Автопортрет души, которой нет
Глава 1
В Петербурге стояла та особенная пора, когда город отказывается от сна. Белые ночи накрывали его призрачным, бесплотным одеялом: гранит набережных не темнел, а лишь менял оттенок серого на жемчужный, вода в каналах отливала перламутром, а шпили и купола, казалось, парили в воздухе, лишенные тяжести земного притяжения. Это было время размытых границ, когда предметы теряли четкость, а души, напротив, обретали мучительную, зыбкую ясность. Воздух был густ от цветущей липы и особенной, петербургской речной сырости, что проникает под самые двери. Квартира Мишеля на четвертом этаже доходного дома у Крюкова канала вся была наполнена этим странным, бесплотным светом. Свечи еще не зажигали — незачем, когда само небо работает на тебя таким изумительным, жемчужно-серым тоном. Воздух изысканно обставленной гостиной был полон аромата цветов, благовоний, табака и гула собравшихся там людей. Гости, человек семь, расположились в художественном беспорядке: кто-то полулежал на бархатном диване, раскуривая трубку, кто-то расположился на кресле, а кто-то на подоконнике. Центром же этой живописной сцены, как солнце вокруг которого вертятся планеты, был сам Мишель, молодой человек лет двадцати двух, чьи длинные темные кудрявые волосы контрастировали с бледным лицом и сразу выдавали в нем натуру необычную, а серые глаза выражали одновременно и самодовольство и искреннюю, почти детскую радость. Он стоял, опершись на мольберт со своей новой работой, куря сигарету, и вся его поза была полна той небрежности, что обычно достигается долгими репетициями перед зеркалом. Он говорил, периодически взмахивая руками, играя интонацией, наслаждаясь переливами собственного голоса, словно взвешивая, насколько та или иная фраза прозвучала интересно, необычно и при этом естественно. Он рассуждал о прерафаэлитах, которых в Петербурге толком никто не видел, но о которых он вычитал в английском журнале, добытом Николаем. О том, что современное искусство убило душу, заменив ее анатомической правильностью. О том, что линия должна дышать и так далее и далее. Его взгляд блуждал по гостиной. Чувствуя на себе внимание гостей, он словно расцветал: интонации его становились сильнее, слова точнее, руки двигались свободнее, и сама его поза будто наполнялась жизнью, как наполняется цветок при весеннем солнце. Увидев же, что один из присутствующих скучающе отводил взгляд, Мишель спрашивал его мнения, включая в разговор. Постепенно беседа перешла к обсуждению новой работы Мишеля. По комнате пронесся вздох изумления.
— Господи! Какая мощь!
— Ах, какая поэзия в каждом мазке...
— Это не живопись, это музыка! — пропела княжна.
— Mon cher, этот этюд — вы просто превзошли себя! — произнес полный господин с бакенбардами, отставной советник Илья Петрович Брунов, разглядывая пришпиленный к мольберту лист ватмана. На нем акварелью был изображен закат. Не вечерний, а тот, что случается в три часа пополуночи: тревожная полоса шафрана и лимона над свинцовой водой. — Какая сила! Какое, прости господи, нервное беспокойство!
Брунов был коллекционером — правда, лишь до той степени, до какой коллекционирование оправдывало его присутствие среди творческой молодежи. Впрочем, Мишелю было все равно. Он стоял и с легкой, почти незаметной улыбкой, наблюдал за действом.
— Вы находите, Илья Петрович? — лениво отозвался он, не поворачивая головы. — А мне кажется, в правом углу я немного переборщил с охрой. Слишком уж… земное.
— В этом-то и гениальность! — парировал Брунов. — Земное на грани с небесным!
Мишель чуть поморщился. «Гениальность» — слово звучало фальшиво, как надтреснутый колокол. Однако внутри него все же что-то отозвалось на это слово, что-то сладко потянуло в груди от одной мысли, что его назвали так. Слово это стало для него еще одним вдохом приятного благовония, что питало его жизнь наравне с воздухом, наполняя не легкие, а душу.
К нему подошел Николай. Николай Алексеевич Ланин — молодой писатель, чье лицо носило печать постоянной, тихой экзальтации. Он застенчиво потупился, глядя на Мишеля, и в этом взгляде читалось давнее, привычное восхищение. Он был похож на большого, неуклюжего щенка благородных кровей.
— Что ты чувствовал, когда писал это? — тихо спросил он, беря Мишеля под локоть и отводя чуть в сторону от остальных гостей.
— Я хотел остановить время, — чуть подумав, ответил Мишель. Это было красиво и не совсем правда. Да, он действительно хотел остановить время, когда писал, помнил тот трепет, что испытывал, глядя на закат. Позже он думал еще и о том, как эффектно этот шафрановый оттенок будет смотреться в отблеске ламп в глазах его гостей. Но для Николая он всегда старался формулировать мысли более возвышенно. Не врать, но оставлять лишь красивую полуправду.
— Ты само Искусство, Мишель, — выдохнул Николай с горячей, почти неловкой искренностью. — Ты не отображаешь жизнь, ты ее преображаешь. Все, к чему ты прикасаешься, становится… значительным.
Мишель чуть сжал локоть друга в ответ. Это прикосновение было и знаком благодарности, и одновременно — закрытием темы. Они вернулись в гостиную. У нового полотна стоял молодой человек и внимательно рассматривал работу Мишеля. Это был Андрей Шилов, молодой композитор и пианист, недавно вернувшийся из Лейпцига. Он был единственным, кто смотрел на Мишеля не с обожанием, а скорее с вежливым, профессиональным интересом. Его уважали за ученость и за острый, хоть и редко высказываемый, ум.
— Поразительно, — сказал он своим тихим, спокойным голосом, который прорезал густой елей похвал. — Поразительно живая работа. Но позвольте заметить, Михаил Андреевич, неточность.
Все затихли. Улыбка застыла на лице Мишеля. Он медленно, словно на шарнирах, повернул голову.
— Прости? — переспросил он с ледяной вежливостью.
— Я о свете. И о звуке, который ты пытаешься передать цветом. Ты берешь минорную тональность, тоску, но твое небо слишком активно. Эта шафрановая полоса — она режет глаз, спорит со свинцом воды. Это не тихая грусть, это почти истерика. Фальшивая нота. Технически.
— Ну что вы, Андрей, это же художественный прием! — вступился Брунов.
— Да, мне кажется именно этот контраст и придает жизни работе! — воскликнула княжна.
Мишель замер на какое-то время. На мгновение его взгляд скользнул по лицам гостей. Княжна смотрела на Андрея с любопытством. Брунов нахмурился, переваривая услышанное. Даже Николай — Николай! — на секунду задержал взгляд на картине, словно пересматривая её. Мишель почувствовал, как что-то внутри дрогнуло. Он взял бокал вина с деланой небрежностью и отпил.
— Ты говоришь о фальши? Тебе ли об этом говорить, дорогой друг? В своей последней сонате ты не смог связать и двух тактов, не сфальшивив.
Андрей нахмурился.
— Моя соната – это эксперимент с диссонансами, ты понимаешь, что это осознанно...
— Эксперимент? Что ж, положим так. А темп, который не держится ровно и трех тактов тоже? Это, друг мой, не эксперимент, а просто неумение. Как бы красиво ты его не назвал, оно им и останется. — выплюнул последнюю фразу Мишель. Андрей замер. Сжал кулаки.
— И если уж мы говорим о неточностях, — продолжил художник после глотка вина, — то ты неточен во всем. Твоя манера говорить, якобы пророческая и резкая, на деле лишь отсутствие такта, ты являешься на мой вечер, где тебе даются все развлечения, удовольствия и приятная компания, а вместо благодарности ты ищешь "фальшивые ноты". Так может быть "фальшивая нота" в этой комнате – это ты сам?
Последняя фраза повисла в воздухе как звон разбившегося хрусталя.
Андрей побледнел. Вздохнул.
— Прощай, Мишель. — произнес он тихо. Он молча поклонился обществу и, не проронив больше ни слова, вышел. Его шаги гулко простучали по лестнице и стихли.
Мишель стоял, чувствуя, как горит лицо. Первой опомнилась княжна:
— Боже, какая низость! — воскликнула она, закатывая глаза. — Как он смел так отзываться о вашей работе!
— И впрямь, — подхватил Брунов, тушуясь. — Перегнул палку господин Шилов. Совершенно бестактное замечание. Тем более что он уж и сам не гений, как и отметил Михаил...
— Вы правда так считаете, господин Брунов? А если бы я сказал, что Андрей гениален, вы бы тоже согласились? — едко спросил Мишель, но увидев растерянность на лице мужчины, почувствовал, как от стыда горят щеки. Мужчина же пробормотал что-то невнятное и отвел взгляд. — Впрочем, неважно. — растерянно вздохнул молодой человек.
Николай подошел к Мишелю и положил руку ему на плечо. Его глаза были полны тревоги и сочувствия.
— Ты был резок, — прошептал он. — Но, в сущности, ты прав. Он сам напросился. Ты лишь указал на реальные промахи в его творчестве.
Мишель почувствовал, как расслабляются плечи. Он ожидал, что вот-вот внутри разольется знакомое, щекочущее удовольствие. Но внутри было тихо, словно он оглох на одно чувство. Художник кивнул, улыбнулся — рот сам растянулся в правильную сторону, — но улыбка вышла деревянной, и он тут же ее снял. Он сел на диван, зажёг новое благовоние, налил себе вина, но слова, раньше так легко вылетавшие из его уст не шли. В музыке его души прозвучала фальшивая нота и он безуспешно пытался ее найти. Он смотрел на людей вокруг себя внимательным, долгим взглядом. Глаза Мишеля задержались на улыбке княжны, простой и немного неловкой. Мишель изучал ее черты, ища фальши. Затем он перевел взгляд на Николая, не задержался надолго. Гости ушли быстро, чувствуя неловкость. В квартире воцарилась та особенная тишина, когда последний отзвук голосов уже растаял, а до рассвета еще далеко. Мишель отпустил слугу и остался один. Белая ночь смотрела в окна, и в этом свете все предметы казались ненастоящими. Мишель подошел к мольберту и сорвал акварель. Поднес ее к самому лицу, вглядываясь в шафрановый мазок. «Истерика», — вспомнил он слова Шилова. Он бросил лист на пол и, не раздеваясь, рухнул на кровать. Молодой человек лежал, глядя в высокий, теряющийся в сумерках потолок, и впервые за долгое время не любовался собой. Он прокручивал ссору в голове. Мишель стиснул зубы. Тонкие пальцы, что недавно держали бокал вина, теперь нервно сжимали подушку. Хороший ли он человек? Хороший ли он художник? Или просто человек, который умеет убеждать других, что он художник, а они умеют хорошо убеждать его, что он им нравится?
На следующий день он проснулся с трудом. Подозвал лакея, дабы проверить почту. Среди бесполезных и не особо интересных бумажек, молодой человек заметил письмо от Николая, который приглашал его к себе на вечер. Внутри Мишеля что-то загорелось. Он резко поднялся и начал судорожно собираться. К вечеру, он явился к Николаю. Квартира молодого писателя была скромнее, все тут служило скорее пользе и практичности и лишь цветы в вазе да пара картин служили скромным напоминанием о роли красоты и эстетики в жизни этого человека. Войдя, Мишель почувствовал, что чего-то не хватает. Аромата благовоний, которые так любил Мишель и в помине не было здесь, лишь свежий воздух и легкий запах ткани и полевых цветов. В гостиной было немного людей, человек пятнадцать, только близкий круг. Николай, увидев друга тут же улыбнулся и заключил того в объятия.
— Здравствуй, Мишель, а я уж и не чаял, что ты придешь!
— А как же мне не прийти? — отвечал Мишель с ухмылкой скорее теплой, чем самодовольной. Усевшись на скромный, но мягкий диван, он наблюдал за людьми, слушал их, но сам не вступал в разговоры, предпочитая наблюдать. Он заметил, как старик, известный критик, чьи статьи Мишель периодически читал, фыркнул при виде него и отошел подальше, к камину. Начал что-то вполголоса говорить человеку рядом. Мишель прислушался.
— ...тот художник? Строит из себя невесть что. Видал я его акварели – чувства ни на грош, одна поза. Наверняка копирует чужие работы, сам-то он — актеришка, да и то не лучший.
Пальцы сжали ножку бокала так, что стекло, казалось, вот-вот хрустнет. Мишель уже готов был шагнуть, развернуть этого старика за плечо и выплюнуть ему в лицо какую-нибудь уничтожающую остроту — про его возраст, про его желчные, забытые всеми статьи, про его бездарность. Слова уже выстроились в голове, колкие, как иглы. И вдруг — остановился. «Андрей тогда тоже сказал нечто подобное. И ты уничтожил его. И все тебе рукоплескали. Может, и сейчас... Может, он тоже прав?» Это секундное сомнение парализовало его. Мишель почувствовал, как кровь отлила от лица. Он попытался сделать глоток вина — оно отдавало уксусом. Вдохнул запах цветов с соседнего столика — они показались ему запахом тления.
— Простите, но... Вы говорили обо мне? — собственный голос показался ему чужим. Он хотел, чтобы это прозвучало холодно, но вышло глухо, почти просительно.
Критик обернулся. Его лицо выражало не ожидание отпора, а почти радостное предвкушение.
— О тебе, голубчик, о ком же еще! — Старик не боялся. Он видел, что перед ним не лев, а загнанная собака. — Ни души, ни жизни в ваших работах нет и быть не может. Вы же себя в каждом мазке выписываете, а натуры не видите вовсе. Это не живопись, это автопортрет души, которой и нет вовсе.
Мишель попытался обратить реальность в эстетику. Отстраненно посмотреть на эту сцену как на театр. Вот старик, вот его морщинистая шея, вот блики свечей на его орденской ленте... Красиво. Можно было бы написать этюд...Не вышло. «автопортрет души, которой и нет вовсе». Старик, заметив, как опустились плечи Мишеля, как его взгляд заметался, расправил плечи и добил уже с притворным, сладким сожалением:
— Не в обиду вам это говорю, заметьте. Просто печально, когда молодые люди тонут в восхищении, которого не заслуживают, и перестают развиваться.
Он отвернулся. Мишель стоял. Где-то внутри закипала запоздалая злость уже не на критика, а на себя. Почему он молчал? Почему позволил этой гиене в орденах топтать себя? Он представил на секунду, как выглядит сейчас со стороны — жалкий, бледный юноша, проглотивший оскорбление. Тошнота подкатила к горлу. Он механически кивнул и отошел. Дыхание стало частым, поверхностным. В висках стучало. «А вдруг это правда?» — билось в голове. Он смотрел сквозь людей, сквозь стены, куда-то внутрь себя и одновременно в бездну. Пока из этого оцепенения его не вывел хлопок по плечу. Это подошёл Николай.
— Мишель, отчего же ты застыл? — спросил он, сочувственно глядя на друга и мягко уводя его из комнаты. Когда они оказались наедине, Мишель резко повернулся к Николаю, положил руки ему на плечи и спросил:
— Я, верно, кажусь тебе сегодня несносным, Николя? Скажи, ты ведь видишь меня насквозь… Я бы хотел знать, что ты видишь.
Николай опешил. Он замер, поджав губы, помолчал, а затем произнес:
— Ты сомневаешься в моей дружбе? В моем отношении к тебе? Мишель, ты один из самых интересных людей, кого я встречал! Да, Ты эгоцентричен, ты не замечаешь, что я написал рассказ, до тех пор, пока я сам тебе не скажу. Но это не мешает мне любить тебя. Ты умеешь заставить человека чувствовать себя важным, даже когда ты не слушаешь его. Я пишу лучше, когда думаю о тебе. — закончил наконец писатель, отводя взгляд.
Мишель выдохнул и опустил руки. Он расправил плечи, поправил волосы.
— Спасибо. — тихо произнес он. Взгляд был отведен.
Вечер продолжился. Мишель вернулся в гостиную, но чужой смех звучал как шум, давил на уши и в каждом звуке Мишель ощущал насмешку. Взгляды, людей вокруг которые раньше были его любимым зеркалом теперь казались острыми осколками, впивающимися в душу. В итоге он ушел раньше всех. Весь вечер он не мог уснуть. Он зажег благовония, но потом ему стало душно. Мишель открыл окно и впустил свежего воздуха и прохлада ночи, запахи улицы, смешались с ароматным дымом в спальне, не принеся, однако, облегчения. В итоге он сел за письменный стол. Он взял лист бумаги, который слегка помялся от того, как крепко Мишель в него вцепился. Продавливая бумагу пером, он написал письмо своему старому учителю рисования, спрашивая его мнения о себе. Закончив, он лег в постель и ворочался до самого утра. На следующий день он первым делом отправил письмо. Весь день он то брался за рисование и бросал, то порывался написать приглашение кому-то из близких, но так и не писал, то перебирал почту. В очередной такой раз он наткнулся на письмо от Николая, где тот сообщал, что его рассказ будет опубликован в известном журнале. Мишель прочел это письмо и улыбка пробежала по его лицу. Он уже думал сесть и написать ответ, поздравить друга, однако что-то кольнуло у него в груди и молодой человек скривился, отложив эту идею до вечера. Спустя пару часов к Мишелю заглянула княжна, что была на его недавнем вечере, в сопровождении пожилой компаньонки. Увидев Мишеля, девушка улыбнулась. Мишель, встретившись с ней взглядом приосанился, пригладил волосы и приказал подать чаю. Молодая княжна щебетала без умолку за чаем. Мишель тщетно пытался сосредоточиться на ее словах, но они вылетали как птицы и порхали столь же беспорядочно и быстро. Наконец, поймав паузу, Мишель, словно невзначай, спросил:
— Позвольте поинтересоваться, какого же вы мнения обо мне и моем творчестве?
— Ах, Михаил Андреевич, я в восторге от вас и ваших работ! В них столько души и жизни! Да, да, глядя на вас я…я замираю, а ваши работы они...в них столько воздуха и… правды.
— Стало быть, я в ваших глазах – совершенство? — осторожно спросил Мишель.
— Конечно! Вы такой…настоящий. Редко встретишь человека, кто действительно слушает, а не только ждет своей очереди говорить. Вы очень отзывчивый и добрый. Помните, прошлой зимой, моей сестре было нехорошо, и вы целыми днями сидели у ее постели, беседовали с ней, хотя сами были бледны и уставши. Вы тогда очень помогли. Как же после этого не счесть вас хорошим человеком? — закончила княжна тихо. Лицо ее было до того нежным, а тон беззащитным, что у Мишеля дрогнуло сердце. Но на мгновение художник заметил, как она рассеянно скользнула взглядом по комнате, будто что-то прикидывая про себя. Мишель опустил взгляд в чашку. Да, действительно, прошлой зимой он сидел у нее, действительно делал все, чтобы ей не было скучно, искренне желал ей добра. Искренне ли? Или просто хотел произвести впечатление на княжну? Или не только на нее? Он сжал ручку чашки. Он уже не мог ответить себе точно. Княжна продолжила разговор. Она говорила, а он только смотрел на ее губы и думал: "А если все это — только чтобы выйти замуж? И сестра, и "настоящий", и "добрый"... А что, если вправду? Или нет?".
Наконец, княжна попрощалась и, уходя, еще раз отметила легкость и призрачность последней работы Мишеля. Он отвел взгляд и сам же удивился этому стыдливому, виноватому жесту. Он так и стоял в прихожей, пока из тягостных мыслей его не вырвал приход слуги. Тот принес ответ от учителя. Мишель почувствовал, как внутри все перевернулось, потянуло и резко дёрнулось. Он судорожно взял письмо и открыл. Глаза лихорадочно, почти жадно пробежали по строчкам.
"Дорогой Михаил, здравствуй. Ты спрашиваешь моего о тебе мнения. Изволь, я считаю тебя юношей не лишенным таланта, однако твой глаз остер, но ленив. Ты замечаешь эффект, но не причину. Твои работы красивы, порой душевны и не лишены чувств, однако техника их оставляет желать лучшего, тебе еще многому стоит поучиться в том числе и смотреть дальше собственного отражения. Желаю тебе всего хорошего."
Мишель прочел письмо. Один раз. Второй. У него пересохло во рту. Взгляд все метался от строчки к строчке, словно стараясь найти лазейку в словах учителя. "Он ведь старик. Что уж ему понимать в новом искусстве? Он говорит о технике, а ведь главное душа. Ведь так?" Подумал Мишель. Голос внутри уже был не таким уверенным. За окном была уже поздняя ночь, погрузившая комнату в сумерки, то самое переходное состояние, когда так трудно понять, вечер ли еще за окном или уже ночь. Мишель подошел к зеркалу. Он рассматривал себя со всех сторон и мысленно желал, вот бы это зеркало как в романах отражало бы его душу, его сущность и совесть. Как было бы славно воочию и объективно видеть какой он на самом деле. Однако зеркало было лишь зеркалом, отражение не портилось от его дурных поступков, показывая лишь молодого юношу с уже растрепавшимися длинными волосами. Мишель вздохнул и с трудом заставил себя лечь спать, надеясь, что следующий день принесет ему облегчение.
Мишель проснулся от неприятного ощущения в груди. Оглянувшись, он заметил письмо Николая, которое так и осталось лежать со вчерашнего дня, дожидаясь ответа. Мишель сел за стол, перечитал письмо, взял перо, чтобы написать ответ. Рука так и замерла. "Он уже публикуется. В известном журнале. А я? — подумал Мишель. — а я чего достиг? В его работах есть душа и смысл, а мои...?" Он кинул взгляд на недавнюю акварель. Вместо привычного тепла и легкой гордости теперь внутри заскреблось. Мишель скривился и отвел взгляд. Он тщетно перебирал в голове варианты, как поздравить друга, но все это казалось до того приторным и фальшивым, что ему самому стало тошно. Он начинал, гневно зачеркивал, переписывал и снова и снова исправляя себя, стискивая зубы и хмурясь. Он искал подходящие слова для письма, но мысли то и дело возвращались к словам критика, княжны, Николая, к своему отражению в зеркале, которое так честно врет, показывая лишь внешность. Мишель вновь отложил письмо и принялся расхаживать по комнате, заложив руки за спину. Шаг его стал чаще и напряжённее. Мишель ощущал себя актером, который отчаянно просит зрителей сказать, кого он играет и каждый говорит что-то свое. Молодой человек рухнул на диван. Закурил. Едкий дым заполнил легкие. Куря сигарету, он блуждал взглядом по комнате, мысленно находясь то в гостиной Николая, где слышал критику, то в собственном доме, находясь с княжной, то перечитывал письмо учителя. Он просматривал свою жизнь, свои поступки как спектакль, решая, герой ли он в этой истории, злодей ли, или просто шут, но ответа он так и не находил.
В таком состоянии Мишель провел несколько недель. Окна в его квартире были зашторены. Картины завешаны бархатными покрывалами и спрятаны в полутьме. Кисти и краски были забыты в дальнем ящике. Воздух наполнился сигаретным дымом и в нем витал тот лихорадочный бред, в котором пребывал Мишель. Сейчас он сидел напротив своей картины. Дрожащей рукой он потянулся к покрывалу, закрывающему полотно. Ладонь замерла в нерешительности. Мишель резко сорвал покрывало с картины. Он смотрел на свое творение так долго и не моргая, пока краски не начали плыть перед глазами. Мишель стиснул зубы до боли. Зажмурился. Резким движением он рванул картину. Послышался треск бумаги. Мишель открыл глаза. Он смотрел на свою работу, разорванную и испорченную. Почувствовал горячую каплю, сказывающуюся по щеке. Его губы задрожали. Он судорожно принес картину на стол. Неловкими, чересчур напористыми движениями он начал обыскивать ящики в поисках клея. Найдя его, он не с первого раза смог поставить баночку на стол и не сразу попал в нее кисточкой. Рваными движениями, он промазал место разрыва и наложил одну часть на другую, но, повинуясь не до конца понятному ему порыву он резко смял руками холст и закинул его под кровать. Он встал к зеркалу. Рассматривал себя дотошно, приближаясь и отдаляясь, кривясь и улыбаясь и все это вызывало на его лице лишь гримасу недоумения или отвращения. Он резко замахнулся на свое отражение, порываясь разбить стекло. Отошел. Вздохнул. Рухнул на диван. Он лежал во тьме, ведь даже пейзаж за окном вызывал у него воспоминания о его рисунках и о том, как они пусты и бездушны. Или наоборот, гениальны? Сколько раз хвалили тех, кто того не стоит? И сколько раз оплёвывали гениев? А Мишель кто? Пустышка, расхваленная дураками или мастер, которого пока еще не поняли? Такие мысли терзали душу художника, погружая того в оцепенение.
Наконец, спустя день, к нему явился Николай. Взгляд его был взволнованным, а волосы растрепанными.
— Мишель, друг мой! Куда же ты пропал? Я места себе не нахожу, все понять не могу, что с тобой происходит!
— Здравствуй, Николя. — ответил Мишель. Его голос был ровным, без единой интонации.
— Господи помилуй, да на тебя же глядеть грустно! — воскликнул писатель. — ты же словно погас...
— Не тревожься обо мне, Николя, лучше скажи, зачем пожаловал.
—Ааа, да точно! В общем, дорогой друг, я приглашаю тебя к себе завтра вечером. Мы будем отмечать мою публикацию. Прошу, тебя, приди. Ты мой самый близкий друг. Ты вдохновил меня на творчество.
Мишель кивнул. Улыбнулся. Его спина выпрямилась, пусть и не горделиво, но в его осанке появилась бледная тень былой уверенности.
Весь следующий день Мишель собирался, как на бал. На вечер к Николаю он явился в лучшем виде и с некой надеждой внутри, которая, однако, боролась с тревогой и новообретенной неуверенностью. Гостей было больше, чем в прошлый раз, однако, несмотря на то, что вечер уже нельзя было назвать камерным, он все еще не дотягивал до раута или бала. Мишель, приосанившись, лавировал среди гостей, не смотря по сторонам, но и не задирая головы. Присел на диван, взяв бокал вина и внимательно следил за другом. Наконец, Николай приготовился читать свой рассказ. Все притихли, но большинство продолжало переговариваться вполголоса. Николай попытался выпрямиться, занять позу возвышенного и уверенного творца, но все в нем выдавало неестественность этого состояния для молодого писателя. Его то и дело тянуло сложить руки, опустить голову, словно он хотел занимать как можно меньше места. Он начал читать свой рассказ. Молодой неуверенный Николай пропал. Вместо него в гостиной стоял настоящий писатель. Творец. Он расправил плечи, поднял голову и стоял твердо, как статуя античного бога на постаменте. Он живо жестикулировал, менял интонации, проживая героев и их судьбы, он весь наполнился жизнью и силой, открывая всем вокруг ту часть себя, которую никто до этих пор не видел или не хотел замечать. Мишель сидел ближе всех. Он смотрел на своего друга, но не видел ничего. Ничего кроме событий рассказа. Он дышал, и чувствовал не запах мебели и пыли, а дух туманного Лондона, где происходило действие, он закрывал глаза и видел то, что описывал писатель, он чувствовал кожей каждое прикосновение и сердцем — каждую эмоцию. За эти полчаса он прожил еще одну жизнь, как свою собственную, целиком, без остатка, со своими трагедиями и своими радостями, которые, в сущности, не имели к Мишелю никакого отношения. Николай закончил. Выдохнул и этот вздох прозвучал как закрытие дверей в его душу. Он пробежал глазами по гостиной. Мишель зааплодировал. Несколько человек подхватили. Послышались комментарии, но довольно сдержанные. Все разошлись кто куда, сформировали небольшие группы, и лишь Николай стоял один. Мишель подошел к нему и хлопнул по плечу.
— Николя, это было превосходно! — воскликнул он и от такого резкого звука писатель вздрогнул. — Решительно превосходно, мой друг!
— А...да, спасибо большое, Мишель... — растерянно ответил писатель, смотря куда-то мимо.
— Что-то случилось? Что тебя тревожит?
— Нет, Мишель, нет, не подумай! Я в полном порядке! Просто...немного задумался. Но ты не переживай, я на самом деле в замечательном настроении. — ответил Николай с теплой улыбкой и отошел, присоединившись к какой-то компании.
Мишель, пожав плечами, тоже отошел. Он ходил по гостиной, перебрасывался ничего не значащими фразами, но старался не упускать из виду Николая. Однако, случайно взгляд его поймал девушку. Мишель замер. Он ощутил, как горит вся его грудная клетка и сердце запорхало словно молодая птица. Девушка сидела на диване, и поза ее была полна легкой небрежности и элегантности, что придавало ей вид античной статуи, которой наскучило стоять на постаменте и которая теперь позволила себе небольшую человеческую слабость. Она полулежала, закинув ногу на ногу, окруженная людьми как верной свитой. Волосы ее были убраны в нарочито небрежную, но от того не менее роскошную прическу и каштановыми волнами передние пряди струились вдоль висков, а темные глаза были полуприкрыты, однако вовсе не напоминали прищур хищницы, скорее взгляд расслабленной древней богини, отдыхающей в тени прекрасного сада. Ее платье было цвета павлиньего пера, а сережки блестели александритом пурпурно-красного цвета. Девушка, тихо смеясь, ответила что-то своей подруге, а затем отвела взгляд и заметила Мишеля. Ее губы тронула легкая, почти призрачная улыбка. Мишель подошел, не ощущая своих ног, но зато прекрасно чувствуя, как горит лицо. Он заметил, как та случайно обронила веер и, сам того не замечая, подошел и отдал ей его, представившись. Девушка представилась Элеонорой. Она улыбнулась ему той загадочной улыбкой, которая так цепляет всех, но ничего не значит для того, кто улыбается.
— Знаете, Мишель, у вас лицо человека, который слишком много думает о том, что о нем думают другие. Это скучно, не так ли?
— Вы правда находите?
— Разумеется, mon cher. Мнение людей – это платье, которое вам не по размеру, но вы продолжаете его носить.
Раздались одобрительные фразы со стороны людей, окружавших Элеонору, и каждого из них она одаривала приятной улыбкой.
— Но как же можно не прислушиваться к мнению окружающих? Как тогда понять, хороший ли я человек или нет? — растерянно спросил художник.
— А кому станет лучше, если вы поверите мнению другого? Ему? Вам? Вы просто будете пытаться принять удобную этому человеку форму, только и всего. — усмехнулась она. — да и к тому же, кто определяет, какой человек хороший?
Мишель отвел взгляд и проглотил ком в горле. Он стоял, перебирая пальцами и прикусив губу.
— Позвольте, — вступил в разговор Николай, и Мишель на мгновение вздрогнул от неожиданной твердости в голосе друга. — Но как же совесть? Художник должен видеть правду, в том числе о себе.
— Правду? А кто её видел? Ваша совесть — это просто хор чужих голосов, которые вы почему-то поселили в своей голове. — девушка поднялась и с ленивой грацией приблизилась к Николаю. — Гораздо важнее самому быть счастливым и получать удовольствие. Посудите сами, жизнь эту жить только вам и никому другому, а жизнь — это эмоции и переживания, без них это было бы пустое существование.
— Я и не отрицаю важность чувств, — произнес Николай, замявшись, но с тем же нажимом в голосе, — Однако, человек все же живет не только своими переживаниями, вокруг него тоже есть люди о которых необходимо думать.
— Если всегда смотреть в чужие отражения очень легко забыть свое собственное. — заключила Элеонора, сделав глоток вина из бокала.
— Мишель, пойдем со мной, — тихо сказал писатель, обращаясь к другу и стараясь незаметно взять его под руку. — я хотел бы...
— Извини Николя, я хочу остаться. — отозвался Мишель, высвобождаясь. — я обязательно присоединюсь к тебе позже. Обещаю. — с ноткой тепла добавил он.
Николай посмотрел на него, кивнул, и отошел. Мишель поник, ощущая укол совести и, словно ища спасения, бросил взгляд на Элеонору.
— Вы так устали, бедный мой художник. Вы носите чужие приговоры, как вериги. А знаете, что самое забавное? Тем, кто вас судит, всё равно. Они забудут свои слова через минуту, а вы будете пережёвывать их годами. Это не добродетель, это дурная привычка.
— И что же делать с этой привычкой? — спросил художник. Девушка уже приготовилась ответить, как вдруг ее позвал молодой человек из ее "свиты".
— Я пришлю за вами экипаж. Будем пить чай в окружении людей свободных от чужих отражений. — бросила она ему через плечо и отошла. Мишель стоял как вкопанный, в странном оцепенении. Спустя пару минут он все же пришел в себя, сфокусировав зрение и, преодолевая ураган внутри, пошел искать Николая. Сердце его трепетало. Прокручивая в голове слова Элеоноры, Мишель ощущал, словно у него открылось новое, доселе неизвестное ему чувство, словно он всю жизнь ходил с одним закрытым глазом, а теперь открыл оба и мир его стал ощущаться изменившимся. Нет, мир не перевернулся, но словно сдвинулся и встал так, как полагается. Наконец, он заметил Николая, подошел к нему, но, вопреки ожиданиям, писатель, при взгляде на него не расцвел теплой улыбкой, наоборот, взгляд его словно потяжелел и наполнился доселе неизвестной Мишелю серьезностью.
— Я не очень хочу, чтобы ты общался с Элеонорой.
— Это почему еще? — фыркнул Мишель.
— Потому что я знаю, к чему тебя это может привести. Я чувствую. И не хочу этого для тебя.
— Николя, право, я ценю твою заботу — усмехнулся художник, — но в самом деле, ты хочешь меня ограничивать? Или ты полагаешь меня неразумным чадом, которое само не может принять правильное решение? В конце концов, это моя жизнь. Мне ее жить.
— Да, да, безусловно Мишель, ты вправе сам все это решать...— отводя взгляд тихо и не очень разборчиво произнес Николай, — но в самом деле, я чувствую, что вряд ли это кончится хорошо.
— Ты просто очень впечатлителен, друг мой. — потрепав писателя по волосам, усмехнулся Мишель.
— Как знаешь. Я очень надеюсь на твое благоразумие, Мишель.
— Я буду благоразумен, мой дорогой друг, — отвесив шутливый поклон, ответил Мишель. — а теперь позволь откланяться. Спасибо за вечер, я был очень рад присутствовать. До встречи.
Николай попрощался с ним и долго провожал его взглядом, перебирая пальцами.
Спустя несколько дней Мишель буквально трепетал. Он встал ни свет, ни заря, на удивление бодрый и живой. Он резким движением раскрыл шторы и принялся собираться, крутясь перед зеркалом, то улыбаясь себе, но принимая артистичные позы, воображая себя актером и понимая, что ведет себя он как дитя. Воображение его расцветало яркими красками, рисуя картины того, как он будет сидеть у Элеоноры, как она будет ему улыбаться и говорить, говорить своим прекрасным бархатным голосом вещи, от которых у Мишеля все внутри будет переворачиваться. Щеки его горели румянцем от одних только мыслей, но ему даже нравилось это ощущение. Из мечтаний художника вырвал приход слуги. Тот принес ему новый выпуск журнала. Мишель, лениво развалившись в бархатном кресле с замысловатым узором и покуривая сигарету принялся читать. Взгляд его ни за что толком не цеплялся, проскальзывая по строчкам и не задерживаясь нигде надолго, пока не споткнулся о рецензию, вышедшую пару дней назад. Мишель перечитал название. Затем медленно, сжав края бумаги, принялся читать. Эта была критика рассказа Николая. Критик в пух и прах разносил работу его друга, называя ее бездушной, пустой и глубоко наивной, утверждал, что ни один здравомыслящий человек не сможет проникнуться работой, что автор скорее был вдохновлен желанием популярности и грезил о будущих гонорарах, чем хотел донести мысль, а мыслей, по мнению критика там и не было вовсе, как и чувств и вкуса и много чего еще, как и в любом коммерческом письме. Напоследок критик назвал автора не писателем, а ремесленником, "которые конечно тоже необходимы, нужны же массовому читателю незамысловатые книги для того, чтобы хоть чем-то занять себя в дороге", но не творцом.
Мишель почувствовал, как у него сводит скулы, так сильно он сжал челюсти, читая эту желчь. Он смял журнал и бросил его в камин, где тот поднял облачко холодной золы. Мишель вздохнул с облегчением, избавившись он этой макулатуры и вновь погрузился в свои мечтания. Прикрыв глаза, он воображал себе новую картину, как вдруг слуга вновь явился к нему и с бесстрастным лицом протянул ему письмо. Оно было от Николая. Мишель дернулся, и почувствовал, как холодок пробежал по рукам. Плечи напряглись. Он раскрыл письмо.
"Дорогой Мишель, полагаю, ты уже видел ту статью о моем рассказе. Честно говоря, она изрядно меня опечалила, и я бы очень хотел, если бы ты смог помочь мне справиться с моей всепоглощающей тоской, наполняющей сейчас мою душу. Прошу тебя приехать ко мне сегодня. Я был бы очень рад тебя видеть. Искренне твой Николай Ланин."
Мишель пробежался глазами по строкам еще раз. В его голове буквально звучал голос друга, тихий, почти молящий. Мишель задумался. Взгляд его упал на еще одно письмо, не замеченное сразу. От Элеоноры. Приглашение на вечер. Сегодня. Мишель отложил письмо и, заложив руки за спину ходил по комнате, взад и вперед, то смотря на письмо Элеоноры, то на письмо Николая. Это не продлилось долго. Наконец, он сел за стол и вывел ответ аккуратным почерком: "дорогой Николя, я очень сожалею тебе и искренне надеюсь, что эта желчная статья не заденет твоей души. Желаю тебе поменьше обращать внимание на подобные выпады — они от тех, кто не способен оценить истинного дарования. Не принимай близко к сердцу. Не носи того костюма, что тебе не по размеру. Искренне твой Мишель." Он отправил письмо и принялся собираться на вечер к Элеоноре. Красовался перед зеркалом, репетировал позы и уже мысленно приукрашивал те истории, что может ей рассказать, ведь рассказать обыденную, пресную правду такой необычной девушке было бы просто непозволительно. Когда сумерки мягким призрачным одеялом начали опускаться на город, Мишель, одетый в рубашку с объемными рукавами, фиолетовый жилет в полоску и с тёмно-пурпурной гвоздикой в бутоньерке отправился в путь.
Дом Элеоноры буквально заставил Мишеля замереть. Все вокруг было наполнено изяществом и красотой. Повсюду стояли вазы с экзотическими цветами, особенно с орхидеями, узорами павлиньих перьев, а воздух буквально дышал ароматом благовоний. Мишель почувствовал, как внутри что-то екнуло. Этот дом был воплощением его мечты, отражением его квартиры, но в разы ярче. Он шел, завороженный, погруженный в эту атмосферу. В гостиной уже было шумно и живо, само искусство и свобода, казалось витали в воздухе и оживали, по крайней мере, так казалось Мишелю. Элеонора сидела на диване, а вокруг нее были люди, чьи глаза, все как один, смотрели на нее с восхищением. Каждая ее фраза находила свое отражение, каждая улыбка и жест, все утопало в сладком мёде всеобщих похвал. Элеонора же отвечала на все это тихой уверенностью, элегантностью и грацией. Мишель быстро включился в беседу, ощущая, как от одного только взгляда на девушку у него что-то тает внутри. Элеонора заметила его сразу. Она не поднялась с дивана, не изменила позы — лишь чуть повела рукой, унизанной перстнями с александритом, указывая на место рядом с собой, и улыбнулась той самой улыбкой, которая могла означать всё что угодно: от искренней радости до ленивого любопытства. Мишель повиновался этому жесту с готовностью, почти пугавшей его самого. Он сел, чувствуя, как под его коленом проминается бархат дивана, и весь этот вечер — орхидеи, павлиньи перья, сигарный дым — вдруг сфокусировался в одной точке: в её тёмных, чуть прищуренных глазах.
— Вы всё-таки пришли, — сказала она. Голос был низкий, обволакивающий, как бархат. — А я уже начала думать, что вы из тех людей, кто предпочитает терзаться совестью в одиночестве, вместо того чтобы жить.
— Я выбрал жить, — ответил Мишель, и собственный голос показался ему неожиданно твёрдым.
— Вот как? — она чуть склонила голову, разглядывая его, как разглядывают занятную безделушку. — Это смелый выбор. Большинство лишь притворяется, что живёт, а на деле бесконечно репетирует перед зеркалом чужого мнения. А вы… — она сделала паузу, и в этой паузе Мишель почувствовал, как у него пересохло в горле, — …вы, кажется, действительно способны чувствовать. Я это вижу по вашим работам. Мне показывали вашу акварель. Ту, с шафрановым небом.
У Мишеля ёкнуло сердце. Он помнил, что сам же её уничтожил — смял и зашвырнул под кровать. Но сейчас это было неважно. Она видела. Она запомнила.
— И что же вы увидели? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал небрежно.
— Тревогу, — ответила Элеонора просто. — Настоящую, живую тревогу человека, который стоит на пороге себя самого и боится сделать шаг. Это искренность. Редкая, неудобная искренность.
Сказано это было тихо, почти интимно, и в тоне её не слышалось ни капли той приторной елейности, к которой Мишель привык в гостиных. Он почувствовал, как внутри что-то разжимается — то, что было сжато в тугой узел все последние недели. Она продолжила — уже громче, обращаясь ко всему кружку, который почтительно притих, пока она говорила:
— Господа, уверяю вас: этот юноша — один из тех немногих, кто ещё не разучился слышать собственную душу. А это, поверьте, страшный дар. Большинство людей всю жизнь прячутся от него за правилами, приличиями и чужими мнениями о том, какими им следует быть.
Окружающие закивали с тем особенным, чуть восторженным выражением, какое бывает у людей, когда они соглашаются не с мыслью, а с человеком, её произнёсшим. Кто-то поднял бокал. Мишель поймал на себе несколько заинтересованных взглядов, и знакомая, почти забытая за время затворничества теплота разлилась по его груди. И это было так приятно, так головокружительно приятно после недель самоедства, что он едва не закрыл глаза от удовольствия.
Он говорил с ней ещё — долго, перескакивая с темы на тему. О том, что искусство не должно ничему служить, кроме собственной свободы. О том, что мораль — это костыль для тех, кто боится ходить самостоятельно. О том, что мнение толпы — это пыль, которую умный человек стряхивает с сюртука, не оборачиваясь. Элеонора слушала, вставляя короткие, точно бьющие в цель реплики, и её присутствие действовало на Мишеля как опиум: мир за стенами гостиной расплывался, терял очертания, и оставалась только эта комната, этот свет, этот голос. Его жесты наполнились привычной театральностью, украшения в историях стали вычурнее, а поза увереннее и гибче. Вечер тек лениво и прекрасно, струился как дым благовоний в вечернем воздухе. Мишель сидел на одном из кресел и, выпив уже достаточно вина, чтобы ощущать легкость в теле и мыслях, обратился к Элеоноре:
— Вы говорите, что чужие мнения — это пыль, но как вы перестали ее замечать? Ведь сначала, наверное, тоже чихали.
Элеонора отвела взгляд, а веер в ее руке на секунду дрогнул.
— Вы правы Мишель, — начала она, помедлив, сжав подол своего платья, — поначалу я тоже слушала всех подряд, в конце концов, все мы живем в окружении чужих зеркал и в них невозможно не смотреть. Но потом я поняла, что можно выбирать те, в которые я хочу смотреть, выбирать те, которые меня радуют, а не расстраивают. Расстраивалась я уже достаточно. — закончила она шепотом и легко обмахнулась веером. На секунду ее поза расслабилась, потеряла стойкую, почти недосягаемую уверенность.
Тут в гостиную вошла пожилая дама — дальняя родственница Элеоноры, как шёпотом сообщил Мишелю кто-то из гостей, — всё это время сидела чуть поодаль, у окна. Она была из тех, кого держат в доме не по любви, а по смутному чувству приличия, которое ещё не совсем атрофировалось. Одетая в тёмное, явно немодное платье, она старалась занимать как можно меньше места и, кажется, молилась про себя, чтобы вечер прошёл без происшествий. Она потянулась за чашкой — быть может, от нервной дрожи в пальцах, быть может, просто по неловкости, — и чашка, описав короткую дугу, выскользнула из её рук. Звон разбившегося фарфора был негромким, почти извиняющимся. Несколько капель чая попало на подол платья Элеоноры.
На секунду в гостиной стало тихо.
— Боже мой, тётушка, — произнесла Элеонора, и голос её не повысился ни на полтона. В нём звучала всё та же бархатная, обволакивающая мягкость. — Вы сегодня так трогательно неловки. Право, не мучайте ни себя, ни нас. Посидите в малой гостиной, отдохните. Дорогая Аннет вас проводит.
Улыбка. Тёплая, почти сочувственная улыбка. И жест рукой — такой же изящный, как тот, которым она пару часов назад приглашала Мишеля сесть.
Старуха попыталась что-то сказать — губы её задрожали, — но слов не вышло. Она поднялась. Никто не двинулся ей помочь. Аннет, одна из приживалок, уже стояла рядом, почтительно, но настойчиво беря её под локоть. Через несколько секунд дверь за ними закрылась. Элеонора вздохнула — легко, как вздыхают, когда за окном проходит дождь, и обернулась к гостям.
— Прошу меня простить, mes amis. С возрастом некоторые из нас, увы, теряют не только красоту, но и ловкость. — Она чуть повела плечом, и это движение было столь же непринуждённым, сколь и окончательным.
По гостиной пробежал смешок. Нервный, негромкий, но послушный. Кто-то заметил, что фарфор был, в сущности, дурного тона. Кто-то уже рассказывал анекдот. Разговор ожил, как вода, сомкнувшаяся над упавшим камнем. Мишель сидел, глядя на дверь, за которой исчезла старуха. Он видел её глаза. Всего секунду, пока она поднималась, — старые, выцветшие глаза, в которых стояло не возмущение, не обида даже, а что-то куда более тихое и страшное: привычка. Он перевёл взгляд на Элеонору. Та смеялась чему-то — всё так же грациозно, всё так же царственно. Он вдруг представил себе Николая. Не таким, каким видел его в последний раз, растерянным и чуть обиженным в гостиной, а сидящим в одиночестве над тем самым разгромным номером журнала. Читает статью, где его назвали ремесленником. И никого рядом. Тошнота подступила к горлу.
— Что с вами, mon cher? — голос Элеоноры прозвучал совсем близко. Она смотрела на него с лёгким любопытством. — Вы побледнели. Надеюсь, не из-за разбитой чашки?
— Нет, — ответил Мишель. Голос был чужим. — Нет, благодарю. Просто душно.
Он заставил себя улыбнуться. Улыбка, как всегда, получилась верной формы, но не веса. Элеонора задержала на нём взгляд на секунду дольше обычного, и Мишелю почудилось, что в глубине её зрачков мелькнуло что-то оценивающее, холодное, прежде чем она отвернулась. Вечер продолжался. Мишель пил, смеялся, поддерживал разговор. Он пытался убедить себя, что преувеличивает. Что Элеонора была в своём праве. Что старуха сама виновата. Что это просто светская резкость, не более. Что он сам сотни раз говорил людям колкости и не считал это жестокостью. Что он вообще пришёл сюда за свободой, а не за новой совестью. Но каждый раз, когда он ловил своё отражение в тёмном стекле окна, он видел лицо человека, который только что что-то понял.
Когда он уходил под утро, Элеонора на прощание коснулась его руки.
— Вы мне нравитесь, Мишель, — сказала она. — В вас есть то, что я ценю превыше всего. Способность выбирать себя.
Он поклонился. Вышел на пустеющую набережную. Белая ночь обняла его холодной сыростью. И только тогда он осознал, что всю дорогу до дома будет думать не о её словах, не о её глазах, а о том, как дрожали старухины пальцы, когда она подбирала с пола осколки, которые никто не помог ей собрать. Мысли, роящиеся как мухи, мелькали в голове. Не переставая. Не давая вздохнуть. На следующий день Мишель проснулся с твердым намереньем поехать к Николаю, все прояснить, исправить, загладить, но тут ему представились эти зеленые глаза, что всегда смотрели на него с щенячьей преданностью и теперь были переданы. Примет ли он Мишеля? Сможет ли Мишель вновь смотреть на Николая? Совесть кольнула под ребрами, как осколок. Нет, надо все обдумать. Как следует. Он направился в филармонию. Музыка. Да, музыка. Музыка — это то, что нужно. Там нет сплетен, как в опере, нет отвлекающей игры актеров как в театре, лишь фон для мыслей. Мишель быстро явился в филармонию и занял место. Играли новую работу Андрея. Да, Андрея Шилова. Мишель слушал, ожидая очередного неожиданного и неуместного диссонанса, однако, напряжение его было бесполезным. Музыка текла плавно, переливалась и звенела, окутывала разум, ненавязчиво отпускала и вновь принимала в свой плен, играя со слушателем, дразня, завлекая, перебирая тонкие струны души каждого. Протяжные низкие, гудящие голоса контрабасов проникали под кожу, звучные удары литавр заставляли вздрогнуть и на мгновение вернуться в реальность, лишь для того, чтобы после снова погрузиться в переливы скрипок и фортепиано, чьи звуки сплетались вместе как сложный узор, в который порой вплетались нежные звуки арфы. Мишель почувствовал, что растворяется в этих звуках, что все тревоги тают как утренний туман над водой, уступая место круговороту нот и звуков, что увлекали его разум с собой в какой-то завораживающий танец. Когда произведение закончилось, Мишель долго сидел на месте, не сразу осознав то, что почувствовал. Он, зная манеру Шилова, ожидал диссонансов, неумелого темпа, по своему неуклюжей гармонии, словом, всего того, что получается у молодых композиторов, уже обладающих хорошим вкусом, но еще не обладающих хорошим мастерством, но все же этот вечер перевернул все его ожидания. Наконец, молодой человек нашел в себе силы встать и направился к выходу. Уже в фойе он увидел знакомую высокую черноволосую фигуру в очках. Это был Андрей, окруженный музыкантами и благодарной публикой. Вся эта толпа гудела на разные лады и Мишель не мог разобрать их слов. В сущности, он и не хотел слушать эту восторженную болтовню, адресованную кому-то другому, однако, его ухо все-таки уловило фразу, которая все же зацепила художника.
— господин Шилов, как вам удалось так вырасти? — спросил какой-то пожилой мужчина, — я слышал ваши предыдущие работы и то, что я услышал сегодня это все-таки совершенно иной уровень.
Андрей немного помедлил с ответом.
— Один мой знакомый недавно сказал мне очень жестокую, но честную правду о моей музыке. Я переосмыслил его слова.
Мишель замер. Он даже перестал дышать на мгновение. Когда же он продолжил свой путь домой фраза Андрея так и засела у него в голове. "Он применил мою критику на практике. Отбросив всю шелуху взял только самое главное. И стал лучше. А если и мне так же?" Думал Мишель. Он резким движением поднялся с дивана и сел за стол. Привычным движением достал краски и кисти. Сидя над белым листом он прокручивал, прогонял и просматривал все то, что слышал о себе последнее время. Он начал писать. Рука двигалась привычно, скользя по холсту определённым образом, но позже в мазках появился нажим. Кисть бунтовала и сопротивлялась новым движениям. Линии стали резче и угловатее, изгибаясь под усилием воли молодого художника, как изгибается металл, повинуясь молоту кузнеца. Работа заняла куда больше времени, чем обычно. Закончив, Мишель вздохнул, глядя на новую картину и нахмурился, поджав губы. Он глядел на полотно и душа его взбунтовалась, подняв внутри пыльный неопределённый вихрь. Мишель поспешил отвести взгляд от картины. Позже и вовсе переставил в дальний угол, решив, все же, не завешивать ее покрывалом.
Спустя несколько дней Мишель решил снова собрать своих друзей у себя. Отправив приглашения, естественно, не обделив и Николая, и надеясь таким образом загладить свою вину, он весь вечер маялся, расхаживая взад-вперёд под аккомпанемент тех чужих мнений, что он слышал. Он перебирал их, как головоломку в руках и примерял к своему поведению как трафарет, подгоняя жесты, мысли и саму жизнь. Наконец, прибыли гости. Вечер шел как всегда. Почти как всегда. Мишель держался сдержаннее обычного: интонации его были скромнее, движения экономны и лишены привычной грации. Порой он подавался что-то сделать или сказать, но замирал и продолжал уже по-другому, проще, приземлённее. Он ловил на себе взгляды гостей: недоумённые, смущенные, а порой и одобряющие, однако общее напряжение витало в воздухе. Наконец, Мишель прошелся взглядом по гостиной и заметил. Николая не было. Не было его теплых глаз и мягкой, улыбки, не было его немного застенчивой фигуры среди гостей и тихих разговоров. Мишель почувствовал, как тревога потянула под ребрами. Он нашел Элеонору и подошел.
— Простите, а вы случаем не знаете, где Николя? Я посылал ему приглашение, но...
— О, Николай! Поверьте, ему сейчас совершенно не до дружеских вечеров с молодыми талантами...— вздохнула девушка, — Он, бедный, заперся дома и никуда не изволит выходить. Наш бедный писатель гордо казнит себя за все грехи мира только потому, что какой-то желчный старик изволил назвать его посредственностью. — фыркнула она, сложив руки на груди. — какая он, однако, ранимая душа. Таким тяжело приходится, когда хор чужих голосов, что они поселили у себя вдруг становятся чересчур враждебны.
Мишель почувствовал, как под рёбрами все сжалось в тугой узел. Он сложил руки перед собой в замок — пальцы переплелись так сильно, что побелели костяшки, — и начал едва заметно раскачиваться с пятки на носок, будто удерживая равновесие на краю пропасти.
— Может, его кто-то навещает? — проговорил он, не повышая голоса, и сам удивился, как тихо это прозвучало. Он заставил себя разжать руки, но одна ладонь тут же вцепилась в край жилета, смяв тонкую ткань.
Элеонора отвела взгляд.
— Полагаю, что нет. Впрочем, думаю оно и к лучшему, Николаю полезно уединение. В конце концов он сам не имеет столько близких друзей. — Девушка посмотрела на Мишеля и, заметив тревогу в глазах художника, добавила — не переживайте, mon cher, нашему писателю будет полезно вглядеться в чужие отражения самого себя, чтобы понять насколько они глупы и уродливы. Надо дать ему время, чтобы он научился не замечать чужих голосов. Да и в самом деле, неужели это известие омрачит вам вечер, мой дорогой художник — она провела веером по щеке Мишеля, заставив того на мгновение затаить дыхание и залиться румянцем, — все это только пойдет на пользу Николаю, будьте покойны.
Она ушла, возвращаясь к светской болтовне вечера. Мишель почувствовал, как плечи расслабились. Он выдохнул. Но, несмотря на это, узел тревоги в груди не распустился, а лишь немного ослаб. Мишель поправил волосы и вернулся к вечеру, надеясь сиять как в прежние времена. Он шел легкой походкой, но в груди его трепетало смутное ощущение предвкушения и некой неуверенности. Наконец, он показал всем свою новую картину. Он выпрямил спину и сам ненадолго удивился тому, как нелегко для него это стало в последнее время, хотя раньше вся его поза выражала уверенность сама собой, почти без усилий ему раньше удавалось производить впечатление уверенного в себе человека. Гости замерли, вглядываясь в полотно и мазки краски. У Мишеля перевернулось сердце. Он замер, ощущая, как участилось дыхание. Тишина в гостиной повисла тягучая и дрожащая. Наконец, раздались первые голоса и, вопреки ожиданиям, они не были столь сладкими и успокаивающими, как ожидал художник, они были сдержанными и даже скорее скупыми.
— Работа конечно симпатичная, Михаил Андреевич, — прогудел Брунов, — но в ней не хватает силы, не хватает, знаете...нерва.
— Да, Мишель, работа красива — пропищала княжна, — но...прошлые ваши работы были такие призрачные и легкие...такие живые, а эта...но она конечно тоже по-своему прекрасна. — поспешно закончила она с неловкой, но милой улыбкой.
Мишель поджал губы и отвел взгляд. Руки сами сжались в кулаки, и Мишель осознал это, только когда почувствовал, как ногти давят на ладони.
Весь вечер молодой художник ощущал себя актером, надевшим самую безвкусную маску для того, чтобы выглядеть естественно. Он сдерживал жесты, чтобы не казаться "актеришкой", приглядывался к людям, чтоб быть готовым им помочь или послушать, но это было фальшиво. Это было специально и от этого становилось только тошнее, от ощущения, что он никогда не сможет стать лучше искренне. К концу вечера к нему подошла та самая княжна. Вид у нее был смущённый и застенчивый.
— Мишель, спасибо вам за вечер, но...мне кажется...у меня есть чувство, будто бы вы старались кого-то изображать...это печально. Прошу прощения, если мои слова вас задели, Мишель. — тихо закончила она и откланялась. У Мишеля рухнуло сердце.
Всю ночь он не спал, ворочался, не находя себе места, заснув лишь под утро с тяжелым сердцем. Он проснулся с тяжелой головой, в который раз прокручивая в голове вчерашний вечер, свою фальшивую игру, отбирающую Мишеля у самого себя и слова княжны. Он уже начал привыкать к этому новому неловкому существованию, когда в дверь постучали. Вошел слуга, и его лицо было напряжённым.
— Сударь, — сказал он, чуть задержав взгляд на полу, — от дворника с Моховой только что прибежал мальчишка. У барина Ланина... — слуга запнулся, подбирая слово, — ...несчастье. Квартальный надзиратель просит вас пожаловать, для протокола. Сказывают, барин застрелился, сударь.
Мишель не понял. Он открыл рот, чтобы спросить, не шутка ли это, но слова застряли в горле. Весь вчерашний день, вся его мучительная попытка исправиться, все его размышления о том, что Николя «пойдёт на пользу уединение», мгновенно спрессовались в один липкий, тошнотворный ком.
— Как... застрелился? — прошептал он, сжимая край простыни.
— Сказывают, вчера ночью, сударь. Из пистолета. Полиция приехала только под утро, — слуга переминался с ноги на ногу. — Приказали передать, чтобы вы пришли, коли вы — самый близкий друг покойного.
Мишель оцепенел. Сердце сжалось и упало в груди. Он долго сидел так, пока не набрался сил, чтобы встать на ватные от потрясения ноги. С трудом, словно марионетка с задубевшими суставами, он оделся. Все вокруг ощущалось нереальным. Ему хотелось, чтобы это все было нереальным.
Квартира Николая встретила его непривычной для этого места суетой и толпой людей. Там было прохладно, а воздух, наполненный запахом старой бумаги, свечного нагара и с острой нотой сгоревшего пороха с металлическим привкусом крови, казался пустым и безжизненным. К Мишелю тут же подошел следователь, тощий мужчина лет сорока, и, твердо взяв Мишеля за локоть повел того в гостиную, подальше от кабинета писателя. Он представился, но Мишель не запомнил его имени. Несмотря на раскрытые окна, Мишель ощущал духоту и дышал прерывисто и тяжело. Начался допрос. Мишелю задавали вопросы, но тот отвечал на них автоматически, голос не принадлежал ему, он лишь сжимал ткань своих брюк и не сводил взгляда с двери в кабинет. Вопросы были лишь невнятным шумом, звучали для Мишеля как будто на другом языке. Наконец, когда Мишель уже чувствовал сухость во рту, ему дали опознать почерк. Предсмертная записка. Короткая, строчки четыре. Дрожащий, слабый, но все еще мягкий почерк. Буквы поплыли перед глазами Мишеля, он не мог понять ничего, лишь уцепился за несколько отдельных слов "посредственность" было, пожалуй, самым главным. Мишель подтвердил, что это почерк его друга, отдавая записку дрожащей рукой, и поспешил удалиться.
Через два дня, в серое промозглое утро, Мишель стоял на краю кладбища. Гроб был сосновым, грубо сколоченным. Его не несли на руках — его везли на телеге, и это было так унизительно и буднично, что у Мишеля сжалось горло. Никто не произносил молитв. Кто-то из знакомых, смущённо переминаясь, стоял поодаль. Мишель смотрел, как гроб опускают в сырую землю. Он видел, что это место — у самой ограды, не внутри, а снаружи, словно отгороженное от мира живых и от мира мёртвых. Он хотел что-то сказать, но слова застревали в горле. В его голове крутилась одна мысль: "Николая больше нет. Он умер. Потому что поверил чужому мнению. Прислушался к нему и поверил..."
Когда земля была засыпана, Мишель понял, что на могиле нет креста. Это была даже не могила, а просто место, где оставили тело, которое не приняли ни люди, ни Бог. Он положил на могилу два желтых тюльпана, а после долго стоял, не в силах уйти, и чувствовал, что его новая, вымученная «искренность», его попытки быть другим, рассыпаются в прах. Он не будет как Николай. Ни за что.
Прошло несколько месяцев. Мишель сидел, элегантно развалясь на бархатном диване в своей квартире. Он сидел, закинув ногу на ногу, и затягивался трубкой с опиумом, прикрыв глаза. Поза его была расслаблена. За окном стояли осенние сумерки, укрывая город плотным одеялом тумана и тяжелого воздуха. Люди в гостиной толпились вокруг новых работ Мишеля, которых было немало. Молодой художник кинул взгляд на одну из них, очередную акварель с каким-то пейзажем, и в голове дрогнуло воспоминание. Он сидел за мольбертом, уносимый бурным потоком вдохновения, и казалось, что сама муза руководит его рукой, казалось, что он может творить до бесконечности, пока в груди трепещет сердце и душа. Одна работа. Вторая. Третья. Он творил без сна и отдыха, забывая обо всем на свете кроме творчества, он расцветал, парил над обыденностью. К Мишелю подошел молодой человек, чьего имени Мишель не запомнил и потому обращался к нему исключительно "mon cher". С этим юношей Мишель познакомился на одном из вечеров у Элеоноры, где тот восторженно отзывался о Мишеле, поэтому художник его и выбрал. Как выбрал и всех остальных на этом вечере. Теперь юноша вновь щебетал что-то восхищенное, неловко-милое и хвалебное, что заставило Мишеля довольно улыбнуться. Он сказал что-то любезное в ответ и отвлекся, чтобы еще раз затянуться. Гул восхищенных голосов плыл по комнате, смешиваясь с густым ароматом благовоний и мака. Пожалуй, благоухание было даже слишком густым, но Мишель не потянулся раскрыть окна. Он лишь сидел, впитывая восхищение, даже не смотря особо на тех, кто его окружал, не вглядывался в лица, не искал в них подвоха или правды. Он начал что-то говорить об искусстве и, каждый раз, когда глаза его ловили восхищенный блеск, его поза становилась увереннее, словно он стоял на твердом постаменте, с которого невозможно упасть. Почувствовав духоту от ароматов, Мишель отпросился отойти и, стоя в спальне, отдышавшись, он стоял перед зеркалом. Он улыбнулся себе.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
