Обложка Из записок доктора Ватсона

Из записок доктора Ватсона

Алекс Семенов

0% прочитано
Стандартный
Алекс Семенов

Из записок доктора Ватсона

Тайна подвала на Торнтон-стрит

То утро, двадцать седьмое января тысяча восемьсот девяносто пятого года, началось для меня с привычного лондонского пейзажа за окном — серого, влажного, безнадёжного. Туман стелился по Бейкер-стрит такими плотными клубами, что газовые фонари горели до самого обеда, и их жёлтые языки расплывались в молочной мгле призрачными ореолами. Я сидел в своём кресле у камина, перелистывая свежий номер «Ланцета», и думал о том, как хорошо, что сегодня можно никуда не торопиться.

Холмс, по своему обыкновению, расположился напротив — длинный, худой, с острым профилем, напоминающим хищную птицу. Он не читал и не играл на скрипке, а просто сидел, полуприкрыв глаза, и барабанил пальцами по подлокотнику. Я знал этот его жест — мозг работал, перебирая какие-то факты, сопоставляя, анализируя. Иногда мне казалось, что он никогда не отдыхает по-настоящему, что даже в минуты кажущегося покоя внутри него продолжается эта тихая, неустанная работа.

— Вы сегодня особенно задумчивы, Холмс, — заметил я, откладывая журнал.

— Пустяки, Ватсон. — Он открыл глаза и слабо улыбнулся. — Я размышлял о природе утреннего тумана. Любопытно, что примесь угольной пыли в воздухе сегодня выше обычного. Вероятно, ветер сменился на северо-восточный и принёс нам продукты горения из Ист-Энда. Если так пойдёт дальше, к вечеру видимость упадёт до десяти ярдов.

— Вы способны извлечь науку даже из погоды, — усмехнулся я.

— Наука, Ватсон, — это умение видеть неочевидное в очевидном. То, что для обывателя просто «сырость», для меня — целый букет химических соединений, направление ветра, температура сгорания угля в тысячах каминов и даже примерное количество экипажей, проехавших за ночь. Всё взаимосвязано.

Он хотел добавить ещё что-то, но в этот момент в прихожей послышались торопливые шаги миссис Хадсон, а вслед за ними — женский голос, взволнованный и срывающийся на слёзы. Наша добрая хозяйка имела привычку никогда не пускать посетителей без доклада, но по тону голоса было ясно: случилось нечто из ряда вон выходящее.

— Мистер Холмс! — воскликнула она, приоткрыв дверь. — К вам дама, очень расстроена. Говорит, по срочному делу. Я не решилась задерживать.

Холмс мгновенно преобразился. Сонная задумчивость исчезла, сменившись острым, напряжённым вниманием. Он коротко кивнул и поднялся с кресла, поправляя халат. Я отложил журнал и тоже встал — старая привычка, выработанная годами совместной работы.

В гостиную вошла женщина лет сорока, одетая в строгое чёрное платье, явно наспех накинутое поверх домашнего. Лицо её было бледно до синевы, глаза красны от недавних слёз, но в осанке чувствовалась порода — та сдержанная гордость, которая свойственна женщинам из хороших семей даже в минуты самого страшного отчаяния. В руках она сжимала кружевной платок, скомканный в тугой узел.

— Мистер Холмс, — начала она, не дожидаясь приглашения сесть, и голос её дрогнул, — я вдова. Моего мужа нашли мёртвым сегодня утром. Полиция говорит — сердечный приступ. Но я... я не верю.

Холмс подошёл к ней и мягко, но настойчиво взял за локоть.

— Присядьте, сударыня, прошу вас. Ватсон, будьте добры, налейте даме воды. — Он усадил женщину в кресло у камина, сам сел напротив и сложил руки в характерном жесте — кончики пальцев вместе, взгляд внимательный, чуть прищуренный. — А теперь расскажите всё по порядку. Чем подробнее, тем лучше. Не торопитесь. Мы никуда не спешим.

Я достал записную книжку и карандаш, придвинул стул. Миссис Хадсон уже внесла стакан воды, и женщина сделала несколько жадных глотков, прежде чем заговорить.

— Меня зовут Марта Блэквуд, — начала она, немного успокоившись. — Мой муж, Саймон Блэквуд, был торговцем антиквариатом. Человек состоятельный, уважаемый в своём кругу. Мы живём в собственном доме на Торнтон-стрит, в Кенсингтоне. Там тихо, почтенно, селятся хорошие семьи. Никогда ничего подобного...

— Когда вы в последний раз видели мужа живым? — мягко спросил Холмс.

— Вчера вечером. Он был в обычном расположении духа. Мы пили чай в гостиной около десяти. Он говорил о каких-то старых часах, которые собирался продать одному коллекционеру из Брайтона. Очень оживлённо рассказывал, даже смеялся. А потом, около одиннадцати, сказал, что хочет спуститься в подвал — проверить кое-какие ящики перед завтрашним отъездом. Он собирался утром в Брайтон, ранним поездом.

— Он часто спускался в подвал по ночам? — спросил Холмс, и я заметил, как он чуть прикрыл глаза, словно обдумывая каждое слово.

— Иногда. У него там хранились вещи, которые он разбирал, сортировал, готовил к продаже. Но обычно он предупреждал меня, если задерживался. Мог сказать: «Я, пожалуй, засижусь допоздна, ты ложись, не жди». А вчера не сказал. Я уснула, не дождавшись его. Решила, что он, вероятно, задремал в своём кабинете на первом этаже — с ним иногда такое случалось, когда он работал допоздна, особенно после хорошего ужина.

— Понятно. Продолжайте, сударыня.

— Утром, — голос её снова дрогнул, но она справилась, — он не вышел к завтраку. Это было очень странно. Ровно в восемь он всегда спускался в столовую, пил кофе и просматривал утреннюю почту. Всегда, без исключений. Я прождала полчаса, потом послала горничную постучать в спальню. Спальня оказалась пуста, постель не тронута, даже не смята.

— Вы обыскали дом?

— Да. Мы обошли все комнаты, включая его кабинет, гостиную, библиотеку. Все, кроме подвала. Дверь в подвал была заперта. Заперта изнутри на тяжёлый железный засов.

При этих словах Холмс чуть приоткрыл глаза и подался вперёд. Я знал этот жест — деталь его заинтересовала не на шутку.

— Вы уверены, что именно изнутри?

— Совершенно уверена. У той двери старый замок, но есть ещё и засов — массивный, с внутренней стороны. Снаружи его никак не задвинуть. Мы пробовали — дёргали ручку, толкали дверь. Она не поддавалась. Засов был точно задвинут.

— И что вы сделали?

— Я послала кучера за слесарем. Мистер Грейвз, он живёт через две улицы, на Мертон-роу. Пришёл быстро, минут через двадцать. Осмотрел дверь, пощупал щели и сказал, что проще взломать, чем отпирать — замок старый, ключ давно потерян, а засов держит крепко. Они с кучером навалились плечом, и дверь поддалась после третьего удара.

— И что вы увидели?

Миссис Блэквуд сжала платок так, что побелели костяшки пальцев. Несколько секунд она молчала, собираясь с силами.

— Мой муж сидел в старом кожаном кресле у стены. Голова опущена на грудь, руки сложены на коленях, прямо, как в гробу кладут. Горела газовая лампа, прикреплённая к стене возле кресла — свет был зажжён, хотя на улице уже давно рассвело. Я... я вскрикнула и потеряла сознание. Дальше помню плохо.

— Кто ещё был в подвале в тот момент?

— Слесарь, кучер. Потом прибежал констебль — наш участковый, его вызвали соседи, услышавшие шум. Вызвали врача, доктора Моррисона из соседней улицы. Он осмотрел тело и сказал — сердечный приступ. Дверь заперта изнутри, следов насилия нет, значит, несчастный случай. Полиция составила протокол, сказали, что дело закрывают.

— Но вы не поверили, — утвердительно, не вопросительно произнёс Холмс.

— Не поверила. — Она подняла на него глаза, и в них была такая отчаянная мольба, что у меня сердце сжалось. — Доктор сказал, что смерть наступила около трёх часов ночи. Если муж спустился в подвал в одиннадцать, почему он оставался там четыре часа? Что он делал всё это время? Сидел и ждал смерти? И ещё... констебль, когда осматривал подвал, сказал, что там всё чисто, никаких следов. Но я, когда спускалась следом за слесарем, ещё до того, как упала в обморок, мельком увидела у самой стены, возле кресла, что-то тёмное, похожее на пятно. Маленькое, с ноготь. Возможно, мне показалось — я была в таком состоянии, что земля под ногами качалась... но я запомнила. Почему-то запомнила.

Холмс взглянул на меня, и я понял всё без слов. Этот взгляд мы ловили друг у друга тысячи раз за годы совместной работы. Он означал: «Мы едем, Ватсон. Одевайтесь».

— Благодарю вас, миссис Блэквуд. Вы поступили совершенно правильно, обратившись ко мне. Мы сейчас же отправимся к вам. Позволите?

Она только кивнула, сжимая платок.

Через полчаса мы уже стояли у дверей дома номер семнадцать по Торнтон-стрит — аккуратного трёхэтажного особняка из серого кирпича, с высокими узкими окнами и чугунной оградой. Лондонское утро было по-прежнему сырым и серым, мостовые блестели от недавнего дождя, и запах влажного камня смешивался с дымом из печных труб, поднимавшимся ровными столбами в неподвижном воздухе.

Нас встретил констебль, дежуривший у входа — молодой парень с красным от холода носом и важным видом, который напускают на себя все мелкие чины, когда им выпадает случай проявить власть. В доме царила та особенная тишина, которая бывает только в жилищах, где недавно побывала смерть, — приглушённые голоса, осторожные шаги, запах воска и лекарств, смешанный с обычным домашним запахом, который теперь кажется чужим и неправильным.

Миссис Блэквуд провела нас вниз, по узкой лестнице с поскрипывающими ступенями, к двери подвала. Дверь была выломана и теперь просто прислонена к стене косяка. За ней открывалась каменная лестница, уходящая в полумрак, — ступени были стёрты посередине за многие годы, и на них кое-где виднелись пятна сырости.

Холмс зажёг небольшую масляную лампу, которую захватил с собой — у полицейских были свои фонари, но он предпочитал собственный инструмент, — и первым спустился вниз. Я последовал за ним, стараясь не отставать.

Подвал оказался просторнее, чем я ожидал, с низким сводчатым потолком и стенами из старого, тёмного от времени кирпича. Вдоль стен теснились стеллажи с ящиками, коробками, свёртками, затянутыми в холстину, — всё это было покрыто тонким, но ровным слоем пыли, какая бывает в помещениях, где редко убираются, но куда и не заходят случайные люди. В углу, у стены, стояло то самое кресло — массивное, с высокой спинкой, обитое потрескавшейся тёмно-коричневой кожей. В кресле никого не было — тело уже унесли, — но на сиденье осталась глубокая вмятина, а на полу возле него валялось несколько окурков и пустая коробка от спичек.

Холмс медленно обвёл лучом лампы помещение. Он молчал, и я знал: сейчас он впитывает каждую деталь — запахи, звуки, расположение предметов, малейшие оттенки света и тени. Для него это было как чтение книги, только книга эта была написана не словами, а вещами.

Я тоже огляделся. Воздух был спёртым, тяжёлым, пахло сыростью, старой бумагой, плесенью и ещё чем-то неуловимым, что я не мог определить — то ли застарелым табаком, то ли химикатами, которыми обрабатывают старые вещи. Где-то в углу тикали часы — наверное, те самые, о которых говорила вдова. Газовая лампа у кресла была погашена — кто-то, вероятно полиция, затушил её после обнаружения тела, повернув вентиль до упора.

— Вы ничего не трогали? — спросил Холмс у констебля, который спустился следом и теперь топтался на лестнице, не решаясь войти.

— Никак нет, сэр. Только тело вынесли, по распоряжению врача. Лампу погасили, потому что она горела без надобности — свет всё равно уже был, утро. И окурки эти, они так и лежат, мы не трогали.

— Хорошо. Очень хорошо.

Холмс опустился на корточки у стены, где стояло кресло. Он долго разглядывал что-то на полу, потом достал из кармана лупу и увеличительное стекло — своё неизменное орудие труда. Я подошёл ближе, стараясь не наступить на возможные следы.

— Что там, Холмс?

Он не ответил. Осторожно, кончиком пальца провёл по каменному полу, затем поднёс руку к свету моей лампы. На подушечке пальца темнела крошечная крупица — меньше булавочной головки, что-то похожее на грязь, но странного рыжеватого оттенка, какой не встретишь на обычных лондонских улицах.

— Ватсон, взгляните, — сказал он наконец. — Вы видите это?

Я наклонился, всматриваясь. Действительно, на полу, почти у самой стены, в том месте, где пыльный слой был чуть-чуть нарушен, виднелся едва заметный отпечаток — не след, не пятно, а именно одно-единственное крошечное пятнышко, словно кто-то стряхнул грязь с подошвы, и одна крупица упала отдельно, а все остальные счистились где-то в другом месте.

— Грязь? — предположил я неуверенно.

— Не просто грязь. Обратите внимание на цвет. Это не лондонская уличная грязь, которая после дождя становится чёрной и маслянистой от угольной пыли. Здесь явная примесь красной глины. Такая встречается только в определённых местах — например, на строительных участках, где роют котлованы под фундаменты, или в старых погребах, если стены сложены из особого сорта кирпича, который даёт красноватую пыль при выветривании.

— Но здесь стены из обычного лондонского кирпича, — заметил я, оглядев кладку. — Жёлтого, местного.

— Совершенно верно. Этот кирпич — жёлтый, глиняный, но не красный. А крупица — красная. Она принесена извне.

Холмс достал из жилетного кармана чистый конверт, аккуратно, как хирург, смахнул в него крупицу кончиком перочинного ножа и спрятал конверт во внутренний карман пиджака.

— Больше ничего? — спросил я, оглядывая пол.

— Ни одного следа. Ни отпечатков обуви, ни других частиц грязи у входа. Только это. И это очень, очень странно.

Он обошёл подвал по периметру, осмотрел стеллажи, заглянул за ящики, постучал по стенам костяшками пальцев. Особое внимание уделил той стене, у которой стояло кресло. Провёл рукой по кирпичной кладке, ощупывая каждый шов, затем приложил ухо и снова постучал, но уже тише, прислушиваясь.

— Что-то не так? — спросил я, наблюдая за его манипуляциями.

— Здесь есть сквозняк, Ватсон. Очень слабый, едва уловимый, но он есть. Чувствуете?

Я подошёл вплотную к стене, затаил дыхание и подставил ладонь. Действительно, едва заметное движение воздуха — как будто где-то есть микроскопическая щель, через которую проходит воздух. Но стена выглядела совершенно целой.

— Возможно, старая вентиляция, — предположил я. — В таких старых домах иногда делали продухи в подвалах.

— Возможно, — согласился Холмс, но в его голосе не было уверенности. — Однако вентиляционные отверстия обычно располагают под потолком, чтобы вытягивать тёплый воздух, а не у самого пола. И потом, взгляните сюда.

Он указал на пол перед стеной. Я присмотрелся и заметил то, что ускользнуло от моего внимания: пыль здесь лежала неровно — не так, как на остальном полу. Создавалось впечатление, что какой-то тяжёлый предмет недавно сдвигали с места, а потом поставили обратно. Но никакого предмета здесь не было — только голая стена.

— Вы думаете... — начал я.

— Я пока ничего не думаю, Ватсон. Я собираю факты. — Он выпрямился и отряхнул колени. — Но миссис Блэквуд оказалась гораздо наблюдательнее, чем полагает. Пятно, которое она запомнила в том полуобморочном состоянии, действительно существует. И оно ведёт к стене.

Он отошёл к лестнице и ещё раз окинул взглядом помещение.

— Завтра утром, — сказал он, — мы вернёмся сюда с инспектором Лестрейдом. И прихватим кое-какие инструменты. А пока... у меня есть одна мысль.

— Какая?

— Вы помните, что сказала миссис Блэквуд? Муж собирался в Брайтон по делам. Торговец антиквариатом, старые вещи, коллекционеры... Здесь пахнет не только сыростью, Ватсон. Здесь пахнет тайной.

Он поднялся по лестнице, и я последовал за ним, оставив подвал в тишине и полумраке. Но прежде чем закрыть за собой дверь, я оглянулся. Кресло стояло в углу, тёмное и зловещее, словно пустой трон. Мне показалось, что я всё ещё вижу в нём силуэт мёртвого человека. Я тряхнул головой, отгоняя наваждение, и поднялся наверх.

Часть вторая, в которой открывается тайный ход

На следующее утро, двадцать восьмого января, Лондон встретил нас ледяным туманом, тем особенным, зимним, который проникает сквозь самую тёплую шинель и оседает влагой на лице, заставляя зябко кутаться в шарф. Когда мы с Холмсом подъезжали на кэбе к дому миссис Блэквуд, я слышал, как копыта лошади глухо, словно в вату, стучат по булыжной мостовой, а извозчик то и дело покашливал в кулак, пытаясь согреться, и понукал лошадь, видимо, мечтая поскорее вернуться в тёплое стойбище.

У ворот нас уже ждали. Инспектор Лестрейд, закутанный в тёплое пальто с поднятым до ушей воротником, расхаживал взад и вперёд по тротуару, то и дело потирая озябшие руки и притопывая ногами. Рядом с ним стоял молодой констебль с красным от холода носом, держа под мышкой объёмистый кожаный портфель с бумагами, и старался не стучать зубами.

— Мистер Холмс, доктор Ватсон, — приветствовал нас Лестрейд, и пар вырвался из его рта густым облаком, тут же растворяясь в тумане. — Признаться, я не совсем понимаю, зачем понадобилось вновь беспокоить вдову. Дело предельно ясное: сердечный приступ, дверь заперта изнутри, никаких следов насилия. Доктор Моррисон — уважаемый человек, ошибки быть не может. Я бы на вашем месте...

— И всё же, инспектор, — спокойно, но твёрдо ответил Холмс, расплачиваясь с извозчиком и пряча кошелёк во внутренний карман пальто, — я попросил бы вас уделить мне полчаса. Обещаю, если я не найду ничего существенного, мы уйдём и больше не потревожим ни вас, ни миссис Блэквуд. Слово джентльмена.

Лестрейд вздохнул с таким видом, словно соглашался на заведомо безнадёжное предприятие, но кивнул и последовал за нами к двери.

В доме было тепло и тихо, как в склепе. В прихожей горела газовая лампа, отбрасывающая мягкий жёлтоватый свет на полированное дерево мебели и тёмно-зелёные обои. Пахло воском, которым натирали полы, и сушёной лавандой — хозяйка, видимо, старалась поддерживать обычный порядок, несмотря на постигшее её горе. Из столовой доносился слабый запах кофе, но пить его, кажется, никто не собирался.

Миссис Блэквуд встретила нас в гостиной. Она была одета в строгое чёрное платье из плотного шёлка, глухо закрытое у горла белым кружевным воротничком, и держалась с достоинством истинной леди, хотя тени под глазами выдавали бессонную ночь, а пальцы чуть заметно дрожали, когда она поправляла складки платья.

— Мистер Холмс, — тихо произнесла она, — я рада, что вы вернулись. Мне всё ещё не верится... не верится, что его смерть была просто случайностью. Я почти не спала эту ночь, всё думала, вспоминала.

— Я сделаю всё, что в моих силах, сударыня, — ответил Холмс, слегка поклонившись. — С вашего позволения, мы спустимся в подвал ещё раз. Инспектор Лестрейд составит нам компанию, если не возражает.

Она молча кивнула и жестом указала на лестницу.

Когда мы спустились в подвал, Холмс первым делом зажёг лампу, которую принёс с собой, и, не говоря ни слова, направился к стене, где накануне обнаружил загадочную крупицу грязи. Лестрейд, стоя у лестницы, скептически оглядывал помещение, то и дело покачивая головой и что-то бормоча себе под нос.

— Ну и что здесь такого примечательного? — спросил он наконец, достав записную книжку и карандаш, явно для проформы. — Стены как стены, ящики, хлам старый, пыль. Умер человек — жаль, конечно, но ничего криминального. Сколько таких дел закрывается каждый день — не счесть.

Холмс не ответил. Он подошёл к стене вплотную и, к моему величайшему удивлению, не стал ничего взламывать, не попросил лома. Вместо этого он провёл руками по кирпичной кладке, ощупывая каждый камень, нажимая на отдельные кирпичи в определённой, только ему ведомой последовательности.

— Холмс? — удивлённо спросил я, подходя ближе. — Что вы делаете?

— Терпение, Ватсон. Сейчас увидите.

Он нажал на один из кирпичей в нижнем ряду — тот, который показался мне чуть более тёмным, чем соседние, — и мы услышали тихий, едва слышный щелчок, похожий на звук спущенной пружины. Затем он надавил на соседний кирпич, потом на два верхних — и вдруг целый фрагмент стены, размером с небольшую дверь, бесшумно отошёл внутрь, открывая тёмный прямоугольный проём.

Лестрейд выронил карандаш. Он упал на каменный пол с отчётливым стуком, но инспектор даже не нагнулся за ним — стоял, разинув рот, и смотрел на открывшийся проход.

— Чёрт меня побери! — воскликнул он наконец. — Это же... это потайная дверь! Настоящая потайная дверь, как в романах!

— Именно, инспектор, — спокойно ответил Холмс, пряча довольную улыбку в усы. — Ложная кладка. В старых домах, особенно тех, что принадлежали контрабандистам или, скажем, участникам гражданской войны, часто делали такие тайники. Кирпичи держатся не на растворе, а на скрытых засовах и петлях. Снаружи это выглядит как совершенно обычная стена, но если знать секрет и нажать в нужных местах в нужной последовательности, открывается проход. Контрабандисты прошлого века знали толк в таких трюках.

— Но как вы узнали, куда нажимать? — спросил я, всё ещё не веря своим глазам.

— Элементарно, Ватсон. Помните, я обратил ваше внимание на пыль? Пыль на полу перед стеной лежала неровно — значит, этот фрагмент недавно открывали. Кроме того, на самих кирпичах, на тех четырёх, которые образуют контур двери, пыль чуть стёрта — именно там, где к ним прикасались пальцы. Я просто искал кирпичи, на которых пыльный слой был нарушен. Таких оказалось четыре — они и служат своеобразными «кнопками».

Он взял лампу и первым шагнул в открывшийся проём. Я последовал за ним, стараясь не отставать. Лестрейд, всё ещё ворча себе под нос что-то вроде «ну надо же, надо же», полез следом, прихватив с собой полицейский фонарь и забыв про карандаш.

За стеной открылся узкий коридор, выложенный старым, местами осыпавшимся кирпичом. Пол был земляной, сырой, и наши шаги звучали глухо, почти без эха, словно их поглощала сама земля. Воздух здесь был тяжёлым, спёртым, пахло гнилью, сыростью и ещё чем-то неуловимо металлическим, как в старых заброшенных шахтах. Где-то далеко, в глубине, мерно капала вода — «кап... кап... кап...», и этот звук в полной темноте и тишине казался зловещим, словно само время отсчитывало здесь свои последние секунды.

Холмс двигался медленно, освещая путь лампой и внимательно разглядывая стены и пол. Я заметил, что на земле кое-где виднелись следы — нечёткие отпечатки обуви, почти стёртые временем и сыростью, но всё же различимые для опытного глаза.

— Здесь кто-то ходил, — тихо сказал я. — И не раз. Судя по степени сохранности следов, не так давно.

— Да, Ватсон. И, судя по свежести некоторых отпечатков, — он указал на особенно чёткий след, почти не тронутый осыпавшейся пылью, — возможно, в ту самую ночь. Обратите внимание: этот след поверх более старых. Значит, наш незваный гость был здесь совсем недавно.

Мы прошли шагов двадцать, может, чуть больше, когда коридор сделал резкий поворот и упёрся в деревянную дверь, обитую проржавевшим, почти рассыпавшимся железом. Дверь была приоткрыта — щель достаточно широкая, чтобы просунуть руку, но не более.

Холмс осторожно толкнул её плечом, и она подалась с жутким, протяжным скрипом, от которого у меня буквально мороз пробежал по коже. В замке, видимо, не было смазки уже много лет.

За дверью оказалось небольшое помещение — что-то вроде старого погреба или тайной комнаты, явно не относящейся к дому Блэквуда. Здесь стояли пустые деревянные ящики, местами развалившиеся от времени, валялись какие-то тряпки, истлевшие до состояния трухи, а в углу, на грубо сколоченном столе, стоял подсвечник с догоревшей почти до конца свечой. Воск застыл длинным, неровным натёком, стекая по подсвечнику и застывая на столе белой лужицей.

— Кто-то был здесь совсем недавно, — прошептал Лестрейд, и в его голосе впервые за всё утро прозвучало неподдельное, искреннее волнение. — Свеча ещё даже не запылилась как следует.

Холмс подошёл к столу и взял свечу в руки, внимательно осмотрев оплывший воск и застывшие потёки. Он даже понюхал её, словно надеялся уловить запах того, кто её зажигал.

— Этой свечи, судя по длине огарка, хватило бы часа на три-четыре горения. Если предположить, что её зажгли около полуночи, то погасла она примерно в три-четыре утра. — Он поднял глаза на нас, и в свете лампы его лицо казалось высеченным из камня. — Время смерти Саймона Блэквуда.

— Значит, здесь кто-то был в ту ночь, — произнёс я, чувствуя, как по спине пробегает холодок, не имеющий отношения к сырости подземелья. — Но кто? И откуда он пришёл?

— Это мы узнаем, Ватсон. — Холмс обвёл лампой помещение и указал на противоположную стену, где виднелась ещё одна дверь, на этот раз обитая свежим, не тронутым ржавчиной железом. — Выход там. И, судя по всему, он ведёт на поверхность.

Лестрейд двинулся было к двери, но Холмс остановил его властным жестом.

— Не торопитесь, инспектор. Прежде чем мы выйдем наружу, нужно осмотреть всё здесь с величайшей тщательностью. Каждая деталь может оказаться важной, а если мы сейчас затопчем следы, второго шанса не будет.

Я понимал его осторожность. Мы стояли в помещении, которое явно использовалось кем-то тайно, возможно годами. Пыль на ящиках, старая мебель, свеча — всё это говорило о том, что хозяин дома, Саймон Блэквуд, либо знал об этом ходе, либо сам им пользовался. Но тогда почему он умер в кресле, в запертом подвале, а не здесь, в этом тайном убежище? Или, может быть, здесь скрывался кто-то другой?

Вопросы множились в голове, как кролики в клетке, а ответов пока не было.

Холмс тем временем методично, квадрат за квадратом, обыскивал помещение. Он открывал ящики, перебирал ветошь, заглядывал во все углы, ощупывал стены. В одном из ящиков, под слоем какого-то тряпья, он обнаружил несколько старых писем, перевязанных выцветшей шёлковой лентой, и, бегло просмотрев их, спрятал во внутренний карман. В другом — пустой флакон из-под лекарства, на котором ещё сохранилась аптечная наклейка с разборчивым текстом.

— Что это? — спросил я, заглядывая через его плечо.

— Склянка из-под настойки опия, — ответил Холмс, поднося её к свету и внимательно разглядывая этикетку. — Аптека на Оксфорд-стрит, «Браун и сыновья». Пузырёк совершенно сухой, но совершенно новый — ни царапинки, стекло чистое. Значит, его содержимое использовали недавно, может быть, даже в ту самую ночь.

— Опий? — переспросил Лестрейд, оживившись. — Вы думаете, его отравили?

— Я пока ничего не думаю, инспектор. — Холмс аккуратно завернул флакон в носовой платок и положил в карман. — Я собираю улики. А выводы будем делать позже.

Он направился ко второй двери, ведущей, предположительно, наружу. Дверь открылась легко, без малейшего скрипа — петли были недавно и обильно смазаны, масло ещё не успело загустеть от холода. За ней оказался короткий коридор, заканчивающийся крутой лестницей, сложенной из грубого, неотёсанного камня. Мы поднялись по ней, насчитав двадцать три ступени, и через несколько минут упёрлись в ещё одну дверь, на этот раз деревянную, обитую толстым слоем войлока для звукоизоляции.

Холмс толкнул её, и мы вышли... в пустой дом.

Это был явно когда-то жилой, но давно покинутый особняк. В комнате, куда мы попали, царил густой полумрак — высокие окна были наглухо заколочены досками снаружи, сквозь щели едва пробивался тусклый зимний свет. Мебель, накрытая пыльными чехлами, стояла вдоль стен, как призраки прошлого. На полу толстый слой пыли, в котором отчётливо виднелись наши собственные следы — и, что важнее, чьи-то ещё, более старые, но не слишком.

Пахло запустением, мышами, сырой штукатуркой и ещё чем-то неуловимо горьким, как старые духи, выветрившиеся много лет назад.

— Где мы? — спросил Лестрейд, озираясь по сторонам и машинально поправляя пальто. — Что это за дом?

— Судя по планировке и расположению окон, — ответил Холмс, подходя к одному из окон и выглядывая в щель между досками, — это дом, стоящий через два участка от владения Блэквуда. Я обратил внимание на него, когда мы подъезжали позавчера. Он давно продаётся, и, насколько мне известно из объявлений в газетах, уже несколько лет пустует.

— Но если он пустует, — начал я, — то как сюда мог кто-то попасть? Двери заперты, окна заколочены...

— То, что дом пустует официально, Ватсон, не означает, что в него никто не заходит. Напротив, пустующие дома — идеальное место для тайных встреч, укрытий и... иных дел. Вход через подвал, скорее всего, никем не охраняется, а ключи от парадной двери могли сохраниться у кого угодно.

Холмс прошёл через комнату, стараясь не поднимать пыли, и выглянул в окно сквозь щель между досками ещё раз, теперь уже тщательнее.

— Да, я не ошибся. Мы на Грейт-Торнтон-стрит, дом двадцать три. От дома Блэквуда нас отделяют два участка. Подземный ход соединяет их под землёй, проходя под садами и, возможно, под улицей.

— Но зачем? — вырвалось у меня. — Зачем мистеру Блэквуду нужен был тайный ход в пустой дом? Если он его построил...

— А вот это, дорогой друг, и есть главный вопрос. — Холмс достал из кармана перевязанные лентой конверты и показал мне. — И ответ на него, смею предположить, кроется в тех письмах, которые я нашёл в тайной комнате.

Он развязал ленту и протянул мне одно из писем. Бумага была пожелтевшей, ломкой на ощупь, чернила местами выцвели, но почерк — женский, аккуратный, с наклоном — читался вполне отчётливо.

— Взгляните на почерк, Ватсон. Он принадлежит явно не самому Блэквуду. И адресованы они не ему. Это письма к некоей миссис Элинор Грейвз, проживавшей, судя по обратному адресу, где-то в Суссексе, в деревне под Хоршемом. Датированы они концом семьдесят первого — началом семьдесят второго года.

— Грейвз? — переспросил я, и внезапно в голове мелькнула догадка. — Та же фамилия, что у слесаря, который взламывал дверь?

— Совпадение или нет — пока рано судить. Но то, что слесарь Грейвз появился в этом деле не случайно, я начинаю подозревать всё сильнее. В Лондоне не так много Грейвзов, и все они так или иначе связаны.

Лестрейд, всё это время молчавший и лишь хмуривший лоб, наконец не выдержал:

— Холмс, вы хотите сказать, что смерть Блэквуда — не сердечный приступ? Что его убили? Но врач же сказал, и дверь заперта...

— Я хочу сказать, инспектор, — медленно произнёс Холмс, пряча письма обратно в карман и застёгивая пиджак, — что здесь пахнет не просто смертью. Здесь пахнет тайной, которую скрывали много лет. И возможно, именно эта тайна и стала причиной того, что Саймон Блэквуд сидит сейчас в морге, а не пьёт утренний кофе в своей столовой.

Он направился к выходу из пустого дома, и мы последовали за ним, оставив позади и подземный ход, и старые письма, и вопросы, на которые ещё предстояло найти ответы.

Часть третья, в которой прошлое возвращается

Два следующих дня — двадцать восьмое и двадцать девятое января — прошли в напряжённом, почти невыносимом ожидании. Холмс, как это часто с ним случалось в разгар сложного расследования, почти не выходил из своей комнаты, погружённый в изучение писем, найденных в подземном ходе, и каких-то старых справочников, которые он принёс из библиотеки на Рассел-сквер. Иногда я слышал, как он ходит взад и вперёд по комнате — этот мерный шаг, как у зверя в клетке, — а иногда доносились унылые, тягучие звуки скрипки, которые он извлекал из инструмента часами, и в этих звуках чудилась мне сама душа расследования — тёмная, запутанная, ищущая выхода.

Я же, напротив, пытался вести обычную жизнь — принимал пациентов, делал записи в дневнике, обедал в привычные часы, — но мысли мои то и дело возвращались к таинственному подвалу и пустому дому на Грейт-Торнтон-стрит. Я видел их во сне: тёмный коридор, капающую воду, догоревшую свечу. И каждый раз просыпался в холодном поту.

Помню, вечером двадцать девятого января, когда за окнами уже сгустились ранние зимние сумерки и газовые фонари на Бейкер-стрит зажглись тусклым оранжевым светом, расплываясь в тумане, Холмс вдруг отложил скрипку, на которой играл уже битый час, и резко обернулся ко мне. В глазах его горел тот знакомый холодный огонь, который всегда предвещал прорыв в расследовании.

— Ватсон, — сказал он, и в голосе его звучало едва сдерживаемое возбуждение, — я, кажется, понял, куда нам следует направиться завтра утром.

— Куда же? — спросил я, откладывая газету, которую всё равно не читал, а только держал в руках для виду.

— К слесарю Грейвзу. И не просто к слесарю, а к его прошлому. К прошлому его жены.

Он подошёл к камину и, глядя на пляшущие языки пламени, задумчиво продолжил:

— Эти письма, которые я нашёл... я провёл два дня, изучая их. Они адресованы женщине по фамилии Грейвз. Элинор Грейвз. А наш слесарь, мистер Томас Грейвз, как значится в лондонской адресной книге, проживает на Торнтон-стрит уже пятнадцать лет. И он женат. На женщине по имени Элинор.

Я присвистнул.

— Вы думаете, это его жена? Та самая Элинор?

— Не думаю, Ватсон. Я почти уверен. Но уверенность — не знание. Нам нужно поговорить с ней. Или с ним. Или с ними обоими. В таких делах важны не только факты, но и то, как люди их преподносят.

Он взял с каминной полки одно из писем и развернул его.

— В этих письмах, датированных семьдесят первым годом, речь идёт о некоем ребёнке, которого Элинор Грейвз вынуждена была отдать на воспитание в чужую семью вскоре после рождения. Отец ребёнка, судя по содержанию, был человеком состоятельным, но уже состоящим в браке, и не мог признать своё отцовство, не разрушив свою репутацию и семью. Имени его в письмах не указано прямо — только инициалы «С.Б.». Но эти инициалы встречаются несколько раз, и контекст не оставляет сомнений.

— С.Б.? — переспросил я, и внезапно меня осенило. — Саймон Блэквуд?

— Именно так, Ватсон. Саймон Блэквуд. Торговец антиквариатом, который, как выясняется, в молодости имел связь с женщиной не своего круга. Элинор Грейвз тогда была, судя по письмам, горничной в доме его родителей в Суссексе. Ребёнка, мальчика, отдали в другую семью, а Элинор вскоре вышла замуж за человека своей среды — слесаря Томаса Грейвза, который, зная её прошлое, согласился принять её с этим грузом.

— И этот мальчик... — начал я, но Холмс перебил меня жестом.

— Этот мальчик, Ватсон, родился осенью семьдесят первого года. Сейчас, в девяносто пятом, ему должно быть около двадцати четырёх лет. Ровесник того молодого человека, который, как я выяснил через хозяина лавки, последние полгода работал в антикварной лавке Блэквуда помощником. Зовут его Джеймс. Джеймс Грейвз.

Я вскочил с кресла, чуть не опрокинув чайный столик.

— Холмс! Вы хотите сказать, что Блэквуд взял на работу собственного незаконного сына? И не знал об этом?

— Или знал, Ватсон. Или догадывался. А может быть, именно поэтому и взял. — Холмс задумчиво покачал головой. — Люди часто, сами того не осознавая, тянутся к тем, кто связан с ними кровными узами. Это одна из тех иррациональных сил, которые движут человеческими поступками вопреки всякой логике и расчёту. Подсознание чувствует родство там, где разум видит лишь случайного человека.

Он помолчал, глядя на огонь, затем добавил тише, словно размышляя вслух:

— Но есть и другая возможность. Молодой человек мог сам узнать правду. Каким-то образом — через мать, через случайно оброненные слова, через те же письма, если они у неё сохранились. И тогда его появление в лавке Блэквуда — не случайность и не подсознательное влечение, а тщательно спланированный шаг. Шаг, целью которого могло быть что угодно: от желания сблизиться с отцом, узнать его, до... до мести.

В комнате повисла тяжёлая тишина, нарушаемая лишь шипением газа в рожках и потрескиванием углей в камине. Где-то далеко на улице прогрохотал запоздалый кэб, и стук копыт по булыжной мостовой прозвучал неожиданно громко, словно напоминая о том, что огромный Лондон живёт своей обычной жизнью, не подозревая о драмах, разворачивающихся в его тихих, респектабельных домах.

На следующее утро, тридцатого января, едва рассвело, мы отправились на Торнтон-стрит, но не к дому Блэквуда, а к скромному двухэтажному домику в самом конце улицы, где, согласно адресной книге, проживал слесарь Томас Грейвз с супругой.

Утро было морозным, но на удивление ясным. Солнце, редкий гость в зимнем Лондоне, всё же пробилось сквозь тучи и теперь освещало фасады домов косыми бледными лучами, делая их почти нарядными. Из печных труб поднимался ровный, густой дым, и воздух пах углём, дымом и утренней свежестью одновременно — тем особенным зимним запахом, который я так люблю.

Дверь нам открыла женщина чуть старше сорока лет, с усталым, но всё ещё красивым лицом. Несмотря на относительно молодой возраст, в её тёмных волосах, убранных в строгий пучок, уже проглядывали серебристые нити седины — след былых тревог. Одета она была в простое, но опрятное шерстяное платье с высоким воротом и белоснежный фартук — видно было, что к порядку и чистоте она привыкла с молодости и не изменяет этой привычке даже в будни.

— Миссис Грейвз? — спросил Холмс, снимая шляпу и слегка кланяясь с той особенной учтивостью, которую он умел проявлять, когда хотел расположить к себе собеседника.

Она посмотрела на нас с настороженностью, но профессиональным взглядом женщины, привыкшей к неожиданным визитам — то ли соседи за инструментом, то ли заказчики мужа.

— Да. А вы кто будете? По какому делу?

— Меня зовут Шерлок Холмс. Это мой коллега, доктор Ватсон. Мы хотели бы поговорить с вами о деле, связанном с мистером Блэквудом. Мы полагаем, вы можете нам помочь.

При звуке этой фамилии лицо её заметно дрогнуло, но она быстро взяла себя в руки — сказалась выучка горничной, привыкшей скрывать эмоции перед господами — и, посторонившись, пригласила нас войти.

— Проходите. Томас на работе, в кузнице на Лайм-стрит, но я вас выслушаю. Только прошу вас, говорите тише — соседи у нас любопытные.

Мы оказались в небольшой, но безупречно чистой гостиной, обставленной просто, но со вкусом — чувствовалась рука женщины, умеющей создать уют из скромных средств. В углу тикали высокие напольные часы красного дерева, на каминной полке стояли фотографии в рамках — свадебные, семейные, детские. Одна из них сразу привлекла внимание Холмса: молодой человек лет двадцати четырёх, в форменной одежде клерка, с умными, чуть грустными глазами и тонкими чертами лица.

— Ваш сын? — спросил Холмс, кивая на фотографию, но скорее утверждая, чем спрашивая.

Миссис Грейвз замерла на мгновение, затем ответила глухо, не поднимая глаз:

— Да. Наш приёмный сын. Джеймс.

— Приёмный? — переспросил Холмс мягко, но с той интонацией, которая побуждала говорить дальше. — Вы взяли его в семью, когда он был совсем маленьким?

Она молча кивнула, и я заметил, как дрогнули её руки, сжимающие край фартука.

— Миссис Грейвз, — продолжал Холмс, всё так же мягко, но настойчиво, — я не собираюсь вмешиваться в вашу семейную жизнь, поверьте. Меня интересует только истина. Но то, что произошло с мистером Блэквудом, может быть самым непосредственным образом связано с прошлым. С прошлым, которое вы, вероятно, хранили в тайне много лет. И если вы что-то знаете, что может помочь следствию, сейчас самое время говорить.

Она подняла на него глаза — в них стояли слёзы, но голос оставался твёрдым.

— Я никого не убивала. И Томас не убивал. Мы честные люди, мистер Холмс, сколько бы лет ни прошло. Я совершила ошибку в молодости, но за неё уже расплатилась сполна.

— Я и не говорю, что убили вы. — Холмс шагнул ближе и положил руку на спинку стула. — Но кто-то, возможно, знал правду о прошлом. И эта правда могла стать причиной трагедии.

Она долго молчала, глядя в окно, за которым неспешно проезжали редкие экипажи и шли по своим делам закутанные лондонцы. Затем, глубоко вздохнув, словно перед прыжком в холодную воду, произнесла:

— Да. У меня был ребёнок. В семьдесят первом году. Я служила горничной в доме Блэквудов, в их старом поместье в Суссексе, недалеко от Хоршема. Молодой Саймон... он был красивый, галантный, умел ухаживать. Я была глупая девчонка, семнадцати лет, из бедной семьи. А когда я забеременела, его отец, старый мистер Блэквуд, дал мне денег — пятьдесят фунтов, по тем временам целое состояние — и велел уехать и никогда не возвращаться. Ребёнка я должна была отдать в другую семью сразу после рождения, чтобы не позорить их имя.

— И вы отдали?

— А что мне оставалось? — в голосе её прозвучала такая горечь, что у меня сердце сжалось. — Я была одна, без средств, без родных, с младенцем на руках. Те женщины, которым я его отдала за деньги, оказались пьяницами и негодяйками. Через три года Томас — царство ему небесное, он ещё жив, слава богу — сам поехал и забрал его. Мы вырастили его как родного. Он и не знал ни о чём до недавнего времени.

— До недавнего? — быстро переспросил Холмс. — Когда он узнал? Как?

— Полгода назад. К нам пришёл человек. Какой-то частный сыщик, нанятый, как он сказал, «по поручению заинтересованной стороны». Он разыскал нас, задавал вопросы, показал старые фотографии. Джеймс тогда случайно всё услышал — он рано вернулся с работы. Он очень переживал, метался, не спал ночами. А потом... потом он устроился на работу к мистеру Блэквуду. Сказал, что хочет посмотреть на него, узнать, что за человек его настоящий отец.

— И вы позволили?

— А как я могла запретить? — она развела руками. — Он уже взрослый. Ему двадцать четыре года. Я только просила его быть осторожным. И держаться подальше от всего этого.

Она замолчала, и в тишине комнаты я снова услышал мерное тиканье часов, словно они отсчитывали последние минуты перед чем-то неизбежным и страшным.

— Где сейчас ваш сын, миссис Грейвз? — спросил Холмс, и голос его прозвучал на удивление мягко.

— Не знаю. — Она покачала головой, и слёзы наконец покатились по щекам. — Четвёртого дня он ушёл и не вернулся. С вечера двадцать седьмого его нет дома. Я думала, может, на работе задержался, но в лавке сказали, что его нет и не было. Я уже и в полицию хотела заявить, да Томас отговорил — сказал, что малый взрослый, может, просто решил побыть один, пережить всё.

Холмс и я переглянулись. Четвёртого дня — двадцать седьмого января. Это была ночь смерти Блэквуда.

Мы покинули дом Грейвзов в тяжёлом молчании. На улице уже начал накрапывать мелкий, противный дождь, и капли звонко стучали по козырьку нашего кэба, когда мы ехали обратно на Бейкер-стрит.

— Что думаете, Ватсон? — спросил Холмс, глядя на проплывающие мимо серые, мокрые фасады.

— Думаю, что этот Джеймс — главный подозреваемый. — Я покачал головой. — Он узнал правду, пришёл к отцу, возможно, между ними произошла ссора... и Блэквуд умер. Но дверь была заперта изнутри. Как он вышел?

— Через тайный ход, — спокойно ответил Холмс. — Который, как мы выяснили, ведёт в пустой дом. Если Джеймс знал о существовании этого хода — а он мог узнать о нём от матери, которая служила в доме Блэквудов много лет назад и наверняка знала все его секреты, — то он мог войти и выйти, не оставив никаких следов, кроме одной-единственной крупицы грязи, которую мы нашли.

— Но зачем ему убивать отца? Из мести?

— Возможно. А возможно, из страха. Или из отчаяния. Мы не знаем, что произошло между ними в ту ночь. — Холмс задумчиво побарабанил пальцами по оконной раме. — Но теперь, Ватсон, нам нужно найти самого Джеймса. И как можно скорее. Если он не убивал, он в опасности. Если убил — тем более надо его найти, пока он не натворил ещё чего-нибудь.

Часть четвёртая, в которой появляется Джеймс

Однако найти молодого человека оказалось не так просто, как мы думали. В антикварной лавке на Оксфорд-стрит, где он работал, нам сообщили, что Джеймс не появлялся уже четыре дня. Хозяин лавки, пожилой еврей с умными, чуть навыкате глазами и седой бородкой клинышком, только разводил руками и сокрушённо качал головой:

— Хороший был работник, мистер Холмс, тихий, старательный, вежливый с покупателями. Но в последнее время сам не свой ходил. Задумчивый такой, рассеянный. Я думал, может, болен или девушка какая. Мало ли у молодых проблем.

— Он говорил с кем-нибудь? Встречался с кем-то после работы? — допытывался Холмс. — Может, вы замечали, кто его ждал у входа?

— Не знаю, господин хороший. Людей у нас много ходит. Коллекционеры, перекупщики, просто любопытные. Может, и встречался с кем. Но мне не докладывал, да и не моё это дело — следить за работниками после работы.

Холмс поблагодарил и вышел на улицу. Дождь уже кончился, но воздух оставался сырым и холодным, пробирающим до костей. Где-то неподалёку разносчик газет выкрикивал заголовки вечерних выпусков, и его громкий голос смешивался с грохотом омнибусов и цоканьем бесчисленных копыт по мокрой мостовой.

— Ватсон, — сказал вдруг Холмс, останавливаясь посреди тротуара, так что прохожие начали обходить нас, недовольно ворча, — нам нужно вернуться в подвал. И в пустой дом. Сегодня же, сейчас.

— Зачем? — удивился я. — Мы же там уже всё осмотрели.

— Потому что Джеймс Грейвз, если он не убивал, может прятаться там. А если убил — тем более. — Холмс говорил быстро, энергично. — У него нет других убежищ. Домой он не вернулся — значит, боится или не хочет подвергать родителей опасности. В лавке не появляется. Где ещё можно спрятаться в Лондоне человеку без денег и связей? Только там, где он уже был и где его не найдут. В пустом доме, который соединяется с местом преступления подземным ходом.

— Но полиция уже осмотрела пустой дом, — возразил я. — Лестрейд сказал, что ничего не нашли.

— Полиция осмотрела, но не обыскала. Лестрейд искал явные улики, а не человека. А человек, если он хочет спрятаться, умеет это делать гораздо лучше, чем полицейские — искать. Тем более дом большой, трёхэтажный, с чердаками и подвалами. Спрятаться там — раз плюнуть.

Он махнул рукой, останавливая проезжавший мимо кэб, и через минуту мы уже катили обратно в Кенсингтон, в сторону Торнтон-стрит.

В пустой дом мы проникли тем же путём, что и в прошлый раз — через подвал Блэквуда и подземный ход. Холмс настоял на том, чтобы не привлекать внимания и не заходить с улицы, где нас мог заметить случайный прохожий или, что хуже, полицейский патруль. К тому же, ключей от парадной двери у нас всё равно не было, а взламывать замок без официального ордера мы не имели права.

В подземном ходе было по-прежнему сыро, темно и холодно. Наши шаги звучали глухо, и я слышал, как где-то вдалеке мерно капает вода — тот же самый успокаивающий, ритмичный звук, который теперь казался мне зловещим предвестником.

В пустом доме ничего не изменилось — те же заколоченные окна, та же пыль на полу, те же призрачные фигуры мебели под чехлами. Но Холмс, пройдя через комнату, вдруг остановился и поднял руку, призывая к тишине. Затем он опустился на корточки и внимательно осмотрел пол, подсвечивая себе лампой.

— Смотрите, Ватсон, — прошептал он, указывая на едва заметные следы в пыли. — Они свежие. Совсем свежие. Кто-то прошёл здесь сегодня утром или, возможно, вчера вечером. Видите, как чётко отпечатались края? Пыль ещё не успела осесть обратно.

Я присмотрелся. Действительно, на полу виднелась цепочка следов — не отчётливых, но вполне различимых для trained eye, как любил говорить Холмс. Следы вели от потайной двери к лестнице на второй этаж.

Мы осторожно, стараясь ступать бесшумно, поднялись по лестнице. Наверху звуки стали отчётливее — сначала я услышал шаги, потом скрип половиц, потом тихий, едва слышный стон, похожий на всхлип.

Холмс толкнул дверь одной из комнат.

За дверью оказалась небольшая спальня, когда-то, видимо, хозяйская. У стены стояла кровать, застеленная пыльным покрывалом, а на кровати, скорчившись в три погибели, лежал молодой человек в мятой, несвежей одежде. Лицо его было бледным до синевы, под глазами тёмные, почти чёрные круги, на щеках — небритая щетина, губы потрескались.

Он поднял голову и уставился на нас испуганным, затравленным взглядом затравленного зверя.

— Кто вы? — хрипло спросил он, пытаясь сесть и тут же хватаясь за голову, словно от резкой боли.

— Меня зовут Шерлок Холмс. А это доктор Ватсон. Мы ищем Джеймса Грейвза.

Молодой человек медленно, с трудом сел, проведя дрожащей рукой по лицу.

— Это я, — сказал он тихо, почти шёпотом. — Вы от полиции?

— Нет, — ответил Холмс, подходя ближе и внимательно разглядывая юношу. — Мы частные лица. Ваша мать очень беспокоится о вас. Она не спит четвёртую ночь.

При упоминании матери лицо Джеймса дрогнуло, исказилось гримасой боли.

— Мама... она знает, где я? Она в порядке?

— Она в порядке, но очень волнуется. Она сказала нам, что вы не появлялись дома четыре дня. С той самой ночи, когда умер ваш... когда умер Саймон Блэквуд.

При слове «отец», которое Холмс не произнёс, но которое повисло в воздухе, Джеймс вздрогнул, словно от удара хлыстом.

— Он не был моим отцом, — глухо сказал он, отворачиваясь к стене. — Не был. Он просто... он просто сделал мою мать несчастной, обманул её, а потом бросил, как ненужную вещь. И даже не вспоминал о моём существовании двадцать четыре года.

— Вы видели его в ту ночь? — спросил Холмс, садясь на ветхий стул напротив кровати и не сводя с юноши пристального взгляда.

Джеймс долго молчал. За окном, сквозь щели в досках, пробивался тусклый свет уличных фонарей, и в этом неровном, призрачном полумраке его лицо казалось маской — застывшей, чужой, неживой.

— Видел, — наконец сказал он, и голос его дрогнул. — Я пришёл к нему через подземный ход. Мать рассказывала, что в старом доме Блэквудов есть такой ход — его прорыли ещё в прошлом веке контрабандисты, а потом замуровали, но не наглухо, а с секретом. И она показала мне этот секрет: как открыть ложную кладку. Нужно нажать на четыре кирпича в определённом порядке — и стена открывается. Она сама видела, как старый мистер Блэквуд пользовался этим ходом, когда дом ещё принадлежал семье.

— И вы пришли в ту ночь, чтобы поговорить с ним?

— Да. Я хотел... я хотел просто посмотреть ему в глаза. Спросить, почему он так поступил с матерью. Почему никогда не интересовался мной, не пытался узнать, жив ли я вообще. Почему я должен был расти в чужой семье и только случайно, через частного сыщика, узнал правду. Я хотел... я хотел просто понять.

— И что произошло?

— Он сидел в кресле, курил. Когда я вышел из-за стены, он сначала испугался, даже привстал, а потом узнал меня — я несколько раз приходил к нему в лавку с поручениями от хозяина, и он меня запомнил. Он сказал: «Джеймс? Что ты здесь делаешь? Как ты сюда попал?». А я ответил: «Я ваш сын». И он... он засмеялся.

— Засмеялся? — переспросил я невольно, не сдержав удивления.

— Да. Он засмеялся. Откинулся в кресле и засмеялся. — Джеймс сжал кулаки так, что побелели костяшки пальцев. — А потом сказал: «Мальчик мой, у меня нет и никогда не было никаких сыновей. Твоя мать, видно, что-то напутала. Или просто хочет денег. Вы все, такие, только денег и хотите».

— И что вы сделали?

— Я сказал ему, что у меня есть письма. Письма, которые моя мать хранила все эти годы, с самого моего рождения. Письма, где она писала ему, умоляла о помощи, а он отвечал. Я полез в карман... и их там не было.

— Как не было? — быстро переспросил Холмс, подавшись вперёд.

— Я обыскал все карманы. Пусто. — Джеймс покачал головой, и в глазах его стояло искреннее недоумение. — Должно быть, я их выронил в подземном ходе, когда шёл. Я так торопился, спотыкался в темноте, несколько раз чуть не упал. Помню, останавливался, поправлял куртку, и письма лежали на каком-то ящике рядом. А потом я пошёл дальше и, видимо, забыл их взять. В темноте, в спешке...

В глазах Холмса мелькнул торжествующий огонёк, но он сдержался и лишь коротко кивнул.

— Я сказал отцу, что письма были, но я, видимо, их потерял. А он опять засмеялся. Сказал: «Выдумки. Никаких писем нет и никогда не было. А если и были, то теперь их нет. Убирайся, пока я не вызвал полицию и не велел арестовать тебя за вторжение».

— И вы ушли?

— Я... я не помню. — Джеймс закрыл лицо руками. — Помню только, что у меня всё плыло перед глазами от ярости и обиды. Я хотел его ударить, но не мог пошевелиться — словно парализовало. А потом он вдруг схватился за сердце, лицо его перекосилось, посинело, и он начал заваливаться из кресла. Я подхватил его, усадил обратно, но он уже не дышал. Совсем.

Джеймс закрыл лицо руками, и плечи его затряслись в беззвучных рыданиях.

— Я не убивал его. Клянусь вам, чем хотите, я не убивал. Он сам... у него было больное сердце, я знал это от матери. Врачи говорили, что ему нельзя волноваться. Но я не мог оставаться там. Я испугался. Выбежал через ход, закрыл за собой стену — я знал, как это делается, она встала на место — и вернулся сюда. Сижу тут четыре дня, не знаю, что делать, и жду...

В комнате повисла мёртвая тишина. Где-то далеко, на Темзе, прогудел паровой катер, и этот низкий, протяжный звук показался мне голосом самого города — огромного, равнодушного, поглощающего чужие трагедии без следа.

Холмс поднялся и подошёл к окну, глядя в щель между досками на тускло освещённую улицу.

— Вы сказали, что потеряли письма в подземном ходе. А я нашёл письма в той самой комнате за стеной, в ящике стола.

Джеймс поднял голову, и в глазах его мелькнуло искреннее, глубокое недоумение.

— В ящике? Но как они туда попали? Я же их там не оставлял. Я их вообще в той комнате не был, только в подвале.

— Их туда положили, — медленно произнёс Холмс, оборачиваясь к нам. — Кто-то шёл за вами в ту ночь. Кто-то, кто знал о подземном ходе, о вашем визите, о письмах. Когда вы обронили письма в коридоре, этот человек подобрал их. А потом, пока вы были в подвале с отцом, он прошёл в ту комнату и спрятал письма в тайнике. Зачем? Чтобы они не остались у вас. Чтобы у вас не было доказательств. Чтобы, когда отец вам не поверит, ссора была неминуема и достигла нужного накала.

Он обернулся к нам, и в глазах его горел тот холодный, стальной огонь, который я видел только в минуты величайшего напряжения мысли.

— Ватсон, вы понимаете, что это значит? Блэквуда не убивал Джеймс. Но кто-то хотел, чтобы Джеймс пришёл к нему именно в ту ночь. Кто-то подстроил эту встречу, подслушивал, следил, а потом забрал письма, чтобы лишить Джеймса доказательств и спровоцировать ссору. Этот кто-то — настоящий убийца, даже если смерть наступила от естественных причин. Потому что он создал обстоятельства, в которых эта смерть стала неизбежной.

Часть пятая, в которой начинают распутываться нити

Мы привезли Джеймса Грейвза на Бейкер-стрит. Было уже около десяти вечера тридцатого января. Миссис Хадсон, наша добрая хозяйка, взглянув на бледного, измождённого, трясущегося юношу, только ахнула и, не задавая лишних вопросов, немедленно принялась хлопотать — принесла горячий чай с малиной, разогрела на плите суп, оставшийся от ужина, достала свежеиспечённый хлеб и масло.

Джеймс ел жадно, почти не жуя, словно не пробовал горячей пищи не четыре дня, а все двадцать четыре года своей жизни, и я подумал, что, вероятно, так оно и было — в пустом доме не найти ни еды, ни тепла, только сырость, пыль и одиночество.

Холмс тем временем сидел в своём любимом кресле, полузакрыв глаза и сложив кончики пальцев вместе в характерном пирамидальном жесте. Я знал этот его жест — он обдумывал услышанное, раскладывал по полочкам каждую деталь, каждое слово, каждый взгляд, каждую паузу.

Когда Джеймс насытился и, сытый и согревшийся, откинулся на спинку стула, прикрыв глаза, Холмс открыл глаза и заговорил:

— Мистер Грейвз, я хочу, чтобы вы вспомнили всё. Каждую мелочь, какой бы незначительной она вам ни казалась. Когда вы шли по подземному ходу в ту ночь, вы слышали что-нибудь подозрительное? Шаги, дыхание, шорох одежды?

Джеймс наморщил лоб, пытаясь сосредоточиться.

— Я... я не уверен. Несколько раз мне казалось, что сзади кто-то есть. Я оборачивался, но никого не видел. Только слышал, как капает вода где-то в глубине и слабый гул воздуха, тянущего из щелей. Я думал, мне чудится от нервов. Я очень волновался перед встречей, руки дрожали.

— А когда вы поправляли куртку и могли обронить письма, вы не чувствовали чужого присутствия? Не слышали шагов?

— Нет. То есть... — Он задумался ещё глубже. — Я поставил фонарь на пол, положил письма на ящик, чтобы застегнуть пуговицы. Это заняло несколько секунд, не больше. Шум воды и ветра заглушал все остальные звуки, и я, признаться, даже не подумал, что кто-то может быть рядом. Кому там быть в старом, забытом подземелье?

Холмс удовлетворённо кивнул и взглянул на меня.

— Вот оно, Ватсон. В те несколько секунд, в кромешной темноте подземного хода, кто-то подобрал письма, которые обронил Джеймс. А потом, пока Джеймс был в подвале с отцом, этот человек проник в ту комнату за стеной и спрятал письма в ящик стола, чтобы их никто не нашёл раньше времени.

— Но кто мог знать, что Джеймс пойдёт в подвал именно той ночью? — спросил я. — И кто мог знать о письмах?

— Тот, кто следил за ним. Тот, кто знал о существовании подземного хода. Тот, кому была выгодна смерть Блэквуда и исчезновение писем. И, что самое важное, тот, кто мог подсыпать опий в чай Блэквуда, чтобы ослабить его сердце перед встречей.

— Опий? — переспросил Джеймс, широко раскрыв глаза. — Вы думаете, ему что-то подсыпали? Отсюда и сердечный приступ?

— Не думаю, мистер Грейвз. Я почти уверен. — Холмс встал и подошёл к камину. — Пустой пузырёк из-под настойки опия мы нашли в той же комнате, где прятались письма. И на нём — наклейка аптеки на Оксфорд-стрит.

Он помолчал, глядя на огонь.

— Завтра утром, — сказал он, — мы нанесём визит миссис Блэквуд. И зададим ей несколько вопросов, которые, надеюсь, прояснят ситуацию.

— Вы думаете... она? — изумился я. — Вдова?

— Я пока ничего не думаю, Ватсон. Я только собираю факты. Но одно могу сказать точно: эта женщина знает о подземном ходе. Знала с самого начала. И если она молчала о нём, значит, у неё были на то причины. Очень веские причины.

Ночь я провёл беспокойно. Ворочался с боку на бок, прислушивался к шагам Холмса в соседней комнате — он долго ходил взад и вперёд, потом заиграл на скрипке что-то грустное и тягучее, потом снова ходил. Джеймса мы уложили в моей спальне, на моей кровати, а я устроился на диване в гостиной, но сон не шёл — мысли крутились в голове, как белки в колесе.

Где-то около трёх часов ночи, когда за окнами стихли последние экипажи и Лондон погрузился в ту особенную предрассветную тишину, которая бывает только в больших городах перед рассветом, я услышал, как Холмс остановился у двери и тихо произнёс:

— Спокойной ночи, Ватсон. Завтра будет долгий день.

Я хотел ответить, но не успел — сон наконец сморил меня, тяжёлый и беспокойный.

Вечер тридцатого января и ночь на тридцать первое Холмс провел в раздумьях, а уже ранним утром тридцать первого января, до того как отправиться на вокзал Ватерлоо, мы нанесли стремительный визит миссис Блэквуд. Это был короткий, но решающий разговор перед его отъездом в Портсмут. Когда мы вышли на улицу, газовые фонари ещё горели, хотя было уже около девяти утра, и их жёлтые, маслянистые огни расплывались в молочной мгле призрачными, бесформенными пятнами.

Миссис Блэквуд приняла нас в той же гостиной, где мы видели её в первый раз. Сегодня она была одета в строгое траурное платье из тяжёлого чёрного крепа, с высоким воротником и длинными рукавами, и лицо её казалось ещё бледнее, почти прозрачным на фоне тёмной ткани. В комнате пахло ладаном и сушёными цветами — обычный, тягостный запах дома, где недавно побывала смерть.

— Мистер Холмс, доктор Ватсон, — приветствовала она нас сдержанным кивком, даже не предлагая сесть. — Вы нашли что-то новое? Я уже начала думать, что вы оставили это дело.

— Нашли, сударыня, — ответил Холмс, усаживаясь в кресло без приглашения и принимая свою обычную позу — кончики пальцев вместе, взгляд внимательный, чуть прищуренный. — И теперь у меня есть к вам несколько вопросов, на которые я очень надеюсь получить честные ответы. От этого зависит очень многое.

— Я всегда говорю правду, — холодно произнесла она, но я заметил, как дрогнули её пальцы, сжимающие кружевной платок.

— В таком случае, скажите: знали ли вы о существовании подземного хода, соединяющего ваш подвал с пустующим домом по соседству?

На мгновение в её глазах мелькнуло что-то — испуг? растерянность? — но она быстро взяла себя в руки.

— Да, — ответила она после долгой, слишком долгой паузы. — Знала.

— Знали? — переспросил Холмс, и в голосе его прозвучало искреннее удивление, хотя я-то знал, что он ожидал именно этого. — И вы ничего не сказали нам, когда мы начинали расследование? Когда мы впервые спустились в подвал?

— А какое это имеет отношение к смерти моего мужа? — вскинулась она, но в голосе не было уверенности. — Я думала, это просто старая, забытая деталь дома. Мы никогда им не пользовались. Я не считала это важным.

— Не считали важным? Тайный ход, ведущий в пустой дом, через который кто-то мог проникнуть к вам незаметно в любой момент? Позвольте усомниться, сударыня.

Он помолчал, потом достал из кармана конверт с письмами и положил на стол.

— Эти письма, сударыня, я нашёл в подземном ходе, в той комнате за стеной. Они адресованы некоей Элинор Грейвз и касаются ребёнка, рождённого вашим мужем от этой женщины много лет назад. Вы знали об этом?

Миссис Блэквуд побледнела так сильно, что я испугался — не упадёт ли она в обморок прямо сейчас. Но она справилась, вцепилась в подлокотники кресла до побелевших костяшек и ответила глухо, едва слышно:

— Знала.

— Знали? — снова переспросил Холмс, и на этот раз удивление в его голосе было неподдельным. — И вы опять ничего не сказали нам?

— То было давно, до нашей свадьбы. — Она говорила с трудом, словно каждое слово давалось ей с болью. — Он покаялся мне, когда мы обручились. Я простила. У всех есть прошлое, мистер Холмс. У всех.

— Да, у всех есть прошлое, — согласился Холмс, поднимаясь и подходя к камину, где горел огонь, отбрасывающий тёплые, живые блики на полированное дерево мебели. — Но иногда это прошлое возвращается. Особенно если кто-то очень хочет, чтобы оно вернулось.

Он резко обернулся.

— Скажите, сударыня, вы знаете молодого человека по имени Джеймс Грейвз?

— Нет, — ответила она слишком быстро, даже не задумавшись.

— А между тем он работал в лавке вашего мужа последние полгода. Вы никогда не видели его? Ни разу?

— Я редко бывала в лавке. Это мужское дело. Торговля, покупатели... меня это не касалось.

— Понимаю. — Холмс кивнул, словно принимая это объяснение. — А скажите, вы помните, где вы были в ночь смерти вашего мужа? Я имею в виду, в поздний час, около полуночи?

Миссис Блэквуд встала, и глаза её сверкнули гневом, смешанным со страхом.

— Вы смеете подозревать меня? Я спала в своей спальне. Одна. Горничная может подтвердить — она будила меня утром.

— Горничная может подтвердить, что вы были в спальне утром, — спокойно возразил Холмс. — Но ночью... ночью она спала, как и все в доме. Не так ли?

— Вы не имеете права!

— Я имею право искать убийцу, сударыня. И пока я не исключил ни одной возможности.

Он снова сел и, помолчав, заговорил мягче, доверительнее:

— Простите, если я причинил вам боль. Но поверьте, я делаю это не из праздного любопытства. В деле появились новые, очень серьёзные обстоятельства, и я обязан проверить всё.

Она медленно опустилась в кресло, и я заметил, как дрожат её руки, сжимающие платок.

— Какие обстоятельства? — спросила она тихо, почти шёпотом.

— Сегодня мы нашли молодого человека, который был в подвале в ночь смерти вашего мужа. Он не убивал его — смерть наступила от сердечного приступа, как и сказал врач. Но этот молодой человек — сын вашего мужа от той самой женщины, Элинор Грейвз.

Миссис Блэквуд замерла, превратившись в статую.

— И он пришёл в ту ночь, чтобы поговорить с отцом. Показать ему письма, доказывающие его происхождение. Но по дороге он обронил эти письма в подземном ходе. А кто-то подобрал их и спрятал в тайнике. И этот кто-то, сударыня, знал о встрече. Знал о подземном ходе. Знал, где лежат письма. И знал, что после ссоры с отцом молодой человек станет главным подозреваемым.

В комнате повисла мёртвая, звенящая тишина. Даже часы на камине, казалось, перестали тикать.

— Вы понимаете, что это значит? — продолжал Холмс, не сводя с неё глаз. — Это значит, что убийца — не тот, кто нанёс удар, а тот, кто создал обстоятельства. Тот, кто хотел, чтобы Саймон Блэквуд умер именно в ту ночь, именно от сердечного приступа, вызванного сильным волнением. И чтобы у него была на то причина.

Миссис Блэквуд молчала, и я видел, как борются в ней разные чувства — страх, гнев, отчаяние, облегчение.

— Вы знаете, кто это мог быть? — спросил Холмс.

Она долго молчала, потом подняла голову и посмотрела ему прямо в глаза. Взгляд её был странным — смесь ужаса и решимости.

— Знаю, — сказала она тихо, но отчётливо. — Это мой брат.

— Ваш брат? — воскликнул я, не сдержав удивления.

— Да. — Она кивнула, и слёзы покатились по щекам. — Мой младший брат, Ричард. Он всегда ненавидел Саймона. Считал, что тот женился на мне из-за денег нашей семьи, а не из любви. И после смерти отца, когда выяснилось, что Саймон управляет всем нашим состоянием, Ричард пришёл в ярость. Он требовал раздела, грозился судом, но Саймон откупался небольшими суммами, только бы избежать скандала.

— Откуда вы знаете, что это он? Есть доказательства?

— Потому что он знал о подземном ходе. — Она вытерла слёзы платком. — Мы играли там детьми, когда дом ещё принадлежал нашей семье, до того, как я вышла замуж. Ричард часто лазил в пустой дом — мы называли его «дом с привидениями». И потом, когда я уже была замужем, он несколько раз намекал, что если захочет, то сможет проникнуть к нам незаметно, когда захочет. Я думала, он шутит.

— И вы ничего не сказали мужу?

— А что я могла сказать? Что мой брат — сумасшедший? Я надеялась, что всё обойдётся. — Она замолчала, потом добавила ещё тише: — А ещё... третьего дня, когда я вернулась от вас после первого визита, в моей комнате на столе лежала записка. Её не было, когда я уходила. В ней было написано: «Не вмешивайся. Я всё устроил».

— Записка сохранилась? — быстро спросил Холмс.

— Да. Я её не сожгла. Сама не знаю почему. Может, предчувствие.

Она подошла к старинному письменному столу красного дерева, открыла ящик и достала небольшой листок бумаги. Холмс взял его, внимательно осмотрел, понюхал, поднёс к свету.

— Почерк мужской, уверенный, торопливый. Бумага обычная, писчая, таких листков тысячи. — Он понюхал ещё раз, прикрыв глаза. — Но вот что интересно... пахнет табаком. Дорогим табаком, с примесью вишни и, кажется, виргинской смеси. Такие сорта курят в Портсмуте, в одном табачном клубе для морских офицеров, о котором я знаю.

— В Портсмуте? — переспросил я.

— Именно. Портсмут, Ватсон. Город, где базируется флот, где много таверн и клубов для моряков. — Он повернулся к миссис Блэквуд. — Ваш брат, сударыня, где он сейчас?

— Не знаю. Я не видела его несколько месяцев. Он уехал из Лондона после очередной ссоры с Саймоном. Говорили, что он в Портсмуте, скрывается от кредиторов. Но на прошлой неделе я получила от него письмо. Короткое. Он писал, что скоро вернётся и тогда «всё изменится».

— Письмо сохранилось?

— Да. Вот оно.

Она достала из того же ящика ещё один конверт. Холмс сравнил оба документа — записку и письмо — тщательно, с лупой.

— Почерк тот же. И запах тот же. Он действительно в Портсмуте. Или был там совсем недавно. — Он убрал оба листка в карман. — Благодарю вас, сударыня. Вы очень помогли следствию.

Он поднялся и поклонился.

— Мы продолжим расследование. Если ваш брат объявится или даст о себе знать, немедленно дайте мне знать. И ради бога, будьте осторожны. Если это действительно он, он может быть очень опасен.

Мы вышли на улицу. Туман начал понемногу рассеиваться, и сквозь белую пелену уже проглядывали серые фасады домов и мокрые, блестящие мостовые. Где-то неподалёку заиграл шарманщик свою унылую, вечную мелодию, и её звуки смешивались с грохотом проезжающего омнибуса.

— Холмс, — спросил я, когда мы уселись в кэб, — вы верите ей?

— Верю? — переспросил он, глядя в окно на проплывающие мимо улицы. — Ватсон, я не верю никому. Я проверяю. И сейчас мы проверим каждое её слово. Каждую деталь.

— Каким образом?

— Очень простым, дорогой друг. Если Ричард действительно был в Портсмуте на прошлой неделе, это можно подтвердить. Если он вернулся в Лондон — его кто-то мог видеть на вокзале, в гостинице, в городе. И если он — убийца, то у него должны быть мотив и возможность. А мотив у него есть — деньги, наследство, ненависть. Возможность — тоже: знание подземного хода и, возможно, сообщник в доме.

— Сообщник?

— А как иначе он подсыпал опий в чай? Сам он, прячась в подземном ходе, не мог этого сделать. Значит, кто-то из домашних. Горничная, например. Или повар. Или камердинер, если он у них был.

Я покачал головой, поражённый логикой его мысли.

— И что теперь?

— Теперь, Ватсон, нам предстоит поездка в Портсмут. И разговор с горничной Блэквудов. Завтра с утра я этим займусь.

Часть шестая, в которой плетётся сеть

Весь следующий день — тридцать первое января — Холмс провёл в разъездах. Сразу после разговора с вдовой Холмс поспешил на вокзал, успев на десятичасовой поезд до Портсмута, и вернулся в Лондон только поздно вечером, около одиннадцати. Я уже начал серьёзно беспокоиться, когда услышал знакомые, чуть торопливые шаги на лестнице.

— Ватсон, — сказал он, сбрасывая мокрое от вечерней сырости пальто и протягивая озябшие руки к камину, — всё сходится. Ричард действительно был в Портсмуте — его видели в гостинице «Королевский герб» на Хай-стрит. Останавливался там с двадцать второго по двадцать пятое января, занимал лучший номер. Оттуда он уехал двадцать шестого утром — как раз накануне смерти Блэквуда.

— Значит, он был в Лондоне в ту ночь?

— Был. И, судя по записям в гостиничной книге, он заказывал экипаж до вокзала, но не до лондонского поезда, а сначала в порт, а потом передумал и поехал на вокзал. Портье запомнил, потому что кучер потом вернулся и сказал, что «тот господин вёл себя странно, всё метался».

— Заметал следы?

— Возможно. Но главное не это. — Холмс достал из кармана записную книжку и пролистал её. — В Портсмуте есть аптека на углу Хай-стрит и Квин-стрит, «Старая аптека». Я навестил её. Фармацевт, пожилой господин по фамилии Уилсон, вспомнил джентльмена со светлыми волосами, который приобрёл у него настойку опия — без рецепта, за тройную цену, сказал, что для больной жены, а рецепт забыл. Это было двадцать четвёртого января.

— Тот самый опий, который мы нашли в пузырьке?

— Скорее всего. Я проверил по наклейке — шрифт, бумага, номер партии. Аптека та же. Остатки пузырька из нашей находки идеально совпадают с их продукцией.

Он сел в кресло и закурил трубку, пуская к потолку ровные, задумчивые кольца дыма.

— Ричард всё рассчитал. Он знал, что Блэквуд собирается в Брайтон двадцать седьмого. Знал, что тот накануне вечером обязательно спустится в подвал — разбирать вещи перед отъездом, это была его привычка. Знал о слабом сердце зятя — вдова наверняка рассказывала ему об этом в письмах или при встречах. И знал о существовании Джеймса, потому что сам же нанял частного сыщика, чтобы раскопать эту старую историю и использовать её в своих целях.

— Но как он подстроил встречу?

— Очень просто, Ватсон. Он написал Джеймсу записку от имени Блэквуда с просьбой прийти в подвал в полночь для важного разговора. Джеймс, по его словам, сжёг эту записку после смерти отца, испугавшись, что она станет уликой против него. А потом, двадцать шестого, Ричард приехал в Лондон, пробрался в пустой дом, спустился в подземный ход и стал ждать.

— Но письма? Зачем ему понадобилось их забирать?

— А затем, что если бы Джеймс предъявил отцу настоящие письма, тот, возможно, поверил бы ему. В конце концов, у него были причины помнить Элинор Грейвз. Разговора могло не получиться, ссоры могло не быть. А Ричарду нужна была именно ссора, нужен был гнев, нужен был эмоциональный всплеск, который и без того слабое сердце не выдержит. Без писем Блэквуд счёл Джеймса обычным мошенником, каких много вокруг богатых людей, — и отреагировал соответственно.

Я покачал головой, поражённый хладнокровием и расчётливостью этого человека.

— И где он сейчас?

— В Лондоне. Сегодня утром его видели на вокзале Ватерлоо — он покупал газету и спрашивал у носильщика, где находится ближайшая приличная гостиница. Я дал его описание Лестрейду, и полиция ведёт поиски по всем гостиницам и доходным домам. Но Лондон велик, Ватсон. Найти одного человека в этом городе — всё равно что иголку в стоге сена, особенно если он не хочет, чтобы его нашли.

— Значит, Джеймс в опасности?

— Именно поэтому я оставил его здесь, под присмотром миссис Хадсон и констебля, которого Лестрейд любезно приставил к дому. Но надолго его там не удержишь. Нам нужно найти Ричарда раньше, чем он найдёт Джеймса. Если он узнает, что Джеймс жив и говорит с нами, он может попытаться заткнуть ему рот.

— А вдова? Вы ей верите насчёт записки?

Холмс задумался, глядя на огонь.

— Верю? Ватсон, я уже говорил: я не верю никому. Я проверяю. И сейчас я склонен думать, что она говорит правду — по крайней мере, о брате. Она слишком напугана, слишком растеряна, слишком неуверенно себя ведёт. И если бы она была в прямом сговоре с братом, она бы не отдала нам его записку — скорее уничтожила бы. Нет, она не убийца. Она просто женщина, которая слишком поздно поняла, в какую страшную игру оказалась втянута.

Он встал и подошёл к окну.

— Завтра, Ватсон, завтра всё решится. Я чувствую это.

Часть седьмая, в которой наступает развязка

Но всё решилось раньше, чем мы думали.

Около полуночи, когда я уже задремал на диване в гостиной, а Холмс сидел в кресле с книгой в руках, хотя вряд ли читал её, раздался резкий, отчаянный стук в дверь. Миссис Хадсон, видимо, уже спала, потому что стук повторился, настойчивее и громче, и в нём слышалась паника.

Холмс мгновенно вскочил и, жестом велев мне оставаться на месте, сам пошёл открывать.

Через минуту он вернулся в гостиную, и с ним была женщина — растрёпанная, бледная как смерть, в накинутом на плечи платке поверх ночной рубашки. Я узнал миссис Грейвз.

— Мистер Холмс! — воскликнула она, задыхаясь и хватая ртом воздух. — Там... там этот человек... он пришёл к нам домой. Спрашивал Джеймса. Томас сказал, что мы не знаем, где он, а этот человек... он ударил Томаса, свалил с ног и обыскал весь дом.

— Где ваш муж? — быстро спросил Холмс, хватая пальто.

— В больнице. Соседи вызвали карету скорой помощи. У него сломана рука и, кажется, сильное сотрясение — он головой ударился об пол, когда падал. А этот человек... он искал какие-то письма. Кричал, что мы должны отдать их, что они его, что он заплатил за них. А когда не нашёл, сказал: «Передайте Джеймсу, что я ещё вернусь. И скажите ему, что его папаша был негодяем, и я рад, что он сдох».

— Вы описали бы этого человека? — Холмс уже натягивал пальто.

— Да. Молодой, лет тридцати, светлые волосы, одет хорошо, в дорогое пальто. И шрам на левой щеке — маленький, но заметный, похоже, от удара шпагой или ножом.

Холмс и я переглянулись. Шрам — этой важной детали не было на старой фотографии, которую показывала нам вдова. Ричард изменился за эти годы, или фотография была слишком старой и нечёткой.

— Где он сейчас? Куда пошёл?

— Не знаю. Обыскал дом, ничего не нашёл и ушёл. Я сразу побежала к вам. Боялась, что он вернётся.

— Джеймс у нас, он в полной безопасности. — Холмс уже застёгивал пальто. — Но этот человек, видимо, понял, что письма не у вас и не у Джеймса, а у кого-то другого. И теперь он будет искать дальше.

Он задумался на мгновение, потом решительно повернулся ко мне:

— Ватсон, вы остаётесь здесь с Джеймсом. Никуда не выходите, никого не впускайте, кроме меня или Лестрейда. Даже если это будет сам архиепископ Кентерберийский. Поняли?

— Понял, Холмс.

— Миссис Грейвз, вы поедете со мной. Покажете, где это произошло, а потом мы отвезём вас в полицейский участок, заявить о нападении официально.

Он вышел, и через минуту я услышал стук копыт удаляющегося кэба.

Я остался один с Джеймсом и миссис Хадсон, которая, разбуженная шумом, поднялась наверх и теперь сидела в кресле, сжимая в руках распятие и тихо читая молитвы. Джеймс проснулся от шума и, узнав о случившемся с отчимом, хотел немедленно бежать к матери, но я еле удержал его силой.

— Холмс прав, — сказал я, положив руку ему на плечо. — Сейчас вы нужны своей матери живым и здоровым. А если попадётесь этому человеку, ничего не исправите, только сделаете хуже.

Он сел на диван, закрыл лицо руками и заплакал — горько, безнадёжно, как ребёнок. Я молча сидел рядом, понимая, что слова здесь бессильны.

Так прошёл час. Потом второй. За окнами начало медленно светать, и серый, безрадостный предрассветный сумрак залил комнату, стирая тени. Миссис Хадсон задремала в кресле, Джеймс тоже уснул, обессиленный переживаниями и бессонными ночами. Я сидел у окна и смотрел, как зажигаются первые утренние фонари, как просыпается Лондон — огромный, равнодушный к нашим маленьким драмам.

Около семи утра дверь отворилась, и вошёл Холмс.

Он был бледен, пальто забрызгано грязью, под глазами тёмные круги от бессонной ночи, но глаза горели торжеством — тем холодным, стальным огнём, который я видел только после завершения самых сложных дел.

— Всё кончено, Ватсон, — тихо сказал он, чтобы не разбудить спящих. — Ричард арестован. Мы взяли его.

— Где? Как? — прошептал я, вскакивая.

— В пустом доме. — Холмс сбросил пальто и опустился в кресло. — Я знал, что он вернётся туда — искать письма, которые, как он думал, Джеймс мог спрятать где-то там. Я предупредил Лестрейда, и мы устроили засаду. Ждали почти всю ночь. Он вошёл около трёх часов, с фонарём, и мы взяли его с поличным — при нём были те самые письма Джеймса, которые он украл в подземном ходе. Он не успел их уничтожить — хранил как доказательство, что Джеймс был в ту ночь в подвале, чтобы потом, если понадобится, шантажировать вдову или самого Джеймса.

— И он признался?

— Во всём. — Холмс удовлетворённо кивнул. — Когда понял, что деваться некуда, что мы поймали его с поличным, рассказал Лестрейду каждую деталь. Как следил за Джеймсом несколько недель, как нанял частного сыщика, чтобы раскопать историю с рождением. Как подкупил горничную Мэри Беннет — у неё брат в долгах, Ричард заплатил ей пятьдесят фунтов, чтобы она подсыпала опий в вечерний чай Блэквуда. Как ждал в пустом доме, как подобрал письма в подземном ходе и спрятал их в ящике, чтобы Джеймс не мог их предъявить отцу. Он всё рассчитал, кроме одного.

— Чего?

— Того, что Блэквуд умрёт от сердечного приступа раньше, чем он ожидал. Ричард думал, что ссора продлится дольше, что Джеймс успеет как следует разозлить отца, а опий сделает своё дело. Но сердце не выдержало сразу, после первых же резких слов. И когда Ричард понял, что Блэквуд мёртв, он испугался и сбежал, даже не проверив, не осталось ли каких-то следов. А одна маленькая крупица грязи осталась. Та самая, что привела нас к истине.

— А горничная?

— Мэри Беннет арестована час назад по моему запросу. Она уже даёт показания. Так что у нас полная картина: заказчик, исполнитель, мотив, орудие.

Я смотрел на Холмса и не верил своим ушам. Всё это время мы искали убийцу, а он был рядом — в тени, в прошлом, в мельчайших деталях, которые только Холмс умел замечать.

— А письма? — спросил я. — Настоящие письма Элинор Грейвз?

— Они у Лестрейда, как вещественное доказательство. Но после суда будут возвращены законной владелице — миссис Грейвз. Ричард их не уничтожил — побоялся, что они могут пригодиться для шантажа. Глупая ошибка, которая его и погубила.

Он улыбнулся своей редкой, тёплой улыбкой и, наконец расслабившись, опустился в кресло.

— А теперь, Ватсон, спать. Мы заслужили отдых.

Я смотрел на него и думал о том, как много тайн хранит этот удивительный человек, как умеет видеть невидимое и находить истину там, где другие видят только хаос и случайность. И как хорошо, что в этом мире есть такие, как он — те, кто не даёт тьме окончательно победить.

Часть восьмая, в которой подводятся итоги

Я проснулся поздно — солнце уже стояло высоко, и его бледные зимние лучи пробивались сквозь запотевшие окна, рисуя на полу размытые золотистые пятна. В камине весело потрескивал огонь, а из столовой доносился божественный запах свежезаваренного кофе, поджаренного бекона и горячих булочек.

Когда я вошёл в гостиную, Холмс уже сидел за столом, заваленным утренними газетами, и пил кофе из большой фаянсовой чашки. Вид у него был свежий и отдохнувший — словно не он провёл бессонную ночь в пустом доме, ожидая убийцу.

— Доброе утро, Ватсон, — приветствовал он меня, откладывая перо. — Садитесь, завтрак ждёт. Миссис Хадсон сегодня превзошла саму себя — яичница с беконом, горячие булочки с маслом и, заметьте, даже апельсиновый джем, который вы так любите.

Я сел за стол и с наслаждением принялся за еду. Джеймс Грейвз уже позавтракал и теперь сидел у окна, задумчиво глядя на оживлённую Бейкер-стрит. Он был чисто выбрит, одет в свежую рубашку, которую Холмс одолжил ему из своего гардероба, и выглядел куда лучше, чем вчера, — в нём появилась какая-то новая, только зарождающаяся твёрдость.

— Мистер Холмс рассказал мне всё, — тихо произнёс он, обернувшись. — О Ричарде, о горничной, о письмах, о том, что произошло в ту ночь на самом деле. Я до сих пор не могу поверить, что человек способен на такое хладнокровие и жестокость.

— Способен, — ответил Холмс, наливая себе вторую чашку кофе. — Когда речь идёт о больших деньгах, о наследстве, о ненависти, люди становятся способны на многое. Ваш... — он запнулся, подбирая слово, — ваш отец, мистер Блэквуд, был очень богатым человеком. После его смерти состояние должно было перейти к вдове. А она, в свою очередь, собиралась выделить часть средств брату — Ричарду. Но только часть, не всё. Ричарду же нужны были все деньги. Или, по крайней мере, полный контроль над ними.

— Но как он собирался получить этот контроль? — спросил я, жуя булочку.

— Очень просто, Ватсон. Если бы Джеймса признали виновным в убийстве, он как сын потерял бы все права на наследство. Если бы подозрение пало на вдову — тоже. В любом случае, Ричард оставался единственным близким родственником, который мог претендовать на состояние. А письма, настоящие письма, он хранил как козырь — чтобы в нужный момент либо шантажировать вдову, либо, если понадобится, доказать, что Джеймс — действительно сын Блэквуда, но это было бы уже на его условиях.

— Но ведь Джеймс действительно сын Блэквуда, — возразил я.

— Да. И письма это подтверждали. Но Ричард мог в любой момент их уничтожить или, наоборот, предъявить, если бы ему это было выгодно. Умный, дьявольски умный план.

Холмс откинулся на спинку стула и закурил трубку, пуская к потолку ровные, задумчивые кольца дыма.

— Всё было продумано до мелочей. Ричард знал о больном сердце Блэквуда — вдова рассказывала ему об этом в письмах. Знал о существовании Джеймса — мать мальчика, Элинор Грейвз, несколько лет назад обращалась к Блэквуду с просьбой о помощи, и тот, будучи человеком не злым, помогал ей тайно, пересылал деньги. Ричард проследил за ней и узнал, где живёт Джеймс. А потом нанял частного сыщика, чтобы тот «случайно» раскрыл юноше правду о его происхождении. Джеймс, как и ожидалось, захотел встретиться с отцом.

— И Ричард подстроил эту встречу именно в ту ночь, — подхватил я.

— Именно. Он знал, что Блэквуд собирается в Брайтон утром двадцать седьмого, и что вечером двадцать шестого тот наверняка спустится в подвал — разбирать вещи перед отъездом. Ричард пробрался через подземный ход, подкупил горничную, чтобы та подсыпала опий в вечерний чай, а затем спрятался в пустом доме, ожидая Джеймса.

— Но как он узнал, что Джеймс придёт именно в тот вечер?

— Очень просто. Он сам назначил ему встречу. Под именем Блэквуда. Джеймс получил записку, якобы от отца, с просьбой прийти в подвал в полночь, чтобы поговорить наедине о важном деле. Записку эту Джеймс, к сожалению, сжёг после смерти Блэквуда, испугавшись, что она станет уликой против него.

Холмс вздохнул.

— Люди в страхе совершают глупости. Это одна из аксиом моей профессии.

Джеймс, слушавший этот разгляд, опустил голову.

— Простите, мистер Холмс. Я действительно сжёг ту записку. Мне казалось, что если её найдут, меня сразу обвинят в убийстве.

— Не корите себя, молодой человек. Вы поступили так, как подсказывал вам инстинкт самосохранения. К счастью, нам хватило и других улик.

Он помолчал, раскуривая погасшую трубку, и продолжил:

— Ричард дождался, пока Джеймс войдёт в подвал. Сам он оставался в пустом доме, но через щель в стене — там есть маленькое отверстие, оставшееся от старой вентиляции — мог видеть и слышать почти всё, что происходит в подвале. Он видел, как начался разговор, как Блэквуд рассмеялся, как Джеймс полез в карман и не нашёл писем. Он слышал каждое слово. А когда Блэквуд умер, Ричард понял, что его план сработал даже лучше, чем он ожидал. Он только не учёл одного.

— Чего же?

— Что Джеймс, убегая в панике, оставит следы. И что эти следы приведут нас к истине. И ещё он не учёл, что одна крошечная крупица красной глины с его собственных ботинок останется в подвале возле кресла. Глина из Портсмута, со стройки, где он работал, скрываясь от кредиторов. Он стряхнул её, когда переобувался в пустом доме, но одна крупица застряла в складках брюк и упала в подвале, когда он наклонялся над телом, проверяя, действительно ли Блэквуд мёртв.

Я покачал головой, поражённый тем, как ничтожная мелочь может разрушить самое продуманное преступление.

— И что теперь с ним будет?

— Суд, Ватсон. Лестрейд взял его с поличным — при нём были и настоящие письма, и фальшивки, которые он изготовил для подмены, и даже записная книжка, где он вёл все свои расчёты. Убийство, покушение на убийство, подлог, нападение на Томаса Грейвза — ему грозит как минимум пожизненная каторга. А учитывая, что он пытался оговорить невиновного, присяжные вряд ли проявят снисхождение.

— А вдова? Миссис Блэквуд? Она знала?

Холмс задумался, и на лице его появилось то особое выражение, которое появлялось, когда он сталкивался с моральной дилеммой.

— А вот с этим, Ватсон, вышла любопытная история. Я взял с собой записку, которую, по её словам, оставил Ричард. Сравнил с письмом из Портсмута. И заметил странную вещь.

— Какую?

— На записке «Не вмешивайся» нет запаха табака. Совсем. А письмо из Портсмута пахнет очень отчётливо. И бумага разная. И чернила чуть другого оттенка.

— Вы хотите сказать...

— Я хочу сказать, что записку эту написала сама миссис Блэквуд. Чтобы отвести подозрения от себя. Она знала о планах брата — может, не все детали, но достаточно. И не остановила его. Потому что муж был тираном, а брат обещал ей свободу и часть наследства.

— И что теперь? Её тоже арестуют?

Холмс покачал головой.

— Нет, Ватсон. Доказать это невозможно. Да и не нужно. Она будет жить с этим знанием — что её молчание стоило мужу жизни. Это, возможно, будет для неё худшим наказанием, чем любой суд.

Он обернулся к Джеймсу.

— А вы, молодой человек, что намерены делать дальше?

Джеймс поднял голову. В глазах его уже не было того отчаяния, что вчера, — только усталость и какая-то новая, только зарождающаяся твёрдость.

— Поеду к матери. Помогу отчиму — он в больнице, рука сломана, сотрясение, надолго. А потом... потом, наверное, уеду из Лондона. Здесь слишком много всего случилось. Слишком много боли.

— Разумное решение, — одобрил Холмс. — Лондон — город, который не прощает слабых. Вам нужно время, чтобы прийти в себя, залечить раны.

Он протянул юноше руку.

— Если когда-нибудь понадобится помощь — обращайтесь. Вы знаете, где меня найти.

Джеймс пожал его руку, потом мою, и вышел. Мы остались вдвоём.

Эпилог

Вечером того же дня, первого февраля, мы сидели у камина, и Холмс, по своему обыкновению, играл на скрипке. Мелодия была грустной, но светлой — как воспоминание о чём-то, что уже прошло и больше не вернётся.

Я листал свои записи, восстанавливая ход событий для будущих мемуаров.

— Холмс, — спросил я, когда он закончил играть и положил смычок, — а что будет с подземным ходом? И с пустым домом?

— Пустой дом, насколько я знаю, по-прежнему продаётся. Вряд ли теперь у вдовы Блэквуд будет желание его покупать. Вероятно, городские власти закроют ход — замуруют стену, как и было раньше, или просто забьют досками. А может, оставят — как памятник старины, напоминание о контрабандистах прошлого. Не нам судить.

— А письма? Настоящие письма Элинор Грейвз?

— Они у неё. Лестрейд вернул их сегодня утром, после допроса Ричарда. И я надеюсь, она их сожжёт. Эти письма не должны больше никому причинять боль. Они своё отслужили.

Он закурил трубку и долго смотрел на огонь.

— Знаете, Ватсон, — сказал он наконец, — в этом деле было всё, что я люблю: тайна, логика, неожиданный поворот. Но было и то, что я не люблю — человеческая глупость и жестокость. Ричард мог бы получить свою долю наследства честно, если бы просто подождал. Джеймс мог бы узнать правду от отца при нормальных обстоятельствах, если бы тот не был таким трусом. Вдова могла бы остановить брата, если бы захотела. Но никто ничего не сделал. И в результате — одна смерть и несколько разрушенных жизней.

— Вы говорите так, словно жалеете их, — заметил я.

— Я не жалею, Ватсон. Я понимаю. А понимание — это не жалость. Это просто знание того, как устроен мир. И принятие этого знания.

Он встал и подошёл к окну. За стёклами горели огни Лондона, тысячи и тысячи огней, каждый из которых скрывал чью-то жизнь, чью-то тайну, чью-то боль.

— Завтра, — сказал он, — я возьмусь за новое дело. Миссис Хадсон уже говорила о каком-то письме из Норфолка, где происходят странные вещи с привидениями в старом замке. А сегодня... сегодня пусть всё остаётся как есть.

Я кивнул, понимая его настроение. В такие минуты Холмс становился особенно близок мне — не гениальный сыщик, не холодный аналитик, а просто человек, уставший от человеческих трагедий.

Мы долго сидели в тишине, слушая, как потрескивают угли в камине, как шипит газ в рожках, как где-то далеко, за окнами, шумит огромный город, равнодушный к нашим маленьким победам и поражениям.

А потом Холмс поднялся, пожелал мне спокойной ночи и ушёл к себе.

Я остался один, дописывая последние строки этого дела, которое, уверен, ещё не раз всплывёт в моей памяти — как напоминание о том, что даже в самых тёмных подвалах человеческой души иногда можно найти свет, если знать, где искать.

Конец

Проклятие Мадхопура

Часть первая

Призрак с браслетом

Тот октябрь выдался на редкость сырым и промозглым даже для Лондона. Я хорошо помню этот вечер: дождь барабанил по оконным стёклам с такой силой, словно кто-то невидимый бросал в них пригоршни мелкого гравия, ветер завывал в каминной трубе, и даже яркое пламя в камине не могло разогнать промозглую сырость, проникавшую, казалось, сквозь стены.

Холмс сидел в своём кресле, положив скрипку на колени, и задумчиво смотрел на огонь. Я читал вечернюю газету, но мысли мои блуждали где-то далеко — я думал о вдове, которую навещал днём, о её заплаканных глазах и детях, оставшихся без отца.

Ровно в девять часов снизу донёсся стук входной двери, затем шаги миссис Хадсон по лестнице и — неожиданно — тяжёлая, шаркающая поступь кого-то, кто поднимался следом за ней.

— Мистер Холмс, — сказала наша хозяйка, приоткрыв дверь, и голос её звучал встревоженно, — к вам пожилой джентльмен. Говорит, по очень срочному делу. Он... он не в себе, кажется.

Холмс мгновенно ожил, отложил скрипку и встал.

— Просите, миссис Хадсон. И принесите, пожалуйста, горячего чаю. Побольше сахара.

В гостиную вошёл старик.

Я никогда не видел, чтобы человеческое лицо выражало такой ужас. Ему было лет семьдесят пять — семьдесят восемь, седые волосы, глубокие морщины, но не это поражало. Поражали глаза — запавшие, красные от бессонницы, с таким выражением, словно он только что увидел призрака. Одежда на нём была дорогой, но небрежно надетой: сюртук на пуговицах, застёгнутых неправильно, ботинки, забрызганные грязью, хотя дождь шёл уже несколько часов и любой приличный человек надел бы калоши.

— Садитесь, сэр, — мягко сказал Холмс, пододвигая кресло к камину. — Вы промокли и замёрзли. Согрейтесь, прежде чем говорить.

Старик рухнул в кресло, словно ноги отказались его держать. Миссис Хадсон внесла поднос с чайником и чашками, налила ему чаю, добавила три ложки сахару — я заметил, что руки её дрожат, так напугал её вид гостя.

Старик отпил глоток, потом другой. Немного порозовел. Но глаза его по-прежнему метались по комнате, останавливаясь на тенях в углах, на тёмном окне, за которым хлестал дождь.

— Меня зовут Гарольд Блэквуд, — начал он глухо. — Я живу на Торнтон-стрит, в Кенсингтоне. Один. Жена умерла десять лет назад, дочь замужем, живёт отдельно. Я... я не знаю, к кому ещё обратиться.

Он замолчал, сжимая чашку так, что побелели костяшки.

— Рассказывайте всё по порядку, мистер Блэквуд, — подбодрил Холмс. — Не торопитесь. Мы никуда не спешим.

— Месяц назад, — начал старик, и голос его дрогнул, — умер мой старый сослуживец. Аласдер Макферсон. Мы не виделись пятьдесят лет, но я получил извещение о смерти. Я послал цветы на похороны, написал соболезнования вдове — и забыл. Думал, всё кончено.

— Что именно кончено? — быстро спросил Холмс.

Старик вздрогнул, словно его уличили во лжи.

— Я... я не знаю. Просто думал, что прошлое наконец отпустит.

— Продолжайте.

— Через неделю после похорон я вернулся домой вечером. Прислуга уже ушла, я сам открыл дверь. В доме было темно. Я зажёг лампу в прихожей, прошёл в гостиную, зажёг там. И вдруг...

Он замолчал, судорожно глотнул воздух.

— Что вы увидели? — мягко спросил Холмс.

— На столе, на полированной поверхности, где ничего не было утром, лежала эта вещь.

Он запустил дрожащую руку во внутренний карман сюртука и достал небольшой предмет, завёрнутый в носовой платок. Развернул.

Я ахнул. Это был старинный серебряный браслет, грубой работы, явно индийский или восточный, с тёмной патиной на изгибах. На внутренней стороне виднелась гравировка.

Холмс взял браслет, поднёс к лампе, долго рассматривал в лупу. Лицо его было непроницаемо.

— Ваш? — спросил он.

— Мой, — прошептал старик, и по щекам его покатились слёзы. — Мой. Я носил его в Индии, когда служил молодым офицером. Подарок матери перед отъездом. Инициалы «Г.Б.» и дата «1855». Я потерял его в пятьдесят седьмом. В проклятом пятьдесят седьмом.

— Где вы его потеряли?

Старик молчал так долго, что я подумал — он не ответит. Но он ответил, и голос его звучал так, словно каждое слово вырывали у него щипцами:

— В деревне Мадхопур. В Пенджабе. Во время восстания сипаев.

Холмс подался вперёд.

— И теперь, через тридцать восемь лет, он вернулся к вам на стол?

— Да. И это не всё.

Он достал из другого кармана мятый конверт.

— Письма. Три. Пришли в разные дни, без подписи, без обратного адреса.

Холмс развернул первое. Там было напечатано на машинке всего три слова:

«Где остальное?»

Второе:

«Ты помнишь Мадхопур?»

Третье, самое страшное:

«Я знаю, кто ты. Скоро мы встретимся».

В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь шипением газа в рожках и завыванием ветра за окном.

— Вы обращались в полицию? — спросил Холмс.

— Да. Инспектор Лестрейд был у меня. Он сказал, что это хулиганы или сумасшедший, который прочитал мои военные мемуары. Но я не писал мемуаров! Никто не знает о Мадхопуре! Никто!

Он вскочил и заходил по комнате, тяжело дыша.

— Кто-то следит за мной, мистер Холмс! По ночам я вижу тень у окна. Слышу шаги в пустом доме. Я не сплю уже две недели! Я боюсь закрыть глаза!

Он остановился перед Холмсом, и я увидел в его глазах такое отчаяние, какое редко встретишь даже у самых несчастных людей.

— Я не сумасшедший, мистер Холмс. Я старый солдат, я видел смерть, я не трус. Но это... это выше моих сил. Помогите мне. Пожалуйста.

Холмс встал и положил руку ему на плечо.

— Я помогу вам, мистер Блэквуд. Завтра утром я приеду к вам и осмотрю дом. А сейчас — выпейте ещё чаю, успокойтесь и поезжайте домой. С вами ничего не случится сегодня.

Он проводил старика до двери, вернулся и долго стоял у окна, глядя, как кэб с Блэквудом исчезает в пелене дождя.

— Ватсон, — сказал он наконец, — вы заметили?

— Что именно?

— Браслет. На нём, кроме инициалов и даты, есть ещё кое-что. Под лупой видны микроскопические частицы. Старой, въевшейся в серебро крови. И не одной капли — брызги. Там, где был этот браслет, убивали людей. Много людей.

Я почувствовал, как холодок пробежал по спине.

— И письма, — продолжал Холмс. — «Где остальное?» Остальное — что? Если вернули браслет, значит, было что-то ещё. Ценности. Деньги. То, что разделили.

— Вы думаете, он участвовал...

— Я думаю, Ватсон, что мистер Гарольд Блэквуд носит в себе тайну, которая тяжелее этого браслета. И теперь эта тайна пришла за ним. Не призрак — человек. Который знает о Мадхопуре. Который хочет получить «остальное». И который не остановится, пока не получит.

Он закурил трубку и долго смотрел на огонь.

— Завтра, Ватсон, завтра мы узнаем, что произошло в той проклятой деревне. И, боюсь, правда окажется страшнее любых призраков.

Часть вторая

Сын за отца

Холмс вернулся только к вечеру. Я всё это время просидел в гостиной Гарольда Блэквуда, наблюдая за стариком, который то засыпал тревожным сном в кресле, то вскакивал, вглядываясь в сумерки за окном. Экономка миссис Грейвз приносила нам чай, но еда оставалась нетронутой — ни у него, ни у меня не было аппетита.

Когда за окнами зажглись газовые фонари, раздался стук в дверь. Я вздрогнул, старик вскочил с побелевшим лицом, но это оказался Холмс — усталый, но с довольным выражением лица.

— Всё сходится, — сказал он, снимая пальто и протягивая руки к камину. — Джеймс Макферсон, сын покойного Аласдера. Адвокат, сорока пяти лет. Холост. Последние три года прожигает наследство отца — карты, женщины, скачки. Полгода назад проиграл крупную сумму, задолжал ростовщикам. Его контора на Флит-стрит еле держится.

Он сел и принял чашку чая от миссис Грейвз.

— Сегодня утром я навестил его под видом клиента. Умный, наглый, но нервный. Когда я упомянул имя его отца, он побледнел и чуть не уронил перо. Я уверен — это он.

— Но зачем ему терроризировать меня? — воскликнул Блэквуд. — Я ничего ему не сделал!

— Вы сделали, — спокойно ответил Холмс. — Вы были там. В Мадхопуре. И ваш браслет, который он вам вернул, — это послание. Он хочет, чтобы вы поняли: он знает. Он знает о том, что произошло, знает о ценностях, которые разделили солдаты. И он хочет получить свою долю.

— Свою долю? — переспросил я. — Но он не был там.

— Он — сын. А сыновья часто считают, что имеют право на то, что принадлежало отцам. Тем более если отец на смертном одре рассказал ему о несметных сокровищах, спрятанных где-то в Англии.

Блэквуд закрыл лицо руками.

— Боже мой... Аласдер. Мы вместе служили. Он был хорошим солдатом. Но в ту ночь... он тоже... он убивал.

— Что именно произошло в Мадхопуре, мистер Блэквуд? — тихо спросил Холмс. — Я должен знать всё, если хочу защитить вас.

Старик долго молчал. Потом заговорил — и голос его звучал так, словно каждое слово вырывали у него из груди клещами.

— Пятьдесят седьмой год. Восстание сипаев. Мы были молодыми офицерами, только что из Англии, ничего не понимали в этой стране. Наш взвод — двенадцать человек — отрезали от основных сил. Мы брели по джунглям неделю, голодные, обессиленные. И вышли к деревне. Мадхопур.

Он говорил, и передо мной вставала страшная картина.

— Жители приняли нас. Дали еду, воду, кров. Они не были повстанцами — обычные крестьяне, женщины, дети, старики. Мы прожили у них три дня, отъедались, набирались сил. А ночью... ночью наш командир, капитан Рид, объявил сбор.

Старик сжал подлокотники кресла до побелевших костяшек.

— Он сказал: «Они предадут нас. Рано или поздно они сообщат повстанцам, что мы здесь. Надо уходить. Но перед уходом — взять всё, что можно. Это военная добыча». Кто-то возразил. Я возразил. Ещё двое. Нас связали и бросили в сарай.

Я сидел, не дыша. Холмс слушал с каменным лицом.

— А они... они пошли в деревню. Я слышал крики. Женщины кричали. Дети. Потом запах дыма. Они сожгли всё. А когда рассвело, пришли за нами. Развязали. Капитан сказал: «Вы с нами. Или останетесь здесь навсегда». Мы пошли. Что нам оставалось?

Он заплакал — тихо, беззвучно, слёзы текли по щекам и падали на сюртук.

— Они собрали всё, что было в деревне. Не только оружие и припасы — украшения, золотые монеты, храмовые реликвии. Даже детские игрушки — если они были из серебра. Поделили на двенадцать частей. Каждому — доля. Мне тоже протянули. Я отказался. Капитан усмехнулся: «Благородный дурак. Носи это как память». И бросил мне под ноги браслет. Тот самый. Я поднял его и спрятал. Не знаю зачем.

— А остальные взяли? — спросил Холмс.

— Все, кроме меня и тех двоих, кто был с нами в сарае. Они тоже отказались. Их потом перевели в другой полк, я потерял их из виду. А те, кто взял... они вернулись в Англию, женились, купили дома, открыли дело. Кровь принесла им богатство.

Он поднял глаза на Холмса.

— Я спрятал свою долю. Ту, что мне предлагали. Я не мог её продать, не мог выбросить. Я просто хранил её все эти годы. Думал, когда-нибудь найду способ вернуть тем, кому она принадлежала. Но как? Я не знал, выжил ли хоть кто-то. Деревня сгорела дотла.

В комнате повисла мёртвая тишина. Даже огонь в камине, казалось, перестал потрескивать.

— Выжил, — тихо сказал Холмс.

Все вздрогнули.

— Что? — переспросил Блэквуд.

— Выжил кто-то из той деревни. Я не знал, когда начинал расследование. Но теперь — знаю. Ваш браслет, мистер Блэквуд, вернулся не случайно. Его хранили пятьдесят лет. Кто-то нашёл его в пепле и хранил. А теперь передал тому, кто за вами следит.

— Но кто?

— Этого я пока не знаю. Но скоро узнаю.

Холмс встал.

— А сейчас, мистер Блэквуд, я попрошу вас показать мне тайник. Где вы храните свою долю.

Старик провёл нас в кабинет на втором этаже. Тяжёлая дубовая мебель, портреты предков на стенах, книги в кожаных переплётах. Он подошёл к книжному шкафу, нажал на незаметную пружину — и одна из полок бесшумно отошла в сторону.

За ней открылась ниша. В нише стояла небольшая шкатулка из потемневшего серебра, индийская работа, с замысловатым узором.

— Здесь, — прошептал Блэквуд. — Всё здесь. Пятьдесят лет.

Он вынул шкатулку, поставил на стол. Открыл.

У меня перехватило дыхание.

В шкатулке, на бархатной подкладке, лежали сокровища. Не просто драгоценности — это были вещи, принадлежавшие людям. Детские браслетики, женские серьги, кольца, старинные золотые монеты с изображениями индийских богов, небольшой храмовый идол из слоновой кости с глазами-рубинами. И в самом углу — маленькая, совсем простая деревянная фигурка слона, вырезанная детской рукой, с чёрными бусинками вместо глаз.

Блэквуд взял её в руки, и пальцы его задрожали.

— Это... это я нашёл на пепелище. Уже после, когда меня отпустили. Она лежала отдельно, никто её не взял — деревянная, не ценная. Я подобрал. Не знаю зачем. Просто не мог оставить.

Он заплакал, глядя на игрушку.

— Здесь был ребёнок. Маленькая девочка. Я видел её, когда мы пришли в деревню. Она играла такой фигуркой на пороге дома. Улыбалась мне. А ночью...

Он не договорил.

Холмс осторожно взял у него фигурку, повертел в руках, поднёс к свету.

— Здесь есть надпись, — сказал он. — На внутренней стороне, почти стёртая. Вырезано ножом. По-английски: «Лакшми. 1853».

— Лакшми, — повторил Блэквуд. — Имя девочки. Я не знал.

— Теперь знаете, — тихо сказал Холмс. — И это, мистер Блэквуд, наша единственная нить к тем, кто выжил. Если они ищут вас — может быть, они ищут не мести, а правды.

Мы пробыли у Блэквуда до позднего вечера. Холмс осмотрел каждый угол дома, проверил замки, дал старику снотворное и велел экономке не оставлять его одного.

Мы уехали около одиннадцати. Дождь снова моросил, фонари расплывались жёлтыми пятнами в сыром воздухе.

— Вы думаете, он в опасности? — спросил я, когда кэб покатил по мокрой мостовой.

— Думаю, да, — ответил Холмс. — Если Макферсон-младший узнает, что у Блэквуда есть своя доля, он придёт за ней. А если он отчаялся, он может пойти на всё.

— Надо предупредить полицию.

— Лестрейд уже в курсе. Я послал ему записку. Но полиция не сможет охранять дом вечно. Нужно решать дело иначе.

— Как?

— Найти Лакшми, — просто ответил Холмс. — Если она жива, если она в Индии — мы должны связаться с ней. Это единственный способ вернуть сокровища по-настоящему. И единственный способ снять проклятие с души этого старика.

Я смотрел на Холмса и поражался: впервые за долгие годы знакомства я видел, что он действует не только холодным рассудком, но и сердцем.

Но той ночью случилось то, чего мы не ожидали.

Ровно в три часа утра в дверь нашей квартиры забарабанили так, что я подскочил на кровати. Холмс уже был на ногах, с лампой в руке.

На пороге стояла миссис Грейвз, экономка Блэквуда. Мокрая, растрёпанная, без шляпки, с безумными глазами.

— Мистер Холмс! — закричала она. — Ради бога, скорее! Мистер Блэквуд... он... кто-то проник в дом! Я слышала шум, спустилась, а он стоит над ним с ножом!

Холмс схватил пальто и револьвер.

— Ватсон, за мной! Миссис Грейвз, оставайтесь здесь!

Мы выбежали на улицу. Кэба не было, пришлось бежать пешком. Дождь хлестал по лицу, ветер рвал одежду, но Холмс мчался так, словно за ним гнались черти.

Через десять минут мы были у дома Блэквуда. Дверь была распахнута. В прихожей горел свет. Из гостиной доносились голоса — один хриплый, злой, другой слабый, умоляющий.

Мы ворвались внутрь.

Джеймс Макферсон стоял над креслом, в котором сидел Блэквуд. В руке у него был нож. Лицо перекошено, глаза безумные.

— Где?! — кричал он. — Где остальное, старый пёс?! Я знаю, у тебя есть своя доля! Отдай, или я...

— Бросьте нож, Макферсон! — рявкнул Холмс, направляя на него револьвер.

Макферсон обернулся. На миг в его глазах мелькнул страх, но тут же сменился отчаянием.

— Не подходите! — закричал он. — Вы не понимаете! Мне нужны эти деньги! Меня убьют ростовщики! Я должен, должен!

— Вы должны только одно, — спокойно сказал Холмс, не опуская револьвера. — Отдать нож и сдаться полиции. Иначе вы станете убийцей. Как ваш отец.

При этих словах Макферсон вздрогнул, словно его ударили.

— Мой отец... он не был убийцей! Он был солдатом!

— Он был убийцей, — твёрдо сказал Холмс. — И вы это знаете. Потому что он рассказал вам всё перед смертью. Рассказал о Мадхопуре, о сокровищах, о крови. И вы решили, что имеете право на эту кровь.

Макферсон пошатнулся. Нож дрогнул в его руке.

— Я не хотел... я просто...

— Вы просто хотели денег. Но за этими деньгами — смерть. Смерть невинных людей. Женщин. Детей. Девочки по имени Лакшми, которая чудом выжила и которую вы, в своей жадности, даже не захотели вспомнить.

Макферсон опустил нож. Он заплакал — как ребёнок, взахлёб, с рыданиями.

— Простите... простите меня...

Холмс шагнул вперёд и аккуратно забрал у него нож.

— Вы пойдёте в тюрьму, Макферсон. Но не за убийство — вы не успели им стать. За шантаж, за угрозы, за проникновение в чужой дом. Отсидите год или два. А потом — если захотите — попробуете жить иначе. Без проклятия отцовских грехов.

Макферсон рухнул на колени и зарыдал.

Я подбежал к Блэквуду. Он был бледен, но жив. Только на шее — тонкая красная полоска от ножа.

— Я успел, Ватсон? — прошептал он.

— Успели, — ответил я. — Живы.

Он закрыл глаза и потерял сознание.

Утром приехал Лестрейд и забрал Макферсона. Тот шёл, понурив голову, и не сопротивлялся.

Блэквуд пришёл в себя к полудню. Он лежал в своей спальне, под присмотром дочери — Элизабет примчалась, как только узнала о случившемся.

— Папа, — шептала она, гладя его по руке. — Папа, я здесь. Я никуда не уйду.

— Дочка, — прошептал он. — Прости меня. Я должен был рассказать тебе давно. О том, что было в Индии. О том, что я нёс все эти годы.

— Тихо, папа. Не сейчас. Потом.

— Нет, сейчас. — Он попытался приподняться. — Я хочу, чтобы ты знала. И чтобы ты сделала кое-что для меня.

Он рассказал ей всё. О Мадхопуре, о сокровищах, о Лакшми.

Элизабет слушала молча. По её щекам текли слёзы, но она не всхлипывала, не перебивала.

— Ты хочешь, чтобы я нашла её? — спросила она, когда отец замолчал.

— Да, — прошептал он. — Если она жива. Если мы сможем... я хочу вернуть ей это. Всё. И попросить прощения.

— Я сделаю это, папа. Клянусь.

Она поцеловала его в лоб и вышла в гостиную, где мы сидели с Холмсом.

— Мистер Холмс, — сказала она твёрдо, — я поеду в Индию. Найдите мне эту женщину. Я должна вернуть ей то, что принадлежит ей по праву.

Холмс посмотрел на неё с уважением.

— Миссис Уайт, вы храбрая женщина. Я наведу справки через миссионерские общества. Если Лакшми жива — мы её найдём.

Часть третья

То, что он потерял

Следующие три недели Холмс провёл в напряжённой работе, какой я за ним давно не наблюдал. Он писал запросы во все миссионерские общества, имевшие связи с Индией, изучал старые отчёты, встречался с чиновниками из Колониального управления. Несколько раз к нам приходила Элизабет Уайт — бледная, но решительная, готовая ехать хоть на край света.

Гарольд Блэквуд медленно поправлялся. Рана на шее зажила, но душевная рана кровоточила. Он почти не выходил из дома, целыми днями сидел у камина, перебирая старые фотографии и письма. Элизабет навещала его каждые два дня, привозила лекарства, сидела с ним по вечерам. О сокровищах они больше не говорили — ждали вестей от Холмса.

И вести пришли.

В середине ноября Холмс получил письмо из Калькутты, от главы англиканской миссии преподобного Томаса Уилсона. Я застал Холмса в гостиной, когда он перечитывал это письмо в третий раз, и лицо его было необычно серьёзным.

— Она жива, Ватсон, — сказал он, не оборачиваясь. — Лакшми. В тысяча восемьсот пятьдесят седьмом году ей было двенадцать лет, значит, сейчас ей пятьдесят. Она живёт при миссии в Калькутте, помогает ухаживать за сиротами. При крещении получила имя Мария, но все зовут её Лакшми. Она помнит ту ночь. Помнит всё.

Я подошёл и заглянул в письмо. Преподобный Уилсон писал:

«Она редко говорит о прошлом, но когда говорит — плачет. Она рассказывала, что мать спрятала её в глиняной печи, накрыв мешком. Она видела в щель, как солдаты убивали её семью. Видела молодого офицера, который пытался остановить резню — его избили и связали. А после, когда всё кончилось, он остался и помогал хоронить мёртвых. Она запомнила его лицо на всю жизнь. И ещё — браслет на его руке, серебряный, с инициалами. Она нашла этот браслет в пепле через несколько дней и хранила его как святыню. Думала, что он принадлежал тому офицеру. Но потом, много лет спустя, отдала его одному человеку, который искал правду о той ночи…»

Я перечитал эти строки дважды, прежде чем до меня дошёл их смысл.

— Холмс! — воскликнул я. — Браслет! Она нашла его! И хранила пятьдесят лет! А потом отдала…

— Макферсону-младшему, — закончил Холмс. — Да, Ватсон. Джеймс каким-то образом вышел на неё. Возможно, через тех же миссионеров. Он убедил её, что ищет правду, что хочет помочь выжившим. Она отдала ему браслет. А он использовал его, чтобы терроризировать Гарри.

— Но зачем? Если он хотел сокровища, зачем ему браслет?

— Чтобы напомнить. Чтобы Гарри понял: прошлое вернулось. Чтобы испугать, вывести из равновесия, заставить расколоться. Умный ход, Ватсон. Жестокий, но умный.

Он сложил письмо и спрятал в карман.

— Миссис Уайт должна это увидеть. И она должна ехать. Немедленно.

Элизабет приехала через час. Она прочитала письмо молча, потом подняла на нас глаза — в них стояли слёзы, но голос был твёрд.

— Я поеду завтра. Первым же пароходом.

— Я провожу вас в порт, — сказал Холмс. — И дам рекомендательные письма к преподобному Уилсону. Он поможет вам.

Она кивнула и вдруг спросила:

— Мистер Холмс, а вы верите, что отец сможет простить себя после этого?

Холмс долго молчал. Потом ответил:

— Миссис Уайт, ваш отец носил это бремя пятьдесят лет. Он не убивал, но он видел смерть и не смог её предотвратить. Это тяжелее любой вины. Простить себя он сможет только тогда, когда вернёт то, что принадлежит не ему. Вы даёте ему этот шанс. Остальное — в руках Божьих и в его собственной душе.

Элизабет уехала на следующее утро. Мы с Холмсом провожали её в Саутгемптоне. Пароход «Калькутта» стоял у причала, огромный, чёрный, с высокой трубой, из которой валил густой дым. Моросил мелкий дождь, чайки кричали над водой, пахло солью и углём.

Гарри не поехал — он был слишком слаб. Но передал дочери шкатулку и письмо.

— Отдай ей, — сказал он, прощаясь накануне. — И скажи... скажи, что я помню. Что я не забыл ни одного лица. И что я прошу прощения у всех, кого не смог спасти.

Элизабет обняла отца, поцеловала и ушла, не оглядываясь.

Мы стояли на причале, пока пароход не скрылся за горизонтом.

— Ватсон, — сказал Холмс, — вы когда-нибудь задумывались, сколько таких историй остаются нерассказанными? Сколько людей уносят в могилу тайны, которые могли бы освободить их души?

— Вы думаете, эта история освободит его?

— Думаю, да. Но не сразу. Освобождение — это не миг, это путь. И миссис Уайт сейчас проходит этот путь за него.

Элизабет писала нам почти каждую неделю. Её письма приходили на Бейкер-стрит, и Холмс читал их вслух, сидя у камина.

Двадцатое ноября тысяча восемьсот девяносто пятого года. Калькутта.

Дорогой мистер Холмс!

Я добралась благополучно. Город огромный, шумный, грязный и прекрасный одновременно. Миссия преподобного Уилсона находится в старом районе, недалеко от реки. Это большое белое здание с садом, где играют дети-сироты. Их здесь около сотни — мальчики и девочки разных возрастов, все в простой одежде, но чистые и ухоженные.

Лакшми я увидела на второй день. Она сидела в тени дерева и штопала детскую одежду. Сухонькая, немолодая женщина в простом сари, с седыми прядями в тёмных волосах, убранных в пучок, и с крестом на шее. Когда преподобный Уилсон подвёл меня к ней и сказал, кто я, она долго молчала. Потом подняла глаза — и я увидела в них ту же боль, что видела в глазах отца.

— Ты его дочь? — спросила она на ломаном английском.

— Да, — ответила я. — Я привезла вам это.

Я открыла шкатулку. Она смотрела на сокровища, перебирала их дрожащими пальцами, и по щекам её текли слёзы. А когда она нашла деревянную фигурку слона, то вскрикнула и прижала её к груди.

— Это моё, — прошептала она. — Моя игрушка. Я думала, она сгорела. Я думала, ничего не осталось.

Мы сидели под деревом и говорили весь день. Она рассказала мне всё, что помнила. Как мать спрятала её в печи, как она видела в щель убийц, как потом, когда всё кончилось, выбралась и бродила среди трупов, пока её не нашли крестьяне из соседней деревни. Как её приютили миссионеры, как она выросла, вышла замуж, родила сына, потеряла мужа и сына, осталась одна с внуком.

— Амит, — сказала она. — Мой внук. Он учится в Лондоне. Он хороший мальчик. Он хотел помочь мне найти того офицера, который пытался спасти нас. Но его обманул плохой человек. Тот, кто взял браслет.

Я поняла, что она говорит о Макферсоне. И мне стало стыдно за то, что один англичанин причинил ей новую боль, когда она уже пережила столько.

— Лакшми, — сказала я, — мой отец просил передать вам: он помнит. Он помнит каждый миг той ночи. Он не убивал, но он не смог остановить. И он всю жизнь носил это в себе. Он просит прощения.

Она долго молчала. Потом взяла мою руку в свои — сухие, тёплые ладони — и сказала:

— Передай отцу: я видела его лицо в щёлку печи. Он плакал. Он кричал на тех, кто убивал. Его избили. А потом он остался хоронить. Он единственный из всех, кто остался. Я помню это пятьдесят лет. Я не знаю, прощает ли Бог, но я — прощаю. Пусть он живёт спокойно.

Я не могла сдержать слёз. Мы обнялись, и она долго гладила меня по голове, как маленькую.

Сокровища я оставила в миссии. Лакшми сказала, что они пойдут на сирот, на школу, на больницу. «Так они вернутся к тем, кому принадлежали, — сказала она. — К детям. К невинным».

Через неделю я уезжаю обратно. Везу отцу её прощение. И её благословение.

Ваша Элизабет Уайт.

Холмс дочитал письмо и долго сидел молча. Потом посмотрел на огонь.

— Вы знаете, Ватсон, я видел много зла в этом мире. Много жестокости, лжи, предательства. Но такие истории напоминают мне, что есть в людях и другое. Прощение. Милосердие. Способность подняться над обидой.

— Вы думаете, Гарри сможет теперь умереть спокойно?

— Думаю, да. Он ждал этого пятьдесят лет. Не награды, не оправдания — просто прощения от того единственного человека, чьё прощение имело значение. И он его получил.

Элизабет вернулась в Лондон за неделю до Рождества. Мы встретили её на вокзале Ватерлоо. Она была бледна, исхудала, но в глазах её горел какой-то новый свет — тихий, тёплый, умиротворённый.

— Как отец? — спросила она первым делом.

— Держится, — ответил Холмс. — Ждёт вас.

Мы поехали на Торнтон-стрит. Гарольд Блэквуд сидел в гостиной у камина, закутанный в плед. При виде дочери он попытался встать, но она подбежала и обняла его.

— Папа, — шепнула она. — Папа, я видела её. Я всё передала. Она простила.

Старик заплакал — тихо, беззвучно, уткнувшись лицом в плечо дочери.

— Она сказала: ты плакал. Ты кричал. Ты остался хоронить. Она помнит это пятьдесят лет. Она простила.

Гарри долго не мог говорить. Потом поднял голову и посмотрел на нас.

— Мистер Холмс... доктор Ватсон... я не знаю, как благодарить вас. Вы вернули мне не жизнь — вы вернули мне душу.

Холмс покачал головой:

— Мистер Блэквуд, мы только помогли найти дорогу. Остальное сделали вы — своим молчанием, своей болью, своей верностью тем, кого не могли спасти. И Лакшми — своим сердцем.

Элизабет достала из сумки маленький свёрток.

— Это тебе, папа. От неё.

Она развернула ткань. Там лежал тот самый деревянный слоник — детская игрушка Лакшми.

— Она сказала: «Пусть он хранит это. Как память о том, что даже в самой страшной ночи есть свет».

Гарри взял игрушку дрожащими руками, поднёс к глазам, погладил пальцем стёртую резьбу.

— Лакшми, — прошептал он. — Маленькая девочка из печи. Ты выжила. Ты простила. Господи, спасибо тебе.

Рождество тысяча восемьсот девяносто пятого года мы встречали на Бейкер-стрит в необычно тёплой компании. К нам пришли Гарольд Блэквуд с дочерью и её мужем, а также — по приглашению Холмса — миссис Грейвз, которая после всех событий стала почти членом семьи.

Гарри выглядел лучше, чем за все предыдущие месяцы. Я, как врач, разрешил ему небольшой бокал лёгкого вина — для поддержания духа, и он улыбался, глядя на ёлку, которую миссис Хадсон нарядила с особой тщательностью.

— Знаете, джентльмены, — сказал он, когда мы сидели у камина после ужина, — я пятьдесят лет думал, что ад — это место после смерти. А теперь понял: ад — это когда ты носишь в себе то, что нельзя исправить. И рай — когда кто-то говорит тебе: «Я прощаю».

Холмс поднял бокал:

— За прощение, мистер Блэквуд. И за Лакшми, которая научила нас всех, что оно возможно.

Мы выпили. А потом Холмс, к моему удивлению, достал скрипку и заиграл тихую, печальную мелодию — что-то восточное, тягучее, похожее на песнь над водой.

— Что это? — спросила Элизабет.

— Индийская колыбельная, — ответил Холмс. — Я выучил её специально для сегодняшнего вечера. В память о тех, кого мы не можем вернуть, но можем помнить.

И мы слушали эту музыку, глядя на огонь, и думали каждый о своём. А за окнами падал снег — первый снег в том году, крупный, пушистый, укрывающий Лондон белым покрывалом, словно сам город хотел спрятать под ним всю грязь и боль, оставив только чистоту.

Через два месяца, в конце февраля тысяча восемьсот девяносто шестого года, Гарольд Блэквуд умер во сне. Элизабет нашла его утром — он лежал в постели, с улыбкой на лице, а на груди у него, на сложенных руках, лежала та самая деревянная игрушка.

Врач сказал — сердце. Просто остановилось, и всё.

Мы с Холмсом были на похоронах. День выдался холодный, но солнечный, и ветер шевелил ветви голых деревьев на кладбище. Элизабет стояла у гроба в чёрном платье, держа за руку мужа, и не плакала.

— Он был готов, — сказала она нам после службы. — Он говорил мне перед смертью: «Я не боюсь. Я встречу их там — всех, кого не смог спасти. И попрошу прощения лично».

Холмс кивнул:

— Он заслужил этот покой.

Через неделю мы получили письмо из Калькутты. Преподобный Уилсон писал, что Лакшми умерла через три дня после Рождества — тихо, во сне, с крестом в руках. В её келье нашли маленький узелок, а в нём — несколько старых фотографий и письмо, которое Элизабет привезла от отца.

На полях того письма её рукой было написано: «Я простила. И ты прости. Мы встретимся там, где нет боли».

Холмс прочитал письмо и передал его мне.

— Знаете, Ватсон, — сказал он, — иногда мне кажется, что мы, сыщики, ищем правду, чтобы наказать виновных. Но этот случай научил меня другому. Иногда правда нужна, чтобы простить. Даже если виновный уже не может быть наказан.

— А Макферсон-младший? — спросил я.

— Сидит. Год тюрьмы. Выйдет — может быть, станет другим человеком. А может, и нет. Это уже не наше дело.

Он подошёл к окну и долго смотрел на улицу.

— Знаете, что самое удивительное, Ватсон? В этой истории не было преступления. Была боль. Боль, которую носили два человека пятьдесят лет. И мы помогли им снять этот груз.

— Вы считаете, это справедливо?

— Я считаю, это человечно. А это иногда важнее справедливости.

<p>Эпилог</p>

Прошло три года. Я иногда захожу к Элизабет Уайт — мы стали добрыми друзьями. В её гостиной, на каминной полке, стоит маленький деревянный слоник. И серебряный браслет рядом с ним.

— Почему вы оставили браслет? — спросил я однажды.

— Это не мой, — ответила она. — И не папин. Он принадлежал Лакшми. Она отдала его, чтобы напомнить. Я храню их вместе — как память о том, что даже из пепла может родиться прощение.

Я смотрю на эти две маленькие вещицы и думаю: сколько же боли вмещает человеческое сердце. И сколько любви.

Холмс прав. Иногда человечность важнее справедливости.

Тайна заложенной стены

Тайна заложенной стены (из архива утерянных дел Шерлока Холмса)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Зима в тысяча восемьсот девяносто пятом году выдалась сырая и промозглая даже по лондонским меркам. Туман, этот неизменный спутник наших ноябрей, окутывал город липкой серой ватой, проникая в щели оконных рам и заставляя газовые рожки гореть тускло и болезненно, словно они тоже страдали от простуды.

Я сидел в своём кресле у камина и наблюдал за Холмсом. Мой друг уже третий день не выходил из квартиры, если не считать коротких визитов к табачному торговцу на противоположной стороне улицы. Он сидел в своём обычном кресле, поджав ноги, и бесцельно водил смычком по струнам скрипки. Звук, который он извлекал, нельзя было назвать музыкой — скорее, это были бессвязные обрывки мелодий, меланхоличные и тревожные одновременно.

Я знал эту его привычку. Когда Холмс не находил себе применения, когда полиция Скотленд-Ярда не присылала запутанных дел, а клиенты не стучали в нашу дверь, он впадал в состояние, которое миссис Хадсон деликатно называла «задумчивостью», а я про себя именовал тоской.

— Холмс, — сказал я, откладывая газету, в которой уже четвёртый день не было ничего интереснее биржевых сводок, — если вы ещё раз сыграете эту грустную ноту, я, пожалуй, последую примеру вашего клиента и исчезну.

Он поднял на меня глаза — живые, несмотря на внешнюю апатию.

— Исчезновения, Ватсон, бывают разными, — ответил он загадочно. — Одни происходят по воле человека, другие — против неё. Третьи же... — Он отложил скрипку и потянулся к своей неизменной трубке. — Третьи оказываются вовсе не тем, чем кажутся на первый взгляд.

Я хотел спросить, что он имеет в виду, но в этот момент внизу хлопнула дверь, и миссис Хадсон зашаркала по лестнице. Её шаги были быстрыми — значит, гость не из обычных визитёров.

— Мистер Холмс, — объявила она, приоткрыв дверь, — к вам джентльмен. Молодой. Очень взволнованный. Говорит, дело не терпит отлагательств.

Холмс ожил мгновенно. Так просыпается гончая, услышавшая запах дичи.

— Просите, миссис Хадсон. И будьте добры, приготовьте чай. Ватсон, будьте любезны, отодвиньтесь от камина. Вы загораживаете свет, а мне нужно видеть лицо нашего гостя.

Вошедшему можно было дать около тридцати лет. Высокий, стройный, с правильными чертами лица и той особой породистостью, которая выдает аристократа даже в самой скромной одежде. Одет он был, впрочем, безупречно: тёмный сюртук, белоснежная рубашка, галстук, завязанный по последней моде. Но опытный глаз — а за годы общения с Холмсом я научился замечать детали — видел и другое: круги под глазами, нервное подёргивание губ, пальцы, которые теребили перчатки так сильно, что те вот-вот готовы были порваться.

— Мистер Холмс, — начал он без предисловий, едва переступив порог, — меня зовут Эдвард Мейдстон. Я сын покойного сэра Мейдстона. Мне нужна ваша помощь.

Холмс указал ему на кресло.

— Присаживайтесь, мистер Мейдстон. Ватсон, будьте добры, налейте нашему гостю чаю. Покрепче и с сахаром — джентльмен явно не спал эту ночь.

Мейдстон удивлённо посмотрел на Холмса.

— Откуда вы... Впрочем, неважно. Слухи о вашей наблюдательности не преувеличены.

— Слухи всегда преувеличены, — спокойно ответил Холмс, усаживаясь напротив. — Но в данном случае вы действительно не спали. Ваши глаза, мистер Мейдстон, выдают человека, который провёл ночь в тревоге. А теперь рассказывайте. Что случилось?

Эдвард Мейдстон сделал глоток чаю, поставил чашку на столик и, собравшись с духом, начал:

— Две недели назад в нашем доме исчез слуга. Молодой человек по имени Джеймс Оуэн. Он работал у нас лакеем... — Мейдстон запнулся, словно это слово давалось ему с трудом. — Впрочем, работал — не то слово. Он жил у нас. С детства.

— С детства? — переспросил Холмс. — Интересно. Обычно слуги не живут в доме с детства. Их нанимают.

— Я знаю, — кивнул Мейдстон. — Но так сложилось. Его взяли ещё младенцем. Кажется, его мать когда-то работала у нас... горничной. Она умерла, и ребёнка оставили. Так иногда делали в старых семьях.

— Так иногда делали, — повторил Холмс задумчиво. — Продолжайте.

— Полиция считает, что он сбежал. У него были мелкие долги, и... в общем, инспектор сказал, что такие парни часто сбегают, прихватив что-нибудь из хозяйского добра. Но Джеймс ничего не взял. Абсолютно. Я проверял.

— Вы проверяли?

— Я... — Мейдстон смешался. — Я хотел убедиться, что полиция ошибается. Джеймс был... он был честным. Я не верю, что он украл.

Холмс откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза. Я знал этот жест — он означал, что мой друг собирает мысли воедино.

— Вы пришли ко мне не из-за исчезновения слуги, мистер Мейдстон, — сказал он наконец. — Полиция закрыла дело, вас это в целом устраивает. Но вы пришли. Значит, есть что-то ещё.

Мейдстон побледнел.

— Откуда вы...

— Я же просил: без слухов, — улыбнулся Холмс. — Просто логика. Если бы вас беспокоила судьба слуги, вы пришли бы в первый же день. Но вы пришли через две недели. Значит, случилось что-то, что заставило вас вспомнить об этом деле. Что?

Мейдстон сглотнул.

— Призрак, — выдохнул он. — В доме появился призрак.

Наступила тишина. Даже камин, казалось, перестал потрескивать.

— Призрак, — повторил Холмс без тени улыбки. — Чей?

— Джеймса, — ответил Мейдстон. — Слуги говорят, что видели его в подвале. По ночам. Он бродит там... или стоит у стены. Белая фигура. Молча.

— Вы сами видели?

— Нет. Я... я не хожу в подвал по ночам. Но двое слуг уже уволились. А те, кто остались, боятся спускаться туда после заката. Моя мать... — Он запнулся. — Моя мать очень переживает. Она не спит по ночам. Мне кажется, она тоже... она тоже что-то видела, но не говорит.

Холмс открыл глаза и посмотрел на Мейдстона с новым интересом.

— Ваша мать, леди Мейдстон, — произнёс он медленно. — Она вдова покойного сэра Мейдстона, если я правильно помню?

— Да. Отец умер пять лет назад. Сердце.

— Примите мои соболезнования. Итак, ваша мать не спит, слуги видят призрак, а вы пришли ко мне. Чего вы хотите, мистер Мейдстон? Чтобы я изгнал привидение?

— Я хочу, чтобы вы нашли правду, — твёрдо сказал Мейдстон. — Я не верю в призраков. Но я верю, что в нашем доме происходит что-то неладное. И это неладное связано с исчезновением Джеймса. Найдите его, мистер Холмс. Живого или мёртвого. И тогда, может быть, призрак успокоится.

Холмс встал и подошёл к окну. Туман за стеклом сгущался, скрывая противоположную сторону улицы.

— Вы говорите, Джеймс жил в вашем доме с детства, — произнёс он, не оборачиваясь. — Сколько ему было лет?

— Двадцать четыре. Двадцать четыре года.

— И все эти годы он служил у вас лакеем?

— Да.

— И никогда не пытался уйти? Не искал другого места?

Мейдстон задумался.

— Кажется, нет. Он был... он был тихим. Очень тихим. Иногда мне казалось... — Он замолчал.

— Что вам казалось?

— Иногда мне казалось, что он смотрит на меня как-то странно. Будто хочет что-то сказать, но не решается. Я думал, может, он болен или у него какие-то неприятности. Но он никогда ничего не просил. Никогда.

Холмс резко обернулся.

— Мистер Мейдстон, — сказал он, и в голосе его зазвенел металл, — я возьмусь за ваше дело. Но с одним условием: вы предоставите мне полный доступ в дом. Во все комнаты. В том числе в комнату вашей матери и в кабинет вашего покойного отца.

Мейдстон вскинулся:

— Кабинет отца? Но он заперт уже пять лет. Там ничего не трогали с момента его смерти.

— Тем интереснее, — улыбнулся Холмс. — Итак, по рукам?

Мейдстон помедлил лишь мгновение.

— По рукам.

Час спустя мы уже тряслись в кэбе по направлению к Грейт-Корн-стрит. Туман немного рассеялся, но ноябрьский Лондон оставался серым и промозглым. Копыта лошадей стучали по булыжной мостовой, где-то вдали кричали мальчишки-газетчики, а над крышами домов тянулся к небу угольный дым тысяч каминов.

Холмс молчал всю дорогу, только барабанил пальцами по крышке кэба. Я знал это его состояние — он уже вошёл в дело, уже раскладывал в уме факты, уже искал те самые несоответствия, которые всегда были ключом к разгадке.

— Холмс, — решился я прервать его размышления, — что вы думаете об этой истории? Призрак в подвале — это же явно чья-то шутка или галлюцинация.

— Шутка, Ватсон? — Он повернулся ко мне. — Возможно. Но зачем кому-то шутить так жестоко? Слуги увольняются, хозяйка дома не спит по ночам. Это не шутка. Это страх. А страх, мой дорогой друг, всегда имеет причину.

— Вы думаете, Джеймс мёртв?

— Я думаю, — медленно произнёс Холмс, — что в доме Мейдстонов есть тайна. И эта тайна гораздо старше, чем исчезновение лакея. Вы заметили, как молодой Мейдстон запнулся, когда говорил о детстве Джеймса? «Его взяли ещё младенцем». Кто берёт в дом чужого младенца? Зачем?

— Из милосердия?

— Из милосердия берут в приюты, Ватсон. А в аристократических домах чужих детей не держат. Если только этот ребёнок не свой.

Я уставился на него.

— Вы хотите сказать...

— Я ничего не хочу сказать, — перебил Холмс. — Я только предполагаю. Но предположения, Ватсон, требуют проверки. И мы её проведём.

Кэб остановился перед массивным особняком из серого камня. Дом выглядел респектабельно, но в его облике чувствовалось что-то тяжёлое, давящее. Окна нижнего этажа выходили прямо на улицу, и за ними не горел свет. Казалось, дом тоже погрузился в траур — или в ожидание.

Нас встретил дворецкий. Пожилой, сухой, с идеально прямой спиной и лицом, не выражающим никаких эмоций. Он поклонился и проводил нас в гостиную, где нас уже ждала леди Мейдстон.

Леди Мейдстон оказалась женщиной лет пятидесяти с небольшим, всё ещё сохранившей следы былой красоты. Но красота эта была холодной, застывшей, словно лицо её высекли из мрамора и забыли оживить. Одетая в тёмное платье, с гладко зачёсанными седеющими волосами, она сидела в кресле с прямой спиной и смотрела на нас с выражением, которое трудно было назвать приветливым.

— Мистер Холмс, — произнесла она голосом, в котором не было ни тепла, ни интереса, — мой сын сказал, что вы будете расследовать исчезновение нашего слуги. Признаться, я не вижу в этом необходимости. Полиция считает, что он сбежал. Я склонна им верить.

— И всё же, леди Мейдстон, — мягко возразил Холмс, — ваш сын обеспокоен. А слухи о призраке...

— Слухи о призраке — это истерия глупых служанок, — отрезала она. — Я уже приняла меры. Те, кто распускает эти сплетни, уволены.

— Но двое уволились сами, — заметил Холмс. — До того, как вы приняли меры.

Леди Мейдстон слегка прищурилась.

— Вы хорошо осведомлены, мистер Холмс.

— Я стараюсь, — улыбнулся он. — Позволите ли вы мне осмотреть подвал? И, с позволения, комнату вашего покойного супруга?

При упоминании мужа в её глазах мелькнуло что-то — гнев? боль? — но тут же исчезло.

— Кабинет мужа заперт, — сказала она ровно. — Там ничего не трогали пять лет.

— Я знаю. Ваш сын уже говорил. И всё же, если вы позволите...

Она помедлила, но кивнула:

— Хорошо. Роджерс проводит вас. Но предупреждаю, мистер Холмс: вы ничего там не найдёте. Мой муж был человеком... аккуратным. Он не оставлял тайн.

Холмс поклонился.

— В таком случае я просто удовлетворю своё любопытство.

Когда мы выходили, я обернулся. Леди Мейдстон смотрела нам вслед, и в её взгляде было что-то такое, отчего мне стало не по себе. Так смотрят на врагов, которых боятся, но не могут прогнать.

Роджерс, дворецкий, вёл нас вниз по чёрной лестнице. Ступени скрипели под ногами, воздух становился всё холоднее и сырее. Где-то капала вода — мерно, тоскливо, как похоронный колокол.

— Давно вы служите в этом доме, Роджерс? — спросил Холмс, когда мы спустились в полуподвальное помещение.

— Сорок лет, сэр, — ответил дворецкий, не оборачиваясь.

— Сорок лет, — повторил Холмс. — Вы, должно быть, знаете здесь каждый угол.

— Знаю, сэр.

— И вы, конечно, знали Джеймса?

Пауза. Совсем короткая, но я её уловил.

— Знал, сэр.

— И что вы о нём думали?

— Он был хорошим слугой, сэр. Тихим. Исполнительным.

— Только?

— Только, сэр.

Мы вошли в подвал. Это было большое помещение со сводчатыми потолками, заставленное старой мебелью, сундуками и коробками. В углу громоздились поленницы дров. Пахло сыростью, плесенью и ещё чем-то — старым деревом, забытыми вещами.

Холмс зажёг маленький фонарь, который захватил с собой, и медленно пошёл вдоль стен, всматриваясь в пол.

— Здесь давно никто не ходил, — заметил я, глядя на ровный слой пыли.

— Вот именно, Ватсон, — отозвался Холмс. — Вот именно.

Он опустился на корточки и провёл пальцем по каменным плитам пола.

— Ровный слой, — пробормотал он. — Ни единого свежего следа. А теперь скажите мне, Роджерс: где именно слуги видели призрака?

Дворецкий указал в дальний угол, где стоял старый дубовый шкаф.

— Там, сэр. У той стены.

Холмс подошёл к указанному месту. Осмотрел шкаф, заглянул за него, постучал по стене.

— Интересно, — сказал он задумчиво. — Очень интересно.

— Что именно? — не выдержал я.

— А вы посмотрите на пол, Ватсон.

Я посмотрел. Пыль лежала ровным слоем, как и везде.

— Я ничего не вижу, — признался я.

— Именно, — кивнул Холмс. — Вы ничего не видите. Потому что здесь ничего нет. Ни следов, ни отпечатков. Если бы здесь ходил призрак — или человек, изображающий призрака, — он бы оставил следы. Но их нет.

— Значит, призрака не существует?

— Значит, либо его не существует, — медленно произнёс Холмс, — либо тот, кто его изображает, обладает нечеловеческой лёгкостью. Или... — Он замолчал и посмотрел на стену. — Или призрак приходит не из подвала.

Я не понял, что он имел в виду. Но Холмс уже направился к лестнице.

— Ведите нас в кабинет сэра Мейдстона, Роджерс, — бросил он на ходу. — Думаю, там нас ждёт больше интересного.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Кабинет сэра Мейдстона находился на втором этаже, в конце длинной галереи, увешанной портретами предков. Роджерс достал из кармана тяжёлый ключ и с усилием повернул его в замке — петли, не знавшие смазки пять лет, жалобно скрипнули.

— Подождите нас здесь, Роджерс, — распорядился Холмс. — Если понадобитесь, я позову.

Дворецкий поклонился и остался в коридоре, а мы переступили порог.

Комната встретила нас запахом пыли, старой бумаги и ещё чего-то неуловимого — быть может, самого времени. Тяжёлые портьеры были задёрнуты, и в полумраке с трудом угадывались очертания массивного письменного стола, книжных шкафов до потолка и нескольких кресел, обитых тёмной кожей.

Холмс решительно направился к окнам и раздёрнул шторы. Серый ноябрьский свет хлынул в комнату, поднимая в воздух мириады пылинок, которые закружились в медленном танце.

— Бедный сэр Мейдстон, — пробормотал я, оглядываясь. — Пять лет никто не входил сюда. Словно его забыли.

— Не забыли, Ватсон, — поправил Холмс, уже приступивший к осмотру книжных полок. — Его намеренно оставили в прошлом. Вдова не желала тревожить память. Или боялась того, что может найти.

— Боялась? Чего можно бояться в кабинете покойного мужа?

— Правды, Ватсон. Правды, которую он мог оставить после себя.

Он методично обходил комнату, заглядывая в каждый угол, проводя пальцем по корешкам книг, приподнимая тяжёлые бронзовые подсвечники на каминной полке. Я же подошёл к письменному столу — огромному сооружению из красного дерева с множеством ящиков и потайных отделений, какие так любили викторианские джентльмены.

— Холмс, — позвал я, — здесь всё заперто.

— Разумеется, — отозвался он, не оборачиваясь. — Человек, имеющий тайны, всегда запирает ящики. Вопрос в том, где он хранит ключи.

Я огляделся в поисках ключей, но Холмс уже стоял рядом. В руках он держал небольшую шкатулку, которую извлёк из-за одного из книжных томов.

— Тайник за книгами? — удивился я. — Слишком банально.

— Банально, но эффективно, — ответил Холмс, рассматривая шкатулку. — Если не знать, за какой именно книгой искать. В данном случае это был Гораций. Полное собрание од. Весьма символично, не находите?

— Я не силён в латыни, — признался я.

— Гораций писал о быстротечности времени и неизбежности смерти, — пояснил Холмс, аккуратно открывая шкатулку найденным тут же ключом. — Ваш покойный сэр Мейдстон, очевидно, был человеком рефлексирующим.

Шкатулка открылась. Внутри лежала стопка писем, перевязанных выцветшей шёлковой лентой, и несколько документов, скреплённых сургучной печатью.

Холмс развязал ленту и углубился в чтение первых строк. Я видел, как меняется выражение его лица — сначала сосредоточенное, потом удивлённое, потом... потом странно печальное.

— Ватсон, — тихо сказал он, — садитесь. Вам лучше прочесть это сидя.

Я опустился в кожаное кресло и взял первое письмо. Оно было датировано сентябрём тысяча восемьсот семьдесят первого года.

«Мой дорогой мальчик, — начиналось оно. — Сегодня тебе исполнилось полгода. Ты ещё не умеешь читать и, возможно, никогда не прочитаешь этих строк. Но я должен их писать. Должен, потому что если я не буду писать, я задохнусь от стыда».

Я поднял глаза на Холмса. Он стоял у окна, глядя на серую улицу, и не оборачивался.

«Твоя мать умерла, когда ты появился на свет. Её звали Сара. Она была горничной в нашем доме. Я любил её. Любил так, как никогда не любил женщину, на которой меня женили. Но я был трусом. Я не защитил её при жизни и не могу защитить тебя после её смерти. Ты останешься в этом доме. Будешь расти среди слуг. Будешь прислуживать моим законным детям. Я знаю, как это чудовищно. Но я не нахожу в себе сил признаться. Если я скажу правду, моя жена уничтожит тебя. А если я промолчу, ты будешь жить — пусть униженный, пусть несчастный, но живой. Я выбрал для тебя жизнь. Прости меня».

Я перебирал письма одно за другим. Они были написаны на протяжении многих лет — к каждому дню рождения Джеймса, а иногда и просто так, в минуту отчаяния.

«Тебе пять лет. Ты бегаешь по дому, и никто не знает, что ты — мой сын. Сегодня я видел, как ты помогал садовнику. Ты улыбался. Я заплакал, но никто не видел».

«Тебе десять. Сегодня ты впервые подал мне чай. Твои руки дрожали. Ты назвал меня "сэр". Я едва сдержался, чтобы не обнять тебя».

«Тебе пятнадцать. Ты стал похож на меня. Это опасно. Жена может заметить. Я молю Бога, чтобы она не замечала».

«Тебе двадцать. Сегодня я пытался поговорить с поверенным о том, чтобы оставить тебе небольшое содержание после моей смерти. Жена перехватила письмо. Устроила скандал. Я молчал. Я всегда молчу. Прости меня».

Последнее письмо было датировано за месяц до смерти сэра Мейдстона.

«Мой мальчик. Я умираю. Я чувствую это. Сердце сдаёт. Я не успел сказать тебе правду. Я слишком долго ждал. Прости меня. Если ты когда-нибудь найдёшь эти письма, знай: я любил тебя. Любил каждый день. Но был слишком слаб, чтобы признаться. Твой отец, которого ты никогда не знал».

Я сидел, не в силах вымолвить ни слова. Письма дрожали в моих руках.

— Холмс, — наконец выдохнул я, — это... это значит...

— Это значит, Ватсон, — тихо ответил он, — что исчезнувший лакей Джеймс Оуэн был незаконным сыном сэра Мейдстона. Что двадцать четыре года он жил в доме своего отца, прислуживая ему за столом, и не знал об этом. А его отец писал эти письма, чтобы не сойти с ума от вины, и прятал их в тайник, потому что не мог ни отправить, ни уничтожить.

— Но леди Мейдстон... она знала?

Холмс посмотрел на меня с горькой усмешкой.

— Женщина, которая тридцать лет прожила с мужем, не могла не знать. Знала. И молчала. Больше того, Ватсон... Она не просто молчала. Она сделала его слугой намеренно.

Я вспомнил холодное, мраморное лицо леди Мейдстон, и мне стало страшно.

— Боже мой, Холмс... Что за женщина...

— Женщина, которую муж не любил, — ответил он. — Женщина, которая видела в этом мальчике живое напоминание об измене. И которая выбрала самый страшный способ мести — не убийство, а ежедневное унижение, растянутое на годы.

Мы вышли из кабинета, и я чувствовал, как дрожат мои руки. Холмс, как всегда, был спокоен, но я знал его достаточно хорошо, чтобы заметить: в уголках его губ залегла складка, которую я видел только в самых мрачных делах.

Роджерс ждал нас в галерее. При нашем появлении он выпрямился ещё больше, если это вообще было возможно.

— Проводите нас в гостиную, Роджерс, — распорядился Холмс. — И попросите леди Мейдстон и её сына присоединиться к нам.

— Слушаюсь, сэр.

Когда дворецкий удалился, я схватил Холмса за рукав.

— Холмс, это же очевидно! Леди Мейдстон узнала, что Джеймс — сын её мужа. Она боялась, что правда выплывет наружу и разрушит репутацию семьи. Она... она могла убить его!

Холмс посмотрел на меня с лёгким интересом.

— Убить, Ватсон? И как же, по-вашему, она это сделала?

— Ну... я не знаю. Но у неё был мотив. Самый сильный мотив!

— Мотив — да, — согласился Холмс. — Но средства? Возможности? Джеймс исчез две недели назад. Где тело? Если она убила его, она должна была его спрятать. Но где? Мы только что обошли весь дом. Вы видели хоть одно место, где можно спрятать тело так, чтобы его не нашли?

Я задумался. Дом был большим, но не бесконечным.

— А подвал? — предположил я. — Там полно старых вещей...

— Подвал мы осмотрели первым делом, — напомнил Холмс. — Пыль там лежит нетронутая. Если бы леди Мейдстон прятала там тело, она бы оставила следы. А их нет.

— Тогда, может быть, она вывезла его? Ночью, в экипаже...

— И никто из слуг не заметил? Прислуга в таких домах, Ватсон, видит всё. К тому же, — он понизил голос, — вы обратили внимание на Роджерса?

— Дворецкого? А что с ним?

— Он врёт, — просто сказал Холмс. — Не всё, но кое-что скрывает. Заметили, как он замешкался, когда я спросил о Джеймсе?

Я вспомнил ту короткую паузу в подвале.

— Да, я заметил. Вы думаете, это он?

— Я думаю, — ответил Холмс, — что Роджерс знает больше, чем говорит. Возможно, он знает, что случилось с Джеймсом. А возможно, даже видел то, что другие не видели. Но он молчит. Вопрос — почему?

— Боится? — предположил я. — Если убийца — леди Мейдстон, он может бояться потерять место. Или жизни.

— Возможно, — кивнул Холмс. — Но мне кажется, причина глубже. В его глазах я видел не страх. Я видел... ненависть. Тихую, старую, выстраданную ненависть. К кому она обращена? К Джеймсу? К леди Мейдстон? К самому себе?

Я хотел спросить, что он имеет в виду, но в этот момент в гостиной послышались голоса.

Леди Мейдстон вошла в гостиную первой. Она была одета в то же тёмное платье, и лицо её было так же бесстрастно. Но я, наученный годами общения с Холмсом, заметил: её пальцы сжимали веер так сильно, что костяшки побелели.

Эдвард следовал за ней. Он выглядел встревоженным, но старался держаться с достоинством.

— Мистер Холмс, — леди Мейдстон опустилась в кресло с королевской грацией, — мой сын сказал, что вы нашли что-то в кабинете моего покойного мужа. Я жду объяснений.

Холмс достал из кармана стопку писем.

— Эти письма, леди Мейдстон, адресованы Джеймсу Оуэну. Их писал ваш муж на протяжении многих лет.

Она побледнела. Впервые за всё время знакомства я увидел на её лице живую эмоцию — настоящий, неприкрытый ужас.

— Это... это невозможно, — прошептала она. — Я обыскала весь кабинет после его смерти. Там ничего не было.

— Вы обыскали, — спокойно подтвердил Холмс. — Но ваш муж был умнее, чем вы думали. Он спрятал письма в тайнике. Там, куда вы не догадались заглянуть.

— Какой ещё тайник? — вмешался Эдвард. — Мама, о чём он говорит? Какие письма?

Леди Мейдстон молчала, и в этом молчании было красноречивее любых слов.

Холмс протянул одно из писем Эдварду.

— Прочтите, мистер Мейдстон. Думаю, вам пора узнать правду.

Эдвард взял письмо дрожащей рукой. Я видел, как менялось его лицо по мере чтения: недоумение, потом недоверие, потом шок, потом... потом что-то, похожее на боль.

— Этого не может быть, — пробормотал он, поднимая глаза на мать. — Мама... это правда? Джеймс был... он был моим братом?

Леди Мейдстон молчала, и её молчание было приговором.

— Вы знали! — воскликнул Эдвард, и в голосе его зазвенела горечь. — Вы всё это время знали! И ничего не сказали! Ни мне, ни отцу... Вы позволили ему... Боже мой, он же прислуживал нам за столом! Он чистил мои сапоги! А вы знали!

— Он не должен был родиться, — вдруг отчётливо произнесла леди Мейдстон. Голос её был тих, но в нём звенел металл. — Он был ошибкой. Грехом твоего отца. Я не обязана была признавать этот грех.

— Не обязаны? — Эдвард вскочил. — Он был человеком! Он был моим братом!

— Он был слугой, — отрезала леди Мейдстон, и в её глазах мелькнуло что-то страшное. — Слугой, которого я имела право унижать. И я этим правом пользовалась. Двадцать четыре года.

Эдвард отшатнулся, словно она ударила его.

— Что вы такое говорите, мама?

Холмс шагнул вперёд.

— Леди Мейдстон, где сейчас Джеймс?

Она посмотрела на него с вызовом.

— Откуда я знаю? Сбежал, наверное. Как и сказала полиция.

— Не сбежал, — тихо сказал Холмс. — Если бы он сбежал, вы бы не ходили в подвал каждую ночь.

В гостиной повисла мёртвая тишина.

Леди Мейдстон побелела как полотно. Её губы дрогнули, но она не произнесла ни слова.

— Что значит — ходите в подвал? — переспросил Эдвард, переводя взгляд с Холмса на мать. — Мама, что он говорит?

— Спросите у неё сами, мистер Мейдстон, — предложил Холмс. — Или, быть может, у Роджерса. Дворецкий, кажется, тоже кое-что видел.

Мы все обернулись к двери. Роджерс стоял на пороге с подносом в руках — он принёс чай, как того требовали правила приличия. Но лицо его было белым, а руки, державшие поднос, мелко дрожали.

— Роджерс, — резко сказал Холмс, — вы знаете, что видела леди Мейдстон по ночам?

Дворецкий молчал. Он поставил поднос на столик и выпрямился.

— Я... я не могу, сэр, — прошептал он.

— Можете, — твёрдо сказал Холмс. — Джеймс мёртв. И вы это знаете. Вы знаете больше, чем говорите. Сколько ночей вы следили за леди Мейдстон?

Роджерс поднял глаза на хозяйку. В них было что-то странное — смесь страха и... торжества?

— Каждую ночь, сэр, — ответил он тихо. — С тех пор, как начались эти... эти явления.

— И что вы видели?

— Я видел, как её светлость спускается в подвал, — сказал Роджерс, и голос его окреп. — В белом пеньюаре. Подходит к стене, за которой... за которой...

— За которой что? — подался вперёд Эдвард.

Роджерс посмотрел на леди Мейдстон, и в его взгляде я наконец увидел ту самую ненависть, о которой говорил Холмс — старую, выстраданную, копившуюся годами.

— За которой стена, сэр, — медленно произнёс он. — Но если знать, что за этой стеной раньше был ледник... старый ледник, который заложили кирпичом двадцать лет назад при перестройке... то можно понять, почему её светлость туда ходит.

Эдвард вскочил.

— Какой ледник? О чём вы говорите?

— Тот, куда можно попасть через потайную дверь, — вдруг сказал Холмс. — Я видел такие ходы в старых домах. Их делали, чтобы слуги могли носить лёд, не проходя через парадные комнаты. Обычно их закладывают, когда дом перестраивают. Но если знать...

— Джеймс знал, — прошептал я, понимая, к чему он клонит. — Он вырос в этом доме. Нянька могла рассказать ему.

— Именно, Ватсон, — кивнул Холмс. — Именно.

Леди Мейдстон вдруг засмеялась. Смех был сухим, страшным, похожим на карканье.

— Идите, — сказала она. — Идите и посмотрите. Вы всё равно найдёте. Я знала, что это случится. Знала с той ночи, когда он ушёл в подвал и не вернулся.

Мы спустились в подвал в полном составе — Холмс, я, Эдвард и Роджерс с фонарём в руках. Леди Мейдстон осталась в гостиной. Она сидела неподвижно, глядя в камин, и лицо её было похоже на маску.

Роджерс провёл нас в тот самый дальний угол, где, по словам слуг, являлся призрак. Холмс достал из кармана маленькое зеркальце и, посветив фонарём, начал внимательно осматривать стену.

— Вот, — сказал он наконец. — Видите, Ватсон? Кладка здесь более новая, чем вокруг.

Я присмотрелся. Действительно, кирпичи в этом месте выглядели свежее, хотя и покрылись за двадцать лет налётом времени.

— Но здесь нет двери, — возразил я.

— Дверь не нужна, — ответил Холмс. — Нужно просто разобрать кладку. Вопрос в том, делал ли это кто-то недавно.

Он провёл рукой по кирпичам. Некоторые из них чуть заметно выступали вперёд.

— Кто-то разбирал эту стену, — тихо сказал Холмс. — И собирал обратно. Не профессионал, но человек сильный и отчаянный.

Эдвард шагнул вперёд.

— Помогите мне, — сказал он. — Если там... если там Джеймс... я должен знать.

Вдвоём с Роджерсом они начали вынимать кирпичи. Кладка поддавалась с трудом — видно было, что её действительно разбирали, но потом сложили наспех, без раствора.

Когда образовался проём достаточно широкий, чтобы пролезть, Холмс взял фонарь и шагнул внутрь первым. Я последовал за ним.

Ледник оказался небольшим помещением, сложенным из тёсаного камня. Здесь было холодно даже сейчас, в ноябре, а в прежние времена, наверное, хранили лёд, привозимый зимой с замёрзших прудов.

Свет фонаря выхватил из темноты балку под потолком. И на этой балке...

Я зажмурился, но было поздно — картина навсегда врезалась в мою память. На балке висела верёвка. А на верёвке — тело молодого человека в простой одежде лакея.

Холмс молча поднял фонарь выше, освещая лицо. Оно было страшным — через две недели всякое лицо становится страшным. Но даже сквозь смерть и разложение я увидел, каким он был при жизни: тихим, покорным, сломленным.

— Джеймс, — прошептал за моей спиной Эдвард. — Боже мой, Джеймс...

Роджерс перекрестился и отвернулся. А я смотрел на этого мальчика, прожившего двадцать четыре года в доме своего отца, прислуживавшего своим братьям и сёстрам, и думал: что он чувствовал в последний момент, когда затягивал петлю? Ненависть? Отчаяние? Или, может быть, облегчение?

Холмс опустил фонарь.

— Всё кончено, Ватсон, — тихо сказал он. — Мы нашли его.

Но по его голосу я понял: это не конец. Это только начало самого страшного.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Мы вернулись в гостиную. Тело Джеймса осталось в леднике — за ним должны были прийти люди из полиции, хотя Холмс обещал уладить дело без лишней огласки. Эдвард сидел в кресле, закрыв лицо руками. Роджерс стоял у двери, прямой как палка, но я видел, как дрожит его нижняя губа.

Леди Мейдстон не проронила ни слова с тех пор, как мы вышли из подвала. Она сидела в том же кресле, глядя в камин, и пламя отражалось в её глазах, не оживляя их.

Холмс остановился посреди комнаты и заговорил. Голос его был тих, но каждое слово падало в тишину, как камень в воду.

— Две недели назад, — начал он, — Джеймс Оуэн узнал правду о своём рождении. Эту правду открыла ему старая нянька, миссис Морган — единственный человек в этом доме, который по-настоящему любил его. Она умирала и не хотела уносить тайну с собой в могилу.

Эдвард поднял голову.

— Нянька? Она умерла в октябре...

— Да, — кивнул Холмс. — За месяц до исчезновения Джеймса. Представьте себе, что почувствовал молодой человек, узнав, что всё, что он считал своей жизнью, было ложью. Что он не сирота, взятый из милости. Что его отец — человек, которому он прислуживал за столом. Что его мать умерла, дав ему жизнь, а он даже не знал её имени.

Он перевёл взгляд на леди Мейдстон.

— И представьте, что он пошёл к женщине, которая была женой его отца. Не за деньгами, не за признанием. Ему нужно было только одно: чтобы кто-то сказал ему, что он имеет право существовать. Чтобы кто-то, кто знал его отца, посмотрел на него и сказал: "Да, ты его сын. Ты свой".

Леди Мейдстон молчала, но её пальцы вцепились в подлокотник кресла.

— Он пришёл к вам, — продолжал Холмс. — И что вы ему сказали?

Тишина. Камин потрескивал, и этот звук казался оглушительным.

— Я знаю, что вы сказали, — произнёс Холмс. — Мне не нужно было это слышать. Я видел достаточно таких историй. Вы сказали ему, что он — живое напоминание о вашем позоре. Что вы ненавидели его с первого дня. Что вы намеренно оставили его в доме слугой, чтобы наслаждаться его унижением. Что для вас он всегда был и будет ничем.

— Холмс... — начал я, но он жестом остановил меня.

— И самое страшное, леди Мейдстон, — вы сказали ему правду. Потому что вы действительно так думали. Вы действительно ненавидели его двадцать четыре года. И эта ненависть была единственным, что согревало вас после смерти мужа. Вы не могли её отпустить. И вы её не отпустили. Вы выплеснули её на мальчика, который пришёл к вам за надеждой.

Он помолчал и добавил тише:

— Он думал, что отцу он был безразличен. Думал, что все эти годы отец просто терпел его присутствие. Он не знал о письмах. Не знал, что сэр Мейдстон писал ему двадцать четыре года, пряча эти письма в тайнике, потому что был слишком слаб, чтобы признаться при жизни. Он умер с мыслью, что отец его не любил.

Леди Мейдстон вдруг заговорила. Голос её был сух, как осенние листья.

— Он стоял передо мной и смотрел... этими глазами, как у его отца. Такими же глупыми, доверчивыми глазами. Он сказал: "Я не прошу денег, мэм. Я просто хотел бы знать... мог бы я называть вас... матушкой?" — Она усмехнулась, и этот звук был страшнее любого крика. — Матушкой! Этого выродка, это напоминание о моём позоре!

Эдвард вскочил.

— Мама! Замолчите!

— Нет, — вдруг сказал Роджерс от двери. — Пусть говорит. Пусть все услышат.

Леди Мейдстон даже не взглянула на него.

— Я сказала ему правду, — продолжала она, глядя в огонь. — Я сказала, что он — мразь. Что я получала удовольствие, глядя, как он чистит мои ботинки. Что его мать была поломойкой, которая украла у меня мужа. И что если он кому-то расскажет эту историю, я вышвырну его на улицу без пенни и объявлю вором. У меня хватило бы влияния. Он знал, что хватит.

Она замолчала. В гостиной было так тихо, что я слышал биение собственного сердца.

— И он ушёл, — сказал Холмс. — Ушёл в подвал. Прошёл через тайный ход в ледник, о котором знал с детства от няньки. И повесился там. Потому что ему больше некуда было идти. Потому что единственный человек, который мог бы сказать ему доброе слово, умерла за месяц до этого. Потому что вы, леди Мейдстон, убили в нём последнюю надежду.

— Я не убивала его, — резко сказала она.

— Нет, — согласился Холмс. — Вы не затягивали петлю. Но вы создали все условия для того, чтобы он это сделал. Двадцать четыре года унижений, а потом этот разговор... Это убийство, леди Мейдстон. Моральное убийство. И перед Богом вы ответите за него так же, как если бы своими руками задушили этого мальчика.

Эдвард сидел белый как мел. Он переводил взгляд с матери на Холмса и обратно, и я видел, как рушится его мир. Человек, которого он считал матерью, оказался чудовищем. Брат, о котором он не знал, оказался жертвой.

— Роджерс, — тихо сказал Холмс. — Теперь ваша очередь. Расскажите, что вы видели.

Дворецкий шагнул вперёд. В свете камина его лицо казалось высеченным из камня.

— Я видел всё, сэр, — начал он глухо. — Все эти годы. Я знал, кто такой Джеймс. Знал с первого дня, когда старая миссис Морган принесла его в дом младенцем. Я видел, как сэр Мейдстон смотрел на него. Видел, как леди Мейдстон смотрела на них обоих.

Он перевёл дух.

— Я молчал. Я всегда молчал. Потому что я слуга. А слуги не говорят. Слуги смотрят и молчат. Это наш хлеб, наша жизнь.

— Что вы видели после исчезновения Джеймса? — спросил Холмс.

— В первую ночь я не спал, — ответил Роджерс. — Мне показалось, что в доме что-то не так. Я вышел в коридор и увидел её светлость. Она спускалась в подвал в одном пеньюаре. Я подумал — лунатизм, бессонница. Бывает с возрастом.

Он сглотнул.

— На следующую ночь я решил проследить. Она снова пошла в подвал. Я тихо спустился за ней. Она стояла у той стены. Просто стояла и смотрела на кирпичи. Ничего не делала. Не плакала, не молилась. Стояла.

— И вы не спросили её?

— Я слуга, сэр, — горько усмехнулся Роджерс. — Я не имею права спрашивать.

— Но вы поняли, что там что-то есть, — сказал Холмс. — Поняли, что она знает.

— Я понял, что она что-то знает, — кивнул Роджерс. — Но я думал... я думал, может, она просто сходит с ума от горя. Может, ей кажется, что Джеймс там. Я не знал про ледник. Никто не знал. О нём забыли двадцать лет назад.

— Когда вы догадались?

Роджерс помолчал.

— Три дня назад, сэр. Я спустился в подвал днём, когда её светлости не было дома. Подошёл к той стене и прислушался. Мне показалось... мне показалось, что оттуда пахнет смертью. Слабо, но я служил в армии, я знаю этот запах. Я понял, что там тело. И понял, что её светлость знает об этом с самого начала.

— И вы молчали? — воскликнул Эдвард. — Знали — и молчали?

Роджерс посмотрел на него. В его взгляде не было вины.

— А что я должен был сделать, мистер Эдвард? Пойти в полицию и сказать, что моя хозяйка, леди Мейдстон, бродит по ночам у стены, за которой пахнет мертвечиной? Меня бы высмеяли. Или уволили. А может, и обвинили в убийстве. Я слуга. Моё слово ничего не стоит против слова леди.

Он перевёл взгляд на леди Мейдстон.

— Но я скажу вам одно, мэм. Я ненавидел вас все эти годы. Не за себя — за него. За этого мальчика, который ни в чём не был виноват. Когда я видел, как вы заставляете его подавать вам чай, зная, кто он на самом деле... я молился, чтобы Господь вас наказал. И Он наказал. Вы теперь призрак в собственном доме. Вы будете ходить в этот подвал до самой смерти. И даже после смерти, я думаю, ваша душа не найдёт покоя.

Леди Мейдстон подняла на него глаза. В них не было гнева. Только пустота.

— Ты прав, Роджерс, — тихо сказала она. — Я призрак. Я уже две недели призрак. Я думала, когда он исчезнет, мне станет легче. Я думала, ненависть уйдёт вместе с ним. Но она не ушла. Она осталась. И теперь не на кого её изливать. Я прихожу туда каждую ночь, потому что только там... только там я чувствую, что он был. Что я была права. А наверху — пустота.

Эдвард поднялся с кресла. Он подошёл к матери и посмотрел на неё сверху вниз. В его глазах не было ненависти — только боль и усталость.

— Вы чудовище, мама, — сказал он тихо. — Вы чудовище, и я не знаю, смогу ли я когда-нибудь простить вас. Но вы моя мать. И я не отправлю вас в тюрьму.

Леди Мейдстон подняла на него глаза.

— Эдвард...

— Молчите, — перебил он. — Не надо. Я не хочу ничего слышать. Холмс, что теперь будет?

Холмс вздохнул.

— Формально, мистер Мейдстон, здесь нет состава преступления. Джеймс покончил с собой. Никто не затягивал петлю. Ваша мать не убивала его — ни юридически, ни физически.

— А морально? — горько спросил Эдвард.

— Морально — это не ко мне, — ответил Холмс. — Я детектив, не священник. Но если вы спросите моё мнение... Ваша мать будет наказана. Сама собой. Она уже наказана. Посмотрите на неё.

Мы все посмотрели на леди Мейдстон. Она сидела в кресле, и в ней не было ничего живого. Красивое, мраморное лицо, пустые глаза, руки, безжизненно лежащие на коленях. Она напоминала статую, которую забыли убрать после закрытия музея.

— Что будет с телом? — спросил Эдвард. — С Джеймсом?

— Я договорюсь с коронером, — сказал Холмс. — Самоубийство. Его похоронят без огласки. Но хоронить самоубийц по закону нужно ночью, без отпевания, без службы.

— Без службы? — переспросил Эдвард. — Но он же...

— Он самоубийца, — твёрдо сказал Холмс. — Церковь не отпевает самоубийц. Такой закон. Мы можем только похоронить его тихо, на маленьком кладбище, без имени на камне.

Эдвард покачал головой.

— Это несправедливо. Он не виноват. Он жертва.

— Я знаю, — тихо ответил Холмс. — Но закон есть закон.

Наступило долгое молчание. Потом Роджерс шагнул вперёд.

— Мистер Эдвард, если позволите... я займусь похоронами. Я знаю одно место в Ламбете. Там хоронят таких. Священник там старый, добрый. Может, прочитает молитву тихо, никому не говоря.

Эдвард посмотрел на него с благодарностью.

— Спасибо, Роджерс. Спасибо за всё.

Дворецкий кивнул и вышел. А я подумал: вот человек, который сорок лет молчал и наконец заговорил. И его слова стоили дороже многих проповедей.

Похороны состоялись через два дня. Ночь выдалась сырая, холодная, с мелким дождём, который моросил не переставая. Мы приехали на маленькое кладбище в Ламбете — бедный район, где такие, как Джеймс, находили последний приют.

Нас было четверо: я, Холмс, Эдвард и Роджерс. Леди Мейдстон осталась дома. Эдвард не предложил ей ехать, а она не попросилась.

Гроб был простой, сосновый, без всяких украшений. По закону самоубийц хоронили без отпевания, и старый священник, которого нашёл Роджерс, только стоял в стороне и молча смотрел, как гроб опускают в мокрую землю.

Дождь стучал по крышке гроба, по нашим зонтам, по редким намогильным камням. Где-то вдалеке прогрохотал поезд. Лондон жил своей жизнью, не замечая этой маленькой трагедии.

Когда могилу засыпали, Роджерс поставил на холмике маленький деревянный крест — временный, до тех пор, пока не поставят камень.

— У него даже имени не будет, — тихо сказал Эдвард. — Только даты.

— Имя будет, — ответил Холмс. — Мы его запомним. Этого достаточно.

Я смотрел на могилу и думал о письмах, которые мы нашли в кабинете. О двадцати четырёх годах молчания. Об отце, который любил, но был слишком слаб. О мачехе, которая ненавидела и не скрывала этого. О мальчике, который так и не узнал, что отец его всё-таки любил. Который умер с мыслью, что он никому не нужен.

— Поехали, Ватсон, — тихо сказал Холмс. — Здесь мы больше ничего не можем сделать.

Мы сели в кэб и уехали. Эдвард остался. Он стоял у могилы под дождём, и я видел в зеркальце, как его плечи вздрагивают.

— Холмс, — спросил я, когда мы отъехали достаточно далеко, — вы думаете, Эдвард справится?

— С чем, Ватсон? — устало спросил он. — С тем, что его мать — чудовище? С тем, что у него был брат, о котором он не знал? С тем, что этот брат погиб из-за ненависти, которую он даже не понимал?

— Со всем сразу.

Холмс помолчал.

— Люди справляются с разным, Ватсон. Некоторые ломаются, некоторые становятся сильнее. Эдвард Мейдстон — хороший человек. Думаю, он справится. Но шрамы останутся навсегда.

Прошла неделя. Дело было закрыто, полиция удовлетворена отчётом о самоубийстве, слухи о призраке утихли сами собой — когда тело нашли, призрак исчез. Леди Мейдстон, по словам Роджерса, больше не спускалась в подвал. Она вообще перестала выходить из своей комнаты.

Эдвард прислал нам чек с благодарностью и короткой запиской: «Спасибо за правду. Она тяжёлая, но лучше знать, чем жить во лжи».

Холмс взял деньги, половину отдал в какой-то приют для сирот, а на вторую половину... я узнал об этом случайно, через несколько дней.

Я зашёл к нему утром и застал за странным занятием: он рассматривал небольшой серый камень, на котором были выбиты только две даты: «1871–1895».

— Что это, Холмс? — спросил я.

— Это, Ватсон, — ответил он, заворачивая камень в холстину, — камень на могилу Джеймса Оуэна. Без имени, как того требует закон. Но с датами. Чтобы тот, кто будет проходить мимо, знал, что здесь лежал человек. Он прожил двадцать четыре года. Он заслужил хотя бы это.

Я молча кивнул.

— Вы съездите? — спросил я.

— Уже съездил, — ответил Холмс. — Ночью. Чтобы никого не смущать. Поставил камень. Постоял немного. И уехал.

Он сел в кресло и закурил трубку.

— Знаете, Ватсон, — сказал он задумчиво, — я видел много смертей. Убийства, несчастные случаи, казни. Но эта смерть... она оставила во мне что-то тяжёлое. Мальчик, который мог бы жить, если бы кто-то, всего один человек, сказал ему доброе слово. Если бы отец не был трусом. Если бы мачеха не была так полна ненависти. Если бы...

Он замолчал.

— Если бы, — закончил я за него.

— Да, — кивнул Холмс. — Самое страшное слово в любом языке. Если бы.

Он помолчал и добавил тихо:

— И ведь самое страшное, Ватсон, что он так и не узнал. Он умер, думая, что отец его не любил. А отец писал ему всё это время. Прятал письма за книгами. Боялся. Молчал. И унёс эту любовь с собой в могилу. А Джеймс так и не узнал.

Вечером того же дня мы сидели у камина на Бейкер-стрит. Холмс взял скрипку, но не играл. Он просто держал её в руках, глядя на огонь.

Я писал свои заметки, стараясь не шуметь. Миссис Хадсон принесла чай и бесшумно удалилась, поняв, что сегодня не до разговоров.

— Ватсон, — вдруг сказал Холмс, — вы будете писать эту историю?

Я задумался.

— Не знаю, — честно ответил я. — Она слишком... тяжёлая. И в ней нет преступника в обычном смысле. Никого, кого можно отдать в руки правосудия.

— А может быть, правосудие и не нужно? — тихо спросил Холмс. — Посмотрите на леди Мейдстон. Она жива, здорова, богата. У неё есть дом, слуги, сын. Но она мертва внутри. Её ненависть, которая была смыслом её жизни, осталась без объекта. И теперь она пуста. Это ли не наказание?

— Вы думаете, она страдает?

— Я думаю, она не знает, что такое страдать, — ответил Холмс. — Она знает только пустоту. А пустота, Ватсон, страшнее любой боли. Потому что боль можно перетерпеть, можно выплакать, можно заглушить. А пустоту заполнить нечем. Она просто есть. И будет всегда.

Я посмотрел на Холмса. В свете камина его лицо казалось усталым и очень старым.

— А вы, Холмс? Вы страдаете?

Он улыбнулся одними уголками губ.

— Я? Нет, Ватсон. Я просто думаю. Думаю о том, что мы могли бы сделать больше. Что я мог бы найти эти письма раньше. Что если бы я пришёл в тот дом месяц назад, Джеймс был бы жив. Что если бы...

— Если бы, — повторил я.

— Да, — кивнул он. — Если бы.

Он отложил скрипку, так и не сыграв ни ноты. Подошёл к окну и долго смотрел на туманную улицу.

— Спокойной ночи, Ватсон, — сказал он наконец. — Завтра будет новый день. И новые дела. А это... это останется в архиве. Там, где хранятся истории, которые не приносят облегчения.

— Вы не хотите, чтобы я её публиковал?

— Хотите — публикуйте, — ответил он. — Только измените имена. И, пожалуйста, без эффектных финалов. Пусть читатель сам решит, кто здесь прав, кто виноват и есть ли вообще справедливость на свете.

Я кивнул. И мы долго сидели в тишине, слушая, как потрескивает камин и как за окном шумит вечный Лондон.

ЭПИЛОГ

Я долго не решался опубликовать эту историю. Она слишком личная, слишком тяжёлая, слишком непохожая на те бодрые рассказы о приключениях Холмса, к которым привыкли мои читатели. Но в конце концов я понял: она должна быть рассказана. Потому что правда, даже самая горькая, имеет право на существование.

Джеймса Оуэна похоронили на маленьком кладбище в Ламбете. На его могиле стоит серый камень без имени. Только две даты: 1871–1895. Иногда я езжу туда, когда бываю в тех краях. Стою, смотрю на этот камень и думаю: что было бы, если бы...

Эдвард Мейдстон унаследовал дом и состояние. Он так и не женился. Говорят, он стал тихим, замкнутым, много времени проводит в благотворительности. Леди Мейдстон живёт в том же доме, но никто никогда не видит её. Она не выходит из своей комнаты. Иногда, по ночам, слуги слышат шаги в коридоре, ведущем к лестнице в подвал. Но никто не ходит туда проверять.

Роджерс всё ещё служит дворецким. Говорят, он сам выбрал себе преемника и учит его всему, что знает. Когда его спрашивают, почему он не уйдёт на покой, он отвечает: «Кто-то же должен присматривать за этим домом».

Холмс никогда больше не вспоминал это дело. Но я знаю: иногда, когда он думает, что я не вижу, он достаёт из ящика стола пожелтевшую фотографию — ту самую, что нашли в леднике вместе с телом. На ней молодой человек в ливрее лакея, с грустными глазами и робкой улыбкой. Холмс смотрит на неё, потом прячет обратно и берётся за скрипку.

Играет он в такие вечера всегда одно и то же — старую шотландскую мелодию, очень грустную. Я не знаю её названия. Но когда я её слышу, я вспоминаю тот серый камень на кладбище в Ламбете и думаю: покойся с миром, Джеймс.

Ты заслужил покой. Ты заслужил хотя бы это.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге