времени, Жан Кокто
Помимо нескольких американских и славянских писательниц и художниц, Айседора Дункан снимала для занятий со своими подопечными зал в отеле «Бирон» – в ныне снесенном павильоне, который находился в центре Двора почета. Она редко в нём появлялась, поскольку жила в Нейи[17] и то и дело с головой окуналась в водоворот бурных страстей и гастрольных туров. Она порхала от любовника к любовнику, купаясь в цветах мужского очарования, как пчела с прозрачными крыльями: тяжелая и полная меда вожделения, но при этом так бесплотно парящая на фоне своего голубого облачения с глубокими складками.
Айседора Дункан, гордившаяся своим материнством, в то время вознамерилась родить ребенка от величайшего из живущих поэтов, чтобы этот сын, которого она «планировала» как танцевальное турне, сочетал в себе «силу ума» с физической красотой, которую она льстила себе надеждой передать ему по наследству. Чтобы быть уверенной, что ее выбор не падет на кого-то недостойного, она посоветовалась с портным Полем Пуаре. К счастью, он не знал Рильке и назвал имя Метерлинка. Автор «Пеллеаса и Мелизанды»[18] смог отстоять свое семейное счастье, а Пуаре признался, что у него хватило ума не продолжать это дело. Как бы то ни было, через несколько месяцев Айседора Дункан объявила своим конфидентам: «Какой чудесный и крупный малыш», – указывая обеими руками на его исключительный размер.
В то время Рильке довольствовался тем, что издалека любовался вакханкой, которая как паяц танцевала под Шопена, и под балетные па которой музыка источала пьянящий аромат отжатого винограда. Элеонора Дюзе в своей чувствительной хрупкости привлекала его совсем по-другому. Но он не подозревал, в какое рискованное положение поставило его это соседство в отеле «Бирон».
В январе 1912 года все арендаторы, получившие уведомление о необходимости освободить здание, покинули его, за исключением Родена, который отказался съезжать и вел долгую борьбу с администрацией, пока государство в обмен на наследие его произведений не предоставило ему в пожизненное пользование старый дворец, открытием которого Роден был обязан Рильке. За несколько месяцев до этого Рильке уже покинул отель «Бирон», охваченный одним из тех внезапных порывов к странствиям, которые иногда овладевали им. В большом саду на бульваре Инвалидов он кочевал между Египтом, Испанией и Италией…. Приглашение привело его на время в Дуино, где – совершенно неожиданно – им были написаны первые элегии.
От Беттины Брентано до Элеоноры Дюзе
За то время, пока мы работали над «Записками Мальте Лауридс Бригге», наступила весна, но Рильке не смог насладиться ею так сильно, как ему хотелось бы, поскольку он заболел. Однажды утром я узнал из короткого письма, что он страдает и не может приехать. Прошла неделя, а он все не появлялся. Я поинтересовался его состоянием. Через несколько дней он написал мне:
Я давно не благодарил Вас за Ваш радушный приём, и хотя я действительно был «болен» и прикован к постели всего восемь дней, этот – по-видимому, вполне безвредный – грипп оставил меня в таком растерянном и ослабленном состоянии, что все это время было для меня временем запустения и смиренного долготерпения; я выходил на солнце (кстати, редко и весьма нетвердо), но не мог видеть никого из друзей, я не был способен даже на малейшее умственное усилие. Теперь я надеюсь, что в течение следующей недели смогу возобновить нашу совместную работу в дружеской атмосфере, и рассчитываю на то, что мы будем продвигаться вперёд широким и слаженным шагом…
Некоторое время мы уже подбирались ко второму тому «Записок» и встретили на своем пути фигуру Абелоны. Сначала мы подошли к главе, в которой рассказывается о читательской лихорадке, охватившей Мальте в то лето, которое он провел рядом с молодой девушкой; затем произошел инцидент с письмами Беттины, которые Абелона выхватила из рук молодого человека, чтобы самой прочитать их вслух, причем движением, выдававшим ее собственные чувства. Рильке спросил меня, читал ли я «Переписку Гёте с ребенком». Я ответил, что нет: все, что я знал о Беттине Брентано[19], – это то немногое, что рассказывали учебники по истории литературы, и то, что я узнал из тех отрывков в «Записках», которые превратили юную корреспондентку Гёте в почти мифическое существо – в непонятую влюбленную, чья способность любить превзошла всё[20].
Беттина фон Арним (1785—1859), гравюра (создана до 1890 г. на основе прижизненной миниатюры неизвестного автора)
Ведь эта чудесная Беттина всеми своими письмами дарила простор, открывала свой необъятнейший облик. От начала начал она раскинулась, как после смерти. Повсюду она уходила глубоко в бытие, принадлежала ему, и то, что с ней происходило, было вечным по своей природе; там она узнавала себя и расставалась с собой едва ли не с болью; с трудом она возвращалась в себя, как из преданий, вызывала себя, словно призрак, и стойко переносила себя.
Ты только что была здесь, Беттина; я вижу тебя. Разве земля по-прежнему не хранит тепло твоего дыхания, а птицы – мелодию твоего голоса? Роса навернулась другая, но звёзды, что взошли из твоих ночей, всё так же прекрасны. Или мир не от тебя вовсе? Ведь как часто ты зажигала его своей любовью, видела, как он вспыхивает и исчезает в огне, и тайком заменяла его другим, пока мы все спали.[21]
Но теперь – какой сюрприз! – Рильке начал изображать нам Беттину, совсем непохожую на ту, с которой я познакомился в «Записках». Это была молодая, необычайно умная, легкомысленная женщина, которая сидела на коленях у господ зрелого возраста и бросалась на грудь знатным мужчинам, которая смеялась над Виландом и клялась обольстить Гёте. Абелона почти слилась с Беттиной, как об этом я прочитал в «Записках», и переняла ее черты, чтобы казаться более живой в глазах Мальте. Но затем, по замыслу Рильке, Абелона, похоже, отомстила и разрушила восхитительный образ своей предшественницы.
Будущая жена Ахима фон Арнима была всего лишь молодой, несдержанной чудачкой, в которой доля лукавства сочеталась с преувеличениями подростка. В той мере, в какой ее авантюра с Гёте сократилась до размеров весьма расчетливой идиллии, фигура Гёте выросла и стала выглядеть совершенно по-новому. Рильке признал, что, возможно, был несправедлив к великому веймарскому старику, который в своей возвышенной мудрости, несомненно, был прав, не поддавшись соблазнам взбалмошного ребенка. Он признался, что долгое время неверно оценивал Гёте, но добавил, что теперь духовно сблизился с ним настолько, что стал глубже чувствовать ценность и богатство возраста.[22]
«Когда ты молод, ты почти ничего не понимаешь», – сказал он, возможно, думая о тех пражских временах, о которых он никогда не говорил без некоторой доли разочарования.«Жизнь – это всего лишь долгое ученичество».
Любящая всегда превосходит возлюбленного, потому что жизнь больше, чем судьба. Ее преданность желает быть беспредельной: в этом ее счастье. Но безымянное страдание ее любви всегда заключалось в следующем: от нее требовали ограничить эту преданность,[23]—
читаем мы в «Заметках». Но Гёте по-своему привел жизнь в гармонию с судьбой, и это его мудрое равновесие уже нельзя было нарушить. Беттина была лишь одной из букв в алфавите, из которого он строил свое произведение. И это произведение было великим и человечным, обладающим силой, способной противостоять [соблазнам] жизни.
Трудно передать ту смесь юмора и трогательности, которая часто придавала словам Рильке весьма своеобразное выражение, причем чаще всего тогда, когда он говорил о вещах, особенно близких его сердцу. Но, возможно, именно такую форму принимала его застенчивость во время наших доверительных бесед. Он начал с того, что рассказал мне несколько анекдотов о Дюзе, лишь изредка прерывая их пояснениями, как будто говорил о нежной, драгоценной птице.
Элеонора Дюзе
Душевное состояние Дюзе было настолько неустойчивым, что малейшее происшествие могло вывести ее из равновесия вплоть до ухудшения здоровья, и это держало ее спутников в постоянном нервном напряжении, которое в конечном счете доводило их до полного изнеможения. Рильке рассказал нам о случае, о котором в своих мемуарах сообщает и принцесса Турн-унд-Таксис. Речь идёт о прогулке, которая была так досадно нарушена криком павлина: в один прекрасный день Элеонора Дюзе и ее подруга, госпожа X., по приглашению Рильке отправились с ним на экскурсию на острова близ Венеции. Погода стояла великолепная, друзья расположились на траве и мирно беседовали, как вдруг их испугал резкий, пронзительный крик павлина, который приблизился к ним. Но то, что для остальных было лишь кратким испугом, для Дюзе стало шоком, ужасающим потрясением. Дрожа всеми конечностями и в то же время охваченная страшным гневом, она хотела бежать из этого проклятого места и требовала немедленного отъезда. Поездка была испорчена и прекращена. Отчаявшемуся Рильке пришлось везти домой свою слишком чувствительную подругу, которая все никак не могла оправиться от испуга.
Такие путешествия не были редкостью. В другой раз подобный приступ вызвало жужжание мухи, забившейся между белыми тюлевыми занавесками, которые перекрывали свет, проникающий в комнату Дюзе. Все отправились на поиски мухи, но она вскоре перестала жужжать и стала невидимой. Едва все успокоились и возобновили разговор, как в углу темной комнаты снова послышалось жужжание мухи. На этот раз Элеонора Дюзе, отчаявшись и близкая к обмороку, все-таки сбежала, оставив своих гостей наедине с мухой, в которой она увидела нечто вроде гигантского паука, затмившего все небо.
В подобных сценах, о которых рассказывал Рильке, комическое постоянно соприкасалось с трагическим, и Рильке так тонко смешивал эти два чувства, что трудно было решить, какое впечатление сложилось у него самого. Больше всего его восхищала в Дюзе сила поистине драматического темперамента, которая безмерно преувеличивала тончайшие движения души, словно до размеров какого-то гигантского зрительного зала. Несоразмерность этих событий и того значения, которое они приобрели в сознании Дюзе, свидетельствовала лишь о том, что она была актрисой до мозга костей, что она постоянно жила в царстве драмы и [инстинктивно] нуждалась в нем всё больше и больше, поскольку в то время считала, что навсегда отреклась от сцены.
Но за внешностью актрисы и анекдотами, характеризующими ее темперамент, постепенно вырисовывался истинный образ Дюзе, каким его видел Рильке. Это был образ бьющегося сердца, бесконечно чувствительной, бесконечно доброй женщины, безжалостно сломленной жизнью. Говорят, что мизантропия Дюзе, ее дикое стремление к одиночеству вобрали в себя большую часть творческих разочарований и печалей, вызванных ее материальными трудностями, которые были результатом ее собственных прихотей. Рильке, познакомившийся с Дюзе в 1910 году, был убежден, что это не так. Он считал, что разбитое сердце – вот истинное объяснение ее ухода на пике славы. Габриэле д'Аннунцио, утверждал он, обошелся с Дюзе ужасно жестоко, и, несмотря на прошедшие с тех пор годы, она все еще страдает от последствий нанесенной ей раны.
В своем отчаянии Элеонора Дюзе привязалась к госпоже X.[24], итальянской писательнице, которая, несомненно, была ей очень предана, но которую Рильке считал чересчур простоватой и недостаточно чуткой, чтобы она могла излечить Дюзе от ее страданий. Элеонора Дюзе, напротив, прилагала максимум усилий со своей стороны: она была опьянена набросками драм своей подруги, поэтический талант которой она переоценивала; она представляла своё триумфальное возвращение [на сцену] в качестве автора переводов пьес, специально написанных для нее. Но эти несбыточные надежды только сильнее опутали великую творческую личность паутиной эмоциональных обязательств, оков благодарности и мнимых обещаний, настолько, что ее самые бескорыстные друзья желали разрыва столь безнадежной дружбы.
В течение нескольких месяцев Рильке жил в обществе этих двух женщин, почти ежедневно обедал у Дюзе, иногда принимал участие в ссорах подруг и предвидел кризисы Дюзе, которые он тщетно пытался облегчить. В конце концов он почувствовал себя втянутым в эту гнетущую атмосферу и покинул Венецию, кстати, незадолго до того, как Дюзе рассталась с госпожой X. Хотя он продолжал время от времени переписываться со своей великой подругой, ему больше не суждено было её увидеть.
Почти одновременно с этими разговорами до нас дошла весть о смерти Дюзе, которая скончалась во время гастролей в Соединенных Штатах.[25] Рильке, казалось, был тронут не только этой новостью, которая воскресила в памяти его сожаление о том, что он не воспользовался возможностью снова увидеться с Дюзе в Венеции в 1919 году, но и тем, что эта смерть произошла при столь жестоких обстоятельствах[26] для необычайно утонченной актрисы «Норы»[27] и «Дочери моря»[28].
Надо было знать Элеонору Дюзе, – рассказывал он мне, – ее чувствительность к малейшим пустякам жизни; надо было знать, до какой степени она боялась путешествий, долгих поездок, стран, которые не были зеркалом ее души, или даже просто незнакомых людей, чтобы догадаться, что она должна была испытывать, когда умирала в безразличном городе той части света, которую она ненавидела. Балтимор, Вашингтон, Питтсбург были для нее чудовищными названиями по сравнению с дорогой Кьоджей, любимым холмом Азоло, местами, к которым она всегда оставалась беззаветно привязанной. Что ей пришлось пережить в последние недели жизни: целыми сутками ехать по железной дороге, которой она ужасно боялась, терпеть ненавистных ей импресарио, переезжать из отеля в отель, страдать от неблагоприятного климата, от пыли, шума, дождя, тумана, от лиц незнакомых людей, – вообще от всего; и наконец ей пришлось умереть в номере неизвестного отеля; какой ужас для нее и какой позор для тех, кто любил ее и не смог предотвратить этого! Ужасная смерть, предначертанная судьбой, которой было угодно не ослаблять того испытания, от которого она страдала уже тогда, почти пятнадцать лет назад, когда я знал ее в Венеции. Да, у Элеоноры Дюзе была именно своя смерть, своя собственная!»
Чтения и переводы
Записывая эти воспоминания, мне часто приходится объединять в художественное целое то, что на самом деле было сообщено мне в ходе нашей постепенной работы, время от времени, в виде случайных замечаний или свободных отступлений. Пытаясь упорядочить и систематизировать эти замечания, я рискую, с одной стороны, слишком выделить незначительные эпизоды, а с другой – опустить то, что в долгой череде наших бесед приобрело окончательный смысл только посредством сопоставления или повторения в различных формах и при различных обстоятельствах.
К таковым относится, например, интерес, который Рильке проявлял к современной французской литературе. Некоторые вопросы или упоминания показывают, насколько сильно она его привлекала, и как хорошо он ее знал. Он не только с самого начала любил Пруста, но и читал произведения многих молодых писателей послевоенного периода. Он чувствовал в этих книгах настоятельное стремление, растущую силу, которая, казалось, давала ему право на самые высокие надежды. Даже к самым молодым, обезумевшим от войны, которые с горечью
Хотя его выбор авторов, естественно, зависел от его пристрастий и душевного состояния на тот момент – настолько, что некоторым книгам приходилось ждать долгие месяцы, пока не наступал подходящий для них час, – он наслаждался чтением самых разных произведений. Во время своего пребывания в Париже он, в зависимости от своего настроения, вперемешку читал Жироду, Колетт, Салтыкова-Щедрина, Рамю[29], Арагона, Эммануэля Бове, Сюпервьеля[30], Алена Фурнье. Как бы далека от него ни была Колетт, он все же ценил в ней чувственный огонь, естественную свежесть и оригинальность образов. Он считал Жироду одним из лучших наших писателей, но упрекал его в том, что тот не умеет распознавать свои лучшие качества и то и дело опускается до слишком дешевых уловок.
Рильке читал не только книги; его интересовали и журналы, и больше всего самые последние, малоизвестные. Бурный расцвет эфемерных изданий, посвященных искусству и поэзии, представлялся ему одним из самых надежных залогов жизненной силы французов, и он листал эти журналы с любопытством, которое иногда вознаграждалось. Обнаруженные таким образом стихи он аккуратно заносил в карманный блокнот, а также записывал имена поэтов, которые привлекли его внимание и с которыми он хотел познакомиться. Иногда, во время своего очередного визита, он цитировал некоторые из своих последних открытий, как, например, следующие прекрасные стихи молодого бельгийского поэта Одилона Жана Перье[31], который умер вскоре после этого, в возрасте всего двадцати пяти лет:
Beau jour, sobre et profond comme un marbre sauvage,
que vos angles dorés m’ont donné de secours,
tant de perfection fait aimer son ouvrage,
tant de limpidité détourne de l’amour…
Когда Рильке спрашивали о его немецких современниках, он высказывался более осторожно. Первыми он назвал имена Гофмансталя, Стефана Георге и Верфеля. Он также упомянул двух поэтесс, которые были почти неизвестны во Франции, но чья лирика казалась ему достойной внимания: Регину Ульман и Рут Шауман. При этом он поспешил добавить, что недостаточно знаком с литературными новинками последних лет, никоим образом не считает себя вправе кого-либо критиковать, и в его обязанности не входит давать оценки или проводить аналогии.
Я испытываю глубокое недоверие, – признался он, – ко всяким абстракциям из области эстетики и литературных дискуссий. Как только подобные суждения и сравнения начинают претендовать на универсальность, они слишком легкомысленно отдаляются от реальности. В любом случае они не имеют никакого отношения к той потребности, которая может возникнуть у меня сегодня или завтра, чтобы прочитать ту или иную книгу или стихотворение, и к тому внутреннему обогащению, которым я обязан такому чтению…
Хотя Рильке был равнодушен к критике, направленной как в его адрес, так и в адрес других авторов, он, тем не менее, чувствовал необходимость выражать и передавать близким ему людям то воодушевление, которое вызывали у него некоторые книги. Он радовался поэтическим успехам без всякой задней мысли. Никто не был так щедр в этом отношении, как он, и так совершенно свободен от неосознанной ревности, которую, по словам Поля Валери, легче всего ощущает по-настоящему одарённый художник перед лицом совершенного произведения, которое он не создал сам. Рильке покоился в единстве со своим сердцем, в полноте движений своей души. Он хотел бы и в этой области руководствоваться словами Достоевского: «Ошибочно судить людей так, как вы судите. В вас нет любви, а есть только суровая справедливость, и потому вы несправедливы»[32].
Всю свою строгость Рильке приберег для себя и для того, что его глубоко трогало – переводов его произведений. В этой области он мог быть несгибаемо тверд. Если при его жизни во Франции появилось лишь несколько переводов его стихотворений – в отличие от того, что произошло после его смерти, – то это потому, что он не допускал публикации неполноценных или слишком небрежных переводов своих произведений и не любил, когда их кромсали. Что касается «Часослова», «Дуинских элегий» и «Сонетов к Орфею», то он считал, что это не сборники стихов, а симфонически построенные гимны, части которых настолько тесно взаимосвязаны друг с другом, что их нельзя разорвать или отторгнуть, не совершив над ними надругательства. Рильке отклонил по меньшей мере дюжину переводов «Корнета», – который когда-то хотел перевести и Андре Жид, – но за несколько месяцев до своей смерти, – после того как Жид окончательно отказался от своей затеи, – он решил разрешить перевод Сюзанне Кра[33][34]
Рильке требовал, чтобы перевод отвечал двум условиям: он должен был строго и со всей тщательностью соответствовать оригинальному тексту, но при этом воспроизводить движение мысли, живую динамику авторского высказывания. Два, казалось бы, противоречащих друг другу требования! И все искусство переводчика заключается в том, чтобы их гармонизировать. Когда речь шла о поэзии, Рильке требовал еще большего: в этом случае движение заключалось в ритме, рифме и мелодике стиха… Если все это не было воспроизведено, то попытка – как бы тщательно она ни была выверена слово в слово – была в его глазах просто бессмысленной. Это было бы все равно, что заменить живое тело восковой фигурой или холодным трупом. Это означало бы низвести произведение искусства в сферу анализа и толкований, от чего он всегда сознательно держался подальше. Лучше было бы вообще отказаться от подобной затеи. Я до сих пор помню, с каким недовольством Рильке говорил мне однажды о переводе, опубликованном в журнале одним писателем – с которым он, кстати, дружил – некоторых фрагментов из «Книги образов» и «Новых стихотворений», которые тот переложил вычурной и перегруженной прозой, не посоветовавшись с ним.
Несомненно, Рильке лучше, чем кто-либо другой, понимал масштаб трудностей, с которыми сталкивается французский язык в силу неизбежности связей, которые он устанавливает между словами, его чрезмерно отвлечённого словаря, особенностей его ритма и автоматической, логической последовательности грамматических конструкций. Его поэтическое полотно еще ждет гениального стихотворца, который мог бы оказать ему ту услугу, которую он сам оказал Полю Валери.
Знаете ли вы «Последнего человека»[35] Макса Пикара?» – спросил меня Рильке однажды утром. «Я только что увидел, что вышел французский перевод[36]. Это необычная, пугающая книга. Не знаю, стоит ли мне настаивать на том, чтобы вы ее прочитали». Прежде чем я успел раздобыть книгу, Рильке прислал мне её экземпляр. Через несколько дней он снова заговорил о ней. Он встретил автора, австрийца, в Лугано и описал его мне как маленького, нервного человека с удивительной жизненной силой. Макс Пикар с почти безумным рвением стремился по-своему создать «последнего человека», о котором Ницше говорит в «Заратустре» – все более обезличенного человека, которого машина лишила и духа, и физической формы.
Существо, которое Пикар создаёт и описывает в серии фантастических образов, остается человеком только по инерции или по привычке. Оно больше не является таким же совершенным, каким был человек; в лучшем случае оно пытается казаться таковым. Скоро у него не останется лица, и звери начнут его обходить стороной. Его присутствие тревожит и разрушает даже неодушевленные предметы. На самом деле, человек давно перестал существовать. Но мираж, занявший его место, боится умереть, он просто не может исчезнуть. «Люди боятся, что в комнату, в которой не найдется хотя бы одного человека, ворвется какая-нибудь страшная тварь…»
И Пикар задает вопрос:
«Человек уже давно мертв… Остались ли мы?» Рильке, хорошо знакомый со сферой страхов, был безжалостно
Рильке, который в «Сонетах к Орфею» утверждал, что наша жизнь, несмотря на угрозу духу со стороны машины, остается игрой чистых сил, волшебной музыкой для всех, кто способен ее слышать, хотел отмахнуться от этого кричащего, жестокого наваждения. Но «последний человек» задел его своим безглазым и безносным лицом, и он больше не мог не замечать того, как нечто ужасное из этого видения проникает в его собственные сны…
Только Европа
И вот почти наступило лето. Рильке задерживался все дольше в Люксембургском саду, и когда он заглядывал к нам, яркая погода и утренний сад неудержимо звали его на балкон. «Как замечательно, ни с чем не сравнимо это небо над Парижем!» – воскликнул он однажды. «Какую особую жизнь придает его величественное многообразие столь продуманному ландшафту! Вы чувствуете, как чудесный сад устремляется к своему великому небу, а вокруг него гудят каминные трубы – словно трубы огромного органа – и одушевляют эту картину человеческим присутствием!» В такие утра, которые были скорее приглашением прогуляться, чем поработать, Рильке любил говорить о своих путешествиях; чтобы представить их себе, он вспоминал яблони в Скании[37], датские замки или итальянские источники. Во время этих бесед он не раз признавался мне, что после нескольких неудачных поездок за пределы Европы окончательно отказался от путешествий. Такие странствия означали для него потерю сил, которых он должен был избегать. Европа – ее города, замки, кладбища, музеи и библиотеки – казалась ему достаточно обширной территорией, чтобы заполнить всю жизнь отдельного человека. Духовными высокогорными плато этой части света для него были Россия, Дания и Франция.
Германия, Австрия и даже Италия появились позже, как дополнительные оттенки, опосредующие, так сказать, связь между его любимыми регионами. О Праге он говорил с некоторым чувством неловкости; несомненно, он бессознательно перенес на город своей юности обиду, затаенную им на молодого Рене Рильке, который когда-то вел себя в этом городе как высокомерный представитель богемы. Из своей Европы Рильке с легким сердцем вычеркнул Англию, с которой у него были лишь сложные, разочаровывающие отношения.
Что его ждало за пределами Европы? Несколько попыток покинуть страну – поездки в Алжир, Тунис и Египет – закончились для него полным физическим и психическим истощением. Он был убежден, что достиг пределов своего бытия. Африка и Азия были для него великими загадками, которые он решил оставить нетронутыми, опасаясь, что придется браться за дело, которое окажется ему не по силам. Ведь в отношении стран, как и в отношении людей и книг, он считал, что нельзя ничего делать наполовину и что нельзя ничего начинать, не имея воли и мужества пройти весь путь до конца. Америка казалась ему просто невыносимой. Рудольф Касснер, один из его лучших друзей, однажды написал, что превосходные степени презренны, потому что они редко отражают реальную картину и чаще всего являются просто карикатурой. В глазах Рильке Америка была высшей формой человеческого существования; для него она означала абсолютную пустоту.
На духовном континенте, на котором он обосновался и намеревался утвердить себя, силовые линии, которым он следовал, не были очерчены в окончательной, неизменной форме. Испания, которая долгое время являлась ему только в мечтах, как разрушенный бурей Толедо работы Эль Греко, о котором он рассказывал Родену, лишь с опозданием была извлечена из долгого забытья. А Швейцария занимала особое место как безмятежный пейзаж его старости, которому он был предан с нежностью, рожденной благодарностью и дружбой. К концу своего пребывания в Париже он все сильнее ощущал тягу к странам Средиземноморья с их гармоничной культурой – полагаю, под влиянием Поля Валери. Он особенно тосковал по Провансу и подумывал – по крайней мере, зимой – покинуть Мюзот и поселиться в районе Авиньона или Тулона.
Рильке с друзьями
Однажды утром Рильке принес купленные им на набережной старые гравюры, на которых была изображена долина Роны в районе Сьерры и Сьона. Эти округлые и четко очерченные пейзажи с холмами и башнями излучали романтическую безмятежность, которую не могла скрыть двойная стена из камня. окружавшая их. Рильке утверждал, что многое в этой долине – линии, цвета, растения, свет – напоминает ему испанские пейзажи близ Ронды, и ему казалось, что если он проследует по реке до Прованса, то еще полнее осознает это сходство, не удаляясь от Роны. Он намеревался провести холодный сезон в Провансе или на побережье, отчасти из страха перед климатом, который продержал бы его всю зиму взаперти в своей башне, и уже начал наводить справки о возможных местах для проживания.
Будучи в таком расположении духа, он рассказал мне о своих путешествиях – по его мнению, всегда слишком мимолетных – по югу Франции. Он видел Арль, Оранж, Авиньон, Сен-Реми-де-Прованс, осматривал местные памятники и посещал музеи, и не забывал о маленьких, залитых солнцем двориках, – то ли при монастырях, то ли на кладбищах, – где, по его словам, лучше, чем за стеклом музейных витрин, чувствуется дух времени и быстротечность жизни.
Ему были известны великие деятели страны, такие как король Рене[38], о котором он говорил с нежностью и о поминовении которого был счастлив услышать в церкви Сент-Мари-де-ла-Мер, когда провел целую ночь, наблюдая за странной, полуцыганской, полупровансальской, полуязыческой, полухристианской процессией на широком, продуваемом всеми ветрами берегу Камарги[39].
Но чаще всего и с наибольшим волнением он рассказывал мне о каменистом плато Бо[40], где среди гробниц и пещер пастухи казались последними потомками гордой семьи, на протяжении нескольких веков правившей здесь городом и процветающей страной, господствуя над дорогой между Францией и Италией. Это было огромное поле, на котором Рим, Галлия и эпоха Возрождения нагромоздили свои памятники и могилы. Рильке бродил среди этих руин по кольцевой дороге, которая, казалось, вела в прошлое, но потом резко обрывалась на краю пропасти, словно отрезанная навсегда. Он прогуливался по огромной, пологой террасе, на которой веками скапливалась дождевая вода, и заблудился в скалистой пустыне, где паслись несколько овец. Пещеры и гробницы, скалы и разбитые колонны создавали в полуденном свете фон, на котором он вызывал в воображении гордый род короля Рене и графов Бо, которые носили на своем гербе звезду трех волхвов с шестнадцатью лучами и были в его глазах человеческим воплощением самого восхитительного великолепия.
Наконец, мы добрались до последних страниц «Записок». Как бы невзначай, они касались местности, по которой блудный сын путешествовал во время своих бесконечных паломничеств. Бо, Аллискамп, Оранж – еще не закончив книгу, Рильке то тут, то там посеял эти магические слова, за которыми расстилались огромные пейзажи, куда он неизменно намеревался рано или поздно вернуться. Произнесет ли он когда-нибудь эти заветные слова, которые он как бы отложил «про запас» в последних главах «Записок»? Он мечтал об этом. Как Мюзот завершил цикл «Элегий», так и Прованс, полагал он, может таить в себе слова и образы, которые успели созреть с 1909 года и которые, возможно, вскоре раскроются в новых сочетаниях. А некоторые вещи, на которые лишь намекается в «Записках», станут мощным фоном для последующего произведения. Он думал о прозаическом произведении, о книге, которая могла бы стать для «Дуинских элегий» тем же, чем были «Записки» для «Новых стихотворений» и «Книги картин». Он говорил об этом – в ответ на вопросы, которые я ему задавал, – не без труда преодолевая внутренние сомнения.
Но прежде чем мне удалось вызвать эти последние, нерешительные мысли, мы побывали в Италии, где снова увидели Абелону в Венеции. Вспоминается молодая датчанка, которую Мальте
Тем временем Рильке рассказывал мне о Венеции, о суровой и жесткой реальности этого города, который он видел иными глазами, чем большинство воспевавших его романтиков. Это был кристалл, созданный упорной волей тех, кто сотворил это чудо из ничего, из лагун и болот. В городе, который он знал и любил, не было ни малейшего томления или меланхолии. Это была вовсе не «мягкая, опиумная Венеция предрассудков», где некоторые ищут лишь «легкого и вознаграждающего обморока гондол». Он чувствовал ее суровый нрав, ее скрытую энергию и дух, «более сильный, чем аромат благоухающих земель»; ему не нравилось, что характер этого города может быть настолько превратно истолкован.
Запомнилось то утро, которое мы провели вместе в последний раз. Я слышал его речь, но меня тревожила и отвлекала смутная грусть, которую я испытывал при мысли о нашей предстоящей разлуке. Рильке выразил желание отметить счастливое завершение нашего долгого труда обедом, на который он также пригласил Баладину Клоссовскую и мою жену. Через несколько дней после нашего последнего чтения он написал мне:
Отель «Фойот», 33, улица Турнон
Дорогой друг,
Думаю, мне удалось (по крайней мере, если не вкралось слишком много ошибок) избавить Вас от необходимости заново знакомиться с двумя песенными строфами из второго тома «Мальте». Вот мой перевод! Его преимущество, как мне кажется, в том, что он точно передает ритмический импульс, который в немецком тексте позволяет голосу молодой девушки возвышаться над прозой и освобождаться от нее.
Ниже приводится перевод, который Рильке добавил к своему письму и который я воспроизвел без изменений во французском издании «Записок»:
Toi, à qui je ne confie pas
mes longues nuits sans repos,
Toi qui me rends si tendrement las,
me berçant comme un berceau;
Toi qui me caches tes insomnies,
dis, si nous supportions
cette soif qui nous magnifie,
sans abandon?
…
Car rapelle-toi les amants,
comme le mensonge les surprend
à l’heure des confessions.
…
…
…
Toi seule, tu fais partie de ma solitude pure.
Tu te transformes en tout: tu es ce murmure
ou ce parfum aérien.
Entre mes bras: quel abîme qui s’abreuve de pertes.
Ils ne t’ont point retenue, et c’est grâce à cela, certes,
qu’à jamais je te tiens.
В том же письме он вернулся к одной детали другого предложения, которую мы уже обсуждали:
А что касается пятна на паркетном полу: что, если вместо «physionomie» мы подумаем о «profil»?
Наконец, он предложил место встречи для запланированного обеда:
И по поводу нашего обеда: подойдет ли Вам вторник (23 июня)? Позволю себе попросить Вас и Вашу жену встретиться со мной в «Фойоте» в половине двенадцатого; мы могли бы либо остаться там, либо пойти вместе в другой ресторан, в зависимости от настроения на тот момент.
Сердечно пожимаю Вашу руку.
Р. М. Рильке
В последний раз, когда Рильке посетил меня, мы снова заговорили о Венеции, и я показал ему небольшую книгу, которую Люсьен Фабр только что опубликовал под названием «Низость Венеции»[42]. В ней он развернул настоящий судебный процесс против города, в котором «ничто непредвиденное не воспламеняет дух», и который является ничем иным, как «ложной видимостью, отсутствием культуры и тисками на сердце». Хотя то немногое, что я прочитал из нее, оставило Рильке совершенно равнодушным, он попросил меня одолжить ему книгу и в то утро взял ее с собой.
В последующие недели мы больше не имели возможности обсудить основные пункты обвинения Фабра. Лишь через несколько месяцев после отъезда Рильке из Парижа я получил брошюру обратно в запечатанном конверте. Рильке приложил к нему картонный листок, на котором было написано:
Госпожа Клоссовска вернула Вам книги, которые Вы мне одолжили; осталась одна, которая, по безобидной случайности, путешествовала со мной: она возвращается к Вам и просит прощения за свой побег. Р.
Рильке позволил книге высказаться самой за себя, а сам промолчал. Похоже, обвинение Фабра не заслуживало иного ответа, кроме молчания.
В последние недели его пребывания в Париже мне удавалось видеться с Рильке только через большие промежутки времени и редко наедине. Один раз – у издателя «Записок», в «Эмиль-Поле», где мы договорились подписать контракт вместе с Эдмоном Жалу, который в то время был литературным директором этого издательства. В другой раз я сопровождал Рильке на приеме в Фонде Карнеги. В парадных залах дворца на бульваре Сен-Жермен он выглядел совершенно потерянным и по-настоящему испуганным. Эдмон Жалу, который в то время уже был нацелен на Академию, с улыбкой выдержал натиск присутствующих профессоров, министров и дипломатов.
Зажатый в себе Рильке искал лицо друга, предлог, чтобы отвлечься от назойливого любопытства. Эти парадные постановки угнетали его. Но ради своей славы он вынужден был мириться с ними и иногда вполне благодушно предавался подобным вещам, даже если они в той или иной степени смущали его. Несколько дней спустя мы обедали в ресторане на Монмартре с Фредериком Лефевром, который опубликовал интервью с ним в «Литературных новостях»; под перекрестным огнем наших вопросов Рильке не слишком упрямился.[43]
Райнер Мария Рильке и Баладина Клоссовска
Перед этим, однако, мы устроили «наш обед», чтобы отпраздновать счастливое завершение работы над «Записками». Мы собрались в «Бёф а ля мод» [Boeuf à la mode] на улице Валуа, в особом зале на втором этаже, обставленном ангелами работы Буше и удивительными диванами из розового шелка. Рильке был непринужденно весел: он с удовольствием сам выбирал вина, охотно дегустировал крепкое бургундское и с энтузиазмом сравнивал достоинства испанских и французских дынь; на протяжении всего застолья он являл нам незнакомого, жизнерадостного Рильке. Баладина Клоссовска и моя жена приняли участие в трапезе, которая затянулась до позднего вечера. Затем Рильке покинул нас, так как ему нужно было идти к портному. Он почти забыл об этой встрече, которая лишила его возможности прогуляться до дворца Пале-Рояль; госпожа Клоссовска вовремя напомнила ему о ней.
В судьбе случаются такие провалы, в которых человек исчезает
Наступило лето, и Париж опустел. Раз или два я видел Рильке в Люксембургском саду, идущего слегка покачивающейся походкой по аллее или огибающего ряды сложенных стульев. Среди цветущих кустов олеандра, на фоне пестрого великолепия густых зарослей индийского тростника и шалфея и постепенно проступающих из утреннего тумана лужаек он всякий раз отыскивал поручни своих любимых балюстрад, которые были такой же высоты, как и его письменный стол, и на которые он мог опереться, чтобы записать пару мыслей или строф в свою карманную книжечку.
Теперь, когда я прогуливаюсь по той же дорожке между клумбами с фуксиями и прудами у фонтана Марии Медичи, я порою встречаю еще одну тень, чье таинственно отзывающееся эхом присутствие под
Но он также мог видеть ее в Сьерре – и, возможно, даже случайно столкнуться с ней – в отеле «Шато-Бельвю» [Château-Bellevue], в котором за год до своей смерти она останавливалась на несколько недель. В июле и августе 1922 года она была «единственным постояльцем, оставшимся в темном и пустом отеле». Как и великий поэт, которого она не знала и который ничего не знал о ней, она любила сады Вале, спелую красную смородину, которую садовник увозил на тачке, сливовые деревья этой долины, напоминавшие ей о Каори. «Здесь как-то особенно красиво», – написала она русскому другу. «Очень по-летнему. Кузнечики бьют в свои маленькие барабаны, а внизу садовник подметает аллеи. Кружатся ласточки; двое мужчин с косами на плечах пересекают поле напротив, подтягивая ноги, словно переходят реку вброд. Но, несмотря ни на что, здесь одиноко». Пока Рильке, возможно, пил чай в соседней комнате с Баладиной Клоссовской, гостившей у него тем летом, или сопровождал домой принцессу Турн-унд-Таксис, приехавшую к нему в Мюзот, маленькая новозеландка, чьи легкие уже не могли переносить воздух Монтаны и Рандони, сочиняла ужасно горестную историю о смерти канарейки или записывала в дневник следующие мысли: «Теперь, в полном одиночестве, я начинаю по-новому видеть и узнавать красоту мира. Сегодня, например, это – ласточка, её прерывистый полет, бархатистый вильчатый хвост, полупрозрачные крылья, напоминающие рыбьи плавники. Маленькая темная головка и горло, золотисто поблескивающее на свету. А еще красота сада, красота выстриженных аллей… И тишина… Так много мыслей возникает и снова исчезает. Если у меня будет время, я запишу их все; если и дальше будет стоять такая погода…» Но времени ей не хватило; в последний раз побывав в Париже, в последний раз прогулявшись по Люксембургскому саду, где она все так же восхитительно по-детски играла в железную дорогу с маленькими мальчиками, она умерла в начале зимы в Фонтенбло.
Среди событий – а о них я узнал лишь позже – которые взволновали Рильке в том июле, было одно, связанное с отъездом Андре Жида в Африку. Марк Аллегре, молодой друг Пьера и Бальтюса Клоссовских, сопровождал автора «Имморалиста» в том путешествии, и поэтому Рильке слышал много разговоров об этом. Разве он не содрогался при мысли о том, что его друг подвергнется опасностям этой большой экспедиции к озеру Чад и в глубь территории Конго? Любопытство, влекшее Жида в Африку, которую Рильке исключил из своего мира, несомненно, свидетельствовало и о духовном отчуждении между ним и французским поэтом. В тот момент, когда Рильке как никогда удалился в свое чистое одиночество и погрузился в состояние безучастности созерцающего поэта, Жид с головой окунулся в активную деятельность, предприняв свое африканское путешествие.
За его антиколониальной агитацией последовал сенсационный переход в коммунизм, и его интерес все больше стал замыкаться на политических и социальных проблемах. Хотя впоследствии он изменил свое мнение о нынешнем российском режиме, Жиду приходилось все больше и больше отворачиваться от старого культурного мира, от его раздражающего очарования и чрезмерно изощрённой литературы. «Непреодолимый интерес, – писал он в то время, – который я проявляю к происходящим событиям, и особенно к ситуации в России, отвлекает мой ум от всех литературных занятий. Конечно, я только что с неописуемым восторгом перечитал „Андромаху“, но в моем новом душевном состоянии подобные изысканные пьесы уже не кажутся мне имеющими право на существование. Я повторяю себе это без конца, как и то, что век, когда литература и изящные искусства могли процветать, закончился».
Вряд ли Рильке с его тонко организованной натурой мог не почувствовать в тот момент, что между ним и Жидом наметился разлад, который неизбежно должен был возникнуть. Это ощущение, в сочетании с растущей усталостью и в конечном итоге разочаровывающим впечатлением от несколько излишней наружной вежливости Поля Валери, несомненно, усилило чувство пустоты, которое внезапно проявилось в середине того лета в виде недомогания и побудило его поспешить с отъездом. Я полагал, что он все еще находится в отеле «Фойот», и по обыкновению был готов встретить его, свернув на аллею Люксембургского сада, когда однажды вечером узнал, что он внезапно покинул Париж, ни с кем не попрощавшись. Только в начале ноября я получил от него следующее письмо:
Замок Мюзот-сюр-Сьер (Вале),
Швейцария
5 ноября 1925 года
Дорогой друг,
Если Вы вдруг не стали коллекционером редких экземпляров, то могу поспорить, что Вам не найти более неблагодарного человека, чем я. Поистине, в этом я достиг вершин мастерства – только подумайте, сколько времени я пропустил, не написав Вам! Меня никоим образом не извинит, если я признаюсь, что веду себя подобным образом по отношению ко всем. В судьбе иногда случаются такие провалы, в которых человек исчезает; моя называется недомоганием, болезнью… сам не знаю.
Я прочел Вашу книгу «Колеблющийся»[44] (которую вы не забыли прислать мне, сопроводив любезной дарственной надписью, которой я доверяю, потому что Вы выразили дружеские чувства по отношению ко мне как никто другой…), я прочел её с живейшим интересом, который не ослабевал до последней страницы. Мне кажется замечательным, что Вы смогли трактовать эту непростую тему так, как Вам того хотелось, не размениваясь на отвлекающие ухищрения. Можно сказать, что Вы овладели ею, собрав богатый, весомый урожай вдоль ее колючих изгородей. Даже все то, что неизбежно затемняет ее, только способствует тому, чтобы этот конфликт превратился в возможный с человеческой точки зрения, придавая его необходимости все более убедительный характер на более высоком уровне.
Я отдаю Вам должное за то, что Вы настаиваете на описании непостижимого, делая это издалека. Вы огородили бреши, которые пришлось оставить как белые пятна, как местность, которая еще не определена, но послужит для будущих строений, – и Вы уже заложили своего рода основу на краю этого временного ограждения. Вы также необычайно удачно соотнесли внешние события с внутренними обстоятельствами; поскольку Вы никогда не игнорировали отношения между видимым миром и постоянно откликающимся на него внутренним антагонистом, Вам не нужно было форсировать драму, к которой Вы стремились: она развивалась, так сказать, сама собой. Удивительно удачная сцена пробуждения (стр. 199) кажется мне характерной для некоторых использованных Вами технических приемов.
Когда я получил Вашу книгу, я уже был подготовлен к ее прочтению благодаря своевременной и проницательной статье, которую Эммануэль Бове посвятил ей в «Литературных новостях». Его манера видеть и выражать свои мысли с такой наглядной нерешительностью не кажется мне чем-то из ряда вон выходящим в области той «литературной критики», которую он, по его утверждению, практикует лишь в исключительных случаях и с осторожностью. Я, кстати, понимаю, что он чувствует себя более комфортно, используя свои удивительные способности к наблюдению. Чтобы книга достучалась до нас, она часто нуждается в опеке; характерное для Бове прочтение не позволяет ему проявить ту многообещающую сдержанность, которая неустанно привносит и утверждает невысказанные отношения с реальностью. Как мало, в самом деле, значит для него «предмет»! В «Визите на ночь» он, как мне кажется, почти вытеснен постоянным удовольствием от фиксации поразительных изменений, наблюдаемых в отдельных отрезах жизни. (В юности у меня еще была привычка шить перчатки «по мерке»; протягивать руку перчаточнику было очень странным ощущением. Чтение последней книги Бове вернуло мне все эти воспоминания, включая физическое ощущение пальцев, подвергающихся обмеру).
Прежде чем закончить, я должен рассказать Вам о третьей книге. Выдернув ее вчера откуда-то снизу, я привел в движение огромную гору почтовых отправлений, скопившихся здесь за время моего бесконечного отсутствия. Автор этой «Елены у крепостных валов»[45] живет, кажется, в Вашем доме; Вы должны его знать. Он также побаловал меня тем, что написал отрадные слова в своей книге, которую я с увлечением пролистал (почему у меня иногда возникало подозрение, что это псевдоним и что это имя, Рауль Безансон, было написано женским пером?). Подвижное, изменчивое чувство блуждает по этим страницам; и порой с какой-то усталостью оно оседает на стихах… В любом случае, я прошу прощения у любезного автора, если он Вам знаком, что до сих пор не поблагодарил его…
Рильке ошибочно истолковал верное впечатление: Рауль Безансон не был женщиной. Но усталость, которую Рильке почувствовал в этих стихах, была настоящей; у нее были другие причины.
Письмо заканчивалось следующим образом:
Мое новое и на всю зиму полнейшее одиночество напоминает мне обо всех возможностях, которыми я не воспользовался в достаточной мере во время моего пребывания в Париже. Например, я бы хотел видеть Вас чаще! Вряд ли стоит особо подчеркивать, что эти строки в той же мере адресованы и Вашей жене; это, пожалуй, самое малое, что я могу сделать, чтобы достойно занять то место, которое она отвела мне своей гостеприимной добротой. А Вы, мой дорогой Бетц, надеюсь, хорошо понимаете, что под плотной завесой моей молчаливости все еще скрывается тот самый дружеский интерес, который я всегда питал к Вам.
Искренне Ваш
Рильке.
Возвращения, встречи, расставания. Почему мы так слабо осознаем эти моменты, когда переживаем их? Всякий раз, когда я перечитываю эти строки, когда этот листок с лёгкой дрожью шелестит в моей руке, мне не верится, что он вот так мог уйти, не догадываясь, что больше не вернется, что те долгие часы, которые мы провели вместе, будут последними, неотвратимо последними…
Признание Рильке
Долгие месяцы молчания разделяли нас, но Рильке знал, что это было деятельное молчание, в котором продолжали раскрываться образы, созданные его воображением, а сами «Записки Мальте Лауридс Бригге» приближались к той прозаической стороне жизни – довольно банальной и обремененной множеством материальных забот, – которую представляет собой печать и издание книги.
Кстати, Рильке с нетерпением ждал издания французского «Мальте» и упоминал о нем в письме к своему польскому переводчику Витольду Гулевичу от 10 ноября 1925 года:
Хотелось бы, чтобы Вы дождались французского «Мальте», прежде чем давать окончательное «одобрение» польскому тексту. Теперь он полностью соответствует требованиям и, учитывая точность и последовательность его формулировок, возможно, помог бы Вам прояснить смысл отдельных отрывков, которые все еще вызывают сомнения, в первую очередь это касается взаимосвязей слов. Полагаю, что многое из того, что оставалось непонятным на немецком языке, уже не вызовет у Вас затруднений. Я полностью доверяю французскому переводу, который должен быть опубликован до Рождества.[46]
Но уже в начале этой зимы плохое самочувствие, ускорившее его отъезд из Парижа, вынудило Рильке впервые остановиться в санатории Валь-Монт. Он описал свое недомогание в длинном письме от 21 февраля 1926 года к парижской подруге г-же М., из которого становится ясно, что речь шла не просто о «человеческой усталости», как предположила корреспондентка, пытаясь объяснить его внезапный, молчаливый отъезд.
Нет, это расстройство, это недомогание, внезапно охватившее меня в Париже, имело очень серьезные причины, которые трудно объяснить; мои самые давние и лучшие друзья утомили меня, и даже сама дружба внезапно показалась мне чем-то непосильным.
Я больше не мог, не желал этого – и это тот самый я, который с тех пор, как начал понемногу осознавать способности своего сердца и разума, не ведал более соблазнительного удовольствия, чем отдавать себя тем, чьи прикосновения и истинное присутствие я особенно ощущал. Это препятствие казалось мне глупым и почти невероятным, и все же я был так глубоко поражен им, что в тот самый момент, когда самые дорогие отношения показались мне непосильной ношей, моя давняя и надежная радость во мне угасла – та, что дарила мне одиночество, «звучное одиночество», о котором пел Сан-Хуан де ла Круз.
Мой отъезд из Парижа, отвлекающее от дел путешествие и, наконец, возвращение в старую башню ничего не изменили в этом мрачном состоянии – вот почему я бежал в Валь-Монт где-то 20 декабря, веря в возможность найти корень своих страданий в патологических внутренних изменениях, которые сумел бы обнаружить врач. Он все еще пытается разобраться в этом…
Мое тело так тесно связано с моими наивысшими взлётами! Оно – лишь теплокровный представитель моей души, все его простейшие удовольствия способствовали развитию моих познаний о Высшем; я никогда не принадлежал к числу тех, кто мог обогатить деятельность своего духа вопреки телу и, так сказать, без его ведома. Если мне и позволялось несколько раз подняться на небеса, то только благодаря тому, что оно подготовило тайную анатомию крыльев; моей душе оставалось лишь доверится им и простодушно не чувствовать их тяжести. Поэтому не исключено, что телесная беспомощность обернется для меня ощутимым недостатком, физическим бременем…
Что мы знаем о миллионах безымянных клеток, которые постоянно составляют это мимолетное настоящее? Чтобы серьезно нарушить наш сложный организм., достаточно того, чтобы парочка из них проявила рассеянность или чтобы одна из них влюбилась в небытие… Но от чего я, на самом деле, страдаю? Я злоупотребляю Вашей добротой ко мне, дорогой друг, когда прибегаю к такому самолюбивому и жалкому рассказу. Я лишь хочу убедить Вас, что пренебрег Вами не из какой-то прихоти, а в результате настоящей катастрофы, которая произошла на самом краю моего бессознательного и жертвой которой я до сих пор являюсь. Существо, пережившее жестокое разочарование, могло бы оказаться в подобном состоянии: но со мной ничего подобного не случилось. Разочарование по-прежнему остаётся самым маловероятным из всех непредвиденных обстоятельств, которые может подкинуть мне жизнь; некоторые из её даров, которые я смог применить в своей работе, полностью насытили меня и восхитили навсегда, чтобы я мог сомневаться в её неизменной щедрости…[47]
В гнетущем одиночестве Валь-Монт, которое усугубилось воспалением горла и всевозможными нервными расстройствами, Рильке оставался ближе к Парижу, чем в полном уединении в Мюзот.
Моя комната, внешне похожая на удобную тюремную камеру, полностью обставлена многочисленными книгами, присланными мне из Парижа, и я достаточно близко знаком с парижскими событиями, чтобы быть в курсе Вашей прекрасной и важной выставки и её блестящего успеха – писал он госпоже М.
В Париже тем временем ждали выхода в свет полного издания «Записок», и хотя Рильке говорит об этом очень сдержанно, его ответ показывает, каким событием стала для него объявленная публикация:
Дорогой друг, я был тронут, когда прочитал, что Вы все еще верите в мою книгу… Но, видите ли, ее еще нет. Ни этой книги, ни другой, еще более дерзкой, на страницах которой будет обнародован мой явный бред во французских стихах. Даже не знаю, когда эти два моих детища впервые появятся на публике; им бы сейчас ножки покрепче, чтобы удержаться хотя бы на коленках. Мне ли гадать, смогут ли они гордо стоять «на ногах» в окружении такого количества новых, исполненных достоинства и величия французских книг.[48]
Но только весной 1926 года Рильке получил письмо, в котором сообщалось, что типографские листы его книги были исправлены, и одновременно было задано
Валь-Монт, Глион-сюр-Территет (Во),
Швейцария.
26 апреля 1926 года
Дорогой друг,
Ваше молчание, за которое Вы извиняетесь, было, в конце концов, вдвое короче моего, и сожаление, которое нас объединяет, имеет обоюдную ценность; кстати, я был уверен, что Вы заняты мной, и что Мальте, мой полномочный представитель при Вас, никуда не запропастился из-за нашей немоты.
Я рад узнать, что Вы довольны своей долгой, теперь уже завершенной работой: мы оба можем сказать друг другу, что ничего не упустили, чтобы довести этот перевод до достойного результата; это начинание уже щедро вознаградило нас «авансом», имея в виду те восхитительные часы, проведенные вместе в рабочей атмосфере, о которых Вы так любезно упомянули и которые я также с большой любовью вспоминаю.
Эдмон Жалу, с которым я познакомился около десяти дней назад в Лозанне и которого надеюсь вскоре увидеть снова, сообщил мне обо всех предстоящих публикациях, которые должны появиться в это же время (ведь «Сады», подборка моих французских стихов, скорее всего, также будет опубликована в мае).
Что касается выпуска «Ежемесячных тетрадей», который Вы намеревались посвятить мне, мне как-то неспокойно от того, что он создаст Вам проблемы из-за вполне естественной нехватки материала. И я совершенно не представляю, как это можно исправить. Надеюсь, что по моему настоянию «Insel»[50] предоставил вам несколько критических отзывов, касающихся моей работы. Мне сказали, что книга Р. Х. Хейгродта[51] (которая, я думаю, будет в числе этих материалов) содержит несколько поучительных замечаний (я сам, как Вы понимаете, совершенно не знаком со всей этой второстепенной литературой и в отношении нее желаю только сохранить себя в своём неведении и невинности) … Тем не менее, я попрошу свою знакомую в Цюрихе прислать Вам две другие работы, написанные совсем недавно, которые я бы попросил Вас вернуть после того, как Вы ими воспользуетесь.
А вот адреса, которые Вы запросили: прежде всего, госпожа Инга Юнгханс (Копенгаген, К …), которой удалось сделать прекрасный перевод «Мальте», после того как она ранее перевела «Родена» и «Песнь о любви и смерти корнета Кристофа Рильке». Мой польский переводчик – господин Витольд Гулевич (Вильно…). Что касается переводов, сделанных ранее в России, я думаю, господин Мишель Цетлин мог бы предоставить Вам некоторые подробности; он сам занимался переводом некоторых из моих избранных стихотворений и всегда оказывал мне дружеское почтение. Господин Цетлин проживает в Париже (бульвар…)
В случае, если норвежский литератор Йоханн Бойер, хорошо известный во Франции, окажется в Париже, он, возможно, сообщит Вам несколько строк о моих произведениях и наших прежних отношениях. Очень небольшая часть моих произведений переведена на голландский, английский, итальянский и испанский языки, но у меня нет информации об этих переводах, и я даже не знаю имен переводчиков. Известный художественный журнал в Милане «Конференция»[52] опубликовал в одном из своих последних номеров некоторые из моих ранних стихотворений в превосходном переводе г-на Джантурко. Еще один итальянский журнал только что объявил о новых переводах благодаря заботе принцессы Турн-унд-Таксис. «Роден», подборка стихотворений и третий том были опубликованы в Америке очень давно: но и об этом я ничего более не знаю.
Как жаль, что великого Верхарна больше нет с нами, ведь он мог бы поведать Вам о том горячем доверии, которое он мне оказывал и из которого я на протяжении многих лет черпал глубочайшее утешение. Я уже рассказывал Вам об этом человеке и не решаюсь произнести ничего более, чтобы не заглушить тон моего голоса тяжестью написанных слов, если Вы хоть немного помните Верхарна.
Мне особенно досадно, что я не могу предложить Вам ничего по-настоящему стоящего от себя лично для этих гостеприимных «Тетрадей». Отсюда невозможно просмотреть мои старые бумаги в Мюзот, а что касается совершенно новых, то Валь-Монт отнюдь не то место, где можно исписать их моим почерком. Я демонстрирую перед Вами, дорогой друг, свою бедность: пусто!
Этой заметки «Первобытный шум»[53] (название не мое) все равно будет слишком мало. А найдете ли Вы что-нибудь более существенное в выпуске «Пражской прессы»[54], посвященном мне? Редактор этого литературного приложения удивил меня тем, что отыскал (Бог знает где!) те фрагменты из «Сонника»[55], о которых я совершенно забыл. (Книга так и не была закончена.)
Взгляните на эту прозу и на весь номер, над составлением которого, должно быть, потрудился человек, который неплохо покопался в моих сочинениях.
Вы упомянули о госпоже Х… Нет! У нее ничего нет, кроме нескольких посвящений очень личного характера и не представляющих никакой художественной ценности. Я всегда буду выступать против любой публикации подобных «эпизодов», которые теряют всю свою сокровенность, когда покидают человека, которому принадлежат. Я бы первым предположил, что это всего лишь счастливое совпадение; но я прошу Вас, давайте оставим эту затею.
Перелистывая свои книги в мягкой обложке (последние две сопровождали меня сюда), я не нашел ничего, кроме нескольких стихотворений, к тому же на французском языке (ибо, должен признаться, в душе своей продолжаю лелеять этого маленького «конька», вырезанного из ветки прихотливой сакуры). Может, мне стоило побороть искушение переписать для Вас несколько текстов? В вопросах искусства не может быть никаких поблажек; а. значит, я не должен ссылаться на Ваши. Вы сами решите, найдется ли среди этих строк несколько подходящих, чтобы представить меня в «Тетрадях». Если Вы цените во мне всего меня, то, вероятно, будете вынуждены не скрывать и присущие мне недостатки.
Прошу прощения за поспешность и некоторую импровизацию этих строк; здесь пишется не так, как хотелось бы, но прежде всего я не хотел обременять Вас ожиданием. Мое особое почтение Вашей жене, а Вам, дорогой друг, вся моя дружеская благодарность.
Р. М. Рильке.
Несколько постскриптумов завершают это длинное послание:
Несколько P.S.:
Надеюсь, что возобновившееся увлечение нашим Мальте не слишком задержало Ваши собственные творческие наработки. Мне только показалось, что я видел новую объявленную или, по крайней мере, запланированную Вами работу?
Если эта маленькая книжечка в мягкой обложке с моими стихотворными набросками (очень жалкая брошюрка, как Вы можете в этом убедиться) доставит Вам удовольствие, пожалуйста, оставьте ее себе. Конечно, эти более поздние попытки не отражены в «Садах».
Отсюда мне трудно решить, кому бы я предпочёл отправить французского «Мальте» от своего имени. У меня нет с собой всех адресов, которые я мог бы Вам сообщить. Поэтому мне будет удобнее получить итоговые экземпляры чуть позже и разослать их самому. Надеюсь (наконец-то!) вернуться в свой Мюзот, в котором я не был с 20 декабря!
Отправка моих переводов Поля Валери была прервана из-за моего отъезда в Валь-Монт; а экземпляр, предназначенный для Вас, находится у меня: он будет отослан через несколько дней.
Распорядитесь, пожалуйста, адресовать мои рекомендации Эммануэлю Бове; я всегда стараюсь следить за его творчеством и с тем же вниманием, с каким отношусь ко всем его произведениям, прочел его любопытную и захватывающую повесть, появившуюся в «Свободных публикациях»
Май 1926 года: получено «Разрешение на печать» для «Записок Мальте Лауридс Бригге». Тем временем Рильке проводит дождливую, неприветливую весну в Валь-Монт.
Здесь, – пишет он, – все больные в отчаянии от погоды, которая опровергает прекрасное название месяца и заставляет поверить, что даже на небесах идеалы приходят в упадок и что нигде больше нельзя чувствовать себя уверенно.
Но в тот день, 25 апреля, когда мое письмо принесло ему весть о наших планах и скорой публикации «Записок», поэт впервые за год услышал, как бы в предчувствии обновления и восстановления, зов кукушки, который через несколько дней подарил ему восхитительное стихотворение:
Depuis tant de semaines tout nous dispute nos
règles d’hiver… Il faudra, il faut
désarmer, s’adoucir, laisser faire
l’inévitable printemps héréditaire.
Déjà le nid dans mon oreille est assez doux
pour que ta voix y vienne, Coucou!
Dépose dans cet écrin le long collier de tes cris
dont le fermoir perdu nous occupe. Tant pis![57]
[На протяжении многих недель все вокруг
нарушает устои зимы. Мы должны,
мы обязаны сдаться, стать мягче, признать
неизбежность этой грядущей по праву весны.
Уже и гнездо в моем ухе готово уютное,
чтобы в нём поселился твой голос, кукушка.
Ах, сложи, наконец, в этот ларчик ожерелье своего кукованья —
только вот потерялась застёжка… Досадно!]
Подстрочник[58]
Вы уже слышали в этом году неутомимую кукушку? – спрашивает он госпожу М. в своем письме от 11 мая. – 25 апреля ее голос впервые тронул меня, голос, который для меня, как никакой другой, таит в себе опасность и коварство весны с её меланхоличной нетерпеливостью обновления. Первое «У» в вокале года, и вот оно уже удвоенное, и, ей-богу, произнесенное с напускной самонадеянностью существа, которое взлетает и пытается скрыться… Кажется, все успокаивается – но в повторном зове кукушки есть (уже!) что-то похожее на мимолетное признание в любви. Ах! Какая легкость, какое чудесное легкомыслие этой птицы, которая обещает и обещает, – слишком многое обещает… (Сравните с амурным упорством горлицы). Мне всегда хотелось сравнить эти кукушкины зовы с податливыми перчатками, с этакими серенькими перчатками, брошенными в комнату всем тем рукам, которые хотят схватить и удержать непостижимое (верите ли?) Эта птица-пересмешница щедро раздает эти нежные перчатки. Малларме мог бы навечно запечатлеть созвездие кукушки, чей образ преследует меня уже столько весен. Только он, только он один умел изобразить проекцию вещей, их астральную сущность, их воображаемый контур, который охватывает их, не вмещая, который высвобождает их в большей степени, чем связывает, и который, пережив их в бесконечности, воспевает безмерные стороны их бытия и их гордое, роковое блуждание. Если бы существовал небосвод для слуха (подобно небосводу, что изумляет наши глаза), не кажется ли Вам, что голос кукушки можно было бы найти на нем среди созвездий весны? Какой нежный изгиб он описал бы на этих небесах слуха![59]
Очередная встреча с Эдмоном Жалу в Лозанне ускорила это счастливое, весеннее развитие событий. «Разве это была только Лозанна? Это был почти Париж!» – восклицает Рильке, вспоминая эту маленькую поездку[60]. А в конце мая он, наконец, смог вернуться в Сьерру, попеременно останавливаясь то в Мюзот, то в менее суровом отеле «Бельвю» [Bellevue].
Тем временем в Париже я максимально использовал адреса и информацию, которые дал мне Рильке. Несколько статей уже были собраны в папке редакции «Ежемесячных тетрадей» с надписью: «Признание Рильке» [Reconnaissance à Rilke]. Даниэль Ропс, Жан Кассу и Марсель Брион были одними из первых, кто откликнулся на наш призыв. Вскоре к ним присоединились и другие: Эдмон Жалу, Франсис де Миомандр, Женевьева Бьянкис, Феликс Берто, Франц Эленс, Жак Бенуа-Мешин, Андре Жермен, Андре Берже.. Очень предварительные выступления, слабость которых мы чувствовали. Мы также выбрали фразу Рильке в качестве девиза нашего номера:«Ведь слава – это всего лишь воплощение всех недоразумений, которые возникают вокруг нового имени».[61] Но этот номер должен был стать призывом, отправной точкой. «Это посвящение, – написал я вместо предисловия, – полностью выполняет свою задачу, только если за содержащимися в нем осознанными и обоснованными утверждениями стоит эхо более тайной вибрации, а за ясными голосами тех, кто здесь выступил, – далекий, смутный хор всех более сокровенных провозглашений, которые до нас еще не дошли».
Поль Валери одним из первых прочитал небольшой сборник французских стихов «Сады» [Vergers], который по его предложению должен был быть опубликован в журнале «Новое французское обозрение». Рильке перевел «Чары» [Charmes] and «Эвпалинос» [Eupalinos], как он сказал Пьеру Клоссовски, «с большой любовью и уважением» – стоило бы приложить усилия, чтобы подробно изучить этот чудесный перевод. Мы были убеждены, что Поль Валери обязательно должен присутствовать в нашем журнале. Однажды утром мы с Франсуа Берже отправились к нему на улицу Вильжюст и изложили ему наш план. «Дайте нам хоть что-нибудь, пусть даже две или три страницы», – умоляли мы. «Две страницы? Но это же восемь дней работы!» – воскликнул Валери, уверяя нас в то же время, как сильно он хотел бы выразить любовь и благодарность, которую испытывает к Рильке.
Валери несколько преувеличил свою медлительность, потому что всего через три дня я получил следующее его размышление, в котором фигура Рильке выделяется как барельеф на фоне старинных стен Мюзот:
Рильке, мой дорогой Рильке, которому мои стихи обязаны тем, что им позволено зазвучать на неизвестном мне языке, – все сговорились отнять у меня досуг, а заодно и силы, которые мне нужны, чтобы достойно высказать то, что я о Вас думаю. Я хотел бы сделать это с изяществом, которое формируется во времени и в тишине. В этих великих благах мне отказано. Демоны всех мастей сражаются за то, чтобы распоряжаться каждым моим часом.
Помните, как меня поразило то великое одиночество, в котором я нашел Вас при первой встрече? Я оказался поблизости, проездом; по дороге в Италию Вы остановили меня и приютили на целых пару минут. Маленький замок, ужасно одинокий, на фоне величественного пейзажа с печальными горами, старинные, задумчивые комнаты с угрюмой мебелью, узкие окна – от всего этого сжималось мое сердце.
Моему воображению пришлось подслушивать бесконечный монолог совершенно одинокого сознания внутри Вас, не отвлекающегося ни на что, кроме самого себя и ощущения своей уникальности. Я не мог понять такого отстраненного существования – с его чередой нескончаемых зим, запредельным знакомством с тишиной и безмерной свободой, предоставленной Вашим мечтам, Вашим животрепещущим, слишком сосредоточенным духам, заключенным в книгах, Вашей переменчивой гениальности почерка, Вашему могуществу памяти. Дорогой Рильке, мне показалось, что Вы заключены в чистом времени, и эта прозрачность слишком однообразной жизни, сквозь бесконечно повторяющиеся дни которой явственно просвечивает смерть, вселила в меня опасение за Вас.
Как я был простодушен, когда сокрушался по поводу Вас, в то время как Ваша мысль творила чудеса из той самой пустоты и переполняла длительность своими плодами!
Ваше жилище – невысокая башня, волшебная башня Мюзот – вызывает лишь зависть. Этот жуткий покой, это величие тишины кажутся мне сейчас тем, чем они были для вас – восхитительным обиталищем духа. Если бы они были даны мне по волшебству, я, несомненно, смог бы исполнить
Признания некоторых зарубежных авторов завершили наше посвящение Рильке[62], которое, благодаря поразительному единодушию суждений, должно было продемонстрировать ключевое положение, которое этот одинокий поэт действительно занимал в европейской литературе. Томас Манн отклонил предложение, сославшись на то, что его рабочий график слишком плотный и что он уже отказывал немецким журналам в подобных случаях. Рудольф Касснер, находившийся в отъезде, не получил моего письма. «Какая жалость, – писал он мне позже, – я обычно не очень искусен в таких посвящениях, но я был бы счастлив сделать все возможное для моего друга Рильке». Напротив, испанцы Антонио Маричалар и Хосе Бергамин, с которыми мы смогли связаться благодаря помощи Жана Кассу, напомнили о путешествии Рильке, который приехал в Испанию как «впавший в самопоглощение серый пилигрим», чтобы наполнить себя светом. Кристиан Риместад рассказал о судьбах Якобсена и Обстфеллера и об отношениях Рильке с Данией. На наш призыв откликнулось множество других голосов: Хелене фон Ностиц и Пауль Цех из Германии, Х. Марсман из Голландии, Тивадар Раджити из Венгрии, Нино Франк из Италии, Витольд Гулевич из Польши, Макс Райхнер из Швейцарии, Камилл Гофман из Чехословакии… Маленькая «Записная книжечка» стихов[63], которой снабдил меня Рильке, почти полностью вошла в нашу подборку; я послал ему листки с корректурой. В его ответе вежливость принимает слишком скромные формы:
Валь-Монт, Глион-сюр-Территет (Во),
Швейцария.
28 мая 1926 года.
Дорогой друг,
На этот раз, чтобы не затягивать, я вынужден довольствоваться краткостью, хотя Ваше позапрошлое письмо вызвало у меня потребность выразить слова искренней, трогательной благодарности. Мне было трудно поверить, что Вы сочли материал из «Записной книжки» достойным полной публикации в «Еженедельных тетрадях». Не означает ли это, что я слишком благодушен к этим произведениям моей второй лиры? Но я не смею возражать против сделанного Вами выбора: вот корректурные листы, в которых я не нашел почти ничего, что хотелось бы поправить. Прилагаю несколько замечаний генеалогического характера и сопровождаю все это моей дружеской симпатией. Горячо жму Вашу руку.
R. М. Рильке.
Генеалогические замечания, которые упоминает Рильке, призваны были дополнить биографическую заметку, предназначенную для нашей брошюры; они гласили:
Герб: разделенный на черную и серебряную части, с двумя борзыми, бросающимися друг на друга (надпись отсутствует).
Согласно древнему преданию, мой род (который всегда носил один и тот же герб) происходит от Рильков из Каринтии, которые упоминаются среди дворян с 1276 года; отдельная ветвь обосновалась в Саксонии в конце пятнадцатого века. Оттуда многочисленные члены семьи в разное время эмигрировали в Богемию, где мой прадед владел замком Камениц на реке Линде.
Рильке придавал большое значение этим вопросам, но некоторые из его друзей не одобряли это несколько преувеличенное пристрастие. «В сущности, в нем было что-то от сноба или, что еще хуже, от авантюриста», – сказала мне однажды госпожа Альберт Лазард. «В приступе дурного настроения я однажды сказала ему это в лицо. Его голубая кровь, его благородное происхождение – все это было лишь плодом его воображения. На самом деле его предки, частично из Саксонии, частично из Каринтии, были фермерами, а его дедушка был управляющим!»
«Записки Мальте Лауридс Бригге» наконец-то появились в июле 1926 года[64], почти одновременно с «Садами» и «Признанием Рильке». Поэт ждал этих книг с гораздо большим нетерпением, чем мы предполагали. В последний момент небрежность издателя помешала его радости. Первые экземпляры еще не были отправлены в Валь-Монт, где, как мы предполагали, он будет находиться, когда я получил следующую телеграмму из Мюзот:
А что там с нашими «Записками», дорогой друг, которые, кажется, уже напечатаны? Я еще не видел ни одного экземпляра. Пожалуйста, напомните нашим издателям о моих пожеланиях.
Рильке.
Я поспешил отправить Рильке единственный экземпляр, который у меня был на тот момент, и объяснил ему произошедшую задержку. Он ответил мне 3 июля:
Дорогой друг,
на самом деле, я должен был немедленно сообщить Вам о своем возвращении; но я не думаю, что посылка, отправленная в Валь-Монт, может потеряться, ибо большая часть моей почты доходит до меня окольным путем. Итак, судя по тому, что Вы мне рассказали, это будет десять экземпляров; как только их я получу, то смогу оценить, сколько еще мне понадобится; тогда я обращусь к Вам с соответствующей просьбой, на что Вы мне дали свое разрешение.
В данный момент я занят рассылкой «Садов». Пусть эта маленькая книжечка напомнит Вам о Ваших давних планах посетить Вале и вдохновит Вас на скорейшее их осуществление. Как жаль, что мы не можем сегодня поужинать вместе, накрыв стол и для Мальте. Ваша жена, я уверен, тоже была бы рада такому соседу, которого она так часто видела в Вашем обществе. Прошу мне верить, дорогой мой друг и неутомимый сподвижник, сердечно Ваш
R. М. Рильке.
Через несколько дней пришло еще одно письмо, последнее этим летом: Рильке жаловался, что полученные им тома были помечены как «четвертое издание», и просил меня передать его разочарование издателям. Это было короткое письмо, написанное в спешке, поскольку Рильке собирался уехать в Рагац, где ему предстояло встретиться с княгиней Турн-унд-Таксис:
…На днях я направляюсь в Рагац, поэтому пишу Вам с некоторой поспешностью. Есть ли у Вас какие-то заветные планы на отпуск и скоро ли Вы их осуществите? Желаю Вам лета, которое сможет удовлетворить Вашу потребность в отдыхе, восстановлении сил и в завершении благословенных Ваших трудов!
Дополнительные экземпляры были отправлены ему издателем, который собственноручно ответил Рильке. Но сколько других томов уже находились в пути и направлялись – какими окольными путями? – к сердцам, которые их ожидали…
Последнее лето
О последнем лете Рильке до меня доходили лишь косвенные сведения. В августе он отправился в Рагац, как и указал в своем письме. Там он должен был встретиться с принцессой Турн-унд-Таксис в третий раз, но ее здоровье вынудило ее сократить свое пребывание той осенью. Зато, во время лечения на старинном швейцарском морском курорте, атмосфера которого ему пришлась по душе, он познакомился с бельгийской семьей, и особенно с их тринадцатилетним ребенком, редкое совершенство которого очаровало его. «Он говорил мне о нем, – сообщает Эдмон Жалу, который снова увидел Рильке в Лозанне в следующем месяце, – как об одном из самых совершенных существ, которых он встречал на земле. Красота, знания, зрелость и поэтический талант этого ребенка оставили неизгладимый след в его сознании. Он говорил о нем, трепеща за его будущее, и боялся подумать, что ужасы повседневной жизни могут сделать с этим столь чистым существом».
В сентябре Рильке снова побывал на Женевском озере, наслаждаясь последними яркими днями на редкость жизнерадостного лета. Андре Жермен встретил поэта в отеле «Савой» в Лозанне, где он все еще искал жизни и общения, прежде чем вернуться в свою каменную башню в Мюзот. Поэт с удовольствием проводил время в холле отеля, где его также встретили господин и госпожа Жалу. «Вернувшись к изысканной жизни», он нашел удовольствие «в напускной элегантности этого дворца,
Одно удивительное событие ознаменовало то уходящее лето: встреча с женщиной, которая, по словам Андре Жермена, «вышла из сказки и – высокая, стройная и сияющая – принесла ему волшебное и пленительное великолепие Востока в полноте ее жестов и разнообразии выражений, и ту торжествующую улыбку, которая навсегда запечатлена для нас на носу корабля, властно рассекающего укрощенные воды Кидноса[66]…»
По дороге в Женеву он снова повидал Поля Валери; они встретились в Тононе, чтобы обсудить выполненный Рильке перевод «Нарцисса»[67]. Прогуливаясь под раскидистыми деревьями парка Анти, поэты обсуждали особое значение, которое Валери придавал этому мифу. Рильке не отпускал друга и задавал вопросы: «Я говорил, – вспоминает Валери, – а он принимал участие в том, что я высказывал, в моей попытке сделать для него одного существующим то, чего еще нет и, возможно, никогда не будет, принимал участие, как поэт принимает участие в самом себе, как тот, кто стоит внутри себя, окруженный замыслами, искушениями, запретами, озарениями, порывами воли, полный решимости и отречения – всем, что составляет подлинную внутреннюю жизнь поэзии». Затем Рильке сел на маленький белый пароход, который должен был доставить его в Лозанну. Два поэта расстались. «И не осталось ничего, кроме пены и стелющегося дыма».[68]
В октябре Рильке вернулся в Мюзот. К концу месяца он получил небольшой мой роман[69], который я начал предыдущей зимой и закончил летом во время пребывания в Провансе. Рильке, которого уже охватила болезнь, так отозвался об этой книге в последнем письме, которое я от него получил:
Замок Мюзот-сюр-Сьер (Вале),
Швейцария
29 октября 1926 года
Дорогой друг,
Я едва оправился от отвратительного кишечного гриппа, который после нескольких дней лихорадки оставил меня в состоянии почти неописуемой слабости: поэтому, пожалуйста, усмотрите в следующих скудных строках лишь мое желание одним из первых поздравить Вас с «Нечистым демоном». Я получил вашу книгу позавчера; с тех пор я прочел ее дважды, второй раз вслух, и начал читать в третий раз. Первое чтение было чистым изумлением, второе, не постесняюсь Вам это сказать, вызывало лишь неослабевающее восхищение… третье, как я предвижу, откроет мне способ соединить воедино эти два проявления стихийного впечатления, чтобы ещё крепче утвердить в глубинах себя свидетельство Вашей славы.
Мой дорогой Бетц, я понимаю, что Вам это удалось, но с этой сильной, хорошо продуманной книгой, в которой нет ни одного пустого или невнятного места, ни одного уклончивого предложения, Вы с ходу вышли из периода ученичества и встали в ряды тех, кто представляет это прекрасное ремесло и кому отныне доверено применять свою внутреннюю свободу с глубочайшим и самым непоколебимым послушанием.
Мне кажется, что эта книга от начала и до конца отвечает на самые глубокие запросы затронутой Вами темы. Ни одна пустяковая затея не способна отвлечь Вас; как только задано русло, течение сюжета движется по нему по закону собственных вод. Давно подготовленные эпизоды появляются вовремя, ничто не надумано, не вынужденно и не выискивается… Состояние души подвергается изменению климата, и возникает совершенно новая, наполненная жизнью растительность, которую Вы сумели посадить, вписав ее в общий ритм, включающий в себя как абсурд, так и стремление, не желающее иметь с ним ничего общего…
Если бы мне захотелось перечислить все причины моего благосклонного отношения к книге, то я так бы и остался в её самом начале – ведь можно найти немало достоинств на каждой странице. Я восхищался точностью Ваших образов, непринужденным и бесконечно гибким стилем, который Вы выработали, если только в определенный момент он не казался вам полностью законченным… Освободившись от тех внутренних аналогий, которые составляли очарование и опасность Ваших первых книг, Вы получили в свое распоряжение не только значительный объем наблюдений, но и полноценную возможность действовать как невозмутимый, осторожный созерцатель. Какое чудесное открытие! Оно возвышается, как мне кажется, над основной нитью повествования, и это увенчало всю Вашу жизнь, дорогой друг, с чем я Вас и поздравляю: только общий духовный рост мог позволить Вам достичь столь полного и безупречного успеха, каким явилась эта книга!
Я не могу закончить это письмо, не сказав Вам, как мне совестно, что я никого не поблагодарил (даже Вас и Ваших друзей, господ Берже) за драгоценное послание, которое представляет собой брошюра «Признание Р.». В течение последних нескольких месяцев я вчитывался в тот или иной отрывок, скорее, наугад. Меня настолько потрясла сила всех этих размышлений, что я прячусь от собственного образа то за одним из них, то за другим. Насколько же естественным и ценным мне представляется именно неведение о том, что я создал! Неловко даже думать об этом, но предвижу, что я так и не наберусь смелости и любопытства, чтобы сопоставить себя со всеми этими свидетельствами, уникальными по своему такту и великодушию.
Однако это не мешает мне испытывать глубокую благодарность за создание этой «брошюры» как явления, о котором я надеюсь еще высказаться в меру своих сил.
Это правда, что вы были в Константинополе?
Дорогой Бетц, пожалуйста, замолвите за меня словечко Вашей супруге и почувствуйте тепло моих рук и энтузиазм, который Вы сумели во мне пробудить.
Ваш
Рильке.
P. S. Был ли Эммануэль Бове знаком с Вашей книгой до ее публикации? Думаю, она бы ему непременно понравилась. Для многих ли Ваших друзей и литературных критиков «Нечистый демон» стал сюрпризом?
Рильке ошибался: «Нечистый демон» почти не привлек внимания критиков; единственным ободряющим восклицанием было признание Рильке. Я и сам был бы склонен предположить, что его похвала была вызвана дружбой, если бы позже не узнал, что в письме, написанном в то же время цюрихской знакомой, госпоже Вундерли-Волкарт, в котором он призывал ее прочитать «Нечистого демона», он выразился столь же ясно: «…Книга, которая стала для меня событием… почти мастерским исполнением… она привела меня в трепет и изумление».
Когда нам доводится благодарить за такое бесценное признание, мы, к сожалению, очень часто ведём себя крайне неловко или прибегаем к нелепой искусности, но не выражаем простую истину! Письмо, которое я написал Рильке в тот день, так и осталось незаконченным и попалось мне на глаза уже после его смерти. В порыве недовольства собой я оставил его на столе, а затем засунул в ящик. Чувствовал ли я тогда, что отражение моего минутного замешательства недостойно было появиться перед его лицом, уже омраченным смертельной тенью? На самом деле никакого серьёзного беспокойства с моей стороны не было, и я ничего не подозревал. Мы надеялись на его возвращение, мы ждали его. Мы не сомневались, что, прежде чем отправиться в Тулон и поселиться там, к чему он все больше склонялся, он проедет через Париж, где его ждали друзья, и где он даже договорился о встрече с княгиней Турн-унд-Таксис.
Однажды вечером в декабре, когда мы были у Баладины Клоссовской с Андре Жидом, Эдмоном Жалу, Шарлем Дю Босом, П. Ж. Жувом, Марком Аллегре и некоторыми другими, из рук в руки передавалась телеграмма, сообщавшая о его прибытии в Валь-Монт, – с весьма оптимистичной формулировкой. Внезапно, в последних числах декабря, в разгар празднеств, поздно вечером – не знаю, откуда – до меня дошло сообщение, какой-то слух… Я не мог
Я постучал, дверь отворилась. «Как там Рильке?»
Он умер.
Рильке жив
Воспоминания и возвращение
Друзья говорят о покойнике. Горьким утешением было узнать впоследствии те или иные подробности: он отказался от инъекций, он хотел собственной смерти; перед тем как покинуть Мюзот, он привел в порядок свои бумаги, свернул ковры, пометил каждый предмет, как перед большим путешествием… Его проводили на кладбище в Рароне. Кто-то выбрал надгробие, кто-то начертал стих, кто-то посадил розовый куст. Проходят месяцы. Рисунок с его изображением, перечитанное письмо… Обмен воспоминаниями, запоздалые сожаления. Упущенные возможности, которых он уже никогда не предложит. Тот обойдённый вниманием вопрос, тот слишком жалкий ответ. Визит к Изабель Ривьер, который он нанес, чтобы поговорить об Алене Фурнье[70]; но она не расслышала его имени и слишком поздно узнала, кто он такой. – И снова прошли месяцы. Ветер перелистывает раскрытые книги, которые мы оставили по весне. Неужели горе может так быстро войти в привычку?
В первые погожие дни, когда в Люксембургском саду начинает крутиться детская карусель, я знаю, что могу увидеть его где-то вдалеке, среди деревьев. Скоро ли зацветут магнолии? Готовы ли розы к лету?
Но он приходит ко мне и другими путями. Нежданные визиты: особенно женщин, многих женщин… Они говорят о нем; они вызывают в памяти, словно из молитвенника, трогательные образы того времени, настолько далекого, что их мечты, кажется, сохранились только благодаря чуду. Они уже мало что понимают в нем, ибо с легкостью поддаются обиде, последовавшей за его уходом, или воспоминаниям, которые они выставляют напоказ. Возможно, они скрывают от посторонних глаз самое чистое, самое тайное своё святилище. Некоторые обязаны ему почти всем. Он показал им тот отблеск, который увидел в них, и с тех пор они стремятся все больше и больше походить на него, так что вскоре никто не узнает, кто был настоящим из них: женщина или образ.
А другие уже и думать забыли. Они предлагают вам письма, в которых говорится об анемонах в Мюзот, садах Парижа, зимах Швеции или солнце Прованса. Сто франков за открытку с кратким уведомлением о встрече, двести франков за письмо на трех страницах. Неужели именно им так сочувствовал Рильке, когда встречал их в холодном ли зале музея, перед мольбертом или на лестнице парижского отеля? Думал ли он, что они отрекутся от него таким образом, чтобы избавиться от слишком тяжелого воспоминания?
А потом письма, сколько писем! Рильке получал их бесчисленное множество. Он отвечал на все.
«Есть много людей, – писал он, – которые ждут от меня не знаю чего – помощи, совета… Опыт Мальте иногда побуждает меня отвечать на эти призывы незнакомцев, он бы так и поступил… Он оставил мне, своего рода, наследие, которое я не хочу лишать его самых благих целей»[71].
Только сейчас начинаешь осознавать, из каких дальних пределов она пришла и в какие дали ушла, эта волна, от которой осталось лишь немного пены.
Мне написал иностранный легионер, которого отправили в глубь Африки, где он прочитал «Часослов» и в часы досуга пытался его перевести. Бразильская женщина, до которой еще не дошла весть о смерти Рильке, хотела рассказать ему о Родене, которого она когда-то знала. Ко мне поступили «Слова моего сердца» от одной знакомой поэта и сделанная неизвестной рукой фотография Рарона. Студентка прочитала «Записки» и с нетерпением ждала «Писем к молодому поэту». Одна из его дальних читательниц написала мне из горной долины Оверни: «Обрадовался бы Рильке – как я завидую тому, что Вы с ним тесно общались – если бы узнал, что его мысли обитают в тихом домике на берегу горного ручья? Обрадовался бы он, узнав, что молодая женщина часто сидит в тишине с одной из его книг в руках?»
А однажды вечером в комнате, где я работал с Рильке, передо мной появилась молодая датчанка, свежая, жизнерадостная, в сопровождении огромного, атлетически сложенного норвежца с широкими плечами и крепкими руками. Это была Инга Юнгханс[72], которая исполняла песни Бельмана для Рильке в Мюнхене и позже перевела «Записки» на датский язык[73]. Рильке написал ей в 1923 году:
Если вы поедете в Париж в мае, я напишу Жиду; особенно буду рекомендовать вас одному молодому поэту (ему около 24 лет), он занимается переводом Мальте.[74]
Молодым поэтом был я. И был я тогда примерно в том возрасте, о котором сообщил Рильке, но он никогда не упоминал о визите Инги Юнгханс; она приехала ко мне только через два года после его смерти.
Мы говорили о нем без всякой грусти, с шумом и смехом; это навеяло мне мысли о той теплой, жизнерадостной семье Шулиных, о которой говорилось в «Записках». Инга Юнгханс рассказала о своей первой встрече с Рильке в Мюнхене, где она, ничего не знавшая о его творчестве и славе, без малейшего стеснения часами пела ему песни Бельмана, что ему очень понравилось, а затем о его визите к ней в деревню в Энгадине в 1919 году. Как легко представить себе Ингу Юнгханс, ее мужа и Рильке, сидящих за столом в маленькой, низенькой кухне, в уютной и веселой датской атмосфере, пока в миске с мадерой шкварчат яйца, – все переполнены радостью и смехом, как дети на дне рождения. Они говорят о Копенгагене, рассказывают друг другу истории о фризских рыбаках, поедают оливки, которые напоминают Рильке о Париже и Провансе; без передышки переходят от серьезного разговора к смеху – и так без всякой причины и без умолку.
Рильке пробыл у Инги Юнгханс на три дня дольше, чем предполагал, а затем забрал почту и отправился в Сольо. Именно к Инге Юнгханс он обратился несколько месяцев спустя, когда захотел украсить рождественскую елку в этой полуитальянской деревне. Кто, как не датская подруга, мог лучше выбрать разноцветные свечи, младенца Иисуса и позолоченные орехи для праздника, дата которого с тех пор почти совпадает с годовщиной его смерти.
Но подобные дни не имеют особого значения, – писал он Регине Ульман, – наши дни рождения – это бесчисленные дни рождения духа и всего того, что может дать миру сердце![75]
Несколько дней назад, пока писал я эти строки, я узнал из письма из Швейцарии, что могила Рильке находится в состоянии самого печального запустения. Осень, раскисшая земля, последние догнивающие листья, ноги, увязающие в глине, промозглый ветер, гнущий тополя – мрачные образы той поры, что предшествуют смерти! Но можно хранить верность воспоминаниям, не беспокоясь о трудностях, которым они подвергаются. Розовый куст, который посажен руками одной из почитательниц поэта на могиле в Рароне, расцветет и без чьей-либо помощи.
Я, так и не побывавший в Мюзот, даже после того, как Рильке пригласил меня в гости, с нетерпением жду возможности увидеть его могилу в Рароне. И если однажды меня охватит желание встретиться с ним, я знаю другое, более тайное место, где я могу его навестить.
В одном из бесчисленных залов Лувра, где-то в оконной нише, стоит в витрине маленькое венецианское зеркало, обрамленное колоннами из оникса, украшенное изумрудами, камеями и старинным янтарем. Я знаю, что однажды Рильке склонился над этим зеркалом, принадлежавшим Марии Медичи. Среди множества лиц, чье отражение впитала в себя его затуманенная пелена, продолжающая в своей стеклянной тюрьме отражать белое небо Парижа, было – без сомнения – и его лицо.
Spiegel: noch nie hat man wissend beschrieben,
was ihr in euerem Wesen
Ihr, wie mit lauter Löchern von Sieben
erfüllten Zwischenräume der Zeit.…
…
Einige scheinenineuch gegangen – ,
andere schicktet ihr scheu vorbei…[76]
…
Сонет II.3, фрагмент
[Зеркала: вряд ли кто-то опишет
по-настоящему, в чём ваша суть.
Вы, словно сито с пустотами,
таите разрывы во времени.
…
Сколько картин в вас порой!
Одни, похоже, вошли в вашу глубь,
Другие – лишь отразились, робея.]
…
Подстрочник[77]
Вошло ли оно в зеркало, или зеркало запечатлело его только как отражение – то лицо, которое однажды приблизилось к холодной поверхности, несомненно, с куда большей теплотой и с более тонким пониманием, по сравнению со многими другими? Среди саркофагов фараонов, обломков ассирийских храмов, картин Рубенса и Леонардо и драгоценностей зала Аполлона нетронутое зеркало таит нечто такое о том взгляде в него, что более несомненно и более истинно, чем все свидетельства пера и резца – образ, который мы погружаем в зеркало, ибо несём этот образ в себе.
Рильке у окна своей комнаты в отеле «Бирон»
Парижские места проживания Рильке
Август-октябрь 1902 года: 11, улица Тулье [rue Toullier].
Октябрь 1902 – март 1903, май – конец июня 1903:
8, улица Аббата де Л'Эпе [rue de l’Abbé de L’Epée].
11—15 сентября 1905 года: отель на набережной Вольтера
[Hotel du Quai Voltaire].
15 сентября 1905—12 мая 1906: в Мёдоне, на вилле Родена.
Май-июль 1906: 29, улица Кассет [rue Cassett].
31 мая-5 июня 1907 года: отель на набережной Вольтера
[Hotel du Quai Voltaire].
6 июня-31 октября 1907 года: 29, улица Кассет [rue Cassett].
2 мая-31 августа 1908 года: 17, улица Кампань-Премьер
[rue Campagne- Première].
1 сентября 1908 – май 1909, 31 мая – конец августа 1909, 18 сентября – конец сентября 1909, 9 октября 1909 – 11 января 1910, 14 мая 1910 – 8 июля 1910, 1 ноября – 18 ноября 1910, 6 апреля – конец июля 1911, 26 сентября – середина октября 1911: Отель Бирон, 77, улица Варенн [Hôtel Biron, 77, rue de Varenne].
27 февраля-июня 1913, 20 октября 1913—25 февраля 1914, 21 марта-апреля 1914, 26 мая – конец июля 1914: 17, улица Кампань-Премьер [rue Campagne-Première].
21—28 октября 1920 года и 6 января – конец августа 1925 года: Отель Фойо, 83, улица Турнон [Hôtel Foyot, 83, rue Tournon].
Ex voto Орфею
Настоящее искусство может исходить только из исключительно безымянного источника.[78]
…
В конечном счете есть только один поэт, тот безначальный, который дает о себе знать, то тут, то там, на протяжении веков, в умах, которые могут ему отдаться.[79]
Р. М. Рильке
Кто ты, поэт? Вестник каких миров? «Откуда дар твой правдой быть» и возжигать сердца? – простые, казалось бы, вопросы. Вечные. К поиску ответов на которые поэт призван всем своим существом. Всеми своими «глаголами». Всю свою жизнь. И даже по смерти поэта мы чувствуем, как отзываются в нас струны его души – неумолкающей лиры, – которую мы начинаем слышать ещё острей. Потому что«cмерть – это обратная и не освещенная нами сторона жизни», и для души поэта, растревоженной вечностью, не существует«ни этого мира, ни мира потустороннего, но одно только грандиозное единство», которое поэт и пытается нам донести:
Скажи, так в чём твой труд, поэт? – Я славлю.
Но как смиряешь смерть – какой скрижалью?
Как груз чудовищный несёшь? – Я славлю.
Но как зовёшь к сокрытому за далью —
К той тайне, что без имени? – Я славлю.
Ты многолик, но как бы ни был явлен,
Откуда дар твой правдой быть? – Я славлю.
Ты с тишиной един, со страстью сплавлен:
Звезда и шторм ты? – Потому что славлю.[80]
Словно заклинание к неназванному богу, молитва к тому, кто не имеет имени звучит это стихотворение «позднего» Рильке, вступившего в зрелый период своего творчества и не прекращающего свои напряжённые духовные поиски – по сути это был его поэтический манифест, закалённый непоколебимой верой в непреходящую силу поэтического призвания – в чудо и милость слова, которое так жаждало воплотится. После долгих и мучительных творческих поисков в 1922 году в Швейцарии под«волшебными сводами»старинного замка Мюзот Рильке пережил творческий подъем необычайной силы, по свидетельству самого поэта – «ураган духа», результатом которого стало неожиданное откровение – сверхъестественные по красоте и звучанию «Сонеты к Орфею» – лирический цикл, который стал своеобразным приношением поэта –«чашей хвалебной, полной плодов» —во славу бога-певца Орфея.
«Воспевать – вот подлинное счастье бытия»(«Gesang ist Dasein») – провозглашает поэт и утверждает нерушимый символ своей веры. Благодаря искусству Орфея грань между жизнью и смертью окончательно исчезает, живые и мертвые становятся равными. А потому в Орфее поэт обретает свой изначальный голос, а его лира – бессмертное звучание. Воспевать – это значит возносить свою лиру«из двух колыбелей»одинаково высоко: и к свету, и к тени. Воспевать – значит славить в равной мере и«призрачное»и«зримое»– «все здешние явления и вещи» и то, о чём даже невозможно помыслить. Воспевать – значит преображать – «от самых корней»! –«песней восторга»и себя, и всё преходящее вокруг себя – в немеркнущие образы. «Не затуманится великолепье», когда поёт Орфей.
*
Разве не восхитительно, что белый конь <…>, [явление] которого я «пережил» вместе с Лу на лугу в России в 1899 или 1900 году, снова проскакал сквозь мое сердце?! Ничто не проходит бесследно!…
Р. М. Рильке[81]
Из всех рильковских «Сонетов к Орфею» представленный ниже XX сонет является, пожалуй, самым примечательным для русского слуха. Дело в том, что его сюжет родился, как воспоминание о незабываемой поездке в Россию, которую поэт предпринял вместе со своей возлюбленной Лу Саломе в 1899 году – в страну, которую поэт считал своей настоящей духовной родиной. Вот как по прошествии многих лет – в 1922 году – Рильке описал свой восторг от одного из самых ярких своих «русских» впечатлений в письме к Лу из замка Мюзот :
И вообрази себе ещё одно: … я написал, сотворил жеребенка, ты помнишь, того самого вольного и счастливого белого жеребенка с колышком, привязанным к его ноге – он однажды под вечер галопом скакал нам навстречу по приволжскому лугу -:
какя его сотворил —
ex voto[82] Орфею! —
Что же есть время? Когда означает «сейчас»? Через многие годы он прыгнул в меня – всем счастьем своим беспредельным – в мою нараспашку отверстую грудь….
Я вновь себя знаю теперь.
Последнее утверждение как нельзя лучше передает итог духовных исканий Рильке как художника жизни, звучит как апофеоз на пути его самопознания, когда творец и творение образуют неразрывное целое, выходящее за пределы пространства и времени. Без сомнения, перед нами та духовная кульминация, то упоительное единство с самим собой и со всем сущим, к которому поэт стремился на протяжении долгих лет неусыпно, самозабвенно и страстно.
*
Там, где еще сохраняется тьма, она такова, что требует не прояснения, но покорности.
Р. М. Рильке[83]
«Сонеты к Орфею» большей частью трудны для понимания, а потому порождают множество толкований, как среди исследователей творчества Рильке, так и среди его переводчиков. Представленные ниже прочтения не являются исключением. И если бы у нас появилась возможность спросить напрямую Рильке о смысле его «Сонетов», можно не сомневаться, он бы ответил так:«Они простираются бесконечно за пределы меня».
…«Сонеты к Орфею»: временами они могут противостоять читателю довольно безжалостно. Пожалуй, они непостижимы даже для
«Cонеты».[84]
*
I.VI
Здешний он? Нет, он из двух колыбелей
Лирой расцвёл для живых и теней.
Знай, чтобы вербные ветви запели,
Движутся соки от самых корней.
Хлеб с молоком убери на закате,
Чтоб не приваживать в дом мертвецов.
Души их рядом, но ждёт заклинатель
Их под волшебными сводами снов.
Призрачное он смешает со зримым;
Чары курящейся руты из дыма
Чудо являют перед певцом.
Не затуманится великолепье:
Славит Орфей и в чертогах и в склепе
Дивный кувшин, браслет и кольцо.
*
I.VII
Пойте же все! Он во славу отрадный,
Медью в нём брызнула гор глубина.
Сердцем сжимает он гроздь винограда,
Чтобы излиться чудом вина.
Голос его и во прахе пречистый,
Ибо нетленный влечёт его звук.
Сладостны лозы, сладостны кисти,
Там, где поёт его чувственный юг.
Гимны певца не подвластны могиле,
Грозным царям, прозябающим в гнили
Или же призракам древних богов.
Радостный вестник, он прямо с порога
Чествует мёртвых в загробных чертогах
Чашей хвалебной, полной плодов.
*
I. IX
Тот лишь, кто в царстве теней
Лиру подъемлет,
Славить достоин на ней
Небо и землю.
Тот лишь, кто маковый сок
Мёртвых пригубит,
Шорох тишайших высот
Не позабудет.
Свет, преломлённый прудом,
Призрачно брезжит:
Взор отвори.
Только в мире двойном
Зовы так нежны,
Голос велик.
*
I. XIX
Мир в зыбких грёзах плывёт
По небосклону.
Всё, что свершилось падёт
В древнее лоно.
Но над земной маетой
Лирой певучей
Голос нам слышится твой,
Бог сладкозвучный.
Скорбь не измерить до дна,
Тайну любви не прозреть,
Тёмен твой промысел, смерть,
Что нас сражает.
Песня восторга одна
Преображает.
*
I. ХХ
О Боже, да как же я славить возьмусь
Тебя, Кто наш слух освятил? —
Но памятна мне та весенняя Русь,
И конь на заре сердцу мил…
Вдали от деревни скакал белый конь
И вырванный кол волочил,
Играл на лугах озорной в нём огонь,
Плескалась грива в ночи,
По шее струился взмыленный жар,
Из пут вырывался напор.
О как полыхал в конских жилах пожар!
Кровь чуяла вольный простор!
Он ржал и внимал – по сказам Твоим
В нём – суть бытия. Его образ – мой гимн.
*
II. ХХIX
Тихий друг приволья, как свободно
Ты вдыхаешь, расправляя грудь
Всех пространств. Под колокольным сводом
Лейся перезвонами. Пребудь
Чашей, полной неизбывной силы.
Жаждой превращений ты ведом.
Что за ноша дух твой изнурила?
Горько пить? – так обратись вином.
Будь же чудом в ночь отдохновенья,
Перекрестьем, что скрепляет чувства,
Смыслом встречи, завязью тугой.
Даже обреченный на забвенье,
Ты шепни притихшим долам: мчусь я.
А воде звенящей: я покой.
Примечания
1
Здесь и далее название Мюзот не склоняется. – Прим. редактора
2
Рильке: Собрание сочинений, том V, стр. 221; Пасхальное письмо: Рим 1904. –Прим. Мориса Бетца
3
Рильке: «Письма 1906—1907 годо"в, стр. 127. –Прим. Мориса Бетца
4
Рильке: «Письма 1906—1907 годов», стр. 251. –Прим. Мориса Бетца
5
Салтыков-Щедрин:Les Messieurs Golovleff, – роман, перевод с русского Марины Полонской и Г. Дебессе, с предисловием Эдмона Жалу, Париж 1922. –Прим. Мориса Бетца
6
Рильке: «Письма 1906—1907 годов», стр. 253—254. –Прим. Мориса Бетца
7
Рильке: «Письма и дневники раннего периода (1899—1902)», стр. 37—42. –Прим. Мориса Бетца
8
Рильке: «Письма к Родену», Париж 1931, стр. 171. –Прим. Мориса Бетца
9
Здесь и далее имя собственное Лауридс не склоняется. – Прим. редактора
10
Рильке: «Письма к Родену», cтр. 145. –Прим. Мориса Бетца
11
Рильке: «Письма 1907—1914 годов», стр. 95 —Прим. Мориса Бетца
12
Жюдит Кладель: Роден, Париж 1936, стр. 260. –Прим. Мориса Бетца
Жюдит Кладель (1873—1958) – французский драматург, писательница, биограф и журналист. –Прим. редактора
13
ла-Бос (фр. La Beauce) – природный регион в северо-центральной части Франции, расположенный между реками Сена и Луара. –Прим. редактора
14
«Les Villes tentaculaires» – Сборник символистской поэзии Эмиля Верхарна. Общая тема сборника – современная городская жизнь и преобразование сельской местности в результате разрастания городов. –Прим. редактора
15
Книга мемуарных очерков Жана Кокто (1889—1963) –Прим. редактора
16
Жан Кокто жил в комнате в отеле «Бирон», из которой в парк вели пять стеклянных дверей; это был бывший класс школы «Святого Сердца» [Sacré-Cceur], где занимались танцами и пением. –Прим. Мориса Бетца
17
Нёйи́-сюр-Сен – коммуна в департаменте О-де-Сен, на юге примыкающая к Булонскому лесу – западной окраине Парижа. –Прим. редактора
18
«Пеллеас и Мелизанда» (фр. Pelléas et Mélisande) – символистская пьеса бельгийского драматурга и писателя Мориса Метерлинка. Произведение о запретной, обречённой любви главных героев. –Прим. редактора
19
Беттина фон Арним (1785 -1859) – немецкая писательница, яркая представительница романтизма; сестра Клеменса Брентано и жена его друга – писателя Людвига Ахима фон Арнима – двух известных немецких поэтов-романтиков; Беттина поддерживала дружеские отношения с целым рядом знаменитых современников, встречалась с Бетховеном, возможно, именно она являлась той загадочной «бессмертной возлюбленной», которой Бетховен адресовал своё знаменитое страстное послание, найденное после смерти композитора в ящике его письменного стола. Что касается Гёте, то он был влюблен в мать Беттины задолго до того, как сама Беттина встретила великого поэта в 1807 году, личное знакомство с которым всколыхнуло ее чувство к нему и переросло в обожание. Знаменитый
20
Из письма Рильке Кларе Рильке от 4 сентября 1908 г.: «Сейчас я читаю „Переписку Гёте с ребёнком“ – это [весьма] убедительное и животрепещущее свидетельство против него [Гёте], которое только подтверждает все мои подозрения. Как Вы понимаете, для этого имеются веские основания, принимая в внимание моральные устои [той эпохи], что, [разумеется,] нисколько не умаляет вселенского масштаба гётевской натуры. Мальте Лауридс Главный герой единственного романа Р. М. Рильке„Записки Мальте Лауридса Бригге“ („Die Aufzeichnungen des Malte Laurids Brigge“), опубликованный в 1910 году. Написанные в форме лирического дневника – своеобразной автобиографии поэта –„Записки“ считаются едва ли не первым модернистским романом в Европе. заметил по этому поводу: „Гете и Беттина: любовь между ними растет, непреодолимая, во всей полноте своего времени и своего права – как прилив океана, как восходящий год. А он не находит единственно верного жеста, чтобы направить её за пределы себя – в ту область, к которой она была склонна. (Ибо он – суд высшей инстанции); он принимает её великодушно, но не обходится с ней подобающим образом – упрекаемый, смущённый, увлечённый сторонним любовным романом“». –Прим. и перевод редактора
21
Р. М. Рильке: Собрание сочинений, том V, стр. 240. – Комм.Мориса Бетца
22
Интересно сравнить это суждение Рильке с более ранним своим отношением к Гёте и Беттине Арним:«В данный момент я читаю <…> письма Беттины Арним, адресованные к Гёте; [при этом] я говорю исключительно о её письмах, потому что его убогие, смущённые ответы вызывают во мне глубочайшее разочарование и неприязнь. Каким несвободным, должно быть, он был как мужчина, насколько нечутким был как любовник, вынужденный держать себя в рамках приличий, чтобы отвечать на этот великолепный огонь такими жалкими и ничтожными обрывками! <…> Это же было его море: оно бушевало и билось в него, а он колебался и медлил и в, свою очередь, не изливался в него. Даже всё взвесив, он так и не распознал, что ему нечего было бояться этой любви, которая так героически вырастала над ним, и что одной только ночной улыбки было довольно, чтобы указать своей возлюбленной путь вперёд, куда она, сама того не ведая, желала попасть: за пределы себя». (Из письма от 5 сентября 1908 г. Сидони Надхерни фон Борутин)– Прим. и перевод редактора
23
Р. М. Рильке: Собрание сочинений, том V, стр. 242. –Комм. Мориса Бетца
24
Кордула Полетти (1885 – 1971) была итальянской писательницей, поэтессой, драматургом и феминисткой. —Прим. редактора
25
Элеонора Дюзе умерла 21 апреля 1924 года в Питтсбурге, штат Пенсильвания, во время американского турне. –Прим. Мориса Бетца
26
Элеонора Дюзе, у которой были слабые лёгкие, скончалась от воспаления лёгких во время гастролей, промокнув и простыв под дождём. –Прим. редактора
27
Нора – героиня пьесы Генрика Ибсена «Кукольный дом» (1879). Ставилась также как «Нора» –Прим. редактора
28
«Женщина с моря» («Дочь моря») – драма в 5 актах Генрика Ибсена (1888 г.) –Прим. редактора
29
Рильке, восхищавшийся творчеством Рамю, захотел с ним познакомиться и во время своего пребывания в Париже попытался встретиться со швейцарским поэтом, который в то время также находился в Париже. Дважды разминувшись с ним в гостинице, Рильке, что бы там ни было, решил, что швейцарец не очень-то жаждет встречи с ним, и не стал возобновлять своих попыток. –Прим. Мориса Бетца
30
Жюль Супервьель родился в Монтевидео в семье уругвайских родителей, приехавших из Швейцарии. Однако вместе с семьей он жил в Париже, в квартире, украшенной современными картинами с изображением южноамериканских фигур и пейзажей. Автор «Дебаркадера» и «Притяжения» был одним из тех доброжелательных людей, с которыми Рильке познакомился во время своего последнего пребывания в Париже. Известно, что одно из последних писем, которое он написал из своей «камеры смерти» в Валь-Монте, было адресовано Сюпервьелю. –Прим. Мориса Бетца
31
Бельгийский поэт Одилон Жан Перье, родившийся в Брюсселе в 1901 году, умер в феврале 1928 года, оставив после себя лишь небольшое произведение, восхитительное по своей чистоте и совершенству. «Я буду петь негромко и недолго», – писал он в книгеLe Promeneur. Рильке любил чистую, нежную и интимную поэзию Перье, словно предчувствуя, что голос молодого поэта умолкнет так скоро после его собственного. –Прим. Мориса Бетца
32
Возможно, имеется ввиду цитата из книги «Идиот»: «А с вашей стороны я нахожу, что всё это очень дурно, потому что очень грубо так смотреть и судить душу человека, как вы судите Ипполита. У вас нежности нет: одна правда, стало быть, – несправедливо» —Прим. редактора
33
Сюзанна Кра (Suzanne Kra) – французская переводчица (1895—1927) –Прим. редактора
34
Р. М. Рильке: «Песнь о любви и смерти Корнета Кристофа Рильке» [La Chanson d’Amour et de Mort du cornette Christoph Rilke], французский перевод Сюзанны Кра, Париж 1927. –Прим. Мориса Бетца
35
«Последний человек» – одна из ранних книг швейцарского писателя и философа Макса Пикара, вышедшая в 1919 году. Произведение произвело неизгладимое впечатление Рильке. –Прим. редактора
36
Макс Пикар: «Последний человек» [Der letzte Mensch], Вена 1921. Французский перевод Пита Хойвельманса, предисловие Франца Хелленса. – Прим. Мориса Бетца
37
Скания (швед. Ско́не) – историческая провинция в южной Швеции. –Прим. редактора
38
Рене I Анжуйский (1409—1480), в 1448 году, во время его правления было найдено множество реликвий в церкви Сент-Мари-де-ла-Мер. –Прим. редактора
39
Камарг (фр. Camargue) – дельта реки Роны на юге Франции. В сердце Камарги находится деревушка Сент-Мари-де-ла-Мер, где ритуальное погружение в море следует многовековой традиции. –Прим. редактора
40
Плато де Бо (фр. Plateau des Bau) – скальное плато в регионе Ле-Бо-де-Прованс (фр. Les Baux-de-Provence) на юге Франции. –Прим. редактора
41
Р. М. Рильке: «Записки Мальте Лаурида Бригге», Собрание сочинений, Том V, стр. 282—289. –Прим. Мориса Бетца
42
Люсьен Фабр: «Низость Венеции», Париж, 1924 г. [Lucien Fabre:Bassesse de Venise] Небольшой том, изданный в той же серии, что и «Сады» [Рильке]. –Прим. Мориса Бетца
43
Отчет об этой беседе был опубликован только в следующем году по случаю выхода в свет «Записок» и сборникаReconnaissance à Rilke(«Признание Рильке») в «Литературных новостях» от 24 июля 1926 года. Фредерик Лефевр включил беседу в четвертую серию «Час с…», Париж 1927. –Прим. Мориса Бетца
44
Морис Бетц:L’Incertain, роман, Париж1925 –Прим. Мориса Бетца.
В 1925 году роман Бетца о нравах «Неуверенный», опубликованный в сборнике Эдмона Жалу (издательство «Émile-Paul frères»), рассматривался на соискание Гонкуровской премии. –Прим. редактора
45
Рауль Безансон [Raoul Besançon]: «Елена у крепостных валов»
46
Рильке: «Письма из Мюзот», стр.330 –Прим. Мориса Бетца
47
«Сонеты к Орфею», французский перевод Мориса Бетца, с тремя письмами Рильке к госпоже М. и предисловием баронессы де Бримон,Revue Européenne, март 1927. –Прим. Мориса Бетца
48
«Сонеты к Орфею», французский перевод Мориса Бетца, с тремя письмами Рильке к госпоже М. и предисловием баронессы де Бримон,Revue Européenne, март 1927. –Прим. Мориса Бетца
49
«Cahiers du Mois», издательствоEmile-Paul Frères–Прим. редактора
50
Insel Verlag– одно из крупнейших немецких литературных издательств, существующее с 1901 года. –Прим. редактора
51
Речь идёт о книге Роберта Хайнца Хейгродта [Robert Heinz Heygrodt] «Поэзия Райнера Марии Рильке». Фрайбург-им-Брайсгау, 1921 г. –Прим. редактора
52
«Convegno»– ежемесячное периодическое издание, посвящённое литературе, искусству и развлечениям, основанное в Милане в 1920 году режиссером, журналистом и сценаристом Энцо Феррьери. –Прим. редактора
53
«Urgeräusch» –Прим. редактора
54
«Поэзия и мир» [Dichtung und Welt], приложение к журналу Пражской прессы» [Prager Presse] №49, 1925, посвященное Рильке по случаю его пятидесятилетия. Помимо «Сонника» [Traumbuch]и подборки известных стихотворений и прозаических произведений, в нем содержатся фрагменты из неопубликованного письма Рильке о поэте Георге Тракле и статья Камилла Гофмана «Поэт славянской мелодии» [Der Dichter der slawischen Melodie]. – В экземпляре, присланном мне, Рильке своей рукой исправил типографскую ошибку в «Седьмом сне» [Siebenten Traum]. –Прим. Мориса Бетца
55
«Traumbuch» –Прим. редактора
56
«Свободные публикации [произведения]»,Les Oeuvres Libres,1921—1940, ежемесячные литературные сборники-антологии, которые выпускало французское издательствоFayard–Прим. редактора
57
Стихотворение «Кукушка» из сборникаExercices et évidences[«Упражнения и докозательства»]. –Прим. редактора
58
Выполнен мной —В.Ц.
59
«Европейское обозрение» [Revue Européenne], март 1927. –Прим. Мориса Бетца
60
Жан Рудольф фон Салис [Jean Rudolf von Salis]: «Швейцарские годы Райнера Марии Рильке», Фрауэнфельд, 1936, стр. 183. –Прим. Мориса Бетца
61
Р. М. Рильке: «Огюст Роден», Собрание сочинений, том IV, стр. 299. –Прим. Мориса Бетца
62
В сборнике «Признаниe Рильке», №23/24 журнала «Ежемесячные тетради», Париж 1926, составленном Морисом Бетцем, содержатся статьи Поля Валери, Эдмона Жалу, Франсиса де Миомандра, Жана Кассу, Даниэля Ропса, Феликса Берто, Франца Эленса, Ж. Бенуа-Мешена, Андре Жермена, Андре Берже, Женевьевы Бьянкис, Марселя Бриона, Мориса Бетца, а также высказывания иностранных авторов, неизвестные стихи Рильке, биографические и библиографические заметки. –Прим. Мориса Бетца
63
Все стихи, содержащиеся в этой «карманной книжке», были опубликованы в Париже в 1929 году под названием:Carnet de Poche, suivi de Poèmes dédiés aux amis français[«Карманная записная книжка, за которой следуют „Стихи, посвященные французским друзьями“»] и позднее включены в полное изданиеPoèmes Français[«Французских стихотворений»], Париж, 1935. В одном из этих стихотворений, «Кладбище» [Cimetière], есть французский аналог стихотворения, которое Рильке обозначил как свою эпитафию в завещании: «Est-ce de tous ses pétales que la rose s’éloigne de nous? Veut-elle être rose-seule, rien-que-rose? Sommeil de personne sous tant de paupières?» – вольная версия надписи на могиле в Рароне, которую поэт написал примерно в октябре 1925 года: «Rose, oh reiner Widerspruch, Lust / Niemands Schlaf zu sein unter soviel / Lidern». –Прим. Мориса Бетца
64
Les Cahiers de Malte Laurids Brigge, французский перевод Мориса Бетца, Париж 1926 –Прим. Мориса Бетца
65
Неизданные мемуары Андре Жермена. –Прим. Мориса Бетца
66
Киднос (греч. Kydnos, лат. Cydnus) был речным богом Киликии в Анатолии (современная Турция). Река Киднос брала свое начало в горах Тарсос на границе Киликии с Сирией и впадала в Средиземное море у города Тарсос. –Прим. редактора
67
Поль Валери, «Фрагменты Нарцисса», [Fragments du narcisse], 1920 г. –Прим. редактора
68
Поль Валери: «Воспоминания и прощание» [«Gedenken und Abschied»], в сборнике «Голоса друзей» [«Stimmen der Freunde»], Фрайбург, 1931 г. –Прим. Мориса Бетца
69
Морис Бетц: «Нечистый демон» [Le Démon Impur], роман, Париж 1926. –Прим. Мориса Бетца
70
Ален-Фурнье (фр. Alain-Fournier; псевдоним; настоящее имя Анри Фурнье) (1886—1914) – французский писатель. В звании лейтенанта французской армии погиб на фронте в начале Первой мировой войны –Прим. редактора
71
Рильке: «Письма к знакомой» [Lettres à une amie] в «Новом французском обозрении» [Nouvelle Revue Française] от 1 февраля 1927 года –Прим. Мориса Бетца
72
Инга Юнгханс [Inga Junghanns] (1886 – 1962) – датская переводчица литературы с немецкого и французского языков на датский. Известна своим переводом «Записок Мальте Лауридс Бригге», а также многолетней перепиской с Рильке. –Прим. редактора
73
После первой встречи с Рильке в Мюнхене Инга Юнгханс начала переводить «Записки» на датский язык. Она не получила разрешение от поэта и рассказала ему об этом только в письме от апреля 1917 года, когда работа была почти закончена. В ответном письме от начала мая 1917 года Рильке, в частности, писал: «По поводу того, что вы переводите моего Мальте – да что там говорить, вы почти перевели его! Я полностью полагаюсь на Ваше начинание и прошу Вас завершить его, будучи в спокойной уверенности в этом. Какое событие для этой книги! Представьте себе, она таким образом возвышается на своей воображаемой родине, и в некотором смысле это будет проверкой ее подлинности: сможет ли она в чистом и естественном виде влиться в язык своих имен и персонажей». –Прим. редактора
74
Рильке: «Письма из Мюзот», стр. 193. –Прим. Мориса Бетца
75
«Голоса друзей» [Stimmen der Freunde], Фрайбург, 1931 г., стр. 120. –Прим. Мориса Бетца
76
Рильке, «Сонеты к Орфею», Собрание сочинений, том III, страница 343. —Прим. Мориса Бетца…
77
Выполнен мной – В. Ц.
78
Р. М. Рильке, к Р. С., 22 ноября 1920 г.
79
Из письма Няне Вундерли-Волкарт, 29 июля 1920 г.
80
Стихотворение Р. М. Рильке «O sage Dichter…», перевод мой – В.Ц.
81
из письма Кларе Рильке 23 апреля 1923 г.
82
(лат.) по обету
83
Из письма от 23 апреля 1923 г. Кларе Рильке
84
Из письма Ксаверу фон Моосу, 20 апреля 1923 г.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
