Обложка В последний раз

В последний раз

Э. Эверит

0% прочитано
Стандартный
Э. Эверит

В последний раз

Глава 1

Окна в душной квартире были открыты настежь. Волонтёры бесцеремонно выносили старую мебель, потрёпанные ковры и серые фотографии.

На одном снимке — молодые люди смеялись у костра. Лица были расплывчатые, выцветшие, но видно: лето, река, чья-то гитара. Молодой парень в центре кадра, с широкими скулами и безумно счастливыми глазами, не подозревал, что через сорок лет эту фотографию вынесут в чёрном пакете вместе с разбитой люстрой и стопкой жёлтых газет.

Волонтёр — девушка лет двадцати, в синей безрукавке с надписью «Помогаем вместе» — задержала снимок на секунду. Повертела, посмотрела на лица, не узнала никого. Положила обратно в пакет, затянула узел.

Его звали Анатолий Петрович Воронов. Но последние лет десять так его никто не звал. Для соседки с третьего этажа он был «дед сверху, который кашляет». Для почтальона — «третий ящик слева, первый этаж». Для врача из поликлиники — «пациент, который не пришёл на повторный приём». Для всех остальных — просто никто.

А когда-то его звали Толя. Толя Воронов, который в восемнадцать лет поспорил с пацанами, что переплывёт Обь. И переплыл. Который играл на гитаре так, что девчонки плакали, хотя пел он из рук вон плохо. Который влюбился в Лену с соседней улицы так сильно, что три месяца ходил за ней хвостиком, пока она не сдалась. Не от любви сдалась — от усталости. А потом уже не смогла без него. Так и жили.

Толя работал на заводе. Не кем-то особенным — слесарем, потом бригадиром. Приходил домой грязный, с маслом под ногтями, мылся, садился ужинать. Лена ругала его за то, что вечно чинил соседям краны вместо своих дел. Он отшучивался: «Ну я же не могу отказать». Не умел отказывать. Это, наверное, и было его главной проблемой.

Лена родила девочку. Назвали Светланой. Толя плакал в коридоре роддома — от счастья, конечно. Нескольким пацанам сказал: «Я теперь отец, понял?» — и они хлопали его по плечу, и всё было так, как бывает только в молодости, когда кажется, что так будет всегда.

А потом началось обычное.

Обычное — это когда не сразу заметно, как всё меняется. Не в один день. Не бывает так, что просыпаешься — и вот, всё плохо. Нет. Просто однажды замечаешь, что друзей стало меньше. Не потому что поссорились — просто разъехались, остыли, обзавелись своими заботами. Витька уехал в Красноярск. Серёга запил и исчез. Гена переехал к дочери в Новосибирск. И вроде бы ничего страшного — можно ведь позвонить. Только звонили всё реже, и каждый разговор становился короче, и паузы между словами — длиннее.

Лена заболела. Сначала по-женски, потом нашли что-то в печени. Ходили по врачам, сдавали анализы, ждали. Толя держался. Ходил за ней, носил пакеты, варил суп по одному и тому же рецепту. Она говорила: «Ты пересолил», он говорил: «Врешь, я по правилам», она говорила: «Ты всегда пересаливаешь», он говорил: «Ты преувеличиваешь». Это был их ритуал. Как молитва.

Лена умерла в ноябре, когда за окном падал мокрый снег. Толя сидел рядом, держал её руку, и рука стала холодной, а он всё держал, потому что не знал, что делать дальше. Просто не знал.

Светлана выросла, как растут все дети — не замечая, как родители стареют. Она вышла замуж, родила своих, развелась. Звонила отцу по праздникам, потом — раз в полгода, потом — раз в год. Каждый разговор начинался одинаково: «Пап, ты как?» — «Нормально, дочка, нормально». Она знала, что это неправда. Но правду слышать не хотела. Правда означала, что надо ехать, помочь, бросить свои дела. А у неё свои проблемы: ипотека, ребёнок, работа, нехватка времени, которая всегда была и никогда не кончалась.

Толя не обижался. Он понимал. Он вообще умел понимать — может, в этом тоже была его беда. Понимал, что у неё своя жизнь. Понимал, что он в этой жизни — пункт на периферии, между «надо позвонить отцу» и «надо купить корм коту». Он и сам когда-то так же относился к матери. Пока она не умерла.

Одиночество пришло не сразу. Сначала оно сидело на пороге и стучало — в виде тишины в квартире. Потом вошло, село рядом. Потом разленилось, раскинулось, заняло вторую подушку, второй стул за столом, вторую тарелку, которую Толя ещё долго ставил по привычке, а потом перестал.

Он стал разговаривать сам с собой. Сначала вполголоса, потом громче. Иногда — с Леной. Рассказывал ей про новости, про погоду, про то, что кот Васька стащил сосиску и даже не извинился. Ей, наверное, было бы смешно. Ему не было.

Когда умерла Светлана — а она умерла рано, в пятьдесят два, сердце не выдержало, — Толя узнал об этом через неделю. Позвонила бывшая сватья, голосом сухим и виноватым: «Толик, Светочку похоронили. Я не знала, как тебе сказать». Он положил трубку и долго сидел на кухне, глядя на чайник. Чайник остывал, и он тоже как будто остывал.

Родственников не осталось. Ни братьев, ни сестёр — он был единственный ребёнок у матери. Двоюродные куда-то растворились ещё в девяностых. Друзья молодости были или мертвы, или так далеко, что и телефонных номеров не осталось.

В поликлинике ему поставили что-то с давлением и что-то с почками. Он кивал, брал бумажку с назначениями, дома клал её на холодильник и забывал. Не специально. Просто жизнь сузилась до размеров кухни, коридора и комнаты, и в этом маленьком мире назначения не помещались.

Волонтёры работали быстро. Их послали — муниципальный проект, «социальное сопровождение одиноких граждан». Это значило: зайти в квартиру умершего, описать имущество, забрать ценное, вынести остальное. Никто из них не знал Анатолия Петровича. Для них это была квартира номер 14, адрес — улица Ленина, 23, первый этаж.

Квартира пахла пылью, старой бумагой и чем-то сладковатым, тяжёлым — запахом, который волонтёры уже научились не замечать, хотя он оставался на одежде и потом, дома, в душе, смывался не с первого раза.

На стене висел календарь — за прошлый год. Страница август, на фото — ромашковое поле. В клеточке 27 августа кто-то дрожащей рукой написал: «Света не звонила». Больше ничего. Ни записей, ни пометок. Только эта одна.

В ящике комода нашли карточки — поздравительные, открытки. Новогодние, восьмого марта, с Днём Победы. Почти все — от одной руки, женской, ровной. Лена писала аккуратно, как учили в школе: «Толе любимому, с праздником, твоя Л.». На одной открытке детский рисунок — ёлка, дом, два человечка и собака. Сзади печатными буквами: «ПАПЕ ОТ СВЕТЫ». Открытка была девяносто какого-то года.

Ещё нашли гитару. Без одной струны, пыльная, с трещиной на деке. Кто-то из волонтёров взял её, провёл по струнам — звук вышел дряблый, неживой. Он положил гитару к остальным вещам.

Муниципальная могила на кладбище под Новопреображенкой была ухоженной — если слово «ухоженная» можно применить к холмику, который раз в два-три года подравнивают, срезают траву и ставят табличку с номером. Таблички иногда меняли. Иногда — нет. Иногда они терялись, и тогда могила становилась просто частью газона, невидимым квадратом земли, под которым кто-то лежал.

Волонтёры приходили весной, в апреле, когда ещё не жарко и земля поддаётся. Работали группами по пять-шесть человек, обходили весь участок, подметали, красили оградки, где они были. У могилы Анатолия Петровича оградки не было. Был холмик, был пластиковый цветок — кто-то из волонтёров прошлой осенью воткнул, чтобы хоть что-то. Почему — сама не знала. Показалось, что голый холмик слишком одинокий.

Они не знали его имени. В их списке он числился как «участок 47, ряд 12, место 8». Бумажка, приклеенная к планшету, и больше ничего.

Одна из волонтёров — та самая девушка из квартиры, с синей безрукавкой — наклонилась поправить цветок. Задела ладонью траву, и ей показалось, что земля тёплая. Она отдёрнула руку, потом снова положила. Земля была обычная, холодная. Ей просто показалось.

Она встала, отряхнула колени. Посмотрела на холмик. Думала, может, о чём-то. А может, уже думала о следующем ряде, о перерыве, о том, что вечером надо встретиться с парнем. Она не знала, что под этим холмиком лежит человек, который когда-то переплыл Обь. Который плохо пел, но от души. Который пересаливал суп, и его за это ругала жена, которую он любил так, что три месяца ходил за ней хвостиком. Который разговаривал с мёртвой женой на кухне, потому что в тишине было страшно. Который написал в календаре «Света не звонила» — в тот день, когда Светы уже год как не было в живых.

Она не знала ничего. И не узнает.

Фотография из чёрного пакета — та, у костра — попала на свалку. Лежала между разбитым абажуром и стопкой газет. Дождь размочил её, ветер разнёс клочья. Молодые лица растворились, как растворяется всё, что некому хранить.

Гитару кто-то забрал — не из волонтёров, а мужчина с грузовичком, который собирал металлолом. Он не знал, что это за гитара. Может, продал на барахолке. Может, выбросил. Может, она стоит у кого-то в гараже, и никто не знает её историю.

Открытки — те, от Лены, с детским рисунком — выбросили вместе со всем остальным. Никому не пришло в голову их оставить. Зачем? Бумага есть бумага.

А в августе, когда жара спадает и над Венгерово поднимаются туманы с Картатских озёр, земля на участке 47, в ряду 12, на месте 8, становится чуть темнее от росы. Будто плачет. Будто помнит.

Наверное, ничего не помнит. Наверное, земля просто земля.

А может — и нет.

Мы научились выбрасывать всё. Старую мебель — на помойку. Старые фотографии — в мусорный пакет. Старых людей — в безымянные могилы. Когда-то человек был миром для кого-то — мужем, отцом, другом, тем, кто переплывал реки и пересаливал суп. А потом стал строкой в списке, номером участка, пустой квартирой, которую нужно освободить к пятнице. Мы не заметили, как это случилось. Как любовь превратилась в звонок раз в полгода. Как забота — в галочку в соцопросе. Как целый мир одного человека поместился в ящик комода и был выброшен за полчаса. Мы разучились помнить. Мы разучились быть рядом. А ведь это всё, что нужно — быть рядом, пока ещё можно. Звонить не по праздникам, а просто так. Заезжать не когда «надо», а когда хочется. Обнимать, пока руки чувствуют. Говорить, пока голос звучит. Любите, пока живы. Цените, пока не поздно. Потом останутся только холмик и пластиковый цветок, который воткнёт незнакомый человек, не знающий вашего имени.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге