Обложка Внутри останется

Внутри останется

Вилли Томсон

0% прочитано
Стандартный
Вилли Томсон

Внутри останется

Глава 1

Я стою перед аудиторией. За длинным столом — пятеро. Четверо мужчин в тёмных пиджаках, один — в сером, у него на груди орденская планка, поблёкшая, будто её стирали. Председатель. Он смотрит на меня поверх очков, и стёкла у него толстые, я вижу, как в них уменьшается моё отражение — маленькая фигурка у доски, в платке, с указкой, которую я держу неловко, не зная, куда деть.

В группе нас было двое. Я и Удж. Остальные — мужчины. Комиссия сидела на первых рядах, писали, качали головой, перешёптывались. Один, с бородой, всё время трогал лацкан пиджака, будто проверял, на месте ли. Другой — молодой, лет тридцати пяти, — грыз кончик карандаша и смотрел в окно. За окном шёл снег, редкий, злой, он таял, не долетая до земли.

Мой диплом лежит перед председателем. Я защищаю его уже сорок минут. Говорю о том, что детей нужно учить не по шаблону, что каждый ребёнок — отдельный мир, что учитель не должен быть надсмотрщиком. Профессора кивают. Один что-то записывает в блокнот, и я вижу, как он подчёркивает моё имя — Рокера, — дважды.

—Какие у вас планы на будущее? — спрашивает председатель.

Я молчу. Секунду, две. В горле сухо, я забыла про воду, стакан стоял на краю стола, я до него не дотянусь.

—Работать, — отвечаю я и слышу, как голос садится, как он становится чужим.

Председатель откладывает ручку. Снимает очки. Протирает их платком — медленно, аккуратно, будто готовится сказать то, что говорил уже много раз.

—Дело женщины у плиты, — произносит он. — Вы выйдете замуж, родите детей, выкинете диплом. Образование вам ни к чему. Я считаю, выдача диплома нецелесообразна.

В аудитории тихо. Я слышу, как за окном ветер бьёт в стекло, как скрипит половица под чьим-то сапогом, как капает вода из крана в углу — там раковина, ей давно не пользуются, но кран не починили.

Я сжимаю кулаки. Ногти впиваются в ладони, и это больно, но боль отрезвляет. Я делаю шаг вперёд, к столу. Ближе, чем положено. Председатель поднимает брови. У него глаза светло-серые, как мокрая зола. Я, что-то говорю, не помню уже.

—Женщинам тоже нужно образование, — произношу я заканчивая.

Голос не дрожит. Я сама удивляюсь. Он ровный, как нитка, натянутая до предела, но не рвущаяся. Я оправляю подол платья — серого, с длинными рукавами, оно мне велико, я носила его три года, и оно уже не пахнет ничем, кроме мыла.

Профессора переглядываются. Тот, с бородой, отводит взгляд. Молодой перестаёт грызть карандаш. Председатель долго смотрит на меня, потом кивает — коротко, будто ставит точку.

—Хорошо, — говорит он. — Диплом вы получите.

Они выдают мне корочку. Я беру её обеими руками, и она тёплая, как будто её держали в кармане. Я выхожу из аудитории.

Коридор длинный. Пять лет я ходила по нему. Здесь пахнет мелом и старым деревом, на подоконниках — фикусы, их поливают редко, листья пыльные, но живые. Я иду и слышу свои шаги. Каблуков нет — туфли на плоском, я не ношу каблуки, не умею. Шаги мягкие, но я всё равно слышу их, как будто пол сделан из бумаги.

На улице ветер. Я оправляю платок, но пряди уже выбились — непослушные, тёмные, они липнут к щекам. Я не убираю их. Пусть.

Навстречу — Удж. Она стоит у входа, прижав к груди папку с работой, и трясётся. Мелкая дрожь, как у птицы. Она перечитывает свой доклад, губы шевелятся беззвучно. Увидев меня, поднимает глаза. У неё ресницы слиплись от слёз, которых она ещё не пролила.

—Ну как? — спрашивает она робко.

—Нужно быть смелее и напористее, — говорю я и улыбаюсь. Показываю корочку — не размахиваю, просто держу в руках, чтобы она увидела.

Удж смотрит на неё, потом на меня. У неё дрожит подбородок.

—Я восхищена тобой, — говорит она. — Пойдёшь в первый лицей, как планировала?

—Я подам документы в два лицея и школу, — отвечаю я. — У меня вся жизнь впереди.

Я кружусь на месте, подставляя лицо ветру. Он холодный, колкий, но я чувствую его кожей, и это приятно. Удж смеётся — коротко, будто выдохнула. Потом кивает в сторону входа.

—Удачи, подруга. Напиши мне, как всё пройдёт.

—Обязательно, — говорит она

Она уходит. Я смотрю ей вслед — она сутулится, прижимает папку к груди, как ребёнка. Я знаю её историю. Она из многодетной семьи, у неё четыре брата, все старшие, все работают. Она первая, кто пошёл учиться. Её отец говорил: «Ну, попробуй. Всё равно выйдешь замуж». Она пробует.

Я шагаю по улицам. Снег уже не шел, небо серое, но не тяжёлое. Мимо проезжает телега, лошадь фыркает, пар из ноздрей. Я иду и думаю о том, как буду стоять у доски. Как дети будут смотреть на меня. Как я скажу им: «Откройте тетради». И они откроют. Это будет моя жизнь.

Вхожу в подъезд. Наша квартира — на втором этаже, дверь обита дерматином, он потёрся на углах. Я отпираю своим ключом. Ключ тугой, проворачивается с усилием. Я толкаю дверь.

И моё сердце падает от вылетевших слов.

Глава 2

Я услышала их ещё в коридоре. Голос отца — хриплый, заискивающий, — и второй, чужой, ровный, как хорошо смазанное колесо. Дверь в комнату была приоткрыта. Я не стала входить сразу. Встала у стены, прижала к груди сумку с корочкой и слушала.

—Рокера — моя единственная дочь, хорошая хозяйка, дом держит в порядке. Вам станет хорошей женой.

—Вы думаете, девчонка покроет ваши долги?

—У вас есть сын. Роджер, кажется. Ему пора задуматься о семье, но и не нагулялся он ещё. Так вот, моя дочь не скажет и слова против его похождений. Ей двадцать два, кровь с молоком, перевоспитает под себя.

Я вошла. Ударила плечом об косяк — не нарочно, но громко. Двое мужчин подпрыгнули и повернулись. Гость — в сюртуке, с блестящими сапогами, бородка аккуратная, как с картинки. Отец — в рубахе, ремень подпоясан низко, на щеке красное пятно, будто лежал на чём-то твёрдом.

—А вот и моя красавица дочь, — отец подошёл, обнял меня за плечи. Пальцы у него жёсткие, он сжимает сильно, будто держит. — Веди себя прилично, — прошипел в ухо.

Я не пошевелилась. Гость смотрел на меня, как смотрят на лошадь на базаре: без злобы, без интереса, оценивая.

—И правда хороша, — сказал он. — Я поговорю с сыном.

Он ушёл. Дверь закрылась мягко, без стука. Отец отпустил меня, отошёл к столу, налил воды из графина. Рука дрожала, вода плескалась на скатерть.

Я подняла глаза.

—Ты собрался продать меня как племенную кобылу в степях?

Он поставил стакан. Не обернулся.

—Ты не понимаешь, Рокера. Твой брат проиграл целое состояние. Нам придётся вернуться в степи, и твои младшие братья будут пасти овец вместо учёбы. Подумай о них. Об их будущем.

—А как же моё будущее? Моё образование?

Он обернулся. Лицо серое, губы сухие. Он смотрел на меня, как смотрят на дождь за окном, который уже не остановить.

—А ты женщина. Дело женщины — дома. Я сразу был против, но теперь муж всё решит.

—Я не покорюсь.- крикнула я

И вылетела из кухни. Половица скрипнула под ногой, дверь в мою комнату была открыта. На кровати сидел Цурха. Ноги в грязных ботинках, он всегда забывает снимать, я ему сто раз говорила. Увидел меня — поднял глаза. Голубые, как у матери.

—Вы с папой опять кричали из-за меня, — сказал он.

Я села рядом. Прижала его к себе. От него пахло улицей и мылом, которое я сама варила месяц назад.

—Как дела в школе?

—Всё хорошо, Роке. Всё хорошо. Учитель Проке нам рассказывал про единство и равенство.

Я улыбнулась. Учитель Проке — старик с палкой, он ходит по классу, стуча ею в пол, и дети боятся его больше, чем он того заслуживает. Он учит их тому, чего сам, наверное, не видел.

В комнату вбежал ещё один брат. Младший, ему пять, на два года младше Цурха. Босиком, волосы всклокочены, он всегда бегает, даже когда некуда.

—Сказку расскажешь? — спросил он.

Я прижала обоих к себе. Они устроились у меня на коленях, тёплые, тяжёлые. Я начала рассказывать. Про степь, про ветер, про девочку, которая хотела научить всех птиц говорить по-человечески. Они задремали. Дыхание выровнялось, руки обмякли.

За окном стемнело. Снег больше не шёл, небо чистое, и звёзды видны — мелкие, острые. Я смотрела на них и шептала, почти беззвучно:

—Смогу ли ради них? Должна ведь. Я пообещала матери их беречь.

Мать умерла три года назад. Я была рядом. Она держала меня за руку и говорила: «Ты старшая. Ты за них. Слышишь?» Я слышала. Я до сих пор слышу.

Цурха шевельнулся во сне. Я погладила его по голове. Корочка лежала в сумке, сумка — на полу у кровати. Я не стала её доставать.

Глава 3

Ближе к полуночи я услышала шарканье. Пьяное, неровное — шаг, пауза, шаг. Кто-то задевал плечом стены в коридоре. Я выползла из-под одеяла, осторожно, чтобы не разбудить младших. Они спали на моей кровати, укрытые одним пальто, дышали вразнобой, и Цурха во сне держал брата за руку.

В прихожей горела одна лампа. Эдит стоял, держась за косяк, и Лида тащила его под руку — маленькая, в тёмном платке, она была ему по плечо. Она что-то причитала, быстро, шёпотом, как причитают над покойником, которого ещё можно вернуть. Эдит оттолкнул её. Не сильно, но она упала — на бок, на пол, и не вскрикнула. Привыкла, видимо.

Он повернулся. Губа разбита, нос распух, кровь запеклась на подбородке тёмной коркой. Под глазом — синее, свежее.

—Кредиторы опять напали, — сказала Лида. Она поднялась сама, оправила платок. Голос дрожал. — Выселили из дома. А он в бар пошёл.

Она почти плакала, но не плакала. Я прижала её к себе. Она пахла дымом и чем-то кислым — уксусом, наверное, она мыла полы.

—Заткнись, дура, — сказал Эдит.

Он не крикнул. Сказал тихо. Лида зажала рот ладошкой и замолчала. У неё на виске был старый шрам, белый, тонкий, я его знала — он у неё с тех пор, как она вышла замуж. Она никогда не говорила, откуда он, но я догадывалась.

Я смотрела на брата и не узнавала. Мы росли вместе. Бегали по степной траве, трава была высокая, выше нас, и мы прятались в ней, и он находил меня всегда, потому что я смеялась. Он был старше на четыре года, он учил меня свистеть, я помню как разбила колено, когда мы катались с обрыва, и потом он нёс на спине меня до дома. Город сделал его другим. Я не знаю, что именно — деньги, долги, друзья, — но что-то выело его изнутри, как ржавчина.

—Брат, — позвала я.

Он не повернулся. Открывал шкафы, шарил руками, выкидывал вещи на пол. Искал, что продать, наверное.

—Эдит, прошу тебя. Одумайся ради нас. Отец совсем слабнет. У нас младшие на плечах. Побереги его.

Он подскочил. Я не успела отшатнуться. Он схватил меня за горло — обеими руками, и пальцы у него были холодные, мокрые от снега. Я ухватилась за его запястья, хватая воздух ртом, и воздух не шёл. В глазах поплыли пятна. Я видела его лицо близко-близко, он дышал мне в лицо водкой и чем-то тухлым, и в глазах у него плясали искры — не злоба, что-то другое, я не поняла.

—Ты выйдешь за этого офицера, — зашипел он. — Покроешь наши долги. И рот уберём лишний.

Он опустил меня. Я повалилась на пол, рядом с ногами Лиды, и воздух вошёл в горло — резко, обжигая. Я хватала его ртом, как рыба.

—Я сбегу, — сказала я. Голос был чужой, сиплый. — С детьми. Я…

Он ударил. Кулаком, по лицу, не глядя. В ушах зазвенело, длинно, тонко. Лида вскрикнула и схватила его за руку — он отбросил её, она снова упала.

В комнату вбежал отец. Босиком, в рубахе до колен, волосы растрёпаны. Он замер на пороге, посмотрел на нас всех — на Эдита, на Лиду на полу, на меня с разбитой губой. Молчал долго.

—Дети, — сказал он наконец. — Нужно жить в мире.

Он даже не спросил, что случилось. Он знал. Он всё знал.

—А ты, Рокера, иди в комнату к себе.

Я посмотрела на них. На отца, который не подошёл ко мне. На Эдита, который уже отвернулся и снова открывал шкаф. На Лиду, которая поднималась с пола, оправляя платок. Никто не смотрел на меня.

Я встала и ушла к себе.

Мальчики спали. Цурха перевернулся на спину, рот приоткрыт, рука свесилась с кровати. Младший свернулся клубком у него под боком. Я постояла над ними. Потом села за письменный стол.

Стол старый, с ящиками, один не открывается — заклинило. Я достала бумагу. Листы были мятые, я нашла их в отцовском ящике, он писал на них письма в степь, тем, кто остался. Чернила были на донышке, я разбавила их водой, они стали серыми.

Я написала три письма.

Первое — учителю Проке. Про мальчиков. Про то, что если что, пусть он присмотрит за Цурхой, он способный, он должен учиться. Я писала и кусала губу, губа болела, кровь шла снова, я вытирала её рукавом.

Второе — Удж. Коротко. «У меня всё иначе, чем я думала. Не ищи меня. Если сможешь — наведайся к братьям». Я не объясняла. Она поймёт.

Третье я писала долго. В правительство. На имя начальника уезда, я видела его фамилию в отцовских бумагах, он когда-то писал отцу про долги. Я писала, что меня отдают замуж против воли за долги, что брат поднял на меня руку, что отец знает и молчит. Я писала про Эдита, про то, что он бьёт жену, что Лида ходит со шрамом, который она прячет под платком. Я не знала, дойдёт ли. Я не знала, поверят ли. Я писала без имён — только «офицер», только «мой брат», только «в нашем доме». Рука не дрожала. Может, потому что уже нечего было терять.

Я перечитала. Сложила вчетверо. Потом достала новый лист и написала четвёртое — короткое, на всякий случай. В нём было только имя и адрес. Я подписала его «Рокера» и тоже сложила.

За окном было темно. Снег не шёл. Где-то далеко, за домами, лаяла собака — один раз, потом замолчала, будто ей сказали.

Глава 4

Неделю я обходила школы и лицеи. Утром уходила, возвращалась к вечеру, ноги гудели, в ботинках хлюпало — снег таял, вода просачивалась сквозь швы. Я подавала бумаги, заполняла анкеты, ждала в приёмных, где пахло чернилами и мокрыми пальто. Мне говорили «мы вам сообщим», и я кивала. Три отказа. Два молчания.

В школе номер два, на окраине, за рынком, где улицы кривые и дома низкие, меня готовы были принять. Директор — приятный мужчина с сединой, в очках на шнурке, — улыбнулся и показал класс. Окна выходили во двор, во дворе росла берёза, кора ободрана с одного бока, кто-то вырезал буквы. Парты стояли в три ряда, доска была вытерта, но мел остался в жёлобах. Я провела рукой по первой парте. Дерево было холодное.

На понедельник назначили первые занятия. Я шла домой и улыбалась. Не помню, когда улыбалась в последний раз, — наверное, в тот день, когда вышла из аудитории с корочкой.

По обыкновению проверила почтовый ящик. Он висел на стене у входа, жестяной, с погнутой дверцей. Пусто. Я подняла глаза на небо и тяжело вздохнула. Небо было серое, низкое, но без снега. Я постояла так с минуту, потом вошла в подъезд.

Дома слышался голос. Знакомый. Гость.

Я прошла на кухню. Он стоял у стола — тот же сюртук, та же бородка, те же сапоги, начищенные до блеска. Отец сидел на табурете у окна, смотрел в пол. Эдита не было. Лида мыла посуду, не поднимая головы, плечи у неё дёргались.

Я осмотрела гостя с ног до головы. Он повернулся и показал мне листок. Мой листок. Мятый, с загнутым углом, чернила разбавленные, серые. Тот самый, который я отправила неделю назад в правительство.

—Вы же мудрая женщина, Рокера, — сказал он и ухмыльнулся. — Так зачем вы совершаете глупость? У меня в уезде свои люди. Ваша бумага до начальника не дошла. Дошла до меня.

Я молчала. Смотрела ему в глаза. Платок сполз, волосы вырвались на свободу, прикрывая лицо. Я не убрала их.

—Свадьбы не будет, — сказал он. — Сегодня распишутся, и в путь.

Я отшатнулась. Хотела развернуться и бежать — и наткнулась на что-то твёрдое. Чья-то грудь, пуговицы, запах табака и мыла. Я подняла глаза. Погоны. А потом — зелёный омут.

—А сын мой, познакомься. Рокера — твоя невеста.

Он смотрел на меня. Не сверху вниз, как смотрят на лошадь, а прямо. Глаза зелёные, с крапинками, я потом разгляжу, что с крапинками. Он был выше меня на голову, плечи широкие, у виска тонкий шрам, старый, почти незаметный.

—Я рад познакомиться с вами, — сказал он вежливо и поцеловал мои дрожащие пальцы.

Губы у него были сухие и тёплые. Я не отдёрнула руку. И — на одну секунду, короткую, как вздох, — во мне поднялось что-то тёплое, чему я не знала имени. Не радость. Что-то постыдное, мелкое. Он был красив. Я это увидела и сразу возненавидела себя за то, что увидела.

—Я тоже, — выдохнула я, и голос был чужой.

В комнату вбежали младшие. Цурха вцепился мне в юбку, младший — в ногу. Я провела рукой по их волосам, по очереди, как делаю всегда. Роджер улыбнулся ещё шире — не натянуто, не по-хозяйски, а как-то иначе. Он отступил в сторону, давая нам выйти.

В своей комнате я закрыла дверь. Мальчики остались в коридоре, я слышала, как они топчутся. Я подошла к окну, прижалась лбом к стеклу. Оно было холодное, лоб сразу заныл. В стекле я видела своё отражение — бледное, с растрёпанными волосами, с разбитой губой, которая уже заживала, но след остался.

—Он пожалеет об этой свадьбе, — прошипела я.

И улыбнулась. Хитро, сама того не ожидая.

Глава 5

В комнату ввалился брат с букетом ромашек. Где он их достал зимой — непонятно, наверное, у торговки на рынке, она держит цветы в ведре с водой, они вянут, но стоят. Он подошёл и положил их на кровать. Потом прижался ко мне, обнял за плечи, и я вдохнула его запах. Табак, водка — но под этим, глубже, был тот самый, детский: степь, дым, кожа. Эдит был собой. Как в те минуты.

—Я скучаю по нашим шатрам, — прошептала я.

—И по табунам, что паслись у речки, — сказал он. — А мы лежали в траве и смотрели на звёзды. Как же было хорошо.

Он говорил тихо, не пьяно. Трезво. Я не помню, когда слышала его трезвым в последний раз.

—Зачем мы уехали, брат?

—Ты знаешь, Рокера. Ради будущего.

—Обещай мне больше не пить. И смотреть за младшими.

Он отстранился. Посмотрел мне в глаза. У него были наши глаза, материнские, голубые, только мутные, будто кто-то дыхнул на стекло.

—Прости меня за тот вечер, — сказал он. Провёл пальцем по моей губе, по ранке, которая уже затянулась, но след остался. — Я не знаю, какой шайтан в меня вселился.

—Тише, брат. Просто пообещай.

—Обещаю.

Мы постояли ещё с минуту. Он держал меня за плечи, я держала его за руки. Потом он отпустил, вышел, и дверь закрылась без стука — он умел закрывать тихо, когда хотел.

Я повязала платок потуже. Собрала вещи в дорожную сумку — немного: платье, сорочка, корочка, письмо, которое так и не отправила. Ромашки положила сверху, они пахли горько и пыльно.

На улице я взяла одну и начала гадать. Боль или любовь. Оборвала лепестки — боль, любовь, боль, любовь, — и последний выпал на боль. Я истерически рассмеялась. Смех вышел короткий, злой, я сама его испугалась.

Чья-то рука коснулась моего плеча. Я обернулась. Роджер. Он стоял и смотрел на меня — не с улыбкой, а просто смотрел. Потом взял у меня из пальцев голый стебель и выбросил.

—Пора, — сказал он.

Мы сели в карету. Карета была чёрная, с гербом на дверце, внутри пахло кожей и дорогим табаком. Он рассказал солдатские байки. Я слушала и не слышала. Смотрела в окно — дома проплывали, кривые, низкие, потом ровные, каменные, потом пошли заборы, потом поле, серое, мокрое, без снега.

Доехали до дома правительства. Здание длинное, жёлтое, с колоннами, у входа стоял часовой и не смотрел на нас. Нас расписали поспешно. Чиновник с бородавкой на щеке спросил имена, записал, подал бумагу, я поставила подпись. Роджер поставил свою. Чернила были чёрные, густые, я видела, как они впитываются в бумагу.

После того как подпись была поставлена, улыбка мужа исчезла. Не сразу — сначала он улыбнулся чиновнику, поблагодарил, потом повернулся ко мне. И улыбки не стало. Лицо сделалось ровным, как у человека, который закончил работу и теперь может снять маску.

В карете поселился мороз. Мы ехали молча. Я смотрела на него, он смотрел в окно. Пальцы у меня замёрзли, я спрятала их в рукава.

На перроне его отец похлопал меня по плечу и пожелал счастья. Голос бодрый, как у человека, который закрыл сделку. Лида расплакалась, я её утешала — гладила по спине, говорила что-то, сама не помню что. Отец только кивнул и отошёл. Он не обнял меня. Не сказал ни слова. Просто отошёл и стоял в стороне, глядя на рельсы.

Поезд стоял. Дым шёл из трубы, чёрный, густой. Мы сели в вагон. Роджер помог мне подняться, рука у него была твёрдая, он не сжимал, просто держал. Внутри пахло углём и мокрыми шинелями. Мы нашли своё купе. Он сел напротив, снял фуражку, положил на колени.

Поезд тронулся.

Я смотрела в окно. Перрон поплыл назад. Лида стояла, прижав руки к груди. Отец не смотрел. Эдита не было. Я искала его глазами и не нашла.

Вагон качало. Я закрыла глаза и держала ромашки — я не стала её обрывать.

Глава 6

Через сутки мы прибыли на место. Поезд остановился, я проснулась от того, что кто-то тронул меня за плечо. Роджер. Он помог мне спуститься на перрон — рука твёрдая, он держал крепко, но без лишнего. Потом быстро зашагал прочь. Я засеменила за ним, прижимая к груди дорожную сумку, и смотрела по сторонам.

Станция была большая, военная. Везде лица — солдаты в шинелях, офицеры с погонами, лошади, подводы, ящики, сложенные штабелями. Пахло углём, навозом и чем-то железным — не то кровь, не то оружейная смазка. Люди говорили громко, коротко, без лишних слов. Я не понимала, куда мы идём.

У телеги муж затормозил. Не обернулся — просто остановился и ждал, пока я догоню. Я запрыгнула в телегу. Он сел рядом, взял вожжи, лошадь тронула. Мы ехали по улицам, широким, прямым, но пустым — дома серые, без украшений, окна узкие. Я смотрела и запоминала.

—Тут есть школа? — спросила я.

Он молчал. Смотрел в сторону, в поле, где-то за домами.

—Роджер. Тут есть школа?

—Тебе зачем? — буркнул он, не поворачиваясь.

—Работать.

Он дёрнул вожжами.

—Сиди дома.

Телега остановилась. Он выпрыгнул на землю, за ним выпорхнула и я, неловко, зацепившись юбкой за гвоздь. Он протянул мне ключи — связка тяжёлая, холодная, на кольце болтался ещё один ключ, маленький, от чего-то другого. Я подошла к дому.

Бревенчатый домик, низкий, вросший в землю. Крыльцо скрипучее, дверь обита войлоком. Я отперла. Тёплый воздух ударил в ноздри — печь, наверное, топили недавно, кто-то готовил здесь до нас. Пахло деревом, пылью, чужим жильём.

—Приготовь обед, — сказал он. — Приду через пару часов.

Ушёл. Я стояла в сенях, держала ключи в руке. Потом осмотрела дом: две комнаты, кухня, стол, лавка, кровать за занавеской, печь. На столе — соль в банке, ложки, старая клеёнка. За окном — двор, колодец, дальше забор, за забором поле. Всё чужое.

Я кивнула сама себе. Взяла диплом — он лежал в сумке, между сорочкой и письмом, — и вышла, закрыв дверь на ключ.

Здание школы я нашла сразу. Оно стояло в двух улицах от дома — тоже бревенчатое, но больше, с вывеской, краска на которой облупилась. Я вошла. В коридоре пахло мелом и мокрыми тряпками. Директор — сухой старик, спина прямая, борода седая, — вышел мне навстречу. Смотрел неласково, но слушал. Я рассказала про диплом, про то, что могу вести уроки, что мне не нужно много. Он кивал, потом сказал:

—Завтра приступайте.

Зарплата — пятьдесят три рубля сорок копеек. Я услышала цифру и не показала вида. Для начала этого достаточно.

Я вышла на улицу. Прошла через магазин — маленький, с очередью из трёх человек. Купила буханку хлеба и бутылку молока. Отдала два рубля. Продавщица — женщина с обветренным лицом, в тёплом платке — посмотрела на меня внимательно, но ничего не спросила.

Вернулась домой. Печь ещё держала тепло. Я нашла в углу мешок с картофелем, морковь, лук. Приготовила ужин. Простой: варёная картошка, тушёная морковь с луком, хлеб. Стол накрыла на двоих.

Стемнело быстро. Я зажгла лампу. Села за стол, положила руки перед собой и стала ждать.

За окном выл ветер. Он был чужой, не степной, другой — сырой, тяжелый. Я сидела и слушала.

Глава 7

Он не пришёл. Я просидела за столом до темноты, потом лампа стала гаснуть — масло кончалось, я не нашла, где взять. Ела холодное, потому что ждать перестала. Потом положила голову на руки и уснула прямо на столе, щекой на клеёнку.

Утром проснулась от холода. Печь погасла. Спина затекла, шея болела — спала неудобно. Я умылась водой из ведра, вода была ледяная, лицо загорелось. Поела вчерашний ужин — картошка застыла, стала плотной, я ела и запивала молоком. Оставила ему чуток: картошку, хлеб, половину молока. Накрыла тряпкой.

Вышла на улицу. Утро было серое, морозное. Снег лежал, но рыхлый, уже не тот, что в декабре, — под ногами он продавливался, как мокрый песок. Птиц не было. Только ворона сидела на заборе, нахохлившись, и смотрела на меня.

Класс был маленький, десять детей. Все мальчики, девочек ни одной. Они сидели за партами, кто в чём — один в отцовской рубахе, рукава закатаны, другой босиком, третий в шапке, которую не снял. Все смотрели на меня.

Я встала перед ними. Положила на стол тетрадь. На доске написала мелом: «Мама мыла раму». Мел крошился, буквы выходили неровные.

—Сегодня у нас грамматика, — сказала я. — Откройте тетради.

Тетрадей не было. Я это знала — мне сказал директор. У половины не было даже карандашей. Я достала свои — три штуки, я взяла их из дома, — и раздала тем, у кого не было. Потом нашла в шкафу старые листы, они лежали стопкой, пожелтевшие, с одной стороны уже исписанные, я перевернула их чистой стороной.

—Пишем, — сказала я. — Я на доске, вы в тетрадях.

Я писала медленно, чтобы они успевали. «М», «а», «м», «а». Мальчик на первой парте высунул язык, он старался, буква выходила кривая, он злился и стирал пальцем. Другой, босоногий, не писал вовсе, смотрел в окно. Я подошла к нему.

—Почему не пишешь?

—Карандаш сломался, — сказал он. Не соврал — показал огрызок, длиной с ноготь.

Я дала ему свой. Он взял, посмотрел на меня и начал писать.

На втором уроке я читала им вслух. Рассказ про мальчика, который потерялся в лесу и нашёл дорогу по звёздам. Они слушали, открыв рты. Один, самый маленький, спросил:

—А звёзды правда дорогу показывают?

—Правда, — сказала я. — Если знать, куда смотреть.

На третьем уроке дверь открылась. Я писала на доске, обернулась. Роджер. Он стоял у входа, в шинели, фуражка в руке. Не вошёл — ждал. Я продолжила урок. Голос у меня не дрогнул, но мел в руке стал влажным.

Я отпустила детей. Они выбежали гурьбой, толкаясь в дверях. Один обернулся — тот, босоногий, — посмотрел на Роджера, потом на меня. Я кивнула ему: иди.

Дверь закрылась.

Роджер подошёл вплотную. Я не отступила. Он влепил мне пощёчину — звонкую, короткую. Голова мотнулась, в ухе зазвенело, я пошатнулась и схватилась за стол.

Он схватил меня за волосы. Они выбились из-под платка, он намотал их на кулак и потащил. Я шла за ним, согнувшись, чтобы не так больно. В коридоре вылетел директор — сухой старик, — открыл рот, но ничего не сказал. Учителя выглядывали из классов. Я видела их лица — бледные, чужие, никто не двинулся.

Он тащил меня через двор, через улицу. Люди оглядывались. Одна женщина с вёдрами остановилась, потом пошла дальше. Мальчишка, мой ученик, босоногий, стоял у забора и смотрел. Я отвела глаза.

И в тот момент, когда я отводила глаза, во мне не было боли. Было другое. Я думала: пусть он запомнит. Пусть запомнит, как учительницу тащили за волосы, и пусть, когда вырастет, вспомнит, что видел, и не сможет забыть. Я думала про директора — он открыл рот и закрыл, и я знала, что вечером он выпьет и скажет жене: «Я ничего не мог сделать». Я думала про них всех, стоявших в дверях, — они смотрели и молчали, и это молчание я запомню лучше, чем ремень. Стыд пришёл позже. Сначала была злость. Сухая, как мел.

В избе он кинул меня на пол. Я упала на бок, на плечо, и оно сразу заныло.

Он стоял надо мной, и я видела его лицо — не злое. Он дышал тяжело, как после бега, и в глазах у него было то, чего я не ждала: он боялся. Боялся, что я уйду. Боялся, что я не уйду. Я не знаю. Но он был не пьян — от него не пахло. Он вернулся домой, а дома было пусто, я оставила ему холодную картошку под тряпкой, и он, наверное, съел её один, за столом, где я спала щекой на клеёнке, и это его взбесило. Не моё отсутствие. Моё присутствие — везде, где меня не должно было быть.

Он снял ремень со штанов — широкий, с пряжкой. Я прикрылась руками и сжалась в углу. Первый удар пришёлся по рукам, второй по спине, третий по бёдрам. Я не кричала. Я кусала губу, и во рту стало солоно.

Он устал. Бросил ремень на пол, отошёл к тазу, налил воды, стал умываться. Я лежала и слушала, как он фыркает, как плещется вода.

Потом встала. Ноги дрожали, я держалась за стену. Волосы висели, платок я потеряла где-то. Я вышла из избы — в одном платье. Дверь оставила открытой.

На улице было светло. Мороз. Небо низкое, белое, без солнца. Ни одной птицы. Снег скрипел под ногами, и этот скрип был единственным звуком, кроме моего дыхания.

Глава 8

Я шла долго. Снег продавливался под ногами, я проваливалась по щиколотку, ботинки намокли сразу, носки замёрзли и жали. Платья было мало — ветер пробивал его насквозь, я обнимала себя руками, но руки тоже мёрзли. Губы я не чувствовала. Шла и считала шаги, чтобы не думать. Досчитала до трёхсот и сбилась.

Дома кончились. Пошли заборы, потом поле, потом опять дома — редкие, низкие, с крышами, засыпанными снегом. У одного дома крыша была синяя. Яркая, единственная на всю улицу, я её увидела издалека и пошла на неё. Не знаю почему. Может, потому что цвет.

На пороге сидел дедушка. В тулупе, в валенках, шапка сдвинута на затылок. Он курил трубку и смотрел в поле. Увидел меня — не встал сразу. Посмотрел долго, потом выбил трубку о перила и поднялся.

—Ты чья будешь? — спросил он.

Я не ответила. Губы не слушались.

Он подошёл, взял меня за подбородок, повернул к свету. Потом снял с себя тулуп — тяжёлый, пахнущий табаком и овчиной, — накинул мне на плечи. Тулуп был мне велик, я в нём утонула. Он взял меня за руку и повёл в дом.

Внутри было тепло. Пахло хлебом и дымом. Печь топилась, на ней что-то булькало в чугунке. Он усадил меня на лавку у печки, налил чай — горячий, крепкий, тёмный. Я взяла кружку обеими руками и не могла отпустить.

—Ты, стало быть, жена офицера Роджера, — сказал он. Не спросил — сказал.

Я кивнула.

Он сел напротив, на табурет, положил руки на колени. Руки были большие, узловатые, в трещинах.

—Я помню его мальчишкой, — сказал он. — Он сюда приезжал, к отцу. Отец его тут служил. Мальчонка был — во, — он показал ладонью от пола, — шустрый. Я его стрелять учил. Он не умел держать ружьё, всё плечо себе отбил, плакал, но не бросал. Я его в седло сажал — он падал, я его снова сажал. Карты читать учил — он способный был, схватывал быстро. Хороший был мальчишка. Упрямый.

Он замолчал. Посмотрел на огонь.

—А потом пошло. Повышение, повышение, повышение. Быстро пошёл. Слишком быстро. Я его видел года три назад, приезжал сюда по делам. Другой человек. Не здоровается первым. Смотрит так, будто ты ему должен. Я ему говорю: «Роджер, ты чего?» А он мне: «Петор Ефимович, вы мне никто». Вот так. Я его учил, а стал никто.

Старик покачал головой. Потом посмотрел на меня.

—Ты держись, девочка. — Он протянул руку и обнял меня за плечи. Ладонь была тёплая, тяжёлая. — Ласка и любовь творят чудеса даже с таким камнем, как он.

Я посмотрела на огонь. Огонь был живой, он дышал, он двигался. И я поняла, что не сдамся. Буду учить детей. Даже если каждый день будет как сегодня. Даже если придётся возвращаться в этот дом и снова выходить. Я не отдам им то, что внутри меня. Пусть бьют. Внутри останется.

В дверь постучали. Старик поднялся, пошёл открывать. Я услышала голос — резкий, короткий. Роджер.

Он вошёл. В шинели, снег на плечах, фуражка в руке. Увидел меня — в тулупе, у печки, с кружкой. И на лице у него было беспокойство. Настоящее. Я это видела. Руки у него немного тряслись — я заметила, как он сжал фуражку, чтобы это скрыть.

Он подошёл, наклонился ко мне.

—Ты совсем дура, — прошипел он. — В мороз, в одном платье.

Он снял с меня чужой тулуп. Потом взял в свои руки — я не успела ничего, — заворачивая нас обоих в свою шинель. Шинель была холодная снаружи и тёплая внутри, от него. Он прижал меня к груди, и я слышала, как у него колотится сердце — часто, неровно.

Нежность. Чужая, незнакомая. Она вызвала во мне напряжение — всё сжалось, я хотела отстраниться. Но усталость брала своё. Ноги подкосились, голова опустилась. Я закрыла глаза.

И в темноте, на самом краю, я почувствовала, что мне тепло. Не телу — телу просто перестало быть холодно. Тепло было где-то глубже, там, где я себя не знаю. Я не хотела этого тепла. Оно было неправильное. Оно шло от человека, который час назад тащил меня за волосы через двор. Я хотела оттолкнуть его — не рукой, а собой, всем, что во мне ещё сопротивлялось. Но я не могла. Я засыпала, и тепло оставалось, и я не знала, что с этим делать.

Он меня нашёл. Как? Кто сказал? Если он умеет так — зачем было бить? Я не додумала. Я уже спала.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге