Наказ последней осени
Глава 1
Стойбище опустело уже три дня назад, а степная земля словно всё ещё помнила его.
Ба́тыр видел это по кругам на земле. Там, где раньше стояли юрты стойбища, трава жалостливо лежала примятыми бледными кольцами, и в каждом кольце чернело пятно от кострища. Между кольцами тут и там валялось то, что уходящие селяне не сочли нужным брать с собой на зимовку: расколотая глиняная чашка, клочки войлока или ниток, детская бабка-асы́к в комке высохшей сырой глины. Ветер всё еще гонял по опустевшему месту пепел, комья войлока и ниток, превращая их маленькие перекати-поле, и они катились, катились наверное до самого края земли, где серое небо сходилось с серой же осенней степью без единого шва в один плотный рисунок.
Снова пахло полынью. Осенью она пахнет несколько иначе, чем летом: не жарко и горько, а как-то тонко и холодно, как тот же дым, который отчего-то осенью уже не греет, а только чадит и заставляет кашлять. По утру если приглядеться каждая былинка была одета в осенний иней. Когда Батыр шёл, под сапогами хрустело так громко, что казалось, будто его ступни в войлочных сапогах ломают поверхность степи.
– Не топай так, – сказал дед. – Земля устала за это лето, и сама чуть-что вздрагивает, а ты ещё добавляешь своими ножищами.
Ата́ сидел на корточках у последнего неразобранного очага в селении. Он снял с уже чуть остывших с утра углей немного золы, разгладил её ладонями, как разглаживают скомканное одеяло на постели у ребёнка, и втянул немного зольного запаха, удовлетворённо крякнув, затем он достал из-за пазухи кусочек ярко-белого топлёного курдючного жира, завёрнутый в серую невзрачную тряпицу. Пальцы у него были длинные, узловатые, темноватого в сравнении с кожей Батыра цвета, с въевшимся в трещины дымом, а теперь ещё и зольной пылью. Батыр знал эти пальцы своего ата с тех пор, как начал осознавать самого себя.
– Долго вы ещё, ата? – спросил он. – Мы и так сегодня вышли поздно. Отара ведь сама себя не найдёт.
– Никуда она не денется, сопляк. А очаг… Он спешки не любит, так что терпи.
Дед, наконец, вынул жир из тряпицы, положил его на самый жар, и остывшие было угли вдруг зашипели, вспыхнули сизым огоньком, который практически сразу же пропал, спрятавшись под серыми лепестками остатков пепла и золы. Ата что-то прошептал, тихо-тих, будто одними губами, и накрыл их плоским камнем, который он заблаговременно притащил к очагу, а сверху насыпал золы горкой, сгребая её с краёв.
– Владыка очага, – сказал он уже вслух, чтобы Батыр услышал. – Спи до весны. Мы вернёмся обратно, и ты вернёшься к нам. Не сырей.
– Ата, – Батыр нетерпеливо переступил с ноги на ногу, – ну это же просто-напросто угли. Пошли уже.
Дед поднял на него свои мудрые глаза. Они у него были узкие, выцветшие, схожие со цветом осеннего неба над степью, и в них не было ни обиды, ни укора.
– Всего лишь угли, Батыр, да, – согласился он. – Только вот когда стойбище придёт сюда весной, очаг встретит нас сухим и тёплым, а не мёртвым и мокрым. Ты когда-нибудь видел, что происходит с брошенными мокрыми очагами? Там потом ничего не растёт три весны подряд. Даже полынь.
Батыр промолчал, не находя, что ему ответить деду. Он только с лета начал жить свою тринадцатую весну, свой муше́л жас, и он твёрдо знал, что этот мир состоит не только из вещей, которые можно потрогать руками. Камни, лошадь, нож, мать, которая ушла с родом три дня назад и сказала: «Слушайся деда». Он и слушался. Но слушаться и верить его словам – не одно и то же.
Дед тем временем всё не спешил. Он достал из мешковатой сумы, висевшей на его плече, кость. Это была плоская широкая лопатка хо́йя, которого стойбище зарезало перед самой откочёвкой, и сейчас, на холодном утреннем свету, она казалась голубоватой словно лёд на луже. Ата поднёс её к глазам, повернул. По кости шли тонкие тёмные трещинки. Они разбегались от центра в разные стороны.
– Вот, – сказал он тихо, показывая кость Батыру. – Вот здесь. Видишь, как всё расходится?
– Трещины, – сказал Батыр. – Они на кости появились от огня.
– Чёрный жут, – сказал дед, будто не слыша, и покачивая головой. – Значит, идет Кара́ суу́к. Раньше, чем я думал.
Он положил лопатку обратно в мешок и стал подниматься. Это заняло у него не в пример больше времени, чем обычно. Он опёрся вначале на колено, потом на руку, а уж потом выпрямился, и Батыр заметил, как ата на секунду прикрыл глаза и словно прислушался к чему-то внутри себя.
– Ата?
– Ничего, ничего, малой. Пошли. Надо коней седлать.
***
Перед выездом дед заставил Батыра натереть копыта своей лошади.
Это была старая, возможно серая от возраста лошадь по кличке Торы́, спокойная и мудрая, с опущенными губами и добрыми мутными глазами. Ата вытащил из своего мешка горшочек с чем-то густым серо-жёлтого цвета, пахнущим салом, золой и незнакомой горькой травой одновременно.
– Это жир, зола и полынь с корнем. Втирай в ободок, вот здесь, и далее в стрелку. Первый лёд скользок, а нога у лошади одна, запасной нет ни у неё, ни у нас.
– Ничего не будет, и так пройдёт.
– Пройдёт, – согласился дед, кивая. – А потом поскользнётся на камне, и ты на своём горбу понесёшь на себе почти восемь ка́пов конины. Втирай, давай.
И Батыр втирал. Копыто у лошади было горячее и шершавое, Торы в ответ вздохнула глубоко, всем своим теплым боком, и Батыр вдруг почувствовал какое-то странное ощущение: как будто из-за его действий лошадь успокоилась. Это было глупо, конечно. Просто лошадь любит, когда его трогают. Но несмотря на это руки Батыра почему-то сами по себе стали двигаться медленнее и аккуратнее.
– Хорошо, – сказал дед, стоявший позади Батыра. – Дед Касы́м так заботился о копытах друга, да и дед Касыма тоже. Ничего нового за всю жизнь степную.
Он усмехнулся. Батыр не видел этого, но почувствовал, что ата усмехнулся.
***
Они ехали молча вплоть до полудня по осенней степи, которая с каждым шагом их лошадей и удаления от очага, умиротворённого кусочком жира и словами деда, становилась всё тише.
Батыр уже был достаточно взрослым и наблюдательным, чтобы понимать, что осень в этих местах не приходит, постепенно и аккуратно сменяя лето, а как будто вымывает его – зло и напористо. Первыми улетели птицы: те же величавые дуру́ньи ушли ровными клиньями, оставляя над головой лишь своё утомлённое убаюкивающее курлыканье, и с тех пор небо словно осиротело – стало пустым и будто расположилось выше обычного. После уходил цвет. Тот же ковыль, который в июне серебрился, теперь стал цвета старой кости. Чий по оврагам стал рыжим и хрупким, рассыпаясь чуть ли не от неосторожного взгляда. Полынь держалась дольше всех, серо-зелёная, упрямая как любой степняк, и над ней в холодном воздухе стоял тот особенный глубокий запах, который Батыр наверное будет узнавать всю свою жизнь и от которого у него порой будет сжиматься что-то под рёбрами.
Облака шли как-никогда низко, тяжёлые, почти что чёрные, одно на другом. Между ними иногда могла пробиться узкая полоска бледного солнечного света, и тогда вся поверхность степи, застигнутая врасплох этим событием, на минуту вспыхивала блеклым золотом, но тут же гасла.
Дед ехал впереди Батыра, чуть сгорбившись. Иногда он покашливал в свой кулак – коротко и сухо, а Батыр делал вид, что не слышит этого.
К каньону они добрались уже за полдень. Это был древний размыв, тёмная трещина словно рана в теле степной равнины, куда весной привычно уходила талая вода, а осенью сбегались из степи отбившиеся животные. Стены его были из красноватой глины и серого немного выщербленного камня, и на дне, в густой тени, уже лежал плотный иней, не таявший даже днём.
– Вон они, ата, – сказал Батыр.
Хойи стояли тесно, сбившись в одну сплошную кучу, как один большой комок грязноватой белой шерсти. Здесь было где-то около сорока голов, в том числе и несколько драгоценных тонкорунных маток. Чуть в стороне, вблизи каменного выступа, стояла также старая кобыла Сарысу́ каурого цвета, с серым как пепел жеребёнком, прижавшимся к её боку. Она подняла голову, увидела их и заржала, коротко и хрипло.
– Живые, – выдохнул Батыр, и в груди у него что-то отпустило.
Ата ничего не ответил. Он смотрел не на хойев и кобылу с жеребёнком, и даже не на Батыра. Он смотрел на неспокойное небо.
***
Небо менялось. Батыр даже не сразу понял, что именно не так и почему дед устало насупился. Он лишь осознал, что свет как-то уж слишком быстро стал уменьшаться, будто вытекая из мира, вытягиваясь тонкой нитью, оставляя пространство вокруг плоским, серым, лишённым теней краскам. Стены каньона вдруг стали одного мышиного цвета. Звуки и вовсе словно все разом пропали. Ветер, который целый день сновал возле них, то и дело норовясь удариться в спину, вдруг замолк и стих, как будто кто-то накрыл всю степь плотной кошмой.
– Ата, что...
– Тихо, внучок, – сказал дед. – Слушай.
С противоположной каньону стороны, издалека, шёл постепенно нарастающий гул. Он не был похож на звук бури – в нём не было присущего ей ни свиста, ни рёва. Это был низкий, ровный, словно сосущий звук, будто где-то очень далеко открыли огромную дверь и на всю степь начало тянуть сквозняком.
– Кара суук, движется, чёрная стужа, – сказал дед так тихо, что Батыр едва расслышал. – Быстро, внучок. Вяжи кобылу. Хойев сгоняй к стене, в одну кучу.
Первым ударил резкий холод. Он не пришёл, как приходит обычно мороз, постепенно, кусаясь игриво за нос и щёки. Нет, этот холод просто обрушился, что показалось будто воздух вокруг стал твёрдым, как стекло. Батыр глубоко вдохнул от удивления, и лёгкие его обожгло, будто он глотнул кипятка. Ресницы слиплись. Слёзы, брызнувшие из глаз сами собой, замерзали, даже не успев скатиться.
Земля под их ногами затрещала, а из-под копыт лошадей стремительно побежали серебристые нити, тонкие, как длинные женские волосы, и Батыр тут же смекнул, что это трещины, которыми стала покрываться поверхность степи под ними как будто это была не твёрдая степная земля, а лёд замёрзшей зимней реки.
А потом Батыр увидел их. Тонкие, бледные, недостаточно ясные и чуть дрожащие сполохи, вроде тех, что иногда возникают на краю зрения, когда долго смотришь на выпавший ослепительно белый снег ярким от зимнего солнца днём. Они тянулись друг за другом вдоль каньона сверху, с ветренной стороны, медленно, почти лениво, и там, где они касались поверхности, даже слегка задевая её, инея становилось будто бы больше. У них не было лиц, вообще ничего – кроме ощущения дикого голода. И Батыр вдруг с абсолютной ясностью и совершенно чётко понял: они пришли сюда за теплом, в любом его проявлении – даже за тем теплом, что гулко бьётся внутри лошадей, хойев, у ата и у него самого.
Хойи будто что-то почувствовав, глупо и беспорядочно заблеяли. Это было схоже не с отчаянным криком, а каким-то тонким, детским, чуть обиженным плачем, затем они стали метаться, слепо и неуклюже тыкаясь мордами в стены и друг в друга. Батыр увидел, что ресницы у большинства смёрзлись, и белый иней постепенно затягивал радужки глаз животных. Сарысу затоптала по земле, а затем резко взвилась на дыбы, рванув что есть силы повод. Жеребёнок рядом с ней жалобно заржал.
– Суы́з-пэ́ри – промозглые духи увядания, приходят вместе с чёрной стужей, – негромко сказал (почти пробормотал) дед, голос которого на удивление оставался всё это время спокойным. – Однако и они явились раньше положенного.
Он грузно слез с коня. Батыр видел, как это трудно далось ему, как он на мгновение с опаской в лице оперся о седло и как побелели костяшки от напряжения – ата уже не тот, что был прошлой осенью. Потом, чуть наклонившись, дед выдернул из-за голенища камчу.
Она была уже старая, вся затёртая, с рукоятью, потемневшей от чужих рук за много поколений до него. В рукоять камчи был вплетён клык зверя, жёлтый, чуть изогнутый, а также полоска высохшего сухожилия. Батыр видел камчу сотню раз и столько же раз слушал историю о ней. Но ему не позволяли брать её в руки. Никогда.
Дед выпрямился с камчой в руке. Взмахнул. И ударил по потрескавшейся от спустившейся стылости степной земле.
Глухой хлопок раскатился по каньону. Земля в месте удара ярко вспыхнула сухим белым звоном, и всё вокруг замерло. Хойи застыли, не дыша. Сарысу опустила передние ноги, успокоившись и дрожа всем телом. Даже нити, тянувшиеся вниз, на секунду словно отпрянули.
– Огонь! – крикнул ата. – Кустарник, хворост, тамы́р – всё, что горит! Быстро!
Батыр тут же бросился собирать требуемое. Руки не хотели слушать, пальцы не желали гнуться, но он упорно рвал сухие, ломкие ветки высохших кустов, жёсткие стебли чи́я, складывая их в небольшую кучу. Дед подошёл, опустился на колени, достал кресало, ударил. Искры стали сыпаться на охапку, и Батыр ожидал, что вот-вот вспыхнет костёр.
Но вспыхнуло другое.
Пламя от первого же десятка искр взметнулось вверх высоким, золотисто-белым столбом белого цвета, без сопровождающего обычные костры дыма и треска. Оно было слишком ярким, и горело так, словно в нём сила самого лета. Стало заметно теплее, и нити, тянувшиеся сверху, вдруг зашипели и отступили.
Дед встал над огнём костра снова с камчой в руке и бил. Раз, другой, третий. Каждый удар по мёрзлой земле отдавался звонким эхом в каменных стенах, и с каждым ударом пламя становилось увереннее и выше. Но с каждым ударом дед между взмахами руки кашлял всё сильнее.
Батыр пригляделся к его рукам. Пальцы ата, всё еще крепко сжимавшие камчу, были покрыты тонким, сизым, блестящим инеем, который полз всё выше – от запястий к рукавам.
– Ата! – закричал он. – Ата, хватит!
– Не мешай мне, – прохрипел дед. – Если перестану, они вернутся.
***
Заброшенный загон для лошадей нашёлся в полшахры́ме выше по каньону, у выхода на плато. Одна стена у загона уже обвалилась, крыши не было вовсе, но три стены из камня и глины всё ещё стояли довольно крепко. Батыр загнал хойев внутрь, кобылу с жеребёнком и своего коня привязал к торчавшему иссохшему кусту хайынжи́, а Торы сам вошёл следом и встал рядом с другими сородичами.
Дед зашёл последним, держась рукой за оставшиеся ещё стоять стены, и останавливаясь через каждый шаг. Когда он тяжело опустился у костерка, который Батыр наскоро разложил из найденных рядом веток и жухлых стеблей сухой травы, лицо его стало серым, а губы посинели.
– Ата, ложись, – прошептал Батыр, сворачивая ему под голову шапа́н.
– Лягу, да.
Ночь наступила почти сразу. Степной ночной ветер тоже вернулся, скользя как нож над загоном, не заходя внутрь, пытаясь дотянуться до стоявших над ними редких, ярких звёзд.
Хойи лежали почти друг на друге, тяжело дыша. Иногда одна вздрагивала и тонко взблеивала во сне. Батыр время от времени подбрасывал в огонь всё, что находил и могло служить пищей огню – сухой кизяк из мешка, ветки, сухой тамы́р, даже рукоять сломанного ножа. Огонь трещал совершенно обычный, оранжевый, дымный и слабенький, и грел только их лица, не защищая никак от спустившегося на степь мороза спины.
Дед лежал на боку и смотрел на угли.
– Батыр.
– Я здесь, ата.
– Сядь ближе, внучок.
Он подполз. Дед немного устало будто с заминкой вынул из-за пазухи камчу с волчьим клыком и положил ему на колени. Потом достал свой нож в потёртых кожаных ножнах, и снял с пальца тяжёлый кумы́шовый перстень с двумя загнутыми гладкими рогами.
– Это тебе.
– Ата...
– Не перебивай. И времени мало и слов. – Он помолчал, вдыхая с трудом. – Завтра степь смягчится, ветер уйдёт, но поутру ты меня уже не разбудишь.
– Не говори так.
– Говорю как есть, внук. И я не жалуюсь, нет. – В его голосе не было ни горечи, ни страха, только усталость. – Сердце у меня уже итак старое, а сегодня я отдал остатки своего тепла, дальше и оставаться незачем. Но так и должно быть. Мой круг жизни завершается.
Батыр крепко стиснул камчу. Ему хотелось закричать на деда, на степь, на глупых хойев. Хотелось встать и уйти в окружавшую его темноту, чтобы не слышать этих слов. Но он продолжал сидеть, внимая деду.
– Не плачь, внук, – сказал дед. – В такую погоду слёзы замерзают и режут щёки в кровь. Слышишь меня?! Не плачь, покуда не вернёшься к семейному очагу.
– Хорошо, дед, – прошептал Батыр.
– Запомни наказ мой. Скот – это жизнь рода, жизнь семьи. Хойи и лошади. Доведи их до зимовки. На перевале хлопнешь камчой, бросишь жир ветру – духи пропустят. Копыта лошадей натри золой, как я тебе показывал, особенно жеребёнку. И ещё...
Тут он сильно и долго закашлялся, Батыру пришлось придерживать его за плечи, которые отчего-то стали лёгкими, почти невесомыми.
– И ещё, внук. Ты всё это время думал, что я мучаю тебя глупостями. Хорошо, что так думал. Мальчик должен сомневаться. Всегда. Но сомневаться надо не головой или глазами, а руками, понимаешь? Сделай и посмотри, что получилось. Сегодня ты увидел и осознал многое. Дальше решай уже сам.
Он закрыл глаза.
– Ата?
– Я слушаю, внук. Просто отдыхаю.
Батыр сидел рядом и держал деда за руку, пока она не перестала быть тёплой. Он даже не заметил, когда именно это произошло. Огонь давно догорел, добавлять ему было нечего, остались только красные тлеющие крапинки под пеплом, но потом и они погасли. Небо стало заполняться серыми красками, после в него вылили что-то бледно-зелёного оттенка, потом добавили розового.
Над загоном, очень низко, пролетели три дуруньи.
Запоздалые, видимо отставшие от своей стаи, Батыр даже услышал звуки их крыльев в стылом воздухе. Один из них крикнул, коротко и одиноко, крик прокатился над белой от инея степью и умер где-то у горизонта.
Батыр смотрел удаляющимся птицам вслед, пока они полностью не растворились в небе.
Потом он опустил взгляд на лицо деда. Оно было абсолютно спокойным. Пушистый иней осел на его бровях и усах, добавив ему седины.
Батыр не заплакал, он помнил наказ деда в его последнюю осень в степи.
***
Ата́ – дед, обращение к деду.Бабка-асы́к (асы́к) – таранная кость барана, традиционная игральная кость у степных народов.Муше́л жас – двенадцатилетний цикл возраста в тюркской традиции; здесь – важный возрастной рубеж мальчика.Хо́й / хо́йи – баран, овца (ед. и мн. число).Кара́ суу́к – дословно «чёрная стужа» или «чёрный холод»; ледяной чёрный ветер, несущий смертельный мороз без снега.Торы́ – кличка коня деда.Ка́п – мера веса/объёма, здесь используется для мяса.Дуру́ньи – журавли.Чи́й – жёсткое степное растение, разновидность высокой травы/тростника.Сарысу́ – кличка найденной кобылы.Суы́з-пэ́ри – «промозглые духи», бесплотные существа, питающиеся теплом живых.Тамы́р – здесь: сухой корень или коряга, используемые как топливо.Шахры́м (в тексте «полшахры́ма») – мера расстояния, схожая с верстой (≈ километр).Хайынжи́ – название степного плодоносного кустарника.Шапа́н – традиционный казахский халат, верхняя одежда.Кумы́шовый (от «куми́ш») – серебряный.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
