Обложка Стригой

Стригой

Irinuța Bebeluș

0% прочитано
Стандартный
Irinuța Bebeluș

Стригой

Глава 1

С

Стригой

... cum de multe ori când mori oamenii, mulţi de într-acei morţi zic se scoală de se fac strigoi...

(...как часто, когда умирают люди, многие из тех мертвецов, говорят, восстают и становятся стригоями)

(Din poema „Strigoi” a Mihai Eminescu)

Первые месяцы после свадьбы Ануце казалось, будто Михай все время, бог весть за что на нее кричит. Лишь со временем она поняла: муж вовсе не сердился, а просто возвращался с лесопилки оглушенным. В ушах у него долго стоял гул, мешавший по-человечески разговаривать. Она быстро привыкла, не лезла раньше времени с расспросами. Просто ставила перед ним ужин, наливала парное молоко и садилась рядом. Ждала, когда придет в себя. К ночи гул отпускал. Ануца садилась на кровать, вытаскивала шпильку за шпилькой, распускала волосы, и те падали на плечи, расстегивала кофту. А дальше принималась за застежку бус. Возилась, вертела, пальцы скользили — никак. Тут уж Михай не выдерживал:

— Да дай сюда!

Он принимался расстегивать сам. Правда, с его-то ручищами — каждый палец коряга корягой, приходилось повозиться. Как ни осторожничал Михай, а Ануце доставалось: то за волосы дергал, то крючковатым пальцем за бусы цеплялся. А она терпела, только вздыхала тихонько. Когда, наконец, застежка поддавалась, он снимал бусы и клал подле кровати.

Но однажды ночью нитка не выдержала пальцев Михая — бусины как дождинки устремились на пол и раскатились.

— Ой, — вскрикнула Ануца, — да как же так! Ведь это же свадебные, они мне от матери достались.

— Оставь, голубушка, на ярмарке новые купим, лучше прежних — жемчужные, а можем и яхонтовые.

Утром Ануца долго смотрела, как он собирается: проводит пальцем по лезвию, пробует остроту, укладывает инструмент в короб. И вдруг ее передернуло. Приснилось ей под утро, будто стоит меж ними стена ледяная — высокая, гладкая, до самого неба. Она к Михаю рвется, кричит, бьет кулаками в лед, а он с той стороны стоит и молча смотрит. И глаза у него — пустые, как у вареной рыбы.

— Михай, не ходил бы ты сегодня. Сон мне нехороший приснился. Муж вернулся от порога, обнял Ануцу, крепко прижал к себе.

— Не бойся, моя хорошая, вечером обернусь, а завтра весь день будем вместе. Возьму выходной. Хочешь, на ярмарку сходим? Бусы купим, козунаков…

Ануца хотела еще что-то сказать, да так и не решилась, только кивнула.

На лесопилке его ждало срочное дело: нужно было зачистить одно бревно, и побыстрее, пока народ не набежал. А в том бревне, как назло, засел засмоленный сучок. Он гладкий, нож по нему скользит, кору царапает — и хоть бы что.Разозлился он не на шутку.

В тот самый миг, когда терпение у Михая почти лопнуло, краем глаза он уловил, как между штабелями обрела очертания густая тень. В нос ударил тяжелый, нечистый дух — тот самый, каким тянет из глубокой падальной ямы. Михай поднял голову и понял: он здесь не один.

Сначала он принял это за огромного бездомного пса, но, когда оно выпрямилось на костлявых, слишком длинных лапах, Михаю на мгновение показалось, что это человек. Больше он ничего не увидел, кроме пустых глазниц, в которых колыхалось что-то багровое, как угли в печи — те, что мешаешь, ворошишь, а они все никак не прогорят.

Оно прыгнуло. Укус обжег предплечье так, будто в кость вогнали раскаленный лом.

Плотник рухнул навзничь, тело выгнуло дугой, и сквозь серую пелену в глазах он почувствовал тяжесть на груди и зловонное дыхание над лицом.

Михай скреб пальцами пол, забивая под ногти щепу и опилки. Боль прошла от локтя к плечу, потом впилась куда-то в ребра. Каждая попытка пошевелиться вызывала новую муку. Сознание помутилось. Собрав последнюю волю, он вытащил из голенища нож и всадил клинок в горло твари. Лезвие вошло как в масло. Он полоснул ножом в сторону, вскрывая глотку. Тварь захлебнулась, обдала его жаром и, клокоча залитым кровью горлом, кинулась в сторону леса. Михай видел, как оно тяжело заваливается на бегу, оставляя за собой кровавый след.

Он лежал, и ждал конца. Очередной приступ боли был такой сильный, что Михай лишился чувств. Спустя какое-то время боль начала затихать. Судороги отпустили. Он сел, вытирая слюну с подбородка. Рука не слушалась, висела плетью, лишь пальцы мелко подрагивали.

Плотник сунул нож в голенище, схватил шапку и побрел к тропе. Шел, глядя под ноги, оступался, падал на колени, вставал — и снова шел, потому что остановиться значило больше не встать.

Еще на пороге его затрясло, зуб на зуб не попадал, хоть на дворе стояли летние дни.

— Батюшки, Михай, да у тебя жар! Что случилось? Что с рукой, ты поранился?

— Ерунда, стамеской…з-з-заживет, — еле пробормотал Михай.

— Дай-ка я посмотрю, что там.

— Н-н-не надо. Мне бы лечь.

Ануца уложила его в постель, укрыла овчиной, а он все равно дрожал так, будто из проруби вылез. Всю ночь метался, что-то бормотал невнятное, а под утро выдохся.

На другой день ему не полегчало. Ануца изводилась: поила его липовым цветом, терла уксусом, укутывала в тяжелые тулупы — ничего не помогало. Лежит Михай в лежку, глаза в потолок уставил, будто видит там что-то.

К вечеру опять жар накатил. Начал Михай бредить: кричал, отбивался, звал кого-то, а кого — не разберешь. Ануца сидела рядом, плакала потихоньку, да что слезами поможешь?

Так прошло несколько дней. Старый лекарь — один на всю округу прописал какие-то пилюли, но и те не помогли. Михай то горел, то мерз.

Стоило Ануце уснуть, он сползал с лавки на голые половицы у порога. Только там, на полу, и находил покой. В животе жгло. Никакой хлеб этот голод не брал, никакое питье не грело. Чуял: нечисть не просто порвала ему плоть, она пустила внутрь чужую силу, и та теперь грызла его изнути.

Спустя неделю хвороба отпустила. Михай встал у окна. Ануца только что полила герань, вытерла руки о фартук.

— Что ты там стоишь? — спросила она, не оборачиваясь. — Свет загородил.

Михай смотрел, как стебли на глазах темнеют, съеживаются, будто кто-то невидимый выдул из них все нутро.

— Михай?

— Иду.

Он отошел, а на подоконнике осталась горстка сухой шелухи.

Чем лучше становилось Михаю, тем хуже Ануце. Она почти перестала есть и подолгу сидела у истопленной летней печи, прижавшись спиной к раскаленным кирпичам.

— Отойди, платье прожжешь, — сказал Михай однажды, учуяв запах паленого.

— Холодно…

Подол уже дымился. Михай поцеловал ее в лоб.

— Да у тебя жар.

— Не могу согреться, — только и сказала она и передернула плечами.

Однажды ночью Михай проснулся от зверского голода. Ануца спала совсем рядом, в темноте едва белело ее лицо. Она дышала так тихо, что Михай поймал себя на мысли: один его вдох — и этого дыхания не останется. Он отшатнулся и попятился к двери. Вот, значит, кем он стал... О ком со страхом шептались бабки на завалинках.

Оставаться рядом было нельзя. Пускай Ануца проклинает его или считает брошенной — вместе им больше не выжить. Михай наспех перепоручил жену соседке, а сам бросился в лес к бабке Илинке. В деревне старуху сторонились: шептались, будто она умеет превращаться в зверей и знает, как утихомирить тех, кто не нашел покоя в сырой земле.

— Хату ты мне правил, Михай, — сказала Илинка, не дав ему и рта раскрыть. — Ни один мужик до тебя не брался. Садись.

Вцепившись ему в предплечье, она прильнула ноздрями к самому укусу и брезгливо сплюнула на земляной пол: — Падалью несет. Тот, чье клеймо носишь, из могилы встал. А ты, смотри-ка, теплый еще. Да только это ненадолго.

Старуха прищурилась, впиваясь взглядом в его зрачки.

— Да не похож он на покойника был, — пробормотал Михай, пожимая плечами. — Ишь ты, знахарь выискался, — усмехнулась старуха. — Слушай меня, парень. Два пути тебе на роду написано, и оба — через Ануцу. Чую, ты и сам уже догадался, кто ты теперь, Михай?

Выпьешь бабу свою до капли, всю жисть, все жилы вытянешь. Она остынет, а к тебе жизнь вернется.

—Нет! — закричал Михай. — Что делать?

— Выкупишь Ануцу своей жизнью — сам оборотишься ходячим мертвецом.

— Все сделаю.

— Ишь, скорый какой! Да ведь без нее самой тут дела не решить…

Ту ночь Михай помнил плохо. Он нес Ануцу на руках через лес, и она казалась ему легкой, как охапка сухого хвороста — жизнь едва в ней теплилась. Михай спотыкался о корни, а в висках стучало: «Выпей, добей».

Илинка молча полоснула его по запястью. Старый нож с черной ручкой вошел глубоко. Черная кровь текла нехотя. Бабка подставила щербатую глиняную чашу, ловя тяжелые капли, а потом плеснула туда какой-то отвар и бросила горсть серой соли. Соль зашипела. — Пей жизнь своего спасителя, — приказала Илинка, вливая жидкость ей в горло. — Пей, девка, не давись.

— Ступай ты, Михай,

за девять дорог,

во сырые болота,

в глухую чащобу.

Где колокол не бьет,

зверь не рыщет,

мертвый живого не ищет.

От Ануцы отступись:

дыхание ее не пей,

тело ее не суши.

Оставь ей ее долю —

вольную волю.

Ей под солнцем ходить,

тебе впотьмах волком выть.

Слово мое крепко.

Замком замыкаю,

ключ в омут бросаю,

никому не добыть,

заговор не открыть.

Прочь иди.

Сгинь там.

Коптилка на полке мигнула и погасла, оставив лишь тонкий дымок. Михая не просто скрутило — кости внутри будто ломались и выворачивались наружу, ребра трещали. Кожа на глазах посерела, покрылась морщинами. Та страшная сила, что тянулась к жене, вдруг оборвалась, застряв в груди тяжелым камнем.

— Шагнешь к ней снова, Михай — замертво упадет. Ты для нее теперь — погибель.

Когда он смог поднять голову, Илинка уже выводила Ануцу за порог. Взгляд ее был хмельным, но ноги слушались. А по бледным щекам впервые за долгие дни побежал розовый румянец.

— Идем, милая, — сказала Илинка. — Возвращаться пора.

Наутро в деревне говорили: Михай ушел в болото за какой-то надобностью, да так и сгинул. Мужики походили по краю, покричали, да и бросили. Трясина — дело гибельное: возьмет, да не побрехгует.

Днями Ануца справлялась: уходила в хлопоты домашние с головой, отшучивалась со здешними бабами, носила воду. Но как только темнело, силы ее покидали. Она садилась на лавку и замирала, прислушиваясь к шорохам. Ей казалось, что из темноты двора на нее смотрят. Не зря казалось. Михай и правда стоял там, за углом хаты…

Первые недели Михай пытался заглушать голод лесом — перехватывал незримую жизнь вековых буков, вытягивал тепло из нагретых солнцем камней, впитывал росу с травы и парное дыхание диких зверей, застигнутых врасплох. Но лесная живность быстро почуяла, что в чаще завелся вор, высасывающий чужую силу, и разбегалась за версту.

Однажды он забрел к краю деревни. Там, у ручья, он увидел молодую женщину. Она стояла на коленях у кромки, полоская в протоке светлое белье. Михай замер. От бабы пахло парным молоком и по́том. Он чувствовал, как в ее животе билось второе сердце. Стригой сделал шаг. Ему достаточно было коснуться, и ее жизнь сама перетекла бы в него. Рука потянулась вперед…

Женщина оглянулась. Рука ее замерла на узле платка.

— Ой, напугал... Заблудился, что ль, дяденька?

Она снова повернулась к воде.

Михай отступил на шаг. Лицо его потемнело.

Она прикрыла живот ладонью, будто пряча дитя. Михай открыл рот. Наружу выдавился только сухой кашель. В его груди что-то с треском лопнуло:

— Уходи-и-и.

Женщина осела в грязь. Мокрый холст выскользнул из ее рук и поплыл по воде. На четвереньках она ввалилась в заросли ольшаника, вскочила на ноги и побежала сквозь кусты.

Михай остался один. Ноги его не держали; он прислонился спиной к грабу и тяжело осел в сырую траву.

Стригой не помнил, как добрался до избушки. Очнулся только ночью, на полу.

Лесной глуши ему явно не хватало. Деревья делились живой силой скупо, по капле, а звери чуяли мертвеца и разбегались в темноту. Рядом лежала деревня, полная людей, но Михай знал — приди он туда в голодный час, остановиться уже не сможет. Тогда он вспомнил про горный острог. Там, за каменными стенами, сидели приговоренные к казни. Им все равно оставалось жить лишь до рассвета или до судейского приказа, а без их тепла Михаю было не дотянуть до весны.

Прошло пять лет. Из лесной тени Михай видел, как к Ануце приходили сваты, а потом, как ее везли из церкви. Как же она была хороша! Лиловая рубаха с густым шитьем на рукавах да новый платок — белой девичьей одежды ей, как вдове, надевать уже не пристало. Она шла сквозь толпу, осыпавшую ее зерном, не меняясь в лице. Глядела куда-то сквозь людей, точно искала кого-то в лесной чаще, но так и не заметила его в кустах.

Муж ей попался справный, собою невидный, но крепкий и работящий. Ануца продала ту хату, где каждый угол помнил Михая, и перешла на чужой двор. Пошли дети — сперва девка, а через год и мальчик. Жили они тихо, в достатке; люди в деревне их не осуждали. Ануца мало-помалу отогрелась. Опять слышен был ее смех, когда она возилась с ребятишками; мужу она не перечила, по хозяйству управлялась вовремя. В селе поговаривали, что баба свое отплакала и бог дал ей новую жизнь. Случалось, по ночам Михай приходил к плетню. Стоял в тени, слушал, как за ставнями Ануца напевает детям.

Прожила она долго. Вырастила детей, понянчила внуков, схоронила и второго мужа. В старости она совсем сгорбилась и шагу ступить не могла без клюки, подолгу выбирая куда ступить. Но сквозь все эти годы в ней неослабно держалась память о первом муже — о том, которого так и не отпели в церкви.

Летним вечером она сидела на завалинке хаты. Солнце зашло, небо потемнело; деревня угомонилась, и только в траве стрекотали сверчки. Там, у самой опушки чернеющего леса, Ануца увидела сутулую, высокую тень. Мужчина стоял неподвижно, и старуха, тяжело опираясь на клюку, медленно пошла прямо к нему, а он так и не тронулся с места.

— Михай… — Почему бросил меня, разлюбил?

Михай не ответил. Как он мог сказать, что любил ее все это время? Он прятался в ольшанике, когда ее вели под венец. Стоял под стрехой, когда она качала люльки и незримо обнимал ее плечи в тихие вечера. Век ее вышел долгим. Это была доля, которую он когда-то выкупил у смерти ценой собственной души. Глядя на нее сейчас, Михай ни о чем не жалел. Их руки встретились. В это мгновение память вернула ему ее прежнюю — ту, что осталась за порогом той ночи. Михай почувствовал, как время, от которого он прятался в лесах, наконец его настигло.

Они сидели в траве, глядя на закат. Старуха и тень того, у кого, кроме нее, никогда ничего не было. Ануца затихла, прижавшись к его груди. Михай закрыл глаза. Впервые за эти годы до него дошел запах ее волос — такой, знакомый запах топленого молока.

— Эх, на ярмарку так и не попали… — прошептала она.

Утром дети нашли Ануцу у кромки леса. Она лежала в траве, привалившись спиной к ольхе, прижав к себе ворох ветхой, пыльной одежды. Лицо ее казалось ясным, совсем девичьим, на застывших губах замерла улыбка. Пальцы так крепко впились в сукно, что разжать их не сумели. Так и положили в гроб — с истлевшим тряпьем у самого сердца.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге